Электронная библиотека » Микаэль Дессе » » онлайн чтение - страница 5

Текст книги "Негативы"


  • Текст добавлен: 20 июня 2023, 17:12


Автор книги: Микаэль Дессе


Жанр: Иронические детективы, Детективы


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Растиражированный вздор про отравление сочинила Истина, чтобы отмазать кракена, отмывающего ей деньги с продажи лошадиных транквилизаторов.

Тикай Агапов засомневался в своей безнаказанности, и ладно бы ему сулили порку, однако казнь! Он вдруг вспомнил, как минувшим летом, будучи Леопольдом Таммом, сидел в Кадриоргском парке и смотрел перед собой, притупившись на солнцепеке. Ветерок приятно задувал ему в уши, и все было сказочно, пока не села ему на нос, жужжа через «з», упитанная муха. Агапов-Тамм от такого хамства весь сморщился. Он смахнул крылатую ладонью, но далеко она не улетела, сплясала на воздусях и приземлилась возле его туфли. С этаким вызовом. Агапов-Тамм аккуратно завел ту туфлю над мухой и резко топнул, но шельма оказалась не только резвее его ноженьки, но еще и строптивее его будущего тестя, – она успела спастись, немного покружила у него перед носом и спикировала тут же, у самой подошвы. Уж на что Агапов-Тамм не сомневался, что после покушения муха от него отвяжется, он снова топнул и снова мимо, топнул еще раз и еще раз промахнулся, и так продолжалось еще долго, пока Агапов-Тамм не понял: «Насекомое, не сознавая того, ищет кары, наказания за саму свою недостойную жизни помоечную сущность, но инстинкт – а может быть, провидение – не позволяют ему смиренно сгинуть под его – Агапова-Тамма – каблуком». Так пришло к нему знание о недостижимости кары для тех, кому она не предназначена. Вооружившись этим знанием, Агапов-Тамм встал и направился к шедшей мимо незнакомой паре – кавалеру со своей дамочкой. Кавалеру он сбил шляпу, а дамочке дал по роже. Кара воспоследовала. Тамм был нокаутирован до беспамятства, а Агапов, даром что остался невредим, против воли напотчеван пищей для ума – пайком на редкость невкусным.

[Насыпь за шатром расчистили. Раньше там был пруд. Ночами он, подсвеченный фонарем с противоположного берега, шел рябью от ветра. Шел да шел, потом бежал – так дуло, – устал, прильнул к столбу, присел, откинул голову и умер (высох). И это все под фонарем на противоположном береге своем. Мы все когда-нибудь там будем.

Что ж, стойко-стылое пламя внутри, на время уймись и просто смотри в энто́ подо все фонари, как догорают чужие огни.]

Не дает уснуть призрак мошки. Донимает разговорчиками.

– Неудачно села на воду, – говорит.

– И?

– И сварилась, как видите. И не кипяток был! Горячо – это бесспорно, – но человеческий палец стерпел, когда меня эксгумировал.

– Что за суп-то был? Свекольник? То-то же вы красная, – все тщусь ее побольнее задеть, чтоб отстала.

– Суп?! Обижаете. Суп – это стереотип. Я свалилась в чай с имбирем.

Мошка – не единственный мой фантомный сожитель. За диваном читает Василия Розанова Совесть – Раиса Валерьевна, я вам про нее писал. Она в этой комнате жила, когда меня и Логики еще на свете не было, когда бамбук был нежно-зеленым, а сам дом – двухэтажным. Скончалась она тоже здесь, листая, как сейчас, томик Розанова.

– Чайку-с, Раиса Валерьевна? – спрашиваю у нее.

– Откажусь. Как говорил мой муж: «Устал от жизни – выпей чаю». Я-то от жизни не устала, но судьба распорядилась иначе.

– Вам лишь бы мошек разводить, – говорю беззлобно, как бы невзначай.

– Никого я у себя не разводила. Эта сама поналетела. Вот еще мой муж говорил: «Домашняя живность – игрушка для бедных. Те, кому не дано вертеть людьми, вертят своими питомцами. Это суррогат власти». Золотые слова, и Метумов – живое им доказательство.

Я бы и оставил ее в покое, но мошка спать не дозволяет, и скука смертная. Нахожу на стеллаже картишки.

– А давайте в дурачка!

– Ни за что!

– Это почему?

– С каждой проигранной партией я тускнею. Так и до полтергейста доиграться недолго.

– Но надо же, – говорю, – как-то душу отводить.

– Отводить-то надо, – отвечает, – но и особо увлекаться нельзя. Свою я вот до Петра чуть не довела. За версту нагляделась на него, какой он мужичина солидный, деловой, и обратно потопала, тут Розанов недочитанный.

– А Метумов кто? – поинтересовался у Истины Африкан. – Якут же, кажется, да?

– Какой якут? Успокойтесь, – отвечала Истина. – Русский он, русский.

– Только глаз узкий, – возник между ними малость поддатый Метумов в сопровождении вдрызг пьяного Агента. – Кстати, что-то не видно Дюшена.

– А мы его заперли – ха-ха! – заперли журналюгу в изоляторе, – еле выговорил Агент. Под изолятором он имел в виду неотапливаемый карцер с мягкими стенами. – Он там вырывался, деньги предлагал. Изводился: “У меня бабушка – майор! Побойтесь вооруженных сил России!” – но лично мне его скулеж до свечки.

– Да уж, – сказал Африкан. – Всю ночь ломился и кричал до исступления.

– Как это вы его заперли? – спросил Метумов. – Замок от изолятора еще ведь в желтую революцию выбили.

– Да в том ведь и суть, – сказала Истина. – Дюшену, чтобы оказаться на воле, всего-то и требовалось потянуть дверь на себя, а не пытаться ее выбить, как бешенной горилле. У него ушла целая ночь на пустячную головоломку, и теперь посмотрите на него.

Дюшен и впрямь на протяжении всего этого времени находился в шатре. Зашуганный, он ежом кочевал из угла в угол с угрюмо обвисшим едальником.

– Будет знать, – Истина покачала бокалом и криво ухмыльнулась. – Пасквили на нинистскую церковь тиснению не подлежат.

Еще в самом начале вы спросили, как я буду обозначать «трансцендентное нутро» в своих письмах. Когда затрагиваешь глубокие материи – одних рискуешь спугнуть заумью, а других дезинформировать. Не буду обращаться за ответом к философии, языку людей пресыщенных. Это не про меня. Я слаб от болей, беден и наивен, потому нарочно делать из своего письма чехарду не стану. Скажем, к душе хорошо идут почти все прилагательные, а расхожих леворульных терминов я знать не знаю. Вот и порешали.

Октябрь догола общипал деревья, и тут же календарь схуднул на месяц, прервав голодовку на день в преддверии зимы. Ноябрю доверять – себе дороже выйдет. Он то блеснет солнцем в шутку, то снежком припорошит, но не согреет и не вдарит едреным морозом, чтобы утвердить уже зиму в праве. Плутовской месяцок. Вскружил нам головы, и мы с Логикой решились на побег.

Раз в сутки Финский залив воспламеняется. Когда солнце садится. Где-то в глуши темнеет. В пресловутой душе. За полгода до, в мае, мы облюбовали место на тамошнем бережке. Отработали смену в аптеке и не вернулись в Бамбуковый дом. Промотались всю ночь и мчали из города в предрассветном тумане. На заре ночь осела росой на наши черствые существа, не жизни даже. Как много эта влага значит! Никакая другая вода не вселяет столько надежды. Ради нее стоит хотя бы однажды дождаться майского рассвета.

И вот ноябрь. Внизу – босые ноги на остывшем песке. Песок чистый. Это оттого, что тут не бывает людей. Если ты играешь в прятки с человечеством, то здесь твои шансы быть найденным ничтожно малы. Ты можешь умереть в ожидании водящего. Беспроигрышный вариант.

Заночевали кульком под деревом в пошитом из тряпок спальном мешке. Вдвоем. На рассвете проснулся от холода. Один. На берегу – шапка, чулки и куртка, даже нижнее белье. Следы ведут в воду. Что тут скажешь? Bon voyage![11]11
  Счастливого плавания! (фр.).


[Закрыть]
Я послушал ветер, оглядел косу и пошел вдоль побережья влево. Она лежала ничком, укутанная почерневшими водорослями. Правнук Жака Кусто – мой осведомитель из шестой палаты – говорит, что ее вовремя заметил и вытолкнул на берег кракен Фонтанки, бывший на разведывательной вылазке в Финском заливе. Нет причин ему не верить. Как я уже писал, кракен с Истиной повязан, и аккурат в осенний сезон промышляет контрабандой всячины из Финляндии, которую в Петербурге реализует кто бы вы подумали…

Логика не дышала. Я – о, счастье! – лобзал ее соленые губы, но только вытягивал воздух. Хотел вымыть языком песчинку с ресницы, высосать ее глазное яблоко – что ж это на меня нашло?! – но она очнулась. Я даже расстроился. Перевернул ее на живот и похлопал по спине. Когда вода вышла, взял на руки и понес к дереву, уложил в спальный мешок, взгромоздил его на плечи и помчал на всех парусах к шоссе. Через четверть часа уже усадил ее в запыленную «Мазду» и велел водителю везти до Комендатской площади, и если по дороге случится будка, заранее вызвать туда неотложку. Перепуганный, он так дал по газам, что я еле на ногах устоял. Но устоял, чтобы тут же прилечь.

Пазл сложился, и я жалел об этой авантюре, жалел, что рассказал ей, как меня травил отец, и что с Нини мы встретились на рубеже между жизнью и смертью. Она хотела бежать не со мной, а к нему.

Медикаментозный анабиоз души (к ней, как видно, хорошо идут не только прилагательные), а если перевести на язык сознания, то это будет «в голове густой туман». Он у меня валил из ноздрей, был черен и коптил. Напомаженный его сажей, я добывал нейролептики и мешал их со спиртным. Эти снадобья в избытке имелись у Вьюнка, который в том году заведовал аптекой и якшался с маргинальной компанией, из-за которой его командировочная квартира в центре города вскорости превратилась в притон. Силясь на словах отречься от всего человеческого, эти люди тащили за собой совершенно необязательный для мыслящего человека аксессуар – интеллигентский крест. Такая ноша часто подразумевает энные триста грамм в сутки на регулярной основе.

Вьюнок звал меня в гости с таким упорством, с каким мог бы вытащить Сатану из преисподней. Он и его споил бы в сопли. К нему я и решил податься – вернуться в Бамбуковый дом без Логики было все равно, что влезть в петлю.

Добрался до Невского. Свернул на улицу Рубинштейна. Неизвестные сорвали мемориальную доску Довлатову, а на противоположной стене написали: «На тебя смотрит вся страна. Ты клоун. Тебе стыдно». Как я устал от звезды дорог в конце улицы этой, на которую выезжают все автомобилисты-сволочи, когда я перехожу один из ее лучей. Неужто можно по такому соскучиться? Но тогда машин там не было, а я все равно стоял и ждал зеленый свет.

В квартире, кроме Вьюнка, пьянствовали еще четыре троглодита. Никто ко мне не цеплялся, и я втихую налакался чем-то на сосновых шишках. Потом один ушел, и пять тел, включая мое, расположились в двух комнатах. Один лег в коридоре, чтобы притормозить энтропию Вселенной в пределах двушки. Процесса расстановки уже не помню, но такой расклад я, проснувшись первым, обнаружил утром. Переступив через сопящий дефис в прихожей, я вошел в кухню. С похмелья меня знобило. Продегустировав на задок всю мебель, я все же уселся на пол под окном, вжав спину в крытую батарею, закрыл глаза и стал убаюкивать тошноту. Кто-то пришел, наверное, получасом позже, уселся за стол и закурил.

– [Дверь притона, словно из картона! По ней стучат вредители. Зачем? Ведь у обители в том месте, где порог, и слон пройти бы смог!] – послышался привычный уху ни мужской, ни женский, ничей голос.

– А за дверью? Ступить три шажка низ по ступеням. Погладить деревянные перила. Подумать: а не оттого ли они целы, что их полвека не мыли и не красили, а только руками вот так полировали? Интерес в себе унять, забыть и дальше пойти, чтобы жить, а не молча измышлять.

– [Первый вопрос всегда должен быть: о чем?]

– О чем я сижу здесь? О чем запах немытого тела? О чем шелушиться кожа на нем? О чем головная боль? Алкоголь – это ж счастье в кредит. Мы все спины не разгибаем, мучаемся, добиваясь мимолетной блажи, а тут – наоборот. Посижу, значит, еще чуть-чуть, раз все по справедливости.

Но тут уже не я, а сама батарея прижалась к моей спине, сдавила ее и пустила горячие струи воды мне в кровь. Вспорхнувшие от дуновения ветра, шторы над моей головой волнами сейши легли на потолок. Багровея, они шли мелкой рябью от дыма, а их вельвет порос сосудистой паутиной. Плавно спускаясь, занавеси срастались, образуя обволакивающий меня вакуум. Я возвращался в плаценту.

Окружившая меня живая ткань крепла, а вода из труб переполняла тело. Вместе с телесными жидкостями, она сочилась из моего носа, рта, ушей, глаз и, вероятно, ануса. Я задыхался, скреб ногтями скорлупу. Бил плечом и изо всех сил упирался ногами, пока она не дала трещину. Оторвав спину от пуповин батареи, я вырвался из яйца наружу.

Это была уже не тесная кухня питерской квартиры. Я оказался на луне. Опять. Из низины ближайшего оврага вырос знакомый силуэт. Я переступил босой ногой острые осколки. Ему навстречу.

– [Вот он… мальчик. Мясной ключик, человек-проводка.]

Как когда-то, при виде приближающегося Нини меня перестали слушаться ноги, и я присел на корточки, словно пал ниц. Он остановился совсем рядом – полы его халата скользнули по моему лбу – и скомандовал: «[Идем]». К ногам вернулись силы, я встал и подался за ним.

Мы двигались медленно и неизвестно куда. Он со мной не заговаривал, поэтому я бубнил себе под нос кириллицу, пока в сотне метров от нас не разглядел человекоподобное создание. Посреди безвоздушной степи стояла женщина за разделочным столом и ребром ладони нарезала тонкими ломтиками репчатый лук.

– [Это моя жена. Она режет без ножа.]

Я смотрел на нее и не осмеливался подойти ближе, подозревая, что, попробуй я заглянуть ей в лицо, голова ее противоестественно вывернулась бы, как у совы, ко мне затылком, но и затылок этот, и фартук, и платье до щиколоток – все в ней было мною узнано.

– Ты ведешь меня к ней?

– [Подалее.]

Минут через двадцать – женщина к тому времени потерялась из виду – мы остановились у огромной впадины. То, что я принял за ступенчатый кратер, оказалось греко-лунным амфитеатром под открытой Землей. Мы стояли над гладкой котловиной, бывшей от случая к случаю сценой или ареной, в центре которой встали рядком, развернувшись к трибуне, семеро обнаженных женщин и мужчин. Нини ткнул в их сторону острым подбородком и бросился к ним с утеса не как в бездонную пропасть, а как в песочницу. Сел он мягко – халат за ним поднял облако серой пыли – выпрямился и кивком позвал за собой. Не решившись прыгать солдатиком, я попытался ящерицей спуститься по едва ли не отвесной скале, но в самом же начале сорвался и покатился кубарем вниз, и вращался бы еще долго, если б не был заземлен тапочкой Нини. Он снял с меня ногу и выжидающе надо мной завис, но путешествие было так утомительно, что встать недоставало сил.

– Нет, слышишь?! Сначала объяснись. Кто эти люди? Зачем мы здесь?

– [Артисты,] – он обвел рукой семерых на сцене. – [Моя колода, и я в ней король. Сейчас мы будем раскладывать «Пасьянс Прокруста». Смотри.]

После этих слов артисты до боли знакомыми голосами запели а капелла Канон ре мажор, а Нини подошел к крайнему мужчине справа и с криком: «[Король бьет шестерку!]» – ребром ладони перерезал ему глотку. «[Стало быть небытие. Нет небытия, стало быть…]» – в наигранной задумчивости произнес Нини над телом – наконец я его узнал, – Агента Диареи. Тот схватился за шею, но продолжал свою партию рыком, всхлипом, алой пеной. Я впился взглядом в шесть оставшихся «карт». Те, не заикнувшись и не дрогнув, волновались симфонией, никак не страхом смерти. Проведя окровавленной ладонью по каменным устам и хрустнув шеей так, что она дала искру, Нини переступил через Агента и продолжил, что начал.

Заруб.

Рана такая глубокая, что голову Истины ловят в падении ее же лопатки.

– [Король бьет семерку! Неприглядно мясо. По нисходящей правду тела скрыл лосьон, за ним – тональный крем и мыло, волос, эпидермис и сам стан. Я, истины блюститель, этот узаконенный обман раскрою с кровью, что пущу лжецам.]

Сечение.

Прежде чем распластаться на поверхности сцены, Взрывович пытается устоять на четвереньках, налив себе пунцовую подушку, а льет из него так, что хватит еще как минимум на широченный матрац.

– [Король бьет восьмерку! Услышать, внять и подобрать слова. Озвучить, чтоб забыть. Когда нет прока от языка и диалога, не проще ли кого-нибудь убить?]

Инцизия.

После удара Вакенгут сию же секунду теряет сознание, не способный вынести вида собственной крови.

– [Король бьет девятку! Бьет украдкой, вмиг завершая схватку с этой картой гадкой.]

Надрез.

Получив смертельную рану, Африкан Ильич бросается к трибуне и на удивление живо начинает карабкаться по ней, но каждую последующую ступень он преодолевает все медленнее и медленнее, наконец, зацепившись за восьмую, он отпускает ее, по инерции пролетает предыдущую, и с отвратительным треском грохается о шестую. Пройденная им дистанция увековечивается неровной исчерна-красной линией.

– [Король бьет десятку!]

И вот, не стало пяти голосов. Поют одни Метумов с Логикой.

Нини потирая острие в верхней части головы, словно не рог это, а поросший щетиной подбородок, продолжает:

– [Я умру. Стану почвой. Меня расфасуют по мешкам, отвезут на поле. Там единство, где посадят в меня семя, где взойдет надо мной яблоня. Ее плод съест мужчина. Он обрюхатит женщину. У нее родится дитя. Им буду я.]

Окровавленный с головы до пят, Нини подошел ко мне, вцепился обеими руками в плечи и поднял на ноги, затем он показал, как именно надо сложить пальцы, как обращаться с рукой, чтобы она стала острее бритвы, и указав перстом на «валета» с «дамой» сказал: [Добей].

В ту же секунду я подтянул его к себе за пояс халата и от груди рубанул ладонью так, что она вошла ему под кадык и вышла где загривок. Голова Нини (отдельно от туловища – обыкновенный полумесяц с рожицей) вдребезги разлетелась по полу. Я разглядел только кусочек с пастью. Перевернутая, она улыбалась, ощерив плотный ряд акульих зубов. Нини был счастлив: его побил «туз». Честная игра. Отбой.

Там, в кухне притона, вылупился из космического яйца уж не я, а Леопольд Тамм. Это он, а не я, добрел до посольства Эстонии, а оттуда отправился восвояси – к своим родителям, которые были уверены, что сын их потоп в Черном море пять лет назад, когда они всей семьей отдыхали в Сочи.

Убийца? Я сотворил труп – существительное неодушевленное, лишь слово.

При всем при том Нини навел меня на мысль: душа, о которой мы условились, – по сути просто сгусток электричества в нашему мозгу, в котором сосредоточено все – память, чувства и самость. Когда мы умираем, электричество это рассеивается, становится частью мира, током. Когда-нибудь частица того, что было вашим я попадет на атомную электростанцию. От вашей души заработает электробритва. Вашей душою сбреют волосню в паху. Вот тебе и промысел Божий.

И мог же ведь заморгать светильником, прознав про нашу предрасположенность к эпилептическим припадкам, очень мог, вознамерившись пробраться в спальни верховодителей, но не стал, потому что нас не было тогда на посту – Мурме очень захотелось писать, и мне из солидарности тоже. Так и получилось, что газетчик не встретил бы никаких препятствий у святая святых.

Потом отлучились в буфет, потому что Тикай бежал в ту сторону мимо нас и сказал, что привезли наконец-то сироп и газировку, а мы были как раз обезвожены, ну а после уже снова были в туалете, и даже не раз, так что трогал чьи писания газетчик или не трогал – не знает никто.

Вы простите меня! Болван ваш Гакря! Но и Мурма тоже. И зассыха к тому же.

Сладкого и хочу, и жалко. Кексику невдомек, что мрак выел мою сердцевину, хотя это ему потом латать ее, душу, где она надкушена, – заполнять собой.

Таммова жизнь привила мне грех. Какой? Чревоугодие, конечно. Блинчики с мясом, тушеная картошка, засолки, раки, щи и проч. Еб твою мать и хлёб ее борщ – как я люблю жрать! Так люблю, что для полноты, понимаете, экспрессии вставил эту паршивую буковку ё, чтоб вы глагол не перепутали с насущным. А тут что? Оксюморон! Огретый прохладной (если не сказать – ледяной) струей водяного кнута, я бестолку отстаивал свои права голодовкой. Хватило меня ненадолго: брюшко заурчало, собой заело – что тут попишешь? – и незадолго до того, как приступить к эпистолярному акту, прокрался я за объедками в столовую. Смотрю – у фритюрной ванночки пакет вроде молочного. Ну, я его перегрыз, содержимое пригубил, и все – капут. Пишу вам с унитаза. Подкинули мне отраву поварешки. Пакет захватил с собой. Смотрю сейчас, а на обороте упаковки ме-е-е-елко так писано: «Suffering. Made in Yoursoul».

Зато вчера в шатре опрокинул в себя целый казан плова со свининой, закусил его косяком креветок в сливочном соусе и запил недешевым винищем. Видели бы вы рожу Африкана, когда я присосался к таре.

Поверить не могу, что сегодня парня слопают. Я ведь давно в этих краях и всех шизиков знаю.

Хтонь какая-то творится, как дочушка их скопытилась. Истина вон городит из себя душечку, хозяюшку, и всяческого носового платка не чурается, а сама слезинки не пролила. Так – кляча, и норовистая, всаднических шпор не знает.

И налево умеет сходить. Непостоянная баба. Не знает об этом только глухой на оба уха и слепой как крот Фроим с гор. Не знает, а сам ее давний любовник. Чувствует Фроим по ночам приятную щекотку в причинном месте, но ему проще поверить в мандавошек и всякие «поллюции», чем в еженощные визиты самой высокопоставленной шиксы провинции.

Эй! Пиши вопросы из зала.

«Рукоблудствуют ли сверхлюди?»

Если нет, то где там венец самодостаточности?


Мой любимый русский поэт?

Чуковский. Он Уитмена переводил, да и сам писал недурно.

Сарафаны, сарафаны, сарафанчики.

Айболиты, тараканы и мерзавчики.


«Страшно?»

Рассматривая личную смерть как лишение, я вижу одно утешение:

не нужно прилагать никаких усилий, чтобы с ней смириться, Василий.

Пустота на раз все сделает за вас.


И помните, господа присяжные и обвинители: свою честь следует хранить в сухом, недоступном для детей месте.


Милейший получатель, мой тайный друг по переписке, я вижу вас среди зевак и рад, что вы до сих пор не раскрыты. В эту судьбоносную минуту я думаю о Человеке-в-клетку. О том, как очутился в узоре его костюма, а он взял и уехал. Как вы могли заметить, скрепя сердце передал бумагу-карандаш Агенту Диареи. Он теперь мой машинист, а у вас, я надеюсь, все пишет диктофон.

Значит, в холле Бамбукового дома я был скручен по рукам и ногам, вынесен на второй этаж и приставлен задом к окну, под которым мои ноги крепко-накрепко обвязали гирляндами и зафиксировали двумя стальными прутами. Мне в спину, предварительно размозжив топориком нижние ребра, вставили крюк, зацепив позвоночник. От крюка тянется семиметровая цепь. На другом ее конце – двухсоткилограммовый груз, который Мурма и Гакря – местные пробковые Руфусы – выкинут в окно по сигналу палача. Сегодня это у нас Метумов. Если осветительный прибор и стальные прутья выдержат, я лишусь хребта. Жизни-то я лишусь при любом исходе, да-да.

Хоть народу и поредело, узреть расправу собралось все отделение. Взгляните на них! Здесь, на втором этаже одноногий вентилятор надувает щеки триумфаторам, обделяя холодком заблаговременно скорбящих. У самого вентилятора щек нет, как бы там не читали меня символисты и прочие орфографически-слепые. У Агента с запятыми все в порядке. Я ему их проговариваю.

«Какой сегодня, кстати, день недели?»

Кстати, вторник, а не пятница, так что на воскресенье я планов не строю. Пишешь?

Метумов обслюнявил палец и высунул в окно. Ветер успокоился. Значит, пора.

– Allez![12]12
  Вперед! (фр.).


[Закрыть]

Господа, имею в виду пресечь этот гадский водевиль, причем – немедленно, а посему, чтоб сделать дяде ручкой, говорю: «Покедова!»

9 И сказал Один Лиссе: где Мом, брат твой? Она сказала: не знаю; разве я сторож брату своему?

10 И сказал: что ты сделала? голос крови брата твоего вопиет ко Мне от земли;

11 и ныне проклята ты от земли, которая отверзла уста свои принять кровь брата твоего от руки твоей;

12 когда ты будешь возделывать землю, она не станет более давать силы своей для тебя; ты будешь изгнанницей и скиталицей на земле.

13 И сказала Лисса Одину: наказание мое больше, нежели снести можно;

14 вот, Ты теперь сгоняешь меня с лица земли, и от лица Твоего я скроюсь, и буду изгнанницей и скиталицей на земле; и всякий, кто встретится со мною, убьет меня.

15 И собрала чемоданы, и пришла на порог к Селене, подруге своей;

16 она сказала: приюти меня на луне, где нет ни людей, ни земли.

17 Ушлая сука.

– А, бэ, вэ.

Жив! В припадке речи! Пишешь?

– Гэ, дэ, е.

Больно! Так принято в квартире на Лиговском проспекте. Вспомнил, как Логикой по вечерам выходил из нее, затем из себя. Возвращался утром пьяный, мысленно пел колыбельную – гимн сну, – пел часами, пока голос в голове не садился, хрип и тих. Радиоприемник на журнальном столике был настроен на коммерческие нечистоты и плюрализм мнений. Шел на уши с боем, пока батарейки не сели.

Это было тогда. Двадцать седьмого числа. Отключили электричество. Стал у окна в пятом часу и молился истукану на подоконнике, пока сгорали небеса, свеча и люди. И вот – на улице все замерло. Пурпурный вечер.

– Ё, жэ, зэ.

Вниз по Лиговскому влачится пеший оркестр, и больше здесь ни души. В оркестре этом играет одна семья – тысячи людей, сотни поколений. Вышагивают взрослые и дети, ползут младенцы, ковыляют старики, перекатываются трупы, гремят кости, гоним ветром прах, порхают еще не рожденные, текут еще не зачатые, а уж их потомство в воздухе – сияет впереди всех и волнует пыль.

Трюхаю потихонечку следом. Неплохо для беспозвоночного.

– И, и краткое, ка.

На Невском оркестр свернул в сторону Адмиралтейства. Я знаю, куда мы идем, и чем ближе к Фонтанке, тем нас меньше. Исчезают в переулках музыканты, и с каждым кварталом тише попутный ветер. И у Аничкова моста я уже один-одинешенек. Вышел на него, облокотился о парапет.

К небольшому причалу, на котором безуспешно реанимировали Логику, прибита лодка. В ней, подперев веслом челюсть, скучает гондольер. Внешне он в точности соответствует образу романтического бунтаря, присущего всем волосатым мужикам с веслами. Я знаю, как его зовут. Харон. И река эта сегодня – Стикс.

– Таксуешь? – кричу ему.

Он отвязывает лодку.

– Эль, эм, эн.

Плывем против течения. Входим в Большую Неву за Троицким мостом и дальше плывем по Неве вверх.

– [Наломал ты дров,] – говорит Харон.

– Отвянь ты, старче.

– [Я ж не про земное. Лисса – от нее все беды,] – на это я молчу, и Харон усаживается рядом, причмокивая и храпя, а лодка плывет себе. – [Мертвым Лисса хоть не мешала. Цербер это. Перегрыз ее цепи по песьей дружбе… Будет знать теперь – с тремя намордниками-то. Селена – укрывательница, тоже виновата, и ты, коль довез эту губошлепку до людского роду.]

Набережная разлагается. Разжиженная, она стекает по канавам, пока возникшие ниоткуда слепцы топчут мостовую. Капля за каплей города не стало, и тогда в расчищенной от застроек возвышенности на правом берегу я увидел кое-что смутно знакомое, увидел его.

– Тормози, я сойду.

– [Но Аид ищет вашей аудиенции!]

– Да не кипишуй. Я скоро.

Спешился и рысцой мимо тающих фонарей по гнилому бульвару.

– О, пэ, эр.

Здравствуй, мой бронзовый колосс Родосский. Что стало с тобой? По швам разошелся? ОВИР обломками туши своей завалил. Потому и не нашли мы тебя, беспало-безносую низкую кучу. Понятно. Меж тел частей – рук, ног и гениталий (такие не отломишь) – блестит дверная ручка, я пролезаю к ней.

– Эс, тэ, у.

Кухня, неисправная лампа, недорезанный лук, нож на полу.

– Эф, ха, цэ.

Тэя возлежит на обеденном столе.

– [Низкие потолки холодной страны теснят и давят мысли, амбиции, мечты.]

– Мне тоже эта квартира никогда не нравилась.

Облокачивается на хлебницу, свешивает ноги и улыбается от уха до уха.

– Как поживаешь? – спрашиваю.

– [Замечательно! Показать на пальцах число Пи? Чтоб ты знал: мой почечный камень – философский, а ниже живота я смахиваю на Льва Толстого. И да, люблю наш город трехэтажный! Да вишь, первый-то этаж полуподвальный. И городок не тихий, но пыльный, и пылью приглушены звонкие части его, ведь край страны… тут не продохнуть и можно одряхнуть в поисках заборов-крыш, чтоб скрыться от грязного воздуха, и думать, и мечтать, и понимать, что высоты трех полных этажей хватило бы легким твоим, но тут низина – полтора, то не Москва, не он… она и близко не была – ей не хватило здесь протяженности стен и границ, а от них за семь сотен верст задыхаются душ пять миллионов и еще пара тыщ! И девушки прекрасны, но те ночами состригают волосы до плеч, и мужицкая мотня по ним увядает за минуту, иссыхает до утра и обращается в труху к полудню.]

Убегает в гостиную и роется в книжном шкафу. Возвращается с «Семиотикой» Арзамасцева. Бросает книгу в раковину, гнется к ней дугой так, что можно сосчитать позвонки, лютует языком, потом резко вытягивается и как будто становится выше, достает безымянным пальцем люстру с выкрученной лампочкой и качает ее.

– Цэ, ша, ща.

Тэя щелкает в мою сторону зубками, и я замечаю, что нос и глаза у нее провалились, она зачитывает:

– [“Ю. М. Лотман говорил, что в любом правильно построенном тексте информационная нагрузка от начала к концу падает, а избыточность (возможность предсказания вероятности появления следующего элемента в линейном ряду сообщения) растет”.]

– К чему это?

– [Расскажи, как все кончится?]

– Твердый знак, ы.

– [Ты здесь – забитый персонаж. Так сложился сюжет жизни. Герой главный, но крайний.]

– Мягкий знак, э, ю.

– [И кто же сломает порочный круг? Кто обманет ожидания потустороннего?]

Грудь Тэи впала, кожа потемнела и залоснилась, волосы из головы повылезли – тонкие пряди облепили уши и плечи – а лоб с подбородком заострились, чудовищно растянув лицо.

– Не может… Шесть лет назад. Я же тебе голову снес.

– [Кому это ты голову снес?]

– Нини.

– [Нини? Кто это?]

– Я.

Тебя тут никогда не было. Сейчас ты не здесь.

Очухался Тикай в кладовой Бамбукового дома, сидя в двухколесной садовой тачке, на подстеленном для мягкости мешке с гашенной известью среди лопат, тяпок, грабель, смотанных веревок, пустых двухлитровых банок и картонных коробок со всяким хламом. Он почти с головой был обернут в пожеванное молью покрывало, а в носу у него стоял въедливый запах нашатыря.

– Лелик-Полик! Я уж начал переживать, Тикай Илларионович.

Метумов, оседлав перевернутую коробку, заворачивал в пропитанное кровью полотенце хирургический набор.

– Оставлю пока здесь, – сказал он и отправил сверток на одну из верхних полок, – Ну, как оно?

– Что оно? – анестезия в крови еще не рассосалась, и голос у Тикая шел мимо рта в нос.

– Экзекуция, что ж еще?

– Боль была невыносимая, – выдержав паузу, ответил Тикай без тени юродства.

– Невыносимая? Что это по-вашему значит – не вынести боль?

– Погибнуть.

– Но вы живой еще.

– Вам виднее.

Метумов выудил из-за пазухи бумажный пакет, раскрыл его и поставил Тикаю на колени.

– Ешьте, крепитесь.

На полу возле промятой Метумовым задом коробки Тикай заметил поднос с шестью чашечками и сахарницей.

– Чем наши шакалы побрезговали? – он взглянул на Метумова исподлобья. Тот обернулся и снял вдруг маску благодушия.

– Вы до сих пор не поняли, Агапов? Мы оба обречены наблюдать некроз речи, нравов, логики и всего хорошего, – сказал он и посвятил Тикая в свой план, затем взял поднос, втиснулся в проломленную стену, перелез окружной ров и проворно засеменил, звеня дорогостоящей посудой, в каптерку, в которую на чаепитие были созваны высшие чины личного состава Бамбукового дома, и в которой его в сердитом уже молчании поджидала Истина в компании мужа, Агента, Ильича и так и не пришедшего в себя Вакенгута.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 4.2 Оценок: 6

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации