Текст книги "Зодчий. Жизнь Николая Гумилева"
Автор книги: Валерий Шубинский
Жанр: Документальная литература, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 36 (всего у книги 53 страниц)
После этого из Ля-Куртин ушло еще шесть тысяч человек. Остальные (по сообщению Гумилева, 8154 солдата) остались. Лишь в августе им перестало поступать денежное довольствие и было сокращено продовольственное. 14 сентября перестает поступать и оно, но запасы продуктов в Куртине были достаточно велики, чтобы выдержать даже настоящую осаду. Однако Занкевич наконец отважился на силовое решение проблемы – тем более что из России прибыла свежая Особая артиллерийская бригада генерала Беляева. После нескольких дней переговоров и попыток взаимно “разагитировать” друг друга, 16 сентября артиллеристы и солдаты из Курно начали обстрел “мятежной Куртины”. Всего в этот следующий день было сделано 48 выстрелов картечью, вслед за чем все, кроме нескольких сотен зачинщиков, капитулировали. Остальные, в том числе предводитель мятежников некто Глоба, сдались 17-го.
К тому времени, когда Глобу и его сподвижников депортировали в Петроград, ситуация там изменилась настолько, что их встречали как героев. Остальные воины русских бригад были тоже по большей части репатриированы, где приняли (на той или иной стороне) участие в Гражданской войне. Из тех немногих, кто желал и дальше сражаться против немцев, был создан батальон французской армии.
Таким было самое серьезное из “солдатских недоразумений”, которые пришлось разбирать Раппу и Гумилеву.
Вероятно, именно эти события вдохновили Гумилева на его чуть ли не единственное прямо политическое стихотворение – “Франция”, датированное уже 1918 годом. Конечно, оно перекликается с его юношеским, десятилетней давности, текстом. Там Франция – “только слабая жена народов грубости и силы”, нуждающаяся в поддержке и защите своих суровых северных друзей. В 1918 году все выглядит иначе. Франция ныне – страна героев:
Только небо в заревых багрянцах
Отразило пролитую кровь,
Как во всех твоих республиканцах
Пробудилось рыцарское вновь.
Вышли кто за что: один – чтоб в море
Флаг трехцветный вольно пробегал,
А другой – за дом на косогоре,
Где еще ребенком он играл;
Тот – чтоб милой в память их разлуки
Принесли “Почетный легион”,
Этот – так себе, почти от скуки,
И средь них отважнейшим был он!
Славе Франции противопоставлен позор России:
Мы собрались там, поклоны клали,
Ангелы нам пели с высоты,
А бежали – женщин обижали,
Пропивали ружья и кресты.
Ты прости нам, смрадным и незрячим,
До конца униженным, прости!
Мы лежим на гноище и плачем,
Не желая Божьего пути.
Заканчиваются эти нехарактерные для автора стихи, однако, совсем по-гумилевски:
В каждом, словно саблей исполина,
Надвое душа рассечена,
В каждом дьявольская половина
Радуется, что она сильна.
Вот, ты кличешь: “Где сестра Россия,
Где она, любимая всегда?”
Посмотри наверх: в созвездьи Змия
Загорелась новая звезда.
…Из других “мелких солдатских дел”, в связи с которыми в документах упоминается имя поэта, стоит отметить, пожалуй, лишь дело поручика Штакельберга. Последний, “официально изобличенный в принадлежности к секретным сотрудникам заграничного охранного отделения”, был “исключен из чинов Артиллерийской комиссии” (одного из русских военных учреждений во Франции), но был прикомандирован к военному агенту и получал жалованье в его конторе (потомственный черносотенец и будущий советский генерал Игнатьев должен был сочувствовать такого рода людям). Штакельберг продолжал являться в Артиллерийскую комиссию и устраивал сцены своим бывшим сослуживцам. Гумилев по поручению Раппа составил письмо с требованием отозвать Штакельберга в Россию “как лицо, явно недостойное носить военный мундир”. Игнатьев, однако, от выполнения этого распоряжения уклонился.
Гумилев стал необходим Раппу. Комиссар даже ходатайствовал перед военным комендантом Парижа об освобождении “своего” офицера от обязательных дежурств, “так как в его отсутствие вся работа останавливается”[138]138
Занкевич, которому ходатайство было передано, отказал “ввиду небольшого числа офицеров, несущих дежурство”.
[Закрыть].
4
Однако главным содержанием жизни Гумилева в Париже была отнюдь не служба при комиссаре.
Замысел Ларионова и Гончаровой заключался в том, чтобы склонить Дягилева заказать Гумилеву какое-нибудь либретто для балета и таким образом дать своему новому другу возможность заработать.
Дягилев, собственно, не возражал, но труппа его вскоре уезжала на гастроли в Венецию, времени не было, и он предоставил Ларионову и Гончаровой вести переговоры с Гумилевым самостоятельно. Поэт предложил переделать в балет “Гондлу”. Оформить этот спектакль должен был Ларионов, музыку написать взялся английский композитор лорд Бернерс. Как вспоминал Ларионов,
либретто балетное требует специальной обработки. У Ник. Степ. не было в этом отношении никакого опыта. Гондла давал богатый материал, но перевести его в действенное только состояние… для Н. С. было трудно сразу. Он всю жизнь до этого работал главным образом со словом. Время шло, Дягилев уехал в Венецию. У нас еще ничего не было готово…
Решено было приостановить этот проект и заняться вторым. Речь шла о пьесе “Феодора” (в окончательном варианте – “Отравленная туника”), которая с самого начала была задумана в первую очередь как балетное либретто. Этот спектакль должна была оформлять Гончарова, а музыку предполагалось заказать Респиги. Гумилев написал пьесу за несколько дней. Что представлял собой ее первый вариант, трудно сказать, но в том виде, в каком она до нас дошла, “Отравленная туника” еще дальше от балетного либретто, чем “Гондла”.
Если “Гондла” – сказочная романтическая пьеса, в которой наряду с людьми действуют (хотя и безмолвствуют) волки и лебеди, то “Отравленная туника” – психологическая драма, написанная на документальной исторической основе и притом с соблюдением классицистских трех единств. Это самая “литературная”, самая риторическая из гумилевских пьес. Место ее действия – двор Юстиниана, воспроизведенный по хронике Прокопия Кесарийского. Ее герой, арабский поэт Имр-уль-Кас, соответствует третьей человеческой маске Гумилева, или его третьей “душе”. “Маг” Гафиз неуязвим, “колдовской ребенок” Гондла гибнет, побеждая; но бродяга, воин и любовник Имр знает только мучительную гибель и поражение. Находка автора – то, что араб Имр по большей части говорит в рифму (в то время как все остальные персонажи, греки, изъясняются белым стихом). Таким образом подчеркивается различие версификационных (и стоящих за ними культурных) традиций.
Есть в пьесе и некая отсылка к актуальным событиям 1917 года. По крайней мере завершавший ее монолог императрицы Феодоры, обращенный к ее падчерице Зое, звучал актуально – и совсем не контрреволюционно:
Ты здесь жила, как птица из породы
Столетья вымершей, и про тебя
Рабы и те с тревогой говорили.
Кровь римская и древняя в тебе,
Во мне плебейская, Бог весть какая.
Ты девушка была еще вчера,
К которой наклонялся только ангел,
Я знаю все притоны и таверны,
Где нож играет из-за женщин, где
Меня ласкали пьяные матросы.
Но чище я тебя и пред тобой
Я с ужасом стою и с отвращеньем.
Вся грязь дворцов, твоих пороки предков,
Предательство и низость Византии
В твоем незнающем и детском теле
Живут теперь, как смерть живет порою
В цветке, на чумном кладбище возросшем.
Ты думаешь, ты женщина, а ты
Отравленная брачная туника,
И каждый шаг твой – гибель, взгляд твой – гибель,
И гибельно твое прикосновенье!
Царь Трапезондский умер, Имр умрет,
А ты живи, благоухая мраком.
Молись! Но я боюсь твоей молитвы,
Она покажется кощунством мне.
Разумеется, до постановки и в данном случае дело не дошло: Дягилев и его труппа из Италии отправились в Испанию, там возникли какие-то денежные осложнения… “Отравленная туника” дописывалась в начале 1918-го уже в Лондоне и была напечатана лишь в 1952 году Глебом Струве. По странной случайности она стала первым произведением Гумилева, увидевшим свет в России после окончательного снятия запрета на его имя (которое совпало со 100-летней годовщиной его рождения).
Кроме пьесы, Гумилев пишет в Париже многочисленные любовные стихи. Адресат их – некая Елена Карловна Дюбуше, секретарь санитарного отделения русской военной миссии, полурусская-полуфранцуженка. “Она была необыкновенна тем, что, будучи строгой и неприступной девушкой, совершенно сникала и смягчалась, когда он читал ей стихи” (Арбенина). Влюбленность Гумилева в данном случае была неразделенной. Елена Дюбуше была невестой некоего американского бизнесмена Ловеля – и вскоре вышла за него замуж.
Вот девушка с газельими глазами
Выходит замуж за американца.
Зачем Колумб Америку открыл?!
Многочисленные стихотворения, посвященные “девушке с газельими глазами”, записывались в особый альбом и частью вошли в книгу “Костер”, частью были изданы в 1923 году под названием “К синей звезде”. Поражает то, насколько точно был совершен Гумилевым отбор. Почти все стихи, включенные в книгу, – хороши. Почти все, оставшиеся при жизни поэта в рукописи, – заурядны. Чрезмерная плодовитость Гумилева не означала отсутствия у него критического чутья к собственным стихам. Это был его метод работы: отбор производился уже среди написанного на бумаге. Но, возможно, временами он заставлял себя писать или поддавался не вполне созревшим творческим импульсам; и, может быть, этот “ложный профессионализм” несколько задержал развитие Гумилева-поэта.
Среди стихов к Дюбуше есть несколько “канцон”. Этот поэтический жанр (в новой интерпретации) Гумилев считал своим изобретением. Гумилевская “канцона” не имеет ничего общего с классической итальянской. Это стихотворение из пяти четверостиший (Гумилев считал именно такую длину стихотворения оптимальной), в первых трех строфах которого развивается мотив философский или пейзажный, а в двух последних появляется образ лирической героини. Увы, далеко не всегда завершение таких стихотворений – на уровне первых строф. Порою возникает ощущение, что поэт портит прекрасные стихи слащавой “галантностью”.
Лучшее из созданного Гумилевым в Париже – это все же не стихи “к синей звезде”, а философская лирика из “Костра”: “Прапамять”, “Творчество”, “Природа”. Последнее стихотворение принадлежит, на наш взгляд, вершинным шедеврам автора; без него немыслима хорошая антология русской поэзии XX века. Лишь в “Огненном столпе” есть у Гумилева несколько вещей такого же уровня. Именно в “Костре” формируется то, что можно назвать стилистикой зрелого Гумилева: сочетание жесткой риторической конструкции текста, внятности изложения и даже конкретности деталей (“скачка каких-то пегих облаков”) – с фантастическим, бредовым, сновидческим основным образом.
Рисунок Гумилева и автограф иронического хокку в альбом Н. Э. Радлова, 1917 год
Одновременно и после “Костра” Гумилев работает над книгой менее значительной – “Фарфоровым павильоном”, собранием вольных переложений классической китайской поэзии. Источником послужила французская антология “Яшмовая книга”, составленная дочерью Теофиля Готье Жюдит Готье. Среди стихотворений, избранных Гумилевым для перевода, были произведения величайших классиков – Ли Бо (“Ли Тай Пе” в гумилевской транскрипции), Ду Фу (“Чу Фу”), Юань Цзы (“Уань Чие”). Если Гумилев и не знал китайских стихов Паунда, его интерпретация восточной поэзии была (судя по интервью Бечхоферу) близка русскому поэту. Но, в отличие от американского собрата, автор “Фарфорового павильона” имел дело с французскими прозаическими переводами. Поэтому ему не удалось избежать в своих переложениях европейских романтических поэтизмов. Китайская культура была слишком сложной, старой – и слишком поверхностно известной. Настоящее вдохновение посещает Гумилева, когда он сталкивается с аннамским (вьетнамским) фольклором, в котором он встречает знакомую ему по Абиссинии тропическую дикость. Чего стоит хотя бы такая “детская песенка”:
Что это так красен рот у жабы,
Не жевала ль эта жаба бетель?
Пусть скорей приходит та, что хочет
Моего отца женой стать милой!
Мой отец ее приветно встретит,
Рисом угостит и не ударит,
Только мать моя глаза ей вырвет,
Вырвет внутренности из брюха.
Все это, однако, не исчерпывало литературную жизнь Гумилева в Париже в 1917 году. Несомненно, он встречался и с французскими писателями. Одоевцевой он говорил, что “чаще других” встречался с Моррасом[139]139
Примечательное свидетельство! Шарль Моррас (1868–1952), неоклассик в искусстве и пламенный националист в политике, основатель Action française, начинал свою деятельность как активный антидрейфусар, а закончил как один из ближайших сподвижников Петена. Умер он вскоре после выхода из заключения.
[Закрыть]. По утверждению Адамовича, мэтр рассказывал ему, что в Лондоне он “целый вечер проговорил с Честертоном”, а в Париже “Андре Жид ввел его в лучшие литературные салоны”. Но “в сравнении с довоенным Петербургом это было несколько провинциально”. Однако если подробности встречи Гумилева с Честертоном нам известны, то про его общение с классиком французской литературы по сей день мы не знаем ничего, кроме этого глухого свидетельства. Которому нет оснований особенно доверять… Если верить Адамовичу, Гумилев рассказывал о встречах и с Киплингом, и с Габриэлем Д’Аннунцио, которым якобы правил стихи. Вероятно, в данном случае Георгий Викторович опустил сослагательное наклонение. Но вообще-то в своих литературных мемуарах он врет не меньше, чем его друг Георгий Иванов, только не из любви к процессу додумыванья и досочинения прошлого, как тот, а по равнодушию к презренной истине факта.
5
Однако из России приходили вести странные: о свержении Временного правительства и о захвате всей власти Советом, о разгоне новоизбранного Учредительного собрания, об установлении диктатуры партии большевиков во главе с Лениным, о начале сепаратных переговоров с Германией. Переварить и осмыслить все эти новости было трудно. Для Гумилева они означали прекращение его службы, а значит, и жалованья.
Вновь возникает “персидский” проект, увлекавший поэта годом раньше. Английской армии на Персидском фронте, а точнее – в Месопотамии требовались офицеры-добровольцы. Благодаря подрывной деятельности Лоуренса там, в глубине Османской империи, как раз закипела хорошая кашица, и по сей день не перекипевшая. Русский военный агент в Англии с доблестной фамилией Ермолов вел по этому поводу переговоры с Занкевичем (а не со вздорным Игнатьевым). Всего было 26 вакансий, в том числе 16 – для кавалеристов. Правда, в основном они заполнялись русскими офицерами, находившимися в Англии.
26 декабря (8 января) Гумилев подал Раппу новый стихотворный рапорт:
Наш комиссариат закрылся,
Я таю, сохну день от дня,
Глядите, как я истомился,
Пустите в Персию меня!
Завершается стихорапорт, как выразился бы Северянин, строфой, свидетельствующей о более чем непринужденных отношениях между начальником и подчиненным и о том, что, “переходя на русский язык”, Гумилев и Рапп уж совершенно отказывались от чопорности:
На все мои вопросы: “Хуя!” —
Вы отвечаете, дразня,
Но я Вас, право, поцелую,
Коль пустят в Персию меня.
28 декабря (10 января) Занкевич “настойчиво ходатайствовал” перед Ермоловым о “зачислении на вакансию, а если таковые уже разобраны, то об исходатайствовании таковой перед Английским правительством для прапорщика Гумилева… Прапорщик Гумилев отличный офицер, награжден двумя Георгиевскими крестами и с начала войны служит в строю. Знает английский язык”. Через два дня вопрос был решен положительно.
Гумилеву выплачивают жалованье по апрель и отправляют (15 января нового стиля) в Англию. Но тут обнаруживается, что для дальнейшего странствия нет денег. Занкевич соответствующих средств не выделил, так как у него их просто не было. Финансы русской военной миссии в Париже находились в руках Игнатьева, который сотрудничать с другими русскими военными чинами за границей отказывался. Десять лет он жил разведением шампиньонов, истово храня казенные деньги, а по установлении Францией дипломатических отношений с СССР передал их (деньги, а не шампиньоны) в полпредство. За это он не только получил советское подданство, но и был принят на службу – правда, не по военно-дипломатической части, а в торговое представительство СССР.
22 января Ермолов пишет Занкевичу:
Неудовлетворение Вами прапорщика Гумилева проездными и подъемными деньгами признаны англичанами как отсутствие Вашей рекомендации, поэтому командирование его в Месопотамию они отклонили. За невозможностью откомандирования его обратно во Францию отправляю его первым пароходом в Россию.
На сей раз отправки в Россию удалось избежать. Анреп устроил Гумилева на службу в шифровальный отдел Русского правительственного комитета. Старый поэт К. Льдов (Константин-Витольд Николаевич Розенблюм), ранний декадент, в каком-то смысле сподвижник молодых Мережковского и Минского, познакомившийся с Гумилевым в Париже, писал ему: “Мы рады, что Вам удалось пристроиться в Лондоне… Консульство даст Вам возможность продержаться до неизбежного переворота”[140]140
См. у Е. Е. Степанова.
[Закрыть]. Но Гумилева не привлекала канцелярская служба в иностранном комитете уже не существующего правительства.
Нельзя не подивиться и тому, что за две недели летом 1917 года Гумилев завел столько литературных знакомств в “королевской столице”, а два с половиной месяца в 1918 году прошли в этом смысле бесследно. Видимо, поэт чувствовал, что очередной – уже четвертый – круг жизни заканчивается так же, как и предыдущие: все, что удалось выиграть, завоевать, заслужить, исчезло. На сей раз – по вине грандиозных и неподвластных человеку исторических событий. Все надо начинать сначала… Разговаривать ни с кем не хотелось, затевать планы было поздно или рано.
В марте 1918-го решение принято. Гумилев больше не собирается ждать “переворота” и становиться эмигрантом. В конце концов, Совет народных комиссаров и Временное правительство, Ленин и Керенский из прекрасного далека, да еще для такого политически эксцентричного человека, как он, отличались, вероятно, мало[141]141
Или все же отличались? “Керенский – какая тема для трагедии лет через пятьдесят!” – обронил Гумилев как-то Георгию Иванову. Злосчастного “кратковременного вождя”, чья судьба казалась большинству темой скорее не трагедии, а фарса, воспел Мандельштам – правда, при ложном известии о его гибели. “Благословить тебя в далекий ад сойдет стопами легкими Россия”. Но к этой трагедии уж в полной мере оказалась применима формула Бродского: гибнет не герой, а хор.
[Закрыть]. Конечно, Брестский мир должен был Гумилева шокировать, но не настолько, чтобы помешать возвращению на родину.
Видимо, некоторое время ушло на улаживание формальностей. Дипломатические отношения с Советской Россией еще сохранялись. В посольство вместо просвещенного и любезного К. Д. Набокова, брата политика и дяди писателя[142]142
Гумилев общался с ним в 1917 г. – между прочим, напомнил о “хорошенькой дочке” его старого друга Н. Ф. Арбенина. “Да, какие-то дети были”, – небрежно ответил К. Д. Набоков, “к женщинам равнодушный”, как сказано в “Других берегах”.
[Закрыть], временно исполнявшего обязанности российского представителя, въехал эмигрант-большевик М. М. Литвинов, будущий наркоминдел. Тем не менее визу на въезд в Россию Гумилев у него получил.
В начале апреля Гумилев покидает Великобританию и на английском транспортном судне уплывает в Мурманск.
Перед отъездом Анреп передал Гумилеву два подарка для Ахматовой – монету Александра Македонского и материю на платье.
Он театрально отшатнулся и сказал: “Борис Васильевич, как вы можете это просить, все-таки она моя жена”. Я рассмеялся: “Не принимайте моей просьбы дурно, это просто дружеский жест”. Он взял мой подарок, но не знаю, передал ли его по назначению…
Гумилев все или почти все знал про Ахматову и Анрепа, он без стеснения говорил с художником о “прекрасной душе” любимой обоими женщины (позднее он рассказывал Ольге Мочаловой довольно рискованные истории о своей семейной жизни – в том числе о том, как он, “самый добродушный муж”, возил свою жену на извозчике на свидание, Ахматова это отрицала). Но в случае с подарками он вдруг проявил присущую ему временами чопорность.
Модернизм означал и революцию в человеческих отношениях и чувствах; это порождало множество щекотливых ситуаций. Не одному Гумилеву порою трудно было найти верную линию поведения…
По дороге Гумилев, воспользовавшись стоянкой в Гавре, съездил на день в Париж – взять оставленные вещи и встретиться с “синей звездой”. А возможно – и с другой, одновременно вдохновлявшей его дамой, о которой глухо упоминает Ларионов (впрочем, сам Гумилев утверждал, что “вторая влюбленность” имела место в Лондоне). Дальше – плавание по Северному и Баренцеву морю, такое же опасное, как год назад. Вместе с Гумилевым в Россию плыл Вадим Гарднер. Он описал путешествие в стихах:
До Мурманска двенадцать суток
Мы шли под страхом субмарин,
Предательских подводных “уток”,
Злокозненных плавучих мин.
Лимоном в тяжкую минуту
Смягчал мне муки Гумилев,
Со мной он занимал каюту,
Деля и штиль, и шторма рев…
…Но вот, добравшись до Мурмана,
На берег высадились мы.
То было, помню, слишком рано.
Кругом белел ковер зимы.
С литвиновской пометкой виды
Представив двум большевикам,
По воле роковой планиды
Помчались к невским берегам.
Таков локус Гумилева: от “страны Галла” (5-й градус северной широты) до Мурманска (69-й градус). Порт на пустынных берегах Мурмана (немного напоминающих Исландию, место действия “Гондлы”) был основан всего двумя годами раньше и представлял собой в то время небольшой поселок, состоящий из собственно портовых сооружений и деревянных бараков. Через лапландские тундры и карельские леса по свежепостроенной железной дороге поезд вез поэта в Петроград – навстречу новому, последнему кругу его жизни, навстречу самым суровым испытаниям, самым тяжелым трудам, самым блестящим стихам… На все это оставалось три с небольшим года.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.