Автор книги: Василий Нарежный
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 30 (всего у книги 46 страниц)
Глава IX
Продолжение пути
Думаю, излишнее будет пространно объясняться, что я уже с некоторого времени был счастлив в любви своей. Брат моей подруги смотрел на меня косо, а мы представлялись, будто того и не примечаем. До сего времени был он, – или по крайней мере казался, – равнодушен. Но случись на беду, что в сей вечер, который предназначен был успокоению от путевых трудов, вздумалось нам – мне и Ликорисе – прогуляться в ближнем перелеске, который непосредственно граничил с целым лесом. Когда мы в самой чаще забавлялись собиранием грибов, ужасная буря затемнила небо. Дождь с градом обрушился на наши головы; и мы всю ночь должны были провести под ветвями елей.
Настало утро прекрасное; мы вышли из своего убежища, но не знали, куда направить шаги свои.
Оглядываясь направо и налево, мы не нашли лучшего, как идти покудова наудачу до первой тропинки. Мы и достигли желаемого, но вдвойне, то есть нам попались две узкие дорожки.
– Слава богу, – вскричала радостно Ликориса. – Одна из этих тропинок, верно, ведет в нашу деревню.
– Без сомнения, – вскричал я, – и, верно, в правую сторону!
– Ах нет, – сказала она, – без сомнения, в левую!
– А почему так? – спросил я задорно.
– Потому, припомни! Когда мы искали грибов, в которую сторону склонялись?
– Помнится, больше влево!
– Точно!
– Итак, на возвратном пути эта левая сторона сделалась правою, следственно, надобно идти влево.
Мне показались причины ее довольно достаточными, легко согласился, пошел и, левою рукою обняв ее, правою отводил сучья, чтоб они не оцарапали нежного личика, полной груди и белых ручек моей сопутницы. Пользуясь густотою места, восхищаясь зеленью травы, ветвей древесных, пением птиц, мы сами приходили в некоторое сладкое упоение любви, поминутно останавливались, обнимались: итак, не могу наверное сказать, медленность ли нашего хода или долгота пути была причиною, что, как мы вышли на лужайку, солнце высоко уже стояло в небе. Вдалеке увидели мы деревню, радостно обнялись в последний раз и бросились бежать. Но кто опишет наше поражение, когда по всем приметам узнали мы, что деревня не та, где мы остановились.
– Гаврило Симонович, – сказала Ликориса, побледнев, – мы, конечно, сбились с пути! Что с нами будет?
Посмотрим, – отвечал я, – быть может, ты и ошибаешься.
Тут увидел я мимоидущего мужика, которого, остановив, спросил:
– Постой, пожалуй, друг мой! Не тут ли вчера повозка тройкою остановилась на ночь?
Он. Никто не останавливался. (Хочет идти.)
Я. Погоди! где ж та, в которой повозка остановилась? Впереди или назади?
Он. Кто в ней едет, тот лучше знает!
Он ушел. Ликориса вздохнула.
Я. О чем вздыхать до времени? Войдем в деревню, там что-нибудь узнаем. То беда, что при мне нет денег ни копейки. Все остались в чемодане. То-то неосторожность! но кто ж знал! Я думаю, Ликориса, что и тебе надобно бы подкрепить силы. Шутка ли пробыть всю ночь на сыром воздухе, пройти столько верст пешком, в росистое утро, в легоньком платьице и башмачках!
Ликориса опять тяжко вздохнула, повеся голову к белой груди своей. Ни одной кровинки не было на щеках ее. Куда девалась охота к обниманьям, поцелуям, нежным ласкам? Мы иногда взглядывали друг на друга, но уже не теми пылающими взорами, которые представляли любовь и наслаждение. Вот что значит любовь без денег! Она есть нежный, прекрасный цветок. Пока берегут его и лелеют, пока животворный дождь и питательная роса напояют его стебли, он блестит как драгоценный камень. Лиши его сей пищи– и он исчахнет, совсем увянет.
– Постой, добрая подруга моя! со мной бывали подобные обстоятельства, и не одно, и я, как видишь, до сих пор жив и здоров. Теперь крестьяне обедают. Пойду и выпрошу хотя что-нибудь. Конечно, стол их не может сравниться со столом в доме просвещения, но что делать? – Я пошел в дом, у которого мы сидели.
Вошед в избу, я застал за обеденным столом, как видно, хозяина – рыжего дородного мужика. Подле него сидела жена, а там человек пять-шесть детей. Он с таким чавканьем убирал щи, как я в Фатеже хлеб с маслом, за что наказан был хранителем народной тишины и порядка.
Я. Почтенный хозяин! Нет ли у тебя чего-нибудь пообедать мне с женою, которая там?
Он. Как не быть! У меня добрые щи со свининою, вареная баранина, жареный поросенок. Хозяйка! поворачивайся!
Я. Будет, будет! нам не много надобно, мы люди проезжие! Но у нас теперь не случилось денег.
Он (утирая усы). Хе, хе, барин! Дело плоховато! Этаким гостям мы не больно рады! Хозяйка, не трудись!
Я уже не смел и подойти к Ликорисе. Она сидела на скамейке, зажавши обеими руками глаза свои. По движению груди ее я догадывался, что она тихонько плачет. Бедная! мое неразумие довело обоих нас до сего состояния. Вхожу в другую избу и получаю то же, в третьей – с лихвою, то есть отказ с насмешками, в четвертой еще больше, то есть отказ, насмешки и ругательства, в пятой – и того более, именно: ко всем прежним приятностям приемов прибавлены угрозы; словом, я обошел всю деревню и получил где более, где менее.
Повеся голову шел я медленно к моей Ликорисе, не зная, что и сказать ей, как увидел поднимающуюся пыль по дороге, а после усмотрел и тройку лошадей. «Милая супруга моя! никак, наша повозка! ободрись!» Кибитка приближалась, я уже ясно мог рассмотреть Никиту, о плешивую которого макушу ударяясь, лучи полуденного солнца делали ее подобною шару.
– Мне страшно, – сказала Ликориса, вздыхая, – чтоб брат не стал гневаться, что я провела ночь…
– Хоть лопни, да гневайся! Какая тебе нужда? Ты не девочка десяти лет и не под его присмотром. Почему почтенный брат не изволил гневаться, когда ты жила у господ просветителей? Впрочем, знай, я взял навсегда должность защищать тебя от всякого, кто б то ни был.
Кибитка подъехала, Никита тотчас узнал нас, остановил лошадей, соскочил с козел и, разинув с улыбкою широкую пасть, сказал:
– Эки гуляки! Куда вы запропастились? Шутка ли – такая ночь! Я в сарае, под кибиткою, не мог глаз свести, а они – где-то в поле – ай, ай!
Тут подошел Хвостиков с пасмурным лицом, но приметно было, что Бахус положил уже на нем печать свою.
Хвостиков. Не твое дело, Никита, – знай свое! А где ты была, сударыня, во все это время? Кто дал тебе право шататься по ночам, и притом с человеком незнакомым и посторонним!
Я (с обидою). С посторонним, государь мой?
Хвостиков (не смотря на меня). Я требую ответа, Ликориса!
Ликориса (плача). Братец!..
Я (важно). Господин Хвостиков! ты видишь, что бедная девушка ослабела от пути и голода. Ей нужно успокоиться и подкрепить силы. А там довольно будет времени удовлетворить твоему любопытству. Прошу заметить: любопытству, но отнюдь не более!
Он посмотрел на меня значительно и пошел вперед выбирать повыгоднее постоялый двор; Никита повел заним лошадей, а я с Ликорисою пошли за кибиткою. Она все еще плакала.
Я. Прошу тебя, не крушись понапрасну. Если он станет еще допрашиваться, я сыграю с ним такую шутку, что у него отпадет охота более тревожить такую добрую, такую нежную мою подругу.
При слове «подруга» она обратила ко мне томные глаза свои и улыбнулась, как улыбается вечерняя заря, когда уже последние лучи ее остаются на тверди. Один миг – их нет, и тьма горизонт покрывает. Так мгновенно сокрылся румянец Ликорисы.
Взъехав на двор, остановились. Хвостиков, подошед к сестре, сказал сурово:
– Готовь обедать! Это – твое дело!
Я (подошед к нему). Совсем не ее, а хозяйкино. Пусть она ляжет. Когда обед будет готов, мы ее разбудим, поедим – и тогда сколько душе угодно расспрашивай. Приляг, Ликориса! А мы пойдем выпьем от усталости по рюмке водки и кое о чем потолкуем.
Нечего было делать. Вынув водку, пошли за вороты, сели на лавке и поосвежились, выпив по рюмке и закуся плотно. Между тем и Никита, управясь с своими лошадьми, вышел с деревянною чашкою щей, целым хлебом, квасом и сулейкою вина,[69]69
…сулейкою вина… – Сулея – плоская склянка, бутыль.
[Закрыть] начал отправлять свою должность весьма исправно, даром что не было зубов. Когда опорожнил он половину сулейки, то, став повеселее обыкновенного и слыша наши толки о прошедшей ночи, – спросил, выпуча глаза и не донеся ломоть хлеба на полвершка до рта:
– Скажите-тка, господа! Отчего бывает гром и молния?
Хвостиков (важно). Отчего гром! Какой смешной вопрос! От туч.
Никита. А молния отчего?
Хвостиков. Также от туч!?
Никита. Как же это? И молния и гром – все от туч! Уж бы тому или другому лиху быть! А то обоих бойся! Что-то неладно. Как я слыхал, так гром бывает оттого, что Илия-пророк, у которого лошадки-то не в пример удалее моих, а кибитка и того исправнее, разгуливает себе, батюшка, по небу, постукивает и тем потешается.
Хвостиков. Ха, ха, ха! Илия, лошадки, кибитка?
Никита. Ну что ж? А то лучше небось? Гром из тучи, молния из тучи! Да туча-то сама откуда?
Хвостиков. Разумеется, из облаков.
Никита. А облака разве не то же?
Хвостиков. Совсем нет! Туча есть пребольшое облако; а облако – так, маленькая тучка!
Тут я засмеялся громко.
Хвостиков. Чему радоваться изволите?
Я. Удивляюсь, как Никита не верит вам и не понимает истолкований такого многоученого физика!
Хвостиков (пьет). Радуюсь, что в вас нахожу слушателя попонятливее Никиты!
Я. Много чести, государь мой! Я не привык учиться у таких велемудрых учителей.
Он. Кажется, и я не неграмотей!
Я. Это вы сейчас доказали своим истолкованием грома, молнии и туч.
Он. Прошу истолковать лучше! (Пьет.)
Я. Не привык пред такими, как вы.
Он (оборотясь ко мне лицом). Какими бы, например?
Я. Светилами мудрости!
Он. (щелкнув меня по носу). Бедняжка! ха, ха, ха! (Отворачивается.)
Я осердился. Да и куда годится такая глупая шутка? Итак, я, не теряя времени, так треснул его по макуше, что он стукнулся носом об стол, за которым сидел. Я примолвил:
– Бедняжка Скорпион, ха, ха, ха!
Он рассвирепел во всем знаменовании сего слова. Вскочил и, пользуясь преимуществом стоящего человека пред сидящим, вцепился мне в тупей обеими руками и давай теребить, приговаривая:
– Проклятый Козерог! Я посломаю тебе рога!
Я также приподнялся, ухватил его за оба уха и так рванул, что кровь на обоих показалась. После чего, покинув раненых, как не способных к сражению, одною рукою схватил за косу, другою так его прижал к себе, что он охнул, однако не покидал храбро действовать в моем тупее. У него из ушей капала кровь, а у меня из глаз – слезы!
Никита сколько ни усовещивал нас, приговаривая:
– Господа, перестаньте! Эки собаки задорные! уймитесь! что доброго! эки черти! ну, право, худо! сущие дьяволы! не слушаете? ну возьми вас сам леший, эдаких мошенников! сущие разбойники! Гляди, гляди! так волосы клочьями и летят. Быть тебе, Гаврило Симонович, так же плешивому, как я; а тебе, господин Хвостиков, так же кургузому, как мой пегий мерин! уж и твой хвост на волоске висит. Да что растолковался с уродами? Дай доесть мои щи, а на закуску допью мою дорогую сулеечку.
Тут я собрал всю силу, дабы, как говорится, одним ударом окончить прю великую; кинул его пучок, схватил обеими руками, поднял вверх, потряс и нагнул, чтоб бросить на пол. Но как руки его окостенели в моем тупее, то и я за ним покатился, столик за нами, а за ним Никитина чашка со щами, его дорогая сулеечка с прочим убором. Тут-то Никита поднял вой:
– Сюда, сюда, Христа ради! Воры, разбойники! Сюда, сюда! убьются до смерти! Эки звери лютые!
Мгновенно набежало множество народа. Кто разнимал, кто хохотал, кто стоял молча, а Никита, одною рукою собирая стеклы от сокрушенной своей сулейки, другою гладя по затылку, приговаривал:
– Чтоб вам ввек не видать покою! что наделали вы, негодники!
Нас розняли. Мы встали и начали оправляться. Кто вычесывал волосы из моего страдальческого тупея, кто расчесывал косу и смывал кровь с ушей Хвостикова. Мы сидели на лавке и свирепо один на другого искоса посматривали. Вдруг на эту беду нежная Ликориса, которая, пробудясь от шуму и крику и услыша о драке, почла ее продолжением прежнего нашего разговора, плачущая Ликориса вышла и, закрыв глаза свои передником, стала поотдаль. Увидев ее прежде других, ибо она была ближе всех ко мне, сказал: «Зачем ты здесь, Ликориса! поди в избу!»
Соперник мой быстро оборотился, увидел ее, вскочил и, подняв руки, бросился, примолвя: «Я тебя, беспутная!»
Едва он со мной поравнялся, я тоже вскочил и так удачно стукнул его в спину, что он опрометью перелетел через порог и повалился ничком в грязь подле водопойни. Я подбежал к нему и, придавя его в спину ногою, сказал:
– Лежи здесь, злая лягушка, проклятый Скорпионишка!
Пришед на двор, я нашел все еще слезящую Ликорису, взял ее за руку и, введши в избу, сказал:
– Утешься. Будем обедать одни. Брат твой не стоит не только есть, но ниже смотреть на свет божий! Ты меня любишь?
Она устремила на меня глаза, в коих изображалось нечто странное: какая-то робость, недоумение.
– Ты об этом спрашиваешь? – сказала она. – Разве уже начинаешь меня не любить?
– Так оставим, – прервал я, – твоего глупого брата и отправимся одни в Варшаву. Мы будем с тобою неразлучны, а потому и сердца наши будут нераздельны. Неужели приятно будет тебе – тебе, которая составляет единственную прелесть жизни моей (Ликориса поверглась в мои объятия), единственное благо, которого так стремительно и так тщетно искал я, – неужели тебе приятно будет в продолжение дороги видеть, может быть, пять таких явлений или и больше? До сего дня брат твой был покоен; но рассуди, когда он взбесился, подозревая только тебя в любви ко мне, что ж будет, когда взаимная любовь наша сделалась ему теперь очевидною? Решайся, Ликориса!
– Я клялась любить тебя и готова следовать, куда поведет меня рука твоя!
Я призвал хозяина и Никиту, вышли под навес, вынули все пожитки Хвостикова, которые хозяин дома взял на свой отчет, запрягли лошадей и, севши в повозку бок о бок с Ликорисою, рука в руку, оставили деревню, где Хвостиков, как узнал я от работника еще прежде, покоился крепким сном, побежденный более водкою, нежели кровопролитным боем.
Кто опишет наслаждения любви, которою мы одушевлялись! Мы ехали остаток дня и, остановись на ночь в селении, погрузились в сладкий сон. Я не прежде открыл глаза, как лучи солнечные начали печь лицо мое. Я нежился в приятной дремоте и мечтал о своем настоящем и будущем счастии. Вдруг раздается охриплый голос Никиты, затянувшего песню!
Глава X
Заморский принц
– Как тебе, Никита, не совестно, что ты только беспокоишь людей и не даешь спать со своим воем! какие теперь песни?
– Прошу не погневаться, милостивец, – отвечал он. – Я думал, что и сударушка твоя не спит, а на досуге пустились вы оба в богопротивное дело!
– Какое же, например?
– В рассуждение!
– А почему бы рассуждение было дело богопротивное?
– Самое негодное! что ты и взаправду, Гаврило Симонович, разве я совсем неграмотей? Прочти-ка ты все десять заповедей; нигде не сказано: не рассуждай украсть, не рассуждай убить человека! Там стоит просто: не крадь, не убивай. Правда, как глупому уму моему сдается, тебе не худо бы было немножко поразмыслить вчера ввечеру, именно так: «Я молод, девушка также молода и хороша. Черт весьма силен, и чернецов соблазняет, то как не соблазнить меня!»
– Ты, Никита, не кстати оказываешь свою ученость; пожалуй, перестань!
– Ничего, – отвечал он, сгоняя мух с лысины. – Я только хотел прибавить, что вчера ввечеру не заприметил я, чтоб ты охотился размышлять, а сегодни уже поздо!
Я согласился с мнением премудрого Никиты, и спокойно все продолжали путь наш. Дни проходили мирно и весело. Жизнь наша, сказавши по-стихотворчески, текла, подобно светлому потоку, стремящемуся по сребристому песку между берегов цветошных.
Проехав Киев верст за пятьдесят, следовательно вступив в самую внутренность Польши, Ликориса просила меня опять успокоиться несколько в первой деревне. Никогда в жизни своей не езжала она далее Воробьевых гор, Марьиной рощи и других окрестностей московских. Я легко на сие склонился, и хотя Никита довольно разительно вычислял убытки, какие понесет от лишнего простою, однако, как скоро я уверил, что беру на свой счет прокормление его особы и лошадей, а сверх того, даю ему по два хороших стакана вина в каждый день, он улыбнулся и изъявил полное свое согласие. К полудню въехали мы в изрядную деревню, которую особливо отличали две часовни с явленными образами. В стороне за деревнею, в довольном отдалении, стоял низменный дом, обнесенный высокою оградою. Я занял на лучшем постоялом дворе лучшую светелку и поселился в ней с прелестною своей подругою. Мы расположились пробыть тут до тех пор, пока не прискучится. Дни посвящены будут прогулкам, чтению, разговорам, а ночи покою. «Спешить некуда, говорил я, – искать счастия никогда не поздо, так, как и просвещаться!» На другой день пребывания нашего в деревне около обеденного времени увидели мы, что все жители в движении. Скоро узнали, что причиною тому был погребательный обряд богатого малороссиянина пана Златницкого. Я не обратил бы на это особенного внимания, если бы один из дворян, провожавший гроб, не остановился по случаю в одном со мною доме; ибо ему недосуг было следовать за покойным до самого Киева. За общим обедом мы разговорились, и дворянин сказал: «Государь мой! Вижу, что вы человек просвещенный, а потому честь имею предложить, не угодно ли выслушать небольшую повесть, написанную мною о покойнике. В нашем краю так мало людей, достойных слушать что-нибудь путное, что всякий считает за счастие встретиться с образованным человеком».
Я и Ликориса с удовольствием приняли предложение услужливого дворянина. Он вынул из кармана свиток писаной бумаги, прокашлялся и начал читать следующее:[70]70
…и начал читать следующее… – Впоследствии этот рассказ послужил основой для повести Нарежного «Заморский принц», включенной в «Новые повести» (СПб., ч. III, 1824).
[Закрыть]
– Всякий благоразумный человек, видя другого подверженным какому-либо пороку, обязан сожалеть о его несчастии; один гордый кажется сего не достоин, ибо его дурачество есть совершенно произвольное. Гордость можно разделить на два вида: надменность и спесь. Надменным можно назвать того, кто, отличившись своими способностями и приобретши в кругу своем известность, явно тем тщеславится, стараясь помрачать заслуги других, спесивым же того, кто, ничего доброго не сделав, кичится пред другими или своим достатком, или знатностию происхождения.
В Украине незадолго пред сим жил некто пан Златницкий, богатый помещик. Род свой производил он прямо от малороссийских гетманов, и последних из них считал в числе ближних свойственников. Он был уже стар, но не имел никакого чина, ибо, несмотря на все увещания родственников и приятелей, никак не хотел вступить в государственную службу. «К чему мне служить, – говорил он, – когда и надежды нет дослужиться гетманства?» Он каждый день предавал проклятию Хмельницкого, который был первый гетман, подчинивший себя российскому скипетру.
Большую часть дня проводил он в особенной комнате, украшенной изображениями древних гетманов и жен их. Он садился посередине за стол, смотрел на портреты, потом прочитывал кучу старинных грамот и забавлялся сим занятием, пока не чувствовал аппетита. Тогда, выходя из комнаты (вздыхая тяжко), говорил: «О, как счастлив я, что до сих пор не оскорбил памяти высокоповелительных предков моих соединением с подлыми людьми, ищущими чинов по службе! На что мне чины, когда я по одному происхождению благороднее всякого благородного?» Служители, если что надобно было подать ему или принять, должны были паче всего остерегаться подходить близко, ибо он боялся, чтобы дыхание их не смешалось с их дыханием. «Так всегда поступали, – твердил он, – турецкие султаны и гетманы малороссийские! Из всего соседства был только один паи Прилуцкий, которого, хотя и с крайним трудом, удостоивал он принятием в своей Коронной палате. Так именовал он комнату с портретами гетманов. Впрочем, никто даже из слуг не смел и заглянуть туда. Для снятия паутины и сметения пыли с изображений употреблялась единственная дочь его Евдокия, которая столько же была кротка, приятна, обходительна, сколько безумен и дик отец ее.
Но и пан Прилуцкий, с своей стороны, был не меньше странен. Хотя он не величался древностию происхождения, ибо оно было не так-то древнее, но зато в достоинствах по службе не находил никого себе подобного. Он душевно презирал пана Златницкого, но иногда посещал его. Он, говоря о нем, не пропускал ни одного случая посмеяться над его спесью, прямо безумною; а как сам был и подлинно заслуженный человек, в майорском чине, то все нашли бы его не только сносным, но даже и любезным, если бы он пореже напоминал о своих заслугах. У него был сын Алексей, служивший в армии с отличием; и по уверению всех столько же приятен умом, душою и телом, сколько был его родитель в противоположности.
Однажды, когда Златницкий, готовясь к обеду, свертывал в кучу старые пергаменты в своей Коронной палате, послышался за дверьми оной страшный шум и крик, вскоре потом дверь быстро отворилась, и пан Прилуцкий ввалился задыхаясь.
Пан Прилуцкий. Здравствуй, почтенный сосед! Давно ли у тебя завелось такое вельможество, что и старому заслуженному майору без докладу к тебе войти нельзя? Бездельники твои слуги вздумали было меня остановить! Дай было сесть! (Садится.)
Златницкий (выходя из крайнего изумления). Не во сне ли я вижу эту ужасную новость? Как? Ко мне без докладу? В присутствии высоких предков моих? Пан Прилуцкий! Выведи меня из страшного недоумения, я ли или ты сошел с ума?
Прилуцкий. Дай подумать и осмотреть тебя! Так, клянусь моею честию, что ты полупомешан! О каком присутствии предков говоришь ты? Я ничего не вижу, кроме нескольких мужских и женских харь в странных нарядах? Плюнь на них, братец, и не дурачься! Садись подле, и я скажу тебе приятную новость! Ведь я не с тем приехал, чтоб сердить тебя. Я умею отличить врага от приятеля. Когда, бывало, перед сражением…
Златницкий. Если ты хочешь, чтобы я говорил с тобою, то оставим сию священную палату. Тени предков моих не простят мне того бесчестия, которое наношу памяти их, говоря с таким человеком.
Прилуцкий. Вслушался ли я? С каким человеком? При этих картинах, напачканных деревенским маляром, не смеет говорить заслуженный майор, который не робел стоять пред строем неприятельским?
3латницкий. Что значат наши чины в сравнении с достоинством происхождения? Я имею право на гетманство! о Хмельницкий!
Прилуцкий. Право на гетманство? Старый пустомеля! Кто ж мешал тебе оным воспользоваться? Кто допустил, что высокое достоинство сие перешло в другие домы? Когда исполнилось тебе осьмнадцать лет, ты, препоясанный мечом предков, явился бы на поле брани; не заботился о своей крови и покое, – пожертвовал бы и тою и другим ко благу отечества, и тогда, видя твоя достоинства и заслуги, без сомнения, признательный монарх отличил бы тебя преимущественнее пред другими, хотя равных заслуг, но низшего происхождения! А то где был ты? Не далее десяти верст вокруг своей деревни! Зачем? Для поймания волка, лисицы! Что делал ты? Ел, пил, спал и прочее тому подобное! И ты еще жалеешь о утрате жезла гетманского? Если бы прослужил ты, подобно мне, в поле лет сорок, то, верно, был бы, как и я, майором, а может быть…
Не дожидаясь окончания философской речи майоровой, Златницкий схватил себя за уши и, произнеся задыхающимся голосом: «Мне быть майором? О мои великие предки!»– быстро выбежал из Коронной палаты.
Пан Прилуцкий сначала было призадумался и сознался сам себе, что поступил слишком по-армейски. Всякий посторонний, если будет осуждать Златницкого, то не похвалит и Прилуцкого. Но тот несколько извинит, кто звал причину его посещения, которая и откроется вскоре.
Сидя в креслах против портретов, он говорил сам себе: «Я служил сорок лет, дослужился майорского чина и должен теперь на старости нести стыд – от кого же? От бесчиновного гетманского внука! Я сам – урожденный дворянин, майор!»
Едва он окончил свои бормотанья, явился слуга и сказал: «Господин сего дома приказал объявить вам, чтобы вы сейчас оставили его в покое; иначе…»
«Иначе, – возгремел майор, подняв трость свою, – иначе я переломаю тебе кости, когда ты пикнешь еще хотя слово! Скажи своему господину – гетманскому внуку, человеку важному, хотя и бесчиновному, – что я ожидаю от него посольства получше, нежели ты и все тебе подобные!» Слуга бросился вон опрометью, рад будучи, что скоро кончил свое посольство. Не замедля вошла добрая Евдокия и, трепеща, объявила именем отца то же, что и слуга. Старик смотрел на нее долго и пристально, потом самым дружеским голосом сказал: «Жаль, прекрасная, добрая девица, что не могу исполнить твоего требования! За пять верст приехал я, и собственно для тебя. Мне непременно надобно кончить разговор с отцом твоим; а там вдруг увидим, бывать ли мне в доме его чаще или никогда! Скажи ему об этом!»
Евдокия, которая была не без тайных предчувствий, быстро удалилась и, скоро воротясь, объявила майору, что отец ее забыл все размолвки и готов провести с ним хотя целый день, только не в Коронной палате.
Майор, подивясь про себя сему безумию, охотно согласился и, взявши Евдокию за руку, вышел. Скоро примирились, все вместе отобедали, и когда слуги удалились, то пан Прилуцкий, удержав Евдокию, намеревавшуюся также выйти, сказал: «Почтенный сосед! Согласись, что воспоминание заслуг предков наших тогда только хорошо, когда и мы тем же им отвечаем. Прадед мой во время сражения при Полтаве был только корнетом, но умел отличиться, и великий монарх наш наградил его поместьем. Дед мой умер поручиком, отец капитаном, а я и теперь живу в чине майора. Не прекрасно ли это? Не лучше ли, когда и сын мой не более будет полковника, доставя способы своему сыну сделаться генералом, чем, быв сыном гетмана, умереть в совершенной неизвестности? Я вижу, ты хочешь отвечать мне вопросом! Погоди! Сын мой Алексей по окончании войны возвратился домой капитаном! Каково?»
Златницкий. Много чести! разумеется, что люди его происхождения и тем должны быть весьма довольны!
Прилуцкий. А, а! Ты опять за свое? Но постой! Я буду говорить с тобою прямо по-майорски, то есть: без обиняков! Этот капитан, сын мой, имел случай видеть в церкви дочь твою; она ему полюбилась, а вероятно, и он ей. Храбрый молодец пригожей девке противен быть не может. Словом, я приехал сватать дочь твою за моего сына! Теперь отвечай!
– Правосудный боже и святые угодники его! – вскричал Златницкий, побледнев и задрожав, – до чего дошла моя отчизна, когда и таковая дерзость должна остаться ненаказанною! Если бы за полтораста лет от подобного человека сделано было одному из предков моих подобное предложение, то оно неотменно было бы награждено поносною смертию, а теперь – небо! Оно остается ненаказанным! О Хмельницкий! Дочери моей не более двадцати лет, и по ее происхождению – кто осмелится предложить себя ей в женихи, кроме принца немецкого, и то не без опасения! Самые князья польские того не сделают, зная, кто я и кто она! Последнее время настало, – надо умереть!
– Так умирай скорее, старый безумец, – вскричал пан свирепо и вскочил с своего седалища, – по крайней мере ты избавишь и дочь и всех соседей от одного из величайших безумцев! И я глуп, что в угодность сына решился посетить сумасброда, единственного во всем околотке! Жаль только бедной дочери! Он заставит ее!
– Люди! сюда! – вскричал сердито Златницкий; но пан, вытаскивая свою саблю из ножен, отвечал: «Кто осмелится приближиться к старому, заслуженному майору, тот, верно, не воротится назад с ушами и носом!» – Он вышел без всякого препятствия, ибо слуги давно знали, что он любит сдерживать свое слово майорское, сел на дрожки и уехал, проклиная спесь гордящихся своим происхождением. Златницкий от гнева, не удовлетворенного отмщением, упал без чувств, а Евдокия проливала горькие слезы. После сего никто в доме не смел произнести и про себя имени пана Прилуцкого; Евдокии запрещено было не только ездить в церковь, но и выходить в домашний сад. Что ж делать бедному сердцу ее?
Меж тем Прилуцкий, прибыв домой, поведал сыну своему Алексею об успехе сватовства. Он предавал проклятию всех без изъятия, которые так безумно величаются своими предками. Он окончил речь заклятием никогда более и ногою не быть в доме потомка гетманского.
– Вам очень легко, батюшка, исполнить свое обещание, но каково мне? Мое сердце всем чувством прилеплено к милой Евдокии. Я знал ее, будучи еще ничем, а теперь, когда я возвращался в дом ваш с полною надеждою, должен всего лишиться! Это несказанно больно!
Отец. Пустое, брат! Я в молодости своей был влюблен по крайней мере в десятерых, сватался, однако ж нигде дело не состоялось. Я женился на твоей матери, не чувствуя к ней совсем того, что называется страстию любовною, однако мало-помалу полюбил и постоянно продолжал любить до гроба. Я был ею всегда счастлив, меж тем как редкая из прежних моих красавиц не сделала мужа своего крайне несчастным. Постой, брат! У меня есть на примете предорогая для тебя невеста, и, верно, ты будешь ею весьма доволен, именно – Хавронья.
Сын. Ах, батюшка! да она крива!
Отец. Тем меньше будет всматриваться в пригожих гостей и хоть одним глазом, но смотреть больше на мужа!
Сын. Ряба, как огурец!
Отец. Меньше смотреться будет в зеркало!
Сын. Хрома и косолапа.
Отец. Меньше будет прыгать.
Сын. Стан и походка медведя!
Отец. Не будет вешаться на шею к другим!
Сын. При всем том, кажется, и зла!
Отец. Вот тут-то ты согрешил, ибо клевета есть великий грех. Шестой десяток доживаю, а ни шести красивых женщин не видал я добрых. Напротив того, не так-то пригожие поневоле стараются, чтобы если которая крива, то сохранить глаза душевные целыми; если ряба, то чтоб сердце было гладко, если хрома, косолапа, то чтоб невинность ее не хромала и не шаталась по сторонам. Возьми красавиц, – все их занятие есть суета. Они очень видят, что за ними гоняются целые десятки проворных подлипал. Если один отстанет, то все останутся девять, следовательно, остается только выбирать.
Сын. Я верю, что вы правы вообще, но о любезной и прекрасной Евдокии, верно, того не скажете?
Отец. Конечно, не скажу! Но что ж делать, когда она, по несчастию, гетманская правнучка!
Сын. Нельзя ли тут употребить некоторый обман?
Отец. И солдата бьют за обманы, что ж надобно сделать с офицером-обманщиком? По крайней мере повесить! Итак, с божиею помощию начнем думать о почтенной Хавронье!
С сим словом отец оставил сына в крайнем недоумении. Он думал, гадал, наконец, по-видимому решившись, вскричал: «Так, непременно так!» Старик начал посещать отца Хавроньи почаще, давать стороною намеки о причине сих посещений; был принимаем время от времени ласковее, дружелюбнее – и невеста с нетерпением ожидала дня, в который увидит жениха своего, без сомнения молодца совершенного. В доме пана Прилуцкого об Евдокии не было упоминаемо ни одного слова.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.