Электронная библиотека » Юрий Герман » » онлайн чтение - страница 18

Текст книги "Дорогой мой человек"


  • Текст добавлен: 17 декабря 2013, 18:05


Автор книги: Юрий Герман


Жанр: Литература 20 века, Классика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 18 (всего у книги 43 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Постников сел и, вытягивая длинные уставшие ноги, сурово подумал о том, что не более как через два часа этот могучий, всегда радовавший его интеллект перестанет существовать и что та битва, которую он с таким трудом вел за жизнь этого замечательного ученого, решительно ни к чему не привела…

– Разве это не удивительно? – развивая мысль, суть которой ускользнула от Постникова, говорил Ганичев. – Разве это не соответствует переживаемому нами времени? Послушайте-ка!

И, переводя с немецкого без единой запинки, он прочитал:

– «Война, столь всеми прославляемая, ведется дармоедами, сводниками, ворами, убийцами, невежественными грубиянами, неоплатными должниками и тому подобными подонками общества, а отнюдь не просвещенными философами…»

С победной улыбкой он взглянул на Постникова.

– И это вас утешает? – негромко спросил тот.

– Еще бы! Кстати, Эразм был немцем, и он к тому же написал: «Вспомните чванство громкими именами и почетными прозвищами. Вспомните Божеские почести, воздаваемые ничтожным людишкам, и торжественные обряды, которыми сопричислялись к богам гнуснейшие тираны».

– Я сейчас убил Жовтяка, – помимо своей воли произнес Постников. – Не более часа тому назад.

И для чего-то показал Ганичеву тяжелый жовтяковский пистолет.

Федор Владимирович положил книгу на груду тряпья, которым был укрыт поверх одеяла, зябко поежился, вздохнул, потом спросил:

– Вы сами?

– Сам. Застрелил. Этими руками.

– Подумать только, – вновь загадочно улыбаясь, произнес Ганичев. – Этими руками, которые делали только добро. Столько лет добра…

– А разве то, что я убил Жовтяка, зло? – тихо осведомился Постников, и молочно-ледяные глаза его впились в Ганичева. – Вы все еще продолжаете быть нравственным вегетарианцем? Я ведь его убил, кстати, и за наши с вами грехи тоже. Столько лет мы знали, что он подлец, и мирились с этим. Я к тому же еще верой и правдой служил ему. Помните, как ругался с нами Пров Яковлевич Полунин из-за Жовтяка и как мы – я из страха, а вы по душевной вялости – пальцем не шевельнули для того, чтобы покончить с этим негодяем…

– О мертвых или говорят хорошо, или ничего не говорят, – все еще улыбаясь, сказал Ганичев. – Разве не так?

– О мертвых либо говорят правду, либо ничего не говорят, – возразил Постников. – И выходит, что прав юноша – помните Устименку Владимира? Помните его бешеную неукротимость? Помните, как он не мог понять эту нашу общую вялость? А ведь эта наша бездейственность, извините, шкурническая бездеятельность, и родила Жовтяка в той его ипостаси, в которой он явился нам предателем и изменником. Кстати, сегодня он выдал гестаповцам Огурцова – помните, был у Устименки такой дружок, вечно во всем сомневающийся юноша? Не помните? Зубы у него такие редкие.

– А что еще сегодня было? – внимательно и остро вглядываясь в предельно измученное, костистое лицо Постникова, спросил Ганичев. – Ведь, наверное, многое случилось, иначе бы вы его не убили. То есть не нашли бы в себе сил убить! Это, я предполагаю, очень непросто. Так вот: что же случилось?

– Многое, – ответил Иван Дмитриевич. – Я вам сейчас скажу. Но еще, ко всему прочему, знаете, что я подумал перед самым мгновением этим?.. Я подумал: «Я тебя, Жовтяк, еще и затем сейчас уничтожу, чтобы не нашелся впоследствии умник, который бы вдруг заявил: «Вот какие профессора существуют!» – «Нет, не существуют такие профессора! – ответит человечество. – Не могут существовать, ибо «профессор» – это не только понятие о ранге в науке, но и понятие нравственное…»

– Эк вас заносит! – усмехнулся Ганичев. – Словно вам двадцать годов. Так что же все-таки случилось?

Постников ответил далеко не сразу. И Ганичеву было заметно, как Иван Дмитриевич собирался с силами.

– Сегодня они покончат со всеми больными во всех больницах, – медленно, негромко, но очень твердо выговорил Постников, и его без того белое лицо еще более побелело. – Со всеми нашими больными во всех наших больницах. Это массовое убийство у них называется «Мрак и туман». Жовтяк знал о готовящемся преступлении и скрыл это…

Ганичев закрыл глаза.

– Запоздалый урок для нас в смысле нетерпимости к подлецам, – наконец сказал он. – И в смысле душевной лености. Попустительство и вялость привели к тому, что теперь из нас сделают мыло.

– Мыло?

– Конечно! У них ведь ничего, я слышал, не пропадает. Хорошо, что у меня нет золотых зубов. Золото они выламывают и отправляют в рейхсбанк. Черт бы их побрал. И как же с нами? Газом, что ли?

Вместо ответа Постников сунул пальцы в боковой нагрудный карман своей тужурки и достал оттуда маленькую коробочку: там в вате лежала жемчужного цвета ампула. Он поглядел ее на свет – на скудный свет розовой елочной свечки – и протянул Ганичеву.

Догадываясь, что в ампуле, Федор Владимирович спросил:

– А у вас? Вам осталось?

– У меня есть пистолет, – ответил Постников. – В нем восемь зарядов. Один я истратил на Геннадия Тарасовича, шесть я постараюсь всадить в гитлеровцев…

– Но если…

– Вероятнее всего, они меня убьют, – холодно сказал Постников. – Там же, на месте.

– В таком случае – спасибо…

Он тоже разглядывал содержимое ампулы на свет.

– Что-что, а эти штуки они насобачились делать, – сказал Постников. – Судя по их литературе, там целые серии экспериментов на людях. Туманно, но я понимаю…

Ему очень хотелось курить, Ганичев догадался и достал из тумбочки кисет с тертым самосадом и книжечку немецкой папиросной бумаги. Постников свернул себе козью ножку, сильно затянулся и сказал:

– Есть у писателя Леонида Андреева такой психологический рассказ под названием «Жили-были». О больнице и больных…

– Как же, помню, – вертя ампулу в пальцах, ответил Ганичев. – Отличный рассказ. А как вы думаете? Напишут когда-нибудь о нас? О таких вот часах, о том, как глупо мы ошибались, как исправляли свои ошибки, как увезли, допустим, молодого Огурцова и как он, разумеется, ничего не выболтает…

Постников вдруг зло улыбнулся:

– Написать-то напишут, и печатать про это станут, только подлинного, что называется, широкого успеха такая литература, я предполагаю, не получит. И не виню я читателя за желание «отдохнуть», почитывая, – сам таков. Устанешь, трудясь, ну и перелистываешь потом что-нибудь такое, где туберкулезная, но чистая душой Джесси у волн морских любила могучего, но кроткого сердцем и трудолюбивого Джона. Зачем же себя чтением «утруждать». Так и вижу, Федор Владимирович, как полеживает девица на тахте или даже на козетке, – он почему-то с необыкновенной ненавистью выговорил слово «козетка», – как полеживает да карамельки посасывает – есть ведь такие читатели, которые пирожное шамают в процессе чтения, – кушает, читает и вдруг капризным эдаким голоском: «Мама (или Юра, или Нонна), это просто немыслимо про такое читать, невозможно!» Понимаете? Ей на козетке тяжело будет читать…

– И что же? – все еще поигрывая своей ампулой, с любопытством спросил Ганичев. – Дальше как вы все это предполагаете?

– А дальше ничего, все хорошо, отлично даже. Дальше они отправятся на оперетту под названием «Тихо качайтесь, качели», где канкан, падекатр и куплеты. И там они скажут: «Вот здесь мы действительно отдыхаем». А какой-нибудь новый Адольф будет готовиться к новой войне, и именно он и станет главным проповедником всего легкого, не отяжеляющего мозги и ни для кого не обременительного. Недаром, кстати, сам фюрер поклонник именно легчайших жанров, и недаром человечество так истерически развлекалось и отвлекалось все предвоенные годы…

– Я, между прочим, тоже легкие жанры люблю и почитаю, – сказал Ганичев, – а когда жилы тянут – не выношу. Так что тут вы, Иван Дмитриевич, сильно преувеличиваете. Но, разумеется, хорошо, чтобы человечество с его легкомыслием извлекло бы из сей басни мораль. Между прочим, сколько времени?

– Одиннадцать! – после паузы ответил Постников.

– Однако! – словно куда-то опаздывая, произнес Ганичев. – Ну ладно, Иван Дмитриевич, вы идите, я один управлюсь. Моей вдове, сделайте одолжение, передайте…

– Не смогу, – поднимаясь, сказал Постников. – Да и не надо, право, ничего…

Крепко сжав зубы, он протянул Ганичеву руку. Тот, переложив ампулу из правой в левую, ответил на пожатие без всякого значения, спокойно, только улыбка у него сделалась неверная, дрожащая.

– И знаете еще что? – спросил он вдруг. – Знаете? Я когда-то утверждал, что презрение есть ненависть в состоянии покоя. Какое отвратительное заблуждение вообще состояние покоя, не правда ли?

– Этот самый Устименко косматый всегда орал: «…и вечный бой, покой нам только снится», – с легкой и печальной улыбкой произнес Постников. – Помните?

– Что-то помню… – ответил Ганичев.

И, помахав Постникову, который был уже в дверях, он сказал, словно пароль:

– Значит, «и вечный бой»?

– Прощайте! – сказал Постников.

– Прощайте, Иван Дмитриевич…

Постников вышел, расправил дрожащими пальцами кончики усов, остановил няньку и строго сказал ей, чтобы профессора Ганичева не беспокоить, он, наконец, уснул. Потом спустился вниз, запер заиндевелую парадную дверь на крюк и на засов и, велев дежурной никому без него не открывать, вернулся к «буржуйке», где его больные коротали тоскливый вечер. Ему уступили низенькую табуреточку, и мальчик Женя Ладыжников с саркомой плеча, веснушчатый, с носом пуговицей – мальчик, за жизнь которого он столько времени безнадежно бился и который через час станет трупом, вдруг шепотом спросил:

– Иван Дмитриевич, а про наших ничего не слышно?

– Про наших? Про каких про наших? – привычно боясь провокации, ответил Постников. И вдруг понял, что сейчас, в эти минуты, ни ему, ни им ничего более не страшно.

– А, про наших? Про Красную Армию? Как же не слышно, – раскуривая свою погасшую козью ножку от уголька, ответил Постников. – Многое про нее слышно, очень многое, несмотря на самые строжайшие приказы нам, чтобы мы не смели слышать. О Москву они зубы обломали! И с молниеносной войной, следовательно, не вышло, это первый для них тяжелейший крах, потому что они привыкли к тому, чтобы выходило, понятно вам? И многие города наши уже освобождены. Несомненно, готовится высшим командованием удар. Танковые армии готовятся, и многие уже совсем даже готовы. Воздушные армады вскорости ударят по германским войскам. Здесь им тоже не сладко. Сегодня бургомистр Жовтяк убит…

– Как убит, кем? – воскликнул Женя Ладыжников.

– Известно кем, народными мстителями! – круто ответил чей-то сердитый бас.

– Вот именно, мстителями, – кивнул Постников. – Нет у них и не будет покоя – у фашистов. В Сибири, на Урале, еще в целом ряде краев и областей, глубоко, конечно, засекреченных, комплектуются огромные воздушно-десантные армии под командованием заслуженных, талантливых начальников. Эти армии обрушат удар невиданной и неслыханной силы на Германию, на ее тылы, на ее воинские коммуникации, на самую ставку Гитлера…

Он говорил и говорил замученным, истерзанным, голодным и холодным людям, и из палат уже тащились к нему на костылях, кого-то привезли на каталке, кого-то принесли на стуле, все, хоть в самой малой мере ходячие, собрались вокруг своего седого, всегда такого молчаливого доктора и слушали, украдкой утирая слезы, а он лгал им вдохновенно и прекрасно, и чудилось им всем – великий день победы совсем близко, вот он, завтра, послезавтра, рядом…

– Вот так, – вдруг заключил доктор. – Теперь вы все поняли?

…Осторожно ступая, словно и в самом деле боясь потревожить сон Ганичева, он подошел к кровати и взял пальцами его запястье, потом закрыл Федору Владимировичу глаза, поправил сползшее с одеяла тряпье, а погодя скинул это тряпье в угол: ведь теперь покойнику было все равно – холодно или тепло. В коридоре возле «буржуйки» еще о чем-то переговаривались, по старой привычке он грозно сказал: «Это что за безобразие? Спать, немедленно спать» – и, поглядывая на часы, спустился в вестибюль. Было без нескольких секунд двенадцать, и он уже слышал гудение моторов подошедших к институту автофургонов. Велев принести себе сюда кипятку, Постников под этим предлогом угнал дежурную и, когда застучали в дверь, зажал в правой руке пистолет, а левой откинул крюк и оттянул засовы.

Думая, что первым войдет офицер, Постников выстрелил, почти не целясь, в солдата и убил его, тогда они ринулись толпой, строча из автоматов в полумрак вестибюля, но не попали в Ивана Дмитриевича, а лишь ранили его. Он подался вбок, к вешалкам, присел у барьера на корточки и всадил в них еще две пули, и, только потеряв троих солдат из своей зондеркоманды, они увидели Постникова и, надвигаясь на него, поливали его огнем до тех пор, пока не поняли, что он давно уже мертв и что стреляют они в труп…

Тогда скорым шагом в парадную вошел «добрый малыш» оберштурмфюрер Цоллингер в своей элегантной волчьей куртке и в фуражке с высокой тульей, пнул носком сапога стриженную ежиком седую голову Постникова и велел тенором:

– Доставить в морг гестапо. Мы еще узнаем, кто он такой!

Скучно человеку в госпитале

«Здравствуй, тетка!

Все в палате пишут письма, вот и я решил еще раз тебе написать, несмотря на то что ты мне не отвечаешь. Но, может быть, у тебя потруднее с почтой, чем у нас тут. Поэтому я тебя прощаю. И всех, кто мне не пишет, я тоже прощаю. Я вообще, тетка, стал куда добрее, чем был раньше.

На досуге повспоминал сам себя и пришел к неутешительным выводам. Довольно противный был у вас, Аглая Петровна, племянничек. Самовлюбленный, самонадеянный, вечно кого-то осуждающий, претенциозный. «Светя другим, сгораю сам!» Ах, скажите! Как это, тетка, ты меня терпела? И все отрицал! Кому нужна литература, кому нужен театр, кому нужна живопись!

Пороть таких мальчишек, вот что!

Нещадно пороть крапивой, чтобы не зазнавались, не «воображали», не мучили своей проклятой «избранностью» других людей.

И вечно я кого-то учил и воспитывал. Сейчас лежу, вспоминаю, даже, поверишь ли, противно становится. И жаль чего-то. Жаль, что не играл в футбол, жаль, что летними вечерами не разгуливал под руку со Степановой над нашей Унчой, как другие ребята, жаль, что не успел толком прочитать «Войну и мир» Толстого, на которую у нас в госпитале гигантская очередь…

Знаешь, кстати, кто принес мне сюда эту книгу?

Богословский.

Помнишь его?

Передавал тебе «всяческие приветы».

Военврач первого ранга, главный хирург фронта в недавнем прошлом. Но уже успел с кем-то поскандалить – и больше не главный. Хитренько посмеивается. Похудел, постарел немножко, хромает. Еще в августе оперировал, неподалеку разорвалась бомба, его хирургическая сестра аккуратно упала на спину, держа над собой стерильные руки, а Николай Евгеньевич не упал – удержался, оперировал на сердце. Осколком бомбы повредило ему голень, санитарка впопыхах наложила ему жгут на здоровую ногу, Богословский докончил операцию и только тогда занялся собой. Тот, кого он оперировал, жив и здоров. Остальное, по словам Богословского, «значения принципиального не имеет».

Ужасно волнуется он за жену и дочку: они остались в оккупации, и больше никаких сведений нет. Когда он о них говорит, то даже смотреть на него трудно. Ты умная, тетка, – может быть, можно им помочь? Николай Евгеньевич утверждает, что по своей «неприспособленности» его супруга Ксения Николаевна не имеет себе равных на нашей планете.

В общем, подумай, тетка?

Она и врач хороший – Богословская, отличный, тут ты мне можешь поверить. Конечно, гинекология и акушерство сейчас не слишком в чести, но Николай Евгеньевич утверждает, что его супруга и хирург «инициативный и вдумчивый». Хвалить же он даром и собственную жену не станет.

Повспоминали мы с ним покойного Полунина – помнишь, как я у Постникова постыдно напился на пельменях? И показалось мне, тетка, что я уже вовсе и не молод. Повспоминали знаменитого «профессора» Жовтяка – где-то он сейчас, наш Геннадий Тарасович со своей ассирийской бородкой и торжественными «архиерейскими» выходами. И погрустили о Постникове. Жалко, что не можем напасть на след Ивана Дмитриевича. Богословский утверждает, даже с раздражением, что именно на войне талант Постникова должен был развернуться, как никогда еще не разворачивался. И утверждает также, что Постников как хирург совершенно недооценен, – впрочем, это любимая тема Николая Евгеньевича, если дело касается не профессора, а врача. Что ж, может быть, он и прав.

Интереснейшую рассказал мне Богословский историйку: английский ученый Флеминг еще в 1928 году заметил, что плесень, споры которой совершенно случайно залетели в окошко его лаборатории при лондонской больнице и проросли на агар-агаре, эта самая плесень обладает удивительной, небывалой способностью убивать все окружающие ее бактерии. Со своим открытием Александр Флеминг пошел к сильным мира сего – к светилам медицинского мира, к самым главным и многоуважаемым. Флеминга с его открытием выгнали в толчки. Выгнали еще и потому, как утверждает Богословский, что немецкая фирма «Бауэр» завалила в ту пору аптеки и аптекарские склады своими препаратами, смертельными, как немцы утверждали, для любых бактерий. Где же кроткому Флемингу было выдюжить борьбу с фирмой «Бауэр» и сонмом знаменитейших и глубокоуважаемых? Естественно, он отступил со своей плесенью, и сонм обрадовался. И только нынче, когда на Англию посыпались бомбы фашистов, представители высокой и чистой науки отыскали Флеминга и его живую плесень. Представляешь, тетка, тихий Флеминг ждал своего часа!

И дождался.

Плесень оказалась еще более мощным средством, чем мог предположить сам Флеминг.

Называется это новое средство – пенициллин.

Теперь сонм решающих ученых одобрил деятельность Флеминга.

Но с двадцать восьмого по нынешнее время как-никак проскочило тринадцать лет. С кого взыскать за те смерти, которых могло бы и не быть, если бы концерн Бауэра и мнящие себя сонмом не «стакнулись» и не «завалили» в свое время великое открытие скромного ученого?

Веселая историйка?

Ты не сердись, тетка, что я тебе, как ты говорила в той нашей давней, мирной жизни, «морочу голову». У меня нынче слишком много досуга, а мыслям не скомандуешь, чтобы они не приставали. И спится плохо. Думаешь-думаешь…

Наверное, тебе неприятно, что я в дни такой войны, как нынешняя, раздумываю о штатских вещах, но, понимаешь, эти сонмы и бауэры, эта цеховая тупость и благоговение перед чинами в науке дорого обходятся человечеству и в трагические периоды войн. Богословский же рассказал мне, что вычитал у какого-то умного человека примерно следующую мысль: многие великие открытия и изобретения совершены неспециалистами, и это-де не случайно. Эти неспециалисты, будучи людьми непричастными к нормам официальной науки и никак не связанными никакими канонами и средой, в которой каноны есть некое табу, в высоком смысле слова свободны. Именно потому юрист Ковалевский открыл новую эру в палеонтологии, химик Пастер перестроил основы медицины, так же как и зоолог Мечников. Музыкант Гершель открыл планету Уран, ювелир Фултон построил первый пароход. Примеры эти можно умножить. Николай Евгеньевич, например, совершенно убежден в том, что главными, сильнейшими борцами со злокачественными опухолями будут не хирурги, а биохимики, химики, биофизики. Нож хирурга переживает сам себя. Искусство хирурга вовсе не только в том, чтобы совершенствовать технику операции, но в поисках таких решений, чтобы эта техника вообще стала излишней…

Видишь, сколько я тебе написал всего.

Не огорчайся! Ты же знаешь, что когда меня отсюда выпишут и я начну заниматься делом, то писать стану реже и короче.

Так что это немножко вперед.

А где Женька Степанов – тебе неизвестно?

Сообщи мне хоть его адрес.

Рыжая тебе ничего не написала?

Новостей у меня лично никаких. Приходил еще раз Мишка Шервуд. По-моему, он принадлежит к той довольно многочисленной породе человеков, которые терпеть не могут иметь врагов! И не по доброте душевной, а потому только, что это неудобно в бытовом смысле. Лучше со всеми решительно быть в посредственных отношениях, думают такие человеки, чем нажить хоть единого врага. Поэтому, вероятно, подлецам и не так уж плохо существовать. Шервуд не подлец, но и с подлецом не поссорится.

Пришел, уселся, заговорил на «нейтральные» темы – об искусстве. Он ведь и об этом совершенно свободно рассуждает. Кинокартину он называет «лента» и не говорит, что ему понравилось или не понравилось, а говорит: «Эта лента сделана мастером» или «Эта лента никак не сделана». У меня, когда я слушаю такие разговоры о непонятной мне специальности, сосет под ложечкой. Но возражать и ругаться не стал – скучно. Мишка же отбыл очень довольный самим собой.

Как тебе нравятся наши фронтовые дела?

Гитлеровцев-то все-таки можно бить! Это самое главное, что и требовалось доказать на данном этапе. А я полеживаю в госпитале, мне тепло, светло и не дует. Мои соседи рассказывают, что во сне я ругаюсь нехорошими словами, и все по поводу того, как меня отсюда не выпускают. Но в общем я, наверное, скоро отсюда вырвусь: разработан план действий. Покуда же на себе испытываю совершенство медицинской науки. «Ты все пела, – как сказал дедушка Крылов, – ты все пела, это дело, так поди же попляши». Вот и пляшу. Доктора разбираются, ставят разные диагнозы и ссорятся друг с другом. Врачам не мешает болеть почаще, от этого они умнеют. Грубо, но оно так. Иначе все кажется необыкновенно простым.

Будь здорова и спокойна, тетка Аглая. И напиши же мне письмо. Что-то непохоже на тебя такое молчание.

Владимир

Не забудь про семью Богословских, очень тебя прошу».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 | Следующая
  • 4 Оценок: 10

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации