Текст книги "Я смотрю в прошлое"
Автор книги: Юрий Олеша
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 8 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Зеркальце
Меред шел спиной к солнцу, и, когда он посмотрел в зеркальце, он увидел свое коричневое лицо посреди золотых облаков.
Он нашел зеркальце в пыли. Кто обронил его? Наверно, оно выкатилось из сумки какой-нибудь девушки. Круглое зеркальце, целиком помещавшееся на ладони. Чтобы увидеть свою бороду от начала до конца, Мереду приходилось довольно долго водить зеркальцем сверху вниз.
Меред сегодня приехал в город из аула. Он всегда радовался, когда приезжал в Ашхабад, а в этот раз он был особенно доволен, потому что нашел маленькое зеркальце. Оно ему так нравилось, что он все время держал его в руке, даже тогда, когда оно было в кармане.
Меред шел в гости. Он представлял себе, как будет рассказывать про удивительную находку и вдруг раскроет ладонь. Но так как он с весны не виделся с приятелями, то уже на пороге забыл про зеркальце.
Кроме Мереда, было еще человек шесть гостей, но самым почетным был Меред, потому что он был бахши. Как хорошо ни знали приятели Мереда, все же он был для них необыкновенным человеком, и когда сели пить чай, то хозяин дома усадил Мереда так, чтобы все его могли видеть. Меред пришел со своим дутаром, который теперь стоял позади него, прислоненный к стене.
Чай пили долго. Солнце из дворика не было видно, оно, по всей вероятности, зашло, потому что по синему небу стали вдруг подниматься золотые облака – те самые, которые отражались в зеркальце Мереда.
Меред взял дутар и запел. Он пел песню, которую приятели слышали уже не раз. Но они слушали ее с удовольствием, причем чем дальше пел Меред, тем приятнее им было слушать. Меред пел, откинув голову. Приятели смотрели то на его лицо с полузакрытыми веками, то на пальцы, вокруг которых, казалось, вьется клубок звона. Окончив петь, Меред сказал:
– Песню слушала девушка. Вы видели?
Действительно, по ту сторону дувала стояла девушка. Когда Меред кончил петь, девушка ушла, видимо застеснявшись… Хозяин дома сказал:
– Это соседка. Она русская…
– Значит, она ничего не поняла, – сказал Меред. – Но я видел, что ей приятно было слушать.
– У нее жених на войне, – сказал хозяин дома.
Старики помолчали. Они поглядывали в сторону дувала, над которым стояла теперь вечерняя звезда.
– Я пел о богатыре Юсупе, – сказал Меред. – И русская девушка слушала меня с удовольствием. Она понимала, что я пою о богатыре. Она слушала мое пение и думала о своем женихе, который тоже участвует в богатырском подвиге. И поэтому мне было приятно петь. Я пел о ее женихе.
Старики рассмеялись.
– Как это так! – сказал один. – Ты пел о Юсупе.
– Это все равно, – сказал Меред, – я пел о богатыре. Ее жених тоже богатырь. Я видел, как она меня слушала. Она смотрела вдаль таким взглядом, как будто видела войну и своего жениха, она мечтала, и лицо у нее горело. В этом сила песни…
Меред угадал. Девушка и вправду, слушая его песню, думала о своем женихе. Ей захотелось опять подойти к дувалу и поблагодарить старого певца. Но она этого не сделала, чтобы не вмешиваться в разговор почтенных туркмен. Каждый народ имеет свои обычаи, которые надо уважать. Она не подошла к дувалу, но про себя сказала:
– Спасибо тебе, седой бахши!
Она вышла за калитку и пошла по пыльной улице. Так как наступил вечер, то пыль не летала, а мягко стлалась под ногами. Темнели деревья, сквозь которые сиял фонарь вечерней звезды. Мысли о женихе не покидали девушку. Может быть, и он сейчас видит вечернюю звезду с какой-нибудь полянки, на которой неподвижно стоят русские полевые цветы.
– Ты тоже богатырь, – тихо сказала девушка, мысленно обращаясь к жениху. – А я потеряла зеркальце, которое ты подарил мне… Помнишь? Маленькое зеркальце… Может быть, это дурная примета? Может быть, что-нибудь случилось с тобой?
Девушка подумала о том, что, наверное, старый бахши знает все приметы. Вот если бы подойти и спросить его:
– Я потеряла зеркальце, которое подарил мне милый, уехавший на войну… Может быть, с ним что-нибудь случилось?
Девушка не верила в приметы, но ей все же было грустно. Маленькое зеркальце, которое подарил ей друг… Как можно было потерять?
И тут она опять услышала пение. Она остановилась и стала слушать. Она не понимала слов, но чувствовала, что старый бахши поет о любви. Теперь воинственный туркменский язык звучал нежно и весело. Девушка слушала, и ей представлялось, что жених идет к ней через пыльную улицу. Вот он останавливается перед ней, и она ему говорит, что она потеряла зеркальце, в которое они оба заглядывали, когда она прощалась с ним.
– Я потеряла зеркальце, – сказала девушка, – но зато старый бахши спел песню, в которой я увидела тебя, как в огромном зеркале.
Меред кончил и вторую песню. Девушка села около арыка, задумавшись. Она не слышала, о чем разговаривали старики, да и не поняла бы, если б услышала.
Окончив вторую песню, Меред вспомнил про свою находку и показал приятелям зеркальце. Хозяин дома воскликнул:
– Меред! Ты пел большую песню, а жизнь в это время сочинила маленькую… Слушайте. Это зеркальце принадлежит девушке, которая стояла только что над дувалом. Она часто смотрела в него, и я думал, что она любуется собой. «Нет, – сказала мне девушка, – я не любуюсь собой, я стараюсь увидеть лицо моего милого. Мы оба смотрели в него, когда прощались. Я смотрю в зеркало, долго смотрю – и лицо милого появляется в нем». Вот что сказала мне девушка. Меред, ты вернул девушке лицо ее милого!
Девушка заснула около арыка, и, когда она проснулась, она видела, что у нее на коленях лежит усыпанное звездами зеркальце. Она взяла его в руки и посмотрела в него. Лицо жениха улыбнулось ей из-под каски, и девушка подумала, что сон продолжается. А это был не сон, а жизнь.
1945
Воспоминание
Мать девочки заснула, а девочка ходила по вагону и разговаривала с пассажирами. Вот она подошла и ко мне.
Я стоял возле окна.
Волосы девочки осветились светом дня. За окном летело огромное пространство Казахстана, летело на юг, так как мы поднимались к северу.
– Это что? – спросила девочка.
– О чем ты спрашиваешь?
– Вот…
Она уперла палец в стекло, указывая на бегущие вместе с горизонтом очертания строений.
– Станция.
– Станция?
– Да. Мы сейчас к ней подъедем.
– Надо будить маму?
– Не знаю… А зачем ее будить?
Оказалось, что мать обещала купить ей яблоко. Такой же свет дня освещал волосы матери, спавшей у противоположного окна.
– Не надо будить маму, – сказал я, – я тебе куплю яблоко.
– Хорошо.
– Вы возвращаетесь в Москву?
– Да… С мамой…
– Папа на войне?
– На войне. Он капитан артиллерии… Сейчас я вам покажу.
Она показала мне фотографическую карточку, которую вынула из маленького портфельчика, лежавшего возле мамы. На карточке они были сняты вдвоем – капитан артиллерии и его дочь. Я думал, что увижу именно капитана артиллерии, но увидел молодого человека в белой рубашке, как видно, только что остригшегося. Девочка представляла собой сплошную улыбку, как это почти всегда случается с младенцами, когда их фотографируют.
– Вот видите, – сказала девочка.
Было еще и третье изображение на фотографии: набалдашник тросточки, высунувшийся между головой девочки и локтем молодого человека. И было понятно, что, перед тем как аппарат щелкнул, женщина, которая сейчас спала в потоке света, весело спросила молодого человека:
– А зачем тросточка?
Молодой человек весело ответил:
– Пускай!
И тросточка осталась. Я также представил себе, что было, когда они получили карточку у фотографа. Вероятно, они перешли через улицу и поднялись по ступенькам на бульвар. Там они сели на скамью и, несколько стесняясь прохожих, стали рассматривать карточку. И, наверно, кто-то из них сказал:
– Смотри, и тросточка получилась.
Потом они пошли по бульвару, причем дочку, возможно, нес отец. Молодому парню приятно сознавать, что он уже отец ребенка, и он отнимает голубой сверток у матери и несет сам. Вот мать перешла через весеннюю лужу, отражающую розовые дома, и, протянув руку в радужной варежке, ждет мужа, который, ступая с кирпича на кирпич, одновременно смотрит на личико ребенка, вороша вокруг него кружева…
Я расхвалил карточку, и девочка спрятала ее обратно в портфельчик. Она вернулась к окну и спросила, правда ли то, что я куплю ей яблоко. Я сказал, что сделаю это обязательно. Потом я испытывал счастье, которое охватывает человека, когда он ведет ребенка за руку. Это счастье продолжалось, пока мы выходили из вагона, и чуть было не исчезло, когда мы очутились на перроне: девочке захотелось побежать. Нет, я не отпустил ее. Я сказал, что нельзя девочке бегать по перрону, и маленькая недовольная ручка осталась в моей.
Едва мы отошли от вагона, как девочке показалось, что она видит по ту сторону поезда ведро с красными яблоками. Мы поднялись на площадку чужого вагона и спустились по ту сторону.
– Никакого ведра нет, – сказала девочка.
Мы отправились к голове поезда и, когда обогнули паровоз, увидели огромную толпу. Тут были и пассажиры нашего поезда, и железнодорожники, и местные жители. В толпе был виден листок – не больше тех, на которых пишут объявления. Но это был печатный листок с чернеющим заголовком, это была газета. Не знаю, держал ли его кто-либо в руках, или он был приклеен к стене, – во всяком случае, этот листок как бы стоял в толпе, и его все видели. Он был окружен толпой, станцией, цистернами, горизонтом – маленький, неподвижный листок, рядом с которым стоял матрос, громко читавший то, что на листке было напечатано. Черная шинель, надетая внакидку, сползла с плеча матроса, открыв голубые полосы тельника и марлю бинта. Матрос читал сообщение о капитуляции германской армии. Я не знал, почему эта честь досталась именно матросу. Может быть, самый вид матроса, особенно величественный среди серых просторов этого края, заставил толпу расступиться и пропустить его к листку. Может быть, кто-либо вручил листок матросу, решив, что торжественная весть должна прозвучать из уст как раз этого героя, принадлежащего к легендарному отряду советского воинства. Как бы там ни было, но все собравшиеся, видно, согласились с правильностью того, что сообщение читает именно этот юноша с рассыпавшимися по плечам лентами. Никто его не перебивал, никто не теснился вокруг него, только стоявшая возле него старая женщина, покрытая копотью мастерских, из которых только что вышла, легонько прикасалась кончиками пальцев к рукаву его шинели, как бы желая спросить:
– Там так написано, сынок? Правда? Так написано?
– Вот теперь надо разбудить маму! – сказал я. – Бежим!
И мы побежали по перрону. Девочка опередила меня, и я видел издали, как она карабкалась на площадку. Не успел я подбежать к вагону, как девочка опять появилась на площадке:
– Нету мамы!
– Она там!
И мы побежали обратно. Теперь толпа гудела, и над ней взлетали шапки.
– Вот мама! – закричала девочка и стрелой понеслась к толпе; тотчас же от толпы отделилось светлое пятно, ставшее через секунду фигурой женщины, распростершей объятия.
Потом мать прошла мимо меня с дочкой на руках. Она держала ее лицом к себе, скрестив руки на ее икрах. Тяжесть ноши заставила ее идти несколько откинувшись, и поэтому я видел ее лицо особенно открытым. Оно сияло и улыбалось среди пляшущих розанов платка, и я подумал о том, как прекрасна сама победа, если только отблеск ее так чарующ.
Когда поезд отправился, в нашем вагоне оказались пассажиры из других вагонов. Как видно, взволнованные люди, начавшие разговор в одном месте, переходили в другое, сами того не замечая. До позднего вечера поезд представлял собой движущийся митинг. Вот в нашем вагоне появились три молодых офицера.
– Плачет, – сказал один из них.
Мать девочки плакала.
– Спроси, почему, – сказал другой.
– Ну как это – почему! – сказал третий. – От радости.
Тут девочка спросила:
– Почему ты плачешь?
И мать сказала:
– От радости.
– Вот видишь, – сказал третий офицер и улыбнулся плачущей.
И она ему улыбнулась сквозь слезы.
Тут появилась свеча, которую кто-то поставил на край полки. Замерцали ордена офицеров.
– Как зовут?.. – спросил первый офицер.
– Меня? – спросила мать.
– Нет, дочку…
– Галя…
– А вас?
– Таня.
– Ну, поздравляю вас с победой! – сказал офицер.
Он шагнул из полумрака и обеих разом обнял и прижал к груди. Чтобы обнять их, он нагнулся, так как они сидели. Обняв, разогнулся и одернул гимнастерку. Звезда ордена Отечественной войны поблескивала на его груди снежными огоньками.
– Галя и Таня! – сказал он. – Ах вы, дорогие мои!
Продолжая смотреть на них, он отступил к стене и прислонился. И если бы в вагон не влетели огни приближающейся станции, на которой ему нужно было сходить, то, я думаю, он простоял бы так невесть сколько, дивясь тому, как прекрасны русские имена, и русские лица, и все то родное, за что он сражался.
1947
Иволга
Вдруг раздался голос птицы, заставивший меня остановиться. Я сбегала по тропинке и остановилась посреди кустов, которые были выше меня ростом, так что Порфирий Антоныч не мог меня увидеть.
– Где ты?
– Я тут.
– Где?
Я подняла руку с кувшином, сама удивившись тому, как он блеснул. Порфирия Антоныча я покинула у порога избушки, и, как видно, там он и услышал это пение. Теперь он бежал ко мне, придерживая очки.
– Ты слышала?
– Да!
– Что это, а? Опять… Слышишь?
Птица повторяла колено. Порфирий Антоныч, блестя очками, смотрел в чащу дерева. Певчие птицы такие маленькие, что их нельзя увидеть, хотя иногда и кажется, что видишь вертящуюся во все стороны головку.
– Это поразительно! На что похоже? А? На что? Тише…
Она опять запела, и это было похоже на то, как будто в листве покачивался маленький челнок. Тут был и звук пустоты, и звук ветра, и звук дерева.
– Что же это за птица?
– Не знаю!
– То, что ты не знаешь, это ничего, а вот что я, старик…
Пение раздалось в другом месте. Теперь уже внизу, куда сбегала тропинка.
– Перелетела или это другая?
Она запела еще дальше.
– Перелетела!
Еще дальше. Там плыла румяная в лучах солнца сосна. Кажется, что они плывут, но это плывут облака.
– А в школе считалось, что я все знаю! Помнишь? «Порфирий Антоныч все знает». А я даже не знал, какие у нас поют птицы! Правда, когда человек всю жизнь прожил в городе… Да, но ты бежала за водой!
Порфирий Антоныч посмотрел на меня округлившимися глазами, как он делал это в школе, когда сердился:
– Беги!
И я побежала. Еще несколько раз слышалось пение, и я оглядывалась на Порфирия Антоныча. Он мне кивал, давая понять, что тоже слушает, а когда я оглянулась в последний раз, то увидела, что Порфирий Антоныч снял очки и вытирает глаза платком.
Я не видела, как они появились. Когда я вернулась с наполненным кувшином, они уже стояли возле избушки. Восемь бойцов, как я потом подсчитала.
В первую минуту я даже подумала, что это игра света. Солнечные пятна двигались по их плечам и каскам, но я решила, что это моя страстная мечта дорисовывает эти плечи и каски и что на самом деле ничего нет передо мной, кроме кустов и солнечного света. Я знала, что Красная армия отступает с боями, но при слове «отступление» трудно было не подумать о расставании надолго. Могла ли я допустить, что вдруг увижу наших бойцов? Все ликовало во мне, и с тем большей горечью я ожидала, что видение исчезнет.
Я разняла кусты и шагнула. Порфирий Антоныч что-то сказал мне, чего я не услышала, и протянул руку. Я поняла, что нужно отдать кувшин, и отдала. Много голубых глаз посмотрело в мою сторону. И мне показалось, что они смотрят сквозь дым. Я не знала, что они выдержали несколько боев, так как вырвались из окружения, но я видела, что они смотрят сквозь дым…
Как ведет себя девочка в порыве радости? Она всплескивает руками, подпрыгивает… Вероятно, я все это и проделала бы, если бы Порфирий Антоныч сразу не взял меня за руку и не притянул к себе:
– Стой смирно!
Может быть, он и не произнес этого, но я замерла, почти приникнув к нему. Моя рука осталась в его руке, и он вместе со своей рукой поднял и мою и остановил на ремне возле сердца.
По этому движению я поняла, что я должна смотреть на что-то, на что сейчас смотрит и он. И только когда кувшин, который переходил из рук в руки, остановился в ладонях одного из бойцов и этот боец, став на колено, нагнулся над травой, я увидела то, на что смотрел Порфирий Антоныч: под деревом лежал девятый боец.
– Пулеметчик, – прошептал Порфирий Антоныч. – Рука, видишь?
Рука раненого лежала на груди, и это была рука черная, как рука рабочего, в масле, блестящая от масла. Как видно, этот пулеметчик хорошо поработал…
Так вот для кого я набирала воду! Но как трудно было этой доброй и веселой воде, вокруг которой только что летали бабочки, делать свое простое дело! Раненый ловил струю, но она проливалась… Я почувствовала, как пальцы Порфирия Антоныча сжали мою руку. Это был мой учитель, который всегда хотел, чтобы я понимала смысл того, что я вижу. И теперь он как бы спрашивал меня: понимаю ли я? В ответ я прижалась к его локтю, и Порфирий Антоныч, наверное, почувствовал, что я киваю головой. Да, я поняла… Я поняла, что перед лицом страданий солдата не велика цена жалости. Мало только жалеть его. Еще нужна клятва! Еще нужно поклясться ему, что и ты, если это понадобится, не станешь щадить своей жизни!
– Балашев, – сказал вдруг тот, который поил, – гляди… А! Гляди, что в лесах творится! И стар и мал… Гляди, девочка в партизанах! А? И старик!
– Мы… мы только сторожим избушку, – сказал Порфирий Антоныч. – Явочное место, и мы…
Порфирий Антоныч даже развел руками:
– Скажи, что мы только сторожим избушку!
И я сказала, что мы только сторожим избушку. Но те двое не слушали. Раненый смотрел на нас, улыбаясь, а товарищ его радовался, что он улыбается. И чтобы улыбка эта не исчезала, он стал хохотать.
– Гляди, гранаты! У старика-то… А? Граната! А девочка… Гляди! А?
У меня не было гранат, я была обыкновенная девочка в юбке и в кофте, в которой ходила в школу, но ему уже казалось, что и мой вид отличается чем-то воинственным.
– А, Балашев? Нет, ты гляди… Девочка, а? Ну, брат, мы тебя на таких людей оставляем, что… – он потряс кулаком. – Верно, товарищ старшина?
– Пошли, – сказал тот, кого назвали старшиной.
Он шагнул к раненому, как видно для того, чтобы попрощаться.
– Балашев, – начал он и вдруг позвал вполголоса, как зовут спящего: – Балашев!
Я не видела, что происходит под деревом, потому что огромная фигура старшины стояла впереди меня. Я только видела руку раненого, которая лежала теперь в траве, ладонью вверх.
– Балашев! – позвал старшина еще тише.
Рука поднялась над травой, и старшина, гремя плащом, ринулся к ней. Теперь я могла увидеть раненого, но я закрыла глаза: я испугалась, что увижу картину смерти.
– Во как поет, – сказал раненый. – Во как…
Я открыла глаза и встретилась с его взглядом. Этот взгляд вернулся с вершин деревьев, где только что пропела птица, и теперь улыбался мне.
– Иволга, – произнес раненый с нежностью.
Он опять стал смотреть вдаль. Птица перестала петь, а он все смотрел, все смотрел, все смотрел.
1947
Друзья
Школьники вошли в маленькую комнату, в которой лежал их больной товарищ. Он уже поправился, но врач велел ему провести в постели еще денек-другой.
– Рассаживайтесь! – сказал хозяин комнаты. Тут же он рассмеялся. Рассмеялись и гости.
Рассаживаться было не на чем. Вся обстановка комнаты состояла из кровати, стула, ночного столика и комода.
Все же расселись: двое сели на стул, двое в ногах больного, двое примостились на подоконнике.
Не удалось устроиться только одному из гостей. Он был менее поворотлив, чем остальные, и в борьбе за места оказался побежденным.
Впрочем, он ничем и не выразил своего недовольства. Как видно, уже одно то, что он находился в этой комнате, делало его счастливым. Он, не спуская глаз, смотрел на хозяина комнаты, и взгляд его был полон любви.
– Пушкин, – спросил он, когда шум улегся, – ты сочинил новые стихи?
– Да, Виленька, – ответил хозяин комнаты.
– Ну, прочти! Прочти же! – воскликнул неповоротливый гость. Теперь его неповоротливость исчезла. Он перебегал от одной группы школьников к другой, размахивая руками, как будто хотел обнять и тех, и других, и третьих. Обнять от радости, что его товарищ сочинил новые стихи.
– Да будет тебе, Виленька, – сказал кто-то. – Ну, читай, Пушкин!
Пушкин уже не лежал, а сидел на постели.
Лучи заходящего солнца косо падали на стену, у которой он сидел, и в этих лучах лицо его казалось золотым.
В руках у него появилась тетрадка. Он перелистал ее и, найдя то, что искал, громко прочел заглавие. С первых же слов школьники поняли, что сейчас они услышат стихи, в которых будет говориться о них. Так оно и оказалось. Пушкин читал стихи о своих товарищах.
Они находились тут же, в комнате, и слушали, не сводя с него глаз.
Все эти мальчики тоже сочиняли стихи, но, слушая стихи Пушкина, они понимали, какая огромная разница между тем, что сочиняли они, и тем, что сочинял их удивительный сверстник. Разница была такая, как между оловянным солдатиком и живым воином на вздыбившемся, с разлетающейся гривой коне.
На этот раз им особенно нравилось то, что читал Пушкин. Еще бы, ведь в этих стихах он вел с ними товарищескую беседу, называя каждого из них по имени! То и дело раздавались взрывы хохота. Школьники узнавали свои смешные черты в том или ином стихе этой веселой песни:
Дай руку, Дельвиг! Что ты спишь?
Проснись, ленивец сонный!
Больше всех восхищался тот, кого называли Виленькой. Поэзию он считал призванием своей жизни, и вместе с тем ничего не было для него труднее, как написать стихотворную строчку. Он сочинял стихи и во время уроков и по ночам, но, как он ни старался, строчки у него получались такие, что их даже трудно было выговорить. Но упорно жег он свечу в своей комнате. Он верил, что когда-нибудь и у него из-под пера вылетит стих, такой же легкий, такой же звонкий и так же попадающий в сердце, как стих Пушкина.
Пушкин любил Виленьку за его преданность поэзии, за трудолюбие, за непобедимое желание во что бы то ни стало добиться цели.
Ясно было, что стихотворение, посвященное товарищам, не обойдется без упоминания о Виленьке. Все ждали: что же именно скажет Пушкин о злополучном поэте? Всегда есть в среде школьников один, над которым посмеиваются. Хоть и любят, но все же посмеиваются. В школе, где учился Пушкин, посмеивались над Виленькой.
Виленька, наслаждаясь, слушал звонкую речь поэта. О том, что Пушкин, может, упомянет и его, он меньше всего думал. Он вообще забыл о себе, весь отдавшись поэтическому восторгу. Он чувствовал по голосу поэта и по его жесту, что чтение подходит к концу, и очень страдал от этого: ему хотелось, чтобы Пушкин читал вечно!
И вдруг он увидел, что Пушкин смотрит на него. Он понял, что сейчас прозвучат строчки, которые относятся прямо к нему. Он весь превратился в слух. Но услышать помешали ему остальные слушатели. Они разразились таким громким хохотом, что он даже поднял руки к ушам.
Вильгельм, прочти свои стихи,
Чтоб мне заснуть скорее!
Все бросились тормошить Виленьку. Ему повторили то, что прочел Пушкин.
– Вот какие ты стихи сочиняешь! – крикнул кто-то. – Такие скучные, что от них заснуть можно!
– Давайте-ка хором! Хором! – крикнул кто-то другой и запел:
Вильгельм, прочти свои стихи,
Чтоб мне заснуть скорее!
Виленька, как сквозь туман, видел вокруг себя синие мундирчики школьников, их красные воротники. И, словно издали, доносились до него их веселые голоса, певшие хором:
Вильгельм, прочти свои стихи,
Чтоб мне заснуть скорее!
Но тут белая рубашка появилась среди синих мундирчиков. Пушкин, вскочив с постели, подбежал к другу.
– Что я должен сделать, чтобы ты простил меня? – воскликнул он. – Ну, говори! Что же ты молчишь? О, как я себя презираю! Что я должен сделать?
Глаза Пушкина горели. Маленькими руками он комкал рубашку на своей широкой груди. Видно было, что он готов на все.
– Что я должен сделать? Ну, говори!
– Я тебя прощу, если ты…
– Ну?
– Если ты…
– Ну, говори!
– Если ты еще раз прочтешь это дивное стихотворение! Ах, Пушкин, Пушкин…
И Виленька обнял друга.
– Ах, Пушкин! – повторял он. – Ведь я знаю, что ты добрый друг! А если судишь меня строго, то ведь это потому, что ты знаешь, как высок долг поэта. Ты и себе строгий судья, а что я перед тобой? Ну, прочти, прочти еще раз! Тебя можно слушать вечно, Пушкин!
1949
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?