Электронная библиотека » Наталия Злыднева » » онлайн чтение - страница 18


  • Текст добавлен: 7 декабря 2016, 02:50


Автор книги: Наталия Злыднева


Жанр: Культурология, Наука и Образование


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 18 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Глава 3. Шкембе-чорба: ориентальные аспекты балканской телесности

В предыдущих главах уже говорилось о том, что, располагаясь между Западом и Востоком в качестве зоны не только геополитического, но и культурного пограничья, балканская культура впитала в себя этнические стереотипы, характерные как для европейцев, так и для своих восточных, малоазийских соседей, переработав эту смесь в новое целое. В результате наложения пространственных противопоставлений, которыми во многом описываются особенности БММ, сформировалось характерное для этого региона переживание тела как сегментированного и трансформированного.

Одна из наиболее значимых категориальных пар в балканской картине мира – внутреннее/внешнее [Цивьян 1990: 137–165]. Эта оппозиция имеет корреляцию с оппозицией свой/чужой, чья универсальность распространяется и на Балканы. Вместе с тем, спецификой балканского региона можно считать то, что зоной преимущественной экспликации этих противопоставлений часто является человеческое тело. Телесный код в аспекте внутреннее/внешнее по многим основаниям можно считать ориентальным компонентом региональной традиции. Предметом настоящего очерка являются характерные для Балкан манифестации телесности в различных кодах культуры, которые в комплексе могут служить одним из путей дешифровки ориентального компонента балканской культуры.

Манихейские традиции, проникшие на Балканы с Востока и укрепившиеся здесь благодаря богомилам (их следы, как известно, находят в Болгарии, Сербии, Боснии и Герцеговине, а также в Хорватии), определили многие особенности картины мира балканского человека, и в первую очередь – понимание телесности. Телесное, определяемое в этих верованиях дуализмом противостояния дух/плоть, занимало явно доминирующую позицию. Тело как граничная зона противоборствующих в мире сил само наделялось граничностью. Отсюда особая значимость внутреннего в балканской телесности, проявившегося в многочисленных случаях наложения тела внутреннего на внешнее, а также в расчленении тела как целого с акцентировкой все той же оппозиции. Проникновение своего в чужое посредством овнутривания тела восходит к архаическому топосу троянского коня. Можно считать, что этот мотив задал парадигму всей региональной традиции. Кроме того, тело на Балканах выступает в рамках мифологической традиции как агент организации всеобщего пространства в момент сотворения Космоса и идентифицируется с землей, как содержащее внутреннюю силу, дающую рост и разрывающую внешние границы. В связи с этим внутреннее свое тело часто служит в культуре региона знаком идентичности. Все это следует рассматривать в рамках универсалий, соответствия которым можно выявить и в общеславянских народных традиционных представлениях. Специфически балканским можно считать акцент на внутреннем в противовес внешнему телу, а также на векторе изнутри наружу в связи с телесностью, чем подчеркивается брутальность проявления такого рода инверсии.

Учитывая значимость визуального кода в балканской модели мира [Цивьян 1999], обратимся прежде всего к области изобразительного искусства. В югославянской, особенно сербской, живописи XX века мы находим множество примеров доминанты внутреннего по сравнению с внешним телом, его вывернутость наизнанку. Иногда этот мотив телесности опирается на аграрный код и отражает значимость традиционной культуры для балканского человека. Телесно-внутреннее как принадлежащее Матери-Земле в соответствии с архаическими представлениями демонстрирует картина «наивной» хорватской художницы Греты Печник «Земля» (1970): композиция представляет тело аналитически, в продольном разрезе, открывающем вид на недра Матери-Земли, буквально кишащие (от слова кишки) разнообразным людом и прочими земными тварями. [илл. 169] Та же тема телесной вегетации, но уже в сфере мужского тела, может быть прочитана на полотне сербского сюрреалиста Любы Поповича «Процветшие гениталии» (1961). [илл. 170] Изображение аллюзивно отсылает к иконографии распятого Христа, однако в соответствии с барочной карнавальностью реализует и семантику низовой телесности, в духе бахтинского раблезианства выплескиваясь изнутри наружу и разрывая границы внешнего тела.

Еще более яркой манифестацией балканской ориентальности в телесном коде является творчество сербского живописца Владо Величковича, который с конца 1960-х годов живет и работает в Париже, где снискал славу одного из ведущих современных живописцев. На его полотнах 1970–1980-х годов доминируют образы экстатического тела: растерзанная, с рваным силуэтом и вывернутая наизнанку мужская фигура скручена в судорожном вихре и при этом словно распята на внетелесной сетке координат, наложенной поверх фигуры (изображение дано на фоне цифр и геометрических разметок). [илл. 171] Эта интериоризация тела показана с точки зрения истязаемой плоти, подвергающей испытанию собственные границы. В своей трехмерной органичности оно противопоставлено умозрительной и враждебной двухмерности внешнего мира. Характерно столкновение экспрессии, исходящее от сгустка энергии, который ощутим в этой плоти со снятой кожей, с одной стороны, и невозмутимости позиции внешнего наблюдателя, возникающего как следствие эстетизации формы, – с другой. Представление тела лишено физиологичности, но эта препарированная плоть не отвлеченна, заставляя вспомнить близкие по духу экспрессивные полотна Френсиса Бэкона. Телесные метафоры В. Величковича, несомненно, содержат социально-политические коннотации, но при этом базируются на кодах БММ, в частности, внутреннего тела как жертвенной телесности. Картина В. Величковича «Великое пугало» так же, как и в предыдущем примере, имплицирует тему растерзанного тела Христа.

В творчестве другого видного сербского живописца 1970–1980-х годов Мичи Поповича мотивы телесности насыщены уже прямыми социальными аллюзиями. В годы титовской Югославии художник принадлежал к левой политической оппозиции (наряду с писателем Добрицей Чосичем и другими представителями сербской интеллектуальной и художественной элиты). Живопись М. Поповича – это вариант югославского соц-арта в духе сурового стиля: энергичная пастозная манера с компонентами фотографии и элементами коллажа. Среди тем и персонажей – тяжкий быт югославских гастарбайтеров, спящие на скамейках бомжи, карточные домики как символ зыбкости федерации. Все это – метафоры социально-экономических проблем бывшей Югославии. Значительную роль в топике М. Поповича играет тема препарированного, претерпевшего насилие тела. Это, прежде всего, серия с брутальным изображением сцен публичного дома (аллюзия на политико-экономический курс тогдашнего руководства страны). Тело представлено также метонимически в виде натюрмортов – скромных закусок (читай: безработного трудяги) на газете с непременным разрезанным пополам арбузом или дыней в качестве знака отверзшейся плоти. Триптих «Зачатие» демонстрирует тело беременной женщины как прозрачное для взгляда художника: внутренность его словно обнажена и виден плод. На картине «Памяти Рембрандта» мастер представил автопортрет с цитатой из живописи великого голландца: художник изобразил себя в виде мясника, который, стоя в окровавленном фартуке, держит в руках освежеванную говяжью тушу (напоминающую полотно Рембрандта). [илл. 172] Т. е. мастер принадлежит и истории (в данном случае – наследуя великое искусство), и препарирующей туши современности, он и жертва, и палач одновременно.


169. Гр. Печник. Земля. 1970


170. Л. Попович. Расцветшие гениталии. 1962


171. В. Величкович. Тело. 1997


Другой пример – литературный, речь пойдет о новелле Иво Андрича «Туловище» (1937). Новелла принадлежит к серии рассказов от лица сквозного персонажа многих произведений Андрича фра Петара; этот католический монах из Сараево является, в частности, рамочным рассказчиком повести «Проклятый двор». Рассказ «Туловище» тоже построен как рассказ в рассказе. В миру фра Петар был оружейных дел мастером и часовщиком. Уже монахом, сосланный в Акру (Малая Азия), он был приглашен ко двору некоего челефи Гафиза, богатого турка, чтобы починить башенные часы. И там рассказчик видит страшное зрелище: жестокий владелец дворца превратился в полуживое обезображенное туловище. Мотив телесности возникает уже в самом начале: поросший лесом холм, на котором стоит дворец, сравнивается рассказчиком с чубом, а звуки чесмы во внутреннем дворе – с языком матери. Все повествование представляет собой картину непрерывного мерцания полярностей свой – чужой, и они отмечены все той же брутальной телесностью. Фра Петар работает под присмотром слуги господина. Слуга олицетворяет пограничную зону между своим и чужим: «Он принадлежал к тем слугам в турецких знатных домах, о которых никто толком не знает, кто они, откуда родом <…> Отказавшись от своей веры, имени, от самой жизни своей, они в действительности управляют всеми, оставаясь неизменными, в то время как все вокруг них меняется: рождаются люди, умирают, женятся. <…> Такие-то вот рабы и чужестранцы, хитрые евреи и подозрительные потурченцы часто управляют господскими домами, потому что все в них перегорело <…>. И этот слуга… был именно таким домашним злодеем» [Андрич 1967: 214]. Таким образом, граничность персонажа по признаку рода, конфессии, матримониального статуса отмечена как зона зла и безжизненности, т. е. отрицательной телесности. Этот домашний злодей показывает фра Петару своего господина, калеби Гафиза, который представляет собой страшный обрубок – туловище, вынесенное слугами на мощеный внутренний двор, – ни рук, ни ног, и даже лицо описано фигурой негации: «ни носа, ни глаз, ни губ, ни бороды, ни усов – все один сплошной шрам, затянутый тонкой кожей» [Андрич 1967: 215][38]38
  О семиотике шрама и мотиве шрама в русской литературе см.: [Буркхарт 2005].


[Закрыть]
. Управляющий повествует историю Гафиза – потомственного имама, некогда грозного завоевателя восставшей Сирии. Жестокий усмиритель жег и крушил все на своем пути, его люди истребляли сирийцев как «зверей на водопое», и те прозвали его Огненным Гафизом. Божья кара нашла его в образе плотской любви к женщине-чужестранке: он влюбился в сирийку, поселил ее в своем гареме, доверился ей, а она устроила ему засаду, и мстители изрубили его тело. Бунт усмирили, но с тех пор Огненный Гафиз стал туловищем, живой колодой: «стоит не двигаясь и только покачивается и как-то странно кланяется» [Андрич 1967: 215].


172. М. Попович. Памяти Рембрандта. 1970-е


Вспоминая расчлененное и интериоризированное (существенно, что обрубок-инвалид стоял во внутреннем дворе), но продолжающее жить тело турка, фра Петар рассказывает историю о знакомом христианине, которому счастливо удалось избежать отсечения руки турками. В концовке рассказа звучит вывод: «таков турок… изруби его на части – каждая часть живет отдельно. И последняя частица тела движется и ползет в том же направлении, в котором двигался бы живой, целый турок. А крещеный человек как стекло: ударишь его раз, и он рассыплется на куски» [Андрич 1967: 222]. Противопоставление свой/чужой как внутреннее/внешнее в телесном коде перемещается в план целое/партиципированное и порождает антитезу крещеный/турок. Причем негативная маркированность второго члена – турок – парадоксальным образом снимается утверждением о высокой витальности восточного человека в сравнении с балканцем-христианином. Разъятый на части, децентрированный, а точнее – иначе, изнутри наружу центрированный мир Востока наделяется в глазах балканского славянина более высоким – в силу своей жизнеспособности – статусом расчлененного тела. Он отсылает к мифопоэтической традиции, к космическому телу и мифе о первочеловеке Пуруше, тем самым расширяя региональное до уровня всеобщего [Топоров 1983: 253].

Зоной наиболее выраженного акцентирования внутренней телесности является балканская кулинария. Она может рассматриваться как модель усиленного переживания пограничья в рамках телесного кода. В балканской кухне сплелись воедино Запад и Восток, средиземноморская культура и исламские традиции, так что собственно балканский субстрат может быть вычленен весьма условно. Однако рассмотренные в контексте мотива телесности в литературе и искусстве ряда балканских народов, кулинарные принципы балканской кухни обретают более строгие очертания – они маркируют границы бытования универсалий в поле региональных девиаций [Злыднева 2004б].

Характерной особенностью балканской кухни является ее очевидная ориентация на блюда, приготовленные из внутренних органов домашних птиц животных (курица, утка, говядина, телятина, баранина, ягнятина, козлятина и – для немусульманских народов – свинина), что может служить моделью ориентальной телесности на Балканах в кулинарном коде. Примеров еды из потрохов имеется большое множество как в мусульманских (Босния и Герцеговина, Турция, Албания), так и в христианско-православных (Греция, Сербия, Болгария) областях Балкан. Наиболее репрезентативно блюдо под названием шкембе-чорба, представляющее собой густую похлебку из рубленого говяжьего (или бараньего, ягнячьего, телячьего, козлиного) желудка. Заимствованное у турок еще со времен Османской империи, это блюдо получило широкое распространение в Болгарии, Греции, мусульманских районах бывшей Югославии (есть арабские, а также среднеазиатские аналоги). Рецепт содержит элементы, реконструирующие кулинарную идеологию кочевников (древних тюркских племен): освежеванная туша делится на части, вначале съедаются внутренности, в условиях жаркого климата в наибольшей степени подверженные порче, что касается мяса – оно сохранятся благодаря многообразным техникам консервирования (вяленое у стремени всадника, копченое на дыму, высушенное на горячих камнях/солнце и т. п.).

Существует и много других блюд из разнообразных внутренностей. Среди кулинарных стратегий, опирающихся на внутреннюю телесность – кипрский специалитет джиросафия: рубленое мясо со специями, завернутое в жировую пленку стенки желудка, с последующим обжариванием на гриле. Приведем еще несколько рецептов, которые нам удалось обнаружить в греческой кухне. Стомак долма: в вареный желудок зашивают говяжье мясо, печень, сердце, легкие и жарят на противне. Гардумба: кишки, намотанные на палку и обжаренные на гриле. Сплинандер: селезенка, зашитая в кишках и поджаренная на огне. Кокареци: печенка и сердце, а также кусочки легких вместе с луком и другими добавками жарят на шампурах, а потом обвивают кишками. Магерица: пасхальный суп из кусочков печени, легких, сердца с травами и рисом. Сарма: разрезанная вдоль и зашитая с травами внутри овечья или козлиная селезенка обжаривается на гриле. Паца: суп из говяжьих желудка, копыт и щек, можно делать также в виде холодца. Мосхарокефани: телячья голова вместе с мозгами варится в кастрюле, потом разрубается на части и охлаждается вместе с бульоном (некое подобие русского холодца). Джиросарма: печень, сердце с рисом, травами и большим количеством лука сначала варятся, а затем заворачиваются в жировую пленку желудка наподобие голубцов. Наконец, стоит упомянуть пирог с обжаренными на гриле кусочками печенки и почек, суп из овечьих и козлиных копыт, набор разнообразных потрохов на гриле (сербская изнутрица на жару) и многое другое, и тогда станет ясно, что поедание внутренностей имеет очевидную маркированность в БММ[39]39
  Об этих специалитетах балканской кухни автору поведал ее греческий коллега и друг, большой жизнелюб, профессор университета Аристотеля в Салониках Хараламбос Папастатис (1940–2012).


[Закрыть]
.

Мифологическая отмеченность внутренних органов – потрохов – объясняет их сильную позицию в ряду других частей тела, участие в лечебной и заговорной магии, практиках предсказания и пр. Так что в данном случае собственно ориентальное на Балканах выступает как восходящее к древнеближневосточному, как глубинный слой бытового поведения, имеющий отношение к далекой архаике. Однако поедание внутреннего тела в качестве разновидности самопожирания, самоликвидации, есть акт семиотической нейтрализации телесности как высшего проявления телесной отмеченности. И в этом смысловом ключе шкембе-чорба, наряду с другими блюдами из внутренних органов, выступает как нечто порожденное балканской ментальностью, которой свойственно саморазрушение. Вспомним характерность для балканской модели мира мифа о Миорице, где в центре – образ покорной и осознанной жертвенности героя повествования [Цивьян 1990: 185–193].

В связи с поеданием внутренностей вспоминаются и специфические балканские телесные наказания людей, отличающиеся особой жестокостью, – например, насаживание провинившегося на кол – обычаи, восходящие, очевидно, к тюркскому средневековью. Многие народы в своей иступленной ненависти выкалывают врагам глаза, сжигают неприятеля заживо, снимают скальп, насилуют женщин враждебного племени. Однако балканскому ориентализму par excellence можно приписать страсть нанести ущерб внутреннему телу – кишкам, утробе. Тем самым внутренняя телесность как бы повышается в ранге, служа признаком идентификации как палача, так и жертвы.

В связи с практикой казни внутреннего тела вспоминается эпилог повести «Епифанские шлюзы» Андрея Платонова. Там русский палач-гомосексуалист, по-своему расправляющийся со своей жертвой-европейцем, выступает как все тот же жестокий и дикий Восток. Уподобление России Азии содержится уже в первом абзаце повести – письме Бертрана: «Зришь ли ты, хотя бы умозрительно, местожительство своего брата в глубине азийского континента?» [Платонов 1995: 40] Главная сюжетная коллизия, которая состоит в реализации проекта Петра – сооружении гигантского канала «дабы превозмочь обширные пространства континента в Индию, в Средиземные царства и в Еуропу» [Там же: 41], – содержит вектор изнутри наружу, что многократно поддержано другими фрагментами текста (например, в синтагме «в венецианское окно бился пустынный морской ветер» противопоставление Россия/Европа основано на взаимно направленном движении (ветер vs корабль). В заключительной части усекновение главы (аглицкого посланника и – эвентуально – самого героя) поставлено в связь с закланием курицы (куренка, цыплака), а во фрагменте казни Перри наказание описывается телесной метафорой российского Ориента, мотивирующего изощренную жестокость наказания: «Скидавай портки… Я без топора с тобой управлюсь!» [Там же: 69]. Текст русской культуры как чужой и азиатской в глазах европейца трактован в форме усеченной телесности, отсылает к кулинарной практике и маркирован сексуальным насилием.

С азиатской Россией в связи с ее граничным положением на оси Восток – Запад «рифмуется» и балканская телесность. С позиций Европы, а также осмысления в рамках европейского сектора регионального самосознания, балканское тело чревато агрессией. Ориентализмы в балканской картине мира эксплицируют ее пограничье, побуждая его носителей преодолевать собственные ограничения, порой ценой физического самоистребления. Внутреннее тело как витальное тело расчлененного на части или как заимствованный у восточного соседа/врага (своего-чужого) обычай поедать внутренние органы, и среди них в первую очередь – органы пищеварения, предстает метафорой парадоксального менталитета homo balcanicus. В условиях сосуществования на одной территории многих языков и культурных традиций у носителей балканского менталитета возникала усиленная потребность в самоидентификации. Последняя проявилась в акцентировке внутреннего в противовес внешнему, что особенно очевидно выявилось в переживании телесности. Ориентализм форсированной интериоризации тела на Балканах выступает как утверждение своего, особенного, вплоть до самоисключения из «цивилизованных норм» европейского контекста.

Глава 4. Европа как утопический локус в живописи «алафранга»

Соображения В. Н. Топорова относительно системности Балкан заложили основу современных исследований региона в аспекте специфической «балканской модели мира». Среди прочего в них содержится мысль о том, что здесь «природа и культура “матрицируют” человека и типы его жизненной судьбы и опыта» и что «обратная сторона этого явления – интериоризация “человеческого” элемента в сферу природы и в мир культурных артефактов» [Топоров 1989: 23]. Проницательное наблюдение ученого приходит на ум при виде поразительного природного феномена на греческом острове Лесбос. Здесь высоко в горах на обширном склоне, некогда поросшем могучими деревьями, располагаются огромные пни и поваленные стволы – древние останки окаменелого леса. Это уникальное явление природы возникло 20 миллионов лет назад на этапе формирования основ экосистемы Эгейского региона. В результате вулканических процессов стволы деревьев превратились в кристаллические образования, минерализовались. Удивительную метаморфозу, произошедшую с органической материей, можно трактовать как метафору основной парадигмы культурного развития Балкан, согласно которой временная ось проецируется на ось пространственную. Неслучайно здесь же, на Лесбосе, в конце XIX века родился замечательный художник, мастер примитивной живописи Хаджимихаил Теофилос, в своем творчестве соединивший национальную традицию и зачатки европейского авангарда. Неслучайно и то, что здесь же, в городке Молинос (древняя Мифимна) на севере острова, в одном из домов первой трети XIX века обнаружены интерьерные росписи с «наивным» изображением городов, относящиеся к тому кругу памятников, феномен которых и составляет предмет рассмотрения данной главы.

Метафоричность окаменелого леса особенно применима к осмыслению ее носителями пространства, лежащего вне Балкан. В этом отношении показателен Запад: в отличие от Востока, переживаемого как свое, внутреннее, имеющего вектор изнутри наружу [Злыднева 2004б], Запад – sub specie Европа – обычно воспринимается балканским человеком как чужое, внешнее, далекое, в том числе удаленное по временной оси, причем вектор становится двунаправленным: изнутри наружу + снаружи внутрь. Известно, что в качестве европейской периферии Балканы в новое время переживали процесс активного ускорения своего цивилизационно-исторического развития с наложением нормированных европейской моделью фаз [Гачев 1964]. Но при этом периферия питала и центр, и главным образом, – как об этом свидетельствует рассматриваемое нами явление – посредством проекций своей «отприродной» ментальности. Европа как чужое, прекрасное (и страшащее) далекое воспринималась при этом и как обетованная земля, принадлежащая иному, одновременно и будущему, и давно прошедшему времени, Золотому веку, равным образом отстоящему от настоящего как нулевой точки координат времени своего. Т. е. в новое время Европа попадает в средокрестие той «матрицы» в восприятии Балканами пространственно-временных отношений, где Запад предстает как утопический локус, и это выявляет одну из главных особенностей региональной модели мира.

Именно в таком виде исследуемый топос выступает в искусстве балканских народов конца XVIII – первой половины XIX столетий. Имеем в виду широкую изоглоссу стиля, прослеживаемого в настенных росписях интерьеров жилых домов в Болгарии, Греции и Македонии в период отхода изобразительного искусства от поствизантийского канона и начала активного освоения мастерами основ светской живописи. В это время обратная перспектива сменяется прямой, изображения обогащаются реалистическими деталями (чертами быта), человеческие персонажи обретают объемную плоть, цвет утрачивает условность. Но главное – возникают новые темы, формируются жанры. При этом часто возникают смешанные формы, где старое соседствует с новыми принципами поэтики и топики, означивая рубеж эпох. Сама по себе пограничность этапа, который проходила культура, вызвала к жизни сплав форм, тяготеющих к соединению несоединимого – будь то пространство идей, сюжетов или способов построения художественного текста. Одним из таких средокрестий явился мотив Европы, послуживший и предметом, и агентом этих трансформаций.

Европейский топос получил развитие в характерной для Балкан интерьерной стенописи жилого дома, называемом живописью «алафранга», т. е. «во французском стиле» – от итальянского alla franca [ЕИИБ: 20]. «Алафранга» может трактоваться и расширенно – как определенный тип росписей, располагающихся не только в нишах, но и в верхних ярусах стен, а также между окнами. Живопись отмечена чертами народного барокко – своеобразной фазы в развитии зарождающегося светского искусства на Балканах нового времени. Эта страница в истории искусства – явление, описанное и поднятое на щит самобытности эпохи национального Возрождения в Болгарии [Рошковска, Мавродинова 1985; Львова 1975], а также отмеченное историками новогреческого искусства [Полевой 1975; Moutsopoulos s. d.; Yergiodou-Kountoura s. d.]. Оно представляет интерес с точки зрения балканской модели мира как одна из сторон ментальности homo balcanicus, проявившейся в освоении языка европейского стиля, который демонстрирует специфическое и универсальное в балканском способе «перевода» европейских культурных кодов.

Живопись «алафранга» явилась провинциальным отголоском столичной моды в Османской империи на использование западноевропейских позднебарочных образцов иконографии и фигурации в живописном декоре интерьеров жилых домов, однако росписи могли располагаться и на внешних стенах жилищ. В метрополии живопись рассматриваемого стиля получила распространение с конца XVII века в памятниках так называемого «едирне иши», т. е. сделанного в городе Едирне (турецкое название Одрина, одного из главных центров империи, он же древний Адрианополь) или «одринского бичима» (одринской резьбы). Эта восточно-фракийская область прославилась декоративно-прикладным искусством, когда в османской культуре распространился стиль лале, очевидно, от турецкого lala (дядька, гувернер), т. е. западная культура привносилась в османскую элиту посредством европейских учителей – будь то буквально приглашенные из Европы гувернеры или мастера высшей квалификации, у которых перенимали опыт местные строители.

Стиль прикладных искусств был основан на заимствовании элементов европейской художественной модели: термин распространился на обозначение интерьерных росписей с сочетанием расцвеченного и позолоченного декора. Так стали украшаться, например, прежде монохромные резные деревянные потолки и традиционные для мусульманского Востока декоративные стрельчатые арки из штука, которые теперь парадоксально соединили в своем декоре восточный орнамент с пришедшими из европейского барокко многоцветными изображениями раскрытых раковин и коринфских капителей. Местные мастера привносили в царе́градский стиль лале, отмеченный утонченной роскошью, наивную непосредственность талантливых автодидактов, обнаруживая чуткость одновременно в эстетической и мифопоэтической сферах. Локальным вариантом «одринского бичима» в Болгарии и Греции является живопись «алафранга». Она означила краткий период слияния локально-ремесленного примитива с европейской изысканностью.

Термин «алафранга» многозначен: помимо типа росписей интерьера, так в Османской империи называлась европеизирующая мода в одежде и элемент архитектуры – небольшая полукруглая сводчатая ниша в стене или в углу комнаты, имевшая декоративное назначение. В ней помещались цветы, зеркало или росписи. Образцы росписей «алафранга» широко представлены в памятниках болгарских городов – домах зажиточных торговцев, часто греков, особенно в Пловдиве, Копривштице, Самокове, где активно развивалась торговля, а следовательно, культурные связи со столицей [Рошковска, Мавродинова 1985]. Такого рода росписи встречаются также и в Греции – в городах греческой Македонии и Фессалии (Кастория, Амбелака, Сьятиста), а также на островах близ турецкого побережья: помимо уже упоминавшегося Лесбоса (города Мифимна, Митилини), на Родосе и даже в Гераклионе на Крите. Располагаясь в архитектурно-декоративной конструкции одноименного названия, росписи акцентировали семантику окна: они часто были обрамлены нарисованной рамой, порой также с нарисованными занавесками по сторонам. «Оконность» сохранялась и тогда, когда роспись располагалась просто на стене в рамке, а не в углублении. Главное, что, подобно окнам, изображения были обращены к внешнему миру, открывая вид на живописные ведуты – архитектурные пейзажи.

Ведуты в живописи «алафранга» – не единственный мотив, но они представляют особенный интерес. Среди буколических пейзажей, цветовых орнаментов, полужанровых сценок, зверей и птиц, встречаются «портреты» реальных городов, и чаще всего Константинополя, однако нередки и изображения городов европейских (Петербург, Венеция, Стокгольм), что нашло выражение в соответствующих реалистических деталях. Например, Венеция узнается по ее каналам, а Петербург – по классицистическим зданиям с портиками и набережной реки: так украшен дом Степана Хинд лияна в Пловдиве. [илл. 173] Кроме того, изображения сопровождались подписями с соответствующими топонимами (Венеция, Петербург, Стокгольм), идентифицирующими города по их имени. Однако еще больше городов вымышленных – безымянных и неопознаваемых, комбинаторных по своим элементам (город как собирательное понятие в виде «словаря» набора городской архитектуры: колоннады, эркеры, башни), а также заведомо фантастических. Например, в росписи в доме Лековых в Панагюриште (Болгария) рядом со зданием вполне европейского вида по улицам разгуливают слон и верблюд. То обстоятельство, что последняя роспись приписывается итальянскому мастеру из Константинополя [Рошковска, Мавродинова 1985: 436] ничуть не меняет сути дела, ведь приезжий художник, видимо, старался угодить заказчику.


173. Росписи в доме Хиндлияна, г. Пловдив


В представлении городов мастера следовали картографическим образцам или панорамным видам в рамках барочной традиции (так называемым «ландшафтам»). Изображение построено по орнаментальной модели, согласно которой все изобразительное поле заполнено относительно равномерно и регулярно. Кроме того, пейзажи сочетают в себе прямую и обратную перспективу, что особенно заметно в способе представления зданий (например, в росписи в доме Марчина в Самокове, мастер Христо Йовевич, а также в доме Ослепкова в Копривштице), имеются признаки барочной эмблематичности в акцентировании отдельных деталей. [илл. 174] Так, в росписях Кастории часто встречается двуглавый орел в виньетке – наследие византийской культуры. В ковровом развертывании городских панорам господствует нарративный принцип организации композиции с обилием рядоположенных деталей: помимо фигурок людей среди зданий с портиками и эркерами, пирамидальных башен, бастионов с бойницами, маяков и минаретов, здесь находим множество видов кораблей и лодок, деревьев, цветов, птиц, рыб и зверей. Орнаментальный «рассказ» характерен для любого изобразительного примитива, однако в случае Балкан эта поэтика поддерживается и принципом «пересказывания» – лингвистической категорией балканского языкового союза, в известной мере определяющей специфику региональной модели мира [Цивьян 1990: 151–165]. Таким образом, открывающийся из «окон» «алафранга» вид носит характер мироздания в целом, однако мироздания под знаменем наивного урбанизма, манифестирующегося в европоцентристской акцентировке сюжетов. Это мир как целое сквозь призму представления о Западе, о европейском городе.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации