Автор книги: Михаил Черейский
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)
Юрик-Треф держит мазу
Павел и Стеша большей частью жили в своей комнате с чуланчиком вдвоем, но время от времени возвращался в нее после очередной отсидки их сын Юрка. Сидеть он начал в каком-то совсем уж раннем возрасте, лет с двенадцати. Вместе с другими соседскими пацанами взломали пивной ларек, тут же на месте упились пивом, обкурились папиросами “Север” и уснули, сильно облегчив задачу жегловым-шараповым из местного отделения милиции. Может, отделался бы Юрка тогда испугом да увесистым кулаком папы Павла, но, на беду свою, сознался еще в нескольких кражах в школе и в булочной. И поехал в колонию для несовершеннолетних, откуда вернулся через год обогащенный малолетскими “понятиями” и практическими навыками проникновения на объекты социалистической собственности и изъятия оттуда материальных ценностей. А короче – краж со взломом, причем исключительно в ларьках, магазинах, складах и т. п. Когда мои родители на всякий случай стали пальто вешать не в общем коридорчике, а у нас в комнате, Юрка снисходительно объяснил папе, что чужие карманы и квартиры не по его части и можете, мол, хоть “лавешки”, хоть “рыжье” оставлять прямо на кухне – никуда не денется. Подумал и добавил, что это он только за себя отвечает, так что на кухне все-таки не стоит, мало ли кто зайдет…
На воле Юрка гулял недолго, от силы полгода, и пошел на вторую ходку, на этот раз за промтоварный магазин где-то на окраине. К нашему возвращению из Воздвиженки он сидел уже во взрослой колонии и числился убежденным вором-рецидивистом. К взломам магазинов прибавилось соучастие в убийстве, хотя Юрка впоследствии божился, что крови на нем нет, а просто случилось быть рядом, когда сторожа фомкой неосторожно приложили. Но это он по прошествии изрядного времени так говорил, когда уже встал на путь относительно праведный, а в разговорах после отсидки “мокруху” не отрицал, хотя в подробности не вдавался. Как видно, это добавляло ему веса в глазах ленинградской шпаны.
Что Юрка из блатных, было сразу видно любому, даже не искушенному в уличной жизни человеку вроде моей бабушки. Во рту у него на видном месте красовалась стальная фикса, на пальцах обеих рук были вытатуированы перстни с черепом. Скромные, но внушающие понимающим людям уважение наколки имелись и на других частях тела: церковь с крестом, солнце с лучами и еще по мелочи. Одевался Юрка по тогдашней блатной моде: брюки клеш с флотским ремнем, с которого была сточена звездочка, тельняшка, рубашка-ковбойка и кургузое пальтецо, которое он называл бушлатом. На голове – кепка-восьмиклинка с пуговкой посередине. А может, это была шестиклинка – шпанский фасон периодически менялся. Из-под кепки на лоб свисала тщательно выровненная челка, а к нижней губе вечно была приклеена папиросина “Север”. Когда Юрка хотел продемонстрировать шик и процветание, на шею набрасывалось белое кашне из парашютного шелка, а “Север” заменялся на “Казбек”, иначе называемый “Нищий в горах”. Впоследствии эта кличка перекочевала на сигареты “Памир”.
Не знаю, как в общегородском масштабе, а в нашем районе Юрик-Треф пользовался большим авторитетом, и лучи его сомнительной славы косвенно согревали и меня. Все соседские шпанистые ребята знали, кто мой сосед по квартире, и остерегались проделывать со мной обычные мелкие гадости вроде очистки карманов от мелочи, срывания зимней шапки или отнятия велосипеда с последующим снятием с него колес. Приходилось, конечно, и мне участвовать в мелких потасовках и отвечать на обидные словечки, но чувствовалось, что о Юркином существовании на Аптекарском и в ближайших окрестностях все, кому следует, хорошо помнят. Это при том, что за все время нашего соседства мне пришлось прибегнуть к его покровительству только один раз. Повод для этого, надо сказать, был в высшей степени серьезный.
Вернувшись с войны (а он закончил ее аж 15 мая 1945 года в Прибалтике, в операции по разгрому так называемого Курляндского котла), отец привез пистолет “люгер”. Это оружие иногда не совсем точно называют “парабеллумом”. Подобные трофейные пистолеты были у очень многих офицеров, и в первые послевоенные годы власти не обращали на это особого внимания. Но к пятидесятым годам, когда папа учился в военной академии, держать дома трофейный пистолет было уже категорически запрещено, и время от времени издавались строгие приказы, грозившие не сдавшим оружие военнослужащим ужасными карами. Сначала на эти приказы внимания не обращали и нести сдавать трофейные стволы не спешили, а потом уже и как-то боязно стало – а ну и вдруг накажут за несвоевременную сдачу?
Так что папин “люгер” продолжал себе спокойно лежать у нас на антресолях в красивой жестяной коробке с ангелочками и готической немецкой надписью. Патроны к нему – если они вообще были – папа хранил где-то отдельно. Я иногда, когда никого не было дома, забирался на антресоли и доставал оттуда всякие интересные штуки: старинный фонарь с цветными стеклами, сдвоенные картинки для стереоскопа и сам не вполне исправный стереоскоп, набор каких-то хромированных молоточков до сих пор непонятного мне назначения… Забирался я и в коробку с ангелочками и крутил в руках “люгер”, пытался разобрать немецкую гравировку на ствольной коробке. А однажды, когда ребята в соседнем дворе играли с самодельным деревянным пистолетом для стрельбы капсюлями, дернула меня нелегкая похвастаться, что у нас дома есть настоящий фрицевский пистолет и папа дает мне из него пострелять! “Врешь! – сказали пацаны хором. – А не врешь – покажи!”
И я бегом бросился домой, достал с антресолей “люгер” и под полой пальтишка притащил его во двор. Это, конечно, была ужасная глупость – да ведь и мне только шесть недавно стукнуло… Фурор был произведен немалый: пистолет разглядывали со всех сторон, заглядывали в ствол, вытаскивали магазин… Я стоял, пыжась от гордости, но тут один из мальчишек, постарше остальных и мне не очень знакомый, сунул пистолет себе в карман и бегом из двора! Я за ним, ребята за мной, но его уже и след простыл. Тут же и все остальные разбежались, и я в одиночестве, размазывая по лицу слезы, поплелся домой. На мое счастье, Юрка курил на кухне и тут же поинтересовался, в чем дело и не обидел ли меня кто. Выслушав мой прерывающийся всхлипами рассказ, стал ходить взад-вперед по кухне, швырнул папиросу в раковину, тут же закурил вторую, обозвал меня придурком, велел из дому не высовываться и ушел на улицу.
Я побежал в комнату, прильнул к окну и увидел, как Юрка подозвал пробегавшего мимо шкета, взял его за шкирку и принялся о чем-то допрашивать. Потом дал ему подзатыльника, и шкет куда-то рванул полным ходом. Юрка стоит себе, курит, а минут через пять прибегает, запыхавшись, один из старших шпанистых пацанов – Юркиных приближенных. Юрка угостил его папиросой, они поговорили, и Юрка вернулся домой. Вызвал меня из комнаты и сказал, чтоб я умылся и больше не ревел – сейчас притаранят ваш шпалер. И в самом деле минут через десять позвонили в дверь, и Юрка развернул на кухонном столе газетный сверток – в нем был злополучный “люгер” и три пачки папирос “Казбек”, Юрику-Трефу в знак уважения и за причиненное беспокойство. Я, вне себя от счастья, полез засовывать пистолет обратно на антресоли, а когда слез, Юрик несколько охладил мой восторг. “Ты, – говорит, – как дядя Марк придет, все расскажи ему. А не расскажешь – я сам тебя заложу, тебе только хуже будет. Заметано?” Делать нечего, и я с содроганием стал дожидаться папиного возвращения.
Выслушав мои сбивчивые плачущие объяснения, папа аж почернел лицом, тут же полез на антресоли и, убедившись в наличии пистолета на месте, позвал к нам Юрку. Пожал ему руку, поблагодарил и попросил держать язык за зубами. Юрка пообещал молчанку вмертвую – только ведь, говорит, пацаны шпалер видели, да еще я шороху навел до самого Литейного, оттуда его притаранили… Вы бы, говорит, как-нибудь его скинули, а то найдут – и мне пришьют соучастие.
Тем же вечером папа надел штатское пальто, шляпу, сунул коробку с пистолетом в портфель и ушел куда-то. Вернулся скоро, заметно повеселевший, и велел мне крепко-накрепко забыть всю эту историю. Только через много лет я узнал от него судьбу “люгера”: папа утопил его вместе с коробкой в речке Мойке напротив Дома-музея Пушкина, спустившись по гранитным ступеням к самой воде. И сделал это очень вовремя: недели через две вечером позвонили в дверь и к нам в кухню ввалился патруль военной комендатуры. Папу попросили предъявить офицерское удостоверение и имеющееся дома оружие. Удостоверение папа предъявил, а оружие – какое такое оружие, нету никакого оружия! Табельный пистолет системы Макарова хранится, как и положено, в оружейной комнате Военной академии связи. Старший патруля тогда предложил папе подписать протокол с добровольным согласием на осмотр квартиры без санкции прокурора. Папа лихо подмахнул протокол – осматривайте на здоровье, нам скрывать нечего. Это произвело должное впечатление, старший патруля козырнул и повел своих бойцов восвояси. А папа до утра сидел на кухне и курил папиросу за папиросой, запивая “Старкой”, пока бутылка не закончилась. Павел вышел в туалет – папа и ему налил, поинтересовался, что это Юрия не видно, неужели опять?.. Оказывается, Юрка в деревню к родичам гостить уехал.
Со временем Юрик-Треф остепенился, стал Юрием Павловичем, закончил автотранспортный техникум и вступил в партию. Как-то пришел я на Аптекарский навестить бабушку, с которой мы поменялись квартирами, а у подъезда стоит серая “Волга”, и в нее раздобревший Юрка садится. Да не на водительское место, а рядом с шофером. Увидел меня, вылез, закурили мы, поговорили немножко “за жизнь”. Предложил обращаться в случае необходимости, он теперь директор спецавтобазы и в разных инстанциях имеет связи. “Помнишь, – говорит, – как я за тебя мазу держал? И теперь тоже кое-чего могу. Дяде Марку с тетей Любой привет передавай!” И улыбнулся во весь рот, сверкнув золотой коронкой на месте прежней стальной фиксы.
Торфяной профессор
Этажом выше нас находилась единственная в доме отдельная квартира из четырех просторных комнат с эркером, или, как мы его называли, фонариком. В ней обитала семья “торфяного профессора”, работавшего в расположенном на Марсовом поле Всесоюзном институте торфяной промышленности. Хозяин квартиры и выглядел как хрестоматийный профессор, чрезвычайно напоминая артиста Меркурьева в роли академика из фильма “Верные друзья”: крупная внушительная фигура, породистое лицо с бородкой, на голове всегда серая велюровая шляпа, а в руке либо большой кожаный портфель с серебряной дарственной табличкой, либо суковатая трость с костяным набалдашником. На лацкане пиджака у профессора красовалась медаль лауреата Сталинской премии, а по праздникам он надевал и солидную орденскую колодку.
К себе в институт профессор ходил пешком – идти-то было пять минут, но иногда за ним заезжала кофейного цвета “Победа” с шофером. В нее усаживались также профессорская супруга в шляпке с вуалью и их дочка Женя, задумчивая девочка на год старше меня, с большими красивыми глазами и длинной косой. Видно, ездили на дачу, потому что профессор в этих случаях бывал без галстука, а в жаркую погоду даже и без пиджака. Без этих атрибутов солидного ученого мужа он явно чувствовал себя неловко: встретившись как-то со мной глазами (а я, по-честному, смотрел не столько на него, сколько на Женю), он сконфуженно улыбнулся и сделал выразительную гримасу – ничего, брат, не поделаешь, заставляют…
Фамилия профессорской семьи была под стать их подчеркнуто интеллигентскому облику, что-то типа Подгаевские или Залесские – помню только, что она начиналась с приставки. У нас в переулке считалось, что они из дворян и чуть ли не белогвардейцев. Может, так оно и было, но после каждого очередного появления профессора с орденскими планками рассуждения на эту тему затихали.
Женя, как и полагалось профессорской дочке, училась не в нашей обычной школе, а в “английской” на Фонтанке, которую перед войной окончила моя мама. Как-то по дороге домой вижу: она тащит стопку книжек и то одну роняет, то другую. Я ее догнал, отобрал часть книжек, и мы пошли вместе. Книжки оказались на английском, обычные советские адаптированные издания для изучающих язык. Я стал их перебирать и вслух читать названия – к великому Жениному изумлению: она явно не предполагала в мальчике из “простой” школы таких лингвистических дарований. Когда же я раскрыл “The Last Inch” Джеймса Олдриджа и отбарабанил с окфордским прононсом целый абзац, то был немедленно отведен к ним на третий этаж, где до этого еще никогда не бывал.
Женины родители были дома и, выслушав дочкин дифирамб в мой адрес, принялись расспрашивать, откуда я так хорошо знаю английский и не жил ли за границей. Насчет заграницы я скромно подтвердил, что бывать приходилось (что в Китае – умолчал), а некоторые сведения в английском и приличное произношение объяснил коллекционированием марок и беседами с бабушкиной и дедушкиной соседкой Евдокией Тимофеевной. Как заложили в нее в Смольном институте свободное владение французским, английским и немецким, так и не вышибло их за сорок с лишним лет советской власти. Бывал у нас в доме и некий гость, свободно говоривший по-английски, – о нем ниже. Спросили меня о занятиях родителей и явно довольны остались, услышав о ведущем инженере закрытого НИИ и редакторе архитектурного издательства. Переглянулись и велели домработнице – о существовании которой я до этого и не подозревал – накрывать к чаю. Испытание чаепитием также было мною пройдено с честью – чаем не хлюпал, варенье с пальца не облизывал и самого пальца не отставлял по-мещански в сторону. В знак признания меня юным комильфо, достойным общения с его дочкой, профессор вручил мне для прочтения настоящую английскую книжку с прекрасными иллюстрациями – “Маленького лорда Фаунтлероя”.
Душещипательные похождения юного американца в старой доброй Англии оказались на редкость занудным чтением, но бросить его означало потерю лица. Эта китайская концепция не была мне тогда известна, зато о принципе “пацан сказал – пацан сделал” я был наслышан от соседа по квартире. Вдобавок фаунтлеройское страдание сильно скрашивалось участием в нем Жени. Она так смотрела на меня своими широко раскрытыми глазами, когда я объяснял ей различия между британским и американским словоупотреблением – сведения о них я незадолго до того почерпнул из пособия польского издания, которое изучал в магазине “Книги стран народной демократии” на Невском… На покупку пособия денег не было, приходилось по часу стоять около магазинного стеллажа под недружелюбными взглядами продавщиц. Сначала отношения между нами были чисто товарищескими, как когда-то с моей воздвиженской подружкой Мариной, но постепенно Женя из девочки с косичкой становилась юной девицей – а я так и оставался мальчишкой, только высокого роста. Видно, я не совсем оправдывал ее ожидания по части многозначительных взглядов, нечаянных – и не только – прикосновений и тому подобных волнительных знаков симпатии.
Прошло несколько месяцев, и только мы общими усилиями добили маленького лорда, как Женю повадился провожать из школы парень постарше ее, довольно пижонского вида. С одной стороны, мне это было немного неприятно, а с другой – принесло облегчение, как бы освобождая меня от джентльменских обязанностей, о которых я только что вволю начитался на языке оригинала.
Юрка заметил моего, как он считал, соперника и предложил без сильных увечий, но убедительно отвадить его – “чтоб Аптекарский по Петроградке обходил”. Я с благодарностью отверг дружескую помощь, сказав, что на Женьку “глаз не ложил” и хожу к ним больше ради профессорских книжек, что было очень недалеко от истины.
Одна из комнат их квартиры считалась кабинетом, и в ней был устроен огромный книжный шкаф до самого потолка. У шкафа стояла старинная лестница-стремянка красного дерева с широкой площадкой наверху, на которой можно было сидеть. Еще в кабинете были внушительный письменный стол с мраморным письменным прибором и бронзовой лампой, которая когда-то явно была керосиновой, стоял и кожаный диван с высоченной спинкой. Все это производило впечатление дома-музея какого-нибудь ученого типа Менделеева. В довершение этого подобия на стене висели портреты двух почтенных старцев – один с бородой, в сюртуке и маленькой шапочке, а второй без бороды, зато с длинными бакенбардами, в мундире с погонами и с орденами. Заходить в кабинет в отсутствие профессора было запрещено, и за этим в четыре глаза следили супруга и домработница. Но когда хозяину случалось бывать дома во время наших с Женей чтений, он сам нас туда зазывал, закрывал дверь и угощал дочку шоколадными конфетами – тайком от жены, считавшей, что это вредно для подрастающего организма. Мне, конечно, тоже предлагал, только я боялся прослыть сластеной и отказывался.
Зато лазал на стремянку и книги разглядывал вволю, особенно энциклопедии, которых у профессора было как минимум пять: Брокгауз и Ефрон, Британская чуть ли не в ста томах, Лярусс, какая-то немецкая и, разумеется, Большая советская. Чувствовалось, что эту библиотеку не сам хозяин квартиры начал собирать, а кто-то задолго до него. Я и спросил об этом, в ответ на что профессор показал мне на портрет старца в мундире и сказал, что это его дед, профессор Петербургского университета и член Российской академии наук. И два сына академика тоже были профессорами, и все по естественным наукам. И все, разумеется, покупали книги, так что неудивительно, что получилось такое собрание. А вот что в блокаду эти книги не сожгли – это на самом деле достойно удивления. У меня, говорит, была бронь от армии, только я ею не воспользовался и отслужил всю войну, а свою бронь, фигурально выражаясь, перевел на книги, и они всю блокаду пролежали замурованными в институтском подвале – от греха подальше.
Наш интернациональный друг
В числе близких приятелей моих родителей была чета Лехтимяки – Эйно и Варя. Эйно с мамой были школьными приятелями – до войны учились в одном классе 206-й школы на Фонтанке, и их выпускной вечер пришелся на 21 июня 1941 года. После войны они оказались в числе немногих уцелевших одноклассников, знакомство возобновилось и продолжалось еще четыре десятка лет.
Эйно можно было без преувеличения назвать ходячим интернационалом. По отцу он был финном, а по матери – швейцарцем немецкого происхождения. Родился Эйно в Китае, но с годовалого возраста и до двенадцати лет жил в США. Его родители, и в особенности отец, были поистине удивительными людьми.
Вернер Лехтимяки родился в деревне недалеко от Або (теперешнего Турку). Его старший брат Конрад впоследствии стал известным финским писателем. В двадцатилетием возрасте Вернер уехал в Америку, работал там ковбоем на ранчо и матросом на пароходах на Миссисипи. Во время Первой мировой войны он перебрался в Петроград и устроился в английскую автомобильную фирму “Уоксхолл”. После Октябрьской революции ставший к тому времени большевиком Вернер вернулся в Финляндию, организовал в родном Турку отряд финской Красной армии и какое-то время даже был главнокомандующим Восточным фронтом.
После поражения красных финнов Вернер выучился в Петрограде на летчика, воевал против Юденича и участвовал в подавлении Кронштадтского восстания.
Где-то в это время Вернер – между прочим, красавец мужчина – познакомился с очаровательной певицей Лили Лееманн, которая неведомо как из родного Хайдена в Швейцарии очутилась в военном Петрограде. Еще более загадочен ее отъезд оттуда сразу после окончания Гражданской войны – через Дальний Восток и Харбин – в Шанхай, где Лили получила ангажемент на партии сопрано в местной опере. Скоро к ней перебирается – будто речь идет о поездке из Тулы в Калугу – и соскучившийся Вернер, и в 1923 году в Шанхае появился на свет наш друг Эйно.
То ли ангажемент закончился, то ли – скорее всего – поступило новое задание из Центра, но уже в 1925 году семейство Лехтимяки оказалось в Сан-Франциско, а затем в Нью-Йорке. К американскому образу жизни Вернеру было не привыкать, и вскоре он уже был владельцем фирмы по только начавшим тогда развиваться авиационным перевозкам. А среди его близких знакомых оказался не кто иной, как будущий президент США Ф.-Д. Рузвельт. Все пилоты и механики фирмы были финнами, и в 1935-м они в полном составе со всеми своими двадцатью двумя самолетами отправились строить социализм в СССР.
Так Эйно оказался сначала в Петрозаводске, а затем в Ленинграде. По-русски он не знал ни слова: родители говорили между собой по-немецки и по-английски. Кроме того, Лили научила сына кое-как изъясняться по-француз-ски, а Вернер – по-фински. Три года мальчик учился в спецшколе Коминтерна, а в 1938 году его перевели в 43-ю среднюю школу, которая потом стала 206-й. Перевод этот совпал с внезапным отъездом папы Вернера в длительную командировку – так коминтерновские товарищи объяснили семье внезапное его исчезновение. Только в 1956-м Лили и Эйно узнали, что Вернер был на самом деле арестован по 58-й статье и вскоре расстрелян. По какой-то причине органы держали это в тайне, и никаких репрессивных мер против жены и сына не принималось. Они так и продолжали жить в хорошей квартире на Фонтанке, а соученикам Эйно, в том числе моей маме, было известно, что он сын летчика, который по линии Коминтерна то ли помогает китайским товарищам, то ли борется с финской белогвардей-щиной… Понятно, что симпатичный мальчик, говоривший с милым акцентом и знавший кучу языков, пользовался бешеной популярностью среди одноклассников и особенно одноклассниц.
При своем статусе полуиностранца Эйно мог позволить себе выделяться из тогдашней однообразно и убого одетой массы. Несмотря на все перипетии, его мама Лили периодически получала посылки с одеждой и валютные переводы от швейцарских родственников, и Эйно прогуливался по Невскому настоящим денди еще тогда, когда ни о каких стилягах слыхом не слыхивали. Мама вспоминала, что значки КИМа, ГТО и “Юного ворошиловского стрелка” весьма необычно смотрелись на заграничных куртках и рубашках.
А вдобавок Эйно еще пел, подыгрывая себе на настоящем банджо, настоящие американские народные песни! Когда они с Варей приходили к нам в гости, то после нескольких рюмок Эйно легко поддавался уговорам и в хорошем темпе выдавал “Yes we have no bananas”, “Puttin on the Ritz” и с десяток других довоенных хитов. Произношение у него было как у прилежного ученика хорошей нью-йоркской школы. Углядев у меня на столе английскую книжку, Эйно не упускал случая покритиковать мой жлобский, по его выражению, выговор и сам зачитывал вслух пару абзацев для демонстрации нужного прононса и интонации. Я в классе пытался их вопроизвести – и довольно успешно, судя по тому, что учительница принялась допытываться, не слушаю ли я уроки английского по “Голосу Америки” или другой какой вражеской радиостанции.
Вернувшись с фронта, Эйно закончил Ленинградский горный институт и стал геологом. Он специализировался в области гидрогеологии, написал порядочно научных трудов, часть из которых выходила в свет в том самом строительном издательстве, где до пенсии работала редактором моя мама. В конце своей карьеры Эйно Вернерович Лехтимяки был профессором кафедры инженерной геологии ЛИИЖТа, где, как когда-то в молодости, пользовался большой популярностью как импозантный джентльмен и превосходный преподаватель. На его лекциях в аудитории яблоку негде было упасть.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.