Электронная библиотека » Мария Голованивская » » онлайн чтение - страница 11

Текст книги "Нора Баржес"


  • Текст добавлен: 16 апреля 2014, 13:06


Автор книги: Мария Голованивская


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)

Шрифт:
- 100% +

С Норой иногда такое случалось.

Никогда дома, никогда с Павлом.

Только там и тогда, когда предмет разговора был для нее всерьез важен.

Обстоятельства внезапно переставали для нее существовать, она неслась, не разбирая пути, к какой-то точке на горизонте, с какому-то невидимому свечению, которое притягивало ее и манило, вселяло в нее одержимость искренностью, такой не свойственной ей обычно, так презираемой ею в других людях.


Не сердитесь, на меня, Сенсеро, – проговорила Нора, привычно давясь табачным дымом, – кажется, я очень больна. Извините, я не это хотела сказать. Посмотрите сюда или сюда. – Нора открыла каталог. – Вы же умница, вот скажите мне, чей это на самом деле портрет? Правильно, Караваджо! А этот натюрморт? И опять правильно – Моне.


Но копирование – привычка истинного мастера, – неизвестно почему проговорил Идальго. – Вы не думали, что пересказать важнее, чем рассказать, переписать важнее, чем написать впервые? Мир держится на мастерах, а не на выскочках!

Что вы сказали? – переспросила Нора. – На выставках?

Я ничего не говорил, – смутился профессор, – я слушал вас совершенно молча, я не говорил ни слова уже целый час. Так вы, коллега, считаете Кремера посредственностью? А как же тогда вы пишете в каталоге, что он величайший…

Кто сказал, что Кремер посредственность? – очнулась Нора. – Не шутите так зло… Кремер – прекрасный художник, да еще и мой давний друг! Давайте посмотрим повнимательней каталог, ну, что скажете?

Я ничего не понимаю, – почти что взвыл Сенсеро, – кто-нибудь может мне хоть что-нибудь объяснить???


Павел и Нора жили, не соприкасаясь, не говоря друг другу ни слова вот уже несколько недель, а может быть – и всю жизнь до этого.

Кремер прилетел напомаженный, в кофте грубой вязки и дурацком беретом поперек крупной головы. Нина плыла за ним, как каравелла, плескалась в тени его славы, монументальничала в разговорах с подругами, всем своим видом показывая, что находится в услужении божеству.

Анюту все, не сговариваясь, решили в Москву не брать, будет не до нее, и нечего лишний раз ей это демонстрировать. Впрочем, она была только рада остаться в огромной кремеровской квартире под присмотром нелепой румынки – их домработницы, страдающей от взаимной, но бесконечно грубой любви армянского гастарбайтера, у которого на родине была и жена, и дети, и любовницы, и родители, и родители жены, и не было только для нее одной никакого места. Анюта аккуратно воровала у нее контрацептивы и использовала их по назначению на вечеринках в ночных клубах, где в промежутках покуривала травку и танцевала выученный в лицее рок-н-ролл.


Галина Степановна пила. Неделю назад у нее был день рождения и по его поводу к ней явились все семидесятилетние подружки-фифы и подружки-фафы былых времен. Они созвонились и решили на этот раз обязательно навестить Галочку, уложили продольно перманент, нацепили брошки с камеями, надели кто горошек, кто рюшечку тридцатилетней давности, напекли с помощью домработниц или самостоятельно шарлоток с покупными навощенными яблоками и пришли, аккуратно разложив по конвертикам свои денежные подарки. Пришли и те, кто ушел, от инсульта, от рака, от позапрошлогодней жары, от пневмонии, которая, как сирень, расцвела во многих дворах.


Расселись, расвспоминались. Наглотались чайку, нагорлопанились про калину. С умершими ей было приятней и спокойней, чем с живыми, они подспудно каждым словом не ставили себя в пример, не укоряли за пропитую жизнь, а только тихо и бережно гладили Галочку по руке и убаюкивали: «Приходи за ручеек, там заварим мы чаек».


Галина Степановна пила от их прихода, пила от их ухода, пила оттого, что умер сосед снизу – прекрасный летчик-испытатель, инженер советского счастья и коммунистической мечты. Кто будет следующий, все время спрашивала себя Галина Степановна, ведь безносая никогда не приходит за кем-то одним. Так неужели я? Наверняка я! Она на мгновение, на какой-то короткий денек, прервала свое питие после столкновения с Норой – такая она стала черная и сухая, что просто страх!

Чур меня! – зачем-то перекрестилась дочка известного поэта-песенника. – Не приведи господь родиться еврейкой!


Павел пил покой и систематизировал жизнь. Он выводил формулу твердого стояния на ногах, уверенной бойцовской позы, в которой Норе уже не было места. Он, сорвавшись с ее крючка, благодаря Риточке не в последнюю очередь, воспарил в ощущении жизни, бережными, но уверенными движениями, кирпичик за кирпичиком, выкладывал крепость душевного благополучия, в которой уже не будет ни визга, ни бессильной зависимости, ни унижения от постоянного поражения в бою с любимой женщиной.


Он патронировал обезумевшего Майкла. Он посылал небольшие деньги его первой жене и дочери, не только из роскоши великодушия, но и из расчета при надобности использовать это судах против своего теперь уже почти бывшего партнера. Он с любопытством естествоиспытателя читал его спутанные письма, в которых тот излагал концепции бытия вперемежку с впечатлениями от странствий. Кстати, Роттердамский профессор оказался тем еще проходимцем, он популяризировал свои открытия смысла человеческого существования, написал пару бестселлеров и переселился на новую виллу, окружив себя малолетками обоих полов.

Как женщина выбирает себе партнера для продолжения рода? – вопрошал он с обложек книг. – Иррационально, – тут же отвечал он себе. Что это доказывает? А что продолжение рода не ее ума дело! Это дело тех, кто ставит эксперимент!

Или:

Как люди влюбляются друг в друга? Неизвестно! Как перестают любить? Тоже неизвестно! Это означает, что этот процесс управляется не ими. А теми, кто знает ответы на эти вопросы.


Майкл был его учеником. Майкл сделался его апостолом. Как, почему? Может быть, и это известно тем, кто ставит эксперимент? Вот он в третьем классе итальянского поезда в китайских полотняных брюках со стопкой книг профессора, вот он в Китае в итальянских полотняных брюках со стопкой книг профессора. Брюки и города меняются, а стопка книг остается – о чем это свидетельствует? Майкл знает ответ: он всегда в движении, а это означает, что жизнь несется ему навстречу, и смерть никогда не догонит его.


Риточка писает. У нее какая-то мелкая хворь, и Павел трогательно прислал ей какие-то милые таблеточки от этого. Риточка все время озабочена, ей нужно успеть и дело сделать, и сбегать пописать. У нее не было сил глядеть на Нору, другую Нору, не ту, что была с ней. Совсем не ту. Эта потускнела. Эта по-другому пахла. Эта не была великолепна, как та, не так давно ослепившая ее своей холеностью, красотой, неприступностью. А когда же ей, Риточке с медными кудряшками и ореховыми глазами, смотреть на Нору подробнее, если открытие вот-вот, на носу, и нужно столько еще обсудить с господином Кремером: сценарий открытия, его речь, его интервью, его фотосъемку, судьбу его каталога. Ведь она же не поехала к нему тогда, полтора месяца назад, и нужно все успеть теперь, теперь!


Вале снились плохие сны. Будто Нора научилась летать и все время теперь висит у потолка и дает ей бессмысленные еврейские указания. Будто Павел привел молодую жену, и она хочет ее выгнать. Будто Анюта приехала беременная, и родители ее выгнали, точнее, не пустили на порог, кричали и оскорбляли ее. Днем она то и дело всплакивала от этих снов, Павел жалел ее, приобнимал сильной мужской рукой, балагурил, даже одеколон подарил «для повышения настроения».


Сенсеро подобрала Люся. В тот самый день, когда все его бросили в пустом зале, познакомился в кафе со студенткой из Саратова Люсей, они пошли в общежитие, потом, на следующий день, в его съемную квартиру.

Совсем ты пропадешь без меня, – заключила Люся, выслушав его рассказы о Норе и Кремере, – придется взять тебя в свое управление.

Он ходил теперь только с ней, она представлялась его помощницей, дела его пошли на лад, а ее сокурсницы стали дразнить ее донной Люсией, кажется, несильно ошибаясь в своих прогнозах. Во всяком случае, Нору донна Люсия построила, как теперь принято изъясняться, на раз, отправив ей списки вопросов по творчеству Кремера и назначив встречу в неимоверное время в неимоверном месте. В 10 утра на скамейке у ее дома. Даже вопрос о знакомстве Сенсеро с Кремером она решила, вычислив, что для этого нужно всего лишь пообещать небольшую сумму денег организатору выставки – Риточке.


Прикоснувшись к земле, он пощупал ее большим пальцем ноги. Он сходил с трапа навстречу долгожданной славе на родине и на секунду застыл, пропуская через всего себя это мгновение – сейчас он опустится на эту землю, которая когда-то выносила его и родила знаменитым. Кости его предков, дремавшие в городишках и селах на захолустных, поросших борщевиком кладбищах, рукоплескали ему. В фигуральном, конечно, смысле, поскольку и рук уж не осталось, и плеска не было слышно. Он дотронулся до земли большим пальцем правой ноги, оглянулся на Нину, бережно прижимающую его плащ к своей груди, словно снятые им на время крылья, поднял глаза к вечно пасмурному московскому небу и зашагал к просторному автобусу с фосфоресцирующими полосками на боках, как будто призванному продолжить полет, но уже на земле.


Он улыбнулся девушке на паспортном контроле. Он шагнул навстречу незнакомой Риточке, элегантно вручившей ему букет и огромный шоколадный ключ от сердец московских поклонников и поклонниц его живописи. Он расцеловал ее, пожал руки газетчикам, сходу предложив им отведать его шоколадного ключа. Они согласились, он развернул ключ, и все они так и застыли с шоколадными ошметками во рту на первой фотографии на память – он, Нина, Риточка, подбежавший уже к разбору крошек Павел. Вкусный момент на фотографии в завтрашних номерах и в выпусках, посвященных культурным событиям, обеспечен.

С вами сладко, – мило пошутил он, утыкаясь взглядом в Риточкины медные колечки волос. – Вы и есть организатор и вдохновитель наших побед?


Они ужинали в ресторане. Нина смотрела ничего не видящими, ослепшими на время глазами на его заигрывание с Риточкой, сошлись какие-то былые друзья, никому не ведомые сокурсники, говорили тосты, директор музея произнесла длинную речь о значении величия или наоборот. Павел отчего-то напился и кричал громче всех, что этот сукин сын, имея в виду Кремера, еще всем покажет, что такое современная живопись.

О, да! Именно этого слаще всего жаждал Кремер, разминая краски о жесткие щеки палитр. Он, всю свою жизнь находившийся на границе, на стыке реального, равнодушного мира и мира придуманного, вычерченного, напичканного эмоциями и цветом, грезил о всеобщем внимании и славе, о благодарности поколений, о любви молоденьких девушек, о фотографиях в газетах, о цитатах на полях. Так, считал он, ему будет нестрашно умирать, он будет на глазах у всех, человечество будет с жадностью внимать информации о его анализе крови и качестве мочи, он сделается равным Фиделю Кастро или Папе Римскому и его внесут на руках в его последний сон.


А где Нора? – внезапно осведомился он, когда вечер уже окончательно угас и мало кто из живописующей братии оставался в добром сознании. – Нора-то где?

Она решила прилечь, – внезапно в воцарившейся тишине отрапортовала Риточка, – что-то ей в последнее время совсем нездоровится.

Кремер с недоумением посмотрел на Риточку:

А вы это откуда знаете?

Да у нас же шведская семья! – взревел во всеуслышание в конец охмелевший Павел. – Четвертым будешь?

Строгий взгляд Нины не отрезвил его, но испугал:

Я хотел сказать – пятым, пятым! Конечно, я хотел пригласить и Нину…

Репетиция открытия в связи с излишними возлияниями была отложена на завтра.


В просторном номере пятизвездочной гостиницы Кремер баловался с Ниночкой, воображая себе Риточку и корреспондентку центральной газеты Милену Новожилову, особенно нежно поцеловавшую его перед интервью в аэропорту. Нина покорно и терпеливо претворяла все его обычные капризы в жизнь, грезя о закатном итальянском чаепитии с подругами, жемчужном ожерелье, которое Кремер обещал преподнести ей в память о первой грандиозной московской выставке, и главное – о счастливом безмятежном вдовстве.

Надо поскорее отдать непутевым родителям эту дурочку Анюту, – парадоксально подытожила Ниночка, когда Кремер наконец-то вышел на финишную прямую.


Павел рыдал на полу у нориной постели, он каялся, говорил, что любит, ненавидит, убьет, отдаст за нее свою жизнь. Такое с ним бывало: алкоголь выходил из него, как джин из бутылки, только этот джин подчинялся не ему, а какому-то слизняку, сопливому мальчишке, у которого вместо сердца пламя, а вместо глаз слезы. Жалкому, хрупкому, истерзанному своей же очерствелой кожурой, отравленному своим же ядом.


Как и обычно при таких истериках, Нора внимала этим словам и слезам почти неподвижно. На этот раз она лежала тонким, почти пергаментным пластом, словно раздавленная пуховой периной. Вместо глаз ее была чернота, вместо сердца – чей-то истерзанный носовой платок, вместо мозга – прозрачные нити, леска, но уже без блесны, без крючка, без поплавка даже – спутанный моток, бессмысленная некогда роскошная паутина, вызов, брошенный в пустоту, в безмолвие, в нелюбовь. Больше незачем распутывать эти нити, расплетать их, точка. Выбросить их и забыть, оставить за ненадобностью, спалить спичкой, ради забавы, из обычного баловства.


Только рука еще оставалась прежней, с тонкими смуглыми пальцами, сапфирами и бриллиантами на послушном золотом или платиновом поводке. Больше они уже не делали «Фас!», а бессильно мотались на исхудавших пальцах, некогда посылавших их то на охоту за чужим восхищением, то на битву с соперницами, которым таких камней век не видать.

Рука гладила закинутые назад волосы, высокий безупречный лоб, указательный палец ласкал переносицу и очень красивые серые глаза, которые едва выглядывали из распухших и покрасневших век, по-детски розовых, по-мужски трогательных.


Репетировать на следующий день к вечеру собрались у Норы, в той же комнате с абажуром и зеркалом, где накануне плакал Павел. Риточка зачитывала вслух сценарий, Кремер послушно повторял за ней фразу за фразой, как мальчик-дебил. Он глядел на порозовевшую после ночи Нору глазами, полными страха и бессильной готовности покорится кому угодно, кто в состоянии повысить на него голос. Голос повышала Нина, хоть Кремер и глядел каждый раз на Нору. Нине одной было нечего делать на этой репетиции, и, чтобы это скрыть, она пыталась командовать, покрикивая поочередно то на мужа, то на девушку-затейницу.


Те не обращали внимания, и бедной Нине пришлось переключиться на Валю, которая не стала прятать слова в карман и отвечала ей, не сообразуясь ни с какими приличиями. Сначала она огрызнулась на нее неподобающим «здрасте!», потом бросила в нее больно кусающееся «ишь, нашлась». Впрочем, присутствующие не замечали и этого, такая у них была спешка и отчаянная нервотрепка: Кремер плохо усваивал текст, то и дело выказывая симптомы расстройства пищеварения, как в прямом, так и в переносном смысле.


Зачем ты явилась сюда, Риточка? – спросила внезапно Нора тоненьким голоском.

Я иду вперед по дорожке и пожимаю руку директору музея, – послушно произнес Кремер в ответ на Норин вопрос.

Вы полагаете, Валечка, – трубила Нина, потрясая мятыми мочками, утыканными тупыми бирюзовыми сережками, – вы можете поставить передо мной чашку с чаем, половину его пролив мне на юбку? Вы что хотите этим сказать?

Кому сказать? Что сказать? – отбивалась от нее Валя. – Ну, пролила, так вы не хотите – не пейте! Раз юбка уже мокрая, так куда же пить!!!

Ты болела, – тихо ответила Риточка, – хотела посмотреть на тебя, на то, как ты живешь.

Теперь я буду знать, где ты и что…


Неизбежное присутствие, вытеснение, замещение. Нора ощутила, что это она должна была бы сейчас читать сценарий и репетировать его с Кремером, а не Риточка.


Нора приветствует меня от Союза реставраторов России, дарит букет, я беру букет и целую ее, – прошептал ей Кремер. Нора кивнула ему.

Ну да, это она должна была бы, но вместо нее репетирует Риточка. Сидит в ее любимом кресле, со старыми Нориными домашними тапочками на ногах у нее, пьет ее любимый чай с молоком и вместо нее репетирует. Она пришла сюда, чтобы занять ее место.


Норочка, – Риточка присела перед ней на корточки, – если тебе не нравится, мы немедленно уйдем. Мы пришли к тебе, чтобы порадовать, мы не хотели огорчать…


Нина и Валя кружили под потолком у лампы, как слепень и коровий хвост.

Слепень иногда жалил, хвост дергался и визжал. На хвосте была шелковая блузочка в цвет малахитовым серьгам и замшевая юбка выше колена, что для нининого возраста – откровенная дерзость. Но как отмахивается, вы посмотрите, как она отмахивается, – воскликнула Нора.


Риточка вилась маленьким ужиком у ее ног:

Хочешь, мы все уйдем, – шипел ужик, – хочешь, уйдем? Мы ведь не жалимся, а только шипим!


Напротив нее в кресле кряхтел огромный кабан, туша его то там, то сям свисала с кресла, он тряс крошечными копытцами в воздухе и повизгивал то о своем величии, то о ненависти к коровьему хвосту, который, как ни старайся, ему ни пришей, и еще больше он жаловался на слепня: как Норочка, такая утонченная, такая изысканная, допустила появления слепней у себя в гостиной, разве она не знает, что сосуществование со слепнями – вещь невозможная, он же художник и не надо, не надо его просить…


Валя стояла букетом ромашек на обеденном столе и с большом удивлением наблюдала за собравшимися. Разве мы срываем и ставим цветы в букетах не для того, чтобы кто-то наблюдал за нашей жизнью?


Вернулся с работы Павел со слезами вчерашних слез на лице. Он поцеловал Нору, застывшую в кресле в гостиной, отметив про себя, что от нее пахнет старухой.

Наконец-то, – сказал он вслух.


Что, обрадовались борщечку? – обрадовалась Валя. – Так вы, Павел, прямо мне всегда говорите, чего изволите, я ж все умею мигом!

Он сел обедать, натер корочку чесночком.

До открытия выставки еще целые сутки, – крикнул он Норе, словно оправдываясь, – проветрюсь еще!

Жахнул рюмашку, жадно проглотил горячий борщ.


Он с интересом поглядывал на нее из кухни, точнее, на ее отражение в зеркале, которое из прихожей в точности улавливало угол гостиной и кресло, в котором любила сидеть Нора.

Павел давно подружился с этим зеркалом. Нередко он подмигивал ему, проходя мимо, иногда просил чуть-чуть развернуться, чтобы он мог уловить в нем более полную панораму, бездарно оскопленную углом зрения. Зеркало любило Павла. Ему нравилось отражать его стройную, всегда подтянутую фигуру, Павел ему нравился и профиль, и фас. Оно не любило Нору – уж больно темная и больно придирчивая, и вконец ненавидело Кремера – у него в глазах бракованное покрытие, амальгама местами истонченная до состояния протертой марли, а лезет туда же: улавливать, отражать, показывать, пленять изображением. Самозванец.


Майкл написал мне, – прокричал Павел на всю квартиру, – что он любуется миром и любит тебя!

А где он сейчас? – бесцветно спросила Нора.

Кажется, в Гоа – там море лазурнее, чем на Лазурном берегу, – попытался скаламбурить Павел.

Он выздоровел? – поинтересовалась Нора чуть более оживленно.

Не-е-е-е, сбрендил совсем, – хохотнул Павел, – но мне без его былой нормальности так хорошо работается. Дай Бог здоровья тому умнику, что лишил его разума, – снова попытался скаламбурить Павел и захохотал.

Нора не издала ни звука, не шелохнулась в кресле, не выказала присутствия.

Павел хрустнул чесноком.

Ты хоть бы рассмеялась из приличия.

Из какого приличия? – раздражилась Нора.

Ну, из уважения, – поправился Павел. – Я вот шучу, стараюсь развеселить тебя…


Она почувствовала теплую волну, которая всегда приходила к ней вместе с раздражением на него.

Он почувствовал холод внутри, который чувствовал всегда, когда она выказывала нелюбовь к нему.

Он был обижен за вчера. За позавчера. За каждый день, что они прожили вместе. Он злился на себя за вчера. За позавчера. За проигранную им партию под названием «брак с Норой». Почему она с ним так, за что? За девок, за Риту, за Одессу, за маму Розу, за пропахшие мочой дворы, в которых он вырос? Но ее дворы пахли также! Если б она не задевала его и любила, просто, по-бабьи, он бы целовал ей ноги и никогда бы не оскорбил ее, казня каждую пылинку, что посмела бы обременить ее плечо.


Мне надоела эта тупая жизнь с трупом. Ты труп. Ты ничего не чувствуешь, тебе никто не нужен. Ты даже не спрашиваешь про дочь. Таких, как ты, надо уничтожать…

Я говорила вчера с Анютой, – пропищала Нора, – она выходит замуж.

Ты что, издеваешься!?

Павел орал, метался по кухне, сваливал все на своем пути. Сколько можно издеваться над нами всеми?

Валя тихонько выскользнула из квартиры и помчалась к Галине Степановне.

Последним, что она слышала, был Норин вопрос про визит какой-то Нины, Риточки и Кремера, якобы имевший место сегодня утром, в ответ на что Павел совсем осатанел и стал грозиться сумасшедшим домом.

Я собираюсь домой, насовсем, – сказала Валя, едва переступив порог бомжатника на верхнем этаже. – Бедность легче безумия.


В эти дни Анюта оказалась счастливым человеком.

Буквально так. В эти дни, когда докучливая Нина и забавный, но крайне утомительный в своей забавности Кремер, отбыли в Москву, Анюта ощутила счастье: рядом не было никого, кто мог бы омрачить, разрушить, запретить, впиться вопросом, вопросами, тысячью вопросов в простое течение жизни, в простое итальянское течение жизни молодой девушки, молодой девушки из России, из неблагополучной семьи, но благополучной внутренне, как и многие девушки ее поколения, как и многие девушки и юноши ее поколения, живущие среди взрослых особым манером. Этот манер заключался в умении делать их, этих беспокойных взрослых, для себя невидимыми, неощутимыми. Они скользят мимо этих врослых, их угроз, их разрушительных вопросов и историй про деньги и неминуемый личный неуспех, словно лодки по тихому течению реки, мимо городов и чудесных кустарников, размножающихся в воде, мимо дымящих труб электростанций, которые на суше, на суше, а под ними-то вода! С затаившимися рыбами и приплясывающими сиртаки водорослями, песчаным дном и гигантскими зелеными ладонями кувшинок на поверхности, в которой, конечно, и двойники этих труб, и другая лабуда, и скольжение, и неуловимость. А вслед они слышать только вечное: «Мы тебя предупрежда-а-а-а-а-ем! Мы же жела-а-а-а-а-ем тебе только добра-а-а-а-а!»


Анюта не пошла в колледж, она съела на завтрак лимонное джелатто с карамельным соусом, она сказала «чао!» домработнице, вечно глупо лупящей глаза, она сбежала по лестнице вниз, отчаянно приласкав встретившуюся ей соседскую таксу с огромным пенисом. О, при тете Нине ей нельзя было ни здороваться с человеческим обмылком, которого эта собака вела за собой на поводке – синьором Ринальдо, держателем урологического кабинета двумя этажами выше, ни засматриваться на таксу. Но сейчас…


Уролог что-то орал ей вслед, припрыгивая на месте, чтобы казаться выше, но Анюта уже неслась мимо одного дома, второго, третьего, по маленькой круглой площади со старинными домами и кафешками в первых этажах, носящими имена цветов – розы, ромашки и базилика.

В «Розе» ее ожидала одноклассница Клорисса и ее, анютин, бой-френд Антонио.

Они были бандой.

Они отвлекали у банкоматов дядечек, чтобы те забывали в железной щелке свои шелковистые евро.

Они подворовывали в супермаркетах и кафе. В супермаркетах – дешевые алкогольные дринки, в кафе – чаевые.

Они рыскали в поисках.

Они танцевали до упада.

Они курили у туалетов.

Они целовались в автоматах.

Они давно договорились чуть-чуть пощипать тетю Нину и тютю Кремера, но откладывали это на последние деньки перед Анютиным отъездом.


И в эти дни, после того как дверной замочек маленьким золотеньким язычком цокнул, возвещая ей, что они оба наконец-то оказались по ту сторону ее жизни, она оказалась счастливой. Брести, глядеть, трогать чужие вещи, нахлобучивать Ниночкины парички, курить не в цветочных кафе, как она это обычно делала, а прямо тут, на глазах у глупой Чао (так она называла про себя эту слоняющуюся по дому дуреху с полотером).


Анюта впервые в жизни в эти дни ощутила счастье.

Она подняла брови перед зеркалом и зазубрила:

Вот оно, это и есть счастье, вот оно.


Твои надолго уехали? – спросил Антонио.

Значит, ты не должна сегодня быть дома в десять? – спросила Клорисса.

А твоя мама, она русская? – спросил Антонио.

А твой папа гангстер? – спросила Клорисса.

А правда, что русские едят на завтрак свиной жир? – спросил Антонио.

Моя мама еврейка, но ничего такого мы не едим, – почему-то уточнила Анюта. – А я полукровка, и мой папа не гангстер, а одессит и миллионер.


Она бодро говорила по-итальянски, правда, со множеством ошибок. Ошибки коверкали смысл, иногда делая его смешным, иногда ужасным.


Полукровки всегда хорошенькие, – добавила Анюта, – и здоровье у них крепче, как у мяса. Она хотела сказать собак-метисов, но перепутала слово.

Какое мясо? – переспросил Антонио.


А ты кого больше любишь, папу или маму? – опять спросил Антонио, проигнорировав свой же прозвучавший до этого вопрос.

Я тут видела, как мои родители трахались, – сказала Клорисса.

Да я тысячу раз это видел, – перебил ее Антонио. – Ну и пыхтит же мой папэлло. А мамочка ничего, я бы и сам не прочь с такой.

Я больше папу люблю, – призналась Анюта. – У нас вообще от папы больше зависит, такая традиция. Папа спокойно может потом выбрать другую маму ребенку, и все это одобряют.

Ну да? – хором изумились Клорисса и Антонио. – Прямо по закону?

Ну да! – продолжала Анюта. Моя мама его не любит, он ее выбрал, чтобы хорошо выглядеть. Он ее тоже не любит, а любит меня. Он мне сто раз говорил, что когда ему уже не надо будет выглядеть хорошо, он возьмет другую жену, и мы с ним и с ней весело заживем.

Они пили пиво. Курили сигареты. Говорили о том, что кем будет. Что для кого важнее всего.

Моя мама всегда болеет, – говорила Анюта, – я хочу быть здоровой. А то папа ее зовет и в кино, и на день рождения, а она лежит больная и не шевелится.

Они пили виски с колой и курили траву. К ним подсели двое студентов: один учится на архитектора, другой только приехал в Италию, он поляк, он хочет быть врачом.

А ты кого больше всех на свете любишь? – спрашивает Антонио у поляка, который хочет быть врачом.

Бабушку свою, – отвечает поляк, – она осталась в Польше на селе, не поехала с нами в Италию.

Вот бабушку свою и лечи! – кричит Антонио. – А то любишь бабушку, а лечить хочешь нас – потомков римских легионеров.

Антонио красивый, Анюта больно щипает его за розовую щеку, а он терпит боль и не дает ей сдачи – такая у них игра.

А я больше всего люблю Мэрил Стрип, – говорит Анюта всем по очереди – поляку, Антонию, Клориссе, потому что они куда-то плывут у нее перед глазами, а она хочет, чтобы ее ответ услышали все. Стрип – большая теплая блондинка, она все время смеется, даже когда плачет, и она так любит, что ни в чем не сомневаешься.


Антонио говорит, что он тоже так умеет любить, что не будешь сомневаться.

Он провожает ее позвонить в Москву, ей очень вдруг приспичило, они идут в будку в кафе, хотя что она тут услышит – шумно, галдят все, музыка гремит.


Анюта что-то говорит, но он не понимает ни слова. Он гладит ее пьяной мальчишеской рукой, слушая чужие слова на чужом языке.

Анюта расстроена.

Оказывается, – объясняет она, – у Кремера сегодня открытие выставки, но мама не пойдет, она больна, а папа в страшном бешенстве собирается, так что Валя даже не стала его звать.

Кто это, Валя? – спросил Антонию.

Женщина мозга, – ответила Анюта, желая сказать «прислуга», – очень для меня приблизительная (хотела сказать «близкая»).

Антонию кивнул.

Анюта заплакала.


Зайка точила зубки. Теперь, когда ей не надо было умирать, она строила планы, робко расцветала, смеялась навстречу каждому новому дню. И ей особо понадобилась улыбка. Она точила зубки, чтобы одеть их в фарфор, керамику и даже перламутр, она будет откусывать звонче, она будет привлекать к поцелую мохнатых шмелей, несмотря на свою траченную хирургическим скальпелем грудку, она будет, как Нора, лучше, чем Нора. Впрочем, зачем она все время оглядывается на Нору? Да кто она, эта Нора, откуда в ней точка отсчета, мерило, алгоритмическая линейка?


Зайка точила зубки в миленьком кабинете на старинной площади. Престарелый доктор с умным еврейским лицом все что-то причитал и колдовал над ее распахнутым аленьким цветочком, задавал ей вопросики, в ответ на которые она обворожительно блеяла, соглашаясь или отрицая его предположение.

Поедете, наверное, к морю? – вопрошал он. – Накупаетесь там…

К морю ей было нельзя, да и купальник сейчас надеть ей было совсем не просто. Красновато-коричневый шрам наискосок того места, где еще недавно красовалась милая, но коварная грудка, маскировал дверку, через которую на нее при малейшем поводе выходил огромный страх – черный, вязкий, бесформенный. Из самого нутра, из надрезанного сердца.


Ыа, – проблеяла Зайка и мотнула головой, – ыа.

Ну, тогда, наверное, поедете в прекрасную Европу, к старым камням, любоваться на шедевры старых мастеров.


Этот страх ясно обозначился, когда она только пришла в себя. В большой палате, заполненной солнечным светом и запахом лекарств. Он вышел на нее из дверного проема – темная тяжелая тень, впоследствии оказавшаяся Норой, которая ждала, пока она проснется, чтобы слабо пожать ее слабую ладошку и поставить на прикроватный столик банку с тюльпанами.

Неужели Зайка всю жизнь боялась Норы?

Она, Нора, умная красивая еврейка, она, Зайка, глупая и веселая русская.

Норе вечно чего-то неудобно, она страдает, а Зайке всегда отчего-то смешно, и она легкомысленно обещает, собирается, потом забывает, потом выкручивается, и никто на нее не сердится, потому что зачем сердиться на Зайку, глупо как-то. Именно в эту рассеянность, в эту расхлябанность сознания, а отнюдь не в сосредоточенную заостренность так часто попадается суть, – говорила Зайка с глупым выражением лица, цитируя умную Нору, когда на нее рассерженно шумели потерявшие время, надежду, деньги мужчины и женщины, сослуживцы и друзья друзей.


Угу, – промычала Зайка в ответ на Европу, – ыгы.

Она засобиралась в Европу, теперь, когда жила совместно с этим страхом, добавившим ей основательности, тяжести, задумчивости, она засобиралась в Европу к седым камням и старым полотнам.


А что раньше? С хахелями, поклонниками, подружками закатывались на скопленные гроши в Европу второго сорта и там хохотали до утра, согреваясь дешевыми коктейлями и пороховыми ласками необязательных мужчин.


А теперь как будто Нора с этим страхом переступили через ее барабанные перепонки, перепрыгнули через носовую перегородку и расположились, развалились в ней, делая все мысли двусмысленными, настроения переменчивыми, взгляды противоречивыми. Она даже как будто начала смуглеть, наша белобрысая Зайка, то ли от того, что страх примешивал к ее коже свой окрас, то ли потому, что стало проявляться побочное действие Норы.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации