Электронная библиотека » Стюарт Исакофф » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 4 апреля 2016, 21:40


Автор книги: Стюарт Исакофф


Жанр: Культурология, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +

5. В поисках ля: музыкальный ребус

 
Бог всемогущ. Но как, скажите, нам,
Чья суть – разлад, пройти стезею бога
Сквозь лиру? В сердцевине кровотока
Не предначертан Аполлона храм[15]15
  Перевод с немецкого А. Пурина.


[Закрыть]
.
 
Райнер Мария Рильке “Сонеты к Орфею”

Ранние, примитивные клавишные плохо подходили для демонстрации исполнительского мастерства – если, конечно, исполнителем не был Франческо Ландини, самый знаменитый итальянский музыкант XIV века. Ослепнув в детстве из-за оспы, Ландини, тем не менее, достиг больших высот как поэт, композитор, конструктор органов – и виртуоз клавира. Флорентийский хронист Филиппо Виллани писал, что Ландини играл “столь непринужденно, как будто он был зрячим, а также столь быстро (однако не выбиваясь из ритма), столь умело и красиво, что вне всяческих сомнений никого из органистов, которых мы знаем или помним, невозможно с ним сравнить”.

В философском трактате Джованни да Прато “Рай Альберти” (в котором автор описал – или, по крайней мере, утверждал, что описал события 1389 года) Ландини предстает кем-то вроде музыкального волшебника: “Солнце поднялось выше, жара усилилась, – писал да Прато, – и компания переместилась в приятную тень; покуда тысячи птиц пели среди покрытых зеленью ветвей, кто-то попросил Франческо немного сыграть на органе, чтобы выяснить, заставит ли это птиц замолчать – или, наоборот, запеть еще громче. Он тотчас же выполнил просьбу, и случилось великое чудо: стоило политься звуку, как многие птицы замолчали и слетелись вокруг словно бы в изумлении, и долго слушали его игру; затем же они продолжили свою песню и усилили ее, демонстрируя неподдельный восторг, в особенности один соловей, усевшийся на ветвь прямо над головой Франческо”.

Так что талант органиста, по-видимому, не оставил равнодушным даже соловья. А может быть, его игра была так похожа на звуки природы, что птицы на это купились. В конце концов, манеру исполнения Ландини отличало то же самое стремление к земной, понятной чувственности, которое было характерно для живописи и литературы (вероятно, сказалась и наследственность: отец Ландини, художник Якопо дель Казентино, был последователем Джотто и сооснователем флорентийской гильдии художников). Цветистые, лиричные мелодии органиста нередко сопровождались созвучиями необычайной пышности.

Для англичан подобные созвучия стали своего рода национальным стилем. В конце XV века теоретик музыки Иоанн Тинкторис упомянет них, обозревая музыкальное искусство своей эпохи, “истоки которого надлежало искать у англичан и главным представителем которого был [композитор Джон] Данстейбл”. Разумеется, Тинкторис был скуп на похвалу – и потому в своих наблюдениях также указал на то, что англичане “орут” (в отличие от французов, которые “поют”), а также не знают меры или, формулируя ту же мысль грубее (как он, собственно, и делал), демонстрируют “убогую бедность воображения”.

Музыкальный характер той или иной местности был тесно связан с региональными особенностями, в чем убедился Карл Великий, когда попробовал распространить григорианский хорал на всей подконтрольной ему территории. В Италии эта музыка легко прижилась, чего нельзя было сказать о северных землях: как сообщал Иоанн Диакон, у их жителей были “грубые голоса, ревущие, подобно грому”, и нежные мелодии хоралов им категорически не давались, “потому что их горла охрипли от выпивки”. Итальянцы же со временем превратили эти мелодии в самое рафинированное искусство своей эпохи. Теперь же, в то время как Европа приближалась к эпохе Ренессанса, пришло время англичанам взять музыкальный компас в свои руки.

Новые “английские” созвучия назывались терциями. Найти терции на клавиатуре, опять-таки, можно, отталкиваясь от ноты до. Музыкальное расстояние, или интервал, от до до ми (или от фа до ля, или от соль до си) – это чистая терция. Ее звуки колеблются в соотношении 5:4. В обратной проекции – от верхней ноты к нижней – этот интервал был использован Бетховеном в знаменитых “раскатах грома”, открывающих его Пятую симфонию: ми-ми-ми-ДО! А народная песня “Kumbaya” демонстрирует чистую терцию в первых же своих восходящих нотах.

Звучание этого интервала – мелодичное и текучее: не прозрачное, как у квинты (от до до соль), но более сгущенное, почти осязаемое. Если широкое созвучие квинты символически соединяет земную пыль с небесной сферой, то звук терции заполняет этот объем чем-то нежным и теплым: в каком-то смысле это мелодия человеческого сердца.



Строго говоря, существует два типа терции. Малая терция, с соотношением тонов и их колебаний 6:5, образуется между ре и фа или ми и соль. Расстояние между нотами здесь короче, чем в большой терции, на один полутон: так называется минимальное расстояние между двумя нотами на клавиатуре. Если сопоставлять звуки с цветами, малая терция будет темнее и глубже большой. В музыке эпохи романтизма она ассоциируется с такими чувствами, как меланхолия или страсть – в наши же дни это один из столпов, на которых держится блюз. Безумно печальный похоронный марш из сонаты Шопена си-бемоль-минор стартует – после четырехкратного повторения самой первой ноты – именно с малой терции.

Уже в XIII веке англичане обнаруживали склонность к терциям и их зеркальным отражениям – секстам (чтобы взять на клавиатуре сексту, поднимите до на одну октаву, так что оно окажется выше, чем ми – получится уже не терция, а именно секста). Хотя в пифагорейском музыкальном учении они не считались консонансными аккордами, один английский автор (известный как Аноним IV) около 1280 года писал, что именно эти созвучия на слух приятнее всех прочих. Впервые они возникли вовсе не в теоретических исследованиях, но в динамично развивающейся народной музыке: людям нравился их звук. По словам одного из наблюдателей, чем чаще они использовались в песне, тем веселее она звучала.

Терции встречаются уже в самых ранних образцах музыки, написанной для органа. В собрании XIV века, известном как “Робертсбриджский кодекс”, есть композиции, в которых последовательности терций движутся параллельно друг другу (как летящие клином журавли), и точно так же они использовались в вокальных произведениях. Немецкий органист XV века Конрад Пауманн (еще один слепой музыкант необычайного таланта) подхватил этот прием и в своих органных сочинениях применял одновременно терции и квинты, получая на выходе полноценные трезвучия (или аккорды из трех нот), которые позже легли в основу музыки следующей эпохи.



Использование этих созвучий на механических инструментах, которые в то время постоянно становились больше и по размеру, и по диапазону, было вполне естественным. Однако именно оно обозначило водораздел: тот момент, когда печально известный музыкальный парадокс начал приносить музыкантам реальные проблемы.

Чтобы понять, почему это происходило, представим себе виртуальную клавиатуру. Первый шаг – сборка всех частей: дерево для клавиш и корпуса, перья, которые будут защипывать струны, и разумеется, сами струны разнообразной длины. Каждая струна будет колебаться со своей уникальной частотой; чем она длиннее, тем ниже будет звук.

Возьмем для начала струну средней длины и присвоим ей ноту, которую мы называем “до” (сейчас есть стандартная длина струны для до, но мы находимся в Средневековье и собираем средневековый инструмент). Чтобы затем установить верные длины для прочих нот на клавиатуре, вспомним о пропорциях, найденных Пифагором. Для ноты соль, которая находится выше на расстоянии чистой квинты, мы используем более короткую струну, которая будет относиться к до как 3:2. Иными словами, наша струна-соль (при условии, опять-таки, что материал и сила натяжения всех струн одинаковы) будет на треть короче струны-до.



Струну для ноты фа мы подберем, использовав формулу чистой кварты от до: они будут соотноситься друг с другом как 4:3.

Затем найдем нужную струну для ноты ре, отступив от уже имеющейся у нас ноты соль чистую кварту вниз. И вновь пропорция будет 4:3, более низкая нота получит в свое распоряжение более длинную струну.

Пока все идет как по маслу. Вскоре, однако, возникают трудности – например, с определением длины струны для ноты ля. Ведь вариантов уже больше одного. К примеру, ля находится на расстоянии чистой квинты от ре, и их соответственные длины должны образовать пропорцию 3:2. Однако ля также представляет собой большую терцию от фа, так что этот тон можно сформировать, разместив эти две струны в соотношении 5:4. Проблема в том, что при выборе этих вариантов звуки получатся разными. И какой же из них является настоящим ля?

Это – самый важный вопрос. Интервал между фа и ля, созданный в пифагорейской настройке – то есть через последовательность чистых квинт (3:2), – будет немного шире той “чистой” терции (5:4), которая так приятна на слух, и в результате его звучание куда менее красиво – оно оказывается резковатым, немного кислым. С другой стороны, то ля, которое так прекрасно сочетается в большой терции с нижним фа, образует недопустимый диссонанс в созвучии с нижним ре, то есть со своей квинтой.



Разница между этими двумя вариантами ля называется коммой (в данном случае – Дидимовой, по имени древнего грека, впервые ее описавшего, или синтонической коммой). В грамматике комма, она же запятая, означает паузу – короткую остановку в предложении, предназначенную, например, для того, чтобы набрать воздух в легкие. В музыке этот термин тоже описывает небольшой провал: несовпадение двух тонов, которые близки друг другу настолько, чтобы называться одинаково, однако при этом высчитаны с помощью разных пропорций. И так же, как поставленная не к месту запятая способна убить целую фразу, так и шальная музыкальная комма со скрежетом остановит лирическую тему. Более того, в музыке даже бесконечно малая “дыра” такого рода становится звуковым аналогом гигантской пропасти.

Терции – не единственный “проблемный” интервал на клавиатуре. Как мы убедились, еще Пифагор несколько тысяч лет назад обнаружил несовершенство в ряду чистых квинт: чтобы двенадцать звуков, сгенерированных в пропорции 3:2 по отношению друг к другу, прошли полный круг от “до” до “до” этот самый круг должен быть слегка “подрихтован”. Другими словами, одно из звеньев в этой цепочке необходимо чуть-чуть укоротить (на расстояние, которое называется пифагорейской коммой) – и тогда верхняя нота последовательности образует идеальную октаву с ее нижней тезкой. Но в действительности процесс искусственной подгонки квинт описанным выше способом обречет то самое укороченное звено на весьма печальную судьбу: звуки, из которых оно будет состоять, в сочетании друг с другом дадут корявую, воющую “волчью” ноту, которой необходимо будет избегать.

Таким образом, настройка всех соотношений нот в клавишном инструменте с чистыми квинтами в качестве единицы измерения не работает. Однако то же самое можно сказать и про большие терции: при попытке установить длины струн по их формуле (5:4) мы придем к столь же печальному результату. Теоретически три большие терции дают в совокупности октаву – но на практике это оказывается не так. Сравните три чистые большие терции, каждая в строгом соотношении 5:4, с чистой октавой, и их конечные тона не совпадут друг с другом. Наши старые знакомые плотники никогда не смогут сконструировать годящиеся к использованию книжные полки, если один возьмет за свою меру терции, а другой – октавы.

Подобным же образом четыре малые терции, образованные пропорцией 6:5, на бумаге составляют одну октаву – если просто смотреть на клавиатуру. Но на деле их охват оказывается немного шире.




В сухом остатке имеем следующее: инструмент, настроенный исходя из чистых квинт, не сможет воспроизвести красоту терций или секст. А если настроить его из интересов терций, то съедут квинты и октавы. Попытки привести их все к общему знаменателю при настройке одного-единственного клавесина или органа напоминают попытки разместить множество изысканных предметов мебели в комнате, в которую они просто-напросто не влезают: куда бы вы ни поставили роскошную кровать, для элегантного дивана не останется места. Можно добиться потрясающих созвучий определенных тонов (то есть найти место для кровати), но иные сочетания в таком случае окажутся пугающе уродливыми (то есть диван неминуемо сломается при попытке его впихнуть). Из-за этого клавиатура стала фактически полем битвы числовых соотношений: желание добиться настройки, учитывающей сразу все идеальные, простейшие пропорции, казалось неисполнимым.

В этой щекотливой ситуации музыкантам приходилось самостоятельно искать разного рода рабочие компромиссы – теоретики на тот момент еще не вступили в дело. Но избежать этой проблемы было невозможно – в нее уперся и музыкальный, и технологический прогресс. Впрочем, вскоре в Европе суждено было произойти новым судьбоносным изменениям.

В период раскола в католической церкви на континенте возникла разветвленная международная торговая сеть – прежде всего благодаря итальянским и фламандским купцам. Музыканты в новом мире тоже были ценным товаром. Влиятельные светские дворы способствовали развитию торговли, уравновешивая присущий церкви консерватизм щедрыми тратами на всяческие роскошные новинки.

Тем временем церковные распри наконец подходили к концу. После того как Пизанский собор 1409 года безуспешно попытался выбрать аж третьего Папу, в 1414 году был организован собор в Констанце – с тем, чтобы положить конец склокам. В конечном счете три года спустя удалось выдвинуть понтифика, устроившего всех, – им стал Мартин V Музыканты со всей Европы присоединились к торжеству, и Рим стал центром религиозной музыки на следующие два столетия.

Примерно тогда же самый известный английский композитор тех времен, Джон Данстейбл, отправился во Францию в свите герцога Бедфордского. Бедфорд командовал английской армией, сражавшейся против войск Жанны д’Арк. На континенте Данстейбл продемонстрировал присущий ему рафинированный подход к композиции, который характеризовался яркой мелодичностью, отсутствием резких диссонансов и свободным использованием терций и секст. (Поле битвы – вообще вполне подходящий антураж для музыкального новаторства: композиторы и исполнители расширяют границы своего искусства так же, как правители расширяют границы своего государства; войны эпохи Возрождения и конфликты вокруг клавишных настроек были в известной степени взаимосвязаны.)

Воздействие стиля Данстейбла оказалось весьма значительным. Пускай поначалу терции еще продолжали использоваться лишь как занятные новые ингредиенты в старом блюде, их влияние определит дальнейший путь развития музыки.

6. Застывшая музыка

 
Напевы слушать сладко; а мечтать
О них милей; но пойте вновь, свирели;
Вам не для слуха одного порхать…
Ах, для души теперь они запели.[16]16
  Перевод с английского В. Комаровского.


[Закрыть]

 
Джон Ките “Ода греческой вазе”

Новая музыка процветала при бургундском дворе, которым управляли герцоги из дома Валуа – их владычество установилось после того, как король Карл V в середине XIV века даровал эту землю Филиппу Храброму. С помощью междинастических браков и других политических хитростей Филипп и его наследники – Иоанн Бесстрашный, Филипп Добрый и Карл Смелый – смогли не только удержать контроль над всей северо-восточной Францией (со столицей в Дижоне), но и прибрать к рукам такие ценные области, как Фландрия, Голландия и другие. К началу XV века Бургундия стала влиятельным игроком на политической карте Западной Европы, а ее герцоги по сути ничем не отличались от королей.

Художественная жизнь отражала политические амбиции: талантливых музыкантов выписывали из Франции, Англии, Италии, Германии, Португалии, Сицилии и других земель. Покровительствовали им здесь с таким размахом, что весь исторический период стал называться “бургундской эпохой”, а музыка тех времен – “бургундской школой”. Вокруг двора концентрировались непревзойденные музыкальные силы. Под рукой всегда было несколько ансамблей менестрелей – на случай, если герцогу придет в голову закатить банкет вроде того, который устроил в середине века Филипп Добрый: из фонтанов били струи вина, а публика наслаждалась зрелищем аллегорических картин из старинной жизни – Ясон в поисках Золотого Руна или Христианская Церковь, вся в черном, оплакивающая падение Константинополя, сидя на живом слоне. (Серые гиганты были обязательным атрибутом пышного европейского торжества со времен Карла Великого, у которого был слон по имени Абу-Любаба, или “Отец разума”. Подарок султана Гаруна-аль-Рашида, он сопровождал императора везде, пока не погиб во время датской кампании 810 года.) Во время празднования ансамбль из двадцати восьми исполнителей развлекал слушателей, играя музыку изнутри огромного бутафорского торта. В общем – не гимнами едиными.

Впрочем, несмотря на все эти красочные представления, в историю Бургундия вошла благодаря серьезной музыке. Тут жили самые одаренные музыканты своего времени. Слепой органист-виртуоз Конрад Пауманн – наиболее значительная фигура в немецкой инструментальной музыке – играл для Филиппа Доброго. Гийом Дюфаи, чьи произведения окажут глубокое влияние чуть ли не на каждого композитора XV века, также был частым гостем.

Дюфаи ярче всех сформулировал музыкальный язык эпохи Возрождения, совместив гармоническое богатство английских композиторов (с которыми он пересекался в 1420-х годах) с умелым управлением изощренными ритмами и тесситурой, которым славилась музыка Северной Европы. Результат бывал удивительным – как, например, в его потрясающей “Ave Regina Caelorum”, где строчка “помилуй твоего умирающего Дюфаи” выразительно подчеркнута сумрачными, драматичными созвучиями малых терций. В своем завещании композитор упоминал, что это произведение надлежит исполнить на его смертном одре.

Чем дальше, тем большую роль эти красивые, прочувствованные терции играли в новом музыкальном порядке – хотя и пифагоровы соотношения все еще не сдавали позиций. В самом деле, на них построена одна из самых знаменитых композиций Дюфаи, сочиненная по случаю возведения купола флорентийского собора Санта-Мария-дель-Фьоре работы Филиппо Брунеллески. В то время Дюфаи служил певчим в папском хоре во Флоренции – Евгений IV перебрался сюда, спасаясь от преследователей в Риме. Храм же занимает в истории города совершенно особое место.

До того как был построен купол, церковь Санта-Мария-дель-Фьоре полвека обходилась без перекрытия. Чтобы закончить строительство, требовалось разместить свод над пространством в сорок два метра, что казалось невозможным. Во времена Дюфаи в отчаянных попытках решить эту проблему то и дело высказывали самые безумные идеи. Согласно одной из них, храм предлагалось заполнить смесью земли и монет – после чего строители смогут забраться по этой рукотворной горе на самый верх и сделать свое дело. А когда свод будет построен, местные дети наверняка захотят просеять землю через сито, чтобы забрать деньги.

В конечном счете был устроен конкурс на самый практичный вариант. Брунеллески уже участвовал в подобном соревновании – речь шла об оформлении северных дверей флорентийского баптистерия; впрочем, в тот раз он проиграл, и заказ ушел скульптору Лоренцо Гиберти (позже Микеланджело назовет резьбу Гиберти “столь прекрасной, что она, кажется, могла бы украшать врата рая”). Однако Брунеллески был не из тех, кто легко сходит с дистанции. По свидетельствам современников, это был человек, твердо убежденный в собственных способностях – чтобы не сказать упрямый как осел. Однажды он провел одиннадцать дней в тюрьме, отказавшись платить ежегодный взнос в гильдии каменщиков и плотников. А когда могущественный Козимо Медичи осмелился раскритиковать его макет предполагаемого дворца, он просто разбил его на мелкие кусочки. В другой раз 22-летний пасынок Брунеллески смылся в Неаполь, прихватив часть денег отчима, – архитектор без малейшего сомнения призвал самого Папу вмешаться в семейные дела.

Так или иначе, его дар в самом деле невозможно было отрицать – и он это знал. Джованни ди Герардо да Прато как-то втянул его в обмен оскорбительными сонетами (“О ты, глубокий фонтан невежества // Глупое, несчастное чудовище… // Твоему искусству явно недостает содержания… // Ты просто безумец”, говорилось в первом из них), и Брунеллески не заставил себя ждать: “Для истинно мудрых ничто существующее // Не скрыто от глаз… // Лишь художник, а не дурак // Может раскрыть то, что спрятано природой”.

Так что он был уверен в том, что сможет найти сокровенное решение проблемы церковного свода, и вместе со своим другом Донателло задумал отыскать его среди римских архитектурных памятников. Благоговение перед античной классикой вошло в моду еще в 1402 году, когда флорентийцы, гордые тем, что им удалось отбиться от нападения миланского герцога, принялись сравнивать эту победу с победой греков над персами, а себя называть гражданами “новых Афин”. Хотя в случае с Флоренцией, строго говоря, не потребовалось никакой битвы: осада сошла на нет сама собой, после того как главный супостат подхватил лихорадку и умер. Однако в последовавшей за этим эйфории, помноженной на гордость собственными богатствами и культурными достижениями, жители города повесили на себя “афинский” ярлык. А ряд переводов античных рукописей, подготовленных в начале века, лишь подлил масла в огонь.

В Риме Брунеллески и его товарища особенно заинтриговал Пантеон – грандиозное здание, построенное в 125 году нашей эры и перекрытое гигантским сводом. Леон Баттиста Альберти, которому суждено было стать главным итальянским архитектором после Брунеллески, в своем архитектурном трактате указывал на Пантеон как на образец для всех церковных построек, а его проект называл воплощением “божественных пропорций”.

И действительно, Пантеон был создан для того, чтобы вызывать подобные чувства. Его интерьеру свойственна почти осязаемая симметрия: его высота равна его диаметру – почти 44 метра, и это создает рамку из двух гигантских пересекающихся кругов, словно очертания воображаемого глобуса. Кессоны, организованные в горизонтальные ряды у нижних закруглений свода, визуально закручиваются в спираль, по мере того как их ритм устремляется ввысь, прочь от выпуклого пола. Сама бетонная раковина купола была построена в два слоя, чтобы поддерживать огромный вес, а девятиметровое круглое окно в центре свода стало единственным во всем здании источником света.

Брунеллески искал, измерял, высчитывал – и вернулся во Флоренцию с четким планом действий. Он задумал перекрыть флорентийский собор двумя сводчатыми объемами: одним внутренним и одним внешним. А также, в результате внезапного озарения, он предложил способ соорудить эти гигантские купола без использования кладки по кружалам – таков был традиционный метод, требующий возведения круговых лесов (это был лишь один из примеров радикальных идей архитектора – среди прочих можно упомянуть специальные механизмы для поднятия грузов на самый верх стройплощадки, а также проект самодвижущегося корабля). Чтобы удержать купол, он рекомендовал использовать “скелет” из 24 нервюр, придавленных на самой вершине тяжелым фонарем, который своим весом гасил их естественную тенденцию отклоняться от центра вовне.

Критики сомневались в его способности воплотить все это в жизнь. Власти же Флоренции из сугубо благих побуждений пытались наладить сотрудничество между архитектором и его вчерашним соперником, Гиберти. Так или иначе, и сама идея купола, и заслуга в его возведении принадлежит именно Брунеллески.

В 1420 году он получил разрешение начать работу. Строители трудились на протяжении пятнадцати лет, пока наконец великолепный купол не восстал “выше небес, способный своей тенью покрыть все население Тосканы”, как отозвался о нем Альберти. Это было выдающееся достижение, но и музыкальный ответ Дюфаи – мотет “Nuper rosarum /lores” – оказался его достоин. Свидетель торжественной литургии, которую проводил сам Папа, писал о хористах и инструменталистах в ярких платьях, о звучании музыки и о духе благовоний. Общий эффект был таким, “как будто ангельские, райские песни и созвучия были посланы с небес, чтобы прошептать прямо в наши уши свою невероятную божественную сладость. По этой причине в тот момент я был охвачен таким наслаждением, – добавлял наш корреспондент, – что как будто проживал жизнь всеблагих прямо здесь, на земле”. Не меньшее наслаждение испытывали и четырнадцать приговоренных к смерти узников местной тюрьмы, помилованные Папой по случаю торжества.

Музыка Дюфаи отлично подходила к церемонии, хотя участники празднества, завороженные тем, что открывалось их глазам и ушам, вряд ли заметили тонкую связь между самим храмом и звуками, сочиненными для его увековечения. Однако анализ показывает, что автор “Nuper rosarum /lores” не просто написал красивую композицию, но тщательно “откалибровал” ее в соответствии с древними пропорциями, которые веками использовались при постройке священных зданий.

Для Дюфаи, как и для многих композиторов предыдущих поколений, музыка была, по выражению Леонардо да Винчи, способом “придать облик невидимому”. К мотету “Nuper rosarum /lores” он подходил в русле средневековой музыкальной традиции, привечавшей разного рода скрытые смыслы. Композиторы часто маскировали богослужебные мелодии, например, растягивая их до неузнаваемости или кладя их на непривычные ритмические рисунки. Музыка, выполненная подобным образом, отражала их взгляд на мир как на нечто, полное тайн. Куда исчезает огонь, когда костер потушен? Как может Земля, с ее колоссальной массой, оставаться висящей в легком воздухе? Хотя вера и не оставляла сомнений в том, что за всем этим кроется божественный промысел, в нить жизни так или иначе вплетались различные загадки и ребусы, и средневековые музыканты отображали это положение вещей в своих произведениях. Их композиции базировались на завуалированных принципах, содержали в себе множество тайных знаков, так что за их мелодиями и ритмами всегда скрывалась неуловимая работа ума.

Соответственно, не было ничего удивительного в том, что и Дюфаи наделил свой мотет глубоким символическим смыслом. Необычным было другое – то, что в “Nuper rosarum flores” он использовал пропорции церкви в качестве музыкального шаблона, и не абы какой церкви, а всем церквям церкви: Первого иерусалимского храма. При ритмической организации произведения композитор глубоко нырнул в колодец мистического архитектурного канона.

Средневековая концепция красоты как сияния истины – splendor veritatis – более всего давала о себе знать именно в храмовом строительстве. Бог, в конце концов, был Главным Строителем, и потому от церквей требовалось быть не просто святилищами, но своего рода моделями небесной жизни, к которой должен стремиться каждый человек. Блаженный Августин даже установил жесткие правила их возведения – и пропорции, которые необходимо использовать. Длина, высота и глубина храмовых построек должна была отвечать одному из соотношений: 1:1, 1:2, 2:3 или 3:4 – небесные гармонии Пифагора обретали осязаемую, застывшую форму.

От тезисов Августина оттолкнулись церковные авторы последующих веков, сочетая в своем подходе платоновский мистицизм с толкованиями Библии. В XII веке влиятельный монах-философ Пьер Абеляр приводил параметры Первого храма в качестве доказательства желания Господа материально воплотить музыкальную гармонию в церковной архитектуре. Пропорции этого храма – то есть соотношения его общей длины, длины нефа, ширины алтарной части, где священники проводили свои таинства, а также высоты – были в чистом виде использованы Дюфаи в ритмической организации его произведения. Длительности нот, варьирующиеся от одного его фрагмента к другому, образуют соотношение Первого храма: 6:4:2:3 (которые, в свою очередь, восходили к пассажу из шестой главы Первой Книги Царств; разумеется, во Второй книге Паралипоменон, а также в Книге пророка Иезекииля упоминаются совсем другие размеры Соломонова храма, но зачем еще больше усложнять то, что и так предназначено не для средних умов?).

Со времен Абеляра подобная метафизическая геометрия почти неизменно определяла планы готических соборов – с ее учетом, к примеру, был создан фасад собора Нотр-Дам де Пари, с элегантным рядом прямоугольников, или интерьер собора в Реймсе, в котором нервюры свода образуют последовательность равносторонних треугольников. Эти боговдохновенные формы и числа превращали обыкновенные постройки в своего рода проповеди в камне; так что музыкальное использование этой архитектурной нумерологии Гийомом Дюфаи отдавало дань не только конкретному куполу флорентийского собора, но богатой традиции церковного строительства в целом, в русле которой работал и его соотечественник Брунеллески.

Но закат этой традиции, во многом предсказанный самим Брунеллески, был уже не за горами. Использование терций породило вопросы о том, считать ли исчерпывающими предложенные Пифагором соотношения, – теперь сходный вопрос возник и в других сферах искусства. Полет фантазии Брунеллески, его смелые, порой совершенно уникальные архитектурные идеи, его готовность отступить от общепринятого канона во имя решения конкретных архитектурных задач – все это знаменовало появление искусства, основанного на опыте ничуть не в меньшей степени, чем на доктринах.

Мечта об обретении идеальной красоты целого через совершенное сочетание его частей продолжала мотивировать самых разных художников, но и стремление наделить живопись или скульптуру более явным чувством реальности также все чаще заявляло о себе. Главным вкладом Брунеллески в этот процесс было достижение пугающего эффекта: проекции трехмерного пространства на плоскую поверхность. Остаток столетия другие архитекторы проведут в попытках развить его идею и достичь компромисса между двумя оптиками: древней, при которой точка обзора находится где-то далеко в небесах, а космос состоит из неизменных абстрактных форм, и новой, при которой образы окружающего мира оказываются увидены объективом человеческого зрения, пропущены через фильтр земных чувств и эмоций.

Этот фильтр Брунеллески впервые продемонстрировал в эффектном изображении церкви Сан-Джованни, более известной как Флорентийский баптистерий. Коллеги по цеху были поражены уровнем достигнутого им реализма. Художник начал работу с фрагмента, в котором изобразил саму церковь – точнее, ту ее часть, которая теоретически могла бы быть видна от входа в собор Санта-Мария-дель-Фьоре, располагавшегося напротив. То есть, другими словами, он запечатлел не некий идеальный храм, а конкретную постройку, причем увиденную под конкретным углом зрения – как потом говорил Альберти, будто бы из окна, выхватывающего небольшой фрагмент мира вокруг. “Окно” Брунеллески, по сути, заключалось в субъективности его оптики – в этом и состоял секрет его успеха. Используя узкую, ограниченную рамку восприятия, искажая пропорции изображения в соответствии с взятой за основу точкой обзора, архитектор смог достичь непревзойденного натурализма.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации