Текст книги "Рама для молчания"
Автор книги: Михаил Холмогоров
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)
Самое живое здесь – посмертная маска Гоголя. И это не вымученный парадокс. Увы, так оно и есть.
Редкая, редчайшая удача для музейщика: не только стены подлинные, а самое главное – камин, тот камин, который мистическим образом много лет удерживал нас от того, чтобы войти в дверь, мимо которой проходили сотни раз к «Арбатскому» метро, непременно оглядываясь на гениальный андреевский памятник. Камин, в котором погиб второй том «Мертвых душ»!
Так мы туда и не зашли, а потому не ведаем, каким был музей до реконструкции. Но случившийся двухсотлетний юбилей Николая Васильевича вызвал к жизни финансирование, плодами которого мы и давились, переступив наконец этот порог.
Самое честное, без претензии на подлинность, что есть в этом музее, – последний зал, где расставлены мониторы, с помощью которых можно увидеть на экране и эпизоды биографии Гоголя, и гоголевские места Москвы, и портреты его современников. Вспомнилось, как довольно давно изумили нас подобные мониторы в Эрмитаже, где дети в упоении собирали паззлы картин Рембрандта. Ну и на здоровье. И пусть бы в иных городах, где нет свидетельств жизни гения, напоминали о нем такие залы…
Но зачем покушаться на то, что хранит живую память, как принято писать в музейных буклетах… Опять-таки, понимаем, что экспозиция пронизана сквозной идеей. Читаем в путеводителе: «В каждом из помещений внимание привлекает ведущий предмет. Он превращен в символическую инсталляцию и выражает акцент комнаты. В прихожей это «сундук странствий», в гостиной – камин, в кабинете – конторка…»
Пытаемся подчиниться этой логике и присоединяемся к экскурсии.
Акценты действительно расставляют. А чтобы усилить таковые, за гардинами спрятана «волшебная», как сказал экскурсовод, кнопочка. Нажал – и с помощью реостата притушивается свет, а над головой изумленного посетителя начинает звучать топот копыт, чьи-то отдаленные голоса… Эдакий символ странствий. И фальшь разлилась по всему залу.
Это еще цветочки. Конторка, за которой писались гоголевские шедевры, превращена фантазией оформителя в «алтарь творчества», что и засвидетельствовано в пояснении. Она обрамлена плексигласовыми стенками в форме золотистых ангельских крыльев. Вообще пластик – главенствующий материал дизайна. И при всей нашей нелюбви к любой синтетике здесь она вписывается в концепцию. Более того, искусственность, суррогатность тут, как ни странно, органичны, они демонстрируют не только временной – сущностный разрыв с миром Гоголя.
Но камин…
Оргстекло и здесь отгородило нас от мраморного холода рамы, в которой скрючиваются, чернеют, иногда вспыхивая, листы поэмы. Не стоит, полагаем, и упоминать о том, что по мановению кнопочки в камине имитируются языки пламени – это лежит на поверхности. А вот сменяющие один другой портреты на экране над каминными часами с навсегда застывшими на трех ночи стрелками – апофеоз экспозиции. Это лица тех, кто мог мелькнуть перед мысленным взором творца, предающего огню свое творение. В ряд друзей Гоголя затесался Данте Алигьери в лавровом венке, что, вероятно, долженствует подчеркнуть грозное величие момента.
Честно говоря, хочется немедленно уйти. Но есть еще комната, где, повернувшись лицом к стене, умирал сорокадвухлетний, молодой, по нынешним понятиям, Гоголь. Нет нужды говорить, что диван, на котором он скончался, отгорожен прозрачной пластиковой ширмой. Но тут является посмертная маска, которая, как это ни дико, наконец-то возвращает чувство прикосновения к живому гению…
Назовите нас замшелыми ретроградами, застрявшими в глубоком прошлом, чуждыми современному видению прекрасного, но есть нечто вечное, непреходящее, и оно зовется – вкус, антиподом чего во все века была и будет пошлость.
Это непреходящее останавливает нас во дворе. Сосланный сюда с бульвара «за пессимизм и мрачность» шедевр скульптора Н.А.Андреева возвращает нас в реальность – ту, где живут его тексты, к которым нас влечет разбуженная раздражением тоска по ним.
А экспозиция музея вдохновлена совсем другим памятником – занудный нравоучитель с книжкой и соответствующая образу надпись на постаменте: «Великому русскому художнику слова Николаю Васильевичу Гоголю от правительства Советского Союза» в устье бульвара, названного его именем. Он хоть и отлит из натуральной бронзы, а по сути своей такой же – плексигласовый.
И мы бредем прочь, «сюда я больше не ездок», как сказал другой классик, но мы, к счастью, знаем, где «оскорбленному есть чувству уголок». Стоит только открыть книгу и прочитать: «В ворота гостиницы губернского города NN въехала довольно красивая рессорная небольшая бричка, в какой ездят холостяки: отставные подполковники, штабс-капитаны, помещики, имеющие около сотни душ крестьян, словом, все те, которых называют господами средней руки. В бричке сидел господин…»
У Ивана СергеевичаДом этот на Остоженке знаком с детства. В Москве мало осталось деревянных неоштукатуренных особняков, да еще с садом. И нужно некоторое усилие, чтобы увидеть: подобными усадьбами была застроена вся дворянская часть города – от правого берега Москвы до правого берега Яузы. А теперь он – один из немногих, уцелевших в нашей столице после бурь ХХ века. К тому же дом отмечен мемориальной доской, сообщающей о том, что здесь жил Иван Сергеевич Тургенев, и городская легенда из поколения в поколение утверждает, что именно в этом особняке происходило действие хрестоматийной повести «Муму».
И вот первая странность: оказывается, музей здесь открылся только в 2009 году, а до того особняк занимали то коммунальные квартиры, то конторы, столь далекие от литературы, что под угрозой была его судьба: у нас любят перестраивать под сиюминутные нужды. Последним в доме Тургенева обитало Главное управление по производству спортивных изделий Спорткомитета СССР (в постсоветские времена – ЗАО «Спортинтерпром»). По счастью, это ведомство весьма трепетно отнеслось к памятнику отечественной культуры и в целом сберегло его от всякого рода новшеств, разместив конференц-зал и подсобные помещения в подвале.
Варвара Петровна Тургенева (урожденная Лутовинова), поселившись здесь в 1840 году, мечтала, чтобы сын ее Ванечка чувствовал себя полноценным хозяином дома на Остоженке. В письмах она рисовала планы, подробно излагала предназначение каждой из комнат: «У меня прекрасный маленький московский дом… в котором всегда воздух ровен, тепло, светло, сухо, покойно. Лакейская, официантская, зала, гостиная, спальня вместе мой кабинет, уборная, гардеробная, девичья – и бибишкина комната, – пишет она сыну в Берлин. – О! Приезжай только, мы отопрем дверь от брата в девичью – девок и гувернанток сведем вместе, а комнаты гувернанток мы отдадим все три тебе, хозяину. Теперь пойдем в конюшню. У меня 5 серых лошадей в карету, две лошади в сани брату и дяде, пока и довольно… Корова – большая, славная – наконец корова. И Серебряков – давнишние мои требования-потребности – корова и конторщик».
Для нас, переживших всю вторую половину ХХ века и уже давно въехавших в век ХХI – корова на Остоженке, что ни говори, явление весьма экзотическое. Где она паслась? На Комсомольском проспекте?
Сотрудники музея, слава Богу, не стали воспроизводить по указаниям Варвары Петровны назначения комнат – гостиной, столовой или спальни. Соблазн был велик, но, к счастью, музейщики не пошли по столь легкому пути. При отсутствии собственно тургеневских вещей это с неизбежностью отдавало бы претензией.
Анфилада комнат представляет собой цепь выставочных залов: витрины с прижизненными изданиями Тургенева, гравюры и акварели с видами Москвы, Орла, Петербурга, Парижа и других городов, где бывал писатель, театральные афиши. Единственный автограф Ивана Сергеевича – записочка его рукой по-французски бельгийскому музыканту Юберу Леонару. Однако более сильное эмоциональное впечатление производит голубой прямоугольник: «Билет для входа на обед в день открытия памятника Пушкину 4 июня 1880 года в зале Благородного Собрания, в 6 час. по полудни». Хотя этот билет напечатан типографским способом, от него веет подлинностью, которую усиливают чернильная клякса и строчка в пояснении «орешковые чернила». Иван Сергеевич писал: «Пушкин был в ту эпоху для меня, как и для многих моих сверстников, чем-то вроде полубога».
Вдоль стен – мебель сороковых-пятидесятых годов ХIХ столетия, характерная для особняков на Остоженке и Пречистенке. Ширмы и столики, кресла и диванчики, зеркала, обстановка спальни не ставят задачи реконструкции, а скорее служат фоном, помогая почувствовать атмосферу дома. Но странным образом эффект присутствия возник при случайном взгляде в окно: сквозь переплет рам наискосок показался край колонны, и сразу главный экспонат – сам дом – оправдал существование музея, как бы простил утрату тургеневских семейных реликвий…
Литературный критик Алексей Галахов вспоминал: «На обеды к Тургеневу приглашались московские профессоры и литераторы, принадлежавшие к так называемой европейской партии (Грановский, Кудрявцев, Забелин, Боткин, Феоктистов и др.), хотя он был в дружеских отношениях с некоторыми членами славянофильского кружка, особенно с С.Т.Аксаковым. Из артистов почти постоянно являлись Щепкин, Садовский и Шумский и какой-то немец, может быть, подлинник Лемма (в «Дворянском гнезде»), мастерски игравший на фортепьяно. Иногда после обеда устраивался небольшой хор под управлением Шумского, и гости, обладавшие голосом, исполняли тот или другой хор из какой-нибудь оперы, преимущественно из «Аскольдовой могилы». А иногда Садовский морил со смеха вымышленными рассказами… Одним словом, все было светло, радостно, дружелюбно, хотя по временам не обходилось и без споров, на которые москвичи были очень падки».
Портреты современников, гостей Ивана Сергеевича украшают стены залов. Имена производят впечатление. Но это на нас, отнюдь не на хозяйку дома, которая писала своей подруге не без раздражения: «Ваничке моему полегче стало, и он захотел видеть ученых обезьян, а как ты знаешь, что при пире, при бражке друзей набирается всегда много, то у меня был раут».
Крутой, деспотичный характер барыни не мог не привести к конфликту с сыновьями, завершившемуся в 1850 году полным разрывом. Вскоре, 16 (28) ноября, Варвара Петровна скончалась в этом доме на Остоженке. Нрав ее проявился даже в последней воле: «Накануне смерти, когда уже начиналось хрипение агонии, – писал Иван Сергеевич Полине Виардо, – в соседней комнате по ее распоряжению оркестр играл польки». Ивану Сергеевичу пришлось нарушить клятву – никогда здесь не появляться – и прожить добрых два месяца, управляясь с делами по наследству.
Вообще за десять с лишним лет – с 1840 по 1851 год – Тургенев провел в этом доме в общей сложности не больше года. Кстати, останавливался он в мезонине, куда сейчас посетителей не пускают.
Последняя комната в анфиладе посвящена повести «Муму». Мы сразу подумали, сколько залов могло бы быть в разных музеях отдано «литературным» собакам: Белый Бим Черное Ухо, собака Баскервилей, верный Руслан, Каштанка, Артемон, Моська из крыловской басни, безымянный персонаж толстовского рассказа «Лев и собачка» и еще много-много больших и маленьких, с родословной и без таковой.
В Доме Тургенева собрано множество иллюстраций к его хрестоматийному произведению, написанному в 1852 году, когда автор сидел под арестом за крамольный некролог Н.В.Гоголю. Иные из картинок свидетельствуют о невнимательном чтении: здесь вы найдете изображения самых разных пород охотничьих собак и даже дворняжек. Странно, но любимый вопрос литературных викторин: «Какой породы была Муму?» здесь не находит ответа, хотя у Тургенева ясно сказано: «она… благодаря неусыпным попечениям своего спасителя, превратилась в очень ладную собачку испанской породы», то есть – спаниеля.
Мы где-то читали, что в этой комнате была еще скульптура собаки неизвестной породы с грустными глазами и русалочьим хвостом, очень выразительная, около которой всегда задерживались посетители. Но, увы, ее мы не застали. «Автор забрал», – пояснила смотрительница зала…
У Льва НиколаевичаВ Москве на Пречистенке работает Государственный музей Толстого – строгое, научное учреждение, есть еще «школа Толстого» на Пятницкой улице, а здесь, в Хамовниках, – просто дом, стараниями Софьи Андреевны дошедший до нас практически в первозданном виде и ставший музеем уже в 1921 году.
Весьма скромных размеров, с низким потолком, но светлая, с несколькими окнами в сад – «Кабинет Льва Толстого» – одна из самых маленьких комнат в доме. Главное здесь – так знакомый по картине Н.Н.Ге письменный стол с балюстрадой по три его стороны. Это единственное место в доме, где царствует литература. Но именно сюда мы попадаем в последнюю очередь. Такова логика осмотра музея – тупичок на втором этаже. Впрочем, такова и логика жизни в этом доме: здесь самое, если не единственное, тихое место. Только сюда не проникают ни хохот детей, с грохотом съезжающих на жестяных подносах с лестницы, ни перебранка прислуги – суета каждодневного бытия огромной семьи остается внизу. Соседствуют с кабинетом мастерская, где граф тачал сапоги, каморка верного камердинера Ильи, комната Марьи Львовны – самой близкой отцу – и в соответствии со взглядами – убранной чрезвычайно скромно. Но основное пространство этажа занимают парадные залы, наполняющиеся гомоном голосов, звуками музыки и звоном чашек у самовара лишь в те часы, когда работа на сегодня завершена. Рояль в гостиной предназначен не только для обучения музыке графских детей – за ним сиживали Н.А.Римский-Корсаков, С.И.Танеев, С.В.Рахманинов, А.Н.Скрябин, А.Б.Гольденвейзер.
У самовара по четвергам, а потом по субботам собирались гости – художники И.Е.Репин, В.А.Серов, Н.Н.Ге, А.М.Васнецов, В.Д.Поленов и, конечно, писатели – А.Н.Островский, Д.В.Григорович, Н.С.Лесков, В.М.Гаршин, А.П.Чехов, В.Г.Короленко, И.А.Бунин, Максим Горький. И возник кощунственный соблазн: положить на деревянный поднос в лапах медвежонка свои визитные карточки…
Лев Николаевич прожил в Хамовниках девятнадцать лет, точнее, зим, потому что летом семья перебиралась в Ясную Поляну. Но Толстой не был городским жителем, и лишь слово, данное Софье Андреевне, и забота о хорошем образовании для детей вынудили его стать москвичом. Поселился он не в типичном для того времени доме-особняке, а в усадьбе, купленной летом 1882 года у коллежского секретаря И.А.Арнаутова. «У сада» – ключевое слово. Сад для столичного города большой – целый гектар. Там много цветов, яблоневая аллея и нарядные каждой осенью клены, ясени, березы. Была даже насыпная горка, откуда зимой съезжали на санках. А еще заливали перед домом каток, где любили кататься на коньках не только дети, но и взрослые.
О перестройках и обстановке дома Лев Николаевич хлопотал сам. Свои переживания по поводу обустройства дома, не утратившие свежести, Толстой с известной долей самоиронии отдал герою здесь, в Хамовниках, написанной повести «Смерть Ивана Ильича»: «Засыпая, он представлял себе залу, какою она будет. Глядя на гостиную, еще не оконченную, он уже видел камин, экран, этажерку и эти стульчики, разбросанные, эти блюды и тарелки по стенам и бронзы, когда они все станут по местам. Его радовала мысль, как он поразит Пашу и Лизаньку, которые тоже имеют к этому вкус». И далее: «Когда он встретил своих на станции железной дороги, привез их в свою освещенную готовую квартиру и лакей в белом галстуке отпер дверь в убранную цветами переднюю, а потом они вошли в кабинет и ахали от удовольствия, – он был очень счастлив, водил их везде, впивал в себя их похвалы и сиял от удовольствия».
Сравним:
«Мы приехали в Арнаутовку вечером. Подъезд был освещен, зала тоже. Обед был накрыт, и на столе фрукты в вазе. Вообще… видно, что папа́ все обдумал и старался все устроить как можно лучше, чего он вполне достиг». Это из воспоминаний дочери Толстого Татьяны Львовны о дне 8 октября 1882 года, когда семья Толстого наконец переехала в московскую усадьбу.
«Смерть Ивана Ильича», может быть, самое смелое по замыслу и исполнению сочинение Толстого. Вопрос: «А что, как и в самом деле вся моя жизнь, сознательная жизнь была “не то”?», терзающий героя перед лицом смерти, по сути, и есть главный, мучительный вопрос для самого писателя.
Как известно, к художественным произведениям своим Толстой относился (вернее, по нашему убеждению, пытался относиться) как к чему-то побочному, второстепенному: «Хочется писать другое, но чувствую, что должен работать над этим… Если кончу, то в награду займусь тем, что начато и хочется». Антагонизм «должен» и «хочется» явлен здесь со всей очевидностью. По разряду «должен» писались статьи «В чем моя вера?», «Так что же нам делать?», «О жизни», «Царство Божие внутри вас»… «В награду» же здесь, в хамовническом доме, были созданы, в частности, «Воскресение», «Крейцерова соната», «Отец Сергий» и «Смерть Ивана Ильича».
В нашем привычном представлении Лев Толстой – или тот, что на портрете Ге: великий писатель за работой, – или босой старик в посконной рубахе, подвязанной ремешком, а то и простою веревкой. Огромный, в шестнадцать комнат, особняк слегка посмеивается над опрощением своего хозяина – крестьянствующего графа. Впрочем, дом – жилище многодетной семьи: семеро сыновей и дочерей от двух до восемнадцати лет. Еще два мальчика родились здесь, но умерли маленькими. В 1884-м появилась на свет Александра Львовна, прожившая дольше всех детей Толстого, до 1979 года. А ведь кроме детей – гувернеры, экономка Дуняша, портниха, кухарки, десять человек прислуги в доме и флигелях. Большое хозяйство: каретный сарай с конюшней, даже корова… Один из флигелей украшает вывеска «Контора издания», где жил со своей семьей конторщик, помогавший Софье Андреевне, как известно, не по одному разу переписывавшей набело сочинения мужа, в их выпуске в свет.
Семья великого человека в своих ежедневных проявлениях ничем не отличается от любой другой: младенцы плачут, дети ссорятся из-за деревянной лошадки, учителя бранятся за невыученные уроки, домашняя портниха пришивает бесчисленные пуговицы, старшие принимают в гостях соучеников, звенят чашки и блюдца в буфетной…
И во главе этого сложного механизма – Софья Андреевна. Обустраивая дом, Лев Николаевич писал жене в Ясную Поляну: «За дом я что-то робею перед тобой. Пожалуйста, не будь строга». А вот о чем пеклась Софья Андреевна: «…гению надо создать мирную, веселую, удобную обстановку, гения надо накормить, умыть, одеть, надо переписать его произведения бессчетное число раз, надо его любить, не дать поводов к ревности, чтоб он был спокоен, надо вскормить и воспитать бесчисленных детей, которых гений родит, но с которыми ему возиться и скучно, и нет времени». Жена писателя – это профессия, и профессия тяжелая.
Великий человек притягивает обаянием своего творчества, но не стоит обольщаться. Неуют от близости со Львом Николаевичем точно описал М.Горький: «Удивляться ему – никогда не устаешь, но все-таки трудно видеть его часто, и я бы не мог жить с ним в одном доме, не говорю уже – в одной комнате. Это – как в пустыне, где всё сожжено солнцем, а само солнце тоже догорает, угрожая бесконечной темной ночью».
Уже в который раз замечаем, что очень часто в домах-музеях живое чувство возникает вовсе не там, где предполагалось. Так и сейчас. Не в кабинете, не возле письменного стола, за которым создавались шедевры, а в столовой, у стола обеденного, образ Толстого увиделся ярче всего. Одна мелкая деталь: около его тарелки стоит стакан для воды. И кажется, что вот-вот пробьет шесть часов, войдет Лев Николаевич, сядет на свое место, а Софья Андреевна начнет разливать суп из сине-белых супниц, одна из них – меньшая – вегетарианская.
И еще. Смотрительница, с явным любопытством прислушивавшаяся к нашему разговору, вдруг сказала: «Знаете, тут во время ремонта случилась беда: разбилась вон та зеленая лампа, любимая графа. Посчитали – 165 мелких осколков. И представляете – вот чудо техники: так склеили, что ни трещинки не видно».
Нет и не может быть такой техники, чтобы воскресить ушедшую отсюда жизнь.
Зато есть сила воображения…
У Антона ПавловичаДом этот на Садовой-Кудринской узнается по прозвищу, которое дал ему самый известный обитатель: «Живу в Кудрине, – сообщал А.П.Чехов в одном из писем, – против 4-й гимназии, в доме Корнеева, похожем на комод. Цвет дома либеральный, т. е. красный». Дверь с табличкой «Доктор А.П.Чехов» заперта – вход в музей расположен в пристройке с крылечком. Быстро минуем первый зал с видами Москвы и книгами на витринах (впрочем, два экспоната задерживают наше внимание: свидетельство об окончании медицинского факультета Московского университета, подписанное Н.В.Склифосовским, и карманный «Календарь врача» за 1884 год: в точности такой же, но за 1881-й хранится в нашем домашнем архиве) и оказываемся в прихожей, у той самой запертой двери, только изнутри. Вот теперь-то легко представить себя гостем этого дома: пациентом доктора, курьером редакции «Русских ведомостей», литератором или художником, другом брата Николая. Маленький столик, на нем – поднос для визитных карточек, которые гости оставляли, разминувшись с хозяином дома. Первым бросился в глаза прямоугольничек:
Архитектор
Франц Осипович
ШЕХТЕЛЬ
Конечно, Чехову лучше было б жить не в «красном комоде», а в особняке работы Шехтеля, тут какая-то трудноуловимая, но очень прочная связь. Впрочем, в шехтелевском здании живут пьесы Антона Павловича, а чайка, будто в соавторстве созданная, – эмблема театра в Камергерском переулке. Как ни дико звучит на неопытный слух, но Чехов, несомненно, принадлежит русскому модерну.
Прихожая ведет прямо в кабинет – просторную проходную комнату. В те времена о коммунальном быте представления не имели, и квартиры строились так, что почти все комнаты были проходными. Для кабинета врача неудобнее не придумаешь, да и писателю каково: сосредоточишься ли тут?
Здесь главенствуют два предмета: письменный стол и докторский баульчик с инструментами. На письменном столе, в отличие от многих музеев, нет копий авторских рукописей. Он чист, прибран и украшен двумя портретами – Чайковского и Левитана… О дружбе с Левитаном написаны десятки статей и книг, Чайковский, к которому с трепетом почитателя относился хозяин дома, удивил своим внезапным визитом. Еще бы не удивиться! К писателю, только-только расставшемуся с юношеским псевдонимом Антоша Чехонте, вдруг входит сам Петр Ильич!
Но царствует на столе, конечно, чернильница с бронзовым конем – подарок пациентки, которой доктор Чехов прописал лекарство и сам же его купил: у бедной женщины тогда не было денег. Ничего нарочитого, искусственного. Но вот эта чистота, порядок на столе убеждают в подлинности больше, чем любой наглядный экспонат: садись и пиши, всё приготовлено. Это вам не «алтарь творчества», возведенный плексигласовыми стенками вокруг гоголевской конторки. Это, скорее, по-цветаевски:
Мой письменный верный стол!
Спасибо за то, что ствол
Отдав мне, чтоб стать – столом,
Остался – живым стволом!
Еще бы не быть живым, если невидимые следы на нем оставили отпечатки пера, выводившего на чистом листе «Спать хочется», «Ванька», «Степь»… Три тома из двенадцати на нашей книжной полке составляют рассказы и повести, написанные за этим столом. За ним и состоялось преображение Антоши Чехонте в Антона Павловича Чехова. Есть два русских писателя, чьи имена без отчеств как бы хромают: Василий Андреевич Жуковский и Антон Павлович Чехов. Тут какая-то тайна поэзии в звучании имен. Не разгадана до сих пор.
Живописные работы старшего брата Николая Павловича, пианино, на котором он играл Шестую прелюдию Шопена – свою любимую, рукодельные салфеточки – все очень скромно: обстановка русской семьи среднего достатка и высоких духовных запросов, вовсе не нуждающихся в предметах роскоши.
Комната младшего брата Михаила, тогда студента юридического факультета, воссоздана по его рисунку, на котором сохранилось пояснение Антона Павловича: «Кабинет будущего министра юстиции», а светелка Марии Павловны с уютным эркером сохранила обаяние живого человеческого жилья.
К двадцати шести годам писатель заработал на аренду двухэтажного дома. А выбился из лавочников, ведь в гимназические годы стоял в Таганроге за прилавком, заворачивая в кулек полфунта дешевых карамелей или ломкого печенья. Тут два типичных исхода: одни, не выдерживая стремительного подъема ввысь по социальной лестнице, сходят с ума или спиваются, другие ломаются в испытании медными трубами, становясь чванливыми и самовлюбленными. Чехов – по капле выдавливал из себя раба: без этой физической боли и повседневного труда, результатами которого никогда не останешься доволен, не станешь свободным. А на каторжный остров Сахалин выехал из Кудрина человек абсолютно свободный.
Оно конечно, сам жанр «дом-музей» подразумевает экспозицию, рассказывающую о годах, именно здесь проведенных. Но чеховский «дом-комод» органично перетекает из «музейной» части, повествующей о начале пути, в жилые комнаты, а затем опять в залы с экспозициями, посвященными Сахалину, последним годам и Чехову-драматургу. Очень тонко, легкими намеками в силуэтах дверных коробок, витрин, багете, обрамляющем фотографии, возникают изящные, плавные, одному модерну присущие линии.
Антон Павлович жил в этом доме с 1886 по 1890 год, т. е. еще в позапрошлом веке. В ХХ заглянул краешком короткой жизни – всего три с половиной года. Но вот что интересно. Вероятно, не без умысла соседствуют две фотографии: Чехов и Лев Толстой и Чехов и Максим Горький, сделанные почти в одно и то же время. В нашем сознании Толстой – безусловно ХIХ век, а Горький столь же бесспорно век ХХ. И, стоя перед ними, вдруг понимаешь, насколько в творчестве Чехова, вроде бы не нацеленном намеренно на социальность, все говорит о переломе, все преисполнено тревоги, предчувствия будущих катастроф под звуки пошленькой мелодии «Та-ра-ра-бумбия, сижу на тумбе я».
И приходит на ум многажды цитированная – но не станем удерживаться – чеховская формула из рассказа «Студент»: «Прошлое, – думал он, – связано с настоящим непрерывной цепью событий, вытекавших одно из другого. И ему казалось, что он только что видел оба конца этой цепи: дотронулся до одного конца, как дрогнул другой».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.