Текст книги "Мафтей: книга, написанная сухим пером"
Автор книги: Мирослав Дочинец
Жанр: Исторические детективы, Детективы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 23 страниц)
«Завтра, – сказал я. – Приготовление средства требует ночной поры. Только не разрушайте муравьиную кочку, потому что некуда им будет вернуться».
«Буду ждать тебя, аки Моисея. А моим советом не пренебрегай. Сходи в кузницу, не поленись. Там всякий сброд толчется. Может, и услышишь что. Вести не сидят на месте».
«Не поленюсь, Мошко», – вывел я его за плетень.
Уже из брички он крикнул:
«А над твоей загадкой будем в субботу кумекать с благочестивим Элейзаром. Недаром он тебя чествует, как еврейского сына…»
Пейсатый проситель отбыл, оставив меня с думами. Действительно: почему пропали именно девушки? И почему именно в Мукачеве? И почему втянут в сию мороку я? Каждый вопрос на первый взгляд простой и невинный. Но так ли это? И о муравейнике я думал. Только не о муравьином, а о человеческом. Имя ему – Мукачево. В этом городе, как в тесте крупиц, обильно намешано всякого рода-племени, а между ними дрожжами – евреи. Без них, как ни крути, действительно не пашется и не сеется, не жнется и не мелется. Не печется и не продается. Куда ни кинь – их причастность, видимая и невидимая. Они – как щепотка соли, с которой вареная вода становится блюдом. Как ветер, крутящий колесо. Как искра, что не гаснет под пеплом. Таковы они – живучие, неистребимые, вечные.
Я стал выделять их среди другого люда рано. Помню, мы с отцом плели сети на берегу, а гурьба черных, как воронье, людей возвращалась с Вышнего Тына. Там они зарывали своих мертвых под камнями без крестов. Шли, качая головами, и пели. Малые мадьярчата из-за терна бросали в них сизые ягоды и кричали: «Жидо, жидо…» Я вопросительно посмотрел на няня: «Кто они?» – «Люди», – сказал он. «А почему их называют жидами?» – «Так их называют потому, чтобы жили долго. Святой народ. Они и за нас молятся, потому что без нас им никак…» – «А почему мы сами не способны за себя молиться?» Отец пожимал плечами. В церковь он не ходил, не имел времени из-за непрерывной ловли рыбы. Для него куполом храма было чистое небо. Но в тот раз еще кое-что нашел в защиту жидов: «Их рыбари стали святыми, которым мы поклоняемся». Сказал и молча продолжал плести рыболовную сеть, так как это он умел делать лучше, чем говорить.
Жидов не любили. Не любили тихо, скрытно, с каким-то страхом. Впрочем, не все. Мой дед Данила никогда их не сторонился. Без них бы не появилось многолюдное стойбище, прозванное Зеленяковым торжком. Собственно, это был первый в Мукачеве постоялый двор для путешествующего и купеческого люда. Сначала под кронами лип, а затем под лоскутными шатрами. И предприимчивые иудеи там верховодили. Ибо как говорят: двое жидов – торг, трое – торговище. Дед их понимал. Говорил, что в мирах не один раз получал от них помощь. Так их Моисей завещал: «Люби пришельца, ибо все мы на этом свете пришельцы».
Я рос среди них, долго не выделяя их среди других. А все же они были другие, а подле них и мы. Пяти-шести русинских хозяйств на отрубе было достаточно, чтобы между ними втиснулся иудей и ткал паутину, дабы завладеть их пожитками, да что там – их душами. Мало-помалу – через займы и пени, часто через паленку – становился он обладателем тягла, скота, инвентаря, а нередко и последней рубахи и покрывала доверчивого русина. В тех сетях прозябает-брыкается целый край, вся Подкарпатская Русиния. А еще есть верховники немецкие, а под ними паны мадьярские и подпанки руские, свои. Как те блохи, вши и гниды на бедняцкой гуне[266]266
Гуня – длинная свитка шерстью наизнанку.
[Закрыть]. Как ремни на бочкорах[267]267
Бочкоры – лапти.
[Закрыть]. Притеснения, гнет и недоля…
Два заманчивых, два спасительных пристанища у русина – церковь и корчма-лавка. Стоят на юру и на распутье, как две вехи извечного выбора. К одной ведет узенькая тропинка воскресной сходки, а ко второй – протоптанная дорога, и там целыми днями кипит хмельное оживление. Вековой голод души и отравляющее пресыщение плоти… Рядом стоит вкопанный черный крест, и Исус из-под тернового венца грустно смотрит на те две дороги – спасительную и разрушительную. Два направления, которые тоже принесли в исконные карпатские края всемогущие и вездесущие евреи. «На выбор нате вам: наш товар и наш храм».
Как ни обернись – они соль земли нашей. Соль, что в разной степени жжет и питает. И это открыл мне один из иудеев, друг моего духовного кормильца. Анахорет-христианин Аввакум тесно братался с молодым хасидом Элейзаром. Что их объединяло? Возможно, три действующие «Л»: люботрудие – трудолюбие, любочестие – потребность во внутренней свободе и любомудрие – любовь к философии. Три «люботы», как называл их сам Божий человек. А в какие это было облачено одежды и какими кадилами освящено – то пустое.
«И о муравейнике я думал. Только не о муравьином, а о человеческом. Имя ему – Мукачево. В этом городе, как в тесте крупиц, обильно намешано всякого рода-племени, а между ними дрожжами – евреи. Без них, как ни крути, действительно не пашется и не сеется, не жнется и не мелется. Не печется и не продается. Куда ни кинь – их причастность, видимая и невидимая. Как искра, что не гаснет под пеплом. Таковы они – живучие, неистребимые, вечные…» (стр. 257).
В доброе заполуденное время сходились они на Гнилом мосту и пускались в свои motio fabula, то бишь – прогулочные беседы. По дороге покупали у винодела Кароля фляжку белой шасли[268]268
Шасла – легкое белое вино.
[Закрыть], а закуску держали в жебах – монашеские яблоки и кошерную халу, сладковато-соленый белый хлебец. Угощением наделялся и я, потому что я в тех походах носил за ними доску. Аввакум никогда не садился на землю, говорил, что от такого пренебрежения она силу забирает. А Элейзар смеялся: «Вы, равви, живете под землей, а сесть на нее боитесь…» Еловая плаха служила иногда сиденьем, иногда столом, а бывало и таблом, на котором писались угольком какие-то знаки. Тогда я еще не все кумекал в письме, не все понимал из сказанного. К тому же мои спутники в пылу спора перескакивали с одного языка на другой, крутили беседой, как черт штанами. Со стороны это было похоже на игру «в пекаря». Когда один бросает в другого чурку, а другой должен прицельно ее отбить, да еще и как можно дальше, чтобы тот не перехватил. Только сии мудряки не палками перебрасывались, а словами. Впрочем, не менее острыми и увесистыми.
Наконец, мягкое вино и течение реки утоляли их запал, они садились на бережке и мечтательно всматривались вдаль, откуда разливным потоком текли горные воды. Мелело русло их спора, будто тихий ангел над нами зависал. Уставший от споров схимник уступал молодому собеседнику, и тот миролюбиво продолжал свои размышления.
«Все неприятности в мире от тех иудеев, говорят гои. Это правда, но что считать «неприятностью»?! Еврей добыл из неба вечный огонь и осветил им землю и живущих на ней. Еврей вскрыл источник, из которого другие народы почерпнули свои веры. Еврей – первооткрыватель культуры и защитник ценности человеческой жизни. Это же наш Акива первым выступил против смертной казни… Еврей – поборник свободы, Моисеево учение не допускало держать человека в рабстве более шести лет. Еврей, как никто, терпим ко всем религиям и признает, что праведники всех вер унаследуют Царство Небесное. Притом никакие соблазны мира, никакие гонения и притеснения не заставят его отречься от веры родителей… Вы любите пересказывать выдумку о Вечном жиде. Да, мы вечны. Мы были, есть и будем рассеяны во времени и пространстве. И ваше христианство (от нашего Христа) – это и есть исполнение еврейского божественного пророчества, с вашими мелкими дополнениями…
Вы же не станете возражать, почтенный Аввакум, что даже ваше имя пришло от нас. И нашего юного собрата тоже, – повернулся ко мне. – А еще и не опровергнете тот факт, что священная ваша книга – Библия – собрана из наших мифов и легенд. А песни наших поэтов… вы поете своим детям и вкладываете в свои молитвы… А наши племенные обычаи теперь ваш закон. Уже не говорю о том, что наши посполитые ремесленники и рыбари стали вашими духовными учителями, иконами, а один из них – вашим Богом. И его родовые пенаты наречены Святой Землей… Да что там, безродный молодой человек из ничем не примечательного крошечного селения (что может быть хорошего в Назарете?!) подвинул ваших грозных богов и изменил ваше представление о мире. Да-да, это же Он в дикую, кровожадную, бесстыдную варварскую расу вдохнул Дух мира – и смутил ее, обновил, воскресил. «Блаженны те, что приносят мир…» Вы жадно это приняли, оперлись на опору милости и оправдания, а в сердцах и дальше остаетесь язычниками. Вы любите войну и природу, вы падки на красивое человеческое тело. И ваша общинная совесть до сих пор незрелая… Поэтому вы и презираете нас. Ненавидите за то, что мы наложили на вас эту епитимью раздвоения, вечный мучительный выбор – между греховностью жизни и жертвенным бессмертием… Собственно, мы ваше зеркало, серебро с тыльной стороны стекла. Мы вглядываемся в вас и скорбим по утраченному раю. Вы смотрите на нас – и сокрушаетесь о недостижимом рае… Давайте же, благочестивый Аввакум, окропим вашим вином наш хлеб и употребим это на мудрое примирение».
Так и сделали. Пили и закусывали.
«Вино и хлеб, – сказал задумчиво пещерник. – Слово и Любовь. Кто бы возражал, преподобный Элейзар, что именно вы принесли пророчества миру и возвестили нам заветы Господа. И что еврейская женщина родила нам Бога, который к тому же восстал против вашей полуправды, полусвободы и полумилосердия. И провозгласил полноту их, что именуется Любовью. И вы той силы испугались и спешно распяли ее. А мы, темные и убогие, тот свет Отчего послания узрели, мы узнали подвиг Любви ради нас. Ибо мы – Его подобие, терн и цвет Его венца… Да, Элейзар, замученный человек вашего племени, пригвожденный к кресту, воскрес для нас живым Богом. И с ним живые наши души…»
Каждый держался своей правды. Как и повелось между людьми.
Склонялся к вечеру праздничный день. По противоположному берегу тянулась процессия в монастырь. Несли хоругви с Богородицей. Шли преимущественно женщины. Мужское население хорошо проредили бунты, кого-то заточили в темницы, кого-то забрали в армию, кто-то на чужих хлебах ищет заработки. Женщины затыкают собой все дыры. Первые возле печи, последние под крестом. «О Богоблаженная Дева, удели сим русинским дочерям свою нетленную радость, ибо Ты породила Источник радости!»
Хасид будто угадал мои сокровенные желания, так как ухватился за новый предмет проповеди:
«И вот вам еще одно: наша еврейская женщина – ваш образец материнства…»
Женщины брели через плавни босые, гуськом вошли в брод. Впереди девочка с пависой[269]269
Пависа – хоругвь.
[Закрыть] на черном древке. Богородица с клеенчатого рисунка настороженно поглядывала, чтобы бедняга не оступилась на скользком камне. Река сдержала течение, дала им перейти. Вышли на берег, отряхивая капли, как гуси. И опять стали в ряды-вереницы и двинулись по гребню горы, распевая псалмы, которые давно Давид добыл для них из своего сердца. Мы молча созерцали шествие. Солнце садилось, и женская группа будто плыла в трепещущем рахманном сиянии или скользила в золотом раю.
«Свет очей моих, – сказал Элейзар. – Так в старину говорили про жену».
«Про ангелов поют, – задумчиво произнес Божий челядин. А они и сами ангелы-хранительницы рода человеческого… Две самые большие тайны сопровождают человека. Это дорога к Богу и к женщине…»
«Вай, как красиво вы сказали, равви! Позвольте мне добавить к этому одну притчу. Думаю, нашему молодому путнику она пригодится… Маленький мальчик спросил мать: «Почему ты плачешь?» – «Потому что я женщина» – «Не понимаю», – удивился сын. Мать обняла его и сказала: «Ты не поймешь сего никогда». Тогда мальчик спросил у отца: «Почему мама иногда плачет без причины?» – «Все женщины иногда плачут без повода», – ответил отец. Мальчик подрос, но не перестал удивляться, почему женщины плачут. Наконец, он спросил об этом у Бога. И Бог ответил: «Задумав женщину, Я хотел, чтобы она была совершенной. Я дал ей плечи такие сильные, чтобы держала весь мир, и такие нежные, чтобы поддерживали детскую головку. Я дал ей дух настолько сильный, чтобы вынести любую боль. Я дал ей волю настолько твердую, что она идет вперед, когда другие падают. Она заботится о больных и уставших безропотно. Я дал ей доброту – любить детей при любых обстоятельствах, даже ежели они обижают ее. Я сделал ее из ребра мужчины, чтобы она защищала его сердце. Я дал ей мудрость понять, что хороший муж никогда не причинит ей боль, но иногда будет испытывать ее преданность и решимость оставаться рядом с ним без колебаний. И наконец, я дал ей слезы. И дал право проливать их, где и когда ей заблагорассудится. Только ей самой. И ты, сын мой, будь осторожен – не дай женщине заплакать, потому что я считаю ее слезы… Помни, что женщина создана не из ноги, чтобы быть униженной, не из головы, чтобы превосходить, а из бока, чтобы быть рядом с тобой, быть равной. И из-под руки, чтобы быть защищенной тобой. И со стороны сердца, чтобы быть любимой… Хорошая жена – ex caelis oblatus. Дар небес».
«Ну вот, Мафтей, тебе урок, – подхватил Аввакум. – К нашей следующей прогулке вырезать сию сентенцию на доске».
«На каком языке?» – уточнил я.
«На языке сердца», – засмеялся шутник Элейзар.
Черноризец, заметив мое замешательство, заметил:
«Язык сердца – тот, на котором говоришь с матерью, на котором молишься и каким мысленно беседуешь с любимой…»
Я так и сделал – вырезал услышанное выражение садовым чуплаком[270]270
Чуплак – нож.
[Закрыть]. Но доска была очень удобная и для плавания. Мы с ребятами, оседлав ее, переплывали реку. И случилось так, что на быстрине я неосторожно упустил доску. И она пошла за водой и забрала те слова…
Затесь восемнадцатая
Ad fontes. К истокам
Благословенна молодость, которая видит то, чего нет.
Прасковья, вдовица из Подгорода
Тени событий ложатся на камень. А он молчит. Должны говорить мы… Но стоит ли говорить о том, как чувствовало себя мое сердце, с тех пор как Ружена оставила Мукачево. Тот, кто не вкусил любовной брани[271]271
Бран – неволя.
[Закрыть], все равно не поймет. А кто познал те чары, тому и слов не надо. Но это было, было, и этого никак не забыть…
Расстояние не погасило мое обожание. Только упрочило то влечение. Мечтания о ней стали тенью. И некуда было деваться от этого. Я жил, учился, отбывал свои повинности, но как-то на ходу, безжизненно, будто это был не я, а призрак. Нет, я все делал хорошо, даже слишком старательно, так, как бы это нравилось ей. И сам от этого удовольствия не получал, ибо ничто не успокаивало жажду сердца. И постиг я тогда, что есть любовь. Это пропасть ненасытная. Любим мы не тех, с кем нам хорошо, а тех, без кого нам плохо. Мне было плохо. В разгар юности я прозябал и ждал, когда таинственная рука судьбы приведет меня к ней.
И случилось. Завернул к нам, помня Зеленяков торжок, состоятельный купец Жовна из Подолья. Он любил этот край, открытый и благоустроенный еще их князем Феодором Кориятовичем. И вот решился он обновить старый «обсидиановый путь». Потому что еще в древние времена, задолго до Рождества Христова, с наших гор возили в Рим чудесный камень обсидиан. Тот камень знаменит тем, что горит в огне, отражает множество света, а сколы его острее стали. Из него делали зеркала и ритуальные ножи, наконечники для стрел и кожевенные скребки, вытачивали божков и украшения, а колдуны до сих пор шлифуют из него шары для ворожбы. Еще его именуют «горячим камнем», так как он вытек горячей лавой из горна горы. Словом, Жовна намеревался найти заброшенные залежи обсидиана в Марамороше, а заодно уладить и купеческие дела. Продать отборное зерно и масло, а на вырученные деньги купить рукоделия местных мастеров. И для этого искал сметливого подручного, грамотного и неленивого.
Я порылся в книгах Божьего челядина, и у Плиния Старшего нашел то, чем заинтересовался. То бишь obsidiumus lapis, что означает – видение, зрелище. Потому что, кроме прочего, он притягивает взгляд. Еще его называли камнем осторожности и спокойствия, ибо отгоняет тяжелые сновидения, навевает безмятежность. А главное – охраняет от слепой любви и злых деяний… Перечитал сие, и душа будто спокойнее стала. Невидимый камень облегчил ее, а еще более созревшее намерение пристать любой ценой к купеческому поезду.
На следующий день я рассказал Жовне, что вычитал про обсидиан, и торговец утратил дар речи. А когда я добавил еще и сведения о природных сокровищах, которые вывозили из карпатских окраин скифы, латиняне, греки, древние болгары, франки, а погодя и турки, Жовна вскрикнул: «Да ты для меня бесценное приобретение! Такой подручный мне и не снился».
Легко сказать… Впрочем, коли стелется, то стелется. Отец Аввакум, от которого я более всего опасался препоны, доброжелательно сказал:
«Что ж, кто крылья имеет, улетает. Ты набрался книжности, пора окунуться в круговерть живого бытия. Туда, откуда все знания мира и вышли. Поэтому благословляю тебя на дорогу аd fontes. К истокам».
Жовна путешествовал не сам, а с тремя погонщиками при мажах[272]272
Мажа – чумацкий воз.
[Закрыть]. Я присоединился четвертым. Отправились мы после третьих петухов. Влажный песок скрипел под ободами, отгоняя остатки сна. Дорога приняла нас, как мать. О, щемящая радость начала пути! Вечная жажда более ярких красок и новых встреч. Обилие внешних предвестий и внутреннего переживания. Сию полноту дает только дорога. И я ступил на тот анабазис, как говорили греки, – на путь, ведущий в глубь своей отчизны.
«Гатьта! Висьта!» – петушились погонщики. Не так волов, как себя бодрили.
«Жовна путешествовал не сам, а с тремя погонщиками при мамах. Я присоединился четвертым. Отправились мы после третьих петухов…» (стр. 266).
«В березинских дубняках трубили свинопасы, из буераков вторили им пищалки пастухов коз. На пастбище чинно топали стада гольштинских коров, которые были в большей чести, чем русинские подпаски…» (стр. 268).
С обеих сторон в венках изумрудных дубрав лежала земля-нищенка. Широкие барские клинья и прислоненные к болотам латки бедноты. Заплата на заплате, как изношенные дерюжки. Благословенная для глаза Русиния. Сдавленная железным кулаком империя графа Шенборна. Мать-и-мачеха, веками смиренно принимающая в свое лоно пришельцев, оставляя родных детей на произвол судьбы. Святая грешница-страдалица…
Над Кучавой еще с ночи дымились ямища угольщиков. Коропецкие плавни затягивали молочным кружевом табуны гусей и уток. В березинских дубняках трубили свинопасы, из буераков вторили им пищалки пастухов коз. На пастбище чинно топали стада гольштинских коров, которые были в большей чести, чем русинские подпаски. Лаливские ложкари несли на горбах срубленные топольки. В пистряловских винницах копошились с тяжелыми мотыгами-дванчаками[273]273
Дванчак – двойная шпала.
[Закрыть] копачи. Ниже, в залужанских колдобинах, женщины мочили коноплю, блестели на солнце их белые зубы и мосяжные[274]274
Мосяжный – латунный.
[Закрыть] икры. Сады-впадины Фогораша гудели пчелами, как колокола, перевернутые раструбами в небо. А церквушки с окраинных холмов сонным бамканьем благовестили заутреню…
Я охватывал это взглядом, сколько душа принимала. А умом витал в облаках – с Руженой. Держал ее в памяти, как тепло своего тела.
Дорога была белой и мягкой от пыли. Мы тащились вялым ходом, и серпокрылые стрижи низко сопровождали нас – чуяли зерно в мешках. Перешли тиховодную Боржаву, в которой сомы глотают утят. На илистых грунтах хорошо родят овощи. А кныши здесь ноздреватые и вздыхают, как живые. С таким хлебом можно разговаривать… Прошли Влагово – селенье нищих, что сидят на железной земле. Под киркой она звенит, а в ливень стекает красными потоками. Дальше тянулись под соснами. По левую руку в болотах засел Шард. Сюда и монголы-песиголовцы не совались. Дорожки здесь зыбкие, люди ходят в обход, а хижины плетут между четырьмя деревьями. На просторной возвышенности расселся Араняш, деревня без воды. За ней спускаются с коромыслами в ярки, поэтому жители сухопарые и припадают на один бок. На копанских перевалах мы вязали колеса и сдерживали поклажу. Дети, бежавшие за нами, показали нам родник с целебной водой для бесплодных – от нее двойняшки рождаются. Поэтому бедняки сей источник осмотрительно обходят. А волы пили взахлеб.
Дети, несмотря на «плодовитую» воду, почти все были больные. Как и большинство русинских детей. У кого увеличено адамово яблоко, у кого золотуха, у кого размягчение костей, «куриная грудь», грыжа, струпья на теле… Из того, что было под рукой, я делал лекарства. Рунь[275]275
Рунь – травы, зелье.
[Закрыть] как раз находилась в спелом цвету. Мы стали лагерем под вековыми вербами на правом берегу Тисы. Матери в благодарность за лечение приносили самое дорогое – сыр и яйца. Но и то пошло на лекарство. Я учил их простому, но бесценному: не загораживать детей от солнца и воздуха, накладывать на шею повязки из маслины, кормить морковью, рябиной, яблоками, желтками, давать вдосталь пить чистую воду. Замешивал мази. А детей учил плаванию, что является самым лучшим лекарством. С назаретским смирением в глазах они принимали каждое слово, каждое движение науки.
Тиса не Латорица. Тиса зарождается в поднебесных хвойниках, у корневищ вековых тисов и, облизывая горы, обцеловывая камни, высасывая подземные ручьи, впитывая множество запахов буйного водоворота, несет свое неукротимое течение к морю. Она грезит им, как грезят стройные тисы мачтами кораблей. Так, как я мечтаю о девице, которая всколыхнула во мне море страсти. Тиса – холодный огонь глубин, текучая сила вершин, клокочущая страсть Карпат. Тиса – любовный стон Марамороша.
Мы входили в ее воды одними, а выходили другими. Вода узнавала нас и знала, что убрать, а чего добавить. Насыщала трепещущей свежестью и звала к истокам. И мы снова двинулись в путь, который пядь за пядью карабкался вверх. По каменной дороге между Кривой и Вертепом ели черешни, срывая ягоды на ходу из повозок. Косари на обочинах протягивали нам товканы с холодным киселем, чтобы только прикоснуться к резной упряжи на белых волах. «Белые, как молоко, – громко удивлялись и боялись прикоснуться черными руками к кудрявой шерсти. – За такое тягло можно все село купить». И неохотно волокли свои натруженные тела в покос.
Под Хустом, где в Тису врывается норовистая Рика, а на горизонте чернеют покрошенные зубы замка, стоял прижатый к Красной Скале стекольный завод. Первая станция нашего коммерческого интереса. Лучшего места не найти: слияние двух рек, которые наносят острый песок, а вокруг – густые лесные склоны. Деревянный поташ – главная составляющая для варки стекла. Здесь его варили как для повседневной посуды, так и радужной смальты. И везли в стольные города. Гнули и подсвечники для храмов, и детские игрушки, и женские украшения, «накапывали» самоцветные мониста. Но больше всего производилось стеклянниц, фляг, бутылей, штофов. Трое мастеров, обученных в Граце, выдували их тонкими струйками-понтиями, а затем еще и оплетали цветочными веночками и разрисовывали. Пользовались только ножницами и щипцами, главное – руки. Та посуда ладилась для барских пиров, тщательно паковалась в солому, чтобы выдержать дальнюю дорогу. В отдельной кладовке давили «холяву». Выдутый толстый цилиндр половинили и разглаживали на куски. Получались квадратные стекла. Для такого стекла брали самый чистый промытый песок.
«Дети, несмотря на “плодовитую” воду, почти все были больные. Как и большинство русинских детей. У кого увеличено адамово яблоко, у кого золотуха, у кого размягчение костей, «куриная грудь», грыжа, струпья на теле… Из того, что было под рукой, я делал лекарства. Рунь как раз находилась в спелом цвету. Мы стали лагерем под вековыми вербами на правом берегу Тисы. Матери в благодарность за лечение приносили самое дорогое – сыр и яйца…» (стр. 269).
В плетеной беседке под утесом владелец завода Кираль угощал нас медовухой.
«Примите во внимание, что в сем сосуде совершенно иной питейный дух», – гордо блестели его оживленные стеклянные глазки.
«С вашим стеклом и нашим солодом можно основать винокурню», – боком подступал Жовна.
«Не мешало бы. Водка сюда идет из Румынии контрабандой. Миндра называется. Думаю, что хорошая ржанина потеснила бы ее. И еще в хорошей стекляннице. Так, как с гымзой было».
«С чем?»
Кираль посадил нас в кочию и повез в ближайшее село, которое называлось Иза. Потому что живут здесь преимущественно семьи Изаев. Земля усыпана крупным песком, бесплодная. Бывало, треть людей погибали от голода. И вот, не имея пшеницы, взялись за вербу. Теперь это их хлеб. Плетут из лозы всякую всячину – кошелки и лукошки, корзины и сундуки, вентери, колыбели и домашнюю обстановку. Даже кресла для барских посиделок. Большинство занято на оплетке увесистых бутылей, сделанных на хустском заводе. В такой сосуд помещается ровно гарнец[276]276
Гарнец – мера жидкости, около 3,3 литра.
[Закрыть] вина. Светлое стекло оплетается расщепленным тальником с удобной ручкой над пробкой. В нем призывно поблескивает красное вино, именуемое гымзой. Разливается оно в Венгрии, Боснии и Румынии, туда отсюда и отправятся стеклянницы.
Назад мы возвращались окольным путем. Мастер показал нам луговину, что аж кипела бело-желтой пеной цветов. Медянки – так их называют здесь. Просто и незатейливо. Не то что греки: narcissus. Тот, что поражает. Это видение действительно поражало. Сама природа залюбовалась своей пышной живописностью. Не зря пророк Магомет говорил: «У кого два хлеба, пусть продаст один, чтобы купить цветок нарцисса, ибо хлеб – пища для тела, а нарцисс – для души». Я сорвал один цветочек и спрятал за пазухой. С умыслом. Я знаю несколько больше о медянке. Помимо всего, цветок этот соревнуется красотой с девичьей грудью. И тянется к ней, как несмелая рука юнца…
Жовна с Киралем приводили в порядок modus vivendi[277]277
Соглашение (лат.).
[Закрыть] о торговых сделках, а я между ними был толмачом-драгоманом. Для укрепления соглашения мы выпили по шкалику гымзы и двинулись дальше. Хуст в извивах утреннего тумана хрипел, как старый дед, мельницами и мыловарнями. За трясинистой Боронявой, где в тине вылеживались стада буйволов, межигорье протянуло кисловато-острым ветерком. Это дохнул нам в лицо Мараморош. Его озонное прикосновение чувствовалось и на языке, и на коже.
За Тячевым, которое вросло до самых окошек в землю, мы зашли в кузню. Заправлял делом армянин, а ковали в основном наши мужики, горцы с длинными жирными волосами, перехваченными ремешками. Руки исконных дровосеков хорошо приноровились к литью. Мастерили замки, оковку для дверей и сундуков, жаровни, светильники, чаши. Больше из черного металла, однако троица мастаков сидела на меди, бронзе и олове. Делали украшения для охотничьих сум, палиц, тобивок[278]278
Тобивка – гуцульская сумка.
[Закрыть], поясов и трубок. Особенно хорошо удавались им пряжки, застежки и гольники, лускорехи, все с орнаментами из листьев и небесных светил. После большого переворота изготовление оружия было запрещено. А в прежние времена здесь отливались и пушки для Дожи, тиснули клейноды для Ракоция. Жовна допытывался, взялись бы они за колокола, фигурные кресты, чернильницы. «Конечно», – отвечали железари, неразговорчивые и тугие на ухо от непрерывного звона и громыхания. На том и порешили. Жовна подобрал образцы, а армянин передал поклон родственнику, мастеру золотых дел в Лемберге.
Мараморош шумел водами и звенел воздухами. Так окликались склоны, залесненные буком. Иногда мы останавливались, пропуская шествие – гурьбу тихих, самоуглубленных, как библейские пастухи, горцев. Сии люди никогда не грешили против своей веры, они крестятся на каждое распятие и каждый отзвук колокола; здесь привидения мертвых, как говорил певчий, не возвращаются с кладбищ, ибо грех не обременяет совести живых. Сии люди никогда до последнего времени не восставали, всегда только терпели и молчали. Ракоци и Кошут знали, на кого положиться, когда подняли свои знамена, и не ошиблись. А думалось, что это только их братья-малороссы за Карпатами беспощадны в бунте… Сии люди никогда не имели ни своего императора, ни короля, ни графа – только Бога над собой. Да даже имени племенного не знали, принимали то, чем их нарекали пришлые – угрорусами, рутенцами. Только дух их правдиво вещал, что являются они русинами, частью великой Киевской Руси. Пусть бедными сиротами среди богатых сородичей, зато в веках не уничтоженными, не прибитыми, не истлевшими в букете народов. О них, предсказываю, услышит еще мир…
Время от времени мы прятались в тень, чтобы переждать жару. Бывало, там обедали лесорубы, ослабляли чересы, стелили широкие крисани под скупую еду. Мадьяр посыпал свой кусок паприкой, еврей мазал чесноком, а русин ел насухо с луком. «Почему такая бедная еда?» – удивлялся Жовна. «Аист забрал полдник», – объяснял десятник. Это означает, что начался петровский пост. Лесорубы были собраны в десятки – именно столько надо людей, чтобы впрячься в огромный бук и дотащить его до воды. Лошадьми здесь почти не пользуются – круто в бутине[279]279
Бутин – лес.
[Закрыть], да и лошади слабее людей, потому что овса не знают. А человек же ест хлебец, хоть и сухой.
Удар десятницкого кнута – и двое тнут капу в комель ствола. Второй удар – и молодой лесоруб лезет на верхушку, сбрасывает веревки. После третьего удара раскачивают подрубленное дерево. Четвертый раз щелкает кнут – берутся обкарнать повергнутый бук, что лежит в папоротниках, как седой змей-моцар. Вот оно – серебро Русинского края! А возле него они – степенные, легконогие и крепкие в позвоночнике, чернявые, орлиноносые мараморошцы. Вечные, как сии пралеса, и стойкие, как рута под ногами, что растет здесь повсеместно. Как у того пиита:
А рутовый венец, плетенный жницею,
Лаврового венка милей сторицею.
Мы тащились все выше и выше. Божьи кисти клали перед нами все новые и новые красочные виды. С недалекой реки долетали окрики сплавщиков в красных ногавицах, и было слышно, как разогнанное дерево крушит камень. Плоты гнали в безлесые долины Альфельда и Балатона. Канькал канюк в небесной синеве – давно не было дождя. Вороны гремели железом на придорожных крестах. Черные верхушки старых церквей прокалывали облака, а в сливовых садах прятались подсиненные домишки. Время от времени дорогу перебегали зайцы и серны. А навстречу нам двигались и двигались арбы с белой изморозью на колесах. Волы тянулись их лизнуть. Едкая пороша теснила зеленую обочину. Запахло солью Марамороша.
За Грушевым мы стали на постой, и я мельком разведал, что меня мучило. Дня ждать не хватило терпения. Ноги в руки – и в ночь. Я знал направление, но не знал дороги. Отдался чуйке, как конь. В оврагах что-то щелкало и всхлипывало, воняло медвежьим пометом, над головой хлопали невидимые крылья. Пускай! Я знал, что не умру, пока еще раз ее не увижу. Путешественника ночью ведут сычи, приговаривал мой батюшка-лесовик. А пьяных хмелем любви ведет еще и какая-то невидимая рука.
«Ружи-ка! – горланил я на полную грудь во тьму.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.