Электронная библиотека » Вера Галактионова » » онлайн чтение - страница 11


  • Текст добавлен: 25 апреля 2014, 12:33


Автор книги: Вера Галактионова


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Воины учёные, бестрепетные! Не я, презренный Порфишка, глаголю вам, но – Писание!

Так неделю назад покрикивал он, ворочаясь на листовой стали и поджимая старые ноги в толстых шерстяных носках, подаренных заботливыми старушонками.

– …Глаголет Писание! «Проклят нарушающий межи ближнего своего!..» Но опять пролез к нам двоедушный папёжник, лукавствующий, сребролюбивый, сквозь наши границы. Не с осьмиугольным крестом византийским истинным: римский четырёхугольный усечённый крыж в деснице его! Басурман, прельстившихся двусмысленными выгодами, притянул он в союзники и славный закрытый город Курчатов полонил. И вот она, его, папёжника, власть над нами. Над всеми… Вот она оказалась какая, разъединившая нас, разорившая, размоловшая судьбы людские в пыль…

– Всё так: миллионы судеб выброшены на ветер, – важно поглаживал бороду истопник. – Миллионы ушли в пустоту… И всё-то они уходят, уходят – без края, конца: сгорают без толка, без смысла…

* * *

Тогда со слезою глядел из угла на лежащего Порфирия молодой Коревко, успевший быстро почистить дома картошку и пробравшийся назад окружным путём – петляя по проулкам, избегая открытых мест пустыря, пригибаясь в лощине, меж кустов бурьяна. Удачно миновав всевидящее окно грозной Тарасевны, воротился он всё же, безработный инженер, к малому, печному, солнцу, чтобы осмысливать здесь, в котельной, законы жизни как следует, в совете и дружбе.

– Проклят! Да. Нарушающий межи, – утирал Коревко клетчатым платком крупный нос, влажнеющий от высокого чувства. – Правое наше дело: заградить внешние межи.

– Дырявые вовсе стали они теперь, – кивал им с топчана истопник Василий Амнистиевич, иссохший, как старый карагач, потерявший давным-давно счёт годам и надеждам на разумную власть. – Видимые силы нас подвели! Но силы невидимые – с нами. Так вот, что касается невидимой охраны границ: я – о двухурановой плазме… Рассмотрим предыдущие наши вычисления, не-товарищи – не-граждане… Раньше мы были – не товарищи, так граждане – все: непременно. А стали теперь – совсем уж никто. Ни те и не другие. Да и не третьи! М-да… Мы не господа, господа не мы…

И уж сам несёт закопчённый алюминиевый чайник на уголья молодой инженер, хозяйничая привычно. А истопник со своего топчана говорит ему в спину, почёсывая, поглаживая, захватывая в кулак седую бородищу:

– Всё-то клонило вас, друг мой Коревко, в сторону исследований продольного магнитного поля! Так вот, прежде разговора о необходимости воссоединения раздробленного советского пространства, вернёмся к беседе о синтезе ядер, а именно – о ядерном клее из мюонов… У рыхлого пространства надёжных внешних границ не бывает. В нём вырастают лишь новые и новые перепонки сорных, ядовитых лже-границ, которые множатся неостановимо и болезненно для всего живого… Что ж, братья верные, начав с клея из мюонов и сближения ядер, перейдём постепенно, через анализ ионных двигателей, к вопросам возможных установок… Установок по границам заповедной нашей державы, воскресающей из разорения, оживающей на обломках раздробленности – неостановимо…

– А там дойдём и до сбережения границ души! – уточнял с металлического стола лежащий Порфирий, воздымая руку. – Ибо глаголет Писание: «Проклят нарушающий межи ближнего своего!..»

* * *

Так неделю назад неторопливо рассуждали они в пляшущем неровном свете печной вселенной – двое изгнанных из науки учёных да монах без пристанища, оказавшиеся в своей стране как в чужой… И хоть к беспаспортному Порфирию особо ласковой родина не бывала никогда, однако запрета ношения рясы за его проступки так никто на монаха и не возложил, и очень он был этим счастлив, потому берёг её пуще всего. Носил при себе крупную цыганскую иглу с намотанной на неё длинною суровой ниткой. И при каждом ночлеге в чужом дому первым делом искал он клочок ненужной тряпицы, чтобы залатать, чтобы стянуть на рясе малейшую дырку, пока не разрослась она в опасную сквозную дырищу.

Пёстрые эти лоскуты делали Порфирия повсюду человеком, весьма отличимым от прочих. На подоле, к примеру, алел кружок, вырезанный из детского носка, изношенного понизу, но вполне крепкого сверху. Зеленела так же на правом боку особо надёжная заплата из старой солдатской гимнастёрки. И даже крепкий угол выцветшего бабьего платка весьма уместно синел на левом его локте.

Конечно, тут, в котельной Василия Амнистиевича, даже клочка материи срезать не с чего монаху-шатуну. Только и осталось, что полёживать в тепле, горько припахивающем гарью и тухловато – золою, да толковать, поглядывая в топку, о дырявых межах – советских, имперских; прохудившихся, сквозных…

– Истинно! Правое дело – заградить межи! – повторял Порфирий басовито тихим людям кропотливого книжного знания. – Заштопать их надобно научным путём. Излучением каким-нибудь, токами невидимыми заградить, чтобы зло под притворной гримасой добра к нам не устремлялось, и не продувало бы нас оно гибельными своими сквозняками, навылет. Потому как на видимые силы надежда ныне плохая… Да ведь уж проклят он заранее – всяк, нарушивший межи ближнего-то своего!..

* * *

Про Порфирия говорили разное. Будто давным-давно принял он пострижение от кого-то из епископов, тайно рукоположенных в местных лагерях и епископство своё затем скрывающих десятилетиями – из-за недоверия к властям, заражённым нечистым зверем издавна: задолго, вроде бы ещё до всяких революций.

Было в жизни Порфирия, впрочем, и служение почти открытое, когда стараниями верующей руководительницы при швейной фабрике захолустного районного центра устроена была в степях, негласно, церковная комнатка с малым числом прихожан. Вся паства состояла тогда из семерых посторонних работниц, овдовевших в войну, из местных трёх старушонок, пятерых молоденьких швей-мотористок да одного кроткого приезжего математика, перепуганного до смерти разверзшейся пред ним в одночасье страшною бездной цифровых всеобъемлющих значений, отчего чуб его вздыбился ещё в институте и уж не повиновался больше расчёске, как его не мочи – водою ли, пивом, яичным ли белком…

Сбежавший сначала – из далёкого сибирского научного центра, а затем из психиатрической городской больницы в эту глухомань, он, с головою, похожей на дикий куст, безропотно служил при фабрике в отделе технического контроля. И хотя числился математик браковщиком-сертификатором, но наладкою швейных машин занимался так же, не считая механику за работу. Напротив, развлечением было для него прострочить в итоге длинный победный шов, прислушиваясь к ладному шуму металлических суставов, приведённых в совершенную, жизнерадостную, трудовую норму.

* * *

Лишь спустя время вдовы были сосланы на Дальний Восток, швеи-мотористки изгнаны из комсомола, а математик со вздыбленными волосами уехал в город, оформлять инвалидность, да так и не вернулся. Но в те самые поры, при странном попустительстве местного руководства, любившего, впрочем, играть ночами в карточную игру – буру и потому дремавшего днём, с открытыми глазами, по всем своим кабинетам, успел Порфирий многое. Между тайными службами на фабрике, между тихими крестинами и краткими отпеваньями, соорудил он из списанного грузовика автомобильную избу-крестильню, работающую на солярке. Не один, конечно, а с помощью того же бывшего математика, навек потрясённого неумолимою логикой числового бездонного хаоса – хаосом не являющегося.

Сильнейшая математическая травма совсем не мешала потом сертификатору водить машину по пыльным глухим дорогам – без водительских прав, но с огромною скоростью, пренебрегая всяким торможеньем: регистрировать вовремя кочки и ухабы бедный вылеченный ум его был уже не в состоянии. Во всём же прочем был он тих и неспешен, а нуждался в одном-единственном утешении: чтобы время от времени читал над ним Порфирий старенький Требник, хотя бы шепотком.

И колесил тогда Порфирий по всей дикой степи, принимая в лоно матушки-церкви совхозный да колхозный пугливый люд за многие даже сотни километров от Столбцов. Торопился Порфирий очень и тем доволен бывал, что крайне редко партийные люди в посёлках изругивали его самого – мракобесом, религию – опиумом, а стремительную автомобильную избу Порфирия – «газовой камерой» и «душегубкой». Да он ведь и останавливался-то всегда за околицей, не на виду, никого особо не беспокоя. Туда и бежали к нему украдкой целеустремлённые женщины с кричащими младенцами на руках. Степенные мужики вели под руки хворых и недужных – горбатых, трясущихся, хромых и обычных, но помирающих на медленном, спотыкающемся ходу, – и босоногая ребятня толпилась поодаль, глазея на происходящее немо и удивлённо.

Однако живейший, деятельный тот период оборвался довольно резко – когда к шахтному оцеплению вдруг подкатила на немыслимой скорости странная эта крытая машина с высокой чадящей трубою.

* * *

Кое-что вспоминал о невероятном том событии и сам Василий Анисимович, давно перешедший из физиков-теоретиков в практики: сначала – не по своей воле, а там уж и по своей. В БамЛаге правда, он валил лес недолго, зато в «шарашке» под Магаданом оставался вольнонаёмным несколько лет кряду и после освобождения. Осторожность его состояла в том, что, вернувшись на прежнее, почти столичное, место службы, рисковал бы он подвергнуться новому доносу и тогда уж мог угодить в место, подобное страшному Бутугычагу, располагавшемуся от «шарашки» неподалёку. Но, даже удостоверившись окончательно, что время устоялось, возвращаться в прежнюю жизнь предательств и потерь Василий Анисимович не пожелал. Зато, по ходатайству от науки, отправился он без колебаний в степные незнакомые края, где не было отрекшейся от него весёленькой жены и вообще – никого из прежних знакомых, кого бы хотелось ему застрелить при первой же встрече. А был лишь открывшийся недавно спецрудник, добывавший спецруду

Уже тут прозванный Амнистиевичем, он даже выскочил, будто бы, из степной своей конторы – поглядеть, что за чудака в рясе треплют особисты на проходной, и звонят военному, партийному, а так же церковному начальству, и досматривают машину с усердием. А это рьяный Порфирий решил вдруг попытать счастья на новом направлении – в единый раз, наскоком, окрестить весь уголовный подземный люд. Поблизости проезжал, да уж попутно и тут вознамерился потрудиться, по одному лишь пылкому движению сердца, полагая, что в выходные дни обычного строгого контроля за происходящим на спецруднике – нет.

Но военное начальство, как видно, в буру не играло – ни ночами, ни даже по красным, выходным, праздникам. И кротко доказывал Порфирий, садовая голова, насторожённым людям в погонах, увещевал их с любовью: дескать, тем, преступившим закон, приговорённым к гибели тела, всё равно помирать, а ну как среди них есть и ложно обвинённые, ни за что в подземелье каменном пропадающие? Что же им, оклеветанным, преграждать путь в Царствие Небесное? Тогда как и разбойник уверовавший вошёл в него первым. А риска тут нет, мол, совсем ни малейшего, поскольку донести об этом суровым властям не сможет никто: пожизненный срок такой возможности подземному нынешнему доносчику не оставляет, даже если таковой среди заключённых отыщется. И так-то складно-ладно говорил тогда Порфирий, что объяснение его лилось-катилось, будто по маслу. Однако ж…

Бо-о-ольшой, говорят, получился скандал. Выпустить-то Порфирия выпустили, да только прежде к церковному начальству повезли, далёко-далеко от Столбцов, и в сопровождении людей в штатском. Тут поперёк власти не пойдёшь, тем более что наладился Порфирий объяснять уж тогда всем и каждому:

– Братцы! Что ж мы как переводим? Точнее ведь будет: «Не власть, если не от Бога, истинные же власти от Бога учреждены»! Поглядите, братцы, сами – на буковки, на словеса святые! «Не власть, аще не от Бога!..»

И опять твердил, заглядывая в глаза одному да другому, подёргивая за рукав, останавливая:

– От Него – только подлинные! Не всякие власти, значит, братцы, нам указ! Не всякие!..

Прикрикнули тогда на него сановные грамотные люди в клобуках: «Нишкни, строптивец! К политикам с такими речами – ни ногой! Смирению сначала поучись!.. Как достигнешь смирения, как раскаешься до конца, тогда и вернёмся к твоему делу. А пока… Ступай! Смиряйся! Ступай, буеслов…»

* * *

Избу-крестильню в райцентре сразу же после этого спешно сдали на металлолом, слив остатки солярки прямо в землю, – при озабоченной милиции, нагрянувшей из самого города, и при всём конторском руководстве, очнувшемся вдруг от дневного сна и неожиданно посуровевшем. Начальницу швейной фабрики уволили и отдали под суд – за своевольное использование производственных площадей не по назначению. Куда она потом подевалась, никому не известно доселе. Но тем самым строгим сановным людям в клобуках удалось, как видно, оказать Порфирию большую, неслыханную милость, что было весьма сложным делом по тем суровым атеистическим временам. Не сослан он был и не заключён, а только изгнан для обретения смиренья, на исправительные душевные работы. «Ступай!» – и только-то…

И вот уж почти полвека нарабатывает он смирение, всё больше ногами. Ступает, ступает, топает без устали. Будто седой медведь-шатун, который десяток лет бредёт Порфирий от посёлка к посёлку, шагает весною мимо изумрудных, малиновых, жёлтых озёр, по розовой влажной земле – нежной, будто кожа заболевшего младенца. Месит бродяга Порфирий растоптанными, тяжёлыми башмаками сыпучие снега на тракте, уминает рыхлую горячую пыль по кривым просёлочным дорогам, а смирение всё не прибывает: нет, не власть нам та, что не от Бога!.. Которая не от Бога – никакая она не власть нам, нет…

А слух о незадачливом Порфирии всё гуляет по степи, из края в край, из года в год, будто разносимый ветрами, вьюгами да талыми разноцветными водами, и достигает он самых даже благолепных храмов, омолодившихся заметно в последние годы.

* * *

Бывает, что забредёт Порфирий в один город, в другой ли. Побежит на колокольный звон, не смея шагнуть в ворота, прильнёт к церковной ограде, воздев руки. И лишь только примется Порфирий молиться открытому небу, так и выйдет к нему с церковного двора какой-нибудь служка. И, оглядев приметную рясу его в пёстрых заплатах, спросит сочувственно:

– Ну, что? Всякая власть от Бога?

Заплачет Порфирий, опустит голову, да и скажет служке, не вставая с колен:

– Нет! Не всякая. Только подлинная – от Него.

– Ну-ну, – покачает головою служитель. – Не уразумел, значит, бедолага. Что ж ты какой несподручный…

– Прости бестолкового: не получается никак. Власть злого растлителя над кротким дитятей послушным… не могу принять за подлинную, хоть убей ты меня!

– Тише, не кричи. А кто такому преступлению путь открыл, к дитяти своему? Не сам ли человек отступничеством своим?..

– Власть греха – не власть Бога. Не признаю таковую за подлинную!

Вздохнёт служитель, да и подосадует в сердцах, озираясь по сторонам:

– Что человеку до правильности написания, когда весь он в грехах, как овца в репьях? Ну, беда с тобой, упрямым. Хохол ты, что ли, братец?

– И не хохол, да вот…

– Ладно. Ступай отсюда, не смущай смиренных, – скажет, бывало, служитель, возвращаясь торопливо в церковный чистый двор и скрываясь за крепкою кирпичной оградой от слов странных, непривычных.

– Ступаю, – глядит ему вслед с тоскою Порфирий. – Ступаю… Чего мне ещё остаётся, бестолковому…

А там уж и топает он по людному тротуару, понурясь. Бредёт, весь в цветных лоскутках, куда глаза глядят; лишь бы выбраться как-нибудь из душного города, густо воняющего то жжёной резиной, то душной бабьей пудрой, то подвальною капустной гнилью да приторной фабричной карамелью.

Но утешает его пламень любви к ближнему, разгорающийся в сердце с годами всё ярче, отрадней…

* * *

Бежит Порфирий к милым, просторным степям, скрывающим в недрах своих опасное излучение пород. А человеческое-то излучение в скопище густонаселённом разве не опасней того? Несёт он страждущим привычно в убогих глинобитных своих жилищах слово утешительное, приветное:

– Господь тебя любит, матушка! Ишь, как очищает: и дёсна твои голы, как у младенца, и телес на тебе уж мало осталось. Обвисли телеса твои задолго до положенного срока, мотаются ветошью неприглядной, дряблой, но дух, высвобождённый из плоти, в очах многослёзных сияет… Радуйся, матушка, страдалица безмолвная! Труженица неуёмная, старушонка согбенная, кроткая, – радуйся, родительница многократная, и веселись! Венцы тебя ждут небесные в кринах сельных, благоуханных. Да, милая! Да!..

Глядь – с веником в руках и прослезится та, сама не понимая, отчего; то ли от радости, то ли с перепуга. Посмотрит старая вслед Порфирию из-под грубой ладони, пощурится, а там уж снова сметает пыль подальше от калитки, к самой дороге, сочувственно бормоча:

– Ишь, пробрало лебедика. Сколько чудного наговорил. А спрашивал чего? Не дослыхала я этим ухом…Водицы, видно, испить хотел! Убёг, не догоню…

* * *

И в самом деле: пёстрые лоскуты, нашитые на рясу в изобилии, мелькают уж в другом конце улицы. Дальше бежит Порфирий, пока не остановит его любознательным вопросом сомневающийся в правильности своей жизни прилежный человек, готовый предложить бродяге и пищу, и кров за одно-единственное пояснение: долго ли ещё ждать людям правды? Или, чем дальше от земной жизни Христа, тем меньше и меньше будет её, пока не иссякнет правда совсем, вместе с запасами пресной воды и энергетического сырья, распродаваемого властями налево-направо, в очень спешном, паническом порядке…

– В тебе самом правда прибывает – или убывает? – спросит его Порфирий тут же, прибавляя внушительного рокота голосу своему. – В тебе прибудет, и в мире прибудет.

– А по мне – чем больше её в нас, тем меньше в мире, – пожмёт плечами сомневающийся человек и на Порфирия поглядит искоса: что значит, не настоящий поп.

– Да ты не слушай меня, голову садовую! – поддакнет ему Порфирий охотно. – Наговорю я тебе семь вёрст до небес. Меня ведь и кормить-то не за что. Подстилку мне в чуланчик тёмный брось, я и переночую на полу, рядом с ведром помойным. Вот, и самая подходящая будет мне компания…

Только недостаток смиренья в нём самом стал сказываться со временем таким мучительным образом, что людские грехи Порфирий начал ощущать всё чаще, как самые скверные запахи. Да, по запаху он различал их теперь поневоле!

* * *

Хитрость имела запах сладковатый, химический, тошнотворный необычайно, отчего начинались у Порфирия спазмы желудочные, как от обильного сахарина. Похоть мужская разила душным козлом за версту. От злопамятства тянуло прокисшими, заплесневелыми щами. Людская жадность – тайная, лицемерная, – припахивала тухлым творожком. Высокоумие отдавало аптечной загустевшей цинковой мазью, как если бы Порфирий её не нюхал даже, а ел. Полною ложкой, принудительно, сверх всяких возможностей человеческого организма… Тех же, кто занимался мучительством своих домашних, отличал он по резкому запаху грязной овчины…

Вот, подойдёт к нему, бывало, опрятная молодка, спросить житейского совета. А Порфирия так и обдаст запах разлагающейся человеческой плоти – нестерпимый, трупный, сбивающий с ног. Другим это нисколько не ощутимо, а ему дышать невмоготу. Крикнет Порфирий голосом раскатистым, прежде всякого разговора:

– Скольких русских людей убила ты, Гитлер в юбке? Отвечай! Троих ли истребила во чреве своём?

Отшатнётся молодка:

– Троих, батюшка, – и затараторит, сердечная: – Мне бы молитовку такую, чтоб я прочитала её, сколько нужно раз, а Господь бы мне всё простил. В этом нуждаюсь.

Уставит Порфирий указательный непреклонный палец бабёнке в лоб:

– Какая тебе молитовка? Троих родишь на место убиенных! Теми кровями, родовыми своими, чистыми, омоешься!

– А кормить-то их чем, ещё троих, когда у меня уже двое хоть какой-нибудь еды просят? – ахнет бабёнка, прослезится от беспомощности. – И так от нужды пропадаем…

– От неверия ты пропадаешь, чрево трупоносное! Могила мертвящая – чрево твоё. Носило оно жизнь, но отказалось от природы своей исконной: смерть носить приучилось! Уйди, сказал. Совсем задушила меня «одеколонами» своими… Погоди! Это кто? Муж твой столбом там стоит, головою притолоку подпирает?

А около того и вовсе не продохнуть Порфирию: смрадное дыхание у мужика, никем не замечаемое.

– Да ты не первая, что ли, жена у него? – хмурится Порфирий пуще прежнего, бледнея от головокружения.

– Вторая, – пятится бабёнка.

– Знатный же он военачальник! Приказы отдавал на убиение младенцев, аки Ирод, муж твой долговязый… И той жене отдавал, и тебе… Ты вот что, баба: пятерых рожай, если сдюжишь! Пускай кормит. Себя спасёшь, его очистишь. А не то… Как Ирод хворал и умирал, знаешь ли?

– Нет.

– А ты узнай. И ему скажи: тою же смертию, иродовой, он прежде срока помрёт, от гниения места детородного, детей своих палач… Да не медли, смотри, если муж тебе дорог! Делом, баба, кайся! Не поклонами… Храни вас, Господи, болезных…

* * *

Зато девы непорочные, прилежные благоухали едва ощутимо – слабенько, чисто, словно робкое полевое цветенье. Добросовестные жёны замужние приносили с собою запах трав скошенных, лежалых, солнцем припаренных и даже перепревших малость…

Около воинов жертвенных пахло чистым металлом – вроде как хорошей сталью, а то – увесистою обширной кувалдой. От двух генералов, прошагавших как-то мимо Порфирия по своим городским делам, несло, помнится, позеленевшей, рыхлой медью иль бронзой лежалой, нечищеной: купоросный, едкий то был дух… А запах деревенских душ бесхитростных, ясных, бывал иной – свежий и очень Порфирию угодный; корою веяло от них, дубовой, крепкой…

Но когда в одной избёнке, и прибранной, и чистой, находилось сразу несколько самых обычных людей, грешащих густо, мелко, часто, без всякой даже особой нужды, а так, по привычке, уснуть Порфирию никак не удавалось. Даже виски начинало разламывать от удушья. И звоном комариным, назойливым наполнялась бедная его голова – так спорили меж собою запахи невидимой душевной плесени. От иного грешка потягивало куриным сухим дерьмом, от другого – шерстью лежалой, грязной. Веяло от третьего засохшей одинокой забытой портянкой. И часто, часто разило от содеянных чьих-то подловатых поступков кошачьей скудной мочою, хотя никакой кошки и близко не было в дому. Вот как донимали бедного Порфирия людские застарелые прегрешения, совершаемые в избе годами – по тайной зависти, по скаредности скрытной, по злобе мелкой, по себялюбию мстительному, неуёмному…

Он уж и молился при таком ночлеге в чужом, вполне пристойном с виду, углу, и к терпению себя понуждал, и обнюхивал тело своё с пристрастием, чтобы обнаружить у себя самый наисквернейший запах, который оказался бы омерзительней любого прочего!.. Не помогало.

* * *

И обличал самого себя бродяга Порфирий из года в год жесточайшим образом, изругивал шепотком последними словами то под одной чужою крышей, то под другой, а всё ж не выдерживал, как должно, по недостатку-то вожделенного смирения: срывался с места.

– Простите меня, голову садовую!

Так пробормочет, низко поклонится всем спящим, да и в путь, на волю, в пургу ли, в стужу; только тут и вздохнёт. И мир вокруг него тогда разворачивался дивный – упоительной свежести и красоты. Шагает Порфирий под луною, прикидывает: похоже, человек, подобный по составу этому природному ясному естеству, должен проходить сквозь любое вредоносное излучение пород совершенно невредимо для себя! Только – чу: не знает Порфирий, искушение ли это, такое тонкое, что и не уловить его грубым сердцем, или истина?

Бежит Порфирий по ночной степи всё быстрее, натягивает войлочную шапчонку поглубже, сильно трёт уши ладонями – отгоняет от себя умствование любое, на всякий случай:

– Прости мне, Всемогущий, непонимание мое: не разумею, как должно! Смирения не обретший, могу ли я верно рассудить?! Прости Порфишку немытого Твоего, аки пса шелудивого, аки хорька смердящего: раздумался что-то не по чину, своих грехов не обоняющий носом привередливым, своевольным, сопливым от широких степных сквозняков да от узкого, тесного рассудка… Аки умственно немощного и блудящего мыслию непрестанно, прости и помилуй мя, Всеблагий…

Ёжится Порфирий на воле – под дождичком, под снегом ли. Кособочится от ветра хлёсткого, свежего, летит вприпрыжку без цели, наобум, с брезентовой торбой за плечом:

– Всемилостивый! Как хорошо!.. И сказано нам, чтобы были мы как дети… В мире, дивно Тобою сотворённом; в трепетном, в благоухающем, наисвежайшем – как дети безхитростные чтобы мы были… Сказано нам. Хорошо!..

* * *

Парафиновая свеча где-то рядом, в верхнем ящике комода. Спички должны лежать тут же. Вот они, под Нюрочкиной рукой. В кромешной тьме маленькая вспышка кажется ослепительной. Нитка фитиля пьёт подрагивающее пламя, вбирает его в себя, и спичка, истончённая, обугленная, медленно умирает, отдавая последний истаивающий блик пространству. Зато свеча, угнездившаяся в глиняном грубом подсвечнике, рождает радостный небольшой венчик света. И Нюрочка сонно улыбается, потирая колени. Она сидит на кровати, чувствуя, как её кровь толчками отдаёт грудным железам всё самое питательное и ценное. Саню пора кормить…

Но её Саня спит, отвернувшись. Он только хмурится, когда материнская рука тихонько поправляет пелёнку. Ей, проспавшей бурю и не слышавшей ни уличного грохота, ни страшного воя, жаль будить Саню, хотя часы уже показывают время кормления…

Занавеска окна зашторена не плотно. Заспанной Нюрочке видно со своей кровати, какой стремительный странный снег летит с небес – будто белый ливень хлещет с высоты там, за окном. Снеговое мерцанье в ночи подвижно и трепетно…

Нюрочкина кровь, истощаясь, вбрасывает, вбрасывает в молоко, уже распирающее грудь, жизненные её силы. Самой матери довольно и того, что останется, а молоко накапливается, прибывает, но крошечный Саня спит, словно вслушивается в неведомое, приоткрыв рот.

– Саня… – шепчет Нюрочка в радостном свете свечи.

Она прикасается губами ко лбу младенца с мимолётной тревогой; нет ли жара. Младенец морщит нос, слабо зевает.

– Пора, пора, маленький, – берёт его на руки Нюрочка.

И кормит, сонного, тёплого, прижав к себе…

Небесное снежное молоко струится на мерзлую землю. Оно накапливается, снежное, прибывает – и будет прибывать до самой весны. Но только под солнцем молодая земля начнёт жадно поглощать его, растаявшее млеко небес, чтобы тут же выбросить из себя к свету растущие нежные зелёные побеги мелких трав, а потом и крупных. Из соков земли, напитавшейся небесной влагой, из тёмных отсыревших недр извергнется, поднимется к белому свету сила молодых растений. Так будет не скоро – когда очнётся и засияет горячее солнце.

– Саня… – гладит Нюрочка пальцем белейший ситцевый чепчик на темени младенца.

Молоко уходит, перетекает, поглощается, соединяя мать и дитя – словно у них снова общее тело. И им снова тепло и спокойно:

– Мальчик мой…

Небесное снежное молоко струится на землю.

* * *

Прислушиваясь сквозь дрёму, она успевает испугаться ещё одному внезапному пониманью, что ночь – это прошлое: тьма что смерть… День – настоящее: жизнь… Утро – предчувствие настоящего. А вечер поворачивает всё вспять… Во тьме люди не видят ничего, а думают о том, что запомнили при свете: что минуло, ушло, умерло – и что не повторится никогда…

Во тьме настоящего не видно…

Если бы так часто не отключали свет, Нюрочка с ребёнком не оказывалась бы так часто в прошлом… С электричеством ночь-смерть превращается в искусственную, но жизнь. А так… Прошлое подступает со всех сторон…

Нюрочка вздрагивает, преодолев полусонное забытьё, отирает свой рот старушечьим точным движеньем и укладывает сытого, потяжелевшего Саню в коляску. Надо прибрать упавшие венки, успевает подумать она, делая шаг к своей кровати. В хозяйственном магазине давно нет длинных гвоздей, а с этих, коротких, вбитых на каждой стене комнаты и там, и сям, венки сваливаются то и дело.

Иван говорит, что надо сначала прибить широкие деревянные планки под потолком, а потом загнать в них крючья… Ожидая привоза, он заглядывает ещё на рынок, но крючьев, дешёвых и добротных, уже не будет. Появятся только очень дорогие, из-за границы. Скоро. Так сказала Ивану грудастая старуха, торгующая металлическим китайским ширпотребом, ломающимся от первого удара молотком… Видно, Ивану придётся вытачивать крючья где-нибудь на токарном станке, из старых железок… И Нюрочкино тело само, без её воли на то, уходит в ещё более глубокий сон, где уж совсем ничего не слышно, не видно, не понимаемо.

Тело укрывается в тупой непробудности, которая покойней и бесчувственней самой смерти. Наработавшееся тело так устало, что прячется, уплывает в беспросветное, опасное, запредельное небытиё.

Пусть валяются венки… Лишь бы не двигаться. Не шевелить исколотыми пальцами. Не напрягать живот. И не кашлять, ни в коем случае не кашлять! Тогда боль прошивает живот по рубцу и швам – крестом.

* * *

Иван, конечно, женился на Нюрочке по глупости, по молодости, а не по любви и даже не по выгоде. Свекровь так и сказала им:

– Это брак глупый, молодой. Ничего хорошего.

И повторяла после загса, когда шла за молодыми, в толпе гостей – поющих, пляшущих, взбивающих осеннюю пыль каблуками:

– Деревенскую нашёл, бесприданницу – голей гороха. Ни матери, ни отца… Из такой дыры её вытащил! Ох уж эти ранние браки. Ну – ему с ней жить, не нам. Пускай, как хочет. А мы и платье ей справили китайское, и туфли турецкие купили. На нас ему обижаться грех.

Только толстая немая, сидевшая под сентябрьским солнцем на скамейке, у входа в барак, залюбовалась Нюрочкой-невестой и замычала, ухватив её за руку.

Я лично, сказала ей дебелая немая, ударяя себя кулаком в грудь, за такого, показала она на Ивана и скрючила палец, никогда, никогда бы не вышла, мотала она головой. А Нюрочка – красавица! Вот!

Утверждая так, немая обводила фигуру невесты обеими руками и радовалась, охлопывая: ну, так хороша, так хороша! И ножки-то у Нюрочки маленькие, стройные, ликовала немая. И бёдрышки такие ладные. А Иван – тьфу, нет: близко Нюрочке он не пара. Она, немая, рядом с таким даже по улице рядом, под ручку, не прошлась бы. Ни за что! Женишок-то – невидный…

Если сама немая и выйдет когда-нибудь замуж, то только за генерала. Другого жениха ей не надо. Утверждая так, она хлопала по своим плечам, показывая генеральские эполеты растопыренными пальцами, лицом изображала важность, мычала со значеньем… И уедет немая из Столбцов тут же, после свадьбы! У каждого генерала машина своя. Вот так генерал будет рулить, крутить баранку. А она, немая, прижмётся к нему, уронит голову на погон. Придётся подскакивать на сиденье, дорога в Столбцах – кочка на кочке. По ухабам ехать немой предстоит, пока не выедут они на гладкий, ровный асфальт. А что делать?.. Зато потом генерал будет крутить баранку очень быстро: вот так, вот так…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации