Электронная библиотека » Марсель Пруст » » онлайн чтение - страница 9

Текст книги "Утехи и дни"


  • Текст добавлен: 8 июня 2020, 05:00


Автор книги: Марсель Пруст


Жанр: Литература 19 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]

Шрифт:
- 100% +
XXI. Осязаемое присутствие

Мы любили в глухой деревушке Ангадина, имя которой вдвойне сладостно: в нем мечтательность немецких согласных тает в неге итальянских полнозвучий. Вокруг три озера зеленого небывалого оттенка, в озерах отражались сосновые леса. Глетчеры и остроконечные вершины замыкали горизонт. Вечером, благодаря множественности планов, освещение становилось более мягким. Нам никогда не забыть прогулки по берегу озера Сильс-Мария в шесть часов, когда день склонялся к закату. Лиственницы, которые кажутся такими черными и спокойными от соседства с ослепительными снегами, протягивали к бледно-голубой, почти лиловой воде свои зеленые, сочные и сверкающие ветви.

Раз как-то вечером выдался час, особенно для нас благоприятный; на протяжении всего лишь нескольких секунд заходящее солнце заставило воду постепенно принять всевозможные тона, а душу нашу испытать все виды наслаждения. Вдруг мы вздрогнули – бабочка, небольшая розовая бабочка, одна, две, пять; покинув наш берег, они порхали над озером. Очень скоро они превратились для нас в розовую пыль, взвеянную ветром; они подлетали к цветам противоположного берега, возвращались и опять начинали свой мягкий смелый полет, иногда задерживаясь, словно не в силах устоять против соблазна. Мы не в силах были совладать со своим волнением, и глаза наши наполнились слезами. Эти маленькие бабочки, пролетая над озером, вновь и вновь проносились над нашей душой, напряженной от волнения перед лицом такой красоты и готовой зазвучать, – вновь и вновь опускались на нашу душу, как томящий смычок. Своим легким движением они не касались воды, но ласкали наш глаз, наше сердце, и при каждом взмахе их крылышек мы были близки к потере сознания. Когда мы увидели, что они возвращаются с противоположного берега, показывая тем самым, что они играют над водами, – упоительная мелодия зазвучала для нас; а они тихо приближались, чертя прихотливые зигзаги, изменявшие эту первоначальную мелодию и создавая новую, причудливую. Наша зазвучавшая душа слышала в их полете музыку очарований и свободы, и нежные сильные мелодии озера, лесов, неба и нашей собственной жизни вторили ей с волшебной нежностью, вызвавшей на глазах наших слезы.

Я никогда не говорил с тобой, и даже ты была далеко от меня в тот год. Но как мы любили тогда, в Ангадине! Я всегда так в тебе нуждался и никогда не оставлял тебя дома. Ты сопровождала меня в моих прогулках, ела за моим столом, спала в моей постели, грезила в моей душе. Однажды – неужели верный инстинкт, таинственный вестник, не предупредил тебя об этом ребячестве, которым ты жила, да, конечно, жила, до такой степени был я для тебя «осязаемым присутствием»? – однажды (мы оба никогда не видали Италии) нас точно ослепили эти слова, сказанные об Альпгрюне: «Оттуда видна Италия». Мы отправились к Альпгрюну, воображая, что в панораме, которая видна с вершины горы, там, где должна бы начинаться Италия, вдруг исчезнет действительный и жесткий пейзаж и в сказочной дали откроется голубая долина. В пути мы вспомнили, что границы не меняют почвы, а если бы даже и меняли, то так незначительно, что мы этого сразу бы и не заметили. Несколько разочарованные, мы смеялись сами над собой, над своим недавним ребячеством.

Но, достигнув вершины, мы остановились пораженные. То, что рисовало нам наше детское воображение, мы видели теперь в действительности. Рядом сверкали глетчеры. У наших ног потоки исчерчивали темно-зеленый дикий край Ангадина. Дальше – лиловые склоны, которые то открывали, то замыкали поистине голубое царство, – сверкающий путь к Италии. Имена уже были не те, они сразу стали гармоничными. Нам указывали на озеро Поскьяво, долину де-Виоля. Затем мы отправились к месту дикому и уединенному. И я испытал тогда действительно всю глубину печали, ибо ты была со мной только в реальности моего тяготения к тебе.

Я спустился несколько ниже, до того места, еще очень высокого, куда взбирались туристы. В уединенной гостинице есть книга, в которую они вписывают свои имена. Я вписал свое, а рядом – комбинацию букв, которая была намеком на твое имя, ибо я не мог тогда обойтись без вещественного доказательства твоего духовного присутствия. Когда я вносил в эту книгу частицу тебя, мне казалось, что тем самым я снимаю с себя вечное бремя, каким ты отягощала мою душу. Помимо этого, у меня была надежда на то, что когда-нибудь я приведу тебя сюда и ты прочтешь эту строку, а потом ты подымешься вместе со мной еще выше, чтобы отомстить за меня всей этой печали. Мне не пришлось бы тебе об этом говорить, ты сама бы все поняла, или, вернее, ты вспомнила бы обо всем; и, подымаясь, ты дала бы мне вести себя, ты оперлась бы на мою руку, чтобы я сильней почувствовал, что на этот раз ты действительно со мной. А я на твоих губах, которые хранят еще аромат твоих восточных папирос, нашел бы забвение. Мы бы кричали самые безрассудные слова, только ради того, чтобы кричать, и никто на всем огромном пространстве не услышал бы нас; одни только низкие травы вздрогнули бы от касания разреженного горного воздуха.

Подъем заставил бы тебя замедлить шаг и дышать тяжело, а я приблизил бы лицо, чтобы почувствовать твое дыхание: мы были бы как двое безумных. Мы бы пошли и туда, где простерлось белое озеро рядом с черным, – нежное, как белый жемчуг, положенный рядом с черным. Как любили бы мы в глухой деревушке Ангадина! Мы не подпустили бы к себе никого, кроме проводников, этих рослых людей, чьи глаза отражают иное, чем глаза остальных людей, и кажутся иной «воды».

Но ты меня больше не занимаешь. Удовлетворение наступило до обладания. Любовь платоническая – и та знает пресыщение. Мне уже не хочется вести тебя в этот край, который ты вызываешь в моей памяти с такой трогательной верностью. Твой образ сохранил для меня лишь одно очарование: он заставляет меня вспомнить все эти имена; в них странная немецкая и итальянская нега: Сильс-Мария, Сильва-Плана, Крестальта, Самаден, Челерина, Жилье, Валь-де-Виоля.

XXII. Закат солнца на нашем внутреннем горизонте

Ум, как и природа, имеет свои красоты. Ни солнечный восход, ни лунное сияние, так часто будившее во мне безумие мечты и заставлявшее меня плакать, никогда не вызывали во мне такой страстной нежности, какую вызвало то меланхоличное зарево, что во время прогулки на склоне дня окрашивает в душе нашей столько же волн, сколько их сверкает на море, когда заходит солнце. Темнеет, мы ускоряем шаг. Больше, чем всадник, которого ошеломляет и опьяняет лет любимого коня, дрожа от доверия и радости, мы отдаемся бурным мыслям. Охваченные нежным волнением, мы скачем по сумрачному простору и приветствуем дубы, напоенные мраком, и величавую ниву, как эпических свидетелей порыва, который увлекает нас и опьяняет. Подымая глаза к небу, мы не можем без крайнего волнения видеть в разрывах туч, еще взволнованных прощанием с солнцем, таинственного отражения наших мыслей. Мы все быстрее и быстрее углубляемся в поля, и собака, которая следует за нами, лошадь, которая несет нас, или друг, что умолк, а иногда цветок у нас в петлице или трость, которую мы радостно вращаем в лихорадочных руках, принимают, во взгляде или в слезе, меланхолический дар нашего безумия.

XXIII. Как при луне

Наступила ночь, и я вошел в свою комнату, боясь оставаться во мраке, не видя больше ни неба, ни полей, ни сияющего на солнце моря. Но, открыв дверь, я увидел, что комната словно озарена заходящим солнцем. Я видел из окна дом, поля, небо и море, или, вернее, мне казалось, что я «вновь вижу их во сне»; нежная луна скорее напоминала мне о них, чем показывала, проливая на их силуэт бледное сияние, которое не рассеивало мрака, сгустившегося, словно забвение над их контуром. И я несколько часов простоял у окна, глядя во двор на немое, смутное, чарующее и побледневшее воспоминание тех вещей, что днем доставляли мне радость или страдание своими криками, своими голосами, своим жужжанием.

Боюсь я, любовь угасла на солнце забвения; но успокоенное, несколько бледное, такое близкое и тем не менее такое далекое и призрачное, точно в лунном свете, мое минувшее счастье смотрит на меня и безмолвствует. Молчание трогает меня, а отдаленности залеченного горя опьяняют меня грустью и поэзией. И я не в силах отвести глаз от этого лунного сияния в моей душе.

XXIV. В лесу

Нам нечего его бояться и есть чему у него поучиться – у могучего и миролюбивого племени деревьев, которое неустанно вырабатывает успокаивающие бальзамы. Среди племени этого мы проводим столько свежих безмолвных часов. В эту знойную вторую половину дня, когда свет – именно потому, что он слишком сильный, – ускользает от нашего глаза, сойдем в одну из этих ложбин Нормандии, откуда легко поднимаются высокие и густые буки, кроны которых, словно тонкая, но упорная береговая линия, отстраняют этот океан света, удерживая лишь несколько капель его, мелодично звенящих в черной тишине леса. Нам неведома радость простираться над миром, словно на берегу моря, в равнине и в горах, но мы знаем счастье отрешенности от мира. И, ограниченный со всех сторон стволами, которых не вырвешь с корнем, наш разум устремляется ввысь наподобие деревьев. Лежа на спине и запрокинув голову, мы можем из лона глубокого покоя следить за радостной подвижностью нашего ума, который подымается, не шелохнув ни одним листом, к самым высоким ветвям и опускается на краю тихого неба рядом с поющей птицей. У подножья деревьев застыли лужи солнечного света, и ветви время от времени задумчиво окунают в них и золотят свои концы. Все остальное замерло в истоме, молчит, погруженное в темное счастье. Устремленные ввысь деревья, всем своим странным для нас видом приглашают нас сочувствовать древней, вечно юной жизни, столь отличной от нашей.

Легкий ветер на одно мгновение нарушает их сверкающую и темную неподвижность, и деревья слабо дрожат; свет колеблется на их вершинах, тени сдвигаются у подножья.


Пти-Абевиль (Дьепп). Август 1895

XXV. Каштаны

Особенно любил я останавливаться под огромными каштанами, когда осень уже их позолотила. Сколько часов провел я в этих таинственных и зеленоватых гротах, глядя на журчащие у меня над головой каскады бледного золота, распространяющие прохладу и сумрак. Я завидовал малиновкам и белкам, ибо они жили в этих хрупких и глубоких зеленых павильонах, среди ветвей этих древних висячих садов, которые каждой весной уже в течение двухсот лет покрываются белыми и душистыми цветами. Чуть изогнутые ветви благородно склонялись к земле, словно вторые деревья, выросшие из ствола вершиной вниз. Бледная окраска немногих оставшихся листьев оттеняла обнаженные ветви, казавшиеся от этого особенно могучими и черными. И все они, сходясь к стволу, напоминали великолепный гребень, поддерживающий рассыпавшиеся нежные белокурые волосы.


Ревейон. Октябрь 1895

XXVI. Море

Море всегда будет приковывать к себе тех, у кого отвращение к жизни и влечение к тайне зародились раньше, чем пришло первое горе; влечение к морю – некое предчувствие того, что реальность бессильна горю помочь. Тех, кто нуждается в отдыхе, не испытав еще усталости, море утешит. Оно не носит на себе, как земля, следов человеческого труда и человеческой жизни. Ничто не держится на нем, все, что ни приходит, проходит скользя, а тот след, что оставляют за собой проплывающие суда, как быстро он сглаживается! В этом – великая чистота моря, какой не знает земля. И эта девственная вода нежнее затвердевшей земли, которую можно вырезать только лопатой. Ребенок, ступая по воде, оставляет в ней глубокий, ясно звучащий след; потом след стирается, и море вновь становится спокойным, как в первые дни существования мира. Тот, кто устал от земных путей, или тот, кто, еще их не испытав, уже угадывает, как жестоки они, трудны и вульгарны, – пленится бледными морскими дорогами, более опасными и более нежными, неверными и пустынными. Все в них таинственней, вплоть до тех громадных теней, что изредка проплывают по обнаженным полям моря, где нет ни домов, ни деревьев и где эти тени отбрасываются тучами – небесными деревушками, не имеющими определенных контуров.

Море не отделено, как земля, от неба; оно гармонирует с красками неба, оно отвечает на самые нежные из его оттенков. Оно сияет на солнце, и кажется, что каждый вечер умирает вместе с ним. А когда солнце исчезает – море продолжает сожалеть о нем, хранит частицу светлого о нем воспоминания перед лицом однотонно-темной земли. В этот момент на нем такие меланхолические и нежные отсветы, что сердце замирает, когда на него смотришь. Когда наступает почти полная ночь и небо над почерневшей землей совсем темнеет, море продолжает слабо и непостижимо мерцать. Благодаря какой сверкающей тайне, зарытой в его волнах?

Оно освежает наше воображение, не будит мыслей о человеческой жизни, но оно радует нашу душу, потому что оно так же, как и душа, – бесконечное и бессильное устремление, порыв, каждый раз прерываемый падением, – вечная и нежная жалоба. Оно чарует нас, как музыка, и ничего не говорит нам о людях, но подражает вибрациям нашей души. Наше сердце, устремляясь вперед вместе с волнами, падая вместе с ними, забывает при этом о своих собственных падениях и находит утешение в интимной гармонии между собственной грустью и грустью моря – в гармонии, где его судьба сливается с судьбой вещей.


Сентябрь 1892

XXVII. Морское

Слова, смысл которых я позабыл. Быть может, будет лучше, если все, что близко мне с давних пор, напомнит о нем. Нужно вернуться в Нормандию и просто пойти к морю. Нет, лучше я пойду лесными тропинками, откуда время от времени видишь море и где в дыхании ветра чувствуется запах соли, смешанный с запахом влажных листьев и молока. Вопросов я задавать не буду. И ветер, и запах соли, и влажные листья великодушны к ребенку, которого знают со дня рождения; они сами вновь обучат его тому, что он забыл. Я буду идти по тропинке, обсаженной боярышником, – по тропинке, когда-то хорошо мне знакомой, я буду идти охваченный нежностью, опасаясь, что в порыве живой изгороди вдруг увижу незримую и пребывающую здесь подругу, безумную, вечно стонущую, престарелую печальную королеву – море. Вдруг увижу ее. Это случится в один из тех дремлющих под ослепительным солнцем дней, когда оно отражает бледно-синее небо. Паруса, белые как бабочки, будут держаться на неподвижной воде, словно в истоме от жары. А быть может, море будет бурным, желтым на солнце, как безмерное поле жидкой грязи, взрытое холмами, которые на таком далеком расстоянии будут казаться неподвижными, увенчанными сверкающим снегом.

XXVIII. Паруса в порту

В порту, узком и длинном, как водяное шоссе, замкнутом между невысокими набережными, сверкающими вечерними огнями, прохожие останавливались, чтобы посмотреть, словно на приехавших знатных иностранцев, на собравшиеся в нем суда. Безразличные к любопытству толпы, они хранили в сырой гостинице, где остановились на одну ночь, свою скрытую силу. Прочность форштевня говорила о предстоящих им странствиях столь же, сколь и повреждения его – о трудностях, уже испытанных на этих скользких дорогах, древних как мир и новых, как тот след, что их бороздит. Хрупкие и устойчивые, они с грустной гордостью смотрели в сторону океана, над которым они властвуют и в котором словно потеряны. Изумительная и мудрая сложность их снастей отражалась в воде, как точный и предусмотрительный ум, который погружается в неверную судьбу, что рано или поздно сломит его. Они так недавно ушли от жизни страшной и прекрасной, в которой завтра опять погрузятся, парусина была еще помята от ветра, вздувавшего их, их бушприт косо наклонился над водой, как наклонялось еще вчера все судно, и весь их корпус, от носа до кормы, еще хранил, казалось, таинственную и гибкую грацию струи, оставленной ими за собой.

Конец ревности

I

«Дай нам радость, просим мы этого или не просим, и отврати от нас страдания, хотя бы мы их у тебя и просили». – Эта молитва мне кажется прекрасной и надежной. Если ты находишь, что нужно что-то в ней изменить, скажи прямо.

Платон

– Мое деревце, мой ослик, моя мать, мой брат, моя родина, мой боженька, мой маленький чужестранец, моя раковинка, мой милый – уходи, дай мне одеться, и мы встретимся с тобой на улице Бом, в восемь часов. Прошу тебя, не являйся в четверть девятого, – я очень голодна!

Она хотела закрыть за Оноре дверь своей комнаты, но он сказал: «Шею!» – и она тотчас же подставила свою шею с покорностью, с такой преувеличенной поспешностью, что он расхохотался:

– Нравится тебе это или нет, а твоя шея и мои губы, твои уши и мои усы, твои и мои руки связаны своеобразной дружбой. Я уверен – если бы мы даже друг друга и не любили, она бы все-таки не прервалась, точно так же, как дружба между горничной моей кузины Поль и моим лакеем. Несмотря на то что мы с кузиной в ссоре, я не могу ему запретить ходить каждый вечер беседовать с ее горничной. Мои губы, по собственной воле и без моего на то согласия, устремляются к твоей шее.

Разделял их один шаг. Их взгляды вдруг встретились; каждый из них попытался внушить мысль о своей любви. Она стояла так с минуту, потом упала на стул, задыхаясь, словно после долгой ходьбы. И почти одновременно они восторженно произнесли:

– Любовь моя!

Она повторила угрюмым и печальным тоном, покачивая головой:

– Да, любовь моя!

Она знала, что он не устоит против этого легкого движения головы. Он бросился к ней, стал ее целовать и медленно сказал: «Злая!» – с такой нежностью, что глаза ее наполнились слезами.

Пробило половину восьмого. Он ушел.

Возвращаясь домой, Оноре повторял про себя: «Моя мать, мой брат, моя родина, – он остановился – да, моя родина, моя раковинка, мое деревце!» И он не мог удержаться от смеха, произнося эти слова, введенные ими в свой обиход, – эти слова, которые могут казаться пустыми, но для них столь значительные. Полагаясь, не раздумывая, на изобретательный и плодовитый гений своей любви, они скоро убедились, что получили от него в удел своеобразный, свой собственный язык, как народ, который получает оружие, игры, законы.

Пока он одевался, чтобы идти обедать, мысль его словно повисла на том моменте, когда он вновь ее увидит, как гимнаст, уже мысленно касающийся трапеции, к которой летит, или как музыкальная фраза, которая как будто настигает аккорд. Так и Оноре, уже в течение года, с раннего утра спешил дожить до часа, когда ее увидит.

И дни его, в сущности, состояли не из двенадцати или четырнадцати часов, а из четырех-пяти получасов, из ожидания их или воспоминания о них.

Оноре только что явился к принцессе д’Алериувр, когда вошла г-жа Сон. Она поздоровалась с хозяйкой дома, некоторыми гостями и Оноре. Если бы их связь была известна, можно было бы подумать, что они пришли вместе и что она под дверью выждала несколько минут, чтобы не входить одновременно. Но они могли бы не видеться два дня (чего в течение года ни разу с ними не случалось) и все-таки не испытывать того радостного удивления встречи, которое лежит в основе всякого дружеского приветствия, ибо они не в силах были прожить и пяти минут, не думая друг о друге, и для них не могло быть встречи, по той простой причине, что они, в сущности, никогда не расставались.

За столом, когда они обращались друг к другу, их манера разговаривать была какой-то торжественной – необычайной для любовников. Они являлись словно богами, которые, согласно легенде, жили преображенными среди людей, или двумя ангелами, братская непринужденность которых вызывает радость, но не умаляет взаимного уважения, внушаемого загадочностью их происхождения. Воздух насыщался не только запахом ирисов и роз, томно царивших на столе, но и ароматом той нежности, которая исходила от Оноре и Франсуазы. В иные моменты сладость этого аромата была острей, чем обычно, той остротой, какую природой не дано им было сдерживать, как не дано было этого горячему от солнца гелиотропу и омытой дождем сирени.

Итак, их нежность, не будучи тайной, была тем более таинственной. Каждый мог к ней приблизиться, но она была как те загадочные и беззащитные на руках любовницы браслеты, на которых начертано неведомое имя, неустанно предлагающее разгадать его смысл любопытным и разочарованным взорам, бессильным его постичь.

«Сколько времени буду еще я любить?» – спрашивал себя Оноре, вставая из-за стола. Он вспомнил, сколько было увлечений, которые вначале считал вечными, – сколь кратковременными они оказались! – и сознание, что эта любовь тоже когда-нибудь угаснет, – омрачало его нежность.

При этом он вспомнил, как в это самое утро в церкви он молился: «Господи! Господи, смилуйся, дай мне любить ее всегда! Господи, об одном молю я тебя, ты всемогущ, дай мне любить ее всегда!»

Теперь, когда он встал из-за стола в один из тех моментов, когда душа стушевывается и на первый план выступает переваривающий желудок, кожа радуется только что принятому душу и чистому белью, во рту папироса, глаз наслаждается созерцанием огней и голых плеч – он повторял свою молитву более вяло, сомневаясь в том, что явится чудо и нарушит психологический закон его непостоянства, изменить который невозможно так же, как и физический закон земного притяжения.

Она увидела, что глаза его озабочены, встала и, проходя мимо него – они были несколько в стороне от других, – сказала ему тем своим плаксивым детским тоном, который всегда смешил его:

– В чем дело?

Он рассмеялся и сказал:

– Ни слова больше, не то я тебя поцелую, слышишь, поцелую на глазах у всех!

Сначала она рассмеялась, потом, чтобы посмешить его, снова капризно сказала:

– Да, да, нечего сказать! Ты ни капельки не думал обо мне!

А он, глядя на нее и смеясь, ответил:

– Как ты умеешь лгать! – И нежно добавил: «Злая! Злая!»

Она отошла от него и заговорила с другими. Оноре думал:

«Когда я почувствую, что мое сердце отрывается от нее, я постараюсь его удержать так осторожно, что она этого даже не заметит. Я скрою от нее новую любовь, которая в моем сердце заменит любовь к ней, – скрою так же тщательно, как скрываю сейчас от нее плотские наслаждения, которые не она мне дарит». (Он бросил взгляд в сторону принцессы д’Алериувр.) И сам он мало-помалу позволит ей закрепить свою жизнь в другом месте иными привязанностями. Он не будет ревновать, сам укажет ей на тех, кого сочтет способными доставить ей больше блеска и радости. Чем яснее он представлял себе Франсуазу в образе иной женщины, к которой он будет тянуться только духовно, – тем более такое раздвоение казалось ему возможным. Слова нежной дружбы, побуждающей отдавать наиболее достойным лучшее из того, чем обладаешь, вяло навертывались на язык.

В это время Франсуаза, увидав, что уже десять часов, простилась и ушла. Оноре проводил ее до экипажа, неосмотрительно поцеловал – было темно – и вернулся.

Через три часа Оноре шел домой пешком вместе с де Бюивром, чье возвращение из Тонкина праздновали в этот вечер. Оноре расспрашивал его о принцессе д’Алериувр, которая овдовела приблизительно в то же время, что и Франсуаза, и была гораздо красивей ее. Оноре хотя и не был влюблен в принцессу, но был бы счастлив ею обладать, если бы получил уверенность, что Франсуаза не узнает и не будет огорчаться.

– В сущности, о ней ничего не знают, – сказал де Бюивр – по крайней мере, ничего не знали в то время, когда я уезжал, а после возвращения я еще никого не видел.

– В общем, в этот вечер не было ничего сколько-нибудь подходящего, – сказал в заключение Оноре.

– Да, пожалуй, ничего, – ответил де Бюивр; и так как Оноре был уже у своей двери, разговор должен был на этом прерваться. Но де Бюивр прибавил:

– За исключением госпожи Сон, которой вас, вероятно, представили. Если бы только у вас была охота… Но во мне она таких чувств не вызывает!

– Я впервые слышу то, о чем вы говорите, – сказал Оноре.

– Вы молоды, – ответил Бюивр, – вот был же сегодня тот, кто не отказал себе в удовольствии. Думаю, что это не подлежит сомнению: это молодой Франсуа де Гувр. Он уверяет, что она темпераментна, но, говорят, – она не особенно хорошо сложена. Де Гувр не захотел продолжать. Я готов поручиться, что и сейчас она где-нибудь развлекается.

– Но ведь, овдовев, она живет в том же доме, что и ее брат, и едва ли она захочет, чтобы швейцар болтал, что она возвращается по ночам.

– Милый мой! От десяти до часу времени слишком достаточно! Но, в сущности, что мы знаем? А вот что касается часа ночи – мы к нему как раз приближаемся. Вам пора идти спать!

Он сам позвонил; через минуту дверь открылась; Бюивр протянул Оноре руку, тот машинально простился с ним, вошел и сейчас же почувствовал безумное желание выйти, но дверь тяжело захлопнулась за ним, и он очутился почти в темноте. Одна зажженная свеча нетерпеливо ждала его на полу у лестницы. Он не решился разбудить швейцара, чтобы тот открыл ему дверь, и поднялся к себе.

II

Наши поступки – наши добрые и наши злые ангелы – роковые тени, следующие за ними.

Бомон и Флетчер

Жизнь Оноре сильно изменилась с того дня, когда де Бюивр мимоходом бросил те несколько фраз, какие сам Оноре нередко произносил с полным безразличием; фразы эти он не переставал слышать днем и ночью. Не откладывая, он задал несколько вопросов Франсуазе, которая слишком любила его и слишком глубоко переживала его страдания, чтобы сколько-нибудь обидеться, она поклялась ему, что никогда не изменяла ему и никогда не изменит.

Когда он был подле нее, когда он держал в своих ее маленькие руки, повторяя стих Верлена: «Прелестные ручки, которые закроют мне глаза», когда он слушал, как она говорит: «Мой брат, моя родина, мой любимый», и когда ее голос тонул в бесконечной глубине его сердца, – он верил ей, хотя он и не чувствовал себя таким счастливым, как раньше, – ему, по крайней мере, уже не казалось невозможным, что сердце его когда-нибудь вновь обретет счастье. Но когда он бывал вдали от Франсуазы либо когда видел, что глаза ее сверкают огнем, зажженным другим человеком, когда уступал чисто физическому влечению, вызванному другой женщиной, и вспоминая, сколько раз он ему поддавался и лгал Франсуазе, не переставая ее любить, – он уже не находил абсурдным предположение, что и она лгала ему. Он почти убеждался: она могла любить и лгать и, прежде чем его узнать, бросалась к другому с той страстью, какая сейчас сжигала его и казалась ему ужасней страсти, зажженной им самим. Эту страсть он себе рисовал в воображении, которое все извращает.

Тогда он попробовал ей сказать, что изменил; сделал он это не из чувства мести и не желая причинить ей страдания. Он надеялся, что в ответ на его признание она тоже скажет ему всю правду, и особенно хотел откровенностью искупить грех своей чувственности.

Сказать ей о своей измене он попытался однажды вечером на прогулке в Елисейских Полях. Он испугался, увидев, что она побледнела и без сил опустилась на скамью; без злобы, мягко, глубоко пораженная и раздавленная, она оттолкнула его руку. В течение двух дней он считал, что потерял ее, или, вернее, вновь обрел. Но этого непроизвольного, явного и грустного доказательства любви, которое она только что дала ему, Оноре было недостаточно. Будь у него даже уверенность в том, что она никогда никому, кроме него, не принадлежала, – неведомое страдание, которое сердце его познало в тот вечер, когда де Бюивр проводил до двери его дома, – не перестало бы причинять ему боль, если бы даже ему доказали, что оно беспричинно. Так мы все еще дрожим при воспоминании об убийце, хотя и знаем, что видели его во сне; а у людей с ампутированной ногой всю жизнь болит нога, которой у них уже нет.

Напрасно днем он много гулял, утомлял себя верховой ездой, ездой на велосипеде, фехтованием, напрасно встречал он Франсуазу, провожал ее домой и вечером пил с ее чела, из ее глаз доверие, мир, медовую сладость, – едва придя домой, он начинал испытывать тревогу, немедленно ложился в постель, чтобы уснуть прежде, чем угаснет его счастье. Но он чувствовал, что слова Бюивра либо бесчисленные образы, которые он успел в своем воображении создать, – в любой момент встанут перед ним и тогда ему уже не заснуть. Эти образы еще не являлись ему, а он уже чувствовал их здесь, совсем близко, и, защищаясь от них, снова зажигая свечу, читал, пытался чтением отвлечь свое воображение.

Но внезапно он убеждался, что дверь его внимания, которую он держал, напрягая до изнеможения свои силы, неожиданно распахнулась и эти образы ворвались; затем она захлопнулась, и ему предстояло провести всю ночь в обществе этих страшных гостей. Теперь кончено! И в эту ночь, как в те другие, ему не заснуть ни на минуту! И он хватался за бутылку брома, выпивал три ложки и, уверенный в том, что заснет, даже испуганный мыслью, что уже не сможет делать ничего другого, как только спать, он снова принимался думать о Франсуазе с испугом, с отчаянием, с ненавистью. Пользуясь тем, что никто не знает о его связи, он хотел держать пари с мужчинами, что она добродетельна, хотел посмотреть, пойдет ли она на искушение, хотел спрятаться в комнате (он помнил, что как-то раз уже делал это ради забавы, когда был моложе) и все увидать. Сначала он и виду не подаст, чтобы посмотреть, как назавтра, когда он ее спросит: «Ты никогда мне не изменяла?» – она ответит: «Никогда» – все с тем же любящим видом. А быть может, она сознается, но падение ее будет вызвано им искусственно, и это окажется спасительной операцией, после которой любовь его исцелится от болезни, убивающей его (достаточно было взглянуть ему в зеркало, слабо освещенное свечой, чтобы убедиться в этом). Но нет! Образы все-таки вернутся и с какой страшной силой обрушатся на его бедную голову.

И тут он начинал вдруг думать о ней, о ее мягкости, нежности, о ее чистоте, и ему хотелось плакать оттого, что на один момент у него явилась мысль нанести ей оскорбление. Чего стоила уже одна эта мысль предложить подобную вещь своим товарищам по кутежам!

Вскоре он начинал чувствовать дрожь во всем теле, слабость, которая наступает за несколько минут до сна, вызванного бромом. Внезапно он спрашивал себя: «Как, я еще не спал?» Но, увидев дневной свет, он понимал, что целых шесть часов, сам того не чувствуя, находился во власти сна, вызванного бромом.

Он выжидал, когда прилив крови к голове ослабеет, затем вставал и тщетно пытался холодной водой и ходьбой вызвать на своем лице краски, чтобы Франсуаза не нашла его слишком некрасивым. Выйдя из дому, он шел в церковь и там, согбенный и усталый, изнемогая молился тому, кого два месяца назад просил даровать ему милость всегда любить Франсуазу, молился все с той же силой любви, с какой прежде уверенная в своей смерти хотела жить, а теперь, испуганная жизнью, выпрашивала смерть. Молил он и милости не любить больше Франсуазу, не любить ее слишком долго, не любить ее вечно, молил сделать так, чтобы он мог, наконец, не страдая, представить себе ее принадлежащей другому.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации