Электронная библиотека » Валерий Шубинский » » онлайн чтение - страница 31


  • Текст добавлен: 29 сентября 2014, 02:28


Автор книги: Валерий Шубинский


Жанр: Документальная литература, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 31 (всего у книги 53 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Иногда мы оставались в лесу на всю ночь. Тогда, лежа на спине, я часами смотрел на бесчисленные ясные от мороза звезды и забавлялся, соединяя их в воображении золотыми нитями. Сперва это был ряд геометрических чертежей, похожий на развернутый свиток Кабалы. Потом я начинал различать, как на затканном золотом ковре, различные эмблемы, мечи, кресты, чаши в не понятных для меня, но полных нечеловеческого смысла сочетаниях. Наконец явственно вырисовывались небесные звери. Я видел, как Большая Медведица, опустив морду, принюхивается к чьему-то следу, как Скорпион шевелит хвостом, ища, кого ему ужалить. На мгновенье меня охватывал невыразимый страх, что они посмотрят вниз и заметят там нашу землю. Ведь тогда она сразу обратится в безобразный кусок матово-белого льда и помчится вне всяких орбит, заражая своим ужасом другие миры. Тут я обыкновенно шепотом просил у соседа махорки, свертывал цигарку и с наслаждением выкуривал ее в руках – курить иначе значило выдать неприятелю наше расположение.


Как было использовано это “сырье”, очевидно:


 
Земля, к чему шутить со мною:
Одежды нищенские сбрось
И стань, как ты и есть, звездою,
Огнем пронизанной насквозь!
 

И:


 
Горе! Горе! Страх, петля и яма
Для того, кто на земле родился,
Потому что столькими очами
На него взирает с неба черный
И его высматривает тайны.
 

Но (может быть, это и есть акмеизм?) Гумилев считает нужным, чтобы избежать выспренности, ненавязчиво снизить ноту, перейдя от “древнего ужаса” – к махорке и самокрутке.

Война становится и местом, где писатель “для немногих” соприкасается с людьми, не читавшими его книг – и мало читающими книги вообще, с миром маленького человека, человека из толпы. У Гумилева эта встреча оказывается на редкость трогательной и бесконфликтной. И немного грустной. Вот разговор поэта с ксендзом, в доме которого он нашел ночлег.


“Вы вольноопределяющийся?” – “Доброволец”. – “Чем прежде занимались?” – “Был писателем”. – “Настоящим?” – “Об этом я не могу судить. Все-таки печатался в газетах и журналах, издавал книги”. – “Теперь пишете какие-нибудь записки?” – “Пишу”. Его брови раздвинулись, голос сделался мягким и почти просительным: “Так уж, пожалуйста, напишите обо мне, как я здесь живу, как вы со мной познакомились”. Я искренно обещал ему это. “Да нет, вы забудете. Юзя, Зося, карандаш и бумагу!” И он записал мне название уезда и деревни, свое имя и фамилию.

Но разве что-нибудь держится за обшлагом рукава, куда кавалеристы обыкновенно прячут разные записки, деловые, любовные и просто так? Через три дня я уже потерял все, и эту в том числе.


Наконец, поражает описание неудачного наступления под Крушевцом:


Дивное зрелище – наступление нашей пехоты. Казалось, серое поле ожило, начало морщиться, выбрасывая из своих недр вооруженных людей на обреченную деревню. Куда ни обращался взгляд, он везде видел серые фигуры, бегущие, ползущие, лежащие. Сосчитать их было невозможно. Не верилось, что это были отдельные люди, скорее это был цельный организм, существо бесконечно сильнее и страшнее динотериумов и плезиозавров. И для этого существа возрождался величественный ужас космических переворотов и катастроф. Как гул землетрясений, грохотали орудийные залпы и несмолкаемый треск винтовок, как болиды, летали гранаты и рвалась шрапнель. Действительно, по слову поэта, нас призвали всеблагие, как собеседников на пир, и мы были зрителями их высоких зрелищ. И я, и изящный поручик с браслетом на руках, и вежливый унтер, и рябой запасной, бывший дворник, мы оказались свидетелями сцены, больше всего напоминавшей третичный период Земли. Я думал, что только в романах Уэллса бывают такие парадоксы.

Но мы не оказались на высоте положения и совсем не были похожи на олимпийцев. Когда бой разгорался, мы тревожились за фланг нашей пехоты, громко радовались ее ловким маневрам, в минуту затишья выпрашивали друг у друга папиросы, делились хлебом и салом, разыскивали сена для лошадей. Впрочем, может быть, такое поведение было единственным достойным при данных обстоятельствах.


Вот оно – то слияние воль, то “единодушие”, к которому стремились унанимисты! Впрочем, в данном случае скорее приходит в голову другая аналогия. В тех местах, где Гумилев по-настоящему проникается воинственным духом, в тех случаях, когда над его страницами начинает витать дух Ницше, его стиль поразительно напоминает одну из самых знаменитых книг о Первой мировой войне. Имеется в виду книга “В стальных грозах” – фронтовые дневники Эрнста Юнгера.

Юнгер был моложе Гумилева на девять лет; в 1913 году, когда “синдик” Цеха поэтов в последний раз отправился в Абиссинию, 18-летний Юнгер сбежал из дома – тоже в Африку, в Алжир, где ему пришлось тянуть лямку в колониальных войсках будущих противников – французов. Звездный час его настал во время и после мировой войны, а жить ему пришлось долго – 103 года. За это время он успел побывать и чуть ли не самым знаменитым и успешным писателем Германии, и боевым офицером Второй мировой, с тайной обреченностью служащим презираемому им режиму, и заклейменным активистами денацификации, пораженным в правах “пособником диктатуры”. Обо всем этом он тоже написал книги.

Вот характерный фрагмент из первой и самой знаменитой из книг Юнгера:


Англичане храбро защищались. Бой шел за каждую поперечину. Черные шары миллиметровых ручных гранат скрещивались в воздухе с нашими ручными гранатами. За каждой взятой поперечиной мы находили трупы или тела, еще бившиеся в судорогах. Убивали друг друга, не видя лиц. У нас тоже были потери. Рядом с ординарцем упал кусок железа, от которого уже нельзя было спастись; солдат рухнул наземь, и его кровь струйками потекла сразу из нескольких ран…

…Каждый раз, когда яйцеобразный железный ком поднимался над линией горизонта, глаз схватывал его с тем прозрением, на которое человек способен, только встречаясь со смертью. За этот миг ожидания нужно было хорошо завладеть позицией, откуда хорошо обозревалось все небо, так как только на его бледном фоне черное рифленое железо смертоносных шаров выделялось достаточно четко. Тогда можно было кидать самому и идти дальше. Падавшее как мешок тело противника едва удостаивалось взгляда[118]118
  Перевод Н. О. Гучинской, В. Г. Ноткиной.


[Закрыть]
.


Юнгер мог бы написать процитированный выше фрагмент про наступление пехоты. Но у Гумилева ницшеанский ледяной пафос, от которого так быстро, без запаха, сворачивается пролитая кровь, сразу же смягчается: “Мы были совсем не похожи на олимпийцев”. Ницше соединяется с Толстым – парадоксальный союз. Видимо, по-русски почти невозможно писать о войне без оглядки на Толстого. Не то чтобы войны, которые вела в XX веке Россия, напоминали 1812 год, но их описывали для нас люди, выросшие на “Войне и мире”.

Однако при сравнении записок Гумилева с военными дневниками современных ему русских писателей различие оказывается еще больше. Например, Л. Н. Войтоловский, который был так суров к “Жемчугам”, служил военным врачом на том же, что и Гумилев, фронте, в Польше, и в то же время. Он в своей книге “Всходил кровавый Марс” (многократно переиздававшейся в 20–30-е годы) также описывает свои беседы и с ксендзами, и с юными польскими паннами. Но в разговорах с Войтоловским они почему-то все больше объяснялись в яростной ненависти к варварской России и ее армии. Впрочем, и сам автор готов отчасти эту ненависть разделить.


Офицер душой крепостник. Конечно, это не прежний секунд-майор и кнутобоец; но даже самый либеральный из военных говорунов за порогом военного собрания превращается в плантатора или негритянского царька. “Руки по швам! Руки по швам!” – этой фразой исчерпывается все мировоззрение офицера… Ведь ни один народ в мире не додумался до “заговора на поход к лютому командиру”:

“…Буди у меня, раба божьего, солдата негожего, сердце мое – лютого зверя, гортань львиная, челюсть – волка порыскучего… И буди у начальника моего, супостата болотного, капитана пехотного, брюхо матерно, сердце заячье, уши тетеревиные, очи – мертвого мертвеца, а язык – повешенного человека; и не могли бы отворятися уста его и очи его возмущатися, ни ретиво сердце бранитися, ни рука его подниматися на меня…”


В подлинности “заговора” сомнений нет – Войтоловскому такого не придумать. Но почему Гумилев, который, в отличие от Войтоловского, был именно солдатом (пусть привилегированным, “вольнопером”, но делившим общий соломенный тюфяк и общую кашу), ничего подобного не видит?

А вот что еще пишет Войтоловский о войне:


Вот стоит солдат с перебитой рукой и тупо, как грязная свинья, трется боком о дышло: раненая рука не дает ему возможности расправиться с назойливой вошью. Вот куча солдат у костра выжигает вшей из рубах и тут же, над котлами с картошкой, вытряхивает полуобгорелых паразитов. Может быть, следует сердиться на солдат за их отвратительную нечистоплотность? Может быть, еще более отвратительно то, что за братскими могилами, за буграми, где почивают в терновых венцах вчерашние герои и мученики, их боевые товарищи сегодня устроили отхожее место?.. Но когда молодые и сильные тела, как падаль, сваливаются в ямы, когда жирное воронье справляет радостный пир, а миллионы людей – обездоленные, голодные и неоплаканные – умирают в грязных и холодных окопах… когда собственными глазами видишь, что на смену XX веку быстро надвигаются XV, XIII, XI века, не веришь ни слуху, ни зрению и ко всему относишься с полным безразличием.


Какая же Первая мировая война “настоящая” – Гумилева или Войтоловского? Юнгера или Ремарка? И та, и другая. Никакой “объективной исторической реальности” не существует – по крайней мере, она непостижима для отдельного человека. Два писателя заочно, а может, и очно знакомых между собой, оказались в одно и то же время в одном и том же месте… И как будто – на разных планетах. Диалог между ними был просто невозможен. Гумилев в глазах Войтоловского был, вероятно, не только растленным эстетом, но и реакционером. Войтоловский в глазах Гумилева был, скорее всего, пошляком прогрессистом, идеологически зацикленным левым интеллигентом… Оба они видели половину правды. Или двадцатую, сотую, тысячную часть[119]119
  Не забудем, однако, что мы сравниваем текст, созданный по свежим следам событий и к тому же прошедший цензуру, с книгой, написанной задним числом, с учетом горького опыта последующих лет, и прошедшей обратную цензуру – советскую. Кроме того, на позицию Войтоловского влияли многочисленные притеснения, которым евреи (как потенциальные “лазутчики”) подвергались в прифронтовой полосе, – этой теме он уделяет немало внимания.


[Закрыть]
.

Исторически и политически правых и виноватых не было. Но Гумилев был прав – правотой поэта.

В той же “Биржевке” 12 мая было напечатано стихотворение Гумилева “Ода Д’Аннунцио”. После разрыва Италией союза с Австрией и вступления в войну на стороне Антанты, 50-летний Габриэль Д’Аннунцио, великий поэт и авантюрист, вернулся на родину и стал комиссаром правительства по делам печати. В Генуе он произнес знаменитую речь, которая вдохновила его русского собрата на восторженные стихи. В них были и такие строки:


 
И в дни прекраснейшей войны,
Которой кланяюсь я земно,
К которой завистью полны
И Александр и Агамемнон,
 
 
Когда все лучшее, что в нас
Таилось скупо и сурово,
Вся сила духа, доблесть рас,
Свои разрушило оковы…
 

В 1915 году этот “милитаризм” еще не резал ничей слух, и либеральнейшая газета с радостью подобные стихи печатала.

А в декабре в “Собаке” Гумилев впервые читал с эстрады свое “Наступление”:


 
Та страна, что могла быть раем,
Стала логовищем огня.
Мы четвертый день наступаем,
Мы не ели четыре дня.
 
 
Но не надо яства земного
В этот страшный и светлый час,
Оттого что Господне слово
Лучше хлеба питает нас.
 

Эти стихи вписывались в общий поэтический хор времени. Хотя на самом деле они – о другом. (Ведь и стихи к ДАннунцио на самом деле не о войне, а о том, что “вольные народы живут, как образы стихий, ветра, и пламени, и воды”.)

Конечно, поэт, писавший: “золотое сердце России мерно бьется в груди моей” – был искренен. Просто и приятно отождествлять себя с “Россией торжествующей”. Но здесь было что-то большее, чем просто патриотическая эйфория. Все, написанное Гумилевым во второй половине 1914-го и начале 1915 года, пропитано ощущением праздника. Физические лишения и чувство опасности пьянили, давали то чувство внутренней свободы, которого поэт тщетно пытался достичь в предыдущие месяцы, а может, и годы. И в этом опьянении перед ним раскрывались те пространства, те дали, которых его муза искала так долго.


 
Как могли мы прежде жить в покое
И не ждать ни радостей, ни бед,
Не мечтать об огнезарном бое,
О рокочущей трубе побед.
 
 
Как могли мы… но еще не поздно,
Солнце духа наклонилось к нам,
Солнце духа благостно и грозно
Разлилось по нашим небесам.
 

Это стихотворение (может быть, центральное в его творчестве в этот период) Гумилев цитирует в “Записках кавалериста”.


Вот мы, такие голодные, измученные, замерзающие, только что выйдя из боя, едем навстречу новому бою, потому что нас принуждает к этому дух, который так же реален, как наше тело, только бесконечно сильнее его. И в такт лошадиной рыси в моем уме плясали ритмические строки:


 
Расцветает дух, как роза мая,
Как огонь, он разрывает тьму,
Тело, ничего не понимая,
Слепо повинуется ему.
 

Мне чудилось, что я чувствую душный аромат этой розы, вижу красные языки огня.


Год спустя, в новой редакции “Пятистопных ямбов”, он не отречется от этого счастья:


 
…Я пошел, и приняли меня,
И дали мне винтовку и коня,
И поле, полное врагов могучих,
Гудящих грозно бомб и пуль певучих,
И небо в молнийных и рдяных тучах.
 
 
И счастием душа обожжена
С тех самых пор; веселием полна
И ясностью, и мудростью, о Боге
Со звездами беседует она,
Глас Бога слышит в воинской тревоге
И Божьими зовет свои дороги.
 

Этот рай скитаний и опасности – вместо утопии Цеха, вместо священного и радостного труда, гордого участия в строительстве Храма… Но и война предстает у Гумилева в это время священным и радостным трудом:


 
Тружеников, медленно идущих
На полях, омоченных в крови,
Подвиг сеющих и славу жнущих,
Ныне, Господи, благослови.
 

Эти стихи посвящены взводному командиру Гумилева – Михаилу Михайловичу Чичагову. Вероятно, он был одним из тех, о ком Гумилев говорит в “Записках кавалериста” (по случайности, этим словам суждено было завершить известный нам текст “Записок”):


Есть люди, рожденные только для войны, и в России таких людей не меньше, чем где бы то ни было. И если им нечего делать “в гражданстве северной державы”, то они незаменимы “в ее воинственной судьбе”, а поэт знал, что это – одно и то же.


Сам Гумилев таким не был. Его труд был – на строительстве словесного Храма (или Вавилонской башни?). Но ему зачем-то нужно было снова и снова примерять на себя чужую судьбу.

4

В январе 1915 года Гумилев снова приезжает в Петроград. Здесь он встречает Мандельштама (вернувшегося из Варшавы, где тот безуспешно пытался определиться в армию санитаром) и других своих друзей-поэтов. Отношение к нему резко (хотя и ненадолго) меняется. Теперь он – герой, гордость петербургского поэтического мира, человек-легенда. 27 января в “Собаке” состоялся “вечер поэтов при участии Н. Гумилева (стихотворения о войне и пр.)”. Так и было сказано в афише: “вечер при участии Гумилева”, хотя среди других участников были Ахматова, Кузмин, Городецкий, Мандельштам и популярнейшие “сатириконцы” – Потемкин и Тэффи. На следующий день в гостях у Лозинского Ахматова впервые прочитала друзьям (Шилейко, Недоброво, Чудовскому) поэму “У самого моря”. Гумилев наверняка уже знал ее (и Недоброво тоже – в эту зиму он был одним из самых близких к Ахматовой людей): поэма была написана несколькими месяцами раньше.

В начале февраля Гумилев снова в армии – и снова в бою. Из Южной Польши, где наступило затишье, улан перебросили обратно в Литву – в те места, которые они вынуждены были оставить в роковом августе 1914-го, накануне прибытия Гумилева. С 12 по 27 февраля полк участвовал в тяжелой и кровопролитной Сейненской операции. 24 февраля уланы взяли было город Краснополь, но под ударом противника вынуждены были отойти.



Гумилев и Ахматова с сыном, 1915 год


Теперь война в записках Гумилева выглядит прозаичней. Юнгера меньше, Толстого больше. Даже героические эпизоды отдают “Войной и миром”, а не “Гибелью богов”.


Проезжая лесом, мы увидели пять невероятно грязных фигур с винтовками, выходящих из густой заросли. Это были наши пехотинцы, больше месяца тому назад отбившиеся от своей части и оказавшиеся в пределах неприятельского расположения. Они не потерялись: нашли чащу погуще, вырыли там яму, накрыли хворостом, с помощью последней спички развели чуть тлеющий огонек, чтобы нагревать свое жилище и растаивать в котелках снег, и стали жить Робинзонами, ожидая русского наступления. Ночью поодиночке ходили в ближайшую деревню, где в то время стоял какой-то германский штаб. Жители давали им хлеба, печеной картошки, иногда сала. Однажды один не вернулся. Они целый день провели голодные, ожидая, что пропавший под пыткой выдаст их убежище и вот-вот придут враги. Однако ничего не случилось: германцы ли попались совестливые, или наш солдатик оказался героем, – неизвестно. Мы были первыми русскими, которых они увидели. Прежде всего они попросили табаку. До сих пор они курили растертую кору и жаловались, что она слишком обжигает рот и горло.

Вообще такие случаи не редкость: один казак божился мне, что играл с немцами в двадцать одно.


Как унтер-офицер, Гумилев теперь принимает участие даже в “военных советах” – на уровне роты, разумеется. У него появляются знакомые офицеры – не из 1-го эскадрона, где он служил, а из 2-го. Некто Н. Скалон – “старший офицер, человек большой эрудиции” – часто зовет столичного поэта к себе в блиндаж “выпить стакан вина” и почитать стихи (свои и Ахматовой)[120]120
  Возможно, это вызывало зависть у других “вольноперов” и раздражение у офицеров первого эскадрона. Не эти ли конфликты имеются в виду в “Балладе о Гумилеве” (1923) Ирины Одоевцевой:
Но приятели косо смотрелиНа Георгиевские кресты:“Гумилеву их дать – умора!”И насмешка кривила рты.Солдатские по эскадронуКресты такие не в счет.Известно, он дружбу с начальствомПо пьяному делу ведет”.

[Закрыть]
. Из товарищей-вольноопределяющихся он близко сходится с Ю. Янишевским, страстным путешественником и велосипедистом, которого он приглашает принять участие в будущей экспедиции на Мадагаскар.



Михаил Струве, 1910-е


Может быть, в каком-то отношении служба и стала легче. Но зимняя и весенняя кампания была тяжела по другим причинам. Стихии Западного Края восстали против русской армии. Официальные донесения из Литвы беспрерывно говорят в феврале – марте о мокром снеге, метели, мешающей стрельбе, страшном тумане, сырости. Об этом пишет и Гумилев в своих “Записках”.

С 28 марта уланы удерживают деревню Лейпуны. 2–3 марта начинается трудное наступление. Для Гумилева оно стало роковым. 2 марта, накануне наступления, он едет в дальний разъезд во главе с корнетом князем С. А. Кропоткиным и тяжело простужается.


Мы наступали, выбивали немцев из деревень, ходили в разъезды, я тоже проделывал все это, но как во сне, то дрожа в ознобе, то сгорая в жару. Наконец, после одной ночи, в течение которой я, не выходя из халупы, совершил по крайней мере двадцать обходов и пятнадцать побегов из плена, я решил смерить температуру. Градусник показал 38,7.

Я пошел к полковому доктору. Доктор велел каждые два часа мерить температуру и лечь, а полк выступал. Я лег в халупе, где оставались два телефониста, но они помещались с телефоном в соседней комнате, и я был один. Днем в халупу зашел штаб казачьего полка, и командир угостил меня мадерой с бисквитами. Он через полчаса ушел, и я опять задремал. Меня разбудил один из телефонистов: “Германцы наступают, мы сейчас уезжаем!” Я спросил, где наш полк, они не знали. Я вышел во двор. Немецкий пулемет, его всегда можно узнать по звуку, стучал уже совсем близко. Я сел на лошадь и поехал прямо от него.

Темнело. Вскоре я наехал на гусарский бивуак и решил здесь переночевать. Гусары напоили меня чаем, принесли мне соломы для спанья, одолжили даже какое-то одеяло. Я заснул, но в полночь проснулся, померил температуру, обнаружил у себя 39,1 и почему-то решил, что мне непременно надо отыскать свой полк. Тихонько встал, вышел, никого не будя, нашел свою лошадь и поскакал по дороге, сам не зная куда.

Это была фантастическая ночь. Я пел, кричал, нелепо болтался в седле, для развлеченья брал канавы и барьеры. Раз наскочил на наше сторожевое охранение и горячо убеждал солдат поста напасть на немцев. Встретил двух отбившихся от своей части конноартиллеристов. Они не сообразили, что я – в жару, заразились моим весельем и с полчаса скакали рядом со мной, оглашая воздух криками. Потом отстали. Наутро я совершенно неожиданно вернулся к гусарам. Они приняли во мне большое участие и очень выговаривали мне мою ночную эскападу.

Весь следующий день я употребил на скитанья по штабам: сперва – дивизии, потом бригады и, наконец, – полка. И еще через день уже лежал на подводе, которая везла меня к ближайшей станции железной дороги. Я ехал на излечение в Петроград.


Гумилев никогда не отличался крепким здоровьем. Но разделявшиеся им представления о мужской доблести требовали небрежного отношения к своим недомоганиям. Все это не проходило даром. Ночная скачка с 39-градусной температурой стоила ему воспаления почек. Пролежав две недели в лазарете на Введенской улице (на Петроградской стороне), он самовольно вышел на улицу. Это привело к новому обострению болезни.

В лазарете Гумилев познакомился с лечившимся там молодым поэтом Михаилом Струве, чей дядя, Петр Бернгардович Струве, был виднейшим экономистом, депутатом 2-й Думы от кадетов и редактором журнала “Русская мысль”, в котором Гумилев иногда печатался. С молодым Струве Гумилева сближало увлечение не только поэзией, но и шахматами – хотя вряд ли он, несмотря на дружбу со Зноско-Боровским, был особенно сильным игроком.



План дома Гумилевых на Малой улице в Царском Селе.

Рисунок П. Н. Лукницкого, 1920-е. Институт русской литературы (Пушкинский Дом)


Сестрой милосердия в лазарете служила Анна Леонтьевна Бенуа, дочь и внучка архитекторов и племянница живописца. Между ней и Гумилевым, по всей вероятности, “ничего не было”, и едва ли он был сколько-нибудь серьезно увлечен ею, но пройти мимо красивой девушки, не проявив подобающей галантности, поэт не мог. Памятником общения с Анной Бенуа стали два стихотворения – “Сестре милосердия” и “Ответ сестры милосердия”. Мотив “сестры милосердия” – один из самых распространенных в массовой поэзии военных лет. В журналах и сборниках появлялось немало опусов на эту тему – от стихотворения Л. Афанасьева с энергичной первой строчкой “Лежал я в поле средь трупов смрадных” до произведения Городецкого с кинематографическим названием “Прибытие поезда”. Если эти авторы воспевали самоотверженных русских “сестричек”, то Петра Потемкина вдохновило газетное сообщение о коварных тевтонских сестрах милосердия, якобы добивающих раненых солдат. Сатириконец написал на эту тему мрачную балладу, которую наверняка читал на “вечере с участием Гумилева”. Гумилев пытается найти свой подход к теме, но не слишком удачно. Противопоставление мужского и женского начала выглядит здесь наивным и плакатным, да и стих не по-гумилевски неловок:


 
Нас рождали для муки крестной,
Как для светлого счастья вас,
Каждый день, что для вас воскресный,
То день страдания для нас.
 
 
Солнечное утро битвы,
Зов трубы военной – вам,
Но покинутые могилы
Навещать годами нам.
 

Пару раз его выпускают на несколько дней домой, в Царское Село. Именно к этому времени относится знаменитая фотография Гумилева и Ахматовой с сыном. Но отдых затягивался, а поэт рвался на фронт. Он стал уже настоящим кавалеристом. По воспоминаниям Ахматовой, во сне он кричал “по коням” и для собственного удовольствия на лошадь уже не садился: “Я же не морской офицер”. Косолапая походка наездника осталась у него до самой смерти.

Однако с возвращением в армию возникли проблемы. После перенесенной болезни Гумилев был признан негодным к дальнейшей службе. Снова, как десятью месяцами раньше, он добивается повторного освидетельствования – и в мае направляется в свой полк.

В мае-июне уланы по существу отдыхали. Но 27 июня полк был направлен во Владимир-Волынский, на австрийский фронт. На сей раз Гумилеву пришлось участвовать в отступлении русской армии. В начале 1915 года положение на юго-западе складывалось для России вроде бы благоприятно. 9 (22) марта пал Перемышль – крепость со 120-тысячным гарнизоном. Это было преподнесено военной пропагандой как решающая победа. В русской прессе активно обсуждались планы воссоединения разделенной некогда Польши и ее грядущей автономии под сенью царской короны. Австрия, со своей стороны, строила аналогичные планы и тоже обещала полякам автономию.

В апреле произошел перелом. Фронт под Горлице был прорван, началось наступление немцев и австрийцев, с трудом сдерживавшееся русской армией. Отступление продолжалось до октября, когда фронт был стабилизирован по линии Рига – Западная Двина – Двинск – Сморгонь – Барановичи – Дубно – река Стрыпа. После этого война на Востоке стала, как на Западе, окопной.

Прибыв на позиции, полк расположился по берегу Западного Буга. 5–6 июля состоялось сражение у деревни Джарки. Сам Гумилев называет его “самым знаменательным днем своей жизни”. Но начался этот день, когда поэт заработал второго Георгия, с беспорядочного и хаотического отступления, которое Гумилев описывает вполне реалистически, не гнушаясь неблагоуханными подробностями:


За сараем я заметил корчившегося на земле улана. “Ты ранен?” – спросил я его. “Болен… живот схватило!” – простонал он в ответ.

“Вот еще, нашел время болеть! – начальническим тоном закричал я. – Беги скорей, тебя австрийцы проколют!” Он сорвался с места и побежал; после очень благодарил меня, но через два дня его увезли в холере.


И еще одна деталь, показывающая огромную разницу, все же существующую между двумя мировыми войнами, между Россией пред– и послереволюционной. Гумилев с болью описывает раненого офицера, которого пришлось оставить на поле боя, и прибавляет: “К счастью, мы теперь знаем, что он в плену и поправляется”.

Гумилев был единственным, кто откликнулся на просьбу командира и помог солдату-пулеметчику тащить его орудие, а идти пришлось более версты. Дойдя до леса, уланы удерживали позиции под напором пятикратно превосходящего противника до подхода подкрепления (пехоты). “Счастье ваше, что не немцы, а австрийцы”, – сказали подошедшие пехотинцы кавалерийцам. У австрийев была репутация неважных вояк.

За этот бой восемьдесят шесть улан было награждено Георгиевскими крестами. Но ждать награждения Гумилеву пришлось на сей раз до декабря…

6–10 августа он получил отпуск и вновь приезжал в Царское Село. Потом еще полтора месяца участвовал в позиционных боях и в медленном отступлении. Судя по письмам, он упорно заставлял себя верить в так тщательно продуманный и красочно описанный заранее интернациональный марш по берлинским улицам. “Сейчас, несмотря на все отходы, наше положение ничем не хуже, чем в любой из прежних моментов войны. Мне кажется, я начинаю понимать, в чем дело, и больше чем когда-либо верю в победу”, – пишет он 25 июля Ахматовой. Между боями он читает “Илиаду”, которая еще три года назад учила его уважать “современность”. “У ахеян тоже были и окопы, и заграждения, и разведка. А некоторые сравнения сделали бы честь любому модернисту. Нет, не прав был Анненский, говоря, что Гомер как поэт умер”. Но никакого, даже скрытого, пафоса больше нет ни в письмах его, ни в последних “Записках кавалериста”. Опьянение проходит. Труд войны становится рутинным и печальным.

22 сентября он, как заслуженный и дважды награжденный унтер-офицер, был отправлен в Петроград в школу прапорщиков – вероятно, при Николаевском кавалеристском училище (Лермонтовский проспект, 54). С началом войны было создано множество таких школ, наскоро готовящих офицерские кадры для действующей армии из боевых унтер-офицеров, имеющих высшее образование. Жить ему разрешалось дома, в Царском Селе. Дом на Малой улице изменился: комнаты, которые прежде занимали Гумилев и Ахматова, были сданы дальней родственнице хозяйки; теперь Ахматова поселилась в бывшем кабинете мужа, среди картин абиссинских художников и шкур африканских зверей. Сам Гумилев занял небольшую комнатку на втором этаже. Супруги жили в одном доме, но порознь, не мешая друг другу.

После полугода обучения, 28 марта 1916 года, Николай Гумилев был произведен в первый офицерский чин.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации