Текст книги "Нора Баржес"
Автор книги: Мария Голованивская
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
Глаза читали сами, письмо из закрытого компьютера открылось само и повисло у него перед глазами.
Я смертельно устал, – подумал Майкл. – Молодая любовница – вещь для зрелого человека смертельная. Я спятил, и так мне и надо.
«Как происходит превращение неизвестного в известное, иначе говоря, как происходит выбор вариантом (человеком) варианта решения (школа, жена, деятельность, работа, город проживания и пр.)?
При помощи сочетания свойств Homo (таланты, характер – это внутренние подсказки, на которые, сознательно или нет, ориентируется вариант в своем выборе) и внешних обстоятельств (воля других людей, различные принуждения, случайности и др.).
Как описать складывающуюся каждый раз конфигурацию внешних обстоятельств, влияющих на выбор варианта? Как многофакторную систему, в которой результирующая сила, толкающая на поступок, возникает часто не как сумма сил, а как главенство сильнейшей из них».
Майкл прогнал чертиков, скачущих у него перед глазами, открыл компьютер и сложил все электронные бумаги с электронного письменного стола в электронную помойную корзину.
Во всем виноват Павел, – помимо своей воли подумал Майкл, – это он довел меня до такого истощения своим русским характером. Ему все время мало и надо больше, больше, больше. А я должен все время за ним поспевать.
Он попросил мышку открыть последнее письмо Павла – о чем он там ему, интересно, вещает, – но та, ударив хвостиком, вернулась к недочитанному документу Профессора Роттердамского:
«Впрочем, этот механизм не важен, – бежали строчки. – Важно, что человеческая жизнь является в этом смысле экспериментом, когда объект с заданными свойствами помещается в сложную среду, из взаимодействия с которой происходит превращение неизвестного в известное».
Внезапно черные буквы увеличились, раздулись брюшками, словно насосавшиеся крови комары, и сменили цвет – естественно, на красный.
«Эксперимент (человеческая жизнь) продолжается, пока в уравнении остаются неизвестные, и бесконечность не превратилась в конечность.
Человек умирает, когда он перестает быть вариантом и все неизвестные отгаданы.
Возражения относительно ранней смерти, когда многое как бы не проявлено, несущественны. Иногда вся жизнь отгадана уже на ранней стадии, и тогда продолжение эксперимента бессмысленно.
Смерть – это вычеркивание вариантов, которые перестали быть вариантами.
Смерть – это точка в решенном уравнении.
Механизм вычеркивания не важен, но интересен.
Смерть, как правило, не из чего не следует и не имеет объяснения с точки зрения логики жизни.
Это прекращение эксперимента.
Это инструмент.
Именно поэтому попытка ответить на вопрос, почему в ходе жизни портятся внутренние органы человека, бессмысленна.
Именно поэтому попытка объяснить, почему именно сейчас произошла смертельная случайность, а не вчера и не завтра, и почему именно с этим человеком, бессмысленна.
Смысл человеческого существования – это исследование вариантов.
Их бесконечно много, поэтому мы и живем».
У Майкла кольнуло в боку. Он мгновенно попытался ответить себе на вопрос, все ли с ним ясно, или остались еще варианты.
Вот грудастая блондинка по центру стола, это вариант. Если так, то он правильно ушел от жены, и кто знает, может быть, они еще уедут куда-нибудь и начнут все сначала. Все просто, суммировал Майкл, начинать все сначала – это способ продлить себе жизнь.
Так он и ответит профессору Роттердамскому, мол, а не является ли новая любовь лекарством от безвременной кончины?
Является, – мгновенно ответило письмо, не дожидаясь, пока старый профессор проснется, наденет свои тапки и дошаркает до компьютера.
Но что делать с письмом?
Вариант зашевелился, – мелькнуло у него в голове. Что будет, если оставлю, и что – если выброшу?
Решил оставить на «рабочем столе», как наживку, как поплавок. Может, чего и клюнет на эту профессорскую мормышку?
Орфография теперь живет в умных машинах, их головах, – горячилась Риточка, – и ее не надо учить, перекладывать в свою! Грамматические ошибки не призрак ущербного образования, неуважения, как ты выражаешься, а сбой программы, знающей, как писать!
Она написала письмо с ошибками, и нежный Андрюша чихвостил ее на чем свет стоит: адресат – почтенный и уважаемый банк – отказался от услуг конторы по производству праздников на том основании, что его сотрудники, видать, даже писать не умеют.
Что с выставкой Кремера? – рявкнул Андрюша.
Баржес только вчера вернулся, завтра у нас встреча, попрошу его оплатить по счетам. А каталог делаем, да еще какой!
Иди, работай! – рявкнул нежный Андрюша, – у тебя последнее время одни неприятности, учти это. Все вы сначала стараетесь, а потом наглеете! В Казахстан к маме захотела?
Риточка тряслась. Она дрожала, ступая по мягкому линолеуму коридора. Потом она, не чуя ног, ступала по твердому асфальту своими аккуратными узенькими ступнями, потом по мягкому бордовому ковру волшебного кафе, где они столько раз так волшебно с Норой обедали и куда она едва согласилась прийти на этот раз.
Норочка, ты обижаешься на меня, – проговорила Риточка, все еще трясясь, – но ты совсем не поняла, ты ошиблась, ты заблудилась в призраках, послушай меня!
Нора укололась об этот звенящий голосок, как будто и правда ударилась о призрак, холодный и шершавый, скользнула взглядом по медным кудряшкам, веснушкам, удивленно-грустному выражению глаз.
Решила все же удостоить разговора. От слабости и усталости презирать их всех постоянно у нее не было сил. Уступать было проще.
Нам, девочка, надо делать каталог, – пропищала она тоненьким голоском, – а остальное нам делать не надо. И тебе ни к чему, и мне лишнее. В моей жизни ведь уже все стоит на своих местах, ни одного неизвестного не осталось. А тебе еще мельтешить…
Норочка, – Риточка всплакнула. Ей было обидно, что нежный Андрюша так не нежно с ней обращался, что мудрая и глубокая Норочка так поверхностно с ней говорит, что все вокруг нее такие жестокие и сразу растопчут ее, как только она, лучезарная Риточка, споткнется о завихрения ветра или поперхнется золотым шариком собственного же света.
Норочка, тебе же не нравится, как все стоит на своих местах, вспомни, мы гуляли и слушали черного слепого музыканта и белую певицу с черным голосом? Ты ведь говорила о Чайке, о неизменности Чайки, неужели эта чужая жизнь, что ты каждый день пропускаешь через себя, и есть твоя Чайка?
Риточка заговорила про Чайку, потому что помнила, что это было для Норы чем-то важным, интимным, она надеялась через Чайку дотянуться до Нориной искренности и прежней симпатии к себе.
Моя Чайка, – спокойно ответила Нора, – это превращать испорченные картины в неиспоренные и делать так, чтобы они по-прежнему висели на стенах. А наши с тобой трепыхания – это не Чайка, а отчайка! Кстати, тебе поработать бы непосредственно с Кремером: вот собранный мною каталог, все датировано и аннотировано, дальше твоя работа, посмотри все с ним и неси в типографию. Запиши его телефон, позвони, лети к нему. Я скажу, Баржес оплатит.
Нора больше не любила ее.
На прощание она посмотрела на некогда лучезарную Риточку и отметила про себя, что та изрядно подурнела.
Береги себя, девочка, – сказала Нора с фальшивой заботой. – И запомни: ничто не стоит твоих слез.
После ухода Норы Риточка осталась еще немного посидеть в кафе. Она достала маленький компьютерик, который всегда был рядом и готов служить, и принялась в его окошечке разглядывать картинки из каталога Кремера, чтобы хоть как-то отвлечь себя от грустных мыслей. Картины отвлекли ее. Прекрасный горный склон в синих закатных лучах солнца, деревушки вдали, люди в ярких одеждах, в одном из двориков парень и пожилая женщина потрошат гигантскую свиную тушу. Как у меня в этом городе, – невольно подумала Риточка. Или вот натюрморт. Белые цветы, похожие на сирень в полупрозрачной, цвета вод Тибра, ониксовой вазе, они цветут, отцветают, падают на скатерть с яркой вышивкой. Видна и обстановка комнаты, сервант с посудой, чьи-то военные фотографии, на скатерти рядом с вазой – женская рука с сигаретой, ногти некрасивые, рука не ухоженная. Норин текст под первой картиной: «Тоскана. Вечер. Италия, 2005». Под второй – «Военный натюрморт. Италия. 2007».
Могу я вас чем-нибудь утешить? – Риточка повернула голову на голос. Рядом с ее столиком стоял прекрасный юноша с копной светлых волос, словно сошедший с портретов Караваджо.
Меня? – переспросила Риточка и залилась привычным, легким, как ветерок, смехом. – Конечно!
Он легко опустился за ее столик, и через десять минут они уже о чем-то мило беседовали, попивая ароматное шампанское из запотевших бокалов и поочередно тыкая пальцем в экран, где послушно сменялись представленные полотна Кремера.
Караваджо нравилась Риточка. Он ласкал ее взглядом, и она вся расцветала от этих ласк.
Караваджо, подсевший за ее столик, любовался молодой натурой под мелькание кремеровских пустоватых, срисованных картин и даже не замечал этого мелькания, мысленно уже набрасывая дивные мазки, из которых, как из паззла, должен будет сложится портрет Ангела.
Он нашел, наконец, модель.
Похожую и порочную.
Но что поделаешь, ведь настоящие ангелы не позируют. Только порочные…
А Риточка позировала, позировала, забыв обо всем на свете…
Он, Павел, не знал, к чему шла его жизнь. Он, как и все, боялся быть застигнутым врасплох своим малодушием перед внезапно пришедшим за ним концом его, пашиного, света. Поэтому он был суеверным, послушным каким-то простым приметам, считая их указаниями свыше.
Он прочел письмо Майкла о последних делах: скупщики Идей были довольны Идеями, спрос рос как на дрожжах, а вместе с ним и суммы гонораров. Майкл в последнее время объездил все выставки, проник на все модные показы: такие красивых и умных идей, как производила компания Barges & Co, не делал никто. Письмо, как всегда, было точным, обстоятельным, ясным, и для Павла было тем более странным обнаружить в конце его приписочку о чудном наблюдении какого-то Бреттона, о котором в былые годы Майкл побрезговал бы даже упомянуть. Приписочка, она же хвостик письма, ласково повиливала, демонстрируя полную доброжелательность и желание понравится.
Павел закурил. Вот она, надвигающаяся старость. Циничный Майкл, вместо того чтобы нажатием одной клавиши отправить в небытие несуразные словесные выкладки мыслящего обычно точно Мыслителя, пересылает его с континента на континент. Он, конечно, сопровождает его рассуждения шуточками, но эти шуточки выглядят болезненно, они бледны, чахлы и не внушают доверия. То есть подспудно Майкл озабочен, что уже прожил свою жизнь, сожрал одним махом всю вкуснятину, ничего не оставив себе на потом. И это после отчета о выставках и модных показах!!!
Баржес заходит по кабинету. Позвонил Норе, поинтересовался, что та делает. Нора ответила из какого-то шума голосов, что разбирает только что пришедшие картины неизвестных мастеров конца XIX века и что ей предстоит в ближайшее время много работы, хотя утром она опять была больна, и не поехать ли ей в Швейцарию нормально обследоваться и полечиться? Он набрал Анюту, которая только что закончила слушать урок про древнюю историю, и спросил, любит ли она папу. Затем без перерыва он позвонил Риточке. Риточка жадно ловила каждое его слово, смеялась, как колокольчик, и соглашалась на все, что бы он ей не предложил.
Значит, можешь подъехать ко мне через час?
«Про последнее, что ты прислал мне, хочу сказать тебе вот что, – писал Баржес Майклу, несколько успокоившись от беспорядочных звонков. – Давай начистоту, старина. К старости все боятся умирать и шастают хрен знает по каким околесицам, лишь бы нарыть там хоть чего утешительного. Я так считаю: человеку нужно мужество, чтобы доживать свое без горизонтов и вариантов. Он ведь знает, что умрет, и он должен это знание как-то суметь применить. Не для того, чтобы как можно чаще залезать на баб, не пойми меня превратно, и не для того, чтобы бриться в кришнаиты – это все мельтешня. А для того, чтобы самому воспользоваться тем, что он накопил за жизнь, какие знания и какой опыт. Я, может, сумбурно говорю, ты уж меня прости: каждый ведь не сам по себе живет и умирает. Это нам только кажется так. Мы сообщество людей, мы сообща существуем, мы вместе берега разглядываем, тайны себе задаем, мы – порода, и только про нее и может идти разговор, когда такие вот рассуждения приводятся. Пришли и уйдем. Строем. У твоего профессора вся логика кривая, как и мозги. Ты, видать, загрустил. Бери свою зазнобу и приезжай. Дела обсудим, контракты посмотрим, о планах поговорим, выпьем, попаримся, у меня для твоей молодой здесь и компания есть, так что жду тебя!»
Всякую профессорскую интеллектуальную стряпню Павел никогда не считал знаком, который он должен разглядеть и уважить, в отличие от других нерукотворных обстоятельств.
Таких, например, как негласное появление Риточки на пороге: она, видать, стояла там давно и с интересом наблюдала за ним, а он не услышал ни доклада о ее приходе, ни ее прихода как такового.
Свежая, легкая, излучающая такое сияния этими рыжими кудряшками, этими светлыми ореховыми, словно из золота, глазами!
Написанное Майклу письмо дало ему прилив сил, он подошел к ней, посмотрел своими голубыми глазами ей прямо в глаза, ослепил высотой безупречного лба, красотой откинутых назад светлых локонов, привлек ее к себе, ощутил сладковатый запах ее духов.
Эта будет в самый раз, – мелькнуло у него в голове, приготовлена, как надо.
Поцеловал.
Медленно, чуть неуклюже потянулся рукой к собачке на двери, снял лямку сарафана с плеча, молча приник губами к сладковатой, в веснушках белой коже.
Я скучал.
Она поддалась.
Ей просто понравилось ощущение, она умела ловить эти ощущения, которые нравились ей, и цепляться за них, скользить по ним, кататься на них.
Ваша жена грозила мне.
Моя жена больна. А потом, мы ей не скажем, не скажем ведь?
Она хихикнула, и курок спустился.
Ты пришла, а я не видел, – шептал Павел, опуская ее на тот самый диван, где он дегустировал и электрическую королеву, и фею из бухгалтерии, – ты уже была, а я не знал.
Вы что-то так грустно писали…
Ну, утешь, давай, утешь меня…
Она была в самый раз. Как цыпленочек с мягкими косточками, которые глодать – одно удовольствие. Как суфле из крабового мяса, приготовленное потомственным итальянским поваром на берегу моря, со свежим лаймовым соком и дивным оливковым маслом, с листочком мяты и каплей морской воды на тарелке.
В ней не было ничего пережаренного, пересоленного, у нее был нежнейший естественный вкус, он исскучался по такому, он извелся без него в своей одинокой мальчишеской жизни, среди полудохлых медуз и второсортных птиц с жесткими ногами и крыльями.
Она нежилась с ним на его дегустаторском ложе. Она нашла в нем какой-то созвучие своей легкости, какую-то идущую от природы не-тяжесть, он так ловко и непошло гладил ее и целовал, так порхающе называл «ластонькой» и «девонькой», что она испытала к нему чувство родства и даже обиду за него: Нора совсем его, бедненького, не любит, совсем.
Они были вместе, как давние любовники, не замечали трещащих телефонов, пили шампанское из бара, похрумкивали дольками яблочка и сладкими печеньицами из ажурной фарфоровой вазы.
Смеялись. Он сварил кофе. Она, небрежно натянув сарафан, разлила кофе по чашкам.
Нора хочет, чтобы я съездила к Кремеру, поговорить о выставке.
О, старая развратница, – хохотнул Баржес, – но мысль неплохая, может, правда – съездим?
Они незаметно для себя стали строить планы какого-нибудь отдыха, впечатления: слетать, сплавать, съездить, потрогать, попробовать, ощутить. Они ненатужно разбежались по своим делам, ощутив происшедшее как всегда бывшее, удобное, привычное.
Господи, как же хорошо, как же мило!
Неумолимость мазка, неповторимость мазка – как запаха изо рта или формы ресниц, открылись Норе на последнем курсе суриковского института, когда она нашла различие между своим мазком и мазком Ван Гога, мазком Врубеля, мазком Моне, мазком Мазка, точнее не нашла этого отличия вовсе, когда желала повторить их линии. Ее копии были совершенны, идеальны, блистательны. Она мучительно повторяла, ее аккуратность и проницательность были сродни великомученическому подвигу, но своего движения, дыхания, запаха не рождалось, свой вкус не проступал: ее цветы вяли как чужие, ее море пенилось как чужое, ее любовники целовались как чужие, ее Магдалина плакала как не своя. И тогда она, безупречная во всем, решила, что и будет делать чужое, восстанавливать чужое, улавливая неповторимые отпечатки кисти, расшифровывая чужие преступления, пропуская сквозь свою смуглую кожу каждую клеточку великого прикосновения к миру.
Она видела почерк сразу.
Его направление.
Как режет, как членит, как соединяет сосуды зримого этот пресловутый мазок.
Она умела подхватить его, затерявшийся во времени, как стежок.
Она умела легчайшим прикосновением, без самозванства и вульгарности, вытащить утонувшую ниточку и проявить лаконичные пинии на нежном даже не пригорке, а бугорке в желтоватом вереске, оживить кремовый с розовыми всполохами густой аромат итальянского воздуха. Она умела, когда возможно, вообще не трогать то, до чего не дотронулось время: античные развалины на заднем плане, например, но дать густоты цвета на выцветшей тропинке, по которой шагает мальчик в шароварах (охра, киноварь), ведя под уздцы милейшего ослика, которому возвращены и попонка, и заклепки на уздечке – микроскопические, удаленные на сотню километров от глаза, но бывшие в действительности и теперь вернувшиеся в нее.
Ей хотелось масштаба. Ей хотелось мастерства. Ей было нужно почитание, преклонение, причем не от кучки кореек, берегущихся автомобиля, а настоящее, пышное, устланное лепестками роз.
Чувствуя безупречность, неумолимость мазка именно как прикосновения к жизни, она собрала класс, сделала в стенах одной небольшой комнатки в реставрационной мастерской свою школу, набрала туда мальчиков, брутальных, непокорных, шевелюристых, и научила их и себя с их помощью показывать чудеса дрессуры. Они научились улавливать ее приказы по глазам, мельчайшим движениям вечно ледяных пальцев, кончиков губ. Они воспроизводили не хуже нее осликов и попонки, опавшие лепестки белоснежных афинских роз, падающую с пронзенных ладоней кровь и прочее, без чего невозможно воскреснуть старому мастеру для новых душ и стен.
Они были влюблены в нее через эти ее прикосновения к холсту. Ее руки реставрировали, воскрешая, ее руки ласкали, давая почти умершему шанс оказаться видимым. Говорили, что она по очереди приближала их, чтобы уж наверняка завладеть их душами, она умело проходила сквозь их жен, любовниц, детей, не замечая их присутствия. Они все вместе ловили движение мазков, питались их плотью, перевоплощая их, они занимались этой любовью страстно и совместно, образовав братство, сестринство, мастерскую, трон для Норы, ее власть, ее господство.
Она называла их «мои мальчики». Она знала, где у каждого из них сердце, и изредка трогала его руками. Она знала, что именно они понесут ее окоченевшее тело к выходу на своих крепких плечах, удрученно потрясая густыми пегими и огненными шевелюрами.
Пришел Бо́рис Райхель. С которым вот уже двадцать лет писали и переписывали. Когда начинали, был беден, худ. Разглядела его, подняла, показала коллекционерам.
Нынче ему надо в Израиль, там его место.
Он поедет, она его понимает, он уверен.
Она болела хуже прежнего в тот день, когда он зашел сказать ей, она еще мучилась от призрака Риточки, она как раз хотела пожаловаться ему, опереться на его крепкие настоящие слова утешения.
Другой, Петр Зелин, который также был вассалом ей, а в мастерской пуще всех кулинарил и веселил, распевал французские шансоны, вот уже два месяца как назначен начальником какой-то экспертизы, что, конечно, большой взлет, а главное – власть над всем фальшивым, новодельным и посему недостойным высоких цен.
Он сам не сказал ей, может быть, побоялся или застеснялся, что бросает ее, меняет на Экспертизу, сам когда-то из Новороссийска, бедняк и всякое такое, теперь больных родителей в Москву перевозить надо. Он сделался как-то неприятно учтив, и он не разделяет Нориных взглядов на реставрацию в мастерской, и главное – на Экспертизу, он ведь много раз говорил это, когда сам был ее неотъемлемой частью. Она чувствовала от него недоброе, она с большим душевным напряжением осознавала, что талантливейший Петя вырос из нее, как лопух, и теперь стремится все заполонить сорняками своих суждений. Он хочет растащить трех других мастеров, назначить их куда-то, взлетать по служебной лестнице стаей, роняя по дороге своих перевезенных родителей, а ее даже не роняя, а капризно спихивая ножонкой, больно ударяя жесткой пяткой в ее тонкую переносицу.
Трое оставшихся сникли, завяли, осунулись, в одну минуту постарели и превратились в утиль. Их уже было бессмысленно пересаживать в другие дорогие и красивые горшки, их было бессмысленно удобрять, выносить на воздух, усиленно поливать. Мастерская – главная Норина профессиональная крепость – развалилась в одну минуту так глупо и неожиданно, что она не успела принять респектабельную позу или сделать вид, что таким и был ее замысел.
Ее накрыло целиком.
Она плакала, потому что понимала, что сделалась никчемной.
Она страдала от головной боли.
Она температурила и бредила.
Она пролежала неделю.
Только благодаря поездке в Италию, куда они отправились проведать Анюту, она хоть как-то пришла в себя.
Несколько дней по приезду она не могла выйти на работу, возилась с каталогом Кремера дома.
Когда вышла, оказалось, что трое других «ее мальчиков» уже разбрелись кто куда, и в комнате, некогда бывшей волшебной реставрационной мастерской, стояли только оголенные пюпитры, мольберты, валялись дохлые тюбики с засохшей краской и убитые кисточки, ощетинившиеся на прощание всем там, что осталось у них от некогда прекрасного беличьего ворса.
Конец всегда очень прост, – подумала тогда Нора. – Это всегда естественное развитие событий, даже если нам кажется иное. Он наступает как выдох, за ним последнее слово. Он не жесток, не добр, он часть общего замысла, который больше нашей маленькой и беззащитной жизни.
Она закрыла дверь в прекрасную эпоху своего царствования и сделала вид, что никогда даже туда не заходила.
Начинать жизнь сначала Нора не хотела.
Точнее, уже не могла.
Раньше она, конечно же, пожаловалась бы какой-нибудь безвредной подруге, такой неопасной, серенькой, восхищающейся, заслуживающей примерным поведением добрые советы и великодушное покровительство.
Или Риточке, на худой конец, Риточке. Чтобы вдохнуть ее легкости и сияния, чтобы создать внутри пикантный коктейль из змеиного яда жизни и божественных сладких нитей ее рассуждений. О порхании мгновений, о мелькании человеческих судеб, о взаправдашней жизни этих умельцев предавать и растаптывать таких как Нора, с ее смуглым, но безупречным цветением, с ее настоящим тягучим страданием и правотой. Ах, эти русские петечки, ах, эти еврейские боречки, Риточка обласкала бы их имена прикосновением своего язычка, сведя их тем самым до простых упоминаний, иллюстраций, примеров к настоящим большим Событиям и Помыслам.
Нора скучала по Риточке. Точнее, вдруг заскучала – так отозвалась в ней боль, такое вызвала в ней горечь. Это бывает, уговаривала себя Нора, боль часто рождает тоску, влечение, боль пробуждает уснувшее, усопшее, заставляет воскресать былое чувство, намекая, что в нем может быть сладкое лекарство от нее. Сколько обмана и коварства в подобной забаве расстроенной души, – думала Нора, – а что Риточка? Глупая девочка, забредшая в дебри чужой жизни, чужих соблазнов, ей просто захотелось, и она, дуреха, даже не очнулась от этого желания, чтобы смекнуть, куда оно ее заведет.
Нора скучала по ее волосам, запаху веснушек, ее глаз застревал на календаре с Инфантами Веласкеса, на меди инфантовских пышных шевелюр.
Нора позвонила, это прихоть, – сказала она себе, – и я дам ей, этой прихоти, потрепать себя по щекам.
Они тут же встретились.
Валя едва успела метнуться, чтобы захлопнуть за Норой входную дверь, так стремительно она выбежала.
Нора тенью скользнула вниз по лестнице, через мгновение тряслась в попутной машине с чьим-то самовлюбленным отпрыском за рулем. Решил подвезти, петушок хренов! Ароматный майский вечер, Патриаршие пруды, скрип тормозов, резко взмывающая скорость послушного сверкающего автомобиля, дыхание распускающихся листьев, вперед, вперед, таков яд грусти, таково действие тоски!
Лифт, лестница, объятия.
Норочка, я так скучала по тебе. Ты была расстроена моим поведением, ну прости, прости.
Нежность заглушает расстройство. Ласки разглаживают звенящие нервы и позволяют взглянуть свысока на мир, делающийся прозрачным у подножья огромной кровати.
Этот шаг в сторону Норочка сделала, подавшись импульсу, но при этом очень продумано. Она утоляла не чувства, а печаль.
Недавно она бы просто пожаловалась Риточке на мальчиков из Мастерской, и они говорили бы, как говорящие люди, но теперь она просто запивала горькую пилюлю, подставляя голову для ласк, как подставляют ее парикмахеру или массажисту.
Я блудушка, – написала Риточка в электрическом письме своей школьной подруге. – Я сплю с супружеской парой, и с ним, и с ней, причем по раздельности, от чего, мне кажется, неприятности будет больше, чем от простого свального греха. Ты спросишь, зачем я это делаю? А не знаю, дорогая, от обычной привычки брать хорошее и не брать плохое.
Павел хандрил, у него воспалился вросший ноготь, и он требовал от своей еврейской жены примочек и охов с ахами.
Почки лопались, микробы весеннего гриппа поднимали головы, мир страдал и скрипел. Каждый спешил к нориным ушам со своей хворью, каждый нес свою весеннюю околесицу как ношу на алтарь норочкиного всетерпения, и она охала и поддакивала что было сил. Нора в таких ситуациях была бесподобна: она лечила и врачевала, дотошно накладывала повязки и потчевала рубленными вручную индюшачьими котлетами и душевную боль, и физическую, с одинаковым успехом.
Это она могла.
Майкл ощущал депрессию. Роттердамский профессор писал ему письма о сути сущего, и он вот уже несколько недель всерьез полемизировал с ним, развивая в себе непривычное состояние ума и души. Он не хотел приникать к грудастой, он хотел знать доподлинно, от чего человек умирает, набитый дурными и испорченными органами, хотя рождается, как правило, целехонький и гладенький.
Я прошу только об одном, – писал Майкл Павлу, Норе, своей первой жене, от которой так глупо ушел, – помогите мне найти ответы на вопросы, почему я так поступал, а не иначе, отчего я выбрал такой маршрут, а не иной.
Обсуждения душевной болезни Майкла, развившейся в нем стремительно, стало темой многих телефонных разговоров, и для Павла, почувствовавшего в этой истории свой шанс завладеть всей компанией, настали важные времена.
Старина, – написал он как-то Майклу, интуитивно выбрав для этого хороший момент – накануне дня рождения, когда тот был ослаблен и возбужден одновременно, – ты не бедный человек и можешь позволить себе посмотреть на звездное небо над головой. Отойди от дел и езжай путешествовать на год или два. Путешествия – источник удивительных ответов. Не волнуйся, я позабочусь обо всем.
Он отравил ему в подарок коллекцию путеводителей, получив в обмен все необходимые доверенности на единоличное ведение дел. Кто знает, может быть, это и был долг настоящей мужской дружбы?
С наступлением тепла Галина Степановна все чаще сидела пьяненькая на скамейке у подъезда, с искренним любопытством наблюдая за входами и выходами обитателей дома, копошением воробьев в теплеющих лужах, жениханием голубей, стычками на прудах между милицией и знакомцами-забулдыгами. Она провожала взглядом, изредка заходясь в курительном кашле, молодящегося дипломата с уже новыми подругами, почерневшего лицом, видать, от какого-то недуга, разработчика космических летающих аппаратов. Она всегда приветствовала Павла, который изредка подкидывал ей небольших деньжат, ласковым «сынок» и никогда не здоровалась с Норой, бурча ей в спину почему-то «бусурманская дочь» или «кукушка лысая», имея в виду «высланную за правду» дочь Анюту.
Нора, сжав губы, длиной темной тенью проскальзывала мимо нее, произнося еле слышно тоненькое: «Здравствуйте, Галина Степановна!» Она аккуратно ступала дорогими туфельками на мокрый асфальт и уносилась по нему прочь легко и стремительно.
Павел мог запросто присесть на секундочку, прежде чем занырнуть в свое безупречное авто, протрубить красивым баритоном: «Ну что, мать, греемся на солнышке?!», даже приобнять. Дипломат почему-то дежурно рявкал: «Здравия желаю», но только когда был один, а когда с девушкой – словно не замечал, стараясь по-нориному пролизнуть. Разработчик здоровался сухо, по-советски презирая разложение личности, но, учитывая последние времена, в его глазах все же иногда мелькало снисхождение.
Чего такой черный-то стал, – без смущения поинтересовалась как-то Галина Степановна, – больной что ль?
Закончилась эпоха, заканчиваемся и мы, – вздохнул разработчик, – наше конструкторское бюро купили итальянцы, поэтому мой сюжет закончен – зачем итальянцам такой папа Карло, как я?
Через несколько недель он послушно умер, заменив в последнем высказывании вопросительный знак на точку.
Валя, когда все уходили на целый день, спускалась к Степанне на скамейку, позвать «поесть горяченького». Она знала, что Павел никак не уволит ее за это, простит, а Нора, без Павла, при всем желании уволить ее не сможет. Руки коротки. Хотя уж, конечно, уволила бы на том основании, но она приводит пьянчужку в дом.
Каждый раз, входя в «их» квартиру, Степанна недовольно озиралась по сторонам, каждый раз сетовала на нынешние времена, когда такие вот «жидовочки» отхватывают такую вот жизнь, а заслуженные люди посносили давно барахло свое в комиссионки и собирают банки-бутылки по промокшим дворам. В ней бродил дух революции: забываясь сном, она нередко видела себя во главе колонны, с винтовкой в руках, стреляющей в спину таким как Нора.
Проходи, не таращься, – каждый раз с веселым хохляцким выговором приказывала ей Валя, – давай-ка вот борщечку с тобой накатим и да можно и стопарик к нему!
Всякий раз говорили про Анюту. Галина Степановна будто скучала по ней, дотошно расспрашивая бедную Валю о каждой подробности.
Что сказала? Кому? Когда? А нет ли фото? А кто эти Кремеры, еврейчики или как? Ну, беда тогда, беда…
Валя понимала, что Галине Степановне не нужно говорить, что Анюта ведь Норина дочь, а потому никакие Кремеры ничем ее не испортят. Это если по паспорту рассуждать. А на деле Анька – чисто Павлова дочка, – для верности за каждым борщом повторяла она, – Нору совсем не признает, да кто вообще ее признает-то? Странная, чужая…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.