Текст книги "Зодчий. Жизнь Николая Гумилева"
Автор книги: Валерий Шубинский
Жанр: Документальная литература, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 34 (всего у книги 53 страниц)
В Петербурге как раз накануне приезда Гумилева была предпринята попытка возродить Цех поэтов. Инициатива принадлежала Жоржикам. Появившийся в столице “синдик” был приглашен на первое заседание, которое, по его словам, провалилось. Но все же до весны 1917-го возрожденный Цех собирался – но без Ахматовой, без Мандельштама… и, как правило, без самого Гумилева.
Ахматова – вновь в Севастополе. Время от времени супруги обмениваются спокойными, без чрезмерных излияний, письмами. Гумилев по-прежнему встречается поочередно с Ларисой Рейснер и Аней Энгельгардт (которая в это время учится танцам по методике Делькроза… у Татьяны Адамович[127]127
Студия была организована по инициативе Т. Адамович при гимназии Хворовой, где сестра Жоржика преподавала французский язык. Сначала Татьяна вместе с братом и “сестрой” Габриэль училась в студии, потом преподавала, одновременно давая частные уроки.
[Закрыть]). На первом месте сейчас Лариса. В сентябре он пишет стихотворное послание к ней:
Я был у Вас, совсем влюбленный,
Ушел, сжимаясь от тоски,
Ужасней шашки занесенной
Жест отстраняющей руки.
Но сохранил воспоминанье
О дивных и тревожных днях,
Мое пугливое мечтанье
О Ваших сладостных глазах.
Ужель опять я их увижу,
Замру от боли и любви
И к ним, сияющим, приближу
Татарские глаза мои?!
В ноябре, с прибытием Гумилева в часть, начинается переписка с издательницей “Рудина”.
8 ноября:
“Лера, Лера, надменная дева, ты, как прежде, бежишь от меня”. Больше двух недель, как я уехал, а от Вас ни одного письма. Не ленитесь и не забывайте меня так скоро, я этого не заслужил. Я часто скачу по полям, крича навстречу ветру Ваше имя. Снитесь Вы мне почти каждую ночь. И скоро я начинаю писать новую пьесу, причем, если Вы не узнаете в героине себя, я навек брошу литературную деятельность.
О своей жизни я писал Вам в предыдущем письме. Перемен никаких, и, кажется, так пройдет зима. Что же? У меня хорошая комната, денщик профессиональный повар. Как это у Бунина?
Вот камин затоплю, буду пить,
Хорошо бы собаку купить.
Кроме шуток, пишите мне. У меня “Столп и Утверждение истины”, долгие часы одиночества, предчувствие надвигающейся творческой грозы.
В этом письме удивительно многое, начиная с цитаты из Бунина, которого деятелям нового искусства полагалось презирать – и который втайне был так близок акмеистам. Важно и чтение книги Флоренского. Удивительно: как только Гумилев погружается в чтение самого серьезного труда, рожденного русским духовным консерватизмом, всякое любование эмпирической, вещественной патриархальной “Русью” исчезает из его стихов! Все уходит вовнутрь…
В начале письма цитируется “Гондла” – одно из самых неожиданных произведений поэта. Если в “Дитяти Аллаха” alter ego автора – великолепный Гафиз, единственно достойный любви Пери, стоящий выше и юноши-любовника, и воина-бедуина, и высокородного султана, то принц-певец Гондла – несчастный горбун, заброшенный в чужую ледяную страну, униженный жестокими викингами-“волками”, обманутый и отвергнутый суровой девой-воительницей Лерой. Опять – “лист опавший, колдовской ребенок”… Гондла – вот, может быть, подлинное лицо Гумилева. “Волк” Лаге – то, чем он хотел бы быть. Ахматова считала, что в “Гондле” выражено разочарование Гумилева в войне. Если это и верно, то в том смысле, что Гумилев устал от принятой на себя роли и маски “воина”. Но с “надменной девой” он предпочитал роль победительного Гафиза, а не обреченного горбуна.
Жанры пьес различны: “Дитя Аллаха” предназначалась для театра марионеток П. П. Сазонова и Ю. Л. Слонимской (оформлять так и не осуществившийся спектакль должен был Павел Кузнецов, музыку писал Артур Лурье); “Гондла” – поэтическая драма того же типа, что “Роза и крест”. Третья пьеса, которая завершила бы эту странную трилогию, была, по замыслу поэта, посвящена самому доподлинному “конквистадору” Фернандо Кортесу и его возлюбленной индианке Марине. Сюжет был подсказан Ларисой. Но Гумилев так эту пьесу и не закончил… Третье большое драматическое произведение Гумилева (написанное уже в начале 1918 года) стало совсем иным.
Лариса Рейснер напечатала рецензию на “Гондлу” (это был, как мы видели, не единственный случай, когда гумилевская подруга рецензировала вдохновленное ею произведение) в “Русской мысли”. “Новую поэзию до сих пор часто и не без основания упрекали за слишком узкое понимание художественных задач… – писала юная рецензентка. – Эпос и драма – “большое искусство” – оставались в стороне, а вся тяжесть нового миросозерцания, целый ряд тем исторических и философских – оказались втиснутыми в хрупкие сонеты, рондо и канцоны…” В “Гондле” она видит ту “большую форму”, которой “новому искусству” (подразумевается – акмеизму) так не хватало. Деловая, чисто литературная рецензия, подчеркнуто безличная… Трудно поверить, что в эти же дни драматург и рецензент обменивались посланими совсем другими:
У Вас красивые, ясные, честные глаза, но Вы слепая; прекрасные, юные, резвые ноги и нет крыльев; сильный и изящный ум, но с каким-то странным прорывом посередине. Вы – Дафна, превращенная в Лавр, принцесса, превращенная в статую. Но ничего! Я знаю, что на Мадагаскаре все изменится.
Арбенину Гумилев звал с собой в Египет, Аню Энгельгардт – в Америку, Ларису – на Мадагаскар.
Милый мой Гафиз, это совсем не сентиментально, но мне сегодня так больно. Так бесконечно больно. Я никогда не видала летучих мышей, но знаю, что если даже у них выколоты глаза, они летают и ни на что не натыкаются. Я сегодня как раз такая бедная летучая мышь, и всюду вокруг меня эти нитки, протянутые из угла в угол, которых надо бояться. Милый Гафиз, я много одна, каждый день тону в стихах, в чужом творчестве, в чужом опьянении. И никогда не хотелось мне так, как теперь, найти, наконец, свое собственное.
Я помню все Ваши слова, все интонации, все движения, но мне мало, мало, мне хочется еще. Я не очень верю в переселение душ, но мне кажется, что в прежних Ваших переживаниях Вы всегда были похищаемой Еленой Спартанской, Анжеликой из Неистового Роланда и т. д.
Милый Гафиз, Вы меня разоряете. Если по Каменному дойти до самого моста, до барок и большого городового, который там зевает, то слева будет удивительная игрушечная часовня. И даже не часовня, а две каменные ладони, сложенные вместе со стеклянными, чудесными просветами. И там не один св. Николай, а целых три. Один складной, а два сами по себе. И монах сам не знает, который влиятельней. Поэтому свечки ставят всем уж заодно.
Забавно представить себе будущую “комиссаршу” – ставящей свечки…
Гумилев почти ничего не пишет Ларисе о своей жизни. Между тем это были два месяца в заснеженных окопах под периодическими пулеметными обстрелами. Гусарский полк в составе 5-й армии держал оборону по Двине. Дежуря в свою очередь по полку, Гумилев 1 января методично записывает в журнале “офицеров-наблюдателей”: “Спокойно… спокойно… спокойно… было видно, как противник, производя работы, выбрасывал землю из окопов у деревни Кольна-Парнас… спокойно… одиночные выстрелы противника…” Так встретил он новый, 1917 год.
Несколько раньше, в ноябре, Гумилев писал Ахматовой, что подружился с таким же, как он, “прапорщиком из вольноопределяющихся”. Трудно сказать, кто это был. Но в декабре-январе ему не повезло: соседом его в окопах оказался штаб-ротмистр Александр Васильевич Посажный (Посажной). Это был “бурбон” особого рода – “бурбон”-графоман. Позже, в эмиграции, он пользовался некоторой известностью. Его поминает Ходасевич в знаменитой статье “Ниже нуля” – своего рода обзоре “антипоэзии”. Илья Эренбург и тридцать лет спустя не забыл его строк про Пегаса (так стихотворец-кавалерист называл своего боевого коня), который
….в столовую вступил
И кахетинского попил.
Букет покушал белых роз.
Покакал чинно на поднос, —
и с удовольствием процитировал их в “Люди. Годы. Жизнь”.
В 1932 году Посажной напечатал автобиографическую поэму “Эльбрус”, в которой есть следующий мемуарный фрагмент (пунктуация авторская, то есть ее отсутствие; в этом смысле Посажной был авангардистом; к тому же слово “Я” он последовательно писал с большой буквы):
Да современности поэтов
Читать Я право не могу
В них нет поэзии заветов
И даже смысла ни гугу
И коль укажут вот поэт
Назад Я делал пируэт
Так вечно б может продолжалось
Но за какие-то грехи
Мне слушать многие досталось
Год гумилевские стихи
Ко мне в четвертый эскадрон[128]128
По этим словам можно подумать, что Посажный был командиром эскадрона; это не так. Да и про год – явное преувеличение: Гумилев и Посажный служили бок о бок не больше полутора месяцев.
[Закрыть]
Грозу для каждого шпака
Был автор их переведен
Из Лейб-Уланского полка
И хохотали хи-хи-хи
Мы слыша штатские стихи
О самом маленьком обычном
О крике скажем петуха
Вещал он гласом дикобычным
И замогильным – чепуха.
Свой винегрет свою уху
В окопах сидя на Двине
Он мне варил Я чепуху
Его топил всегда в вине
О Музах спором увлекаясь
В каком-то маленьком бою
С ним осушили спотыкаясь
И пулеметную струю
…………………………
Когда б его не расстреляли
Он в неизвестности почил
И вы б наверно не узнали
Что он стихами настрочил
Впрочем, Е. Е. Степанов, основываясь на архивных материалах, доказывает, что на самом деле Посажной с Гумилевым пересекались довольно мало и в боевых дежурствах вместе не бывали.
От тоски Гумилев позволял себе мальчишеские (или “гусарские”, в старинном понимании) выходки: например, под пулеметным огнем оставался на открытом месте и закуривал. За эти подвиги он удостаивался лишь разноса эскадронного командира Мелик-Шахназарова. И все же за кампанию 1916/17 годов он был представлен к ордену Святого Станислава 3-й степени “с мечами и бантом”. Этот (единственный настоящий!) орден он получил 30 марта, когда империи, награждавшей его, уже, в сущности, не существовало[129]129
Орден Святого Станислава пришел в Россию после присоединения Царства Польского и принятия русским императором соответствующего титула. Он давался и офицерам, и гражданским чиновникам, и неслужащим подданным (за благотворительность и общественно полезную деятельность). Когда-то именно с орденом Святого Станислава Гумилевотец получил потомственное дворянство…
[Закрыть].
Один раз (19–17 декабря) ему удалось выбраться в отпуск домой. Как раз в это время Ахматова вернулась из Крыма. Гумилев съездил с ней и с сыном в Слепнево – и уже через несколько дней вернулся в столицу. Заходил в “Привал комедиантов”, виделся с Лозинским… и, конечно, с Анной Энгельгардт и с Ларисой Рейснер. В этот ли раз он привез Ларису в дом свиданий на Гороховой и “сделал с ней все” (об этом, со слов самой Рейснер, рассказывала Лукницкому Ахматова)? “Я была так влюблена, что пошла бы куда угодно”, – вспоминала “Лери”, но обида никогда не была забыта. Первая близость стала, похоже, концом романа – или началом конца.
…Моя нежность – к людям, к уму, поэзии и некоторым вещам, которая благодаря Вам – окрепла, отбросила свою тень среди других людей – стала творчеством…Этого не может быть, не могло быть. Но будьте благословенны, Вы, Ваши стихи и поступки. Встречайте чудеса, творите их сами. Мой милый, мой возлюбленный. И будьте чище и лучше, чем прежде, потому что действительно есть Бог.
Это похоже на прощальное письмо. Во всяком случае, была попытка закончить все “красиво”. Но…
За девять лет, которые еще отпустила ей судьба, Лариса Рейснер побывала женой большевика Федора Раскольникова, наркомвоенмора и дипломата (того, что в 1939 году попытался примерить боярскую шубу князя Курбского, написав из-за границы обличительное послание Сталину, – и через два месяца умер от неизвестной болезни), а потом – международного марксиста, обезьяноподобного острослова Карла Радека; она руководила военной разведкой (“не путать со шпионской контрразведкой!”) в Перми, разгуливала в роскошных туалетах по голодному Петрограду, писала очерки о революционных пролетариях Гамбурга – и осталась на русской сцене не исландкой Лерой, она же ирландка Лаик, а железной комиссаршей, усмиряющей матросов-анархистов, в упор стреляющей в навязчивого ухажера и декламирующей потрясенному командиру корабля гумилевских “Капитанов”…
Гумилев в июне 1917 года в письме из Швеции осторожно предупреждал “дорогую Ларису Михайловну” (уже не Лери!): “развлекайтесь, но не занимайтесь политикой”. Два года спустя он не раскланивался с бывшей подругой, считая ее причастной к убийству Шингарева и Кокошкина. Это была нашумевшая история: два кадета (члены Учредительного собрания) были растерзаны матросами-большевиками в тюремном лазарете. Восемнадцатый год только начинался, и даже Ленин счел необходимым официально осудить эту расправу.
Может быть, Гумилев и был в данном случае несправедлив к своей бывшей возлюбленной. Другие – в том числе Мандельштам – в рукопожатии ей не отказывали. Но красавица хорошо, уже вполне по-советски, отомстила Гафизу, добившись отстранения его от руководства литературной студией Балтфлота (и лишения соответствующего пайка). Вслед за тем Лариса, явившись к Ахматовой и осыпая ее лестью, предлагала взять Леву (который жил в Бежецке у бабушки) к себе в семью. Вот это была бы месть так месть! Можно лишь вообразить, каким приемным отцом для мальчика был бы Раскольников, ненавидевший Николая Гумилева тяжелой мужской ненавистью. А в 1922 году из Афганистана (где Раскольников был послом) Лариса писала матери: “Если бы перед смертью его видела – все бы простила ему, сказала бы, что никого не любила с такой болью, с таким желанием за него умереть, как его, поэта, Гафиза, урода и мерзавца”.
Было “желание за него умереть”. Были свечки в часовне на Каменном. Но ни разу – ни в одном письме! – Лариса не поинтересовалась ни душевным состоянием Гафиза, ни физическими условиями его жизни в окопах.
И тем не менее именно Лариса Рейснер напечатала 30 апреля 1917 года в газете “Новая жизнь” стихотворение, по-своему в русской поэзии уникальное. Лариса была совершенно бездарна как стихотворец. Но – в первый и последний раз в жизни – ее осенило что-то похожее на поэтическое вдохновение. Она создала образец “суровой”, “черной” фронтовой поэзии, подобный тем, что – несравненно искуснее, конечно! – писали в те годы ее английские сверстники: Уилфред Оуэн, Зигфрид Сэссун, Айзек Розенберг…
Мне подали письмо в горящий бред траншеи.
Я не прочел его, – и это так понятно:
Уже десятый день, не разгибая шеи,
Я превращал людей в гноящиеся пятна.
Потом, оставив дно оледенелой ямы,
Захвачен шествием необозримой тучи,
Я нес ослепший гнев, бессмысленно упрямый,
На белый серп огней и на плетень колючий.
Ученый и поэт, любивший песни Тассо,
Я, отвергавший жизнь во имя райской лени,
Учился потрошить измученное мясо,
Калечить черепа и разбивать колени.
Твое письмо со мной. Нетронуты печати.
Я не прочел его. И это так понятно.
Я только мертвый штык ожесточенной рати,
И речь любви твоей не смоет крови пятна.
Можно ли увидеть в герое этого стихотворения Гумилева? Да, наверное, можно, хотя самолично “потрошить измученное мясо” ему, в отличие от Юнгера, кажется, не пришлось.
Служба Гумилева в гусарском полку была недолгой. Уже 11 января на собрании офицеров была объявлена новость: полк предполагается направить во Францию. Западные союзники испытывали недостаток в живой силе. Россия помогала им – в обмен на вооружение и патроны. Подробнее об этом проекте (с которым Гумилеву пришлось непосредственно соприкоснуться) мы расскажем в следующей главе. Однако на запад направлялась лишь часть полка. Два эскадрона оставались в России и приписывались к стрелковому полку – в том числе тот, где служил Гумилев. Но дальше гнить в окопах, да еще в составе пехотного стрелкового полка, он вовсе не хотел[130]130
С этими событиями связан тогдашний гумилевский “экспромт”:
Взгляните: вот гусары смерти!Игрою ратных переменОни, отчаянные черти,Побеждены и взяты в плен.Зато бессмертные гусары,Те не сдаются никогда,Войны невзгоды и ударыДля них как воздух и вода.
[Закрыть]. В письмах к Рейснер он строит различные планы. В какой-то момент перед ним маячит несомненно привлекательная для него перспектива – отправиться в Персию, где также шли военные действия. Но тут 23 января его командируют на станцию Турцевичи Николаевской железной дороги (близ Окуловки, где Гумилев когда-то бывал у Ауслендера) для закупки фуража, в распоряжение полковника барона фон Кнорринга.
Живя в Окуловке, поэт часто бывает в Петрограде, видится с Ахматовой, живущей в столице у Срезневских, пытается заниматься литературой – и даже успевает один день (28 – 29 января) отсидеть на гауптвахте за неотдание чести генералу от инфантерии Пыхначеву. Тем временем армия, уставшая от войны, начинает стремительно разлагаться, а в столице возникают продовольственные сложности. 9 февраля Гумилев пишет из Окуловки Рейснер: “Мой полковник застрелился, и приехали рабочие, хорошо еще что не киргизы, а русские”. Можно по этой лаконичной фразе попытаться восстановить картину постепенно нарастающего безумия.
26 февраля, оказавшись очередной раз в Петрограде, Гумилев позвонил Ахматовой и с удивившим ее спокойствием сказал: “Здесь цепи, пройти нельзя, а потому я сейчас поеду в Окуловку”. В столице начиналась революция.
Глава девятая
Путешествие героя
1
В конце февраля 1917 года в Петрограде начались беспорядки, ставшие для империи роковыми.
День 8 марта по новому стилю соответствовал 23 февраля по старому. В этот день ткачихи, вышедшие на обычную демонстрацию по поводу Дня работницы, парализовали жизнь в столице. Как в дни аристофановской Лисистраты, революцию начали уставшие от войны женщины.
К 26 февраля, когда Гумилев не сумел встретиться с Ахматовой и уехал в Окуловку, бастовали чуть не все предприятия и высшие учебные заведения города. Толпы демонстрантов ежедневно заполняли главные улицы. Как раз в этот день градоначальник Балк перебросил все войска и полицию в центр города и раздал им патроны. На Невском проспекте – от Знаменской площади до Садовой – демонстрантов робко попытались расстреливать. Но войска уже плохо подчинялись командованию. Во второй половине дня 4-я рота гвардейского Павловского полка открыла огонь по конному разъезду полиции. И это было только началом…
Гумилев вовремя покинул город. Ахматова, напротив, целую неделю (до 3 марта, когда все закончилось) ходила по улицам, впитывая впечатления, жадно наблюдая “минуты роковые”. Она видела уличные бои, видела, как великий князь Кирилл Владимирович, примерявший роль Филиппа Эгалите, водил свой полк присягать Временному правительству. При этом иллюзий у нее не было. “Будет то же самое, что во Франции во время Великой революции, а может быть, и хуже”, – говорила она Срезневским.
Между тем большая часть русского общества весной 1917 года находилась в полной эйфории после “бескровно” (всего триста жертв – это бескровно!) победившей революции. Газетчики, а за ними и поэты (и поэты не из последних), в 1905 году обличавшие деспотизм, а в 1914-м – тевтонов, дружно запели гимны свободе.
Манифестация в Петрограде на Невском проспекте. Фотография К. К. Буллы, 1917 год
Но призрак гильотины витал над радостной толпой, и многие, чувствуя его, как Ахматова, пытались его “заговорить”. Бодрое стихотворение Кузмина во славу победителей заканчивается, к примеру, так:
Русская революция – юношеская, целомудренная, благая, —
Не повторяет, только брата видит во французе,
И проходит по тротуарам, простая,
Словно ангел в рабочей блузе.
Гумилева эта эйфория, кажется, миновала совсем. Его немногочисленные “гражданские” стихи 1917 года тревожны и трезвы. Видимо, Ахматова, многократно подчеркивавшая, что Гумилев “ничего не понимал” в политике, была права лишь отчасти. Вероятно, в сознании Гумилева (как в сознании многих поэтов) причудливо сочетались крайняя политическая наивность – и точное ощущение глубинной сути происходящего. Во всяком случае, дело не в “монархизме” поэта – до лета 1918-го он никаких монархических взглядов и симпатий не высказывал.
Впрочем, в революционной России прожил он в этот год совсем недолго.
8 марта старого стиля Гумилев снова в Петрограде (уже управляемом Временным правительством князя Г. Е. Львова и Советом рабочих и солдатских депутатов во главе с социал-демократом Чхеидзе). В тот же день поэт опять заболел и был помещен в лазарет, где начал писать “Подделывателей”, изящную и вполне “постмодернистскую” повесть про некую секту, в заволжских лесах составляющую все знаменитые европейские литературные фальсификации – от стихов Чаттертона до “Краледворской рукописи”. Можно увидеть здесь пародию на сюжеты Кузмина и Андрея Белого – и перекличку с тогда же (и вполне всерьез) написанным “Мужиком”. Во всяком случае, это был способ сохранить дистанцию по отношению к происходящему – а значит, и трезвую голову.
Выписавшись оттуда через неделю, Гумилев посещает одно из собраний ненадолго возрожденного Цеха, наносит визит Сологубу, знакомится с молодым режиссером Сергеем Радловым и его женой – начинающей поэтессой… В общем, ведет литературно-светскую жизнь, не торопясь вернуться в Окуловку. Живет он не у себя в Царском, а в Петербурге – сперва у Лозинского, а потом – в меблированных комнатах “Ира” (Николаевская улица, дом 2). С Ахматовой, живущей у Срезневских, он встречается лишь эпизодически.
Гумилев не случайно задержался в столице. Как раз в это время решалась его судьба. Каким-то образом ему удается попасть в Русский корпус, направляющийся в Салоники, в Грецию. Е. Е. Степанов указывает, что в этом ему оказал содействие М. Струве, “служивший при штабе”. Согласно же Лукницкой, Струве помог Гумилеву в другом: Гумилев получил место военного корреспондента газеты “Русская воля”, с довольно большим (800 франков в месяц) окладом[131]131
Как прапорщику экспедиционного корпуса, Гумилеву, согласно приказу от 7 мая, полагалось жалованье в сумме 852 рубля, т. е. примерно 2200 франков, в год. Кроме того, он получил около 1200 рублей единовременно на обмундирование, на покупку пистолета, теплых вещей и т. д.
[Закрыть]. Но “Русская воля” была органом с довольно сомнительной репутацией, созданным по инициативе А. Л. Протопопова, последнего царского министра внутренних дел (который считался реакционером и авантюристом), и финансировавшимся одиозными банковскими кругами. Литературный отдел “Русской воли” возглавлял Леонид Андреев, предлагавший сотрудничество в газете всем известным писателям, вне зависимости от политических и эстетических взглядов, и обещавший большие гонорары и полную свободу высказывания. Однако “гранды” (в том числе Блок) сотрудничать в “протопоповской” газете отказались. Едва ли аналогичное предложение Гумилеву могло быть сделано через племянника Струве – одного из вождей либерального истеблишмента. В любом случае на практике сотрудничество не состоялось: и из-за революции газета вскоре закрылась, да и до фронта Гумилев не доехал.
Вопрос об отправке русских войск на другие фронты обсуждался с самого начала войны; считалось, что у России – избыток “человеческого ресурса” при недостатке вооружения. Но долгое время дело не двигалось с места, потому что российская сторона была не против послать свои дивизии куда-нибудь в стратегически интересные для себя места (скажем, в Болгарию или к Дарданеллам), где западные союзники меньше всего хотели бы их видеть. Но к концу 1915 года переговоры активизировались: в Россию прибыла делегация во главе с Полем Думером, впоследствии ставшим президентом (и павшим от руки русского эмигранта). За “живую силу” предлагали винтовки и боеприпасы. Русские генералы были, по крайней мере на словах, шокированы этим “торгом бездушных предметов на живых людей”, но, чтобы не портить отношения с союзниками, Николай II решил снарядить и отправить во Францию одну Особую бригаду. Укомплектована она была в основном из запасных солдат, не бывших в бою; при отборе главное внимание обращалось на вероисповедание (исключительно православное), здоровье и внешность (один полк был укомплектован исключительно статными шатенами, другой – статными блондинами). Другими словами, бригада предназначалась скорее для представительских, а не военных целей. Когда в апреле она (через Китай, Индийский океан, Порт-Саид и Марсель) после трехмесячного пути добралась до Франции, долгое время ее служба сводилась почти исключительно к участию в многочисленных парадах. Однако в конце июня русских солдат наконец отправили в окопы. Позднее 1-я Особая бригада участвовала в битве при Сомме и до поры до времени сражалась если не лучше, то и не хуже других частей французской армии. Но закончилась ее служба бесславно: об этом мы расскажем чуть ниже.
Тем временем положение войск Антанты на Балканах складывалось так тревожно, что Россию стали уже упрашивать направить туда (под Салоники) свои войска. Французы и англичане надеялись, что прибытие частей из братской православной страны побудит Румынию вступить в войну, а Болгарию – разорвать союз с Германией. Для этого была сформирована вторая бригада, которая 3 июля отправилась во Францию (на сей раз западным, более коротким, путем), а оттуда, из Марселя, – на Балканский полуостров.
В апреле было решено сформировать еще пять бригад по десять тысяч человек каждая для отправки во Францию и Македонию. Из них до октября было сформировано и отправлено на фронт четыре. Пятую отправить не успели. В связи с изменившимся положением на фронтах войска, предназначенные к отправке во Францию и в Македонию, были по согласованию с союзниками переброшены на Румынский фронт. К началу 1917 года русские войска и во Франции, и в Македонии понесли существенные потери. На пополнение 1-й и 3-й бригад, сражавшихся во Франции, должны были отправиться (но в итоге так и не отправились) александрийские гусары, прапорщик же Гумилев был определен во 2-ю или 4-ю бригаду – в Македонию.
15 мая он покинул Петроград. Ахматова провожала его. Гумилев был рад покинуть охваченную смутой родину. Начиналось новое путешествие, и он рассчитывал, что, может быть, “игра ратных перемен” занесет его в Африку. Но пока он увидел новый для себя мир Северной Европы. Именно в это время в его сознании родилась, вероятно, идея “учебника географии в стихах”. Но в Скандинавии, вспоминая, как полагается туристу, все, что следует, – от викингов до Ибсена, он не может забыть о происходящем на родине.
Вот его шведские стихи:
Для нас священная навеки
Страна, ты помнишь ли, скажи,
Тот день, как из Варягов в Греки
Пошли суровые мужи?
Ответь, ужели так и надо,
Чтоб был, свидетель злых обид,
У золотых ворот Царьграда
Забыт Олегов медный щит?
Чтобы в томительные бреды
Опять поникла, как вчера,
Для славы, силы и победы
Тобой подъятая сестра?
И все-таки путешествие позволяет Гумилеву уйти от бесплодных в его случае гражданских тревог в “беспокойные сны”, в мир своих высоких поэтических видений.
“О Боже, – вскричал я в тревоге, – что, если
Страна эта истинно родина мне?
Не здесь ли любил я и умер не здесь ли,
В зеленой и солнечной этой стране?”
И понял, что я заблудился навеки
В слепых переходах пространств и времен,
А где-то струятся родимые реки,
К которым мне путь навсегда запрещен.
Дальше – Норвегия, страна, откуда некогда уплыли на запад предки героев “Гондлы”.
Страшна земля, такая же, как наша,
Но не рождающая никогда.
На Северном море в нем уже в полной мере пробуждается гимназист-фантазер, и он самозабвенно играет в морского разбойника “из расы завоевателей древних”. Современность, однако, дает о себе знать: из окончательного варианта стихотворения исчезают мелкие реалии Первой мировой (например, имена немецких и итальянских министров), но остаются “подводная лодка” и “плавучая мина”. Путь на Лондон по Северному морю был небезопасен.
Именно Лондон должен был стать следующей остановкой на пути в Салоники. О тех двух или двух с половиной неделях (примерно с 10–12 по 28–30 июня), которые поэт провел в столице Великобритании, стоит поговорить поподробнее.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.