Текст книги "Зодчий. Жизнь Николая Гумилева"
Автор книги: Валерий Шубинский
Жанр: Документальная литература, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 29 (всего у книги 53 страниц)
Редактор газеты приходился Игнатьеву дядей и очень любил племянника. Тот был поэтом-эгофутуристом и редактором “Петербургского глашатая”, ему шел двадцать второй год. Спустя несколько месяцев он зарезался бритвой – наутро после своей свадьбы.
7
“Инкубационный период” акмеизма был довольно долгим. Просуществовала же группа в своем окончательном виде лишь около двух лет.
Уже 28 февраля 1913 года на вечере в “Обществе любителей художественного слова” от Цеха поэтов публично отрекся прозорливый Клюев, на недоуменные вопросы Гумилева ответив: “Рыба ищет где глубже, человек – где лучше”. Крестьянский поэт имел на этом вечере большой успех (в отличие от других выступавших). Но и в самом сердце акмеизма зрело недовольство. В тот же день Ахматова и Мандельштам, подделав подписи членов Цеха, подали прошение о его ликвидации – “иначе мы все умрем”. Городецкий наложил резолюцию: “Всех повесить, а Ахматову заточить (Царское Село, Малая улица, 63)”. Делу придали вид шутки, возможно, это и была шутка. Но вскоре Цех почти приостановил свою работу: Гумилев уехал изучать народ галла и отдыхать “от ужасной зимы”. Осенью все пошло как будто по-прежнему: собрания Цеха, “Гиперборей”, “Аполлон”, комната в Тучковом переулке (другая – по неустановленному адресу). О ликвидации Цеха никто как будто больше не говорил.
И вдруг 16 апреля 1914 года происходит неизбежное. Накануне Гумилев долго беседовал с Городецким у себя в Тучковом переулке о перспективах акмеизма и Цеха. Обсуждался, в частности, проект “Литературного политехникума” (такой для Гумилева характерный!). В качестве преподавателей Гумилев предлагал Зноско-Боровского и молодого критика Валериана Чудовского. Городецкий почему-то был против этих кандидатур. Судя по всему, Гумилеву казалось, что прежние формы существования Цеха не оправдали себя, что тот превратился в одно из множества литературных обществ, включающих наряду с большими мастерами средних профессионалов и полудилетантов. Он вновь и вновь возвращался к своей любимой мысли: поэзия – сложное мастерство, которому нужно учиться. Для Городецкого эта мысль звучала почти оскорбительно. Кроме того, Городецкий выражал недовольство составом авторов “Гиперборея”. Разговор был прерван приходом Шилейко.
Но на следующий день Городецкий отправляет Гумилеву резкое письмо. Еще раз повторив те истины акмеистической программы, которые были для него актуальны (“Будучи… акмеистом, я был, по мере сил, прям и честен в затуманенных символизмом и от природы чрезвычайно ломких отношениях между вещью и словом. Ни преувеличений, ни распространительных толкований, ни небоскребного осмысления я не хотел совсем употреблять…”), он заявил Гумилеву, что заметил в нем “уклон от акмеизма” и что отныне он снимает с себя ответственность за “Гиперборей”: “Ты то же мог бы сделать со своими относительно Цеха поэтов, мне дорогого и мной на произвол и гибель отнюдь не покидаемого”. Таким образом, Городецкий предлагал Гумилеву развод с разделом имущества. При этом он надеялся остаться с Цехом поэтов, с эксклюзивными правами на термин “акмеизм”. “Застрельщик с именем” искренне считал себя настоящим вождем и идеологом молодой школы, а Гумилева, Ахматову, Мандельштама – эстетами и формалистами, которые были хороши как союзники, но без которых в крайнем случае можно и обойтись.
Георгий Адамович, 1910-е
В ответном письме Гумилев писал:
Дорогой Сергей, письмо твое я получил и считаю тон его совершенно неприемлемым: во-первых, из-за резкой передержки, которую ты допустил, заменив слово “союз” словом “дружба” в моей фразе о том, что наш союз потеряет смысл, если не будет Литературного Политехникума; во-вторых, из-за оскорбительного в смысле этики выражения “ты с твоими”, потому что никаких “моих” у меня нет и быть не может; в-третьих, решать о моем уходе от акмеизма или Цеха поэтов могу лишь я сам, и твоя инициатива в этом деле была бы только предательской…
Однако те отношения, которые у нас были с тобой за последние три года, вынуждают меня объясниться с тобой. Я убежден, что твое письмо не могло быть вызвано нашей вчерашней вполне мирной болтовней. Если же были иные основания, то насколько было бы лучше изложить их… Я всегда был с тобой откровенен и, поверь мне, не стану цепляться за наш союз, если ему суждено кончиться.
Гумилев болезненно переживал разрыв с людьми: вместо “те отношения, которые у нас с тобой были”, первоначально стояло – “любовь, которую я питал к тебе”.
Письмо написано сразу же и отправлено 16-го утром. Почта в Петербурге работала исправно: Гумилев назначил Городецкому свидание либо между шестью и семью вечера в ресторане Кинши, либо на следующий день утром в комнате на Тучковом переулке. “Писем, думаю, писать больше не надо, потому что уж очень это не акмеистический способ общения”.
Но Городецкий написал еще одно письмо, и Гумилев успел получить его до шести вечера! Второй “синдик” еще раз заявил Гумилеву: “От акмеизма ты сам уходишь, заявляя, что он не школа; так же и из Цеха, заявляя, что он погиб”. Разговор у Кинши состоялся, о чем шла речь, сказать трудно. Достоверно одно: Цех поэтов просто прекратил существование. Бруни еще пытался собирать его бывших членов у себя, приглашал Городецкого, но толку не вышло. Так же тихо умер журнал “Гиперборей”, хотя изданные за свой счет книги под грифом одноименного издательства еще появлялись (например, второй “Камень” Мандельштама, вышедший в 1916-м).
Левые акмеисты Нарбут и Зенкевич (похоже, что “своими” Городецкий считал именно их, а также Василия Гиппиуса и писателя “из народа” Бориса Верхоустинского) сперва не пошли ни за одним из бывших “синдиков”, а попытались объединиться с кубофутуристами “Гилеи”. В недатированном (но, скорее всего, относящемся именно к весне 1914 года) письме к Зенкевичу Нарбут пишет:
Я не имею ничего против их (футуристов. – В. Ш.) программы… Поистине, отчего не плюнуть на Пушкина? Во-первых, он адски скучен, неинтересен и заимствовать (в смысле сырого материала) от него нечего. Во-вторых, отжил свой век… Разница между ними и нами должна быть только в неабсурдности…
На акмеизм я просто махнул рукой… Тем более, что “вожди” (как теперь ясно) преследовали лишь свои цели.
Ведь мы с тобой “виевцы”, а они все-таки академики по натуре[115]115
См.: Нарбут В. Неизданные стихи и письма // Арион. 1995. № 3. С. 205–269.
[Закрыть].
Но из этих проектов ничего не вышло. Уже спустя несколько месяцев Нарбут снова заинтересованно расспрашивает своего друга о Гумилеве, “Анне Андревне” и “Манделе”. Личные добрые отношения с Городецким у Гумилева восстановились еще быстрее – через несколько недель. Но общих литературных дел они больше не заводили. Городецкий вскоре переключился на новый, куда более для себя естественный, литературный проект. В 1915 году возникла группа “Краса”, ориентированная на древнерусское искусство и фольклор. В нее вошли Городецкий, Клюев, Ремизов, 20-летний Есенин, как раз в это время явившийся к Городецкому с рекомендательным письмом Блока, и еще несколько “крестьянских” поэтов и прозаиков: Ширяевец, Клычков, Орешин…
О, разумеется, неприятели Гумилева поторопились “отпеть” его едва родившуюся школу. Садовской напечатал статью “Конец акмеизма”, в которой хвалит Ахматову, сравнивает Городецкого с героем гоголевского “Портрета” – и вообще не упоминает о стихах Гумилева. Что же до “умершего” литературного направления, то акмеизм, по мнению Садовского, и “существовал лишь на бумаге, в статьях гг. Городецкого и Гумилева”.
Но уже спустя два года появится знаменитая статья Жирмунского “Преодолевшие символизм”, где об акмеизме впервые посторонним человеком будет сказано как о “поэзии поколения” и где впервые будут выделены три действительно главных имени в этой поэтической школе – Гумилев, Ахматова, Мандельштам. Цех умер, но акмеизм жил – именно потому, что это была не школа. “Ярлычок”, вброшенный в историю русской культуры, отныне странствовал по ее морю, переосмысляясь и меняя значения на ходу. Закончилось только “утро акмеизма”.
В личной жизни Гумилева тоже происходили неожиданные и драматичные события. В 1913 году, разойдясь с Мандельштамом, Жоржик Иванов стал появляться в “Собаке” с другим Жоржиком – Георгием Адамовичем. Молодой поэт из обрусевшей польской семьи (отец – генерал-майор, начальник госпиталя в Лефортове), застенчивый и изнеженный эстет, Адамович во всех отношениях больше, чем Мандельштам, годился ему в спутники. Литературная и личная дружба двух Георгиев продолжалась вплоть до Второй мировой войны, когда Иванов и Адамович разошлись в том, какое зло наипаче – Гитлер или Сталин. Пока же Адамович вслед за Ивановым примкнул (в первой половине 1914-го) не только к Цеху поэтов (успев побывать лишь на нескольких его собраниях), но и к группе акмеистов (“адамистов” тож – легкий повод для игры слов), – и они стали на годы верными учениками Гумилева. Можно выговорить, что это были его первые ученики.
Гумилев познакомился с Адамовичем так. Юный поэт написал “мистерию” и поставил ее с друзьями. Это был “какой-то метерлинковско-футуристический бред: ночью, в пустыне, заблудившаяся, измученная толпа ждет, как чуда, прихода избавителя-короля. Король наконец приходит. Но это не бородатый человек в мантии и короне, а пьяный юноша в смокинге, бормочущий чудовищные пошлости…”. На представление юные декаденты пригласили Блока и Гумилева; первый не пришел, второй (вместе с Ахматовой) появился. “Публика – наши родственники и знакомые – сначала сдерживалась, потом стала посмеиваться и наконец принялась громко хохотать”. По окончании спектакля Гумилев прошел за кулисы, пожал обескураженному автору руку и сказал: “Я не знаю, почему они смеются”. Он не забыл еще, сколько унижений пришлось пережить ему в дни его литературной юности.
Об Адамовиче даже литературные враги отзывались не без уважения. А враги у него были замечательные – Ходасевич, Цветаева, Набоков… Меньший, чем Георгий Иванов, поэт, он был в своем роде блестящим критиком. Но, конечно, все, что писал и защищал “Жоржик Уранский” (как, бестактно намекая на сексуальную ориентацию Адамовича, назвал его Набоков), было отрицанием всего, что писал и защищал в искусстве его учитель.
С Адамовичем в “Собаке” появлялась его сестра-погодок Татьяна (Татиана), молодая балерина. Встреча с ней 6 января 1914 года значила для Гумилева многое. До сих пор в его жизни была одна большая любовь, а также несколько более или менее коротких интрижек и романтических влюбленностей. Но к началу 1914 года брак с Ахматовой стал по существу формальным: супруги “предоставили друг другу свободу”. Возможно, это произошло после возвращения в 1913-м из Абиссинии, когда приехавший ночью в Царское Гумилев не застал жену дома (засиделась в “Собаке”, не успела на поезд…), а она в свою очередь предъявила ему кипу женских писем, найденных в его бумагах. Как пишет Срезневская, “у них не было каких-либо поводов к разлуке или разрыву отношений, но и очень тесного общения вне поэзии… тоже не было”.
23-летняя Татьяна Викторовна Адамович была “не красавицей, но очаровательной”. Гумилев говорил о ней: “Книги она не читает, но бежит, бежит убрать в свой шкаф. Инстинкт зверька…” Но Ахматова свидетельствовала, что в стихах Татьяна разбиралась. “Ну, это Жорж ее натаскал…” Компания Жоржиков была вполне богемной (что не мешало молодым людям без особых конфликтов оставаться в лоне своих респектабельных буржуазных семейств); про Татьяну ходили слухи, что она бисексуалка и что у нее были любовные отношения с ее ближайшей подругой (в мемуарах она называет ее даже сестрой), Габриэль Тернизьен, позднее некоторое время – женой Георгия Иванова[116]116
“Инициатором этого брака был Георгий Адамович, построивший этот нелепый план… он решил, что если Георгий Иванов женится на Габриэль, то Гумилев разведется с Ахматовой и женится на Тане” (И. Одоевцева, “На берегах Сены”).
[Закрыть]; еще – что она нюхает эфир. К этому занятию, знакомому ему еще по Парижу, снова обратился с ней и Гумилев. Так начинает звучать тема наркотиков и “измененного сознания” – в последние годы жизни поэта она зазвучит вновь.
Но при всем своем беспутстве Татьяна Адамович была девушкой цепкой. Где-то в мае Гумилев заговорил с Ахматовой о разводе. Та не возражала, но при условии, что сын останется с ней. Но на это не согласилась Анна Ивановна, сказавшая сыну: “Леву я люблю больше, чем Аню, и больше, чем тебя, и не отдам его”. Причина, заставившая поэта искать столь радикальных и болезненных решений, известна: Татьяна рассказала Гумилеву, что ее не берут на должность учительницы танцев в Смольный институт, так как она – “любовница Гумилева”. Оказывается, Дон Жуан был беззащитен перед такой откровенной и неправдоподобной женской ложью… Что дал бы ему, кстати, развод? По российским (церковным) законам основанием для него могла быть исключительно супружеская неверность. Тот, кто взял “вину” на себя (в данном случае это был бы, конечно, Гумилев), лишался права вступления в законный брак.
Ахматова не по-супружески, а по-дружески открыла Гумилеву глаза на коварство его возлюбленной. И все же в июне 1914-го, после кратковременного пребывания в Слепневе, Гумилев отправляется в Вильно и оттуда в Либаву – к Адамович.
Чувства его к ней не стали слабее, но о новом “семейном счастье” уже не мечталось. В Либаве наркотические эксперименты были, видимо, особенно интенсивны. После возвращения в Петербург в июле Гумилев успевает написать рассказ “Путешествие в страну эфира” – похоже, автобиографический в своей основе.
– Приложите одну ноздрю к горлышку и вдыхайте ею, а другую зажмите. Кроме того, не дышите ртом, надо, чтобы в легкие попадал один эфир, – сказал я и подал пример, откупорив свой флакон.
Инна поглядела на меня долгим признательным взглядом, и мы замолчали. <…>
Я упал на поляне, покрытой белым песком, а кругом стеною вставала хвоя. Я поцеловал Инну в губы. Она молчала, только глаза ее смеялись. Тогда я поцеловал ее опять…
Сколько времени мы пробыли на этой поляне – я не знаю. Знаю только, что ни в одном из сералей Востока, ни в одном из чайных домиков Японии не было столько дразнящих и восхитительных ласк. Временами мы теряли сознание, себя и друг друга, и тогда похожий на большого византийского ангела андрогин говорил о своем последнем блаженстве и жаждал разделения, как женщина жаждет печали. И тотчас же вновь начиналось сладкое любопытство друг к другу.
Рассказ заканчивается словами: “Я пожал плечами и понял, что самая капризная, самая красивая девушка навсегда вышла из моей жизни”.
Героя рассказа зовут Грант – Гумилев припомнил свой юношеский псевдоним; имя героини, Инна, – это “редчайшее имя” матери Ахматовой. Все же от ассоциаций, связанных с ней, Гумилев уйти не мог. К слову говоря, Анна Андреевна ничего не знала об этой стороне романа своего мужа с Татьяной Адамович.
Трудно сказать, куда бы все это завело его… Брюсова Нина Петровская “посадила на иглу”, говоря современным языком, до конца жизни. Но, когда Гумилев еще предавался рискованным забавам в Либаве, газеты сообщили о неком террористическом акте, совершенном где-то за тысячи верст, в такой же глухой европейской провинции – в Боснии, в Сараеве. Едва ли поэт в первый момент придал этим известиям значение.
Он еще успел вернуться в город, отдохнуть несколько дней в Териоках, обсудить с Маковским предполагаемые изменения в структуре “Аполлона”, а с Чуковским – его статью про акмеизм, написать очередное “Письмо о русской поэзии”… Ахматова с сыном была в Слепневе. И Гумилев писал ей туда, как обычно, спокойные и бодрые письма.
Третий круг жизни подходил к концу. В этом круге Гумилев добился всего, о чем мечтал: женился на девушке, чьей любви добивался, и стал не просто известным поэтом, а “главой поэтической школы”…
И каков результат?
Брак по существу распался, а новая любовь не сулила надежного счастья.
Ценой создания новой школы был разрыв с обоими учителями, усложнившиеся отношения с Блоком и Кузминым, травля в печати – а сама школа просуществовала всего-то два с половиной года (так, по крайней мере, должно было казаться тогда).
Путешествия? Но “золотой двери” он так и не нашел.
Творчество? Но Гумилев не мог не понимать, что к двадцати восьми годам он написал не так уж много стихов, достойных его возможностей.
Все нужно было опять начинать сначала. На сей раз о новом начале за Гумилева позаботилась История.
Глава восьмая
Доброволец
1
В начале XX века политики и дипломаты говорили о вечном мире больше, чем когда-либо прежде. Тем временем во всех штабах готовились к войне. Никто, разумеется, не ожидал, что она будет европейской и тем паче мировой. Россия не собиралась воевать разом с Германией, Австрией и Турцией. Германия считала, что сможет вбить клин в Антанту. Но союзы европейских держав оказались, на беду, слишком прочны. Европа сдетонировала как огромный заряд.
Утром 28 июня нового стиля 1914 года эрцгерцог Франц Фердинанд, наследник австро-венгерского престола, племянник и фактический соправитель престарелого императора Франца Иосифа, и его морганатическая супруга княгиня София Гогенберг ехали в открытом автомобиле по городу Сараево, столице Боснии (шестью годами ранее аннексированной Австро-Венгрией) на прием в городской ратуше. Босния была неспокойным местом: тамошние сербы были нелояльны к австрийской короне и мечтали о воссоединении своей страны, а в перспективе – о создании единой Югославии. Из Сербии через границу просачивались вооруженные молодые патриоты. Правительство знало об этом, но не в силах было помешать. Сербское посольство в Вене предупреждало эрцгерцога о грозящей опасности. Но эрцгерцог не внял предупреждениям.
Когда эскорт проезжал по набережной Милячка, некий юноша отделился от толпы, подошел к полицейскому и спросил, в какой именно машине эрцгерцог. Полицейский ответил, и в следующее мгновение в машину полетела граната, а юноша прыгнул с моста в реку и пытался спастись вплавь. Граната отскочила от брезентового верха автомобиля, упала на мостовую и разорвалась под колесами другой машины. Террориста поймали. Это был гражданин Сербии Неделько Чабринович. Эрцгерцог не пожелал по этому случаю вносить изменения в программу визита. На обратном пути по той же набережной водитель переднего автомобиля случайно повернул на улицу Франца Иосифа и, поняв ошибку, остановился. Но следующие машины уже успели повернуть следом за ним. Медленно, задним ходом начал кортеж выбираться на набережную. В это время на тротуаре у магазина Морица Шиллера так же случайно оказался другой член заброшенной из Белграда группы – 19-летний Гаврила Принцип с пистолетом в кармане. Он успел сделать два прицельных выстрела, смертельно ранив эрцгерцога и его жену.
Австро-Венгрия в ультимативном порядке потребовала у маленькой, но гордой славянской страны разрешения ввести на ее территорию войска. Россия, со времен Скобелева считавшая своим долгом покровительство единоверным балканским государствам, призывала стороны к компромиссу, в то время как германский император Вильгельм II склонял своего престарелого союзника к неуступчивости.
Кайзеру Францу Иосифу было 84 года, из них 66 лет он занимал престол. Ему не раз приходилось терять близких. Его брат, мексиканский император Максимилиан, был расстрелян во время гражданской войны. Его сын, эрцгерцог Рудольф, покончил с собой вместе со своей любовницей. Его жена пала от пули террориста. Теперь он потерял наследника. Он не знал – и никогда не узнал, – что для его несколько безумной, но в общем довольно милой и комфортной империи, родины Йозефа К. и Иосифа Швейка, эта война станет роковой. Старый кайзер умер в 1916 году, Вильгельму II и Николаю II пришлось увидеть крушение своих империй воочию. В год свержения первого и гибели второго, в год окончания войны в австрийской тюрьме после неудачной ампутации руки (причина – костный туберкулез) умер Гаврила Принцип. Никто не заметил его смерти.
Так или иначе, ровно через месяц после убийства эрцгерцога, 28 июля, Австрия объявила Сербии войну. Через два дня Николай II объявил о начале всеобщей мобилизации. Германия потребовала от России прекратить мобилизацию; не получив ответа на этот ультиматум, Вильгельм II 19 июля (1 августа) объявил войну России. До этого момента все шло по плану германского кайзера. Но в войну, вопреки германским прогнозам, вступила Франция. А потом, в ответ на оккупацию нейтральной Бельгии, и Англия.
Манифестация в Петрограде, 23 июля 1914 года
В день объявления войны вышел специальный номер “Нового времени”, посвященный 200-летней годовщине Гангутской битвы. В номере нашлось место и для в высшей степени хвалебной рецензии на вышедшую накануне, в марте, книгу молодой поэтессы Анны Ахматовой “Четки”. Ахматову теперь хвалили даже в буренинской вотчине. “Анна Ахматова отличается среди других молодых поэтов тем, что у нее есть своя манера…” – отмечает анонимный критик (как сейчас известно, автором рецензии был Н. Вензель). Особенно ему нравится стихотворение “Все мы бражники здесь, блудницы…”: “Современный роман, разыгрывающийся не в темном саду, на просторе полей, а в ресторанном и кафешантанном обрамлении, весь тут, в этих строках”. (За два дня до этого Ахматова пишет мужу тревожное письмо: “Думаю, что у нас будет очень трудно с деньгами осенью… С “Аполлона” получишь пустяки. Хорошо если с “Четок” что-нибудь получим”. Успеха своей книги, которому и война не помешала, она предвидеть все еще не могла.)
На следующий день, 20 июля, в газетах появилось обращение императора к народу: “Ныне предстоит нам не только заступиться за несправедливо обиженную родственную нам страну, но и оградить честь, достоинство, целость России и положение ее среди великих держав…”
Даже в этот момент большинство граждан, кажется, еще не понимало серьезности происходящего. Рядом с высочайшим манифестом в газете “Речь” красовалась реклама:
To smoke or not to smoke? Курить или не курить? Конечно, курить, но курить следует только совершенно безвредные папиросы… По анализу английского доктора мистера Донкинга, в папиросах “СЭР” (10 шт. 6 коп. фабрика товарищества “Колобов и Бобров”, процентное содержание никотина – минимальное, а вкус их – very well (отличный).
Между прочим, большим борцом с никотиновой зависимостью был Городецкий. Даже в лифте своего дома он, по свидетельству Г. Иванова, повесил плакат, призывающий “ядовитое зелье не курить”. Для неисправимых в квартире Городецкого был отведен закуток “с окном на черную лестницу”. “Стены закутка разрисованы поучительной историей: “Упорный куритель и что с ним было”… Так смешиваются огромное и маленькое, история царств и история вещиц. Последняя, пожалуй, загадочней. Мы знаем тайные пружины политики германского Генерального штаба. Но кто сегодня помнит, чем отличался вкус папирос “СЭР” с минимальным содержанием никотина от “старой толстой Сафо”? Между тем еще вопрос, что – в контексте отдельной человеческой биографии – важнее…
Однако бывают эпохи, когда большой мир, мир говорливого меньшинства, настойчивее предъявляет свои права на человеческие жизни и человеческие чувства. Еще 16 июля (через день после объявления Сербии войны) у австрийского посольства состоялись манифестации, в которых участвовали Гумилев и Городецкий[117]117
Слова из письма к Ахматовой в Слепнево – “манифестировал с Городецким” – следует, вероятно, понимать именно так; здесь надо согласиться с Е. Е. Степановым. Р. Д. Тименчик считает, однако, что Гумилев и Городецкий составляли какой-то новый совместный литературный манифест.
[Закрыть]. К 23 июля (6 августа) все покупатели галстуков и папирос в полном составе прониклись патриотизмом. Толпа, увидев на кафе Рейтера (на углу Невского и Садовой) флаг, который она приняла за австрийский, учинила в кафе погром. Затем возбужденные патриоты отправились по Морской к немецкому посольству на Исаакиевскую площадь. Каким-то образом удалось спасти от разгрома магазин Цвирнера и редакцию газеты St-Petersburg Zeitung. Но посольству не повезло. Самые активные и смелые манифестанты сбросили с крыши дома наземь украшавшую его скульптурную группу, другие залезли внутрь пустого здания и стали швырять из окон знамена Германской империи и портреты кайзера. В посольстве оказались и портреты Николая II. Взяв их с собой и неся, как подобает, впереди колонны, патриоты двинулись обратно к Невскому. Лавочники на всякий случай выставляли в окнах русские флаги; но манифестанты, видя родное красно-сине-белое знамя в кощунственном сочетании с немецкой фамилией хозяина, как раз в таких-то магазинах и били стекла.
Николай Гумилев и Сергей Городецкий, 1915 год
Гумилев свидетелем этого изъявления народных чувств не был: именно в этот день уехал в Слепнево – за семьей. Тем временем охваченный пиитическим восторгом Городецкий по свежим следам воспевал патриотизм жителей невской столицы.
Восторг борьбы владел сердцами,
Горели молнии в глазах,
И флаг сверкал тремя цветами
На изумрудных небесах.
Заря смотрела долгим взглядом,
Ее кровавый луч не гас.
Наш Петербург стал Петроградом
В незабываемый тот час.
Указ о переименовании столицы был издан 18 июля старого стиля – за день до официального начала войны. Может быть, именно в этот день, порвав (или надорвав) символическую связь с петровским наследием, империя подписала себе роковой приговор. Это было апофеозом того “национального” духа, который вдохновлял официальную культурную политику еще в дни Александра III, который был ближе всего сердцу Городецкого – и который никогда не был близок Гумилеву.
Стихи Городецкого вошли в его книгу “Четырнадцатый год”. Наибольшее внимание привлекло в ней, конечно, стихотворение “Сретенье царя”, описывающее прибытие Николая II из Царского Села 20 июля. Городецкий не знал меры ни в чем – и уж конечно в порыве увлечения забывал принятые в интеллигентской среде правила приличия.
До полдня близко было солнцу,
Когда раздался пушек гул.
Глазами к каждому оконцу
Народ с мечтою жадной льнул.
Из церкви доносилось пенье…
Перед началом битв, как встарь,
Свершив великое моленье,
К народу тихо вышел Царь.
Что думал Он в тот миг великий,
Что чувствовал, Державный, Он,
Когда восторженные клики
Неслись к Нему со всех сторон?
Какая сказочная сила
Была в благих Его руках,
Которым меч судьба вручила
На славу нам, врагам на страх!
Спустя восемь – десять лет советский поэт Сергей Городецкий будет одну за другой выпускать книжки с такими названиями: “Знай боярскую Румынию, чтоб не быть тебе разинею”, “Пан-жупан, долой обман. Разговор красноармейца с польским паном”, “Урожай уважай, а зерна не обижай” (против самогоноварения) – и многочисленные агитброшюры по заказам издательства “Безбожник” (“Тьма и ложь – две старушки божьи тож” и др.). Еще позже автор “Четырнадцатого года” создал новый, свободный от монархизма, вариант либретто оперы Глинки “Иван Сусанин” (бывшая “Жизнь за царя”), в котором крохотный отряд поляков зачем-то ищет дорогу на Москву (а не избранного царем Михаила Романова, как в истории и в прежнем либретто барона Розена). Он долго жил, много издавался, много зарабатывал, в голодные годы щеголял гастрономическими познаниями, но в ряды классиков советской литературы так и не выбился. Слишком дешево и слишком мелко он продавался. Не было все же у него настоящего практического ума и настоящего делового масштаба, которыми, как оказалось, щедро наградила судьба увальня А. Н. Толстого.
Не один Городецкий слагал в 1914–1915 годы патриотические стихи о начавшейся войне. За полтора года вышло несколько больших антологий такого рода поэзии, на страницах которых наряду с произведениями посредственных стихотворцев вроде Леонида Афанасьева (одного из постоянных авторов “Нового времени”), Мазуркевича, Уманова-Каплуновского, Година появлялись и произведения крупных поэтов. Особенно щедрую дань батальной тематике отдал в эти годы Сологуб. Его стихотворение “Вильгельм Второй” – хороший образец жанра:
В неправедно им начатой войне
Ему мечтается какая слава?
Что обещает он своей стране?
Какая цель? Париж или Варшава?
Для прусских юнкеров земля славян,
И для германских фабрикантов рынки?
Нет, близок час, – и он, от крови пьян,
Своей империи свершит поминки.
Жанры военно-патриотической словесности тех лет поражают разнообразием. Так, в 1915 году появляется “под редакцией З. Н. Гиппиус” книга-подарок для народного чтения “Как мы воинам писали и что они нам отвечали” – видимо, идеологически направленное стихотворное переложение настоящей переписки солдатиков с кухарками. Вступительные стихи написаны отчего-то с интонацией Кузмина:
Глазастые кисеты,
Носки да карандаш.
С махоркою пакеты
И всякий ералаш.
От Дуни алый ситчик,
От Кати – шоколад,
Чай, сахар… Вот бы спичек,
Да спичек не велят…
Сердясь, хлопочет Дуня:
Затейщица она,
Пришла и эта нюня —
Швейцарова жена…
Дальше, когда дело доходит собственно до писем, Кузмина сменяет Некрасов:
Воюйте со вниманием,
Гоните немца ярого,
Не всех колите до смерти —
Хватайте больше в плен,
Да шлите в нашу сторону,
Научим уму-разуму,
Покрестим в веру правую —
Забудут нам дерзить.
В обработанных Гиппиус письмах кухарок отражаются и бытовые трудности военного времени:
Все посылочки зашиваю,
Все на армию посылаю,
А доходит ли к вам – не знаю.
Также слез и у нас немало:
Как все нынче дорого стало!
Вот казенки, спасибо, нет,
Увидали немножко свет.
Дураку иному неймется,
Дураку и сам черт не брат:
Он иль ханжею обопьется,
Иль лакает денатурат.
Введение сухого закона и закрытие казенной винной торговли (“казенки”) стало еще одной приметой новых времен. Восторги гиппиусовской кухарки по этому поводу отдают антиалкогольной кампанией 1986 года; но уже из следующих строк видны подлинные последствия неосторожной меры. Помимо массового самогоноварения и широкого употребления спиртосодержащей дряни, она способствовала еще и шествию в массы новых для России возбуждающих средств. Всей правды о роли кокаина и опиума в русской революции еще, должно быть, не сказано.
Для нужд патриотической пропаганды привлекалась и милая сердцу Гумилева экзотика. Хороший пример – стихотворение Сологуба “Индийский воин”:
Мои ребяческие игры
Смеялись в ярком зное той земли,
Где за околицами тигры
Добычу ночью чутко стерегли.
……………………..
Мой император, англичанин,
Живет в далеком северном краю.
Я за него в сраженьи ранен,
И за него я снова кровь пролью.
А Кузмин, пользуясь случаем, сводил свои давние счеты с германской культурной традицией и “большим стилем”:
Одумается ли Германия
Оставить пагубный маршрут,
Куда ведет смешная мания
И в каске Вагнеровский шут?
Это были столичные изыски, но патриотические стихи писали и в провинции. Учитель Александр Боде из Самары создал, к примеру, песню, начинавшуюся так:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой
С тевтонской силой темною
С проклятою ордой…
Современники этих стихов не заметили – да и фамилия у автора была подозрительно тевтонская; но учитель Боде дожил до Второй мировой – и имел неосторожность послать свой давний опус поэту-депутату Лебедеву-Кумачу. Присвоенная и переделанная им песня зажила новой жизнью.
“Военная” поэзия 1914–1915 годов – это, конечно, и “Петроградское небо мутилось дождем” Блока, и “Реймс и Кельн” Мандельштама, и “Молитва” Ахматовой, и “Тризна” Хлебникова, и военные стихи Гумилева… Но это была малая и чужеродная капля в море патриотической графомании, такой же массовой, как революционная графомания в 1905 году.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.