Текст книги "Карьера Отпетова"
Автор книги: Юрий Кривоносов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 31 (всего у книги 38 страниц)
С равновысокими же ему было сравнительно просто – на трибунах, с которых он являлся народу по святым дням, для него устанавливались подставки-скамеечки, и он сразу делался на голову выше всех окружающих. Других случаев явления народу за ним не числилось, если не считать проездов по городу в специальной машине, именуемой «явочной» – в ней были вставлены увеличительные стекла, разумеется, пуленепробиваемые. Машина эта служила, по существу, передвижной крепостью, потому что была изготовлена из лобовой танковой брони, способной выдержать разрыв любой из существовавших в то время бомб… Впрочем, проверить ее на прочность так и не пришлось, ввиду того, что путь, по которому Тирранниссимус следовал на дачу и обратно, а следовал он неизменно по одной и той же улице, окрещенной в память о легендарной войне лягушек и мышей Военно-Грызунской дорогой – был постоянно расчищен, свободен и пуст, благодаря неустанным стараниям сотрудников Службы Анализа Морально Чистоты, которые в соответствии с названием своей фирмы и впрямую отвечая ему, умели блестяще осуществлять подобного рода операции, именуемые в зависимости от их назначения и уровня либо Чисткой, либо Очисткой, либо Зачисткой, либо Прочисткой, либо Подчисткой…
И вот теперь, вернее тогда, три года назад, в те дни, которые сейчас всплыли в памяти Вернописца Храбъра, еще не отрезвевшие или не проснувшиеся приближенные усопшего повелителя, движимые инерцией, приказали выставить его на всеобщее обозрение в гробу, оснащенном блистером-линзой, дабы население Патронархии могло лицезреть его во всем его величии. И правословные, столько лет поклонявшиеся этому, многими никогда не виденному кумиру, ринулись к месту панихиды, охваченные вполне извинительным чувством любознательности и понятным опасением, что так и не увидят во веки веков того, кто был для них отцом и учителем, проповеди которого им посчастливилось услышать не более трех-четырех раз, да и то по радио. Тогда-то и произошла та самая, кошмарная ходынка, стоившая многих жизней и так красочно впоследствии описанная в художественной литературе, что нам с нашим скромным талантом вновь поднимать эту тему было бы попросту недостойно. Мы можем только скорбеть о невинных жертвах собственной неосведомленности, в то время как подскажи им кто-нибудь, что через считанные недели тело Святейшего Иосафа-ака будет представлено на постоянное обозрение в саркофаге из прозрачнейшего, отороченного вишневой яшмой хрусталя, многие бы в тот день удовольствовались традиционной дюжиной поминальных чаш и могли бы в полном здравии дожить до дня следующего и даже до нынешнего, когда уже всем здравомыслящим людям стало ясно, что и смотреть-то, собственно, здесь было не на что.
Но недаром говорится – задним умом крепок человек, только стоит ли ставить ему это в вину, и разве не кончал плохо тот, кто пытался пророчествовать, особенно в своем собственном дому, где уж совсем никому веры не бывает. В своем дому верят только таким, как Иосаф-ака. И все-таки имелись индивидуумы второго поколения, которые всё видели, и частично предвидели, но помалкивали, и правильно делали, иначе бы их тут же подняли сперва на смех, а потом на крест…
И вот сейчас, на этой площади шла горькая жатва неведения и слепоты, ибо ничто не может быть более незрячим, нежели слепая вера. И, может быть. единственным человеком уже до конца понимающим все произошедшее за три десятка последних лет, среди свидетелей этого необычного переселения, да и то оказавшийся здесь по ошибке, был начинающий вероиспытатель Вернописец Храбър.
То ли произошла чистая случайность, то ли само Провидение тут приложило руку, только открылась ему великая тайна, которую он держал за семью замками железной выдержки, ибо открылась она ему в те дни, когда Святейший Иосаф-ака еще жил и здравствовал и даже праздновал свой очередной юбилей, правда, слегка омраченный неким казусом, к счастью, не вышедшим дальше узкого круга ближайшего окружения Великого Тирранниссимуса. Нужно напомнить, что в последние годы жизни Диктатора каждый его очередной день рождения начали именовать Юбилеем со всеми вытекающими отсюда наградами и торжествами. И вот в последний из них один из близких соратников произнося традиционный заздравный тост и будучи загипнотизирован его ритуальной формулой, бухнул вместо заздравного в заупокойный колокол, провозгласив: – Сто лет тебе, Владыка!
Ей богу, нет ничего страшнее, чем повторять готовые формулы – ведь задумайся этот человек хотя бы на секунду, и он бы вспомнил, что собрались они на Юбилей, посвященный девяностовосьмилетию Диктатора, и здравицей своей он как бы желает тому через два года отправиться хотя и в лучший, но почему-то никем не вожделеемый мир. Разумеется, разразился скандал, и прямо от праздничного стола оратор тут же отправился за Можай, вместо того, чтобы быть награжденным – ведь, если толком разобраться, то он же дарил Диктатору лишний год жизни, потому что дотянул тот лишь до девяноста девяти…
Но, как говорится, не о том тут речь, а о Вернописце Храбъре, который как раз под этот Юбилей был откомандирован «Неугасимой лампадой» в дальний город Хмуроханск, для подготовки статьи в Юбилейный номер журнала. Статью он написал, и она была опубликована, но ничего нового он в ней не открыл, так как ничего нового от него и не требовалось и даже наоборот – полагалось сделать ее в добрых и утвержденных соответствующими инстанциями канонах. Ни с кем из жителей Хмуроханска ему говорить не разрешили, а только позволили познакомиться с экспозицией местного мемориального музея, открытого там с приходом Преподобного Иосафа-ака к власти и рассказывающего посетителям все, что им требовалось рассказать. Однако Вернописцу Храбъру удалось подружиться с музейным смотрителем и распить с ним не одну бутылку, в результате чего тот допустил его в запасники и даже к мешкам с неканонизированными документами, сваленным в углу музейного подвала. Тут-то он и наткнулся на ту бумагу…
Следует сказать, что Хмуроханск это то самое место, куда в свое время был сослан за грехи молодости для исправления Иосаф, в ту пору еще не Святой, а просто Иосаф-семинарист, позволявший себе кое-что лишнее.
Был он там, разумеется, не один, потому что место это как бы самой судьбой предназначалось для сослания – располагалось оно в далеких и глухих холодных джунглях, где, правда, не было ни лиловой слизи подземных марганцевых рудников, ни лесоповала – в сами джунгли ссыльный Иосаф ходил разве что за кедровыми орехами. Здесь тогда не имелось даже зональных бараков, и жил опальный семинарист на частной квартире. Но ссылка – есть ссылка, и он потом всегда с гордостью ссылался на нее в своих анкетах и автобиографиях, непременно упоминали о ней и его биографы – те в рвении своем еще немало и чего другого сверх того наваляли…
Так вот, в музейных отвалах Вернописец Храбър нашел старый ветхий список, составленный еще прежнережимным чиновником Вероохранной Жандармерии, в который были внесены не только имена всех отбывавших здесь срок ссылки, но и перечислены о них различные данные, в том числе и особые приметы. Против имени – Иосаф-семинарист в бумаге стояло: – «Правая рука слегка подсушена, слаба и болезненна, на правой ноге второй и третий пальцы, по соответствию с рукой – указательный и средний, срослись»…
От записи этой у Вернописца, хоть и звался он Храбър, душа похолодела – будучи человеком уже весьма образованным, проработавшим груды церковных книг и прочей научной литературы, он тут же определил: «Мета Дьявола!». И он был прав – сросшиеся второй и третий пальцы правой ноги, действительно, и это точно установлено теологической наукой, есть ни что иное, как именно она – Мета Дьявола! И тут Вернописцу Храбъру сразу открылось многое. Он понял, что и в духовной семинарии Иосаф был пятой колонной, внедренной туда Нечистой Силой с целью подрыва Истинной Веры, и вся его дальнейшая жизнь также являла собой цепь дьявольских проявлений, таких, как фальсификация догматов веры, переписка истории и несовместимые с заветами Правословия жестокость и бесчеловечность… Вспомнились ему и желтые глаза Тирранниссимуса, и глухой голос с акцентом в открытие гласных, и его мягкие сапоги, кроме которых он не носил никакой другой обуви, вероятно, потому, чтобы не потревожить перепонку на заколдованной ноге, вспомнилась правая рука, постоянно засунутая за борт френча не в подражание властелинам прошлого – для него просто было чрезвычайно важно скрыть, что она у него никудышная – работать-то он ею не мог, хотя в ней и оставалось достаточно силы, чтобы стрелять из легкого пистолета, что, как выяснилось позже, он неоднократно практиковал, поговаривали даже, что он поначалу ухлопал мать своих собственных детей. Потом, когда он окреп и понял, что самому стрелять совершенно не обязательно, то ограничился подписыванием бумаг, освобождавших его самого от этой черновой работы, но руку, между тем, продолжал держать за пазухой, потому что там, в специальном кармашке, по прежнему хранился пистолет, по его убеждению не лишний даже при самой отлаженной системе телохранения…
Ужаснувшись своему открытию, Вернописец Храбър решил никому ничего не говорить, сознавая, что в противном случае сам себе подпишет смертный приговор, и теперь, здесь, на этой площади, под шатром серебрящегося тумана, перебирая в памяти деталь за деталью, он впервые выстроил их в четкий логический ряд. Он удивился, как это прежде никогда не обращал внимание на то, что день рождения Тирранниссимуса падал на двадцать первое число – это ведь прямой намек на одну из самых дьявольских игр – «Двадцать одно», «Очко», в которой одному выпадает «очко», и он срывает банк, а все остальные проигрывают – одни кое-что, другие многое, третьи – всё… Разве мог бы такой, невысокого роста и, главное, полета человечек выиграть у людей столь вероломно свою судьбу, не помоги ему в этом сам Дьявол. А может быть, в этом было виновато наше собственное невежество, ибо мы принимали за божественные откровения его безапелляционные суждения по любому поводу, не давая себе труда их проверить.
Размышления его прервал Шароголовый – он выступил вперед поднял руку, как бы требуя тишины, но так как ее никто и не нарушал, сделал приглашающий жест рукой, и шеренга призванных свидетельствовать придвинулась вплотную к яме, на отвале которой стоял гроб. И тут Вернописец Храбър увидел, что это могильная яма, почти доверху заполненная тусклой черной водой.
Шароголовый отступил в сторону и тем же приглашающим жестом предложил обшитому галунами и лампасами голубому, по всему видно, какому-то большому начальнику, командовать дальнейшими действиями. Тот что-то тихо сказал своим подчиненным, и они вмиг подкатили к самой яме похожие на компрессоры машины, выдернули из них толстые черные шланги, которые, как живые, сунулись в прямоугольный выем ямы, жадно всосались в густую темную жидкость, громко зачавкали, судорожно задергались своими вытянутыми лоснящимися телами огромных голодных пиявок. И тут же по желобам, прилаженным с другой стороны машин и нацеленным на расположенную поблизости решетку канализационного слива, поползла маслянистая, густая, как нефть, и ставшая в свете прожекторов темно-вишневой жидкость. По виду ее и по характерному неповторимому запаху все сразу поняли, что это самая обыкновенная кровь. Вот уже десять, потом двадцать минут высасывают ее из ямы пиявки-шланги, а уровень никак не желает понижаться. Видимо, сама земля на этой площади, как губка, напиталась кровью, а какие-то невидимые источники упорно поддерживают неизменным ее постоянный уровень, и она ни за что не откачивается. Была ли то кровь, пролитая на самой этой площади в тот страшный день предпохоронной ходынки, или она стекалась сюда со всей Патронархии, но уже всем стало ясно, что конца ей не будет. Понял это и Вернописец Храбър, ему словно в каком-то озарении открылась простая истина, что кровь эта не может ни кончиться, ни свернуться, ни застыть, потому что это – кровь-символ: здесь смешалась кровь всех времен, кровь не отомщенная – именно поэтому она не убывает: не отомщенная кровь не уходит и не остывает – она вопиет вечно и вечно подступает к самому сердцу – человека, общества, Земли. И ему стало ясно, из чего у Тирранниссимуса проистекала его гипертрофированная мания преследования, его легкая запугиваемость – просто в нем жил вечный дикий страх, он пролил столько крови, что уже не мог поверить, что ее с него не взыщут. И в отместку запугивал других, зная по себе, что это не так уж и трудно.
Сгустившийся туман начал выжимать из себя крупные тяжелые капли, и они посыпались из сизого купола на площадь частым шуршащим дождем. Дождь этот устремился потоком по седому от тумана отвесу стены, промыл ее до красно-каменной кладки и потёк вниз, на землю, расплавленным багровым ручьем. На пути своем он соединился с алыми струями, сочащимися из-под вмурованных в стену черных мраморных плит, и Вернописец Храбър с болью подумал, что это, конечно же, не иначе как кровавые слезы тех, чей прах бьется в стенки тесных сосудов, запрятанных в нишках за этими плитами. Это ведь неважно, что останки их были в свое время сожжены в пламени скорбной печи, останки ведь легко сжечь, они материальны, но нельзя сжечь слезы, особенно кровавые, потому что они – субстанция духовная, а духовное в огне не горит…
Что оплакивали они, эти прахи-духи в сей час негласного и нежданного свидания с тем, кто когда-то был их сподвижником, или, во всяком случае, казался им таковым, а потом убил их самих, или убил их дело, их веру в не зря прожитую жизнь, в недаром принесенные жертвы? Никто этого не знает, никто этого не узнает, потому что всё, что они хотели сказать, они сказали своей жизнью, а некоторые из них и своей смертью, и то, что им приписали потом, уже не было сказанными ими словами, а если и успел кто из них оставить свои думы на бумаге, то записи эти, внесенные в реестр «черных бумаг», хранятся в самых глубоких подвалах самых недоступных архивов…
И шел дождь, и плакали кровавыми слезами древние стены, словно сам камень истекал кровью. Камень – молчун, его не заставишь заговорить, это только тростник может запеть и выдать жуткие жгучие тайны, рассказать о темных делах, свидетелем которых ему случилось оказаться, а камень потому и камень, что он только плачет в дождь бессильными слезами немого, и надо иметь очень чуткую душу, чтобы догадаться, кто и почему эти слезы вызвал…
По знаку старшого голубые откатили бесполезные насосы и принялись было разматывать веревочную бухту, но Шароголовый что-то шепнул их начальнику, и тот дал новую команду, по которой с десяток самых рослых голубых подхватили гроб на руки и замерли с ним на краю ямы. В этот момент туман вверху, над самым центром площади рассеялся, словно внезапно растворился в горячем красном потоке, и из большого круглого отверстия в потолке серебристого шатра на площадь глянули непривычно яркие звезды. Звякнули о камни мостовой разлетающиеся в пыль последние заледеневшие капли, всхлипнул в последний раз какой-то из насосов, и на площадь обрушилась пронзительно звонкая тишина. И в эту всеобъемлющую тишину высоким сдвоенным колокольным ударом остро вонзился торжествующий выкрик Шароголового: – Гоп, Ака!!!
И тогда голубые беззвучно подняли на вытянутых руках некрашеный дощатый гроб, подержали его мгновение над разинутой пастью могилы и с непостижимой одновременностью убрали руки. И всем на миг показалось, что гроб остался висеть в воздухе. Но продолжалось это один только миг – вслед за тем раздался глухой всплеск, и ковчег Их экс-Святейшества Великого Тирранниссимуса Иосафа-ака, засасываемый кровавой жижей, медленно пошел на погружение. И когда, наконец, страшная полынья затянулась ровной красной пленкой и словно застыла, схваченная хлынувшим из звездной выси могильным холодом, послышались частые перестуки мотора, скрипучий стон стальных строп. Автокран медленно и плавно оторвал от земли незамеченный никем прежде стандартный двадцатитонный бетонный блок. Стрела крана описала неспешный полукруг, блок, мерно покачиваясь на вытянувшихся в предельном напряжении тросах, завис над могилой и затем беззвучно пошел вниз. Послышалось хриплое прерывистое дыхание многих людей. Серый брус блока коснулся красной поверхности, рывком погрузился наполовину и тут же скрылся в дымящейся ванне – теперь только нитки тросов, нервно подрагивающие над поверхностью, указывали его путь.
На мгновение вновь установилась полнейшая тишина, и в ней особенно отчетливо услышался странный звук – в нем смешались, слились воедино, оглушительный леденящий душу хруст и протяжный тяжкий стон. Это отчаянно кричало ни в чем не повинное дерево, обреченное разделить судьбу того, чья нечистая сила погребалась навеки под мощной толщей бетона, через которую не под силу пробиться не то что Нечистому Духу, а и простому смертоносному излучению. Тут становилась бессильной даже защитная Дьявольская Мета – под такой многотонной тяжестью сам Дьявол и тот не смог бы шевельнуть ни рукой, ни ногой. Зашлись в ужасе сердца людей, сгрудившихся вокруг роковой ямы, и не один из них пожалел, что был призван в свидетели этого несусветного захоронения. Уж на что знал все наперед Шароголовый, а и того, видать, мороз продрал по коже, так его передернуло от душераздирающего хруста.
Голубые столкнули в яму оставшуюся на отвалах землю, а освободившийся кран теперь подхватил большую каменную плиту и накрыл ею уже пропитавшийся кровью прямоугольник могилы. Голубые деловито засуетились, притащили бадью с цементным раствором, вывалили его на плиту, пристроили на ней постамент светло-серого мрамора, на котором в свою очередь укрепили гипсовый, наспех сделанный бюст Тирранниссимуса. Бюст был, по всему видать, временный, а постамент постоянный – на нем уже выбили имя покойника, правда, лишенное всех прижизненных титулов, и одну под другой три даты –
«Родился 21……18… года
Умер…………19…года
Похоронен………19…года».
Третья дата, как можно догадаться, отстояла от второй на три года…
Кран тем временем взялся за новую работу – он выдернул из фриза надвратную плиту, венчающую вход в Усыпальницу, и опустил ее вниз. На ней значилось два имени, причем имя Иосафа-ака теснило первое, делая его в два раза мельче и как бы приравнивая к себе. Макая в ведра с пахучей жидкостью большие кисти, голубые принялись отмывать плиту. Нанесенные когда-то, видимо наспех, багровые буквы тут же распались, расплылись бесформенными пятнами, и, смешавшись с черной краской подложенного под них тона, потекли на землю. И тогда взорам призванных свидетельствовать открылась прежняя, давно им знакомая, инкрустированная красным искристым камнем надпись. Крупная, во всю плиту, она вновь обрела свою величину и гордое предназначение – славить негромкое, но великое имя Вечного Идеала Угнетаемого Люда.
Плита вернулась на прежнее место, голубые промыли залитые краской ступени и площадку перед входом в Усыпальницу, и два стража встали как обычно на свой караул. Когда они застыли лицом к лицу по обе стороны врат, одна из черных, обитых медными гвоздями их половинок медленно приоткрылась и замерла в полуотверстом состоянии… И в тот же миг где-то в безмерной высоте неба, открывшегося над площадью в разрыве тумана, сорвалась крупная золотая звезда и, описав длинную изогнутую траекторию, устремилась к земле. За ней сорвалась другая, третья и вот уже все небо расчертилось трассами невиданного звездопада. Но ни одна из звезд не упала сюда, на площадь, все они исчезали где-то за белыми стенами тумана, так что дальнейший их путь отсюда виден не был. И Вернописец Храбър догадался, что это возвращаются на землю из изгнания души людей, при жизни своей излучавших или несших свет, возвращаются из небытия безвестности к Вечной Жизни. Ведь если умирает человек, потреблявший свет, то его звезда непременно должна упасть, а когда смерть настигает человека, который сам излучал или нес людям свет, происходит обратное – душа его зажигает на небе новую яркую звезду. А так как при Святейшем Иосафе убийство таких людей стало делом повседневным, или точнее сказать, повсенощным, вспышки выстрелов одна за другой взлетали ввысь и вонзались в небосвод, превращаясь в звезды. И вот теперь эти звезды-души, освобожденные ниспровержением Великой Тирраннии, получили возможность вернуться на Землю и в бессмертии своем освещать путь душам живых, тех, кто хоть сам и не излучает света, но по мере сил и по велению человеческого естества стремится рассеять мрак своего невежества или неведения светом яркой мысли, точного знания и высокого чувства.
Это не было звездопадом смерти, это был звездопад воскресения из мертвых, звездопад очищения добрых имен.
Вернописцу Храбъру вдруг подумалось, что в том, что произошло сегодня здесь, была какая-то непоследовательность, и он, поразмышляв, понял, в чем дело – ведь Тирранниссимуса только выселили из Усыпальницы, а похоронили-то все-таки тут же, на этой самой площади, где обрели свое постоянное пристанище многие лучшие люди, правда мертвые.
Вероятно, потому, решил он, что даже мертвый и низвергнутый тот все же остается бывшим диктатором, а коли так, то его уже нельзя сволочь на свалку… Или, может быть, кто-то испугался, что его могут по дороге отбить и уволочь куда не надо? А разве нужен Дьяволу этот отработавший и до точки использованный труп его когдатошнего прислужника, да и кому вообще нужны вчерашние «грязные руки»?..
Размышления эти были прерваны новым действием – к Усыпальнице подогнали длинный черный фургон и через распахнутую заднюю дверь стали заталкивать в его темное нутро грановитый хрустальный гроб, отороченный по основанию торжественной красной яшмой. Выстланный изнутри золотистого цвета бархатом саркофаг отражал в себе перекрестный свет прожекторов, вспыхивая отсветами желтого пламени; на его хрустальные грани ложились какие-то скрещенные тени, и Вернописцу Храбъру показалось, что это отражаются, до бесконечности множась, все отгоревшие костры, у которых грелись правословные люди в далеких холодных джунглях. На отблеск этих негаснущих костров наложились частой клеткой переплетения всех обезволивавших людей стальных кружев – взгляд болезненно ударялся об этот внезапно вырастающий до неимоверной величины сверкающий гроб, о шевелящиеся отражения черных решеток в его залитых светящейся желтизной гранях. Но вот стальная дверь захлопнулась, и мрачная похоронная фура укатила, унося в чреве своем последнее вещественное доказательство былого величия бывшего диктатора. Если бы люди, находившиеся на площади, могли проследить путь этой машины, то они бы увидели, как она вкатилась во двор ничем не примечательного дома, как закрылись за ней тяжелые ворота, и какие-то одетые в замурзанные ватники служители вытащили саркофаг из фургона и перенесли в гараж, где его и оставили, прислонивши к свободному от разного автомобильного хлама участку стены. И если бы можно было проследить судьбу этого хрустального сооружения во времени, то они бы узнали, что провалялся он там, пылясь, не один месяц и даже год, пока не исчез куда-то, а куда и когда – никто и не заметил. И остался от пребывания экс-диктатора в Священной Усыпальнице только один след – хранящийся в том учреждении, куда привезли саркофаг – не в гараже, разумеется, а в одной из лабораторий – его биологический двойник, или, иначе говоря, дублер – подконтрольный экземпляр, а проще – труп, взятый в день смерти Диктатора в одном из моргов, полностью совпадающий с ним по заключению о причине смерти и прочим биопоказателям, труп, проходивший параллельную обработку и бальзамацию и содержавшийся затем точь-в-точь в таких же условиях, как и сам Иосаф-ака, только не в Усыпальнице, а в специальном боксе Научно-консервационного центра – с целью постоянного контроля за сохраняемостью останков и плановых экспериментов для поддержания этой сохраняемости. Уже и диссертациями по этой теме запахло, и успехи были налицо, да вот на тебе – уплыл, можно сказать, прямо из рук главный объект наблюдения, оставив за себя вот этого безвестного дублера-двойника, сразу приобретшего двойную научную ценность, несмотря на вроде бы абсолютную свою ненужность и полное непринадлежание к своей первоначальной основе… Исходя из всего этого, можно взять на себя смелость утверждать, что в лице медиков-бальзамистов мы видим тех немногих представителей человечества, которые имеют полное основание горевать по поводу горькой судьбы бывшего Тирранниссимуса, подложившего им такую свинью в послежизненный период, потому что все прочие его почитатели не имеют таких оснований совершенно, если не считать их собственной глупости или полнейшей неосведомленности как об истинной его ценности в период проживания на планете Земля, так и о его историческом значении при нахождении на ней в состоянии неживой, но выдаваемой за нетленную, материи…
Но вернемся на площадь, уже присыпанную легкой снежной крупкой и опустевшую, потому что, пока мы с вами следовали за черной фурой, автобусы развезли по домам всех свидетелей необычных, ни на что не похожих и не подходящих ни под какой разряд похорон. Любопытно, что по прошествии совсем недолгого времени Вернописец Храбьр остался в известном смысле единственным свидетелем, который мог рассказать обо всем происходившем той ночью на площади Священной Усыпальницы – из тех старых людей, с которыми его привозили сюда, многие вскоре отдали душу богу, не исключено, что и от переживаний, вызванных событиями, сопутствующими перехоронке, событиями перевернувшими их многолетние представления об устройстве дел на земле, а может, и в результате старости и сопутствующих ей болезней. Те же из них, кто еще оставался в живых, путем-то и вспомнить ничего не могли, и если и не начисто все забыли, то безнадежно перепутали, погруженные в бездонный океан собственного склеразма. Да и от голубых тут тоже никакого толку не было – для этой операции специально выделили самых, что ни на есть престарелых, выслуживших свой срок и сразу уволенных в полную отставку с предварительно отобранной подпиской о невыболте, нарушить которую никто из них бы не решился, ибо уж кто-кто, а они-то знали, чем это пахнет. Спасибо еще, что к ним не применили обычного в их лучшие времена безвозвратного репрессанса, а отпустили с богом на покой, хотя с каждого из них можно было запросто спросить за всю былую службу, в которой много кой-чего бывало, что шло вразрез со всеми Ветхими и Новыми Заповедями. Но тогда уже надо было бы с каждым из них разбираться персонально, и каждому воздавать по делам его, а это бы значило, что, освободив одну половину Патронархии, тут же пришлось бы загонять за проволоку другую. Вот и отпустили их с миром – кого на помесячные кормовые, кого в ведомственную богадельню под усиленный медицинский надзор. Так они и доживали свой век в качестве практически уже неопасной больной совести правословия…
Спилили и выкорчевали на площади после этой ночи и все до единой голубые ели, под предлогом, что те одряхлели и выродились, в то время, как посажены они были всего-то четверть века назад – в год возведения Священной Усыпальницы, то есть вскоре после успения Вечного Идеала Угнетаемого Люда, когда и пришел к власти Иосаф-ака. Ели эти могли бы еще расти да расти, но, видимо, кто-то вспомнил разглашение великих тайн, произведенное заговорившим тростником и посоветовал с другими представителями флоры не экспериментировать. На их месте были посажены новые, совсем молоденькие елочки-малютки, которые еще вообще ничего на земле видеть не видели, и ведать не ведали. По чьей-то фантазии, а может быть и по злому умыслу недочищенных приверженцев покойного Тирранниссимуса, елочки эти посадили тройками, что могло символизировать главную опорную силу предшествовавшего уклада общинной жизни, когда в ходу была веселая частушка:
«А что касается до тройки,
Она не только что костюм,
И тем, кто слишком больно бойки,
Пора бы это взять на ум».
Довольно скоро сошел со сцены и Шароголовый, и свита его тоже как-то сразу куда-то вся подевалась, и таким образом, во всей Патронархии единственным молодым свидетелем, имевшим твердый ум и здравую память, остался Вернописец Храбър, не разгласивший тогда своего имени ради того, чтобы выручить своего друга, и награжденный за это Провидением, позволившим ему посмотреть собственными глазами сильно засекреченный кусок Истории. Конечно, то, что голубые их развезли по домам, было неслыханно, но случиться это могло только потому, что Иосаф-ака лежал под тяжелым бетонным блоком и не мог пошевелить ни правой рукой, сжимавшей уже ненужный теперь легкий пистолет, ни правой ногой с ее сросшимися вторым и третьим пальцами, которая, в конце концов, потеряла свою былую дьявольскую силу. Остался, правда, и другой – воистину вечный свидетель той полуосенней-полузимней ночи, но от него-то и словечка не дождешься, сколько ни жди, потому что камень, как мы уже сказали, нем – он лишь плачет в дожди тяжелыми слезами безмолвия. И только очень наблюдательный человек, приходя теперь сюда, сможет заметить, как мутным беловатым пятном отражается в густом кармине полированного бока Священной Усыпальницы грубо рубленный, словно временный, скульптурный портрет Великого Тирранниссимуса. И всякий раз, когда ветер начинает теребить лапы стоящей за его спиной, точно телохранитель, уже изрядно подросшей ели, белый призрак оживает, пробивается в гранитное зазеркалье и бродит там, тревожа и без того неспокойный сон Вечного Идеала Угнетаемого Люда – про него кто-то проведал, что он вовсе и не Вечный, и не Идеал, а посему Угнетаемому Люду пора бы и его удалить из этого роскошного узилища, тоже предав земле, как того требуют Установления истинного Правословия…
Юрий Кривоносов
1981–2009
Вот этот кусок и был опубликован в журнале «Время и место». У меня же в рукописи было его продолжение:
Утром следующего дня всех неугасимовцев экстренно вызвали на службу и собрали в рекреационной зале, где они с добрый час томились, ожидая прибытия Настоятеля, который, как им было сказано, имеет сообщить нечто важное. Отпетов, вопреки своему обычаю, появился не из раздвига стены, а воспользовался общим входом, то есть, не совершил предварительно традиционного обходного маневра, при котором он попадал в свой кабинет, минуя залу – для чего имел транзит через комнату Нюськи Живородящевой, откуда в свою очередь был ход в прихожанскую. Необычность» выхода» сулила и необычность предстоящего сообщения. Лица присутствующих вытянулись, выражая томительность ожидания, но Отпетов непривычно резво проследовал на свое место – во главу длинного заседательского стола, и, не делая паузы, заговорил, придав голосу доверительную интонацию:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.