Текст книги "Отречение"
Автор книги: Петр Проскурин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 57 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]
– Поздно уже, Валентина, другой раз расскажу, – остановил он любопытствующую невестку. – Жизнь, ее, черта, ни в какую мерку не уложишь… вот и Дениску я не пойму, ему вон еще соску сосать, а он тебе какие кренделя заворачивает… Ладно, ладно, лесом-то ехать верст двадцать, там фонарей не развешано… Кости ночью ломило, опять, жди, завьюжит…
Неодобрительно глядя куда-то поверх головы невестки, отмечая, что она и волосом, и бровями стала вроде бы много темнее, он неожиданно спросил:
– Дурит, значит?
– Ты о чем, батя? Кто дурит? – растерялась она от неожиданности. – Ну ты не думай…
– Ладно, ладно, – остановил ее лесник, поднялся, стал, посапывая, натягивать нагревшийся рядом с печкой жаркий полушубок.
15
В меховой шубе и круглой, торчащей в разные стороны, как сорочье гнездо, пушистой енотовой ушанке, разрумяненная от чистого воздуха и мороза, холодно сосредоточенная, Аленка появилась на кордоне дня через три. Поражений она не терпела и теперь не собиралась отступать; она не стала никого ругать, поздоровалась сразу со всеми, сбросила шубу и ушанку, не сводя глаз с ощетинившегося Дениса, сидевшего за столом, подошла к нему, взъерошила волосы, опустилась рядом и замерла, остро чувствуя свое бессилие и одиночество. От жестоких морозов последних дней на окнах наросла толстая щетина снега, и в доме, несмотря на яркий солнечный день, держался успокаивающий сумрак; она поспела к обеду, Феклуша только разлила дымящиеся щи.
– Ах, малыш, малыш, – сказала она, глядя на внука с некоторым изумлением, точно не решаясь узнать знакомые черты… – Нехорошо ты с нами со всеми поступаешь, мы же тебя все так любим… Хочешь остаться неучем?
– Не надо, чтобы все меня любили, – со свойственной детям жестокой непосредственностью сказал внук, все-таки чувствуя себя виноватым и отводя глаза. – Я не маленький… буду учиться здесь…
– Что? Что? – улыбнулась ему Аленка, стараясь оставаться спокойной и даже несколько ироничной. – Где же ты здесь станешь учиться? У белки в дупле или у медведя в берлоге? Здесь и школы-то нет… Разве тебе плохо у нас? Чем же мы тебя так обидели? Ты что, совсем не любишь меня?
– У тебя и без меня всех много, и дядя Петя, и тетя Ксения, и дедушка Костя, и все твои знакомые у тебя на работе. А у дедушки Захара никого, я один. Я с ним буду жить, мне вон какие валенки купили, – окончательно ставя точку, ушел от прямого ответа Денис, указывая на сушившуюся возле печки выстроенную в ряд зимнюю обувь, и тут лесник, осторожно покашливая, напомнил о том, что щи стынут. Аленка получила миску щей и ложку, поблагодарила Феклушу, сдерживая себя, и, все-таки уязвленная до глубины души, встала, вымыла руки, весело стянула через голову толстый свитер: в доме было хорошо натоплено. И обед прошел довольно мирно, правда, почти в совершеннейшем молчании; к ее ногам жался раскормленный полосатый кот, не боявшийся на кордоне никого, даже Дика, и она, чувствуя успокаивающее тепло, сунула ему под стол косточку с хрящиком из борща; на нее действовала странная магия этого просторного прочного дома со стенами из толстых, почти черных от времени бревен, какая-то древняя власть засыпанного снегом леса, совершенная оторванность от привычных дел и забот – здесь сразу пришли мысли об их нелепости и ненужности. Она решила ничему на этом колдовском кордоне не подчиняться и выстоять, и сразу же после обеда оделась потеплей и пошла гулять; сияющий лес встретил ее ослепительным, оглушающим безмолвием; Дик проводил ее за ворота, внимательно и долго смотрел вслед, затем вернулся к себе под навес. Проваливаясь в нетронутом снегу чуть ли не по пояс, она долго и упрямо пробивалась куда-то вперед и, оказавшись на лесной полянке с царственной медноствольной сосной посередине, остановилась. На раскидистой вершине сосны снег лежал белым неровным облаком. Взглянув вверх, она прикрыла глаза – вершина куда-то плыла в морозной сини неба. И впервые за последними годы ей захотелось перестать сопротивляться сбивающим с ног порывам жизни, захотелось подчиниться тому, что случилось; в конце концов, сколько можно идти наперекор всем и всему, бороться, приказывать себе, преодолевать невозможное? Зачем? Именно зачем, переспросила она кого-то неведомого, вездесущего, затаившегося сейчас рядом, как это всегда казалось, особенно в тягостные, почти невыносимые моменты. Запас душевной прочности и стойкости у любого, пусть даже самого сильного человека, ограничен: свой она, видимо, израсходовала и даже, пожалуй, перебрала… Пора остановиться, вот она напрягается, напрягается, а сопротивление больше и больше, все ощутимей потери; почему же так безжалостно наказание?
Пробив дорогу в довольно глубоком снегу и подобравшись к самому стволу, старой сосны, она стащила теплые перчатки, плотно прижала ладони к заледеневшей скользкой коре дерева и с наслаждением вдохнула в себя едва уловимый стылый запах горьковатой смолы, полузабытый запах лета. Потянувший откуда-то ветерок шевельнул лес, по снегу заструились пушистые, легкие змейки; на торчавшие неподалеку высокие стебли репейника, несомненно занесенного сюда с кордона, прилетели и уселись три снегиря и стали не спеша, важно выклевывать семена. За ними появилась и стайка хлопотливых чижей. Солнце уже снизилось; попадая в его лучи, снегири в белизне снега неправдоподобно ярко вспыхивали, и Аленка долго, пока они, управившись с репейником, не вспорхнули и не перелетели на новое место, не могла отвести от них глаз.
Вечером, убедившись, что внук уже спит, она осторожно укутала его сверх одеяла своей шубой – в доме похолодало; вернувшись к отцу в горницу, села рядом. Лесник молчал, вслушиваясь в начинавшие оживать стены; к ночи поднялся ветер. Аленке хотелось курить, но она терпела, нужно было идти в холодную, пустую половину; Захар помог ей и заговорил первым.
– Ну, дочка, что ж нам теперь делать? – спросил он, жалея ее и в то же время пытаясь глубже понять. – Ты же ученый человек, книжки пишешь, – он кивнул на небольшую полочку, прилаженную рядом с окном в переднем углу и тесно заставленную книгами. – Других уму-разуму учишь, вон ты как алкоголиков своих разделала, по полочкам разложила. Сроду такого не слыхал, какой от него вред, от змия-то, ну пьет народ и пьет, один столб, говорят, телеграфный не пьет… Ясное дело, плохо это, тут и Дениска сообразит. Но чтоб весь народ – под корень, целую державу… такого и не придумаешь… А вот вы, ученые люди, доперли, осмелились, все-то вы знаете… Ну и как же ты, с другого-то боку, так и не поняла, чего твоему родному внуку не хватает рядом с тобой? Чего ты ему недодаешь, дочка?
– Вот и помоги мне разобраться, отец, я за тем и приехала. Чего ему не хватает? Одет, обут, отдали в одну из лучших школ, муж в нем души не чает, хоть бы сейчас усыновил… Что ты по этому поводу думаешь?
– Ну, ясно, мудрые головы, – кивнул неодобрительно лесник. – При живом-то отце… Вот что удумали!
– Да какой же отец! – возмутилась Аленка. – Его и след развеялся, этого отца, он и думать о сыне не думает, он ни разу не написал, не поинтересовался. С самим собой никак не управится… Стороной слышала, никак жениться не может, все у него что-то не получается. Ты знаешь, мне все кажется, что у нынешней молодежи какой-то комплекс неполноценности. Вот и Тихон уже несколько лет как погиб, а Петя до сих пор от него в какой-то зависимости… Не знаю, не знаю, правда, у него процесс в легких, ему надо серьезно лечиться, ведь останется инвалидом… Вполне вероятно, многое в его психике объясняется болезнью. Ничего сделать с ним не могу, как ошалел, хочет мир удивить… а чем его теперь удивишь? Попробуй на таком расстоянии, на одни телефонные разговоры разоришься… А Ксения? Если бы ты видел эту бездушную, красивую и холодную куклу, у нее одни франки да доллары на уме, тряпки да вещи, тряпки да вещи. Откуда это у нее? На родную мать глядит, а в глазах… говорить не хочется, стыдно… Но Бог с ней, она отрезанный ломоть… со своим этим упитанным индюком… Дипломат! Бог с ними, – опять повторила Аленка. – Меня Петя беспокоит… нельзя же так относиться к себе… Его бы полечить надо серьезно и немедленно женить, все бы у него и наладилось! Ну кому он будет нужен больной? Если б ты знал глубину моей боли, отец! За что, за что?..
– Ну поскакала,. поскакала блохой, не о тебе сейчас речь, – остановил ее лесник. – Нечего себя жалеть, ты свое получила, а сыну твоему жить и дочке твоей жить. Теперь их пора… Вам, бабам, только бы женить, а там хоть бурьяном зарастай, окрутили и ладно. Мужик работает? Да и какая болезнь, коли лечиться не хочет? Подопрет хорошенько, живо все отыщет, и больницу, и докторов. Работает, чего-то добивается, и пусть, и оставь его в покое, взрослый мужик, сам разберется. А ты лучше вон, – лесник кивнул в сторону комнаты Дениса, – ты про его душеньку не забывай… Ты думаешь, он не смыслит главного? Он вам с муженьком заместо игрушки нужен, остылую вашу жизнь подогреть… вот что его ждет…
– Отец! – сказала Аленка, сильно бледнея. – Ты понимаешь, что ты говоришь? Остановись, слышишь?
– А ты меня не останавливай, дочка, – не опуская глаз, с досадой сказал лесник. – Я у себя в доме… вот тебе Бог, а вон порог… Я его что, насильно сюда тащу? По глазам вижу, думаешь, вот старый пень, никак не уймется Правильно думаешь, пока не помер – живу, и жить буду…
– Я уйду, – сказала Аленка, чувствуя, что не выдержит, сорвется, наговорит непоправимого, и потому приказывая себе следить за каждым своим словом. – Я уйду, конечно, но уже навсегда, слышишь, навсегда…
– Напугала, – заупрямился и Захар. – Вот и хорошо, найдутся и без вас добрые люди, глаза закроют…
– А Денис? Ты сейчас сам думаешь о Денисе, отец?
– А что Денис? Вырастет, проживет…
– Если дальше так пойдет, именно ты искалечишь ему жизнь, – сказала Аленка, заставляя себя перейти на более спокойный тон. – Непоправимо искалечишь, он сам повзрослеет и начнет понимать, что к чему; не-ет, отец, он тебя не поблагодарит!
– Кому же это я искалечил жизнь, дочка? – сумрачно усмехнувшись, спросил Захар. – Тебе? Твоему брату Николаю? Или своим внукам – Ксении и Петру? А может, Илье, Егору или Василию, твоим братьям?
– Отец, не надо так далеко? – взмолилась она. – Ты просто нужен мальчику, иначе я, я никогда тебя не прощу… Ты хоть меня слушаешь?
– Слышу, слышу, – неохотно отозвался лесник, сам стараясь не обострять разговора. – Ты думаешь, мне в мои годы вот как хочется колготиться… Я не для того на кордон ушел, уморился я от людей, дочка, у меня люди давно вот тут, на самом сквознячке, – выставил он перед собой широкую, плоскую, суховатую ладонь и слегка пошевелил пальцами. – Я о них вроде самое потаенное и скрытое знаю… И с парнишкой нет никакой моей вины, раз ты сама не можешь удержать внука рядом, чего-то в тебе ему не хватает… В самой себе и поищи, дочка…
– Самое больное, самое потаенное видишь… Может, ты колдун? – с какой-то темной тоской в душе спросила Аленка. – Может, тогда скажешь, чего же такого во мне не хватает?
Выпрямив плечи, голову, лесник прислушался; ветер в стенах дома жил своей жизнью. Перед ним сидела его родная дочь, уставшая, пожилая женщина, но он сейчас не ощущал с ней родства и знал, что жалеть ее нельзя. Он знал, что его слов она ждет, словно приговора, и, сколько мог, медлил. Затем, неприметно вздохнув, как можно спокойнее сказал:
– Человек растет, как подсолнух, на солнышко тянется, туда и поворачивается… Что тут делать, так она, жизнь, порешила. Даже коль ты сама родила, он – твой, пока ты его у груди держишь, а дальше оторвется – и тогда он ничей, он – свой, он для себя солнышко отыскивает, тепла ему хочется, а как это получается, я, дочка, не знаю… Тепло-то приходится навсегда отдавать, за так… Вот ты и… мозгуй… Опять же, неужто вы в своих городах совсем глухие да слепые?
Слушая с остановившимися, словно поблекшими глазами, Аленка хотела небрежно усмехнуться, сказать отцу, что несет он чепуху, что за его словами – обман и пустота, но почему-то не осмелилась. Тихая тупая боль вошла в сердце и перехватила дыхание; она хотела протестовать, доказывать обратное – и не смогла; она сейчас увидела себя как бы со стороны, глазами отца, увидела беспощадно и ясно даже самое тайное в себе.
– Ну что ж… пора спать… что ли, – сказала она, пугаясь дальнейшего, и, помогая себе руками, встала, увидела в дверях Дениса в ночной рубашонке, с торчавшими из-под нее босыми ногами.
– Ты… ты зачем здесь? – спросила она и бессильно опустилась на скамью. – Нет, нет, нет, все остальное на завтра, и говорить будем завтра, и решать завтра… Слышишь, какой ветер поднимается? Спать, малыш, спать…
Большой дом затих, как бы затаился в глухой, снежной ночи, и только ветер все усиливался и усиливался; Аленка вслушивалась в него, ворочаясь с боку на бок почти до самого утра, но встала бодрая и подтянутая, решившая не отступать, и ей на этот раз после упорной борьбы, уговоров, разъяснений, просьб удалось настоять на своем и увезти внука назад в Москву. Она поклялась обоим, и отцу, и внуку, что на лето сама привезет Дениса на кордон, а там, как хотят, так пусть и поступают; она больше слова не скажет. Так оно затем и определилось. Лето Денис жил на кордоне, затем, когда начинались школьные занятия, его переправляли в столицу, но после третьего класса он наотрез отказался возвратиться в город, и леснику пришла в голову спасительная мысль: устроить его на зиму, пока совсем подрастет, в Зежске у своей дальней родственницы на квартире. Все это потом обрело определенную закономерность и утвердилось до самого окончания Денисом десятилетки, но именно в зиму знаменитого побега Дениса из Москвы решилось главное, и в наступившее затем лето он уже опять жил у деда на кордоне в общении с людьми, связанными множеством видимых и невидимых нитей, именно здесь ежечасно и ежедневно происходило много важного, так или иначе затрагивающего затем жизнь и судьбу Дениса, хотя он совершенно об этом не подозревал. И с каждым годом его все труднее было затянуть в Москву; несмотря на самые соблазнительные посулы, он, как правило, проводил лето с дедом, самостоятельно бродил по лесам, помогал Захару заготавливать еловые да сосновые шишки на семена, знал самые грибные места на много верст в округе, довольно успешно постигал всякую лесную науку, знал, что такое рубки прореживания и осветления, мог озадачить Аленку и мудреным словечком «бонитет»; бывал (отсутствует строка текста в книге – OCR) миновения, по определению густищинцев, он всеми правдами и неправдами увязывался с Захаром на густищинский погост, всякий раз выдумывал предлог в ночь на девятое мая быть на кордоне. Петя тоже теперь обязательно наведывался при первом удобном случае к деду и каждый раз изумлялся разительным переменам в племяннике, и, хотя мальчик всегда встречал его с радостью, Петя чувствовал, что они все больше и больше отдаляются друг от друга, и в короткие дни, а то и часы общения ничего нельзя было восполнить или переменить, и Петя, поговорив с дедом, выслушав его, тактично и заметно отступил, тем более что у него у самого дела шли через пень-колоду, ничего пока в жизни не выстраивалось, и он вполне резонно рассудил, что, прежде чем кого-либо воспитывать и направлять, надо было хотя бы разобраться в самом себе. Одним словом, с появлением Дениса жизнь на кордоне переменилась, помолодела, стала шумной; то и дело на кордон нежданно-незвано заявлялся кто-либо из Москвы, и леснику, отвыкшему от многолюдья, не раз и не два пришлось задуматься над тем, как много может внести в жизнь даже ребенок, из которого еще неизвестно что получится.
Наведывался на кордон после первого знакомства с лесником, тоже не раз и не два, и Шалентьев, и всегда не предупреждая; понемногу они присмотрелись друг к другу и даже стали испытывать взаимный интерес; и это не было неожиданностью для самого Шалентьева, привыкшего ничего в жизни не упускать, любившего хорошо работать и, если это казалось ему необходимым, умевшего заставить работать на себя любую мелочь и умевшего подать эту мелочь как нечто значительное и важное. Таковы были природа его таланта и предназначение в жизни.
После первого неудачного знакомства с тестем и долгой, трудной размолвки с женой Шалентьев сам почувствовал, что в его системе жизни что-то не сработало, забуксовало. Он привык анализировать и исправлять, и несколько раз сам, под предлогом заботы о Денисе, а следовательно, о жене, побывал у тестя на кордоне, начиная с досадой для себя ощущать возрастающую духовную зависимость от сумрачного, старого лесника. «Непостижимо, – усмехался он. – Мое новое родство из области чистой фантастики… Во что же выльется более тесное знакомство?»
Иронизируя над собой, он в то же время трезвым критическим взглядом практического, не привыкшего к сантиментам человека видел ситуацию и с другой стороны; в конце концов от родственников (власти матери, хотя с ней и приходилось считаться и несоразмерно много отдавать ей времени, над своей душой он не признавал) он был совершенно избавлен, и теперь перед ним открывался неведомый, захватывающий своей новизной, а иногда отталкивающий своей животной открытостью мир, до сближения с Аленкой известный ему скорее умозрительно, со стороны. Ему даже нравилось изображать из себя занятого, очень счастливого человека, отягченного многочисленными родственными узами, самоотверженно, с оттенком иронии в отношении себя выполняющего свой долг, а если точнее – несущего свой крест. В его окружении считалось естественным нести свой крест, это была как бы некая отличительная особенность лиц высокого круга не только в исполнении их служебных функций, но и в семейных обстоятельствах; вокруг Шалентьева, хотя об этом и не принято было говорить, роились неблагополучные, трудные дети, их надо было поддерживать на плаву, куда-то устраивать и продвигать, и говорилось об этом хотя и с осуждением, но как о совершенно закономерном, неизбежном явлении. «Куда от своего… денешься», – обреченно разводили руками одни, попроще, гордившиеся своими крестьянскими и пролетарскими корнями; «Диалектика», – глубокомысленно покачивали головой с легкой улыбкой другие, поискушеннее.
Но кто же такой действительно был сам Шалентьев Константин Кузьмич, человек несомненно талантливый в влиятельный? Сам он никогда не заблуждался и определял себя как некий придаточный механизм, вовлекавший в сферу своего влияния все новые и новые пространства и слои; он считал, что это тоже немало, коль уж большого ученого из него не получилось и он стал просто функционером от науки, занимал целый ряд ответственных постов, после последнего своего нового назначения оставался главным редактором одного из периодических изданий и, конечно же, не забывал и общественную деятельность… Одним словом, был он человек в самом зените своей карьеры и, что существеннее всего, упорно готовил свое дальнейшее продвижение, и это, пожалуй, и являлось главной профессиональной его чертой. Он должен был двигаться вперед, другого смысла в его жизни не было; совершая очередной шаг вперед и выше, он не забывал, когда это было необходимо, обронить словечко-другое о том, что он осознает свои возможности и свой потолок, и осознает сие прекрасно. Он так именно и говорил: «сие». Он не мог (да и не хотел!) равняться с покойным Брюхановым самоотдачей, самоотречением, но свое дело знал и умел показать себя, блеснуть в нужный момент, выгодно очертить круг вопросов, подчеркнуть свою бескомпромиссность вплоть до беспощадности, и за это ему многое прощалось, даже некий внутренний снобизм.
Волей-неволей получив вместе с Аленкой и ее уводящие Бог знает куда родственные связи, Шалентьев наконец, избавился от этого мешавшего ему излишнего аристократизма, невольно обращавшего на себя внимание и ставящего его в неравноправное положение с окружающими; сначала его забавляла эта перемена, и он по-прежнему внутренне безоговорочно отодвигал от своего сокровенного «я» все раздражающее и мешающее привычным нормам его душевного комфорта. Пожалуй, самую острую неприязнь и чувство опасности вызвал у него вначале именно тесть; о нем Шалентьеву слишком много говорила сама Аленка и о леснике он составил некое абстрактное, отрицательное представление как о доморощенном философе на деревенской завалинке (хотя что такое завалинка, он вначале представлял себе весьма смутно), коими всегда была богата и славилась Русь. Впервые увидев тестя, Шалентьев был неприятно разочарован и даже слегка обижен, когда не по стариковски цепкий, оценивающий взгляд Захара скользнул по его лицу, тотчас, как бы в одно мгновение все до самого дна в нем высветил и, не найдя ничего интересного, равнодушно скользнул в сторону. «Эту реликвию давно пора бы под стекло, куда-нибудь в музей партизанской славы, уездного значения, – тут же неприязненно определил подходящую для тестя роль Шалентьев, – а он еще, видите ли, на должности числится, как будто государство – богадельня с бездонным карманом… Весь лес вокруг, надо думать, разворовали при таком почтенном страже…» Шалентьев подумал, посмеялся про себя и махнул рукой; не вступать же в нелегкую борьбу с этим зежским мудрецом в самой глуши непроходимых лесов, что непременно вызвало бы недоумение (потому что у кого же нет «сродственников» в самых неожиданных глухих углах России? Обязательно окажутся!) или, что еще хуже, уничтожающую иронию. И сама Аленка, придет пора, станет относиться к старику спокойнее и проще, без всякого ложного пиетета, все на земле проходит свой круг.
Представив, как могут посматривать именно в таком вот повороте и фокусе люди его положения, Шалентьев поежился; между ним и лесником уже образовалась и существует некая связь, и не в его силах прервать ее; и тогда, пытаясь разобраться в характере тестя подробнее, вернее, из-за тайной и становившейся все глубже отцовской тяги к Денису, к этому непредсказуемому мальчишке (Шалентьев никогда бы не признался, что просто из-за примитивного чувства ревности), он при любой возможности стал бывать на кордоне.
И как-то, в очередной раз появившись там, и опять без жены, долго подступал к леснику и так и эдак, остался ночевать, и уже за ужином тесть спросил напрямик:
– Ты, Константин, нонче неспроста вертишься-то… С Аленкой что-нибудь?
– Нет, что вы! Здесь полный порядок, – сказал Шалентьев со своей обычной уверенной и одновременно простодушной улыбкой, мелькнувшей словно бы случайно. – Давно хотел спросить, не надоедает ли вам, Захар Тарасович, на кордоне? Один да один… Феклуша ведь не в счет…
– Ну, ну, ну, давай выкладывай, что там у тебя в голове? Давай, – подбодрил тесть, дивясь про себя непривычной обходительности зятя.
– Хорошо, я скажу вам, Захар Тарасович, откровенно прямо, – слегка улыбнулся Шалентьев, опять не сводя с лесника светлых внимательных глаз. – Почему бы вам не съездить со мной в Москву? Это у вас отнимет три-четыре дня, – добавил он. – С дочерью повидаетесь, на внуков поглядите…
– Зачем я понадобился в Москве, Константин? Кому?
– Понимаете, Захар Тарасович, я с вами хитрить не буду, с вами надо говорить прямо, я давно понял. Прослышало о вас мое нынешнее начальство… Не будем касаться официального положения этого человека, как раз это не имеет в данной ситуации такого уж самостоятельного значения… просто хочет встретиться, потолковать… поговорить с вами наедине… Уверяю вас, не пожалеете…
– Ну-ну… что ж, пусть приезжает, вот и потолкуем…
– Захар Тарасович, вы, кажется, не совсем понимаете, о ком идет речь…
У Шалентьева сделалось странное, какое-то тихое и даже высушенное, словно бы шелестящее лицо, и он назвал имя человека; правда, на лесника оно не произвело должного впечатления.
– Ну-ну, Константин, – опять сказал лесник спокойно, – что ж… встретиться можно, если приспичило… Вон, ты говоришь, вроде и человек хороший… Слышал я… в войну вроде возвысился… Да и Тихон кое-что про него говорил… Шуму да треску много, а вот что он хорошего для жизни сделал? Ну, тебе он зачем-то нужен, а я тут с какого боку? Так, зятек? Ты не обижайся, пусть приезжает, коль надо…
– Он… сюда? —теперь уже с нескрываемым чувством некоторого восхищения тестем спросил Шалентьев, словно не веря собственным ушам. – Захар Тарасович, я же вам сказал, кто это… И вы сами, оказывается, еще раньше слышали…
– А что тут такого? – нахмурился лесник. – Я постарше буду, а дорога, что отсюда до Москвы, что от Москвы досель, до кордона, одинакова… Есть разговор, пусть и приезжает…
Шалентьев не ответил; начиная чувствовать раздражение против тестя и досаду на себя за то двусмысленное, ложное положение, в которое сам себя поставил, вызвавшись свести и связать воедино хотя бы в мимолетном разговоре два противоположных мира, он, пожалуй, допустил серьезный просчет; преследуя свои, далеко идущие цели, он не учел основного – рискованности задуманной опасной игры, в которую сразу же втянулись слишком разнородные силы. Можно было легко выйти из игры, заявив о своем промахе, с нем не случается досадных оплошностей? Но это и было самой досадной и непредсказуемой опасностью; привыкшие к большой власти люди не терпят подобных ошибок со стороны своих, пусть даже доверенных лиц; тут Шалентьев, взглянув на себя именно как на доверенное и приближенное лицо, сардонически вздохнул. Тайно он давно ждал заветной минуты, еще одной возможности перешагнуть из одного горизонта в другой, в самый высший и решающий, и это ожидание являлось смыслом уже нескольких лет– его жизни, и каждый раз у самой последней черты ему что-то мешало… Вот и теперь этот упрямый старик и не подозревает степень той высоты, на которую ему предлагают, не ведая того, подняться; возможно, следует все прямо и сказать? Если умен действительно, поймет, а если нет…
Глядя на тестя и не видя его сейчас, Шалентьев мучился давней застарелой своей болью, в то же время инстинктивно отыскивая безопасный выход из создавшейся ситуации; он видел себя сейчас как бы со стороны в странном, как ему казалось, в каком-то ложном окружении, словно в каких-то нелепых декорациях; массивные мрачноватые бревенчатые стены давили, лампочка под жестяным абажуром часто помигивала, почти не давая света, в печке фантастически гудел огонь, а в окна и стены дома, билась резвая февральская метель. Сюда ему пришлось добираться от Зежска с помощью бульдозера; его долго уговаривали повременить с поездкой на Демьяновский кордон из-за снежных заносов. Родившийся, и выросший в большом городе, не знавший и не любивший природы, он и сейчас, в ранний зимний вечер, чувствовал себя на кордоне неуютно и неуверенно, хотя в нем и проснулось некое тайное узнавание происходящего; время от времени ему начинало казаться, что он уже где-то и когда-то испытывал нечто подобное, где-то все это уже видел. Прихлебывая душистый чай с медом, Шалентьев думал, страдал и наслаждался; тесть ему больше не мешал, и он, открыв для себя прелесть молчания, лишь недовольно хмурился на Феклушу, то и дело выскакивающую за дверь, в холод, в каких-то немыслимых опорках на босых ногах, и сама Феклуша, и ее поведение, ее полнейшая нечувствительность к морозу приводили Шалентьева в оторопь, и он старался не замечать ее и как бы не видеть. Молодой шофер (Шалентьев звал его по имени-отчеству – Станислав Владимирович) сразу же после ужина оставил своего шефа с хозяином кордона наедине и ушел спать; несмотря на молодость, он давно слышал и делал только то, что ему было положено слышать и делать, это входило в его работу, Шалентьев, привыкший к постоянному молчаливому присутствию шофера где-нибудь поблизости, почти его не замечал, но сейчас почему-то вспомнил о нем и подумал, что рядом с ним в этой глухомани, заваленной снегом, находится лишь один-единственный нормальный человек. Его охватило незнакомое и даже дикое желание послушать зимний вьюжный лес, и он, решив никого не беспокоить, обмотал шею шарфом, нахлобучил меховую дорогую шапку и, плотно застегнувшись, вышел. И лесник, растревоженный разговором и сильнее прежнего заскучавший по Денису, пошел к себе и лег; сон и к нему тоже не шел – непонятно как-то говорил с ним сегодня зять. Всякую попытку насильственного вторжения в свою жизнь со стороны, даже в малейшей степени, Захар отвергал, и теперь, вслушиваясь в разыгравшуюся к ночи метель, в согласный, упорный стон леса, исходивший, казалось, из самых стен дома, он расценивал слова зятя как очередное чудачество людей, пробившихся в высокое начальство и потому оторванных от реальной жизни, избавленных от всех ее будничных забот. Скоро устав раздумывать и прикидывать что да как, он махнул рукой, хотел было встать и пойти включить свет в сенях и во дворе, но в последнюю минуту решил, что зять, верно, захотел, побродить по ночному зимнему лесу и свет перед домом помешает ему. В доме было тепло и сухо; Феклуша тоже угомонилась, предстояла долгая зимняя ночь с короткими провалами в забытье, с частыми пробуждениями и бесконечными неясными, тревожными мыслями; он повернулся на один бок, на другой, пристроил получше нывшие от ненастья колени, опять закрыл глаза.
Шалентьев же в это время, справившись наконец с запором и выбравшись на крыльцо, в первый момент попятился, затем, подталкиваемый непонятным, пьянящим чувством новизны, закрыл дверь, и тотчас на него сразу со всех сторон яростно набросился ветер, стал захлестывать сухим, колючим, свежо пахнувшим снегом. И еще своей беспредельностью и мощью его изумил обвальный, веселый, слитный шум векового леса, заполнивший весь мир, небо и землю. Он стоял, слушал, и в него, постепенно заполняя душу, сочилось чувство полнейшего одиночества и своей безнадежной затерянности среди бескрайнего мира, и это было почти безошибочное ощущение; только один Дик, скрывшийся в такую непогоду в теплой, обжитой будке, недалеко от сараев, все-таки почувствовал Шалентьева, проснулся, хотел пойти справиться, в чем дело, но затем передумал; гость не торопился покинуть крыльцо, и умный пес остался в своем убежище, а Шалентьев, ослепленный метелью, выбрал удобное положение, поднял воротник и, нахлобучив поглубже шапку, стал ощупью спускаться по заваленным снегом ступенькам; скоро ему удалось слегка отдалиться от дома; ветер тотчас стал дуть в одном направлении, и Шалентьев повернулся к нему спиной; ему по-прежнему казалось, что вокруг, кроме беснующегося, несущегося куда-то сплошной массой снега, ничего нет, вокруг разливалось белесое, слегка мерцающее сияние, и он то и дело различал перед собой какие-то стертые контуры; минуты через две он уже ясно угадывал то угол дома, то столб, то тревожно мечущийся в потоках снега силуэт дерева. Пробиваясь неизвестно куда, то и дело проваливаясь выше колен, несмотря на набивавшийся в теплые, высокие ботинки снег, холодивший ноги, он все сильнее чувствовал охватывающий его какой-то непривычный восторг жизни, и это был восторг человека, посвященного в самые глубокие и тягостные тайны, недоступные большинству людей, обернувшиеся сейчас своей неприятной, пугающей стороной. Надо было заставить себя остановиться, перестать мучиться, терзаться и вернуться в теплоту дома. У человека его ранга там, где мысль перехлестывала за разумную черту, таилось поражение, он четко сознавал это, но остановиться по-прежнему не мог. Да, да, говорил он себе, зачем наши старания и ухищрения перед собою и другими сделать нечто невозможное, удивить и себя, и других, зачем? Перед лицом вечного мрака все ложь и нелепица, и права Аленка в своем почти языческом почитании отца, его жизни и его мыслей. Он на меня сегодня по-особому смотрел, и я, далеко уже не молодой человек, от его взгляда испытывал стыд и горечь; он ведь не знает, вернее, не хочет знать (и в этом его счастье!) необходимости подавлять себя, в любой момент подчиняться чужой воле… Он отвечает лишь за себя и не понимает, не может понять невыносимости ответственности за огромную страну, за десятки миллионов судеб, черт знает еще за что…
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?