Текст книги "Дорогой мой человек"
Автор книги: Юрий Герман
Жанр: Литература 20 века, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 28 (всего у книги 43 страниц)
Едва только Володя сел за свой стол, чтобы начать сочинение приказа, – зазвонил телефон.
– Неужели вы мне выговор закатите? – спросила Вересова.
– Обязательно.
– Но это же не по-джентльменски, – посмеиваясь, сказала она. – Женщине, которая смертельно в вас влюблена, и вдруг вместо орхидей или в крайнем случае ромашек – выговор.
Он молчал.
– Где-то я читала такое название, – тихо и быстро сказала она. – «Лед и пламень». Это про вас.
– Слишком красиво.
– А вы разве не любите, чтобы было красиво? Сегодня-то какую речугу сам отхватил: «…пренебрегая честью врача, воинским долгом»! Цветков и тот бы позавидовал. Что же вы молчите?
– Я занят, пишу приказ.
– Это в смысле: оставьте меня в покое? А вот не оставлю. Возьму бутылку вина и приду к вам. Ну отвечайте же что-нибудь!
– Спокойной ночи! – угрюмо сказал он и положил трубку.
Наутро приказ был объявлен. Выговоры получили Митяшин, Каролина Яновна и кок. Строгий выговор он вынес Вересовой.
– Почему же мне одной строгий? – уже зло, без обычной своей усмешки, спросила Вера Николаевна. – Не слишком ли сильно, Владимир Афанасьевич?
– Вы офицер! – взглянув ей в глаза светло и прямо, сказал он. – А я не могу поступать иначе, чем думаю…
В полдень забрали Палкина, ордер на его арест был оформлен прокурором флота.
А на восемнадцать ноль-ноль было назначено партийное собрание. Собрались коммунисты на горушке, выше своего госпиталя, у гранитной скалы. Было тихо, чуть туманно, непривычно тепло, у пирса гукали буксиры, автомобильными голосами перекликались мотоботы и катеришки. Высоко над головами, в сторону фиорда Кювенап, строем клина прошли самолеты.
– Война-войнишка, – сказал сидевший рядом с Володей рыжий и остроглазый раненый. – Встречи, и расставания, и различные воспоминания. Не припоминаете меня, товарищ майор?
– Будто где-то видел…
– А я вас не за-абуду! – с растяжечкой сказал раненый и, с серьезным видом прицелившись калошкой костыля, придавил огромного паука, вылезшего на валун. – Не-ет, не забуду! Так не можете припомнить?
– Вы из авиации?
– Зачем из авиации? Мы люди наземные! Желаете закурить?
Володя закурил.
Снимая на ходу халат, из-за скалы появился капитан Шапиро – буйноволосый и бледный, за ним шел Митяшин и нес маленький столик, к которому кнопками, чтобы не сорвал ветер, была приколота кумачовая скатерть. За Митяшиным сестра Кондошина несла портфель, в котором (Устименко знал это) лежало его личное дело.
– Я извиняюсь, – запыхавшись, сказал Митяшин, – припоздали маненько, да вот капитан Шапиро срочно швы накладывал: у Еремейчика неприятность вышла, решил, медведь эдакий, попробовать силы – бороться. Ну и поборолся. Значит, будем начинать? Как с кворумом? И, может быть, бросим курить, товарищи, будем уважать партийное собрание?
Санитар Белкин негромко засмеялся: Митяшин всегда забывал, где можно курить, а где нельзя.
Выбрали президиум, потом Кондошина огласила просьбу таких-то товарищей присутствовать на собрании. Володя фамилий не расслышал. Неслышными шагами из-за Володиной спины появилась Нора Ярцева, шепнула ему на ухо: «Вы, товарищ майор, не волнуйтесь, все хорошо будет!» – улыбнулась и исчезла. И Каролина Яновна величественно и приветливо кивнула Володе головой, словно подбадривая и сообщая, что зла на него и не помнит.
Митяшин быстро и ловко установил свой столик, положил на скатерть Володино личное дело, сестра Кондошина объявила повестку дня, и капитан Нестерович из Политуправления флота подвинул к себе папку с таким видом, словно узнает сейчас что-то чрезвычайно важное и новое, чего до сих пор ни одна душа не знала.
Когда Володя рассказал свою «автобиографию», как выразилась сестра Кондошина, над расположением бывшего медсанбата 126 в сторону фиордов опять прошли бомбардировщики, и он проводил их взглядом. Ему уже не раз доводилось летать на «ДБ-3» со всякими специальными медицинскими заданиями, в авиации у него были друзья, и ему показалось, что они его видят оттуда и знают, какой у него день нынче. И все другие присутствующие на собрании тоже посмотрели в бледно-голубое вечернее небо Заполярья. Здесь перебывало много летчиков, и среди тех, кто шел сейчас на бомбежку, наверное, у сестер, и санитарок, и докторш был не один знакомый. А сестра Люся даже вздохнула, и ее старшая подруга Нора быстро и укоризненно на нее поглядела, как бы говоря, что по этому стрелку-радисту, который и письма не удосужился написать, нечего тужить.
– Вопросы к доктору… к майору товарищу Устименке имеются? – спросила сестра Кондошина.
Володя стоял неподвижно. Легкий ветер с моря трепал его волосы, усталые глаза смотрели строго и спокойно, загорелое лицо побледнело: он устал нынче, весь день ему пришлось оперировать на базе у катерников, потом разбирался тут, у себя…
– Имеется вопрос, – значительно покашляв, произнес капитан Нестерович. – Вопрос у меня к майору Устименке. Вот вы заявили, что матери не помните и что воспитывались у своей тетушки, так, кажется, у некой Устименко Аглаи Петровны. Вы заявили также, что всем обязаны ей и своему отцу, погибшему в спецкомандировке. Вы также сообщили партийному собранию, что Аглая Петровна Устименко до лета тысяча девятьсот сорок второго года поддерживала с вами письменную связь, а теперь вы не имеете от нее писем. Мне бы хотелось уточнить эту часть вашего выступления. Как вы сами предполагаете, где в настоящее время находится ваша тетушка?
– На войне случается – убивают! – угрюмо ответил Володя.
– Это мы знаем! – неприязненно произнес Нестерович. – Но это не ответ, это демагогия. А если ваша тетушка сдалась в плен или сотрудничает с фашистскими выродками?
– Послушайте, товарищ капитан, я извиняюсь, – привставая, сказала сестра Кондошина. – Послушайте…
Нестерович тоже встал со своего камня.
– Вопрос задан майору Устименке, – произнес он раздельно. – И Устименко должен мне ответить.
– Хорошо, я отвечу, – не сразу сказал Володя. – Пожалуйста! Не знаю, что случилось с Аглаей Петровной. По всей вероятности, она погибла. Но я лично не встречал в жизни человека чище, лучше и идейнее, чем моя тетка, понятно это вам, товарищ капитан? И покуда я жив, никто при мне не посмеет безнаказанно даже заподозрить ее в том, о чем вы тут толкуете.
– Почему же это вдруг не посмеет?
– А потому, что я не позволю.
– То есть как это вы можете не позволить?
– А как про мамашу свою родную не позволяют говорить! – вдруг сиплым и бешеным голосом крикнул с места старший сержант, предлагавший Володе закурить. – Не слышали? Как про сестренку, как про батьку, не осведомлены?
– Я предполагаю, что вопрос ясен, – сказал капитан Шапиро. – Согласны, товарищи?
– Тем более что дети за родителей не отвечают! – довольно ядовито со своего места сказала сестра-хозяйка Каролина Яновна. – Так же, как, впрочем, родители за детей…
– Я отвечаю, – спокойно и твердо прервал Каролину Устименко. – Я несу полную ответственность за Аглаю Петровну, как и она за меня, предполагаю, хоть она мне не мать, а тетка. Но мне она больше, чем мать, потому что быть хорошей матерью – это норма поведения, а затруднить свою молодость, да молодость еще к тому же красивой и одинокой женщины, судьбою племянника, отдать этому племяннику душу, с тем чтобы воспитать из него советского человека, да еще с этим мальчишкой мучиться, потому что он и воображалой был, и гением себя пытался утвердить, и учился через пятое на десятое, – это все, знаете ли, не так просто. И каким же бы я оказался подлецом, если бы здесь позволил себе поддаться на вопрос капитана Нестеровича и хотя бы даже усомниться, только на одну секундочку усомниться в порядочности Аглаи Петровны? Да и заявление такого… усомнившегося… разве могло бы быть рассмотрено?
Он помолчал, словно бы задумавшись, потом встретил чистый и ясный взор Норы Ярцевой, сидевшей прямо против него, и, обрадовавшись этому верящему и несомневающемуся взгляду, сказал громко, раздельно, веско и убежденно:
– Нельзя не доверять! Ничего нет страшнее взаимной подозрительности! И никто меня не убедит не доверять тому, кому я верю. Иначе бы я не смог жить! Разве можно жить без веры в своих товарищей, даже когда ругаешь их и ругаешься с ними? Нет, нельзя! А воевать? Подавно нельзя! Ничего нельзя, не веря, разве я не прав?
– Правильно! – резко отрубил Митяшин. – Вопросов больше нет? Кто желает высказаться? Вы садитесь, товарищ Устименко, присаживайтесь на камешек…
Володя сел и обтер потный лоб платком. Нестерович все рылся в его личном деле, и это почему-то оскорбляло Устименку. Он даже плохо слышал, как капитан-лейтенант Козюрин читал собранию письмо от своей мамаши, адресованное «тому нашему замечательному советскому доктору, который тебя, мой сыночек дорогой, выходил и вызволил из беды не хуже, а лучше, чем я».
После Козюрина говорил военфельдшер Митяшин, Володин поручитель, потом читались письма Ашхен Ованесовны и Бакуниной. Ашхен тоже была Володиной поручительницей, но теперь написала еще собранию письмо, и, покуда сестра Кондошина читала, плохо разбирая почерк Ашхен, все собрание улыбалось, потому что всем слышался голос подполковника Оганян – властный и отрывистый, а когда она стала читать письмо Зинаиды Михайловны, все услышали кроткие интонации Бакуниной, ее деликатную манеру не приказывать, а просить, и все даже увидели ее милую улыбку. А когда Кондошина прочитала о приветах «нашему замечательному, незабываемому, стойкому коллективу», все зааплодировали, и, пока хлопали, Митяшин успел сказать Володе:
– Видите? Верят в нас старушки, приветствуют коллектив. Не так-то уж мы и плохи…
– А разве я не прав был вчера?
– Наверное, правы, – неохотно ответил Митяшин. – Только уж больно круто, товарищ майор…
Последним попросил слова старший сержант Сашка Дьяконов. И как только он встал, опершись не без некоторой картинности на свой костыль, Володя вдруг сразу вспомнил все: вспомнил этот лихой блеск глаз, эту победную улыбку, этот чубчик, нависающий на изломанную бровь, и характерный сиповатый голос.
– Моя речь будет короткая, многоуважаемые товарищи! – сказал Дьяконов, внезапно взволновавшись и слегка подпрыгивая при помощи костыля. – Не задержу ваше внимание слишком долго. Что же касается до моей личной автобиографии, то она неважная, я ее упоминать стесняюсь, был я, короче, блатной парнишечка. Понятно вам? Уточнять не стану, но войну начал в штрафниках, где не задаром находился, как некоторые предпочитают на себя клепать, а за дело. За некрасивое дело. Ну, естественно, там узнал что почем и смыл с себя кое-что своей кровью. Постарался, конечно, чтобы моей было поменьше, а фашистской побольше. Вот оттуда меня и вынул наш героический, знаменитый капитан Петр Кузьмич Леонтьев, прославленный на весь наш Союз. И должен был я ему доказать, что он не ошибся в своем доверии к такому человеку, как я. Хорошо доказал, в газетах было, как доказал, а когда, доказавши, полз до дому, до хаты, тут меня и навернуло. Ну, думаю, пропал Сашечка! Конец тебе, пупсик! Сгорел, как бабочка, не доложив свои конечные результаты. Короче, притопал в боевое охранение и стал там просить провожатых, поскольку в меня попала мина и не взорвалась в моем организме, а застряла в плече…
– Ой! – громко воскликнула Нора.
– Точно! – строго подтвердил Дьяконов. – Засела под лопаткой и сидит, одно только лишь оперение из меня возвышается, а взрыватель ушел во внутренности, и никому не известно, что там происходит…
Володя опустил голову. В основном Сашка рассказывал правду, но эта правда поросла теперь такими небылицами, что Володя только крякал да вздыхал, слушая о том, как «военврач Устименко, не дрогнув своим мужественным лицом и весь собравшись в своей стальной воле, поставил задачу разминировать этого боевого товарища…»
Все слушали Дьяконова затаив дыхание, женщины часто вздыхали и ойкали, Митяшин сосредоточенно посапывал, и странно – никто ни разу не подивился тем коленцам, которые отрывал рассказчик, никто не усомнился в правдивости баснословных выдумок, никто не улыбнулся даже на выспренность Сашкиного лексикона.
«Что же это все такое? – удивленно и счастливо думал Володя. – Я вчера им невесть какие горькие слова говорил, а они сейчас с радостью верят легенде обо мне, нелепице! Значит, они хотят в меня верить? И каким же я теперь обязан стать, если даже Каролина Яновна – и та хлопает Дьяконову, да еще с восторгом?»
Дьяконову сильно хлопали, но он властной рукой остановил аплодисменты и, обращаясь к Володе, почти крикнул:
– А что вы так за вашу тетю высказались, товарищ майор, то честь вам и хвала! Вот мне Леонтьев поверил, и кого вы видите перед собой? Трижды орденоносца и представленного к еще более высокому званию, не будем уточнять – к какому. И тете вашей я благодарен, что она воспитала такого интеллигента советского, как вы, а не жалкую прослойку или ничтожного бюрократа, которые еще – не часто, но как редкое исключение – болтаются у нас под ногами…
И, превратившись мгновенно в памятник самому себе, Сашка Дьяконов вдруг неподвижным взглядом надолго уставился в блеклые глаза капитана из Политуправления, потом уперся костылем в камень, повернулся на собственной оси и под бурные аплодисменты сел.
Володю приняли единогласно.
После собрания он еще раз обошел свою подземную хирургию. В большой палате он остановился за спиной раненого, который, сладко вздыхая, диктовал Елене, уже изрядно притомившейся за день, письмо:
– Целую твои ноженьки и рученьки, запятая, и всю твою замечательную фигурку, запятая, Галочка моя дорогая…
Елена писала медленно, крупными, детскими буквами, положив лист бумаги на книгу. Оттого, что бумага была нелинованная, строчки письма съезжали вниз, Елена вновь поднимала их кверху, и оттого казалось, что она не письмо пишет, а рисует змей – толстых и страшных.
Рядом с треском «забивали козла», нежный голос по радио пел:
Синенький скромный платочек
Падал с опущенных плеч…
– Дочке пишете, дядя Вася? – взмахнув ресницами, спросила Елена.
– Какой дочке? – испугался дядя Вася. Потом подумал и подтвердил: – Конечно, дочке, а кому же? Галочка – она дочка. Дальше пиши: «Днем и ночью ты у меня перед глазами, – запятая, дочечка, запятая, – по тебе с ума схожу, как дикий зверь…»
– Напугаете ребенка, – обходя кровать, сказал Володя. – Зачем же дочку дикими зверями пугать…
Тот, которого Елена называла дядей Васей, ненадолго смутился, потом прямо взглянул Володе в глаза и сказал спокойно:
– Она у меня смелая, дочечка, товарищ доктор. Не испугается!
– Иди, Оленка, – велел Володя. – Я за тебя допишу…
Сел на ее табуретку, быстро переписал написанное и спросил:
– А дальше?
– Дальше? Дальше так: если ты меня забудешь, я пропаду, потому что ты моя любовь. А любовь, товарищ доктор, напишите с большой буквы.
– С большой… – повторил Володя. – Можно и с большой, это как вам будет угодно!
Глава девятая
В предполагаемых обстоятельствах…
Флагманского хирурга на главной базе не оказалось. Алексей Александрович оперировал где-то в авиации, кажется, в госпитале у Левина, и там заночевал – так объяснил Володе толстогубый дежурный. И никакого гостеприимства толстогубый, не в пример всем известным Володе докторам, не проявил. Он ответил на вопросы этого бледного от усталости майора медицинской службы – и только. «Да и не гостиница тут в конце концов», – вяло оправдал своего коллегу Володя и опять вышел к заливу – под холодное полуночное солнце.
В небе было неспокойно: теперь-то уж Устименко научился разбираться даже в далеких звуках авиационных моторов – отличал свои бомбовозы от немецких, да и истребителей не путал, как бы высоко они ни проносились. Он ясно различил тупой, торкающий, с захлебыванием, звук идущей на город армады вражеских бомбардировщиков и сразу услышал дробные, торопливые удары зениток с транспортов и батарей. Опять заваривалась каша…
«Это из-за каравана», – подумал Устименко и вспомнил давешних моряков в госпитале на горе – англичан, американцев, негров, – вспомнил обмороженного малайца, умершего на операционном столе, и сердитые слова генерала Харламова:
– Разрази меня гром, не понимаю я, почему столько обмороженных. Решительно не понимаю!
К порту прошли истребители, из-за сопок вдруг вывалился неправдоподобно огромный, весь в черном дыму, кренящийся на левое крыло немецкий бомбовоз; ревя моторами, пронесся над зданием штаба и госпиталем, весь залился пламенем и рухнул совсем неподалеку, где-то за поселком Вдовьино. А истребитель, срезавший бомбовоз, сделал над главной базой круг и вновь устремился в самое пекло – к порту.
Медленно, усталым, тяжелым шагом поднялся Устименко по прорубленным в скале ступенькам и открыл дверь в низкий барак, именуемый тут гостиницей. Девушка со злыми бровками, в накинутой на плечи короткой матросской шинельке, быстро обернувшись, даже без его вопроса сказала, что никаких мест нынче нет и, разумеется, не будет.
– А может быть, как-нибудь? – осведомился он, презирая себя за свой неопределенный и неуверенный тон. – Собственно, я мог бы и на полу… Мне, понимаете ли, абсолютно негде и в то же время необходимо…
Ему всегда отказывали, если он спрашивал для себя хоть самую малость. И никогда не отказывали, если он спрашивал для других. По всей вероятности, все зависело от тона, от собственного поведения, от несолидности, которую он никак не мог в себе победить. «Вы, Володечка, несолидный, – пинала его в свое время Ашхен Ованесовна, – вы какой-то совершенно взрослый мальчишка! Не понимаю, как вам могли дать майора. Майоры такие не бывают, правда, Зиночка?» – «Конечно, не бывают», – соглашался и он.
Но почему бы в данном, например, случае не отнестись к себе как к постороннему майору медицинской службы, который должен, в конечном счете, ночевать? Ведь этот самый майор нужен войне, если его одевают, кормят, выплачивают ему денежное содержание? Так заступитесь же за майора, за Устименку! Не мямлите! Не теребите пуговицу на шинели! Потребуйте для Устименки, как требуете для своих подчиненных или для своих раненых, как требовали для Елены Ярцевой – помните, как вы скандалили из-за нее даже с начальством?
– Слушайте, товарищ военврач, – сказала девушка со злыми бровками, – какой вы принципиальный, что над душой стоите! Или вам не ясно? Нету помещения!
Ох, поставить бы ее на место, сказать бы ей что-нибудь тем железным голосом, которым он умел разговаривать у себя даже с Каролиной Яновной, показать бы ей, что такое волевой командир!
Впрочем, об этом он раздумывал уже много позже, еще раз прогулявшись по базе и остановившись возле маленького зданьица, внутри которого что-то пофыркивало и ритмично плескалось.
И Володя сразу догадался, что это за здание: это новая и уже знаменитая баня главной базы. Об этой бане он недавно читал во флотской газете нечто вроде оды – эдакое восторженное, с большим количеством восклицательных знаков.
Ну и прекрасно!
Если ему совершенно негде ночевать, то он помоется.
«Чего недоели, то доспим», как говорил старшина Шилов, когда их выбросило в прошлом году на Малый Тресковый остров.
Он, Устименко, помоется, отогреется и подремлет. В такую «летнюю» заполярную ночь больше всего хочется согреться!
Полундра, фрицы! Майор медицинской службы Устименко теперь знает, что ему делать. У него в сумке смена белья и носки! У него есть мыло! Что же касается мочалки, то он ее одолжит у доброго человека! Вот как все будет.
Откуда к нему пристало это слово – «полундра»? Ах да, конечно, из газеты: «От Баренцева до Черного», «В частях и на кораблях», «Полундра, фрицы, здесь стоят матросы». Такую шапку ежедневно видел он на второй полосе флотской газеты…
Ужасно все-таки глупо, что он не поставил на место ту, с бровками, из гостиницы. Ведь он не баклуши бил, он трое суток оперировал, почти трое суток. Он оперировал, и его кололи кофеином, чтобы он не заснул стоя, а поспать его не пустили в этот барак. Полундра, фрицы, он напишет об этом факте в газету нечто жалостное и даже рвущее душу, под оригинальным названием «Нечуткость», нечто такое, что поразит весь флот!
Впрочем, главное – не заснуть в бане сразу.
Нет, он не заснет.
Он голый, и вокруг него голые. Нагие, как пишут в книгах. Или обнаженные. Рядом на лавке какой-то обнаженный грузин – маленький, мускулистый, верткий, весь, как мартышка, поросший крепкими темными волосами. Он похлопывал себя по ляжкам, поколачивал ребром ладони плечи, ловко, словно профессиональный банщик, массировал себе икры и колени. И болтал. И все болтали – не баня, а какая-то психиатрическая лечебница.
Посидели бы тихо и поспали бы, как славненько!
Впрочем, спать, разумеется, не следовало.
Полундра, фрицы, надо быть бдительным!
Тут в бане можно, несомненно, встретить знакомого и умненько напроситься к нему ночевать – вот для чего следует быть бдительным. Вдруг тут окажется капитан-лейтенант Лошадный – ведь из него Володя вытащил довольно корявый осколок, который, кстати, подарил Лошадному на память. Вы помните, товарищ Лошадный? Ах, в каюту бы к Лошадному! И вообще, мало ли здесь подлодок, эсминцев, тральщиков…
Но прежде всего следует заштопать носки. Как у всякого настоящего старослужащего, у него в сумке есть и иголка, и нитка. Но с глазами у него произошло что-то такое, от чего он долго не мог попасть в игольное ушко. Глаза слипались. В конце концов, щурясь, словно близорукий, подняв к самому глазу игольное ушко, он прицелился и попал. Тотчас же не без ловкости Володя пропустил иголку вокруг лохматой дыры в носке и крепко подтянул. Получилось то, что на Украине называют «гуля». Гулю он размял пальцами. Теперь следовало подготовить к ремонту второй носок. Размышляя над разодранной в куски пяткой, он сунул иголку ушком вниз в щель лавки, чтобы не затерялась. И тотчас же на иголку, весело что-то рассказывая, сел заросший волосами грузин.
Было даже неправдоподобно, что у такого мужественного, мускулистого человека оказался такой визгливый голос.
– Укусил! – кричал он, вертясь между обнаженными офицерами Военно-Морского Флота. – Укусил!
Все повскакали со своих мест. И те, кто отдыхал после парной, и те, кто только еще предчувствовал банные радости.
– У него там нитка болтается! – крикнул сиповатым морским голосом мичман в подштанниках и в кителе с орденами. – Он же на иголку сел.
– Позвольте, я врач! – сухо остановил Володя мечущегося нагого грузина и опустился возле него на корточки.
Пострадавший тоненько всхлипнул.
– Не лягайтесь! – профессионально-докторским голосом приказал Володя. – Вовсе не так больно.
– Не столько больно, сколько унизительно, – сердито огрызнулся пострадавший.
Кругом уже осторожно посмеивались.
– Ничего смешного нет, – сам не веря собственному двуличию, произнес Устименко. – Это свинство – швырять иголки по скамейкам.
Когда «операция» закончилась, грузин горячо пожал Володину руку.
– Не стоит благодарности, – все еще поражаясь своему умению лгать, сказал Володя, – но, повторяю, это свинство.
И скользнул вдоль стены. Ему показалось, что кто-то на него внимательно взглянул, и «опасность придала ему мужества». Из бани он на всякий случай пробрался в парную. Здесь его, конечно, не разыщут – в сладких стенаниях парящихся, в клубах пара, в белесой мгле веселого банного ада. А если и разыщут, он отмежуется. Прекрасно, если пострадавший – вольнонаемный. А вдруг он полковник? Или, упаси Бог, адмирал из строгих. И если прикажет:
– А подать мне немедленно сюда этого буйного идиота с его иголкой!
Иди тогда доказывай, что ты трое суток не спал.
Его просто свело от чувства ненависти к себе.
И, оказывается, он лжец! Отвратительный, наглый и спокойный лжец! Двуличнейшее существо!
Или это тоже на почве переутомления?
На всякий случай он еще вздремнул над своей шайкой с полчасика в бане. Здесь было, по крайней мере, тепло, а кто знает, что ожидало его дальше на этой главной базе, где столько больших теплых домов, в которые его никто не зовет. И не так тут одиноко, как на гранитных скалах этой базы, и не надо настраивать себя на мысли о «суровой и непередаваемой красоте Севера».
Но уж если не везет, то не везет, как сказала старуха Ашхен, когда он в канун седьмого ноября прошлого года, неловко повернувшись, вылил на себя большую банку йода: едва он вышел из предбанника, как напоролся на патруль. Уже миновало время – надо было иметь ночной пропуск, которого у Володи, разумеется, не было. И он даже не сопротивлялся и не спорил – он покорно пошел между автоматчиками-матросами, как имеющий опыт дезертир или «матерый диверсант».
«Полундра, Устименко, – думал он, – здесь стоят матросы. В сущности, все устроилось отлично. Теперь мне есть где ночевать – на скамейке у коменданта. Там, наверное, тепло и сухо и кто-нибудь из задержанных угостит махоркой. Вот оно и счастье…»
Рядом с ним шагал еще задержанный, и Володя не без внутренней тревоги внезапно узнал давешнего грузина. К счастью, пострадавший оказался штатским. На голове у него была мягкая шляпа, в руке он нес лакированный чемоданчик и, по всей вероятности, был одержим теми же самыми мыслями о невезении, которые огорчали и Володю.
– Мой дорогой доктор! – сказал грузин. – Мой спаситель, не так ли? Знаете, я как раз хотел с вами посоветоваться, но вы куда-то исчезли. Мне фатально не везет именно с этой частью тела! Вы ничего не заметили, когда удаляли иглу? В октябре месяце 1941 года я заснул, сидя на электрической печке, вот в этом доме, у одного своего старого друга. Что-то там включилось автоматически, и меня привезли в госпиталь с ожогом второй степени. Не прошло и года, как я при сходных обстоятельствах, но на базе у катерников в довольно сильный мороз прикорнул на промерзшем граните, на ступеньках. В результате обморожение, правда, легкое. И сегодня эта маленькая катастрофа. Может быть, вы дадите мне какой-нибудь практический медицинский совет? Понимаете ли, дорогой доктор, все это не может так далее продолжаться, вы не находите? Кстати, давайте познакомимся.
И штатский несколько церемонно представился: его зовут Елисбар Шабанович Амираджиби, он капитан, его судно – «Александр Пушкин», прошу любить и жаловать. Давеча он пришел из США. Вообще же у него неудачный день сегодня, не будем уточнять все подробности.
– Послушайте, – внезапно обратился Амираджиби к автоматчику своим сиповатым голосом с едва уловимым мягким гортанным придыханием. – Послушайте, дорогие, вы люди или не совсем? Мне нужно к своему другу на корабль, это очень близко, вот он стоит – «Светлый», неужели это вам непонятно? Попытайтесь понять. Завтра меня поставят под разгрузку, и я конченый человек, послушайте, вы, с автоматом!
Матрос гулко кашлянул и не ответил.
– Есть или нет? – проникновенно спросил капитан. – Душа? Сердце? Сосуд с добром у вас имеется внутри? Никогда не меркнущий светильник?
– Надо слово знать, – глубоким, из самого нутра, ласковым басом, словно маленькому, сказал матрос, – время военное, мало ли кто лазает, случаются парашютисты-диверсанты…
– Слово – мушка! – сладким голосом, с воркующими придыханиями произнес Амираджиби.
– Нет! Не мушка.
– Слово – самолет!
– И не самолет.
– Не самолет и не мушка, – задумчиво и душевно согласился Амираджиби. – Может быть, в таком случае тогда – мотор?
– Нет.
Амираджиби набрал воздуху в легкие и быстро выговорил:
– Танк-румпель-пропеллер, курица-петух-утка-индюк-тетерка-чайка, петарда-клотик-бескозырка-гюйс-тральщик-эсминец-линкор-авианосец.
Матрос молчал. Другой негромко хихикнул.
– Вот какой человек, – печально сказал Амираджиби. – Поразительный человек. Твердый человек. В каменном веке такие люди жили…
Матрос внезапно до крайности обиделся.
– Оскорбляйте, оскорбляйте! – ответил он. – Мы на нашей службе всего видели. Один попался – до морды хотел достать, схлопотал пять суток гауптвахты, – только нынче и управился, перед ужином вышел. Налево, в подвал, вторая дверь направо!
За второй дверью направо сидел розовощекий, юный и добрый комендант.
Амираджиби и Володя положили перед ним свои документы. Капитан «Александра Пушкина» угостил коменданта сигаретами «Честерфилд» и жевательной резинкой. Комендант взял две сигаретки и две пластинки чуингама. Матрос с сизыми пятнами на когда-то отмороженных щеках мрачно и обиженно сидел на скамье. Амираджиби предложил сигарету и ему, чего, конечно, делать не следовало.
– Не надо, – сказал матрос нутряным, бесконечно добрым, но до крайности оскорбленным басом. – Сначала оскорбляете, а потом папиросочки? Я, может, четыре рапорта подавал, чтобы воевать отправили, а здесь от разных лиц, которые и войны никакой не нюхали, исключительно оскорбления слышишь.
– Кто вас оскорбил, Петренко? – спросил комендант.
– Да вот этот вольнонаемный оскорблял: в каменном, говорит, веке такие люди жили. Это как понять?
– Ясно, – сказал комендант металлическим, комендантским голосом. И лицо его из доброго, юного и веселого превратилось в непроницаемое, специально комендантское лицо: без выражения, без возраста – одна только лишь твердость. – Ясненько, – повторил комендант. – И попрошу сесть там, на скамье для задержанных. Курить тут не разрешается. Разговаривать тоже. Утром выясним ваши личности.
– Но документы! – воскликнул Володя.
– Документы люди делают! – с таинственной интонацией в голосе произнес комендант. – Ясно?
И так как говорить было решительно нечего, то комендант выплюнул чуингам и швырнул в печку недокуренную сигарету. А Володя сигарету пожалел и сразу же крепко уснул.
Было ровно шесть, когда он проснулся. Амираджиби крепко спал, откинув горбоносое лицо. Профиль его был резко вырезан, и Володя удивился – капитан выглядел сейчас далеко не молодым человеком.
– Не было! – сонно-бодрым голосом докладывал по телефону комендант. – Героев Советского Союза у меня среди задержанных в наличии не имеется…
– Почему не имеется? – приоткрыв один глаз и откашлявшись, спросил Амираджиби. – Любой из нас, мои дорогие друзья, может завтра или послезавтра стать героем.
Упругим шагом Елисбар Шабанович пересек комнату, выхватил из руки коменданта трубку и негромко сказал:
– Так точно, товарищ адмирал, это капитан Амираджиби. Нет, нас никто не задерживал, мы просто запутались с одним симпатичным майором медицинской службы и замерзли в климате здешней прекрасной весны. А комендант – чуткий товарищ, нас приютил и обогрел по нашей просьбе. Мы тут отдохнули. Нет, товарищ адмирал, наоборот, мы ему признательны и чрезвычайно благодарны. Оказал настоящее флотское гостеприимство. Мой старпом вас побеспокоил – Петроковский? Спасибо, товарищ адмирал, мы сейчас на «Светлый» и направимся.
Комендант сделал хватательное движение рукой, но Амираджиби уже положил трубку. Несколько секунд все молчали. Обиженный давеча словами о «каменном веке» матрос докуривал у печки самокрутку.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.