Текст книги "«Однодум» и другие рассказы"
Автор книги: Николай Лесков
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 26 страниц)
– С кем это?
– С Анемподистом Петровичем.
– Нет, покорно вас благодарю-с.
– Что же? Неужели не желаете?
– Отнюдь не желаю.
– Жаль: большого ума человек, почти, можно сказать, государственного, и в то же время, знаете, чисто русский человек: далеко вглубь видит и далеко пойдет.
– Ну, бог с ним.
– Да, разумеется, а только человек приятный и поучительный.
«Еще чего, – думаю, – в нем отыскал: даже и поучительности! Тьфу!»
Мы подошли к закусочному столу и вмешались в толпу, в которой ораторствовал учительный Анемподист Петрович. Он занимал центр. Я стал прислушиваться, что такое вещает этот «учитель».
Он, однако, сначала все говорил просто насчет семги; но действительно говорил очень основательно и с большим знанием предмета. Мне все это казалось свойством, которое каждому порядочному человеку может внушить омерзение.
Он и сосал, и чмокал, и языком по небу сластил, и губами причавкивал, и все это чтобы тоньше разведать и вернее оценить эту семгу. Смакует ее, а сам сквозь зубы, как гоголевский Петух, рассказывает:
– М… н… н… да… недурна… очень недурна, можно даже сказать, хороша…
Кто-то замечает:
– Даже очень хороша.
– М… н… да… пожалуй… м… н… ничего… мягкотела…
– Просто что твое масло.
– М… да… масляниста…
– Ишь вы как скупо хвалите-то, – замечает опять какой-то полковник со шрамом через весь лоб и переносье, – а нам после крымской гнили-то все хорошо кажется – там ведь ничего этого нельзя было достать.
– М… н… ну… отчего же… нет, мы и там м… н… тоже получали…
– Зато, я думаю, какою ценою!
– М… н… да, разумеется… обходилось… но в довольном количестве… доставали для себя… Через Киев… от купца Покровского выписывали… хорошая была семга, так и называли «провиантская»… Светлейшему к столу… м… н… тоже он доставлял… Покровский… Только та, разумеется, была похуже, потому что ему эту цену не смели ставить, ну, а наши… ничего-платили.
Полковник со шрамом даже вздохнул.
– У вас денег много было, – говорит, – и вы не знали, куда их девать.
– Да, иные, точно, терялись от непривычки… м… н… один, я помню, у нас… мн… слыхал про «штофные карманы» и велел портному, чтобы тот ему штофные карманы поставил, и вышла глупость… портной ему из штофной материи и сделал… Очень смеялись.
– А это в чем же дело было?
– Чтобы объемом штоф вмещался… м… н… потому у нас… м… н… бумажники были… м… такие большие…
«Ах ты, – думаю, – рожа этакая богопротивная! И еще этак бессовестно обо всем рассказывает».
А он продолжает про какого-то ихнего же провиантщика или комиссарщика, который в эту ужасную пору, среди всеобщих страданий и военной нужды, еще хуже потерялся, – «вдруг, говорит, совсем со вкуса сбился, черт знает что лопать начал».
«Ах, – думаю, – отлично. Всем бы вам этак сбиться и «черт знает что лопать», но это «черт знает что» вышло совсем неожиданное.
– Всегда квас, – говорит, – любил и один квас и употреблял. Из последовательных людей был – семинарского воспитания… Его отец был протопоп и известный проповедник, и такой завет ему завещал, что если есть средства на вино, то пить пиво, есть на пиво – пить квас, а есть на квас пить воду. Он все и пил квас, и другого не хотел, но только во время военных действий стал шампанское в свой квас лить…
– Как же это?
– Так… м… н… Пополам тростил: полстакана квасу нальет и полстакана шампанского… вместе смешает и пьет.
– Экая свинья! – прошептал я, но так неосторожно, что Анемподист Петрович это услышал и, взглянув в мою сторону, отозвался:
– Да, ничего себе, хамламе порядочный; но, однако, я вам должен сказать, что шампанское с квасом это совсем не так дурно, как вы думаете… У нас это, у провиантских, в военное время даже в моду… вошло… М… н… очень многие из наших даже до сих пор продолжают… привыкли… Иностранцы не могут… пробовали их для шутки поить, так они… того… выплевывали… не могут.
Я хоть не иностранец, но плюнул и хотел отойти, но в эту самую минуту этот превосходный Анемподист Петрович вдруг самым непосредственным образом оборотился ко мне и говорит:
– А вот, извините меня, сделайте милость, я вам тоже, если позволите, хотел сделать маленькое возражение насчет русской природы.
Не знаю уж право с чего, но я, вместо того чтобы ему оторвать какую-нибудь грубость, ответил:
– Сделайте милость, скажите.
– Я, – говорит, – вкратце – всего только два слова скажу: вы о русских очень неправо и обидно судите. Я так и подскочил на месте.
– Как! Я обидно сужу?
– Да. Я вот в карты играл, а урывками долго слушал, о чем вы изволили рассуждать с товарищами, и мне за всех своих соотечественников очень стало обидно. Поверьте, напрасно вы этак русских унижаете.
– Кто? Я, – говорю, – унижаю?
– А разумеется, унижаете: как же вы… я долго слушал, изволите делить русских людей на две половины: одни будто все честные люди и герои, а другие все воры и мошенники.
– A-а… так вот что, – говорю, – вам обидно!
– Нет-с, мне за самого себя ровно ничего не обидно, потому что у меня есть свое отцовское, дворянское наставление, чтобы ничего неприятного никогда на свой счет не принимать; а мне за других, за всех русских людей эта несправедливость обидна. Наши русские люди, мне кажется, все без исключения ко всяким добродетелям способны. Вы изволите говорить, что когда вы, то есть вообще строевые воины, свою кровь в крымскую грязь проливали, так мы, провиантщики, в это время крали да грабили, – это справедливо.
– Да, – отвечаю с задором, – я утверждаю, что это справедливо; и теперь, когда вы об этом подлом квасе с шампанским рассказали, так я еще более убеждаюсь, как я прав был в том, что сказал.
– Ну, мы про квас с шампанским оставим – это дело вкуса, как кому нравится. Король Фридрих ассафетиду в кушанье употреблял, но я в том еще большой подлости не вижу. А вот насчет вашего раздела наших русских людей на две такие несходности я не согласен. По-моему, знаете, так целую половину нации обижать не следует: все мы от одного ребра и одним миром мазаны.
– Ну, это, – говорю, – вы извините: мы хоть и все одним миром мазаны, да не все воры.
Он будто немножко не расслышал и переспрашивает:
– Что такое?
А я ему твердо в упор повторяю:
– Мы не воры.
– Я это знаю-с. Где же вам воровать? Вам и научиться красть-то до сих пор было невозможно. У вас еще покойный Лазарев честность завел, ну она покуда и держится; а что впереди – про то бог весть…
– Нет, это всегда так будет!
– Почему?
– Потому что у нас служат честные люди.
– Честные люди! Но я это и не оспариваю. Очень честные, только нельзя же так утверждать, что будто одни ваши честны, а другие бесчестны. Пустяки! Я за них заступаюсь!.. Я за всех русских стою!.. Да-с! Поверьте, что не вы одни можете терпеливо голодать, сражаться и геройски умирать; а мы будто так от купели крещения только воровать и способны. Пустяки-с! Несправедливо-с! Все люди русские и все на долю свою имеем от своей богатой натуры на все сообразную способность. Мы, русские, как кошки: куда нас ни брось – везде мордой в грязь не ударимся, а прямо на лапки станем; где что уместно, так себя там и покажем: умирать – так умирать, а красть – так красть. Вас поставили к тому, чтобы сражаться, и вы это исполняли в лучшем виде – вы сражались и умирали героями и на всю Европу отличились; а мы были при таком деле, где можно было красть, и мы тоже отличились и так крали, что тоже далеко известны. А если бы вышло, например, такое повеление, чтобы всех нас переставить одного на место другого, нас, например, в траншеи, а вас к поставкам, то мы бы, воры, сражались и умирали, а вы бы… крали…
Так и выпалил!
Я было совсем приготовился ему отрезать:
«Какой вы скотина!»
Но все пришли в ужасный восторг от его откровенности и закричали:
– Браво, браво, Анемподист Петрович! Бесстыдно, но хорошо сказано, – и пошли веселым смехом заливаться, точно невесть какую радость он им на их счет открыл; даже Евграф Иванович, и тот пустил:
– Пра-пра-пра-вда!
А тот, медный лоб, набил наново рот семгой, и еще начал мне читать нравоучение.
– Разумеется, – говорит, – если вы раньше все несообразности высказали только по своей неопытности, так бог вам это простит, но вперед этак с людьми своей нации не поступайте; зачем одних хвалить, а других порочить; мы положительно все на все способны, и, господь благословит, вы еще не умрете прежде, чем сами в этом убедитесь.
Так я же виноват и остался, и я же еще получил от этого практического мудреца внушение, да и при всеобщем со всех сторон одобрении. Ну, понятно, я после такого урока оселся со своей прытью и… откровенно вам скажу, нынче часто об этих бесстыжих речах вспоминаю и нахожу, что бесстыдник-то – чего доброго – пожалуй, был и прав.
1890
Томленье духа
(Из отроческих воспоминаний)
«Все это томленье духа».
Екклезиаст
В числе людей, которые принимали участие в моем воспитании, был длинный и тощий немец Иван Яковлевич, по прозванью Коза. Настоящей его фамилии я не знаю, – он своею наружностью напоминал козу, и все мы звали его заочно Козою.
Это было в деревне, в Орловской губернии, у моих богатых родственников. Я у них рос и воспитывался, пока меня отдали в школу, в город. Для нас в деревне было несколько учителей: русский – Иван Степанович Птицын с женою, жил во флигеле, и француз, мосье Люи, тоже с женою и сыном Альвином, который учился вместе с нами. Эти тоже жили в особом флигеле, и еще был немец Кольберг, одинокий, часто пьяный и драчливый. Он так часто ссорился с прислугою, что надоел дяде и был внезапно рассчитан: тогда на его место был взят Коза, который ранее этого жил уже в нескольких помещичьих домах в околотке, но нигде долго не уживался. Говорили, что он человек очень смирный и хороший, но «с фантазиями». Его к нам и приняли с таким уговором, чтобы жил с нами и учил нас по-немецки, но никаких своих фантазий не смел бы показывать.
Он взялся это исполнять, и месяца три исполнял очень хорошо, но потом вдруг не выдержал и показал такую фантазию, как будто и не давал никакого зарока.
Летом раз заехала к дяде, по дороге в свое имение, губернаторша с сыном, мальчиком лет одиннадцати, очень избалованным и непослушным. Мы пошли в фруктовый сад, и там этот гость оборвал какую-то редкостную сливу, плоды которой были у дяди на счету Мы испугались его поступка и дали себе клятву во всем запираться и ничего не сказывать. Дядя вечером пошел в сад и увидал, что слива оборвана. Он рассердился, позвал Садовникова сына, мальчика Костю, и стал его спрашивать: кто оборвал сливу? Костя не знал, и на него упало подозрение, что эту сливу оборвал он и теперь запирается. Его за это велели высечь крыжовником, а он испугался и сказал, что будто в самом деле он съел сливы. Тогда его все-таки высекли. Амы знали, кто оборвал, но ничего не говорили, чтобы не нарушать клятву и не пристыдить своего гостя, но к вечеру некоторых из нас это стало невыносимо мучить, и когда мы начали укладываться спать, то я не стерпел и сказал Ивану Яковлевичу, что Костю наказали напрасно, – что он не вор, а вор вот кто, а мы все дали клятву его скрыть.
Иван Яковлевич вдруг побледнел и вскрикнул:
– Как клятву! Как вы смели клясться? Разве вы не христиане! Кто вам позволил чем-нибудь клясться? Видите, сколько от этого зла вышло, и теперь я уйду от вас.
Мы еще больше встревожились и стали его упрашивать, но он твердил:
– Нет, я уйду, я непременно уйду, и не сам уйду, а меня выгонят, и это будет хорошо… Это будет к лучшему.
Так все говорил, а сам плакал и потом вдруг приложил лоб к оконному стеклу, вздохнул и побежал из комнаты.
Куда и зачем побежал – мы не могли догадаться и долго ждали его возвращения, но потом так и уснули, не дождавшись, чтоб он назад пришел; а утром, когда старая девушка Василиса Матвеевна принесла нам свежее белье, мы узнали, что Иван Яковлевич к нам и совсем не воротится, потому что он сошел с ума.
– Боже мой!.. – Мы так и обомлели… – Бедный, добрый Иван Яковлевич сошел с ума!.. Это все мы виноваты. Но что же он такое сделал?
– А он явился в бесчеловечном виде к господам и сделал фантазию, и ему за это отказано.
Фантазия состояла в том, что, взволнованный нашим двойным злочинством, Коза сошел вниз, в гостиную, и, «имея в лице вид бесчеловечный», подошел к губернаторше и сказал ей совершенно спокойным «бесчеловечным голосом»:
– У вашего сына дурное сердце: он сделал поступок, за который бедного мальчика высекли и заставили налгать на себя… Ваш несчастный сын имел силу это стерпеть, да еще научил других клясться, чего Иисус Христос никому не позволил и просил никогда не делать. Мне жаль вашего темного, непросвещенного сына. Помогите ему открыть глаза, увидать свет и исправиться, а то из него выйдет дурной человек, который умертвит свой дух и может много других испортить.
С губернаторшею сделалось дурно, и она зашлась в истерике.
Страшно рассерженный происшедшею сценою, дядя вытолкнул Козу за двери и сейчас же велел запереть его в конторе, а сегодня его велено уже отправить на мужицкой подводе в Орел.
Мы за него обиделись и сказали:
– Для чего же это «на мужичьей подводе»?
– А то на чем же? – отвечала Василиса.
– Можно было в тележке, в которой на почту ездят.
– Ну, как же! еще ему чего? В этой тележке попа святую воду петь возят… Для чего же его, глупого немца, держать в одной чести с батюшкой. Батюшка за наши грехи в алтаре молится, а его довольно бы еще и не на подводе, а на навознице вывезти.
– И за что вы его так не любите?
– За то, что он дурак и вральмен.
– Он никогда не врет, а всегда правду говорит.
– А вот это-то совсем и не нужно! Что такое его правда? Правда тоже хорошо, да не по всякую минуту и не ко всякому с нею лезть. Он сам для себя свою правду и твори, а другим свой закон на чужой кадык не накидывай. У нас свой-то закон еще горазде много пополней ихнего: мы если и солжем, так у нас сколько угодно и отмолиться можно: у нас и угодники есть, и страстотерпцы, и мученики, и Прасковеи. Ему до нас встревать нечего. Зато ему и показали, где бог и где порог.
– Как же это показывают?
– Где бог-то?
– Да.
– А поставят человека к двери лицом да сзади дадут хорошенько по затылку шлык, а он тогда должен в подворотню шмыг.
– И это по-вашему значит показать человеку «где бог»?
– Да. Вон пошел, вот и все!
– Так, значит, и ему показали «где бог»?
– Ну, уж как-никак, а показали «где бог» и все тут.
– Что же: он его увидит, и…пожалуй, будет рад, что его прогнали.
– Ну, уж это пусть его радуется как ему нравится: нам его жалеть нечего.
Мне было очень жалко Ивана Яковлевича, а сын француза Люи, маленький Альвин, еще более о нем разжалобился. Он пришел к нам в комнату весь в слезах и стал звать меня, чтобы вместе убежать через крестьянские коноплянники за околицу и там спрятаться в коноплях, пока повезут Ивана Яковлевича на подводе, и мы подводу остановим и с ним простимся. Мы так и сделали, – побежали и спрятались, но подвода очень долго не ехала. Оказалось, что Иван Яковлевич пожалел мужика, который был наряжен его везти, и уволил его от этой повинности, а сам пошел пешком. На нем был его зеленый фрак и серая мантилия из казинета, а в руках у него мотался очень маленький сверток с бельем и синий тиковый зонтик. Коза шел не только спокойно, но как бы торжественно, а лицо его было даже весело и выражало удовольствие. Увидав нас, он остановился и воскликнул:
– Прекрасно, дети! Прекрасно! О, сколько для меня есть радости в одну эту минуту! – и он раскрыл для объятий руки, а на глазах его заблистали слезы.
Мы бросились к нему и тоже заплакали, повторяя: «Простите нас, простите!» А в чем мы просили прощения – мы и сами того не могли определить, но он помог нам понять и сказал:
– Вы дурно сделали, что не берегли свою свободу и позволили себе клясться: поклявшись, вы уже перестали быть свободны, вы стали невольниками вашей клятвы… Да; вы уже не имели свободы говорить правду и вот через это бедного мальчика сочли вором и высекли. Могло быть, что его на всю жизнь могли считать вором и… может быть, он тогда бы и сделался вором. Надо было это разорить… И я разорил… Надо было бунтовать, и я бунтовал… (Иван Яковлевич стал горячиться.) Я иначе не мог… во мне дух взбунтовался… проснулся к жизни дух… свободный дух от всякой клятвы… и я пошел… я говорил… я стер… я опроверг клятву… не должно клясться… Без клятвы будь правдив… Вот что нужно… нигде и ни перед кем не лги… не лги ни словом, ни лицом… Не бойся никого!.. Что писано в прописи, чтобы кого-то бояться, – это все вздор есть! Иисус Христос больше значит, чем пропись… О, я думаю, что он больше значит! Как вы думаете, кто больше?
– Христос больше.
– Ну, конечно, Христос больше, а он сказал: «никого не бойтесь». Он победил страх… Страх пустяки… Нет страха!.. Даже я!., я победил страх! Я его прогнал вон… И вы гоните его вон!.. И он уйдет… Где он здесь? Его здесь нет. Здесь трое нас и кто между нас?.. А!.. Кто? Страх? Нет, не страх, а наш Христос! Он с нами. Что?.. Вы это видите ли?.. вы это чувствуете ли?., вы это понимаете ли?
Мы не знали, что ему отвечать, но мы «понимали», что мы «чувствуем» что-то самое прекрасное, и так и сказали. Коза возрадовался и заговорил:
– Вот это и есть то, что надо, и дай бог, чтобы вы никогда об этом не позабыли. Для этого одного стоит всегда быть правдивым во всех случаях жизни. Чистая совесть где хотите покажет бога, а ложь где хотите удалит от бога. Никого не бойтесь и ни для чего не лгите.
– О, да, да! – отвечали мы, – Мы вперед не будем ни лгать, ни клясться, но как нам загладить то зло, которое мы сделали? – Загладить… загладить может только один бог. Заглаждать – это не наше дело. Любите Костю и напоминайте другим, что он не виноват, – что он оклеветал себя от страха.
– Мы все так сделаем, но вы, Иван Яковлевич, куда вы идете? У вас есть где-нибудь свой дом?
Он покачал отрицательно головою и сказал:
– Зачем мне свой дом?
– Ну, у вас есть… семейные… кто вас любит?
– Семейные?.. Нет… И зачем мне семейные?
– Кто же у вас свои?
– Ну, кто свои… кто свои!.. Ну, вот вы мне теперь свои… «свои» – это те, с кем одно и то же любишь…
– А особенно близких разве нет?
– Для чего же особенные? Что это вам такое!.. Надо делать все вместное, а совсем не особенное.
– Но куда же вы теперь отправляетесь?.. Он повел плечами и весело ответил:
– Куда я?.. К блаженной вечности; а по какому тракту, – это совсем все равно – только надо везде делать божие дело.
Мы не поняли, что такое значит «делать божие дело», и плачевно приставали к Козе.
– Нам жаль, что вам отказали совершенно напрасно.
Он тихо покачал головою и отвечал:
– Нет, мне отказали совсем не напрасно.
– Как не напрасно: ведь вы поступили всех нас честнее и ничего дурного не сделали.
– Ну вот! Для чего же делать дурное! Это не надо… но я сделал беспокойство: я сделал бунт против тьмы века сего… и меня нужно гнать… Это уж так… и это очень хорошо!
– Вы это так говорите, как будто вы сами этому даже рады.
– Даже рад! Да, я рад! Я очень рад! Ведь у нас «борьба наша не с плотию и кровию, а с тьмою века, – с духами злобы, живущими на земле». Мы ведем войну против тьмы веков и против духов злобы, а они гонят нас и убивают, как ранее гнали и убивали тех, которые были во всем нас лучше.
– Но за что? За что это гонят тех, кто не сделал никому зла? Это ужасно!
– Ничего, – отвечал, еще больше сияя. Коза, – напротив, это хорошо… это-то и хорошо, что их гонят напрасно: это их воспитывает; это их укрепляет… И неужто вы хотели бы, чтобы меня не так выгнали, как теперь выгоняют за бунт против тьмы века и духов злобы, а чтобы я сам сделал кому-нибудь зло!
– О, нет!
– Ну так что же!.. Значит, все как следует быть… все прекрасно… Со временем… если вам откроется, в чем состоит жизнь, и вы захотите жить самым лучшим образом, то есть жить так, чтобы духи злобы вас гнали, – то вы тогда будете это понимать… Когда они гонят – это прекрасно, это радость… это счастье! Но…
Он взял нас за плечи и продолжал пониженным голосом:
– Но когда они вас ласкают и хвалят… Вот тогда…
– Вы говорите что-то страшно…
– Да, это страшно. Тогда бойтесь, тогда осматривайтесь, тогда… ищите, чтобы спас вас отец ваш небесный.
– Отец небесный! Но мы ведь не знаем… как это искать, что надо сделать…
– Что сделать?
– Чтобы он нас спас.
– Ага! И я это тоже не знаю… и я это… даже не стою, а он…
У Ивана Яковлевича в груди закипели слезы, и он стал говорить точно в экстазе:
– Я бедный грешник, который вышел из ничтожества: я червяк, который выполз из грязи, а отец держит меня на своих коленях; он носит меня в своих объятиях, как сына, который не умеет ходить, а не бросает меня, не сердится, что я такой неумеха, и хотя я глуп, но он мне внушает все, что человеку нужно, а я верю, что я у него могу понять как раз столько, сколько мне нужно, и… вы тоже поймете… вам дух скажет… Тогда придет спасение и вы не будете спрашивать: как оно пришло?.. И это все надо… тихо… Тсс! бог идет в тишине… Still!
Коза вдруг поник головою, сжал на груди руки и стал читать по-немецки «Отче наш». Мы без его приглашения схватили с голов свои шапочки и с ним вместе молились. Он кончил молитву, положил нам на головы свои руки и с полными слез глазами закончил свою молитву по-русски.
– Наш отец! – сказал он, – благодарю тебя, что ты вновь дал мне радость быть изгнанным за исполнение святой воли твоей. Укрепи сердца терпящих за послушание твоей воле и просвети разумом и милосердием очи людей, нас гонящих. Не оставь также этих детей твоих надолго в пустыне: дай им войти в разумение и вкусить то блаженство, какое я теперь по твоей благости ощущаю в моем духе. Дай им понять, в чем есть твоя воля! – И он еще раз обнял нас, поцеловал и пошел в город совершенно бесприютный и совершенно счастливый, а мы, у которых все было изобильно и готово, стояли на коленях, на пыльной дорожке, и, глядя вслед Козе, плакали.
Он будто метнул в нас что-то острое и вместе с тем радостное до восторга. Коза на нас что-то призвал, нас что-то обвеяло, мы хотели что-то понять, чтобы кончить мольбой о смягченьи сердец, и вдруг оба вскочили, погнались за ним и закричали:
– ИванЯковлич!..
Он остановился и обернулся, и показалось нам, будто он вдруг сделался какой-то другой: вырос как-то и рассветился. Вероятно, это происходило оттого, что он теперь стоял на холме и его освещало солнце. Но однако и голос у него тоже изменился. Он как-то будто лил слова по воздуху:
– Что вам еще? Что вам?
А мы не знали, что именно хотели ему сказать, и спросили:
– Увидим ли мы вас когда-нибудь?
Он ясно отвечал:
– Увидите.
– Когда же это будет?
Он глуше проговорил:
– Это случится… может быть… совсем неожиданно, а потом это опять не случится, и потом это опять иногда случится…
Мы, казалось, бежали за ним, а между тем он один шел впереди, а мы все отставали и кричали:
– Где мы увидимся?
Но он отвечал уже издалека:
– Все равно, – и начал разводить руками во все стороны, точно хотел пояснить, что для свидания с ним «иногда» все стороны равны. Пространство для него не существует. «Все равно… иногда увидимся… и опять… не увидимся… иногда», и еще что-то такое, а сам все дальше и дальше от глаз, и вдруг как-то будто даже смешно затрепетал ручками и побежал-побежал, и скрылся, и с тех пор ушло очень много лет, и Козы долго, очень долго не было передо мною, но потом вдруг он совершенно неожиданно явился раз, и два, и еще втретье, и стал так близко, как будто он и не отходил, а между тем… все бежит и бежит вперед… И в эти минуты мне показалось, будто и я не совсем все стоял… И я будто иногда плелся и тоже помаленечку подвигался, но зато я чувствовал и то, как я слаб, как я устал и дальше плестись не в силах… Кончено! я отстану и его опять уже никогда более не увижу!.. Но тут всегда приходит нежданная помощь: откуда-то кто-то возьмется и покажет «где бог»… и тогда сейчас же опять обозришься, всех своих тогда чувствуешь в собственном сердце, и ни с одним из них уже не боишься расстаться, потому что «у всех напоенных одним духом должно быть одно разумение жизни».
1890
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.