Электронная библиотека » Юрий Герман » » онлайн чтение - страница 27

Текст книги "Дорогой мой человек"


  • Текст добавлен: 17 декабря 2013, 18:05


Автор книги: Юрий Герман


Жанр: Литература 20 века, Классика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 27 (всего у книги 43 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Про девочку Леночку

– Вы будете меня заменять! – велела утром баба-яга Володе. – В сложных случаях я приказываю вам со мной советоваться. Если я, конечно, буду в здравом уме. И не смейте смотреть на меня с выражением сострадания в глазах, меня и так тошнит от этого проклятого сульфидина.

– Не говори много, Ашхен, – прижимая руки к груди, попросила Зинаида Михайловна. – Я тебя заклинаю.

Оганян помолчала и распорядилась подать зеркало. С минуту она глядела на себя, потом вздохнула.

– А я, знаете ли, похорошела. Представляете, вдруг в гробу Ашхен Ованесовна Оганян окажется вроде спящей красавицы, что-то в этом роде меня очень утешало в детстве, какая-то сказка, кажется… Буду лежать такая тоненькая, беленькая, с голубыми глазками. Впрочем, глазки в этих случаях обычно закрыты…

И она закрыла глаза, вновь засыпая.

У перевязочной Володю поджидала сестра-хозяйка – огромная и толстая Каролина Яновна. Она успела сама догадаться, кто станет заменять подполковника Оганян, и осведомилась у Володи, какие последуют от него приказания. С некоторым удивлением он ответил, что никаких особых приказаний давать не собирается. Тогда Каролина Яновна, печально прославившаяся в 126-м приторной вежливостью с начальством, так же как и феноменальной грубостью с нижестоящими, в очень деликатной форме спросила, как быть с девочкой Леной, которую Нора незаконно привезла в медсанбат и поселила вместе с другими сестрами.

– А сестры жалуются, что ли? – спросил Устименко.

– Сестры имеют право, товарищ майор, на отдых.

– Девочка им мешает?

– Всякая девочка, если она недостаточно дисциплинированна…

– Я вас спрашиваю: сестры жалуются или нет?

– На сегодняшний день сестры не жалуются, но если они, товарищ майор, будут возражать…

– Тогда пришлите их ко мне. Еще что?

– Еще – как быть с питанием девочки? Я не имею права за счет раненых и больных, которые своей кровью…

Не торопясь Володя взглянул в печально-лживые и лукаво-искренние глаза сестры-хозяйки: разумеется, она не имеет права, конечно, кто станет с ней спорить? Ну а если не задаваться этим вопросом, а просто-напросто наливать Норе в ее котелок чуть больше щей? И класть побольше гуляша? И хлеба, который и так остается в медсанбате? Ведь девочка тоже хлебнула военного лиха, оставшись без отца, погибшего в бою, и без матери, ушедшей добровольно на фронт?

– Пожалуйста, поймите меня правильно, – сказала Каролина Яновна. – Я сама имею детей и являюсь им доброй матерью, но быть симпатичной за счет вверенных мне раненых и больных…

– Хорошо, – отвечал Устименко, – мы подумаем над этим вопросом. А пока позовите Нору, предложите ей расписаться на каком-либо бланке и выдайте мой дополнительный паек…

– Норе? – воскликнула, не сдержавшись, Каролина Яновна. – Весь паек?

– Норе Ярцевой. Кроме табаку. Вам ясно?

– Мне ясно! – скорбно вскинув подбритые брови, сказала Каролина. – Будет исполнено, товарищ майор. Но имею ли я право лишать вас, ведущего хирурга…

– А уж это не ваше дело!

Вечером он увидел Лену в тамбуре своей подземной хирургии – так называлось отделение, которым он командовал: огромная палата была вырублена в гранитной скале, был и коридор, и еще две палаты, операционная, перевязочная, кубовая…

– Здравствуйте, – сказала Лена.

– Здравствуй, – ответил Устименко и немножко испугался, что девочка будет благодарить за паек. – Ты тут зачем?

– Разрешите мне петь, танцевать и рассказывать, – глядя на Устименку снизу вверх из-под своих словно приклеенных ресниц, очень веско, достойно и серьезно попросила девочка. – Я хорошо это умею. Особенно танцевать.

– Сколько же тебе лет, Елена?

– Будет десять.

– Отчего же ты такая маленькая?

– От недоедания. Это у меня и в поезде все спрашивали, и на пароходе. У нас было очень тяжелое продовольственное положение.

У Володи перехватило горло. Он покашлял.

– А мама знает, что ты здесь?

– Мама сейчас дежурит во второй хирургии. Она мне велела спросить у вас разрешения петь, танцевать и рассказывать.

– Ладно, разрешаю. Только запомни: есть раненые, которым очень больно и тяжело. Если им не понравится – не обижайся.

– Я понимаю.

Они помолчали. Елена стояла против него, закинув чуть-чуть голову, и глядела на Устименку своим невозможно открытым взглядом.

– Пошли, – сказал Устименко, – сообразим тебе халат.

Но халат «сообразить» не удалось, не было даже приблизительно такого размера. Тогда сестра Кондошина, которую Володя встретил на пути к бельевой, придумала одеть Елену в мужскую бязевую рубашку, подпоясать бинтом и закатать рукава. В это время за Володей пришел Митяшин: с мыса Тресковского доставили раненых.

– Идемте, – сказал Устименко, – а ты, Елена, действуй без нас.

И высокий доктор, и сестра Александра Тимофеевна ушли. Лена постояла, подумала, вздохнула. Потом открыла дверь и очутилась в подземном коридоре. Маленькая, пугливо озираясь по сторонам, вспоминая слова о том, что раненым тяжело и больно, девочка тихонько шла по длинному коридору. Все тут было чуждо, непонятно, непривычно, даже страшно: и острый запах медикаментов, и странные высокие носилки на колесах, и яркий свет в белой перевязочной, и длинные равномерные стоны из раскрытой двери в небольшую палату.

Внезапно из другой двери навстречу Лене вышел раненый с костылем, нагнулся к девочке и спросил густым басом:

– Это какое такое привидение?

Елена молчала, прижавшись к стене. От раненого густо пахло табаком, и он был такой небритый, что напомнил ей Робинзона Крузо из книжки, которую она недавно прочитала, только попугаев не хватало вокруг него.

– Докладывайте, – велел Робинзон, – почему вы сюда заявились, привидение? И еще докладывайте: разве детские привидения бывают?

– Я не знаю, – с присущей ей серьезностью ответила Елена. – Но только я не привидение, я – девочка и пришла к раненым петь, танцевать и рассказывать. И мне доктор Владимир Афанасьевич разрешил.

– С ума сойти! – восхитился Робинзон Крузо.

Постукивая костылем, он привел Елену в огромную палату с каменными стенами и каменным потолком. Только пол тут был деревянный. Под серыми одеялами кое-где вздымались возвышения – Робинзон Крузо не совсем понятно объяснил, что эти возвышения называются «зенитками». Кое-где в полусумерках она видела нечто странное, белое, почти бесформенное, Робинзон сказал, что это загипсованные руки и ноги и что ничего особенного в этом нет. Один раненый лежал навзничь, ноги его были покрыты колпаком, в колпаке горела электрическая лампочка, эта лампочка просто ужаснула Елену, и она долго не могла отвести взор от раненого с лампочкой.

– Ты, Елена, не трепещи, – сказал ей Робинзон. – У Павлика ноги обожжены, его Владимир Афанасьевич по новой системе лечит, согласно современным научным достижениям. Чтобы там, в ящике этом, одна температура держалась. Теперь – «зенитки». Это мы так про себя выражаемся, а на самом деле это костное вытяжение. С первого взгляда целый кошмар – иголка через кость пропущена. А по существу вопроса наш героический старшина Панасюк никакой боли не испытывает. Верно, Аркадий?

– А оно кто такое? – спросил Аркадий.

– Сейчас представлю, – ответил Робинзон. – Пусть оно немного к нашему зоосаду привыкнет…

– Я уже привыкла, – спокойно сказала Елена.

– Ну, раз привыкла, значит, будем начинать.

И голосом опытного конферансье Робинзон произнес:

– Товарищи раненые! Тут к нам прибыл ребенок по имени… Как тебя величать-то, девочка?

– Елена. Ярцева Елена.

– Ребенок Ярцева Елена. Она говорит, что может петь, танцевать и рассказывать. Вроде она начинающий артист. Что ж, попросим?

– Попросим! – донеслось с койки старшины Панасюка.

И другие раненые тоже отнеслись к предстоящему Лениному дебюту довольно благосклонно.

– Пущай делает!

– Давай, девочка, не робей!

– Только первый бой страшен!

– Шуруй на самый полный!

Не зная, куда себя деть и как держаться, Лена подошла к той койке, на которой лежал Панасюк, взялась руками за изножье и сказала, глядя в его доброе бледное лицо:

– Песня. Под названием «Золотые вечера».

– Что ж, хорошая вещь, – одобрил Аркадий.

Елена кашлянула и запела своим тонким, чистым, слегка дрожащим голоском:

 
Пахнут медом,
Пахнут мятой
Золотые вечера…
 

Пела и смотрела серыми, все еще немного испуганными глазами на раненого, у которого под ногами горела электрическая лампочка. А раненый Павлик смотрел на Лену просто, серьезно и задумчиво, а когда она кончила свою песенку, сразу же громко сказал:

– Бис-браво-бис!

– Полундра, фрицы, здесь стоят матросы, – загадочно и поощрительно произнес Аркадий и оглушительно захлопал большими ладонями.

Лена спела еще. В дверях палаты теперь стояли нянечки и сестры, пришли несколько ходячих раненых. Робинзон Крузо со строгим выражением заросшего лица попросил соблюдать полную тишину, но это он сказал на всякий случай, потому что и так было абсолютно тихо.

– А теперь я вам скажу стих, – произнесла Елена, и длиннющие ресницы ее опустились, отчего худенькое личико стало вдруг таким трогательно-прелестным, что Робинзон Крузо, у которого где-то на Орловщине были две девочки, мгновенно вспотел и задохнулся. – Стих, сочинение товарища Маршака.

Теперь Елене вовсе не было страшно, как поначалу, когда она вошла в подземную хирургию. И те раненые, которые совсем недавно казались ей пугающе опасными, теперь выглядели совсем обыкновенными людьми, только лежащими в неудобных позах. И все они хлопали ей, а те, которые не могли хлопать, потому что были ранены в руки, кричали:

– Давай, Ярцева, стих!

– Не робей, Оленка!

Все так же держась за изножье кровати, Лена принялась рассказывать про старушку:

 
Старушка несла продавать молоко…
 

В стихотворении было много смешного про старушку, а так как Елена не читала стихотворение, как читают стихи обычно, а рассказывала его якобы от себя самой и притом с самым серьезным видом, то это было еще смешнее, и раненые моряки громко хохотали, а у Павлика даже слезы выступили на глазах. Он утирал слезы ладонью и охал:

– Это да, старушка! Надо же…

– А теперь я вам станцую! – объявила Елена, покончив со стихами.

– Сейчас Елена Ярцева выступит с танцами, – ловко прыгая, опираясь на костыль, как бы перевел Робинзон Крузо, который теперь стал непременным участником концерта и даже его руководителем. – Внимание, товарищи, танцы!

Третье отделение программы – танцы – прошло значительно хуже, чем предыдущие два. Оказалось, что доски пола в палате ссохлись, и, когда Лена начала прыгать, осуществляя разные сложные повороты с притопываниями, пол затрясся, запрыгали койки, и один наиболее нетерпеливый раненый даже застонал, за что ему впоследствии, правда, попало от товарищей. Тем не менее танец «Кабардиночку» Елена прервала на половине и очень сконфузилась, но ее тотчас же стали хвалить, попутно объяснив, что танцы лучше проводить в коридоре, что танцы, разумеется, замечательная вещь, но, поскольку тут такая специфика, может быть, Елена еще споет, а танец покажет в недалеком будущем, когда Робинзон Крузо, плотник по профессии, сплотит полы, чтобы они не дрожали, как собачий хвост.

И Елена запела.

Репертуар у нее оказался большой: и «Катюша», которая, как известно, выходила вечером, и веселая песенка «Ни туда и ни сюда», в которой Елена продергивала бесноватого фюрера, и даже «Я на подвиг тебя провожала…»

Во время исполнения Леной этого последнего номера и вошел в палату, вернее, вклинился в толпу у двери Владимир Афанасьевич Устименко. Раненые чуть раздались, чтобы пропустить его вперед, и он увидел Елену, которая, порозовев от выпавшего на ее долю успеха, допевала песенку. В спину Володе жарко дышал военфельдшер Митяшин. Похлопав вместе со всеми Елене, Устименко велел с завтрашнего дня зачислить Ярцеву на довольствие, и так как Митяшин вздохнул и почесался, то Устименко заключил свой приказ так:

– Об мою голову. Впоследствии разберемся.

– Основание бы мне какое-либо, – еще вздохнул Митяшин. – Для бюрократизма.

– Основание – санитарка! – брякнул Володя.

– Да какая же она санитарка, товарищ майор?

Вдвоем, изобретая основание для зачисления на довольствие, они вышли из подземной хирургии на чистый морозный воздух. В Горбатой губе гукнул уходящий буксир, в сторону фиорда Кювенап высоко в небе прошли бомбардировщики. Устименко сказал, подбирая слова:

– Нельзя, товарищ Митяшин, толковать о человечестве, упуская человека. Человечество состоит из человеков. Елена – человек.

– Оно так! – согласился Митяшин. – Боюсь, разговоров бы не было.

– Это каких же разговоров?

В темноте голос Устименко прозвучал недовольно, почти зло.

– А таких! Нора – женщина интересная, представительная. Обратно же вдова. Вы – мужчина представительный, наши все на вас заглядываются, ну и неженатый…

– Я об этом слушать не желаю! – сказал Устименко.

Умывшись и выпив чаю, он зашел к Ашхен. Бабе-яге было совсем плохо. Зинаида Михайловна, тихонько всхлипывая, кипятила шприц. Володя посмотрел температурный лист, посчитал пульс.

– Что там у нас? – спросила Бакунина.

– Все хорошо.

– Хорошо ли? – не открывая глаз, усомнилась Ашхен. – Встану на ноги – все узнаю.

Потом она заговорила по-армянски.

– Ругается, – улыбнувшись сквозь слезы, пояснила Зинаида Михайловна. – Вы, наверное, замечали, она никогда не жалуется. В тех случаях, когда другие жалуются, Ашхен ругается. Такой уж характер удивительный.

Во втором часу ночи в землянку к Володе постучали.

– К нам прибыли два капитана, – сказала сестра Кондошина. – Вновь назначенные…

– Ну и пусть Каролина их устраивает, – ответил Устименко. – Я устал.

– Они непременно желают вас видеть, – вздрагивая на морозе, пояснила Кондошина. – Одна, не помните, красивая такая, Вересова Вера Николаевна, была у нас как-то…

– Завтра! – сказал Устименко. – Завтра с утра. Ясно?

Кондошина вздохнула.

– Ясно!

А если ваша тетушка сдалась в плен?

– И все-таки без ваших многоуважаемых старух лучше! – сказала Вера Николаевна. – Извините, воздух чище.

Устименко молча закурил. Он понимал, что Вересова его нарочно поддразнивает, и старался не раздражаться.

– Ваша Ашхен – тиран, диктатор, деспот и Салтычиха, – произнесла она давно приготовленную фразу. – Впрочем, вы ее достойный ученик. Даже Палкин и тот жалуется, что при вас стало еще «безжалостнее».

Сбоку лукаво она взглянула на него. Он шел не торопясь, щурился на светло-голубое весеннее небо, на белые барашки, бегущие по всегда холодным водам этого неприветливого моря. Сколько времени прошло, как он тут? Сколько длинных, утомительных дней, недель, месяцев, лет, операций, перевязок, пятиминуток, катастроф, побед, завоеваний, потерь? Сколько раз он уезжал отсюда и возвращался в свои «каменные палаты», как пошучивала Ашхен Ованесовна, сколько раз ему попадало от нее, сколько раз они ссорились и целыми днями разговаривали только на официальном языке? А разве теперь, когда старухи уехали, он не ловил себя внезапно на интонациях Ашхен Ованесовны в перевязочной, даже в операционной? Разве не замечал он в самом себе результаты ее трудной школы? И если стал он не таким уж плохим терапевтом – разве это не заслуга тишайшей и кротчайшей Зинаиды Михайловны с ее вдовьим, промытым тоненьким обручальным кольцом на белой руке?

– Устали в походе? – спросила Вересова.

– Нет.

– Зато загорели здорово. Сейчас у вас вид старого морского волка. Вроде Миши и Гриши, они такие же загорелые от своих норд-вестов и штормов. И похорошели вы очень, Владимир Афанасьевич. Сейчас все наши девушки совсем с ума сойдут. Особенно ваша любимая Ярцева.

– Как Елена?

– Кое-кто, между прочим, считает, что она ваша дочка, – с ленивой усмешкой ответила Вересова. – Даже находят некоторое сходство, например, ресницы. Это не так?

– Не говорите пошлостей! – попросил он.

Они свернули к скалам. Здесь начинался подъем. И березки тут росли – маленькие и несчастненькие березки Заполярья.

– Вы не удивились, что я вас встретила? – спросила Вересова.

– Удивился. Зачем, действительно, вы меня встречали?

– А я вовсе не вас встречала, – ответила она. – Я всегда к рейсовому катеру хожу. Здесь действительно удавиться можно с тоски, в вашем богоспасаемом заведении.

– Вы бы работали побольше, не валили бы все на бедного Шапиро, глядишь, и повеселее стало бы.

– Узнаю интонации Оганян…

– Очень рад, что я похож на нее.

Вера вдруг крепко взяла его под руку.

– Перестаньте, – горячо и быстро сказала она. – Я не могу с вами ссориться. Это мучительно. Понимаете? Вы словно дразните меня, не говорите со мной серьезно, какой-то дурацкий, иронический стиль, пикировки, насмешки. Это невозможно! Я же человек, женщина, а не камень…

– Собственно, о чем вы? – холодно осведомился он. – В чем я повинен?

Она отпустила его локоть, он сбросил плащ, перекинул его через плечо, переложил в левую руку, чтобы Вересова больше не трогала его, и молча пошел дальше. Самым неприятным было, пожалуй, то, что он отлично понимал и чувствовал в ней именно женщину. И она это знала. Так же как, впрочем, знала и то, что он почему-то всеми силами противится неотвратимому, с ее точки зрения, ходу событий.

«Еще немного, и я просто сойду с ума, – вдруг с отчаянием подумала она. – Уехать отсюда, что ли? В конце концов это становится глупым, дурацким фарсом! Я же в смешном положении».

И тотчас же она ответила самой себе: «Почему это смешное положение? Ну, люблю человека, который меня не любит, ну, другие видят это. Что же тут смешного? Это даже трогательно. Добро бы я была дурнушкой, кособокой или конопатой, но я ведь хороша собой, не хуже, если не лучше его. Это он смешон, вот что – недотрога, Иосиф Прекрасный».

Почти со злобой она взглянула на него. Он шел не торопясь, пожевывая мундштук давно докуренной папиросы, о чем-то задумавшись. А навстречу ему уже бежал распаренный, как после бани, толстенький Митяшин: докладывать, пожимать руку, радоваться…

– Ну, до вечера, – сказала она печально. – Мы еще сегодня увидимся…

– Надо думать! – ответил он рассеянно и уже улыбаясь бегущему со всех ног Митяшину. – Разумеется…

Она обогнала его и пошла легким шагом вперед и, оглянувшись издалека, увидела, как Митяшин что-то оживленно рассказывал Устименке, а тот кивал головой и широко улыбался.

В той землянке, где когда-то жили старухи и где теперь жил он один, Устименко посидел на табуретке, выпил пустого чая, еще покурил, потом побрился, сходил в душевую, переоделся в другой китель, натянул халат и шапочку и отправился смотреть свой медсанбат 126, который давно перестал быть медсанбатом и превратился в госпиталь, но флот по привычке называл госпиталь в скалах медсанбатом 126 или даже, по еще более старой привычке: «У старух».

Первой, кого он увидел в своей хирургии, была Елена. На сердце у Володи сразу потеплело, он затаился в коридоре и увидел, как девочка в хорошо сшитом, по росту, халате (у нее теперь был свой халат, очевидно), с аккуратно и ровно подстриженной челкой, с широко раскрытыми серыми глазами подошла к раненому, держа в руках миску с дымящимся супом, как присела возле него на табуретку и принялась его кормить с ложки. Шагнув чуть ближе к двери, Володя еще всмотрелся и вдруг заметил на халате девочки медаль. Буквально не веря себе, Устименко вошел в палату, окликнул Елену, заметил быстрый и счастливый блеск в ее глазах, сел рядом с ней на койку в ногах того раненого, которого она кормила, и спросил:

– Это что же такое, Елена?

– Правительственная награда, – ответила она, слегка приопустив ресницы на свой халат и вновь вскидывая их так, чтобы увидеть Володю. – Пока вы в походе были, Владимир Афанасьевич, к нам адмирал приезжал, командующий, и наградил меня от имени и по поручению. Медаль «За боевые заслуги». Вы кушайте, дядя Коля, – сказала она раненому, – супчик же хороший, не с тушенкой сегодня, а со свежим мясом.

– Строгая! – заметил дядя Коля, плечистый мужчина с забинтованными руками. – Строгая сестренка!

– С вами иначе нельзя, – вздохнула Елена.

– И давно тебе кормить доверили? – осведомился Володя.

– А сразу после первого концерта. Это товарищ Митяшин меня мобилизовал. Вы когда ему приказ невыполнимый дали, они с мамой долго думали, до самого вечера. И потом товарищ Митяшин как закричит…

– Что – закричит?

– Эврика, вот что. И тут меня мобилизовали. Видите, у меня полотенчико есть чистенькое, чтобы на грудь раненому класть, а то они некоторые неаккуратно кушают…

– Ох и хитрая она, как муха, – протягивая Елене губы, чтобы она их утерла, произнес дядя Коля. – Знаете, товарищ доктор, с каким она подходцем? Вот, допустим, раненый отказывается принимать пищу… Мутит его, или вообще страдания не может побороть, или сознательности маловато, короче – отказывается. Знаете, что она говорит?

– Говорю, что меня с работы уволят, – с коротким вздохом сообщила Елена. – Как несправившуюся. А разве не уволят?

Смахнув крошки с широченной груди дяди Коли, Лена ушла за вторым, а дядя Коля сказал:

– Ребятишка, а интереснее, чем кино. Придет да застрекочет – и на душе потише. Ее у нас «живая газета» прозвали. Это она при вас тихая, а с нами – ну что вы! Пулемет!

А поздним вечером Устименко учинил разнос всему личному составу медсанбата 126, который имел теперь права госпиталя, завоеванные Ашхен Ованесовной тогда, когда она командовала тут, в скалах, и который теперь, по словам Володи, «опустился», «развалился», «заелся» и представлял собой не что иное, как «сборище лениво думающих или вовсе не думающих малых и больших начальников и их подчиненных, желающих непременно тоже быть начальниками».

Покуда он говорил свою речь, Митяшин написал ему записку: «На завтра намечаем партийное собрание, будем вас принимать в партию». Володя прочитал. Митяшин в это время глядел на него выжидательно. Володя сразу понял Митяшина, а тот по внезапному блеску Володиных зрачков тоже понял, что допустил непоправимую ошибку, накропав это предупреждение: именно сейчас-то Устименко, закусив, что называется, удила, займется порчей отношений…

И неглупый Митяшин не ошибся.

Уж что-что, а портить отношения Устименко умел. Первый же удар он нанес самому тишайшему и никак не ожидавшему этого удара Митяшину. Почему вышел из строя движок электростанции, да вышел так, что и по сей день не отремонтирован? Интересно, чье это заведование? И как случилось, что Митяшин, «проболтавшись» несколько суток в управлении тыла и даже проникнув к самому генералу, ни словом не обмолвился об аварии? Не хотел получить взыскание? Ну а каково работать в операционной, когда там лампочки горят вполнакала и, оперируя, хирурги все время нервничают, что останутся и вовсе без света? «Это, товарищ Митяшин, быть может, способствует успеху дела? Споспешествует? – как выразился Володя, вспомнив Полунина и его лексикон. – Или они тут забыли, что война продолжается?»

Митяшин заморгал, попросил слова для справки. Устименко ему не дал. Следующий удар он нанес Каролине Яновне – сестре-хозяйке, которая с самого начала собрания места себе не находила, так как заметила на столе рядом с майором Устименкой закрытый котелок и догадалась, что в этом котелке.

«Когда он успел только, проклятый, проскочить в кухню? – спрашивала себя Каролина Яновна, пропуская мимо ушей разнос Митяшина. – Когда он только просунулся туда, проныра, ни дна ему, ни покрышки! Ведь я почти-то и не уходила, только на часок, не более, – соснуть, да и кок мне ничего не докладывал! Ну погоди же, кок!»

А кок хитренько улыбался: его дело правое, у него и свидетели имеются – дежурные по кухне. Несчастье же с каждым может случиться, ну подгорел супешник, мало ли, так ведь предупреждение было сестре-хозяйке? Пусть рискнет отмежеваться! И про то, как, сняв пробу, она приказала только для врачей еще один суп сварить, а в подгорелый лаврового листу кинуть, – он и про это доложит. Пусть на губу отправит, но и чертовой Каролишке несдобровать. Уж этот припечатает, уж обласкает. С этим сама Ашхен ангелом покажется!

И Володя припечатал и обласкал. Суп пробовали все врачи, а Митяшину приказано было попробовать. И Каролина тоже попробовала суп, и кок, сделав оскорбленную мину, похлебал своего супу.

– Вера Николаевна, – повернулся вдруг Володя к Вересовой, – сегодня снимать пробу обязаны были вы?

– Я, товарищ майор, – весело и спокойно подтвердила она. – Мне принесли в землянку обед, я и попробовала…

Смеющимися глазами она обвела собравшихся и добавила:

– Так же часто делается и повсеместно…

Многие засмеялись, но Устименко не улыбнулся. А Митяшин стал еще печальнее. Он больше других знал и понимал нового начальника и угадывал, чем все это кончится.

После истории с супом Устименко приказал непротивленцу – санитару Палкину – «дать подробные объяснения по известному ему делу». Гришка Распутин, у которого был нынче такой вид, будто Пуришкевич с Юсуповым его уже убили, а он немножко полежал в земле и явился в медсанбат 126, поднялся со скамьи и стал хватать ртом воздух, изображая болезнь.

– Сердечную недостаточность представляет, – брезгливо сказал Митяшин. – Наловчился, прямо артист…

– Мы ждем, Палкин! – произнес Устименко.

И Гриша Распутин стал торопливо рассказывать, как крал консервы. Он рассказывал подробно и при этом доверительно улыбался, словно все те, кто тут собрался, были если не его соучастниками, то такими людьми, которые не могут его не понять, потому что они ведь тоже люди со всеми свойственными людям недостатками. Говорил и спрашивал быстро: «Не правда ли?», «Ежели что плохо лежит, то и не так уж грех велик?», «Виноват-то разве я? Искушение виновато и тот, кто об этом искушении не подумал, разве нет?» Все молчали, никто не глядел на Палкина-Распутина, у всех было тяжело на сердце, всем было тошно и стыдно. И оттого, что Палкин воровал казенное добро – уже давно и многие об этом догадывались, но молчали из глупой брезгливости, – и потому, что он не рассказал все, как было по правде, а словно бы своими вопросами нащупывал, как и что говорить, и еще оттого, что многим из здесь присутствующих он оказывал всякие мелкие, не совсем законные услуги, – доктора, санитары, сестры, нянечки мучились и хотели только одного: чтобы это все поскорее кончилось. Но Устименко, который, видимо, и сам мучился не меньше других, не позволил ничего, как говорится, обойти молчанием в этой истории, и вышло так, что даже Каролине Яновне пришлось подняться с места и подробно объяснить одну комбинацию, на которую намекнул уже показавший свои клыки непротивленец Палкин. Погодя поднялась со своего места, у самого входа в столовую, тихая и часто краснеющая сестра Кондошина и неожиданно громким голосом быстро заговорила:

– Правильно сделал товарищ майор, что вскрыл этот гнойник. Я давно знаю Владимира Афанасьевича, он сам больше всех переживает. И я должна сказать, я обязана, и пусть все скажут…

Она помолчала, собираясь с силами, доброе лицо ее совсем побледнело, потом она нелепо всплеснула руками и воскликнула:

– Как же получилось? Я, член партии с двадцать четвертого года, тоже, выходит, наших раненых обкрадывала? За краденые консервы я этому гаду водку дала, а консервы в посылке отправила. Значит, я вместе с ним? Но ведь я же не знала! Ведь разве ж я думала?

– Думали, сестра Кондошина, – негромко прервал ее Устименко. – Чего уж там! Неясно, нечетко, подумали: откуда у Палкина эти большие банки консервов? Ведь не могло же это вам не прийти в голову…

После Кондошиной говорила Нора Ярцева, ей было жалко Палкина, и она сказала, что, может быть, следует решать этот вопрос по-доброму, хоть, конечно, эта история и противная. Имеет ли смысл позориться перед всем флотом, перед санитарным управлением, перед большим начальством? Голос Норы вздрагивал, и всем было понятно, как ей стыдно за доброе, не запятнанное до сих пор имя медсанбата, как ей больно, что и на старух падет часть вины за давно ворующего Палкина, как горько ей, что теперь раненые будут говорить: лечат у них ничего, да вот харчи воруют, спасения нет…

Капитан Шапиро тоже поддержал Ярцеву, и к нему, по-прежнему весело блестя глазами, присоединилась Вересова. Она была «целиком за доброту». Конечно, Палкина следует наказать, но только не вынося сора из избы. Ведь все равно теперь пропавшее не вернуть!

Вера Николаевна говорила так искренне, так доброжелательно и так откровенно, что ей, в первый раз за этот вечер, даже похлопали, и довольно громко. Володю же слушали сдержанно, даже угрюмо. Но он знал, что так будет, и шел на это, когда начал свою короткую речь.

– Доброта бывает разная, – сказал он, обводя пристальным и упрямым взглядом собрание. – И мы, медики, разбираемся в этом не хуже, а лучше людей иных профессий. Разве желает зла бабушка внучонку, когда, не понимая, что такое «острый живот», кладет ребенку грелку, предопределяя роковой исход? И разве не добр тот юный, неопытный, непрофессиональный хирург, который, вняв просьбам раненого, сохраняет ему, допустим, некротизированную ногу, а потом теряет человеческую жизнь? О Палкине я не спорю, история с ним мне ясна, тут я приму решение как командир. Речь идет о другом: о том, как нам жить и работать дальше. Быть добренькими? Простить добрую Веру Николаевну Вересову за то, что она, пренебрегая своим воинским долгом, своей честью врача, – не глядите на меня так укоризненно, капитан Шапиро, эти слова относятся не только к переднему краю, а и к нам в равной мере, – так вот, простить за то, что она съела вкусный, специально ей предназначенный суп, а раненые свою подгорелую баланду вылили? К этому вы ведете, товарищи? Этого хотите? Или товарища Митяшина погладить по головке за то, что он, видите ли, «забыл» в управлении тыла поднять вопрос о движке? Ну а если у меня сегодня ночью погаснет свет в подземной хирургии, тогда как? Ждать ваших керосиновых ламп? А в каком они у вас состоянии – лампы? Что ж, я смотрел, знакомился! В препаршивом состоянии! Ну а в темноте-то оперировать – еще наука не дошла. Значит, быть к Митяшину добреньким, а к тому солдату Иванову или Петрову, которого мне в операционную принесут, каким быть? Подскажите, добренькие! Научите!

В низкой столовой нетерпеливо задвигались, заерзали. Кто-то у стены тяжело вздохнул.

– Служить, так не картавить, а картавить, так не служить, – слушал я такую старую пословицу, – сурово сказал Устименко. – Иначе у нас дело не пойдет. А что касается до того факта, разумеется, прискорбного по сути, что подполковник Оганян узнает о нашем позоре, тут ничего не попишешь! Хотел бы я получить от нее письмо и зачитать это письмо вам. Что касается доброты, то ее понятия на этот счет вам хорошо известны…

Такими словами Устименко закончил свое выступление и закурил папиросу. Он был теперь один, никто даже не глядел на него, все выходили отдельно от него, своими группками. И только издали на него остро поглядывал Гришка Распутин, дожидаясь, наверное, когда все выйдут. Но и тут он не решился подойти к Устименке – не такое было лицо у майора, чтобы стоило затевать разговор.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 | Следующая
  • 4 Оценок: 10

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации