Электронная библиотека » Виктор Астафьев » » онлайн чтение - страница 14

Текст книги "Царь-рыба"


  • Текст добавлен: 12 ноября 2013, 17:20


Автор книги: Виктор Астафьев


Жанр: Советская литература, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 14 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Не хочу-у! Не хочу-у-у! – дернулся, завизжал Игнатьич и принялся дубасить рыбину по башке. – Уходи!

Рыба отодвинулась, грузно взбурлила воду, потащив за собой ловца. Руки его скользили по борту лодки, пальцы разжимались. Пока колотил рыбину одной рукой, другая вовсе ослабела, и тогда он подтянулся из последних сил, достал подбородком борт, завис на нем. Хрустели позвонки шеи, горло сипело, рвалось, однако рукам сделалось полегче, но тело и особенно ноги отдалились, чужими стали, правую ногу совсем не слыхать.

И принялся ловец уговаривать рыбу скорее умереть.

– Ну что тебе! – дребезжал он рваным голосом, с той жалкой, притворной лестью, которую в себе не предполагал. – Все одно околеешь. – Подумалось: вдруг рыба понимает слова! Поправился: – Уснешь. Смирись! Тебе будет легче, и мне легче. Я брата жду, а ты кого? – И задрожал, зашлепал губами, гаснущим шепотом зовя: – Бра-ате-ельни-и-и-ик!..

Прислушался – никакого отзвука. Тишина. Такая тишина, что собственную душу, сжавшуюся в комок, слышно. И опять ловец впал в забытье. Темнота сдвинулась вокруг него плотнее, в ушах зазвенело, значит, совсем обескровел. Рыбу повернуло боком – она тоже завяла, но все еще не давала опрокинуть себя воде и смерти на спину. Жабры осетра уже не крякали, лишь поскрипывали, будто крошка-короед подтачивал древесную плоть, закислевшую от сырости под толстой шубой коры.

На реке чуть посветлело. Далекое небо, луженное изнутри луной и звездами, льдистый блеск которого промывался меж ворохами туч, похожих на торопливо сгребенное сено, почему-то не сметанное в стога, сделалось выше, отдаленней, и от осенней воды пошло холодное свечение.

Наступил поздний час. Верхний слой реки, согретой слабым солнцем осени, остудило, сняло, как блин, и бельмастый зрак глубин со дна реки проник наверх.

Не надо смотреть на реку. Зябко, паскудно ночью. Лучше наверх, на небо смотреть.

Вспомнился покос на Фетисовой речке, отчего-то желтый, ровно керосиновым фонарем высвеченный или лампадкой. Покос без звуков, без движения какого-либо и хруста под ногами, теплого, сенного хруста. Среди покоса длинный зачесанный зарод с острием жердей, торчащих по полого осевшему верху. Почему же все желтое-то? Безголосое? Лишь звон густеет – ровно бы под каждым стерженьком скошенной травы по махонькому кузнецу утаилось, и без передыху звонят они, заполняя все вокруг нескончаемой, однозвучной, усыпляющей музыкой пожухлого, вялого лета. «Да я же умираю! – очнулся Игнатьич. – Может, я уж на дне? Желто все…»

Он шевельнулся и услышал рядом осетра, полусонное, ленивое движение его тела почувствовал – рыба плотно и бережно жалась к нему толстым и нежным брюхом. Что-то женское было в этой бережности, в желании согреть, сохранить в себе зародившуюся жизнь.

«Да уж не оборотень ли это?!»

По тому, как вольготно, с сытой леностью подремывала рыба на боку, похрустывала ртом, будто закусывая пластиком капусты, упрямое стремление ее быть ближе к человеку, лоб, как бы отлитый из бетона, по которому ровно гвоздем процарапаны полосы, картечины глаз, катающиеся без звука под панцирем лба, отчужденно, однако ж не без умысла вперившиеся в него, бесстрашный взгляд – все-все подтверждало: оборотень! Оборотень, вынашивающий другого оборотня, греховное, человечье есть в сладостных муках царь-рыбы, кажется, вспоминает она что-то тайное перед кончиной.

Но что она может вспоминать, эта холодная водяная тварь? Шевелит вон щупальцами-червячками, прилипшими к лягушачьей жидкой коже, за усами беззубое отверстие, то сжимающееся в плотно западающую щель, то отрыгивающее воду в трубку, рот похож на что-то срамное, непотребное. Чего у него еще было, кроме стремления кормиться, копаясь в илистом дне, выбирая из хлама козявок?! Нагуливала она икру и раз в году терлась о самца или о песчаные водяные дюны? Что еще было у нее? Что? Почему же он раньше-то не замечал, какая это отвратная рыба на вид! Отвратно и нежное бабье мясо ее, сплошь в прослойках свечного, желтого жира, едва скрепленное хрящами, засунутое в мешок кожи – все-все отвратно, тошнотно, похабно!

И из-за нее, из-за этакой гады забылся в человеке человек! Жадность его обуяла! Померкло, отодвинулось в сторону даже детство, да детства-то, считай, и не было. В школе с трудом и мукой отсидел четыре зимы. На уроках, за партой, диктант пишет, бывало, или стишок слушает, а сам на реке пребывает, сердце дергается, ноги дрыгаются, кость в теле воет – она, рыба, поймалась, идет! Сколь помнит себя, все в лодке, все на реке, все в погоне за нею, за рыбой этой клятой. На Фетисовой речке родительский покос дурниной захлестнуло. В библиотеку со школы не заглядывал – некогда. Был председателем школьного родительского комитета – содвинули, переизбрали – не заходит в школу. Наметили на производстве депутатом в поссовет – трудяга, честный производственник, и молча отвели – рыбачит втихую, хапает, какой из него депутат? В народную дружину и в ту не берут, забраковали. Справляйтесь сами с хулиганами, вяжите их, воспитывайте, ему некогда, он все время в погоне. Давят машинами, режут ножами людей, носятся по поселку одичалые пьяницы с ружьями и топорами? Его не достанешь! Ан и достали! Тайку-то, любимицу!..

А-ах ты, гад, бандюга! Машиной об столб, юную, прекрасную девушку, в цвет входящую, бутончик маковый, яичко голубиное – всмятку. Девочка небось в миг последний отца родимого, дядю любимого пусть про себя кликнула. А они? Где были они? Чего делали?

Опять дед вспомнился. Поверья его, ворожба, запуки: «Ты как поймать, Зиновей, малу рыбку – посеки ее прутом. Сыми с уды и секи да приговаривай: «Пошли тятю, пошли маму, пошли тетку, пошли дядю, пошли дядину жану!» Посеки и отпущай обратно и жди. Все будет сполнено, как ловец велел». Было, сек прутом рыбину, сперва взаправду, подрос – с ухмылкой, а все ж сек, потому что верил во всю эту трахамудрию – рыба попадалась и крупная, но попробуй разбери, кто тут тятя, кто тут дядя и кто дядина жена… Вечный рыбак, лежучи на печи со скрученными в крендель ногами, дед беспрестанно вещал голосом, тоже вроде бы от ревматизма искрученным, перемерзлым. «А ешли у вас, робята, за душой што есь, тяжкий грех, срам какой, варначество – не вяжитесь с царью-рыбой, попадется коды – отпушшайте сразу. Отпушшайте, отпушшайте!.. Ненадежно дело варначье».

Ни облика, ни подробностей жизни деда, ни какой-нибудь, хоть мало-мальской приметы его не осталось в памяти, кроме рыбацких походов да заветов. Этот вот другорядь за сегодня вспомнился. Припекло! Но какой же срам, какое варначество за ним такое страшное, коль так его скрутило?

Игнатьич отпустился подбородком от борта лодки, глянул на рыбину, на ее широкий бесчувственный лоб, бронею защищающий хрящевину башки, желтые и синие жилки-былки меж хрящом путаются, и озаренно, в подробностях обрисовалось ему то, от чего он оборонялся всю почти жизнь и о чем вспомнил тут же, как только попался на самолов, но отжимал от себя наваждение, оборонялся нарочитой забывчивостью, однако дальше сопротивляться окончательному приговору не было сил.

Пробил его крестный час, пришла пора отчитаться за грехи.

… Глашка Куклина, девка на причуды и выдумки гораздая, додумалась однажды вываренный осетровый череп приспособить вместо маски, да еще и лампочку от фонарика в него вделала. Как первый раз в темном зале клуба явилась та маска, народ едва рамы на себе не вынес. Страх, как блуд, и пугает, и манит. В Чуши с той поры балуются маской малы и велики.

С Глашки-то Куклиной все и начинается.

В сорок втором году на чушанскую лесопилку пригнали труд-армейцев – резать доски на снарядные ящики. Команду возглавлял тонкий да звонкий лейтенантик, из госпиталя. Само собой, орлиным своим взором лейтенант не мог обойти видную деваху Глашку Куклину. Где-то в узком месте подзажал он ее, и потекли по Чуши склизкие слухи.

Игнатьич, тогда еще просто Зинка, Зиновий, или Зиновей, как звал его дедушка, за жабры присуху-Глашку и к ответу. На грудь ему Глашка пала: «Сама себя не помнила… Роковая ошибка…» – «Ошибка, значит? Роковая! Хор-рошо-о! Но за ошибку ответ держат! За роковую – двойной!» Виду, однако, кавалер никакого не показал.

Ближе к весне боевого командира из тыла отозвали. Вздохнули мамы с облегчением, улеглись страсти и слухи в поселке. Глашка оживляться начала, а то как не в себе пребывала.

В разлив, в половодье, когда ночи сделались совсем коротки и по-весеннему шатки, птицы пели за околицей и по лугам считай что круглосуточно, младой кавалер увел Глашку за поскотину, к тонко залитой вешнею водой пойме, прижал девку к вербе, оглоданной козами, зацеловал ее, затискал, рукою полез, куда велели мужики, науськавшие парня во что бы то ни стало расквитаться с «изменщицей». «Что ты, что ты! Нельзя!» – взмолилась Глашка. «Лейтенанту можно?! А я тоже допризывник. Старшим лейтенантом, глядишь, стану!»

Как он Глашке про лейтенанта брякнул, она и руки уронила.

Поначалу-то он забыл и про месть, и про лейтенанта, поначалу он и сам себя худо помнил. Это уж потом, когда пых прошел, когда туман с глаз опал, снова в памяти высветлился лейтенант, чернявый, в сгармошенных сапогах, орден и значок на груди его сверкают, нашивка за фронтовую рану огнем горит! Это как стерпеть? Как вынести ревнивому сердцу? Трусовато оглядываясь, кавалер сделал то, чему учили старшие дружки: поставил покорную девку над обрывистым берегом, отвернул лицом к пойме, спустил с нее байковые штанишки, крашенные домодельной краской, с разномастными, колотыми вальком, пуговицами, эти пуговицы и запомнились сильней всего, потому что бедный девичий убор приостановил было пакостные намерения. Но уже хотелось изображать из себя ухаря, познавшего грех, – это придавало храбрости мокрогубому молодцу. Словом, поддал он хнычущей, трясущейся девчонке коленом в зад, и она полетела в воду. Пакостник с мозгой – место выбрал мелкое, чтоб не утонула часом ухажерка, послушал, посмотрел, как белопузой нельмой возится, шлепается на мелководье девчонка, путаясь в исподине, словно в неводе, завывая от холода, выкашливая из себя не воду, а душу, и трусовато посеменил домой.

С той поры легла между двумя человеками глухая, враждебная тайна.

Отслужив в армии в городе Фрунзе, Зиновий привез с собой жену. Глаха тем временем тоже вышла замуж за инвалида войны, тихого приезжего мужика, который выучился на счетовода, пока валялся в госпитале. Жила Глаха с мужем скромно, растила троих ребят. Где-то в глубине души Игнатьич понимал, что и замужество ее, и вежливое «здравствуйте, Зиновий Игнатьевич!», произнеся которое Глаха делала руки по швам и скорее пробегала, – все это последствия того надругательства, которое он когда-то над нею произвел.

Бесследно никакое злодейство не проходит, и то, что он сделал с Глахой, чем, торжествуя, хвастался, когда был молокососом, постепенно перешло в стыд, в муку. Он надеялся, что на людях, в чужом краю все быльем порастет, но, когда оказался в армии, так затосковал по родным местам, такой щемящей болью отозвалось в нем прошлое, что он сломался и написал покаянное письмо Глахе.

Ответа на письмо не пришло.

В первый же по приезде вечер он скараулил Глаху у совхозного скотного двора – она работала там дояркой, сказал все слова, какие придумал, приготовил, прося прощения. «Пусть вас Бог простит, Зиновий Игнатьевич, а у меня на это сил нету, силы мои в соленый порошок смололись, со слезьми высочились. – Глаха помолчала, налаживая дыхание, устанавливая голос, и стиснутым горлом завершила разговор: – Во мне не только что душа, во мне и кости навроде как пусты…»

Ни на одну женщину он не поднял руку, ни одной никогда больше не сделал хоть малой пакости, не уезжал из Чуши, неосознанно надеясь смирением, услужливостью, безблудьем избыть вину, отмолить прощение. Но не зря сказывается: женщина – тварь Божья, за нее суд и кара особые. До него же, до Бога, без молитвы не дойдешь. Вот и прими заслуженную кару, и коли ты хотел когда-то доказать, что есть мужик, – им останься! Не раскисай, не хлюпай носом, молитвов своедельных не сочиняй, притворством себя и людей не обманывай. Прощенья, пощады ждешь? От кого? Природа, она, брат, тоже женского рода! Значит, всякому свое, а Богу – Богово! Освободи от себя и от вечной вины женщину, прими перед этим все муки сполна, за себя и за тех, кто сей момент под этим небом, на этой земле мучает женщину, учиняет над нею пакости.

– Прос-сти-итееее… – не владея ртом, но все же надеясь, что хоть кто-нибудь да услышит его, прерывисто, изорванно засипел он. – Гла-а-аша-а-а, про-сти-и-и. – И попробовал разжать пальцы, но руки свело, сцепило судорогой, на глаза от усилия наплыла красная пелена, гуще зазвенело не только в голове, вроде бы и во всем теле. «Не все еще, стало быть, муки я принял», – отрешенно подумал Игнатьич и обвис на руках, надеясь, что настанет пора, когда пальцы сами собой отомрут и разожмутся…

Сомкнулась над человеком ночь. Движение воды и неба, холод и мгла – все слилось воедино, остановилось и начало каменеть. Ни о чем он больше не думал. Все сожаления, раскаяния, боль, муки отдалились куда-то, он утишался в себе самом, переходил в иной мир, сонный, мягкий, покойный, и только тот, что так давно обретался там, в левой половине его груди, под сосцом, не соглашался с успокоением – он никогда его не знал, сторожился сам и сторожил хозяина, не выключая в нем слух. Густой, комариный звон прорезало напористым, уверенным звоном из тьмы – под сосцом в еще не остывшем теле ткнуло, вспыхнуло, человек напрягся, открыл глаза – по реке звучал мотор «Вихрь». Даже на погибельном краю, уже отстраненный от мира, он по голосу определил марку мотора и честолюбиво обрадовался прежде всего этому знанью, хотел крикнуть брата, но жизнь завладела им, пробуждала мысль. Первым ее током он приказал себе ждать – пустая трата сил, а их осталась кроха, орать сейчас. Вот заглушат моторы, повиснут рыбаки на концах, тогда зови-надрывайся.

Волна от пролетевшей лодки качнула посудину, ударила о железо рыбу, и она, отдохнувшая, скопившая силы, неожиданно вздыбила себя, почуяв волну, которая откачала ее когда-то из черной, мягкой икринки, баюкала в дни сытого покоя, весело гоняла в тени речных глубин, сладко мучая в брачные времена, в таинственный час икромета.

Удар. Рывок. Рыба перевернулась на живот, нащупала вздыбленным гребнем струю, взбурлила хвостом, толкнулась об воду, и отодрала бы она человека от лодки, с ногтями, с кожей отодрала бы, да лопнуло сразу несколько крючков. Еще и еще била рыба хвостом, пока не снялась с самолова, изорвав свое тело в клочья, унося в нем десятки смертельных уд. Яростная, тяжело раненная, но не укрощенная, она грохнулась где-то уже в невидимости, плеснулась в холодной заверти, буйство охватило освободившуюся волшебную царь-рыбу.

«Иди, рыба, иди! Поживи, сколько можешь! Я про тебя никому не скажу!» – молвил ловец, и ему сделалось легче. Телу – оттого, что рыба не тянула вниз, не висела на нем сутунком, душе – от какого-то, еще не постигнутого умом, освобождения.

Летит черное перо

Меж речками Сурнихой и Опарихой возникла палатка цвета сибирских угольно-жарких купав. Возле палатки полыхал костер, по берегу двигались туда-сюда люди молодецкого телосложения в разноцветных плавках. Они оборудовали на обдуве стан, мастерили ловушки, бодро напевая: «Я люблю тебя, жизнь, что само по себе и не ново…»

Местные браконьеришки досадовали – опять нагрянули туристы-транзисторщики, которым сделались подвластны необъятные просторы любимой Родины из конца в конец. На «просторах» они так резвятся, что за ними, как после Мамаева войска, – сожженные леса, загаженный берег, дохлая от взрывчатки и отравы рыба. Оглушенный шумом и презрением, местный народишко часто бывает вынужден бросать дела свои, детей и худобу, потому как дикие туристы бойки на язык, но знать мало чего знают, уметь совсем почти ничего не умеют, блудят и мрут в тайге – ищи их всем народом либо вынай из реки утопленниками.

На сей раз высадились на дикий берег Енисея не туристы, а деловой народ, одержимый идеей – для себя выгодно и для здоровья полезно – провести заслуженный отпуск. Где-то прослышали городские люди, что в местах чушанских, в стране вечнозеленых помидор и непуганых браконьеров, как называл родные берега Командор, кишмя кишит рыба стерлядь, ловят ее чуть ли не тоннами с помощью примитивной и дурацкой снасти под названием самолов, уды которого даже засечки, по-деревенски – жагры, не имеют. Меж тем стерлядь, по женской дурости, играя с пробкой, цепляется на уды и замирает – бери ее и ешь или продавай, словом, что хочешь, то и делай.

Их было четверо, не старых еще людей труда умственного, конторского – так заключили чушанцы, ревниво приглядывающиеся ко всякому человеку, целившемуся что-либо изловить и унести с Енисея. Всю здешнюю округу чушанцы считали собственной, и всякое намерение пошариться в ней расценивалось ими как попытка залезть к ним в карман, потому нечистые намерения разных налетчиков пресекались всеми доступными способами.

Возглавлял приезжих отпускников картавый мужчина с весело сверкающими золотыми зубами, с провисшей грудью, охваченной куржачком волос. Связчики в шутку, но не без почтения именовали его шефом, а всерьез – зубоставом.

– Ну, как гыбка, мужички? – свойски хлопая чушанских браконьеришек по плечу, поинтересовался зубостав.

Перед тем как приниматься за самоловы, чушанские хитрованы непременно подворачивали на огонек – покурить, узнать, как протекает жизнь на магистрали. На самом же деле – выведать, что за люд нагрянул, не соглядатаи ли?

Год от года жизнь браконьеришек тяжельше делается: рыбоохрана, особенно из края которая, страсть какая ушлая стала. Аппарат придумала – наставит, и все, что думаешь и собираешься делать, узнает, наука, одним словом.

– Рыбка-то? – шарился в голове чушанец. – Рыбка плавает по дну, хрен достанешь хоть одну!..

– Ну, уж сразу и хрен! Ни хрена-то у нас и дома до хрена! Такие места! – втягивали в разговор чушанца приезжие, угощая сигаретками.

Ощупью подбираясь, тая в глубине насмешку, считая простофилями супротивника и хитрецами себя, чушанцы и отпускники в конце концов уяснили, что союзно им не живать, однако пригодиться друг дружке они могут. Приезжие, не жалея добра, накачали Дамку и Командора спиртом, и те смекнули, что у одного из молодцов жена или теща работает в больнице, может, кто из них и фершал, и всамделишный зубостав, – золотом вся пасть забита, оскалится – хоть жмурься, – стало быть, стесняться нечего, успевай дармовщинкой пользоваться. Дамка и ночевать остался возле городских, делясь с ними «опытом», хвастаясь напропалую: «Гимзит, прямо гимзит стерлядь, когда ей ход! Да вот не пошла еще. Ждем. Сколько ждать? – Дамка вздымал рыльце в небо и кротко вздыхал: – Тайны природы! Одной токо небесной канцелярии известныя!»

Приезжие терпеливо ждали, изготавливали концы, насаживали крючки, между делом азартно дергали удочками вертких ельцов, мужиковатых, доверчивых характером чебаков, форсисто-яркого, с замашками дикого бандита, здешнего окуня, вальяжную сорогу, которая и на крючке не желала шевелиться, ну и, конечно, ерша, всем видом и характером смахивающего на драчливых детдомовцев.

Пробовали наезжие рыбаки удить хариуса и ленка на Сурнихе и в Опарихе, однако успеха не имели. Комар выдворил их из глушины чернолесья. Отпускники бежали с речки так поспешно, что и удочки вместе с лесками там побросали. Удочки немедля отыскали местные рыбаки и смотали с них редкостную жилку под названием «японская».

Чушанцы уже изрядно пообобрали отпускников: чего выцыганили, чего потихоньку увели, так как наезжие держались вольно, разбросав имущество вокруг стана, по берегу, а глаз чушанца всегда и все, что худо лежит, немедленно уцеливал, натура не позволяла через бесхозяйственно лежащее добро переступать.

Время шло, двигалось. Браконьеришки подолгу висели ночами на концах, но утешительных известий не приносили – стерлядь, да еще ангарская, которая «в роте тает», не шла.

Принялись отпускники чебаков и другую черную рыбешку вялить на солнце. Полный рюкзак набили. С пивцом ее зимой да за дружеской беседой – ах, Господи, Боже мой! Вот еще стерлядочки дождутся, центнерок-другой возьмут – больше не надо, не хапуги, половину реализуют, половину по-братски меж собой разбросают, покоптят, ящичек железный, коптильный, так и быть, подарят этим дремучим людям.

Спиртик меж тем подошел к концу. Дамка и следом за ним Командор отвалили от палатки, повыгоревшей на солнце и уже не полыхающей жарком. Всякие иные чушанцы тоже утратили интерес к приезжим.

«Значит, стерлядь пошла и охламоны таиться начали!» – осенило отпускников, и они поскорее выметали три самолова. Чтобы не потерять их, наплава повесили, все же опыта нет, вслепую ловушки не найти. Зато самоловы у приезжих рыбаков – не самоловы – произведения искусства! Пробки крашены в разные цвета, чтоб видней было рыбе. Коленца навязаны, правда, как попало и разной длины, вместо якорниц каменюка. Да в этом ли суть? Стерляди, раз она такое игривое дитя, главное – пробка, яркая, пенопластовая, современная, не та, что у чушанских аборигенов, – у них пробки еще доисторической эпохи, когда бутылки закупоривались не железной нахлобучкой, а корой какого-то дерева, чуть ли не из Африки завозимого.

Глядя на такие роскошные ловушки, местные браконьеришки пожимали плечами, охотно соглашались: «Конешно, конешно! Где нам? Те-о-о-ом-ность…» Что правда, то правда: дремучестью веяло от этих людей, болотным духом на версту несло.

За сутки на три конца попал пестрый толстопузый налим, живучий, он долго не давался в руки. Четыре уды кто-то оторвал, еще четыре поломал.

– Осетг-звегюга! – тщательно обследовав самолов, корни обломанных уд и рваные коленца, дрожащим голосом объявил шеф. Артелью решено было переставить самоловы на самый стрежень – как и всем малоопытным рыбакам, им мнилось – чем дальше в реку, тем больше рыбы.

Поздней ночью отпускники закончили трудную работу по перестановке ловушек, подвернули к стану, там их Командор поджидает.

– На фарватер не лезьте! – предупредил он и отчужденно добавил: – Под пароход ночью попадете! По реке лишка не рыскайте. Закрестите наши концы – на себя пеняйте! – и выразительно поглядел под ноги, возле которых лежало у него ружье со стволами двенадцатого калибра. Сказал и рванул на дюральке в Чуш. Волна за лодкой бодрая двоилась, в носу лодки, под завязку полный, хрустел, шевелился мокрый мешок, по-ранешнему – куль.

Примолкли отпускники – уж больно бандитская харя у джигита. Но шеф на то он и шеф, чтоб силу и дух в коллективе поддерживать, многозначительно сощурив глаза, проговорил:

– Так-так-так! – и стукнул кулаком себя по колену: – Темнит, загаза! Есть тут место. «Золотая кагга» называется. Усечем – боится! Гужьем запугивает, хамло! О-о-ох и наглец! Пока спигт пил – дгуг тебе и бгат, не стало спигту – вгаг!

Лето в середину валило, теплынь, солнце! Прямо за палаткой, вдоль пышной оборки прибрежных кустов, пучки, как какие-нибудь зонтичные растения в джунглях Амазонки, вознялись высокущие, мохнатые, лопушистые! В широко цветущих зонтах дремали шмели и бабочки, на них охотились пичуги, суетились, выбирая из гущи соцветий мушек, тлю и всякий корм детям. Марьин корень дурманом исходил по склонам берегов, лабазник в пойме речки набух крупкой, цвел молочай, дрема, вех, бедренец и всякий разный дудник, гармошистые листья куколя, все время бывшие на виду, потухли в громко цветущем дурнотравье, и все ранние цветки унялись, рассорив лепестки по камням берега. Ароматы голову кружили. Теплынь! Нега! Э-эх, девочек не прихватили! Да какая с девочками рыбалка? Блуд один. Бог с ними. Вот наловят стерлядки, накоптят, навялят и такое в городе устроят!..

Будет, все будет. Надо верить и надеяться. А пока вечерком таскали окуней, ельцов и чебаков, жарили их по-таежному, на рожне, попросту сказать, на сучках, ели где сырое, где обугленное – не очень-то вкусно, зато экзотично. Поели, запели: «Й-я лю-ублю-у-у тебя, жизнь!..» Сладостные предчувствия, накатывающие на человека во время цветения природы, сулили нечто необыкновенное, томили, словно в юности, накануне первого свидания. И только комары – наказание человеку от природы за его блудные дела и помышления, не давали полностью отдаться природе и насладиться ею до конца. Они даже в палатку набивались, проклятые. Не раз сшибали отпускники палатку со стояков, норовя кулаком попасть в эту махонькую скотинку, способную довести человека до нервных припадков.

Утром, под прикрытием легкого парка, дымящегося над рекой, отпускники выплыли на концы с предчувствием удачи и сняли трех стерлядей – засеклись какие-то дуры. Посчитав, что начался ход ангарской стерляди, они решили отметить первую удачу ухой, с дымком и коньячком, утаенным от алчных чушанских самоедов.

Когда я читаю либо слышу об ухе с дымком, меня непременно посещает одно и то же не очень радостное воспоминание, как одноглазый мой дед Павел лупил меня палкой за уху, пахнущую дымом, потому что дымом она может пахнуть только по причине разгильдяйства: из-за сырых и гнилых дров, да еще когда котел в ненагоревший костер подвесишь иль зеворотный повар не закроет варево крышкой. И уголь бросают в котел вовсе не для вкуса – опять же по нужде – березовый уголек вбирает в себя из пересоленного варева соль, очень маленько, но вбирает.

Однако Бог с ней, с кухней и с ее секретами. Уху во всех землях и краях варят со своей выдумкой, а где и с фокусами, хотя и мудрить-то вроде не над чем и незачем.

Отпускники не варили уху – священнодействовали. Ознобно дрожа от предчувствия редкостной еды, один из приезжих рыбаков потрошил стерлядь, другой навешивал круглый, наподобие военной каски, котел на таганок, в котором белела картошка и луковки да сиротливо плавал лавровый лист и черный перец горошком, непременно горошком – от молотого, по их разумению, не тот вкус. Двое рыбаков настаивали под яром коптилку, для начала, в порядке опыта, «зарядив» ее чебаками, чтобы после, когда хлынет стерлядь, не терять времени.

Сварив уху, отпускники бережно водрузили котел на плоский камень, расположились в братский круг, сдвинули чаши.

– За осетга! – возгласил шеф и хряпнул благородный напиток, не звездочками – арабскими закорючками, будто золотистыми осами, облепленный. Не успел шеф занюхать напиток и, благоговея, черпнуть ушицы ложкой, как увидел летящую по реке дюральку. – Вот ведь охламоны, – шлепнул себя шеф по голой ляжке, пришибив попутно слепня, – вот козлы! Выпивку чуют, будто слепни кговь! – и, бросая битого слепня в огонь, велел спрятать бутылку.

Лодка не минула их, ткнулась точно против стана. К костру, разламывая хрустящие ноги, приблизился незнакомый чернявый мужик с неулыбчивым костлявым лицом и командирской кожаной сумкой на боку. «Харюзятник! Комаров идет кормить на речку», – по сумке заключили отпускники.

– Здравия желаю! – сказал приезжий и стрельнул приметливым глазом в котел. Усевшись на камень, он перебросил сумку на живот, добавил: – Приятно кушать!

– Спасибо! – сдержанно отозвались рыбаки. Приглашать незнакомца к столу не стали – хватит с них, потравили выпивки и харчей «самоедам».

Потирая ладонью поясницу, незнакомец оглядел где и как попало разбросанное имущество, чуть задержал взгляд на новой лодке, на «Вихре» и поинтересовался бесцветным, как бы даже больным голосом:

– Это ваши концы висят под наплавами?

Переглянувшись меж собою, отпускники насторожились. Но шеф развеял в прах настороженность решительным и едким ответом:

– Они вашим мешают, да?

Незнакомец не отозвался. Он выскреб из огня уголек, заложил его в изожженную трубку и, забыв уголек там – для вкуса – догадались горожане, тем же бесцветным, несколько даже удрученным голосом молвил:

– Думаете, без вас здесь рвачей недостает?..

– Ну, ты это… подбирай выражения!

– Люди из самого краевого центра, видать, образованные, – покачал головой незнакомец, – и сразу «ты»! Небось в городе блюдете себя. Здесь, значит, все можно? Красть, грубить, распоясываться. Тайга, темь, начальства нету…

Зубостав скривил презрительно губы, обращаясь к своей бригаде:

– Видали! И здесь воспитывают! – и сурово спросил: – Ты сколько сегодня выжгал, охламон?

У незнакомца дернулся рот, беспомощно и горько задрожали веки, но губы тут же сжались, резче означив отвесно стекающие к подбородку складки, худая рука крепче стиснула трубку.

– Щенок! – сказал он тихо. – Где ты служишь, кем руководишь, не знаю и знать не хочу, но слюни следовало бы тебе утереть, прежде чем допускать до руководящего-то дела! – и вдруг решительно, по-чапаевски взмахнул рукой, будто сгребая всю компанию с берега: – А ну вон, к чертовой матери с реки! Чтоб ни духу, ни вони вашей здесь через час не было!.. – и уехал, за мыс Опарихи с лодкой зашел.

– Н-ну, бгатцы-ы! – опомнившись, развел руками шеф. – Уж какого нагоду в зубопготезном кгесле не пегевидал, но с такой поганой пастью…

– Дать ему надо было, чтоб на лекарства всю жизнь работал!..

– По виду, он и так на уколах живет.

– Наркоман?

– Ладно, если наркоман. Что, как рыбинспектор?

– Егунда! Испектога здешнего я знаю. Семен, инвалид войны. Миговой мужик…

– Значит, снова самоед! Ну мы ему…

Незнакомец вернулся точно через час. На берегу все как было, так и есть: барахло повсюду; сытая пьяная артель в тенечке спала, и слепни ее доедали.

Распинав шефа, незнакомец сказал:

– Вам чё говорено было?

Зубостав на него пялился, ничего со сна не понимая. Наконец продрал глаза, возмутился:

– Опять ты! Ну-ну, знаешь… всякому тегпенью… Счас я гебят подыму, мы тебе устгоим…

– На, нюхай! – к заспанным глазам зубостава поднесли удостоверение, костром и рыбой пахнущее. Поморщился зубостав: до чего все тут одинаково пахнет! И два раза прочел, не понимая со сна, что читает: «Рыбинспекция, Черемисин, рыбинспекция, Черемисин». – Внял?!

Шеф засуетился, отыскивая курево, – правы были ребята. Смываться следовало, пока дядя добрый…

– Будите своих соратников. Подымайте из воды концы. Я тем временем картинку вам на память нарисую, – объяснил Черемисин. – Не понимаете человеческих-то слов, сопляки! Себя только уважаете! Так я вас еще и законы уважать научу!..

Зубостав заюлил, пробовал извиняться, коньячку предлагал, намекал, что, если надобность в больнице есть иль в лекарствах, – всегда пожалуйста. Черемисин, у которого посинели губы, – сердце, видать, сдает, брезгливо и горько скривился:

– Фамилия? – нацелившись в книгу актов дешевой шариковой ручкой, сверкнул он цыганскими глазами. Шефу сделалось одиноко, запрыгала мыслишка придумать фамилию. Но Черемисин – тертый-перетертый тип – угадал это нехитрое намерение: – Соврете – под землей сыщу!


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8
  • 3.9 Оценок: 7

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации