Текст книги "Сторона Германтов"
Автор книги: Марсель Пруст
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Но начало представления интересовало меня и в другом смысле. Благодаря ему я отчасти понял природу иллюзии, жертвой которой оказался Сен-Лу в отношении Рашели, понял, какая бездна разверзлась между двумя ее образами, которые представлялись ему и мне, когда мы на нее смотрели, да хоть этим утром под цветущими грушами. В пьеске Рашель играла крошечную, чуть не третьестепенную роль. Но на сцене она становилась совершенно другой. У Рашели было одно из тех лиц, которые издалека – не обязательно со сцены, в этом смысле для них весь мир театр – кажутся четкими, а вблизи рассыпаются. Рядом с ней вы видели только туманность, млечный путь, состоящий из веснушек да крошечных прыщиков, и ничего больше. На порядочном расстоянии все это исчезало из виду, а между впалых, втянутых щек, подобный серпу молодой луны, подымался такой тонкий, безупречный нос, что, если вы никогда не видели ее по-другому и вблизи, то вам сразу хотелось, чтобы она обратила на вас внимание, хотелось видеться с ней когда пожелаете, получить над ней власть и удержать ее рядом с собой. Меня эта участь миновала, а с Сен-Лу, когда он впервые увидел Рашель на сцене, все так и произошло. Он тогда стал ломать себе голову, как к ней подойти, как с ней познакомиться, обнаружил внутри себя новое, волшебное пространство, где жила она; оттуда исходили восхитительные излучения, но проникнуть туда он не мог. Он вышел из театра, размышляя о том, что безумием было бы написать ей письмо, все равно она ему не ответит; он был готов отдать свое состояние и имя за это существо, которое жило в нем самом, в мире, неизмеримо превосходящем все эти слишком хорошо известные ему вещи, в мире, приукрашенном страстью и мечтой, и тут он увидел, как из артистического подъезда театра, старого зданьица, которое и само было похоже на декорацию, высыпала веселая стайка актрис, занятых в спектакле, – все в очаровательных шляпках. Их поджидали знакомые молодые люди. Поскольку число человеческих пешек меньше, чем число комбинаций, которые они могут образовать, в зале, где вроде бы нет никого мало-мальски знакомого, всегда найдется кто-нибудь, кого вы давно не видели и не думали когда-нибудь встретить, и вдруг он возникает так кстати, что кажется – это перст судьбы, хотя судьба могла бы распорядиться и по-другому, окажись вы не здесь, а в другом месте, где вас обуяли бы другие желания и где повстречался бы другой старый знакомый, готовый им содействовать. Золотые ворота царства мечты захлопнулись за Рашелью раньше, чем Сен-Лу увидел, как она выходит из театра, так что веснушки и прыщики оказались не так уж важны. Все же они ему не понравились, тем более что теперь он был не один и мечта уже не имела над ним той власти, что в театре, когда он смотрел на актрису. Но хотя он больше ее не видел, она продолжала управлять его поступками, как светило, которое правит нами благодаря притяжению даже в те часы, когда оно скрыто от наших глаз. Так и случилось, что из-за влечения к актрисе с тонкими чертами лица (хотя Роберу они даже не запомнились) он, столкнувшись со старым приятелем, случайно оказавшимся тут же, попросил представить его особе со стертыми чертами и в веснушках – ведь это была та же самая женщина, а про себя он решил, что позже непременно разберется, кто же она из двух на самом деле. Она спешила и в тот раз даже ничего не сказала Сен-Лу, и лишь несколько дней спустя ему наконец удалось добиться, чтобы она рассталась с подругами и поехала с ним. Он уже ее любил. Кого томит потребность в мечте, кого снедает желание быть счастливым благодаря той, о ком он мечтал, тому не много времени надо, чтобы вручить все свои шансы на счастье женщине, которая еще несколько дней назад была лишь мимолетным, незнакомым, равнодушным видением на театральных подмостках.
Когда занавес упал и мы прошли на сцену, я оробел и попытался завязать оживленный разговор с Сен-Лу, потому что не знал, как себя вести в этом новом для меня месте, и рассчитывал, что разговор меня увлечет и поведение мое полностью ему подчинится; тогда все будут думать, что я поглощен беседой и не обращаю внимания на окружающее, и никому не покажется странным, что выражение лица у меня не такое, как полагается в этом мире, который я едва замечаю, поскольку сосредоточен на собственных словах; второпях я ухватился за первую подвернувшуюся тему.
– Знаешь, – сказал я Роберу, – ведь в день отъезда я пошел с тобой проститься, как-то у нас все не было случая это обсудить. Я с тобой тогда поздоровался на улице.
– И не говори, – отвечал он, – такое огорчение; мы встретились у самой казармы, но я не мог остановиться, потому что уже сильно опаздывал. Поверь, я очень расстроился.
Значит, он меня узнал! У меня до сих пор перед глазами стоял его отчужденный жест, когда он поднял руку к фуражке, ни единым взглядом не выдал, что он меня знает, ни единым жестом не показав, как ему жаль, что он не может остановиться. Разумеется, в тот момент он прикинулся, будто не узнаёт меня, потому что так ему было гораздо проще. Но меня поражало, как быстро он сумел принять решение и ни единым движением не выдав, что он меня узнал. Я уже замечал в Бальбеке, что с наивной искренностью лица, из-за которой сквозь щеки и скулы внезапно просвечивал всплеск каких-нибудь чувств, в нем прекрасно уживалась безукоризненная вышколенность тела, приученного, благодаря воспитанию, к притворству во имя приличий, так что он, подобно превосходному актеру, мог в полку и в светском обществе проигрывать одну за другой самые разные роли. По одной из ролей он от всего сердца меня любил и обращался со мной прямо как с братом; и он действительно был мне братом и теперь вновь вел себя по-братски, но на какой-то миг он стал совсем другим, незнакомым человеком – монокль в глазу, поводья в руках, – и этот человек, не одарив меня ни улыбкой, ни взглядом, поднес руку к козырьку фуражки и четко отдал мне честь по-военному!
Я проходил мимо еще не убранных декораций: теперь, вблизи они выглядели убого, лишившись той дистанции и того освещения, которые принял в расчет расписавший их великий художник, а когда я подошел к Рашели, оказалось, что и ее внешность пострадала ничуть не меньше. Крылья ее прелестного носа, так же как очертания декораций, остались где-то там, на той сцене, что была видна из зала. А это уже была не она, я узнал ее только по глазам, последнему прибежищу личности. И форма, и сияние этой юной звезды, еще недавно такой ослепительной, исчезли. Зато, словно на лунном диске, который, если к нему приблизишься, уже не кажется ни розовым, ни золотым, на ее лице, еще недавно таком гладком, я уже замечал только бугры, пятна да вмятины. Хотя на близком расстоянии не только женское лицо, но даже раскрашенные холсты оказались сами на себя непохожи, я был счастлив очутиться здесь, пробираться между декорациями среди закулисного беспорядка, который раньше я, любитель природы, счел бы грубым и искусственным, но теперь, благодаря Гёте, запечатлевшему его в «Вильгельме Мейстере», он являл мне своеобразную красоту; и я пришел в восторг, заметив среди журналистов и светских молодых людей, поклонников актрис, которые раскланивались, болтали, курили, будто на улице, юношу в черной бархатной шапочке, в юбочке цвета гортензии, со щеками, разрисованными красным карандашом, будто страница из альбома Ватто[79]79
Антуан Ватто (1684–1721) был не только прекрасным живописцем, но и выдающимся рисовальщиком и оставил много рисунков сангиной.
[Закрыть]; губы его улыбались, глаза он возвел к небу и, подавая грациозными движениями ладоней чуть заметные знаки, принадлежал, казалось, к другой породе, ничего общего не имеющей с приличными людьми в пиджаках и рединготах, среди которых он, как безумный, гнался за чарующей его мечтой, такой чуждый их повседневным заботам, такой неискушенный в обычаях их цивилизации, такой неподвластный законам природы, что зрелище это было отдохновенным и невинным, как полет мотылька, заблудившегося в толпе[80]80
…полет мотылька, заблудившегося в толпе… – Здесь слышна аллюзия на стихотворение Шарля Бодлера «Маяки»; приводим строфу в переводе Вячеслава Иванова:
Ватто – вихрь легких душ, в забвенье карнавальномБлуждающих, горя, как мотыльковый рой, –Зал свежесть светлая, – блеск люстр, – в круженье бальномМир, околдованный порхающей игрой!..
[Закрыть], пока я провожал взглядом непринужденные арабески, которые вычерчивали на фоне декораций его крылатые, капризные и затейливые прыжки[81]81
…его крылатые, капризные и затейливые прыжки. – Моделью для этого танцовщика Прусту послужил, по всей видимости, Вацлав Нижинский. Пруст открыл для себя Нижинского в 1910 г. благодаря «Русским балетам» и интересовался как его творчеством, так и личностью. Кокто вспоминает, как они с Прустом после спектакля обедали в ресторане Ларю с труппой «Русских балетов». Пруст потом надписал Кокто книгу в память об этом вечере:
Спеша меня укрыть мехами и муаром,Из глаз не расплескав чернил ни капли даром,Как сильф на потолке, как лыжный след в снегах,Жан спрыгнул мне на стол с Нижинским на руках…
[Закрыть]. Но Сен-Лу тут же вообразил, что его подруга оказывает внимание этому танцовщику, пока он в последний раз повторяет одну из фигур дивертисмента, в котором ему предстоит танцевать, и лицо моего друга омрачилось.
– Почему бы тебе не посмотреть в другую сторону? – угрюмо заметил он ей. – Ты же знаешь, эти плясуны не стоят веревки, на которую хорошо бы им всем вскарабкаться, а потом свалиться и сломать себе шею; и эти люди непременно побегут хвастаться направо и налево, что ты на них загляделась. И кстати, слышишь, тебе сказали, чтобы ты шла к себе в уборную одеваться. Не хватало тебе опоздать.
Три господина – все трое журналисты – видя, как разозлился Сен-Лу, заинтересовались и подошли поближе, послушать, о чем речь. С другой стороны от нас устанавливали декорацию, так что мы оказались прижаты к этим людям.
– Да я его узнала, мы с ним друзья, – воскликнула подруга Сен-Лу, глядя на танцора. – Как он сложён, вы только посмотрите на эти маленькие руки – они же танцуют, и все в нем танцует!
Танцовщик обернулся к ней, и из-под сильфа, в которого он старательно перевоплотился, проглянула человеческая сущность, задрожало и вспыхнуло правдивое серое желе его глаз между жесткими накрашенными ресницами, и рот на разрумяненном пастельном лице с обеих сторон удлинила улыбка; потом, чтобы позабавить актрису, он, словно певица, напевающая нам из любезности мотивчик, про который мы сказали, что мы его обожаем, принялся повторять движение ладонями, сам себя передразнивая остроумно, как пародист, и радостно, как ребенок.
– До чего же чудесно вы сами себе подражаете! – воскликнула она, хлопая в ладоши.
– Умоляю тебя, детка, – с отчаянием в голосе произнес Сен-Лу, – перестань ломать комедию, ты меня убиваешь, клянусь тебе, еще слово, и я не пойду провожать тебя в уборную, а просто сбегу, право же, довольно меня мучить. – И тут же он обратился ко мне с заботливостью, вошедшей у него в привычку еще в Бальбеке: – Не дыши сигарным дымом, тебе будет нехорошо.
– Вот радость будет, если ты сбежишь.
– Предупреждаю тебя, я не вернусь.
– Не смею надеяться на такую удачу.
– Знаешь что? Я тебе обещал то ожерелье, если ты будешь хорошо себя вести, но раз ты так со мной обращаешься…
– Ты весь в этом. Мне бы сразу, как только ты пообещал, понять, что ты не сдержишь слова. Хочешь лишний раз напомнить, какой ты богатый, но я, в отличие от тебя, думаю не только о деньгах. Плевать мне на твое ожерелье. Мне его подарит кое-кто другой.
– Никто больше тебе его не подарит, я договорился у Бушрона, что мне его отложат, и он обещал, что не продаст его никому, кроме меня.
– Ну конечно, ты решил меня пошантажировать и заранее принял все меры предосторожности. Не зря говорят: Марсанты – евреи-коммерсанты, породы не спрячешь, – возразила на это Рашель, обыгрывая совершенно нелепое толкование фамилии Марсантов, которая происходила на самом деле от латинских слов mater sancta, означавших «Матерь Пресвятая», однако националисты настаивали на этой игре слов из-за дрейфусарских убеждений Сен-Лу, который, кстати, стал дрефусаром из-за Рашели. (Ей меньше чем кому бы то ни было подобало причислять к евреям г-жу де Марсант, в которой светским этнографам не удавалось найти ничего еврейского, кроме свойствá с семейством Леви-Мирпуа.) – Но так и знай, ничего у тебя не получится. Обещание, данное в таких обстоятельствах, ничего не стоит. Ты со мной обошелся как предатель. Бушрон это узнает, а за ожерелье ему заплатят вдвое. Не беспокойся, скоро ты обо мне услышишь.
Робер был сто раз прав. Но в жизни все бывает так перепутано, что тот, кто сто раз прав, может один разок оказаться неправым. И я невольно вспомнил резанувшие меня, хотя, впрочем, вполне невинные слова, слышанные от него в Бальбеке: «Таким образом я держу ее в руках».
– Ты плохо поняла, что я тебе говорил про ожерелье. Я тебе его не обещал. Если ты делаешь все, что в твоих силах, чтобы меня оттолкнуть, я, конечно, не стану его тебе дарить; не понимаю, почему я предатель, почему я думаю только о деньгах. И вовсе я не стремлюсь напомнить, какой я богатый, я тебе всегда говорил, что у меня за душой ни гроша, я бедняк. Напрасно ты, детка, так это воспринимаешь. И разве я думаю только о деньгах? Ты прекрасно знаешь, что думаю я только о тебе.
– Ну, начинается, – насмешливо проронила она, закатив глаза. Потом обернулась к танцовщику:
– Нет, поразительно, что он только выделывает руками! Я женщина, и то бы так не сумела. – Обернувшись к нему, она кивнула на перекошенное лицо Робера: – Подумать только, он страдает, – сказала она, понизив голос; на миг ее захлестнул порыв садистской жестокости, ничего общего не имевший с ее истинным отношением к Сен-Лу, вполне дружелюбным.
– Слушай, в последний раз тебе говорю, через неделю ты горько пожалеешь, и что бы ты тогда ни делала, я к тебе не вернусь, чаша моего терпения переполнилась, берегись, ты совершаешь непоправимую ошибку, потом раскаешься, но будет поздно.
Возможно, он говорил искренне и ему казалось, что расстаться с любовницей будет для него меньшей пыткой, чем оставаться с ней в иные минуты.
– Не стой здесь, дружок, – добавил он, обращаясь ко мне, – говорю тебе, у тебя начнется кашель.
Я кивнул ему на декорацию, преграждавшую мне путь. Он слегка коснулся шляпы и обратился к журналисту:
– Мсье, не могли бы вы бросить вашу сигару, моему другу нехорошо от дыма.
Не слушая его, Рашель пошла к себе в уборную, по дороге обернувшись к танцовщику и бросив ему уже издали ненатурально звонким и мелодичным голоском инженю:
– А с женщинами эти маленькие руки обращаются так же изящно? Ты и сам будто женщина, хорошо бы свести тебя с одной моей подружкой, мы бы все друг с другом поладили.
– Насколько мне известно, курить здесь не возбраняется, – возразил журналист. – А тем, кто болен, лучше сидеть дома.
Танцовщик загадочно улыбнулся актрисе.
– Ах, молчи, ты сводишь меня с ума, – крикнула она ему, – мы еще устроим что-нибудь такое!
– Однако вы, мсье, не слишком любезны, – по-прежнему вежливо и мягко сказал Сен-Лу журналисту с таким видом, будто считает инцидент исчерпанным.
В этот миг я увидел, как Сен-Лу поднимает руку вертикально над головой, как человек, который собрался помахать издали кому-то, кого я не вижу, или как дирижер оркестра, и подобно тому, как в симфонии или в балете простым взмахом смычка свершается переход от неистовых ритмов к изящному анданте, так же неожиданно после любезных слов Сен-Лу рука его обрушила на щеку журналиста оглушительную оплеуху.
Теперь, когда размеренным беседам дипломатов и веселым мирным искусствам пришел на смену неистовый вихрь войны, в котором удары сыплются с обеих сторон, меня бы не слишком удивило зрелище двух врагов, утопающих в крови. Но я никак не мог понять (как те люди, которые считают нелепостью, что между двумя странами вспыхивает война, хотя весь вопрос сводится к небольшому уточнению границ, или что больной умирает, хотя у него просто увеличена печень), каким образом у Сен-Лу вслед за словами, не лишенными некоторого оттенка любезности, последовал жест, совершенно из них не вытекавший, ничем с ними не связанный, жест, не только выражавший презрение к правам человека, но и нарушавший причинно-следственную связь, порожденный исключительно гневом, – жест, возникший на пустом месте. Журналист зашатался под тяжестью удара, побледнел, но, к счастью, после недолгих колебаний не решился дать отпор. Один из его друзей отвернулся и стал внимательно рассматривать за кулисами какого-то человека, которого, разумеется, там не было; второй притворился, будто ему в глаз попала соринка, и принялся с гримасой страдания на лице щипать себе веко; третий бросился прочь с криком:
– Боже мой, кажется, уже поднимают занавес, мы останемся без мест.
Я хотел заговорить с Сен-Лу, но его переполняло негодование на танцовщика – оно заволокло ему глаза и, как внутренний каркас, проступало наружу сквозь туго натянутую кожу щек; его внутреннее возбуждение передавалось полным внешним оцепенением; он был не в состоянии успокоиться, между нами словно выросла стена: он не слышал меня и не отвечал на мои слова. Друзья журналиста увидели, что все кончилось, и подошли к нему, еще дрожа. Им было стыдно за свое бегство, и теперь они изо всех сил старались его убедить, будто ничего не заметили. Поэтому один сетовал на соринку в глазу, другой распространялся о том, как по ошибке решил, что занавес уже поднимают, третий твердил о необыкновенном сходстве какого-то незнакомца с его братом. Они даже были на него несколько обижены, почему он не разделяет их переживаний.
– Как это ты ничего не заметил? Ты что, слепой?
– Вы все трусы, вот и все! – пробормотал журналист, получивший пощечину.
И тут друзья изрекли слова, совершенно не вязавшиеся с выдумками, которые они выдавали за правду (но им до этого не было дела), благо в подобных обстоятельствах эти выражения незаменимы: «Ну, закусил удила, не дуйся, какая муха тебя укусила?»
Утром, глядя на цветущие груши, я понял, на какой иллюзии покоится любовь Сен-Лу к «Рашели когда Господь». Но вместе с тем я понимал, что страдает он из-за этой любви по-настоящему. Понемногу боль, беспрестанно терзавшая его весь последний час, съежилась, улеглась у него внутри, и в глазах открылось пространство, доступное извне и податливое. Мы с ним вышли из театра и для начала немного прошлись. Я на мгновение замешкался на углу авеню Габриэль; отсюда я часто смотрел когда-то, как подходит Жильберта. Несколько секунд я силился восстановить в памяти те прежние ощущения, а потом стал догонять Сен-Лу «ускоренным» шагом, как вдруг увидал, что какой-то неказисто одетый господин остановился совсем рядом с ним и что-то ему говорит. Я решил, что это какой-то приятель Робера; тем временем они как будто еще больше приблизились друг к другу; внезапно (так бывает, когда наблюдаешь какое-нибудь редкое явление в небе) я увидел два яйцевидных тела, которые перемещались с головокружительной скоростью, образуя перед Сен-Лу нечто вроде колышущегося созвездия. Они вылетали, как камни из пращи, казалось, их было по меньшей мере семь. На самом деле это были всего-навсего два кулака Сен-Лу, мелькавшие с такой скоростью, что казалось, будто в этом безупречно живописном пространстве их гораздо больше. А весь этот фейерверк был лишь градом ударов, которые наносил Сен-Лу, и мне стало ясно, что они носят не столько эстетический, сколько агрессивный характер, как только я глянул на неказисто одетого господина, который, казалось, потерял уже и самообладание, и вставную челюсть, и немало крови. Прохожие окружили его, осыпая вопросами, на которые он отвечал явным враньем, потом оглянулся и, видя, что Сен-Лу удаляется в мою сторону, бросил ему вслед злобный и унылый, но ничуть не яростный взгляд. Сен-Лу, напротив, еще дрожал от ярости, хотя ничуть не пострадал, и его глаза еще метали молнии. Вопреки моим догадкам, этот инцидент не имел ничего общего с оплеухами в театре. Неказистый господин был просто какой-то прохожий, который, видя красавца военного, поддался страсти и сделал ему гнусное предложение. Мой друг не мог опомниться от дерзости этой «клики», которая даже не ждет, пока стемнеет, чтобы приставать к людям; он говорил о предложении этого типа с таким же негодованием, с каким газеты повествуют о вооруженном налете, совершенном среди бела дня в центре Парижа. А ведь у избитого господина были свои оправдания: когда человек охвачен жаждой наслаждения, красота сама по себе кажется ему чем-то вроде согласия. А уж Сен-Лу бесспорно был красавцем. Взбучка наподобие той, что задал незнакомцу Сен-Лу, небесполезна типам вроде того, который к нему пристал: она заставляет их как следует призадуматься, но, к сожалению, ненадолго – они просто не успевают вступить на путь исправления, который в дальнейшем избавил бы их от судебного преследования. И даром что Сен-Лу, недолго думая, хорошенько отделал этого господина, никакая взбучка, самая что ни на есть благонамеренная, не в силах сгладить противоречия и исправить нравы.
Конечно же, из-за этих происшествий, особенно из-за того, о котором он думал больше всего, Роберу захотелось побыть одному. Минуту спустя он предложил разойтись и встретиться у г-жи де Вильпаризи, причем ему бы хотелось, чтобы я пришел туда не с ним вместе, а сам по себе, чтобы все думали, будто он не провел со мной всю первую половину дня, а только что приехал в Париж.
Как я и предполагал еще до того, как познакомился с г-жой де Вильпаризи в Бальбеке, среда, в которой она жила, очень отличалась от общества герцогини Германтской. Маркиза была из тех женщин, что родились в блистательном семействе, в замужестве породнились с другим, не менее блестящим, однако в свете занимают не столь уж высокое положение, и, не считая нескольких герцогинь, которые доводятся им племянницами или свояченицами, и даже одной-двух венценосных особ, издавна принадлежащих к числу друзей дома, принимают у себя в салонах публику третьего разбора, буржуазию, провинциальную знать или дворян с каким-нибудь изъяном; из-за подобных гостей салоны этих дам давным-давно покинули истинно светские люди и снобы, не связанные с ними ни родственным долгом, ни давней близкой дружбой. Разумеется, через несколько минут я без труда догадался, почему в Бальбеке г-жа де Вильпаризи была так прекрасно, даже лучше, чем мы, осведомлена о малейших подробностях путешествия по Испании, которое совершали в это время мой отец с г-ном де Норпуа. Но несмотря на все это, невозможно было представить себе, что связь г-жи де Вильпаризи с посланником, длившаяся уже больше двадцати лет, могла повредить положению маркизы в обществе, где самые блистательные дамы выставляли напоказ менее почтенных любовников, чем г-н де Норпуа, который к тому же, по всей видимости, давно был для маркизы просто старым другом и не больше. Может быть, у г-жи де Вильпаризи были в прошлом и другие приключения? В те времена ее больше обуревали страсти, чем теперь, когда она достигла мирной и набожной старости, на которую, однако, ложился легкий отблеск тех пылких и бесследно минувших лет, и возможно, за долгие годы жизни в провинции ей не всегда удавалось избежать скандалов, о которых новые поколения ничего не знали, видя только последствия этих скандалов, – пестроту и небезупречность отбора посетителей в ее салоне, задуманном, вообще говоря, как эталон чистоты и свободы от всяких посторонних примесей. А может, она нажила себе врагов из-за злоязычия, которое приписывал ей племянник? И злоязычие это, стяжав ей успех среди мужчин, побуждало строить козни женщинам? Все это вполне возможно и ничуть не противоречит искусству г-жи де Вильпаризи изящно и проникновенно, не только словами, но даже интонациями, передавать тончайшие оттенки мысли, толкуя о стыдливости или доброте; ведь те, кто не просто умеет красиво говорить о добродетелях, но и чувствует их очарование, и понимает их суть, а потом, в мемуарах, сумеет представить их правдивое изображение, часто лишь по рождению, а вовсе не по образу жизни происходят из бессловесного, безыскусного и бесхитростного поколения, которому были присущи все эти достоинства. Они отражают это поколение, но сами порывают с ним. Вместо присущих ему черт они отмечены чуткостью и умом, не влияющими на их поведение. И неважно, были в прошлом у г-жи де Вильпаризи какие-то скандалы, из-за которых померкло ее имя, или никаких скандалов не было, – безусловно, она лишилась признания в высшем свете из-за своего ума, достойного скорее какого-нибудь писателя второго ряда, чем светской дамы.
Разумеется, вслух г-жа де Вильпаризи проповедовала не слишком заманчивые достоинства, такие как сдержанность и умеренность; но для того, чтобы воздавать должное умеренности, недостаточно одной умеренности, нужен еще литературный талант, подразумевающий неумеренную восторженность; в Бальбеке я замечал, что г-жа де Вильпаризи не признавала гениальности за некоторыми великими творцами, а лишь тонко высмеивала их, придавая своему пренебрежению изящную и остроумную форму. Но хотя словесная изощренность и меткость служили ей, чтобы высмеивать высочайшие образцы литературы и искусства, зато сами по себе эти качества развились в ней до уровня высочайшего артистизма. А такие качества оказывают на положение человека в свете потенциально пагубное влияние, как сказали бы врачи, пагубное и столь вредоносное, что за несколько лет оно разрушает самый прочный фундамент. То, что у артистических натур зовется умом, светскому обществу представляется простой напыщенностью: ведь общество неспособно разделить ту единственную точку зрения, с которой обо всем судят творческие люди, потому что та особая страсть, что заставляет творца выбрать выражение, провести параллель, совершенно непонятна светским людям, вызывает у них усталость и раздражение, от которых один шаг до неприязни. Между тем и в беседе, и в мемуарах, которые г-жа де Вильпаризи опубликовала позже, она рассуждала обо всем с чисто светским изяществом. Она мельком упоминала выдающиеся события и явления, не углубляясь в них, а иной раз и не понимая их значения, и почти ничего не запомнила из прожитых лет, хотя, впрочем, с изрядной точностью и обаянием описала все, что было в них самого легкомысленного. Но даже если в книге не описываются вещи интеллектуального порядка, все равно эта книга – плод интеллектуального усилия, и чтобы передать в книге или в беседе, которая немногим отличается от книги, всеобъемлющее ощущение легкомыслия, необходим более или менее серьезный подход к теме, а чисто легкомысленный автор на него неспособен. Когда я читаю женские мемуары, признанные гениальными, и натыкаюсь на фразу, которую цитируют как образец невесомого изящества, мне всегда кажется, что мемуаристка, чтобы достичь подобной легкости, должна была в свое время овладеть неподъемным грузом наук, нудной тяжеловесной культурой и что в юности она, по всей вероятности, казалась подружкам занудой и синим чулком. И между определенными литературными достоинствами и светским неуспехом существует настолько неизбежная связь, что, когда мы сегодня читаем мемуары г-жи де Вильпаризи, нам достаточно в них точного эпитета или метафоры, чтобы с их помощью вообразить себе изысканное, но ледяное приветствие, которое бросала старой маркизе на лестнице какого-нибудь посольства снобка вроде г-жи Леруа, при случае завозившая ей загнутую визитную карточку по дороге к Германтам, но никогда не бывавшая у нее в салоне из страха уронить себя в обществе всех этих жен врачей и нотариусов. Быть может, в ранней молодости г-жа де Вильпаризи и была синим чулком; упиваясь своими знаниями, она, быть может, порой не удерживалась от саркастических замечаний по адресу светских людей, менее умных и образованных, чем она, а таких обид люди не забывают.
И потом, талант – это не дополнительный придаток, который искусственно добавляют к разным другим достоинствам, способствующим успеху в обществе, получая в результате то, что у светских людей называется «совершенством». Талант – это естественное следствие определенного душевного склада, в котором обычно отсутствуют многие достоинства, а преобладает восприимчивость, причем другие ее проявления, которых мы не заметим в книге, могут весьма заметно давать о себе знать на протяжении всей жизни человека: это может быть любопытство к тому или другому, разные фантазии, желание поехать в какое-то место для собственного удовольствия, а вовсе не ради расширения, укрепления или просто поддержания светских связей. Я видел, как в Бальбеке г-жа де Вильпаризи укрывалась среди своих людей и не глядела на тех, кто сидел в вестибюле отеля. Но я чувствовал, что эта отрешенность – не от равнодушия, и слыхал, что не всегда маркиза так замыкалась в себе. Внезапно в ней вспыхивало желание познакомиться с каким-нибудь человеком, не имевшим ничего общего с теми, кого она у себя принимала, иногда просто потому, что он показался ей красивым, или она слышала, что он занятный, или ей почудилось, что он не такой, как все ее знакомые, которые принадлежали исключительно к самым сливкам Сен-Жерменского предместья и она их еще не ценила, воображая, что они никогда ее не бросят. А потом ей приходилось постоянно посылать приглашения человеку, которого она отличила, несмотря на его богемность или мелкобуржуазность, причем он даже не понимал, какую милость ему оказывают, а между тем упорство маркизы мало-помалу роняло ее в глазах снобов, привыкших судить о салоне не по тому, каких людей приглашает хозяйка, а скорее по тому, кого она отвергает. В молодости, бывало, г-жа де Вильпаризи, пресытившись ощущением принадлежности к цвету аристократии, развлекалась тем, что шокировала окружающих, сознательно вредила своему положению в свете, но, утратив это положение, она начала его ценить. Раньше ей хотелось показать герцогиням, что она выше их, потому что говорит и делает то, что они не смеют ни говорить, ни делать. Но теперь, когда никто из них, кроме ближайшей родни, больше к ней не ездил, ей казалось, что она как-то уменьшилась в росте, ей по-прежнему хотелось царить, но не благодаря остроумию, а по-другому. Ей хотелось привлечь всех дам, которых она раньше так старалась отвадить. Дело в том, что все мы в каждом нашем возрасте живем в замкнутом, присущем именно этому возрасту мире, и скрытность стариков мешает молодым узнать о прошлом и охватить взглядом весь жизненный цикл; и сколько женских жизней, впрочем, не слишком известных, делятся на совершенно разные периоды, из которых последний весь уходит на восстановление того, что они во втором так весело пустили на ветер! Пустили на ветер – но каким образом? Молодые люди себе этого не представляют, ведь перед глазами у них – старая и почтенная маркиза де Вильпаризи, откуда им знать, что нынешняя степенная дама, автор мемуаров, такая достойная в седом своем парике, была когда-то веселой прожигательницей жизни, которая, быть может, пленяла, быть может, разоряла мужчин, которые давно уже спят в могилах; впрочем, если она с искренней и настойчивой изобретательностью стремилась разрушить блестящее положение в свете, принадлежавшее ей по праву рождения, это отнюдь не значит, что даже в те давние годы г-жа де Вильпаризи не ценила это положение весьма высоко. Так неврастеник с утра до вечера плетет для себя паутину одиночества и бездействия, хотя сам же тяготится ими, и торопливо добавляет все новые ячейки к опутавшей его по рукам и ногам сети, но очень может быть, что мечтает он тем временем о балах, охотах и путешествиях. Мы постоянно трудимся, придавая форму нашей жизни, но при этом невольно, словно копируя рисунок, воспроизводим черты самих себя, а не того человека, которым нам было бы приятно быть. Презрительные приветствия г-жи Леруа в каком-то смысле соответствовали истинной натуре г-жи де Вильпаризи, но совершенно не отвечали ее желаниям.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?