Текст книги "Зодчий. Жизнь Николая Гумилева"
Автор книги: Валерий Шубинский
Жанр: Документальная литература, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 35 (всего у книги 53 страниц)
2
Ближайшим (хотя и не единственным) знакомым Гумилева в Лондоне был Борис Анреп.
Борис Васильевич Анреп (1883–1969) родился в семье профессора судебной медицины, депутата Государственной думы от “Союза 17 октября”. За плечами у него было Училище правоведения, юридический факультет университета, служба в драгунском полку. Анрепу было далеко за двадцать, когда его жизненные приоритеты определились. Несколько лет перед войной он провел за границей – в Париже и Лондоне, где изучал искусство мозаики (ставшее его главным занятием), курировал русский отдел на Второй постимпрессионистической выставке и в то же время писал стихи по-русски и по-английски. С начала 1917 года он вновь живет в Англии, служа в Русском правительственном комитете при министерстве по делам Индии (Indian House). Гумилев печатался вместе с ним в “Невском альманахе” (1915), который открывался циклом Анрепа “Человек”, а закрывался подборкой ценимого Гумилевым Тихона Чурилина. В стихах Анрепа была выразительность и своеобычность:
Чудится песня внутри:
– Я пою, и лес зеленеет —
Из стороны в сторону мерно проходит,
Я закрыл глаза, и мне сладко;
Песня наполнила все тело,
Откликнулась о стенки и своды,
– Я пою, и лес зеленеет —
А я томлюсь, и мне жутко.
Я люблю тебя, поющая птица,
Вылети из меня
И сядь мне на ладонь
Около пальцев,
Я хочу тебя трогать и ласкать…
Борис Анреп, 1910-е. Музей Анны Ахматовой в Фонтанном доме
Строчку “Я пою, и лес зеленеет” Ахматова взяла эпиграфом к своим “Эпическим мотивам”. Встреча Ахматовой и Анрепа в 1914 году была важным событием в жизни обоих. Здесь не место излагать все перипетии этого знаменитого романа. Достаточно сказать, что примерно в то время рождались строки Ахматовой, адресат которых легко угадывается:
Ты – отступник: за остров зеленый
Отдал, отдал родную страну,
Наши песни, и наши иконы,
И над озером тихим сосну.
Для чего ты, лихой ярославец,
Коль еще не лишился ума,
Загляделся на рыжих красавиц
И на пышные эти дома?
С Анрепом связаны и многие другие ахматовские стихотворения – от “Мне голос был. Он звал утешно…” (1917) и знаменитой “Песни о черном кольце” до “Прав, что не взял меня с собой…” (1961). Хотя, разумеется, в них меньше всего можно видеть документальное свидетельство о развитии их отношений.
Гумилев что-то об этих отношениях знал (по всей вероятности, именно Анреп был тем человеком, что повстречался ему и Ахматовой в 1915 году на Московском вокзале). Знал он и об эпизоде с “черным кольцом”. Его общению с мозаичистом это не мешало.
20 июня он пишет Ахматовой:
Анреп… очень много возится со мной. Устраивает мне знакомства, возит по обедам, вечерам. О тебе вспоминает, но не со мной. Так, леди Моррелль, дама-патронесса, у которой я провел день под Оксфордом, спрашивала, не моя ли жена та интересная, очаровательная и талантливая поэтесса, о которой ей так много говорил Анреп.
Леди Оттолин Моррелль, упоминаемая здесь, – сестра герцога Портлендского, жена лорда, хозяйка усадьбы Гарсингтон, сыгравшая важную роль в английской литературной жизни предвоенных и послевоенных лет. Она была любовницей Бертрана Рассела и приятельницей трех поколений английских классиков, от Генри Джеймса до Элиота и Хаксли. С 23-летним Хаксли Гумилева познакомили уже в первые дни пребывания в Лондоне. 14 июля будущий автор романа “О дивный новый мир” пишет:
Я встречался с Гумилевым, знаменитым русским поэтом (о котором я, правда, ничего раньше не слышал – но все же!) и редактором газеты “Аполлон”. С большим трудом мы беседовали по-французски: он говорит на этом языке с запинками, а я всегда начинаю заикаться и делаю чудовищные ошибки. Тем не менее Гумилев показался мне весьма интересным и приятным человеком[132]132
Цит. по: Э. Русинко. Гумилев в Лондоне: Неизвестное интервью // Николай Гумилев: Исследования. Материалы. Библиография. С. 300.
[Закрыть].
Кроме Анрепа, Гумилев встретил в Лондоне Карла Бечхофера (Бехгофера, как писал сам Гумилев) Робертса, впоследствии много работавшего в близком нам жанре литературной биографии, а в 1914–1915 годы – иностранного корреспондента в Петрограде. Там в декабре 1914-го, в “Бродячей собаке” он познакомился с Гумилевым. Уже в январе 1915-го в одном из престижнейших английских журналов, New Age, был упомянут не названный по имени “волонтер-поэт, только что вернувшийся с фронта”. 28 января в New Age (v. XXI. № 9) появляется интервью Гумилева Бечхоферу.
Вот несколько фрагментов из него:
…Завершился великий период риторической поэзии, которой были поглощены почти все великие поэты XIX века. Сегодня основная тенденция состоит в борьбе за экономию слов, что было совершенно чуждо как классическим, так и романтическим поэтам прошлого, например Теннисону, Лонгфелло, Пушкину и Лермонтову… Второй параллельной тенденцией являются поиски простоты образов в отличие от творчества символистов, очень усложненного, выспреннего, а подчас и темного.
Новая поэзия ищет простоты, ясности и точности выражения. Любопытно, что эти тенденции невольно напоминают нам лучшие произведения китайских писателей, и интерес к последним явно растет в Англии, Франции и России…
…Что касается верлибра, то нужно признать, что он завоевал себе права на гражданство в поэзии всех стран. Тем не менее совершенно очевидно, что верлибр должен использоваться чрезвычайно редко, поскольку это – лишь одна их многих недавно возникших форм, которая не может заменить собой все остальные…
…Не думаю, что у футуризма есть будущее хотя бы потому, что в каждой стране – свой собственный, отличный от других футуризм, и все они, взятые вместе, вовсе не создают единой школы. В Италии, например, футуристы являются милитаристами, а в России – пацифистами. Кроме того, они строят свои теории на полном презрении к искусству прошлого, а это неминуемо окажет дурное влияние на их художественные достижения, вкус и технику.
…Нарождающаяся поэтическая драма может прийти на смену старому театру.
…Время эпоса еще не настало. Эпос обычно появляется вслед за событиями, которые он воспевает, мы же сейчас находимся в центре великих событий…
…Остается еще мистическая поэзия… В России до сих пор сильна вера в Третий Завет… Мистическая поэзия связана с этими ожиданиями. Во Франции также можно надеяться на ренессанс мистической поэзии, элементы которой обнаруживаются в творчестве Поля Клоделя и Франсиса Жамма. Возможно, она будет развиваться в традициях французского неокатолицизма или под влиянием философских идей Бергсона[133]133
Там же. С. 305–307.
[Закрыть].
Интервью вызвало дискуссию в журнале. Бечхофер в двенадцатом номере (19 июля) выступил в поддержку высказываний Гумилева, который, по его словам, “хорошо известен в России и среди переводчиков с русского на Западе как лидер молодой школы в русской поэзии, а также как влиятельный литературный и художественный критик”.
К сожалению, соответствующих номеров New Age нет ни в одной российской библиотеке. Как указывает Э. Русинко, этот журнал (среди авторов которого были Паунд и Т. Е. Хьюм) перед войной, в период “русского бума”, часто публиковал произведения русских писателей – Брюсова, Сологуба, Соловьева, Мережковского и др. Не будем забывать, что в 1916 году Великобританию посетила большая делегация русских писателей и общественных деятелей, в которую входили В. Д. Набоков, А. Н. Толстой, К. И. Чуковский, Вас. И. Немирович-Данченко и др., удостоившаяся приема у короля (с которым Чуковский якобы попытался завести разговор об Оскаре Уайльде). Ответная делегация посетила Россию в начале 1917 года. Гумилев писал Лозинскому: “Отношение к русским здесь совсем не плохое, а к революции даже прекрасное…”
Бечхофер служил, как и Анреп, в Indian House. Там же состоял на службе Вадим Гарднер (полное имя – Вадим Данилович де Пайва Перера Гарднер) – член Цеха поэтов в последний год его существования, сын русской писательницы (урожденной Дыховой) и гражданина Северо-Американских Соединенных Штатов, латиноамериканца родом. Гумилев так характеризует лондонскую жизнь этого своего петербургского знакомого в письме к Ахматовой: “…Проводит время исключительно в обществе третьеразрядных кокоток и презирает Лондон и все английское – этакий Верлен”.
Кроме Бечхофера, акмеисты сталкивались с еще одним британским специалистом по России, переводчиком Джоном Курносом. Однако последний оказался, по словам Гумилева, “безызвестным графоманом”[134]134
Это не совсем так: Джон Курнос (Kournos), американец русского происхождения, был другом Паунда и Олдингтона и печатался в весьма престижных британских изданиях.
[Закрыть]. “Но есть другие хорошие переводчики, которые займутся русской поэзией” (из того же письма Ахматовой). Вероятно, имеется в виду Морис Беринг, позднее издавший “Оксфордскую антологию русской поэзии”. Гумилев довольно тесно общался с ним в Лондоне. Накануне отъезда из Англии он просит Лозинского выслать книги нескольких русских поэтов (Анненского, Белого, Мандельштама, Ходасевича, Кузмина, Клюева) – вероятно, именно для нужд переводчиков.
Через Бечхофера Гумилев начал знакомиться с английскими поэтами. У него должно было найтись немало точек соприкосновения с теми из них, кто, подобно ему, стремился к “экономии слов” и интересовался китайской культурой. Как указывает Э. Русинко, Гумилев мог знать о Паунде и имажизме из статьи З. Венгеровой в журнале “Стрелец” (1915, № 1), хотя эта статья, озаглавленная “Английские футуристы”, могла лишь дезориентировать его. С другой стороны, Гумилев мог найти близкие себе черты в творчестве поэтов противоположной школы – “георгианцев”; судьба их вождя Руперта Брука, тоже ушедшего добровольцем на войну и умершего – как Байрон! – в полевом госпитале на одном из островов Эгейского моря, должна была его взволновать. В каких пределах он знал в это время английский? Скорее всего, на корабле он усиленно занимался языком, пытаясь восстановить в памяти былые самостоятельные штудии в Слепневе и позднейшие университетские уроки. После двух недель жизни в Лондоне он в письме Лозинскому сообщает: “По-английски уже объясняюсь, только понимаю плохо”. По-видимому, разговорный английский он так толком и не освоил (везде, где можно, он старался переходить на французский), но, несомненно, более или менее свободно читал на этом языке и с английской поэзией мог знакомиться в оригинале.
Но отзывы знакомых создали у него предубежденное представление о современных английских поэтах (“Все в один голос говорят, что хороших сейчас нет и у большинства обостренные отношения” – из письма к Ахматовой). Тем не менее он посещает самого значительного англоязычного лирика той поры – Уильяма Батлера Йейтса, которого он называет “английским Вячеславом”.
Сходство Йейтса, великого мифотворца и единственного настоящего символиста в британской поэзии, с Вячеславом Ивановым усиливается еще и тем, что Йейтс как раз в 1917 году купил свою Башню – “Тур Баллили”, правда, не в центре Лондона или Дублина, а в чистом поле, среди ирландских вересковых равнин. Сходство усугублялось и женитьбой Йейтса (тоже как раз в 1917 году) на дочери его многолетней возлюбленной Мод Ганн. Йейтс, ирландец (соотечественник Гондлы!) и страстный патриот своего острова (и притом – протестант, что придавало его патриотизму особенно трагический характер), возразил бы против определения “английский”. Трудно сказать, о чем шел разговор в его доме в день, когда Гумилев нанес ему визит. Недавно, на Пасху 1916 года, отгремел кровавый ирландский мятеж, и Йейтс воспел его. Если бы Гумилев знал эти стихи, они должны были бы ему понравиться, эти и ныне знаменитые строки о вождях мятежников, четырех заурядных людях, ставших героями, потому что – terrible beauty is born: ужасная красота родилась.
В момент встречи с Гумилевым Йейтсу было 52 года, и ему еще предстояло написать свои лучшие стихи. Гумилев вывезет из Англии его книжку, по которой спустя четыре года переведет (или по крайней мере начнет переводить) раннюю пьесу Йейтса “Графиня Кэтлин” и которую подарит весной 1921-го Наталье Залшупиной, сотруднице издательства “Петрополис”.
В интервью New Age Гумилев называет имя Йейтса и еще двух английских поэтов. Первый – A. E., Альфред Э. Хаусмен, профессор-латинист, печатавший лирические стихи под литерами. У Гумилева сразу же должна была возникнуть ассоциация с поэтом Ник. Т-о. Но стихи Хаусмена ничем не похожи на поэзию Анненского; его “Шропширский парень” (Гумилев в Лондоне купил и эту книгу) – аскетически простая и лаконичная лирика, проникнутая фольклорными мотивами. Казалось бы, нет ничего более далекого от поэтического мэйнстрима XX века, а между тем у себя на родине Хаусмен уже столетие – один из любимых поэтов. В числе трех названных Гумилевым авторов, что примечательно, нет Киплинга (мода на него в Англии уже прошла, в России еще не началась), но есть его антипод – Честертон. В России его знали только по “Человеку, который был четвергом” (роман был переведен перед самой войной). “Мне обещали устроить встречу с Честертоном, которому, оказывается, за сорок и у которого около двадцати книг. Он пишет также и стихи, совсем хорошие”.
Гилберт Кит Честертон, 1910-е
Неизвестно, в какой мере Гумилев представлял себе политические и культурологические идеи Честертона – его страх перед Востоком, ненависть к богеме, мелкопоместный консерватизм и феодальный социализм. В контексте того, что мы знаем о встрече двух писателей, это достаточно любопытно. Описание встречи сохранилось в мемуарах английского классика. Встреча произошла в доме леди Джулиет Дафф, и в разговоре участвовал Хилар Беллок – друг Честертона, знаменитый консервативный мыслитель и поэт-юморист.
Анекдот о том, как мы с мистером Беллоком настолько увлеклись беседой, что не заметили воздушного налета… не лишен оснований…
Майор Морис Беринг… привел какого-то русского в военной форме. Последний говорил без умолку, несмотря даже на попытки Беллока перебить его – что там какие-то бомбы! Он произносил непрерывный монолог по-французски, который всех нас захватил. В его речах было качество, присущее его нации, – качество, которое многие пытались определить и которое, попросту говоря, состоит в том, что русские обладают всеми возможными человеческими талантами, кроме здравого смысла. Он был аристократом, землевладельцем, офицером одного из блестящих полков старой армии – человеком, принадлежащим во всех отношениях к старому режиму. Но было в нем нечто, без чего нельзя стать большевиком, – нечто, что я замечал во всех русских, каких мне приходилось встречать. Скажу только, что, когда он вышел в дверь, мне показалось, что он вполне мог бы удалиться и через окно. Он не коммунист, но утопист, причем утопия его намного безумнее любого коммунизма. Его практическое предложение состояло в том, что только поэтов следует допускать к управлению миром. Он торжественно объявил нам, что и сам он поэт. Я был польщен его любезностью, когда он назначил меня как собрата-поэта абсолютным и самодержавным правителем Англии. Подобным образом Д’Аннунцио возведен был на итальянский, а Франс – на французский престол… Он уверен в том, что, если политикой будут заниматься поэты или, по крайней мере, писатели, они никогда не допустят ошибок и всегда смогут найти между собой общий язык. Короли, магнаты или народные толпы способны столкнуться в слепой ненависти, литераторы же поссориться не в состоянии. Примерно на этом этапе нового социального устройства я стал различать звуки за сценой (как обычно пишут в ремарках), а затем вибрирующий рокот и гром небесной войны. Пруссия, подобно Сатане, извергала огонь на город наших отцов, и что бы там ни говорили против нее, поэты ей не управляют. Разумеется, мы продолжали беседу… Мне трудно вообразить более удивительные обстоятельства собственной смерти, чем эту сцену в большом доме в Мэйфере, когда я слушал безумного русского, предлагавшего мне английскую корону.
Как известно, сходные идеи Гумилев развивал и позднее – в Петрограде в дни военного коммунизма. Но кто, следуя подобной логике, должен был бы возглавить Россию? Ее крупнейшим и самым знаменитым поэтом был на тот момент автор “Двенадцати”. Гумилев, возможно, претендовал бы на роль главнокомандующего или военного министра (и имел бы на это все права, так как в ноябре 1917-го указом Совнаркома на эту должность был назначен прапорщик Крыленко). По одному из апокрифов, в августе 1921 года на вопрос следователя о своей предполагаемой должности в случае успеха заговора Гумилев ответил: “командующий Петроградским военным округом”… (Напомним, как кончается “Гондла”: королем Ирландии избран “вольный бард”, и его сын, всеми презираемый поэт-горбун, оказывается законным наследником престола.)
Так или иначе, “берег туманный Альбиона” Гумилев покидает в отличном настроении. Он полон планов: после войны гиперборейские книги можно будет печатать в Англии: бумага и типографские расходы там не в пример дешевле. “Я чувствую себя совершенно новым человеком, сильным, как был, и помолодевшим, по крайней мере, на пятнадцать лет…” – пишет он Лозинскому. В таком настроении он отправляется в Париж. Он предполагает ехать в Салоники через Францию и Италию. Для этого он специально запасся рекомендательными письмами к итальянским писателям – в том числе к Джованни Папини.
3
Однако тем временем с родины приходили вести все более тревожные. Временное правительство теряло власть над страной, армия разлагалась, положение на фронте становилось катастрофическим; 3 (15) июля произошла первая попытка большевистского путча.
Письма Ахматовой из Слепнева к Срезневским хорошо характеризуют ее настроение и окружающую обстановку.
22 июля:
Мужики клянутся, что дом (наш) на их костях стоит, выкосили наш луг, а когда для разбора этого дела приехало начальство из города, они слезно просили: “Матушка барыня, это в последний раз”. Тоже социалисты!
30 июля:
Крестьяне обещают уничтожить нашу Слепневскую усадьбу 6 августа, пот<ому> что это местный праздник и к ним приедут гости. Недурной способ занимать гостей!
16 августа:
Единственное место, где я дышала вольно, был Петербург. Но с тех пор как там завели обычай ежемесячно поливать мостовые кровью граждан, он потерял некотору часть своей прелести в моих глазах.
Неудивительно, что в такой ситуации Гумилев приложил все усилия, чтобы задержаться в Париже – и в случае опасности иметь возможность вывезти из России семью. В конце октября он пишет Ахматовой:
Дорогая Анечка,
ты, конечно, сердишься, что я так долго не писал тебе, но я нарочно ждал, чтобы решилась моя судьба. Сейчас она решена. Я остаюсь в Париже в распоряжении здешнего наместника от Временного правительства, т. е. вроде Анрепа, только на более интересной и живой работе. Меня, наверно, будут употреблять для разбора разных солдатских дел и недоразумений. Через месяц, наверно, выяснится, насколько мое положение здесь прочно. Тогда можно будет подумать и о твоем приезде сюда, конечно, если ты сама его захочешь. А пока я еще не знаю, как велико будет здесь мое жалованье. Но положение во всяком случае исключительное и открывающее при удаче большие горизонты.
Гумилев не знал, что как раз в это время Анреп звал Ахматову в Лондон…
Службу Гумилеву удалось получить с помощью новых друзей, которые появились у него сразу же по приезде в Париж.
Этой паре суждено было занять важное место в истории русского и мирового искусства XX века. Михаил Федорович Ларионов (1881–1964) и Наталья Сергеевна Гончарова (1881–1962), крупнейшие представители того, что терминологически не совсем точно называют “русским авангардом”, участники “Бубнового валета”, основатели отколовшейся от него группы “Ослиный хвост”, оказались в Париже в 1914 году, выехав на гастроли с “Русскими сезонами” Дягилева. Великий импресарио, чуткий к новому, пригласил в качестве сценографов скандально знаменитых молодых художников – к возмущению и оскорблению уже всемирно знаменитых, даже помянутых на страницах прустовской эпопеи, Бенуа и Бакста. Вместе с Дягилевым Ларионов и Гончарова остались в Париже на всю войну. Как раз в 1917 году они хлопотали о продлении давно просроченных паспортов и о приезде в Россию, но в итоге остались в Париже на всю жизнь.
Вкусы Гумилева в живописи были, как мы знаем, достаточно консервативны. Но с четой художников-москвичей его могла сблизить любовь к Гогену и интерес к культуре Востока. Не менее важно другое: перед ним был союз двух равноправных и самодостаточных творческих людей, сумевших реализовать себя в одном и том же искусстве. Гумилев не мог не думать о себе и Ахматовой, хотя брак Гончаровой и Ларионова (между прочим, до глубокой старости не освященный церковью) был гораздо прочней и гармоничнее.
Ларионов и Гончарова несколько раз рисовали Гумилева – в дни их парижской дружбы и позднее. Один из рисунков Гончаровой воспроизведен в газете “Россия и славянство” (1931, 29 августа). Николай Степанович изображен ею в гусарской форме – и верхом на жирафе.
Гумилев в свою очередь посвятил художникам стихотворение, в книги его не вошедшее:
Восток и нежный и блестящий
В себе открыла Гончарова,
Величье жизни настоящей
У Ларионова сурово.
В себе открыла Гончарова
Павлиньих красок бред и пенье,
У Ларионова сурово
Железного огня круженье.
У Гумилева то, что разделяет художников, не менее важно, чем то, что их роднит. “Павлиньих красок бред и пенье” и “величье жизни настоящей” – это ведь полюса его собственного творчества.
И Ларионову и Гончаровой оставалось жить еще долгие десятилетия. Но все самое главное они уже создали. Позади были и “неопримитивизм”, и “лучизм”.
Кто видит сон Христа и Будды,
Тот стал на сказочные тропы.
Снопы лучей и камней груды —
О, как хохочут рудокопы!
Кроме этого стихотворения, Гончаровой посвящен рассказ “Черный генерал”; Гумилева вдохновила на него хранившаяся у художницы индийская миниатюра, изображавшая индуса в британской генеральской форме.
У Ларионова, Гончаровой и Гумилева возникло множество общих творческих планов. Но для начала надо было помочь поэту остаться в Париже.
Как свидетельствует Ларионов, через Альму Эдуардовну Полякову, “вдову банкира”[135]135
Банкирская семья Поляковых была довольно многочисленной. Возможно, А. Э. Полякова была вдовой Лазаря Соломоновича (1842–1914), самого известного представителя этого клана, председателя Московского земельного и Московского торгового банков, действительного тайного советника, консула турецкого, консула персидского и проч., и проч., умершего в Париже перед самой войной.
[Закрыть], они вышли на генерала Михаила Александровича Занкевича[136]136
Бывший военный атташе в Швеции и Персии генерал-лейтенант Михаил Александрович Занкевич (1877–1945) в дни войны находился в действующей армии, а в 1917-м, перед назначением в Париж, некоторое время исполнял должность генерал-квартирмейстера.
[Закрыть], ведавшего отправкой войск, и он своей волей задержал Гумилева во Франции. Вместе с ним было задержано еще два прапорщика. (Всего в Салоники, в дополнение к уже прибывшим ранее, направлялось 32 офицера, но к сентябрю ни один из них так на место службы и не явился.) Тем временем, а может, и несколькими днями раньше Гумилев знакомится с Евгением Ивановичем Раппом, юристом-эсером, который был назначен комиссаром Временного правительства в Париже. Рапп предложил Гумилеву должность офицера для особых поручений при себе, и поэт с радостью принял предложение.
Наталья Гончарова, 1910-е
Комиссар был назначен в Париж Керенским “для реорганизации армии на демократических началах и в революционном духе”. Имелись в виду русские бригады во Франции. В составленном Гумилевым 21 августа (3 сентября) черновике приказа Раппа сказано:
При посещении мною дивизии я убедился, что, несмотря на появление в приказе более месяца тому назад телеграммы Военного министра о моем назначении, войска, не исключая, к сожалению, командного состава, не уяснили себе роли и значения Комиссара Временного правительства при войсках.
Считаю долгом потому разъяснить, что Комиссар является лицом, облеченным особым доверием Временного правительства и Исполнительного комитета Совета солдатских и рабочих депутатов и носителем их власти. В связи с этим полномочия его распространяются на все отрасли военного управления и военной жизни, за исключением одних только оперативных (боевых) распоряжений командного состава.
Институт правительственных комиссаров в армии только зарождался, и ему предстояло пройти долгий путь, от патетической Ларисы Рейснер и нелепого Фурманова до поэта Бориса Слуцкого, этого трагического красного золотопогонника, чтобы в конце концов выродиться в тихих “офицеров по воспитанию кадров” нынешней российской армии. Но что работает в тоталитарном государстве, то оказывается губительным или в лучшем случае бесполезным в охваченной стремительной энтропией демократической республике, да еще с Временным правительством во главе. “Поддержка демократических органов самоуправления” в армии приводила к результатам неожиданным… или вполне ожидаемым.
Не позднее 28 июля (10 августа) Гумилев приступил к новым обязанностям. Однако лишь через два месяца сложная переписка между Генеральным штабом, военным агентом во Франции графом А. А. Игнатьевым (тем самым – “пятьдесят лет в строю, ни одного дня в бою”) и Политическим управлением Военного министерства завершилась утверждением поэта в должности с окладом 732 рубля в год. С учетом надбавок он получал в месяц 106 рублей – сумму довольно значительную.
Михаил Ларионов, 1910-е
Сам Гумилев относился к этой волоките, видимо, нервозно – и 14 (27) сентября подал Раппу стихотворный рапорт.
За службу верную мою
Пред родиной и комиссаром
Судьба грозит мне, не таю,
Совсем неслыханным ударом.
Должна комиссия решить,
Что ждет меня – восторг иль горе:
В какой мне подобает быть
Из трех фатальных категорий.
Коль в первой – значит суждено:
Я кров приветный сей покину
И перееду в Camp Cournos
Или в мятежную Куртину.
А во второй – я к Вам приду —
Пустите в ход свое влиянье:
Я в авиации найду
Меня достойное призванье.
Мне будет сладко в вышине,
Там воздух чище и морозней,
Оттуда не увидеть мне
Контрреволюционных козней.
Но если б рок меня хранил
И оказался бы я в третьей,
То я останусь там, где был,
А вы стихи порвите эти.
Николай Гумилев. Рисунок М. Ф. Ларионова, 1917 год
Николай Гумилев. Рисунок М. Ф. Ларионова, 1917 год
Гумилев “остался, где был”. С Раппом ему работалось хорошо. Игнатьев, в своих известных мемуарах яростно третирующий Занкевича (неудивительно – сферы служебной компетенции двух генералов смешивались), с неожиданным добродушием отзывается о комиссаре-эсере.
Евгений Иванович перенял у французов лишь вежливую и напыщенную манеру обращения с новыми знакомыми, теряя всю важность, как только переходил в разговоре с французского на русский… Гражданин комиссар писал какие-то поучительные приказы (мы знаем, кто писал их на самом деле. – В. Ш.), но по существу оказался самым благодушным интеллигентом и подбадривал себя лишь своим никому не ведомым революционным прошлым и происхождением из военной семьи.
Другими словами, комиссар Рапп едва ли мог быть особенно суровым и придирчивым начальником для поэта…
Что касается альтернативных планов, то намерение поступить в авиацию более чем понятно: еще в 1911 году его воображение пленяли те, кто “пронзает облака” “на тяжелых и гулких машинах”. В конце Первой мировой летчиком стал 54-летний Габриэль Д’Аннунцио. Свой авиатор был и у футуристов (Каменский) и в Цехе поэтов (Бруни), в авиаполк под чужим именем записался в 20-е годы “эмир Динамит” – полковник Лоуренс, и так далее, вплоть до кумира отечественных “шестидесятников” XX века графа де Сент-Экзюпери, – так что Гумилев попал бы в хорошую и естественную для себя компанию. Другим вариантом был “Camp Cournos, или мятежная Куртина”, – русские бригады во Франции, или то, во что они к сентябрю превратились. Поэт имеет в виду печальные и постыдные события, свидетелем и хроникером которых ему пришлось стать.
В результате “переустройства армейской жизни на демократической основе” русские части во Франции стали практически небоеспособны. Пока войска находились в окопах, положение еще оставалось более или менее удовлетворительным. Но 20 апреля 1-ю и 3-ю бригады, понесшие большие потери (пять тысяч убитыми), отвели в тыл. Там они стали благодатным полем для агитаторов-большевиков, среди которых был, между прочим, известный историк М. Н. Покровский (по указанию Временного правительства в воинские части беспрепятственно допускались “лекторы”). Вместо военных учений начались бесконечные митинги с требованием возвращения в Россию. Отношение к офицерам стало резко враждебным, их приказы перестали выполняться. Постепенно части охватило повальное пьянство; были многочисленные случаи мародерства и нападения на женщин. Даже в госпиталях русские раненые отказывались наравне со всеми нести наряды на кухне, убирать территорию, утверждая, что они подчиняются только своим “солдатским комитетам”. Опасаясь дурного влияния русских на собственные войска, французы не желали вновь ставить их на боевую линию. Безделье привело к полному разложению. При этом в первую очередь разложилась 1-я бригада, состоящая из рослых православных чудо-богатырей, в то время как 3-я (в которой было немало “ратников” – т. е. призванных из запаса наскоро обученных резервистов) более или менее держалась. В июне бригады были объединены в одну Особую дивизию и размещены в лагере Ля-Куртин, где должны были ждать отъезда в Россию. Всего там находилось 318 офицеров, 18 687 (или 16 187) солдат и 1718 лошадей. О дальнейшем сказано в обзорном докладе, подготовленном прапорщиком Н. С. Гумилевым по поручению Занкевича и Раппа, вероятно, для отправки в Петербург:
…Брожение не прекращалось. Им руководил 1-й полк, исполнительный комитет которого начал выпускать бюллетени ленинского, с оттенком махаевского, направления. Только что составленный отрядный комитет, созданный из наиболее развитых и сознательных солдат, парировал разрушительную работу… Опасаясь возрастающего влияния комитета, руководители 1-го полка в ночь с 23 на 24 июня провели митинг… На этом митинге отрядный комитет был объявлен низложенным, хотя он был избран всего две недели тому назад. Одновременно приказание начальника дивизии о выходе на занятия не было исполнено солдатами 1-й бригады. Воззвание, выпущенное ими, поясняло, что заниматься не имеет смысла, так как решено больше не воевать. Тем временем враждебные отношения между первой и второй[137]137
Имеется в виду 3-я бригада.
[Закрыть] бригадой стали угрожать острым конфликтом. Сами солдаты второй бригады настойчиво просили оградить их от мятежной первой. Потому генералом Занкевичем… отдано распоряжение, чтобы солдаты, безусловно повинующиеся Временному правительству, покинули лагерь Ля-Куртин, захватив с собой все снаряжение.
В этом докладе – в первый и последний раз – появляется у Гумилева имя Ульянова-Ленина в связке с именем В. К. Махайского, идеолога-анархиста конца XIX века, считавшего интеллигенцию эксплуататорским классом, враждебным рабочим и крестьянам. Вероятно, “махаевщина” была актуальной темой в 1903 году, когда Гумилев увлекался марксизмом, – и спустя четырнадцать лет это слово всплыло в его сознании.
После ухода лояльных солдат (которых изолировали в лагере Курно) в Ля-Куртин оставалось 12 тысяч человек, в том числе почти вся 1-я бригада. Офицеры в подавляющем большинстве покинули лагерь.
На некоторое время про Ля-Куртин забыли, но в июле поступил приказ Керенского “привести к повиновению” мятежников. Занкевич и Рапп снова начали переговоры, надеясь избежать кровопролития, но куртинцам все это лишь прибавляло гонора. Ларисы Рейснер на них не было (Ларисы в изображении Всеволода Вишневского, конечно!). Тогда куртинцам был объявлен ультиматум.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.