Текст книги "Невольница гарема"
Автор книги: Пьер Лоти
Жанр: Зарубежные любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)
Я смотрю на этот древний черный портик и на пустынную улицу, которая переходит в мрачную лощину. Там живет Азиаде, и если я сделаю несколько шагов, то увижу ее дом.
Ахмет проследил за моим взглядом и с беспокойством смотрит на меня: он угадал, о чем я думаю, и понял, что я собираюсь делать.
– О Лоти, – говорит он, – сжалься над ней, если ты ее любишь! Ты попрощался с ней, теперь оставь ее в покое!
Но я решил ее увидеть, и у меня не было сил бороться с собой.
Ахмет со слезами на глазах взывал к моему разуму, вернее, к простому благоразумию: Абеддин сейчас в городе, старый Абеддин, ее владыка, и любая попытка увидеть ее безумна.
– К тому же, – говорил он, – даже если она выйдет к тебе, у тебя больше нет дома, где бы ты мог ее принять. Где ты найдешь в Стамбуле пристанище, куда пустили бы тебя с женщиной, принадлежащей другому? Если она увидит тебя или если другие женщины скажут ей, что ты здесь, это сведет ее с ума, а завтра ты все равно уедешь, а она окажется на улице. Тебе это безразлично, ты уезжаешь; но, Лоти, если ты это сделаешь, значит, у тебя нет сердца, и я тебя возненавижу.
Ахмет опустил голову и принялся ногой ковырять землю – так он обычно делал, когда моя воля подавляла его волю.
Я оставил его и направился к портику.
Прислонившись к колонне, я осматривал пустынную мрачную улицу; ее можно было бы назвать улицей города мертвых.
Ни одного открытого окна, ни одного прохожего, ни шума, ни звука, лишь трава пробивается между камнями да на мостовой распростерты два высохших собачьих скелета.
Это был аристократический квартал: старые дома, обшитые потемневшим деревом, таили в своих стенах богатое убранство; крытые балконы и галереи нависали над печальной улицей, железные решетки позволяли видеть ставни из ясеня, на которых художники когда-то рисовали деревья и птиц. Все окна Стамбула расписаны и защищены подобным образом.
В городах Запада внутреннюю жизнь дома можно угадать снаружи; прохожие сквозь незадернутые занавеси видят людей, молодых и старых, безобразных или прелестных.
В турецкий дом ничей взгляд никогда не проникает. Если дверь открывается, чтобы пропустить гостя, то лишь чуть-чуть; за дверью стоит кто-то, кто ее тотчас закрывает. Внутреннее убранство дома не видно никогда.
В этом большом доме, выкрашенном в темно-красный цвет, живет Азиаде. Над воротами красуются деревянные, тронутые червем резные изображения солнца, звезды и полумесяца. Ставни разрисованы голубыми тюльпанами и желтыми бабочками. Ни одно движение не выдает присутствия человека; никогда не знаешь, глядя на окно турецкого дома, смотрит на тебя кто-нибудь или нет.
Позади меня – большая площадь, позолоченная заходящим солнцем; здесь, на улице, все уже в тени.
Наполовину спрятавшись за стеной, я смотрю на этот дом, и мое сердце начинает отчаянно биться.
Я вспоминаю тот день, когда я увидел ее впервые за решеткой дома в Салониках. Я не знаю теперь, чего я хочу, зачем я сюда пришел; я боюсь, что другие женщины будут смеяться надо мной; я боюсь быть смешным, но больше всего я боюсь ее потерять.
XX
Когда я снова поднялся на площадь Мехмед-Фатиха, солнце освещало громадную мечеть, арабские портики и гигантские минареты. Улемы, выходившие из мечети после вечерней молитвы, на мгновение задерживались на пороге, а затем располагались на широких каменных ступенях. Верующие окружали их; в середине группы молодой человек с красивым вдохновенным лицом показывал на небо. Белый тюрбан, какие носят улемы, не скрывал широкого прекрасного лба; лицо его было бледно, борода и большие глаза черны, как эбеновое дерево.
Он показывал в вышине неба невидимую точку; глядя в экстазе в небесную синь, он повторял:
– Вот Бог! Смотрите все! Я вижу Аллаха! Я вижу Всевышнего!
И мы с Ахметом побежали вместе с толпой за улемом, который узрел Аллаха.
XXI
Но увы! Как мы ни старались, мы ничего не увидели. По обыкновению, я готов был отдать жизнь за это божественное видение, отдать жизнь за небесное знамение, отдать жизнь, чтобы приобщиться к сверхъестественному.
– Он врет, – говорил Ахмет, – где тот человек, который когда-нибудь видел Аллаха?
– А, это вы, Лоти, – отозвался улем Иззат, – тоже хотите узреть Аллаха? Аллах, – добавил он улыбаясь, – не показывается неверным.
– Он сумасшедший, – говорили дервиши. И ясновидящего увели в его келью.
Ахмет воспользовался суматохой, чтобы увлечь меня в сторону Мраморного моря, подальше от людей. Тем временем наступила ночь, и оказалось, что мы почти заблудились.
XXII
Мы пообедали в подвальчике на улице Султана Селима. Для Стамбула это поздний час; турки ложатся спать вместе с солнцем.
Звезды загораются одна за другой в чистом небе; луна освещает широкую пустынную улицу, арабские аркады и древние надгробия. Время от времени еще открытая турецкая кофейня бросает сноп красного света на серую мостовую; редкие прохожие идут с зажженными фонарями; там и сям маленькие грустные огоньки горят в склепах. В последний раз вижу я эти знакомые картины; завтра в этот час я буду уже далеко.
– Мы спустимся к Оун-Капану, – говорит Ахмет, который еще на этот вечер получил полномочие составлять нашу программу, – возьмем лошадей до Балата, лодку до Пири-Паши, а заночуем у Эрикназ, которая нас ждет.
Мы заблудились, добираясь до Оун-Капана, и собаки лаяли вслед нашим фонарям; мы хорошо знаем Стамбул, но даже старым туркам случается потеряться в его лабиринтах. Нет никого, кто указал бы нам путь; все те же улочки идут вверх, потом вниз и кружат без видимой причины, как ходы в лабиринте.
В Оун-Капане, при въезде в Фанар, нас ждут две лошади.
Впереди виднеется провожатый с фонарем на двухметровом шесте, и мы помчались во весь опор.
Нескончаемый мрачный Фанар спит; все безмолвно. На улицы, по которым мы движемся, солнце не решается заглядывать даже среди дня. С одной стороны тянется большая стена Стамбула; с другой – высокие дома, более старые, чем ислам, с выступающими эркерами, которые образуют своды над неуютными улочками. Проезжая на лошади под балконами византийских домов, которые в глубокой тьме протягивают над вами каменные руки, приходится наклонять голову.
По этой улице мы каждый вечер возвращались домой в Эюп; сейчас, добравшись до Балата, мы совсем близко к Эюпу, но дома этого больше не существует…
Мы разбудили лодочника, и он переправил нас на другой берег… Здесь мы уже за городом; среди платанов высятся стройные черные кипарисы.
При свете фонарей мы карабкаемся по тропинкам, которые ведут к дому Эрикназ.
XXIII
У Эрикназ-ханум некрасивое, но тонкое и приятное лицо, совершенно седая голова, а глаза и брови – как вороново крыло. Она встретила нас без чадры, как женщина Запада.
Все убранство ее дома дышит порядком и довольством, и прежде всего – чистотой. Ее подруги Муррах и Фензиле, живущие вместе с ней, обратились в бегство, пряча лица. Они вышивали золотой нитью красные туфельки с загнутыми носами.
Моя подружка Алемшах, дочь Эрикназ и племянница Ахмета, занимает свое обычное место у меня на коленях и засыпает; это очаровательное создание трех лет от роду с большими черными глазами, прелестное, как кукла.
После кофе и папироски нам приносят два матраса, две постели, два одеяла, и все это – снежной белизны; Эрикназ и Алемшах уходят, пожелав нам спокойной ночи, и мы оба засыпаем крепким сном.
Яркое солнце разбудило нас рано утром, и мы скатились по тропинкам, ведущим к Золотому Рогу. Там поджидала нас утренняя лодка.
Черные дома Пири-Паши, террасами расположенные друг над другом, купаются в оранжевом свете, все стекла блестят. Эрикназ и Алемшах, в красных платьях, забравшись еще при восходе солнца на крышу своего дома, смотрят издали, как мы отходим от берега.
Вот мимо проплывает Эюп, вот кофейня Сулеймана, маленькая площадь перед мечетью, вот дом Арифа-эфенди, залитый утренним солнцем, еще погруженный в сон.
Мое жилище, которое я так часто видел и унылым и печальным, которое засыпал снег и сотрясал северный ветер, напоследок провожает меня ослепительным сиянием.
Последний мой рассвет необычайно роскошен; вдоль всего Золотого Рога, от Эюпа до сераля, купола и минареты на фоне прозрачного неба отсвечивают всеми цветами радуги. Золоченые каики снуют уже сотнями, перевозя живописно одетых мужчин и закутанных в чадры женщин.
Через час мы на борту. Здесь все вверх дном, и на этот раз мы действительно отбываем.
Отплытие назначено на двенадцать часов.
XXIV
– Пойдем, Лоти, – просит Ахмет, – погуляем еще по Стамбулу, последний раз выкурим вместе наш кальян…
Мы бегом пересекаем Сали-Базар, Топхане, Галату, и вот мы на Стамбульском мосту.
Народ толпится под жарким солнцем; пришла наконец настоящая весна, которая наступает с той же неотвратимостью, с какой я покидаю эти места. Яркий полуденный свет льется на весь этот ансамбль стен, куполов и минаретов, венчающих Стамбул; солнечные блики играют на многоцветной, по-восточному пестрой толпе.
Пароходы, набитые живописной публикой, снуют туда-сюда; уличные торговцы кричат во все горло, прокладывая себе путь в толпе.
Нам знакомы эти суда, доставлявшие нас во все точки Босфора; мы знаем на Стамбульском мосту все лавчонки, всех прохожих, даже всех нищих – полный набор калек, слепцов, одноруких, безногих и других увечных. Вся турецкая голытьба сегодня на ногах; я раздаю милостыню всем подряд, и на меня обрушивается поток приветствий и благословений.
Мы останавливаемся в Стамбуле на большой площади Ениджами[66]66
Ениджами («Новая мечеть») построена в 1597–1663 гг.
[Закрыть], перед мечетью. В последний раз я наслаждаюсь своим пребыванием в Турции; я сижу рядом с моим другом Ахметом, курю кальян и любуюсь красотами Леванта.
Сегодня настоящий праздник весны, выставка нарядов и красок. Все вышли на улицу и сидят под платанами, вокруг мраморных фонтанов, под виноградной лозой, которая вскоре покроется нежными листьями. Цирюльники устроили свои заведения на улице и трудятся на свежем воздухе; правоверные мусульмане бреют головы, оставляя на макушке прядь, взявшись за которую Мухаммед поведет их в рай.
…Кто повел бы меня хоть в какой-нибудь рай? Куда угодно, лишь бы не оставаться в этом старом мире, который утомляет и наводит тоску; куда-нибудь, где ничто не будет меняться, где меня не будут разлучать с теми, кого я люблю и кого любил?
Если бы кто-нибудь мог обратить меня в мусульманскую веру, как бросился бы я, плача от радости, целовать зеленое знамя Пророка!
Дурацкая мысль, на которую меня натолкнула прядь на макушке…
XXV
– Лоти, – сказал Ахмет, – объясни мне, куда ты отправляешься.
– Слушай, Ахмет! После того как я пересеку Мраморное море, Ак-Дениз (Старое море)[67]67
Ак-Дениз переводится как «Белое море» или «Южное море»; так турки называют не Мраморное, а Средиземное море.
[Закрыть], как вы его называете, я пересеку еще одно, гораздо большее, и попаду в страну греков, потом пройду по еще большему морю в страну итальянцев, родину твоей «мадам», и потом по еще большему морю доберусь до Испании. Если бы я остался в Средиземноморье, я был бы не так далеко от вас; небо над головой было бы немножко и вашим, а пароходы, которые ходят в Левант и обратно, часто приносили бы мне вести из Турции!
Но наш корабль пойдет еще в другое море, такое огромное, что ты не можешь даже представить себе ничего подобного, и оттуда еще много дней надо будет идти на север (к Полярной звезде), чтобы добраться до моей страны, где мы чаще видим дождь, чем хорошую погоду, и туманы – чаще, чем солнце.
Там я буду очень далеко от вас; тот край ничуть не похож на твой, там все бледнее, все краски тусклы, как бывает здесь в ненастные дни, только еще мрачнее.
Земля у нас такая плоская, какой ты не видал, разве только во время паломничества в Мекку, к могиле Пророка, по обычаю правоверных мусульман. Правда, в моем краю под ногами не песок, а зеленая трава, а вокруг большие возделанные поля. Дома прямоугольные и одинаковые; куда ни посмотришь, глаз всюду упирается в стену соседа; это однообразие душит, хочется подняться выше, чтобы увидеть, что там вдали.
Там нет лестниц, которые, как в Турции, вели бы на крышу. После того как мне однажды пришла в голову мысль прогуляться по крыше моего дома, меня в моем квартале сочли неисправимым чудаком.
Все одеты одинаково, в серые сюртуки, шляпы или кепи, и это хуже, чем в Пере. Все продумано, упорядочено, пронумеровано; на все есть законы и правила, обязательные для всех, так что последний сторож, продавец чулок или подмастерье парикмахера имеют те же права, что и образованный и решительный молодой человек вроде тебя или меня.
И наконец, ты не поверишь, мой дорогой Ахмет, но за четвертую часть того, что мы каждый день вытворяем в Стамбуле, в моей стране пришлось бы час объясняться в полиции!
Ахмет хорошо понял мой рассказ о западной цивилизации и еще какое-то время продолжал раздумывать над услышанным.
– Почему бы, Лоти, – сказал он наконец, – тебе не привезти после войны свою семью в Турцию? Послушай, Лоти, – продолжал Ахмет, – я хочу, чтобы ты взял с собой эти четки, которые достались мне от моего отца Ибрагима, и обещай никогда с ними не расставаться. Я хорошо знаю, – добавил он сквозь слезы, – что больше тебя не увижу. Через месяц у нас начнется война. С бедными турками все будет кончено, все будет кончено со Стамбулом, русские все уничтожат, и, когда ты приедешь, Лоти, твоего Ахмета уже не будет.
Мое тело останется лежать на поле боя, на северном берегу; над ним не будет даже маленького надгробия из серого мрамора, какие устанавливают под кипарисами на кладбище Кассым-паши. Азиаде увезут в Азию, и ты не найдешь ее следов, никто не сможет рассказать тебе о ней. Лоти, – повторил он, плача, – останься со своим братом!
Увы! Я боюсь русских так же, как он, я дрожу при мысли, что в самом деле могу потерять следы Азиаде и что не встречу никого, кто сможет мне о ней рассказать!..
XXVI
Муэдзины поднимаются на минареты. Это час полуденного намаза. Мне пора уезжать.
Проходя по Галате, я поздоровался с «их мадам». Я был почти готов расцеловать старую шельму.
Ахмет снова провожает меня на борт, и мы прощаемся с ним в сутолоке приготовлений к отплытию.
Мы отходим, и Стамбул удаляется.
XXVII
Открытое море, 27 марта 1877
Бледное мартовское солнце опускается в Мраморное море. Воздух в открытом море кажется живительным. Берега, голые и печальные, уходят в вечернюю мглу. Господи, неужели все кончено и больше я ее не увижу?
Стамбул исчез; самые высокие купола самых высоких мечетей тают и пропадают вдали. Я хотел бы увидеть мою любимую пусть на минуту, я отдал бы жизнь, чтобы только коснуться ее руки; желание видеть ее доводит меня до безумия.
В голове у меня еще гремит разноголосица Востока, я словно вижу константинопольскую толпу, переживающую вновь неразбериху отъезда, и спокойствие моря меня угнетает.
Если бы она была здесь, я положил бы голову к ней на колени и плакал бы, как ребенок; она увидела бы, как я плачу, и поверила бы мне. Я был слишком спокоен и слишком холоден, когда прощался с ней.
Я ее обожаю. Если даже оставить в стороне опьянение страсти, я люблю ее, люблю самой нежной и чистой любовью; люблю ее душу, ее сердце, которые принадлежат мне; я любил бы ее и тогда, когда молодость прошла бы и страсти утихли, в том таинственном будущем, которое приносит старость и смерть.
При виде этого спокойного моря, этого бледного неба у меня сжимается сердце. Я страдаю по-настоящему, меня охватывает такая тоска, словно я вижу, как она умирает. Мне дорого все, что связывает меня с ней; я хотел бы заплакать, но я не способен даже на это.
В этот час моя возлюбленная, должно быть, лежит в своем гареме, в одной из комнат этого мрачного, забранного решетками дома, лежит, распростертая на своем ложе в ожидании ночи, не в силах ни плакать, ни говорить.
Ахмет остался сидеть, следя взглядом за моим судном, на причале Фюндюклю; я потерял его из виду в то самое мгновение, когда скрылся из глаз любимый нами уголок Константинополя, куда Самуил или он каждый вечер приходили меня встречать.
Он тоже уверен, что я не вернусь.
Бедный мой Ахмет, я очень любил его и сейчас люблю; его дружба поддерживала меня и скрашивала мою жизнь.
С Востоком покончено, сон развеялся. Впереди – родина; там, в мирном маленьком Брайтбери, меня ждут с нетерпением. Я люблю родных, но как печален очаг, у которого меня ждут.
Я снова вижу гнездо, где прошло мое детство, вижу старые стены, увитые плющом, серое небо Йоркшира, старые крыши, мох и липы, свидетелей былых времен, свидетелей моих первых грез и счастья, которые ничто на свете не может мне вернуть.
Я много раз возвращался сюда, к этому очагу, с разбитым сердцем; я приносил к нему угасшие страсти и обманутые надежды; с ним связано немало горестных воспоминаний, и его благословенное спокойствие перестало быть для меня целительным; я задохнусь там, как растение, лишенное солнца…
XXVIII
ЛОТИ – ОТ ЕГО СЕСТРЫ
Брайтбери, апрель 1877
Мой любимый брат, я хочу поздравить тебя с возвращением на родную землю. Пусть Всевышний, в которого я верю, сделает так, чтобы тебе здесь было хорошо и чтобы наша нежность смягчила твою боль! Надеюсь, мы не упустим ничего, что для этого нужно, ведь мы так рады твоему возвращению.
Я часто думаю о том, что если тебя так любят, так балуют, если столько сердец отдано тебе, то нет оснований считать свою жизнь проклятой и неудавшейся. Я написала тебе в Константинополь длинное письмо, которое ты, наверное, никогда не получишь. Я писала, как близко к сердцу я приняла твои горести, твои страдания. Да что там, я не раз проливала слезы, думая об истории Азиаде.
Думаю, дорогой мой братик, что это не твоя вина, но ты повсюду оставляешь частицы своей жизни. Мы с тобой много говорили об этом, хотя твоя жизнь еще так коротка… Но, знаешь, я верю, что скоро появится кто-то, кто возьмет ее целиком, и тогда ты почувствуешь себя счастливым.
Соловей и кукушка, малиновка и ласточки приветствуют твой приезд; лучшего времени года для возвращения ты не мог бы выбрать. Кто знает, сможем ли мы удержать тебя здесь, чтобы вволю побаловать.
Прощай; мы все тебя целуем, до скорой встречи!
XXIX
Перевод неразборчивой рукописи, написанной под диктовку Ахмета платным писцом с площади Эмин-Оуну в Стамбуле и адресованной Лоти в Брайтбери.
«Аллах!
Мой дорогой Лоти, Ахмет шлет тебе много приветов.
Я передал Азиаде твое письмо с Митилини[68]68
Митилини – город в Греции на острове Лесбос.
[Закрыть] с помощью старой Кадиджи; Азиаде прятала его под платьем и не могла попросить прочесть его еще раз, потому что после твоего отъезда она не выходила из дома. Старый Абеддин обо всем догадался, потому что мы неосторожно вели себя последние дни. Он не упрекал ее, говорит Кадиджа, и не выгнал, потому что очень ее любит. Он только не заходит больше в ее комнату, больше ее не охраняет и с ней не разговаривает. Другие женщины из гарема от нее отвернулись, кроме Фензиле-ханум, которая ходила к колдуну посоветоваться, как ей быть.
Азиаде больна со дня твоего отъезда; однако главный хаким (врач), который смотрел ее, сказал, что у нее нет никакой болезни, и больше не появлялся.
Ходит за Азиаде старуха, которая остановила кровь, когда та поранила руку. Азиаде ей доверяет, а я думаю, что это она донесла на нее за деньги.
Азиаде просит сказать тебе, что без тебя она не живет; что она не надеется на твое возвращение в Константинополь, что она никогда больше не сможет увидеть твои глаза и что ей кажется, будто солнце погасло.
Лоти, не забывай тех слов, что ты мне сказал; никогда не забывай обещаний, которые ты мне дал! Ты думаешь, я смогу быть счастливым хотя бы минуту, когда тебя нет в Константинополе? Конечно, не смогу, и, когда ты уехал, мое сердце разбилось.
Меня еще не призвали на войну из-за отца – он очень старый, однако я думаю, что скоро призовут.
Привет тебе твой брат
Ахмет.
P.S. В квартале Фанар на последней неделе был пожар. Фанар выгорел дотла».
XXX
ЛОТИ – ИЗЗУДДИНУ-АЛИ В СТАМБУЛ
Брайтбери, 20 мая 1877
Мой дорогой Иззуддин-Али!
Вот я и добрался до своего края, столь непохожего на Ваш, и вновь оказался под сенью старых лип, которые давали мне приют, когда я был еще ребенком, в маленьком Брайтбери, о котором я рассказывал Вам в Стамбуле. Дубравы зеленеют, у нас весна, но весна недружная, сплошные дожди и туманы, которые немного напоминают Вашу зиму.
Я снова надел западную униформу – шляпу и серый сюртук; иногда мне кажется, что настоящая моя одежда турецкая, а сейчас я – ряженый.
Однако я люблю этот уголок моей родины; люблю семейный очаг, который столько раз покидал; люблю тех, кто любит меня и чья нежность сделала легкими и счастливыми мои первые годы. Я люблю все, что меня окружает, даже эти поля и эти старые деревья, в которых есть пасторальное очарование – что-то, что мне трудно Вам объяснить, очарование былых времен и идиллических пастушков.
Но и сюда приходят вести, мой дорогой эфенди, вести о войне. События стремительно развиваются. Я надеялся, что англичане примут сторону Турции, но я далеко от Стамбула, и мне видна лишь половина событий. Вы мне в высшей степени симпатичны, я люблю Вашу страну, шлю Вам самые искренние пожелания, и Вы, без сомнения, скоро меня увидите.
И потом, Вы, наверное, догадываетесь, эфенди, я люблю, люблю ее; Вы подозревали о ее существовании и относились ко всему происходящему терпимо. У Вас большое сердце; Вы выше условностей и предрассудков. Именно Вам я могу сказать, что люблю ее и что главным образом ради нее я скоро вернусь.
XXXI
Брайтбери, май 1877
Я в Брайтбери, под старыми липами. Синичка с синей головкой поет надо мной незамысловатую песенку, она вкладывает в нее всю свою птичью душу и пробуждает во мне целый мир воспоминаний.
Сначала они смутны и словно приходят издалека, но постепенно становятся все более ясными и четкими, и наконец я вижу себя.
Да, это было там, в Стамбуле, – когда мы позволили себе один из самых неосторожных поступков, когда мы чувствовали себя школярами, прогуливающими уроки. Но ведь Стамбул такой большой! Там всюду чувствуешь себя невидимкой!.. А старый Абеддин был в это время в Адрианополе[69]69
Адрианополь – греческое название города Эдирне в европейской части Турции.
[Закрыть]!
Это были прекрасные послеполуденные часы, зима, мы впервые гуляли вдвоем, она и я, мы были счастливы как дети и вместе радовались солнцу и природе.
Однако для прогулок мы выбрали грустное и уединенное место. Мы шли вдоль большой стены Стамбула, где, казалось, все застыло со времен последних византийских императоров.
Все внешние связи большого города осуществляются по морю, и поэтому тишина у древних стен такая глубокая, как возле некрополя. Хотя изредка какая-нибудь дверь в толще стен и приоткрывалась, все же можно было утверждать, что никто и никогда здесь не ходит и двери вполне можно было бы заколотить. Впрочем, это даже скорее не двери, а низкие покосившиеся калитки, украшенные причудливыми позолоченными надписями и странными орнаментами.
Между обитаемой частью города и этими укреплениями, на обширных пустырях, разбросаны подозрительные лачуги и осыпающиеся руины всех исторических эпох.
Ничто не нарушает однообразия этих стен, лишь там и сям минарет возносит свой белый стебель; повсюду все те же зубцы, те же башни, те же мрачные краски, пришедшие из глубины веков, те же гигантские кипарисы, высокие, как соборы; под их сенью теснится множество османских надгробий. Я нигде не видел столько кладбищ, как в этой стране, столько могил, столько похорон.
– Эти места, – объяснила Азиаде, – полюбил Азраил и по ночам прилетает сюда. Он складывает свои большие крылья и ходит, как человек, в сумрачной тени кипарисов.
Кругом царило молчание, ландшафт казался величавым и печально-торжественным.
И все же мы были веселы, и она и я, мы были счастливы, потому что наша прогулка удалась, потому что мы были молоды и свободны, потому что мы шли куда глаза глядят, ничем не стесненные, под волшебным голубым небом.
Ее чадра, очень плотная, была надвинута на глаза и закрывала весь лоб; вуаль едва позволяла увидеть, как двигаются ее глаза, живые и чистые; паранджа, которую она одолжила, темная и строгого покроя, ничуть не походила на обычную одежду элегантных молодых женщин. Сам старый Абеддин ее бы не узнал.
Мы шли легким и быстрым шагом, мимоходом трогая скромные белые маргаритки и короткую январскую траву, вдыхая полной грудью свежий воздух погожего зимнего дня.
Вдруг мы услышали, как тишину нарушила нежная песня синички, похожая на ту, что я слышал сегодня; птицы одной и той же породы во всех уголках земли поют одни и те же песни.
Азиаде, удивленная, остановилась; с гримаской комического изумления она показала кончиком пальца, окрашенного хной, на маленькую певунью, расположившуюся на веточке кипариса. Крохотная птичка старалась изо всех сил, при этом у нее был такой важный и радостный вид, что мы, не сговариваясь, расхохотались. Мы долго слушали ее, пока она не вспорхнула, испуганная шестью большими верблюдами.
Потом… потом мы увидели, что в нашу сторону направляется группа женщин в траурной одежде.
Это были гречанки; два православных священника шли впереди; женщины несли на носилках маленькую покойницу, ничем не прикрытую, как этого требует их национальный обычай.
– Вир гюзель джюджюк! (Красивый маленький ребенок!) – сказала Азиаде, сразу став серьезной.
Действительно, это была красивая маленькая девочка лет четырех или пяти, прелестная восковая кукла, которая, казалось, просто спит на своих подушках. Она была одета в нарядное платьице из белого муслина, голову ее обрамлял венчик из золотых цветов.
Рядом с дорогой была вырыта яма. Так здесь хоронят покойников – где придется – на обочине дороги или у стены…
– Подойдем, – сказала Азиаде, снова ставшая ребенком, – нам дадут конфет.
Чтобы выкопать яму, потревожили труп, погребенный не так давно; земля, которую при этом выбросили, была смешана с костями и обрывками ткани. Можно было разглядеть руку, согнутую под прямым углом; кости поддерживали ее в таком положении с помощью чего-то, что земля еще не успела сожрать.
В церемонии участвовали два длинноволосых священника в грязных рваных ризах; им помогали четверо озорников певчих.
Они пробормотали что-то над мертвым ребенком, потом мать сняла с нее венчик и заботливо убрала светлые волосики под маленький ночной чепчик – церемония, которая заставила бы нас улыбнуться, если бы ее проделала не мать.
Уложив девочку на дно ямы на влажную землю – без гроба, без настила, – ее забросали нечистой землей; все упало в яму, на красивое восковое личико, в том числе и старые кости, и старый локоть; девочку быстро закопали.
Нам действительно дали конфеты; я не знал раньше этого греческого обычая.
Молоденькая девушка, запуская руку в мешочек с белыми горошинками драже, дала по пригоршне каждому из присутствующих, в том числе и нам, хотя мы были турки.
Когда Азиаде протянула руку, чтобы взять свою долю, ее глаза были полны слез.
XXXII
Все-таки эта птаха была чудачка, если она чувствовала себя счастливой, если она была весела в этом жутком месте!..
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.