Автор книги: Виктор Шкловский
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 49 страниц)
Ряд метафорический утверждается как существующий до «реального» ряда, его вызвавшего.
Иногда это мотивируется в старой традиционной манере романов – сном.
Сон – старый слуга романа. Он служит ему в двух ливреях. Сон-предчувствие, сон-предсказание и часто в то же время – подготовка к определенному восприятию будущего события; иногда же сон берется просто как мотивировка фантастики.
Примеров я не приведу, просмотрите сами Достоевского.
У Белого:
«<…> начиналось кишенье змеевых, свивавшихся масс; по ночам просыпался я в страхе; казалось: ползут на меня – обвивают и душат; раз видел я сон: —
– что вбегаю в квадратную комнату, принадлежащую мне; над постелью моей развился толстотелый удав; уронив на подушку мордастую голову, смотрит он пристально малыми глазами; знаю, что должен я лечь на постель, положить свою голову рядом с мордастым удавом и выдержать то, что отсюда возникнет. Я понял, проснувшись: удав – мои страсти… <…>
Здесь, на швейцарской границе, меня охватил снова ужас; мне вспомнилось снова кафе; толстомордый француз мне напомнил швейцарца; прорезалось явственно тело удава сквозь тело его. Между тем: надлежало мне тоже, как всем, подойти, согласиться на то, что предложат за столиком; то есть: предложат – пойти за французом в отдельную комнату, где с меня стащат все и заставят – Бог весть, что заставят.
Удав – мои страсти; ну, а француз, а граница – не может же все это быть моей страстью <…>» (с. 14 – 15).
Но дальше граница, как я уже писал, оказалась границей сознания.
Есть у Михаила Кузмина одна песнь, которая начинается:
Нас было четыре сестры, четыре сестры нас было…
Там одна сестра любит человека за то, что он богат, другая любит другого за то, что он великий художник, и так далее, а четвертая любит, потому что любит.
И разлюбили эти сестры по-разному: одну бросили, любовник другой разорился, у третьей тоже были свои причины, только четвертая:
А я разлюбила, потому что разлюбила.
В общем, все они любили и разлюбили почти в одно время.
Это потому, что все они были погодки.
А мотивировки любви были у них разные.
Не нужно увлекаться биографией художника, он любит и пишет, а потом ищет мотивировок.
Меньше всего нужно увлекаться психоанализом.
Кто знает, говорят, Гёте болел сифилисом. И у Пушкина есть темная строчка «о Меркурии». Меркурий же – ртуть.
Все это было очень важно для Пушкина и Гёте, но нам совершенно неважно.
Стихов это не изменяло.
Психоанализ анализирует душевные травмы о д н о г о человека, а о д и н человек не пишет, пишет время, пишет школа-коллектив.
Андрей Белый страдает антропософией, он уверен, что поэтому он переходит с одного способа писания на другой, но нам не интересны душевные раны Белого, а работа его берется нами в плане создания нового литературного жанра.
Если Андрей Белый со своей очень отдельной биографией, со своей жаждой приложиться к железному остову чужой идеи и отдавать честь Рудольфу Штейнеру и Дорнаху, как отдают честь деревья на синей горе около Дрездена, все же находится в общем русле литературы и работает вместе с людьми, которые носят на себе другие раны, то это кажется нам важнее антропософии. Мы не станем поэтому шаг за шагом следить за антропософией в «Записках чудака». «Записки чудака» продолжаются дальше тем же странным подобием описательных поэм XVIII века, где движение героя служит только для продвижения его мимо немногих предметов, а каждый предмет отбрасывает нас в длинный ряд образов, с ним (предметом) связанных.
Это парадоксальное отношение ряда к предмету характерно для всего теперешнего Андрея Белого. Он может написать пять страниц о том, как человек чиркнул спичкой.
Но постараемся формулировать, что мы видим в вещах Андрея Белого за последние 6 – 7 лет.
Вещи эти автобиографичны или, вернее, написаны как автобиография, движение сюжета взято элементарно; можно сказать, что в действительности сюжета нет, есть одна фабула: человек живет, растет, старится.
На основе этой линии идут надстройками, многоэтажными домами метафорические ряды. Ряды эти, – представим их себе в виде домов, – связаны друг с другом висячими мостиками. Подвигаясь, фабула дает предлог для создания новых рядов, которые, появляясь, сейчас же связываются с уже существующими.
Так написаны «Записки чудака», «Котик Летаев», «Преступление Николая Летаева».
Экскурсии от основного ряда несколько иначе сделаны в «Воспоминаниях об Александре Блоке».
Небольшой отрывок «Арбат», который напечатан в «России», построен проще, в нем беловское то, что образы стандартизируются и писатель дальше берет их как термины.
Наиболее последовательно построение двумя рядами проведено в «Котике Летаеве».
«Котик Летаев» написан в Дорнахе и закончен в 1917 году и, очевидно, был предназначен быть частью «Эпопеи». Заглавие этой вещи такое: «Котик Летаев (Первая часть романа «Моя жизнь»)».
Андрей Белый утверждает, что математик Летаев не есть его отец, Николай Васильевич Бугаев. Но все второстепенные герои названы по фамилиям. Мы видим здесь Владимира Соловьева, ак. Янжула, Алексея Веселовского, проф. Умнова, М. Ковалевского и так далее, десятки имен. В последующих частях, в частности в «Воспоминаниях об Александре Блоке» и в «Арбате», иногда описание обрывается, и автор просто начинает перечислять фамилии. Например: «<…> бывали: К. Д. Бальмонт, B. Я. Брюсов, Ю. К. Балтрушайтис, С. А. Соколов, литератор Поярков, художники Липкин, Борисов-Мусатов, Россинский, Шестеркин, Фсофилактов и Переплетчиков; музыканты: C. И. Танеев, Буюкли и Метнер; философы: Г. Г. Шпет, Б. А. Фохт, М. О. Гершензон, Н. А. Бердяев, С. H Булгаков, В. Ф. Эрн, Г. С. Рачинский; здесь проездом бывали: В. И. Иванов, Д. С. Мережковский» и так далее («Эпопея», т. I, с. 179).
В более позднем «Арбате» – это перечисление уже осмыслено как комическое и таким способом введено в стиль. То есть учтено не только фактическое значение перечисления, но и впечатление, вызываемое рядом имен. Привожу цитату из «Арбата»: «Хаживали Иваны Ивановичи к Ивану Ивановичу: Иванюков, Иван Иванович, Иван Иваныч Иванов; Иван Христофорович хаживал, – Озеров; и Христофорова, Клеопатра Петровна, бывала, как кажется; хаживали Александр Иваныч. Иван Александрыч: Чупров и Угримов; бывали: Григорий Аветович Джаншиев, Стороженко, претупо надутый достоинством газовый шар, – Алексей Веселовский; проездом бывал Ковалевский, Максим Максимыч» и так далее (с. 47).
Перечисление построено так же, как и в «Воспоминаниях», – с тем же переходом «проездом бывали», – но начинается оно глоссолалией из имен, а дальше имена вызывают друг друга: Христофорович (отчество) вызывает Христофорову (фамилия) и так далее.
Итак, мы видим, что основу беловской «Эпопеи», или, говоря еще настойчивее, неизменяемую основу всех его попыток создать «Эпопею», составляет автобиографический рассказ, в котором герои б ы л и, существовали на самом деле, – документальны.
Даже внеисторический материал – названия владельцев лавок, хозяев домов, цвет домов – в «Арбате» дан как документальный. Все бытовые мелочи и фамилии только упоминаемых лиц, как. например, фамилия Султановой, все они документальны и к месту приведены.
«Эпопея», прежде всего, – мемуары. Чем дальше идет работа Андрея Белого, тем мемуарная основа его произведения все более и более крепнет.
«Котик Летаев» загроможден «роем», о котором я буду еще говорить. Так же написаны непосредственно примыкающие по времени к нему «Записки чудака».
«Николай Летаев» не только старше, но и проще «Котика Летаева».
«Воспоминания о Блоке» идут уже чистым мемуарным рядом, антропософские рассуждения Андрея Белого вытеснены в особые главы, в которых Белый оперирует над блоковскими цитатами со всеми приемами работы над Отцами церкви.
«Арбат» мемуарен начисто.
Отделяет мемуары Андрея Велого от мемуаров, например, Кони иная работа с образом. Но и там, где Белый наиболее поглощен антропософскими видами, заказ, взятый им на себя, ведет не к созданию антропософской вещи, а только к созданию особого построения образа.
Я разберу сейчас основной и метафорический ряд в «Котике Летаеве».
В этом произведении вся установка дана на образ, сюжета почти нет. Поэтому автобиографические вещи Андрея Белого резко противоположны, например, автобиографическому «Давиду Копперфильду» Диккенса.
У Диккенса мы видим определенный сюжет, даны две тайны: тайна бабушки (о том, что ее муж жив) и тайна Урия Гиппа (подделка документов). История Эммы предсказана предчувствиями. «Давид Копперфильд» – сюжетная вещь.
Конечно, в «Котике Летаеве» и в «Николае Летаеве» есть романные черты, черты традиционного сюжетного построения. Но литературная форма может пережить сама себя так, как пережили сами себя обычаи английского парламента. Сидит какой-нибудь лорд-казначей на кожаном мешке с шерстью, а почему – можно понять только из справочника.
Так, у Теккерея («Ярмарка тщеславия») сюжет разрешается как будто традиционно: путем найденного письма, письмо это – любовное, написанное когда-то (перед Ватерлоо) мужем Амелии к Ребекке, письмо это должно освободить Амелию от верности мертвецу, но за день до того, как письмо (неправдоподобно долго сохраняемое Ребеккой) передано ею Амелии, та уже послала любовное письмо своему старому ухаживателю Доббину.
Развязка (традиционная) с письмом, таким образом, повисает в воздухе.
Она осуществлена, но сюжет разрешился бы и без нее.
Она воспринимается уже как сюжетная тень, воспоминание о существовавшей когда-то форме.
«Котик Летаев» – это повесть о мальчике, начинается она еще до его рождения, хотя и ведется от первого лица. Андрей Белый снабдил поэтому свою вещь защитным эпиграфом:
«Знаешь, я думаю, – сказала Наташа шепотом… – что когда так вспоминаешь, вспоминаешь, все вспоминаешь, до того довоспоминаешься, что помнишь то, что было еще прежде, чем я была на свете» (Л. Толстой, «Война и мир», т. II).
Воспоминания «о времени до рождения» даны таким способом. Дан ряд образов, и в конце их дана отправная точка и место примыкания к фабуле. Образование сознания дано как бред роста.
Привожу примеры.
«Пучинны все мысли: океан бьется в каждой; и проливается в тело – космической бурею; восстающая детская мысль напоминает комету; вот она в тело падает; и – кровавится ее хвост; и – дождями кровавых карбункулов изливается; в океан ощущений; и между телом и мыслью, пучиной воды и огня, кто-то бросил с размаху ребенка; и – страшно ребенку.
. . . . . . . . . . . . . .
– «Помогите…»
– «Нет мочи…»
– «Спасите…»
. . . . . . . . . . . . . . .
– «Это, барыня, рост».
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .<…>
Вот – первое событие бытия; воспоминание его держит прочно; и – точно описывает; если оно таково (а оно таково) —
– дотелесная жизнь одним краем своим обнажена… в факте памяти» («Котик Летаев». «Скифы», т. I, с. 16 – 17).
Мне очень трудно цитировать. Прозу цитировать приходится большими кусками, и то не охватишь данного приема.
В приведенном отрывке прием «высветления» (о нем ниже) только намечен.
Цитирую дальше, из середины главы «Горит, как в огне».
В этом названии дана мотивировка образов бредом.
« – Сперва образов не было, а было им место в навислости спереди; очень скоро открылась мне: детская комната; сзади дыра зарастала, переходя – в печной рот (печной рот – воспоминание о давно погибшем, о старом: воет ветер в трубе о довременном сознании) <…>. Предлинейший гад, дядя Вася, мне выпалзывал сзади: змееногий, усатый он потом перерезался; он одним куском к нам захаживал отобедать, а другой – позже встретился: на обертке полезнейшей книжки «Вымершие чудовища»; называется он «динозавр»; говорят, – они вымерли; еще я их встречал: в первых мигах сознания. <…>
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Взрезал мне это все голос матери:
« – Он горит, как в огне!»
Мне впоследствии говорили, что я непрерывно болел: дизентериею, скарлатиной и корью: в то именно время…» (с. 20).
Таков же образ Льва, которого Белый видел на Собачьей площадке:
«Среди странных обманов, туманно мелькающих мне, передо мной возникает страннейший: передо мною маячит косматая львиная морда; уже горластый час пробил; все какие-то желтороды песков; на меня из них смотрят спокойно шершавые шерсти; и – морда: крик стоит:
– «Лев идет»…» (с. 27).
Сперва высветляются «желтороды песков»: «Я впоследствии видывал желтый песочный кружок – между Арбатом и Собачьей площадкой <…>» (с. 27).
Потом высветляется Лев: Лев оказывается сенбернаром, по прозвищу Лев, который гулял по этой площадке.
Высветляется для этого автора через двадцать лет.
«Мой кусок странных снов через двадцать лет стал мне явью… —
– (может быть, лабиринт наших комнат есть явь; и – явь змееногая гадина: гад дядя Вася; может быть: происшествия со старухою – пререкания с Афросиньей кухаркой; ураганы красного мира – печь в кухне; колесящие светочи – искры; не знаю, быть может…)» (с. 29).
Но дальше Белый отрекается от разгадки и пишет главу «Все-таки», в которой утверждает:
«Явственно: никакой собаки и не было. Были возгласы:
– «Лев – идет!»
И – лев шел» (с. 30).
Дальше он утверждает реальность фантастики «старухи и комнат».
Нас не должна удивлять эта игра; в разгадках фантастических вещей обычно оставляется одна неразгаданная деталь, которая как будто переразгадывает вещь.
Так, в «Кларе Милич» Тургенева лечат героя, его ночные видения – явный бред, но когда он умирает, то в руке его оказывается прядь волос. И этой пряди не дается никакой разгадки.
Писателю в своей вещи важно установить разноосмысливание ее, возможность «невнятицы», за которую упрекали Блока, что вот вещь и та и не та. Поэтому фантастичность вещи то утверждается, то отрицается.
Андрей Белый подошел к этому приему через антропософию, но в «Войне и мире» правильное чередование появления салона Анны Павловны Шерер, может быть, играет ту же роль утверждения иного понимания войны и мира (с маленькой буквы), чем то, которое дается автором. Толстой пришел к этому через мораль, но это – как романы между людьми: все они разные, и один любит женщину за то, что у нее голубые глаза, а другой любит другую женщину за то, что глаза у нее серые. А результат один – на земле не переводятся дети.
Мир становится для Котика Летаева, сны прилипают обоями к стенам комнат, которые сами прежде были «бесконечности»; из звуков «ти-те-та-та-то-ту» складывается тетя Дотя (с. 33).
Дальше она будет играть: « <…> стучит мелодично но белому, звонкому ряду холодноватеньких палочек —
– « То-то» —
– что-то те-ти-до-ти-но…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Мне впоследствии тетя Дотя является: преломлением звукохода <…>» (с. 41).
Так складываются вещи из звуков.
Реальная фабула намечена только пунктиром.
Люди и вещи связываются между собой еще раз «звукоходами». И если тетя Дотя – «звукоход». то отец Котика, профессор Летаев, – «грохоход», он связан с тетей Дотей звуком.
А сама тетя Дотя расслаивается. Слоиться она начала еще раньше.
«<…> и – таяла тетя Дотя, —
– все еще она не сложилась: не оплотнела, не стала действительной, а каким-то туманом она возникала безмолвно: между чехлов и зеркал; мне зависела тетя Дотя: от чехлов и зеркал, между которыми —
– и слагалась она в величавой суровости и в спокойнейшей пустоте, протягиваясь с воздетой в руке выбивалкой, с родственным отражением в зеркалах, с родственно задумчивым взором: худая, немая, высокая, бледная, зыбкая – родственница, тетя Дотя; или же: Евдокия Егоровна… Вечность…» (с. 33).
Таким образом, родственница оказалась «Вечностью». Дальше Белый отрывает слово от образа и каламбурно заканчивает: «Мне Вечность – родственна».
Расслаиваясь дальше, тетя Дотя оказывается еще связана с капелью капель в рукомойнике, она же еще и «дурная бесконечность» по Гегелю (с. 42).
Я стою на той точке зрения, что произведение, особенно длинное, не создается путем осуществления своего задания.
Задание существует, но техника произведения переделывает его до конца[125]125
Может быть, нужно не одно задание, а два. Так, Вячеслав Иванов предполагал (пишу, надеясь на свою память), что лирическое произведение является результатом соединения двух тем [Комментарий. – Иванов В. Борозды и межи. М., 1916. С. 256–258.].
[Закрыть].
Единство литературного произведения, вероятно, миф; так кажется, по крайней мере, мне, писавшему полубеллетристические вещи и видавшему много, как их писали.
В стихотворение легко и удобно входят заранее заготовленные и лежащие до случая куски. Так вошли у Пушкина части в «Евгения Онегина».
Монолитное произведение, вероятно, возможно как частный случай.
Мне кажется, что осмысление своего приема становления образа пришло Андрею Белому в процессе работы. Осмыслил он его так. Первоначально он писал в конце глав замечания о том, что он в это время болел или рос. Потом он утвердил прием, введя понятия «рой» и «строй».
Объективно «рой» – это ряд метафор, «строй» – это предмет, лежащий в ряду, закрепленном фабулой.
Субъективно «рой» – становление мира, «строй» – мир ставший.
«Рой» всегда дается прежде «строя». Мотивировка «роя» – детское сознание Котика Летаева, болезнь и т. д. Вторая мотивировка, утверждаемая Белым вместо первой, «ложной», – антропософия.
Причина появления «роя» – ослабление ощущения сюжета и перенесение установки на образ. Результат – появление так называемых орнаменталистов.
Современная русская проза в очень большой части своей орнаментальна, образ в ней преобладает над сюжетом. Некоторые орнаменталисты, как Замятин и Пильняк, зависят от Андрея Белого непосредственно, некоторые, как Всеволод Иванов, не зависят, некоторые зависят от Пильняка и Замятина. Но создала их не зависимость, не влияние, а общее ощущение, что старая форма не пружинит.
Заражение писателей Пильняком не есть идейное заражение, так как прием отделим от мотивирующего его мировоззрения. Антропософия Андрея Белого – его личное несчастие и жестко иногда чувствуется в его вещах, когда он отдает Штейнеру честь, как дрезденское дерево, но для него оно – предлог создания приема.
Здесь возникает явление, параллельное явлению заказа.
Данте (предположим) нужно было написать обозрение-памфлет на своих живых и мертвых знакомых. Мертвые тоже интересовали его, так как, оскорбляя их, он задевал «гербы» живых. Он взял фабулу – прогулки по аду, – и сочетание двух задач создало наполненную форму, которая пережила задачу.
Социальный заказ и мировоззрение полезны для художника как повод к изменению формы, которая потом, в процессе дальнейшей работы, художественно осмысливается.
Теперь – о «рое» и «строе» у Белого.
«Первые мои миги – рои; и – «рой, рой – все роится» – первая моя философия; в роях я роился; колеса описывал – после: уже со старухою; колесо и шар – первые формы: сроенности в рое.
Они – повторяются; они – проходят сквозь жизнь: блещет колесами фейерверк; пролетки летят на колесах; колесо фортуны с двумя крылышками перекатывается в облаках; и – колесит карусель. И то же – с шарами: они торчат из аптеки; на каланче взлетел шар; деревянный шар с грохотом разбивает отряд желтых кегель; наконец, приносят и мне – красный газовый шарик – с Арбата, как вечную память о том, что и я – шары сраивал[126]126
Становление в «строй» проведенного через «рой» шара – см. с. 19, гл. «Горит, как в огне», с. 34 и т. д.
[Закрыть].
Сроённое стало мне строем: колеся́, в роях выколесил я дыру с ее границей, —
– трубою,
– по которой я бегал» и т. д. (с. 39).
Становятся, сроиваются: папа, быкоголовый человек обращается в доктора Дорионова и тетя Дотя возникает из «звукохода».
Вещи возникают из слов, иногда «рой» дается каламбуром, мотивированным детским восприятием. Например:
«Мама моя с ударением твердила:
– «Ежешехинский…»
– «Что такое?»
– «В трубу вылетел».
Это и подтвердил чей-то голос:
– «Ежешехинский идет сквозь огонь и медные трубы».
Размышления о несчастиях Ежешехинского, забродившего в трубах и бродящего там доселе, – были первым размышлением о превратности судеб» (с. 40).
«<…> смысл звуков слова дробится —
– душою моею —
– и понимание мира не слито со словом о мире; и безболезненно гонится смысл любого словесного взятия; и понятие прорастает мне многообразием передо мною гонимых значений, как… жезл Аарона; гонит, катит значения; переменяет значения…
Объяснение – воспоминанье созвучий; пониманье – их танец; образование – умение летать на словах; созвучие слова – сирена <…>» (с. 65) (здесь, как обычно у Андрея Белого, каламбур: слово «образование» имеет у него два смысла: образование – становление и образование – получение знания. – В. Ш.).
Белого поражает звук слова «Кремль».
«<…> «Кре-мль» – что такое? Уж «крем брюлэ» мною откушан; он – сладкий; подали его в виде формочки – выступами; в булочной Савостьянова показали мне «Кремль»: это – выступцы леденцовых, розовых башен; и мне ясно, что —
– «к р е» —
пость выступцев (кре-мля, кре-ма, кре-пости), а: -м, мль – мягкость, сладость: и потом уже из окошка черного хода (ведущего в кухню), где по утрам водовоз быстроливным ведром наполняет нам бочку, – показали мне: на голубой дали неба – кремлевские башенки: розоватые, крепкие, сладкие <…>» (с. 65).
Иногда используется реализация метафоры или буквальное понимание слова.
« – «Валериан Валерианович Блещенский…»
– «Что такое?»
– «Сгорает от пьянства».
И Валериан Валерианович Блещенский встает предо мною: черноусый, в мундире со шпагою, и – в треуголке с плюмажем – в огнях <…>.
Валериан Валерианович все равно, что полено: деревянная кукла он; деревянная кукла в окне парикмахера Пашкова мне известна: она похожа на Блещенского; Блещенских продают саженями; и потом их сжигают <…>» (с. 66).
Образ становится протекающим, постоянным в 6-й книге («Скифы», 2, с. 75): «Валериан Валерианович есть полено, объятое пламенем; он рассыпался головешками <…>».
Так же объясняется слово «поступок».
«Мне все думалось после: Фундаменталиков-Чемодаников —
– ай, ай, ай! —
поступил, то есть, позволил себе своевольно тяжелую поступь <…>» (с. 51).
Выражение «падать в обморок» реализовано.
«В ожидании катастрофы я жил; она и случилась однажды: —
– мы, паркетные плитки и я – мы попадали в обморок (это было во сне); падать в обморок с той поры означало: падать в чужую квартиру, под нами <…>.
Помню я этот сон: —
– выбегаю в столовую я, а за мной моя нянюшка с криками: «Обморок»… И этот обморок вижу я: он – дыра в лакированном нашем паркете <…>» (с. 44).
«<…> к нам вошел «духовник» —
– о дыхании, духовенстве, духовности, духе я слышал: «духовник», это – дух <…>» («Скифы», 2, с. 85).
Детское восприятие здесь только мотивировка, так как созданный ряд (дух) идет в сторону развеществления понятия.
«Рой» занимает, главным образом, первые две главы «Котика Летаева». Затем ряды образов оказываются установленными. И тогда автор переходит уже к более фабульному рассказу. Образы в этом рассказе не являются заново, у каждого героя: папы, няни, доктора Пфефера – есть свой ряд.
Привычки Котика: скашивание глазок, ощущение от кашицы и даже сидение на особом креслице – снабжены своими рядами; упоминаясь, они вызывают свой ряд, они (события «строя») только крючки, к которым притянут «рой».
Каждая вновь вступающая деталь становится «роем».
«Сроенная», она протягивается через всю вещь.
«Рой» сопровождает ее, как подкладка, подтверждаемый рядом повторяющихся моментов.
«Я умею скашивать глазки (смотреть себе в носик); узоры, бывало, снимаются с мест» (с. 46).
«Из кроватки смотрю: на букетцы обой; я умею скашивать глазки; и стены, бывало, снимаются: перелетают на носик» (с. 55).
«Я умею скашивать глазки (смотреть себе в носик): и стены, бывало, снимаются» (2-я книга, с. 39).
Скашивание глаз не просто игра, а снимание вещей с места, разрушение «строя», переход, возвращение в «рой». Иногда связь «роя» и «строя» взята нарочно парадоксальная: младенец на горшке – «стародавний орфист», кашка «обманула» его, и он созерцает «древних гадов» и видит «метаморфозы вселенной» (с. 53).
Белый заботится о второй мотивировке своей вещи (первая – антропософская), но не выдерживает ее правдоподобности.
У него мальчик видит (подробно) устройство человеческого черепа внутри, видит полуэлипсисы и строит ряды, не реализующие метафору, а развеществляющие слово.
Общее строение произведения, однако, отдает доминанту одному из заданий. Антропософская вещь, написанная Белым в самый разгар антропософских увлечений, все больше превращалась в автобиографию.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.