Текст книги "Карьера Отпетова"
Автор книги: Юрий Кривоносов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 38 страниц)
– Он и для меня удобный, – засмеялся Комендант. – При его положении надо разбойников бояться – значит, и мне место обеспечено. Платят хорошо, кормят от пуза, чего ж еще? Правда, и работу спрашивают. Сама-то то и дело забегает проверять охрану. А чего ее проверять – я всегда на посту, у меня ведь удивительная способность почти не спать, мне двух-трех часов хватает, так что от света до темна я на стреме, а ночью собаки караулят – замкнутый цикл. Живу как бы в две смены – напеременки с барбосами… Но меня не только за это ценят, а еще и за фольклор – у Мандадины хобби есть – она разбойничьи песни разных народов собирает, а я, как ты понимаешь, с разным народом не один год терся, так что кое-каких песен немало наслушался, и я для нее вроде тоже разбойник, только свой, домашний, и она частенько наведывается новую песню записать. Я же их тоже вроде бы должен вспомнить – тяну резину, как Шахерезада, потому что те, что знал, давно уж ей перепел, а теперь помаленьку сам сочиняю – если бы сам и записывал, небось, целая книга бы получилась. Да мне ни к чему, пусть пользуется, пока я добрый…
Нагостевавшись и наслушавшись комендантских рассказов, Маруся с Элизабет отправились спать. В гостевой Элизабет, указав на койку, стоящую возле окна, под открытой форточкой, сказала:
– Это койка моя, я на ней всегда сплю – на старости лет мне все что-то стало воздуху не хватать, а ты уж себе выбирай любую из трех…
Маруся устроилась в углу, возле стенки, кровать была удобная, мягкая, с пышной периной и таким же одеялом, представлявшим из себя, по существу, тоже перину, только несколько потоньше нижней, Маруся буквально утонула в недрах этого ложа, но сон не шел. То ли крепкий чай взвинтил ее нервы, то ли все увиденное и услышанное здесь за день, только она долго ворочалась, стараясь отогнать наплывающий на нее поток впечатлений и невнятное бормотание мгновенно заснувшей Элизабет. Наконец, и ей удалось забыться, как ей показалось, на несколько секунд, потому что пробуждение совпало с таким же бормотанием. Но она поняла, что ошиблась и что спала она долго, просто, в отличие от обычного, без сновидений. За окном уже почти совсем рассвело, но было еще довольно рано. Маруся сразу сообразила, что это не Элизабет бормочет, а разговаривают два или три человека, и не в комнате, а за стеной, возле которой она спала. Слова были неразборчивы, смазаны и перемежались неясным шарканьем ног.: Ей почудилось, что прозвучала фраза: – «Чтобы к обеду успел…».
Маруся накинула халатик и выглянула в коридор. Там никого не было. Открыла дверь в гостиную – там тоже пусто. Погружая босые ступни в щекочущий ворс ковровой дорожки, Маруся дошла до входной двери, но и на крыльце никого не обнаружила. Все это ее несколько озадачило, потому что она нисколько не сомневалась в явственности голосов (впрочем, это тут же подтвердилось глухими шагами, донесшимися сверху).
– Господи, да это кто-то прошел по подземному ходу, догадалась она. – Но тогда они должны были выйти через ванную в коридор и пройти по лестнице наверх… Значит… Значит, из подземного хода выход не только в ванную… Голоса были за стеной, а коридор, между прочим, на три шага длиннее протяженности обеих спален, из чего следует… ну, конечно, между большой спальней и гостиной что-то помещается… А помещается там, ясно, еще одна лестница в узком пенале-тайнике, выкроенном внутри дачи, и внешне никак не просматриваемом… И ведет она в ту самую комнату, про которую даже Третьябабка ничего не ведает…
Маруся вернулась в спальню и разбудила Элизабет.
– Чего колобродишь? – заворчала та спросонья и, увидав, что Маруся показывает пальцем на потолок, спросила:
– Приехали, что ли?
Они постучали в стенку Третьейбабки, и та, еще зевая и потягиваясь, пришла узнать, в чем дело.
– Как это я прослушала? – удивилась она. – А ведь уж с час, как не сплю…
Вскоре сверху раздался колокольчик, и Третьябабка, наказав Элизабет поставить чайник: – «Завтрак, небось, потребуют» – отправилась на второй этаж. Дело свое она, видимо, знала туго, потому что так оно и оказалось, и пришлось срочно комплектовать поднос всякой снедью и тащить его наверх – завтракать внизу, в столовой, они почему-то не захотели. Часом позже Элизабет послала Марусю забрать из кабинета грязную посуду, и та обратила внимание, что кроме Отпетова и Мандалины, развалившихся в креслах с цигарками, наверху никого не видно, а завтракали, судя по посуде, три человека. Не успела Маруся спуститься, как наверх потребовали Элизабет, и вернулась она с указаниями готовить внизу к обеду стол на двенадцать персон и, кроме того, иметь несколько запасных кувертов и держать наготове пару складных столов, для чего принести их из сарая и укрыть за ширмой в гостиной, Мандалина в сопровождении Отпетова отправилась в оранжерею (ключ от которой она держала при себе) за свежими овощами, но наверху, между тем, кто-то все же оставался – забежав на минутку в свою спальню, Маруся явственно слышала торопливый стрекот пишущей машинки…
К полудню начали прибывать гости. Машины въезжали во двор и парковались веером возле клумбы. За «монастырской стеной» их встречали сами хозяева, и прикомандированная к ним Маруся подходила к каждому гостю с расписным подносом, уставленным аперитивными стопарями, и не было ни одного, который бы отказался от угощения. Многие из приехавших были ей знакомы.
Многоподлов прибыл первым и взял с подноса сразу две стопки – вторую он послал, как он выразился, «вдосыл» за первой, глядя на хозяев:
– За здоровье папы, за здоровье мамы!
С Многоподловым был небольшого роста бледный и вертлявый человечек, которого Маруся как-то видела в редакции. Отпетов встретил его широкими объятиями, и из того, как его величал хозяин, Маруся поняла, что это и есть сам знаменитый Филя Яецкий. У него были глаза полутихого безумца и порывистые движения – передвигался он как яхта, круто меняющая галсы, водку он выпил тоже как-то угловато, остро отставив локоть. Лицо его от этого не зарозовело, а стало еще бледнее.
Веров-Правдин, засуетившись, выплеснул половину стопки на пиджак.
Минерва-Толкучница приложилась к ручке Самого и лобызнула в щеку Мандалину (у обоих по густому помадному кругу).
Гланда скрутила три витых поклона, да и водку-то заглотала, извиваясь. Маруся представила, как она течет у нее по кишкам спиральными водоворотами.
Афишкин, прибывший вместе с Гландой и Минервой, выпил свою порцию, истово перекрестившись, как пьют дворники или ямщики…
Потом приехал Митька Злачный, который привез на своей машине Чавеллу. Чавелла хихикнула и привычно, вполне профессионально заглотала свой аперитив. Митька водкой поперхнулся, потому что в этот момент Отпетов спросил, не забыл ли он фотоаппарат. Прокашлявшись, Митька подтвердил наличие этого инструмента и поблагодарил за доверие (ему одному разрешено было запечатлевать частную жизнь шефа и являться на дачу с камерой).
Следующая машина привезла сразу четырех гостей, одетых, словно в униформу, в чинные серо-стальные костюмы и страшно похожих друг на друга еще и чем-то другим (может быть, отблеском хороших харчей на физиономиях?). Маруся видела их впервые, но сразу догадалась, что это критики-ведуны – Клыкастов, Летописцев и Уклейкин, и книгоиздатель Перекушев. Всей епархии было известно, что они всегда и везде держатся вместе и про них говорят – «Четверо в одной упряжке, включая собаку», причем никто не может определить, кого из них молва относит к разряду четвероногих – может быть, Клыкастова или Перекушева за их фамилии (правда, происхождение последней, возможно, идет и не от «перекусать», а от «перекушать»), а не исключено, что и кого-то из двух других в силу их профессионального вгрызания в отдельных авторов. Но, пожалуй, больше всего следовало бы подозревать в данном Перекушева, потому что он, кроме книгоиздательства, занимался, как и остальная троица, литературной критикой (если быть более точным, следовало бы сказать не «занимался», а «увлекался»; критик же по удовольствию, а не по должности или обязанности имеет слишком мало шансов снискать горячую любовь человечества). Держались все четверо солидно и с достоинством и выпили неторопливо и вдумчиво, словно им предстояло написать рецензию каждому на свою стопку.
Последним прибыл Черноблатский, сначала за воротами взвыла сирена его машины, потом он подкатил к Марусиному подносу, опрокинул стопаря и лишь тогда (как он выразился, – «После дезинфекции»), приложился к хозяйским ручкам. После Черноблатского появился только Бекас, но он пришел не от ворот, а возник со стороны дома и даже стопку выхватил с подноса из-за плеча Маруси. Жадно, как после долгого поста, проглотил водку и потянулся за второй, но был перехвачен Мандалиной, поймавшей его за руку.
– Да готово, готово! – торопливо зашептал Бекас, кивая в сторону дачи, – лежит в гостиной под главной рукописью.
После этого сообщения рука Мандалины отстранилась, и Бекасу был дарован второй стопарь.
В витражной гостиной, перегороженной надвое шелковой китайской ширмой, отделившей зону отдохновения от обеденного стола, приглашенные со всеми удобствами разместились на диванно-кресельной половине. Драконы, оскалив зубы и выставив вперед аршинные когти, смотрят с ширмы на гостей, не оставляя ни малейшего сомнения в том, что пока те не испьют уготованного им на первой половине, они не могут и мечтать быть допущенными на вторую, правда, и тут им есть что выпить: низенькие столики являют собой зрелище весьма внушительное – разноцветными каре, как солдаты разных полков, выстроились стройные фужеры с коктейлями, ощетинившиеся золотистыми штыками соломинок. На флангах гостиной с обеих сторон, готовые по условному знаку Мандалины в любой момент доставить подкрепления, стоят Элизабет с Марусей. Слева у стены установлено принесенное из кабинета Отпетовское кресло, на котором он и восседает собственной персоной. Перед ним возвышается резной золоченый пюпитр, правая сторона которого нагружена толстой стопой исписанной бумаги, а левая пока что пустует.
Отпетов поднимается во весь свой огромный рост и повелительным жестом обрывает нестройный шумок ожидания:
– Я пригласил вас, – произносит он значительно и торжественно, – стать участниками первого слушания нового произведения, подводящего итог последнего периода моей жизни, и, не побоюсь этого слова, периода трагического и как бы трагедийного, к счастью для всех вас и меня лично, по законам драматургии все подвластные нам трагедии, как правило, имеют хиппи-энд, или, как говорят за рубежом, счастливый конец венчает любое дело процветающего человека. У меня на это есть вещественное доказательство в лице нашей теперешней несравненной хозяйки (тут он привстает и поощрительно обнимает сидящую рядом с ним Мандалину). Только что мной закончена автобиографическая поэма, охватывающая события и мои переживания за минувшее десятилетие. Я назвал ее, в полном соответствии с глубиной ее содержания, емким и точным словом «Чао!». Своей поэмой я прощаюсь с прошлым, потому что живой думает о живом, а мертвый – о мертвом. Жизнь всегда сама требует своего продолжения, и человек – конечно, не сразу, но и не затягивая, – должен найти себе нового друга и как бы попутчика, потому что то, что было, было сравнительно давно, а то, что давно было, то давно и ушло, так сказать, сделало ручкой… И ежели помер или, не побоюсь этого слова, усоп один человек – это еще не значит, что за ним должны потащиться как минимум двое, если не целый коллектив… Разве это не грех не только перед собой, но и (не будем преуменьшать опасности) перед правословной общиной, или, если говорить по большому счету, даже перед человечеством?!
Элизабет, до того равнодушно взирающая на происходящее, навострив уши и вникнув в последние слова Отпетова, громко говорит про себя: «Похоже, что это смахивает на ранний реабилитанс!».
ОТПЕТОВ: Ну, с Богом! И прошу каждого прочувствовать сей минуты непреходящую историческую важность – ей суждено быть вписанной в историю всемирных литературных событий!
Итак, моя эпохальная поэма «Чао!».
Глава первая – «Туманные картины…»
Теперь,
когда господь
нас разлучил,
Тебя призвал, а мне дал отступную,
И ангел твою душу потащил
В какую-то галактику чужую,
Я тут один остался, аки перст,
Читать страницы наших биографий
И, ставя на любви минувшей крест,
Рыдать над стопкой
старых фотографий…
Теперь, когда подводятся итоги,
Или, точней сказать, один итог,
И ты в дороге, а не я в дороге,
Тебе я посвящаю лучших строк…
МАРУСЯ (про себя): – «Ой!».
ОТПЕТОВ (продолжает):
Сорваться с кости
мясо норовит, И кожа с мясом
норовит расстаться,
И я такой
имею
бледный вид,
Что врач велит
усиленно питаться.
Твой Млечный путь
туманится
во мгле,
Мне не догнать тебя,
не подключиться,
И я стою
на поле,
на земле,
Готовый в озимь
головою вбиться…
Нам на земной
не встретиться
стезе –
Ведь ты летишь куда-то
черной птицей…
А я живу
как бы
в анастезе,
И уж неделю
не был за границей!
Маруся, впервые сталкивающаяся с творчеством Отпетова (или, точнее, Антония Софоклова), изумленно вскидывает брови: «Что это – урок занимательной грамматики, шутка? Тогда почему все столь серьезны?» – Она не успевает сосредоточиться на этой мысли – боязнь не уловить ключ к разгадке заставляет ее снова вслушиваться в слегка гнусавящий голос:
Сегодня мы на разных берегах –
Меж нами – баррикада-барракуда,
И не дано нам сблизиться
покуда –
Иначе быть мне
у нее в зубах…
Мне вновь пора лететь
над океаном,
Лететь и погружаться в мир чудес,
Навстречу огнедышащим
Курганам…
Мне нравится…
«… Плетение словес!» – завершает про себя Маруся, и морщинка на ее лбу разглаживается – похоже, что ключик ею уже найден.
Тем временем, Отпетов, расширяя тему, круто меняет размер:
Лечу над ночным голубым
Океаном
Навстречу
туманностей звездным туманам,
Внизу, как киты,
трепыхаются птицы,
Мелькают одна за другой
заграницы.
Я знаю их все –
я их кухни отведал:
Повсюду я пил
и повсюду обедал…
На завтрак ел
манго, банан и папайю –
Я лучше морквы
эти овощи знаю…
«Стоп, стоп, стоп… – спотыкается о последние строки Маруся. – Это что-то очень знакомое… Нечто подобное мне когда-то где-то попадалось… Ну, конечно же, у Шевырева – об одном литераторе его времени… ровно полторы сотни лет назад написано. Ага, вот оно:
«Он все концы земли изведал, Она изъезжена им вся, Он всей Европою обедал, Ее наелся, напился. Неповоротливый рассудок Пока на месте просидел, В нем путешествовал желудок И всюду пил и всюду ел».
А поэма катится дальше, набирает ход:
… Я лучше морквы
эти овощи знаю,
Я их как закуску предпочитаю –
Ведь я и напитки
Порой потребляю
Покрепче ситра, кока-колы
и чаю,
Когда в Катманду
или в Дели скучаю…
Туда я всегда
возвращаться не чаю.
Хоть сух там закон,
но я долг исполняю,
Свой долг, про который
один только знаю…
Таможни, границы, карамбы, тамтамы,
Парижи, гонконги, меридианы…
Я пел свои песни
в Садате,
с Египтом,
И там ощущал я себя
эвкалиптом,
Для кое-кого –
положительным малым,
Тут пальмой порою,
а там – красноталом…
Мне есть, чем похвастать,
и есть, чем гордиться,
Ведь свет без меня
перестанет крутиться,
Я должен до тыщи,
как минимум,
жить –
И некому
в мире
меня
заменить!
…Я как всегда – на скоростях,
Всегда в пыли, порою в мыле,
В Панаме, Лондоне иль Чили,
Канарских даже островах –
Короче, где-то на путях,
На перепутье, впопыхах
Тебя мне, грешному, всучили…
Но – фигурально.
Я один,
Как прежде мыкался по свету,
И как ханыме господин,
Я слал открытки и приветы.
Элизабет, как бы продолжая свой внутренний монолог: «Ну, конечно же, реабилитанс. Это же он все за Парашкеву рассчитывается, мне бы, дуре старой, сразу догадаться…».
Судя по всему, дорогой читатель, Маруся с Элизабет намереваются и дальше продолжать свой внутренний комментарий, поэтому нам имеет смысл отказаться от всякого словесного оформления безмолвных высказываний и давать их, так сказать, в чистом виде, как вставные реплики. Это облегчит задачу и мне, ведущему это правдивое повествование, и тебе, читателю, пытающемуся проникнуть в суть изложения, столь непростого для понимания неискушенного в литературных сложностях человека.
АНТОНИЙ СОФОКЛОВ:
И снова
виза,
паспорт,
гид,
И я опять снимаю виды
Куданистанских пирамид
На фоне знойной
Антарктиды…
… Теперь уже тебя
на свете нет,
И ты мне будешь только
разве сниться,
Столь огорчителен
такой судьбы
курбет,
Что уж вконец
завязывай
креститься…
Я на тебя смотрю –
издалека,
Смотрю, весьма исполнен
сожаленья:
Никак не поднимается
рука
Свершить,
как прежде,
крестное знаменье…
ЭЛИЗАБЕТ: Чтой-то его в атеизм шибануло? Уж не собирается ли поэму эту в миру печатать?..
Но еще мы не расстались,
не расстались навсегда,
Про тебя напоминают
солнце, воздух
и вода…
За туманом, за курганом
Шепчет мне какой-то
бес: ждет нас встреча
с уркаганом
И любовный
интетерес…
ЭЛИЗАБЕТ: «Интересно, кого это «нас»? Какие-то цыганские формулировочки – и так понимай, и так понимай…»
СОФОКЛОВ: Переходим ко второй главе, которая именуется «Грязные ворота»:
Ах вы,
Грязные ворота –
Половинки на двоих,
У меня до нынче рвота,
Как я вспомню те ворота,
Как стекает деготь с них…
Здесь с тобою мы впервые
Оказались тэтатэт,
Словно выиграли крылья
На троллейбусный билет.
Захлестнула-закружила
Нас любови тайной страсть,
Кровь, кипя, бурлила в жилах,
Чтоб друг к другу нам припасть.
Мы ходили, мы кружили,
Обходя огромный дом,
Нам на вечер ключ вручили,
А внизу был гастроном,
В нем вино и на закуску
Можно все приобрести,
Безо всякой перегрузки,
А буквально по пути…
ЭЛИЗАБЕТ: «А-а-а… Ты уже, родимый, и до моего дома добрался! Посмотрим, что ты по этому поводу придумал…».
У дома у того солидный цоколь,
На нем навешан сплошь мемориал –
Гранитных досок буквенный некрополь
И барельефов бронзовый металл…»
Здесь было сыро, жарко как в Каире,
Стучал во мне любви секундомер…
Нам крышу дали здесь в одной квартире,
И растворил я пред тобою дверь.
Как хорошо, что лифт совсем не нужен,
Что ключ у нас – на первом этаже,
Мы на второе отложили ужин,
И ты в моих объятиях уже!
Потом я стал тебе читать поэму,
А ты свои крутила бигуди,
Но, утомивши нервную систему,
Заснула головою на груди.:
МАРУСЯ: «Новый творческий прием – парный стриптиз!
Мы вышли в полночь,
нас любовь шатала,
Шли мимо люди – парами и так,
Но нам до них
и дела было мало,
И черной буркой
укрывал нас мрак…
Пусть тайно, но теперь
навек нас двое,
Пустыней площадь нам у ног
легла,
И мы по ней,
как мимо аналоя,
Ходили от угла
и до угла…
Жгли корабли
мы в этот вечер жаркий,
Через барьеры
гнали мы в карьер,
И, словно зная,
погрозил нам палкой
И револьвер
рванул
милиционер…
ЭЛИЗАБЕТ: «Да вас перестрелять было мало – всю квартиру загваздали…
И в жару и в непогоду
Мы бывали часто там.
Тут мы съели бочку меду
С ложкой дегтя пополам…
Теперь навеки я
твой самый верный рыцарь –
Во мне гудит огнем
любви наддув –
Чуть позови – для этого
лишь свистнуть!
Я друг и брат твой,
душу распахнув!
МАРУСЯ: «Что-то новенькое – деепричастный оборот к существительному! Это же великолепно! Да это просто открытие, неолингвизм!!!».
Внимательный читатель, вероятно, уже отметил некую странность в нашем изображении авторского чтения этой поэмы – обрывы и перескоки. Причин тому две: во-первых, таковы особенности письма самого Отпетова, и с этим уж ничего не поделаешь; во-вторых, пока мы отрываемся на комментарии, чтение-то продолжается, и мы, естественно, отстаем. Конечно, тут можно было бы применить прием стоп-кадра и запускать чтение снова с того места, на котором мы его остановили, но думается, что в этом нет смысла – это только затянет наше повествование, – читатель же при этом абсолютно ничего не выиграет, потому что он ничего и не теряет. Ведь пока писалась наша книга, Антоний Софоклов успел неоднократно издать свою поэму – и в журналах, и в сборниках, и отдельной книгой; попала она даже и в собрание его сочинений. Так что любой заинтересовавшийся читатель может пойти в библиотеку, и если она снабжается через коллектор, ему тут же выдадут искомое издание. Очевидно, все такие библиотеки обеспечены сочинениями данного автора в нужном количестве экземпляров – во всяком случае, на них не только не производится записи, но даже не бывает и живой очереди. Идите смело и ссылайтесь на нас – успех вам гарантирован.
А сейчас не будем терять времени, потому что Отпетов уже приступает к следующей главе и даже объявил ее название –
«Степная, шесть»:
Степная, шесть – мы здесь
живем
Не высшим,
правда,
классом,
Квартиры здесь
сдают внаем
С кроватью и матрасом…
Ты, как всегда,
поехала вперед,
Как будто бы служила
квартирмейстром,
А я – вдогон –
меня «СВ» вагон
Довез сюда,
хотя и без оркестра.
С вокзала,
не скупившись,
взял такси,
И по горам припрыгал я
как мячик:
За час-другой я был уж тутакси –
Меня домчал шофер –
чернявый Грачик.
Он хоть и был
совсем не тех кровей,
Которых я сызмальства уважаю,
И не из тех
водителей –
грачей,
Которых кое-кто изображает…
Я мистик этих
ох как не люблю,
Ни мистик, ни эквилибристик –
Я способом проверенным
творю,
В чем мне пускай
завидует завистник.
Но я забрел
в литературы даль,
А от Степной она –
как даль – далека,
Как от Луны, допустим,
Сенегал,
Или Панама, скажем,
от Моздока…
И ты меня встречаешь
на крыльце,
Бежишь, раскрывши трепетно
объятья,
И, как обычно, на твоем лице
Пронзительно
румянца рдеют пятна…
Маруся, продолжая свой экспресс-анализ, успевает также и понаблюдать за слушателями. Афишкин и Гланда впали в умильность, но каждый по-своему. Первый блаженно жмурится, раскачиваясь в такт Отпетовскому голосу, а вторая вытянула вперед свою узенькую мордочку с острым, витой конфигурации, носом – прямо-таки ввинтилась в пространство перед чтецом; глаза ее тоже прищурились в узкие щелки, являя как бы состояние экстаза, и она непрерывно кивает головой, что, видимо, должно выражать глубочайшее удовлетворение каждым новым услышанным словом. Оба они столь медоточивы, что Маруся невольно улыбается: – «Лиса Алиса и кот Базилио…».
Многоподлов брезгливо морщится: вид коктейлей вызывает у него отвращение – он уже много лет не потребляет ничего, кроме чисто-алкогольных напитков. Однако, всякий раз, когда Отпетов отрывает глаза от рукописи, он в то же мгновение встречает устремленный ему навстречу исполненный неподдельного восхищения и преданности взгляд главного богомаза.
Минерва, вся пунцовая от аперитива и коктейлей, совершенно размякла, расползлась в своем кресле, но всем своим видом демонстрирует глубочайшее сочувствие к словесным переживаниям лирического героя поэмы. В наиболее душещипательных местах она издает горестные вздохи и, заводя к потолку свои почти круглые, цвета свежей полуды глаза, тихо, но так, чтобы было слышно, бормочет: – О, Боже мой, какие страсти, какая глубина!
Митька Злачный, известный своей прожорливостью, не теряя времени, подчищает мелкую закусь – орешки, цукерки, птифурчики. Перед ним уже три опустошенных фужера, а он, как говорится, еще «ни в одном глазу». О том же, что он слушает со вниманием, свидетельствует богатейшая гамма чувств, выраженная на его породистом импозантном лице преуспевающего в жизни человека. После каждой главы он разражается аплодисментами и радостным дробно-заливистым смешком.
Веров-Правдин напряженно-внимателен, весь обращен в слух, боится пропустить хоть слово, что при его некоторой тугоухости не исключено, а опыт подсказывает, что потом состоятся если не дебаты, то во всяком случае небольшой обмен мнениями, и он при этом не должен ударить в грязь лицом. Он приложил к уху свою широкую жилистую ладонь и загоняет ею в него непослушные звуковые волны. Вследствие всего этого напряжения поза его кажется несколько подобострастной или, во всяком случае, излишне почтительной (впрочем, Маруся не поручилась бы, что Веров не искренен в его граничащем с обожанием отношении к Отпетову).
Чавелла слушает с неподдельным интересом – видно, что ее захлестнула сама тема, положенная в основу этого сочинения. В ее глазах появился даже какой-то охотничий азарт, смешанный с незаурядной любознательностью, а, может быть, и с неизбывным бабьим любопытством. В наиболее пикантных местах она даже перестает шевелиться и не мигает, отчего глаза ее приобретают влажный маслянистый блеск, а лицо начинает влажно же отсвечивать и блестеть. Она, кажется, уже третий платок в ход пустила – у нее, по всему видать, в косметической сумочке их целый склад. Хихикать, по своему обыкновению, в этой ситуации Чавелла себе не позволяет – в дипломатии кое-что смыслит, но улыбка по ее лицу бродит, причем улыбка довольно-таки блудливая…
Клыкастов, Летописцев и Уклейкин – само внимание. Они «едят» взглядом Отпетова, хотя он и не их начальство, но, во-первых, сегодня не твое, а завтра может стать и твоим, во-вторых, они уже не первый год кормятся по Щавельевской кормчей и посему находятся от нашего кормчего в немалой зависимости, и, в-третьих, кто-кто, а уж они определенно знают, что им придется и рецензии писать об этой поэме, и статьи теоретические о ней в разные издания пристраивать, короче – делать всяческую рекламу.
Перекушев слушает в полуха: будучи человеком искушенным, он и на дачу-то уж приехал с договором на издание отдельной книги. Их взаимоотношения с Отпетовым строятся на сугубо деловой, взаимовыгодной основе, но вместе с тем носят характер и определенной дружественности, играющей в их делах ту же роль, что и яичный белок, добавляемый в раствор, на котором кладут особо прочные стены. Сейчас он держится почтительно и деловито, а в полуха слушает потому, что придумывает свою речь, приготовляемую на после чтения – этакий эффектный фундамент под договор, отпечатанный на хрустящей бумаге и пока еще покоящийся в перекушевском кармане.
Бекас тайно зевает, отчего его и без того длинное и будто сплющенное с боков бледно-серое лицо скрытого алкоголика делается на несколько секунд еще длиннее. Если внимательно посмотреть, то кажется, что оно пульсирует какими-то аритмичными колебаниями. Но никто этого не видит, потому что никто на него и не глядит, если не считать Мандалины, да и та смотрит не на лицо, а на его руки: как только они начинают тянуться к напиткам, она тут же эту попытку решительно пресекает, выставляя длинную двузубую поварскую вилку. Видимо, Бекас им еще пока нужен трезвым.
А вот на кого никто не обращает никакого внимания, так это на Черноблатского, который пристроился на дальнем конце дивана в самом уголке и тихо-мирно там подремывает. Его не то, что от стихов, а и от любого более-менее умственного разговора всегда в сон шибает, не говоря уже обо всяких речах-докладах, кои он вообще с детства не переносит: у него на них нечто вроде сонной – аллергии. Все это, правда, не мешает ему ходить на все мероприятия с выступлениями, юбилеи и торжественные части, по какому бы поводу они ни происходили, но можно дать голову на отсечение, что он и под пыткой не смог бы рассказать, о чем говорилось хотя бы на одном из этих заседаний, но зато он может показать все памятные подарки и значки, которые там вручались, потому что с помощью неведомого миру будильника пробуждается в тот самый момент, когда начинается их раздача.
Филя Яецкий находится от Маруси довольно далеко – он сидит с торца столика, с противоположной от Отпетова стороны, и не в кресле, а на специально принесенном для него стуле. Марусе с ее места не видно, что именно он рисует, но, судя по тому, что он меняет лист за листом, можно полагать, что он по ходу готовит иллюстрации к новой книге Отпетова, на которой встанет как всегда псевдоним «Антоний Софоклов»…
В общем творческая кузница кует свое железо горячим…
…Степная, шесть,
ни встать, ни сесть,
А мы с тобой – как дома!
Все для совместной жизни
есть –
Солома тут едома.
Я здесь забыл
семью и честь,
Доходы и уроны,
И чтобы силу
приобресть,
Едим мы макароны,
Спагетти, то есть, с поросем.
Нет! Это не Неаполь!
Земля тут, правда,
чернозем, жратвы же –
кот наплакал…
Видал немало я людей на свете,
Но не у всех у них спагетти –
Не так-то просто
на земле прожить,
Спагетти тоже надо заслужить иль заработать,
Что не так-то тоже просто –
Не всем судьба дарила барьши,
Иным от дня рожденья
до погоста
Придется жить, простите,
на шиши.
Да, селяви, судьба, как говорится.
Суровые законы у нее –
К кому фортуна чем поворотится,
Тут, извините, каждому свое…
Зачем мы выбрали Степную?
Ходили с нею в степь ночную,
И там под сенью полынка
Смотрели, лежа, в облака.
А степь, она – такое дело –
Разогревает кровь и тело,
И всем законам вопреки
Освобождает от тоски семейных уз
и сводов быта,
От строгих глаз
Архимандрита.
И нам мораль тут не указ –
Ее писали
не про нас:
Ведь мы же все-таки
с чинами –
Не рядовые прихожане…
Я помню – старый верный друг
Мне в простоте промолвил вдруг
Про то, чтобы любовный раут
Мою судьбу не выбил в аут
И чтобы нежный женский пол
Меня к цейтноту не привел,
Что я, мол, все же не послушник
И должен в этом быть тихушник,
Что строг наш Бог
И строг наш век,
Что подконтролен человек
Правежной службе
И порядкам…
Мой друг!
Да ты отстал порядком!
Учти – Амур при нашей вере
Не отразится
на карьере –
У всех такие потроха,
И скажут:
кто не без греха!
Велик ли грех?
Такая малость!
И грех – не грех,
а только шалость,
И все бывает шито-крыто,
Когда грехи творит элита…
Степная, шесть, конец недели,
Пора и честь,
как говорится,
знать –
Я уже должен завтра быть
при деле,
И утром предстоит мне улетать.
А ты все спишь,
склонившись головою,
На любящей тебя моей
груди,
Как будто в мире мы –
вдвоем с тобою,
И никого
с боков
и впереди…
Ты будешь век со мной,
такой уж мой обычай,
Я, так сказать,
историей дышу:
Ты для меня, что для Петрарки – Беатричче,
Я для тебя сонеты напишу…
МАРУСЯ: – Прямо-таки вторжение в Европу – Ренессанс, мезальянс, «Итальянское каприччио»! Какая куртуазность, какое знание языка и самого предмета! Неаполь…спагетти… аут-раут…Амур… цейтнот-элита-селяви…для Петрарки – Беатричче, для Ромео – Дездемона, для Лопе де Вега – Васька да Гамма… А ведь ничего не скажешь – дышит, глубоко дышит историей и, пожалуй, даже географией в объеме неполной средней школы. Вот что значит – поездил человек: налицо широчайший выход за пределы своего кругозора…
СОФОКЛОВ: А вот это особенно ретроспективная глава с родным для меня названием – «Красноталы-чернобылы»:
Опять в полёт…
Разделался со щами,
управился с цыплята-табака,
И вот уже лечу над облаками,
И вскоре подо мною
Шри Ланка.
Заботится Эрфранс и Калээм,
Чтоб при посадке обошлось без стресса –
И вот уже меж креслами
ко всем
С конфетами подходит
стюардесса…
Из шеи ноги у нее
растут,
Чужие, как бы
импортные ноги…
Ну, как же мне не волноваться
тут,
Вот так вот
и волнуешься в дороге.
А ты – спокойна,
ты в своем дому
Пьешь молоко и сливки
потребляешь.
Замком французским щелкаешь –
кому
Ты без меня там
двери отворяешь?
Не забывай:
с тобою в жизнь мы едем
Через поля, и горы,
и леса,
Как будто на одном
велосипеде,
Касаясь колесом
до колеса.
Такой еще не видано
любви,
И потому –
не балуйся ключами.
Как говорят французы –
шер ами,
Или – о-кей, как молвят англичане.
Мораль должно блюсти
и в аморалке,
Чтоб сор не выносился
из избы,
И нам в колеса не совали
палки
Тех домостроев
верные столпы.
Конечно, есть ханжи
и лицемеры,
Что по ночам поют
как соловьи,
А сами, хоть слывут
за староверов,
Умеют жить на две,
на три семьи…
Зато у них всегда
большой порядок,
И на хорошем, на передовом
они счету –
Архангелы своих семейных
грядок,
Те, что блудниц обходят
за версту…
Обходят? Нет!
И в этом их искусство –
Вдруг ход конем, и снова –
на коне,
И им не надо слишком
много чувства,
Чтобы главою
числиться в семье.
Семья, семья –
опора и твердыня,
Повсюду о тебе звучит
рефрен,
Ты для одних бываешь
слаще дыни,
А для других, увы,
порой горька как хрен…
Только я не из тех,
не из этих,
Самый главный сердечный хирург,
И играю все роли на свете –
Ведь не даром же я
Драматург!
МАРУСЯ: «Батюшки! Причем здесь драматург? Он же мутнейшей воды графоман с большой дороги!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.