Электронная библиотека » Михаил Бродский » » онлайн чтение - страница 9

Текст книги "Сабанеев мост"


  • Текст добавлен: 13 августа 2018, 13:01


Автор книги: Михаил Бродский


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Шура и золотой дождь

Но я сильно забежал вперед. Все это происходило много лет спустя. А летом 1948 года я закончил седьмой класс, ремонт в нашей комнате тоже был закончен, и мы с Галей отправились отдыхать на Рижское взморье. Путевку в санаторий «Балтика» достал Галин брат Шура.

Шура тогда работал главным юрисконсультом какого-то министерства. Это был небольшого роста человек с умными глазами и профессорской бородкой клинышком, закрывающей шрамы на подбородке, оставшиеся от сибирской язвы, которой Шура в молодости переболел и чудом выжил. Несомненно, он был весьма квалифицированным юристом, если, будучи евреем и беспартийным, занимал важный пост в государственном аппарате. Как он считал, и, видимо, не без оснований, беспартийность спасла ему жизнь в годы Большого террора: уничтожали в его окружении главным образом членов партии. В период застоя, напротив, беспартийность уже не способствовала выживанию и говорила о некоторой ущербности, отражаясь на карьере и материальном благополучии. Замечательной иллюстрацией этой системы был эпизод, рассказанный Шурой уже в бытность его персональным пенсионером. Получив причитающийся ему как заслуженному человеку продуктовый паек, который именовался заказом, содержал дефицитные продукты, как, например, копченую колбасу, и выдавался к государственным праздникам, он заметил, что некий старичок, получавший паек рядом с Шурой, упаковывает в сумку и баночку икры.

– Как странно, – сказал Шура, – у меня в заказе икры нет.

– А вы с какого года в партии? – высокомерно спросил старичок.

Строгая была иерархия среди чиновников и партийных товарищей.

Беспартийность не мешала Шуре быть человеком своего времени и не выглядеть белой вороной в кругах советского истеблишмента. Так, например, когда в пятидесятых годах среди чиновников стало хорошим тоном посещать футбольные матчи, в том числе и в рабочее время, Шура исправно поддерживал компанию, хотя, насколько я знаю, ему это было абсолютно неинтересно. В эти годы он работал в Министерстве промышленности строительных материалов под непосредственным началом изгнанного из политбюро Кагановича, который, по словам Шуры, и будучи в опале сохранил свое привычное хамское отношение к людям. Из министерства Шура перешел в Госстрой РСФСР, председатель которого Промыслов относился к нему очень хорошо, и когда умер Пава, Промыслов, возглавляя в это время исполком Моссовета, по просьбе Шуры дал указание выделить небольшой земельный участок в старом крематории, то есть в Донском монастыре, для захоронения урны с прахом Павы. Пять лет спустя Галя последовала за Павой. Возможно, там же найдется место и для меня в положенный час.

Шура был моложе Гали на год, они были крепко привязаны друг к другу, но, несмотря на это, несколько лет не общались и не разговаривали. Причиной ссоры, которую оба тяжело переживали, была Шурина жена Софа, смазливая дамочка моложе его на четырнадцать лет. Шура встретил ее незадолго до войны на курорте; она была замужем и жила в Баку, который, как и мужа, она с удовольствием покинула, переехав в Москву, в шикарный по тем временам дом, стоящий немного наискосок от Центрального телеграфа на противоположной стороне улицы Горького. В доме жили разные заслуженные люди, так, например, на одной площадке с Шурой жил Константин Бадигин, известный полярный капитан и писатель.

Во время войны Шура работал в Наркомате боеприпасов, который осенью 1941 года эвакуировали в Челябинск. Шура взял с собой в эвакуацию Галю, и первое время они жили вместе, что, видимо, Софе очень не нравилось. Ссора прервала их отношения на пять или шесть лет.

Благодаря усилиям Людмилы они помирились в 1947 году, и Шура, чувствуя себя виноватым и будучи по натуре очень добрым человеком, проявлял повышенное внимание к нашей семье. Путевка в санаторий, полученная по министерским каналам, была, конечно, одним из знаков этого внимания. А впереди планировался золотой дождь, который должен был сделать Шуру богатым человеком, и доля будущего богатства предназначалась сестре.

Дело обстояло так. Однажды Шура появился у нас на Петровке в приподнятом настроении. Он достал из портфеля коричневую картонную папку с тесемочками и положил ее на стол. В таких папках в советских учреждениях хранились различные документы.

– Вот, – сказал Шура, – вот плоды моих вечерних трудов.

О том, что Шура по вечерам после работы пишет пьесу, мы знали уже давно.

Импульсом к этому творческому акту послужило знакомство в одном из правительственных санаториев с семьей Фадеевых. Ничего общего с флагманом советской литературы эта семья не имела. Иван Александрович, а в домашнем обиходе Иваша, был довольно приятный круглолицый человек средних лет, занимавший пост референта товарища Ворошилова по театральным делам. Не снискавший лавров на театре военных действий, маршал Ворошилов был в эти годы брошен партией на культуру, которую и опекал со свойственной ему как ответственному партийному деятелю компетенцией.

С Ивашей и его симпатичной доброжелательной женой Валентиной, которая занимала какой-то пост в аппарате ЦК комсомола, Шура подружился. Фадеевы часто бывали у Шуры дома, где и я имел честь с ними познакомиться. Шурина трехкомнатная квартира была не слишком велика, но все же высокопоставленные гости могли чувствовать себя там с привычным комфортом. Шура был неравнодушен к дорогим красивым вещам, поэтому столовая, она же гостиная, она же комната, где Шура спал на узеньком, неудобном, но зато стильном старинном диванчике, была обставлена антикварной мебелью красного дерева. Жилище советского буржуа украшали непременная чешская хрустальная люстра, обилие хрусталя в горке и купленная по настоянию Софы в антикварном магазине большая, но довольно безвкусная марина неизвестного художника в шикарной золоченой раме. В этом богатом, но довольно заурядном интерьере волшебными пятнами светились замечательные вазы Галле, которые Шура любовно собирал, унаследовав, вероятно, пристрастие к антиквариату от отца.

Дружба с человеком, способным протолкнуть пьесу на театральные подмостки, разбудила Шурину творческую энергию. В конце концов, как известно, не боги горшки обжигают. Репертуары московских и особенно провинциальных театров эту истину замечательно подтверждали. Изгнание из советского искусства космополитов стимулировало приход в театральную драматургию новых классиков, и на сцены обрушилась лавина производственных пьес.

Персонажи этих пьес были взаимозаменяемы, как подшипники в механизме. Теперь зрители могли с интересом следить за увлекательным драматическим конфликтом между отсталым директором и прогрессивным парторгом или между вороватым начальником и рабочей бригадой. Таким образом, получалось, что народ развлекался, так сказать, без отрыва от производства. Понятно, что арбитражные дела, которыми занимался Шура, являлись неисчерпаемым источником для вдохновения.

Так появилась идея написать пьесу, стержнем которой служило преступление снабженца, манипулировавшего за соответствующую мзду нарядами на поставку дефицитного металла.

Теперь рукопись лежала у нас на столе.

– Почитайте, – сказал Шура, – мне интересно ваше мнение как театральных людей. Иваша обещал помочь с постановкой. Если поставим в Москве, пьесу возьмет и периферия. Я посчитал возможный заработок: с учетом гонорара от первой постановки и процента от сборов получается неплохая сумма, думаю, тысяч двадцать пять – тридцать. Софа вдохновилась и уже все распределила. Между прочим, она сразу сказала, что часть гонорара надо подарить Гале.

Пьеса, к сожалению, оказалась очень слабой, о чем Галя, прочитав ее, откровенно сказала неделю спустя:

– Актерам здесь нечего играть. В пьесе нет ни драматургии, ни живых людей. Конечно, забавно, когда в финале разоблаченный преступник патетически восклицает: «Люди гибнут за металл!», но без сильного нажима ни один театр пьесу не возьмет. Впрочем, – добавила она, смягчаясь, – этот опус не хуже многих других.

Пава дипломатично молчал.

Несмотря на Галину критику, на московской сцене вполне мог появиться еще один драматургический шедевр. Однако в этот ответственный момент что-то случилось с Ивашей, кажется, партия перебросила его в другую сферу деятельности. Таким образом, пьеса не увидела сцены, и золотой дождь не пролился.

Призрак коммунизма и призрак Европы: симбиоз

Будущие гонорары – вещь ненадежная, в отличие от санаторной путевки, которую держишь в руках. Однако и путевкой воспользоваться было не очень просто, ибо приобретение железнодорожных билетов в Ригу даже с помощью Шуриных связей требовало героических усилий. В кассах предварительной продажи, находившихся тогда на улице Кирова, ныне Мясницкой, было столпотворение. Мы стояли в очереди целый день всей семьей, периодически сменяя друг друга, и к вечеру достигли цели.

Наш санаторий «Балтика» находился в поселке Авоты, это начало взморья за рекой Лиелупе по дороге из Риги. Санаторий занимал несколько небольших домов – коттеджи и дачи, которые до оккупации Латвии, несомненно, принадлежали частным лицам. Это все еще была Европа, вернее, теперь уже ее призрак. Многое здесь было советским людям в новинку: европейский дух еще полностью не выветрился. Даже бутылочки с лимонадом закрывались не обычной советской штампованной пластинкой, а керамической пробкой с резиновым уплотнением, которая прижималась к горлышку укрепленным на нем металлическим эксцентриком. Горничные обращались к отдыхающим дамам с давно забытым, а некоторым и вовсе незнакомым словом «мадам». Надо сказать, что дамы, так же как и господа, в массе своей абсолютно не соответствовали буржуазному титулованию. Курортная публика представляла собой в основном чиновный люд, ибо кто еще в разгар сезона мог получить путевку в санаторий. Мода, господствовавшая на курорте, была совершенно невероятной: дамы щеголяли в шикарных халатах, которые специально шились к поездке на курорт, мужчины ходили на пляж и на прогулки в полосатых пижамах. Так в те годы понимали советские люди настоящий европейский шик.

Здесь, на взморье, впервые обнаружилась моя способность к мгновенной реакции на критические ситуации. Однажды после ужина кружок санаторных дам собрался в саду вокруг Гали, которая что-то рассказывала о театральной жизни. Среди полузнакомых людей, принадлежащих к другому миру, у нее иногда проявлялись амбиции бывшей актрисы, и этим вечером она купалась в роли деятеля, вращающегося в высших кругах столичной творческой интеллигенции. Я сидел рядом с Галей, и мне надоел одуряющий сладковатый аромат, исходивший от клумбы с раскрывшимися цветами табака, надоел этот маленький спектакль и дамы, слушавшие раскрыв рты. Я решил уйти к морю с молодежной компанией, но Галя легко перевоплотилась, вошла в образ строгой матери и велела мне остаться. Мне стало неприятно, что в этой несимпатичной компании со мной обращаются как с маленьким, я ответил что-то резкое, нагрубил и тут же получил пощечину.

Все остолбенели.

Я взглянул на Галю, у нее в глазах был ужас: возбужденная своими театральными монологами, она чувствовала себя на сцене, и наступившая страшная тишина вернула ее к действительности. Я взял ее руку, ударившую меня по щеке, и поцеловал. Это было инстинктивное движение души, потому что только чудом четырнадцатилетний мальчик мог мгновенно понять истинный смысл этой секундной драмы и перешагнуть через свою обиду. Этот случай врезался в память и потому, что не только физические методы воспитания в нашей семье не применялись, но вообще до наказаний дело почти никогда не доходило, слов было вполне достаточно.

Общение с санаторными дамами было не частым. Галя подружилась с медсестрой санатория Евой Ватер, обаятельной и довольно юной интеллигентной девушкой. Я думаю, ей было не больше двадцати пяти лет. Ева была рижанкой и еврейкой, которой удалось уехать в эвакуацию и выжить. Ее брат ушел на фронт и погиб в начале войны, прикрывая пулеметным огнем отступление наших бойцов. Посмертно ему было присвоено звание Героя Советского Союза. Легенда рассказывала о том, что немцы предлагали ему сдаться, но он отвечал огнем и кричал: Ich bin ein Judischen Kommunist. Легенды вокруг героических подвигов возникают нередко, но возможно, это так и было. Ева осталась на свете одна, все ее родные погибли в гетто. Галя переписывалась с ней довольно долго, однажды она была у нас в Москве, потом эмигрировала, и переписка оборвалась.

Я познакомился и проводил время с московской девочкой, которая была классом и возрастом старше меня на год. Ее мама, жена сотрудника органов, была озабочена серьезной проблемой: девочка должна была скоро получать паспорт, и было непонятно, можно ли ей выбрать фамилию и какую. Дело в том, что фамилия папы была Косой, а мамина – Гинзбург. В 1948 году чуткое ухо людей, охраняющих безопасность государства, уже различало некоторые подземные толчки, и еврейская фамилия была признана нежелательной. Но и выпускать девочку в жизнь с фамилией Косая тоже было жалко. Как разрешилась эта буриданова проблема и кем стала в результате девочка, я не знаю, в Москве их следы потерялись.

Конечно, проблемы ономастики и текущей политики нас не очень волновали. Мы наслаждались морем и бесконечным пляжем, уходящим на километры вдаль, широкой полосой песка, лежащей между дюнами и морем. Однажды мы пренебрегли пляжем: санаторий организовал для отдыхающих экскурсию в Ригу. Пожилой сухощавый гид в зеленой шляпе с перышком, латыш, прекрасно говоривший по-русски, хотя и с небольшим акцентом, показал нам город и рассказал его историю. Мы увидели ганзейский готический город с купеческими средневековыми домами, служившими также и складами товаров, и побывали в Домском соборе, построенном в XIII веке. Нас поразил семисотлетний культурный слой, приподнявший улицу так, что теперь вход в собор находился существенно ниже ее уровня. Это были увиденные нами впервые древние камни Европы, хранившие память об иных временах. Современная жизнь города тоже была непохожа на московскую. Город был очень чист, функции такси выполняли извозчики, что напоминало Одессу времен оккупации, на площадях и в парке над Даугавой, как свободные рижские граждане, разгуливали и гулькали, переговариваясь, голуби. Для москвичей это было в новинку. У нас в Москве в те годы в старых московских дворах голубей гоняли мальчишки и задержавшиеся в детстве взрослые, для которых это было чем-то средним между развлечением, бизнесом и спортом. Голубей разводили, строили для них голубятни, меняли или воровали; все это было частным делом, городские власти к этому отношения не имели, и голубей на улицах Москвы встретить было невозможно. Голуби поселились в Москве благодаря Пикассо, чей рисунок голубки стал эмблемой Всемирного конгресса сторонников мира, и в связи с Международным фестивалем молодежи и студентов, состоявшимся в Москве летом 1957 года. Теперь они расплодились и вносят свою лепту в экологическое безобразие нашего города.

– Красивые парки в вашем городе, – заметил кто-то из нас.

– Да, – отозвался гид, – наш фашистский президент был из крестьян; он любил природу и призывал граждан сажать деревья в память о важных событиях.

Рефрен «наш фашистский президент» был неизменным, когда осторожный гид, рассказывая о городе, касался современной истории. Имелся в виду Ульманис, последний президент независимой Латвии. Показывая статую Свободы, стелу, воздвигнутую народом Латвии в тридцатых годах, он обратил наше внимание на горельеф, изображающий латышского богатыря Лачплесиса, чье имя означало «разрывающий медведя».

– Горельеф находится на восточной стороне постамента, – сказал гид, – но не подумайте, что он символизирует победу над русским медведем, это просто фольклорный сюжет.

Многие улыбнулись. До этих слов значение имени Лачплесис и символика горельефов на постаменте нам были непонятны, а по Риге мы ходили без компаса. Реабилитация Лачплесиса была неуклюжей и лишь привлекла внимание к болезненной теме, но все промолчали. Двусмысленная ситуация возникла и на Братском кладбище – впечатляющем мемориале в честь воинов, павших в Первую мировую войну, а также погибших за независимость Латвии. Вспоминать о независимости в 1948 году было политически бестактно, поэтому мой вопрос о том, кто же здесь похоронен, остался без вразумительного ответа. Официальная версия о добровольном вхождении Прибалтийских республик в Советский Союз пока сомнению не подвергалась, но неясность осталась, осталось и желание докопаться до правды. Строчки Пастернака: «Во всем мне хочется дойти до самой сути…» – это и обо мне. Но всему свое время, а в те годы я оставался вполне советским мальчиком, и мне казалось, что революционные народы, естественно, должны стремиться войти в состав СССР.

Парочка болванов

Прогулки по Риге завершили отпуск. Лето подходило к концу, впереди была новая школа, куда я должен был перейти, поскольку мы переехали в другой район города. Недалеко от нашего дома на Петровке была мужская школа, но Галя добилась моего зачисления в школу № 135, которая находилась рядом с Моссоветом, на улице Станиславского. Теперь в этом здании обитает Высшая школа экономики, а улице вернули ее дореволюционное имя – Леонтьевский переулок. Школа № 135 была не обычная, а весьма известная, так называемая показательная. Насколько я знаю, таких известных школ тогда в Москве было три: наша, школа № 110 в Мерзляковском переулке и школа, номера которой я не помню и которая находилась в Старопименовском переулке. В этой школе училась внучка Сталина Гулька, то есть Галина, дочка Якова.

Восьмых классов в школе было два, и учились в них ребята не только из близлежащих домов, но также из других районов Москвы. В основном это были дети из интеллигентных семей, которым родители хотели дать хорошее школьное образование. В нашей школе это было возможно: директор Федор Федорович Рощин сумел собрать под своим крылом прекрасных педагогов. Совершенно неординарными учителями были физик Георгий Семенович Дудников по прозвищу, естественно, Жора, математик Петр Николаевич Смарагдов, то есть Петя, и историк Аркадий Николаевич Ильинский, которого непочтительные обалдуи звали Козел. От козла в нем была только маленькая седая бородка клинышком, он был темнолик, что, возможно, было следствием болезни, и, видимо, довольно стар. Историком он был, конечно, не школьного уровня; я думаю, что в школу его сослали из серьезного института за какое-нибудь историческое вольнодумство. Я укрепился в этой мысли, когда через несколько лет увидел среди известных фамилий и его подпись под некрологом академику Тарле. Школьные учителя в такую компанию попасть не могли. На его уроках история представала не калейдоскопом событий, скрепляемых хронологическими таблицами, а наукой, основанной на закономерностях развития общества. В то же время его рассказы об исторических событиях удивительно сочетали серьезность и занимательность. Употребление научной терминологии поощрялось, и я, кажется, единственный среди восьмиклассников, имел пятерку за первую четверть, по-моему, за вовремя и к месту употребленный термин «формация».

О своем прозвище он, конечно, знал, и его маленькой местью было сознательное перевирание некоторых наших фамилий. Так, например, Щетинина он называл именем бывшего немецкого города Штеттин (заметьте, не его польским именем Щецин, что было бы даже ближе по звучанию), а Виктора Суходрева именовал Зохадрев с ударением на первом слоге, и Виктор, впоследствии известный переводчик наших генсеков, имеющий высокий дипломатический ранг, остался для школьных товарищей пожизненно Зохом.

– Сейчас я выкину парочку болванов в окошко, – грозно говаривал он, приводя нас в чувство, когда в классе было шумно. Но глаза его улыбались.

Над Козлом посмеивались, но любили. К сожалению, до выпуска он нас не довел. Возможно, что-то опять изменилось в исторической науке, и Ильинский смог уйти из школы и вернуться к научной деятельности. А может быть, его выперли и из школы, посчитав, что неправильные исторические взгляды плохо повлияют на незрелые юношеские умы. История – наука политическая, и в школе, где учились дети советской элиты, ее должен был преподавать человек, не имеющий собственных взглядов. Таким был сменивший в десятом классе Ильинского относительно молодой учитель по фамилии Лягин. Незлой человек, прошедший фронт, к предмету своему он был вполне равнодушен и любил отвлекаться на разные случаи из жизни и на окопные байки. Эта маленькая слабость была мгновенно замечена, и когда уроки были не выучены, а это бывало часто, из задних рядов доносилось невнятное гудение, в котором можно было различить глухой призыв «случай, случай». Призыв всегда достигал цели, к всеобщему удовольствию.

К политической благонадежности учителей в нашей школе, видимо, предъявлялись особые требования. В девятом классе нам заменили прекрасного учителя литературы, который, как выяснилось, был в плену, сначала на совершенно неопытную девушку, а затем, после нашего бунта, на Евгению Львовну Гольдич, немолодую худенькую рыженькую женщину небольшого роста, немедленно получившую прозвище Золотая Рыбка.

Физику и математику эти потрясения миновали. И Дудников, и Смарагдов были профессиональные школьные учителя, и учителя замечательные. Даже я, который по воспитанию и складу характера был скорее гуманитарием, увлекся физикой, читал толстенные вузовские учебники и стал подумывать о соответствующем высшем образовании. Дудников, то есть Жора, старался не только внедрить в наши головы основы классической физики, но и заинтересовать нас различными нетривиальными задачами, поразмыслить над которыми было интересно. Лучшему пониманию физики способствовало и то, что хорошо успевающим ученикам поручалось самостоятельное проведение некоторых занятий, так, например, я, будучи учеником девятого класса, проводил лабораторные занятия в восьмом классе. В десятом классе к нам приходил на урок и ассистировал Жоре его бывший ученик Фок, студент первого курса физфака МГУ, сын знаменитого физика, академика Фока. В немалой степени уроки Дудникова и сама его незаурядная личность способствовали тому, что большинство из нас, окончив школу, успешно поступали в различные технические вузы.

Кроме физики Жора преподавал нам в десятом классе астрономию. Предмет этот был ему не слишком интересен, хотя и был каким-то дальним родственником физики. Много внимания почему-то уделялось Луне, о полетах на которую в то время еще никто не мечтал.

– Адольфов, мальчик, Луну давай, – надевая очки на крупный мясистый нос, начинал он с первой буквы алфавита.

И Гена Адольфов в очередной раз докладывал нам сведения, вычитанные у Фламмариона. Почему-то эта формула вызова к доске нас очень увлекала и смешила, и на переменках мы упражнялись в вызовах друг друга к доске голосом Жоры.

Петр Николаевич Смарагдов, Петя, был человеком другого склада. Математику он, конечно, знал и преподавал отменно. Однако он был человеком суховатым, всегда соблюдавшим дистанцию и не склонным приближать к себе даже очень способных учеников. Я думаю, он был преподавателем математики, и только.

Однажды на уроке Митя Федоровский, скромным поведением не отличавшийся, отпустил вслух какую-то шутку. Класс засмеялся.

– Вы, Федоровский, поменьше острите, – сердито обрезал его своим скрипучим голосом Петр Николаевич. – Вот Дарский дошутился. Посадили.

Евсей Дарский был знаменитый конферансье, который в паре с Львом Мировым вел эстрадные концерты. Дуэт Дарского и Мирова пользовался огромной популярностью. Действительно, на афишах фамилия Дарского перестала появляться. Внезапное исчезновение известного, еще не старого человека в те времена объяснялось просто.

– Он умер, – хмуро сказал Федоровский, всегда хорошо осведомленный о событиях в артистической среде.

– Тем более, – уже миролюбиво завершил диалог Петя.

Способных ребят он все же отличал, к неспособным относился прохладно и к некоторым из них, я бы сказал, излишне придирчиво и негуманно. Однажды я, к своему колоссальному удивлению, узнал, что его гуманизм избирателен.

Случилось это так. На экзамене за девятый класс мне попался билет с задачей, к которой я никак не мог подступиться. По математике у меня были сплошные пятерки, а тут заклинило. Готовясь к ответу, я сидел на первой парте и был в растерянности, которую увидел Федоровский, сидевший позади и ожидающий своей очереди. С Митей мы дружили, но в математике он был, мягко говоря, не силен, поэтому я был очень удивлен, когда понял, что он пытается мне помочь и, что уж совсем было удивительно, шепотом спрашивает номер моего билета. Эту возню заметил Петя и явно занервничал. Тут я уже совсем впал в ступор, а Петя торжественно произнес:

– Возьмите другой билет.

Я взял другой билет, оцепенение исчезло, я быстро решил все, что полагалось, получил четверку и вышел из класса.

После экзамена Митя сказал:

– Чудак, у меня же все билеты с ответами есть.

– Откуда? – удивился я.

Митя засмеялся. Оказалось, что Петр Николаевич дает частные уроки ему и Андрею Передерию, поэтому они заранее знают, когда их вызовут на уроке к доске и что спросят, а для экзамена, хотя известно, какой билет им достанется, на всякий случай есть все билеты с решенными задачками.

Тут надо объяснить, кто такие Митя и Андрей. Дело в том, что кроме ребят из обычных интеллигентных семей в нашем классе учились и дети весьма известных лиц. Митя, способный, но безалаберный юноша, был внуком главного художника Большого театра Федора Федоровича Федоровского, и я изредка бывал у него дома. Митя жил с бабушкой и дедом, крупным, седовласым и краснолицым пожилым человеком, в Брюсовом переулке, в известном доме Большого театра. Дом этот, ныне украшенный многочисленными мемориальными досками, монументален, как монументален был и Федор Федорович, увешанный лауреатскими медалями, которых у него было, кажется, семь. Семья Федоровских жила в двухэтажной квартире, что в те времена было невиданной роскошью. На второй этаж, состоявший из огромной мастерской деда и маленькой Митиной комнаты, можно было подняться из гостиной по деревянной винтовой лестнице, а можно было войти и с лестничной площадки. Митя собирался поступать на операторский факультет ВГИКа и, вероятно, справедливо полагал, что математика ему в жизни не пригодится. По-видимому, так же думал и стремившийся в Институт международных отношений Андрей, сын известного мостостроителя, академика Передерия, и родители обоих, весьма небедные люди, просто покупали им хорошие отметки.

Таким образом, в отличие от Жоры, Петр Николаевич Смарагдов обладал не только незаурядным талантом учителя, но и умением устанавливать соответствующие отношения с сильными мира сего. Сочетание этих двух необходимых качеств принесло ему в 1950 году орден Ленина, который он получил одновременно с директором Ф. Ф. Рощиным. Это было исключительное событие, потому что тогда ордена не раздавали направо и налево, как в более поздние времена. В качестве фейерверка по поводу награждения в школе произошел взрыв, наделавший немало шума, как в прямом, так и в переносном смыслах. Взорвался какой-то запал, который один из девятиклассников принес на вечерние занятия радиокружка. К счастью, никто не погиб, но несколько ребят получили серьезные ранения. Директор имел немало неприятностей, которые, насколько я понимаю, позже и привели к его увольнению.

Это сейчас взрывами, хотя и другой природы, никого не удивишь. А тогда, в эпоху полного спокойствия, в стране был сплошной безмятежный полдень[1]1
  Бытовал такой анекдот. «Говорит Москва. Передаем последние известия. В Нью-Йорке бастуют работники городского транспорта. В Лондоне при посадке разбился авиалайнер. В Японии произошло землетрясение, погибли тысячи людей. В Москве полдень».


[Закрыть]
. Не происходило ничего – ни катастроф, ни стихийных бедствий. Даже ашхабадское землетрясение, которое в октябре 1948 года стерло с лица земли столицу союзной республики, осталось практически незамеченным населением СССР. Нарушали спокойствие советских граждан лишь официальные известия о смерти знаменитостей, которые умирали только от двух болезней: тяжелой продолжительной и тяжелой, но непродолжительной. Эти два сорта смертельных болезней, как атавизм, дожили до наших дней, вызывая у меня лично дурацкие вопросы, например – можно ли умереть от легкой непродолжительной болезни, а также какие политические соображения мешают объявить, что причиной смерти важного государственного деятеля или, не дай бог, известного артиста была опухоль либо инфаркт.

Именно от инфаркта, то есть от тяжелой непродолжительной болезни вечером 31 августа 1948 года скончался один из наиболее одиозных деятелей режима, а 1 сентября на первом уроке в восьмом классе учитель литературы Иван Николаевич скорбным голосом начал рассказывать о безвременной кончине выдающегося, замечательного, талантливого и так далее… И пока он тянул резину, все затаили дыхание: неужели Сам?

Оказалось, Жданов. Класс облегченно вздохнул, жизнь без вождя многим тогда казалась почти невозможной. Никто не прослезился, мы все читали газеты, и роль Жданова в удушении литературы и искусства нам была известна.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации