Электронная библиотека » Марсель Пруст » » онлайн чтение - страница 25


  • Текст добавлен: 20 сентября 2020, 22:21


Автор книги: Марсель Пруст


Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 25 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Так вы сын маркиза де Марсанта? Я его прекрасно знал, – сказал Роберу г-н Ниссим Бернар. Я подумал, что он сказал «знал» в том смысле, в каком отец Блока говорил, что «знает» Берготта, то есть знал в лицо. Но он добавил: «Мы с вашим отцом были добрыми друзьями». Тут Блок покраснел до ушей, на физиономии его отца отразилось глубокое смущение, а барышни Блок просто давились со смеху. Дело в том, что пристрастие к хвастовству, царившему в семье г-на Блока, породило в дяде привычку к вечному вранью. Например, когда г-н Ниссим Бернар, путешествуя, останавливался в отеле, он так же, как г-н Блок, приказывал своему лакею приносить ему все газеты в ресторан посреди обеда, когда все в сборе, чтобы люди видели, что он путешествует с лакеем. Но вдобавок дядя сообщал тем, с кем знакомился в отеле, что он сенатор – а этого его племянник ни за что бы не сделал. Разумеется, рано или поздно его собеседникам предстояло узнать, что звание присвоено незаконно, но в ту минуту он не мог устоять перед соблазном им украситься. Г-н Блок очень страдал от дядиного вранья и от неприятностей, с этим враньем связанных. «Не обращайте внимания, он у нас большой шутник», – сказал он вполголоса Сен-Лу, который, впрочем, заинтересовался еще больше, потому что психология лжецов всегда возбуждала в нем любознательность. – «Лгун почище Одиссея, царя Итаки, коего сама Афина нарекла самым вороватым и лукавым из смертных»[239]239
  «…Лгун почище Одиссея, царя Итаки, коего сама Афина нарекла самым вороватым и лукавым из смертных»… – Это, конечно, опять скрытая цитата: «Был бы весьма вороват и лукав, кто с тобой состязаться / Мог бы в хитростях всяких; то было бы трудно и богу». (Одиссея, песнь 13, перевод Вересаева).


[Закрыть]
, – добавил мой приятель Блок. «Ну вы подумайте! – воскликнул г-н Ниссим Бернар. – Я и не ждал, что мне предстоит обедать с сыном моего друга! Да у меня в Париже, дома, есть фотография вашего отца и груда писем от него. Он меня всегда называл „дядюшка“, уж не знаю почему. Это был очаровательный, блестящий человек. Помню, однажды мы обедали у меня дома, в Ницце, там были Сарду, Лабиш, Ожье…» – «Мольер, Расин, Корнель», – иронически подхватил г-н Блок-отец, а сын завершил перечисление: «Плавт, Менандр, Калидаса»[240]240
  …там были Сарду, Лабиш, Ожье… Плавт, Менандр, Калидаса… – Как мы видим, среди гостей г-н Ниссим Бернар перечисляет наиболее популярных драматургов своего времени: Викторьен Сарду (1831–1908) – необычайно плодовитый драматург, написавший, в частности, несколько пьес специально для Сары Бернар; Эжен Марен Лабиш (1815–1888) – французский романист и драматург, автор множества водевилей; Эмиль Ожье (1820–1889) – французский драматург, автор многочисленных комедий; это дает повод отцу и сыну Блокам в насмешку добавить к ним имена Мольера, Расина и других знаменитых драматургов прошлого.


[Закрыть]
. Г-н Ниссим Бернар обиженно замолчал и, лишив себя огромного удовольствия, до самого конца обеда стоически промолчал.

– О Сен-Лу, медным увенчанный шлемом, – произнес Блок, – возьмите еще немного утки, чьи ляжки жиром сочатся, над коими жрец, что птицу домашнюю в жертву приносит, обильные совершил возлиянья красным вином.

Иногда г-н Блок ради какого-нибудь особо выдающегося школьного приятеля сына извлекал на свет божий истории про сэра Руфуса Израэля и ему подобных, и всякий раз, чувствуя, что сын трепещет от благодарности, он сразу после этого уходил, чтобы как-нибудь не «опозориться» в глазах «школяра». Но в особо торжественных случаях, скажем, когда сын успешно выдержал экзамен на звание адъюнкт-профессора, г-н Блок добавлял к обычной серии анекдотов ироническое замечание, которое приберегал, вообще говоря, для своих друзей, и Блок, когда и его друзьям доводилось услышать эту остроту, особенно гордился отцом: «Правительству нет оправдания. Оно не посоветовалось с господином Кокленом! Господин Коклен выразил по этому поводу свое недовольство». (Г-н Блок старался прослыть реакционером и демонстративно презирал людей театра.)

Но когда г-н Блок-отец, желая явить себя двум «однокашникам» сына во всем великолепии, распорядился принести шампанского и небрежно объявил, что, желая нас «позабавить», купил три билета на представление, которое труппа «Опера комик» давала этим же вечером в казино, барышни Блок и их брат были так поражены, что покраснели до ушей. Отец посетовал, что не смог достать ложу. Все ложи оказались разобраны. Хотя, впрочем, он часто сиживал в ложе и знает: в партере лучше. А дело в том, что, если изъяном Блока-младшего, то есть изъяном, который, как казалось ему самому, был незаметен для окружающих, была грубость, то у отца таким изъяном была скупость. Так, под именем шампанского он велел подать в графине какое-то игристое вино, а билеты в партер на самом деле были билетами в амфитеатр, стоившими вдвое дешевле – и при этом, в силу того же изъяна, загадочным образом верил, что ни за столом, ни в театре (где все ложи пустовали) никто не заметит никакой разницы. Едва мы пригубили мелкие бокалы, кои его сын именовал «бездонными чашами», как г-н Блок предложил нам полюбоваться картиной, которую привез с собой в Бальбек. Он сказал нам, что это Рубенс. Сен-Лу простодушно спросил, подписана ли картина. Г-н Блок, покраснев, ответил, что подпись пришлось обрезать, когда картину вставляли в раму, но это совершенно не важно, потому что он не собирается ее продавать. А потом он нас поспешно спровадил, чтобы поскорей погрузиться в «Журналь Офисьель», газету, номера которой валялись по всему дому; чтение ее, как он сказал, ему необходимо «в силу его положения в парламенте», но что это за положение, он нам не объяснил. «Повяжу-ка я шейный платок, – сказал нам Блок-младший, – ибо Зефиры и Бореи наперебой бьются за рыбообильное море, и даже если после спектакля мы медлить не будем, до дому мы доберемся лишь при первых проблесках розоперстой Эос[241]241
  …Зефиры и Бореи наперебой бьются за рыбообильное море… при первых проблесках розоперстой Эос. – Блок вновь прибегает к скрытым цитатам из «Одиссеи», даем их в переводе Вересаева: «Рано рожденная, встала из тьмы розоперстая Эос» (песнь 2); «И расспроси его, кем из богов ты, герой, утесняем, / Как тебе в дом свой вернуться по рыбообильному морю» (песнь 4).


[Закрыть]
. Кстати, – спросил он у Сен-Лу, когда мы вышли из дому (и я затрепетал, догадавшись, что ирония Блока относится к г-ну де Шарлюсу), – кто этот чудаковатый персонаж в темном костюме, которого вы прогуливали позавчера на пляже?» – «Это мой дядя», – отвечал задетый Сен-Лу. К сожалению, Блок совершенно не считал нужным избегать бестактностей. Он покатился со смеху: «Поздравляю, как это я сам не догадался при виде этого безупречного щеголя с неподражаемой физиономией высокородного идиота». – «О, как вы ошибаетесь, он очень умен», – в ярости возразил Сен-Лу. «И очень жаль: это нарушает его цельность. Кстати, я бы очень не прочь с ним познакомиться, потому что наверняка буду описывать таких человечков в своих эпических полотнах. Поглядеть, как он вышагивает – умора, да и только. Но я бы не опустился до шаржа на эту рожу, хотя в первый миг меня от нее, прошу прощения, просто перекосило – это, в сущности, недостойно художника, влюбленного в пластическую красоту фраз; нет, я бы выпятил аристократизм вашего дяди, аристократизм, который разит наповал и сперва кажется смешным, зато потом восхищает величием стиля. Однако, – и тут он обратился ко мне, – я всё хочу задать тебе вопрос на совершенно другую тему, но всякий раз, когда мы встречаемся, кто-то из блаженных богов-олимпийцев лишает меня памяти и не дает узнать у тебя одну вещь, которая мне и раньше могла бы пригодиться и наверняка пригодится в дальнейшем. Кто эта красивая дама, с которой я тебя встретил в Ботаническом саду, с ней еще были господин, которого я вроде бы где-то уже видел, и девушка с длинными волосами?» Я еще тогда понял, что г-жа Сванн не помнит, как зовут Блока: она назвала его другим именем и прибавила, что он служит в каком-то министерстве, а я с тех пор так и не удосужился узнать, в самом ли деле он туда поступил. Но каким образом Блок, которого, по ее словам, ей представили, мог не знать ее имени? Я так удивился, что замешкался с ответом. «Как бы то ни было, прими мои поздравления, – сказал он, – что не попался на ее удочку. За несколько дней до того я встретился с ней на Окружной железной дороге. Ну, кружить вокруг да около твоему покорному слуге не пришлось, мы с ней быстро поладили и уже договаривались о следующей встрече, как вдруг на предпоследней остановке в вагон со всей бестактностью вошел какой-то ее знакомый». Я по-прежнему молчал, и Блоку это не понравилось. «Я надеялся, – объяснил он, – узнать от тебя ее адрес и заглядывать к ней разок-другой в неделю, чтобы отведать радостей Эроса, угодного богам, но я не настаиваю, раз уж ты разыгрываешь скромность по отношению к шлюхе, которая трижды отдалась мне самым затейливым способом между Парижем и Ле-Пуэн-дю-Жур. Рано или поздно я ее повстречаю».

После этого обеда я еще раз чуть не увиделся с Блоком, он заходил, но меня не было дома, и когда он обо мне спрашивал, его заметила Франсуаза, которая, хотя он бывал у меня в Комбре, по какой-то случайности никогда его прежде не видела. Она знала только, что ко мне приходил «какой-то господин», мой знакомый, не бог весть как одетый, а «по какому делу», она понятия не имела, и вообще он ей не слишком приглянулся. Я понимал, конечно, что никогда не постигну некоторых понятий Франсуазы относительно жизни в обществе, – понятий, основанных отчасти на словах и именах, которые она когда-то раз и навсегда перепутала; но хотя я давно уже перестал в таких случаях задавать ей вопросы, тут я не удержался и попытался выяснить – впрочем, безуспешно, – почему имя Блок связано у нее с чем-то огромным. Потому что, не успел я ей сказать, что этот молодой человек г-н Блок, она оторопела и от разочарования попятилась. «Так это и был господин Блок!» – потрясенно воскликнула она: ведь такая многославная личность должна бы выглядеть так, чтобы все с первого взгляда понимали, что перед ними один из сильных мира сего; она повторяла с огорчением, в котором уже зрели семена грядущего всеобъемлющего недоверия: «Так значит, это и есть господин Блок! Ну ни за что бы не подумала!» – с таким видом человек обычно обнаруживает, что в жизни какой-нибудь исторический деятель недотягивает до своей репутации. Она, кажется, затаила на меня обиду, будто это я сверх меры расхвалил ей Блока. Но в доброте своей прибавила: «Ну и ладно, сударь, пускай он Блок, а и вы ничем не хуже его».

Вскоре и в Робере Сен-Лу, которого она обожала, ей пришлось разочароваться, правда совсем по другому поводу и не так жестоко: она узнала, что он республиканец. Франсуаза была роялисткой, даром что о королеве Португалии, к примеру, говорила с непочтительностью, которая у простых людей служит выражением наивысшего почтения – «Амелия, сестра Филиппа»[242]242
  …«Амелия, сестра Филиппа». – Амелия Орлеанская (1865–1951) – старшая дочь Луи Филиппа, графа Парижского, и его жены Марии Изабеллы Орлеанской, была замужем за королем Португалии Карлом I (правил с 1889 по 1908 г.). Ее брат Филипп (1869–1926), герцог Орлеанский, был претендентом на французский трон под именем Филипп VIII.


[Закрыть]
. Но главное, она была в таком восторге от этого маркиза, а оказалось, что он за Республику, и теперь он представлялся ей ненастоящим маркизом. Она так расстраивалась, как будто, получив от меня в подарок шкатулку, думала, что она золотая, и пылко меня благодарила, а потом ювелир ей сказал, что шкатулка не золотая, а позолоченная. Она немедля лишила Сен-Лу своего уважения, но вскоре опять его зауважала, рассудив, что маркиз де Сен-Лу не может быть республиканцем, он просто притворяется из корысти, потому что при нынешнем правительстве это приносит барыш. И говоря о Сен-Лу, она восклицала: «Он лицемер!» – с доброй широкой улыбкой, означавшей, что она опять «почитает» его не меньше, чем в первый день, и что она его простила.

А между тем искренность и бескорыстие Сен-Лу были безграничны; его душевная чистота не могла себе найти полного выражения в таком эгоистичном чувстве, как любовь; с другой стороны, он был в силах – в отличие от меня, например, – находить себе духовную пищу во внешнем мире, а не только в своей душе, и поэтому был способен дружить, а я был лишен этого дара.

Точно так же заблуждалась Франсуаза насчет Сен-Лу, когда утверждала, что он, дескать, только делает вид, будто не презирает простых людей, а на самом деле это неправда: посмотреть хоть, как он сердится на своего кучера. И в самом деле, Роберу не раз случалось его ругать, не выбирая выражений, но не потому, что он ощущал разделявшую их дистанцию, а скорее из чувства равенства с ним. Когда я упрекнул его, что он слишком суров к своему кучеру, он возразил: «А почему я должен напускать на себя притворную вежливость? Ведь мы с ним равны! И он мне ближе, чем мои дядья и кузены, не правда ли? Вам как будто кажется, что я должен быть с ним обходительным, как с низшим! Вы рассуждаете, как аристократ», – презрительно добавил он.

И в самом деле, аристократия была единственным классом, к которому он относился пристрастно и с предубеждением; он легко готов был допустить превосходство какого-нибудь человека из народа, но в превосходство аристократа ему верилось с трудом. Когда я рассказал ему о принцессе Люксембургской, которую мы с его тетушкой повстречали, он отозвался:

– Такая же дура, как все они. Впрочем, мы с ней в каком-то родстве.

Предубежденный против людей своего круга, он появлялся в свете редко, причем с таким презрительным или враждебным видом, что все близкие родственники еще больше сокрушались о его связи с «этой актрисой» – связи, которая, считали они, оказывает на него роковое влияние, заставляет всё чернить, всё ниспровергать, сбивает с пути истинного и того и гляди превратит в изгоя. Кроме того, множество легкомысленных обитателей Сен-Жерменского предместья безжалостно осуждали любовницу Робера. «Женщины легкого поведения занимаются своим ремеслом, – рассуждали они, – и ничем они не хуже прочих. Но эта девка – дело другое! Ее мы не простим! Она слишком много зла принесла человеку, которого мы любим». Разумеется, он не первый попался в силки к опасной женщине. Но другие, развлекаясь, как положено светским людям, сохраняли при этом приличествующие светским людям взгляды на политику и вообще на всё. А про него родные говорили, что он «ожесточился». Они не понимали, что множество молодых людей из высшего общества остались бы ограниченными, грубыми, не приобрели бы ни мягкости в обращении, ни вкуса, если бы не их подруги, которые очень часто служат им наставницами, а подобные связи оказываются для этих молодых людей воистину духовной школой, где они приобщаются к высокой культуре и научаются ценить бескорыстное общение. Даже в простом народе (который в смысле грубости так часто бывает похож на большой свет!) женщина, более чуткая, более тонкая, меньше занятая делами, больше заботится о всяких нюансах, больше ценит красоту в чувствах и искусствах, так что, даже не понимая их как следует, почитает их выше того, к чему стремятся мужчины, выше денег и положения. Возьмите хоть возлюбленную молодого клубмена, такого как Сен-Лу, хоть подружку молодого рабочего (электрики, например, в наши дни образуют настоящий рыцарский орден): ее любовник так ею восхищается, так ее почитает, что распространяет это чувство на всё, что почитает и чем восхищается она, и это опрокидывает всю его прежнюю шкалу ценностей. Она принадлежит к слабому полу, она волнуется и расстраивается непонятно почему, и случись такое с каким-нибудь мужчиной или даже с другой женщиной, его теткой или кузиной, этот крепкий молодой человек улыбнулся бы. Но он не может видеть, как страдает любимое создание. И вот молодой аристократ вроде Сен-Лу, отправляясь с подругой обедать в какое-нибудь кабаре, приучается класть в карман валерьянку, которая может ей понадобиться, настоятельно и вполне серьезно отдавать распоряжение официанту не хлопать дверью, не приносить на стол влажный мох, чтобы уберечь подругу от недомоганий, которых сам он никогда не испытывал; они представляют для него некий сокровенный мир, в существование которого он поверил только из-за нее, и теперь ему жаль ее из-за этих ее недомоганий, и даже нет необходимости изведать их самому; теперь он будет жалеть и других, не только ее, если им придется пережить нечто подобное. Возлюбленная Сен-Лу научила его, словно первые средневековые монахи первых христиан, что можно жалеть животных, потому что она их обожала и повсюду возила с собой собачку, канареек, попугаев; Сен-Лу ухаживал за ними с материнской заботливостью и считал людей, равнодушных к животным, грубыми скотами. С другой стороны, та, что жила с ним (хоть я и не знал, так ли уж она умна), как-никак была или воображала себя актрисой, и после нее ему было скучно в обществе светских дам, а вечера в салонах представлялись нудной повинностью: значит, она спасала его от снобизма и избавляла от легкомыслия. Благодаря ей светская суета занимала в жизни ее юного возлюбленного меньше места; его дружба, будь он обычным салонным завсегдатаем, диктовалась бы или тщеславием, или корыстью и отличалась грубостью, а любовница научила его, как придать дружбе тонкость и благородство, как очистить ее от налета вульгарности. Ведомая женским инстинктом, она лучше умела распознавать в мужчинах ту особую чувствительность, которая без ее влияния ускользнула бы от внимания Сен-Лу или показалась ему смешной; поэтому среди приятелей своего возлюбленного она мгновенно выделяла тех, кто был ему по-настоящему предан, и ценила их больше прочих. Она умела и пробудить в Сен-Лу благодарность по отношению к истинному другу, и настоять на том, чтобы он выразил эту благодарность; она добивалась, чтобы он сам замечал, что его радует, что огорчает. И вскоре Сен-Лу, не нуждаясь больше в ее подсказках, научился сам придавать значение всему этому; в Бальбеке, где ее не было рядом с ним, он без всяких просьб закрывал окно в карете, где я сидел, уносил прочь цветы, от которых мне делалось дурно, а когда перед отъездом прощался со всеми, ухитрился отделаться от них побыстрей и ненадолго остаться вдвоем со мной, подчеркнув разницу между мной и всеми остальными, обойдясь со мной не так, как с другими – а ведь она никогда меня не видела, и он, наверно, еще даже не писал ей обо мне в письмах. Возлюбленная научила его распознавать невидимое, в его жизнь она внесла серьезность, а в сердце – деликатность, но ничего этого не замечали его родные, они знай себе причитали: «Эта развратница губит его репутацию, а скоро загубит его жизнь». Правда и то, что всё добро, что она ему делала, было уже позади, и теперь она причиняла ему сплошные страдания; она возненавидела его и принялась терзать. Началось с того, что в один прекрасный день она решила, что он глуп и смешон, потому что ее в этом уверили ее друзья, молодые актеры и писатели; она принялась повторять их слова с той страстью и безудержностью, которая овладевает нами всякий раз, когда мы восприняли со стороны и усвоили совершенно новые для нас мнения или привычки. Она охотно провозглашала, что их с Сен-Лу разделяет непреодолимая пропасть, потому что они разной породы: она интеллектуалка, а он, что бы он там ни утверждал, прирожденный враг интеллектуальности. Она искала подтверждения этой мысли, которая ей самой казалась глубокой, в каждом слове, в каждом движении своего любовника. Но друзья на этом не успокоились: они убедили ее, что в обществе столь неподходящего для нее человека она разрушает свои великие надежды на будущее, что рано или поздно влияние любовника даст о себе знать, что, живя с ним, она губит свою артистическую карьеру – и тут к презрению, которым она его обдавала, добавилась такая ненависть, словно он упрямо хотел привить ей смертельную болезнь. Она виделась с ним как могла меньше, но откладывала окончательный разрыв, который представлялся мне очень маловероятным. Сен-Лу шел ради нее на такие жертвы, что навряд ли она нашла бы другого человека, который был бы на такое способен, разве что будь она обольстительно хороша собой (между прочим, Сен-Лу никогда не соглашался показать мне ее карточку, говоря: «Во-первых, она не красавица, а во-вторых, плохо выходит на фотографиях, да и вообще это моментальные снимки, которые я сам сделал „Кодаком“[243]243
  …моментальные снимки, которые я сам сделал «Кодаком»… – Первые фотоаппараты «Кодак» появились в 1888 г. Очень скоро название фирмы стали относить к самому фотоаппарату.


[Закрыть]
, они создадут у вас превратное представление»). Я не верил, что капризное желание добиться славы, даже при отсутствии таланта, и чье-то там восхищение, хотя бы восхищение немногих уважаемых вами людей (а у любовницы Сен-Лу и того, кажется, не было), могут даже для ничтожной кокотки значить больше, чем радость от получения денег. Не понимая хорошенько, что на уме у его подруги, Сен-Лу думал, что она с ним не вполне откровенна ни когда осыпает несправедливыми упреками, ни когда клянется в вечной любви; и всё же подчас у него мелькало предчувствие, что она порвет с ним, как только сможет; поэтому, повинуясь инстинктивному стремлению сохранить свою любовь, с большей проницательностью, вероятно, чем можно было от него ожидать, с практичностью, уживавшейся в нем с самыми безудержными и слепыми сердечными порывами, он отказывался выделить ей капитал; он брал для нее взаймы огромные деньги, желая, чтобы она ни в чем не нуждалась, но выдавал их малыми порциями. А она, вероятно, на случай, если в самом деле надумает его бросить, хладнокровно ждала, пока скопится побольше денег; Сен-Лу выделял ей такие суммы, что ждать ей, скорее всего, оставалось недолго, но пока эти деньги на какой-то срок продлевали счастье моего нового друга – или его несчастье.

Этот драматический период их отношений – теперь подошедший к самому острому моменту, самому мучительному для Сен-Лу, потому что она запретила ему оставаться в Париже, где его присутствие ее бесило, и вынудила уехать в отпуск в Бальбек, где поблизости стоял его гарнизон, – начался как-то вечером в гостях у тетки Сен-Лу: племянник уговорил ее пригласить его подругу, чтобы она прочла для многочисленных гостей отрывки из символистской пьесы, в которой сыграла как-то раз, когда ее поставили в одном авангардном театрике; она восхищалась этой пьесой и заразила своим восхищением Сен-Лу.

Но когда она предстала перед публикой – с огромной лилией в руке, в костюме, скопированном с «Ancilla Domini»[244]244
  …в костюме, скопированном с «Ancilla Domini»… – В русском переводе – «се, Раба Господня». Так передаются в Евангелии слова Марии: «Тогда Мария сказала: се, Раба Господня; да будет Мне по слову твоему. И отошел от Нее Ангел» (Лк. 1: 38). В средневековых религиозных пьесах Дева Мария почти всегда изображалась с лилией в руке. Возможно, Пруст вспомнил также картину Данте Габриэля Россетти «Ессе Ancilla Domini» (1850) (русское название «Благовещение»), где ангел протягивает Марии, одетой в белые ниспадающие одежды, белые лилии, символ непорочности.


[Закрыть]
(она убедила Сен-Лу, что это будет истинное «явление искусства»), – собрание клубных завсегдатаев и герцогинь встретило ее улыбками, а монотонное, нараспев, чтение и странные, назойливо повторявшиеся слова вызвали у слушателей полузадушенные смешки, которые быстро превратились в такой безумный неудержимый смех, что бедная исполнительница не могла продолжать. На другой день все дружно осудили тетку Сен-Лу за то, что она выпустила на публику такую нелепую артистку. Один весьма известный герцог не скрыл от нее, что ей некого винить во всеобщем неодобрении, кроме себя самой.

– Какого дьявола, откалывать с нами такие штуки! Если бы еще у этой особы была хоть капля таланта, так ведь нет, ничего подобного! Черт побери, Париж всё же не так глуп, как кажется. В обществе не все дураки. Эта крошка, видать, надумала удивить Париж. Но Париж удивить не так-то просто, и уж на такую наживку мы ни за что не клюнем.

Актриса же, уходя, сказала Сен-Лу:

– Что это за ослы, что за темный, необразованный сброд, что за хамы, к кому ты меня притащил? И да будет тебе известно, все эти господа до одного строили мне глазки и потихоньку подмигивали, а я не обратила внимания на их заигрывания, вот они со мной и сквитались.

Робер и так уже питал антипатию к представителям света, но после этих слов антипатия превратилась в глубокое, мучительное отвращение, причем в особенности к людям, меньше всего его заслуживавшим, – к преданным родственникам, которые, выражая мнение всей семьи, пытались уговорить подругу Сен-Лу порвать с ним; эти попытки, как она ему внушала, объяснялись тем, что они сами были в нее влюблены. Робер тут же прервал с ними отношения, но в разлуке с подругой, как, например, теперь, он думал, что и эти, и другие люди, пользуясь его отсутствием, возобновляют попытки добиться ее милостей, и может быть, не без успеха. И когда он говорил о любителях веселой жизни, которые обманывают друзей, развращают женщин, пытаются заманить их в дома свиданий, на лице его отражались боль и ненависть.

– Я бы убил их с меньшими угрызениями совести, чем собаку, животное, что ни говори, дружелюбное, преданное и верное. А эти больше заслуживают гильотины, чем все те горемыки, кого толкнули на преступление нищета и жестокосердие богачей.

Главным его занятием было посылать возлюбленной письма и телеграммы. Она по-прежнему не пускала его в Париж, но и на расстоянии умудрялась с ним ссориться, и всякий раз я узнавал об этом по его искаженному лицу. Она никогда не сообщала ему, в чем он провинился, и он подозревал, что она и сама этого не знает, потому и не говорит, а значит, он просто ей надоел – и всё же он просил у нее объяснений, писал ей: «Скажи мне, что я сделал не так. Я готов признать свою вину», и терзавшее его горе служило ему подтверждением, что он сам во всем виноват.

А она заставляла его до бесконечности ждать ее ответов, впрочем вполне бессодержательных. Поэтому, когда я встречал Сен-Лу на обратном пути с почты (куда из всех постояльцев ходили посылать и получать письма только он и Франсуаза, он – от любовного нетерпения, она – от недоверия к слугам), он почти всегда шел мрачный и с пустыми руками. А до телеграфа ему было еще гораздо дальше.

Через несколько дней после обеда у Блоков бабушка весело рассказала мне, что Сен-Лу просит позволения сфотографировать ее перед отъездом из Бальбека, и, видя, что она нарядилась в самое красивое платье и никак не решит, какую шляпку выбрать, я почувствовал, что меня слегка раздражает эта ребячливость, которой я от нее совсем не ждал. Я даже призадумался, не ошибся ли я в бабушке, не вознес ли я ее на слишком большую высоту, и в самом ли деле она лишена суетности, и так ли уж ей чуждо кокетство, как я воображал?

К сожалению, я не очень-то скрывал, как претит мне идея фотографического сеанса, а в особенности то, как радуется бабушка в его предвкушении, так что Франсуаза это заметила и невольно еще больше меня расстроила сентиментальными и умильными разговорами, которые я не желал поддерживать даже для виду.

– Ах, сударь, бедная дама так довольна, что с нее снимут портрет, что даже шляпку наденет, которую старушка Франсуаза привела для нее в порядок – пускай себе порадуется, сударь.

Я уговаривал себя, что нет никакой жестокости в том, чтобы посмеяться над чувствительностью Франсуазы, потому что мама и бабушка, во всем служившие мне образцом, тоже часто себе это позволяли. Но бабушка заметила мой недовольный вид и сказала, что, если мне неприятно, чтобы она позировала, она откажется от этой затеи. Этого я не хотел и убедил ее, что нисколько не возражаю, но, проявляя чудеса проницательности и упорства, обронил несколько иронических, обидных слов, чтобы испортить ей удовольствие от сеанса фотографии: если уж меня заставляют смотреть на бабушкину великолепную шляпку, я хотя бы сгоню с ее лица довольное выражение, хотя на самом деле ее радость должна была меня радовать, но, как слишком часто бывает, пока люди, которых мы любим больше всего на свете, еще живы, их веселье раздражает нас, как пошлый каприз, вместо того чтобы доставлять удовольствие, как драгоценное отражение того счастья, которым нам бы так хотелось их одарить. Но главное, я был не в духе оттого, что на этой неделе бабушка словно избегала меня: ни днем, ни вечером мне ни на минуту не удавалось побыть с ней вдвоем. Когда я приходил домой после обеда, желая провести с ней время, мне говорили, что она ушла, а в другой раз она уединялась с Франсуазой и о чем-то с ней шушукалась, и им нельзя было мешать. Вечером я ездил куда-нибудь с Сен-Лу, а по дороге домой думал о той минуте, когда опять увижу бабушку и обниму ее, но напрасно, вернувшись к себе в номер, я ждал легонького стука в стенку, означавшего, что можно к ней заглянуть и пожелать ей спокойной ночи – я ничего не слышал и в конце концов ложился спать, немного сердясь на нее за то, что она с равнодушием, раньше никогда ей не свойственным, лишает меня радости, на которую я так надеялся; я продолжал прислушиваться, но стена молчала, сердце у меня колотилось, как в детстве, и я засыпал в слезах.


В тот день, как и в предыдущие, Сен-Лу пришлось ехать в Донсьер, где вплоть до окончательного возвращения от него требовалось присутствовать в дневные часы. Мне не хватало его в Бальбеке. Я видел, как выходят из экипажей молодые женщины, издали казавшиеся мне прелестными, и входят – кто в танцевальный зал казино, кто в кафе, где подают мороженое. Я находился в том периоде юности, когда в сердце нет любви, но есть место для нее, и повсюду ищешь красоту, жаждешь красоты, видишь красоту, подобно влюбленному, повсюду высматривающему свой предмет. И пускай хотя бы одна реальная черточка, подмеченная в женщине, увиденной издали или со спины, позволит нам вообразить, что перед нами красота – и вот мы уже воображаем, что узнали ее, сердце бьется сильней, мы ускоряем шаг, и если женщина успеет вовремя исчезнуть, навсегда останемся наполовину уверены, что это была она, но если сумеем ее догнать, поймем, что ошиблись.

Кроме того, поскольку мне всё больше нездоровилось, я был склонен переоценивать самые простые удовольствия именно потому, что получать их становилось всё труднее. Элегантные дамы чудились мне повсюду, потому что на пляже я чувствовал себя слишком усталым, а в казино или в кондитерской слишком робким, чтобы к ним подойти. И всё же, если предстояло скоро умереть, я хотел бы рассмотреть вблизи, узнать на самом деле, как устроены самые красивые девушки, встречу с которыми дарит нам жизнь, пускай даже этот подарок предназначался не мне или вообще никому (в сущности, я не понимал, что в основе моего любопытства лежит страсть к обладанию). Если бы рядом был Сен-Лу, я бы осмелился войти в бальный зал. Без него я просто торчал перед Гранд-отелем, поджидая, когда настанет время встречаться с бабушкой, как вдруг почти в самом конце мола, сперва как непонятное подвижное пятнышко, я увидел пять или шесть девушек, и с виду, и по манерам настолько отличавшихся от всех, кого обычно видишь в Бальбеке, словно это была невесть откуда налетевшая стая чаек, размеренно вышагивающих по пляжу – а отстающие догоняют остальных в несколько взмахов крыльями – и цель этого шествия неведома купальщикам, хотя сами чайки, даже не видя ее, ясно представляют ее своим птичьим умом.

Одна из незнакомок толкала перед собой велосипед, держась руками за руль, две другие несли клюшки для гольфа, и одеты они были совершенно не так, как остальные девушки в Бальбеке, многие из которых тоже занимались спортом, но не наряжались для этого в особый костюм.

В этот час дамы и господа каждый день прогуливались по молу, беззащитные перед безжалостным оком лорнета, что наводила на них – словно они все имели какой-то изъян, и ей следовало подробнейшим образом его рассмотреть – жена первого председателя, гордо восседавшая возле оркестровой беседки на одном из стульев, выставленных рядами в ожидании прочих курортников, которые, превратившись из актеров в критиков, станут в свой черед оценивать тех, кто проходит мимо. Все эти люди гуляли вдоль мола враскачку, словно по корабельной палубе (потому что не умели поднять ногу, если заодно не взмахнуть рукой, не оглянуться по сторонам, не расправить плечи, не уравновесить каждое движение другим, противоположным, и не побагроветь); они не желали показать, что им есть дело до других, и притворялись, что не видят тех, кто идет по тому же молу рядом с ними или навстречу, но украдкой на них поглядывали, чтобы не толкнуть или не задеть, а сами, как назло, на них натыкались, цеплялись за них, потому что и те и другие, демонстрируя взаимное презрение, втайне следили друг за другом; ведь любовь к толпе и, соответственно, страх перед толпой – мощнейшие силы, движущие людьми, хотят ли они понравиться окружающим, удивить их или показать им свое пренебрежение. Даже когда вполне одинокий человек добровольно обрекает себя на строгое заточение до конца дней своих, его подчас толкает на это необузданная любовь к толпе, настолько преобладающая над прочими чувствами, что если, выйдя на улицу, он не в силах завоевать восхищение консьержки, прохожих, кучера на стоянке, то предпочитает вообще никогда не показываться им на глаза и отказаться от любых дел, которые заставили бы его выйти из дому.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации