Текст книги "Философия случая"
Автор книги: Станислав Лем
Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 55 страниц)
XI. Границы роста культуры
Sacrum и profanum[64]64
Священное и несвященное (лат.). – Примеч. ред.
[Закрыть]
«В политической жизни уже нет четкого различия между войной и миром, между суверенностью и зависимостью, между вторжением и освобождением, между равенством и деспотизмом. Нет и очевидной границы между палачом и жертвой, между мужчиной и женщиной, между поколениями, между преступлением и геройством, между законом и его нарушением, между победой и поражением, между левыми и правыми, между разумом и безумием, между врачом и пациентом, между учителем и учеником, между искусством и шутовством, между знанием и невежеством… Примеры этого странного распада понятий легко привести… В психиатрии есть направления, предпринимающие нелепые усилия, дабы само понятие психического заболевания представить как инструмент страшного давления врачей на так называемых больных… С каким жаром ставят под сомнение саму врачебную профессию как выражение невыносимой иерархии! Как в “Движении за освобождение женщин” так равным образом и в молодежной моде на каждом шагу заметны явные и отчаянные усилия стереть разницу между мужчиной и женщиной. Напомним также об идеологии “дешколаризации”. Она стремится не к реформе школьной системы, но к ее глобальному уничтожению, считая разницу между обучающим и обучаемым – чистым обманом, который измыслило репрессивное общество. Напомним и о движениях, ссылающихся (безосновательно) на марксизм, но по сути провозглашающих обычный бандитизм и грабеж как способ противостоять общественному неравенству. Или о движениях, тоже ссылающихся (и тоже безосновательно) на марксизм, чтобы объявить: раз война – это только продолжение политики, то различие между политикой военной и мирной есть лишь различие между двумя техническими способами осуществления одного и того же, и смешно приписывать им моральный вес. Напомним, наконец, и о доводах, согласно которым нет разницы – кроме той же технической – между правопорядком и насилием, потому что закон – это лишь инструмент классового гнета».
Так пишет Лешек Колаковский в своем очерке «Odwet Sacrum w kulturze»[65]65
«Возмездие Sacrum в культуре» (пол.). – Примеч. пер.
[Закрыть]. Колаковский не утверждает, что истоки такой ситуации с понятиями лежат в политике, потому что нечто аналогичное с очевидностью можно наблюдать и в областях, никоим образом не инспирированных политикой: и в музыке, и в живописи, и в литературе. Зато он считает, что дифференцированный вклад sacrum в формирование таких противостоящих друг другу понятийных пар исчезает вместе с уходом этого sacrum из культуры нашего времени и представляет собой одно из последствий тотальной секуляризации современного сознания. Однако он сам признаёт, что в последней инстанции столь аморфное затухание понятийных оппозиций (в конечном счете скорее выступающее как цель, нежели реализованное de facto[66]66
Фактически (лат.). – Примеч. пер.
[Закрыть] – потому что во многих случаях речь идет о программах неосуществимых, за что Колаковский и называет их абсурдными) есть итог утраты самими этими оппозициями их жесткости. К тому же эта жесткость возникает не в самих понятиях, но имеет внешнее происхождение. Колаковский называет такое положение вещей противоречием структуры и изменения. Структуру здесь можно отождествить с консерватизмом sui generis, а изменение – с эволюционным или даже революционным развитием всех жизненных сфер. Колаковский признаёт, что между секуляризацией западного мира и стремлением к упразднению начал, противостоящих этой секуляризации и образующих «систему координат», не может быть установлена эмпирически доказанная причинная связь. Не видит он и никакого лекарства от этой болезни сознания, но только ставит диагноз, из которого вытекают факультативные мрачные прогнозы. Потому что эта саркома уничтожает самые основы категориального осознания всех явлений и дает все новые метастазы. Если же она вызвана уходом sacrum, то уже ничто ее не удержит, потому что невозможно приказать сакральности вернуться в современную духовную жизнь.
Можно ли, однако, в самом деле признать атрофию sacrum причиной описанного Колаковским смешения понятий[67]67
Забегая вперед, хочу заметить следующее по поводу того, что будет сказано ниже в анализе романа Умберто Эко «Имя розы». Различия между добродетелью и грехом, палачом и жертвой, Добром и Злом, искусством сакральным и оскверненным интересами церковной власти, между аутентичным папством и узурпаторским, между апостазией и ортодоксией, между покаянным и садомазохистским самоистязанием, наконец, между Богом и Ничто – все эти различия также и освященные и санкционированные sacrum, не были повсеместно признанными противопоставлениями однозначно оппозиционных понятий, например, в начале XIV столетия. Колаковский умалчивает о том отнюдь не пустячном обстоятельстве, что все современные враги перечисленных им оппозиционных понятий выступают под знаменем «Добра», а потому их разрушительные усилия, если судить по намерениям, являются усилиями творческими. Они направлены на превращение «плохого состояния дел» в некое «лучшее». Однако и у множества отделившихся от Церкви сектантов, включая таких, которые желали ее обновить, перебив духовенство, – у них тоже были благие намерения, но только их мотивация была нетождественна сегодняшней. Что бы ни делалось в ходе попыток «превращения плохого состояния дел в лучшее», делалось это «во имя Божие», а не во имя какого-то улучшения внесакрального общественного бытия. Уже тогда был поставлен вопрос, является ли Бог Личностью, или он есть Ничто, хотя тогдашние атеисты не считали себя устранителями Бога. Мейстер Экхарт (1260–1327) говорил: «Du sollst Gott lieben, wie er 1st: ein Nichtgott, ein Nichtgeist, cine Nichtperson, ein Nichtbild; mehr wie ein lauteres, reines, klares Eins, von aller Zweiheit gesondert, und in diesem Eins sollen wir ewig vom Nichts zu Nichts versinken» [Мейстер Экхарт. Об обновлении духа: «Ты должен любить Его таким, каков Он есть: не-Бог, не-Дух, не-Лицо, не-Образ, но одно чистое, светлое единство, далекое от всякой двойственности. И в это единое “Ничто” должны мы вечно погружаться из небытия» – цит. по кн.: Экхарт М. Духовные проповеди и рассуждения. М., – 1991. – С. 149]. Сходно писал тремястами годами позднее Ангелус Силезский. Аналогичным образом можно сомневаться в том свойстве sacrum, чтобы когда-то оно делало невозможным смешение противопоставленных понятий внутри множества высших ценностей христианской культуры. Конкретные аспекты этого смешения, этой релятивизации в соответствии с «духом времени» меняются, однако их общий характер, пределы, результаты, мотивации и тому подобные моменты обнаруживает любой компетентный историк до и после христианства – хоть бы и в Древнем Египте. – Примеч. автора.
[Закрыть]? Его личное отношение к sacrum для меня неясно. В цитированном нами очерке он сообщает, что религия – это способ, которым человек принимает свою жизнь как неизбежное поражение. Тем самым он, по-видимому, приближается к известному положению марксизма о том, что вера – это «опиум», в данном случае обезболивающее средство от житейских невзгод. Позицию Колаковского можно понимать различно: либо так, что вера – действенное обезболивающее, хотя ложно обещает потустороннее исправление всякой несправедливости; либо так, что в вере истина, потому что, исходя из реального положения вещей, она признаёт человеческую природу необратимо испорченной Первородным Грехом. Эмпирически доказать истинность веры нельзя, но можно придерживаться точки зрения, что аутентичная, в полной мере принятая сердцем вера распространяет свое стабилизирующее влияние на человеческую социальность в ее целом. Иными словами, вера играет роль «центра тяжести» и «стабилизатора» безотносительно того, что люди, возможно, только придумали себе sacrum, а может быть, и так: сначала его открыли, чтобы затем ему подчиниться, а впоследствии от него отказались. А ведь вполне существенно различие между заявлениями: «Люди должны верить в Бога, потому что Он существует» и «Люди должны верить в Бога потому, что в социальном плане им такая вера полезна». Это различие между религиозным и прагматическим отношением к sacrum; между sacrum как автономной ценностью (хотя признание тоже может иметь полезные для общества результаты) и sacrum как ценностью инструментальной, как «стабилизатора» – средства для достижения цели.
Поскольку Колаковский ни в одном из известных мне его сочинений не отрекся от наблюдающегося у него атеизма в пользу веры, его слова можно признать за поучение христианам со стороны нехристианина: что им следует делать, дабы не только быть добрыми христианами, но и своей верой укреплять основы общественного бытия. Такая позиция не лишена трагизма – понимать, что столь необходимо для жизни, но самому того не иметь. Впрочем, в равной степени к такому учителю с его трактовкой веры как орудия можно отнестись с подозрением. В частности, к тому, как он увековечивает некую понятийную «систему координат» для любого межчеловеческого общения. Этой своей мировоззренческой амбивалентности Колаковский придерживается по-прежнему. Недавно я обнаружил в венской газете «Die Presse» его статью о двух Апокалипсисах как двух концах света. Один может наступить по воле Божией, как сказано в Евангелии, – настанет «кончина века»; а другой – самоубийство, которое, возможно, человечество само себе устроит. Здесь опять-таки мое внимание привлекла не сама поднятая тема, но молчание автора по поводу его личного отношения к вере. Если меня спросят, есть ли публичный аспект у этого вопроса, составляющего нечто наиболее интимное для каждого человека, я отвечу утвердительно. Еще одним примером такой непоследовательности в употреблении понятий, которую сам Колаковский считает фатальной, был бы философ, проповедующий кантианство, сам при этом не будучи кантианцем. Кантианство как философская система предполагает определенную онтологию. Также и любая религиозная вера предполагает определенную онтологию. В истории философии наблюдались и такие позиции, как у Дьюи, который полагал, что (тут я сильно упрощаю) истинным надлежит считать все, что оказывается полезным. Но этот мэтр у истоков безграничной релятивизации понятия истины по крайней мере провозглашал свою доктрину вполне открыто.
Коль скоро же Колаковский не исповедует прямо своего credo[68]68
Верую (лат.), первое слово «Символа веры». – Примеч. пер.
[Закрыть], это заставляет меня делать выводы, исходя из того, в чем он признаётся. Христианскую веру можно понимать противоположными способами в зависимости от того, сосредоточивать ли внимание на посюсторонних или потусторонних объектах, к которым она обращена. В первом случае адресат веры – уже изначально необратимо испорченная человеческая природа, во втором – в качестве объекта веры выступает надежда на спасение. Колаковский, по-видимому, придает больше значения первой, трагичной, а не второй, радостной, составляющей христианства. Мне здесь представляется наиболее важным то, что в приведенном очерке он сближает философию с естественно-научной теорией эволюции в том отношении, что статус той и другой неэмпиричен. Иными словами, ни та ни другая экспериментально не доказуемы. Не знаю, заметил ли он, что этим сравнением сам заставляет себя слить в «аморфную массу» две с исключительной четкостью противостоящие друг другу концепции: концепцию Сверхестественного Творения и концепцию Естественной Эволюции. Если дарвинизм столь же неподвержен фальсификации экспериментов, как любое теологическое или философское credo, то нашему мышлению грозит распад под эгидой логической произвольности. Потому что при таком подходе в равной мере правы оказываются не только католические богословы и биологи-эволюционисты, но и фундаменталисты, стремящиеся к буквальному пониманию мифа о Сотворении мира, который содержится в книге Бытия. А это – лишь первый шаг к постепенной ликвидации точных наук. Тот, кто отвергает дарвинизм за его неэмпиричность, отвергает также вместе с ним многие научные par excellence[69]69
По преимуществу (фр.). – Примеч. пер.
[Закрыть] дисциплины, начиная с космологии и космогонии. То же понятие эволюции материи является в обеих этих науках одним из важнейших в наши дни, и в обеих этих дисциплинах эмпирические исследования не могут быть проведены – по крайней мере непосредственно. Любая крупномасштабная научная теория основывается на других теориях. Космологические и космогонические теории опираются на обе теории Эйнштейна, на квантовую механику, термодинамику и т. д. Опровержимость (фальсифицируемость) всех этих теорий – это не свойство, которое теория либо имеет на 100 %, либо вообще не имеет. Также и «процентная величина» опровержимости определенной теории, вообще говоря, не является постоянной историко-научного процесса. Сегодня эволюционистов больше, чем было во времена Дарвина, не потому, что возобладала такая мода, а потому, что правдоподобие эволюционизма возросло вследствие открытий, совершенных уже много лет спустя после Дарвина: от обнаружения единого наследственного кода до раскрытия закономерностей генетики популяций и до генной инженерии.
Сделанные в данном разделе замечания носили вступительный характер. Мое намерение заключается в том, чтобы взвесить и оценить гипотезу, гласящую: у роста культуры есть границы, достижение которых влияет на культуру разрушительно. С наблюдениями Колаковского я соглашаюсь в том, что касается констатации фактов, но не обязательно в том, что касается причин. По самой своей природе не может быть экспериментально опровергнута выдвинутая гипотеза, что слияние взаимоисключающих ранее понятий в «бесформенную массу» влечет за собой угасание sacrum в культуре и что это угасание – некая «месть» культуре со стороны отвергнутого sacrum. Можно, однако, постепенно увеличивать количество данных, включаемых в поле размышлений над этой болезнью общественного сознания. Добавлю, что пока не могу взять в толк, почему эти нелепые и усеянные узлами противолежащих друг другу понятий информационные сети, в которые мы пытаемся уловить все явления, – почему эти жесткие сети, кажется, всегда «размягчаются» во время крупных перемен в жизни общества. Особенно сильно «размягчение» выражено в эпоху заката той или иной культуры. Возникающее в эти периоды смешение описаний и диагнозов – явление, наверное, столь же древнее, как Вавилонское столпотворение. Но в доброе старое время было легче выбраться из такого смешения, потому что на Земле происходили только локальные изменения. В каждом культурном круге были свои sacrum и profanum, свои собственные способы подведения любых событий под соответствующие категории. Разные культурные круги могли существовать один рядом с другим, но либо вообще не получали друг от друга никакой информации, либо наглухо были изолированы. Либо, наконец, иногда их столкновения давали начало «гибридам», полным новых жизненных сил. Однако барьеры между культурными кругами пали в нашем столетии, разрушенные техническим прогрессом, а средиземноморская культура, родившая этот прогресс, родила также великие надежды на всеобщее светлое будущее. Теперь эти надежды все чаще становятся иллюзорными.
Трудности определения культуры
Понятие культуры по меньшей мере столь же трудно для определения, как понятие жизни. До сих пор безуспешными, хотя и не полностью бесплодными оказывались попытки смастерить определение, которое удовлетворяло бы полнотой и связностью, а сверх того позволяло бы установить, движется ли данная конкретная культурная формация в сторону «добра» или «зла». О безуспешности этих попыток я говорю в том смысле, что не создана такая теория культуры, которая охватывала бы различные культурные аспекты культуры – по крайней мере не хуже, чем теоретические исследования в области точных наук охватывают явления, изучаемые этими науками. Но я еще сказал: «не полностью бесплодными». Это потому, что в данном плане можно сформулировать суждения, которые претендуют (в своем дальнейшем развитии) на статус эмпирических. Правда, эти суждения не могут быть непосредственно включены в сферу эмпирии, потому что они не настолько формализованы, чтобы дать возможность что-то измерять, между тем не может быть эмпирической теории без системы мер. Вместе с тем нельзя считать эти суждения и совсем произвольными вымыслами; полагаю, что они находятся где-то на полпути между верифицируемым и неверифицируемым знанием. Гипотеза, которую я здесь постараюсь обосновать, соответствует (в самом общем плане) гипотезам, которыми биология оперировала лет сто назад, когда только формировался эволюционизм, а вместе с тем шли и попытки объяснять типичные биологические явления – например, эмбриональное развитие или регенерацию поврежденных тканей – с помощью понятий, взятых исключительно из опыта. Например, с помощью понятия поля, организующего ткани, хотя природа этого поля была совершенно не ясна, а потому можно было утверждать, как это и делали виталисты, что признаки живой материи принципиально несводимы к признакам материи неживой и соответственно невыводимы из признаков неживой материи, то есть что «жизнь» – категория замкнутая, потому что нет и не может быть непрерывных переходов между реакциями, изучаемыми химией, и реакциями, наблюдаемыми в живой клетке. В настоящее время такие переходы уже хорошо известны и можно считать, что в дальнейшем мы будем знакомиться с ними все более и более всесторонне. Мы уже изучили часть важных в этом аспекте механизмов, собственно физических и химических, но фундаментальных с точки зрения явления биогенеза и эмбриогенеза, а также тканевой регенерации и разрушения опухолей. Мы уже знаем, что биогенез – это процесс, в ходе которого более ранние проявления предбиологической динамики определенных макромолекулярных связей постепенно ликвидируются, сменяясь динамикой самоорганизации систем, уже, несомненно, «живых». По поводу этой смены можно сформулировать следующее: жизнь, возникая и развиваясь, весьма эффективно стирает следы собственного возникновения и развития. После того как этот процесс продолжился в течение приблизительно двух миллиардов лет, разумным созданиям, которые порождены как раз этим процессом, сферы неживой и живой природы кажутся уже разделенными непроходимой пропастью.
Однако, кроме этого, теоретической биологии – и чем дальше, тем лучше – известно, что результаты природной эволюции не могут быть прогнозируемы, потому что зависят от стохастических явлений, которые предвидеть невозможно. Не менее безнадежной мне кажется задача предвидения направлений развития культуры. Однако в целом это не означает, что вообще ничего нельзя было бы сказать о свойствах культуры, о связанных с ней возможных опасностях. Биолог, наблюдающий различные виды животных в природе, не искаженные влияниями цивилизации, не может предсказать, какой из видов и каким способом даст начало каким-нибудь новым видам. Тем не менее он может довольно точно определить условия, в которых соответствующие организмы просто не смогут больше жить, и в конечном счете диагноз таких условий, вообще говоря, вполне банален. Биолог, например, заверит нас, что непрерывный экспоненциальный рост некоей популяции животных должен в конце концов прекратиться и что вычисления, согласно которым единственная пара мух, размножающаяся без ограничений, покроет всю поверхность Земли, – чистейшая абстракция, потому что мухи перемрут раньше, чем дойдет до популяционного взрыва. Размеры популяций всех видов живых существ удерживаются в известных границах другими популяциями, а помимо того – условиями среды. Исходя из этого соображения, можно считать, что границами биосферы обозначены границы роста всех вообще популяций. А эти границы можно в самых общих чертах обозначить количественно, потому что суммарная масса всего живущего на Земле есть величина более или менее постоянная. По аналогии я допускаю, что и культуролог никогда не сможет предсказать рост той или иной культуры, но по крайней мере сможет определить, есть ли у него границы и каковы они. Однако для определения этих границ необходимо предварительно определить единицы измерения и способы их употребления. Попробую теперь выполнить это на правах гипотезы.
Начну, как говорится, от печки: от самого начала, и даже не от начала культуры, а от начала жизни. Биология достигла того, что уже никакая differentia specifica, взятая изолированно, не отделяет живой материи от неживой. Ибо не существует ни одного признака, свойственного жизни, но нигде, кроме жизни, не наличествующего. Жизнь как особое состояние материи есть равнодействующая процессов, которые (если их интерпретировать на наиболее мелкомасштабном молекулярном уровне) сами не суть жизнь. Но они являются ее компонентами. Между собой эти процессы связаны двояко: в плане энергетическом и в информационном энергетическую динамику невозможно отделить от круговорота информации et vice versa[70]70
И наоборот (лат.). – Примеч. пер.
[Закрыть], так как первая и второй являются друг для друга необходимыми условиями. Также и перечисление взятых по отдельности признаков, присущих жизни, не ведет к построению ее целостной модели, потому что это будет лишь предметный указатель к какой-то книге, но не ее содержание. Подобно тому, как отдельные свойства живой материи можно обнаружить в материи неживой, так и отдельные признаки, характерные для культуры, мы найдем в популяциях животных. Так, находим у них ритуал поведения (например, брачного), язык (хотя и рудиментарный, только лишь сигнальный, например у пчел), пользование орудиями (к ним прибегают не только обезьяны, но и некоторые птицы, которые извлекают насекомых из коры дерева с помощью взятой в клюв палочки), индивидуально сформированные мнения (своего рода «предрассудки» в форме условных рефлексов), а также и мнения, приобретенные коллективно. Таковые наблюдаются в социальной жизни приматов, например, павианов. Возникает у животных и социальная иерархия, постоянная (например, у общественных насекомых) или временная (например так называемый pecking order[71]71
Порядок клевания (иерархия, указывающая, кому из птиц можно безнаказанно клевать птиц более низкого ранга) (англ.). – Примеч. пер.
[Закрыть] у кур и птиц из отряда куриных). Язык, созданный людьми, затрудняет распознавание такого рода сходства. Дело в том, что в нем имеются разные выражения для сходных явлений в зависимости от того, относятся ли они к животным или к людям. Лучше всего это видно в специальной терминологии, используемой охотниками. Она весьма остроумно приспособлена, чтобы умерщвление – центральная точка охоты – никоим образом и никак нельзя было сблизить применительно к животным и к людям даже в связи с такими понятиями, как убийство, растерзание, умышленное убийство. Язык стремится оправдать и все, сопутствующее умерщвлению животных, например не называют кровью их кровь и т. д. Однако и в повседневном языке происходит то же самое, только в более слабой форме. Человек умирает, а животные подыхают. Малосведущий человек высказывает суеверия, а голубь, которого сбила с толку созданная в лаборатории ситуация, ложно реагирует на стимул. Если гусенок привязывается к тому, кто его кормит, это импринтинг, а если ребенок – к матери, это любовь. Я не утверждаю, что все, имеющее нервную систему, ведет себя тождественно. Я утверждаю только, что сходства, о которых идет речь, не случайны, а если их собрать в систему, то это в конечном счете – общее отличие культуры от не-культуры, подобно тому, как есть общее отличие жизни от не-жизни.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.