Текст книги "Зодчий. Жизнь Николая Гумилева"
Автор книги: Валерий Шубинский
Жанр: Документальная литература, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 30 (всего у книги 53 страниц)
О настроениях литераторов лучше всего свидетельствуют записи в знаменитом рукописном альманахе К. Чуковского – “Чукоккале”. На вопрос о том, как и когда закончится война, хозяин дома отвечает: “К 25 декабря. Жду полного разгрома швабов”. Победы к Рождеству ждет и Евреинов. Две дамы – Е. Молчанова и М. Чуковская – ожидают победы через три месяца. Репин надеется, что результатом войны станет “свободная федеративная Германия”, а журналист Не-Буква (Василевский) мечтает о “Соединенных Штатах России”. Все эти записи сделаны 3 августа 1914 года.
2
У большинства русских писателей патриотические чувства выражались в манифестациях и стихах. Очень немногие непосредственно приняли участие в войне.
Французская поэзия недосчиталась Шарля Пеги и умершего от фронтовых ран Аполлинера, английская – Т. Э. Хьюма, Руперта Брука, Уилфреда Оуэна, Айзека Розенберга, немецкая – покончившего с собой на военной службе Тракля… Но единственной жертвой, которую (косвенно) понесла из-за Первой мировой войны русская поэзия, был граф Комаровский, царскосельский фланер.
Да и до фронта, собственно, с оружием в руках добрались лишь два крупных русских поэта – Николай Гумилев и Бенедикт Лившиц. Оба ушли на фронт добровольцами в начале войны… Все остальные если и были призваны, то попали в тыловые части (как, к примеру, Блок и Хлебников) или служили на нестроевых должностях. Маяковский, в первые дни войны, по собственному утверждению, тоже пытавшийся “записаться добровольцем” (не взят из-за политической неблагонадежности), когда два года спустя очередь дошла-таки до него, “притворился чертежником”; о синекуре Есенина в придворном госпитале и говорить нечего. Некоторые (как Брюсов) отправились в прифронтовую полосу военными корреспондентами. Но в дни Первой мировой (в отличие от Второй) военные корреспонденты не считались боевыми офицерами, и никому из них не пришло бы в голову, как Константину Симонову, кичиться своею доблестью.
Что же заставило двух поэтов добровольно отправиться на фронт? Лившиц в “Полутораглазом стрельце” сам толком не может ответить на этот вопрос. Ему, еврею и футуристу, казалось бы, меньше всего пристал имперский патриотизм. К тому же он уже прослужил год “вольнопером” в “аракчеевской казарме” под Новгородом – иллюзий насчет русской армии у него быть не могло. Но Петербург заразил одессита, а потом киевлянина Лившица (как и Мандельштама) пафосом государственности, который в его случае причудливо мешался с гилейским “восточничеством”. Главными причинами были все же усталость от богемной жизни и чувство тупика. Про войну можно было сказать словами Баратынского о смерти: “Ты всех загадок разрешенье, ты разрешенье всех цепей”.
Для Гумилева война была не только выходом из тупика, но и способом доказать свою мужественность, еще одной формой реализации утопии героической действенности, намеченной в “Капитанах” и “Родосе”. Патриотические соображения были, видимо, и у него не на первом месте.
Так или иначе, решение было принято практически мгновенно. Уже 20 июля в стихах на рождение сына Лозинского появляется строчка: “Зовет меня голос войны…” 24 июля в газетах появляется указ о наборе в армию (наряду с мобилизованными) резервистов-добровольцев, “охотников”. Но Гумилев был не резервистом, а белобилетником. Ему пришлось пройти повторное освидетельствование. Согласно решению медицинской комиссии от 30 июля, Гумилев “оказался не имеющим физических недостатков, препятствующих ему поступить на военную службу, кроме близорукости правого глаза и некоторого косоглазия, причем, по словам г. Гумилева, он прекрасный стрелок”. Но именно из-за близорукости и косоглазия, препятствующих стрельбе, Гумилев и был освобожден от службы в 1907 году! Выход из положения был прост: Гумилев стрелял с левого, а не с правого, как все, плеча. В Африке он достаточно упражнялся в стрельбе, в Слепневе – в джигитовке; вероятно, по собственной просьбе он был определен в кавалерию. Причем в гвардию. Добыть справку в полиции о благонравии и благонадежности было, видимо, проще. Гумилев получил ее на следующий день.
В начале августа Ахматова провожала мужа на фронт. Все, что осложняло их отношения, было забыто. Вероятно, в этот момент они снова, на краткий миг, почувствовали себя “настоящими” мужем и женой. 5 августа в Петербурге, на Царскосельском вокзале они встретили Блока и вместе отобедали. Гумилев был уже в форме. Когда Блок ушел, Гумилев спросил Ахматову: “Неужели и его пошлют на фронт? Ведь это то же самое, что жарить соловьев”.
Удивительные слова! Ведь Гумилев всегда считал себя значительным поэтом, пусть меньшим, чем Блок. Он не позволял себе сомневаться в своем призвании. И все же – он добровольцем идет на войну, а отправлять туда Блока – кощунство. “Соловью”, Моцарту не место на войне, она – для “детей Марфы”, для Сальери, принимающего на себя всю полноту страдания и труда. Если прибегнуть к образам из написанной годом раньше блоковской трагедии “Роза и крест”, Гумилев видел себя Бертраном, Блока – Гаэтаном. Надмирному певцу Гаэтану нечего делать в битве. Бертран умрет или победит за него. Но и слава героя достанется ему, а Гаэтану – лишь слава певца.
На фронт уходил (по призыву) и Дмитрий Гумилев, но ему, в прошлом кадровому офицеру, сам Бог велел воевать. Брат поэта был направлен в Царицынский, а затем Березинский кавалерийский полк; он удостоился нескольких орденов, но ни разу не был повышен в чине, и демобилизовался в 1917 году по состоянию здоровья поручиком. Умер Дмитрий Гумилев, видимо, от последствий фронтовой контузии, пережив брата лишь на год. По язвительному свидетельству Ахматовой, когда Дмитрий уходил на фронт, “любящая жена… потребовала раздела имущества и завещания в свою пользу”. Николай воспротивился, сказав: “Я не хочу, чтобы мамины деньги Аня употребила на устройство публичного дома”. Такая, значит, репутация была в семье у “второй Анны Андреевны”.
13 августа Гумилев прибыл в гвардейский запасной кавалерийский полк – в те самые “аракчеевские казармы” под Новгородом, в Кречевицы. Здесь ему надлежало пройти ускоренную подготовку, состоявшую, по словам его товарища Ю. В. Янишевского, “лишь в стрельбе, отдании чести и езде”. 24 августа он был зачислен вольноопределяющимся в Лейб-гвардии уланский полк Ее Величества Императрицы Александры Федоровны.
Николай Гумилев в форме улана, 1914 год
Слово “улан” происходит от монгольского слова “оглан” – “юноша”. Так называли членов ханской фамилии, не получавших наследства и вынужденных искать себе счастья саблей. Множество огланов (уланов) состояло на службе у польских королей и великих князей Литовских. Память о восточном происхождении этих войск сохранилась в их головных уборах (каски, напоминающие по форме калмыцкие шапки). Уланы были вооружены саблями и пиками, но у них было, конечно, и огнестрельное оружие. Лейб-гвардии уланский полк, старейший в русской армии, был основан в 1803 году и отличился во время Наполеоновских кампаний под командованием А. С. Чаликова. После 1882 года, когда все армейские уланские и гусарские полки были переименованы в драгунские, осталось лишь два гвардейских уланских полка – Лейб-гвардии уланский и Литовский уланский. Таким образом, “охотник” Гумилев оказался в военном подразделении довольно поэтическом.
Из Кречевиц он пишет Ахматовой:
…Поздравляю тебя с победой. Как я могу рассчитать, она имеет громадное значение, и, может быть, мы Новый год встретим, как прежде, в Собаке… Ученье бывает два раза в день часа по полтора, по два, остальное время совершенно свободно. Но невозможно чем-нибудь заняться, т. е. писать, потому что от гостей (вольноопределяющихся и охотников) нет отбою. Самовар не сходит со стола, наши шахматы заняты двадцать четыре часа в сутки, хотя люди в большинстве случаев милые, но все же это уныло…
Действительно, “август четырнадцатого” чуть было не принес Антанте окончательную победу. 4 (17) началось наступление в Пруссии. 7 (20) одержана решительная победа под Гумбинненом-Гольдапом. В этой операции участвовал и Лейб-гвардии уланский полк, одержавший 6 (19) августа победу под Каушенами. Одновременно происходит успешное наступление в Галиции, где удалось взять Львов и блокировать Перемышль. В свою очередь французы, воспользовавшись отвлечением германских сил на Восток, успешно сдерживают наступление врага и 6–12 сентября (по юлианскому календарю – 24–30 августа) одерживают победу в битве при Марне, всего в 48 километрах от Парижа. Немцы отступают на Эсне и роют окопы. С этого момента в течение двух лет на Западном фронте – практически без перемен. Начинается невиданная прежде “траншейная война”. Но пока что, в августе, кажется, что до Берлина – совсем близко, и Гумилеву не терпится хоть немного повоевать, чтобы встречать Новый год в “Собаке” героем.
Но уже к концу августа (по юлианскому календарю) на Восточном фронте положение начинает меняться. Наступающая 2-я армия генерала Самсонова увязает в Мазурских болотах и оказывается отрезанной от 1-й армии генерала Ренненкампфа (в состав которой как раз и входил Лейб-гвардии уланский полк, относившийся ко 2-й гвардейской дивизии). Ренненкампф бездействует, ожидая германского контрудара. Результат катастрофический: разбитый Самсонов стреляется, чтобы избежать плена, Ренненкампф отправлен в позорную отставку. Лавры Танненберга венчают чело германского главнокомандующего Гинденбурга и начальника генштаба Людендорфа. Русская армия теряет убитыми, ранеными и пленными 240 тысяч человек.
30 августа Лейб-гвардии уланский полк был выведен из Восточной Пруссии и 9 сентября расквартирован в Россиенах, на территории нынешней Литвы. 23 сентября в составе маршевого эскадрона туда направляется Гумилев. После недельного конного марша эскадрон прибыл в полк, и 30 сентября Гумилев в числе 190 вольноопределяющихся рядовых был принят на довольствие. Гумилев оказался в 1-м эскадроне, или эскадроне Ее Величества, под началом взводного командира М. М. Чичагова.
Так начинается военная служба Гумилева. В казарме, среди множества непричастных к искусству людей – “фармацевтов”, так сказать, он чувствует себя естественно и непринужденно, рассказывая сослуживцам о той стороне своей жизни, которая могла быть им интересна, – об африканских путешествиях и охотах. Ему казалось, что и война будет похожа на вольное странствие “мореплавателя и стрелка”. Он не чувствовал, как по-разному звучит одно и то же слово в разном контексте: охотник на львов – и охотник-вольноопределяющийся… Вольноопределяющийся рядовой. Вольноопределяющийся, но рядовой.
Здесь, в Россиенах, Гумилев впервые – еще со стороны – видит подлинную боевую кровь и грязь. В первой декаде октября он пишет Ахматовой: “Раненых привозят не мало, и раны все какие-то странные: ранят не в грудь, не в голову, как описывают в романах, а в лицо, в руки, в ноги. Под одним нашим уланом пуля пробила седло как раз в тот миг, когда он приподнимался на рыси; секунда до или после, и его бы ранило…” Изменился и его персональный статус. В Кречевицких казармах вольноопределяющиеся были на особом положении; у Гумилева был собственный “вестовой, очень расторопный”. Во 2-й гвардейской дивизии “вольноперы” жили (по крайней мере в походах) вместе с солдатами, набранными по призыву, питались из общего котла, и офицеры были к ним особенно строги.
И все же предстоящие битвы, ожидание “с винтовкой в руках и с опущенной шашкой” – все это вдохновляет его, и он пытается вернуть то, с утратой чего уже примирился, отыграть то, что давно и безнадежно “безумный Наль” проиграл. “Я начинаю чувствовать, что я подходящий муж для женщины, которая собирала французские пули, как мы собирали грибы и чернику”. Французские пули – на Малаховом кургане в Севастополе.
В конце письма Гумилев обещает написать Коле Маленькому после первого боя. Бой не заставил себя долго ждать.
3
Начиная с января 1915 года в газете “Биржевые ведомости” регулярно появляются “Записки кавалериста” – фронтовые дневники Гумилева. Так же, как во время последнего африканского путешествия, он с первых же дней пребывания на фронте начал вести дневник “для печати”. Возможностей вести записи было меньше, чем во время довольно комфортабельного пути из Петербурга в Аддис-Абебу в 1913 году, зато теперь появилась возможность все записанное оперативно публиковать.
“Биржевые ведомости”, основанные в 1880 году, в период интенсивного развития молодого русского капитализма, очень быстро из специального торгово-финансового издания превратились в почтенную либеральную газету, читавшуюся всеми слоями российского общества. В 1905 году ее на недолгое время переименовывали в “Народную свободу” – название, не оставлявшее сомнений в политических симпатиях издателей. Но “Биржевка” – это была марка заслуженная, и вскоре к ней вернулись.
В 1915–1916 годы в “Биржевке” (фактическим редактором которой тогда был Ясинский) печатались не только фронтовые записки Гумилева, но и военные корреспонденции других известных литераторов – от видной кадетской дамы А. В. Тырковой-Вильямс до В. Г. Тана-Богораза. Среди прочих материалов, появлявшихся в газете, внимание Гумилева не могла не привлечь темпераментная статья Н. Бердяева “Ницше и современная Германия” (в номере за 4 февраля 1915 года):
Поистине, судьба Ницше и после смерти еще более трагична и несчастна, чем при жизни. Одно время всякие пошляки возомнили себя Заратустрами и сверхчеловеками, и память Ницше была оскорблена его популярностью в стаде… В нынешний исторический час Ницше оказался одним из виновников мировой войны, германского агрессивного милитаризма, германских зверств… Для нас, русских, хотел бы я в эти дни благородного и свободного отношения ко всему ценному и всемирному в германском духе… И в своей любви к родине хотел бы я, чтобы у русских людей были некоторые добродетели Заратустры: дарящая добродетель, творческая избыточность, благородство, мужественность, солнечность, горный восходящий дух.
Эти слова могли бы стать эпиграфом и к военным стихам Гумилева, и к его военной прозе. По крайней мере – одним из эпиграфов.
“Записки кавалериста” начинаются с описания первого боя, состоявшегося 17–20 октября 1914 года.
За три дня до этого Лейб-гвардии уланский полк был включен в состав 1-й отдельной кавалерийской бригады под командованием генерал-майора барона Майделя. Уланы участвовали в битве при Владиславове (ныне Кудиркос-Науместис). Город, находившийся по русскую сторону границы (проходившей по рекам Ширвинте и Шешупе), был занят немцами – и вот отбит русскими. Затем войска генерал-майора Майделя форсировали Ширвинту и попытались взять расположенный на другом берегу город Ширвиндт, но, столкнувшись с сильным сопротивлением противника, отступили.
Вот как выглядит все это под пером Гумилева:
Помню, был свежий солнечный день, когда мы подходили к границе Восточной Пруссии. Я участвовал в разъезде, посланном, чтобы найти генерала М., к отряду которого мы должны были присоединиться. Он был на линии боя, но где протянулась эта линия, мы точно не знали. Так же легко, как на своих, мы могли выехать на германцев. Уже совсем близко, словно большие кузнечные молоты, гремели германские пушки, и наши залпами ревели им в ответ. Где-то убедительно быстро на своем ребячьем и страшном языке пулемет лепетал непонятное.
Неприятельский аэроплан, как ястреб над спрятавшейся в траве перепелкою, постоял над нашим разъездом и стал медленно спускаться к югу. Я увидел в бинокль его черный крест.
Этот день навсегда останется священным в моей памяти. Я был дозорным и первый раз на войне почувствовал, как напрягается воля, прямо до физического ощущения какого-то окаменения, когда надо одному въезжать в лес, где, может быть, залегла неприятельская цепь, скакать по полю, вспаханному и поэтому исключающему возможность быстрого отступления, к движущейся колонне, чтобы узнать, не обстреляет ли она тебя. И в вечер этого дня, ясный, нежный вечер, я впервые услышал за редким перелеском нарастающий гул “ура”, с которым был взят В. Огнезарная птица победы в этот день слегка коснулась своим огромным крылом и меня.
Все же несправедлива уничижительная оценка возможностей Гумилева-прозаика, с которой и сам он во многом готов был согласиться. Если к сюжетной прозе он был и впрямь не слишком способен, то его документалистика действительно хороша: точно найденный ритм фразы, великолепная изобразительность. “Ребячий язык пулемета” – ведь это замечательно!
Оказавшись в Германии, Гумилев невольно переживает заново ощущения Пушкина, ступившего на “уже завоеванную нами” землю Арзрума (Эрзерума, где в дни Первой мировой вновь случатся великие бои – и где, в Западной Армении, совершится в 1915 году первое из великих преступлений XX века). Но, в отличие от Пушкина, Гумилев за границей бывал многократно и подолгу. Его волнение – другого рода:
Эти шоссейные дороги, разбегающиеся в разные стороны, эти расчищенные, как парки, рощи, эти каменные домики с красными черепичными крышами наполнили мою душу сладкой жаждой стремления вперед, и так близки показались мне мечты Ермака, Перовского и других представителей России, завоевывающей и торжествующей. Не это ли и дорога в Берлин, пышный город солдатской культуры, в который надлежит входить не с ученическим посохом в руках, а на коне и с винтовкой за плечами?
Державный патриотизм, охвативший, конечно, и Гумилева, сочетается у него не с “германоедством” (как у многих других), а с уважением к “солдатской культуре” противника. Пафос русских газет, в лучших традициях военной пропаганды расписывавших “тевтонские зверства”, был ему чужд. Вспомним его разговор на эту тему с Фидлером; не менее выразительно место из его письма к Ахматовой (ноябрь 1914):
Ни в Литве, ни в Польше не слышал о германских зверствах, ни об одном убитом жителе, изнасилованной женщине. Скотину и хлеб они действительно забирают, но, во-первых, им же нужен провиант, во-вторых, им нужно лишить провианта нас; то же делаем и мы… Войско уважает врага. Мне кажется, и газетчики могли бы поступать так же.
Что же до мечты о параде победителей в Берлине (в уме Гумилева был и Париж 1814 года, и 1760-го, когда казаки ненадолго овладели прусской столицей), то он рисовался прежде всего художественно выразительным.
Наверное, всем выдадут парадную форму, и весь огромный город будет как оживший альбом литографий. Представляешь себе во всю ширину Фридрихштрассе цепи взявшихся под руки гусар, кирасир, сипаев, сенегальцев, канадцев, казаков, их разноцветные мундиры с орденами всего мира… (письмо к М. Лозинскому от 1 ноября).
Мечты не то эстета-аполлоновца, не то гимназиста третьего класса…
В газетной публикации “Записки” носят фрагментарный характер – разумеется, они прошли военную цензуру, причем не на стадии публикации (выпущенные цензурой места в газетах по традиции отмечались белыми пятнами, тогда как в тексте Гумилева они обозначены многоточиями), а перед отправкой из боевой части. Увы, в своих многообразных литературных занятиях Гумилев не нашел времени, чтобы обработать “Записки”, создать их канонический текст. В результате это произведение Гумилева постигла та же судьба, что и “Африканский дневник”.
Вторая глава, появившаяся в печати лишь 3 мая, описывает позиционные бои в последней декаде октября и начало нового наступления на территории Восточной Пруссии и взятие города Шиленена. Затем был взят расположенный южнее Вилюнен. Но уже 27 октября был получен приказ: оставив все занятые города, отойти обратно в Россиены. В сохранившемся черновике второй главы “Записок кавалериста” есть такое место:
Невозможно лучше передать картины наступления, чем это сделал Тютчев в четырех строках:
Победно шли его полки,
Знамена весело шумели.
На солнце искрились штыки,
Мосты под пушками гремели…
У Тютчева речь идет о переходе Наполеона через Неман в 1812 году, и заканчивается его стихотворение так:
Несметно было их число —
И в этом бесконечном строе
Едва ль десятое число
Минуло клеймо роковое…
В данном случае Гумилев предпочел забыть об этом “продолжении”. Ему нравится борьба, опасности, преодоление трудностей. В уже процитированном письме Лозинскому он пишет:
В общем, я могу сказать, что это лучшее время моей жизни. Оно несколько напоминает мои абиссинские эскапады, но менее лирично и волнует гораздо больше. Почти каждый день быть под выстрелами, слышать визг шрапнели, щелканье винтовок, направленных на тебя, – я думаю, такое удовольствие испытывает закоренелый пьяница перед бутылкой очень старого крепкого коньяка…
Но война (как и Абиссиния) дает ему новый опыт соприкосновения с грубой плотью человеческой жизни.
Низкие, душные халупы, где под кроватью кудахтают куры, а под столом поселился баран… и безумно-дерзкие мечты, что на вопрос о молоке и яйцах вместо традиционного ответа: “Вшистко германи забрали”, хозяйка поставит на стол крынку с густым налетом сливок и что на плите радостно зашипит большая яичница с салом! И горькие разочарования, когда приходится ночевать на сеновалах или на снопах немолоченого хлеба…
Совершенно безлюдные дома, где на плите кипел кофе, на столе лежало начатое вязанье, открытая книга; я вспомнил о девочке, зашедшей в дом медведей, и все ждал услышать грозное: “Кто съел мой суп? Кто лежал на моей кровати?”
Этот образ войны, такой толстовски достоверный и земной, противоречит общепринятому представлению о Гумилеве-писателе. Собственно, этот материал в его художественные тексты и не вошел – и мог быть использован лишь в документальной прозе.
В последних числах октября Лейб-гвардии уланский полк был отведен в Ковно, откуда через несколько дней переброшен в Польшу, в район Ивангорода и Радома, к юго-западу от Варшавы. Сюда уланы прибыли 13 ноября. Затем – трехдневный переход сначала на господский двор Янков, близ станции Олюшки, затем в деревню Катаржинов. Отсюда 18–19 ноября полк был переброшен в район Петракова. Задача улан, как указывает Е. Е. Степанов, заключалась в том, чтобы “заполнить промежуток между располагавшейся к северу V армией и относящейся к Юго-Западному фронту IV армией”.
Здесь уланам предстояли бои уже не наступательного, а оборонительного характера. Немцы предприняли наступление на Ивангород и Варшаву, которое удалось остановить. 20 ноября состоялось сражение у Петрокова. Атака немцев была отбита с большими потерями. Командир 1-й бригады генерал-майор Лопухин был ранен (и через несколько дней умер), и командование бригадой перешло к Княжевичу, командиру уланского полка. Гумилев накануне боя и после него, в ночь с 20 на 21 ноября, участвовал в боевой разведке.
Отношение к разведке в армии было традиционно сложным. Пережитки средневековых представлений о доблести, несовместимых с “военной хитростью” и шпионством, были очень живучи. В дни наполеоновских войн, да и позднее, армии прибегали к услугам “лазутчиков” из местного населения, обычно евреев (так как они понимали несколько языков), к которым относились в высшей степени пренебрежительно. “Шпионы” не считались военнопленными и подлежали смертной казни через повешение. Брюссельская декларация 1874 года, принятая по инициативе России и посвященная “правилам войны”, подчеркивает: “Военные, проникшие в пределы действия неприятельской армии с целью рекогносцировки, не могут быть рассматриваемы как шпионы, если только они находятся в присвоенной им одежде”. К “шпионам” не относились также разведчики-воздухоплаватели (видимо, из пиетета перед технической новинкой). Бывали исключения: славный партизанский командир 1812 года Фигнер лично ходил на разведку в мундире неприятельской армии или в крестьянской одежде; но Фигнер вообще пренебрегал правилами ведения войны – на его совести убийства пленных и другие военные преступления, так шокировавшие благородного Дениса Давыдова. Первая мировая война, конечно, не оставила от прежней феодальной этики и следа – но она только начиналась.
Николай Гумилев —георгиевский кавалер. Силуэт работы Е. С. Кругликовой, 1916 год
Та разведка, в которой участвовал Гумилев, была “благородной”. В “Записках кавалериста” он описывает ее так:
Вызвали охотников идти в ночную пешую разведку, очень опасную, как настаивал офицер. Человек десять порасторопнее вышли сразу; остальные, потоптавшись, объявили, что они тоже хотят идти и только стыдились напрашиваться. Тогда решили, что взводный назначит охотников. И таким образом были выбраны восемь человек, опять-таки побойчее. В числе их оказался и я.
Мы на конях доехали до гусарского сторожевого охранения. За деревьями спешились, оставили троих коноводами и пошли расспросить гусар, как обстоят дела. Усатый вахмистр, запрятанный в воронке от тяжелого снаряда, рассказал, что из ближайшей деревни несколько раз выходили неприятельские разведчики, крались полем к нашим позициям, и он уже два раза стрелял. Мы решили пробраться в эту деревню и, если возможно, забрать какого-нибудь разведчика живьем.
Светила полная луна, но, на наше счастье, она то и дело скрывалась за тучами. Выждав одно из таких затмений, мы, согнувшись, гуськом побежали к деревне, но не по дороге, а в канаве, идущей вдоль нее. У околицы остановились. Отряд должен был оставаться здесь и ждать, двум охотникам предлагалось пройти по деревне и посмотреть, что делается за нею. Пошли я и один запасной унтер-офицер, прежде вежливый служитель в каком-то казенном учреждении, теперь один из храбрейших солдат считающегося боевым эскадрона. Он по одной стороне улицы, я – по другой. По свистку мы должны были возвращаться назад.
Вот я совсем один посреди молчаливой, словно притаившейся деревни, из-за угла одного дома перебегаю к углу следующего. Шагах в пятнадцати вбок мелькает крадущаяся фигура. Это мой товарищ. Из самолюбия я стараюсь идти впереди его, но слишком торопиться все-таки страшно. Мне вспоминается игра в палочку-воровочку, в которую я всегда играю летом в деревне. Там то же затаенное дыхание, то же веселое сознание опасности, то же инстинктивное умение подкрадываться и прятаться. И почти забываешь, что здесь вместо смеющихся глаз хорошенькой девушки, товарища по игре, можешь встретить лишь острый и холодный направленный на тебя штык…
“Языка” Гумилев и его товарищ не привели, но “все же добытые нами сведения пригодились, нас благодарили, и я получил за эту ночь Георгиевский крест”.
Награждение Гумилева Георгиевским крестом 4-й степени в числе шестидесяти пяти нижних чинов полка “за дело 20 ноября 1914” было высочайше утверждено приказом № 286 от 28 апреля 1915 года. Но крест ему был вручен еще в конце декабря 1914-го (приказом по корпусу от 24 декабря). 13 января он был произведен в ефрейторы (что автоматически предполагало награждение Георгиевским крестом), а всего через два дня – в младшие унтер-офицеры.
Орден Святого Георгия – почетнейший из боевых орденов старой России, восстановленный в постсоветское время, был учрежден 26 февраля 1769 года – в год рождения Наполеона. По тогдашним российским представлениям, к ордену как корпорации мог принадлежать лишь дворянин – офицер или статский чиновник; соответственно, лишь он мог быть орденом награжден. Купцы получали медали. Статус Святого Георгия был чисто военным, и орденом этим награждали исключительно офицеров, причем с 1805 года – не по выслуге, а лишь за боевые подвиги.
Солдатские Георгиевские кресты (знаки ордена Святого Георгия) не означали принадлежности к орденскому сообществу, но давали награжденному определенные вполне земные права, прежде всего освобождение от телесных наказаний и повышенное (при многократном награждении – двойное) жалованье. Первые награждения солдат Георгиевским крестом относятся еще к 1769 году, но официально он был учрежден только в 1807-м. Первоначально существовал крест лишь одной степени, но позднее было учреждено четыре степени этой награды – так же, как и собственно ордена Святого Георгия, причем, по статуту 1913 года, нельзя было сразу получить Георгиевский крест высшей степени в обход низшей. Всего к 1917 году выдано было около миллиона крестов 4-й степени. Именно такой крест получил в апреле 1915-го Гумилев. В отличие от офицерского, солдатский Георгий был не из белого, а из желтого металла, но носился на такой же черно-желтой ленте. Мотив черного и золотого, черного и огненного бога возвращается с неожиданной стороны.
Мандельштам рассказывал Лукницкому:
Николай Степанович говорил о “физической храбрости”. Он говорил о том, что иногда очень храбрые люди по характеру, по душевному складу бывают лишены физической храбрости… Например, во время разведки валится из седла человек заведомо благородный, который до конца пройдет и все что нужно сделает, но все-таки будет бледнеть, будет трястись, чуть не падать с седла. Я думаю, он был наделен физической храбростью. Но, может быть, это было не до конца, может быть – это темное место, потому что слишком горячо он говорил об этом.
Не случайно Гумилев об этом говорил именно Мандельштаму, которого он называл (по свидетельству Одоевцевой) “легкомысленнейшим трусом”. Это происходило в 1920 году, когда отношения двух поэтов на краткое время усложнились и они не прочь были посоревноваться в невинной язвительности на счет друг друга. Лозинский в это же время звал Мандельштама “кроликобарсом”.
В начале декабря, после короткого отдыха в Петракове, уланы отступают (конечно же “надо было выровнять линию фронта”) и оставляют Петраков неприятелю, а потом вместе с пехотными частями (под командованием П. К. Скоропадского – будущего гетмана незалежной на краткий срок Украины) участвуют в неудачном наступлении и форсировании речки Пилицы. Затем на фронте установилось затишье. Фронт проходил по Пилице, перейти которую не удавалось ни немцам, ни русским. Улан время от времени посылали в сторожевое охранение. В это время (21–24 декабря) Гумилев получает отпуск и приезжает в Петроград. Здесь он договаривается о публикации “Записок кавалериста” в “Биржевых ведомостях”, посещает “Собаку” и читает там стихи. Обратно в полк он едет вместе с Ахматовой – до Вильно, оттуда она отправляется к матери в Киев. Фронт проходит в опасной близости от обоих городов.
Первые месяцы на фронте дали Гумилеву-писателю многое. Видно, как впитывает он нужные и необходимые именно ему впечатления и как сырая реальность преображается на ходу, превращаясь в полуфабрикат для гумилевской лирики.
Южная Польша – одно из красивейших мест России… Леса сосновые, саженые, и, проезжая по ним, вдруг видишь узкие, прямые, как стрелы, аллеи, полные зеленым сумраком с сияющим просветом вдали, – словно храмы ласковых и задумчивых богов древней, еще языческой Польши. Там водятся олени и косули, с куриной повадкой пробегают золотистые фазаны, в тихие ночи слышно, как чавкает и ломает кусты кабан. Среди широких отмелей размытых берегов лениво извиваются реки; широкие, с узенькими между них перешейками, озера блестят и отражают небо, как зеркала из полированного металла; у старых мшистых мельниц тихие запруды с нежно журчащими струйками воды и каким-то розово-красным кустарником, странно напоминающим человеку его детство.
Это неприлично красиво на взгляд современного человека. Особенно если учесть, что описывается Первая мировая война.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.