Электронная библиотека » Михаил Холмогоров » » онлайн чтение - страница 13

Текст книги "Рама для молчания"


  • Текст добавлен: 26 января 2014, 01:22


Автор книги: Михаил Холмогоров


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)

Шрифт:
- 100% +
У Алексея Максимовича

– Предлагаю тост за хозяина дома!

Со своего места поднимается Алексей Максимович:

– Я здесь не хозяин! Хозяин – Моссовет.

К возвращению из эмиграции Горькому приготовлена золотая клетка: особняк Рябушинского на Малой Никитской, построенный по проекту Франца (Федора) Осиповича Шехтеля. Не Алексей Максимович выбирал себе приют, не он обставлял его мебелью, более того, тут все до мельчайших деталей противоречит склонностям подневольного обитателя. Трудно было найти в Москве жилище, настолько далекое от его натуры.


Здесь, как на Арбате: одна дверь ведет в два разных музея.

Так что, подходя к этому зданию, еще не знаешь толком, к кому, собственно, идешь: к великому архитектору или к первому председателю Союза писателей СССР.

Особняк Рябушинского – пожалуй, самый выдающийся образец архитектуры всего течения, известного как «московский модерн». Его причудливая кованая ограда, мозаичный фриз с лиловыми орхидеями еще на подступах к дому рождают атмосферу некой зыбкости и тревоги.

К моменту вселения «буревестника революции» особняк уже был изрядно потрепан катаклизмами, обрушившимися на него после октябрьского переворота. Для почетного квартиранта дом пришлось освободить от нескольких обосновавшихся там советских учреждений, уже начавших пробивать новые двери и Бог весть чего сумевших бы натворить. Так что, быть может, для здания это было счастливым решением. Но никак не для Алексея Максимовича, который так и не смог ощутить его своим, хотя признавал, что в нем «работать можно».

Шехтелевский шедевр полон зашифрованных смыслов, символических намеков. Весь он – от витражей и ажурных оконных переплетов до резных деревянных панелей, от струящейся лепнины потолка до изысканных светильников, от причудливого рисунка паркета до затейливых дверных ручек и шпингалетов – настроен на каждодневное, пристальное разглядывание и разгадывание.

Горький называл дом «нелепым», однако вынужден был как-то приспособить его для жизни. Ни о какой гармонии здесь не могло быть и речи. Сюда вселили человека, глубоко враждебного эстетике здания.

Весьма характерно, что именно внес в продуманный до мельчайших деталей интерьер новый жилец. Это сорок четыре книжных шкафа, построенных по чертежам Горького, – безликих, чисто функциональных, призванных вместить его огромную, в десять тысяч томов, библиотеку. И пусть комнаты, отведенной для книг, не хватило, и шкафы не только вылезли в вестибюль, но и поползли вдоль стен потрясающей – эстонского вазелемского мрамора – парадной лестницы, заслонив ни много ни мало гениальные витражи. Зато двадцать шесть тематических разделов, из которых состоит библиотека Алексея Максимовича, удалось разместить согласно воле хозяина. А ведь лестница – стержень, на который нанизано всё пространство дома, выстроенное вокруг ее спирали.

Вообще-то в Москве есть еще один музей Горького – на Поварской в здании Института мировой литературы. Библиотека была бы уместнее там. Но это наши соображения дилетантов, может быть, музейщики сочтут его крамольным.

И еще один предмет мебели – самый важный для писателя – письменный стол был изготовлен по заказу Алексея Максимовича: без ящиков, больше похожий на обеденный, и на десять сантиметров выше обычного, ему по росту. На этом столе стоит статуэтка из обширной горьковской восточной коллекции. Три обезьянки: одна закрывает лапками (хочется сказать, руками) глаза, другая – уши, а третья – рот. Это аллегория, точно отражающая уклад жизни дома: «Ничего не вижу, ничего не слышу, ничего никому не скажу». А не замечать и скрывать было что.

Загромоздила дом и тяжелая казенная мебель – кожаные кресла и диваны, дико контрастирующие с волнообразными, текучими линиями лепнины на потолках, рисунком паркета, со всеми неистребленными шехтелевскими штучками.

Странное дело, ярчайший деятель начала ХХ столетия никак не связывается в нашем представлении с Серебряным веком, русским модерном. Горький оставил несколько статей, прямо указывающих на его принципиальное неприятие искусства модерна, он учинил разгром знаменитой «Принцессе Грезе» М.Врубеля, ему вообще претил русский декаданс. Даже его имя, присвоенное МХАТу, всегда казалось навязанным, чуждым облику и интерьерам здания в Камергерском проезде. Понятие «современник» вовсе не означает согласного со своим временем. Художник, такова его судьба, редко совпадает со вкусами и пристрастиями эпохи, то опережая, то, наоборот, ретроградствуя.

Нет места Алексею Максимовичу Пешкову с его жестоким детством и каторжными университетами, его сжил со свету «великий пролетарский писатель, основоположник социалистического реализма, председатель Союза писателей СССР». Да и Максиму Горькому места не так уж много. Замысел создателя дома никак не соответствует ни характеру, ни привычкам обитателя, разрывая и без того непростую духовную организацию писателя.

В этом доме можно принимать делегации одуревших от робости и затравленно озирающихся на буржуйские прихотливые завитушки шахтеров и колхозников-передовиков, пионеров, кремлевских гостей – Сталина, Жданова, Калинина и Ворошилова, собратьев-писателей, тщательно профильтрованных бдительным секретарем Пе Пе Крю – Петром Петровичем Крючковым, надзирающим заодно и за самим классиком по заданию НКВД. Отсюда можно отправиться на белом пароходе по Беломоро-Балтийскому каналу, до слез умиляясь, как «черти драповые» чекисты перевоспитывают социалистическим трудом контрреволюционеров и вредителей. Как печально сострил сам Алексей Максимович, «я не лицо, а целое учреждение». Кстати, в этом особняке и учреждался Союз писателей, здесь во главе с Горьким работало его Оргбюро. А вот писать в этой удушающей атмосфере как-то не получается. Слишком уж мягки диваны, в них погружаешься как в невесомость, отрываешься от земной тверди. Только изрекать: «Если враг не сдается, его уничтожают» или «Расстояние от хулиганства до фашизма короче воробьиного носа».


Москва – город большой и, главное, эклектичный. Как в годы ее экономического расцвета говаривали купцы, «денег хватит на все стили». А еще жили-доживали дворянские особняки, уютные мещанские… Но для вернувшегося из эмиграции «первого пролетарского писателя», «буревестника революции», было выбрано здание, решительно враждебное его вкусам. Знал ли об этом кремлевский Управдом? Конечно, знал. Смеем догадываться, что помещение выбрано преднамеренно, это входило в программу укрощения классика. Он и не должен был чувствовать себя дома, упираясь взглядом в причудливые завитки дверных ручек или декадентские изломы витражей.

У Марины Ивановны

Этот музей по праву называется «культурный центр». Здесь бесценные фонды, преданные своему делу сотрудники и незаученными словами рассказывающие экскурсоводы, самый лучший из виденных нами музейный сайт. Нас очень многое связывает с домом в Борисоглебском переулке. Не счесть, сколько раз бывали в его зале, сами проводили там литературные вечера.

Но сейчас не об этом. Сегодня мы, не задерживаясь, проходим прямо к лестнице наверх. Мы ведь – в гости.

Прийти сюда запросто по стечению обстоятельств и «скрещенью судеб» у каждого из нас есть особые, личные основания.

Художник Леонид Евгеньевич Фейнберг оставил воспоминания «Три лета в гостях у Максимилиана Волошина», где описывает коктебельские встречи с Мариной Цветаевой и Сергеем Эфроном в 1911 – 1913 годах, и множество уникальных, теперь классических фотографий Макса, сестер Цветаевых, всего коктебельского мирка: «Лето 1911 года. Только одно лето, когда у меня был с собой мой дешевый фотоаппарат «Дельта», хорошо снимавший, хотя объектив был даже не «аплант», а простой ландшафтный». Для Елены Холмогоровой Л.Е.Фейнберг был по-домашнему Дюдя, поскольку приходился ей родным дедом.

А в семейном архиве Михаила Холмогорова хранились фотографии Андрея Цветаева (теперь находящиеся в фондах музея) – выпускника 7-й Московской гимназии имени императора Александра III, сделанные его одноклассником и дядей Михаила – Александром Сергеевичем Холмогоровым.

Здание, где располагалась гимназия, – легендарный «дом Фамусова», за который так боролась московская общественность, сожгли ночью 1967 года по устному приказу тогдашнего градоначальника Гришина. Дом в Борисоглебском чуть не постигла та же участь. К 1979 году уже выселили жильцов, кроме одного человека: Надежда Ивановна Катаева-Лыткина категорически отказалась покинуть «дом Марины». Она подняла на ноги писателей, художников, на защиту особняка встали многие москвичи. Свою роль в спасении здания от сноса сыграл академик Дмитрий Сергеевич Лихачев.

Не считая отчего дома в Трехпрудном («душа моей души»), этот был самым долгим приютом Марины Ивановны Цветаевой. В его поисках она изъездила чуть ли не пол-Москвы. Выбрала за сумасшедшую планировку – трехуровневая квартира с чердаком («Это сборище комнат, это не квартира совсем!», «Кто здесь мог жить? Только я!»).

Она вошла сюда в сентябре 1914 года хозяйкой: обустраивала, обставляла мебелью по своему вкусу. Во всем благополучие: дочь профессора, совсем недавно, два года назад, воплотившего в жизнь многолетнюю мечту – создать в Москве музей изящных искусств, жена талантливого студента-филолога, автор трех книжек стихов, ее поэзию с восторгом принимают московские символисты.

Они и станут желанными гостями дома Марины Цветаевой – Андрей Белый, Максимилиан Волошин, Вячеслав Иванов, Константин Бальмонт, Борис Зайцев, Василий Розанов, Николай Бердяев, Илья Эренбург, князь Сергей Волконский, Александр Таиров, Алиса Коонен, Юрий Завадский…

Но уже где-то гремит война, грохот пушек пока не доносится до Москвы, а грядущая революция дремлет эмбрионом в утробе «Второй отечественной», как тогда казенные патриоты называли германскую войну. Только в марте 1915 года молодой муж уйдет добровольцем. Вернется в 1917-м, чтобы в том же году, в декабре, отправиться в «лебединый стан» – Белую гвардию. А в дом придет разруха.

Ходишь по этим удивительным комнатам – все разные: гостиная с высоченным потолком, мраморным камином и «окном в небо», проходная комната без окон, зато с роялем, светлая просторная детская («большой зеленый солнечный веселый рай для детей»), где даже были клетки с шустрыми белками. Кабинет Марины – весь из углов (можно посчитать: их одиннадцать!), крутая лестница с «забежными» ступенями, ведущая в кабинет Сергея Эфрона («По-моему, это – каюта»), где рукой достаешь до потолка, зато окна на разных уровнях: одно наверху, другое – вровень с крышей, куда запросто можно было вылезти позагорать. А еще выше мансарда, где находили ночлег гости.


Здесь нет ограждающих канатов – можно ходить по коврам и паркету, почти нет музейных пояснений – они вынесены за пределы жилья – и это усиливает впечатление реальности. Но помимо воли сквозь восстановленный уют проступают иные картины.

От всей цветаевской мебели уцелели туалетный столик и зеркало:

 
Хочу у зеркала, где муть
И сон туманящий,
Я выпытать – куда вам путь.
И где пристанище…
 

«Муть зеркала» оказалась не метафорой. Можно подойти и заглянуть в его волнистое стекло. Оно действительно искажает реальность, и видимое в нем кажется не отражением, а какой-то невнятной, неразгаданной картиной. Как будто зеркало хотело бы сохранить в своей глубине счастливые дни этого дома, но скрыть, забыть те невзгоды, которые превратили его в коммуналку и трущобу.

Среди неисчислимых бед, которые принесла революция, была и эта: рухнул уклад жизни и непредсказуемым образом потекли судьбы.

«В зале, которая находилась рядом с приемной и вела в комнату Марины, был, частию, стеклянный потолок. Он был пробит в нескольких местах, а на полу валялись огромные куски штукатурки. Это в верхнем этаже обвалился потолок, пробил стеклянный потолок залы, и тяжелые куски штукатурки от времени до времени еще продолжали падать…

– Что нового, Марина?

– Да что же нового может случиться? Какие-то поляки у меня поселились. Очень вежливые. Говорят со мной по-французски и любезно сообщают, что у меня очень много интересных вещей в доме, которые, очевидно, мне не нужны. Добрые такие. Они освобождают дом от ненужных вещей. Сегодня унесли и продали стенные часы. Говорят, мешают спать боем. Деньги за них не то потеряли, не то проиграли в карты по дороге», – вспоминал свой приход к Марине Цветаевой в 1920 году Константин Бальмонт.

Пока цел был потолок, в гостиной в камине пылала ненасытная «буржуйка», сожравшая мебель красного дерева, которую Марина рубила собственными руками. И тепла от нее было так немного…

 
– А что с Вами будет, как выйдут дрова?
– Дрова? Но на то у поэта – слова
Всегда – огневые – в запасе!
Нам нынешний год не опасен…
 

Но эти годы были мало сказать что опасны. Какая горечь, что самая большая комната в доме – детская, а трехлетняя Ирина в 1920-м умирает от голода в приюте! И уютный кабинет сделался бесполезен – стихи писались углем на стенах – где найдется местечко.

А в странной проходной комнате под портретом Бетховена в мемориальной квартире и теперь стоит рояль, но вовсе не мамин, привезенный из Тарусы. Тот был обменен на мешок грубой черной муки, потянул на пуд.

«Как тяжел б ы т, как удушливо тяжел! Как напряженно было б ы т и е, как героически напряженно!

А помните, как вошел к Вам грабитель и ужаснулся перед бедностью, в которой Вы живете? Вы его пригласили посидеть, поговорили с ним, и он, уходя, предложил Вам взять от него денег. Пришел, чтобы в з я т ь, а перед уходом захотел д а т ь. Его приход был б ы т, его уход был б ы т и е». (Сергей Волконский. Из предисловия к книге «Быт и бытие», посвященной Марине Цветаевой). «Мелочи быта возвысились до обряда», страшного обряда. И отъезд из России становится неотвратим. «На нашей половине царил унылый предотъездный хаос, ничего общего не имевший с тем живым и неувядаемо-разнообразным, порой веселым беспорядком, в котором мы, лишившиеся прислуг и не обретшие их навыков, “содержали квартиру”, а она – нас», – писала Ариадна Эфрон.

Цветаева покидает Россию, уезжает на вокзал из Борисоглебского переулка, оставляет дом недолгого счастья и жесточайших бед.


Мы ходим по восстановленным комнатам, и всё время манит к себе зеркало – кривое зеркало «страшных лет России»…

На обратном пути задерживаемся у стендов, где отражена история дома, рассказано о цветаевских соседях. Все это очень интересно. Но ни личные вещи, ни тщательно, по крупицам собранные сведения «вокруг» Цветаевой сегодня не влекут нас к себе. И еще раз понимаешь, с каким тактом разведены в музейном пространстве те самые «быт» и «бытие», знание и живое чувство, несовместимое с казенными табличками. Конечно же, одно без другого немыслимо, но как важно было нам сегодня окунуться в двухслойную, противоречивую, но тем и подлинную атмосферу. И становится совершенно неважно, что далеко не все предметы видели хозяйку дома. Довольно зеркала…

Выходим в Борисоглебский, где сидит, подперев руками голову, бронзовая Марина Цветаева работы скульптора Нины Матвеевой и смотрит на собственными руками созданный и разрушенный, последний в ее жизни настоящий дом, дальше – лишь адреса…

Елена Холмогорова, Михаил Холмогоров
Месяц в деревне

Когда Мише Холмогорову было семь лет, мама повела его в Художественный театр на «Синюю птицу». Там у билетерши купили недельную программу всех московских театров. Миша уже тогда не мог пропустить ни единого печатного слова и программку изучил от корки до корки. Почему-то навсегда осталось в памяти, что в Театре Красной армии идет пьеса И.С.Тургенева «Месяц в деревне». Он так и представил себе: ночь, спит деревня, а над ней сияет серебряный месяц широкой скобкою. Очень был разочарован, когда узнал, что речь шла о календарном месяце.

Мы же рассказываем не про месяц на небе и не про месяц календарный. Ведь случилось все описанное не в один месяц. Мы выбрали именно эти дни не потому, что они чем-то примечательны, а, напротив, потому, что они типичны. К тому же здесь описаны только те, как правило, выходные дни, которые соавторы – Е. и М. (так мы для краткости будем впредь себя именовать) – проводят вместе. Это очерк нашего семейного быта и нравов в те месяцы, когда неласковый среднерусский климат дает возможность жить в тверской деревенской глуши. В наши любимые месяцы…


Непреходящую моду на брюзжанье сформулировал когда-то Грибоедов: гоненье на Москву. Со всех сторон слышишь нытье: это город не для жизни, смог, пробки и вообще каменные джунгли. А мы любим Москву и даже гордимся, что обитаем в самом ее центре, откуда давно выселили три четверти исконного населения по бывшим пригородам, сохранившим сельские названия: Тропарево, Кузьминки, Отрадное, Крылатское… Да мы и сами грешны, лукаво провозгласив, будто настоящая жизнь в деревне Устье, там, где речка Дёржа впадает в самое Волгу, а в Москве – зимовка. Нет, в Москве тоже настоящая жизнь, да еще какая! Но не будем растекаться, разговор о московском житье-бытье заведет далеко.

Однако ж стоит переехать мост через Москва-реку – перед вами распахивается такой простор, что и не вобрать, глаза с жадностью озирают полную юной свежей зелени землю, навстречу летит неохватное небо. Замелькали знакомые указатели: Мансурово – Кострово, Деньково – Гребеньки, Сычево – Чисмена, Зденежье – Бухолово, Румянцево – неизбежное Первомайское.

Каждый год приносит сюрпризы. Только пересечешь границу Московской и Тверской областей, горделиво обозначенную громадным щитом, начинается, по определению местных шоферов, Дорога мужества – и в глубокой асфальтовой колее обнаруживаются новые ямы и ухабы. В Европе переезжаешь из Германии во Францию, и только язык вывесок говорит, что ты переместился из одного государства в другое. А тут – сразу чувствуешь разницу в финансировании и расхищении профинансированного. Ровный асфальт вдруг сморщивается в колеи, раскатанные тяжелыми грузовиками; если утратить бдительность, вот-вот угодишь в яму – дорожную рану, на которую не успели наложить небрежную повязку. Впрочем, не станем клеветать: капитальный ремонт шоссе отодвинул испытания на полтора десятка километров. Бог даст, пройдут годы, и разница вовсе сотрется. Но уж как свернешь с трассы – тут и говорить нечего.

Проселочная дорога в наше Устье на карте Тверской области не обозначена, а местные власти грозятся, что нам вот-вот придется прокладывать новую сквозь чащу леса… Но о проселке этом речь еще впереди.

Самый противный день в году известен уже много лет: это сборы в Москву в сентябре. Он висит над душой с первого зеленого листа, даже с разбухшей почки на березах и осинах, когда впервые вырываемся за просторы Кольцевой дороги. Нет бы радоваться, слава Богу, есть чему, – но, в силу врожденного пессимизма, мы тревожимся о конце блаженства. Осеннее разорение налаженного, обустроенного и усовершенствованного (каждый год – по-новому) деревенского быта заранее вносит смятение. Тем более что при первом же приезде приходится весь праздничный день выволакивать вещи, устраивать каждую на свое место. Ведь убираем поглубже, поукромнее не громоздкие электроприборы или газовую плиту, как большинство односельчан, а то, что имеет ценность эстетическую: домотканые половики, закарпатские глечики и узбекские пиалы, покрывало ручной вязки, плетеное лукошко. Насмешники, которые прагматически прячут вещи солидные, были посрамлены. Когда однажды в наш незатейливый тайничок влезли, почему-то больше всего мы скорбели об украденных вятских игрушках и берестяной солонке, которую как-то купили у олонецких мастеров в Петрозаводске: в ней никогда не отсыревала соль. Какого вора нынче удивишь газовой плитой или дисковым чайником? Они и остались нетронутыми.

Какой ни теплый первый день приезда, а в избе, как в шкатулочке, хранится зима с ее выстуженной сыростью. На подоконниках спят бабочки павлиний глаз – нежно собираем их в ладошку и выпускаем на волю. Они какое-то время будто не верят подаренной свободе, медлят секунду-другую, наконец вспархивают – только их и видели. Удивляемся каждый год феномену: как выжили эти хрупкие существа? Как пронесли теплое свое дыхание сквозь мрак и холода долгой зимы?

Сразу же растапливаем печку еще с осени приготовленными дровами, а сами, не распаковывая московского груза, усаживаемся перекусить на крыльцо. Мы не настолько голодны, чтобы набрасываться на еду, это всего лишь предлог устроиться перед распаханным полем и рощей на пригорке в обретенной внезапно тишине.

Тишина здесь понятие относительное. Ее разрывают на части трель и цокот соловья из зарослей ирги и рябины, клекот галок, что угнездились под стрехой нашей избы, посвист скворца и треньканье синиц.

А дальше как обычно: разборка вещей, мучительное вспоминание, где что лежало и стояло, пылесос, тряпка, взаимные упреки – и так до вечера.

Зато вечером… Вечерами каждый раз новый, не тот, что вчера и что будет завтра, – закат. Тут уж сами себе завидуем… В Москве-то он заслонен двенадцатиэтажным домом, так что западное солнышко попадает в нашу квартиру всего два раза минут на пятнадцать. Около пяти и в девятом часу вечера.

* * *

М. получил однажды справедливое прозвище Мастер анодированные руки. Е. в безнадежной попытке помочь мужу надорвалась и схлопотала межпозвоночную грыжу. Так что тяжелые работы, неизбежные при жизни на земле, – это не про нас. Слава Богу, работа головой изредка оплачивается, и вместо того чтобы приобретать необходимое, мы все средства бросаем на излишества.

Нормальные люди на кусочке собственной земли разводят огород – по знакомой формуле: «Редисочка своя, лучок свой». Так то нормальные – а мы вместо укропа и огурцов на альпийской равнине (на горку сил не хватило) холим и лелеем цветы модерна – ирисы, лилии, нарциссы. Мы бы и рады вырастить что-нибудь полезное, но, во-первых, полезное требует ежедневного ухода, на который нет ни времени, ни тех же сил, а во-вторых, люди городские, мы так и не научились различать ботву репы и листья сурепки. А потому обречены на помощь более компетентных и умелых людей.

В первые годы нашей жизни в Устье работал мастер на все руки беженец из Южной Осетии Малхаз вместе с братьями Джоном и Тимуром. Он построил нам два сарая, которые получились из задуманного навеса над дровами. Дрова же до сих пор сложены рядком вдоль забора и накрыты рубероидом. Еще он доводил до ума гостевой домик. Потом выяснилось, что это был его первый опыт в строительном деле; домик Малхаз поставил чуть ли не на голой земле, не озаботившись фундаментом. Зато в подарок Е. соорудил самый настоящий мангал, с которого, впрочем, пришлось потом снимать верхний ряд кирпичей. И заключительной акцией было возведение забора из гнилых перекладин. При всем том воспоминания о нем остались самые светлые. Последний раз мы встретили Малхаза в Зубцове заметно постаревшим и утратившим немереную свою силу. Это было в первые дни грузино-осетинского конфликта, во время которого был разрушен дом Джона. Джон и Тимур в Цхинвали уцелели, а Малхаз умер у телевизора, переживая беду своего народа.

Земли у нас теперь вдвое больше, чем при покупке дома. Приращение нашего участка по роковой случайности, а может быть, в силу неосознанного протеста совпало с финансовыми катаклизмами. В дефолт 1998 года, когда все закупали соль, сахар, спички и прочие необходимые в пору катастроф запасы, нам взбрело в голову невеликие наши сбережения бросить на приобретение семи соток заросшей иван-чаем, крапивой и пустырником земли. Хлопоты по приобретению еще трех соток десять лет спустя совпали с обрушившимся на весь мир финансовым кризисом, которому никакие экономисты не прогнозируют конца. Обошлись эти три сотки в полтора раза дороже тех семи, да еще обставлены новыми бюрократическими правилами: лежащее между забором и дорогой пространство, заселенное сорным кустарником и той же крапивой, надо было покупать на аукционе в беспощадной конкурентной борьбе. Правда, конкурента разрешили привести своего. В хождениях по инстанциям утешали мечты о кусочке дикого леса, который станет нашим наравне с газоном. Главным украшением нашей Новой Земли была не тундра, а роскошная береза, раскинувшая широкую крону над всякой мелочью: иргой и робкими осинками. Мелочь эту как не имеющую эстетической ценности вырубили, и тут выяснилось, что царственная береза вся насквозь прогнила и грозит в ураган, на которые щедро нынешнее лето, рухнуть на дом.

Конечно, не сами занимались вырубкой. Пригласили специалистов. За деньги, разумеется. Как у Чехова в «Скрипке Ротшильда»: «Какие страшные убытки!». Они работают с редкими перекурами, обливаются потом, а нам стыдно сесть за компьютер, будто мы в стрелялки играем, а не зарабатываем деньги, чтобы с ними же и расплатиться. А уж книжку открыть тем более неуместно. Устав от безделья, слоняемся, подбирая какие-то веточки – вроде бы для растопки. Да, не только работники из нас никудышные, но и роль помещиков для обоих как-то не очень органична. Ходить и указывать, когда видишь огрехи, и то неловко. Е. вздыхает: хорошо бы иметь управляющего. Была такая должность в старину.

В яму за забором, в которую несколько лет назад упала сломанная бурей береза, и лишь неподъемная часть ствола пересекает ее, швыряются вырубленные стволы и ветви рябин, ирги и осинок, как знамена потерпевшей поражение армии. Лихо горит, поднимая над пламенем ровный столб дыма, что предвещает назавтра ясную погоду.

Работы кончились, батраки уехали, получив гонорар, остался костер.

Не таясь, открываем на террасе ноутбук, любуясь на невидимые еще утром овсяное поле и рощу.

Мы работаем, пишем этот текст, споря о запятых, а костер горит, точнее – тлеет, исходя дымом. Пообедали. Костер дымит, изредка выбрасывая то там, то здесь острые язычки пламени. Почитали вслух «Белую гвардию». Костер дымит. Поужинали. Костер дымит. Хочется погулять, выйти на Волгу, сверкающую золотом закатного неба, но куда уйдешь от огня в пяти шагах от забора? Е., в детстве бывшая свидетелем настоящего пожара в дачном поселке, утверждает, что надо заливать. Да и здесь, в Устье, знойным летом 2003 года мы всей деревней тушили начавшийся лесной пожар над Дёржей и канистрами на машинах возили воду. Пожарного вызвали, конечно, хотя долго пришлось его будить, а когда наконец примчался за 15 километров, выяснилось, что в его бочке нет воды. Впрочем, мы справились своими силами. Сколько канистр понадобится сейчас? – задается вопросом Е. Пока мы раздумываем, мимо нас проезжает еще один работник – к нашим соседям устранять неполадки с давлением в водопроводных трубах. Его приезд имеет, оказывается, самое непосредственное отношение к вопросу Е. о канистрах. Водопровод пришлось отключить на целые сутки. Насовсем. Так что когда настала пора заливать костер, оказалось, что в кране нет воды. Почему-то вспомнились учрежденческие лестницы с шлангами за стеклом или щиты у корпусов пионерских лагерей: ведро, багор, лопата – все выкрашено в красный цвет.

Мастер возвращается и обнаруживает нас в полной растерянности у кострища. Бодро говорит, что засыплем песочком. Ведро, другое, третье… Горит. Вздыхаем: «Огнетушитель бы». Слава ГИБДД! Открываем багажник машины. Попутно выясняется, что пользоваться этим средством пожаротушения не умеем. Но мастер-спаситель еще с нами. Пшик! – струя невесть какого вещества, а костру хоть бы что. Берет из своей машины – пшик! – вроде бы затухает.

С изумлением обнаруживаем, что дело к полуночи. Вдруг защелкал запоздавший соловей-одиночка.

Так кончается самый длинный день в году.

* * *

Где-то в запасниках Третьяковской галереи хранится препаскуднейшее полотно кисти уж наверняка народного художника СССР с роскошным названием: «Утро нашей родины». Зона рискованного земледелия, которую выбрали наши предки для обитания, привлекла их не обилием плодородной земли, а разве что красотой ландшафта. Предпочитать красивое полезному у нас, видимо, в крови, и зря мы вчера хвастались: кого удивишь этим качеством?

Выходишь на крыльцо – слева видно, как на том берегу Волги поднимается на горку целая дивизия березок отроческого возраста. Справа – овсяное поле и тоже поднимается к рощице: от нас она смотрится ровной, будто гребешок, полосой, а если миновать деревню и взглянуть на нее от заливных лугов, она окажется треугольником.

Деревня наша просыпается не рано. Ни петухов-будильников, ни тем более коров у москвичей, обитающих в нашем Устье, нет и в заводе, а посему привычка отсыпаться по выходным стала местной традицией. Впрочем, традиция и на будни перекинулась. Так что пресловутые утра нашей родины достаются для обозрения далеко не каждому.

А мы, как на заводе «Серп и молот», включаем компьютер ровно в восемь.

Патриархальные нравы, когда запросто по-соседски заходят друг к другу, здесь еще теплятся, но под натиском современных средств связи нехотя отступают. Зачем с пустяковым вопросом тащиться в горку, да еще по жаре, когда можно вполне обойтись мобильником? Вот уже два года связь такая, что хоть в соседний дом, хоть в Москву, хоть в Нью-Йорк звони запросто и без помех. Скажи кто-нибудь лет пять назад, что можно будет с крыльца выйти в Интернет – сочли бы маниловщиной, а теперь – дважды два. А раньше надо было поздним вечером (в другое время суток бесполезно) подняться по крутому холму, найти там место, где на трубке вспыхивали, дрожа, хотя бы два деления, и, уворачиваясь от порывов ветра, почитать за счастье еле слышное «У нас все в порядке».

Да, цивилизация берет свое. Как известно, к хорошему быстро привыкаешь, и, стоя под душем или моя посуду под горячей струей, странно вспомнить, как первые четыре года багажник машины был всегда набит канистрами (Е. так и говорила, что она женщина, на которой возят воду). Деревня наша стоит на каменных плитах, чтобы добраться до вожделенной влаги, колодца недостаточно, а на скважину деньги нашлись не сразу.

Когда мы купили этот дом, нас, присмотревшись, приняли в местное сообщество, и тогда мы приобрели не только новых друзей, а нечто большее. Конечно же, мы созваниваемся зимой и раз-другой встречаемся по разным торжественным поводам, но летняя жизнь под одним кусочком неба превращает дружбу в родство.

Здешнее бытие с московским пересекается мало, а потому существование приобретает новый объем. Мы считаем, что проживаем две жизни, а Е. настаивает, что у нее получается целых три: в Москве, в деревне и в машине, поскольку протяженность пути и частота перегонов почти уравнивают ее с дальнобойщиками.

Компания наша, если собраться всем сразу, – человек тридцать. Самое серьезное празднество на нашей территории было пять лет назад. Мы отмечали юбилей своей деревенской жизни под лозунгом «Десять лет вместе», каковой на больших листах красовался на фронтоне. На коллективной фотографии Е. насчитала тридцать два человека. В лучших усадебных традициях на приемы съезжаются сливки общества из трех соседних деревень (причем «сливки» таковыми вполне могут считаться и по самым строгим московским меркам). Но чаще собираемся человек по десять. И редкая неделя обходится без таких застолий.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации