Электронная библиотека » Валентина Чемберджи » » онлайн чтение - страница 10


  • Текст добавлен: 31 августа 2017, 17:20


Автор книги: Валентина Чемберджи


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Хотя, как я помню себя уже замужем, мы играли по вечерам с Алисой Туликовой, Наташей Хренниковой, Аней Дмитриевой и другими уже у себя по домам.

Жизнь шла, все становились мамами, папами, взрослыми, играли уже только в своем узком кругу, и когда однажды веселой взрослой компанией мы ни с того ни с сего стали играть на бильярде в «гоб – доб», безобиднейшую, как известно, игру, заглянувшая туда композитор Людмила Л., видимо, расценив наши действия в силу своего разумения, побежала к директору и сказала, что дочери Зары Левиной и Серафима Туликова с компанией занимаются развратом прямо на зеленом сукне. Она вообще почему-то нас ненавидела.

Потом старую контору превратили в двенадцатый коттедж и по его образцу и подобию построили маленький тринадцатый и четырнадцатый. В двенадцатом доме помню Сигизмунда Абрамовича Каца, одного из самых остроумных людей, с которыми я встречалась. Автора многих известнейших песен, в том числе, например, «Шумел сурово брянский лес». В период, когда все наши газеты освещали каждый шаг гостящего в СССР шах-ин-шаха и шахини, Кац с женой Валей вышел на крыльцо своего двенадцатого дома и во всеуслышание объявил: «Перед вами Кац-ин-Кац и его Кацыня». Не сомневаюсь, что ему обязаны своим происхождением многие анекдоты. Помню, как в Сортавале, еще одном из домов творчества, завсегдатаем которого он стал, Кац рассказывал нам перед ужином разные истории своей юности, эпизоды, связанные с таперством и застревавшими в стареньком инструменте клавишами, которые надо было успевать выковыривать, и уж как мы хохотали!

В тринадцатом и четырнадцатом коттеджах несколько лет подряд жили неразлучные «фамилии» Власов и Фере. Владимир Власов и Владимир Фере. Власов всю жизнь почему-то считался и являлся необычайно важной персоной, и, по-моему, никто точно не знал причин этой необыкновенной сановности и многозначительности его фигуры в неизменных полосатых пижамных штанах. Он прославился романсом «Фонтан», но в композиторской-то среде все знали, что и романс написал не он, а другой Власов, безвестный оркестрант. Однако Власов от авторства никогда не отказывался. Да, как кроссвордистка я знаю, что он часто фигурирует в кроссвордах как автор балета «Асель». Нечего и говорить, что не успели еще высохнуть чернила на его ручке, выводящей ноты «Асели», как она была поставлена в ГАБТе с такой же быстротой, с какой забыта сейчас. Почему? В чем был секрет его всемогущества? До сих пор не понимаю. Интересно, что я уже написала эту часть воспоминаний, когда О. Л. Чулаки прислала мне книгу М. И. Чулаки «Я был директором Большого театра»[9]9
  Чулаки М. И. Я был директором Большого театра. М., Музыка, 1994.


[Закрыть]
, где о Власове написано буквально то же самое! Ну, уж если ОН не знал, значит вопрос не такой праздный.

Знаю, что они с Фере (веселым и симпатичным) постоянно занимались киргизской народной музыкой, и в Киргизии шли их балеты и оперы. Не знаю уж, какого они были качества, но Власов и Фере в этом преуспевали. У Фере была замечательная жена. Тамара Фере, очень эффектная тёмная шатенка с длинными распущенными волосами, крупно вьющимися, куда-то всегда устремленная, быстрая, лёгкая, очень свободная в движениях, почему-то никогда не имевшая времени, но я пишу о ней не только потому, что все детство мне было приятно с ней встречаться и общаться (Фере жили в нашем доме), но и потому, что отмечаю людей, которые воплощают в себе полностью какое-то качество. В случае Тамары Фере это был оптимизм. Состояние уныния не было ей известно.

Нынешнее поколение и понятия не имеет о том, какие широкие возможности открывались перед теми композиторами, которые решали посвятить себя «поднятию» музыки той или иной республики, – такая деятельность всячески поощрялась и морально, и материально.

Затем наступила очередь пятнадцатого и шестнадцатого домов. Пожалуй что, они так и остались самыми большими, состояли из четырех комнат, двух террас и тоже стояли в лесу, немного на отшибе. Шестнадцатый дом вообще был последним на одной из сторон территории, пока еще ниже, совсем уж в глубине чащи много лет спустя не поставили странный, вытянутый двадцать восьмой.

В пятнадцатом и шестнадцатом коттеджах жили попеременно Михаил Иванович Чулаки с женой Ольгой Лаврентьевной и сыном Витей и Сергей Артемьевич Баласанян с женой Кнарик Мирзоевной и дочкой, моей рузской подругой, Кариной.

Михаил Иванович Чулаки в ту пору, как и всегда, вел класс композиции в Московской консерватории, но, что решительно выделяло его из всех самых влиятельных персон, он был директором Большого театра. Впрочем, думаю, что в периоды своего директорства (а он возглавлял ГАБТ дважды, с 1955 по 1960 год и с 1963 по 1970) он, конечно, мало сочинял и, наверное, мало преподавал.

Во всяком случае от многих его учеников я прекрасно знаю, каково было его отношение к ним, сколь заботлив и внимателен к ним был Михаил Иванович, действительно отец родной. Его ученики могли чувствовать себя как за каменной стеной. Причем, насколько я могла судить, его отношение не было ни в коей мере протекционизмом – просто он был одинаково заботлив и к сочинениям, и к быту своих учеников, и его преподавательская деятельность сочеталась с Основной, Главной.

Сейчас ведь все смешалось, и Большой театр стал ареной сражения Больших амбиций, в чем заключается одна из трагических ошибок нынешнего безвременья с его потерей всех ориентиров. Когда вскрылись все преступные деяния советской власти, слинявшей с исторической сцены без осуждения и покаяния, я все мучилась: неужели так никто и никогда не узнает правды?! Ведь все было фальсифицировано, история, философия, газеты-близнецы состязались в форме подачи лжи и так далее. Но вот появился Солженицын. Появился «Архипелаг ГУЛАГ», и все узнали. За это честь ему и хвала на веки вечные. Но вот другое: а как жили вообще люди? Чем? Чем увлекалась молодежь? Как одевалась? Как проводила время? Вечера в школе или университете, как они проходили? А комсомольские собрания? А персональное дело комсомолки такой-то, сделавшей аборт? Это же была совершенно сюрреалистическая жизнь. И как это теперь объяснить? Например, на Западе иногда стараются объективно излагать нашу историю, и в телевизионных передачах мелькают кадры нашей хроники «Новости дня». Все эти мускулистые, грудастые, веселые, задорные, боевые строители и строительницы коммунизма или развитого социализма или чего там еще, вот они трудятся под песни, вот они пляшут, вот они стучат молотками в забое и так далее. И что же? Я решительно считаю, что никто никогда не поверит, что все это от начала до конца ложь, кроме старческих фигур наших руководителей, которых хоть как загримируй – все бесполезно.

Это неожиданное отступление я сделала для того, чтобы пояснить: никто теперь не отдает себе отчета в том, что во времена моей молодости директор Большого театра был недоступным, недосягаемым небожителем, общавшимся с музами и великими артистами Большого театра. Конечно, даже и я при всей своей наивности знала, что не меньше, чем с вышеперечисленными персонами и божествами, директору приходилось общаться с ЦК, Министерством культуры и так далее и тому подобное. Большой театр был политическим лицом страны, и нужно напрячь воображение и представить себе, как скован был в каждом своем движении Чулаки. И это были ведь не все трудности. Как и в любом коллективе артистов, в таком грандиозном скопище разнокалиберных дарований, как балет и опера Большого театра, где работали гении обоих полов, атмосфера должна была быть настолько сложной, что коварства и ненависти хватило бы, наверное, на десятки оперных театров мира, – все это еще к тому же заквашенное на партийности, беспартийности, связанных с ними властью, доносами, бессовестным протекционизмом, отсутствием морали. Не знаю, кто и как мог и могли с этим справиться. Но Чулаки, видимо, обладал той совокупностью дипломатических и интеллектуальных дарований, которая позволила ему в бытность директором поставить (постановщиками были Касаткина и Василёв) «Весну священную» Стравинского! Вот это была сенсация! Стравинский вообще представляется властям фигурой сомнительной, а тут ГАБТ! Иностранцы увидят. Не знаю, как ему это удалось. Но только репертуар Большого театра значительно обогатился операми и балетами, дирижировали прекрасные дирижеры, пели и танцевали с вдохновением наши артисты. Я глубоко убеждена, что Чулаки все это удавалось в силу, прежде всего, компетентности, потому что он был не чиновником, а композитором. Композитор. Владеющий профессией. Нужно ли объяснять, какая разница между паучком – номенклатурным чиновником – и композитором. После него власть взяли чиновники и довели-таки Большой театр до полного развала.

Можно только предположить, как был занят Чулаки, и я никогда не задумывалась над тем, каков он в жизни. Видела его в основном в Рузе, в «старой столовой». Строго поблескивали стёкла очков без оправы. Крупная лысая голова. Всегда очень элегантный. Замкнутый. Но вот ведь Руза. Нас с мамой пригласили к Чулаки. Тогда открылись магазины «Березки», у меня был неописуемо красивый брючный костюм, и мы пошли.

Я, надо сказать, очень робела. Но все оказалось просто, говорили на интересные темы, ни тени высокомерия или номенклатурного чванства, столь характерного для партийных чиновников, в бане они или в ложе театра.

Общение с Чулаки всячески украшала его жена, любимая моя Ольга Лаврентьевна. Тут я должна снова сделать небольшое отступление, посвятив его специально красоте рузских дам. И в первую очередь Ольги Лаврентьевны. Вот она стоит перед глазами, и так она прелестна, олицетворение “ewiger Weiblichkeit”[10]10
  Вечной женственности (нем.).


[Закрыть]
, а слов настоящих у меня нет – все те, что есть, мне не нравятся. Она с достоинством играла роль первой дамы Большого театра – всегда соответственно положению одетая, загадочная молчаливая красавица. На самом же деле Ольга Лаврентьевна отличалась и отличается величайшей непосредственностью глубоко порядочного человека, без червоточинки, наличие которой позволило бы ей меньше убиваться по поводу царящих в Большом театре нравов, с которыми приходилось справляться Михаилу Ивановичу. Она обижалась на несправедливости прямо-таки по-детски, негодовала, возмущалась, но все это только в кругу самых-самых близких друзей. Ни в чем никогда не заинтересованных. К числу таких друзей принадлежала и мама, а потом уж и я. Ольга Лаврентьевна была очень добра к нам в отношении билетов – она считала нас достойными посещать все премьеры и вообще все выдающиеся спектакли Большого театра, и я до могилы буду благодарна ей за это. Мы с мамой посидели во всех, кроме той, что у сцены слева, ложах, и директорской, и правительственной. Я знала все подъезды, входы и выходы, например, из директорской ложи в фойе. Но дело, конечно, не во входах и выходах, а в том, что никогда бы даже мама, не говоря обо мне, не узнала так близко наших прославленных певцов, танцовщиц и танцовщиков, не увидела бы Чабукиани – Отелло, «Весну священную», «Кармен-сюиту» с Плисецкой, «Царя Ивана Васильевича». Васильев, Максимова, Плисецкая, оперная труппа – это стало частью всей жизни. Уланова уже не танцевала. Но однажды она появилась в директорской ложе. Как богиня скромности. Сидела на кончике стула. В антракте, не поднимая глаз, исчезла. Еще одна картина: Серебряный Бор, скамейка, на ней одинокая фигурка, исполненная изящества. Уланова. Оцепенение.

Но вернусь к Ольге Лаврентьевне, и пусть на фоне рузского пейзажа мелькнет ее изящная черноволосая головка – она никогда не давала насмотреться на себя вдоволь. Вот она бежит по тропинкам дома творчества в выцветшем ситцевом сарафанчике, и надо быть совершенно слепым к красоте, чтобы остаться равнодушным при виде этой картины. Впрочем, в сарафанчике ее можно было увидеть только бегущей с реки. О.Л. всегда была одета в стиле, безошибочно подходящем ее красоте. Брюнетка, с выточенными резцом грека милыми, легкими чертами, маленьким носиком, высокими скулами, зелеными, как трава, всегда смеющимися, с неким озорством и легчайшей насмешкой глазами, с лучиками собирающихся вокруг них морщинок, только красивших эти глаза, белокожая и одетая как бы в старинном стиле. Обязательно с кружевами, обязательно узкий разрез, но чуть-чуть ниже, чем та граница, которая лишила бы его пикантности, в кружевных до локтя перчатках (это, конечно, не в Рузе), и при всей этой очевидной старинности всегда по последней моде. Для меня ее умение одеваться осталось непревзойденным даже на фоне Лили Глиэр, которая могла быть и экстравагантной, и претендовать на самый высокий класс. Ольга Лаврентьевна одевалась так, что именно она, О.Л., становилась совершенно неотразимой, одежда служила ее оправой, подобранной со вкусом и естественностью. Как изумруд в легкой оправе. И хотя ее глаза лучились, и нередко раздавался ее чудный смех, она была абсолютно недоступна. Верная, любящая жена, друг и помощник Михаила Ивановича. К тому же замечательная хозяйка. В своей книге Михаил Иванович рассказывает, какие фантастические приемы она закатывала итальянской труппе «Ла Скала» Герингелли во время гастролей в Москве миланского театра. Эта женщина всегда была его гордостью, его счастьем. А для Ольги Лаврентьевны смысл жизни заключался в Михаиле Ивановиче и сыне, Викторе Ашкенази, первоклассном переводчике, отдавшем всю жизнь работе и журналу «Иностранная литература».

Вся Руза прожита вместе.

Все время, окорачивая себя, перехожу к другим обитателям пятнадцатой, реже шестнадцатой дачи, к Баласанянам, близким друзьям мамы и моим.

Открывается дверь и выходит на дорожку, заложив руки за спину, ласково и строго, но с юмором поглядывая из-под кустистых густейших бровей, Сергей Артемьевич Баласанян. Композитор с именем и долгое, самое трудное время глава всей так называемой «серьезной» музыки в Радиокомитете. Невысокий, кряжистый, с выразительными породистыми армянскими чертами лица, почти седыми густыми волосами. Облика настолько благородного, что выиграет перед любой красотой. Мужественный и по виду, и по сути человек. Мужчина. Глава семьи. Ответственность, глубочайшая порядочность, требовательность ко всем, но и к себе. Большой, тонкий и умный дипломат. И тоже к счастью. Потому что хоть и приходилось ему выслушивать лекции о «симфонических акциях», он свое дело знал туго, и во все самые мрачные времена симфоническая и камерная редакции Московского радио отличались высочайшим качеством передач. Иногда, конечно, приходилось смещать акценты с Прокофьева и Шостаковича, скажем, на Захарова или музыку братских народов СССР, но так как нашим руководителям было лень не спускать глаз с музыки, то вскоре все становилось на свое место.

С раннего детства я знала его, прежде всего, как папу Карины, его дочери и моей подруги с детских лет. Благодаря этой дружбе я узнала, что родители могут быть строгими. (Мои этого мне никогда не давали почувствовать.) Строгость состояла в том, что когда мы с Кариной уплывали на лодке, нам было раз и навсегда строго-настрого приказано возвращаться к двум часам, то бишь к обеду. Карина бежала домой переодеваться, а я так и являлась с речки в чем была. Да и не было у меня ничего. Я уже писала, что с детства отличалась крайней положительностью, иначе никогда в жизни Сергей Артемьевич и Кнарик Мирзоевна не доверили бы мне Карину, бывшую на год меня младше. Все в этой семье дышало спокойствием. Непререкаем был авторитет отца. Медлительная Кнарик Мирзоевна медленно раскладывала пасьянсы, вязала, обожала посудачить обо всех знакомых, но никогда не покидала дома, не оставляла Сергея Артемьевича, пока он работал. Потом они вместе выходили и, принаряженные, шли в столовую, уже вместе с Кариной, и что ж, не стану опускаться до общей участи своих сверстников и говорить о том, что не вижу таких семей. Наверное, они есть. Просто я их не вижу.

Однажды я рассказала Сергею Артемьевичу, что сделала десять интервью с нашими выдающимися музыкантами для вещания на США, что узнала о них много нового. Спустя некоторое время Сергей Артемьевич предложил мне погулять с ним по дорожкам Рузы и спросил, знаю ли я, что он в течение десятилетий занимал очень высокий пост на Радио и владеет бесценными архивными материалами. И вот он подумывает доверить их мне в глубочайшей тайне. Не знаю, какой ветер дул у меня в тот момент в моей легкомысленной башке, только я, обрадовавшись, что такой архив существует, почему-то реагировала вяло и отложила работу с ним на неопределенное время.

В числе наиболее вопиющих ошибок моей жизни эта, несомненно, торчит на одном из заметных мест. Сейчас я думаю, что разочарованный Сергей Артемьевич, может быть, даже подумал, что я испугалась, и дипломатично перешел на другую тему. Я же, конечно, ничего не испугалась: пугаться – это не мое сильное место, просто мне казалось в тот момент, что у меня какие-то другие важные дела.

А потом, уже после ухода мамы из жизни, в ноябре 1978 года (мы с Мариком и Катей сидели в нашей кухне и жарко спорили о Катиной музыкальной судьбе) вдруг раздался телефонный звонок. Я подошла.

– Здравствуй, Валя, – раздался в трубке знакомый глуховатый голос Сергея Артемьевича.

– Здравствуйте, Сергей Артемьевич, – с радостью ответила я.

– Скажи, Валя, чем занимается сейчас Катя? Я слышал ее на авторском концерте твоей мамы, и мне очень понравилось, как она играет. По-моему, хороший музыкант.

– Ой, Сергей Артемьевич, – закудахтала я, – как же, спасибо большое. Она продолжает учиться в ЦМШ по классу фортепиано.

– А она не сочиняет?

– Да нет, по-моему.

– Скажи ей, чтобы она мне позвонила, я хочу с ней повидаться.

Этот звонок в большой мере решил судьбу Кати. Она училась тогда в восьмом классе ЦМШ по классу фортепиано; сольфеджио, гармонию и теоретические дисциплины она усваивала играючи. Марик к тому времени заставил ее подбирать мелодии, и она подбирала с одного раза симфонию ли, песню ли, любое джазовое произведение с поразительной точностью и легкостью. Я, пожалуй, больше такого и не встречала никогда. И вот ее, пятнадцатилетнюю, Сергей Артемьевич взял в свой класс по композиции в Московскую консерваторию. Естественно, Катя должна была быстро сравнять свой «пианистический» уровень с «теоретиками», из-за чего стала заниматься с такими выдающимися педагогами, как Ю. Н. Холопов, Н. С. Корндорф. Баласанян жучил ее с первого дня до самой своей смерти по-страшному. Говорил мне, что видит у нее огромные композиторские данные, потому так и мучает ее. Катя приходила домой нередко в слезах, но и в тоже время в восторге: как же – они играли в четыре руки все квартеты Бетховена. Баласанян учил ее читать партитуры, читать с листа во всех ключах, она узнала, что такое настоящее музыкальное образование, что такое отношение к сочинению.

Возможно, Сергей Артемьевич был иногда чересчур педантичен, я так и не согласилась с ним в том, что ученик должен обязательно бояться своего педагога, но теперь вот прошло много лет и я низко кланяюсь ему и за его строгость, и за его педантичность, не допускавшие ни малейшей слабины в выполнении заданий. Он открыл Кате путь в музыку. Катя всегда вспоминает его с неизменной нежностью.

После огромных пятнадцатого и шестнадцатого коттеджей пришла очередь более скромных, но очень симпатичных номеров семнадцатого, восемнадцатого и девятнадцатого. В них было по три комнаты и очень уютная терраса. Семнадцатый и восемнадцатый живописно расположились по обе стороны аллеи, ведущей от столовой, если стоять к ней спиной, направо. Деревья все еще были настолько густы, что дачи трудно было разглядеть в лесу. Не знаю, по нерадивости ли или это был чей-то замечательный план, но лес в Рузе не превращали в парк, а разве что прореживали. Так что если, возвращаясь с лыжной прогулки, ты оказывался не на расчищенной дорожке, ведущей к крыльцу, а, например, позади дома, то считай, что ты вовсе еще и не пришел домой, потому что требовалось немало сноровки, чтобы в лесу обойти дом кругом.

Бог с ним – что ж перечислять, когда и какие дачи построили. Езжай и смотри. А если нужен порядок строительства, то он, наверное, где-то отражен.

Часто бывало так, что в одной даче оказывались два или даже три человека, которые нуждались в инструменте. (Например, дети тоже занимались.) К тому же, например, существовал пансионат, небольшой и уютный, но в котором «творить» было не на чем. Только отдыхать. И вот в Рузе построили три прямо-таки игрушечных домика об одной комнате каждый, но в комнате той стоял рояль, а домишки назывались «творилки». Кто-то пустил это словцо, вполне возможно, что Кац, да так оно и осталось. В «творилки» записывались в очередь – чаще всего это были дети, но не всегда. Каждому полагался минимум час, а если выторгуешь, то и больше. Помню, Катя занималась в «творилке».

И вот я перехожу к центру всей рузской жизни – столовой, где протекала вся «светская» жизнь этих в общем-то очень занятых людей. Та, первая, любимая столовая, столовая моего детства, никогда не изгладится из памяти. Это был неказистый, одноэтажный, длинный барак. Разросшийся с течением времени за счет пристроенной к нему во всю длину террасы, «тамбура» с гардеробом, каких-то особо просторных помещений для кухонного царства. Столовая потеряла стройный архитектурный облик барака и вот уж поистине превратилась в «буфет» из стихотворения Овсея Дриза. «С тобой провел я много зим и лет. Средь тысячи других таких, как ты, всегда твои узнаю я черты. Шафраном и корицей ты пропах. Темно в твоих укромных уголках. Пусть полочки твои подчас пусты – Ты изобильный край моей мечты». Такой она и была для меня эта столовая. Крылечко! Летнее ли, овеянное запахами табака и флоксов, зимнее ли, обледенелое, скользкое. На нем пережидали дождик, закрывали лицо от зимнего ветра, прятались под зонтик и скорее «к себе домой» – такое было чувство.

Моим самым любимым временем был, конечно, полдник. В столовой никого не было. В сумрачном свете сверкали накрахмаленные скатерки, на каждом столике стояло блюдо и на нем – вот она «сказка» – то пирожки с яблоками, то сдобные из пухового теста булочки, иногда пирог с повидлом под перекрещивающимися палочками из теста, кекс! На старинном купеческом низком серванте темного дерева громоздились стаканы в мельхиоровых подстаканниках и два самовара. И вот ты наливал себе чай, садился за стол в одиночестве, тепло шло отовсюду, от тебя самого, если это было лето, от скатерти, от чая, всегда крепкого, вкусного, от угощения. Надкусываешь булочку, и вот оно, счастье.

Извечный спор между обитателями Рузы сводился к тому, когда в Рузе лучше: летом или зимой. Лето: тепло, река, легкая одежда, волейбол, лодки… А зима? Сказочно убранный снегом лес, каток, лыжи, вымокшие насквозь валенки и лыжные костюмы, и все это сушится у печки, издавая ни с чем не сравнимый запах свежести, снега, и влетаешь в столовую с разгоряченным лицом, потирая ушибленные во время лыжной прогулки места, а тебе уже готова селедочка, посыпанная зеленым луком, домашний суп, котлеты и… третье! А это ведь сплошь и рядом был заварной крем с черносливом!

Напротив меня ослепительный в своей американской кинокрасоте Лев Константинович Книппер, автор знаменитого «Полюшко-поле», альпинист, аристократ, племянник Книппер-Чеховой (следовательно, видел Чехова?!), неумолимый мой наставник, ибо он учит меня вести себя за столом. Держать вилку и нож. Сидеть прямо. Держать нож в правой руке, а вилку в левой и не перекладывать их по ходу поглощения пищи, и не болтать с полным ртом. Какой любезностью с его стороны было потратить столько времени на обучение хорошим манерам дочки Зары и Коли. Я вообще все свое детство фигурировала только как Зарина и Колина дочка. Потом Зарина. Сама по себе редко. И дружба бывала еще в те времена настоящей: Книппер считал своим долгом обучить Зарину дочку есть по-человечески. Кстати говоря, тогда же он преподал мне и другой урок, вернее, дал пищу для размышлений: если хочешь добиться чего-то от ученика, ты должен быть неумолимо строг.

Зимой трапезы всех обитателей Рузы происходили обычно в самом старом помещении (построенная позже терраса ввиду холодов была закрыта), и в моменты наплыва (зимние каникулы, например) ели в две смены. Какая же там царила всегда чистота. Как работали все на кухне – поварихи, подавальщицы. Каждая из них знала нас с пеленок, все они были ласковые, внимательные, расположенные. Эти деревенские люди (хватало ста километров от Москвы, чтобы можно было назвать их деревенскими) начисто теперь перевелись. Я не замечала в них ни тени неприязни. Напротив, уважение к труднопостижимому для них труду, именно уважение, а не смесь холуйства и хамства. Помню, одна из моих любимых подавальщиц Дуся все же спросила меня: – Валь, а твоя мама – композитор? – Да, композитор, – ответила я. – Настоящий прямо? – Настоящий. – Ну, хорошо, а кто же ей музыку-то пишет?

Существовала и официальная Руза. Например, принимали иностранцев, гостей Союза композиторов. Как-то приехала большая делегация поляков. Речь произносить было ну совершенно некому. Из знаменитостей в тот момент в Рузе был только Николай Павлович Будашкин, народный композитор по существу, а не по званию. Скромный, не любящий официоза человек, он отказывался наотрез, но его все же уломали. И, говорят, во время застолья, дождавшись паузы, Будашкин на неверных ногах поднялся над столом, поднял чарку, надолго задумался, а потом сказал: «Тяпнем!» Один из коронных рузских рассказов.

Таким же народным по существу был и талантливейший Мокроусов (его «Заветный камень» мне кажется одной из лучших песен в русской музыке XX века). Увы, он пил в общем-то беспробудно. К Рузе это имеет прямое отношение, потому что на противоположном берегу реки стоял безобидный сельмаг, раз и навсегда получивший прозвище «Мокроусовки», ввиду того, что именно там ежедневно покупал свои поллитровки композитор. Я же удостоилась по моим тогдашним понятиям большой чести. Как-то Мокроусов в компании друзей сидел на берегу реки уже в очень нетрезвом виде. Тут подвернулась им я, пришедшая под вечер совершить свою лодочную прогулку к Острову. Вместо этого мне пришлось по просьбе Мокроусова переплыть на другой берег, купить в «Мокроусовке» очередную бутылку и, держа ее над головой в одной руке, приплыть обратно. Я была встречена всяческими изъявлениями благодарности и поощрения.

Была Руза и новогодняя. Тогда в нее съезжались все «главнюки» (не могу не вспомнить рифмующегося «гимнюки» – так мгновенно прозвали композиторов, посланных в Рузу сочинять гимн). Меню обогащалось осетриной, черной икрой, но встречи Нового года все же не носили чопорного характера, и здесь свою лепту вносили, конечно, дети, уже подросшие, уже танцевавшие твист и рок и прочие танцы, но навсегда отдавшие душу шарадам.

Летом шла в ход и летняя терраса. Я помню, кто где сидел и какие были приняты неписаные законы. Но Бог с ними. А самое-то главное состояло в том, что Музфонд уже, видимо, настолько разбогател после принятия СССР в конвенцию по авторским правам, что уже грехом ему казалось и не построить новую столовую, по всем правилам шикарного дома творчества.

С этого момента начинается как бы новый этап в жизни Рузы, она потеряла свою полную домашность, стала более парадной. Но прежде чем перейти к этому новому периоду, о котором у меня мало есть что сказать, припомню еще некоторые забавные и интересные эпизоды из жизни старой Рузы со старой столовой.

Очень боюсь ошибиться годом, но, видимо, это ранние пятидесятые годы. К этому времени относится лето тесного общения в Рузе с Исааком Осиповичем Дунаевским. Кстати, вот он снова – мой лейтмотив о красавицах. Описать жену Исаака Осиповича легче, чем других, потому что она была как две капли воды похожа на боттичеллиевских красавиц. Если одеть какую-нибудь из них в самые модные одежды двадцатого века, не забыв и о высоких сапожках, можно получить представление о матери Максима Дунаевского.

Но неизгладимое впечатление оставили все же вечера, на которые совершенно секретно приглашал нас Исаак Осипович. Действительно, проходили эти встречи в обстановке полной конспирации. Например, мама понятия не имела, куда я скрываюсь на целые вечера. Мне обидны некоторые провалы в моей памяти: вот, например, я совершенно не помню, с кем ходила в гости к Исааку Осиповичу, а ведь нас было несколько человек. Он приглашал нас «на музыку». Тогда еще начисто нам неизвестную. Отвлекусь на минутку: мне совершенно никогда не был ясен этот человек. Ясен был только его огромный талант, которым Бог его не обделил. И что бы потом ни писали, всегда самым лучшим советским композитором в области так называемого легкого жанра оставался Дунаевский. Песни его пел действительно весь народ. «Широка страна моя родная» по всем статьям должна была бы стать гимном СССР, мешало лишь то, что автор – еврей. Такой гимн сделал бы честь стране, если, конечно, не вдумываться в слова, рисующие жизнь советского человека с точностью до наоборот. Для меня слова, «текст» всегда имели второстепенное значение, если речь шла о песне. Так было и в данном случае. Но вот что думал Дунаевский? Что он-то думал, когда писал ее? Может быть, не придавал словам значения – ведь это музыка из кинофильма. Дворянка Любовь Орлова так прекрасно пела ее, так к месту в этой выдуманной от начала и до конца идиллии. И автор, конечно, не мог знать о том, что песню подхватит весь народ. В результате, если кому и удалось в песенном жанре прославить советский строй, то, конечно же, Дунаевскому благодаря его огромнейшему таланту. Музыка ко всем александровским фильмам – это же шедевры. Да и «Вольный ветер».

Богатый, знаменитый, резко некрасивый, толстогубый, лысый, угрюмый человек зазывал к себе на «музыку».

Что же это была за музыка? Мне врезались в память два имени: Жаклин Франсуа и Има Сумак.

Складывается впечатление, что гораздо легче объяснить какие-то явления, отстоящие от нас на сотни веков, чем явления нашего века. Сюда я отношу, например, то чувство страха, которое пронизывало всю жизнь советского человека, его в лучшем случае двойную жизнь, а в худшем – просто жизнь недоумка, идиота, к категории которых можно было бы легко причислить меня. Вопиющее несоответствие, скажем, слов «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек» поистине страшной действительности: исчезновение один за другим поэтов, режиссеров, певцов, площадная ругань, обрушивающаяся на вчерашних героев с последующей их травлей при «полной поддержке трудового народа», травля писателей, начинавшаяся, как всегда, с писем «читателей». «Я книжки такого-то не читал, но…» Все это создавало атмосферу, которую, видимо, надо пережить. Или лучше не надо. Но, не пережив, не поймешь, не представишь. Не представишь и подвига несогласных, осмелившихся возвысить голос.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации