Текст книги "Ангельские хроники"
Автор книги: Владимир Волкофф
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)
Он приподнялся на одно колено. Он ничему не удивлялся: ни тому, что ему не страшно, ни тому, что он здесь. Отец может стать сыном, так почему не наоборот? Он встал на ноги. Вокруг сотни распростертых тел. Пока неприятель приближался, чтобы вновь сгруппироваться, он подумал: «Не могут же все они быть мертвыми». Он пошел, вглядываясь в лица, отыскивая те, у которых глаза были закрыты. Мертвые редко закрывают глаза. Он наклонился. Позвал: «Ребятки мои, братцы!» Он гладил их, поднимал, глядел, как они снова падают, а когда видел, что это притворство, пинал их сапогом: «А ну, встать!»
И вот глаза открываются, разжимаются руки, сгибаются ноги. Он ищет слова, чтобы поднять тех, кто уже не может подняться. Вот зашевелились среди мертвых тел люди, вот они заняли позицию под прикрытием своих убитых товарищей, вот они залегли с ружьями, прицелились, вот уже слышны выстрелы, сначала одиночные, потом – залпом, и неприятель, потрясенный тем, что в него стреляют те, кого он убил уже не меньше трех раз, отступает.
А он продолжает стоять во весь рост. Он понимает, что притягивает к себе пули, что в него наверняка попадут, но он знает и то, что они никогда не победят, если он не будет стоять вот так, у всех на виду.
Он вызывает на себя огонь неприятеля. Он – как будто солнце наоборот, к которому сходятся лучи смерти. Единственная цель его сейчас – получить как можно больше ударов, ибо он знает, что он воплощает собой всех своих товарищей, находящихся между жизнью и смертью. Ему стоит только лишнюю секунду делать вид, что он жив, и все, кто окружает его, восстанут из мертвых – пусть даже он сам умрет, – и будут стрелять, перезаряжать, опять стрелять, пойдут в атаку и победят наконец.
Вдруг он чувствует, как в руку ему впивается пчела, а в плечо – оса. «Только бы не в живот, – думает он. – Пусть в грудь, но не в живот». Но потом подставляет и живот: пусть разорвется диафрагма, пусть все внутренности вытекут через раны, только бы мы победили. Он чувствует боль и страдания всех своих солдат – это их кровь льется вместе с его кровью, это их ошибки и проступки искупает он, это их смертью он умирает…
* * *
– Ну что, Светик? Ты еще не сложил своих солдатиков?
Мама держит в руке керосиновую лампу, а Светик сидит в большом вольтеровском кресле, опустив залитое слезами лицо.
На столе – победа, одержанная маленьким отрядом под командованием Папы, который разгромил превосходящие силы противника. Но Папа… У Папы нет больше сабли, у Папы нет руки: рука, державшая саблю, лежит у его ног. Светик захлебывается от рыданий: «Папа! Папа! Я сломал Папу!» и еще: «Что я скажу сестренке?»
– Ничего страшного, – утешает его Мама.
Но от этих слов Светик начинает плакать еще сильнее.
– Сейчас мы что-нибудь придумаем, – говорит Мама.
Она берет Папу, осматривает его и идет в буфетную за клеем, смазывает им обломки и прижимает один к другому («Ты думаешь, так будет держаться, Мамочка?»), берет две шины и обматывает их навощенной ниткой. Рука приклеена. Сабля снова гордо поднята вверх.
– А когда можно будет снять шины?
– На твоем месте я оставила бы их навсегда.
– Но тогда Радость узнает, что я сломал Папу.
– Быть раненным на войне совсем не стыдно. А теперь быстренько сложи все на место. Скоро ужинать. Сегодня суп из ревеня. Давай-ка я тебе помогу.
* * *
Всенощная закончилась, церковь погружена во мрак. Только слышно то там, то тут, как капает воск с наклонившейся свечки. Настала очередь Светика. Он спотыкается о ступеньку, которая ведет в уголок, где в окружении золотых икон отец Доримедонт, косматый и огромный, как пирамида, слушает в полутьме шепот исповедающихся. Светик дрожащей рукой протягивает священнику обернутую в банковский билет свечку, как это принято, ему, конечно же, страшно, но не более, чем всем другим мальчикам. Его невысказанный грех растворился, он сам не знает как, да он больше и не помнит о нем. На совести у него все чисто и ясно, ну разве что приврал он раза два, схитрил разок, но через несколько минут и эти мелкие грешки исчезнут, только их и видели.
Глаза священника блестят в темноте, как два огонька. Он читает длинную молитву перед исповедью (сколько раз читал он ее в своей жизни? и как ему только еще не надоело?), которая заканчивается такими словами: «Яко пришел еси во врачебницу, да не неисцелен отыдеши».
Но Светик уже исцелен.
Ангел-утешитель
Ваше представление о времени столь отлично от нашего, что я, право, не знаю, как рассказать вам эту историю.
Вы воображаете, что события происходят в пространстве, которое вы называете настоящим, будут происходить в пространстве, которое вы зовете будущим, и происходили в пространстве, которое, по-вашему, называется прошлым. С каким странным упорством вы делите все происходящее натрое, тогда как все дело в вашей собственной бренности. Время представляется вам рекой, текущей всегда в одном направлении, и – вы уж меня простите – это просто смешно, а все оттого, что вы – смертны, причем, заметьте, по вашей собственной вине. Вам никак не постичь, что все – вечно и одновременно; что то, что произошло в этом зоне, происходит там и сейчас и будет происходить всегда.
Ну, а теперь я попробую рассказать об этой трагедии так, словно она произошла один-единственный раз, в определенное время, а вас я попрошу только иметь в виду, что время – это не река, а море, и что то, что случилось один раз, никогда не перестанет быть. По крайней мере, как я уже сказал, до конца данного зона, а уж что там произойдет в следующем, об этом мы и помыслить не можем.
Итак, когда настал тот момент, которого мы так страшились, который вызывал у нас такое неприятие, – обратите внимание, я говорю так лишь для того, чтобы вы поняли меня, ибо ужасный момент этот настает постоянно, – когда, говорю (да и само это слово «когда» – всего лишь уступка вашему взгляду на вещи), мы узнали, что этого не избежать, нами овладела такая тоска, такая печаль, которые никакими словами не опишешь.
Сказать, что каждый из нас и все мы вместе не раздумывая пожертвовали бы собой ради Сына, это ничего не сказать. Но мы знали, что это невозможно, ибо, чтобы умереть и воскреснуть, надо быть смертным, как вы: для нас же смерть не существует. Если бы только мы могли – а нас ведь мириады – взять на себя по одному атому Его страданий, если бы мы могли вместо Него взять на себя грехи всех людей – да, убийства и прелюбодеяния, ложь и съеденное тайком варенье, – а ведь нас так много, что человеческих грехов вряд ли хватило бы на всех, – если бы мы могли ценой нашей музыки сфер, которая вся – для Него, избавить Его хотя бы от одного терния, от одного, самого болезненного, удара бича, от одного оскорбления, от одного плевка, мы немедленно бросились бы Ему на помощь, полные благодарности за то, что нам позволено пожертвовать ради Него всем, даже самим сознанием любви, которую мы к Нему питаем.
Однако мы знали – всегда знали, – что и этого нам не дозволено. Мы пели при Его рождении, мы понесем в небеса орудия Его пыток, мы встретим Его на пути из ада, но никогда нам не бывать ничем иным, кроме как свидетелями и вестниками той великой любви, что возникла между Ним и людьми. Стоит ли удивляться, что для нас это было невыносимо. То, что Он, создавший нас, да и вас – вас, кого он любит гораздо больше и кто мог бы больше любить Его, – то, что Он должен искупить ваши грехи и принять ради вас и из ваших рук позорную смерть, ту самую смерть, которую Он не создавал и которая, в некотором роде, есть – простите – ваше изобретение, – это было поистине ужасно. Мы были злы на вас, да, конечно, при этом мы чувствовали, как все наше существо противится этой муке, этой гибели, на которую шел Он, такой добрый, такой милосердный, – Он, Чей лик был для нас солнцем, а мы – его лучами.
Только вдумайтесь, вы, кому предстоит однажды воскреснуть, – ваша смерть никогда не будет так бесповоротна, как та, на которую шел Он. Теперь вы знаете, что сделали с Ним; мы же уже тогда знали, что вы должны были с Ним сделать. Мы сгорали от желания обрушиться на вас всем нашим воинством и вырвать Его из ваших рук, палачи, жалкие, никчемные людишки! А как все в нас замирало при мысли, что не такова была на то воля Отца, что нам предстоит безропотно смотреть на эту гнусность, ставшую возможной по вашей вине, и что мы никак не сможем помешать ей свершиться до конца! Какими виноватыми мы чувствовали себя, мы, чьей вины в том не было ни на йоту!
И тогда стон пробежал по нашим рядам. Честнейшие из серафимов, славнейшие из херувимов, благороднейшие из архангелов, а с ними и скромнейшие из ангелов-хранителей вознесли единодушную мольбу: коль скоро нам не дозволено погибнуть ради Него или вместе с Ним, защитить Его, прийти к Нему на помощь, не можем ли мы хотя бы облегчить Его страдания или, если мера этих страданий должна быть полной, – Его душевных мук? Нам казалось, что Отец, хоть Он и отказал в этом Своему Сыну, не мог отказать нам. И сразу же мы принялись спорить о том, кому же из нас выпадет эта ужасная доля – утешать Спасителя мира в тот момент, когда Ему будет поднесена горькая чаша, уготованная Отцом.
Одни считали, что это должен быть мессир Михаил, чье имя означает «кто как Бог», повелитель сил и архангелов, князь Божественности, ангел Раскаяния, Милосердия, Святости, покровитель Израиля. Ведь если Сын Божий предпочел родиться евреем и позволил преследовать Себя именно евреям (ведь Он без труда нашел бы Себе преследователей в среде любого другого народа), не означало ли это, что тот, кто принесет Ему Отцовское утешение, должен быть специалистом именно в еврейских делах?
Нет, возражали другие, это должен быть мессир Гавриил, «сила Божия», правитель рая, князь Справедливости, сидящий ошую Всевышнего, ставший крестным отцом Сына Божьего, возвестив Благую Весть Его матери; он с самого начала замешан в деле воплощения Бога Сына, ему и быть рядом с Ним как можно дольше – до самой смерти.
Были и такие, кто утверждал, что в роли этой должен выступить третий архангел, хотя бы из-за своего имени – Рафаил, что означает «помощь, исцеление Божие». Кроме того, мессир Рафаил был хранителем Древа Жизни, управителем Солнца, ангелом Науки и Знания и к тому же прекрасно знал Иерусалим, ибо именно он каждый год сходил туда, чтобы возмущать воду в купальне Вифезда. Ему, стало быть, и исполнять эту деликатную и трагическую миссию.
На этом споры не кончались. Некоторые не понимали, почему утешителем обязательно должен быть архангел. Они считали, что вполне годятся на это и Пахадрон, ангел Ужаса, и Афтемелух, ангел Мучений, и Шефтиил, ангел Смертной Тени, и Кассиил, ангел Слез и Одиночества, Малкиях, ангел Крови, или же Амалиил, ангел Слабости, а может, наоборот, ангелы Силы Африил или Зерух, или Фануил, ангел Надежды, или Рахмиил, ангел Милосердия, Хазиил, ангел Жалости, или Хамуил – Богоискатель, а еще лучше – ангел Воскресения Онайефетон. Я даже подозреваю, что кое-кто из них со свойственным нам чрезмерным благочестием уже начал готовиться к этой миссии: ведь у нас нет ни колен, чтобы преклонять их, ни желудков, чтобы терзать их постом, лишь всегда бодрствующий дух, ибо мы сами – всего лишь духи, и, уверяю вас, нам не раз приходилось сожалеть о том, что мы лишены такого залога и свидетельства любви, каковым является тело.
Однако нам всем предстояло пережить огромное удивление.
Когда настал момент (я говорю так, чтобы слова мои были понятны для вас), как вы думаете, кто был призван? Михаил с изумрудными крыльями, из слез которого, пролитых над грехами человечества, родились херувимы? Гавриил, с которым Иаков бился целую ночь? Рафаил, который руководил проектированием и строительством Храма? Нет, и ни один из тех, кого я перечислил среди имеющих определенное право на эту высшую почесть. Тот, кто был призван, удалился в полном потрясении. «У меня ничего не получится, – бормотал он. – Почему я? Я не заслужил этого», – что можно было понять двояко. Я думаю, что он даже попытался бы ослушаться, да только у нас со времен того единственного восстания мессира Люцифера приказы больше не обсуждаются.
А надо вам сказать, что длинноухий Оноил был самым неуклюжим из ангелов: у него не было одного крыла, он хромал на одну лапу, был крив на один глаз, горбат, косолап, туповат, и его даже подозревали в постыдных связях, конечно эротических, с Преисподней. С тех пор как он вступил в должность, не было задания, которое бы он не провалил, и не по злому умыслу, а по той самой фатальной невезучести, которая управляет судьбами лентяев и неудачников. Вы знаете, конечно, что невезение растет в геометрической прогрессии: случайно вы совершили глупость, вас сочли придурком, вы совершаете еще глупость за глупостью и уже сами начинаете считать себя придурком и в результате им и становитесь.
Вот так и Оноил.
Сначала ему давали обыкновенные задания, то есть сопряженные с риском, но из-за него разразилось столько катастроф и катаклизмов, что его стали использовать только в самых спокойных случаях – присмотреть за какой-нибудь сторожихой в городском саду или за церковным старостой преклонных лет – но не тут-то было. Дело доходило до того, что вверенные ему святые начинали предаваться разврату, а больные, прикованные к постели, разбивались насмерть, выпав из окна. От выпитого с его подачи стаканчика грушовки убежденный трезвенник превращался в пьяницу, целомудренный девственник, взглянув на показанную им девичью щиколотку, становился сластолюбцем. С ним люди тонули посреди пустыни, погибали на равнине, погребенные под горной лавиной. Все пораженные молнией были по его части, равно как и редкие случаи скоротечного рака, и мертворожденные младенцы, и, конечно же, недоношенные плоды – им бы жить да жить, но внезапно освободившиеся от предрассудков матери выдирали их из своего чрева. И при всем этом он был ангел – представляете себе его горе? Своими слезами он мог бы заново просолить Мертвое море. И плакал он не над собой, а над всеми теми, кто был ему доверен и кто разделил с ним его несчастье. Что до нас, то мы относились к нему неплохо, но часто посмеивались, пряча под плащом улыбку, и он перестал ходить к нам, стал прятаться и, возможно, покончил бы с собой от отчаяния, если бы только ангелы могли кончать с собой.
Так вот, его-то и… Ну кого он мог утешить, спрашиваю я вас, когда он сам был совершенно оставлен Богом? Поистине, неисповедимы пути Господни…
У бедняги Оноила не было выбора: с тяжелым сердцем, с полным сознанием своего ничтожества, прекрасно понимая, что ничего хорошего он сделать не сможет и что по его вине Сын лишится последнего утешения, этот ни на что не годный ангел оторвался от небес и спикировал на планету Земля, в землю Ханаанскую, в святой город Иерусалим. Метеоритами падали вниз слезы, беспрестанно лившиеся из его глаз.
Была безлунная ночь, и только звезды струили свои светотени на мерцающие во тьме террасы дворцов. Добрая десятая часть города была занята Храмом – вот насколько эти люди были без ума от Бога! Среди широких лестниц и длинных портиков с приземистыми колоннами высилась огромная белая масса Святого Святых – в обрамлении полосатых столбов, увенчанная золотым зубчатым фризом. Когда-то святилище иудеев полновластно царило над всей местностью, но теперь римская крепость Антония давила его своей черной тенью, нависая над ним всеми четырьмя квадратными башнями, на вершине которых чеканили шаг часовые-язычники.
Оноил пролетел над Антонией и над стражниками, заметившими лишь белый дымок в ночном небе, пролетел над Храмом, где ни один из бодрствовавших при свете факелов членов Синедриона не подумал даже поднять голову, пролетел над крылом, где некогда Сын вступил в поединок с искусителем, задержался немного над долиной Кедрона, где однажды состоится Страшный суд, и опустился на землю среди олив на горе, что возвышалась напротив Храма.
Тут он пошел пешком, вернее, заковылял. Может, он хотел выиграть немного времени перед последним испытанием, чтобы собраться с мыслями, чтобы хотя бы подобрать слова, которые он скажет Владыке мира, Чьим утешителем он на свое горе должен был стать.
Оливы отбрасывали причудливо изогнутые тени, сливаясь с ними так, что совершенно непонятно было, где тени, а где – деревья. Листва тускло поблескивала под звездами. Было холодно.
Тихо скрипнула калитка Гефсиманского сада.
Оноил вошел, в саду стоял медвяный запах левкоев. На земле пестрели едва видимые во тьме бархатистые анютины глазки. По обрушившейся каменной стене ползли плети плюща. Оноил остановился у входа в одну из пещер – там царил черный мрак. Он подумал, что чуть выше, в сотне шагов от него, абсолютно безгрешный человек брал сейчас на себя все чужие грехи, уже совершённые или еще нет, и что после этого он будет исхлестан бичом и умрет на кресте. Из пещеры в это время раздавался трехголосый храп.
Бесконечная тоска овладела ангелом. Никто, от Сотворения мира, не испытывал такой печали. Одна за другой погасли звезды, и наступила ночь, самая черная с тех пор, как Создатель отделил ее ото дня.
Тогда ангел решился наконец подняться по склону, на вершине которого вырисовывался круглый камень. На камне этом на коленях стоял Сын Человеческий. Он то падал ниц, то вновь поднимался. Кровавый пот бисером проступал на Его челе.
– Я больше не могу, – сказал Оноил, сжимая Его в объятьях, – утешь меня.
Повестка
Меня разбудили какие-то раскаты, от которых ночь словно свернулась, сложилась в несколько раз. Я долго прислушивался, не поднимая головы от подушки. Это было как гром, многократно повторяемый лесным эхом, – какие-то долгие удары, параллельные горизонту, представляющие для слуха примерно то же, что тихоокеанские волны для глаз. Наконец я снова уснул.
Я жил на Юге Соединенных Штатов в маленьком домишке на вершине холма, посреди леса. Туда вела грунтовая дорога, кроме меня, ею почти никто не пользовался, а потому я считал своей обязанностью время от времени расчищать ее при помощи тесака. Спрятался я в этой глуши, чтобы лучше работалось, и стук моей пишущей машинки был единственным звуком, нарушавшим эту тишину, в которой малейший дубовый лист, торжественно отрывавшийся от ветки и ложившийся на землю, заставлял меня прислушаться: не идет ли кто?
Раз в неделю я забирался в старенький, весь помятый бирюзовый «шевроле» – я был его двенадцатым владельцем – и ехал за покупками в ближайший супермаркет, за тридцать миль отсюда. Подъезжая к перекрестку, где одна табличка указывала направление на Афины, а другая – на Вифлеем, я каждый раз говорил: «Вот бы сюда фотоаппарат…» Но фотоаппарата у меня не было, как, впрочем, и желания его покупать. Я доезжал до супермаркета. Молодой негр набивал багажник пакетами из коричневой бумаги, я давал ему несколько монеток за труды и каждый раз спрашивал себя: «Неужели я все это съем?» И каждый раз съедал все это за неделю. Литература – такая штука, от нее хочется есть… В следующий понедельник или вторник все повторялось.
Доводилось мне иногда брать ружьишко и, взобравшись на дерево, поджидать косулю или же вытаскивать из полуразрушенного гаража алюминиевую плоскодонку: тогда я направлялся в сторону Расти-Баккета или Иосафата, главного города графства, и удил там карликовых сомиков в огромном искусственном водохранилище, вырытом солдатами инженерных войск. Но все это крайне редко. Косуль надо разделывать и потрошить, а рыбу я вообще не очень люблю.
В то утро я проснулся в тишине, показавшейся мне незнакомой. То, что я принял за грозу, уже прошло, но характерная сухость лесного безмолвия куда-то исчезла. Правда, не слышал я, и как дождь стучит по листьям. Я довольно долго прислушивался и не обнаружил ни шуршания белок, ни шороха ветерка, которые я осознанно никогда не выделял, но из них на самом деле и состоит лесная тишина. Все было глухо, плоско. Я было подумал, что лес завален снегом, но стояла еще только осень, и в любом случае в этих широтах никогда не выпадало столько звукоизолирующей ваты, чтобы наполнить всю округу абсолютным отсутствием звуков.
Я лежал на спине и чувствовал, что мир вокруг так глубоко переменился, что еще неизвестно, смогу ли я вообще встать. Но мой позвоночник легко изогнулся в пояснице, и я сел. Тут-то я и расслышал легкий плеск. Я встал, толкнул дверь, которую никогда не закрываю на ключ, и вышел на окружавшую дом деревянную террасу.
Сначала мне показалось, что весь лес, целиком, перевернулся вверх ногами: желтеющая листва кудрявилась у моих ног, а беловато-серые стволы словно выросли вдвое. Однако наверху, на своем обычном месте, как пламя на конце свечи, тоже желтели кроны деревьев. Лес и не думал двигаться – просто им полностью завладела вода, образовав зеркало, на три четверти удлинившее стволы. Завладела она и небом: ни одного дятла, порхающего с резким криком, который начинающие охотники часто принимают за крик тетерки, не было видно в вышине. Впрочем, птицы, и так довольно редкие и пугливые, теперь исчезли вовсе, как будто кто-то назначил им встречу, и все они, даже неперелетные, двинулись в путь.
Я проверил, что оставалось от моих владений. Клочок земли в четверть акра: дом и кусок огорода, где доживали свой век окра[47]47
Огородное растение семейства мальвовых.
[Закрыть] и сладкий картофель; начало дороги с одиноко торчащим на тонкой, наполовину затопленной ноге почтовым ящиком-журавлем – распространенная в этих местах конструкция, – установленным здесь в приступе мании величия кем-то из моих предшественников, где раз в несколько недель я обнаруживал извещение налогового инспектора, предложение кредита под 33 %, рекламу чрезвычайно выгодных ритуальных услуг да проспектики каких-нибудь иеговистов или адвентистов седьмого дня, которые я, посмеиваясь, выбрасывал вон.
Откуда же взялась эта вода? Что это – осенние дожди, переполнив хляби небесные, низринулись на наш край в виде какого-то циклона? Или прорвало плотину водоема, построенного военными инженерами, и кубические километры воды пролились на мой лес? А что за раскаты слышал я ночью? Катящиеся волны, падающие стволы? Чего тут спрашивать? Главное понять, будет ли вода еще подниматься, а если предположить, что нет – небо сейчас пасмурное и влажное, – то когда она начнет сходить. Если она все же еще поднимется, я могу сначала залезть на крышу, а потом поиграть в Ноя на своей лодке. Но какой вертолет заметит меня среди этих просторов? Тут я пожалел, что у меня не было радиоточки, чтобы слушать новости, которые я так всегда презирал, – и осознал всю меру своего одиночества.
Однако по природе я – фаталист. Должно быть, это все мое славянское происхождение. Под этой крышей из рубероида, криво и косо прибитого к стропилам, я напечатал уже пятьсот страниц романа о Страшном суде и был убежден, что если они хороши, то они будут жить, а надо будет – и меня переживут. И я пошел посмотреть, что у меня с запасами.
В стареньком холодильнике лежало немного кисловатого сан-францискского хлеба, остатки косули и арахисовое масло. На полке я обнаружил банку свеклы и два мешка фасоли. Средства для мытья посуды и бумажных полотенец было вдоволь. Я подсчитал, что, экономно расходуя виски, я мог продержаться две недели. Так что без паники.
Пишущая машинка застучала по-другому: будто ее установили на буйке.
Прошел день, два, потом не знаю сколько еще. Припасы убывали, а вода – нет. Но она и не поднималась, достигнув, казалось, высшей точки. Мой дом и я превратились в остров. Единственные звуки, что я слышал, были влажными: то обломится и упадет в воду ветка, то – очень редко – пролетит стайка нырков. Все сильнее пахло гниющей древесиной. По временам в голову мне приходила мысль, что пора взять лодку и покинуть мое убежище, но зачем уезжать, пока мне и здесь хорошо?
Однажды, Бог знает зачем, от безделья я добрался до почтового ящика, как будто за ночь здесь мог побывать почтальон. Теплая вода доходила мне уже выше колен, когда я наконец открыл ящик с наружной стороны, как в годы войны за независимость заряжали пушки. Я засунул внутрь руку, как гаруспик[48]48
Гаруспик – предсказатель в Древнем Риме.
[Закрыть] во внутренности жертвенного животного, и вытащил оттуда, к своему удивлению заклеенный по краям розовый пакет со штампом, вполне официальный, который так сложно открывался со всеми своими скрепками и перфорациями, что на нем была напечатана специальная инструкция.
Наконец я с ним справился, развернул намокшую бумагу и прочитал вверху печатного бланка:
«Первая судебная инстанция Иосафата».
Дальше было нацарапано от руки:
«Вас просят явиться…»
Типографская краска держалась хорошо, а вот шариковая паста потекла. Но я разобрал-таки. День – сегодня. Время – два часа пополудни. Место… место я знал прекрасно – кубическое здание суда с тяжеловесными колоннами, давящее всем своим весом на квадратный газон, по сторонам которого выстроились банк, храм, скобяная лавка и магазин готового платья.
Можно было, конечно, и пренебречь такой повесткой, но в конце концов это обернется себе дороже, окажется, что ты выказал неуважение государственному учреждению. А эти провинциальные учреждения отличаются особой подозрительностью, тем более что она приносит им регулярный доход в виде штрафов. Ну что мне могли вменить в вину? Нарушение законодательства о стоянках на главной площади Иосафата? Ту тетерку, которую я якобы принял за самца? Конечно же, ничего серьезного.
Я взглянул на дату отправления повестки: вчера. Как она дошла до меня? Что, райцентр приобрел моторные катера? Так быстро?… Так что же, чрезвычайное положение продлится еще неизвестно сколько? Ну, вот это меня уже не касалось. Я ведь фаталист, как я уже говорил. (Ну да, славянские корни…) Я посмотрел на часы. Время еще было.
В насквозь промокших брюках я поднялся обратно к гаражу. Я подтащил трос к самой воде, закрепил его там при помощи двух камней и освободил лодку от цепи. Затем, пятясь задом, как делал это уже сто раз, спустил ее на воду. Она плюхнулась с громким чмоканьем.
Пока я тащил свою посудину, я думал о прожитой жизни. Гордиться было нечем, но нечего и стыдиться, особенно по сравнению с другими. Ну да, была Сабина, но это нормально; потом – Сабрина и тот тип, которого, к своему крайнему удивлению, я уложил тогда на улице Бурбон, но я был в своем праве; мать, о которой я забывал, но вы сами знаете – мать есть мать; та девица, что утверждала, будто беременна от меня, – а почему именно от меня? Был еще роман, который я отдал в печать, недостаточно поработав над корректурой, а он потом имел незаслуженный успех, но главное, главное – те десять долларов, что я потребовал назад у Томпкинса под предлогом, что мне надо отдать двадцать Хопкинсу, а тому они вообще не были нужны.
Я поставил навесной мотор, проверил бак, убедился, что весло лежит под скамейкой, и шагнул через борт в лодку. Править надо было осторожно, пробираясь между верхушками деревьев, которые торчали теперь в воде, как когда-то – в небе. Пейзаж очень изменился, и слепое солнце мне ничем не помогало. К счастью, у меня был компас: если повезет, я буду в Иосафате в назначенное время.
Я оттолкнулся ногой от берега. Лодка поплыла, вспарывая воду со звуком вгрызающихся в дешевую материю ножниц. Надо мной не было ничего, кроме мраморно-серого неба с голубыми прожилками. Мотор, весело пофыркивая, выпускал клубы дыма, оставлявшие в воздухе синеватый след.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.