-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Екатерина Мельникова
|
| Аморальное поведение
-------
Аморальное поведение
Екатерина Мельникова
© Екатерина Мельникова, 2017
ISBN 978-5-4485-4823-9
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Часть 1 Выжившее дерево
Степа, 9 лет
Некоторые говорят, что я индиго. Я вытащил значение термина «дети индиго» и признаюсь. Это не так. Даже когда это слово на небе облака складывают, все равно не так. Кроме того, сам по себе этот термин чистая мистика. Видимо, мой секрет в дедуле и Волшебном Блокноте Знаний. В этот Блокнот я записываю все самые интересные слова и странные выражения, не сомневаясь, что дедуля откроет мне шифр от каждого из них. Дедуле можно позвонить в час/два/три часа ночи и задать любой вопрос – глупый, умный или неловкий, зная, что ответ будет готов, как его фирменный горячий пирожок с капустой. Да, у меня, как и у всех, есть комп с Интернетом, но дед вкручивает гораздо интереснее, я сравнивал. Мой толстый, как книга, Волшебный Блокнот, который я завел, научившись писать, измучен мною ровно наполовину. Из него разноцветными язычками торчат закладки, в нем загнуты страницы на самых интересных местах с самыми моими любимыми нотами и аккордами для пианино, а также сложными мыслями, которые у меня все еще в ходе расследования.
Вот о чем я принялся задумываться не так давно.
Наши стены. Стены в квартирах людей. Они нужны людям для того, чтобы их защищать. А от кого же? Только ли от чужих? Не знаю, как у вас, но у меня в трехкомнатной квартире девятиэтажного жилого дома неподалеку от бухты и леса (от того, что от него осталось), где я живу со своим вывернутым папой и его невысыхаемым одиночеством, наши стены защищают нас не только от воров, холодов, знойных ветров, любопытных волков и голодных соседей (ой, извиняюсь, наоборот), но и нас с папой… друг от друга. Причем эти стены между нами с каждым днем становятся крепче, как в башне. Папа-юрист наносит слой неприкосновенности частной жизни со своей стороны, а я, бывший художник, наношу его же на холст стены со своей стороны.
В ранних работах, где я представил свою семью, мы с папой стоим порознь, а между нами стена – невидимая, но самая настоящая. Себя с дедулей я рисовал отдельно от папы, хотя мы и не всегда отгораживаемся стенами. Иногда мы подходим к стене каждый со своей стороны и прислушиваемся. С каждым днем слышно все меньше. Мы пытаемся придумать, как подойти друг к другу, как постучать в двери, чтобы после этого не поссориться, но у нас ничего не получается. Сколько бы я ни старался, но даже на рисунке у меня не выходит нас с папой сблизить, а так хочется взять резинку и стереть пространство между нами.
Однажды я нас вырезал. И склеил вместе на листе со старательно нарисованным ромашковым полем. Короче, психанул. А вернувшись через двадцать минут, обнаружил, что мы с папой скукожились, а ромашки вокруг нас завяли и начали вонять.
Плохой клей мне попался…
С мамой дела обстоят намного хуже – я вообще разучился рисовать ее, хотя брал в школе дополнительные уроки по рисованию и мой стиль со временем должен был стать лучше, а не хуже. Но я сплоховал из-за мамы. Дождаться бы, когда она на мое письмо или звонок ответит. В списке моих желаний стоит не только папа, вагон красок (ой!) в смысле стопка новых нот для пианино, еще кот, и мама – я так хочу увидеть, как она выглядит сейчас! А я не могу даже представить себе ее лицо. Пытаюсь рисовать, но рука при мысли о маме не может провести первую черту.
Поэтому я бросил рисовать. На уроках изобразительного искусства приходится. А по сути, я утопил это неблагодарное дело в прошлом, хотя я все равно все еще художник, но теперь выражаюсь не красками, а прозой (на моем счету миллион писем для мамы). Рисую я теперь только в мыслях, которые в понедельник утром улетают на каникулы. В темные времена лучшее во мне вытесняется другими чувствами. В такие времена мой единственный импульс – это сложить пальцы пистолетом и бахнуть в висок.
То, что я сейчас делаю в ванне перед зеркалом, наши девочки в классе называют «наводить марафет». На самом деле это называется нелепой возней. Нелепая возня – мой образ жизни утром перед школой. Именно это словосочетание полностью отражает эту концепцию действий – суматошные, выискивающие попытки, торопливые усилия собрать себя в самое нежеланное место на земле, на которые смешно и жалко смотреть. Сперва я по частям сваливаюсь с кровати (тело оказывает такое сопротивление, что кости рассыпаются на полу). Затем надеваю штаны и любую футболку, потом чищу зубы, далее раскрываю глаза руками, вижу, что «любую футболку» надел шиворот-навыворот, снимаю, топчусь на ней ногами, а-то в школе кто-нибудь оттырит (не верю в приметы, просто перестраховываюсь), переодеваю футболку, а темную косую челку поправляю рукой, пока в зеркале не начинает отражаться крепкий пацан с сонными, но все ж открытыми глазами. Это потому, что кончились летние каникулы, подарив детям неземную радость подвергаться адским пыткам уроками, а лично мне – еще один шанс привлечь к себе взгляд отца, пусть хоть исподлобья. С тех пор, как мама вышла замуж за какого-то чувака, он обращает на меня чуть больше внимания, чем она, чаще всего за тем, чтобы я ходил выносить мусор. Самое интересное занятие в мире. Ходить спускать по горловине мусоропровода свидетельства прожитых дней.
Волочась к порогу с пачкой сухариков в руке, смотрю на свои кроссовки оценить степень чистоты. Нормально, в школу можно. Подождите. Нельзя. На мне шиворот-навыворот надеты спортивные штаны! Приходится бросать сумку, сухарики и ключи, снимать и выворачивать джинсы, а для этого приходится снимать кроссовки. Ругаться тоже приходится, сидя прямо на полу прихожей в трусах, ведь я дома один, папа намного раньше меня в свой суд уезжает. У него там новая должность. «Его честь» сидит там и, стуча молотком, судит всех, кроме себя, еще и получает за это бабки, а мне и сотки в жизни не выделит за то, что тащусь в пронзительно нелюбимую школу. Держи карманы шире, говорит.
Эх, папа. Не понимаю, почему ты не гордишься мной, если я умею играть в футбол и играть на пианино умею. И никогда не прогуливаю школу, как бы сильно ни хотел. Всегда встаю рано, у меня компашка друзей, я почти всегда прихожу вовремя, и я научился плавать, когда ты швырнул пятилетнего меня в бассейн в сауне под громкий угар своих обкуренных дружков.
Сто лет я переспрашивал папу после этого веселого случая:
– А что, если бы я тогда не всплыл, а утонул?
Папа отвечал неоднозначно:
– Желание жить срабатывает мгновенно, и оно ни одного человека не затянет ко дну.
Ага, ага. Как будто я не слышал о том, как тонули люди. Даже тот, кто умеет плавать, тонет. Даже корабли тонут. И самолеты валятся с небес. Думая об этом, меня начинает тошнить, словно сама мысль о вероятности смерти в тот день укачивает. Целый год я боялся подходить к воде, правда, ездить на мотоцикле с папой куда опаснее. Месяц я с ним после того контрольного прыжка не разговаривал! Все рассказал дедуле. Он отцу тогда наподдал – тот пятый угол искал, чтоб позволить своему лицу поменять красный оттенок на белый. Звук оплеухи разлетелся на весь район, через неделю его даже чайки до сих пор зеркалили. Подозреваю, что мой отец младше меня. Только не спрашивайте, когда он повзрослеет. Если бы мы с дедулей знали…
Сегодня у меня на пути встречается не так много кошек, как обычно. Дело в том, что в близлежащих к моей крошечной школке старинных пятиэтажных домах найдется по одному разбитому люку от подвала, и во всех этих подвалах прописались коты, кошки и их котята. Они захватили целые помещения и трубы. Перед уроками я навещаю каждое семейство и кормлю их домашними сухариками, сыром, мертвой курицей из бесцветного папиного супа или колбасой. Задумываюсь над своими возможностями и тем, как могу использовать их, чтобы помочь бездомным животным, все лучшие идеи и мысли записываю в Волшебный Блокнот, но, к сожалению, даже брошенного котенка не могу принести домой с улицы, поскольку отец меня за это разнесет, а из котенка спечет пирожки. Поверьте, если бы вы увидели моего бледного лохматого и тощего отца, его неряшливый стиль, все его безумные татуировки, его тонкий шрам вдоль щеки и его манеру летать на мотоцикле, у вас возникло бы такое же подозрение. Ну а чем еще этот судья в мантии, ловко, как трансформер, превращающийся вечером в байкера в черной коже, может заниматься у себя дома? Только печь пирожки с котятами. Смотрели фильмы про трансформеров? Один из них со мной через стену живет.
С улицы я слышу звонок на урок, тревожный и визгливый, как пожарная сирена, от него даже коты разбегаются. Оставляю полупустой пакет сухариков грязным котяткам, и, перекинув через голову ремень от сумки, реактивным самолетом лечу в кирпичное здание, перепрыгивая клумбы и забор. Все сидят за партами, когда влетаю в класс и из реактивного самолета превращаюсь в мальчика, который дышит громче, чем разговаривают двадцать пять человек. Свое дыхание я бы нарисовал темно-синим, настолько оно сумасшедшее. (Так, Кипяток, картины выкинул из головы!) Нового преподавателя на месте нет, и я перевожу дух, делаю вид, что пришел вовремя.
Одним прыжком приземляюсь на свой стул за первую парту среднего ряда и принимаюсь копаться в сумке, но сперва жму руку Ярославу Пашутину. Или просто Паштету.
– Что за урок? – спрашиваю, все еще пытаясь откапать в сумке смысл жизни.
– Сейчас будем знакомиться, а вторым уроком чтение. – Уныло отвечает Ярик. Худший день в жизни сегодня не только у меня. – Ты чего не был на «линейке» первого числа? И не отвечал на мои сообщения все выходные? Мы хотели собраться на Точке.
– Интернет тупил. Отец сказал, не пойдет на «линейку», ему ведь наконец-то дали работу мечты, ну и с каким чертом тогда мне там было тусить? Еще я не смог из хаты выйти, потому что отец нечаянно забрал все ключи, когда пошел шляться. – Слово-яд «нечаянно» выходит идеально, потому что за ним стоит нечто настолько фальшивое, настолько ненадежное, сгнившее, как деревянные дощечки пола, что его можно стереть с рисунка, если бы оно было нарисовано самым простым карандашом с самым легким нажатием на бумагу.
– Так ты взаперти просидел? Несколько дней? И что делал?
– Играл.
– Во что?
– На пианино. Что интересного было на «линейке»?
– Абсолютно ничего, какой-то олень из четвертого класса наряжался в Буратино и бегал по площадке с бумажным ключиком, всех спрашивая, на черта надо учиться. Я думал, приедет твой дедушка, как всегда.
– Деда в Питере задержали в суде на пару дней. – Собственный ответ заливает мою душу сыростью, потому что я начинаю воображать, как круто прошли бы выходные, если б не этот неутешительный факт.
Ярик вкратце пересказывает, как прошла игра на Точке, и как затем прошел дома вечер с его родителями-медиками: его папа-педиатр спалил цыплячьи крылышки, а мама-фельдшер стала орать на Ярика, потому что подумала, что это он их спалил. Папа признал свою вину, и маме пришлось продублировать истерику по отношению к другому обвиняемому. Затем друг рассказывает, что к нам наведались новые учителя. То, что у нас новая классная руководительница, мне известно, но чтобы и по музыке пришла другая училка, это для меня уже сюрприз в пороховой коробочке.
– И как она?
– Молодая, стройная и хорошенькая. – Хитро подмигнув, шепчет Ярик, будто бы это он ее такой слепил. Ничего себе! – У нее во-о-от такие сиськи!
– Не показывай на себе, Паштет. А новая «классная» из чего?
– Из страшного сна, – непринужденность Ярослава перерастает во что-то такое, от чего я хочу спрятаться на дне Японского моря. – Во время «линейки» я хотел проткнуть свое сердце Буратининым носом.
– Старая? Злая? Летает на метле и носит шляпу-колпак? Убивает прикосновением? Замораживает взглядом? Ест детей до десяти лет? – угадываю я, но Паштет интригует молчанием, сопровождаемым плотно сжатыми губами. Какой бы фантазией на космическом уровне я ни обладал этим утром, никогда бы в жизни не предугадал такой резкий сюжетный поворот.
– Дружище, это мужик.
– Гонишь?! – оглядываю весь класс, развернувшись в полкорпуса. Ситуация: «Зацени приметы по достоинству». – Нас будет вести мужик?
Люди положительно гудят. Только сейчас замечаю ауру нелепой возни, которая витает вокруг каждой девчонки, кроме Принцессы Лали. Вот дрянь, этот новый учитель еще и красивый.
Эй, эй! – хочется закричать в небесную высь. – Вообще-то у нас уже имеется один учитель-мужчина, красивый, лет тридцати максимум, который преподает физкультуру (нет, не преподает, а прорявкивает), и одного такого потрясения бедным детям достаточно, не все ж такие отвязные, как я, но чтоб двое! Справлюсь ли я? Какая катастрофа.
Прежде чем увидеть препода вживую, мне необходимо понять некоторые особенности его личности, чтоб подготовиться морально – это все равно, что со всех сторон изучить предмет рисования и разгадать его скрытую суть прежде, чем начать выносить образ на бумагу, поэтому я расспрашиваю Ярика подробнее, но не успевает он ответить, как все наши курицы делают глубокий синхронный вдох, полный обожания, поправляя на себе одежду и волосы. Секунда – и я смотрю на супермена в очках, который вошел в наш класс танцевальски, и перед нами оказалось нечто в лучах юпитеров. Стройность его, заключенная в девяти метрах роста, полна тихой мощности, для учителя младших классов эти полуприкрытые в истоме веки и большие губы из серии «специально для теток» – абсолютный нестандарт. По-хорошему, ему бы прямо сейчас в студию к студентам-художникам сверкать там своею неповторимостью.
– Не вставайте, мы ведь уже поздоровались, девочки, не надо. – Так говорит, будто в классе одни девочки только и учатся. Затем этот сукин сын обнажает свои идеальные зубы (ну звезда, не иначе), я оглядываюсь, лишь бы от этого блеска зрения не лишиться, и замечаю, что возбужденные девчонки отклеились от стульев, когда же ленивые пацаны скучно растеклись по своим скучным столам, приступив ожидать конца скучных уроков. Учитель неторопливо садится за письменный стол напротив меня, кладя перед собой журнал, так неторопливо, словно чтобы девчонки успели насладиться его движением. Я и не подозреваю, как у меня зигзагом кривится рот. Сперва обращаю внимание на томный низковатый голос, – он как будто питается всеобщей девичьей симпатией в свой адрес вместо завтрака. Может, мне остудить его воспаленную гордость, чтоб она не валила из него, как дрожжевое тесто из-под крышки?
– О, вижу новое лицо за первой партой. – Говорит он.
– Я с первого класса тут сижу. – Вздыхаю я. – Каждый день прихожу сюда и думаю, зачем я это делаю? Неужели ради романтики предложных падежей?
Новый учитель чуть опускает подбородок и рассматривает меня сквозь очки, не совсем уверенный, что разговаривает с девятилетним ребенком. Я тоже изучаю его темно-каштановые коротенькие волосы, большие очки в черной оправе, и его глаза – нынче огромные и хлещущие зеленым, они просто невозможные, как у колдуна. А он аккуратный! Даже чересчур. Строгий, но надеюсь, не грубый, как физрук. Рубашка выглажена на миллион раз. Я тону в судорожном девчачьем дыхании. Все девчонки одинаковы на предмет податливости на интересную внешность. Эти дурочки вечно влюбляются, и пить не дай. Они поправляют на себе прически даже при виде тридцатилетнего физрука с лесной зарослью на лице, но новый учитель-колдун не похож на землянина-физрука. Он потусторонний, об этом даже легкий бриз на рубашке говорит.
– Кипятков?
У меня подпрыгивают кишки. В другие дни ты о них и не вспоминаешь. Почему собственная фамилия пугает до смерти во время урока?
– Угу. – Чувствую, как моя голова мычит и кивает, а потом сглатываю, поскольку меня напрягает его гипнотический взгляд. – Степа Кипятков. Это я.
– Имя твоего нового учителя – Ковтун Дмитрий Валерьевич. – Ну и тон. Он что, заставляет меня трепетать? Или это попытки доказать, что он тут главный, невидимая рука Бога, которая дергает за веревочки, эдакий кардинал, от которого зависит все? – Представляюсь тебе персонально, потому что все ребята меня знают, а ты нет. – Длинные руки Дмитрия Валерьевича завязываются на груди. Думаю, что и на изнанке этой груди у него что-то завязано в кулек. Голос и взгляд сочат неприязнь самого предупреждающего красного цвета. Он будто замирает над холстом с кистью в руке и, глядя на свободное место, заранее знает, что получится отстойно. И все из-за того, что я не глазел на Буратино из четвертого класса вместе со всеми на унылой «линейке» и не принес учителю цветы. Между прочим, как теперь себе это представлять? Пацан мужику дарит цветы. Пускай это ученик с учителем, все равно весьма тоскливое зрелище, как младенческая возня на обоях. – Почему тебя не было на празднике первого сентября?
– С какого года это – праздник?
Пока одноклассники упражняются в искусстве оглушать смехом, с лица учителя стекают все возможные выражения. Артистичны теперь только глаза, испускающие зеленое изумление. Они сейчас такие яркие, что на них баночку гуаши в один присест израсходовать можно.
– Я не понял.
– Мир велик и до конца не изучен. – Отвечаю на это его «не понял», и вижу, как Дмитрий, сощурившись, принимается оценивать мои умственные координаты, решая, с чем же меня съесть. – Дмитрий Валерьевич, а сколько вам лет? – теперь я стал тем, кто исполнил мечту девчонок узнать возраст их нового принца. Некоторые отрываются от стульев, так отчаянно рвутся к разгадке, но учитель оказывается скуп на личную информацию, у него внутри сотня секретов, завязанных в узел. Кроме того, он до сих пор приходит в себя от моего смелого ответа.
– Может, тебе мой номер паспорта озвучить? Ты откуда такой взялся?
У меня кульков в душе нет, почти все узелки развязаны. Что там по этому поводу рассказывал дедуля? На этот вопрос я отвечаю недвусмысленно, доказав всем, насколько высоки мои знания в области появления на свет людей.
– Какие нынче начитанные дети. – Замечает учитель, пока заливисто хохочет та половина класса, которой родители тоже рассказали об этом все подробности, кроме густо краснеющего Ярослава. Краснеет он не за меня, а от самой сути мною сказанного. По лицу Дмитрия видно, что мой рассказ его ничуть не впечатлил. – Хватит ржать!
– Дмитрий Валерьевич! – перекрикивает его Кристина Веник. На самом деле, конечно же, Винник, но Ярик назвал ее Веником.
– Что случилось?
– А снимите очки на секундочку, я хочу посмотреть, насколько вы без них красивее.
– Так, сидеть смирно… Как тебя, напомни-ка?
– Кристина Винник! – произносит Кристинка так яростно, что в конце впору добавить «к вашим услугам, господин». Ярик поглядывает на нее как-то неласково.
– Кристина, сидеть смирно. Кипятков, кто тебя воспитывает? – Дмитрий так быстро переключается на мою волну, что губы Кристинки вздуваются от негодования, точно их поцеловала пчела.
– Дедушка Вова. – Вырывается у меня. – Но его сейчас в городе нет.
«Иногда мне кажется, что мой папа – мой старший брат, а дедушка – это мой папа», – хочется сказать мне, но вылетает вот это.
– С кем ты живешь, пока его нет?
– С папой.
– Я хочу познакомиться и пообщаться с твоим отцом.
Глупая идея! – собираюсь сказать, но вместо этого произвожу банальщину в виде вопроса «зачем?»
– Ты – хам, который прогулял День знаний и который, если не научится подбирать тональность при разговоре с классным руководителем, будет учиться этой науке в кабинете директора.
Ага, до него дошло, что на моей футболке впору написать «Осторожно! Кипятков!» Ни то ошпарю.
– Хорошо. – Я смиренно киваю. – Договорились, буду фильтровать базар.
Учитель как будто проглатывает очищенный лимон.
– Ну, хоть так договорились. Итак, наш первый урок я решил полностью посвятить знакомству со своими новыми детьми. Сначала я расскажу о себе, – молодая ладонь с длинными пальцами касается середины груди, точно у него там самая лучшая тайна из всех тысяч остальных. Не зная, зачем, я ищу на его пальце обручальное кольцо, но не замечаю ничего подобного. – Затем немного слов о себе произнесет каждый из вас, начиная с первой парты того ряда, который ко мне ближе. Коротко и в основном. Ясно?
Класс вдумчиво жужжит. Яснее некуда, яснее молнии и солнца, он специально выбрал наш ряд, чтобы меня выслушать первым. Иногда мне хочется стать тем, кому звезд с неба не хватает, чтобы не понимать взрослых до конца, но часто получается так, что я вижу взрослых отчетливее, чем они думают. А думают они одно – что дети до пятнадцати лет идиоты.
– Запишите у себя в дневнике мое имя. Я перешел сюда работать из сороковой школы.
– Ого! – говорит кто-то позади меня. Узнаю по голосу коротышку Дениса Фаталина. Для своих он просто Дэн, а иногда Хоббит, но только потому, что его это не обижает. Некоторые люди способны по-доброму посмеяться над своим недостатком, этим самым превратив недостаток в изюминку и задать себе хорошую характеристику. Я обожаю таких людей. Могу не выносить только очаровательных. Плохая черта. Не очаровательность, а то, когда человек ее в себе осознает. – Далеко. А чего перешли?
– Я переехал. Вместе со мной в школу устроилась Юлия Юрьевна, ваш новый учитель музыки. Мы с ней давние знакомые, еще со школы. Кто-то из вас уже видел ее. Кто-то, кто, в отличие от некоторых, не пропускает первое сентября.
Ответьте, кто в курсе, этот придурок до конца учебного года будет пилить меня великим «первым сентября», которое я посмел пропустить?
– Я буду вести классное руководство, а также изучать с вами основные предметы: русский, чтение, природа, математика, история. Остальные науки вам преподают другие учителя, в других кабинетах. Я расскажу о себе, как об учителе. До меня дошли слухи, что у вас бывали учителя, которые выходили из себя. – (Я знаю таких учителей, которые орут и обзываются, и, по-моему, в этом они полностью олицетворяют себя настоящих, никуда из себя не выходя и не притворяясь). – Так вот, я не обзываюсь. Заорать могу в редких случаях, если недурно вывести, но вы ведь хорошие детки, поэтому вам не нужно этим заниматься. Во всяком случае, я не вижу смысла орать и обзывать. Наказывать сразу. Как я наказываю, хотите узнать сейчас или потом?
– Скажите сразу, а-то фантазия девочек им что-нибудь подкинет, – предупреждаю вполне серьезно, но он опять напускается на меня, словно гусь.
– Я тебе расскажу, как я наказываю. Более того, на тебе продемонстрирую.
– А может не надо? Тогда это будет сюрприз.
– Если оставаться после уроков неделю или две (в зависимости от степени вины) для тебя приятный сюрприз, то я могу наказать тебя прямо сегодня. Тем более есть, за что. За аморальное поведение. – Слышали бы вы, с каким мерзопакостным чувством в душе учитель выплюнул это словосочетание. Я ему сейчас покажу!
– Смотря, что для вас является «моралью». На основе именно своего определения вы и собираетесь меня наказывать. Но наши взгляды могут не совпасть. Что делать будем? Подадим иск в суд?
– Положи мне на стол дневник. Хочу похвастаться твоему папе, какой богатый у тебя язык для маленького мальчика. – Бесстрастно просит Дмитрий Валерьевич сухим бесстрастным голосом. Мне интересно знать, бывает ли он когда-либо более эмоциональным, но пока что кладу на край его стола свой новенький дневник с пронзительно-красной тачкой на бегу. – Хорошо. На чем я остановился? Ах, да. Наказываю я тем, что вы остаетесь после уроков и сидите. Причем не как вам хочется: лежа, полулежа, слушая музыку или с кем-то переписываясь. Все телефоны я забираю, причем предварительно вы отключаете на них звук. И как положено сидим: прямо, руки положив перед собой.
А руки при этом в наручниках или нет?
– По желанию вы можете делать заданные на дом уроки, кстати. В сороковой школе один, ммм, очень нехороший мальчик сидел у меня в классе до двенадцати.
– Ночи? – пугается Ярослав, хотя чего пугаться этому тихоне-то?
– Да, ночи.
Мы с другом переглядываемся. Я слышу, как многие люди за нашими спинами переглядываются. Даже птицы и деревья за окном просто в шоке, а облака падают с неба в обморок.
– У вас явно нет личной жизни, – подмечаю, хотя планирую помалкивать, пока не произошло убийство.
Я хотел увидеть яркий, шумный и эмоциональный драмтеатр? Буйство красок с картин раннего Шагала? Я это получаю в эту самую секунду, и тут же хочу сдать билет. Дмитрий Валерьевич роняет на стол кулак, от чего стол трещит по швам, и принимается не просто кричать (что, по его словам, было редким явлением), а вопить.
– Все, останешься после уроков! – вопит он.
И тут до меня доходит, что оставлять ребенка в школе до двенадцати ночи, тем более в наше безумное время, для учителя слегка недопустимо. А отнимать личные вещи учитель не имеет никакого права. Так сказал дедушка. Никакого права.
– Ведь вы не переехали. – Вырывается у меня еще что-то немыслимое. – Вас выперли из сороковой школы. Может, и вам надо изменить стиль поведения? Придется каждый год ведь школу менять.
– Я не меняю школу каждый год! – вопит учитель после того, как один из кульков в его душе самым варварским образом надрывается, чему я и только я виной. Девочки притаились и опустили головы. Я затылком чувствую их настроение, опустившееся до отметки самого мрачного. – Это было только раз!
– Неудивительно, если вы там устроили исправительную колонию. – Что заставляет людей заходить в темное логово все глубже, зная, что по пути им не встретится добрая феечка?
Учитель глубоко дышит, успокаивая обнаженные нервы.
– Я тебя остужу позже, Кипятков. Далее, что я хочу сказать своему новому классу. У меня не бывает любимчиков и не бывает нелюбимых учеников. Для меня важен каждый ребенок. Тем более что у меня всегда найдется время на любого из вас. Домашние работы я каждый урок проверяю у всех без исключения, даже если к доске вызываю отвечать всего пару человек. В случае невыполнения домашних заданий в журнал безоговорочно ставится «два». Пересдать на лучшую оценку задание допустимо, но не выучить урок совсем – нет. Чем хуже мои дети ведут себя на уроках, тем более объемное задание весь класс получает на дом. Наказываю я не только мальчиков, это касается и девчат тоже.
– Ой, да они только об этом и мечтают! – говорит кто-то вместо меня. Мне кажется, снова Дэн. А слова его подтверждены прямой спиной Кристины, которая сложила руки как положено исключительно ради Дмитрия Валерьевича, прямо из кожи выпрыгнула. Хотя за такую позу он ее никак не накажет, все равно Кристина вся выпрыгнула из кожи.
– Стало быть, вам понятны мои принципы работы и требования. – Ощутив всю сладость коллективного беспокойства, он разваливается в своем кресле с едва уловимой усмешкой победителя. – А многого мне не нужно: хорошее поведение и знания. При всем желании это выполнить может каждый из вас. Бояться меня не надо, я не кусаюсь, но и поблажек не делаю в равной же степени. Я не злой и не добрый. Оценки ставлю такие, какие заслужили, мне все равно, насколько круты ваши родители: я не из тех, кому можно заткнуть рот статусом. Деньги и шоколадки мне на стол класть не надо. Я вообще ненавижу сладкое. А в больших деньгах у меня нет необходимости, я работаю учителем, потому что просто люблю свою работу.
– Угу, над детьми издеваться. – Слышу чье-то очередное колкое замечание. Упс, это ведь снова я!
– Каждый из ваших пропусков должен быть заверен справкой от врача или мне должны позвонить ваши родители. Если у вас не выполнено задание, мне все равно, какая на то причина – не было вас, или вы забыли, это абсолютно не важно. Нет задания, значит, нет знаний. А если нет знаний, в журнал автоматом ставится «два». И обижайтесь сами на себя. Учеба нужна не мне, а вам, потому что у меня уже имеется аттестат и диплом. На ваших партах лежат чистые листки. Взяли ручки. – Спокойствие учителя никому здесь не нравится, оно зловещее, как ведьмовская избушка с черными кошками, зельями и котлами. Весь мой напуганный класс послушно гремит ручками, ну и я спокойно беру ручку с бумагой. – И пишем. Полное имя обоих родителей и все их контактные телефоны. Я понимаю, что не у всех есть двое родителей, а у кого-то их вообще нет. Поэтому записываем контакты и имя того, кто воспитывает вас. Это могут быть старшие совершеннолетние братья или сестры, бабушки, дедушки, и другие опекуны. Информацию каждого я сегодня же проверю, и будь та неверна, обязательно найду настоящую. А сейчас подойдем к сути урока, когда вы расскажете мне пару слов о себе. Со Степы начнем, пока остальные пишут.
Мысленно перекрестившись и положив ручку, я перепрыгиваю через свой стул. Кто-то сзади с поддержкой говорит «Жги!», а я все равно не могу расслабиться, у меня сжимаются ребра, потому что я боюсь наляпать чего-то не того.
– Меня зовут Степа. Среди друзей я Кипяток. Но лучший друг… он… он у меня единственный, лучший, это Ярик, он рядом со мной сидит, вот он, он меня просто Степой иногда называет.
– По твоему голосу я слышу, что это довольно приятно. – Перебивает на миг Дмитрий Валерьевич, и я улыбаюсь про себя, оттого что на этот раз заставляю его улыбаться. Мои ребра чуть разжимаются.
– Да.
– Продолжай.
– Еще я люблю своего дедушку. Он тоже судья.
– Как понять – тоже?
– Как мой папа, правда, по сравнению с ним, дедуля рассматривает семейные дела. Разводит пары, делит имущество, решает, с кем будут жить дети после развода…
– А какие дела рассматривает папа?
– Он судит несовершеннолетних преступников. Мою маму зовут Марта, она замужем за каким-то чуваком. Мы с ней не видимся уже два года, ровно столько она замужем. Судя по тому, что она не ответила ни на одно из сотни моих писем, я чувствую, что не имею значения для нее. А я все равно пишу и звоню. И звоню. И звоню, и верю, как наивный дебил, что она поднимет трубку, а она не поднимает! Папа говорит, что она того не стоит, но я хочу разобраться с ней сам, понимаете? Он не должен в это лезть.
– Успокойся, во-первых. – Говорит Дмитрий Валерьевич, и я наконец-то торможу своих внутренних коней, понимая, сколько пыли вылетело из-под копыт, насколько много лишнего я наговорил всему классу и незнакомому человеку, и как много чувства превознес в свои слова, настолько эти чувства больше невозможно оставлять одному себе. Наверное, не нужно было бросать рисование (целая неделя без рисования, ужас!), я бы тогда молчал намного больше. В том числе о том, что мне нужна мама. Даже несмотря на то, какой классный у меня дед, мне все равно нужна мама. И папа. – Во-вторых, фильтруй базар, как сам выражаешься. Как еще объяснить, что хороший рассказ ты портишь своими словечками? Избавь меня от них. Итак, ты рассказал мне немного о своей семье, но я просил тебя рассказать о себе. Сначала я хочу познакомиться с тобой. Ты не против?
– Мне нравится гулять (обычно играть в футбол), еще собирать конструктор, ходить в кино и на выставки. Иногда я читаю книги о животных, но не только о них. Слушаю разную музыку. В основном русский рок, потому что папа… играет это на гитаре. Точнее, играл. Его гитара стоит в пыли уже давно. И не только она у нас стоит в пыли. У меня есть мечта. Несколько мечт. Я хочу кота. Но отец никогда не разрешит. Вот такая у меня жизнь.
– Жизнь такова, что надо уметь добиваться всего, чего хочешь, – твердо говорит учитель и мне сразу видно, что это его лучший метод, – но при этом ценить то, что имеешь. – Торопливо добавляет он, будто сперва сказав, а после осознав, что плетет. – Есть ведь что-то, доставляющее тебе радость помимо, как ругаться.
– Да. – Я же про Лали еще не рассказал! И про пианино. Но я и не стану, оставлю это одному себе, не буду делиться, даже если из мира исчезнут все цвета. – Я люблю животных. И буду работать в фонде, который занимается их защитой. А лучше организую свой.
– Отлично, то есть волонтером будешь? Хорошо. Садись. – Говорит учитель, потому что я посылаю ему сигнал о том, что на этом у меня все. Такие сигналы учителя идеально понимают. – Очень было интересно тебя послушать. Ладно, не буду тебя наказывать в первый день, ты в итоге меня приятно поразил, но если станешь плохо вести себя и дальше, я достучусь до твоего отца.
– Даже я не могу до него достучаться, а мы в одной квартире живем. – Мой рот открывается сам и язык тоже сам извивается в этих словах. Так бывает. Чем сильнее хочу заткнуться, тем больше говорит за меня предательский рот. Просто я очень сильно скучаю по запаху красок. Я заполняю пустоту.
– Степа… – что-то в моих словах заставляет учителя отвечать так дружественно и мягко, что мне приходится знакомиться с Дмитрием Валерьевичем еще раз. Это как смотреть на картину вверх тормашками, а потом повернуть под нужным углом и наконец-то осознать начинку. – И каждый из вас послушайте, пожалуйста. Я очень надеюсь, мы с вами станем семьей. Знаю, семья для многих – особое слово. Но, к сожалению, есть немало детей, у которых имеются проблемы, связанные с семьей – одни испытывают недостаток внимания, других покинул кто-то из родителей, а в худших случаях дети страдают от домашнего насилия. Сейчас мы не будем выяснять, есть среди вас такие или нет, но знайте, что с любыми проблемами вы можете обращаться ко мне. Все без исключения, кого прорывает рассказать о своих проблемах сильнее, чем вы хотите говорить о себе. Даже если вам угрожают, ничего нельзя бояться. Говорят, порой один обычный разговор может подвести на шаг к решению. Не молчите о том, что болит. А вдруг этот разговор освободит вас?
Впервые за день я не могу ничего ответить, потому что нечего к этому добавить, в этих словах есть все. В них есть все, что способно обнять мою душу. Кроме того я быстро стараюсь сообразить, в каких моих репликах учитель читал между строк. Чего лишнего на мне нарисовало утаенное чувство? С чего он взял, что мне знакомы насилие и угрозы?
Глеб, 27 лет
Работа мечты высасывает из меня соки, кровь и душу, но я готов просидеть за ней, пока от меня не останется бескровный мешочек костей, потому что если я не сделаю этого, дома на меня, как лавина, обрушатся воспоминания, которые надо отпустить, а это выше моих сил. Суд – второе занятие после спиртного, которое убивает и в то же время помогает двигаться дальше.
Я возвращаюсь в зал под выпад Равшаны «Встать! Суд идет!». Пару недель назад я нашел в столе Степы рисунок. Запомнил на всю жизнь: Равшана погружена в горящую ванну, шея изогнута, голова с приоткрытым ртом откинута, руки свисают по краям, колени чуть выглядывают над поверхностью воды, которая горит огнем, словно место воды заполняет бензин, но Равшане ничуть не больно. Наоборот она в кайфе! Словно упоротая. Что хотел этим сказать Степа? В древние века, как пролечивали в одной книге, ведьм пытались сжигать на кострах, но ведьмы не сгорали, поскольку умели замораживать пламя. В любом случае это было настолько гениально со стороны сына, что я вернул рисунок в стол, не спросив, действительно ли Степа такое умудрился придумать и воплотить. Вполне вероятно, все это было одной из моих галлюцинаций. Дети не умеют так рисовать. Потому что даже мне воображение подобного не подкидывает.
В зале я вспоминаю суть дела. Глядя в кожаную папку, вспоминаю имена присутствующих. Мне давно пора приложиться к рюмке, ведь сегодня за день я не сделал ни одного глотка, и мне ужасно жарко под черной мантией с манишкой, жарко от одной только мысли, что я в здравом уме, ведь это значит, что любая лишняя мысль не в тему, которая может прокрасться в уязвимую коробку подсознания, отзовется в теле страшной болью.
– Продолжается слушаться дело в отношении Веркеенко Анастасии Викторовны. – Зачитав имя с документа, я чувствую, как то, от чего я прячусь, течет по мне прямо сейчас вместе с капелькой пота по позвоночнику: имя подсудимой со страшной силой напоминает мне другое имя. Почему? Сходство – только в одной первой букве. – Суд выслушал свидетелей со стороны обвинения и рассмотрел предъявленные доказательства вины. Настя, может, дадим тебе слово? Ты не хочешь признаться в совершении преступления?
Видимо, моя внешняя оболочка и мой голос куда приятнее моих душевных внутренностей, она гораздо приятнее мыслей в моей голове, намного лучше моего самого сильного желания. Потому что бледная плачущая девочка меня не боится, я это вижу, она боится не меня, а того, что я скажу в самом конце, но судя по предъявленным мне доказательствам, я не смогу поступить по-другому. Факты говорят против нее. Следствие длилось почти год. Вполне хороший срок убедиться в том, что человека не подставили, что человек – убийца, вину могут смягчить только обстоятельства, но разрушить эту вину не сможет ничто.
Вина… она скребет меня изнутри когтями: сильнее всего хочется перегрызть ей горло, но ничего не в силах изменить факт.
Девочка кивает в сторону мачехи, на которую свою вину и сваливает. Это так же просто, как мне свалить любовь из своего сердца в чье-то другое, чтобы она теперь поиздевалась над кем-то другим, а я – отдохну. Вид и поведение у мачехи такие, что руки чешутся посадить именно ее, но никого нельзя посадить за слишком короткую юбку, за татуированную змею на шее, наглый взгляд и закатывающиеся глазки. Подсудимая выглядит скромнее женщины в короткой юбке, год назад у нее были веские причины убить того, кого она убила. Представьте, что человек длительное время клюет вас во все возможные на то места, издевается морально и физически, а потом вас накрывает, вы понимаете, что с этим пора что-то сделать, и…
Потом это приводит к тому, что я наблюдаю сейчас. Насте всего пятнадцать лет. Во время убийства было четырнадцать. Вины не признает. Я прошу адвоката выступить с речью. Уважаемый адвокат долго и заумно глаголет, прежде чем вызвать свидетеля защиты, а я за секунду потираю глаза, а затем виски. Мне некуда деть свои дрожащие пальцы. Чтобы скрыть нанесенную на кожу живопись, приходится постоянно контролировать рукава. Со всех сил стараюсь смотреть только на адвоката и сосредоточиться на его словах. Необходимо закончить это быстрее. Иногда время нужно остановить, нажать на паузу и остаться, насколько захочу, а иногда ускорить процесс, особенно судебный, нажать на ускорение и мотать, мотать, мотать до того кадра, где я на дороге, на байке, без шлема на голове, волосы рассыпаются и я лечу…
Язык у адвоката оказывается длиннее, чем шло предварительное следствие по делу, и совсем без костей. Через несколько минут длиною в вечность я слушаю последние реплики обеих сторон, и удаляюсь для принятия решения. В судейской комнате мне кажется, что я начинаю писать «Альбина» вместо «Анастасия». Не нужно этого делать. Нужно представить себя, парящим на мотоцикле над земными пробками. А лучше всего забить голову необходимыми статьями на то время, что я здесь, что мне и удается сделать после некоторой очистки своей головы с внутренней стороны. Я знаю, что мне нужно.
Я буду думать о Степе.
Эффект от самых ласковых ощущений в моей душе сказывается на всем, из чего я состою – мое тело, мой мозг начинают работать, мое сердце бьется в самом светлом ритме, кроме того оно растет. Я представляю, как меня обнимают руки Степы, и свет начинает проливаться отовсюду. Я представляю, что не устаю после работы, что готовлю суп, что Степа облизывает ложку и просит добавки, а затем я играю на гитаре, а он – на пианино. Я делаю все это, забыв думать об Альбине, и намного позже дома целую Степу на ночь, ведь я же не напился и не лег спать в семь часов вечера. Обо всем этом я думаю, впуская в свою грудь настоящее солнце. Мне удивительно быстро удается составить текст, как надо, и вернуться в зал для оглашения приговора.
– Оглашается приговор. – Провозглашаю я после рявканья Равшаны «Всем встать!» – Именем Российской Федерации. – Пока я перечисляю номера статей, воздух в зале потрескивается от напряжения. Дойдя до самого страшного, я чувствую, как напряжение в воздухе превращается в горе. – Меру пресечения оставить прежней. Приговор может быть обжалован в течение пятнадцати суток судом кассационной инстанции. Прошу садиться. – Заканчиваю я, сажусь, и тут на меня напускается старший брат Насти. Он вопит, что горло мне перережет, что у него за спиной две судимости (сразу видно по словарному запасу и наколке на запястье в виде паука, который «ползет» по решетке). Говорит, ему ничего не страшно, его не остановит даже то, что я собой здесь представляю, какое положение занимаю в обществе. То, что он мне, наркоману, как следует отомстит, он орет уже в руках охранников у двери в зал, откуда я приговариваю вынести его и арестовать. Моя рука разболелась ломать стол судейским молотком, потому что шум в зале никак не превращается в тишину.
Я перевожу дух и настраиваюсь на свой комментарий по поводу вынесенного приговора. Сделать это удается с большим трудом. Я досконально ошарашен тем, что этот незнакомый человек знает обо мне что-то личное. Что-то секретное. И опасное для моей карьеры.
Степа, 9 лет
Из класса Паштет выходит, как из трансформатора – напряженный на двести тысяч вольт, светло-песочные волосы будто попали под растяжку. Чем он недоволен до такой степени, что как будто бы только что вытащил пальцы из розетки? Ответ является передо мной сразу: я замечаю, как строго мой друг описывает глазами скачущую по коридору Кристину, словно у нее по одной пружине на каждой подошве. И я знаю, что последует за этим.
– Посмотрите, как этот Веник полы метет своей юбкой! Наверное, Ковтун попросил ее все коридоры прибрать. И она приклонилась перед Его Величеством! – ехидно подмечает Ярик, а слово «приклонилась» с особым напевом, когда мы оказываемся на достаточном расстоянии от своего класса.
Ребята проносятся мимо, обдавая нас гонимым одеждой ветром (это самый настоящий ветер счастья). Кристина тормозит и поворачивается к нам, ну и мы с Яриком тормозим со скрежетом, иначе врежемся в ее язвительную улыбку, в ее скалящиеся зубы, и попадем в плен ее огненно-рыжих волос, которые у нее ниже талии и полностью всю спину закрывают, как плед. Обычно Кристине заплетают косы, но сегодня она сменила себе имидж.
– Вы только посмотрите на эти патлы – ты что, с электрического стула слез? И меня зовут Кристина, Паштет. – Говорит она предназначенным только для идиотов тоном, для тех идиотов, которые еще слишком малы, чтобы осознать, что они идиоты. – Ты прямо как Буратино – глупенький, наивный и… деревянный!
Не знаю, жалеет ли Кристина о своих гнилых словах сразу или попозже, или она не пожалеет о них никогда, я-то точно жалею сразу, это ведь мне приходится обнимать Ярика сзади и удерживать, пока он пытается напасть на Кристинку, чтобы вырвать ей гланды.
– Я тебе покажу деревянного! Сама деревянная! – вопит он при этом, что усложняет мою задачу удержать в нем тигра, потому что когда Ярик орет, он становится сильнее и почти перестает быть тихоней. Мои руки обвивают его мощное тело, как страховочные тросы на каруселях. Думаю, моей страховки надолго не хватит. Паштет сейчас как кабина американской горки, летит неудержимо, то в самый низ, то в самые верха. Дедуля говорит, что я крепыш. Если я – крепыш, то Паштет в таком случае – терминатор.
– Встретимся на Точке. Дохлячок. – Кидает Кристина через плечо и скрывается на лестнице.
Сила в Паштете приумножается, достигает на мгновение красной отметки, но он вдруг успокаивается, бормоча под нос что-то, чего нельзя напечатать в сочинении, но можно написать на заборе перед домом физрука. Говорю ему, чтоб он не парился, Ярик-то знает, что он не дохлячок, а он заливает что-то про нового «классного», который уже не кажется ему таким классным.
– Забудь. Пусть себе глазеет. – Добавляю на улице, где мы вдыхаем летний воздух со сладким вкусом тополей, вспоминая всеобщую любовную сцену по отношению к новому учителю на первом уроке и всех других, когда у девок вместо глаз выросли сердечки. – То есть я согласен, что Веник пыжилась сильнее всех, но… Она что, – шепчу я, притискивая плечо к плечу Ярика, – она нравится тебе?
– Нет. Просто бесят такие. Видел ее лицо? Она уверена, что когда ей будет восемнадцать, Дмитрий Валерьевич женится на ней! И она будет Кристина Ковтун.
Мы все еще стоим некоторое время, как сиамские близнецы, сросшиеся плечами, потому что в некотором, но весьма огромном смысле мы близнецы и есть. Мы познакомились во дворе, когда нам было по шесть лет. Весь день прокатались вместе на своих детских великах, после чего я пригласил его на дедулины пирожки. Я тогда решил, что нашел потерянного братика и не отпускал его домой, потому что мне казалось, что он должен со мной жить. Нас идеально поместили на одну картину! И я задался вопросом, почему новый друг может стать намного ближе, чем родственник? Ярик тоже никуда не собирался, пока за ним его папа не зашел. Он ушел, но при этом остался. Остался навсегда. В тот день-то у нас с Яриком души и срослись.
– Ну что, гулять? – спрашивает Паштет, хотя я не вполне доволен смене темы. Он не хочет домой, мы не из тех, кто запирается дома и сидит за компом. Я, Паштет и наши друзья любим лето и улицу, мы договаривались, что пойдем после уроков скитаться где-нибудь, как бродяги, есть вкуснейшие сосиски в тесте, которые пекут в булочной, что через дорогу, но мне приходится рассказать об изменениях в своих планах.
В ответ на мои слова Ярик отвечает взглядом из той серии, что напустил на Кристину. И молчит. А я его душу изучил как любимую книгу, до последней цитаты, и знаю: если Ярик замолкает, это значит, что окна в его душу закрываются. Еще их при этом заслоняют занавески. Старые такие, поеденные плохими бабочками. Тем не менее, мы жмем друг другу руки, и я смотрю на то, как уходит Ярик, а вместо него ко мне приближается что-то неприметное, некрасивое – то, от чего у меня меняется настроение. Я точно уверен, это вина. Ко мне приходит запоздалая идея: я же мог бы друга и с собой пригласить, а не отфутболивать. Я недалек от выкрика «Стой! Пойдем с нами!», но Ярослав к этому моменту стирается с горизонта. После вины ко мне пристает и стыд. Почти такой же сильный, как в первом классе.
До сих пор помню историю того стыда. Год от года при каждом удобном случае вспоминаю и пронзительно ненавижу «линейку». Никогда еще начало учебного года не могло быть настолько ужаснее, насколько является по натуре.
– Степа, почему с тобой не пришли родители? И как зовут твоего старшего братика? – спросила меня моя первая учительница, косо изучая разрисованные руки папы. Из меня все мысли повылетали, к лицу прилило столько крови, что я даже перестал дышать. Очевидно, рисунки на его теле вышли из-под рук мастера, который в моем возрасте занимался тем, что разрисовывал все свои школьные тетради крестами, черепами, злыми шутами, странными надписями и прочими штуками, выдающими его склонность думать о смерти. Как наперекор отца притащило в тот день в школу вместо дедули, он напялил самую черную футболку в мире с изображением человеческих костей (зачем, если у него свои отовсюду торчат?) и самые свои неряшливые байкерские штаны. Переменный ветер раздувал длинные темные волосы и челку, которая скрывала пол-лица, но не скрывала отпечаток прошлого – его шрам. И позвольте мне промолчать о том, какие грязные на нем были ботинки. Накануне он со своими дружками упражнялся в езде на мотоцикле на каких-то землянистых дорогах загородом. С такими же дружками, как он сам – у которых совсем крышка открутилась, и скудное содержимое головы наружу вытекло. Таков был папа в своем самом благоприятном виде. А когда в ту пору он еще и свой рот раскрывал, в языке у него блестел пирсинг.
– Это мой папа. – Понурившись, ответил я так тихо, чтобы только учительница впитала мое признание, чтоб ужаснулась только она, а не ребята, которые толпились неподалеку со своими улыбающимися аккуратненькими родителями.
– Что-что говоришь, не слышу? Как родители оставили тебя наедине с таким хулиганом? Да еще в такой ответственный день! – возмутилась учительница, и я заметил, как она заметила, как папа плюнул жвачку прямо в клумбу с прекрасными школьными цветами, да так громко, так вульгарно, до головы потонув в фиолетовом цвете пофигизма, что звук этот плевком стек по моей душе. Ведь именно так говорит человек, которому по фиг – «мне фиолетово».
– Это мой папа.
– Что?
– Это мой папа.
– Я не слышу!
И мне пришлось заорать.
– Это – мой папа!!! – всплеснув руками, я заорал так, что теперь весь класс, все учителя, вся школа, весь город и четыреста близлежащих деревень были в курсе, что этот нехороший пацан, паршивец, неряшливый негодяй – мой отец (это слово нельзя было к нему и дрелью пришпилить). Это заполнило мое тело слезами. Минута, и я весь оказался соленый, как будто меня родила русалка и выбросила на берег из глубин моря. Мне хотелось, чтоб это море затянуло меня обратно, но оно лишь пролилось из моих глаз ко мне в ладони. Затем меня кто-то обнял, и мне не нужно было раскрывать глаза, чтобы понять, кто это был. Уж Ярослава-то я даже по запаху узнаю. От него пахнет дружбой.
Сегодня, девятилетний и заметно вытянувшийся в росте (что можно предусмотреть по тому, как уменьшается в моих глазах длина забора), жду появление Принцессы, благодаря чему нечисть в виде жуткого воспоминания выскальзывает из меня. С Принцессой Лали мы познакомились раньше, чем с Паштетом, и дедушка рассказывал мне, как я целовал ее в щеку и все время брал за руку. Таких подробностей я не помню, но верю в них. Это было бы вполне естественно, ведь Лали – самая лучшая. Она единственная на моей памяти, кто выпрыгнул со страниц сказки, и единственная, кто не перестает дышать при виде взрослого мужика – только по той причине, что он красив. У нее-то крышка хорошо закручена, весь ум в голове. Все остальные девочки как сумасшедшие стараются нравиться, но Лали ведет себя естественно, и может задержать дыхание, только когда я беру ее за руку. И тогда крышка откручивается у нас обоих.
Мы никогда не целовались в губы, но летом я застал отца, целующего судебную секретаршу Равшану прямо у нас квартире. Начнем с того, что само ее появление на нашей с папой территории не внушило мне оптимизм. Я дико испугался, что папа перестал использовать ее исключительно как подстилку (слово, подкинутое дедулей) и уже решил жениться! Не приведи бог, поскольку ночью я срежу два метра ее длиннющих и чернющих волос-змей, чтобы сделать себе веревку. Второе, что пошатнуло мою психику, это Равшанин видок в тот момент, когда она появилась в коридоре, выйдя из ванны. «Папа! Звони о2! У нас в доме мумия Тутанхамона!» – хотелось заорать мне, но на деле я подавился всеми возможными репликами, не в силах с помощью них передать всего ужаса, который парализовал мое тело. Рот мой был раскрыт так широко, что, я уверен, напоминал пещеру тролля. Из ванны в клубах пара (словно там стены горели) на меня надвигалось нечто с обмотанной полотенцем головой, из-под которого торчали мокрые черные змеи, в прозрачном халате, через который все можно разглядеть, но я не разглядывал. Мой взгляд приковала голова с белой тканевой маской на морде, которая, смоченная в каком-то креме, собравшись складками, напоминала забинтованную голову мертвеца. Или щуку под майонезом. Есть такое блюдо – тощая рыбешка в чем-то белом. Но это была только первая часть фильма ужасов, который предназначался не для детских глаз. Затем случился этот леденящий душу поцелуй, только на Равшане уже бинтов не было – ровно, как халата. Отец забыл закрыть дверь и целовал ее так, что в этот момент не ее волосы, а его язык был змеей, которая ползала по ее глотке. В тот день я пытался нарисовать маму, лежащую на песке, но получилась ведьма Равшана в ванне.
Сейчас я стою и думаю, что если все взрослые так целуются, то я хочу, чтоб мы с Принцессой Лали остались детьми навсегда. Откусывать от нее куски я вовсе не намерен.
Из школы выходит Принцесса Лали, и я подавляю дрожь в руках. Более того прячу руки в карманы спортивных штанов, за которые меня на втором уроке разнес Дмитрий Валерьевич – нельзя появляться в школе в таком виде, если это не урок физкультуры. Мои руки одержимы желанием потрогать русые кудряшки Лали, которые водопадом спускаются на ее кремовые плечи, поэтому пусть поживут в моих карманах. У нее совершенно неземные кудряшки, свои собственные, аккуратные, как у новой куколки.
– Ты, все-таки, сегодня хорошо себя повел на последних уроках. Учитель решил, что ты не такой уж злодей. И правильно сделал. – Слово «злодей» из уст Принцессы Лали выплывает как слово «любимый», и все свои предложения в целом она произносит как комплимент. А может, я выдумываю все это. На всякий случай потираю уши, но взгляд от Лали не отвожу. Я так люблю на нее смотреть, что смотрю на нее, даже когда она исчезает. Все художники зависимы от красоты, и я. Но особенно от Лали. Даже если больше не художник. От зависимостей надо избавляться, а от Лали нельзя – это так же легко, как вызволить из розового белый и красный, когда уже смешал эти цвета вместе.
А что для нее красота?
– Тебе тоже нравится Дмитрий Валерьевич? – задаю наболевший вопрос, внимательно всматриваясь к белому медвежонку на заколке, придерживающей прядку волос у подруги на голове, типа спрашиваю именно его – так проще.
– Он хорош. – Отвечает Лали, и во мне что-то большое и учащенно бьющееся превращается в осколок льда.
– Ты прямо как все девки… – надуваюсь, словно шар, произнося это вранье, и надеясь, что претензия звучит правдоподобно. – Стоит появиться на горизонте очередному мужику в этом стиле, и вы все готовы забыть, даже имена свои.
– Но ты ведь лучше него. – Добавляет Лали, и по ее голосу я слышу, что более правдиво она высказаться просто постеснялась, а зря. Пусть скажет, что я лучше всех! Пусть стоит и думает, что я из сказки, и что приехал в тот садик на белом коне, а не в дедушкиной машине с папой, слушая кроме русского рока матерный реп и молясь всю дорогу. Больше всего мне нравилось ездить с папой с заткнутыми колонками, когда он не спешил и даже болтал со мной по дороге. И когда мы играли в игру «Угадай, чего бы мне хотелось прямо сейчас». К сожалению, так было не каждый день.
– В Страну чудес? – стряхнув мысль, я просто протягиваю ей руку.
– А это далеко? – спрашивает Лали, но мою руку принимает.
– Это повсюду. – Отвечаю я, потому что когда мы беремся за руки, именно так и происходит в мире.
Мы берем в булочной по сосиске в тесте, по коробочке сока, идем через лес к бухте, но не спускаемся к морю. Со склона, на котором мы приземляемся, найдя наиболее мягкую траву, видно как будто все море на планете – и оно похоже на огромное синее футбольное поле, ведь сегодня даже волн нет. Песочный берег заняли люди, отхватывая последние теплые деньки для купания, но мы не смотрим вниз. А смотрим на горизонт, который рисует перед нами море и небо. Между ними идеально ровная разделительная черта и я не могу решить, море ли глубже неба, или же небо бесконечнее моря.
– Я боюсь клещей. – Признается Лали.
– Не бойся. Когда вернемся, я тебя везде обсмотрю. Особенно там, куда они обычно любят садиться, на всякие самые мягкие места. – Мне еще никогда так не нравились собственные идеи.
Мы съедаем свои сосиски. Я смотрю не на воду, а на Принцессу Лали. Ветер дует в мою сторону, и ее волосы щекочут мои щеки. Если бы запах можно было нарисовать, мне бы понадобилось много пастельных оттенков. Я знаком с Лали так давно, что знаю о моменте знакомства только по рассказам родителей. Они помнят, как я и Лали впервые оказались в одной комнате, как впервые взялись за руку, как я поцеловал ее щеку. Я завидую родителям и хочу украсть у них наши воспоминания.
– Знаю, тебе нравится, когда я на тебя смотрю. – Говорю, напрашиваясь на разговор о нас, когда сам уже превратился в этот ветер, треплющий ее волосы, и превратился в золотой свет солнца, лежащий на ее щеках. Я стрекоза, припарковавшаяся на ее маленьком плечике. Я цвет. Я – целое море цвета. В ее глазах. Мир настолько велик для нас, что я бы согласился прожить с Лали в руковичке.
– Нравится. И когда держишь за руку – нравится.
– И когда кидаю настоящие бумажные записки, нравится?
– Да. Особенно рисунок того зайца в шляпе, в почтовом ящике.
Тут мне приходит идея. Если Лали нравятся мои открытки, которые я рисую исключительно для нее, и которые потом забрасываю в ее ящик, то, возможно…
– Тогда давай поженимся после школы. – Мое предложение вполне серьезно. Я не дам этим чувствам «повзрослеть». Не дам им ускользнуть, как мяч за пределы поля. Им от нас не убежать. Я свяжу чувствам ноги и запихну в наши рюкзаки, чтобы они всегда были с нами. А рисунки смогу подкладывать ей прямо под подушку, если она скажет мне «да».
– Давай! – улыбается Лали. Все зубы ровные, а кудряшки шевелятся, потому что она поворачивает ко мне голову.
Через несколько минут мы падаем в траву и исчезаем в ней, как божьи коровки, потому что когда она поворачивает ко мне лицо, я на секунду прижимаюсь к ее губам. Отстраняюсь посмотреть, не испугалась ли она, и повторяю. А потом еще раз. Я целую несколько раз, по-разному наклоняя голову. Поначалу ее губы почти не шевелятся, но глаза закрыты. Следующей меня целует Лали. Она повторяет мои действия, а потом вдруг пихает нас на спины, и я вижу солнце. И небо. Но не только наверху. Все это небо оказалось прямо во мне. Через секунду чувствую, что и солнце небу больше не принадлежит. Это солнце проглотил кто-то другой. Наверное, Лали. Вся светится. Точно, она.
Включаю фронтальную камеру на своем смартфоне, и Лали снова улыбается, увидев на экране нас, лежащих в траве. У меня появилась идея соединить это фото с фотографией с нашей свадьбы. Сделаю коллаж. Мы будем смотреть на него, и сравнивать, как сильно изменились. От моей идеи Лали смеется, но в ее смехе мне слышно не что иное, как довольство.
– Я увидел, как это делает отец с женщиной.
– Фотографируется?
– Целуется. Не так, конечно. То, как они целуются – просто абзац. – Это наш поцелуй был самым лучшим и его впору наградить грамотой, думаю я. Иногда мне удается оставить то, о чем думаю, только в мыслях.
– А я видела на записи со свадьбы, как мои родители целуются. Не понравилось.
– Ты заметила, что взрослым нравятся всякие глупости? Они едят невкусную еду и пьют ну совершенно отвратительное на вкус спиртное. Я попробовал водку в три годика. У папы и мамы были гости. Они все пили. Затем все ушли курить и оставили на столе стаканы, а я так хотел пить! Я думал, это вода. Я сделал большой глоток и начал задыхаться. А потом меня стошнило. Мне даже вызвали «скорую». С тех пор папа ненавидел маминых гостей и никого не впускал в дом. Странно, ведь его друзья были ничем не лучше. Кого сейчас в дом нельзя впускать – так это Равшану. Она – само зло.
– Тебе надо поговорить с папой.
– Чтобы он с ней расстался? Лучше тебе не знать, куда он меня после этого пошлет! Мужчинами мальчики из таких мест не возвращаются. – Говорю я, но быстро забываю, потому что, первое: Лали меня не понимает, и второе: потому что каждый уголок тела слишком занят освоением моего счастья. Оно такое большое, что ему приходится разрабатывать целую стратегию полностью поместиться в детском тельце.
Домой я возвращаюсь, таща за собой воображаемую тележку с чувствами сильными и настоящими, совсем не воображаемыми – иначе, почему ногам так тяжело? И почему так трудно пройти через двери? Теперь они для меня слишком малы. Когда такое случилось? Мне хочется выпрыгнуть из тела и полететь туда, откуда пришел, смотреть на море и корабли, издалека которые кажутся игрушечными, будто это мы с Лали опустили их на поверхность воды. Хочу продолжать смотреть на эту воду, держа за руку Принцессу Лали. Дома мое тело просто окаменело. Я вспоминаю, как переодевал здесь утром свои шиворот-навыворот надетые штаны и футболку. Вспоминаю нелепую возню, которая словно случилась в какой-то другой жизни какого-то другого мальчика, но не этого нового, чье тело так не хочет возвращаться из Страны чудес в суровую реальность с ощущением пола под ногами, что продолжает наливаться сопротивлением и тяжестью. И я думаю, все это вовсе не из-за дальнего расстояния, преодоленного мной с Лали через лес. Я и дальше ходить могу, и ноги у меня обычно не гудят.
Я не замечаю, как после прихода домой ужинаю, принимаю душ, переодеваюсь и разгребаю школьную сумку. За стеной до меня доносятся шорохи, шаги, стоны, и тогда я вспоминаю о существовании отца, но общаться с ним пока не могу. Не могу даже читать и играть на пианино. Мое единственное желание – завалиться в кровать. На кровати, чуть прейдя в сознание после произошедшего на склоне, я вспоминаю, что у меня есть Ярик, и он обижен, как оставленный в тепле салат, потому что ему дали пропасть. Знаю, глупо сравнивать лучшего друга с салатом, но я всего лишь надеюсь, что сейчас он не выглядит также ужасно, как выглядят уставшие размякшие помидоры. Ведь Ярика сегодня отфутболил друг – раз; этот самый друг я – два; а девчонка, которая ему нравится, назвала его дохлячком – три. Наши на Точке не собирались, все разъехались по морям со своими предками, поэтому, думаю, бедному Паштету пришлось идти домой и чисто из отчаяния делать уроки.
Набираю номер друга, чтобы извиниться за эти три обстоятельства, которые заставили его обидеться, хотя Кристину я не заставлял обзывать Ярослава деревянным Буратино. Уж я-то не понаслышке знаю, что Паштет не деревянный. Если он – деревянный, то и я – дуб.
Потому что у нас почти все общее. Мы дышим в унисон. Орем одним голосом, когда несемся зимой с горок. Вместе задуваем свечи. У нас есть особенные места, которым мы дали необычные названия. Например, Точка. Или маленькая полянка в нашем лесу, где стоит наше любимое дерево. Мы назвали его Выжившее. Толстый ствол этого дерева при каких-то обстоятельствах страшно обгорел еще до нашего рождения, образуя в дереве не то что дыру, а пещеру с черными стенами и отверстием посередине стены. Я могу войти в эту «пещеру» в полный рост, и еще над головой пара сантиметров останется, но дерево при этом все равно цветет!
Я просто обожаю необычные явления природы, как вот это дерево. Замираю перед каждым ударом молнии, золотым лучом солнца через мрачные тучи, радугой, и небом, взорвавшимся тысячами красок после дождя. В этом есть такая мистическая, неуловимая, почти необъяснимая красота! Я не могу не заметить таких вещей вокруг себя и готов останавливаться перед каждой лужей в форме сердца, муравейником с трудолюбивыми муравьями и деревьями вроде этого. А также не могу устоять перед красочным осенним листиком, шишкой и желудем (последнего в нашем лесу полно), я обязательно тащу это богатство домой, чтобы что-нибудь потом с этим сделать на трудах, но сначала мне надо сфотать, чтобы запомнить красоту в изначальном виде. Как одну радугу, когда мы играли на Точке. Это случилось в прошлом году. Такой яркой люди нигде не видели. Богоподобная! Она настолько была цветная, что все остальное против нее казалось черно-белым. Я заметил ее последним, очень странно, потому что завязывал шнурки, но потом все ребята разом потянули меня за рукава, чтобы я обязательно успел посмотреть на разноцветное коромысло. И мы окоченели вместе. Я забыл не только о шнурках, обо всем, что надето на мне и как именно это выглядит, я был не в состоянии одеться без нелепой возни целую неделю после этого зрелища. И еще долго не мог отклеить с пола челюсть, потому что радуга была нарисована на небе ядовито-яркой гуашью. В этом заключалась пугающая в некотором смысле красота, ибо радуга казалась реальной, как трава или машина. И мы впитывали ее до победного, пока радугу не начало впитывать небо, пока оно ее не проглотило. После этого возникло чувство, что красок во мне через край, я даже не смог продолжить нормально играть в футбол, едва не падая на каждом шагу, как будто эту радугу проглотил я.
Но мое самое любимое природное художество даже после такой радуги – Выжившее дерево. Это картина в стиле трагизм, ведь дерево горело. Я просто не мог пройти мимо, чтобы не впитать красоту, такую загадочную и страшную.
– Смотри, – сказал я тогда Ярику, уже видя, как нарисую это у себя в альбоме. – Надо же. С такой раной, а живет. Паштет, если дерево выживает с такой раной, то и у людей все получится? Правда?
Ответом мне было неоднозначное «эммм», но я всегда был тихо благодарен Ярику за его способность терпеть во мне этого лунатика, в которого я превращаюсь временами.
За стеной моей комнаты, одетой в космические обои с планетами, отец тяжело слезает с кровати, не подозревая, что вырывает меня из одного из самых интересных воспоминаний. По решительным шагам определяю, что он не настолько пьян, как первого сентября после работы и вечеринки дома у Мумии Правосудия. Видимо, он расслышал наш с другом смех. По сути, конечно, только мой, но факт в том, что он понял, что я дома, что я пришел поздно, и теперь он решил по этому поводу высыпать на меня камней. А я ненавижу ссориться с папой. Не открываю до талого (как он сам выражается), пока он не начинает рявкать:
– Откроешь или мне тут дверь с петель снять?
Я приоткрываю на несколько сантиметров; делаю вид, что я енот.
– О! А я ничего не слышал! С Паштетом по телефону разговаривал.
– Хватит врать, дебил.
– Один дебил происходит от другого дебила. – Говорю вперед мысли, и едва не получаю тумака. Папа угрожающе замахивается, но не бьет. На этот раз – нет.
– Впустишь? – папин выдох напоминает шипение змеи, и я вспоминаю, что его язык змея и есть. Сейчас он изо рта Равшаны перекочевал домой, в папин рот. И разговаривает со мной таким тоном, что я заражаюсь и отзываюсь аналогично.
– Что тебе в моей комнате надо?
Отец меняет раздраженное лицо на злое и пинает мою дверь, будто это футбольный мяч.
Дверь – нараспашку. Я – на полу. Папа входит в комнату, внося с собой эти слова:
– Меня бесят баррикады и дистанции, которые ты возвел между нами.
Я возвел??? Ну да, когда мы с дедулей делали в моей комнате ремонт, я попросил его не только эти невероятные обои с космосом, но и поставить мне дверь с замком, однако никогда и никого в жизни я не просил, чтоб папа держался подальше. Как дать понять, что нас разделяют не двери, а Равшана и их пьяные вечеринки? И бутылки с водкой, без которых папа жить не может, тоже разделяют нас? Почему? Почему он пьет? Почему мы не ходим в пиццерию, как раньше? Почему не играем на инструментах? Не рисуем? Не строим замок? Почему этого больше нет в нашей жизни? Она не остановилась с тех пор, как мама ушла к своему чуваку! Все это мне хочется донести до самого сердца папы, но в самые ответственные моменты не язык, а слова оказываются предателями, потому что никак не складываются в предложения. Чего я действительно не хотел говорить, так это «что тебе надо в комнате», но я сказал.
– Где ты был? Уже семь вечера! – трещит папа, словно это три часа ночи, помогая мне подняться.
– С Лали гулял. – Отвечаю сквозь зубы, потому что, падая, больно ударил зад и сейчас занят тем, что растираю ушиб ладонями.
– Врешь. Опять на Точке не понять чем занимались.
– Да не курил я, не курил! – мои руки рассекают воздух, а в доказательство своих слов я резко выдыхаю отцу в лицо, выдыхаю с такой силой, что у него шевелятся пряди прямых черных волос. – И мы играем в футбол на Точке, понял? Это такое футбольное поле во дворе у Макса Ноева. – Я вижу, как папа морщит нос, принюхиваясь. Наш футбол его не впечатляет, тогда что? От меня пахнет детскими девчачьими духами? Папа криво ухмыляется, от чего меняется линия его шрама, и садится на мою кровать. Точно, учуял девчоночий запах. Маньяк.
– Что у тебя с этой девочкой? – он снова меняет лицо, на этот раз оно лукавое. Папа превращается в папу. Вот только я слегка вышел из себя.
– Любопытство сгубило кота. Помнишь?
– Спрашиваю еще раз, что у тебя с девочкой. – Настаивает он «тут вопросы задаю я» тоном, будто судит нас с Лали по себе и своей подружке. Или будто это допрос в этом, как там говорил дедуля… в следственном комитете!
– Ничего того, что у тебя с Судебной Горгульей.
– Хватит валять дурака. Смотрю ты ранний, прям как… твоя мамаша. – Он произносит это слово так, будто оно поедено молью. Ровный шрам становится зигзагообразным. – Та тоже с тринадцати лет спала с мальчиками. Она мне рассказывала, да в ней это и без слов проступало.
– Я не собираюсь с тринадцати лет спать с мальчиками. – Уверенно говорю я, и зигзаг у папы в лице становится линией, настолько ужас смывает с него все выражения, хотя я сказал ведь, что НЕ собираюсь.
– Ты давно уже с ней не виделся? Как она выглядит? Такая же бомба, как и была?
Не понимаю, почему он спрашивает. Если бы мама ответила на мой звонок, он бы первый узнал. Если бы она ответила на мое письмо, он бы первый узнал об этом. И вообще весь мир бы узнал. При мамином ответе на мое письмо я бы так громко заорал «Ура!», что в нашем лесу поразлетались бы дятлы, теряя от страха перья.
– Она самая красивая. – Я желаю, чтоб это отпечаталось в его голове, как имя в паспорте. – И ты обещал ее не оскорблять.
– Прости. Как день прошел в школе? Учительница новая, или та же?
– Нас будет вести мужчина. Дмитрий Валерьевич зовут. Горяч настолько, что все наши Снегурки в классе растаяли. Пацанам пришлось из класса выплывать, а не выходить. Даже отличница сегодня свои косы ради него распустила. И Кристинка.
– Ну, с этой кокеткой все понятно. Мужчина, говоришь. – Папа смакует слова и щурится. Это выдает его любопытство. В остальном его глаза почти всегда раскрыты хорошо, и их черный цвет меня гипнотизирует. – О, как! Кроме физрука мужиков у вас еще не было. Что задал?
– Немного. Пару номеров по математике и пересказать биографию Тютчева по чтению. – Не знаю, как я вспомнил домашку, если вообще вспомнил ее всю, учитывая, что мое сознание полностью заполнено поцелуями с Лали, но выполнить эту домашку я в таких условиях не смогу совершенно точно. Дмитрий Валерьевич завтра снова на мне оторвется, но сейчас мне нет до этого никакого дела. Может, это я на нем оторвусь.
– Сейчас поужинаем, и ты сразу сядешь за уроки, а я проверю.
– Да, если не отрубишься.
Папа не слышал, что я ему ответил. За столом он опрокидывает рюмку и наливает следующую. Готовит он просто замечательно, но, к сожалению, только когда в хорошем настроении. Сегодня настроение у него серое, недосоленное и никакое, судя по супу с… курицей!
Меня сотрясает от боли и отвращения! Курица, в этом супе курица! Настоящая курочка! Которая когда-то была живой!
Больше не могу молчать.
– Фу! Ну и гадость! Что это за суп? Где я? В детском доме? Или еще хуже, в колонии для несовершеннолетних? Не буду. – Отодвигаю от себя тарелку с мертвой курицей. – Кроме того в этом супе труп.
– Какой труп? – отзывается папа с таким лицом, будто я сказал ему, что я – белый медведь, и с утра мне необходимо прибыть на север. Он на меня смотрит как на пациента психиатрической клиники. – Не придуривайся и ешь. – Выплевывает он в итоге. У него так хорошо это получается в ситуациях, когда со мной ему общаться совсем не хочется – он берет и просто отплевывается от меня.
– Папа! Я сто раз говорил, что я вегетарианец!
– Съедай то, что я буду подавать, вегетарианец. Я сегодня был не в состоянии ездить по магазинам, – ворчит отец, шумно роняя ложку. Этот звук трезвонит у меня в голове. – Прости. Я сегодня… девочку в тюрьму посадил.
Меня папина деятельность вовсе не пугает, меня нет в зале его суда, но для папы его работа пока в новинку, он занял самую ответственную должность, и я подозреваю, что он не научился выносить ее морально, даже если внешне его оболочка выглядит суровее, чем морда у грузовика. Почему он может быть полон сил для других, пока внутри у него все трескается и ломается?
– Сколько дал?
– Четыре года. Учитывая то, что ей нет восемнадцати и это первое ее преступление, наименьший срок за умышленное убийство делится ровно наполовину. Взрослому я за это должен был дать восемь лет, а ей дал всего четыре. Адвокат пытался преподнести ее действия как последствие аффекта. Но это кино ни о чем. Она убила посреди ночи, когда ничего не произошло. А значит, планировала преступление. Да, над ней издевались, но у нее был шанс обратиться в полицию или органы опеки.
– Кого она убила?
– Своего отца.
– Понимаю… – не подумав, ляпаю я, но от взгляда папы беру ложку и съедаю всю свою порцию «убийственного» супа. – А можно узнать, как она это сделала?
– Ударила его по горлу топором, пока он спал. – Говорит отец, и мой суп чуть не льется обратно в тарелку. По-настоящему я думаю, что он шутит, преувеличивая факты, но по его окаменевшей коже вижу, что это правда. Он опрокидывает вторую рюмку, задержав дыхание.
Мне физически больно смотреть на то, как папа пьет. Закусив лимонной долькой, он гладит мои волосы, потому что я не смог спрятать от его глаз свою тоску. В своих чувствах я – это всегда я. Если мне плохо, именно это вы и увидите в моем лице. Если хорошо – то увидите именно это. И уж держитесь подальше, когда я в игривом настроении, когда у меня крышка начинает откручиваться. Мне в таких моментах и бомбочки не нужны, в таких моментах бомбочкой я становлюсь сам.
– Прости меня. Я исправлюсь, увидишь. Папа просто сильно устает, потому что… – сглотнуть ему дается так сложно, как будто у него болит горло. – У меня новая должность, в которой я должен чуток поднажать, ты понимаешь?
– Скажи мне это, когда без пойла заснуть не сможешь.
– Не дерзи и не умничай, щегол. Перья вырву!
– А я все дедуле расскажу.
– Добиваешься моей смерти?
– Цепляюсь за свою жизнь.
– Не важно. Еще один иск против меня, и я дедулю на порог не пущу, а ты, засранец, из дома не вылезешь. Я тебе покажу Точку! Дома будешь сидеть на своей толстой пятой точке, понятно? И суп будешь есть, как миленький. Пожалуешься у меня, что там мертвая курица плавает. Да, мертвая, черт возьми! Мертвая. А ты представь, какого было бы есть суп, в котором плещется живая курица!
– Приговор может быть обжалован. В том числе насчет толстой пятой точки.
– С дедулей? Кто б сомневался. Его больше любишь, чем меня, да? Ха, конечно же. Когда речь заходит о его любимом внучке, он весь растекается мёдом. Однозначно по его только вине ты смеешь мне хамить.
– По его «вине» меня не заметили органы опеки. По его «вине» никто не узнал, что я побывал в центре ваших пьяных вечеринок. Подтверди, что я чудом остался в этой семейке жить.
– Не мни папе душу, иначе чудом останешься с зубами. Это не так. И мы о другом говорим. Твой дедуля давно подорвал перед тобою мой авторитет.
– Все это художественные выдумки. Ты ему просто завидуешь, потому что он секси. Как и наш новый дрессировщик.
Даже глядя в свою чашку с чаем, я каким-то образом вижу, как из глаз отца в меня летят молнии, и я переделываю фразу: классный руководитель. Но тут же узнаю, что сердит отца на самом деле.
– Значит, я уже не секси?
– Ты еще круче, пап. – Пряча смех во рту, отвечаю я. Удается мне это так же хорошо, как спрятать там же грецкий орех в скорлупе. Как ни прячь, но смех меняет мой голос. Он становится низкий, как у девятиклассника.
Еще минуту мы молча превращаем в ничто наши бутерброды, и это единственное, что сегодня вкусно, ведь хлеб пекла фабрика, а не папа. И овощи росли без его взгляда-тайфуна. Сыр тоже делал кто-то другой. Масло, со слов упаковки, готовила какая-то «Боярушка». А папа ничего вкусного не приготовил. Его мрачное настроение погребает в нем отличнейшего кулинара. Кровь моего папы смешанная, его мама была русская, а его папа (мой любимый дедуля) башкир, оттого-то мы с папой такие темноволосые и черноглазые, и если верить словам дедули, восточный тип мужчин не только «самый горячий в мире», в таких мужчинах к тому же «генетически заложена способность к кулинарии». Сейчас я во все это не верю – сегодня папа холодный и бездарный. Я не знаю, кому еще написать письмо кроме мамы – может, Богу, или дьяволу, или просто в пустоту (возможно, именно она и похитила моего папу), с просьбой освободить. Тут я говорю то, что не только думаю, но и действительно хочу вынести в мир. Так же сильно и честно, как люблю его. Цепляюсь за надежду, что он может меня слышать – обычно папа выглядит так, словно он в настоящее время в обмороке.
– Я тебя теряю. – Решаю, пусть эта фраза немного повисит в тишине, чтоб папа прислушался. – Медленно. Это как отдирать пластырь с ранки. Чем медленнее, тем больнее. Маму я уже потерял и никак не могу вернуть. Сделай что-нибудь со своей работой, чтоб она между нами не стояла.
– Это как? Уволиться, что ли?
– Я хочу, чтоб мы были вместе. Когда ты был помощником судьи, у нас было время, чтобы на пианино играть и остальное.
– Хочешь поиграть на пианино – иди, играй! Играй хоть до ночи, но не указывай, кем мне работать! У меня одна жизнь, и я делаю то, о чем мечтал. Я прошел темный лес, проверку, экзамен, конкурс, я столько ночей не досыпал, как переживал, чтоб выбрали меня! Чтоб та клиника оправдала свою анонимность. Если хоть кто-нибудь узнает, от чего я лечился… Эта работа дает нам высочайшие преимущества.
– Какие же?
– Неприкосновенность. Безопасность. – (Гениально. Неужели папа уверен, что нам на голову не может упасть кирпич? Или мы не сможем в яму провалиться? Или нас ограбить не смогут из-за того, что он прикрывает татуировки-рукава черными рукавами мантии?) – Я стал зарабатывать больше денег! Это нужно нашей семье, как тебе объяснить?
– Наша семья разваливается. Никакая неприкосновенность не может остановить обрушение семейного гнезда.
– Из-за твоей мамаши! Перестань писать ей письма. Я тебе повторял сто раз: она не мать, не жена, не женщина, и вообще никто. Кто тебя растил? Я один! Эта экстремистка на мать похожа не была. И мне плевать на нее.
– Мне – нет. И что такое «экстремистка»?
– У тебя есть Бестолковый словарь. – У папы становится такой вид, словно ему стало плохо из-за собственного супа. Он воткнул мне нож в спину, а теперь хочет вытащить его, что ли. – Прости. Маму в семью мы не вернем. Не смогли мы ее сюда затащить, даже когда проживали вместе. Когда я разогнал нашу банду, она ушла тусить в другие. А потом ей повезло встретить мужика без пристрастий и темного прошлого, и ее как подменили. Тем не менее, она не вернулась к тебе. Она испарилась с концами. Но я-то здесь и не собираюсь уходить.
– У моего одноклассника так говорил отец, а потом развелся, и не только с его мамой.
– Не знаю, почему некоторые так поступают. Я – не представляю своей жизни без тебя. – Расширив глаза и развернув ладони, папа своей мимикой словно показывает весь масштаб своей любви, а также непонимания, как люди уходят от своих детей.
Я так больше не могу. Отец говорит красиво и искренне, но я знаю, что за этими словами не последует игра на пианино, и поездка на море, и вылазка в пиццерию. Ничего. Ничего из того, что позволило бы нам не просто знать, что мы любим друг друга, но и пользоваться своей любовью. Вкладывать ее в свое общение, в свои прогулки и чаепития, чтобы жить. Ведь именно ради этого живут люди? Ради любви. Раньше мы были лучшими друзьями, а сейчас я думаю, что же проглотить легче – папу или его отвратительный суп?
Помыв посуду, ухожу в комнату, сваливаюсь на кровать, закрываю глаза и в пространстве подсознания ищу того папу, который был у меня раньше. Зачем он всему положил конец? Папа повсюду в моей душе, живет там, как и Принцесса Лали. Может, он еще раз все обдумает и вернется? Я беру с тумбочки наше фото в рамке, когда слышатся шаги. Ко мне заходит папа, но не тот, которого я хочу видеть, я прячу рамку, чтобы не смотреть на нас при нем, а он крякает что-то по поводу учителя. Спрашивает, знает ли он, как до него дозвониться, если что. Мне нужно разбить о папину голову какой-нибудь ларек.
Я хочу, чтобы ты пригласил меня в кино! Я хочу, чтобы ты научил меня кидать камешки по поверхности моря. Мне хочется сыграть в четыре руки на пианино. Я всего хочу вместе с тобой!
Когда папа уходит, во мне загорается лампочка. Я даже подпрыгиваю на кровати. Вспоминаю, как Дмитрий Валерьевич уверял нас, что мы теперь одна семья. Может, хоть член моей школьной семьи поможет нам с папой быть вместе без стен? Может, Дмитрий Валерьевич сможет напомнить моему отцу то, что я существую? Знаю. Мне надо столкнуть этих двоих для разговора! Зря я дал учителю неверные номера. Мне казалось, всем учителям нельзя доверять, но что-то в словах новенького внушило мне надежду на обратное.
По тишине я определяю, что папа уснул, потому что даже когда я прижимаюсь к стене с чашкой вместо уха, то ничего не слышу. Стараюсь идти на пальцах чисто по привычке, ведь когда мой папа пьяный, вокруг него вырастают стены такой толщины, что мне можно стучать молотком, он все равно не услышит. Мой папа спит. После нашего ужина он выпил еще. По бутылке могу определить, насколько больше. Я вытаскиваю из его руки бутылку, а остатки сливаю в раковину, прежде чем вернуться – поцеловать папу и накрыть его пледом. Пианино стоит в его комнате с закрытой крышкой, и молчит. Ничего. Ничего.
Ничего. Я спасу нашу музыку. Спасу папу. И спасу нас. Мы связаны вместе навсегда. Мы как дольки из одного мандарина. Никого нет дороже, чем папа. И я его обязательно вытащу из бездны, что бы она собой ни представляла – я пройду в самую ее глубь, вокруг меня будут хихикать черти, но я их не испугаюсь, потому что буду идти за папой. Он увидит свет белый и сможет жить счастливо, как Выжившее дерево, с любой раной. И тогда стены между нами исчезнут.
Наутро после нелепой возни отец, лавируя по дорогам как сумасшедший, подвозит меня на мотоцикле прямо до крыльца, наделав много шумихи не только ревом двигателя, но и своим общим видом, и все вокруг оглядываются на нас, изумленно вздыхая и забывая тему разговоров. Уезжает он не менее впечатляюще, прижавшись на повороте боком мотоцикла к земле и обдав каких-то людей облаком пыли – такова папина экстремальная возня, поскольку он опаздывал на работу.
А я не выспался. Вечером я сперва написал письмо маме, но это не заняло так много времени, как работа над картиной, которую я пишу о папе и его Мертвой Принцессе. Вы правильно поняли, я сдался. Пока я не знаю, как выглядит его Принцесса, и делаю наброски, вынимая образ лишь из папиных рассказов. Люблю слушать его воспоминания об Альбине. Папа рассказывает мне, как они познакомились, как он начинал ухаживать, как поначалу они друг друга стеснялись, а потом целовались на склоне – там же, где были мы с Лали, но не только там. Папа так нежно и восторженно говорит о том, каково было любить Альбину, что меня пронзает иглой ревности. Прошло десять лет, а папа произносит «мы с Альбиной сходили…», «наши руки нашли друг друга» и «мы не могли оторваться от поцелуев» так, словно они ходили, держались за руки и целовались вчера вечером, и вот он только что вернулся со свидания, а каждая клеточка его мозга заполнена тем, что у него было с девушкой. Его первая школьная любовь значит для папы целый мир. Он застрял в нем, не зная, что мир настоящий тоже освещен солнцем, но папу не вытащить и не переубедить. Иногда мне страшно, что тот мир больше, чем который в его сердце могу занять один я. Меня терзают неоднозначные чувства. Я хочу, чтоб папа был счастлив, а для этого ему нужна живая девушка, которую он полюбил бы еще сильнее Альбины; с другой стороны я хочу, чтоб папа был только мой. Мне будет тяжело делить его с женщиной. С Равшаной-то я точно не собираюсь его делить. От Щуки Под Майонезом пора сочинить избавляющее заклинание, но об этом позже. Папа ее не любит, и это приятно. Но чем приятен факт его не проходящей любви к мертвой девчонке?
Может, моя картина утешит его? Ведь по факту их любовь была счастливой. И Альбина погибла, любя папу. Между ними не случилось ничего тяжелого. Папа должен посмотреть на это со стороны. Когда-нибудь моя работа станет достаточно хороша для того, чтоб подарить ее отцу и, если повезет, к картине будет прилагаться целая серия рисунков о нашей жизни – чтоб папа увидел, какая интересная штука жизнь даже без Альбины.
Моя ручка отказывается писать. В смысле, она заполнена чернилами, но после бессонной ночи мне не удается решать примеры самостоятельно. Я разобранный велик на простыни в гараже. И пока меня не соберут, никуда я не поеду. Умный одноклассник стоит у доски, а я пытаюсь списать его решение. Ведь Макс Ноев (также известный как Ковчег) не ошибается никогда. Математику он просто обожает, для него это как игра, в которой ему нет равных. Он решает и чуть ли не подпевает от счастья. Решатель примеров, уровень: Бог. Именно так я рисую Макса, решающего примеры – с крыльями за спиной и нимбом вокруг головы, а написанные им цифры вылетают с доски и плавают в воздухе по классу.
Дмитрий Валерьевич заканчивает проверять домашнее задание у каждого, как и обещал, после чего слушает, как Максим комментирует способы решения уравнения. Учитель щурится над своими записями, изредка разбавляя комментарии Макса своими «угу» и поправляя на носу большие очки, потому что они съезжают к кончику носа. Лицо его сосредоточенно, между бровей пролегла глубокая морщинка, а я с первой парты чую, какими духами он сегодня обдал свою новую шикарную рубашечку. Бедная Кристина способна решать математику не больше моего, она сидит, втягивает в себя ошеломительный запах с такой силой, что остальным кислорода не хватает. Я вижу, как Ярик частенько поглядывает на нее из-за моего плеча, потому что вздыхает Кристина Веник, как умирающий от любви лебедь. Ноздри работают, как у коня. Бее. Наблюдать это ничем не круче, чем отравиться папиным бесцветным супом с дохлой курицей.
Макс Ноев тоже носит очки, как у Дмитрия Валерьевича, только меньше, а еще обладает мама не горюй, какими формами. Мы его неспроста на футболе всегда к воротам ставим. Макс закрывает их полностью, бедным воротам, наверное, даже обидно, что их постоянно игнорирует мяч. Но если моей команде это обстоятельство любо на Точке, то в классе, когда Макс загораживает доску, все начинают орать так, точно мы проигрываем мировой полуфинал. Сегодня самый эмоциональный здесь я, и все молчат – знают, что Кипяток перевернет этот чертов мир.
– Ковчег, отойди, я не вижу. – Кручусь так и сяк, чтобы увидеть цифры. – Макс, отвали, дай списать. – Ковчег меня не спасает. Может быть, он и слышит меня, но этот жалкий писк пролетает мимо его сосредоточенного на примере сознания. – Отойди! Да отойди! Ты, очкарик!!! – Дмитрий Валерьевич атаковывает меня суровым взглядом. – Я это не вам. – Отбиваюсь я поспешно, и все складочки на лице учителя мигом разглаживаются.
Никто еще так не ржал, как третий «Б». Учитель, возмущенно вылупившись, стаскивает дневник с моей парты. Битва только начинается.
– Эээ!
– Не бунтовать, ни то к директору пойдешь, и не дай бог без тортика.
– Не надо, только не в убойный отдел.
– Твой отец вчера читал мое первое замечание? – рычит Дмитрий Валерьевич, направив в меня письменную ручку, словно пистолет. Она своим острием мне уже кончик носа красным изрисовала.
– Нет, он уснул. А чо?
– Не отвечай вопросом на вопрос. Значит, сегодня прочтет целых два замечания. Я тебя научу себя вести. – Обещает он и через секунду делает вид, что забывает меня.
Но я знаю, что ни фига он не забывает. Я чувствую прожигающий взгляд через очки, мои щеки горят, словно кто-то выжигает на коже черную дырочку, используя лучик света и лупу.
Лупами Дмитрия Валерьевича можно всю школу сжечь, так металличен его наблюдательный взгляд, пока я во время перемены в столовой громко рассказываю анекдот о Красной Шапочке, которая нашла в бабушкиной кровати волка и кричит «бабуля, у тебя в кровати страшный серый волк!», а та ей отвечает «кому страшный серый волк, а кому любимый Вовчик». У ребят от смеха летят изо рта куски булок, чай, какао, у кого что, а Дмитрий Валерьевич показывает мне жестом, чтоб я застегнул свой рот на молнию. Полминуты мне удается молчать, но потом рот сам начинает расстегиваться. Слышу, как он вспоминает мой прокол на математике, и тогда наши снова ржут, падая лбами на стол и хватаясь за животы. Когда Кристина давится чем-то и кашляет, Дмитрий Валерьевич больше не разговаривает со мной жестовым языком, голос проносится через всю столовую в виде выкрика, чтоб я заткнулся. Мне приходится зажать рукой губы, лишь бы не рассмеяться сильнее. Затем у меня начинает чесаться плечо, и Паштет заявляет, что его папа говорит, чтобы кожа перестала чесаться, надо не чесать ее, а шлепать.
– Ой, ну вот только ты меня не шлепай, придурок… – Громко говорю я не без маленького матюка в конце, вызывая очередной приступ смеха и уже не только за нашим столом. – На что же у меня аллергия?
– На жизнь.
– На школу.
– На учителей. – Отвечают вместе трое человек, в том числе Паштет.
– Угу. Особенно аллергичны те, у кого любимая фраза «ты никем не станешь». Сами будто далеко пошли. О! Физруком стану! Профессия что надо. Миллиарды долларов буду лопатой грести. «А ну стройся!» – и миллиард в кармане. «Слез с дерева, идиот!» – и еще миллиард в другом кармане. Это такие внеурочные. – Театральничая на полную катушку, я утопаю в очередном заходе смеха, но говорить продолжаю все равно, хотя в уме давно планировал заглохнуть и начать есть, поскольку мои слова долетают до физрука и тот начинает придумывать, как и чем будет меня убивать. – А как же поступать, если чешется щека? Лечить аллергию оплеухой? С этим надо обращаться к моему отцу – он такие оплеухи лепит, что из глаз целый звездный душ вылетает. Ой. – Поняв, что сболтнул лишнего, прикрываю рот двумя ладонями и смотрю на нового учителя с физруком, замечая, что поздно захлопнулся – они все слышали. И если у физрука глаза закатились за горизонт, то у новенького они только выкатились из-за туч.
Попивая в сторонке какао и закусывая булочкой с маком, наш физрук (среди ребят также известный как Дракон) и любитель есть с открытым ртом, торчит впритык к Дмитрию Валерьевичу. Я знал, что эти двое подружатся (среди баб в возрасте общаться в этой школе им больше не с кем), а любимой темой их сплетен станет несносный Кипятков. Стоит отметить, смотрятся эти двое в одной компании довольно необычно – на фоне нашего «классного», который входит в комнаты по красной ковровой дорожке, что расстилается под его ногами везде, где он ступает, физрук теряется, как иголка в сене, блекнет, как закат в десять вечера и выглядит потасканным, неопрятным котом в своих трико, мятой футболке и с рамкой щетины на лице, даже несмотря на свое необычное имя – зовут его Вилен Робертович.
На выходе я вижу краем глаза, что Лали на меня смотрит. Вот чей взгляд никогда не носит неодобрения – она смотрит на меня как друг, без слепого восхищения, а просто. С сознательной любовью. Мой смех куда-то девается, мне не удается закончить одну из фраз, когда я говорю с Паштетом, и я опускаю голову, едва заметно подмигнув Принцессе Лали.
Мне кажется, что пока я сижу спиной ко всем, она направляет волшебный карандаш и пускает искры в мою спину, оттого-то я не могу сосредоточиться на уроке и не могу занять одну единственную позу, мое тело под воздействием тока крутится и вертится, как рыбка на крючке. Вторым уроком выдается чтение, но я так не хочу сидеть в классе. Я хочу забрать свою команду и побежать на Точку, где мы будем все вместе – я, Лали, Ярик, Кристина, Денис, Макс, и, может быть, Диана, – мы опять окажемся на воображаемой радуге, лучшие в мире друзья. Я хочу поскорее на эту радугу, хочу бросить под стол сумки со скучными книгами, играть в футбол, тонуть в смехе друзей и дышать сладким запахом тополей. Вместо этого мы с Паштетом принимаемся активно листать учебник, чтобы найти, на какой странице надо было прочесть и пересказать биографию.
– Идешь со мной и пацанами за школу? – шепчет при этом Ярослав. – У них сегодня есть. На пять минут.
– Сегодня приезжает дед. Не хватало, чтобы от меня воняло. Чо нам задали-то? Лали, какая страница?
– В самом начале после введения.
– Кипятков пойдет отвечать. – Эта неожиданная фраза грохочет в моей голове. Дмитрий Валерьевич медленно усаживается в свое кресло, а голос несет угрозу с примесью язвительности. Если я что-то и вижу под его очками, так это предвкушение коллективного беспокойства, на этот раз только у одного меня под кожей. Тут я все понимаю. Он знает, что я ничего не учил, и ему интересно посмотреть, как же я выкручусь. А у меня все еще в разработке план познакомить учителя с папой. – «Двойку» по математике он уже получил, – говорит Дмитрий Валерьевич так, что у меня от злости плавятся мозги. Он говорит так, словно этот факт лично ему доставляет удовольствие. – Сейчас посмотрим, приготовил ли он хотя бы заданный на дом пересказ.
Ты слизняк! – врезается мне в горло изнутри, но, слава богу, наружу вылетает только глупое: кто, я???
– Именно ты. Марш!
– А можно повторить?
– Нет. Рассказывай, что помнишь.
– Давай, Кипяток! – поддержка Ярика несет меня к месту казни, как волна.
Еще с дошколенка у меня выработался принцип: выходить отвечать, даже если не знаешь ни фига. Даже если школьная доска – гильотина. Придумывай заранее или на ходу – не важно, главное говори. Тяни момент до смерти – целый мир может перевернуться. Вот я и открываю рот, позволяя языку работать по-своему, без партнерства с мозгами, и прямой репортаж с петлей на шее начинается.
– Федор… Иванович… эээ… Чукча.
Дмитрий Валерьевич оглядывается, словно позади него трещит стена. Его глаза затягивают веревку на моей шее потуже. Я поскорее говорю нормальную фамилию, потому что моя цель – выжить любой ценой.
– Ой, Тютчев. Иван Федорович родился в одна тысяча восемьсот… каком-то там году. Он прожил интересную жизнь! В возрасте шестнадцати лет стал печататься в модных глянцевых журналах. Профессионалы говорили, что у него отличные данные! У него сразу появилась куча фанатов по всему миру. Его отцу (уже не помню, как его звали), не нравилась ранняя самостоятельность сына, отчего он все время на него наезжал. Юному писателю приходилось прятаться в сундуке с нитками. В возрасте двадцати лет Федор выезжал с гастролями в Ливерпуль, где жили суровые челябинские мужики, которые разговаривают с телевизором. Там-то Федор и познакомился со своей женой. Любительницей селфи. Дебютная книга Тютчева в первую же неделю моментально заняла первые строчки в списках бестселлеров, покорив читательские сердца, была удостоена всех литературных премий, занесена как самая продаваемая в книгу рекордов Гиннеса и экранизирована. Лично я не читал эту книгу и пока не знаю, что там такого толкового и прекрасного. Дедуля вот говорит, что у них на работе самое большое количество премий получают те сотрудники, которые знают, кого надо получше облизывать. АУ!!! – только я вхожу во вкус и начинаю верить в собственные слова, как у меня отрывается ухо.
Мое сочинительство подействовало на всех по-разному в зависимости от особенностей каждого. Моя футбольная команда смеется громче всех остальных. Пока меня тащат из класса, я успеваю обратить внимание на Лали. Она покраснела за нас обоих, будто я ее пьяный муж, который валяется под скамейкой. Лали старается спрятать свой стыд за кудряшками, опустив лицо в учебник, но что бы она ни предприняла, этого недостаточно.
Дмитрий Валерьевич за время моего выступления успевает исписать мой дневник красной ручкой на два листа – здесь уже и две острые «двойки», и громкие замечания о поведении, и размашистая мольба к моему отцу срочно явиться в школу. Сейчас он занят тем, что истерично орет в коридоре, взяв меня в заложники между собой и стеной.
– Не успел начаться второй день в моей новой школе, а один из учеников меня достал так, что у меня трясутся руки! Ты своего добился? Вывел меня из себя? Зачем ты ведешь себя, как куча дерьма? Какова твоя цель? Придурок. Или тебе все это удовольствие доставляет? Чего молчишь?
– Мне продолжать?
– Не испытывай мои нервы! Во сколько отец приходит домой? Я проверил все номера его телефонов, и ты не дал мне ни одного верного!
– Ну, попутал.
– По твоей заслуге попутаю скоро я! Заруби себе на носу: с этого дня я тобой займусь. Вали в класс! И за работу на уроке – «два»! Скотина.
На улице я приближенным к манере Дмитрия Валерьевича голосом передразниваю его, повторяя то, что во время урока чтения и так услышала вся школа, а еще булочная напротив нас. Рядом стоят Принцесса Лали, ее подруга Диана Мягкова (Мягкушка), Паштет, Веник, Хоббит и Ковчег. Семь человек, включая и меня, входящие в нашу сборную. Угорают все, кроме Лали. Она в этом не видит чего-то смешного. А еще она, как и все остальные, не видит, что из окна за нами наблюдает Дмитрий Валерьевич, щуря глаза и все прекрасно слыша. Только один я знаю, что он там. Чувствую его взгляд. Со второго урока он не изменился, если только еще чуть-чуть стал суровее и заносчивее, как будто настало самое подходящее время определить слабое звено.
– Ты себя вел глупо, – говорит Лали. – Глупее, чем всегда.
– Видишь, я иду на рекорд.
– Как бы тебя отец за это не пришиб. – Пугается Ярослав.
– Не при дедуле. Я же вам рассказывал про случай в первом классе.
– Не слышал. Что за случай?
– Повторяю специально для Дэна. Прихожу, короче, домой, а отец там подпитой валяется. Я потихоньку пробрался к себе, а тот следом. В дверь стучит, потом влетает с криками: «эй, щегол, ты уроки делаешь или как всегда? Вырубай свою музыку!» Я говорю, что попозже сделаю, а он увидел, что у меня в дневнике рядом с «пятерками» парочка нелестных замечаний от училки, и давай орать: «ах ты тварь такая-сякая, опять меня твоя училка доставать будет, домой будет звонить, в суд будет звонить, как мне это надоело, я тебя щас по стенке размажу!» И стаскивает с себя ремень. А он, видимо, когда дрых бухущий в хлам, не слышал, как дедушка домой прилетел. И тут врывается дедуля (начальник отряда семейных спасателей – не убавить, не прибавить), отца за волосы тащит из комнаты (ему много усилий прилагать не надо, папа тощий, а особенно на фоне дедули), а мне подмигивает, говорит «привет» и чтоб я наушники вставил себе в уши. Короче, пока я слушал музыку, в квартире явно что-то происходило, а когда я зашел к папе в спальню, тот весь красный, лохматый… В общем, дедуля ему наподдал! – закончив историю, я наворачиваюсь от смеха, и ребята повторяют мое движение.
Затем рассказываю, как папа в первом классе путал буквы «д» и «б». Как дедушка проверял его тетрадь, а у папы в сочинении машина не едет, а… то же самое, но с буквой «б». Мы с ребятами надрываемся и теряемся в этом смехе, нам больно, у нас заканчивается кислород, но смешно все равно. Зато после у всех возникает ощущение, что мы двадцать минут качали пресс.
– Ты даешь, Кипяток! И классный у тебя дед! Ладно, мы порулили. Пошлите, пацаны, за Степой сейчас батя приедет. – Подгоняет всех Ярик. Именно он и Лали прощаются со мной последними, и когда я шепчу Лали «я позвоню тебе», расслабленное и беззаботное после смеха лицо Ярика каменеет и наливается целым вагоном забот. Кроме меня это видит только затылок Лали, поэтому острые глаза Паштета ее не останавливают – она берет мое лицо в ручки и целует меня так взросло, что мои мысли разлетаются, как белая шевелюра с позднего одуванчика. Весь мой свет сосредоточен на ее губах со вкусом клубники, а мои руки сами находят себе место на ее талии. Когда мы заканчиваем, и я едва возвращаюсь к жизни, в меня врезается взгляд Паштета – он смотрит на меня так, словно я ошпарил его кипятком. А потом уходит по-английски.
Меня переполняют самые разные чувства. Я счастлив с Лали. Я несчастен дома. И мне нужно понять природу поведения своего лучшего друга. Такого с нами еще не происходило, потому что обычно я понимаю все, что только влезает в его башню. Наконец эти мысли перебиваются, когда в ворота школы въезжает черный мотоцикл отца, обратив на себя внимание прохожих видом езды, видом корпуса с языками пламени и громким рокотом. Ради фарса отец никогда не надевает глушитель на свою адскую машину, на которой однажды я могу не доехать до дома. Я думаю об этом всякий раз, надевая шлем, наколенники и налокотники. Вот и сейчас то же самое. Одеваюсь и молюсь. Поцелуй с Лали. Я могу умереть ради еще одного такого мгновения, но не раньше, чем повторю его миллион раз. Мне вообще не надо гибнуть на дороге, когда-нибудь меня разнесет это чувство к ней.
Наперекор судьбы из окна до сих пор наблюдает Дмитрий Валерьевич. До меня доходит, что этот смутьян и мой с Лали поцелуй видел. Он распахивает окно и зовет моего папу по имени-отчеству, но папин шлем не рассчитан на то, чтобы слышать орущих в окнах учителей за несколько метров от земли. Пока я прошу папу не гнать слишком экстремально, так как я очень хочу дедушку увидеть и дожить до того дня, когда он испечет нам пирожки, Дмитрий Валерьевич не сдается и выбегает на улицу. Тогда я подаю папе знак «к поездке готов» (два раза хлопаю по его плечу рукой, обтянутой в перчатку без пальцев, как у папы), и он трогается с места так резко, будто в его двигателе все это время сидел обезумевший барс, жаждущий рвануть за ланью. И вот наконец-то он срывается с цепи. В боковом зеркале я вижу, как из-под заднего колеса мотоцикла вылетает фейерверк грязи, и все на Дмитрия Валерьевича, на его обалденную, наглаженную и превосходно чистую нежно-розовую рубашку. Не знаю, какими словами он нас обоих поносил на этот раз, мы с папой к этому времени были уже далеко от его бешенства.
Когда на повороте папа сворачивает на самой опасной скорости, смертельно близко прижавшись к земле, мне приходится ловить свое выскочившее из груди сердце. Кто будет подбирать с дороги наши кости, когда папины трюки, не дай бог, закончатся не одним только экстазом с его стороны?
Мы мчимся между рядами машин, как пуля в дуле ружья. Я зажмуриваю глаза в попытках избежать кошмара, но любые кошмары в темноте становятся намного страшнее, реальнее и ярче. В темноте я чувствую, как мы едва успеваем изворачиваться от грузовиков и фур, как мы пролетаем над мостами и едем прямо по рельсам на одном заднем колесе, или, прижавшись шлемами к земле, проносимся под днищами автобуса.
Жуть. Лучше открою глаза.
Вот что я хочу сделать после пары минут таких гонок: написать вдоль борта «Внимание! Трюки выполнялись профессионалами! Ни в коем случае не пытайтесь повторить!»
После нескольких минут борьбы за жизнь я, до сих пор дыша, захожу в квартиру, где первой мне в глаза бросается чистота. Даже наши с папой вещи больше не валяются на полу, они все перекочевали в полки и шкафы. Разбросанные носья, о которых мы не вспоминали, напомнили о себе своим отсутствием. Я обращаю внимание на вешалку в прихожей, где висят сумка и ветровка дедули. Вкусные запахи еды заслуживают особого внимания, но именно ветровка вызывает во мне улыбку, которая всплывает на поверхность. Такое впечатление, что это сам дедуля передо мной стоит, но потом я наконец-то слышу его отрепетированные шаги в кухне.
– Какие люди! Да без охраны! – говорит он, театрально появляясь перед нами с раскинутыми руками, ставя свою спортивную фигуру полубоком.
– Дедуля! – я с выкриком кидаюсь к нему в руки, обхватываю его широченную спину, к бедрам которая сужается, вдыхаю запах его духов и пота, пачкаюсь об его фартук, заляпанный чем-то съедобным, отец ворчит, что я пачкаю новую футболку, но мне все равно. Папе тоже все равно, но на все подряд. В том числе на то, что его папа прилетел. – Дедуля, я так соскучился! – в этих горячих объятиях я буквально растекаюсь.
– Я тоже соскучился! Иди мой руки, сейчас будем обедать.
А потом мы летим: я – в ванную, моя сумка – в комнату. В ванной я слышу, как в протестующем вопле исходится отец, оттого что дед говорит «иди ко мне, безобразник мой любимый», до треска давит его руками, смачно целует его в щеку, затем во вторую, трясет его и тискает, зная, что папа этого терпеть не может, вот потому и тискает. Мой дед приколы сильнее жизни любит. Это он мне недавно анекдот про Красную Шапку прислал. Он бросает мне под ноги целый мир! Мы с ним на одной волне по жизни катаемся, это папа давно упал с волны и ушел на дно, нам с дедом его с аквалангами приходится искать.
– Вот это, я понимаю, борщ! Можно добавки? – прошу я, облизывая губы и совершенно не стараясь задеть этим отца, но когда перевожу на него взгляд, вижу, что папа задет настолько, что на нем осталась глубокая царапина рядом со шрамом.
Пока я доедаю борщ, который дед приготовил по моему любимому рецепту (из соленой капусты и без мяса), я слушаю, о чем разговаривают мой папа со своим папой. Папин папа интересуется, как мы живем (вопрос колет меня прямо в желудок; никак мы не живем), но мой папа буркает «хорошо», опустив грозный взгляд в тарелку с борщом, который превзошел его вчерашний никакой суп. Ну а он чего хотел? Его суп превзойдет по вкусу даже лужа. Я едва прячу в себе то, что назревает и хочет вырваться наружу у меня из души. Вдруг очень сильно хочу высказаться дедушке и попросить о помощи, но отец это интерпретирует по-своему: скажет, я его хочу сдать, ябеда такая-сякая, ведь мне ничего не доставляет такое удовольствие, как подставлять родного отца. А я всего-то пытаюсь вернуть мир в свою семью. Но я застегиваю рот на молнию. И не пробалтываю о том, что папе плохо, что у него снова обострение, что он опять вливает в себя, как в кувшин. Молчу я и тогда, когда дед сам задает папе наводящий вопрос, а тот, кидая на меня какой-то бандитский взгляд, врет своему отцу, что вообще не пьет. А я опять молчу, не говорю, но отчаяние бьется во мне как птичка в клетке, я не говорю, но думаю и думаю о том, что нам с папой плохо. Что такого понятия как «мы» уже нет. И что я зайду как угодно далеко, чтобы спасти папу, потому что он любовь всей моей жизни. И мои мысли читает дедуля. Видимо, я зеркало. Мое лицо отражает все душевные уголки. И моя боль, которая развертывается только у меня на изнанке, не сумела спрятаться от дедули под кровать или стол.
– Глеб. – К сожалению, у него выходит чересчур молитвенно. – Подумай о ребенке. Такой хороший, умный мальчик. И ты и он. К тому же пост, который ты занимаешь…
– Я тебя умоляю. И сказал ведь, что я не пью! – психует папа, а слезы, что зависли у него на ресницах, выдают и его душевные раны тоже. Мы с ним оба хороши, два одинаковых. Отец и сын. Близнецы с разницей в возрасте в восемнадцать лет.
– Глеб. – Повторяет дедуля. Обычно он не выглядит на свои сорок семь. Обычно он не ругается и не обнажает при нас отчаяние, но когда что-то подобное происходит, его вечно улыбающееся лицо становится чуть старше, а голос повторяет грусть, которая во мне.
– Если я угорю, ты заберешь своего любимого, хорошего и умного мальчика к себе в Питер. А безобразника похоронишь где-нибудь во Владивостоке. – Выстреливает мой папа в своего, не дав ему закончить. Меня же сотрясает безмолвный крик. Во-первых, мне не нравится папин тон. Во-вторых – не поеду я в Питер навсегда! Я люблю там бывать, но я не уеду! Принцесса Лали и Паштет останутся здесь, а я буду там. Что я там забыл, кроме жизни без них? Там моря и нашего леса нет! А без папы как жить? Как он может нам с дедом такое говорить? Жить без папы – это все равно, что стать пустой и поломанной яичной скорлупой, из которой сбежал милый желтенький цыпленок – радость для любых глаз.
– Очень смешно. И это ты мне говоришь. Мне, человеку, который тебя вытащил из лап кошмарной зависимости. Вовремя вытащил. Спасибо, ты мне очень благодарен. Я уж, поверь, натерпелся, когда погибла твоя эта… Альбина-Француаза. Или как там ее? – (Папа выстреливает себе в лоб из пистолета, который соорудил из своих пальцев). – Замонал ты меня в то время своими истериками, так, что и тебя хотелось убить, чтоб мы оба не мучились.
– Ну, все, все. Ты выиграл! Приз в студию! – орет отец, а затем происходит то, чего я боюсь больше всего: дедуля открыто задает вопрос мне. Пьет Глеб или нет. А мой язык ведь не всегда слушается команды моего сердца. Да, говорю я, Глеб пьет. Глеб велит мне закрыть пасть. Мы сталкиваемся взглядами, как два козла рогами.
– Не смей так разговаривать с сыном! – Дедуля выходит из себя. Я уже вижу, как с характерным свистом идет дым из его ушей.
– Ты бы слышал его. Тебе надо проявить капельку понимания, пап. Не воспитывай меня при Степе. Ты меня при нем унизил, как только мог. Он не слушается меня.
– По-твоему, быть алкоголиком – это еще не так унизительно? – думаю я или говорю.
– Я велел тебе заглохнуть…
Так и знал. Я не сдерживаюсь. Мы все трое больше не сдерживаемся. И кипятимся.
– Ребята, хватит. Я приехал не за тем, чтоб за кого-то заступаться и выслушивать разборки. Степка, – теперь дедуля говорит так, что я понимаю – он выбрал тему безопаснее и любопытнее. – Как дела с Лали?
От упоминания этого имени во мне кипятится что-то новое. То больше не мои нервы, это моя кровь. На мгновение я замолкаю, прислушиваясь к ощущению – Лали плавает во мне вдоль позвоночника, вокруг сердца, как русалка возле рифа. Поцелуи переполняют мою голову, как фантики вазу. Даже язык застревает где-то от волнения, так что мне ничего не удается рассказать дедуле о Стране Чудес, куда я попадаю всякий раз, когда трогаю ее руку или волосы.
– Мы по-прежнему дружим. – Как же много всего можно утаить за плотно закрытой крышкой подсознания.
– У твоего сына есть девушка! – дедуля подмигивает и толкает папу в бок.
– И безнравственное поведение.
– Святоша откопался! – добавляет дедуля, переводя на меня взгляд. Говорит он это так забавно, через свой заразительный смех, поэтому и во мне немедленно пузырится азарт. – Тебя выбрали в судьи, сынок, потому что ты официально не безобразник. Но фактически ты настоящий паршивец и лучше бы тебе не катить бочку на Степу – он на тебя, к великой радости, не похож. – Через ржач говорит дедуля, словно ничего смешнее в мире нет, а потом вкручивает очередную миниатюру о папином детстве, потому что знает – папа ненавидит, когда он несет прозу о его истериках, подгузниках, бутылочках, соплях и прочую «порнуху для мозга», выражаясь его словами.
Мы обхохатывается над воспоминанием о манеже, который обделал мой трехмесячный папа, и тот сжимает губы идеально ровной полоской, смотрит на нас с дедулей так, словно мы нацепили накладные ресницы, розовые парики и колготки в сеточку.
– Кстати, я забыл твой дневник проверить вчера… – объявляет папа, перебивая этот полет хорошего настроения.
Все, пока! Я спрыгиваю с планеты.
На самом деле я этого не делаю. Я ничего хорошего не делаю на пару со своим ртом, который, не согласовавшись со мной, раскрывается и орет:
– Да! Потому что «нажрался» и вырубился, как настоящий алкаш!
Папа едва сдерживается, чтоб не треснуть меня через стол. В силу выражения его лица он хочет именно этого. Его рука так соскучилась по моей щеке, так соскучилась. Дед шипит на нас обоих, но голос папы опускается до зловещего шепота и все-таки заканчивает свою фразу:
– Дашь мне дневник посмотреть, как закончишь есть. А потом все уберешь со стола и пойдешь уроки делать, иначе компьютер выброшу. Ты готов вечность сидеть на телефоне или в Интернете со своими дружками!
Папа не знает, насколько часто я сижу за компьютером, разыскивая по всему Интернету видео с новыми необычными техниками для рисования. И сколько писем пишу маме, никак не могу остановить то, что бьется у меня справа в груди. Пошел он. Что он знает о моей жизни? Уже ни черта!
– «Степа, сделай то! Степа, сделай это!» Ооо! Достал.
– Это значит, что тебе трудно показать дневник?
– Заднее сальто тебе не показать?
Двое Кипятковых доходят до точки кипения. Представьте себе кастрюлю, печку, которую забыли вырубить, и оттуда вода плещет. Наш дом – та самая кастрюля. Мы с папой кипятимся, варимся, наши тени душат друг друга на полу, а в роли агента семейной безопасности выступает, как всегда, дед Вова.
– В соответствие с внутренней политикой семьи Кипятковых, – вздыхает он на каком-то инопланетном языке, – драки запрещены. Словесные дуэли запрещены. Штраф – мытье посуды сроком от одного до двух месяцев. – А потом у папы в лице возникает такое выражение, которое бывает, если человек хочет сказать «ну ты и идиот». У него даже живот дернулся от хохота, будто водонапорная башня пытается удержать переизбыток воды. – Сколько можно? Глеб, ведь ты взрослый человек.
– Когда ты успел заметить? – рот папы раскрывается и оттуда сию же секунду выпадает ненадлежащий смешок.
– Ты мог бы вести себя иначе. Например, не распускать руки и не обзываться. Хочешь, я открою тебе секрет? Когда он вырастит, ты получишь сдачи.
– Не понял. – Рычит папа.
– Все ты понял. – Настаивает дед. – Смотри, как он вымахал. В шестнадцать будет хорош, как конь, если не в четырнадцать. Думаю, он в этом возрасте приличным шкафчиком станет. Ты в это же время был кудааа мельче, чем Степа.
– Это жульничество! Ты меня отдал в первый класс в шесть! На съедение!
– Чем раньше кончится этот отстой, тем лучше.
– Чего же ты своего здоровячка не отдал в школу с шести лет?
– Степа – твой сын, за него ты отвечаешь.
– Ты жулик!
– Не важно. Будешь и дальше его унижать, он лет через пять покажет, кто из вас щегол.
Папа, кривя душой, смотрит на меня, а я стараюсь как можно ярче представить, как опрокидываю на него статую правосудия за то, что он обзывает мою маму, чтоб это выступило на моем лице.
– Ну ладно. Заседание окончено. – Негодующе отзывается папа, стукнув ладонью о стол, будто судейским молотком, и срывается с места. – Мне надо собраться. Пап, спасибо. Очень вкусно.
– Пожалуйста. А куда… – дед не успевает задать вопрос, как папа запирается в комнате, чтоб переодеться. Странный он. Зачем закрываться? Иногда он вообще голый по всей квартире щеголяет, и плевал он на то, что мне противно. А тут закрылся, приличный. Как-то раз он мимо Паштета прошелся, в чем мать родила – мне после этого десять лет пришлось уговаривать друга, что ему это показалось и что мой папа не извращенец. – Куда он так спешит?
– Так он может спешить только к секретарше.
– Он все еще встречается с ней? С этой Равшаной? – морщится дед.
– Да.
– Он ведь ее не любит. – В его лице выступает надбавка «неудивительно».
– Ему никто больше не даст. Деда, у тебя в Санкт-Петербурге есть женщина?
– Ты слишком много хочешь знать. И почему это папе никто не даст? Он хорошенький.
– Только внешне, если мне самому его одеть и причесать. Почему тебе не нравится Равшана?
– Она с пулей в голове.
– Видишь… Папа мог бы провести это время со мной, а сам уходит к ненормальной девке. Вчера после работы он наорал на меня, напился, и повалился спать.
Я люблю дедулю, но он начинает разглагольствования о новой папиной работе, о том, что он судит детей, что это морально тяжело, как будто все это может встать между мной и папой. Я не знал, что и дед так считает. Не знал, что он не видит истиной причины нашего отдаления. Это явно не работа.
– Если человек заслужил, то не жалко! Некоторые заслуживают того, чтоб их на части разорвали после того, что они совершают. Плевать, если это дети.
– Ты прав, но это немногое меняет. Папа устает. И у него депрессия. По части из-за мамы. Но дело не в ней самой, а в том, что папа старается найти счастье, а у него не получается.
Это блюдо уже ближе к столу, но…
– Меня ему недостаточно?
– Конечно, нет. Но ты не спеши обижаться. Ты сам все поймешь. Папе нужны счастливые отношения с любовью. Тогда мы все будем счастливы. Он сможет дать тебе только то, что есть у него самого. Ему не хватает кусочка того счастья, он нуждается в нем, потому что когда-то его отобрали, а он не наелся. Любовью вообще невозможно насытиться. Когда целуешь любимого человека… ты не знаешь, как это. Тебе нужно еще и еще. Ты не хочешь делать паузы.
– Дедуля. А что, если я скажу, что уже знаю, что это такое? – говорю я, подразумевая свой случай с Принцессой Лали.
– Даа? Ну-ка, ну-ка!
Папа из коридора зовет меня по имени, это значит, что он сейчас войдет, а я дверь-то лопатой не загородил. Мне приходится прервать разговор с Принцессой Лали, я говорю ей, что перезвоню и переключаю внимание на папу, входящего в мою дверь. На нем чистые носки, чистые синие джинсы и нормальная белая футболка. Даже волосы причесал. Вау. Он садится рядом со мной впритык, бедро к бедру, и крепко целует в щеку. Вау!
– Лали? – нежно спрашивает папа.
– Да, она.
– Хочешь рассказать мне о ней? Я тебе рассказывал про свою первую любовь.
Не сейчас. Я уже дедуле выложился. Не знаю, как только себе что-то удалось оставить. Во время рассказа вслух все слова и чувства стали более осязаемыми. Именно так – я распылил их в воздух и они осели прямо на моем лице, от того-то папа стал такой любопытный, от того-то он выглядит так, словно смотрит сладкий сон, когда видит такое у меня в лице. О моей любви теперь знаю не только один я. И если мне все это сейчас повторить еще раз, меня просто куда-нибудь унесет.
– Сейчас не хочу рассказывать, это долго. Ты спешишь. Иди. Но только вернись. Ты вернешься ночевать? – последнее получается на грани с клянченьем, только почему-то слишком тихо. Папе, наверное, кажется, что если сейчас он ответит твердым «нет», я рассыплюсь, как соломенная кукла.
– Может, вернусь, а может, нет. Не знаю. Покажи дневник.
– Обещай остаться, и покажу.
– Не шантажируй меня. Я могу и завтра посмотреть, только завтра я могу снова стать злым.
Сегодня папа весь день пробыл добрым волшебником, раздающим конфеты с клубничной начинкой, по сравнению с тем, насколько все хуже может быть. Это была не точка кипения. Только ее отдаленная копия. Я знаю, что по-настоящему вскипятиться отец сможет, увидев мой дневник, но ведь мне нужно это сделать, мне ведь необходимо познакомить папу со своим учителем, потому что шестое чувство подсказывает мне, что Дмитрий Валерьевич поможет. И я обрекаю себя на то, чтоб вытащить дневник из надежных стен сумки. Папа так таращится на записи, будто ожидал увидеть пару комплиментов, но вместо них обнаружил вот это. Он таращится на меня, как на осужденного в зверском убийстве, и уже через секунду я чувствую себя мальчиком, который ударил кого-то по горлу топором. Мир сжимает меня в комок в своей огромной ладони, как клочок бумаги.
– Ты в своем уме? В конец рехнулся, отморозок?!! – отец орет так, что у меня закладывает уши. Где ты, дедуля? Мысленно я вызываю в свою комнату дедулю. – Не успел прийти в школу, как получил два замечания и «пару» за домашку! Ты сказал вчера, что все выполнишь, а сам сел за комп письмо писать?! Или красками калякал? Или конструктор собирал? Или порнографию смотрел?
– Конструктор собирал!
– А может, ты с малолетней сучкой по телефону трепался?
Я бы его точно сейчас ударил по шее топором. Стерпеть можно все, что угодно: что я калякаю красками, что я смотрю порнуху (у меня детский Интернет подключен, если что), и даже оскорбления в адрес мамы можно стерпеть, скрепя зубами, это ведь была папина подружка, а не моя. Можно также не обратить внимания на его презрительные слова о письме, точно это самое пустое занятие в мире. Но чтоб на Принцессу Лали нападать?! Этот засранец хоть знает, что она выпрыгнула из сказки? И что у нее настоящие кудряшки – такие же настоящие, как она вся? И что она не строит глазки взрослым мужикам? Он об этом знает?
Я нападаю на отца с множественными криками, мертво вцепляюсь в черную солому его волос и срываю ее у него с головы, потому что во мне вырастает сила, такая сила, которая заключена разве что в теле хорошо подкаченного пятнадцатилетнего пацана, а мне – только девять.
– Не смей! Она не сучка! Это ты спишь с шалавами! И ведешь себя, как кусок дерьма! Мы больше не гуляем, мы больше не играем, мы не делаем уроки, вот и вали, куда шел! Вон из моей комнаты! И из моей жизни, и из меня! Я тебя ненавижу! Алкоголик! Ненавижу тебя!
Я слышу, как отец кричит, пытаясь меня оторвать, но я прилип, как пластырь, и отрывать меня больно. Думаю, я стану его второй кожей, которая зудит, и пусть он обо мне вечно думает. Мои годы тикают с каждой секундой. Мне пятнадцать, шестнадцать, семнадцать… двадцать! Во мне поднимается сила. Тайсон отдыхает. Мне нужно еще больше электричества. И еще. Я ему все волосы выдерну! За все страдания, несправедливость и позор, что он заставил меня испытать. Я запрыгиваю на отца сверху, не заметив, когда у меня это получилось; срываю солому, и в первую очередь папа пытается разжать именно руки, но пальцы мои сильны. Тогда он решает поменять стратегию боя. Он подключает нижнюю часть тела, и когда догадывается перевернуться на бок, чтобы я сполз, отталкивает меня ногой, и я обрушаюсь на свой конструктор, из которого выстраиваю замок.
После шторма наступает тишина. Через несколько лет, которые мы с папой провели в этой полной тишине, пытаясь осознать произошедшее, я сперва осторожно поднимаюсь на руки. Кажется, я где-то уже это видел – мы с папой скукожились. Думаю, клей тот не просто был плохим клеем, он на девяносто процентов состоял из воды. Папа похож на остервеневшего филина с гнездом на голове, в которое попала молния. Вначале кажется, что я себе все кости переломал, всю шкуру везде ободрал и всю душу себе вытряс. Но это не так, я просто испугался, оттого и плачу, сидя сверху на деталях конструктора. Подо мной разрушился целый мир. Мир, который я кропотливо строю. Складываю и скрепляю его по кусочкам, но отец всегда умудряется его снести, потому что новый светлый мир ему не нужен. Ему нравится жить в своем страшном мире, захлебываясь черными тенями. А я не могу сидеть на обломках. Сидеть на них ужасно больно, но сейчас я не замечаю, плачу из-за другой боли, которая сильнее и не проходит.
На этот раз помощь агента семейной безопасности появляется не вовремя. Когда дедуля прибегает из ванной в мою комнату, смерч уже прошелся по городу. Деду остается только устранять последствия разрушений. Он помогает мне подняться (пока папа благополучно ретируется из квартиры, прилизывая на ходу свое гнездо), ведет меня на кровать и прижимает к себе. На груди у дедушки я реву голодным котом, так реву, что думаю, мне сейчас не девять снова. Мне, наверное, снова три.
Через несколько минут я могу сравнить себя с силой выжатым мокрым носком. Я опять изливаюсь в разговоре, когда дед приносит в комнату поднос со свежезаваренным чаем, с конфетами и печеньем. Обычно это действительно лечит, кроме, конечно, тех случаев, когда от тебя остается одна скорлупа без цыпленка (если умирает кто-то из близких). Такие случаи не лечит обычный чай. Даже не знаю, что лечит. Когда умирают мама или папа – это не означает ничего, кроме конца всего на свете. После этого люди не спешат в школу. Не переживают по поводу не сделанной домашки. Пропускают голы. Не едят. Удивительно, какими бессмысленными кажутся после этого такие вещи, как почистить зубы утром или налить себе чай. Удивительно, насколько не нужно больше утюжить себе рубашку. Или покупать новые плитки красок, цвета которых больше не различаешь.
Глядя в дневник, дедуля объявляет, что в этом есть протест, потому что я, вообще-то, очень способен к учебе. Я отвечаю, что не знаю, что мне делать, а он говорит, вот этим (надпись в дневнике: Аморальное поведение!) положение не исправить. Никогда такого не происходило в мире, чтоб плохое поведение мирило людей. Я чувствую подкатывающую ко мне волну отчаяния, но быстро отбиваю ее от себя невидимой битой. Правда, после этого утверждения не могу придумать, что сказать, кроме одного:
– Дедуля, ты прости, что тебе пришлось все это увидеть в первый день своего приезда.
В субботу я кладу в сумку чистую тетрадь, но забываю о том, что тексты песен буду записывать под диктовку новой училки, которую вместе с собой притащил сюда этот самодовольный дятел Дмитрий Валерьевич. Он сказал, что со своей дятличехой они старые друзья. Видимо, там такая же выскочка, как и он. Друзья друг друга стоят, поверьте, даже если они разные люди, они друг друга стоят все равно. Правда Паштет ее расхвалил налево и направо, но особенно ее грудь, ведь как преподавателя мы ее пока не знаем, а что до меня, мне даже на этой неделе в школе не удалось с ней столкнуться. Я и не представлял, что она вовсе не из отряда дятлов, она даже не училка, а учительница. И никакая не выскочка. Она настоящий друг. Я и не знал, что она тоже из сказки. И что когда я увижу ее, не смогу описать ее иначе, как отвязанную и прекрасную. Необычную. Юную. Оторванную ото всех худших земель, потому что она с ними не совпала. Она, как и мой дедуля, с детьми на одной волне. Ничего этого не зная с утра, я доживаю до конца четвертого урока, весь в ссадинах от уравнений, истерзанный новыми знаниями, и ничего, ничего интересного от последнего урока не ожидаю, кроме, разве, того, что он нанесет мне контрольный удар в мозг. Я хочу, чтоб он кончился. И чтоб мы погнали на Точку – сегодня наша команда играет в полном составе, наконец-то.
– Можно поговорить с тобой? – спокойно спрашивает Дмитрий Валерьевич, разбавляя мои мечты, и я знаю, чего он снова хочет. Всю неделю пристает ко мне с расспросами. Несмотря на то, что я поднажал с уроками и дома у меня затишье (отец после драки еще ни разу ко мне не подошел), учитель требует привести моего папу в школу. Знал бы он, что мой отец захлебывается фиолетовым цветом. Ему на все плевать. Ему фиолетово. – Ты начал заниматься к концу недели. – Замечает учитель с одобрением. Я вздыхаю. (Ну да, и что дальше?) – Признайся, что случилось в ее начале? У тебя все хорошо в семье или тебе есть, что мне рассказать?
Я впервые в жизни так глубоко проглатываю язык. Думаю, Дмитрий Валерьевич замечает, как мне стало неуютно. Во мне норовит вырасти стена, чего раньше не было, раньше стены стояли только снаружи и перекрывали нам с папой отношения.
– Ты можешь разговаривать со мной, о чем угодно, – настойчиво продолжает он. Голос вовсе не опасный. Личное пространство спокойно. – Я дам тебе совет, на то я ваш классный руководитель. Я хочу, чтоб ты доверился мне. Это не страшно.
– Да ничего там особенного не было. – Дышу, как перед прыжком. Пожалуйста. Пусть это выглядит как правда. – У папы новая работа и проблемы в личной жизни. Он меня не трогает, честно, не трогает. Он просто забыл обо мне и все. Ясно?
– Угу. Синяки откуда на руках? – взыскивает Дмитрий Валерьевич. От уроков, хочу сказать я. Поначалу его требовательные глаза не выдавали подозрений. Но видимо, я слишком жирно обвел слова «не трогал, честно». Подтвердили же подозрения учителя мои руки. Я и не догадался их никуда спрятать. Надо было отстегнуть и оставить дома, пока не заживут. На подоконнике, например. А на подоконнике много солнечного света – в нем витамин «Е», который полезен для кожи.
– Я упал на конструктор. Разрешите пойти на перемену.
Глаза его как два чистых озерца. Я б искупался в них, но тогда и сам стану слишком чистым для того, чтоб он догадался на все сто.
После звонка на четвертый урок мы берем чистые тетради и ручки, и следуем в кабинет музыки. Замечаю, что другие ребята туда не просто следуют, а летят, как гоночные машины и свистят туфлями на повороте. В небольшом кабинете с пианино, столом и тремя горизонтальными рядами из парт появились некоторые обновления. Первой на глаза бросается гитара, покрытая красным. Я приостанавливаюсь около. Кто-то орет:
– Вау! Гитара!
– Да такая классная!
– Я не понял, мы тут чо, крутую музыку, наконец, изучать будем?
– Хоббит, твоего любимого «Скутера» в первую очередь! – язвит Кристинка.
На учительском столе я вижу ноутбук, тетради, книги о каких-то группах, взятые, наверняка, из библиотеки (у нас там всякой всячины полно, наследство от предшественников), а также вижу смартфон в кожаном чехле с изображением еще более крутой гитары. Электрической! На такой даже мой папа играть не умеет. А учительница умеет, наверное. Я сегодня у нее спрошу.
Мы усаживаемся за парты. Я и Ярик, как всегда, первее всех, прямо напротив стола учительницы. У Паштета дрожат руки. Я спрашиваю у него на ушко, что с ним, но он увиливает с таким странным ответом, что я и через секунду не могу вспомнить, чо он там сказал. И в этот момент в класс входит девчонка. Средненькая ростом, стройная девчонка, неся с собой улыбку, бодрость и море света. По-птичьи тонкую фигурку утягивают бриджи крутого защитного цвета до колен и со шнурками, а также черная футболка с надписью цой forever, которая растянулась на ее полной груди. Кого мой отец и заслушивает в этой жизни до дыр в звуковой дорожке, так это «Арию», «Наутилус Помпилиус» и Виктора Цоя. Девчонка поправляет коричневые волосы, точнее рассыпает их по воздуху, пока я обращаю внимание на напульсники и браслет. Теперь ее волосы чуть беспокойны, и я узнаю кое-что новенькое о стиле: оказывается, небрежность может быть к месту, а не так, как у папы моего. Мое сердце вдруг начинает заполнять все пространство, притеснять все остальные органы в теле. Девочка напоминает более радостную и ухоженную версию моего отца. Сколько же лет я могу ей дать? У нас во дворе есть компания девчонок, которые любят сидеть на лавках и заборах со своими парнишками. Насколько я знаю, этим девчонкам по семнадцать-восемнадцать лет. Вот и ей я даю столько же, и наконец-то понимаю, что пропустил первого сентября.
– Привет. – Девчонка усаживается за стол. – Итак, меня зовут Юлия Юрьевна, если кто-то забыл.
Мои руки складываются на парте одна на другую. С каких пор я примерный ученик?
– Ваша прежняя учительница играла на пианино… – констатирует она, но без энтузиазма.
– Это плохо? – нечаянно перебиваю я, а потом чувствую себя енотом впервые в жизни. Зная, что не впервые веду себя по-дурацки, чувствую я это только сейчас, перед Юлией Юрьевной. – Извините, пожалуйста. Не сдержался. – С другой стороны, мне ужасно хочется все это узнать. Я хочу знать о ней все: нравятся ли ей другие инструменты, кроме гитары? Нравится ли пианино? Можно ли мне сыграть перед ней прямо сейчас? Какие группы она слушает кроме «Кино»? А кино какое любит? Любит ли котов? Не желает ли познакомиться с моим папой?
– Ты Кипятков? – спрашивает она, пока я составляю в уме список вопросов, кроме последнего про папу. – Дмитрий Валерьевич рассказывал о тебе.
– Сплетник. – Мне хочется молчать, но языку фиолетово на мои желания.
– Что-что?
– На ваших уроках я буду хорошо себя вести.
– Попробуй. – Юлия Юрьевна смеется и продолжает. – Прежняя учительница уволилась, теперь это место занимаю я. Пианино я трогать на наших уроках не буду, оно нам больше не понадобится. Я окончила Академию искусств по классу игре на гитаре. Раньше играла в группе, затем попробовала учить детей (временно заменяла в музыкальном кружке преподавателя), и после этого поняла, что мне нравится больше всего.
– В какой группе вы играли? Где? – спрашивает Дэн.
– В ночных клубах и барах. Группа называлась «Strong As A Rock», в переводе на русский «Силен, как скала», в честь любимой песни нашего вокалиста. Не жалею, что ушла из клубов. Не моя компания. Я люблю детей.
– Свои у вас есть? А сколько вам лет? – любопытничают одноклассницы. На уроке музыки не то же самое, что на уроках Дмитрия Валерьевича, где влюблены только девочки. Здесь – влюблен каждый, включая все живое за окном.
Я внимательно вслушиваюсь, однако Юлия Юрьевна удерживает свой возраст в тайне.
– Нет детей. – Смущенно отвечает она. – Как и педагогического стажа. Его у меня тоже нет, однако Дмитрий Валерьевич (мы учились в одной школе), по старой дружбе позвонил мне неожиданно и предложил попробовать занять освободившееся место учителя музыки. Так получилось, что я прошла собеседование и теперь я тут. Мы оба с ним тут. Если у вас остались ко мне вопросы, спрашивайте, я честно отвечу.
Оглядываюсь на класс. Может, кто-нибудь спросит ее об этом за меня? Мой взгляд касается Ярослава, и я удивлен, с какой невозможной силой Паштет засмущался новой учительницы. Если у меня от смущения на щеках проступило по одному розовому пятнышку, то голова Паштета целиком заполнена красным цветом, словно ему через ухо влили жестяную банку краски. Лишь бы теперь его башня фейерверком не взорвалась. А потом я говорю себе: чего ты? Ты же Ки-пят-кооов!
– Сегодня мы…
– Юлия Юрьевна! – ору я, перебивая ее и подбрасывая вверх руку, черт, слишком высоко. Она чуть не отрывается. – Ай. Юлия Юрьевна, вы не…
– Да. Слушаю, Степа.
Как она назвала меня по имени! Я сейчас в желе превращусь.
– Не могли бы вы… Ну, а вы обещаете ответить на все вопросы?
– Ммм, на все самые безопасные. Говори.
Мое внутренне «я» достает блокнотик со списком вопросов.
– Играете ли вы на чем-то другом? Например, на пианино? Или ударных?
– Да, играю. На клавишных и на электрогитаре, в том числе на басах. Это такая гитара с четырьмя толстыми струнами, она издает только…
– Я знаю. Еще спросить хочу. Вы не замужем, на вас нет кольца. У вас есть парень? Или вы замужем, но просто потеряли кольцо?
На этот раз все мои слова несут столько юмора, иначе почему учительница так ржет? Чуть со стула не падает. Взбалмошные волосы трепещутся вперед-назад. Я напряжен, но меня успокаивает тишина. А может, это все новая учительница. Ее глаза цвета дождевой тучи смотрят прямо в мои глаза, но это вовсе не страшно. Юлия Юрьевна мягко подчеркнула их темной подводкой, и на ней это смотрится невероятно естественно. Она похожа на волчицу, но детей не ест.
– Не теряла я кольца. Нет, у меня никого нет. Что еще?
– Чем вы занимаетесь помимо работы?
– Музыка, пожалуй, занимает все мое время. Музыка заполняет мою жизнь. Она повсюду, как воздух. Я ей дышу. Она снаружи меня и внутри.
– Почему же музыка любовь всей вашей жизни?
– Такова моя сущность. Я выражаю свои чувства с помощью игры. Для меня нет большего удовольствия, чем петь под гитару. Что-нибудь еще?
– Да. Я, конечно, могу ошибаться, но, по-моему, вы стараетесь от чего-то спрятаться в своей музыке, и я вас могу в этом понять. Вы входите в музыку, словно в комнату, где становитесь кем-то другим, потому что там сидит человек, в словах с которым можно не быть осторожной, у вас меняется мимика, вашей душе свободно в теле, каждая настоящая эмоция сидит как влитая, потому что он единственный в здании, с которым легко, ваше внутреннее «я» проступает наружу, и вы преображаетесь, становясь такой, какой вас не знает больше ни один в этом доме. Это так?
– Опасный вопрос. – Говорит Юлия Юрьевна, не тратя время на подборку слов, когда с лица ее слетели почти все выражения, душа спряталась подальше, но не пожалев достаточно времени на то, чтоб переварить все мои метафоры. Такому словесному наводнению я обязан дедуле, который в ярких красках рассказывал мне о бабушке, о маме моего папы, которая каким-то волшебным образом убедила его, что быть собой настоящим не всегда страшно.
– Ясно.
– Если это все, тогда запишем песню. Я спою ее под гитару, потом споем все вместе, затем весь класс поет без меня. Через неделю на следующем занятии мы сдаем зачет. Я вызываю четырех человек к доске, они исполняют один из куплетов и припев, за что и ставится соответствующая оценка. Если вы не выучили текст совсем – «два». Если вы выучили, но не поете, а просто открываете рот – «два». – Что я слышу? Стиль общения Дмитрия Валерьевича? Этот плут сам лично учил школьную приятельницу говорить или дал ей книжное пособие по запугиванию учеников? – Сегодня мы будем изучать песню легендарной группы. Я возьму гитару и наиграю. Кто угадает, что за музыку я исполняю – автоматом «пять» в дневник. Хорошо? – она подмигивает, вполне уверенная, что маленькие дети до такой музыки еще не дошли и никто сегодня «пять» не получит.
Самая большая ошибка взрослых – делать из детей… детсадовских детей. Моя рука вскидывается в воздух самой первой, как только Юлия Юрьевна берет первые аккорды «Звезды по имени Солнце». Это любимейшая песня моего папы. Мне и текст этот в тетради записывать под диктовку не надо. Разбудите меня ночью, и я расскажу его наизусть.
«Пятерка» моя! Молодец, Кипяток!
Глеб, 27 лет
По субботам государственные структуры не работают, что само по себе огромная радость – наконец-то выходные. Но только не для меня. В этом мире ничего не для меня. Радость – не для меня. Выходные – не для меня. Я сам себе больше не принадлежу. «Вы нам больше не подходите», мягко доносит собственная кожа. «Мы вам перезвоним», добавляет душа и захлопывает дверь, чтобы попрощаться навсегда. Лежу с ней в этой комнате, ограничивающей свободу в целом мире, и мне некомфортно даже в освобожденном от плена одежды теле.
Что делают нормальные люди в первую очередь по выходным? Гуляют со своими детьми.
А что делаю я?
Я – валяюсь у нее в кровати, когда меня извергает последний за ночь кошмар, думая о том, что произошло между мной и сыном несколько дней назад. Не ощущаю, как Равшана все еще гладит мою грудь и руки, покрытые разноцветными татуировками, которые начинаются на плечах и заканчиваются на кончиках пальцев. Моя кожа меня уволила, помните? Я ей надоел. Но самая большая тоска в том, что Равшана поставила на меня слишком многое. Лучше бы и она меня уволила из своей кровати. Пусть со строгим выговором, хоть как. Главное свалить.
Ночь с четверга на пятницу заставила задуматься, нужна ли мне эта жизнь такой, какая есть и могу ли я перевернуть ее одним движением. Мне снились страшные сны, будто мы со Степой играем у берега моря, я учу его кидать камешки, чтобы они скакали по поверхности воды, как мячик. Едва у Степы начинает получаться и меня накрывает его улыбка, как внезапно небо над нами переворачивается, мой сын теряет сознание, падает на берегу у черты песка и моря. Волны подкатывают под него, все ближе и настойчивее, я пытаюсь подбежать, воплю его имя во все горло, но мои ноги зарываются в песок, а волны смывают моего сына в океан. Мне остается только стоять и смотреть на пузырьки, как вода забирает у меня ребенка, я просыпаюсь с чувством безысходного отчаяния, потери и горя! Такого же горького на вкус, как в выпускном классе с Альбиной. Послевкусие того несчастного случая живет со мной по сей день, а что же будет, если я потеряю сына? Призраки беды поселятся со мной под одно одеяло?
Море забрало его у меня. Оно оказалось ласковее меня, родного отца. Оно позаботится о нем лучше, поскольку оно, прохладное, намного теплее моих объятий, ибо дом мой пустой, и я – пустой. Именно такое чувство выталкивает меня из кошмара, сопровождая до сих пор.
Ненавижу непроходящие чувства.
Сегодня ночью того хуже (всем кошмарам кошмар!) я вижу во сне (да в таком ярком, сочном), будто моему сыну уже лет восемнадцать, он высокий, крепкий и горячий красавец, все хорошо, НО! Я застаю его в этом сне в постели с мужчиной! Не то чтобы они были именно в постели… Степины руки были связаны над головой, они, вытянутые, висели в воздухе на цепи, а вокруг его обнаженного тела ходил мужчина, явно намного старше него, старше меня, и повсюду окутывал его руками и губами. Глаза Степы были закрыты, рот – раскрыт и слегка улыбался, а позвоночник его выгибался дугой. Меня вырывает в этом сне из тела. Я как будто выбегаю в другую квартиру, где сидит мой папа, бегу прямо через стену, словно призрак, и слова льются из меня, как из ведра:
– Папа! Мне надо тебе сказать!.. – врубаюсь на всю громкость и ору. – Степа! Он… О боже, что делать, папа?!
– Все ты виноват. – Отвечает отец с полными глазами слез, точно давно обо всем знает и прячет это от меня внутри, не зная, что, как свитер, вывернут наизнанку. – Это ты. Виноват. Во всем. Ты не был ему другом. В жизни Степы не было крепких, дружеских отношений с мужчиной. Ты ему этого не дал. Он вырос и нашел себе другого, который его приласкал, да не так, тебе благодаря! Надо было меньше шляться по девкам, вроде секретарши. Тем девкам, у которых пуля в голове.
Это у меня – пуля в голове.
Клянусь, я просыпаюсь, как опрыснутый ведром воды, в море пота. Вокруг меня скрутилось одеяло. Простыни душат меня. А подушка взялась складками, похожими на усмешку. Она смеется надо мной, словно именно подушка является зачинщицей кошмара и видит, что шалость ей определенно удалась. Мне необходимо меньше пить перед сном, потому что в таком случае мне видятся или снятся всевозможные зрелища. Зрелища, типа смеющейся подушки или умирающего сына. Или как сын зажигает с любовником, а это удар в промежность любому отцу, даже такому чокнутому, как я – теперь я начинаю это ощущать.
Но чего я хотел? Ведь я позволяю обстоятельствам вытечь в нечто подобное наяву. Трачу время на девушку, готовую пойти на все, о чем попрошу. Стоит ли это того, если это всего лишь физическое? И если это так легко заполучить. Сначала нравилось, но чем дальше заходит, тем больше я понимаю: это слишком дешево. Чего-то этим отношениям не хватает. Духовности. Близости. Настоящей близости. Не хватает эмоций. Тех самых. Я сказал «чего-то»? Этим отношениям не хватает всего! Страсти. Солнца не хватает, которое опрокидывается, пока мы целуемся под открытым небом (с Равшаной и Мартой я никогда не целовался под небом, только с Альбиной). Мне не хватает ее уже много лет. Мне не хватает самого себя. Но что до моих свежих ночных кошмаров – после них мне ужасно не хватает Степы.
Я больше не стану искать то, что могла бы подарить только погибшая возлюбленная. Мне не вернуть мертвеца. Но я могу вернуть живого.
– Я знаю, как мы проведем остаток вечера. – Добавляет Равшана то, чего я уже не могу игнорировать. Я знаю, как я проведу остаток вечера. Как она – нет. Я наскоро ищу подходящий способ отделаться от нее, от ее тонкого, играющего голоска – не такого, как в суде. – Мы поужинаем в ресторане. Может, в японском? Давно не ели японскую еду, а я ее обожаю! – заканчивает она, и ко мне подкатывает тошнота. Но я не прекращаю думать о мальчике. В моем последнем сне он, обиженный и заплаканный, убегал от меня по квартире, хотя я бежал за ним, чтобы помириться. Но Степа всеми движениями показывал нежелание прикасаться ко мне, мы бегали по квартире и ничего не трогали руками, но вокруг нас разрушался мир: обои падали со стен, столы переворачивались, люстры бились, бились посуда и вазочки. Только стены не разрушались: они-то как раз вырастали в толщине и давили. Я испытал такой сильный страх в этом лабиринте, что вдруг Степа поранится об осколки! И это произошло, причем сразу, как только меня захватил страх. Мгновение, и Степина кровь повсюду – у него на лице и на руках. Впоследствии я проснулся с толчком такой мощной магнитуды, что даже Равшана подскочила со мной рядом. Это ненормально.
– Глеб, – шепчет она. Волны черных волос падают на мою грудь и щекочут кожу. – Ты любишь суши?
– Терпеть ненавижу рыбу в любом виде. – Говорю я, вспоминая беспощадное море, которое забрало моего Степу. – Мне пора. Слезь, пожалуйста, – прошу я. Прошу об одном, получаю противоположное. Равшана наклоняется и целует. Комната становится еще меньше в размерах и еще больше жмет на мировую свободу.
– Ваша честь… – мяукает она и продолжает, в то время как я чувствую себя заключенным, у меня свело челюсти, и рот не хочет раскрываться. Своим языком Равшана пытается раздвинуть мои губы, а мне не горячо, не холодно. С легким привкусом противности. Даже язык не хочет шевелиться, руки не лезут ни в одно ее место – с каких пор?
А потом что-то хорошее происходит с временем и пространством. Я закрываю глаза, и ко мне идет Альбина. Копна белокурых волнистых волос. Светлая кожа. Летний сарафан в цветочек. Осиная талия. Тонкие руки. Сложно представить, каким был я рядом с ней и каким стал потом, в компании Марты. Это два разных существа – ангел и черт. Альбина зовет меня по имени – так, что ангел внутри меня воскресает и рвется к ней сюда, наружу. Она кладет руку на мою щеку, и от ее нежных прикосновений я сгораю дотла. Я вдыхаю запах ее кожи, волос, ткани сарафана, и целую ее крепко и глубоко, просто вбираю ее всю в себя.
Я думал, у нас все впереди. Я думал, она станет моей женой. Но прошло много лет, под землей любимая мною Альбина превратилась в косточки, а я все еще живу, мои кости все еще двигаются и вздрагивают всякий раз, как только возникает ассоциация – запах, фраза или цвет. Даже письмо от Альбины, которое она прислала, когда надолго уехала в деревню к бабушке, а я остался на пол-лета один без нее… Я храню его, как священный Грааль. Читаю и чувствую, что ничего не прервалось и не поменялось в недрах души. Я читаю его с тем же трепетом. Останавливаюсь на фразах, снова и снова возвращаясь к ним. Слова Альбины звучат во мне долго после того, как я откладываю чтение. В итоге снова плачу, пока никто не знает. Где бы и когда бы я ни перечитывал письмо, оно никогда не теряет власти над моим сердцем. Это самое настоящее, что я сохранил во всей своей жизни.
– Ваша честь. – Повторяет чужой голос. Я открываю глаза, копна светлых волос превращается в пряди черных извивающихся водорослей, которые захватили мое тело и сейчас задушат. Вместо чистого естественного лица Альбины передо мной накрашенная с самого утра Равшана со своими накладными ресницами-гусеницами и со своим «моделированием бровей». Реальность обрушивается на меня, как граната с вражеского самолета – со всей своей неправильной правдой, со всей жуткой Равшаной, со всем жутким мной – таким, каков я есть на самом деле, в кого я превратился без хорошей девочки. И мой сын. Мой Степа, мой любимый щегол, которого утащили волны. Мой мелкий Степа в крови. Мой взрослый Степа с мужиком. Я словно упал в змеиное гнездо и резко возвращаюсь к жизни. Не бывать этой фигне. Я переделаю треклятую жизнь.
– Я не твоя честь. – Говорю я, поспешно скидывая с себя руки и волосы, скидывая поспешно, потому что это настоящие змеи, Степа прав. – Остаток вечера я проведу со своим ребенком.
– Почему ты меня вместе с вами никогда не приглашаешь?
– Зачем? Равшана, мы договорились. Я не хочу никого обманывать, между нами нет ничего важного. – Напутствую я, ища по всей спальне второй носок. Мое лицо выдает, что это занятие намного важнее, чем разговор с ней – и, кажется, даже интереснее. Потому что предвкушение побега поднимает во мне только самые чудесные чувства. – Я любил девушку только однажды. И давай закроем это «дело».
– Ты уходишь? – чуть не плачет Равшана, путаясь в своем фиолетовом халате и простынях вокруг себя. Наверное, не может понять, почему я угоняюсь от нее, превышая скорость и врубив от радости на всю катушку металл, если так страстно поцеловал секунду назад. Жалко ее.
– Прости, Равшана. Прости.
– За что?
– За то, что заставил надеяться. – Я подхожу к ней и беру за подбородок. – Прости меня. У нас разные жизни. И разные судьбы. Я тебе не пара.
– Нет, Глеб. Пожалуйста. Я больше не буду заходить дальше.
– Равшана. – Настаиваю я. Мне приходится это делать. Чувство вины забрызгивает меня ее слезами. – Прости, дорогая. Мне жаль. Впредь только деловые отношения.
– Нет.
– Да. Так надо. Договорились? – я нежно целую ее сморщенный от плача лоб, и ухожу в прихожую, закончив одеваться, пока меня не затопила соленая вода, как то море из моего кошмара смыло Степку.
Степа, 9 лет
Мое настроение меняется в цвете. Сначала я стараюсь быть хорошим. Потом я стараюсь быть плохим. А суть в том, чтобы быть настоящим. Сегодня я плохой. Я тот, кто смеется над собственным отцом, зная, что это ужасно, но удержаться не может. Ведь это и правда умора! То, как она говорит ему «О, ваша честь!», а он ей следом «Да, да! Называй меня „ваша честь“»! Когда мы с Ярославом не спеша возвращаемся за вещами, я тихо копирую голоса папы и его Щуки, потому что друг спрашивает у меня, чем мой отец занят сегодня вечером и сможем ли мы после футбола побыть у меня, ведь мой дедушка тоже планировал встретиться со старыми друзьями, пользуясь своей вылазкой из Питера. У моего деда друзей нет только там, где он еще не был. То есть, только на небе. Я тоже был бы не против друзей, с самого утра только и мечтал о футболе с ними, но встреча с Юлией Юрьевной опрокинула мой день и мир просто до неузнаваемости! У меня меняются все жизненные планы кроме возвращения к жизни папы и свадьбы с Принцессой Лали.
– Кипятков, тебя прям на Луне слышно. Что ты такое интересное рассказываешь? – вмешивается между нами с Паштетом Дмитрий Валерьевич. С немым отвращением я замечаю, что он обладает способностью так смотреть на учеников, что любой из них чувствует себя виновным во всем, что он захочет на них навешать, включая безработицу, глобальное потепление и откол ледника. Я начинаю его ненавидеть за то, что при этом учитель остается неотъемлем от своей гипнотической внешности. Да и что у него за уши такие, которые способны подслушивать разговоры даже между жителями Луны?
– Я со своим другом секретничаю.
– Ты опять огрызаешься, Кипятков. – Шипит Дмитрий Валерьевич, своим тоном навевая мысли о том, какой это злостный грех – огрызаться с учителем. – Где сегодня твой отец?
– Почем я знаю? – теперь я действительно огрызаюсь. Я не могу понять, с каких пор сказать правду стало считаться неприличным? И что плохого в том, чтобы секретничать с другом? – Он за мной по выходным не приезжает. По субботам он с девушкой, ему не до меня.
Паштет пытается скрыть усмешку, вместо чего получается фырканье и вспышка красного цвета на щеках.
– Так, все идем в класс, садимся за парты! Я продиктую новое расписание. Дежурят сегодня Кипятков и Пашутин! – провозглашает Дмитрий Валерьевич, отзываясь эхом через весь коридор, захватив лестничный пролет, спортзал и вселенную. Думаю, ему нравится орать. Когда он орет, что-то маленькое и подлое, шевелясь, приятно щекочет его изнутри. Абсолютно уверен, что это его самоуважение.
Лали целует меня перед нашим с Яриком дежурством, когда расходится народ. Она говорит «увидимся на Точке», а я так сосредоточен на ее руках, что мне не удается признаться, что ни на какой футбол я сегодня уже не хочу. У меня созревает один план, который я должен хорошо обдумать в одиночестве, а еще неземное чутье подсказывает, что сегодня, да-да, не завтра, не через год, а именно сегодня, мне необходимо остаться в школе после ухода всех.
– Кипятков, – слышу я. И, не отвлекаясь от мытья пола, переспрашиваю: «Что?» – Повернись, когда я говорю с тобой.
Я заканчиваю мыть пол, поворачиваюсь и повисаю одной рукой на швабре. Как меня бесит этот тиран. Да не хочу я с тобой общаться! Мне надо быстро пол домыть и пойти на улицу, попытаться объяснить своему другу, почему я не хочу играть в футбол, хотя сам пока не знаю окончательной причины. Во всяком случае, чего бы я ни хотел, это точно не разговор с Ковтуном.
«Кипятков, посмотри на меня! Кипятков, не огрызайся. Кипятков, равняйсь, смирно, не крутись, не кипятись, не говори, закрой рот, отвечай на вопрос, закрути крышку».
ААА! Достал.
– Что? – повторяю я, натягивая это слово, как малой носок.
– Перестань говорить со мной в таком тоне. А обращаюсь я к тебе все по тому же вопросу. Хочу видеть твоего отца. Как бы нам с тобой это провернуть? – В другой ситуации я бы предположил, что это из-за моей дерзости, особенно в начале недели, особенно когда он попросил меня рассказать биографию Тютчева, и я не сказал ничего умного; но теперь я точно уверен, это из-за моих синяков учитель загорелся еще большим желанием видеть папу. В общем, того, кто мне их оставил. И говорит он на этот раз так, словно мы теперь сообщники. Станет ли мне после их общения лучше? Я уже ни в чем не уверен. Отец передо мной не извинился, я перед ним не извинился. Между нами уплотнилась стена, через которую мы не слышим друг друга, даже если сложить вокруг уха ладони. И не поможет нам никакой хитрый план. До тех пор, пока я новый не придумаю, гениальный. Решаю дать учителю очередной от ворот поворот, когда Дмитрий Валерьевич меняет одно лицо на другое и добавляет новым голосом: – Ничего не бойся. Ты для меня не плохой. Дети не бывают плохими, бывают родители с плохим поведением. Все идет из семьи. Обещаю, я не позволю ему нанести тебе вред. Сколько папе лет?
– Двадцать семь.
– Ага, сам еще малой. Я не намного его старше, и знаю, многие из мужчин в этом возрасте еще дети. Так что может это его надо воспитать, а вовсе не тебя. Ты меня слышишь? Идея, а может, пообщаешься пока с нашим школьным психологом? А что?
Я снова застываю со шваброй. Я и швабра. Мы теперь оба застывшие и прямые, потому что это предложение на счет мозгоправа бьет меня электрошокером. Он серьезно?
– Да. Конечно. – Говорю с сарказмом. – Только если решите подобное у меня за спиной замутить, предупредите заранее, чтобы, когда на меня налетят санитары, я был бы морально готов.
Дмитрий Валерьевич хмурится, и я морально готовлюсь к очередной словесной расправе, однако учитель не сдерживается и ржет, переглянувшись с Ярославом, который на этом моменте решается вклиниться в разговор и заступается за меня, каким-то образом наступив на горло своему смущению:
– Не обижайтесь на Степу. Он в душе лучше, чем ведет себя иногда. Он отличный друг. Думаю, он из тех людей, который не покинет горящее здание до тех пор, пока не спасет каждое живое существо, которое попадется ему на пути.
Я пробую эту мысль на вкус. Мы с Дмитрием Валерьевичем оба пробуем ее на вкус. Лично я ничего подобного не пробовал. Никогда не ожидал, что Паштет отзовется обо мне так. Вижу, когда люди говорят честно. Голос учителя, например, звучал честно, когда он утверждал, что желает мне всех благ и с папой хочет увидеться, чтобы урегулировать в моей семье бомбардировку. Мне остается надеяться, что я соответствую ожиданиям Ярослава. Я действительно не растерялся бы в горящем доме? Я бы рисковал своей жизнью ради спасения другого существа? Ярик действительно так считает?
– Ты задал мне дилемму! – говорю Паштету, когда мы выходим из школы на улицу. В воздухе вкусно пахнет тополями. Вдох за вдохом в моих легких как будто распускается тополь.
– Дилемма это что?
– Сложная задача. Ты сказал, что я герой, а я не могу решить, так это или не так. Склоняюсь к обоим вариантам. Все может быть. Я, правда, такой, по твоему мнению?
– Да. Такой. Сегодня тебе хватит геройства красиво победить на поле? Пошли, что ли! Все, наверное, уже там кучкуются.
– Паштет, я не могу. – Решаюсь я.
Ярик роняет челюсть, так что мне виден весь его язык. С минуту он стоит, грозовое облако, которое повисло над его головой, мечет стрелы и хлещет холодным дождем на его пламя волос в этот солнечный день.
– Чо? Ну ты и пошутил.
– Не пошутил. Я немного планы поменял. Потом расскажу.
– Ты хочешь есть? Да после игры поедим! Если разбежимся по домам, не всех ребят предки смогут отпустить, ты же знаешь этих взрослых! У них тараканы в голове! Не знаешь, что они могут выкинуть! Но… чтоб у тебя были тараканы… Это какая-то лента новостей!
– Мне нужно прогуляться кое-куда одному.
– Одуреть. Ты капитан команды! А не полоумный, странный и одинокий художничек. Или все-таки художничек?
Что за слово – художничек? Можно подумать, что это синоним слова «отстой».
– Как будто это по-настоящему! – продолжаю я, вопя о футболе специально, чтоб перебить все иные мысли и слова Ярика. Он видел. Как я рисовал в тетради. И считает, что я спятил сильнее обычного, ведь я бросил рисовать на неделю, но это оказалось тяжелее, чем бросить курить. Когда кого-то любишь, сложно оставить творчество. Все равно, что оставить человека, которого любишь (рисуешь). Для меня это синонимы, любить и рисовать. – Футбол – это просто игра. – Я говорю правду. По сравнению с магией творчества – это всего лишь игра.
– Это весело, ты сам говорил. – Напоминает Паштет. – Что еще не по-настоящему? Может, дружба наша?
– Не устраивай сцену. Причем тут дружба? – или как еще объяснить Ярославу, что мне не хочется выяснять отношения, когда они и так предельно ясны. Мы друзья и изменять этого я не собираюсь. Просто иногда у меня появляются дела, в которые я не хочу посвящать никого. То есть, совсем никого. Даже дедулю.
– Ладно. Можешь кинуть команду. Скажи Лали, пусть тоже кидает. И пока мы будем гулять, вы будете с ней ходить целоваться в лес. Не нацепите только на задницы клещей.
– Но я не кидаю команду. Лали тоже. Подожди. Ты завидуешь мне? Хочешь так же с Кристиной?
От этих моих слов гроза над головой Ярика усиливается. Я могу заглянуть в его глаза и увидеть ледники. Его уже всего залило дождем, но никто до сих пор не включает фен.
– Вот теперь и ты мне задал эту, как ее? Дилемму. Я думаю, придурок ты или полный дурак, и склоняюсь к обоим вариантам. Не хочешь гулять сегодня с нами, вали. Но если еще раз нарушишь наши планы (не важно, с Лали или без нее), можешь искать себе другого Паштета.
Мой друг меня покидает, забирая с собой мое настроение, и мне за все его психи хочется размазать его по хлебу. По пути Ярик выбрасывает в мусорку мое хорошее настроение, и свое. Я не думаю, что скажут Ковчег, Дэн, Кристина и даже Лали, когда на игру явится один Паштет, а не Паштет с Кипятком. Сейчас я думаю только о том, чтобы как-то дать Ярику понять, что я не найду другого Ярика и главное не захочу никогда, но слова остаются у меня в голове, как пельмени в тарелке, которые стынут, не успев попасть в горло, поэтому я медленным шагом иду к воротам, придумывая, чего бы такого купить для Юлии Юрьевны. Мне хочется придумать такой же оригинальный подарок, как она. Юлия Юрьевна беспрепятственная и оригинальная, как мой папа. Они слушают одну и ту же музыку. Отец любит таких женщин, но не нашел свою среди них. Пора мне взять эту обязанность на себя.
Мне на ум приходит запах ее духов и браслет на руке. Я прицениваюсь по деньгам и соображаю, что бы учительнице больше всего понравилось. Тут в мои мысли вмешивается знакомый рокот мотоцикла. Мой отец. Ваша честь. Только его здесь не хватало!
Чтобы спрятаться от чего-то похуже, чем воображаемый дождь над головой не воображаемого почти бывшего друга, я забегаю в школу.
Глеб, 27 лет
Я заглушаю двигатель, ставлю ногу на землю и снимаю перчатки без пальцев с липких от пота рук. Мой отец сказал, у Степы сегодня пять уроков. Надеюсь, я не опоздал – судя по тишине во дворе, пятый урок идет прямо сейчас, и я собираюсь дождаться Степу здесь, не буду писать и звонить, хочу сделать сюрприз.
– Как я рад видеть вас! – орет мне кто-то позади, и я поворачиваю голову на звук. Ловлю себя на том, что мне неинтересно, кому кроме сына меня так радостно видеть, но когда меня обходит длинный парень в рубашке и очках, встает передо мной, причем в такую позу, как будто готов начать фотосессию для рекламы туалетной воды, я чувствую, как мое безразличие растворяется в горячем воздухе. Я узнаю парня и все понимаю. Он именно такой, каким я его себе представлял, пока мне о нем рассказывал Степа. Что он там о нем говорил? Секси? Да, это так. Представляю, сколько бабских взглядов прилипают к этому парню со всех сторон. Тем не менее, он слегка ботан, судя по стилю. И моего возраста. – Глеб Владимирович, вас ко мне прямо Бог послал! – добавляет он, я чувствую, как ухмылка кривит мое лицо. По его лицу я определяю, что его это немного отталкивает. У парня хмурятся брови, а между ними появляется линия, словно в тетради по геометрии.
Думаю, я слишком строг в своем взгляде, когда обсматриваю его с ног до головы, то ли как судья подсудимого, то ли как крутой парень ботаника, и даже не думаю, что это могло бы выглядеть неуместно.
– Сомневаюсь, меня сюда скорее черти принести. – (А вот Бог меня действительно ПОСЛАЛ, дружище). – И вы напугали меня. – Говорю я, стараясь звучать так же, как выглядит мое лицо – то есть, совсем не как у человека, которого может что-либо напугать. Парень отводит от моего лица взгляд, наверное, решив лучше посмотреть на мое средство передвижения. Оно не такое страшное. А нет, точно такое же. Между мной и мотоциклом полное соответствие. Такой плавный переход от железа к человеку. Мы одно целое и оба сделаны из металла. Затем парень рассматривает мой стиль, всего меня, делая вывод не в мою пользу. Он выявляет в моей сущности несколько странностей, на что мне плевать. Кроме того, у меня возникает желание поиграть: – Вы кто вообще?
– О, простите. Я классный руководитель вашего сына, Степы Кипяткова. Дмитрий Валерьевич.
– Здарова. – Я жму его лапу. Слишком сильно, судя по тому, как у него вылезают глаза.
– Вы ведь Степин папа?
– А чо, не похоже? Вы откуда меня знаете? – требую я и наблюдаю, как учитель впадает в ступор, настолько взыскательно звучит вопрос – будто сама моя личность составляет государственную тайну настолько особой важности, что по условиям трудового договора я обязан ходить в шлеме даже в магазин за хлебушком.
– Я вас уже видел. Но только в шлеме.
– Допустим. Вы хотите дать рецензию на моего сына? Валяйте, только по шуре.
– Что-что? – плечи парня слегка сутулятся, а шея его вжимается в тело, которым он приближается ко мне, чтобы расслышать повтор ответа отчетливее. А еще ему необходима качественная расшифровка на понятие «по шуре». Ботан чистейшего источника! Можно подумать, что это его первый опыт работы в младших классах!
– Это значит – очень и очень быстро. – Мой собственный строгий голос в этот раз пугает даже меня. – Я видел ваши замечания в дневнике, но не решился спросить сына, какое преступление он совершил, помимо как не выучил биографию… этого… как там его… Не важно.
Лицо Дмитрия Валерьевича от отвращения скручивается как тряпка, которую отжимают вручную, будто я не смог вспомнить имя его лучшего друга или будто я напоминаю ему тяжелый случай, возникший в ходе его работы, или же его раздражает факт моей безграмотности в литературном деле. Он скрещивает руки, закрываясь на заслонку, не решаясь что-то сказать или спросить. Работа в суде обязала меня читать людей по лицам. Причем с внутренней стороны. Сейчас под маской учителя я вижу много всего, в том числе недовольство. Но… не Степой.
Мной?
– Я не буду говорить, что ваш сын балбес, каких я встречаю нередко. Наоборот, его умственное развитие превосходит его возраст. Он видит, как взрослый. Строит предложения, как взрослый. Когда они работали над кратким сочинением, я поднял голову проверить, как дети пишут. Точнее не пишут, а тупят над тетрадью, а рука Степы вихрем летает над листком. Он строчит эти предложения, как пулемет, и если отрывается на мгновение от бумаги, то только для того, чтобы подобрать подходящее слово. Он ищет его в своей голове, в воздухе, повсюду, и что самое интересное, у меня не спросит, будет надрываться, пока не найдется сам. Кроме того у него глубокий взгляд глаза в глаза. Я таких детей еще не видел.
– Знаю. Я, как повидавший несовершеннолетних негодяев, считаю, что незнание – это ключ к трагедии. Нормальной мамы у Степы никогда не было, и мы с папой объединили усилия в его формировании, мы с раннего детства учили его говорить, читать, играть на пианино. Что нам облегчало задачу, так это то, что Степе нравилось пробовать новое. Он смышленый и любознательный. Ему действительно нравится узнавать.
– Вы сказали о пианино? Степа играет?
– Да, и хорошо, причем. Мой папа тоже играет. Он учил этому меня, но я лучше сошелся с гитарой.
– Это грандиозно! Даже и не подозревал, что ваша семья с музыкой на «ты».
У меня щелкает в груди. Я рад, что наконец-то учитель восхищается чему-то в моей компании, и для меня это, почему-то, становится таким важным. Я прячу радость под последним слоем своей кожи, подальше от пронзительных глаз учителя, но в то же время понимаю, что больше не могу блефовать и играть.
– В нашей семье не все так гладко. – Признаюсь я. – Это же очевидно.
– Судя по чем?
Интересно. Теперь блефует он?
– По мне. По Степе. – Нет гордости в том, чтобы признаваться, что ты не способен построить счастливую семью. Поэтому я трачу все свои силы на каждое это слово.
– Встречают по одежке, а провожают по уму. Вам же не зря позволили надеть судейскую мантию. Что касается Степы… У него есть характер и длинный язык, который он не контролирует. В своей компании он лидер, я вижу это отчетливо. Друг Ярослав совсем не такой, он намного тише. Но громкость Степы почти всегда на полной мощности.
– Почти всегда?
– Всю неделю он был по-прежнему собой, но при этом начал что-то скрывать. Сегодня я спросил у него, почему на его руках синяки.
От слов учителя у меня обрывается сердце, в остальном я весь каменею, насколько это возможно. Мне не хочется слышать ответ сына, зная – в любом случае мне будет стыдно.
– Степа сказал, что упал на конструктор. И все. – Добавляет учитель, и я ему верю. Я верю в то, что он меня не проверяет, а действительно не знает всех деталей этого конструктора из проблем. Их надо сломать, как Степин замок. Мой сын, который продолжает любить меня и защищать даже после ссор, заслуживает лучшей семьи.
Я во всем сознаюсь сам.
– Да. Это я его толкнул. Он на меня набросился, потому что я стал орать из-за дневника, и не заметил, как дошел до крайности, до личностей. Причем оскорбил не Степу, а его подружку. Не знаю, зачем. – Это ложь, все я знаю. Потому что вот это самое больное место в теле человека – другой человек, который полностью заполняет его изнутри.
Самое уязвимое сердце – любящее.
– Вы говорите о Лали Бабенко. – Определяет Дмитрий Валерьевич. – Я видел, как Степа рисовал ее сегодня на уроке в тетради. Хотел сделать замечание, но меня словно тормознуло. Видимо то, что у него получается…
– Прекрасно, наверное. Он посещал дополнительные занятия по рисованию.
– Точно. А еще я… вчера увидел из окна, как они целовались.
– В губы? – я поднимаюсь над землей вместе с мотоциклом. – Степа и Лали?
– Да. Почти как взрослые, а им всего девять. Но поскольку мальчик у вас умный, лично я спокоен за них. Любовь это хорошо. Во всех возрастах.
Этот парень говорит тихим, размеренным голосом психолога, который хочет меня успокоить и заставить отнестись к ситуации правильно, судя по одному только жесту его развернутой ладони. Он как бы говорит мне: тише, дружище, тише.
Но я не могу радоваться тихо.
– Чувак! – я рад в такой степени, что чуть не наворачиваюсь со своего железного коня, и Дмитрий Валерьевич не понимает, почему. – А уж я-то как спокоен! Какое счастье! Какое счастье, что мой сын рисует и целует Лали! А не Ярослава или Дэна! – добавляю я, и мой ответ снимает с учителя спокойное лицо. Он даже икать начинает, но счастье переполняет меня доверху, так что я не нахожу слов рассказать о своем сне, или хоть как-то объяснить бурную реакцию, да и какая разница? Какая разница, если этот кошмар остался позади?
– Понимаете. Насилие в семье к миру не приведет. – Говорит учитель, стирая последнюю тему разговора, словно мел с доски. И начинает перечислять факты. – Да, Степа получил замечания. Да, он заслужил эти замечая, он попридуривался и хорошо меня вывел, но он делает это, потому что ему мало одного только лидерства в кругу друзей. Он пытается заставить вас зашевелиться и почувствовать, что он главный человек в вашей жизни. Он уже умный, но еще маленький, и ему нужен отец. Лучший друг в теле отца.
Ах, вот каков состав преступления.
Меня бесит, что все это звучит так, будто одного меня обвиняют. Мне так и хочется выдвинуть протест, кинуть в него презрительное: послушай, парень. Но я упускаю этот нюанс в разговоре, отделив кусок вины и для него, пусть угощается.
– Как, по-вашему, сохранить дружеские отношения, увидев дневник после вашего письма? «Пятерку» можно рассматривать под микроскопом, а зато «два» и «аморальное поведение» орут на полстраницы. – Говорю я и резко сворачиваю на безопасную тему, чтобы он не успел мне возразить. – Сколько минут до конца урока?
– Мой класс уже ушел. – Чуть скукожившись, как старый лепесток, бурчит учитель.
– Они ушли? Но до меня дошли сведения о пяти уроках! Степа нам с папой соврал, чтобы не столкнуться со мной? Опять не захотел меня видеть. Он меня стесняется. Я не похож на отца, скорее на старшего брата, не очень воспитанного.
– Думаю, вы не услышите ничего нового, если я скажу, что наши дети нас любят не за внешность. И…
– Какая разница. – Мне кажется, я перебиваю учителя на важном моменте, но меня ничего не останавливает. Я сам себе задаю вопросы и сам отвечаю на них. – Что бы я ни надел, татуировок меньше не станет. А шрамов в душе и того больше. – Выходит, я никакой не железный. Я настолько же сделан из металла, как цемент состоит из шоколада. – Сидя в тату-салоне, никогда бы не подумал, что делаю непоправимое, что мне это сможет помешать хоть в чем-то, если не в работе, так в отношениях с сыном. Я не знал, что так далеко зайду в карьере, но зашел. Не знал, что у меня будет сын, но у меня есть сын. Он целует меня ночью, когда думает, что я сплю, а я не являюсь для него примером. Когда у меня девушка в школе погибла, я делал все, чтобы не сойти с ума. Я забыл, что чего-то стою. Я пробовал себя во всем новом, менял интересы и имидж, я даже пробовал наркотики. Слава богу, все кончилось. Ну, почти все.
– О боже.
Стоп! – простреливает меня изнутри. Зачем я разболтался? Где мой ограничитель скорости? Я оставил его в гаражном боксе вместе с глушителем? В любом случае я виню себя и хочу забрать откровение назад в потаенный край своей души, особенно после этого учительского выдоха «о боже», полного шока.
– Сам не знаю, как у меня руки дошли до этого. – Тонуть, так тонуть. – Наверно, я упустил момент, когда нужно было нажать на тормоз.
– Давайте поднимемся ко мне в кабинет. – Скорее не предлагает, а наказывает парень. Почему бы и не поговорить? Я сегодня здесь, чтобы объявить перемирие Степе, а беседа с его учителем может открыть передо мной новые горизонты. Я должен знать о своем сыне гораздо больше. Кто я без него на этом свете? Карикатура на запчасть от крутого байка в лучшем случае, на деле же – съежившийся бумажный стаканчик, из которого вылакали до последней капли. – Степа не обманул вас по поводу пяти уроков, – добавляет учитель в классе, когда мы оба располагаемся за столами. Я сажусь за парту, где, по словам учителя, сидит мой сын. – У них пятой должна быть физкультура, но Вилен Робертович уехал на соревнования со своей командой из старшей школы.
– Зачем вы говорите мне это?
– Затем, чтобы вы знали – ваш сын не прячется от вас. Наоборот. Он хочет быть с вами, вам для этого нужно стать лучше. Жизнь не закончена только на том, что вы потеряли любимую. Не спешите возражать. Я хорошо знаю это чувство. Я тоже потерял, и не только любимую, многое, но…
Ого, вот как! Я весь застываю на месте, хотя мое сердце поддается вперед. Дмитрий прочищает горло и тормозит, словно понимает, что так же как и я потерял где-то ограничитель своей словесной скорости. Ему нелегко удается сглотнуть, он делает это не один раз, будто старается сделать свое горло мягче. Я не сразу понимаю, что именно вижу под его суровыми очками, но через секунду меня как ошпаривает: я вижу боль.
– У вас есть ребенок, – подчеркивает учитель красной ручкой. Я уверен, красной. – В первую очередь вы должны беречь его, а девушки – потом. Жизнь непредсказуема, влюбиться можно снова, а самый любимый человек, который у вас есть, к счастью, жив и здоров. – Он на мгновение притормаживает, в его лице отражается что-то еще. – И если это так, то вы очень счастливый человек.
Мои губы сжимаются линией, я не должен, не должен расспрашивать парня о его жизни, это не мое дело, поэтому я просто едва заметно качаю головой в знак согласия.
– После рождения сына я понял, кого в этой жизни можно полюбить по-настоящему и навсегда. – Не могу не признаться я. – После учебы я сперва кидался к его кроватке. И с трудом выпускал его из рук. Степа не просто отвлекал меня от любви к погибшей девушке. Он доказал мне, что можно любить еще сильнее. Это была какая-то ошеломительная любовь, на грани безумной, а ведь мне было только восемнадцать. Вот. А потом он взял и начал расти. С годами кажется, что я ему все меньше нужен. Возвращаюсь мыслями к Альбине. Хотя Степу-то мне подарила вовсе не она. Этот подарок мне сделала другая, и он был лучшим. Как-то я немного об этой магии подзабыл. Да. Надо брать себя в руки, пока я окончательно не потерял Степу.
Степа, 9 лет
Я сейчас тресну. Через трещину вы увидите мое потрясение.
Секреты взрослых ошеломительные, как папина любовь ко мне. Да-да, он любит меня сильнее всех на свете! Он подлетал к моей кроватке, чтоб поскорее увидеть. Он не мог от меня оторваться. От этого факта мне хочется взорваться на миллионы разноцветных конфетти, но это далеко не все, что пополнило багаж моих знаний сегодня. Вот еще факты, делающие мою жизнь лучше.
Первый. Папа нормально относится к моим поцелуям с Лали. (Когда учитель и папа начали разговор на улице, мои уши были за дверью, а когда взрослые собрались в здание, я весь оказался под лестницей, а теперь стою тут, прижав ухо к пробоине в замке, и, на мое счастье, слышно их просто прекрасно).
Второй. Мой папа чувствовал, как я целую его ночью. А значит, он тоже уверен в моих чувствах на все сто, хотя и сказал «С годами кажется, что я ему все меньше нужен». Это ложь. Он всегда мне будет нужен.
Третий. Учитель оказался бóльшим другом, чем предполагал я при первом впечатлении, и даже еще большим, чем я надеялся, прежде чем подготовить один из своих планов. Все идет лучше, чем я планировал. Просто как трамвай по рельсам.
Да, я не могу отделаться от навязчивого чувства стыда за отца. У него майка с черепом и дурацкие привычки вроде говорить «чувак» учителю, однако при этом все по-прежнему огонь, поэтому вернемся к фактам, которые в обыденной жизни остаются далеко от ушей детей.
Факты, которые делают мою жизнь сложнее:
Четвертый. Судя по бурной реакции папы на мои отношения с девочкой и его опасениям насчет Ярика и Дэна, мой папа почему-то считал меня не понять кем, но, слава богу, понял, что я в этом отношении абсолютно здоров.
Пятый. По поводу внутреннего мира Дмитрия Валерьевича. Я знал, что он одинок, но не догадывался, что это одиночество – последствие трагедии. По сути, нет у него внутреннего мира, у него внутренняя война. Он потерял девушку. Как? Она погибла, как папина? Учитель сказал, он потерял многое. Кого еще? Мне ужасно интересно все это знать и также ужасно жаль учителя.
Факт, который меня приятно удивляет:
Шестой. Дмитрий Валерьевич видел, как я рисую Лали. Прямо на уроке. Я не смог удержаться, смотрел на ее веселые кудри, на ее счастливые ямочки на щеках, и рука задрожала без карандаша и красок. Учитель заметил это, даже когда я не заметил. Моя рука сама первая начала! Но я и не знал, что получится так хорошо. Я думал, мой художественный спонтанный позыв замечает только Ярик, поскольку чувствовал его любопытство и напряжение, я никому не стал показывать рисунок и даже рассказывать о нем, но его обличило всевидящее око учителя. И он не отругал меня. Действительно – как можно ругать за любовь?
Есть еще один, последний факт, вызывающий во мне смесь самых разных чувств.
Седьмой. Папа считает мою маму ненормальной. Но именно она сделала ему лучший в мире подарок. Родила меня. Это тот самый подарок, который сделала не Альбина. А только она. Марта. Может, это поможет отцу поменять отношение к ней? И к тому, что я пишу ей письма? Тем более мы в семейке все «ненормальные», в одном компоте варимся. Что может быть скучнее, чем быть нормальным?
Интересная жизнь не должна быть нормальной. Официально объявляю: это пока что самый странный день в моей жизни.
Мое ухо по-прежнему работает на меня. Главное, чтоб в коридор никто не вышел. Если кому-нибудь приспичит в туалет, мне придется выпрямиться и упустить часть разговора, а в моих планах стоит не упустить ни одной детали. Любая мозаика не завершена, если не хватает хоть одного пазла. Такую нельзя повесить на стену. Вот и я не смогу спать, если прослушаю хоть слово. Когда Дмитрий Валерьевич по просьбе папы рассказывает все случаи с моим «хорошеньким» поведением (зачем, зачем?), мой отец, выпустив страдальческий выдох самого грустного человека на земле, говорит:
– Я дико извиняюсь перед вами за все это дерьмо. – Такова первая реакция папы, но я уверен, когда мы встретимся, эти эмоции улягутся. – Я поговорю с сыном дома, и покажу, где раки зимуют.
– Вы опять? Не идите по протоптанной дороге. Как не можете понять, что это значит?
– Это значит, что он – дебил.
– Он несчастен!
– Вот именно. Дебил несчастный.
– А вы – его папа, осмелюсь заметить. – Не сдерживается Дмитрий Валерьевич, и я не обижаюсь.
Не обижаюсь на то, что папа меня обозвал дебилом. Когда папа обзывает меня, мне неприятно, но я продолжаю чувствовать его любовь. С этих пор это чувство будет только сильнее.
Сегодня я так счастлив, что во мне звучит волшебная мелодия, издаваемая гитарой. Сейчас вернусь домой и сыграю что-нибудь подобное на пианино! Музыку в себе не удержать. Но хотя подождите, я слышу ее на самом деле, а не только в своей голове. Это из кабинета Юлии Юрьевны доносится.
На четвертом уроке я был наслышан ее голосом, знакомыми мелодиями, которые в ее исполнении звучали еще слаще; я слушал это чудо, затаив дыхание, затаив все жизненно важные процессы – мою жизнь в этот момент поддерживала Юлия Юрьевна, я принимал ее музыку как донорскую кровь. И едва сдерживал себя, чтобы попросить выступить на бис.
Крадусь к кабинету и через мгновение вижу Юлию на ее стульчике с гитарой. Обожаю то, что она делает, раскрывая песню со всей душой и с новой стороны, о которой я не знал, прослушивая в исполнении другого исполнителя. Такой голос, как у Юлии, заставил меня задуматься над тем, какая странная штука жизнь. Это лотерейный билет. Тем, кто поет хуже Юлии, выпадает шанс петь на сцене, да еще и получать премии. А некоторые невероятные дарования, вроде нее, играют в маленьком классе в маленькой школе или того хуже – дома после работы, поскольку работают они не в музыкальной группе, а в каком-нибудь агентстве недвижимости, но даже не тратят своего времени на какие-то обиды, они любят свою жизнь такой, какая получилась. Вот и я счастлив, насколько это возможно – оттого что Юлию сдуло из ночного клуба и занесло к нам, не успев задуть куда-нибудь в Москву или Питер, где ее заметил бы какой-нибудь продюсер. Судьба решила, что здесь Юлия нужнее, и я угадаю почему, с трех попыток.
Вдыхаю поглубже, не заметив, что все это время пялился, затаив дыхание. Юлия осознанно смотрит прямо на меня, когда поворачивает голову, словно знает, что я давно там стою и слушаю ее, раскрыв рот. Такой телепатии между людьми не бывает! Мне хочется убежать, но учительница подмигивает мне, словно все так хорошо понимает, не прекращая петь. Словно ей нравится, как я стою здесь, открыл рот и слушаю. Ее улыбка заставляет меня улыбаться. Может, Марта меня украла в роддоме, а моей настоящей маме наврали, что я умер? Моей настоящей маме, которую зовут Юля. А не Марта.
Я фантазирую о чем-то несусветном и тут же себя останавливаю. Если уж воображать, то «под ключ», а судя по моим воображениям, выходит, что и папа мне не настоящий отец, а этого быть не может, мы две капли воды, просто я – маленькая капля, а папа большая. Мою маму зовут исключительно Марта. И мое последнее письмо обязательно тронет ее, она ответит на этот раз. Она возьмет трубку и скажет «Привет, Степа». Или эта мысль тоже за гранью реальности? Может, мамы, которой я пишу, не существует? Может, я выдумал маму, а папа нашел меня в капусте? Или скачал в Интернете?
Эти мысли ранят меня, мне делается фиолетово на то, что я прослушал последнюю часть разговора папы с учителем. Слушать Юлю оказалось приятнее, а потом произошло другое. В моем мольберте только фиолетовая краска, и ею окрасились все предметы в мире.
Как удивительно может перемениться настроение, притом, что по факту ничего в жизни не меняется, но стоит только закрасться в голову одной маленькой подлой мыслишке, словно червяку в яблоко…
Страдая от боли, я отхожу от двери и сажусь на скамейку у какого-то безумного цветка в десять метров под потолок. Плакучую иву назвали так из-за того, что ее ветви сникли, провисли над водой от грусти, будто растение скорбит и плачет, плачет, пока пустая яма не превратится в озеро. Судя по растению возле меня, чьи листья торчат во все стороны, как шевелюра бойцовской курицы, это дерево не плачет, а высмеивает кого-то. А мне не смешно, я словно слетел на всей скорости с велика, ободрал коленку, и теперь мне нужен тайм-аут и фельдшер.
Песня в классе стихает, зал снова наполняется тишиной, я слышу, как Юлия говорит ребятам подучить текст, пока она отнесет книги в библиотеку (и пока в коридоре раскрывается другая дверь, в мой класс). Мне слышно, как Дмитрий Валерьевич объявляет папе благодарность за то, что он уделил ему время, и просит беречь меня.
Я подлетаю со скамьи и скрываюсь за насмехающимся цветком. Шевелюра цветка надежно отгораживает меня от происходящего на планете. Наверное, цветок-смех специально выращен защищать ребенка, который хочет сбежать с урока или спрятаться от папы, потому что в уме у него загорается идея на миллион долларов, и он уверен, что это сработает, ведь сегодня самый ненормальный и удачливый день в году.
Я слушаю папины шаги после того, как он напоминает моему учителю о номерах своих телефонов, которые находятся в его полном распоряжении. Юлия Юрьевна плывет по коридору с другой стороны, держа в руках книги; ее несет на волне музыки, потому что мелодия до сих пор играет в ней самой, голову даю на отсечение. Я стараюсь не дать своей решительности улетучиться, и это еще сложнее, чем не сойти с ума от ужаса, когда тебя бросают на дно бассейна или когда ты в очередной раз пытаешься не дать воли языку, который слишком слаб, чтобы остановить словесный прорыв.
Вот, что я придумал: выскочить из-за угла, чтобы толкнуть учительницу в объятия отца. Слава богу, я вовремя соображаю, что «план А» несет в себе излишний оптимизм.
Что придумать для маскировки на скорую руку?
Нелепая возня!
Переворачиваю шиворот-навыворот тонкую ветровку (на изнанке она другого цвета), напяливаю на голову капюшон, и…
Мой «план Б» превосходит ожидания: я даже успеваю спрятаться на лестнице.
В голосе отца мне прекрасно слышно, как для него в этот миг в мире меняется все.
Глеб, 27 лет
Пока вспоминаю, как люди дышат, мое сердце пропускает тысячу ударов, а потом решает на мне отыграться за упущенное. Учтите, оно может так пинаться исключительно потому, что я испугался. Когда я пытаюсь дойти до лестницы, я вижу, как всего в нескольких сантиметрах от меня идет практикантка в кедах, а некто низкорослый по уши укрытый в капюшон выталкивает у нее из рук все учебники. Я ведь не смог бы пройти мимо, или сказать «куда летишь» пацану, или сказать «куда прешь» практикантке, я просто поступил так, как заставил меня сработать организм: присел и начал поднимать книги.
Выпрямляясь и молча принимая благодарности, я смотрю на девочку, но на этот раз не на кеды, а на ее крутую футболку с надписью о бессмертии Виктора Цоя, на ее волосы, которые падают ей на грудь, а затем на ее лицо, и мое сердце… мое сердце до сих пор бьется от испуга, да, именно от него, я же собирался уйти из школы, а на меня тут обрушилась лавина из учебников.
Нет, не учебников. Это ведь книги о музыке. Биографии музыкантов, история о русском и советском роке… Откуда здесь это (включая и рокершу, которая это несла)? Я где нахожусь? В начальной школе или в музыкальном училище для неформалов?
А потом наши глаза встречаются. Что-то заставляет нас с практиканткой сделать паузу, остановить планету, и оценить это мгновение на вкус. Мы просто замираем и перестаем куда-либо торопиться. Зачем? Секунда – и я выражаюсь единственным попавшим мне в горло вопросом:
– Вы здесь на практике?
– Я на работе. Юлия Юрьевна, учитель музыки.
– Учитель? – у меня шея начинает гореть. – Музыки? – удивление искажает голос до неузнаваемости. – Этой? – я киваю на книги в ее руках, с которых девчонка, то есть, Юлия Юрьевна, учитель музыки, старательно смахивает невидимую грязь.
– Всей понемногу. А вы чей-то братик?
– Я – папочка. – Стараюсь вторить ее манере распылять по воздуху ласку, но получается какая-то колкость. – Кипяткова Степы.
– Правда? Я так и подумала, что вы его родственник.
– Дальний. – Подмигиваю, чтобы ее рассмешить, и во мне вырастает гордость, потому что мне это удается.
– Ну, точно папа с сыном! – девчонка совершенно неудержима, она, кажется, просто в восторге и обожает весь этот мир, она из тех, кто отрывается от земли и не спешит обратно. – У него ваши замашки. И чувство юмора. Даже тон голоса.
– Ммм. Как мне это льстит.
– Он мне очень понравился!
– Да неужели?
А я – нравлюсь?
– Да. Сегодня у них был мой урок. Я поставила Степе «пять».
– «Пять» по музыке? Этот дебил еще и поет? – интересуюсь я, ведь на уроках дети на пианино не играют, они только пишут тексты и поют. Но я не знал, что мой сын умеет петь на «пять». Я знаю его бурливую любовь к котам, из-за которой он не может спокойно пройти мимо котенка (ему обязательно надо его потрогать и накормить), его эмоциональную неуравновешенность знаю, его импульсы, неумение молчать, знаю его дар к рисованию, знаю, что он жжет на пианино и что-то там калякает в форме прозы, но чтоб еще и петь? Поет ли он вообще, сидя за клавишами дома? Я никогда не слышал.
– Как вы можете? Он умный мальчик! И на моих уроках он ведет себя идеально.
– Хм, от моего удивления, кажется, сейчас море высохнет.
– Правда, – Юлия вскидывает указательный палец, и я замечаю на ее ногтях лак цвета падения в бездну, – если он хочет сказать, его не остановить. Но вы не должны говорить о нем в презрительном тоне. Лучше бы вам гордиться сыном, он у вас… такой необычный. – Из Юлии прорывается нечто, от чего у меня щемит сердце, словами она как будто недоговаривает фразу «Вы – тоже».
– Я объективен в оценке сына. – Ответ идет из меня более жестко, чем сидит в голове. В голове и в груди у меня наоборот сейчас все мягко и тихо. – Он хулиган.
– Копните поглубже и удивитесь сильнее.
– Я юрист, человек прямой, не умею думать творчески.
– Думаю, вы что-то скрываете. – Она смотрит на мои татуировки. Мне хочется сбежать, накинув на себя исламскую паранджу, поскольку, вот черт, они ужасны, как и я, они греховные и дьявольские, как я, однако в голосе Юлии булькает интерес и ни капли гадливости. – Вау, ваши наколки… они просто… – не закончив, она вдруг облизывает, а потом закусывает губу, и этот жест выходит у нее таким непосредственным, таким нечаянным, словно она и не хотела выглядеть соблазнительно. У меня вмиг останавливается сердце (еще раз), переводит дух, и колотится вновь. – Вы ходячее искусство.
– Угу, автопортрет в стиле демонизм.
– Мне нравится! Смотреть любо и тяжело. Это ведь так больно!
– На самом деле не очень. – На этот раз я не прикалываюсь. Юля ничего не знает о той моей боли, по сравнению с которой боль от иглы с краской – ничто. – Крыша в молодости ехала.
– Вполне художественно у вас ехала крыша.
Отведя взгляд от груди, я снова смотрю выше и замечаю, что литры жизни прямо прорываются через ее поры, поскольку Юлия Юрьевна, наверное, всегда видит мир в солнечных лучах. Я и не знал, что у оптимиста глаза цвета грозовой бури. Я не знал, что живая и мертвый могут стоять так близко друг к другу. Сегодня явно день интереснейших знакомств! Бывают дни, когда ты взрываешься ощущением, будто так вот и должно было случиться по задумке судьбы, как было у меня в школе с Альбиной.
Альбина.
Боже мой. В этот миг я словно выныриваю из фантастического мира. Как когда ты спишь, а на тебя вдруг выливают ведро воды. Я осознаю, что Альбина никуда не делась, она по-прежнему напоминает свежую татуировку на самом болезненном месте, но и мысль о ней, само ощущение ее духа сейчас не причиняет мне никакой боли – почему вдруг это произошло? Как получилось, что я думаю об Альбине и в то же время мне хорошо? Неужели это мой шанс сняться с рычага и двинуться дальше в поисках новых хороших дорог?
С этой девчонкой? Это она на меня так действует?
Черт. Я должен это выяснить!
– Вы гитаристка? – вылетает из меня вопрос, словно стрела, а направляю я ее прямо в сердце Юлии, чтоб наши ощущения переплелись, хотя, чем в этом может помочь простой вопрос о гитаре? Кажется, совершенно ничем, пока я не обращаю внимания, как сильно Юля довольна тем, что я спросил.
– А как вы поняли? – от радости она вся превращается в костер. Могу поклясться, что слышу, как между нами трещит воздух.
– Вы играли только что.
– Слышно было?
– Нет. У вас вмятины на подушечках пальцев остались после прижатия струн.
– Вы наблюдательный.
Кажется, мне удалось ее ошеломить. Следующее, что я говорю – это то, что тоже играю на гитаре, точнее, раньше играл, а потом случилось много чего сразу, я стал играть все меньше, а работать и учиться все больше. Я говорю, что Степа тоже играет, но только на пианино, а еще иногда на моих нервах. Музыка получается тяжелая! Мы с Юлей смеемся. Судя по тому, как легко из нее прорывается смех, она делает это чаще меня. А затем мы смолкаем, но мне не страшно. Никакого замешательства. У нас как будто заканчиваются все слова, но прощаться мы не спешим. Хотим продолжить, но не знаем, как. Стоим, выдумываем. Так хочется! И наконец, я первым спасаю общение, понимая, что ни фига не назвал ей своего имени.
Но даже когда Юля и его узнает, нам приходится расстаться. Она на работе, а я иду искать сына, потому что и с ним очень сильно хочу быть. Удивительно, что с самого утра вокруг всех моих желаний и планов собирался только Степа, а теперь в них вмешалась Юля. Я знаю, что захочу поговорить с ней через две минуты после того, как выйду из школы, но я также знаю, как ее отыскать опять.
Степа, 9 лет
Теперь можете рисовать огромный (размером с половину Питерского футбольного поля) плакат с надписью «Кипятков – сила!»
Закрываю глаза и вдыхаю радость поглубже. Это было фантастически! Жаль-жаль-жаль, очень жаль, что никто, кроме меня, не слышал, как звучал голос моего отца. Его чести. Чести, которая временно сместилась с должности (дедуля однажды сказал папе, что «его совесть сместилась с должности»). И как стучало папино сердце. Оно трепетало живой рыбкой на берегу. Это слышал только я. Хотя о чем я жалею, если мне все это нравится, так нравится, что остановить свое довольство я никак не могу – легче горох по потолку рассыпать, чем скрыть свою радость под третьим лицом.
Мне все это ужасно нравится. И то, как мой отец переводит с вытаращенными глазами дух, словно только что поздоровался за руку с самым крутым человеком на свете. Ну, или почти так, потому что честнее говоря, мой папа похож на пацана, когда я выбегаю из школы после него. Да, именно на пацана. Не из-за стиля. Моего отца угнали, как мотоцикл, хотя мотоцикл по-прежнему под его тощей задницей находится. А папы больше нет, он другой.
Наши глаза встречаются, а слова застревают в горле, настолько их много. Будем выражать любовь объятиями. Мы с папой крепко обнимаемся и зависаем во дворе на вечность. Я плыву в запахе его одежды, его тела. От него ненавязчиво пахнет лосьоном, теплом и просто папой. Когда я смотрю в его глаза, он улыбается еще шире и говорит, как разговаривал с Дмитрием Валерьевичем и что он ему про меня все рассказал.
– Прости меня. Я больше не буду…
– Это ты прости. – Не дав мне закончить, говорит папа. – Это я – больше не буду.
С чего я взял, что отца угнали? Его не угнали, а вернули. Я внимательно смотрю в его глаза, в их черный бездонный цвет, который отчетливо виден только секундными мгновениями, потому что папа все время щурится от яркого солнца, которое чуть разбавляет уголь в его глазах, от чего уголь этот превращается в горький шоколад. Я кладу ладони на его щеки, ведь ему это нравится. Я помню, как это было раньше. В детстве я на день по десять-пятнадцать раз переспрашивал папу, любит ли он меня (маленькие дети обожают такое слушать), и в ответ отвечал «тоже люблю очень сильно», а еще клал ладошки на его большое лицо, чтобы папа не отвернулся и смотрел прямо в мои глаза. С годами лицо папы становится все меньше, мои руки скоро смогут полностью накрыть его щеки, но я всегда буду его обнимать так крепко, что между нами и сквозняк не пробежит.
– Где ты был, пока я сидел у учителя? – внезапно спрашивает он, и сердце бьет меня в ребра. Ситуация вновь заставляет соображать быстро. И я-то не сомневаюсь, что соображу. Лишь бы язык не заработал первым.
– После урока встретил знакомого пацана, мы посидели в столовой. Надолго разговорились. Просто посидели, как в кафе. В это время в столовке еще есть, что урезать. Да и ты знаешь, какой у меня язык. Трудно остановиться, когда уж начинаешь болтать. – Я останавливаюсь, обдумывая, что наплел. Вроде недурно. Только хихикать в конце не надо было, словно полоумный.
– Это точно. – Подмигивает папа, поймав меня в какие-то сети. Я понимаю, что он раскрыл мои выдумки, но по улыбке вижу, что это не имеет значения. – Не поедем домой. Хочешь, поедим пиццу? Буду ехать по правилам, клянусь. – Добавляя последнее, папа раскрывает руки, словно говоря «сдаюсь», а потом его ладони опять хлопаются на мои плечи.
Но тут мысль, как иголка, прокалывает меня в центр живота.
– Я думал, Равшана хочет с тобой гулять. – Говорю я, и само это имя создает помеху на нашей с папой радиостанции, в один из самых интересных моментов, который ты не должен прослушать. Но папе, видимо, не дано ощутить, как становится тяжело дышать, каким влажным становится воздух, и от одного воспоминания о Равшане я не чувствую запаха тополей.
Но папа долго ответ не ищет.
– Послушай, любимый. – Он поднимает мой подбородок, а я стараюсь понять, вижу ли на самом деле это удивительное настроение в его глазах, действительно ли он готовит для меня сюрприз. – Равшана – это не наша компания. Я отпустил ее. И буду ее видеть теперь только на работе.
– Почему вдруг так решил?
– Хочу быть с тобой. И от лишнего надо избавляться.
Я обожаю этот день! Внутри меня опрокинулся кувшин со счастьем. И теперь счастье разливается в моем теле, заползая в каждый уголок души. Я познаю всю в мире нежность, на которую способно сердце. Огромное сердце в теле маленького человека. Я думаю обо всем самом-самом хорошем – о вернувшемся папе, о пицце, о его обещании, и о той самой тетради, где рисовал подругу. Она не в сумке. Я ее оставил в классе, в полочке, прикрепленной ко дну парты. Я спрятал туда тетрадь, когда увидел, что Ярослав слишком пронизывающе рассматривает мою работу, нарисованную о любви к Принцессе Лали. Рисунок получался просто обалденным, хотя я его не планировал, то есть, не придумывал заранее. Кудряшки Лали на этом рисунке развивались на ветру и поднимались ввысь, превращаясь на кончиках в цветы, из которых вылетают бабочки. Это самостоятельная картина. Задумка просто супер, на мой взгляд, но я посмел забыть этот шедевр в классе.
– Пап. Ты заводи пока мокик, я вернусь на пять сек в класс, а-то я оставил там тетрадь.
– Шуруй по-быстрому. – Спокойно отвечает папа, протирая шлем и улыбаясь. Наверное, он вкусил мгновение, и этот день тоже стал его любимым днем.
Бегу быстро, перелетаю через три ступеньки, хочу поскорее забрать свою нарисованную Принцессу из сказки и вернуться к папе, потому что мы поедем есть пиццу.
Громкие голоса превращаются в сирену. Эта сирена верещит на всю школу, но кроме меня больше никто не опасается пожара. Я натыкаюсь на тревогу, от которой шуршит воздух, подойдя к двери своего класса. Голоса такие громкие, что ссорящиеся люди не замечают шагов позади и не обращают внимания на то, как ученик раскрывает на сантиметр дверь. Через этот сантиметр мне видно, что Юлия не вернулась в свой класс. Вместо этого она перекрикивается с Дмитрием Валерьевичем. В своем споре они похожи на двух ворон, которые летают над деревом, каркая, и будто обвиняя в чем-то друг друга. Мне кажется, слушать этот скандал неправильно. Черт с моей тетрадью, пускай дождется другого шанса, но нет, мои ноги приросли к полу, каждая клеточка желает узнать, что происходит в этой беспонтовой школе.
И я начинаю слушать. То ее, то его голос, по очереди.
– Нет, нет. Все, надоело. Хватит. Мы же договорились.
– Юля, сначала выслушай.
– Я слышу твои слова прежде, чем ты их произнесешь. У тебя все как будто прямо на доске написано. – Как я понимаю из тона Юлии Юрьевны, она желает стереть эти слова тряпкой. – Я думала, ты успокоишься, но… Тебе нельзя следить, видеть меня, говорящей с другим. Ты взрываешься, как вулкан. Визжишь, как гитара. Исчезни. Испарись. Избавь меня от своих тайфунов.
Мне уже не нравится этот разговор. Из него следует, что моему учителю тоже нравится Юля. Я не должен слушать, но моя шея вытягивается, как у жирафа.
– Я никогда не останавливаюсь на полпути. Я тебя сюда пригласил не за работой, а чтобы ты… – не договаривая, Дмитрий Валерьевич дышит громче, чем бельгийский конь после забега, а потом продолжает, изменив фразу, медленно и четко. – Мне по уши хватило этих последних нескольких лет без тебя. Я хотел, я так надеялся, что ты простишь меня, и мы снова будем вместе! Умоляю, Юля! Самая большая ошибка в моей жизни – это наш развод!
Я умираю от избытка паршивого чувства поражения. Бывшие муж с женой?!
Нет! Вы не можете ими быть! Скажите, что мне послышалось! – мне надо забежать в класс и закричать все это вслух, но, конечно же, я этого не сделаю. Все, что я хочу сказать, никакой тряпкой потом не оттереть. Кроме того я не изменю сюжет жизни, чем бы ни воспользовался – истерикой, кистью с краской или губкой.
– Я сдался, почем зря! – продолжает Дмитрий Валерьевич, пока уровень воды в моих глазах превышает половину. – Не нужно было тебя отпускать. Я дурак. Какие мы друзья после брака? Так не бывает!
– Дима. – Голос Юли разломан, как мои кости из-за этого безмолвного выкрика. Она произносит имя моего учителя так, словно старается усвоить всю перенесенную в прошлом боль, связанную с его именем. Эта боль свежа до сих пор. Свежа и горяча, как дедулин пирожок с капустой, вот только на вкус ужасна, как папин суп с курицей, приготовленный в мерзопакостном настроении. – Все прошло давным-давно. – Добавляет она, но я не верю. Что-то осталось. Что-то все еще здесь, и оно кружит около них двоих. – Я больше не хочу. Не из-за того, что ты убегал. Ты вечно хотел доказать себе, что девушки штабелями ложатся у твоих ног. Допустим, и что дальше? Это того стоило? Чего тебе не хватало? Смелости чего-то попросить?
– Это не потому, что мне с тобой чего-то не хватало. Мне… хотелось… – Дмитрий Валерьевич сминается, как тетрадный лист с неправильной контрольной работой, подбирая к себе подходящее слово, да похуже. У него получается. Он выражается матом. Прямо матом! Подумать только. Никогда бы не поверил, если бы сам не услышал. – Так что прости. Хотел чувствовать любовь повсюду. А зачем? Она и так была везде. И исходила… только из твоего сердца. Только. Из твоего. Сердца. Она была даже под твоим сердцем. – Я вижу, как от этих слов у Юлии разбивается душа. Моя шея все вытягивается, я уже натуральный жираф. – Не заметил главного сразу. Прости меня. Все сначала можно начать, давай.
– Но я больше не люблю.
Тишина. Пауза. Это длится так долго, что я успеваю закрыть глаза, посмотреть кошмар, и снова открыть их.
– Мне жаль. Еще раз подойдешь ко мне с вопросом моего возвращения, мне придется уволиться, чтобы ты, наконец, оставил меня в покое. Испортил брак, так хоть не порти дружбу. Я не доверюсь дважды. Нахлебалась. Одной девушки тебе слишком мало.
– Это было в прошлом! – учитель орет так, что у меня по спине мурашки. Я боюсь за Юлю. Очень боюсь. Но я рядом, вмешаюсь, если что. Обещаю себе, что вмешаюсь только на самый и самый аварийный случай.
– Да, ведь теперь ты поддерживаешь самооценку, слишком строго обходясь с детьми. От себя надо побольше требовать. Ты не имеешь права отнимать телефоны, оставлять до ночи в школе и занижать оценки, если ребенок ответил на «пять». И подумаешь, оценка – пустяк; ты подвергаешь детей опасности, лишая связи с родителями и заставляя их поздно возвращаться домой. В какое время мы живем?
– В следующий раз будут шелковыми дебилы эти. – Злобно рычит Дмитрий Валерьевич ей прямо в лицо, а мне не везет видеть в этот миг его стеклянные глаза. Суровые очки выглядят человечнее, чем этот взгляд. А голос! А слова! Каждое из них дышит отталкивающей ненавистью, мне хочется верить, что все это неправда – то, что мой учитель ненавидит детей. И его диктаторство. И его жестокость. За всем этим просто стоит какая-то страшная боль. Я верю, что в его сердце все еще жива настоящая, самая добрая любовь.
– Да, если ребенка через несколько дней не найдут в канаве. – Отвечает Юлия на его слова.
– Ну, у тебя и фантазия.
– Это у тебя странные методы воспитания. Кто тебя в детстве по голове ударил? Родительский комитет в сороковой школе дал тебе пинка, чтобы не допустить критических последствий, а ты вернулся продолжать в другую школу.
– Я уволился сам.
– Тебя попросили, угрожая судом. Мне прекрасно это известно. В том числе и то, что тебя было, за что осудить. Как можно было ударить ребенка? Своего нельзя, а чужого – тем более.
– Это было один раз, и девчонка была мерзкая – всем подножки ставила.
– Да паршивый ты. Независимо от девчонки мерзкой. Паршивый все равно, как есть.
Все. Конец. Эти слова точно не стереть тряпкой. Это оскорбление словно оплеуха. В лице Дмитрия Валерьевича сияет огромное желание вложить это слово в ладонь и оставить у Юли на лице. Молюсь изо всех слов и сил, чтоб он не ударил ее, потому что я его за это убью, а несовершеннолетних тоже судят.
И он этого не делает.
– Я знаю, чего хочу. – Шипит учитель вместо этого, и я перевожу дух, оттого что его руки остаются при нем. Слова, зато, не удержать. Учитель прямолинеен, выдержан, и не просто сообщает. А как будто угрожает. – Я хочу тебя вернуть. Потому что люблю. И я верну.
– Ты беспокоишься только о себе сейчас, подумай над этим. – Замечает Юля, телепатически ловя мои мысли. – Ты бежишь ко мне со всех ног, когда рядом со мной стоит лицо мужского пола. Но довольно утопать в уязвленном самолюбии. Лучше захлебнись в совести! Это ты виноват, что… с нашими крошками… такое случилось.
– Да. Я. Я виноват.
Голос учителя ломается, как ветка, спина буквой «о», руки стараются защитить все тело как крылья, он закрывается, словно одуванчик под дождем, не говоря уж о том, что у Юлии и голос и глаза на мокром месте. У меня выявляется целая серия вопросов насчет этого «случилось», но я удерживаю их все в себе только потому, что в пустом коридоре спрашивать не у кого. За пару минут, что я провел у дверного замка, изменился целый мир.
Кто такие «крошки»? У Юлии и Дмитрия были дети? Вот что он имел в виду, припоминая при моем отце потери. Они похоронили своих детей. Теперь это не просто «НЕТ», это целая тысяча выкриков «НЕТ». Они были женаты. У них были дети. Сколько? Дети были маленькие? Это были близнецы? Они погибли? Погибли вместе? Из-за Дмитрия? А может, я делаю неверные выводы. Мало ли, что понималось под «крошками».
Что происходит с этими взрослыми, когда они начинают разговаривать на своем языке?
Почему они норовят причинить друг другу зло?
Почему взрослая любовь – это гильотина?
Нам с ними надо на разных планетах жить. У меня крышка открутится, пока изучу взрослых.
На улице мне нужно снять с себя ошарашенный вид, как ветровку, и засунуть ее подальше в сумку, в канаву, или в тишину, или в тайный угол – не важно, куда, лишь бы в это место не залез папа. Он не должен узнать, что этот полный солнечный день отравлен какими-то двумя короткими минутами. Пусть будет счастлив, а я попробую справиться и разобраться. Впоследствии он узнает от меня свежеприготовленную ложь о том, что дверь в мой класс оказалась закрыта, что я подождал минутку, но никто не пришел, а свою грусть обиженного ребенка, которая была ничем иным, как самой настоящей грустью взрослого, я объяснил тем, что в тетради, которую я забыл под партой, мною нарисована Лали. Я оказался так доволен рисунком, что хотел сфотографировать его и сегодня же отправить маме. Хоть это было правдой, но истиной причиной моей грусти не являлось. Я бы не расстроился так сильно из-за тетради, которая все равно моя и до которой я доберусь в понедельник.
Мы наконец-то отдаляемся от школы, направляясь прямо в кафе «Лаццо» в центре города, где готовят самую вкусную в мире пиццу по итальянским рецептам, непринужденно болтаем, как в мирное время. Мы играем в игру «Угадай, чего бы мне хотелось прямо сейчас». Вот это да. Для меня это означает полное выздоровление наших отношений. Папа придумал эту игру, когда мне было года три, и мы по очереди угадывали, кому чего хочется. Никаких правил в игре нет, есть один нюанс – тот, кто сильно затупит, может использовать подсказку, а в целом тебе не нужно ничего, кроме творческого воображения.
Мы молча съедаем на двоих одну пиццу и заказываем еще. Есть такую прелесть и говорить одновременно нельзя. Эта пицца такая вкусная, что когда я ее ем, я думаю, что вместе с ней съем и свой язык. Но мне нельзя – как потом болтать? После второго захода пиццы я рассказываю папе кое-что о феноменальных способностях кошек, и хотя в доме животных он не переносит, я вижу, что ему реально интересно меня слушать, особенно его удивляет, когда я говорю, что по-хорошему ориентироваться в полной темноте коту помогает вовсе не зрение, а усы – с их помощью животное определяет предметы на расстоянии. Тогда папа вспоминает, какие усы были у его первого начальника. Глядя на него, папа вспоминал, что ему надо почистить ботинки (настолько усы были похожи на новенькую щетку), а начальник с такими усами все равно нигде не ориентировался, даже днем не мог отыскать ни одного документа в своем кабинете. И папа так смешно описывает внешность этого судьи, делая себе такие же усы из собственных волос, что я ржу: представляю на плечах начальника этакий лысый колобок, справа немножко волос, слева немножко волос, одна бровь прямая, другая дугой, и под носом эта щеточка для обуви. Мы смеемся навзрыд, как в последний раз. И смех у нас с папой так похож. Да нет, его нам при рождении пополам раздали. Мы смеемся одним и тем же смехом, и я вздуваюсь от гордости.
Мы заказываем третью пиццу, чтобы взять с собой домой. А вечером я подбираю аккорды для пианино на одну из любимых песен папы. При этом меня все никак не оставляют мысли о совместном прошлом Юлии и Дмитрия Валерьевича. Никак не могу выбить из своей памяти разговор об этих «крошках». Мои учителя разведены. Сама эта мысль, что они были в браке, как соковыжималка на полной мощности. Беря первые аккорды на пианино, я неожиданно понимаю, что фактически знаю Юлю только первый день. Почему же ощущение совсем другое?
Из-под моих пальцев выходит музыка в среднем ритме. Прежде чем сыграть песню по-своему, я прослушиваю оригинал. Более того нахожу в сети акустический вариант музыки – авторы до меня уже сыграли ее на пианино, и мне остается только подражать, научиться играть хотя бы наполовину так же хорошо, как группа «Skillet». Папа обожает эту группу и говорит, что с годами каждый их последующий альбом получался все лучше и лучше предыдущего.
Композиция «Comatose» – его любимая. Говорит, это просто лучшая зарубежная рок-композиция в истории.
Мне нужно узнать, много ли людей считают также. Вот какие комментарии я нахожу на музыкальных сайтах:
2009-03-15 19:53:11 Maria
Очень нравится начало песни, этим она отличается от других. Припев, на мой взгляд, замечательный – как я люблю. Такая музыка приходит из другого мира. Никого подобного больше нет.
2010-06-05 23:32:56 Аля
Замечательная песня, все в ней идеально. Текст просто шикарен, а музыка подобрана великолепно. Песню приятно слушать, она вызывает грусть, но повторю, она замечательна, очень ярко переданы эмоции. Еще хочу заметить, что все песни этой группы передают особые чувства. Мне кажется, это одна из лучших песен этой группы.
И так далее.
Я согласен, хотя мои впечатления оказываются еще сильнее, чем они переданы в этих комментариях, у меня щемит в груди и сжимается горло, поскольку слушая это, мне представляется девятилетний пацан, который любит кошек, краски, книги и Принцессу из своего класса, и его папа с татуировками, который тоже любит Принцессу, но мертвую, забывая о живых. Однажды отец с сыном теряют друг друга, хотя остаются жить вместе, и при этом все равно теряются, словно падают в море, попадают в воронку и их отбрасывает друг от друга, но однажды они встречаются снова. И это как перерождение, как надежда на новую жизнь. Надеюсь, больше без расставаний. Дистанция – это последнее, что я хотел бы соблюдать в наших с папой отношениях.
Заручаясь чувством, я подкраиваю песню под себя, точно костюм на выпускной. Папа утверждает, что этот шедевр полностью отражает его общее состояние души в этом мире. Коматоз. У меня нет врачей в семье, только у Ярика, и благодаря другу я знаю кое-что о коме. В том числе, что это опасно. Читая перевод, слушая русский вариант песни с мрачным названием, мне хочется надеяться, что папа иногда слишком гонит, но ему не всегда хочется умереть. Как будущему волонтеру, мне необходимо гораздо больше правдивой информации, чтобы знать, как помочь. Я спрашиваю об этом папу, когда он присоединяется ко мне за пианино на второй стульчик. Он только что вышел из душа, что объясняет прилипшая к телу футболка и капельки воды на моей коже, которые падают с кончиков папиных волос.
На мой вопрос, всегда ли ему хочется так крепко заснуть, папа тонко отвечает одной фразой: у меня есть ты. Следовательно, его ответ – нет. Да, ему хотелось, но когда я родился, он передумал.
Настроение снова меняется, опять в лучшую сторону, не так, как после подслушанного мною разговора учителей – днем я вышел на улицу, боясь, что никакая вывернутая наизнанку ветровка не поможет мне спрятать шок; тогда мне показалось, что все краски вдруг исчезли из мира и все предметы обесцветились, словно на солнце накинули огромное покрывало, а сверху еще и положили облако, полное черного дождя. Но на улице по-прежнему было ярко, а значит, это случилось только во мне.
Я успокаиваюсь мыслью, что прошлое Юлии и Дмитрия Валерьевича меня не касается, я должен несмотря ни на что думать о папе, а не об этом задире.
Мы с папой переносимся в другое место, где нет стен, потолков, черных облаков, а также других людей, включая дедулю. Не только потому, что дед в данный момент где-то тусит. Просто впервые за долгое время мы начинаем играть в четыре руки. Хотим быть только вдвоем. Каждый сантиметр моего тела горит от счастья. Особенно когда папа начинает петь, а я убираю свои руки, отдавая песню в его полное распоряжение.
Песня прекрасна в папиных руках. И обволакивается его голосом. Я превращаюсь в само спокойствие, поскольку он оказывается таким мелодичным и нежным.
После ужина (который дедуля пропустил, потому что по-прежнему тусит), я объявляю папе, что собираюсь написать маме еще одно письмо, и призываю его на помощь – хочу быть уверенным, что пишу что-то особенное, причем с приложением серии моих рисунков с Лали. В понедельник я добавлю еще один, и нажму на кнопку «отправить». Папе затея не нравится. Более того на его лицо падает такая тень, словно он сам лично виноват в том, что моя мама – Марта, а не кто-то там другой. Тем не менее, он решает, что, наверное, сможет мне кое-чем помочь.
Он недолго копошится в своем ящике, предварительно убедившись, что я не подглядываю, и дает мне относительно старый конверт с живописным женским почерком, приятным и разборчивым, как у учительницы. Обычно у человека с таким почерком превосходно получается рисовать цветы.
– Что это? – спрашиваю папу, который, уходя из своей комнаты, не поворачивая головы, признается:
– Я до сих пор плачу с этим письмом. Почитай.
В этот момент конверт сам просится… Он раскрывается в моих ладонях, словно цветок, и у меня сосет под ложечкой, ведь папа доверил мне сокровище. То, которое прятал столько лет ото всех, и наконец решился показать мне, своему сыну. Сокровище досталось мне просто так, я ничего не сделал, я не прошел полосу препятствий и не выбрался из лабиринта. Я просто дал папе понять, как сильно люблю его, а теперь знакомлюсь с его сокровищем и вижу, что я такой не один…
Альбина, 16 лет
Глеб, здравствуй!
Прости, что не писала так долго. Отдыхать у бабули здорово. Здесь целыми днями светило солнце, мы с местными девчонками купаемся в речке и загораем, но сегодня погода перестала нас радовать, в чем есть свой плюс – я наконец-то села писать тебе это письмо, потому что ужасно скучаю. Скучаю даже в самый летний день, который больше не кажется мне таким ярким без твоей улыбки.
Мы знакомы только год. Но как будто вечность. Я не помню другого мира, того моего прошлого, в котором еще не звучал твой голос. Честно говоря, мне никакой день не всласть без тебя, ни солнечный, ни дождливый. Пишу и думаю о твоих руках. Как бы они пришлись сейчас кстати, пока дождь ударяет по окну…
Обещаю, ты тоже побываешь в гостях у моей бабули. У меня из головы не выходит твое обещание съездить к твоему папе вместе. В Санкт-Петербург! Я бы много отдала ради еще одной такой поездки. Съездив в Питер около пяти лет назад, я не могу его забыть. Я влюбилась в него, как в тебя влюбилась год назад. Мама в поезде сказала мне тогда, что я никогда не забуду этот город белых ночей. Я не поверила, но это действительно так. Вот уже пятый год я мечтаю туда вернуться, мечтаю вдохнуть этот влажный, пропитанный чем-то особенным, туманный воздух. В этом городе я чувствую, как оживаю. Живу, а не просто существую. Будто мои глаза «открываются», а сердце бьется чаще и радостней. Я помню свой первый день пребывания там, первое впечатление, как вышла из метро на Невском проспекте и сразу – Казанский собор, и – огромный книжный магазин.
Мой сводный брат сказал: «Люди не ценят то, что имеют. Кто-то копит деньги годами, ограничивает себя и семью в хорошей жизни ради того, чтобы просто поехать сфотографироваться напротив разводных мостов и питерских огней. А кто-то ходит мимо всей этой красоты и ему все равно».
Следующим летом, я знаю, что, после всех экзаменов, после окончания школы, смогу туда поехать, но на этот раз с тобой. Деньги на билет вовсю копятся, я принадлежу к типу тех людей, которые готовы себя ограничивать ради одной поездки. Я верю, это будет превосходно. Ведь мы с тобой будем вместе! Мы будем взрослые, будем свободные, будем делать, что хотим.
Помнишь, как мы обсуждали, что бы мы отдали за то, чтобы только быть вместе? Свет, ночь, руку, кровь. Помнишь? А теперь забудь это. Я ничего не буду отдавать. Ни рук, ни жизнь. Без рук очень сложно будет тебя обнимать, а если я умру, то между нами все будет кончено. Так что я просто заберу тебя, и тогда у меня будет все! Нам так много нужно будет обсудить, но мы будем молчать. Просто потому, что слов не нужно.
Знаешь, я обожаю с тобой молчать. Что-то безгранично сильно тянет к тебе, это по большей части не физическое, а что-то одухотворенное. Просыпаться каждый день и просто знать, что смогу тебя увидеть на фото или прочитать от тебя пару строк. Счастливей меня в эти моменты нет никого. Не могу дождаться другого момента – когда наши руки опять переплетутся, помнишь? Помнишь, как тогда, в лесу?
С каждым днем все больше мне не хочется возвращаться в школу, там я намного чаще встречаю людей. Последний год затянется на вечность. Это странно, но я не хочу встречать людей, идя по улице. Только тебя. У меня это стало вызывать жуткое смущение, поэтому, когда я вижу приближающегося человека, я ускоряю шаг и хочу пройти мимо как можно быстрее, иначе он увидит в моих светлых глазах твои черные. А вдруг он увидит, что у меня на уме? Вдруг мысли не всегда остаются на положенном месте? Вдруг с моего лица спадет вуаль, и мои мечты станет видно? Я ведь постоянно думаю о бабушкиной маленькой бане, будто там только ты и я, и что бы мы делали там вместе; как бы я гладила тебя руками и кусала за подбородок и губу, как крепко мы бы целовались, как бы у тебя выгибалась спина и какие бы ты звуки издавал из-за моих рук, как бы ты прижал меня к себе и зашептал мое имя, а потом испустил бы в меня стон… ну и много чего еще, боюсь, бумаги не хватит. Ну а ты? Ты думаешь о чем-нибудь подобном? Думать о бане вот так – нормально? Я чувствую себя неловко. Помоги мне обрести уверенность в себе. У тебя это так хорошо получается. Я слишком себя контролирую. Только прижавшись к тебе, я полностью теряю контроль.
Ты живешь в моем сердце – развалился там у меня, словно в кресле, и самозабвенно пригубливаешь чай, но я хочу сохранить это только для себя. В школе дело еще хуже, там ни от кого не спрячешься. А когда я без тебя, так мне еще и страшно ходить по коридорам. Если тебя нет, я готова пойти с кем угодно, лишь бы он был из моего класса или я его хорошо знала. Когда еду в машине, всегда прикрываю лицо капюшоном на куртке. Могу прикрыть только рот, а иногда могу все лицо. Когда стою, жду, пока проедет машина, чтобы можно было перейти, всегда глаза вниз опускаю и ногами по земле бью. Боюсь встретить одноклассников на улице. Да что там одноклассников, любого человека со школы. А если встречаю, то хочу стать невидимкой. Откуда берется это стеснение? Как с этим бороться? Что со мной вообще происходит? Я становлюсь такой жадиной, хочу украсть тебя у твоих друзей, у твоей спортивной команды, у твоего папы и вообще у целого мира, чтобы только в тебя можно было завернуться. Ради этого я даже выброшу одеяло.
Глеб. Это было не всегда. Я выращиваю в себе какой-то навязчивый страх. Мне снятся страшные сны, будто мы с тобой должны расстаться навсегда. Глеб, мне страшно. Хочу к тебе. Не хочу, чтоб наша история закончилась прощанием. Как это возможно, если ты даже в этом дожде? И в том вчерашнем солнце. Ответь на письмо как можно скорее.
Люблю. Обнимаю. Целую, как в своих мечтах, а прощаться не буду. Тебе тоже не надо со мной прощаться. Поговори со мной, когда захочешь, я как воздух, везде и всюду. Просто вдыхай поглубже. Я всегда выслушаю тебя, не важно, что происходит в мире – я рядом, пока тебе нужна.
Твоя Альбина.
Июнь, 1999
Степа, 9 лет
Я откладываю чтение и мое первое послевкусие таково: я не могу узнать своего отца в том мальчишке, которому написано это письмо. В то время мой папа был совсем другой. Альбина писала для некого мальчика, в котором удивительным образом сочетались невинность и уверенность, мальчика с самой солнечной улыбкой в составе баскетбольной команды, что само собой подразумевает его силу и отвагу. Он был отвязным, но беззаботным пацаном с чистой кожей без татуировок и с милым личиком без шрама. Его душа была светлой страницей без помарок и ошибок.
Во время чтения я слышал не только стук сердца Альбины, но и то, как папа заглядывал в дверь проверить мою реакцию. Он сразу ушел, не став мне мешать, как будто нас с Альбиной в комнате было двое, и мы сплетничали. Убирая письмо и старательно его пряча, как бриллиант, он, конечно же, спрашивает, как мне понравилось. В целом мне очень понравилось за исключением ревности, которую я испытал. Эта девчонка, эта дрянная воровка моего папы, озабоченная, с сомнительными грязными мечтами, возомнила себя единственной, кому нужен мой папа. Я спотыкаюсь о возмущение и хочу предъявить ей претензию, хотя Альбины нет. Мне не хочется переживать гадкое чувство, я упираюсь ногами, как не хочу ревности, но свои чувства девушка описала так откровенно и честно, что во мне взорвалось впечатление, что я все еще делю папу с этой Мертвой Принцессой. Вместо правды я отвечаю:
– Все изложено грамотно, но эта сценка про баню! Лучше бы детям такое не читать, как думаешь? – пока папа смеется, я добавляю: – Ты ответил тогда на ее вопрос? Думаешь ли ты о том же самом?
– Ууу, у нее еще все прилично было. Мои мысли модерацию бы не прошли.
На самом деле я не заострил особого внимания на бане, более всего меня взволновала сердечная привязанность Альбины к папе, а не ее физические всплески. У папы к ней тоже до сих пор такая же привязанность осталась. А голос его девушки звучал рядом со мной, отзываясь прямо со страниц письма. Притом, что я почувствовал к ней вначале, я все равно готов бежать искать Альбину, чтобы пообщаться еще. А потом снова вспоминаю, что ее нет. Странно, во время чтения у меня пропало это ощущение. Может, у папы тоже оно пропадает? Вот он и не может избавиться от письма, и его автора не может отпустить, словно Альбина, воспаряя в небеса, забрала с собою папино сердце, которое было привязано ниточной к ее руке.
Папа разыгрался. Я смотрю на его пакостную улыбку и узковатые черные глаза, которые выдают желание продолжить говорить на тему бани, леса, или где они там еще тискались со своей Альбиной. Лишь бы он не продолжал мусолить это вслух, я ухожу к себе, а потом в себя – а это еще дальше. Через несколько минут папа засыпает, дед все еще тусит у старых друзей, а я, перекинувшись парой слов с Паштетом по телефону, пишу первый набросок письма для мамы, где рассказываю о плетеной корзине, которую я завел на холодильнике, как гнездо, чтобы складывать туда записки с идеями для конкурсов на свое десятилетие. Рассказываю, как хотел бы весело провести этот день, и чтобы мама тоже была на празднике. Рассказываю, что рисование берет надо мной верх, как никогда. И рассказываю о Лали. Впервые. Это из-за нее я опять рисую. Из-за нее краски прыгают выше моей головы.
Пытаясь заснуть ночью, я вспоминаю разговор с Паштетом, которому говорю, как я провел день, исключая подслушанный мною разговор учителей. Эта тайна, по сути, не моя, а значит, я не должен ее разглашать. Но поскольку я все-таки подслушал то, чего знать не должен, получается, это и моя тайна тоже, независимо от моего желания брать на себя ответственность.
В школе мы, по словам учителей, получаем знания. До этого момента я не знал, что некоторые знания, полученные в школе, могут наложить на тебя килограммы ответственности. Именно потому, что ты к этим знаниям прикоснулся. И это словно никому не нужный лишний вес. Я мечтаю влюбить моего папу и Юлю друг в друга, а тут выходит, что как будто бы сердце Дмитрия Валерьевича у меня в руках.
– Так бы и сказал, что хочешь с папой погулять! Чо было планировать футбол? – проворчал мой друг в трубку. – Все приперлись на игру, кроме тебя, даже твоя Лали!
Мне хочется хмуриться, но ради кого в темноте-то? Почему Паштет так презрительно выдавил слова «твоя Лали», будто ест при этом голову лука? Наверное, он тоже ревнует и тоже прямо ногами упирается, как не хочет ревновать. Завтра я дам ему знать, что он в этом не одинок. Я тоже немного ненавижу Альбину, потому что мой папа до сих пор в нее так сильно влюблен и ничего, кроме боли, ему это не причиняет.
Лали на следующий день я тоже рассказываю, что произошло в субботу после уроков, какой у меня созрел план и что я намерен делать для его осуществления. Искать подарок для Юлии Юрьевны Лали предложила пойти вместе. Я нашел учительнице прикольную серебристую подвеску с сердечком, в которое вписан череп. Принцесса Лали знает толк в женских бутиках, где можно откапать что-нибудь оригинальное. А чтобы не обидеть подругу, я спрашиваю у Лали, чего она хочет, и она выбирает брелок на ключи под видом сердечка с надписью «Жизнь прекрасна».
Солнце над нашими головами устроило вечеринку: оно светит так ярко, что мы едва открываем глаза, и оно печет наши макушки, пока мы с Лали, взявшись за руки, идем пешком до своего района. Наши ладони потеют, но нам все равно, более того, чтобы наши руки не потеряли друг друга, мы переплетаем пальцы.
– Я рада, что у тебя налаживается с папочкой. – Говорит она. – Теперь ты выглядишь счастливым – больше, чем обычно.
– Знаешь, что? – я останавливаюсь на одном из бугров, по которым мы взбираемся, чтобы добраться до моего дома, и встаю перед Лали. – Ты никому не рассказывай о том, что я затеял. И о том, что Юлия и Дмитрий бывшие муж с женой – тоже. Даже Ярославу не говори. Паштет на меня за что-то злится в последнее время. Ты сейчас единственная, кому я верю.
– Спасибо. Я умею хранить секреты, вот увидишь. На Ярика не обижайся, я думаю, он влюблен в Кристину, которая, как мне кажется, влюблена в Дмитрия Валерьевича.
– А до него – в Вилена Робертовича. Несложно было догадаться.
Глеб, 27 лет
Последнее, что я пожелаю для своего сына – это девку с татуировками, которая подсадила меня на все существующие в мире вредные привычки, включая татуировки эти. И которая в нужное время променяла меня и Степу на своих друзей, которые тоже пили и кололись во всех возможных смыслах этого слова. Потому-то во мне закипает гнев, как в моей кастрюле закипает суп, а нервы скворчат, как скворчит жареная картошка на масле в моей сковородке. Когда звонит домашний телефон, радио-трубку снимаю я, опередив папу. На том конце – та самая девка с татуировками.
– Ты вспомнила, что у тебя есть сын? Не позову я его. У него в гостях подруга. Кто, я? Я-то тебя никогда не обманывал. Он бы не стал говорить с тобой. – Скатываюсь до вранья, спиной чувствуя, что ударяюсь о презрительный взгляд папы. – Потому что я это знаю, и нечего заявлять о своих материнских правах, в которых тебя ограничили. Несильно ты страдала по этому поводу, кстати. Исчезни из нашей жизни. И что с того, что ты родила? Воспитал-то папочка, пока ты брала от жизни все. Нагулялась, вышла замуж, и позвонила! Не связывайся с нами. Но особенно со мной. – Выговорив из себя всю злость, я кидаю трубку, словно это говорящий паук, и возвращаюсь к плите помешать картошку, прежде чем та подгорит наравне со мной.
– Глеб, – как я и ожидал, папа обязательно подаст голос в желании вставить комментарий под моей истерикой. Его не останавливает даже больная после вчерашней вечеринки голова. – Тебе не кажется, что это грубо?
Я отзываюсь из-под кнута, прямо из глубин заблудшей души.
– А что такое мягко, папа? Кто она такая нам?
– Тебе может и никто, это твое дело. Но Степе она все еще мать, какой бы ни была. Почему они не разговаривают по телефону? У него вообще есть ее номер?
– Есть, но видимо, она его сменила, а нового нам не сказала, Степа не может ей дозвониться.
– Правда? – папа сплетает на столе руки, и в этом движении есть какая-то опасность. В его глаза мне лучше не смотреть. Они во мне прожигают дыру. Словно бы подтверждая мой страх, папа говорит: – Да ты настойчив в достижении поставленной цели.
– Какой же?
– Ограничить общение Степы и Марты.
– С чего взял?
– Причем умеешь определить главное направление в деятельности. И работаешь над повышением своих практических навыков.
– Не понимаю, о чем ты толкуешь, пап, на своем юридическом.
– Если бы ты не понимал, что я толкую на юридическом, тебя бы выгнали с работы. Продолжая прения, скажу, что еще ты поражаешь меня своими организаторскими способностями создавать такую атмосферу, в которой Степе и Марте невозможно связаться.
– У Степы есть ее мэйл и номер телефона. Когда я оказался виноват в том, что она ему не отвечает?
– Она звонила прямо сейчас. Почему не дал трубку Степе?
– Пошла она. И оставь эту фразу «какой бы ни была». И что с того, что она его выносила? Ее сердце не забилось ни на меня, ни на Степу. Считаешь, она могла исправиться, как по волшебству? Это очень важно, какая она! Никто не убегает от хороших родителей, и хорошие родители не гадят своему ребенку жизнь, особенно если это родные родители, которые сами сначала эту жизнь дали, а потом решили, что могут ее калечить. Марта не участвовала ни в каком воспитании изначально! Куда она делать? Бросила меня с малым одного, еще задолго до того как переехала, бросила. Она не хотела быть кем-то, кроме подстилки.
– Ты делаешь ее личность сверх меры мрачной, чем она есть на самом деле, в угоду себе, потому что ты жадный сукин сын. Всему есть объяснение. Может, ты до сих пор тоскуешь по той девочке, может, ты вырастил в себе страх еще раз потерять любимого человека, на этот раз сына, но ты не имеешь права класть им бревна на дорогу, которую они пытаются преодолеть, чтобы встретиться.
От моего лица отливает кровь. Пора папу прибить. Засунуть ему кляп в рот. Сдать его в архив. Или в шкаф его спрятать, а вместе с ним спрятать и то, что он сказал.
– Как я это делаю? – бурчу я вместо одного из этих действий на выбор.
– Марта хотела с сыном по телефону поговорить. Просто поговорить по телефону. А ты…
– Говори тише!
– Не хочешь, чтобы Степа услышал?
– Вот именно, и ты ничего не скажешь ему. – Отрезаю я, угрожая папе ложкой. Ненавижу я его в этот момент. Его дурацкую правду – тоже. Пусть не лезет не в свое дело. Ни он, ни правда его дурацкая. Правда только в том, что общество Марты может быть опасным для Степы, да и для меня. Когда мы все жили вместе, я превращался в такого же придурка, как наши бывшие друзья, которые каждый вечер собирались на съемной квартире, в клубе или в сауне, и вовсе не затем, чтобы обсудить творчество Александра Сергеевича Пушкина. Когда я бросил Степу в бассейн, по моим жилам текла водка, которую ввели в меня ее дружки. Это был не я сам, в самом себе. Мой монстр выступил вперед и расшалился, а ангел в углу связанный лежал.
– Ты уверен, что не скажу? – ухмыляется отец. А я не понимаю, что здесь смешного. Если он расскажет Степе то, что сейчас было, все пойдет не так.
– Уверен! – срываюсь я. Ложка вылетает из моей руки и бьется о стену, а в глазах папы выступает такая боль, словно она задела его голову, которая после вчерашнего и так страдает, обмотанная полотенцем. – Этот ребенок только мой. – Заявляю я и принимаюсь перечислять все факты в свою защиту. – Я готовил ему еду, стирал тряпки, гладил одежду, тратил свою стипендию, пел песенки и не спал по тем ночам, которые Марта прогуляла. Ходила, выбирала себе взрослого мужика, пока я учился и сидел тут, следил за твоей второй квартирой и за своим ребенком! Эта идиотка даже грудью его не кормила, смывала молоко в унитаз, будто помои.
– У нее была послеродовая депрессия. Представь себе юную девочку, которая уже сама рожает.
– Я не брал ее силой. Она на год меня старше. И еще раз повторяю, звание матери надо заслужить подолгу службы, словно воинское звание. – Я полностью выключаю печь, а вместе с ней и свою злость, посчитав, что все позади, кроме грустных папиных глаз. Его грусть повсюду витает в этой комнате, и от ее интенсивности у меня щиплет глаза. – Пап. Ну, пап, прости. Я не хочу видеть тебя кислым. Все будет ништяк. Тебе дать еще одно холодное полотенчико? – Мои слова его не веселят. Папа по-прежнему похож на бульдога после бодуна с тюрбаном на голове и засосом на шее. Выглядит на все пятьдесят, а в качестве ответа на вопрос мотает затуманенной головой. – Разлей суп по тарелкам, я позову детей. – Сняв фартук, я оказываюсь в коридоре. Из комнаты Степы мне слышно музыку, и я решаю, что могу открыть дверь, если она не заперта.
Дверь не заперта.
После ужина мне хочется обсудить со Степой то, что я вижу прямо сейчас.
Он собирает новый замок из конструктора, когда я снова вхожу к нему в комнату. Я останавливаюсь и заглядываюсь на то, как старательно Степа работает. Он словно, ни больше, ни меньше, строит новую жизнь, и мне становится стыдно, что я сломал его старую.
– Ты больше не закрываешься. Ни в каком смысле. Это приятно. Можно пройти?
– Садись, конечно! – в его голосе звучит радость. Для меня это лучше любой музыки. Я приземляюсь, после того как плотно закрываю дверь, а потом не могу отвести глаз от сына, который начинает расти все выше и шире. Когда смотрю его первые фотографии, до меня доходит, какими же люди страшненькими и беспомощными появляются на свет, но к шести месяцам, а потом и к первому дню рождения Степка превратился в настоящего красавца, и сейчас с каждым днем в чертах его лица появляется все больше такого, что введет в транс еще не одну девчонку. Это и магический взгляд черных глаз, и все яснее очерчивающиеся брови, длинные ресницы, тонкая улыбка, душа, что светится изнутри – словно кожа пытается защитить немыслимый поток счастья. В младенчестве он смотрел на мир широко раскрытыми глазами и почему-то всегда с раскрытым ртом – я боялся, что у него нос плохо дышит, но причина была только в том, что он видел во всем прекрасное. Как он так умеет? Под моим взглядом он не становится неловким. Степа по-прежнему лихо управляется с деталями. На моих глазах строится фантастический замок. Первым сын не заговаривает, не спрашивает, чего я вломился, ему по-прежнему уютно, как будто он до сих пор один. Я смотрю, как из его рук со щелчком падает какая-то вещичка, Степе приходится ползти за ней под кровать, а потом на одной из остроконечных башен появляется флаг. Я не знаю, как начать разговор. Как вообще устроить этот разговор так, чтобы мы с сыном пообщались, как старые приятели. Через минуту я наконец-то придумываю:
– Ну, что, щегол? Значит, говоришь, Лали хорошая?
– Лали. – Степа поворачивается ко мне с этим именем на губах. – Да, очень. – На его лицо в этот момент как будто проливаются все солнечные лучи на свете, хотя за окном закат. Скоро он превратится в темноту. Наверное, я выдержал слишком длинную паузу, потому что свое внимание Степа вернул детальке от конструктора, размышляя, куда ее пристроить.
– Ты ее уже так целуешь… – говорю я, словно забыл разговор с Дмитрием Валерьевичем, в который включалась и эта тема. – Я видел. – Вот именно, на этот раз я все видел сам. Разные это вещи – узнать от кого-то или самому убедиться.
– Чем любовь в девять лет меньше настоящая, чем в семнадцать?
– Ничем, наверное. Я не влюблялся в девять. Ты мне скажи, ведь ты не собираешься совершить ту же глупость, что мы с твоей мамой?
– Значит, я – ваша глупость? – спрашивает он, и я не знаю, я замолкаю, хотя хочу возразить, закричать, как он так может говорить, мне жаль, что на словах все вышло именно так, я не знаю, как дать понять обратное, как дать понять, что Степа – это самое лучшее, что у меня получилось в жизни, но и становиться родителями неосознанно, в самом начале взрослости, как только тебе стукнуло восемнадцать, тоже убийственно. Ты учишься в школе, успеваешь и пожить и умереть, поступаешь в университет, делаешь несколько татуировок, не успеваешь понять, что вырос, а уже папа. И уже связан по рукам веревками учебы, веревками обязанностей отца, самых разных бесконечных обязанностей. Это случается в тот момент, когда ты меньше всего готов. В результате это все равно, что тебя похищает космический корабль и выплевывает на другую планету, не рассказав, что на этой планете к чему. Это все равно, что получить в подарок тачку, когда гонять еще ни хрена не умеешь, но расстояния преодолевать надо. – От поцелуев ничего плохого не случается. – Добавляет Степа, и я вздрагиваю, хотя это не выкрик, а почти шепот, но я виновато вздрагиваю и виновато смущаюсь, потому что слишком долго молчал, не смог двух слов связать.
– Ок, и к чему все это приведет в дальнейшем? – спрашиваю я, набирая в голос остатки строгости.
– К свадьбе. – Отвечает сын и торопливо заканчивает: – Но только после школы!
– Старшей? Или младшей?
Степа, 9 лет
Прорезаю толпу ребят, как Посейдон раздвигает волны океана, чтобы выйти на берег. Вот как я смел и решителен в этот понедельник! Бегу быстро, почти прохожу сквозь разрисованные стены, надеюсь, никто меня не видит в своей возне. Да кому я нужен, кроме дедули, папы и Лали? Иду, заручившись этой мыслью, рассчитывая, что она дарует мне временную невидимость.
– Здравствуйте, Юлия Юрьевна! – хором орут дети в коридоре школы, ожидая урока с прекрасной Юлией, и я хорошо их понимаю, просто не надо орать мне в оба уха, я после такого больше никогда не смогу музыку слушать.
Незнакомый класс толпится около двери в ее кабинет, каждый из ребят занят своим важным делом – двоечник списывает у ботаника домашку, положив тетрадь на стену, кто-то болтает и ржет, а некоторые гоняются по спортивному залу, который в этой части здания играет роль коридора. А я, Степка Кипятков, слоняюсь неподалеку, отстав от собственного класса, делая вид, что бью баклуши, ничего особенного не замышляю и чисто от нечего делать протираю плечом каждую стену.
Войдя в кабинет, Юлия Юрьевна не закрывает двери и поспешно, но без намека на нелепую возню, перекладывает какие-то тетради, ставит кресло перед партами, как ей больше удобно, и оглядывается, проверяя, все ли у нее готово к уроку. Когда она выходит, я вижу только мелькнувшую перед моими глазами футболку и прячусь за чьими-то надежными спинами. Один раз мне кажется, как кто-то говорит «что это за пацан и чо он тут ошивается с нами?»
– В класс пока не заходим, проветривается. – Говорит Юлия классу, отвлекая внимание тех, кто, вероятно, это сказал обо мне.
Не дожидаясь очередного комментария, после ее ухода я пробираюсь в класс, лишь зыкнув на мальчишку примерно моего возраста, который заметил, что я делаю. Теперь на первом занятии учительница должна найти подарок и записку «Мой день удался, если с утра я вижу Вас, хоть и издалека! Тайный поклонник», придуманную дедулей. Он у меня гений, правда! Вот ради этого я и решил подключить его в свою миссию. Нас теперь целая команда: я – главнокомандующий, Принцесса Лали – хранитель тайны, а дедуля – художественный организатор. Все вместе мы хотим заставить Юлию и моего отца встретиться снова. Это как соорудить красивый кораблик из бумаги, закинуть в него клевер наудачу и пустить по озеру, наблюдая, как хорошо поплывет. Мы даже сможем превратиться в ветер, чтобы задать ему курс в нужном направлении.
На перемене Юлия на всех парáх влетает в наш кабинет, ее взгляд разносит по воздуху предметы, будто после ссоры с Дмитрием Валерьевичем Юлия теперь постоянно носит с собой бомбочки на тот случай, если мой учитель еще раз подойдет к ней «с вопросом возобновления брачных отношений», или как там она в субботу выразилась. Между прочим, о «крошках» я никому и слова не сказал. Кроме меня никто из посторонних не в курсе, что у этих двоих погибли маленькие близнецы.
– Дмитрий Валерьевич, – произносит Юлия так вежливо, как только позволяет ей ее актерское мастерство, ведь в Академии, которую она окончила, и актеры учатся. О, и художники тоже! Может, ну его, это волонтерство, и пойти мне после школы поступать в Академию искусств? Научусь рисовать как Никас Сафронов и буду разрисовывать целые стены. Чуваки, что разрисовали стены в нашей школе, не могли за это три копейки взамен получить. Благодаря их работе через эти стены теперь можно попасть в другой мир, я всегда так делаю. К тому же, если я буду учиться рисовать профессионально, я еще лучше смогу изображать Лали. К тому времени она станет не Принцессой, а Королевой. И, может быть, у нее будет грудь, как у Юлии Юрьевны. Я буду рисовать свою жену обнаженной, как и все художники, по-любому, поступают. Думая обо всем этом с быстротой молнии, я с нетерпением жду, что будет дальше, что ответит Юлия своему бывшему мужу. Подлетев к нему и почти приземлившись на его голову, как бешеный петух, она рявкает: – Попросите детей выйти, есть разговор.
Мне еще не доводилось видеть Юлию в гневе, мне казалось, она так не умеет. Лица на ней нет, одна ярость. А я думал, она солнце, хотя ведь и солнце может оставить на коже страшный ожог. Дмитрий Валерьевич, спустив очки на кончик носа, смотрит на Юлию так, словно у нее прямо у него на глазах выросла борода.
– Ребята, идите, побегайте. Чего сидите? Только не носитесь по коридорам! – говорит он нам, сам не пойми, что. Его логику не понять даже Капитану Очевидность, и нам всем приходится переводить его слова.
Мы уходим, прихватив с собой печенье – я, Ковчег и Паштет забираемся на окно и хрустим за обе щеки. И как Ярик со мной до сих пор общается? В субботу у него случилась такая внутренняя истерика, что я видел, как она бурлила через его кожу, и топила дорогу, точно вулканическая лава, а еще мне казалось, он меня убьет, но сейчас моя голова забита не тем. Я жую и под сухой хруст пытаюсь угадать, что происходит в закрытом классе. Видимо, прямо в этот момент Юлия Юрьевна бросает на стол перед Дмитрием Валерьевичем мой кулон и записку, требуя учителя больше не подсовывать ей на стол свои подарочки. Учитель, видимо, отвечает, что это не он, попав под ревность, как под поезд, ведь в самую-самую первую очередь он должен задуматься над тем, что Юлию добивается еще кто-то кроме него, а поскольку он слышал разговор Юлии и моего папы, он сразу же думает именно на него, оказывается прав и не прав одновременно, а затем отодвигает от себя подвеску с запиской одним мизинцем, словно это миска с дохлыми тараканами.
– Оставил, блин, нас на перемене доделывать уравнение, а потом заходит Юлия и он такой: о, а чего вы тут сидите? – рассказывает Ковчег Дэну Фаталину, который присоединился к нам, вернувшись с первого этажа с булкой.
– Идиот. – Добавляет Ярослав с набитым ртом. Его ругательство словно возникает ниоткуда. Я в разговоре не участвую, слишком занятый попытками прожечь глазами дверь в класс, чтобы смотреть сквозь нее.
– И что самое интересное: идите, говорит, побегайте. Только не носитесь по коридорам!
Друзья, схватившись за животы, громко смеются. У Паштета изо рта летит печенье, и Хоббит с Ковчегом хохочут с большей амплитудой.
– Это похоже на «закрой рот и говори», – замечает Ярик, стирая под глазами невидимые слезы. – Кипяток, чего застыл с раскрытым поддувалом, как памятник «Родина-Мать зовет»? – и тут я чувствую, как моя нижняя челюсть с грохотом бьется о верхнюю, пробивая в моем черепе трещину, потому что Ярослав легонечко прикрывает мне рот своим хорошеньким кулаком.
– Чо ты делаешь, козлина? Больно! – не успеваю, как следует, разозлиться, врезать ему в ответ или еще чего, как открывается дверь в кабинет. Смотрю я не на нее теперь, а на Паштета. Все, что он сказал и сделал, напоминает мне субботу и то, что друг злится на меня за что-то плохое, чего я ему не сделал. До меня доходит, что мы никогда не унижали друг друга. Сегодня это впервые. Почему? И почему его обычно спокойные и светлые волосы так похожи на соломенную мочалку, точно встали дыбом от… чего на этот раз? От зависти? Его солнечная улыбка стала мерзкой ухмылкой хулигана, обижающего маленьких, и посажена она под прищуренными глазами, которые больше не смотрят на меня, как на меня. Как будто Ярик встал сегодня утром и понял, что я не Степа, а червяк. Свою тетрадь с рисунком Принцессы Лали я не нашел сегодня под партой, и меня по голове внезапно ударяет догадка, что это Ярик ее стащил.
У меня в горле приготовился свежий горячий вопрос, но друг отводит тухлый взгляд, за которым я слежу. Юлия Юрьевна любуется мной. Никакими другими словами этого не описать. В мои глаза она заглядывает, как в свое будущее, которое ей нравится своей колоритностью.
– Привет.
– Здравствуйте! – орут все, кроме меня, поскольку язык у меня внезапно оказался в кармане, а не во рту.
– Степа, у меня вопрос. – Смотрю в возвратившееся в этот мир лицо настоящей Юлии Юрьевны и понимаю, что ее «привет» предназначался мне одному. – Твой папа сегодня был в школе?
Я пристегиваю свой язык обратно целую вечность, синхронно стараясь расшатать воображение. В этот момент на меня нападает мыслительная нелепая возня.
– Он меня подвез в школу и на работу поехал, но… когда я в школу зашел, он на улице долго торчал. Даже странно. Ведь он обычно на работу боится опоздать. А почему вы спросили, что-то случилось?
– Ничего. А что могло случиться? – щебеча птицей, Юлия, развернувшись, летит в свой кабинет, как облачко. Поразительно – я никогда еще не видел, чтоб люди летали без самолета.
– Что это с ней? С ума сошла? – спрашивает Дэн, который уничтожил булочку и теперь отбирает у Ковчега дольку печенья. – Хватит тебе на сегодня, толстячок. – Ковчег делает вид, что обиделся. Пацаны веселятся, не обращая на нас с Паштетом внимания, они и не думают, что между мной и Ярославом мечут молнии, они не видят даже грозовой тучи у Ярика над головой. Вижу тучу только я – она бросает на его светлые, бешеные волосы мрачную тень. Он как будто выработал разом все имеющееся в своем теле электричество, и как будто думает «Очередная баба запала на этого сукиного сына!», типа как я иногда злюсь на девчонок за склонность строить глазки мужикам. Черт. Как же мне хочется схватить Ярослава за плечи и заорать изо всех сил «Что случилось?!»
Хоть одна радость есть в жизни: мой план работает. Юля хочет общения с моим папой. Ей нравится та мысль, что подарок – его рук дело.
На следующей перемене я вижу на ее шее кулон, который мы с Лали выбирали. На этой перемене моя подружка не идет сплетничать с Мягкушкой, а остается со мной, и мы показываем друг другу «класс» рукой, когда Юлия проходит в нашем кулоне мимо, как и Дмитрий Валерьевич, заметивший на бывшей жене обнову. Перед уроком он закатывает истерику, которую уже не скрыть за дверями, даже двойными. Сколько же у этого задиры лиц? Он ухитряется быть и мудрым и подлым. Откуда у человека такая супер-способность? Моя миссия идет как по маслу, а этот придира все портит! Лезет, куда не просят, со своими ревностями. Почему нельзя понять, что Юлия не хочет быть с ним? Почему, в нежелании признавать свое поражение, обязательно нужно скидывать с края земли какое-нибудь здание и разбивать небо кулаками? Наверное, потому же, что и Ярик мне поддаст чего-то подобного, уже в любую минуту, в любую секунду. Когда я еще раз глянул в кислое лицо друга, стоя у окна с Лали (а не с ним!), я поймал такой обескураживающий взгляд, который резонирует в моем теле до конца учебного дня, словно какой-нибудь выкрик. Я превращаюсь в стрелку часов. Все приближаюсь к тому моменту, когда наши отношения с Паштетом вернутся к исходной точке либо подорвутся к чертям собачьим и поднимут в воздух весь мир вокруг.
Еще никогда последний звонок с урока не отдавался во мне тревогой пожарной сигнализации. Ведь прежде чем я пойду играть в футбол на Точку, я должен выяснить отношения с Ярославом. Странно – я хочу мира с другом, не успев с ним поссориться. Лали и все остальные разбегаются по домам набить животы перед матчем, а мы оказываемся у торца школы вдвоем. Неподалеку от нас на школьном стадионе завершают свой спортивный урок физрук и параллельный класс, но мы не обращаем ни на кого внимания. Дракон, ловя кайф, повелевает детьми, изредка подключая в дело свисток. Камень во взгляде, порыв, резкие движения, резкие слова, все при нем, не хватает ему только кнута. Со стороны он чем-то напоминает фермера, гоняющего по полю стадо овец. В один момент Вилен Робертович так и орет: «Тупые животные!» Но это считается нормальным. Что сейчас ненормально, так это погода у моего друга в башке. Кровь замерзает у меня в жилах от вида лица Ярослава, а по телу от этого ползут мурашки. Я вижу сейчас только его одного, не вижу неба, теплой осени и, возможно, даже не различаю цветов.
– Прежде чем встретимся на футболе играть, как приличная команда, выкладывай мне, давай, что у тебя произошло с крышей. – Говорю Паштету, но он не иначе лимонного сока напился – кожа на его лице собирается в узел, но особенно смят сейчас его рыжий нос.
– Ты это о чем? – тупит он, подняв взгляд, точно пытается что-то рассмотреть в воздухе наверху.
– Зачем ты меня ударил сегодня?
– Это не удар. А так.
– Твоего «а так» хватит, чтобы челюсть сломать. В зеркало на себя посмотри, шкаф.
– Кристина говорит, что я дохлячок.
– Тебе нравится Кристина? В этом дело?
– Ты это о чем? – моему другу в совершенстве удается роль тупого енота, и в первой части я сдаюсь.
– Не важно. Под моей партой тетрадь лежала, я забыл ее в субботу. Ты ее забрал?
– Ты это о чем? – Иногда мне интересно, чем это таким он думает. И до сих пор на меня ни разу не посмотрел.
– Ты попутал, что ли? Или по-русски не бум-бум? Тетрадь мою не видел, спрашиваю?
Мимо нас, как стайка каких-нибудь опасных засранцев, проходят несколько секунд, заполненных возней в рюкзаке, и вскоре перед моими глазами маячит моя тетрадь, скукоженная от страха в тисках крепкого кулака Ярика.
– Эту? – спрашивает он с какой-то паршивиной в голосе, словно сейчас начнется самое интересное, и он не может дождаться – когда же, когда. Он даже наконец-то начинает смотреть мне в глаза. – Держи. Принцесса Лали… Ты теперь ее так называешь?
Не знаю, откуда он узнал. Наверное, установил на мне какой-нибудь жучок прослушивания и наблюдения. Или присел ко мне на плечо, как попугай, пока я писал Лали сообщение. Я забираю тетрадь, но спасибо не говорю. Что-то в самом воздухе дает понять, что ситуация не из благодарных. Кислород раскален, он трещит, словно щепки в огне, а огонь – это наша ссора, которую я пытаюсь потушить, но чувствую, что не справлюсь один. Нам нужна аварийная служба. Рисунок Принцессы Лали, мой случайный, но самый прекрасный рисунок, созданный не карандашом и рукой, а самим сердцем, безжалостно вырван из тетради с корнем.
– Зачем ты это сделал? – спрашиваю я вместо наболевшего «ты ли вообще мог так поступить?» – Отдай мне Лали! – я швыряю в друга больше не нужную мне без рисунка тетрадь и становлюсь свидетелем того, как вращается рука Ярика в его кармане. Принцесса Лали у него в джинсах? Он что, ее смял? Если он смял Лали, я его откуда-нибудь сброшу! Мало того, что Ярик похитил ее у меня, – через мгновение мне в лицо летят кусочки, – он ее порвал!
– Вот, забирай. На хрена она мне? Это ты меня на нее променял.
Ее цветочки в кудрях, ее глаза, губы, маленькие веснушки, которые я вижу, поскольку могу так близко приблизить к ней свое лицо, ветер в ее волосах, бабочки вокруг нее, все-все рассыпается по земле. Это сделал он. Мой лучший друг-тихоня. Такой ли он, каким я его знал? Смотрю на него, мое сердце обливается кровью, на шее веревка, и я не знаю, кто это такой передо мной стоит, чего мы вообще с ним говорим, с этим незнакомым пацаном? Иди прочь, парень. Ты не мой друг. Ты просто немного на него похож. Ах да, еще одежду у него украл. И, наверное, самого Ярика, настоящего и доброго, после этого проглотил. Вот в чем дело. Настоящий Ярик сидит где-то глубоко в незнакомом паршивце и докрикивается до меня из его желудка, но я не слышу.
Мое сознание ставит факт в режим повторения: он провал рисунок, он порвал рисунок. С этого момента Ярик официально должен считать, что сделал то же самое с нашей дружбой. И со мной самим.
– Ты слизняк придурочный. – Срывается с моих губ. Если у этого паршивого козла когда-то и было другое имя, я его забыл. – Пришло твое время встать на учет в психиатрической клинике.
Под своей тонкой рубашкой я потею, как в бочке. Злость пульсирует в самом центре живота. Паштет перехватывает мое желание ударить, и делает это первым. Пытаюсь повторить движение, пытаюсь толкнуть в ответ, но что такое мой толчок по сравнению с его ударом, который может спихнуть тебя на тот свет? На деле удар толкает меня к стене. Я прижимаюсь затылком и лопатками к холодным кирпичам. Спереди на мое лицо давит холодный взгляд Ярослава. Холод зажимает меня с обеих сторон, и я чувствую, как моя голова наполняется кровью, потому что Паштет схватил меня за горло и душит. Мир вокруг переворачивается с ног на голову, а на место его возвращает пронзительный свист. Руки Паштета разжимаются, и воздух нетерпеливо врывается в мои легкие. Я сгибаюсь и кашляю, а когда выпрямляюсь, вижу Вилена Робертовича, который выплевывает изо рта свисток. И это конец. Это конец всему. Несмотря на то, что Дракон спас меня от страшной смерти, его лицо опасно. Свисток падает на его потную футболку, болтаясь на шнурке, недельная щетина кривится в отвращении, карие глаза горят так, что тут везде уже пахнет пожаром, а руки Вилен ставит на пояс.
– Равняйсь! – орет он. Мы с Паштетом рефлекторно поддаемся и выпрямляемся, столкнувшись плечами. – Смирно! На первого, второго дебила рассчитайсь! – дальше орет Дракон, дым валит у него из ноздрей, но мы не знаем, как это, рассчитываться на дебилов, и замолкаем наравне со всей улицей. Я вдруг ощущаю энергию многомиллионной аудитории. Параллельный класс на спортплощадке. Каждый из ребят замер, приковав к нам взгляд, некоторые готовятся вызывать отряд МЧС. Вилен Робертович снисходительно, но раздраженно кивает, вспомнив, что от дебилов хорошего не дождешься. Его взгляд говорит «ладно», а потом он подытоживает: – Домой! Шагом марш!
Ярослав испаряется первый, а мне за этим паршивцем еще и бумажки с асфальта подбирать приходится.
– Как так?! – ору я надежным стенам в нашей квартире, но даже они растаяли, не зная, как реагировать в этой ситуации. В такой ситуации всякий не смог бы удержать ни потолка, ни жизни на своих плечах.
Желудок ноет острой болью – это из-за издевательства, которое я только что проглотил. Я врываюсь в комнату отца, потому что пианино там, и сразу же, не помыв руки, не пообедав (аппетит куда-то выбежал вместе с дружбой и доверием), плюхаюсь на стульчик, нога у педалей, руки у руля, и я выигрываю из себя все недоумение, всю свою обиду, злобу и боль. Играю, как в бездну падаю. Как во время конца света. Быстрая музыка носит характерное название «Падение во тьму»; ноты мне не нужны, мои пальцы сами с усами.
Музыка обволакивает меня и комнату; она моя кожа, моя кровь. Она сидит на мне, как любимая футболка, и мы идеально сочетаемся. В конце выступления перед пустотой я в беспорядочном ритме с силой бью по клавишам, извергая мелодию грома и молнии, а потом складываю руки, роняю на клавиши лоб и заливаю их слезами. Предательство Ярослава тяжелым грузом висит в груди, как будто я проглотил морского ежа и он застрял у меня в пищеводе. Это чувство не может смыть даже музыка.
Когда поднимаю голову, за мной, наполовину спрятавшись в дверной коробке, наблюдает дедуля. Все это время он был дома. Я не выступал перед пустотой. Часть его тела осталась в прихожей, часть вошла в комнату ко мне, а смотрит он так, словно я ему уже все рассказал, или словно пока меня не было дома, он смотрел в хрустальный шар. И мне уже даже не надо вылезать из своей ракушки. Вот за это я его обожаю. Он знает ответы на все вопросы.
Вскоре все его тело оказывается рядом со мной. Дедуля садится на кровать папы, а я – к нему на колени, и слышу, как у нас в квартире воют голодные собаки. Это я реву, словно кто-то умер, хотя этого не стряслось. Стрясся только Паштет со своей истерикой, это он с санок выпал, съехал с катушек, протух, свалился с нашей дружеской радуги, и это ему пора к психиатру и ему надо плакать, но за нас обоих плачу я. Мои слезы падают на загорелую кожу дедушки. Его поддержка, сила и крепкий запах заполняют пустоту, я чувствую всем нутром его участие, его бесконечную, преданную дружбу, любовь, которая может воскрешать мертвое, и ураган внутри меня постепенно превращается в тишь, хотя заговорить мне так и не удается, – бессилие выбрасывает меня в сон.
Я открываю глаза под папиным одеялом, и мне кажется, что от горя я ослеп, а оказывается, это наступила ночь. Папа спит позади. После долгого сна ко мне вернулось ощущение аппетита, но я быстро вспоминаю, что произошло после уроков, и опять становится кисло. Когда просыпается папа, мы лежим лицом к лицу и разговариваем. Слова идут из меня легко, как сегодня днем – слезы из глаз.
– Я никогда не оказывался в такой ситуации. Мне страшно. – Подытоживаю я.
– Это несвойственное поведение для Ярослава. – Хмуро провозглашает папа, словно сам собственным словам не доверяет. Верит он или нет, день назад я тоже не мог примерить на Паштета образ злодея всея земли. – Дай ему время, мне кажется, он перебесится. Ему нужно было выпустить пар.
– На меня?
– На фоне любви к Кристине его раздражает ваша дружба с Лали. Но по факту дела ты ни в чем перед ним не виноват, и он… он совершил ужасный поступок. Даже не один. Я знаю Ярослава, знаю его отца, знаю эту семью, и я чувствую, как человек, как судья, что… ты должен дать другу время. Он извинится и у вас все наладится, вот увидишь. А рисунок нарисуй новый, со второго раза все получается намного лучше.
– А если со второго раза всегда лучше, значит, у меня есть шанс вернуть дружбу Паштета? И у тебя есть шанс?
– У меня?
– Еще раз влюбиться. – Говорю я и думаю, и при этом вижу, что ломаю папе сердце. Он-то по нескольку раз в году пытается снова влюбиться. Не получалось. До этого. Но вот судьба бросает нам козырную карту.
И теперь это не за горами, я знаю. Может, тебе уже кто-то нравится? Тебе понравилась Юлия Юрьевна? Если я это скажу вслух, то на меня падет подозрение. Папа узнает, что я слышал разговор. Может быть, вспомнит пацана в капюшоне, который рассыпал книги. Отец все тогда поймет. И вынесет мне приговор за пять секунд.
Юля пережила горе в первом браке. Мой папа похоронил любимую и до сих пор сморкается в ее письмо. Они столкнулись в коридоре и едва оторвались друг от друга обратно. Вероятно, я лезу не в свое дело. Но! Я сделаю двух людей счастливыми. Я должен помочь папе. И хотя я в команде не один, мне необходим целый космос сил, поэтому первое, что я сделаю, это поем.
Лали желает мне удачи. Поскольку с Яриком мы два первых урока не разговаривали, я кладу в задний карман джинсов кое-что маленькое и почти незначительное, и с противным чувством иду к кабинету музыки, надеясь, что улыбка Юлии Юрьевны поднимет мое настроение. Сегодня мне удалось разглядеть ее издалека: на ней черное платье и туфли, а еще странное украшение в форме перевернутой луны на шее. Она сегодня другая в новом стиле, и этот новый стиль тоже смотрится на ней фантастически. Сам слышал, как физрук отвесил ей комплимент:
– Выглядите сказочно!
Юлия всем нравится!
«Потому что Вы поймали меня в свои сети. Тайный поклонник». – Надеюсь, это маленькое произведение тоже отзовется на ее лице улыбкой, потому что хотя это придумал дедуля от лица моего папы, это все равно чистая правда. Какая разница, кто ей скажет о том, что мой папа на нее запал? Если он запал, то не важно, объявят ли это по радио или же ей это нашепчет птичка, в обоих случаях это будет правдой.
На этот раз на учительский стол из моего кармана перекочевала открытка, которую я нашел дома. Картонное сердце, видимо, предназначается для Дня Святого Валентина, но это единственное, что я откапал в папиной коробке воспоминаний, когда нырял в нее руками, пока спал папа. Думаю, открытка осталась у него со школьных времен, и на наше счастье, папина поклонница забыла ее подписать. А потом дедушка подписал ее своей рукой, чтобы не мне калякать своим детским почерком.
Я выбираю место на столе, где Юлия сразу обнаружит открытку. Этим местом становится беспроводная «мышка» рядом с ноутбуком. Я оставляю подарок возле нее, а затем слышу шаги за дверью. Если не ошибаюсь, так звучит набойка на каблуке туфлей Юлии Юрьевны. И если она возвращается, значит, застанет меня здесь. Застанет и разгадает тайну появления открытки. А узнает, что этим занимаюсь я, а не папа, я больше уже не смогу ее после этого заставить думать, что она моему папе нравится.
Все пошло по неведомой дорожке…
Оглядываюсь, не обращая внимания на стремительную потливость под футболкой. Нет, не все выходит так плохо. У самой стены вполне можно сесть под парту и стать невидимкой на то время, пока кого-нибудь не надоумит раздвинуть два первых горизонтальных ряда парт. Думаю, никто этого сегодня делать не будет. У нас не генеральная уборка. И не один из этих дурацких утренников.
Как я собираюсь выбираться, я придумать не успеваю. У меня есть драгоценное мгновение, и я использую его только для того, чтобы сесть прямо на пол (а что делать?!) под заднюю парту, спиной прижаться к холодной батарее, а ноги согнуть в коленях и максимально подтянуть к себе. Ух, ты! Да мне отсюда ее стол видно. Это значит, что меня застукают. Не дать не взять, ситуация просто «вау!» Хуже не бывает.
Мое сердце толкается, а не просто бьется. Оно колотит мои кости с той стороны, пока я сижу в тени и смотрю через круглые дырочки на задней стенке парты, как Юлия читает открытку, как сияет при этом ее лицо. Она счастлива так, как был бы счастлив я, если б ко мне немедленно вернулся прежний Ярослав. Но она счастлива еще больше – словно поговорила с моим папой по телефону, который сказал ей, что ждет ее на крыльце на своем железном коне с миллионом белых роз в руке. И ее счастье становится моим счастьем, в том числе потому, что она в таком состоянии меня не обнаружит. В таком состоянии люди ничего не обнаруживают, кроме лица человека, который пробивает их броню. Даже если фактически лица перед ними нет, они все равно видят только его, ведь этот человек селится прямо в сердце, как в теремке.
Юлия Юрьевна, не расставаясь с этим чувством, бережно кладет открытку на стол, словно это билет в Страну чудес, и тут на планете прямо перед окнами паркуется космический корабль – точнее, в класс влетает Дмитрий Валерьевич с голодным лицом, грохочущим звуком закрывает дверь (на ключ!) и собирает всю Юлию в охапку. Молниеносно Юлия попадает в его паучьи лапы, как бедняжка-бабочка, которая попадает в паутину и не может выбраться – чем сильнее бьет крылышками, тем сильнее путается в безжалостных нитках, путь из заточения ей навеки перекрыт и, в конечном счете, она умирает.
Беру свои слова обратно. Эта ситуация – гораздо хуже.
– Скоро урок! – устав от борьбы, Юлия пытается убедить учителя этой фразой, но его это не выключает, Дмитрий Валерьевич по-прежнему коварен и голоден, его руки блуждают по платью Юлии, которое прилегает к ее коже, став ее частью. Я думаю, он вовсе не хочет есть, но чего-то ему явно не хватает, и он точно знает, как можно пополнить этот недостаток.
– Я тебе сейчас преподам урок кое-чего. – Ненасытно выдыхает он, вызывая во мне чувство совершенно незнакомого отвращения, и я просто в шоке от этого чувства, меня тошнит, мне мокро под футболкой, я хочу зажмуриться, но не могу даже моргнуть. Я не хочу на это смотреть! Но смотрю. Молюсь, чтобы не было поцелуя. Ненавижу мерзкие взрослые поцелуи. Одно дело было, когда я видел отца, от него можно ожидать всего, ведь это мой хулиган-папочка, но чтоб учителя! Дмитрий Валерьевич! Нет, нет, нет, я не должен знать, как далеко в чужую глотку может влезть его язык!
– Везде дети! – кричит Юлия в его объятиях, которые становятся все злее, все грубее и крепче из-за ее сопротивления. Она сопротивляется и этим убивает сама себя. Как бабочка.
– Я запер дверь. И соскучился. А ты такая сладенькая… Медовенькая… Моя… – Дмитрию Валерьевичу достаточно одной руки, чтобы удерживать тонкие ручки Юлии у нее за спиной. У него выявляется пакостный хохоток, каким никогда не хохочут учителя – им так нельзя. Я пытаюсь рассмотреть лицо Юлии, и вижу, что счастье с него соскочило. Теперь в нем отражается мое отвращение. Как будто оно у нас с ней на двоих, хотя при хорошем расчете всего этого отвращения хватит на каждого жителя планеты, а это примерно восемь миллиардов человек.
Учитель безумен в своем замысле. Я чувствую его желание съесть Юлию, словно оно мое. При этом хочу я только одного – отломать от стула ножку и напасть с ней на этого мерзкого задиру. Я должен заступиться за Юлю, плевать на записку, плевать на все на свете, лишь бы этот паршивый учитель-насильник, злодей, эгоист и паук не обидел ее! Что иногда заставляет меня делать не то, что я хочу? Я сижу и бесконечно желаю выцарапать Дмитрию Валерьевичу глаза, почти вижу, как лечу на него и сбиваю с пути, словно поезд; прыгаю на него сзади и откусываю кусок кожи с его шеи, а на деле не делаю ничего. Сидение на заднице, вытаращенные глаза, волосы дыбом – вот и все мои геройские действия. Я по-прежнему не могу дышать и моргать. Я не намного живее, чем парта надо мной.
– Ты с ума сошел! – кричит Юлия. – Десять минут длится перемена!
– За это время можно столько успеть! – безумно подмечает Дмитрий Валерьевич с ухмылкой еще более скверной, чем вчера примерил на себя Паштет, когда ему приспичило меня задушить.
Все еще не выхожу из каменного состояния, пока учитель затыкает рот Юлии поцелуем. Она жмурится и скулит. Не сомневаюсь, она задыхается, как я вчера, но мерзкий Дмитрий Валерьевич продолжает мерзко терзать ее губы, при этом подталкивая к столу. В конце концов, он бросает ее на стол, как какой-нибудь учебник. Мгновение – и я узнаю, какое на ней белье, потому что Дмитрий Валерьевич поднимает ее платье. И тогда я, наконец-то, зажмуриваюсь. Уши затыкаю пальцами.
Все происходит очень быстро. Сию минуту в класс пытается кто-то вломиться, через мгновение слышно спасительный звонок, который останавливает намерения учителя, потому что кто-то на небе заставляет вахтера подать его раньше и звучит он, как сирена полиции нравов. Они открывают, поправив одежду, и класс мигом заполняют смеющиеся и жизнерадостные персонажи моего возраста, которые не подозревают, что Юля секунду назад чуть не умерла в паутине прямо на этом месте, а у меня случился инфаркт. Как только в классе становится достаточно суматошно, я возвращаю себе сознание и заставляю свое тело работать. Мне плевать, кто меня заметит и что подумает, я просто вылетаю на свободу, в коридор, который кажется мне морозильной камерой по сравнению с местечком под партой. Все мысли выталкиваются из головы, в том числе – не увидела ли меня Юлия. Вернувшись к жизни, я делаю вывод, что не видела. Наверное, она тоже долгое время находилась где-то в шоке вне своего тела.
Лучший друг порвал меня, как порвал мой рисунок. Всю ночь я пытался нарисовать Лали лучше, чем в первый раз. А теперь… теперь еще и это. Я сижу за партой, классного руководителя все еще нет. Думаю, он в туалете, умывается холодной водой или очки свои протирает, чтобы его великолепные глаза всем было видно. У меня паническое, дискомфортное, отвращенское состояние, и единственное, чего я жду, когда же этот момент останется в прошлом. Уровень мозгового бардака настолько велик, что большая часть воспоминаний возникает отрывочно, в двух-трех секундах, а уже из них мне нужно вытянуть картинку. Вывязать, будто крючком. Вырисовывать карандашом, а потом придать красок. К той картине, что я пережил в кабинете музыки, я не могу подобрать никаких цветов, настолько это было грязно и бесцветно.
Не прошло и полгода, перед нами возникает Дмитрий Валерьевич, как и всегда в свете юпитеров и с красной дорожкой под ногами, но для меня его звезда погасла и рухнула с небосвода, кроме того, это была не звезда, а космический мусор. Мусор этот словно теперь у меня на голове и десять тысяч походов в душ не вымоют из души скверное чувство. Чтобы подтвердить мою теорию падшей звезды, учитель надменно просит всех заткнуться, хотя его появление само собой повлекло смертную тишину. Но ведь это же Ковтун Дмитрий Валерьевич, ему нравится занимать вселенскую оборонительную позицию командира. Все вокруг затихают, но он продолжает властвовать в свое удовольствие. Когда я мельком оглядываю девчонок, я замечаю, что вместо глаз у них по-прежнему сердечки, а это значит, что один я докопался до сути и вижу душу учителя с потрохами, пока девчонки исходятся слюнями всего лишь над оболочкой.
Урок начинается со странных разглагольствований «обо всей глубине абсурдности и неуместности на территории школы драк». Мое сердце от этой фразы останавливается. Голос учителя возвещает, что расплата будет страшнее черно-белого зрения.
– И не только на территории школы. – Добавляет учитель так, что меня тянет в туалет. Я предчувствую очередной разговор об аморальном поведении. Судя по всему, о своем. Хотя больше всего мне хочется обсудить его поведение.
Молчи, молчи, Кипяток.
– Драка в наше время широко ценится среди молодежи, – продолжает учитель с самым противнейшим сарказмом, какой только можно где-либо подобрать, – это считается выдающимся, великим занятием, достойным королей, которое можно снимать на телефон, а потом выкладывать в Интернет и хвастаться: посмотрите, я король! Я главарь банды, правлю районом, я отважный и храбрый, а потому избил человека! Что самое страшное, сейчас и девочки этим занимаются, – при этих словах брови учителя меняют свое местоположение на его лице, словно он только сегодня узнал этот факт от своего попугая-дружка Вилена Робертовича. – Причем в жестокости переплевывая мальчиков – а почему бы нет? Это круто. Парни любят таких девушек. Правда. Да, но не будем о них. В нашей школе вчера подрались мальчики. Двое. И глядя на это, никто из вас бы не поверил, что они лучшие друзья. Были.
Заставляя себя молчать, я медленно превращаюсь в катаклизм. Опасный и смерть несущий. Как он смеет врать? Да, мы с Яриком подрались, но никто ведь из нас не снимал этого на телефон! Мы не из числа этих дебилов, которые группами избивают одного человека и выкладывают в Сеть видео об этом, – у которых крышки не то, что открутились, а не входили с ними в наборе при рождении! Но ведь мы же с Яриком не Всадники без головы, хотя и подрались. Мне совершенно невыносимо, досадно и противно, что учитель упомянул более серьезные случаи, разбирая нашу перепалку.
Протестую! – мне хочется заорать, чтобы услышала вся планета, но молчу изо всех сил.
Также молча во мне умножается ненависть. Для моего класса это по-прежнему Дмитрий Валерьевич, – строгий, вполне приличный учитель, но не для меня, потому что я видел его потроха. Я знаю, за что его выгнали из школы, слышал, как он матерится и видел, как он пристал к Юлии Юрьевне в своих эгоистичных попытках затушить в штанах пожар. В начальной школе! Фу. Я хочу стереть эти воспоминания и ничего не знать. Но я знаю. Моему отвращению нет предела, от него валит дым. И самое страшное, все это отражается в моем лице, когда я слежу за каждым движением покрасневшего рта учителя, который впивался в рот Юлии и еще не успел остыть, но уже говорит все эти слова о чужих косяках. Учителя, который гордо воссел за своим столом, сделав грудь колесом, будто все самые лучшие книги в мире он уже прочитал или будто он сочинил такую песню, после которой нет смысла слушать иные.
О том, что мы с Ярославом подрались, Ковтуну мог рассказать только дрянной Дракон-физрук. Потому что на его башне развивается черный смертоносный флаг с черепом. Потому что у него клеймо «шизанутый, потный и бородатый ненавистник женщин и детей», а его клише – ставить моральные подножки и тихонечко ухмыляться в сторонке, щелкая драконьими когтями. Потому что на пару с Ковтуном они сплетники-стервятники. Потому что у них обоих нет девушек, но зато точно есть пуля в голове. И у обоих, как у одного, совсем крышка открутилась.
Молчи, молчи. Ты не Кипяток. Ты можешь на минутку-другую превратиться в самую холодную на свете воду. Можешь. Не кипятись.
Нельзя выдаваться перед классом. Вдруг учитель не назовет наших имен? Он не называет. Но я готов умереть, не вставая, поскольку это делает Ярослав.
– Вы приукрашиваете. – Говорит он. – Мы с Кипятковым не дрались так, как вы сказали. Может, вам Вилен Робертович приврал, но ничего такого там не было и на телефон ничего не снималось. – Я хочу превратить его в лягушку и бросить в пруд с аистами. Со всех сторон на нас давит всеобщий обоюдный вздох, исполненный шоком.
– Целую неделю. – Медленно и ядовито цедит Ковтун (я его по имени больше не буду в своих мыслях называть), да что там, я бы и в его паспорте изменил имя. Написал бы «куча дерьма в конфетном фантике» в этой графе. – Целую неделю Кипятков и Пашутин будут дежурить по классу. И скажите мне огромное спасибо, что не применил наказание похуже. Вместо того чтоб до вечера оставаться в школе, будете просто мыть полы. Ах да, еще поднимать стулья на парты. С этого дня, ребята, до следующего вторника, никто не поднимает своего стула – за вас всех это будет делать Степа и Ярослав. Тем более что среди мальчиков в классе они самые крупные. Вопросы есть?
Есть. Почему вы – свинья?
Я воображаю, что мой рот на завязках, как у баб в восемнадцатом веке было на корсетах.
– Отлично. – Улыбается учитель в ответ на тишину, но я не вижу ничего отличного в том, что он задира, паук и засранец. Уверен, вся соль тут именно в том, что Ковтун такой засранец. И его огнедышащий дружок-Дракон тоже. – Пусть это обоим послужит хорошим уроком. Я даю вам прекрасную возможность во время полезного труда хорошо обдумать ваше ужасное поведение.
Мое наводнение достигает границы берега, снося все на своем пути. Завязки лопаются на моем рту.
– Наше? – нарываюсь я, больше не в силах удержать бунт, как не смог удержать тяги рисовать. Пора признаться себе в этом – искусство и наглость сильнее меня. Я ничем не крепче пряничного человечка.
– А чье же еще? Да, работать бесплатно поломойкой никому не хочется. Но как еще объяснить, что драка – это мерзко, грубо, недружественно и аморально?
Раз завязки у меня на рту лопнули, я зажимаю себе рот ладонью. Со стороны это выглядит так, словно я пытаюсь удержать рвотный позыв, на самом деле мне необходимо удержать нечто намного опаснее, чем рвота. Хорошо, я могу недельку подумать над своим поведением, но что касается вашего – я буду о нем думать до конца жизни всех существ на земле, причем вместо вас. Высокому учительскому уму ведь не понять, что уж лучше слегка с другом подраться, чем со своей бывшей жены сдирать платье, хочет она того или нет. – Вот что рвется из моего рта. И жить мне не более пяти секунд, если оброню хоть одно из этих слов.
В попытках размазать в своих глазах образ Ковтуна, я смотрю на Ярослава. И вижу, что он тоже смотрит на меня в ответ, причем к нему вернулось его прежнее лицо, как будто его лицо это окно, на котором раздвинули занавески. Ах, да, еще и вымыли. Однако стоило ему увидеть мои глаза, занавески задернулись, но я-то знаю, что мой Паштет все еще там. Пусть выйдет!
Зная, что так скоро и будет, ко мне приближается не только моя преданная любовь с Яриком в комплекте, но и небо, потому что меня поднимает над землей. Мне даже удается забыть учителя, хотя он все еще передо мной – километр до потолка, мерзкий задира, уверенный взгляд, блещет в своей наглаженной рубашке, а под ней тело, в которую Бог вместо души нечаянно засунул корзинку с гнилыми яблоками, которая выбрасывалась из Эдемского сада. И в независимости от того, что пахнет от учителя так, будто он грабанул парфюмерный склад, я беру невидимый ластик и стираю его образ со своего рисунка. Прямо как дежурство в классе в конце занятий стирает между нами с Яриком стену. Мы еще ни разу после драки не заговорили, но происходит именно это – я чувствую, что мы опять друзья.
Совместный труд, говорит дедуля, сближает людей. Надо подписать под этой цитатой в Волшебном Блокноте «Верить».
Нас сближает свежий воздух (при Ковтуне мы заговорить не решились), когда выходим из школы. Паштет первым выбегает, а я за ним. Вижу, что он не идет домой, а залезает на площадке на самую большую горку и свешивает ноги, как будто сидит на радуге. Эта металлическая выгнутая горка радугой и претворяется. Только не пойдет ни в какое сравнение с той настоящей, нарисованной гуашью на небе – помните, я рассказывал?
Друг не приглашает меня вслух, но я ощущаю его приглашение, – не мог он просто так остаться на территории школы, когда прозвенел звонок с последнего урока. И я залезаю на радугу ввысь, садясь с ним рядом. И мы молчим.
Молчим и молчим. Нам не нужны слова, мы сближаемся в тишине, прерываемой лишь писком ласточек, это словно срастаются два дерева – молча, но крепко. До тех пор, пока я не обнимаю Ярослава за плечи, а он фыркает от улыбки и заговаривает, наконец.
– Прости за рисунок и остальное, я больше не буду.
– Ничего. Бывает. Иногда у нас всех откручиваются крышки.
– Это еще что значит?
– Это еще одна интерпретация поговорки «крыша едет, дом стоит».
– Интерпретация – это что?
– Толкование, понимание чего-либо.
– А. С тобой хорошо пополнять словарный запас.
– Это с моим дедулей хорошо его пополнять. Докажь, что Дракон с Ковтуном – засранцы.
– А то! Чо они такие подлые? Вилен – доносчик, мог бы и забыть то, что видел, но нет же, принес это с собой в школу на следующий день, как будто больше всех надо. А наш вообще офонарел, чо он нас сравнивает со всякими дебилятами?
– Пошли они. – Я отмахиваюсь от темы, как от неприятного запаха.
– Точно. Главное, Степа, что мы опять как сиамские близнецы. – Если Ярик говорит что-то подобное, у меня от счастья сердце разрывается на кусочки. Я берусь за него обеими руками, чтобы не свалиться с радуги, заглядываю в лицо прежнего Паштета, освещенное солнцем, тучи над головой у него больше нет, волосы успокоились и смягчились. Он пытается не дать воли своей улыбке, но та оказывается сильнее в борьбе, и вот уже Ярик безудержно улыбается, как кот из «Алисы», и тогда огромная любовь во мне распускает свои лепестки.
– Ты обнимаешься с родителями? – спрашиваю потом я.
– Пристают иногда, а что?
– А спишь с ними иногда?
– Чо я, малой? – возмущается Паштет, но я слышу несказанные слова, и он знает. – Ну ладно, ладно. Под Новый год я проснулся утром между предками. Оказалось, ночью мы смотрели телек, и я уснул на их кровати, а они меня не стали будить и выгонять, легли рядом.
За мной должок признаваться следующим.
– Я вчера вечером рядом с папой проснулся. – Признаюсь я. – Вырубился нечаянно на его кровати. Что тебе снилось после нашей ссоры?
– Я почти не спал. А ты?
– Я спал, но мне снилось продолжение. – Снова грущу я. Картина, которую я рисую, вдруг перестала получаться. Но я беру себя со своими самыми яркими красками в руки. – Давай больше не будем доходить до такой фигни. – Предлагаю Паштету.
– Никогда! – твердо подытоживает он, и лезет в карман за смартфоном. – Кроме того… – он заходит в папку с картинками и показывает мне какую-то фотографию. С замирающим сердцем я смотрю на Принцессу Лали такой, какой я думал никогда больше ее не увидеть. – Вот. Я сфотал твой рисунок.
Все возгласы восторга, которыми я мог бы взорваться в такой ситуации, остаются во мне, устроив внутри фейерверк. И это хорошо, ведь сидеть на радуге здорово, а падать с нее больно.
– Ярослав… – выдуваю я его имя. Не сокращенное и не прозвище, а самое настоящее. – Перешли фотку мне, я хотел маме показать.
– Без проблем. Уверен, на этот раз она не сможет не ответить. У тебя здорово получается. Молодец.
– Да ладно, я ведь брал дополнительные занятия по ИЗО в первом и втором классе, пока этот классный художник не уволился, потому что его пригласили преподавать в Академию.
– Та, что рядом с театром Горького? Не обесценивай свой талант. Даже если бы я там учился, никогда бы не смог, как ты. Это дар, который надо развивать учебой. Но одна учеба без таланта уже не катит. Что ты там выдумал за волонтерство? Это благотворительность. Ее можно совместить с чем-то более важным.
– Считаешь, после школы мне надо стучаться в эту Академию?
– И никуда больше! – говорит друг так, что мир опять кренится, но на этот раз под самым правильным углом. Небо опрокидывается, и миллиарды звезд высыпаются нам на головы. Потому что звезды всегда остаются на небе, просто видно их только ночью. Вот и нам с Паштетом пришлось пройтись по темноте, чтобы увидеть свет, который не только знания, но и дружба, что понадобится нам до конца жизни.
Глеб, 27 лет
В пятницу вечером (как порой и в субботу утром) меня больше не выплевывает уставший бар или затхлый клуб, я больше не выпутываюсь из плена волос, ног и рук Равшаны, больше не отстирываю с одежды остатки веселья и губной помады, не пытаюсь разглядеть предметы этого мира через туман пьянства. Теперь я почти как ветер свободен, провожу время у сына, в том числе, чтобы помогать ему делать уроки. Когда занимаюсь детскими уроками, мне невольно вспоминается, каким я был в школе, что я учился на «четыре» и «пять», играл в команде, был любимчиком физрука и девчонок, а потом со мной случилась Альбина. Со мной случилась Альбина, и мне начали нравиться походы на пикник, поцелуи в лесу и объятия на берегу моря, пока в трагическом конце истории со мной не стряслось много всего такого, что повлекло за собой любовь к барам, татуировкам, наркотикам и связям в исключительно опасных и необычных местах. Я попробовал гаражи, сараи и заборы, и хороший Глеб, испугавшись, выпрыгнул у меня из-под кожи. У меня начала вырастать новая шкура. Я покрывался рисунками, как чешуей, покрывался плесенью страданий, мастера выдали на моем теле целые шедевры. Мне казалось, нет, я просто бредил идеей, что таким способом сделаю себя более толстокожим и менее уязвимым. Неправда. Поверхности кожи можно забить, а душевную пустоту нет, с этим сложнее. И проще одновременно, проще из-за сына. Он сидит на мягком коврике в своем уголке, снова собирает конструктор. Из угла на Степу выглядывают мягкие котята и зайчики, которых он обожает с раннего детства. Большинство игрушек ему кто-нибудь дарил, хороших друзей у него всегда был целый вагон, как раньше у меня.
– Что строишь, крепыш? – спрашиваю.
– Город твоей мечты. – Мне кажется, я слышу в ответе Степы несколько глубоких смыслов.
– Да что ты? И я буду там жить?
– Ты будешь счастлив.
– Я и так счастлив. – Говорю я. Пора бы уже это признать. – Но раз ты настаиваешь… Жду.
– Папа, расскажи еще раз об Альбине.
– Я могу показать тебе ее фотографии, и ты ее нарисуешь, как Лали.
– Чтобы рисовать человека, мне нужно увидеть его душу.
– Правда? А ее письмо не засчитывается?
– После ее письма я вижу ее какой-то озабоч… то есть, одержимой.
– Озабоченной? Это из-за бани, что ли? Посмотрю я на твою озабоченность, когда у тебя твои штуки отрастут. Захочешь тогда свою Принцессу не только за ручку держать.
– Какое гадство.
– Это жизнь. Несу фотографии?
– Неси.
Степа заинтересовался, я вижу это на его лице. Не в первый год он слушает мои рассказы о девушке, с которой его папа испытал вечную любовь, а ни разу не спросил, есть ли ее фотографии. Сегодня он, наконец, увидел ее. Я смотрю через его плечо, пока сын листает снимки. Альбина навсегда осталась такой, какой я видел ее в последний раз. И навсегда такой же останется. Моя ровесница, с каждым годом которая становится моложе меня. На ее душе больше не появится ни одной царапины. Она больше никогда не отведет смущенный взгляд. Теперь один я угрюмо смотрю на угрюмый мир, покрываясь ранами. Когда я обнаруживаю на фотографиях себя, юного и невинного, да с такой улыбкой, которая со мной давно развелась, в руках у меня запуталась Альбина с такой же улыбкой, я весь запутался в ее волосах, мы счастливы, как будто впереди у нас вечность, и мы знаем об этом, – то на моей душе появляется еще один прокол. Я замечаю, как мой сын это замечает, точнее, чувствует, потому что он сразу оглядывается и его лицо мрачнеет, словно он зашел под зонт. Сопереживая моему чувству, Степа берет меня за руку, и это прикосновение вытягивает из меня первую слезу.
– Папа. – Говорит он. – В мире есть другие люди, делающие тебя счастливым. То дерево в лесу, помнишь?
– Обгоревшее такое?
– У него в стволе рана-пещера размером с мой рост. А оно все равно живет, папа. Его листочки пахнут летом. – Я знаю, вовсе не этого Степа добивается своими словами, но они вытягивают из меня еще одну слезу. Степа снова смотрит на фото, на следующее, где Альбина одна, но руку не убирает. – Очаровательная девушка. – Говорит он, позволяя мне его обнимать. – У тебя была классная девчонка, сразу вижу, что она хорошая, я в людях хорошо разбираюсь, как и вы с дедулей. Но может быть, есть кто-то еще? Кто-то другой в живых, не хуже нее.
– Возможно, и есть, но у меня до сих пор такое похмелье после отношений с Альбиной, что я не могу начать другие. Равшана не в счет. Не знаю, как бы тебе объяснить, что, несмотря на то, что она была моей девушкой, она моей вовсе не была. А Альбина, хотя ее давно-давно нет, как будто все еще моя.
– Не объясняй, пап. Это хорошо, что любовь была. Многие о ней только мечтают.
– Ты – теперь моя самая большая любовь в жизни.
– Я думаю, это не так. – Степа переворачивает в альбоме на страницы, где я после школы, в университете с друзьями, а потом и с его мамой Мартой, которая тоже была долго со мной, но никогда не была моей. В конце альбома он находит снимки себя совсем маленьким у меня на руках. Одна из них среди моих фаворитов много лет: где я обнимаю Степу на улице. Сыну на этой фотографии два года. Я обнаруживаю, что у Степы такая же в рамке в изголовье кровати стоит. На фото я уже в шрамах и татуировках, но такой же счастливый, как с Альбиной, вот что мне нравится в самой сердцевине этого кадра. И Степе, скорее всего, тоже. Он держит такого меня при себе, поближе, чтобы эта сторона меня была с ним рядом всегда. А потом он вдруг говорит:
– Папа, ты изменился. – Говорит так томно, словно мы безмолвно начинаем поговаривать о той девочке в кедах, то есть… о Юлии Юрьевне, учительнице музыки.
И все мои внутренности летят вниз.
– Да? В какую сторону?
– Не знаю, ты какой-то другой. Как будто бы начинаешь влюбляться в кого-то еще. Вам есть, что сказать, ваша честь? – игриво спрашивает сын, и тут у меня изо рта неловко выпадает вопрос, выдающий меня с потрохами.
– А что, она спрашивала обо мне? – я мигом затыкаюсь, но все равно опаздываю. Чувство нарастает такое обидное. Это как нечаянно по своей глупости сознаться в идеальном преступлении, которое ну никто бы на тебя не навесил, если б не твой собственный язык.
– Кто? – Степа искренне рад, что папа западает на учительницу, я вижу эту радость вперемешку с хитростью, словно у него есть секрет, но, конечно же, он делает вид, что он не при делах, хотя по правде знает больше моего.
– Никто.
– Нет уж, сказал «а», говори «б».
– Да это ерунда! Невозможно влюбиться с первого взгляда. Люди принимаются влюбляться постепенно, когда начинают узнавать друг друга. Нельзя влюбляться в одну внешность, просто… ну…
– Но заинтересоваться-то с первого взгляда можно? Можно. Я к чему подвожу. К тому, что надо встречаться снова и снова, чтобы разобраться. Если вы половинки, то вы врубитесь сразу. Вы почувствуете, что…
У меня поет в кармане телефон в самый ненужный момент, когда сын собирается сказать что-то умное. Звонит Равшана. Я не хочу, чтоб она встревала бугром между мной и сыном, но она умудряется это делать даже на расстоянии.
– О боже, опять! Степа, скажи, что меня нет. Нигде. Спасай отца.
– Если тебя не будет нигде, то и я повешаюсь тоже. Алло, – тихо и важно отвечает на звонок Степа, когда я передаю ему трубку. – Я тебе не «кисик». В том смысле, что это Степа. Папа лег спать и сказал его не будить. До свидания. – Отключив телефон, он весь возвращается к разговору и ко мне. – Так чо я там сказал? Ах, да. Ты и твоя половинка сразу почувствуете что-то особенное. У меня с Лали то же самое. Я два часа не могу вернуться к жизни после прогулки с ней. Это когда ты держишь ее за руку и хочешь так прожить до конца своей жизни. В школу после этого уж точно не хочется. Не могу представить, какой могла бы быть жизнь без Лали. И остальных. Пап. Юлия о тебе спрашивала.
– Что именно?
– Не помню, но она вся на что-то надеется. Не знаю, где вы столкнулись и что произошло при этом, но приличнее будет, если ты первый найдешь ее.
– Ты мне не советуй, щегол, а лучше скажи, что ты обо мне ответил.
– Всю правду.
Ненавижу правду. И когда мой сын о ней упоминает, я чувствую себя пробкой, которая вылетела из горла шампанского, пробив собой стену.
– Какую, блин, правду?! Ты что, хочешь, чтоб у тебя больше никогда братиков и сестричек не было?
– Я дал тебе краткую характеристику. Но я же только хорошее вспоминал. Сказал, что ты музыкант, капельку вспыльчивый, делаешь разные глупости, но обычно вовремя прибегает дедуля, который может вправить тебе мозги. Гы. – Степа изображает дурацкую улыбку из мультика. – Шучу. А ты уже подумываешь насчет братиков и сестричек? А с кем бы ты хотел мне их сделать? И где? Только не на одной из своих помоек.
– Хватит придуриваться. Ответь на нормальный вопрос нормально.
– Я намекнул, что ты свободен, что ты существуешь, а дальше… Дальше дело за тобой, ты большой мальчик. Действуй.
Меня встряхивает от безмолвного «хм». В том числе из-за того, что меня поймали на крючок, и этим крючком оказалась училка в кедах. Необычное явление природы. А за что еще я прицепился, словно колючка? Я разрываюсь между желанием встречи и надеждой, что меня минует чаша сия. Таким же недотепой я чувствовал себя в школе, когда мог легко заполучить любую, кроме Альбины, тихой снаружи и с бурей внутри, которая, как мне тогда чудилось, не догадывается о моем существовании.
После столкновения в коридоре я на всякий случай заставил себя думать, что Юлия Юрьевна и на секунду обо мне не задумалась, но сын подтвердил мое бытие при ней в школе, потому что она сама спросила. Она спросила его специально, потому что дети любопытные. Она знала, что Степа у меня переспросит, почему она интересовалась, и в последующем это превратится в не что иное, как в пинок мне под зад – типа «Действуй, приятель! Я тобой интересуюсь!»
Степа, 9 лет
В субботу мне не приходится проскальзывать в класс незаметно, у нас намечается урок музыки, который я невольно превращаю в урок импульсивного рисования. Мы разучили следующую песню. Пока все записывали текст, я делал набросок Юлиного лица, почти не глядя на лист, наблюдая только за ней, перенимая каждое движение ее души, крадя в свой рисунок каждую эмоцию и изгиб, и за несколько минут ее черты переместились по моим рукам в тетрадь, словно по трубе, а текст я старался запоминать хоть как-нибудь. С тенями и некоторыми особенностями в выражении я разберусь дома. Я должен остановиться, пока мне не поставили «два» за самовольство во время урока. И я очень сильно постарался переключиться на песню. Это была знакомая мне композиция, она уже старая и такая убийственно красивая, «Ангел-хранитель мой» Игоря Крутого, что исполнять ее всем классом было сегодня приятно по-особенному. Мы вошли в необычное энергетическое поле с частичками счастья. Почему-то все ребята сегодня пели так, будто это финальная репетиция хора для проекта «Голос. Дети». Мы были выразительные, звонкие и музыкальные. Об этом мне сказали брови Юлии Юрьевны в тот момент, когда ее пальцы оторвались от струн – от приятного удивления брови ее выстроились дугой, а потом весь класс зааплодировал сам себе. Я оглянулся на Лали – они с Дианой ржали. Паштет ткнул меня в бок и показал рукой «класс». Я бодряще подмигнул, соглашаясь с тем, что сегодня мы были хороши. А потом Юлия Юрьевна заявляет, что у меня фантастические способности к пению. Когда класс положительно гудит, я соображаю иначе. Это из-за меня? Нет. Не может быть. Выбрасываю эту мысль. Я не могу делать хорошо несколько вещей сразу. Я хочу быть гением только в одном деле, по-другому не бывает. Я хочу, чтоб весь мой настоящий талант стал средоточием рисования. Этого же я хочу, даже когда мы сдаем зачет, и я получаю «пять». По поводу оценки долго радоваться не приходится – после уроков мы с Паштетом убираемся в классе. Мы будем плавать в поту после того, как поставим дыбом тридцать стульев. Мы будем пыхтеть, как скаковые лошади на двадцатом километре, продраивая пол. Ковтун считает, это наше наказание. А я считаю, что настоящее наказание – любоваться на его лицо, пока оно исходится негласной фразой «ну вы тупые» или слушать его мерзкий голос каждый божий день, кроме воскресенья, и так будет еще два учебных года. Мне этого задиру теперь даже не жалко. Как он вел себя с Юлией! Как оклеветал нас с Паштетом! Как сплетничает со своим Драконом и считает себя самым желанным, являясь первосортным себялюбом. Даже его добрые слова при разговоре с моим папой утратили свою силу после всех других ситуаций, когда я вдоволь налюбовался на него настоящего.
– Предположить не могу, что это значит. – Говорю на перемене Юлии Юрьевне, отдавая конверт с изображенными на нем цветами и дедулиным письмом, которое как будто бы от папы.
– От Глеба? Ой, от папы твоего? – радость взрывает на Юле прическу. Сейчас я вижу, как шевелится ее сарафан, хотя на нее ниоткуда не дует фен, но напоминает она мне не иначе как Мерлин Монро в своей знаменитой ситуации с юбкой и ветром.
Ветер любви несет Юлию Юрьевну в руки к папе…
Она видит, как я щурюсь, наблюдая за ее реакцией и, наверное, боится, как бы не задрожали с письмом ее руки.
– Степа, – выдыхает она, и на мгновение закусывает губу. – Вы с Ярославом на этой неделе дежурные в классе, насколько я знаю. – Добавляет она, нарочно упуская из лексикона слово «наказанные». – Лучше бы вам не злить Дмитрия Валерьевича, который бывает иногда довольно… жестким. Насколько я также знаю.
– Я вас понял. До свидания. – Говорю я, уходя, второстепенно размышляя на тему правильности подобранного описания к Ковтуну. Юлия выбрала для описания «жесткий», но я бы выбрал «зловредный». Ну, хоть физкультуру по субботам отменили!
Долго меня мысль о драконах и пауках не мучает, я иду по коридору счастливее, чем когда мы пели и чем когда я рисовал, а слова дедушки, с которыми осталась Юлия, звучат у меня в голове:
«Внезапные встречи самые короткие. Предлагаю встретиться для дальнейшего знакомства. Приходите ко мне на ужин в шесть вечера, сегодня. Возьмите наш с сыном домашний адрес в журнале 3-его „Б“. Я буду надеяться, что мне не придется ужинать одному. Глеб».
Глеб, 27 лет
Меня поражает нехарактерное поведение отца, который снова ускользает тусить с друзьями вместо того, чтобы быть со Степой, ради которого прилетает в этот город на весь свой отпуск. При этом он совершает какие-то странные торопливые движения, словно боясь, что друзья начнут без него в определенное время, а все их девочки слишком рано устанут. А еще он прячет от меня глаза, прячет чуть ли не к себе под одежду, будто я могу в них прочесть какой-то секрет или будто он их подводкой накрасил.
Часов примерно в пять мы ужинаем с сыном. Весь процесс Степа молчит, хотя я пару раз пытаюсь завязать какой-то разговор, но его молчание меня не тревожит. Это загадочное молчание. Поэтому мне скорее любопытно, чем страшно. Какую пакость он прячет за своим лицом? Испробовал новую технику поцелуя с Лали? Вот еще не хватало.
Звонок в дверь раздается в десять минут седьмого. Это я вижу на часах, разлепив веки. Путаюсь в одеяле. Сон был таким соблазнительным. Я давно так спокойно не спал. И без кошмаров. Пытаясь стряхнуть остатки сна, в котором я видел себя, точнее только свои руки, на которых не было произведений татуированного искусства, как будто мое прошлое стерлось, я лениво плетусь открывать дверь на сонных ногах, боясь рухнуть, запнувшись о ковер. Открыв дверь, уверенный, что это папа одумался свалить с вечеринки пораньше, чтобы не завязывать утром на голове тюрбан из холодного полотенца, я вижу Юлию Юрьевну, и она больше не девчонка в кедах. Она теперь девушка в платье, шарфике и туфлях на каблуках. Ну а я теперь не «ваша честь», а нечто из вида бесчелюстных. Изумление, распахнув мне глаза полностью наконец-то, заставляет обсмотреть ее с ног до головы. Затем я сильно жмурюсь и гляжу на то же самое место, поскольку мне многое известно о галлюцинациях.
– Здрасьте. А вот и я. – Смущенно здоровается Степина учительница, подтверждая свою реальность.
– Вы? – я слушаю свой осипший голос и сглатываю, возвращая ему некоторую нормальность. Я мельком себя разглядываю (красавца, ничего не скажешь), примерно представляя, насколько неподобающе выгляжу после дневного сна. Ну, хоть не работал сегодня, ибо на дворе суббота. Далее я начинаю палить немыслимую, как мне кажется, фигню, предложение за предложением: – Что-то случилось в школе? Степа в порядке. Он что-то натворил? И почему Дмитрий Валерьевич не позвонил?
Юлия сбивается с ритма, как мое сердце с толку. Или наоборот. Вот до какой степени я ошарашен. Головой я стою на полу, а ноги смотрят в мой потолок. Ее глаза цвета непогоды… Еще чуть-чуть, и мне из-за них понадобится реанимационная палата. Я стараюсь сделать вдох поглубже, но дыхание меня не хочет. Зато я хочу впустить Юлию за свой обеденный стол. Прямо сейчас. Я хочу попробовать на ощупь ее руку. Еще быстрее, чем прямо сейчас. Хоть бы губу не облизывала.
– Причем здесь?… Вы ведь пригласили меня на ужин. – И она облизывает краешек рта, вижу, что неосознанно, но также неосознанно она провоцирует меня на грех.
– Я?! Крутой поворот. – Говорю, удерживая мысль о грехе в плотно запертой шкатулке подсознания. – Даже на мотоцикле со мной таких не случалось. А когда?
Я становлюсь свидетелем глубочайшего Юлиного дискомфорта, что-то незамедлительно тушится в ее неземных глазах и что-то быстрое и самое трепещущее в моей груди сжимается, словно в кулаке великана. Неважно, как она тут появилась, мне необходимо брать Юлию в оборот и затаскивать в квартиру, не тупить на пороге, а я этого не делаю. Даже сказать ничего дельного не в состоянии, потому что путаюсь в своих мыслях, как в шнурках. Слава богу, Степа появляется из воздуха.
– Здравствуйте! – провозглашает он, возникнув у меня под рукой.
– Здарова, Кипятков. – Подмигивает Юля, немного расслабившись в компании моего сына. Еще бы, думаю я с гордостью и невольно улыбаюсь моему мальчику, а точнее его черной макушке у себя под рукой. В его компании можно сделать что угодно: расслабиться, развеселиться или замереть от очарования, но никак не остаться безразличным. Людям и кошкам с ним уютно. Птицам и бабочкам не страшно садиться в его раскрытые ладони. Под его пальцами ликует пианино, а краски в баночках проливаются на бумагу потрясающими картинами. Я-то видел, как он рисует все лучше и лучше по возвращению с каждого дополнительного занятия по ИЗО. Моя рука притягивает Степину голову к моему животу. Этим жестом я хочу сказать всему белому свету, что этого маленького взрослого мальчика сделал я. Мне хочется рассказать о нем больше, еще больше, пока не кончатся все слова, но особенно Юле. Я должен рассказать ей о Степе все. Мне хочется похвастаться, ведь это единственное в моей жизни, чем можно похвастаться совершенно заслужено без преувеличений. – Удивлен, что я тут? – спрашивает Юля. Я следую за ее взглядом, и теперь мы оба смотрим на Степу.
– Нет. – Низковато отвечает мой сын, словно бы говоря «о чем это вы?» – Мы с папой вас ждали, разумеется.
– Ну как же ты взросло разговариваешь, господи, я не могу. – Восхищается Юля, да с гордостью, будто Степа и ее творение тоже, а меня озаряет другое.
Я смотрю на сына, мне становится ясен его загадочный молчок и мои глаза широко распахиваются для света.
– Это сделал ты? – к сожалению, звучу слишком благодарно, хотя планирую на него наезжать. И не знаю, что правильней.
– Я пригласил свою учительницу в гости, что плохого?
– Значит, – Юля мнется на моем пороге, ждет, чтобы я распутал ситуацию и принял решение, желательно в пользу встречи, чтобы я позволил ей войти, но я все еще не могу достать из своего горла палку, – записки с подарками и приглашение – это все не вы? Но почерк был такой взрослый.
– Какие еще?.. – не успеваю уточнить, как меня вытесняет сын.
– Почерк дедулин. Подарки – моя идея. Я главный организатор, а дедушка вроде художественного исполнителя. Но какая теперь разница? Главное, вы здесь. Папа, сейчас же переоденься в то, что я положил на твою кровать. Юля Юрьевна. – Степа крадет себе мою мечту, прикасаясь к ее руке. Да и как он со мной разговаривает? Едва сдерживаюсь дать ему под зад. – Наденьте тапочки. – Он пододвигает к Юлии домашние тапки моего отца с кроличьими ушами, дурацкими зубами и собравшимися в кучу от старости пуговицами-глазами, от чего кролики выглядят слегка долбанутыми, вторя моему отцу, а после ведет учительницу в свою комнату. – Посмотрите пока, как я живу. Это вот моя берлога с космическими обоями.
У меня в горле заслонка. Я наблюдаю за происходящим как третье лицо, со стороны, или хуже того, как телезритель, и только через некоторое время, которое можно было потратить на несколько переодеваний, понимаю, что стою с открытым ртом. Он у меня хоть на секунду закрылся с тех пор, как я отворил дверь?
Юлия оборачивается только раз. Я сглатываю из-за ее облегающего все самые хорошие места платья. Она сегодня прямо богиня. Этот персиковый цвет ткани подчеркивает в ней романтика, а не рокера, как футболка и кеды. Белый шарфик с сердечками каким-то образом нашептал мне, что она старалась ради меня. Ее визит застал меня врасплох, ведь я так сильно хотел этого, но не подготовился. За меня все подготовили Степа и… мой папа? Именно поэтому он смылся из квартиры? Вот банда. Я эту парочку не переношу и обожаю одновременно. От них кренделем свернуться можно.
Удерживая эту мысль в голове, я переодеваюсь в джинсы и рубашку, которые обнаружил на своем кресле. Степа выбрал мне рубашку самого нежного цвета, в полоску – где он ее откапал? Я носил ее в десятом классе. Сюда же мой сын добавил голубые джинсы, которые я носил, судя по всему, в девятом. Они в отличном состоянии, ничего не скажу, но уж сильно обтягивают мне всякие интересные места. Я смотрю на себя в зеркало в попытках понять, за что Степа мне мстит. Да и неужели когда-то я был еще более тощим, чем сейчас? Куда еще тоньше-то? Снимаю джинсы. Не хватало, чтоб они треснули у меня между ног при Юле. Хорошее шоу будет. Я молчу о том, что надевание этих джинсов было подобно операции по смене пола. Трачу тысячелетие, стаскивая с себя эту дрянь, которая может стать причиной нанесения тяжкого вреда моему здоровью, тому самому, которое мне понадобится, чтобы подарить Степе братика или сестричку.
– Вы здесь в порядке? – раздается в дверях, а я-то в трусах!
– Выйдите, я одеваюсь! – крик вырывается прежде, чем я успеваю подобрать ему тональность помягче.
Юля удаляется с закрытыми глазами, пока мой стыд опрокидывает меня на пол. Мои ноги путаются в чертовых джинсах, но уже через секунду я их побеждаю и, надев другие, нахожу Степу и Юлю в детской комнате с космическими обоями.
– Это тоже я маленький, с папой. А это – папа в шестнадцать лет. – Объясняет мой сын, тыкая пальцем в экран своего компьютера.
– Какой хорошенький! Ой. – Юля подскакивает, услышав на пороге меня настоящего, прекратив любоваться тем прошлым мной, который остался глубоко под слоями новой более побитой и исцарапанной жизнью кожи.
Секунда, и она на ногах. Еще секунда, и я переступаю через порог, не без того, чтобы об него не споткнуться. С языка чуть не слетает бляшка. Мое лицо словно рядом с работающей духовкой – горит, потому что я никак не могу перестать быть лохом. И кто позволил мне носить мантию? Только сейчас начинаю задумываться и удивляться, что этот придурок перед Юлей еще вчера был судьей и вплывал в зал, не запутываясь и не спотыкаясь по дороге на каждом шагу. Она безотрывно смотрит на мое лицо, пялится не дыша. Наше смущение взаимно, я чувствую ее замешательство как свое, но глаз мы друг от друга отвести не можем. Степа завис за Юлиной спиной и фыркает, и только тогда я вспоминаю о его присутствии, а затем о том, что природа для чего-то наградила людей языком.
– Пройдемте в кухню для разговора. – Да, именно для этого людям нужен язык. Но только не так официально! – Ой! – на этот раз фыркаю я, торопливо выискивая своего внутреннего романтика и заставляя его проснуться. Приятель, ты там, очнись, ты мне нужен. – То есть, могу ли я пригласить вас на чашечку чая? Извините, давно не ухаживал за женщиной, все время только в суде гавкаю. Романтик во мне умер давно. Ну, ничего, оживим в принудительном порядке. – Я смотрю на сына, чуть вытаращившись. Иногда мы со Степой общаемся как в немом кино, нам слова не нужны. Сейчас я телепатически спрашиваю сына, не чепуху ли я выношу из своей головы. Нет.
Мы оказываемся в кухне (не могу вспомнить, когда), где Степа нас приглашает за столик со свечой, шампанским, фруктами и конфетами. Эта сортировка стола… Аккуратность и стиль во всем, вплоть до того, как покоятся в корзиночке фрукты. Я узнаю папин почерк. Тот почерк, что не только на открытке. Банда!
– Эээ… – к несчастью все, на что я способен, покосившись на Юлю, это тянуть из горла неоднозначные звуки. – Это сделал не я.
– Это тоже дедуля. – Говорит Степа. – Но какая разница? Можно первый тост я выпью за компанию? – и он открывает пачку сока.
Когда мы садимся, я сначала не могу отвести глаз со своих напряженно сцепленных рук, а потом, пока Юля рассматривает висящие на холодильнике фотографии, не могу оторваться от ее губ. В этот момент кончик ее языка появляется снаружи на секундочку, чтобы облизнуть нижнюю губу. У меня снова заслонка в горле и опять замирает сердце. Романтик во мне своеобразен, он подкидывает мне разные идеи на счет ее рта. Мы вместе начинаем вспоминать, для чего еще кроме разговоров людям может понадобиться язык, и от жарких картин, которые булькают у меня в голове, я становлюсь взрывоопасным.
Я начинаю неторопливо открывать шампанское. Оно холодное – на него вся надежда. Оно холодное и должно нас обоих немного остудить. Может… расслабить.
Расклеенные в хронологическом порядке по вертикали от самого верха холодильника донизу фотографии все еще находятся под внимательным изучающим взглядом Юлии. Не глядя на холодильник, я могу в точности описать то, что видит она. Первые фотографии совсем раритетные, достойные сдачи в любой из стариннейших музеев в Санкт-Петербурге. Мне можно уже начать говорить об этом, но мой язык не шевелится.
Мой сын рассказывает вместо меня, что на одной из фотографий изображен его дед в два годика у своего папы на руках. Каждый последующий снимок выглядит чуть свежее предыдущего: мой папа в юности со своим папой, затем со мной маленьким на руках, следующий снимок – я в школе, далее я же с малым Степой.
– Интересная идея для стены с семейными фото! – замечает Юля, не задавая щекотливых вопросов типа «где женщины?», переводя взгляд на меня, уверенная, что идея моя, но она вся Степина, в чем я и сознаюсь.
– У моего сына богатое воображение. В том числе… – меня вдруг пробирает злость, я вспоминаю, почему Юля здесь (не потому, что я пригласил, все это череда каких-то хитрых ходов со стороны), и откладываю открывание шампанского на пару минут, а может и до следующего Нового года. – Я хочу разобраться, что мой сын делает у меня за спиной. И мой сумасшедший папочка, как оказалось. Вы чего, а?
– Мы только решили завести цепочку событий. Я увидел, как вы с Юлией Юрьевной столкнулись в коридоре…
– Ты подбрасывал учительнице на стол какие-то пошлые записки!
– Ничего не пошлые. Их сочинял дедуля.
– Ну, точно, пошлые.
– Почему это?
– Мой папа. Ну а ты? Что выдумал ты?
– Я подарил кулон.
– Деньги где взял?
– Украл в автобусе у какого-то русского. – Степа закатывает глаза. – Дедушка отстегнул!
– Вот дедушка вернется, я ему тоже кое-что отстегну.
– У тебя селедок малехонько против дедули.
– Посмотришь, на что я способен в гневе. Как ты со мной разговариваешь?
Юля прочищает горло в знак желания взять слово.
– Глеб Владимирович, – обращается она слишком официально. Почти ходатайствует. Я не хочу, чтоб здесь и сейчас она напоминала мне о моей профессии. Я хочу стать пятнадцатилетним влюбленным, которому горы по плечу. – Примите извинения. Здесь дело даже не в мальчике и не в папе вашем. Это все я. Надо было сначала позвонить. Но я думала, что письма написали вы, и мне было… приятно. Если это не так, и не могло так быть, то не надо стеснять себя моим присутствием. Мне жаль, что заставила вас почувствовать себя неуютно в собственной квартире. Я пойду. – И после двух самых страшных слов она встает, но не я.
– Нет! – я хватаю ее за руку, не сразу заметив, как меня обжигает. – Я хочу, чтобы вы были здесь. Речь о другом. Просто неприятно, когда твой сын… Извините. – Я прячу обе руки под стол. Честно, мне бы лучше связать их, чтобы не делать глупостей, которые смущают всех, кроме Степы, которому только фыркать в ладошку и негласно ржать над отцом.
– Я хотел, как лучше. – Он не ноет и не оправдывается, а просто констатирует факт, как маленький взрослый. Таким уверенным и настойчивым в своих действиях я видел только прокурора. Таким уверенным не был в этом возрасте даже я. Да я вообще был малышом в девять лет! Папа неспроста сравнивает меня и Степу и удивляется различию. Степку в его девять все принимают за подростка, а когда мне было столько же, все думали, что я еще в детском саду. – Так оно и вышло. Если бы не я… ты бы сейчас спал, а это скучнее, чем пить шампанское в приятном обществе. Спасибо потом скажешь. Ты смелый только с девками из серии Щуки Под Майонезом. – Теперь нечаянно фыркаю я, и как будто бы оказываюсь с сыном на одной волне. Сколько кличек он только Равшане не раздал: Щука, Горгулья, Фурия, Мумия. У него одна Лали – принцесса. – Когда ты в школе влюбился, из крутого спортсмена мигом превратился в оленя, который спотыкается и заикается при виде девушки.
Жар ударяет мне в затылок.
– Остановись или получишь.
– Обещай, что второй шаг сделаешь без меня, или получишь ты. От деда. Как в тот раз, помнишь? Ваше здоровье! – мы с Юлией несколько секунд наблюдаем за тем, как Степа осушает до дна стакан сока, а потом еще и вытягивает ртом остатки, опрокинув его себе на лицо. – Я – спать.
– Вы с моим папой… жулики, вот кто. Так и знал, что ты не один работаешь.
– Пожелайте мне приятных снов. – Степе легко удается проигнорировать не только мои слова, но и мой суровый взгляд, которого испугалась даже Юля. А мой сын – нет. У него ведь есть дедуля.
Исчезновение Степы создает такую тишину, в которой мне без него становится тошно, пока Юля не улыбается и все в моем мире переворачивается с ног на голову.
– Мне жаль. – Тихо говорит она с этой улыбкой, поэтому ничего не жаль на самом деле.
Я с трудом глотаю, заметив вырез и то, как Юля дышит, как ее грудь поднимается при дыхании. Если буду смотреть еще хоть секунду, задохнусь. В глаза смотреть намного сложнее. Как себя подать? С чего все начинается? С Большого взрыва? Мне кажется, это с нами случилось в коридоре, теперь – что? Строить земли? Создавать море, небо и облака? У меня за спиной опыт таких крепких отношений с любовью, а я не знаю, как дышать. Мне снова пятнадцать.
А ей типа жаль.
– Но мне не о чем жалеть.
– Мне, правда, жаль, что меня пригласили не вы.
Вот оно что. Я стараюсь придать голосу бархатности, потому что если я скажу то, что на уме, другим тоном, я действительно стану тормозом.
– Степа прав. Первым я бы не сделал шаг. Но чтобы ему больше не пришлось, дайте мне номер своего телефона.
– Значит, вы бы хотели?
Я киваю так тонко, что сам едва чувствую движение головы. Не хочу показаться тем, кто попадает под молнии и теряет сознание от женщины, которую едва успел повидать. Вот что меня поражает в этой встрече, в этой ситуации больше всего: в ее присутствии я не думаю об Альбине, а если и думаю, то мысли о ней уже не отзываются в моей груди такой кровавой бомбардировкой. Вся моя боль и страх из-за того, что я не справлюсь никогда, куда-то отступают и мне начинает казаться, что на следующее утро я больше не проснусь в безнадежном чувстве. Это определенно чего-то стоит.
– Странно. – Говорю я, открывая шампанское. Все-таки я к нему вернулся. – Я занимаю один из самых высоких постов, и люди подчиняются мне; но как дело доходит до личной жизни… Ммм, работать в суде легче, чем позвонить девушке. – Вот что самое страшное и интересное, это чистейшая правда.
– Понимаю. Каким спортсменом вы были в школе?
– Играл в баскетбол. Целые толпы девочек приходили на наши игры, интересуясь вовсе не спортом. У нас в команде играли красивые и талантливые парни. Дружищи. И однажды я был одним из таких. Но не все остались в спорте, один из парней этих сейчас мент, работает в следственном комитете, с ним я иногда до сих пор общаюсь. Девчонки надеялись захомутать кого-нибудь из нас, но, к сожалению, спортсмены – настоящие кобелины. – Я вижу, как Юля прячет улыбку под ладонью. Знаю, о чем она думает. Что один из них перед ней. – Да, – признаюсь я, – Я тоже был почти кобелиной.
– Почти?
– Да, почти. Отчасти я был врун, чем кобель. Говорил парням, что спал с кем-то, а сам никогда не заходил так далеко. Просто обещал что-либо (смотря, кто из девчонок о чем мечтал), а потом делал вид, что впервые такое слышу. Мне нравилось играть, я видел в этом нечто прикольное, и так до тех пор, пока не встретил Альбину. Тут я испугался собственных ощущений. Я понял, что стану другим, стану лучше, и меня это взвинтило. В животе как будто прокрутилась баранка. Миллиарды чувств со всего света смешивались в одном мне и сносили меня. – И сейчас то же самое. – Я начал выращивать в себе кого-то нового, соображающего. У меня вырастала другая голова с другими мозгами, я начинал понимать, как плохо поступал раньше. Даже когда не обещал, а просто целовал. Да. Даже тогда я поступал плохо. И с собой. Ведь поцелуи должны были быть не такими. Они должны сносить крышу, оказывается, а мне было то слишком щекотно, то смешно, то достаточно. И только с Альбиной всегда было слишком редко и недостаточно много, даже если мы целыми днями и каждую секунду…
– Вау. – Когда Юля прерывает мои слова, которые полились вдруг из меня, как из крана вода, я смотрю на нее и вижу в глазах воспоминание, словно и она участвовала в чем-то подобном когда-то и все прекрасно понимает.
Тогда и я понимаю кое-что новое. Что я и в свое время с Альбиной мог поговорить о чем угодно, что слова летели из меня, как вода, включенная на полную, что в своих откровениях с ней можно было быть обнаженным, и я не ошибся в Альбине. Я ошибся только в себе.
– Отлично. Это была первая любовь, безусловно.
– Да. Я мечтал отметить с ней выпускной, впервые в жизни не обещал, а мечтал сам, хотел с ней… так много всего, а она… Мы с ней ничего не успели.
– Что же вас разлучило?
– Ее смерть. Она была слишком застенчива, мечтательна. Летала в облаках. В том числе и на дороге. – Ото всех моих слов у Юлии цепенеет лицо. – Несчастный случай. Больше десяти лет назад.
– Простите. Мне…
– Опять жаль? – я подбадриваю ее улыбкой. – Достаточно на сегодня. Вы не должны себя чувствовать неловко в компании того, с кем произошло что-то плохое, к чему вы не имели отношения.
Юля облизывает пересохшие губы. Пробка в бутылке почти уже вылезла наружу. Шампанское скоро взорвется в моих руках. И я взорвусь тоже, если Юлия сделает так еще раз.
– Вы упомянули суд. – Говорит она. – Кто вы? Юрист? Прокурор? Адвокат?
– Я судья первой инстанции. – (Брови ее встают домиком каждая). – И мои подсудимые – лица, не достигшие восемнадцатилетнего возраста.
– Впервые встречаю умного спортсмена. Ой! – Юля тонко вскрикивает, когда пробка с пронзительным хлопком вылетает из бутылки. Ее естественный смех нас обоих расслабляет, а затем нас расслабляет и газированный алкогольный напиток. Пузырьки заполняют мой рот, нос, ударяют в голову. Я вдруг вспоминаю Новый год, вспоминаю вслух, что ненавижу этот праздник, потому что последние два не удались, и Юля, отставив бокал, выявляет: – Панический осадок. Знаете, как надо говорить в таких ситуациях? Ну, и черт с ним. Новый год – это не вся жизнь.
– Считайте, мы выпили за ваш оптимизм. И никакой я больше не спортсмен. Вместе с девушкой, которую я любил, умер и я – таким, как при ней. – Я начинаю подумывать рассказать о себе и остальное. Все. Самое опасное. Пусть знает. Мне так страшно потерять ее, не успев обрести, но мне так важна предельная честность в этих отношениях, куда бы они ни зашли. – Из счастливого интересного парня, каким меня сделала Альбина, я превратился в пьяницу. Когда мне сказали, что Альбину сбила машина, я решил, что та прячется от меня, поскольку разлюбила. Это «явление отрицания», так сказал психиатр, который со мной работал. Мне было легче придумать собственный менее трагичный вариант событий, чем поверить в конец света. Я всю надежду истратил на то, что она жива, даже искал ее, пока не увидел гроб. И даже не хрустальный. Моя спящая красавица не проснулась, даже когда я ее поцеловал. – Ото всей кучи душевных переживаний, которые я пробуждаю в себе и заражаю ими Юлю, я начинаю говорить шепотом, чтобы хоть мой сын не «заразился». – Юля. Я просто хочу… Все это прошлое, но я не могу допустить, чтоб вы узнали такие вещи от постороннего лица. Из чужой пасти это может прозвучать в красках. Люди любят друг друга порочить. Лучше всего признаться самому. – Я впускаю в себя килограмм кислорода. – Я бывший наркоман. Если бы не папа, все было бы кончено. И Степы, наверное, этот свет бы тоже не увидел, что было бы серьезной мировой ошибкой.
На мое удивление, Юля сразу переходит к радужной ноте, упустив эту, зловещую.
– Да, мир бы потерял потрясающего музыканта.
– И художника. Вы видели его рисунки?
– Нет.
– Он не показал вам?
– Не успел. Попросите, если он не спит.
Я удаляюсь к Степе, который не спит, но слушает через наушники музыку, и спустя минуту приношу Юле несколько лучших его рисунков. Среди них «Выжившее дерево» – очень подробный рисунок, в который вложена душа и особое ощущение; «Радуга дружбы» и «Выше неба» – на котором я на своем мотоцикле лечу по воздуху над холмами и дорогой с машинами.
Юля просматривает все. Ее улыбка, предвкушающая милые детские мазюки, тает. Она просматривает рисунки еще раз. Смотрит на меня с негласным выкриком «Невероятно». Еще раз просматривает все, быстро, а потом каждый рисунок по отдельности медленно, впитывая каждую тонкость того или иного художества. В лице ее я могу прочесть только одно: эти рисунки вовсе не детские. Они вышли из-под руки настоящего довольно опытного дарования.
– Я сам лично следил за тем, как работал Степа над ними дома. Ну и в школе, только без моего любопытного глаза. Однако я абсолютно уверен, что это он. Мне звонил его учитель по ИЗО. В его голосе я слышал то же самое, что вижу сейчас в вашем лице. – Говорю я в ответ на все ее недоверие.
– Глеб, – негодующе выдувает Юлия. Я готовлюсь к фразе «как вы смеете врать», но вместо этого слышу: – Степа невероятен. У него в крови врожденный дар. Черт. Ему нужно продолжать над этим работать, ни в коем случае не бросать. Это удивительно. Просто фантастика. А ведь он еще ребенок! Ему только девять лет. – Думаю, она только что сдержала слезы. А потом начинает сначала с рассматриванием рисунков. Мне остается только наблюдать, как Юля гипнотизирует картины, а картины ее. Секунда – и она вся там. На радуге. Или у дерева. А то может и на небе.
У меня от радости поет сердце. Меня распирает от гордости огромная волна. Теперь я жалею, что мой папа, женясь на моей маме, захотел ее русскую фамилию. Оставил бы свою! Фамилия Ахмадуллин больше подходит выдающемуся художнику, она такая же, как он необычная и интересная, почти фантастическая, а Кипятков – самая хулиганская фамилия из анекдотов и ералашей.
Сколько раз я смотрел на Степин рисунок, где воспаряю на мотоцикле выше всех, выше людей и выше неба, замираю в воздухе и парю, и хотел, чтобы это произведение вобрало меня в себя, чтобы это стало реальностью, а не фантазией! И вот это случилось. Я ощущаю себя именно так, как нарисовал сын, а заодно на всю катушку врубаюсь, что он этим хотел сказать. Это как перечитывать одну и ту же книгу с новым восприятием, смотреть старый знаменитый фильм новыми глазами. Я все понимаю вот так – вдруг. Как взрыв в моей голове. На этом рисунке Степа рисовал не горы, не машины, не небо и даже не меня на мотоцикле. Он рисовал мой кайф. Тот кайф, лучше которого только оргазм в стогу сена под звездами. Да, он именно такой. Мысль эта меня даже пугает – насколько сын хорошо знает меня. Так хорошо, как детям нельзя знать своих родителей. Ни в коем случае.
– Он любит животных. Хочет помогать им. Но мы с папой предлагаем ему найти курсы по рисованию для детей, чтоб он непрерывно учился, пока учится в школе. А затем… затем подать документы…
– В Академию искусств при театре Горького, где я училась на музыканта! Глеб. – Мое имя звучит молитвенно, словно я должен Степу заставить сделать то, чего он и так страстно желает и обязательно сделает, когда осмелится. Я уверен. – Там Степе и место. Он хочет этого. Больше всего на свете. По этим работам сразу видно. Иначе бы их не было. Я… Просто. В шоке. Как учитель. Как творческий человек. – Она переводит дух, и теперь мне так хорошо известно, что мое изумление делится с кем-то пополам, поскольку Юля на «отлично» удивляется тому, что девятилетний щегол выдает такие фотореалистичные человеческие тела. А на что он будет способен через десять, двадцать лет? Сильнее всего люблю в Степе то, что он не осознает в себе гения. Он не переживает и не сравнивает, насколько рисует лучше других. Он просто дышит своими красками. Как никто другой понимает прямую связь между эмоциями и творчеством. – Его необычный, взрослый и очень глубокий взгляд я заметила еще на нашем первом занятии в школе. Я неплохо разбираюсь в детской психологии. Но подумать не могла, что это был взгляд художника. А теперь я все поняла. Он смотрел вглубь меня. Словно у меня стеклянная оболочка. Словно я аквариум с золотой рыбкой. Он как будто рисовал мою душу. Он знает, для чего мне музыка. Он знает, что я вся в музыке, что музыка сомкнулась у меня над головой. Откуда он все знает? Ведь взгляд этот даже не мечтательный, как когда человек воображает. Он видит по существу. А потом встряхивает это, превращая в образ и внося в это свой собственный почерк, судя по картине «Выше неба». Он еще и названия к этому подбирает.
– Спасибо. У меня такое ощущение, что вы хвалите и меня тоже.
– Конечно, вас. Вы подарили этому человеку жизнь. И не ошиблись. К счастью, у Степы есть вы. А у вас есть ваш папа, который… вытащил вас. Я вас так мало пока знаю, но уже горжусь вами. – Юля переводит взгляд на холодильник и обратно на меня, а я соображаю, насколько меня расслабило. Шампанское так не может. Мне стало хорошо. Не от какого-нибудь паршивого укола и не от стопки, а от Юли.
– Знаю, знакомство с таких откровений не начинают. Я хочу, чтоб вы знали, кто перед вами сидит. Бывший спортсмен и бывший наркоман, у которого на шее ребенок.
– Сделайте одолжение, уберите из своего текста слово «наркоман». Передо мной сидит папа замечательного и удивительного мальчика, который пережил трагедию, но победил. Поверьте, – рука Юли обжигает мою ладонь. Мы умираем от тока. И в то же время она просит меня что-то понять. Прочесть в ее глазах то, к чему она не может подобрать слов, – поскольку прошло много лет. Даже если сейчас кажется, что этот перелом в вашей душе еще не сросся, поверьте, с ней настал конец, с этой трагедией. Вы сами удерживаете ее в себе.
– Видимо, со мной рядом все это время были не те люди. Степа с папой не в счет. Хотя сына люблю больше жизни. И восхищаюсь папой, самым сильным человеком на свете. Смерть мамы пережил, меня спас, а сегодня весел, как никогда. – Говорю это и думаю, что если б не он, я не знаю, на что я был бы похож сейчас, если бы не лежал в гробу. Но благодаря огромному папиному сердцу, которое билось и болело за меня, у нас все прошло. Я поступил на юриста в ДВФУ [1 - Дальневосточный Федеральный Университет]. Сам поступил, экзамены сдав. Меня вылечили в анонимной клинике, поэтому я прошел все комиссии – официально нигде не стоял на учете. Согласитесь, что если поставить на себе такое клеймо, поступить учиться и устроиться на работу будет сложновато. Все совершают ошибки, нельзя позволить, чтоб они помешали будущему. Не то, чтоб я окончил университет на одни «пятерки», но я старался. Отец меня контролировал. Пока я учился, он частенько заезжал, а когда я получил диплом, встречи стали все реже. – Он тоже работает в суде. Мой папа. – Отвечаю я, когда Юля спрашивает о нем подробнее, да еще таким тоном, словно речь идет о герое. Для меня мой папа действительно герой. – Мне его ужасно не хватало, папа очень помогал мне ухаживать за Степой. Одному стало тяжело. Моя юность закончилась рано. Однажды папа перестал помогать. Он дал мне пинка для скорости (избавив от зависимости и не дав забросить учебу), как настоящий друг, как настоящий отец, и отпустил. Мол, жизнь твоя и ребенок твой. Он сделал для меня больше, чем нужно. Он эту квартиру мне подарил. И обрел свободу. Вернулся к себе на родину.
– Значит, вы с папой приезжие?
– Папа из Санкт-Петербурга, а мама отсюда. – Я осматриваюсь, словно собираюсь продолжить разговор о недвижимом имуществе, но вылетает другое: – Мне и года не было, когда мама заболела. Она два года боролась с этим раком, будь он проклят, но… увы. – Да, лучше было бы поговорить об имуществе. Любом. Большой плюс имущества в том, что оно бесчувственно.
– А когда началось это ваше увлечение татуировками? – сначала это похоже на простой вопрос, но затем, буквально через секунду, я понимаю, что Юля просто решает меня спасти.
– На первом курсе. В одном из салонов я встретил Марту. Маму Степы. Она себе пирсинг в языке делала. Я проводил ее домой, ей дурновато после прокола стало. У меня тоже к тому моменту был проколот язык, кстати. В двух местах. – Это мое признание Юля не может выносить и морщится. – Вытащил все, когда в сознательном возрасте Степа начал меня смущаться. А с чего все началось, хорошо помню: я сообразил, что сильная физическая боль отвлекает меня от другой, которая хуже. И зашел дальше. Ох. Ошибся. И когда нарвался на Марту – тоже. Хотя как сказать, глядя на Степу? Он задерживает меня в жизни. Где он, там и я.
– За его здоровье, за его большое сердце, удачу, талант, огромный талант и счастье выпьем до дна? Желаю, чтоб Степа прожил долгую интересную жизнь, оставил свой след в истории и перевернул своими картинами мир. У него здорово получается.
У меня давно не было такого прекрасного вечера, как сегодня. За это я поднимаю свой бокал, а потом говорю Юле, что теперь хочу слушать только ее, но конкретных вопросов не задаю. Чем меньше спросишь, тем больше человек выложит. Гарантировано.
Мы идем по улице, которая, как сказал однажды Степа «с наступлением ночи поглощает все краски». Мы с Юлией пошатываемся на ватных ногах, изредка стукаясь руками и соприкасаясь боками, если мои неловкие пошатывания и толчки можно назвать соприкосновением. Я чувствую себя надувным шариком, который рвется в небо, но кто-то удерживает его на этой земле за веревочку. Очень приятно, что я сегодня в такой компании. Что Юля ответила взаимным доверием и рассказала о своей прошлой жизни… с учителем Степы! Оба-на. Пока мы тремся боками, спускаясь к ее дому, я докручиваю в голове ее рассказ о том, как они учились в одной школе, а на свой выпускной Дмитрий Валерьевич пригласил ее пойти с ним. С того и началась их дружба. Дружбу не испортила даже неудачная вылазка в клуб, куда ее затащил Дмитрий, но уже через пять минут шокированная дымом и пьяными мужиками Юля, одним прыжком перепрыгнув через все столы, как лягушка, допрыгнула до выхода и вылетела в дверь. Через четыре года она окончила школу, и они с Дмитрием поженились, но в браке хватило их всего на три года – почему? Здесь Юля решила оставить тайну неразгаданной вселенной, в которую мне уже хочется проникнуть, но я не могу. Мне не приходится переспрашивать, я уже вижу, как Юля превратилась в решетку, за которую мне воспрещен вход. Знаю только одно – спустя несколько лет Дмитрий Валерьевич хочет все вернуть назад. И мне это не нравится. Совершенно не нравится. Во мне такая ревность, и такая злость от предвкушения соперничества, что я чувствую опасность самопроизвольного возгорания.
– Значит, вам было всего тринадцать? – спрашиваю с ехидцей, но Юля быстро вносит в этот темный вечер ясность. Такую ясность, что она освещает нам оставшийся путь.
– Мы дружили. Честно. Он был романтиком. Друзья его портить своими клубами пытались, но он потом их всех разогнал. Встречаться во взрослом смысле мы начали, когда я училась в одиннадцатом классе. Нам понравилось быть вместе. Была такая страсть…
– Какой он был?
– Где?
– Там. Нежный или жесткий?
– Ну и вопрос. Ближе к последнему варианту. Я бы не сказала жесткий, скорее ураганный и страстный.
– Вау. Не подумал бы на такого ботаника, хотя чего скрывать, обаяние свое он изучил и пользуется им. Мне кажется, ему нравится. – Я вижу, как мое предположение расстраивает Юлю, словно батарейку. Еще немного и ее энергии не хватит дойти до подъезда. – Он не взорвется от злости, если узнает, с кем вы провели вечер?
– Ему-то что? – возмущается Юлия.
– Не бойтесь. Если что, привлечем, к чему надо. – Смеюсь я, когда она тормозит у подъезда. И мы стоим напротив друг друга молча несколько секунд. Она позволит нам когда-нибудь перейти с дистанционного «вы» на сближающее «ты»? А-то между нами как будто та самая «стена боли» со Степиного рисунка. – Ну, до свидания, Юлия Юрьевна. – Я жму ей руку? Несколько секунд проходит, пока я понимаю, что происходит именно это. Я жму ей руку. О боже. Вот тормоз. Кто-нибудь даст мне по шапке судейским молотком? А с другой стороны я бы не осмелился, учитывая ее дистанцию, целовать ей руку. Мысль о любом прикосновении губами к ее телу вонзает в мою грудь горячий меч. Если бы следующая встреча сделала Юлю более близкой, убрала бы все «вы», я бы поцеловал ее в каждое место. Но учитывая обстоятельства данного дела, подозреваю, что следующая встреча такой дистанции не сократит.
– До свидания, Глеб Владимирович. Звоните, если что. – Ее официальность разъедает мне кожу даже после всех откровений и дележкой душевными переживаниями, хотя и не всеми. Юля отставила при себе тайну, а может две. Не могу этого выносить. И того, как она сказала «звоните, если что», будто речь в нашем телефонном разговоре должна заходить исключительно о Степиных оценках.
Вот ты какая, значит. Веселая, бесбашенная, но тихая и правильная, все в одном? Это может сочетаться в одном человеке? Меня подмывает идея испортить ее внутреннюю скромницу в гараже, в подъезде, в лесу или в душе. Желание такое сильное, что я сам не свой, меня заносит, будто романтического меня похитили, используя скотч и веревку – все как положено.
Теперь я провожаю ее только взглядом, чувствуя, как меня покидает ее запах и голос – вся Юлия. Сегодняшнему вечеру она отдала всю себя, ну почти, почти, не дожидаясь, когда все кончится. Она была настоящей, прямо как Альбина, но я не могу сравнивать. Я жду от жизни чего-то новенького и получаю это. Получаю уж в который раз. И оба раза благодаря Степке.
Когда возвращаюсь домой, мой щегол слушает в плеере музыку, лежа на кровати с закрытыми глазами. Я изучил каждый его жест и знаю, что на этот раз он спит по-настоящему. Я слышу свое фырканье, опускаюсь и целую его в щеку (по ощущению это как прикоснуться к теплому, но очень мягкому персику) в знак глубокой благодарности за то, что сегодня было. За этот вечер с Юлей. За этот чудесный, пока что лучший в моей жизни вечер.
– А? Кого? Чего? – пробуждение Степы подобно взрыву бутылки с газировкой, которую встряхнули и резко открыли. – Пап! – орет он, снимая наушники, и прыгает на меня, но теперь не чтобы порвать на мне волосы. Из моего сына, будущего великого художника, изливаются в комнату все краски его настроения. – Ты уже вернулся! Проводил Юлю домой? Ну. Рассказывай. Ты ее поцеловал? Ну и как?
– Держи ногу на тормозе, – строго провозглашаю я, – И прекрати подстраивать свидания. Ты заставил меня почувствовать себя идиотом.
– Только в начале. – Он смотрит в меня, как в прозрачный колодец с освещенным дном. – И хорошо, что чувствовал идиотом – значит, застеснялся. А стеснялся – значит, влюбляешься. Жизнь скучна без этих чувств. Картины и рассказы не выходят без этих чувств. Надо быть влюбленным. Давай, папа, давай! – А затем Степа победоносно вскидывает кулаки, будто я принес Юлю с собой в кармане, где она будет жить.
– Вы. Ты и папа мой. Заканчивайте практиковать жульничество. Чтоб больше так не делали! Нельзя двух взрослых людей подкладывать друг под друга.
– Что за гадство? И почему ты не надел голубые джинсы?
– Те самые, которые кричат на мне «помогите, растягивают»? Степа. В чем твоя логика? Ты хочешь братика, сестричку, а сам меня чуть ими не кастрировал, джинсами этими.
– Женщинам нравится, когда все обтянуто.
– Это нравится п… – слава богу, находятся силы, что помогли мне вовремя оборвать бранную речь. – Очень нехорошим мальчикам.
– Я приглашал не их, а Юлию Юрьевну. А у тебя в голове, смотрю, одни «п» и прочее «г». Кстати, я считал, что ты навсегда расстанешься со своим темным прошлым: пока ты спал, тебе снова твоя «б» звонила. Она отстанет когда-нибудь?
– Не суйся! – говорю, хотя хочу заорать «обожаю тебя, сын». – Еще раз замутите со своим дедом у меня за спиной «двойную бухгалтерию», крышки вам пооткручиваю.
– Эээ, про крышку – это дедулино высказывание! Сам жулик. И мы выполнили свою часть обязанностей, так дедушка сказал. Говорит, следующий шаг за тобой, ты у него уже большой мальчик. А что можно понимать под «двойной бухгалтерией»??? – спрашивает Степа в конце, судорожно выискивая у себя на столе вещь, которую именует Волшебным Блокнотом Знаний.
Степа, 9 лет
После такого красочного везения я не могу уснуть до трех утра, настолько я счастлив за папу. Он стал другой. Говорит не то, что думает, потому что думает он обо мне намного лучше. И дышит по-другому. Глубже. Его щеки сменили оттенок с бледного на нежно-розовый. Мне придется постараться, чтобы добиться такого цвета при смешивании белого с красным. Это очень тонкий, ненавязчивый оттенок розового. Цвет его влюбленности.
Я сплю на животе, снится мне папа, летающий над городом на мотоцикле – то, как мы с ним парим вместе, перепрыгиваем с моста на мост, несемся по краю рельсов, по трубам, под автобусами, и нисколечко не страшно. Наоборот.
Чувствуя слишком скорое наступление нежеланного утра, я прикрываюсь одеялом с головой, представляя, как меня съедает картина «Звездная ночь» Ван Гога. Я не хочу нелепую возню. Не хочу сегодня в школу. Идти туда после всего, что было в субботу (хоть и не со мной, а с папой, но будто и со мной тоже), равняется операции, на которой медики решили повеселиться и не стали вводить наркоз. А вчерашнее воскресенье, когда мы ходили в кино с папой, Принцессой Лали и Юлией Юрьевной? Это был один из лучших дней жизни на земле. Я попал в картину, из которой не хочу выпрыгивать обратно, рамка не выпускает меня в реальность. Я прямо по-настоящему чувствую, как мой живот вспарывается от дикого сопротивления. На свет из-под одеяла выглядывает только мой нос.
Через какое-то время я засыпаю вновь, чтобы просмотреть то ли сон, то ли видение. Словно я принес в школу букетик из мягких игрушек, подарить его Юлии Юрьевне от себя и от папы, но Дмитрий Валерьевич отобрал у меня букет и подарил Юле сам. Я сказал ему, что люди так не поступают. Особенно учителя. Учитель должен быть справедливым, а Ковтун – подлый. В ответ он лишь ухмыльнулся, и я сразу побежал в кабинет музыки сказать Юле, что этот славный букетик из мягких медвежат и искусственных красных яблочек купил для нее мой папа, а не этот задира, но Юлия Юрьевна меня не услышала. Подойдя ближе, я заметил, что она плачет. Слезы текли у нее из глаз рекой, а папин букет в ее руках почернел. Белые мишки обуглились, словно их подпалили огнем. Красные розочки стали черными розами. А яблоки сгнили – в них появились плесень и дыры. Из одной из этих дыр даже выглядывал настоящий червяк.
Я распахиваю глаза пошире, чтобы отогнать утренний кошмар. Желание спать отбивается, лучше в школу полечу. После такого жуткого сна даже сидение на уроках перед задирой и втягивание этого гадкого воздуха, пропитанного его духами, уже не кажется мне такой смертной казнью. И тут в комнату влетает отец.
– Ты чего тут спишь?
– А где мне спать? В гостинице?
Когда он называет мне время, я вылетаю из кровати как ракета, крича «О, нет! Задира меня по стенке размажет!» И тогда весьма кровавая живопись получится на стене нашего классного кабинета…
– Здрасьте-извините-за-опоздание-пожалуйста-можно-войти?!! – на одном дыхании ору я, пнув дверь в класс ногой, а потом начинаю дышать под смех людей, с которыми учусь. Ковтун заставил всех опоздальщиков вызубрить эту фразу наизусть. Теперь она должна стать гимном для каждого безобразника, чья нога после звонка задержалась по ту сторону двери. Как еще только он не заставил нас вставать на колени и целовать ему ноги?
– Дневник на стол, – не поднимая на меня и полвзгляда, булькает Дмитрий Валерьевич.
Есть такое длинное красивое слово – бесстрастный. Неуверен, что написал бы это правильно с первого раза, но Ковтун сегодня именно такой. Такое впечатление, что эти выходные стали для моего отца источником живительных сил, в то время как из моего учителя выходные вытянули все силы. И он обесцветился. Если бы мне пришлось его рисовать прямо сейчас, я бы не знал, каким цветом окрашивать его кожу. Я бы использовал только карандаш. Один серый мягкий карандаш. Потому что даже контуры вокруг учителя нечеткие. Он совсем не классный сегодня, хотя выглядит ухоженно, как всегда. Не могу понять, как одни и те же два дня могут воздействовать на людей так по-разному? Одни люди в эти дни жили, другие просто были живыми. Разные вещи.
– Долго ты меня будешь изучать? – рявкает Ковтун, и тогда я понимаю, насколько завис. Со мной случается, и понять это под силу только Ярославу. – Между прочим, – добавляет учитель со свойственной себе подлостью, добавленной в томный голос, словно услышал, как я подумал о друге, – вы с Пашутиным все еще наказаны. Сегодня и завтра.
– О, мы унижены до глубины души. А вообще по правилам этикета при встрече надо друг с другом здороваться. – Не собирался говорить, клянусь. Слова как обычно. Сами выпали.
А потом выпал учитель. Рука его задергалась так, словно кожу на ней страшно зудит от желания ударить меня по морде.
– До конца недели. – Цедит Ковтун, так сильно сжав зубы, что его фраза свистит сквозняком, и сквозняк этот шевелит волосы у нас с Яриком на головах, как и взгляд учителя. Суровости в нем сегодня процентов девяноста от массы тела.
Слизняк четырехглазый. Редкий вид. Вот кто будет изображен на моей картине под названием «Мой учитель». Потому что звание Дракона уже заслужил физрук. Такой же злой и жестокий, как Ковтун, потому что оба без подружек. А если бы у меня не было Лали? Я бы тоже был злым пацаном? С такими же выпадами, как бывают у Паштета из-за Кристины? С дерганьем за косички, присваиванием находчивых прозвищ и с сортирными шутками в сторону всех понравившихся девчонок? А у Ковтуна это из-за Юлии? Странно. Странно, что у учителя идет дым из ноздрей (все-таки тоже дракон), а мне все равно его жалко. В ответ на его выпад мне хочется сказать «Дмитрий Валерьевич…» так мягко, что не придется добавлять остального. Он остальное вдохнет прямо из воздуха. Как Паштет, когда я поворачиваю к нему свое лицо и, не заговаривая, извиняюсь за то, что продлил нам наказание. В ответ он шевелит лицом, пока на нем не появляется фраза «ты не виноват, что наш учитель засранец». Паштет оказывается прав. Учитель мне не сиамский близнец, нам не понять друг друга без слов.
До конца учебного дня я стараюсь молчать. Получается также хорошо, как у рыбы лазать по деревьям. Слова переполняют меня, как вода. Не могу я молчать долго. Все равно, что сдерживать тягу к рисованию. Этого у меня не вышло, я начал рисовать опять, меня прорвало. И прорвало опаснее, чем раньше. Вот и сейчас, на математике. Я просто уж промолчу о том, как я в ее начале плюхнулся на свой стул так, что свалился с грохотом, чуть не пробив пол, и одноклассники вновь покатились со смеху. В общем, остаться незамеченным мне еще не удавалось ни одного дня, стоило начать учиться в драной школе. Я так переполнен выходными, что едва в состоянии решить дурацкую задачу. Я считаю на калькуляторе, но у меня выходит «пять» и миллиард нулей. Что с ними делать?
– Пятьдесят на пятьдесят? Звонок другу? – предлагает Ярослав.
– Помощь класса, – выбираю я.
– Хватит дурака подключать. – Драконит нас Дмитрий Валерьевич. Я вдруг вспоминаю, что он не Дракон, а Паук. Так что он принимается нас паучать. – Максим, переведи число.
– Это пишется как ноль, потом запятая, потом два нуля и пять. – Ковчег тщательно прожевывает специально для меня через пять секунд. Решать у него выходит так же быстро, как мне удается рисовать.
Но не решать задачи. Не сегодня. Я пишу на доске: «0,5». Мне плевать, правильно или нет. Моя кожа становится фиолетовой. Я не могу думать ни о чем, кроме цвета. Фиолетовый цвет при решении скучной задачи дает отсвет на доске.
– Да нет, еще два нуля! – орет мне Ковчег, а потом снова, и снова и снова. И опять и опять вместе со всем классом, где даже самые дебильные недоумки догадались, а я – нет. Вместо этого я становлюсь не просто фиолетовым. Я такого сочного дерзкого цвета не видел ни на одной картине, даже у слегка тронутого на башню Ван Гога и причудливого Шагала.
Дмитрий Валерьевич психует. Теперь уже на всех подряд, на своих учеников. Точнее, мучеников. Не прошло и секунды, как Кристину зовут не Кристина, а Заткнись, у Хоббита на пару с учебником и мозгов нет, я слишком подвижный полудурок, а Паштет наоборот замороженный круглый дурак. Только Ковчег остается в его глазах идеальным. Он просит Максима написать ответ на доске самому, меня звонким выкриком садит за парту, ставит в журнал «три» и снова драконит и паучит. И ведь мне до сих пор фиолетово, так что становится непонятно, отчего из моего рта неловко выскальзывает мат. За это я оказываюсь в углу, откуда мне намного интереснее класс смешить. Ковтун пишет в дневнике два замечания (я нарисую поверх них красные розы, еще более насыщенным цветом, чем его гелиевая ручка). Но в следующий раз после такого прикола, обещает Ковтун, он поддаст мне парочку замечаний покруче – одно по башке, другое под зад. Двадцать минут мне приходится стоять и глазеть, как ни одна из девчонок еще не разлюбила Ковтуна, этого человекообразного детопитающегося.
– Дмитрий Валерьевич! – зовет Кристина Веник, смелая, как океан.
– Что?!
– Снимите очки на пять сек. Ну пожалуйста.
Паштет закатывает глаза на сто градусов. Не сомневаюсь, его сейчас укачает.
– Сиди смирно, Винник, я велел тебе молчать. – Учитель отвечает так, словно у него болят от этих слов десны, а я больше не выношу тошнотворные сердечки в глазах девчонок и отворачиваюсь к стене.
Не успеваю нарисовать розы поверх «аморального поведения» и «опоздал в школу». Отец орет на меня вечером за два этих замечания, но после душа (из которого он не выходит два часа), его отпускает. Как будто он из себя что-то выпустил. Когда я спрашиваю, почему он сидел в ванне так долго, он кидает на меня такой резкий взгляд, что у него грозно танцуют волосы на голове: Тебе чо?!
Меня больше не интересует, чем он занимался в ванной помимо мытья (между прочим, голову он забыл помыть). Больше всего интересна причина его отстраненности. Это не то, что раньше, когда папа отстранялся, погружаясь в печаль. Сейчас он постоянно в каком-то другом мире и у него там своя погода. Если на улице бы ливануло, как из ведра, я бы видел, как на лице папы отражаются лучи солнца. И я его понимаю. Рядом с Юлией Юрьевной расслабляешься, как выходя на солнечный пляж после пятичасового дня в беспонтовой школе. Даже дышать становится легче. С ней можно быть таким, какой есть – ведь ей нравится в тебе именно это. Уверен, если бы папа рассказал ей о себе правду – кем он был, кем стал потом, из чего выкарабкался, Юлия бы поняла все-все, потому что они с одной планеты, а свои своих не кидают.
После того, как я второй раз подряд обставляю папу в картах, я совершенно не сомневаюсь, что в его сердце что-то случилось. Признается ли он мне? Скажет ли спасибо за тот вечер в субботу? А за воскресенье? Это ведь именно я, а не он, пригласил вместе с нами в кино Юлию и Принцессу Лали, ничего не сказав папе. Я выкрал из его телефона номер Юлии и забил его к себе в телефон. Когда мы втроем пришли в кино, и там нас встретила Юлия Юрьевна, папа несколько раз подпрыгнул на месте, как заяц. Язык у него застрял где угодно, только не во рту. Мне все пришлось за него говорить.
– Папа, а вы поддерживаете связь с Юлей Юрьевной? – спрашиваю я, пряча в карман выигранную у отца наличку. В лице его перестраивается все. – Пора тебе делать шаг. Сам позвони ей. Понимаешь? Я не буду за тебя делать ей разные предложения.
Папа долго и судорожно дышит. Это был самый длинный вдох, когда-либо сделанный человеком. Жаль, не видели редакторы книги рекордов Гиннеса.
– Заработался, нет сил. – Находит он странную отмазку.
– Смелости у тебя нет.
– Степка… Иди сюда. – Притягивает меня к себе, и я в его объятиях почти задыхаюсь. Я знаю, он делает это, чтобы я не смотрел в его душу. – Ты хочешь, чтоб она стала твоей мамой, да?
– Пап. Я не для себя стараюсь. У меня – мама и девушка есть. Просто до мамы я пока не дозвонился. – Папа прижимается к моему лбу нежным поцелуем на несколько секунд, словно хочет определить температуру. – Я знаю, тебе снова повезет, как с Альбиной.
– Она попала под колеса, а я под иглу, и ты считаешь, мне повезло?
– Это не важно, что она умерла.
– Не смей так говорить.
– Все люди умрут. Кто-то умрет, ничего не успев. Она успела. Говорю, как сказал дедушка: у вас было то, что удалось испытать не всем. Может это не имеет значения, что она так рано ушла. Может, невозможно было прожить более полную жизнь, чем она. Я каждый раз слушаю твои рассказы, как в первый раз. И каждый раз у меня появляется ощущение, что все это случилось со мной.
Его сердце бьется под моим ухом, соглашаясь с каждым словом. Я чувствую, как от них его сжимает в комок.
– Я не заставляю тебя звонить Юлии. Ни за что не звони, если опять хочешь поиграть в любовь, как с мамой.
– Тебе действительно только девять?
– Закрой глаза.
– Зачем?
– Да не бойся. Это проверка.
– Я не люблю слово «проверка».
– Не прокурорская же проверка.
Папа доверяется мне, и я кладу руку на его грудь, пока не чувствую сердце под своей ладонью. После того, как я шепчу ему в ухо ее имя, и папа широко распахивает глаза, я говорю, что ему срочно надо звонить, поскольку у него сердце на этот звук колотится, но он отталкивает меня. А потом уходит из комнаты, и еще долго орет на всю квартиру, что ему не нужны советы глупого малолетки, открученного на крышку папаши и вообще ничего. Но я не верю ни во что из этого, только в то, что папа обходит стороной настоящую любовь, опасается ее и будет ставить между ней и собой железную гаражную стену до тех пор, пока не поймет – окунаться с головой в море любви не совсем то же самое, что бросаться в бассейн, не умея плавать.
Глеб, 27 лет
В середине рабочей недели я так долго сжимаю в руке телефон, что мы с ним скоро станем одним сплавленным металлом. Это говорит о моем внутреннем юном мальчишке, который боится и стесняется, этот мальчишка пришел в себя после стольких лет в коме, но мне пора совершить над ним эвтаназию. Я хочу сплавиться не с телефоном, а с той, которой хочу позвонить. И я, правда, пытаюсь. Сердце так громко стучит у меня в ушах, что я боюсь элементарно не расслышать в динамике голос. Не говоря уж об отдельных интересных вещах, которые происходили со мной и напоминали о себе даже во время заседания в суде! В частности о том, чего меня чуть не лишили узкие джинсы. Из-за того, что мне едва не стянули джинсы, я по два часа сижу в ванной и просто не пролезаю в дверь из-за этой перегородки у меня в штанах. Мне пора вешать зонтик на это место, особенно с утра. Можно подумать, что у меня там пыль, что я уже сто лет ни с кем не «того». Но поскольку я все-таки «того», мне слегка непонятно, почему ощущение обратное. Почему контакт с Равшаной кажется мне чьим-то чужим, а не моим, ведь фактически он был именно мой. Это происходило в самом деле, и не фантазией не являлось. Было бы то мое воображение, я бы никогда не представил Равшану, а представил бы Альбину, с которой у меня ничего не успело случиться. То есть, почти ничего. На самом деле я во многих местах ее целовал. Но мне было безумно мало, а ждать приходилось. Теперь в воображение проскальзывает только Юля. Между прочим, она до сих пор не предложила называть ее Юлей. А можно? Я не знаю. И сам попросить этого не могу, словно подаяние. Вот почему. Несмотря на всю близость, которая возникла между нами на словах, физически Юлия растягивает между нами ограничительную желтую ленту с черной надписью «на ВЫ», соблюдает расстояние и определенный внутренним уставом режим, держит на замке какой-то секрет и свои руки, будто боится, чтобы я их не поранил. Странно, ведь на людях, когда мы были в воскресенье в кино, я чувствовал себя больше впервые влюбленным пацаном, чем папой ее ученика, превращался в Глеба, в самого себя, которого принимают, принимают так, словно не знают о моем прошлом, словно я какой-то красавец без татуировок и без шрама, и даже касаются моей руки, но когда же мы остаемся наедине в квартире, где, как полагается, можно отменить все уставы на свете, Юля подключает систему контроля и окрашивает стену между нами в красный, чтоб я даже притронуться нигде не мог, и опять переходит на это безжалостное «вы». Такое ее поведение вызывает у меня желание напоить ее и трахнуть.
Она сплела наши пальцы в кинотеатре. Что ею движет? Она вспоминает мое отчество, когда мы оказываемся в темном подъезде. Что ее тормозит? Я хочу открыть все двери в ее душу. Ведь мне так легко удалось ей сознаться… Сделать это было на удивление просто, а ведь я так осторожно обращаюсь с людьми, как с огнем. И узел на моем языке ослабляется очень редко. Когда я общался дома с Юлей, узел этот совершенно оторвался.
Потому что я попал в ловушку. Не знал, что влюблюсь опять, и снова буду хотеть любить, а не просто иметь.
Только что я сделал один звонок и узнал, что Степа с дедом поехали гулять. На прогулки у них уходит несколько часов. Они любят уехать к морю, покидать камешки, потом полазать по лесу, поболтать в машине, жуя бутерброды. Эту банду очень сложно затащить домой. Стоит Степе скомпоноваться с моим отцом, и они забывают о том, что есть такая вещь как время и оно идет своим чередом. Поэтому, убедившись в том, что Степа тепло одет, я заканчиваю разговор, чтобы начать новый.
Обладатели мантии бывают робкими. Им мало того, что под этой мантией скрываются наколки. Спросите, как я прошел все возможные комиссии для такой работы? По закону не запрещено делать татуировки. Трудовой кодекс нашей страны не лишает человека права работать где угодно только из-за страшной внешности. И речь тут даже не о стиле в одежде. У меня может быть хоть ожог на лице, но если при этом я не являюсь психом и лучше всех справляюсь с определенной работой, ни одна статья не сможет меня этой работы лишить. Даже той работы, где недопустимы любые чувства, где я обязан подчиняться только действующему закону. Честно говоря, я уже успел насмотреться на таких ужасных детей, после общения с которыми и брутальный уголовник покажется зайкой. А эмоции-то надо прятать. Приходя домой, все, что я сдерживал, выходит наружу: мои выкрики, невысказанные грубые слова и я сам, каков есть по состоянию на настоящее время. Потому что мне слишком рано пришлось стать мужчиной, и сполна хлебнув этой взрослой жизни, я устал. Мне не хочется говорить на юридическом сленге, меня затягивает утраченная юность, меня тянет гулять, любить и играть в баскетбол. О последнем пришлось забыть навсегда.
Это произошло случайно, как будто молния ударила в центр моей груди, заставив сердце биться. Теперь я знаю, где мне достать счастье, но боюсь нажать на кнопочку. Я делаю это быстро, как задерживать дыхание перед прыжком в воду.
– Здравствуйте, это Глеб.
– Здравствуйте, я поняла. – Голос Юлии звучит с такой сочной радостью, что мне мгновенно становится легче. Но опять у нее в голосе это «вы».
Я только один! Один-единственный. А не «вы»! – хочется сказать.
– Чем заняты? – спрашиваю вместо этого.
– Я еще в школе. Надо расставить оценки за доклады.
– А если об этом поподробнее?
– Я задала ребятам подготовить небольшой реферат об их любимом исполнителе. Только не говорите Степе. У них мой урок только в субботу, и я хочу, чтоб это был сюрприз.
– По-моему у вас дар грамотно завлекать детей уроками. Убеждаюсь, что оценки детей зависят от того, как работает учитель.
– Я учу их не только петь, но и правильно высказывать свое мнение. А чем занимаетесь вы?
– Приехал с работы. Я сегодня рано. Может, зайдете после школы, и я вас накормлю? Я готовлю картошку и солянку по-татарски. Вам нравится?
– По крайней мере, звучит это аппетитно.
– Вы еще не оценили это на вкус. Знаете, мы с папой умеем готовить. Я, между прочим, один сына прокормил.
– И он вырос красивый. Я согласна попробовать. Освобожусь в четыре часа.
– Буду ждать после четырех. У меня все будет готово.
Когда я кладу трубку, мне кажется, что я захватил целый мир. Как дурак я принарядился, причесался, окончил готовку до четырех. Все было только за то, чтобы Юля пришла, даже мои волосы меня сегодня слушались, а она не пришла. Я перезванивал, но ее телефон по каким-то причинам отключился. Передумала?
– Ну и пусть. – Бурчу я бесстрастно, хотя страсть заполняет всю мою голову, да и все тело тоже. Страсть к ненависти.
Как в знак издевки на глаза попадаются семейные фотографии на холодильнике, где нет ни одной женщины. Семья, черт возьми.
Ну и пусть, мне плевать. Плевать на Юлю, Альбину, Равшану и Марту. Мне с ними не повезло. Видимо, девушки – не мое. Надо любить только сына. Даже водка – и та женского пола. С ней мне не повезло еще больше. Я сталкиваюсь с ней, как со стеной боли, путем нескольких полных стаканчиков. К сожалению, о Степе я подумал уже после столкновения.
Ненавижу я баб. Всех на белом свете (будь он трижды проклят).
С этой мыслью мое сознание затуманивается глоток за глотком. Через час я достаточно пьян для того, чтоб растерять застенчивость. Под действием спиртного моя голова отключается, оставляя в теле только импульсы и желания, оставляя всех моих чертиков без присмотра, как маленьких детей. Однажды в таком состоянии я впервые лег в постель с Равшаной, после чего до сих пор от нее не могу избавиться, если это вообще была именно постель, что вряд ли. В этом же состоянии меня принесло в какой-то заброшенный сарай вместе с Мартой (кстати, это был мой первый раз). Наверное, вы уже поняли, что много пить мне противопоказано, но я не определил свою норму. Хотя во второй раз с Мартой я был трезвый. Как стеклышко. Мы тогда ходили по улице, просто бесцельно шарахались по району, зашагивали в самые труднодоступные места сумрачных улиц, ноги принесли нас на заброшенный рынок и стоянку (было не понятно, где между этими местами черта), Марта болтала о своей новой татуировке, а я мог только чувствовать огонь у себя в паху, и вот тогда мои глаза нашли этот красный гараж с запертой дверью, в стене которого было вырезано окно, стекло в импровизированном окне заменяла клеенка, и я пролез под эту клеенку, прихватив с собой Марту. Мы с ней на пару разные безумные глупости творили в то время. Мне семнадцать, ей восемнадцать. Но такое впечатление, что на самом деле иногда нам было семь и восемь. Мы постоянно где-нибудь шатались и замышляли пакости. Пили пиво на крышах. Посещали татуировщиков. Бросали пакетики с водой с балкона (ну естественно же не просто так, а на людей). Звонили в звонки и убегали. Собственный ржач заставлял нас ржать сильнее. Это был мой единственный выход. На этот раз я сказал «давай залезем», и Марта прикрыла свой хохот за ладонью с серебряным перстнем. В общем, мы задумались о том, что проникли в чужое имущество только после того, как проникли, и уже там, в гараже, путаясь в паутине, Марта сказала «А если увидят? А если хозяин вернется?» Хотя все в этом пустом гараже пропахло отчаянием и ненужностью, испуг взял меня и подхватил быстрее, чем я подхватил и взял Марту. Было поздно лезть назад, я уже задрал ее юбку и сам приготовился. Так вот и появился на свет великий художник, который качает мне дома права. Говорит, я боюсь любви. Ни хрена я уже не боюсь, и не обращайте внимания на то, что у меня язык вперемешку, бухло человека делает дураком, но не вруном.
Иногда я могу превратиться в чудовище и после одного полного стаканчика. Лучше бы никому не попадаться мне сейчас под руку. Но мне кто-то попадается.
Все, что происходит в моей квартире после, я медленно вспоминаю с самого утра, медленно собираясь на работу. Я нашел царапины у себя на морде. То, что за ними стоит, я вспоминаю на дороге.
И вспоминая все это, вспоминая своими куриными и трезвыми мозгами, я хочу умереть.
Черт. Я просто хочу умереть.
По пути в суд у меня на макушке стоит чемодан с камнями, судя по ощущению. Одно за другим в эту гудящую коробку головы сквозят воспоминания, разгоняя в ней по воздуху пыль. В такси мне снова слышится звонок в двери, которые я открываю в одном халате, под которым у меня ничего из одежды, а на пороге – Юля. Говорит, что у нее разрядился телефон. Извиняется, что опоздала, было много работы. Но мне уже было неинтересно, что она скажет. Она пришла, и это главное. Я превратился в того себя, который не боится ничего, почем зря. Я ощущал себя так же, как когда лечу над городом на мотоцикле. Я бессмертный и смелый. Я раскрепощенный. Я могу сделать с ней, что хочу. Причина: я так хочу. И давно уже хочу. Только ее.
Мир, который я завоевал, разрушается в моих руках на песчинки и просыпается между пальцев, когда я вспоминаю, как заволок ее в квартиру, в подробностях рассказывая о том, чего я хочу и как именно я этого хочу, и принялся медленно развязывать пояс на своем халате. Как я отбросил его в сторону. Им, этим поясом, теперь были связаны руки моего внутреннего ангела. Внутренний монстр снова победил, расшалился, а меня все больше возбуждало изумление в Юлиных глазах, особенно когда я рассказал ей все о своих «стойках смирно» в штанах и о том, что я думал о ней, о том, как я мысленно трахал ее, пока избавлялся от этого шлагбаума в ванной. И я вспоминаю, как выносливость уже взяла надо мной верх, и как я взял руку Юли и пропустил ее в свой халат, чтобы она это почувствовала, как потом она отдернула руку и врезалась в стену, а затем в кровать, потому что я толкнул ее. А потом подтянул к себе за ноги. Она дрыгала ими, как пчелка, которую опрокинули на крылышки. Я называл ее только на «ты», потому что так хотел, а вместо имени говорил «училка» и, смеясь, просил, чтоб она и меня научила чему-нибудь интересному. Вспоминаю, как потом я облизнул губы и, удерживая ее на кровати (коленом!), стащил с себя халат, демонстрируя все свои возможные татуировки и много чего остального. Сейчас продемонстрирую тебе свою указку в действии, – говорил я, еще несколько минут борясь с ней (все-все, больше не могу вспоминать как), но в какой-то момент ей удалось вырваться. Боролась она просто отчаянно, как будто ей не впервые это, и победила. Затем домой вернулись папа и Степа. Как наезжали на меня они – тема, заслуживающая отдельной статьи в газете, но это все уже не важно. Важно только одно. Я испортил отношения с Юлей, не успев начать. Я измахратил целую жизнь. Вот что важно.
Вечером собираю в кулак наглость, чтобы дозвониться до нее. Я доставал ее тысячу раз, и в какой-то момент Юлия просто отрезала все провода. Она отрезалась от жизни со мной. Порвала ниточки, которые начинали привязывать нас друг к другу.
Она меня никогда не простит, да?
Швыряю телефон вглубь комнаты. Меня тянет к холодильнику, но водка это не выход из темницы. Она мне уже «помогла». Так помогла, что я и не знаю, какой приговор себе вынести – утопить себя, повесить или обезглавить. В любом случае я умру чудовищем, так что и смерть не есть выход.
Снова смотрю на фотографии, под которыми прячется холодильник. Черно-белое фото передает особую атмосферу единения отца и сына. Степка положил на мою голову свою крошечную ручку, а я вкусно целую его пухлую щеку. Никогда не забуду это классное ощущение мягкого персика. Больше всего я любил его целовать в щеку. Не знаю, откуда во мне все это бралось, но губы сами просились, сами прилипали постоянно к его щеке, чего я никогда от себя не ожидал – просто потому, что мне еще рано было представлять себя в роли папы. Но мне пришлось им стать вместо того, чтоб по-малолетски пакостить. Степа был и остается подушкой безопасности, которая не дает мне разбиться по частям. Может, он слишком рано заставил меня вырасти из щегла в птицу покрупнее, чего мне совсем не хотелось, но сын никогда не давал пасть духом.
Впоследствии я выливаю все имеющееся в своем доме пойло, вместо того, чтобы вливать эту гадость в себя. А то, что это гадость, можно предусмотреть по моему вчерашнему поведению, аморальнее которого быть просто не может. Все это водка сделала со мной. И я избавляю себя от этого зла навсегда. Не ради того, чтоб вернуть Юлю. Даже не ради Степы. Ради себя.
Начти с себя, – сказал мне однажды папа.
И я начну, поборов желание напиться назло всему миру, который ненавижу. Я ненавижу все, особенно любовь. Она как помеха для мира, в котором можно жить припеваючи.
Я избавлю себя от нее. Мне никто не нужен, кроме Степы. И с этой лживой мыслью я стараюсь заснуть, после чего из меня начинают течь слова, складывающиеся в предложения.
Я напишу такое письмо, которое вернет мне Юлю, а не «Юлию Юрьевну» или «училку».
Степа, 9 лет
«И еще раз привет, дорогая мама!
В прошлом письме я рассказывал, как папа упирается ногами о мою идею снова начать общаться с тобой. У меня есть твои старые фотографии, чего мне определенно мало – я так хочу тебя нарисовать, и поскольку в автопортрете нужно быть правдивым, мне надо увидеть, какая ты сейчас. Это не только ради рисунка. Просто я ужасно скучаю и снова хочу быть рядом. Папа решил за меня, что ты нам не нужна. Но у меня есть свое сердце. И оно колотится одним желанием. Ты нужна мне. Ответь хоть на одно из моих писем. Тебе нравится, что я тебе пишу? А как рисую – нравится? В прошлом письме я отправил рисунки моей девушки, а к этому письму прикреплю свой первый рисунок этой мечтательной Альбины. Я использовал мягкий и острый карандаши и слабое нажатие на бумагу. Девушка получилась настолько призрачной, как я ее себе и представляю. Интересно, что об этом сказал бы папа. Похоже или нет? Ее привычка летать в облаках похоронила ее. Недавно папа мне признался, как она погибла. И давал мне читать письмо, которое она написала ему, сидя без него в деревне. Хотя она Мертвая Принцесса, а я живой будущий знаменитый художник и по совместительству волонтер, я все равно немного ревную. Как видишь, у меня впереди так много интересного! У папы налаживается личная жизнь. Правда, вчера он что-то натворил, потому что когда мы с дедом Вовкой вернулись с прогулки, он был пьяный. Снова. Не представляю, что произошло, но мы с дедом его немного поругали за то, что набухался, особенно дедушка. Ты бы видела, какого пинка он ему отвесил! Конечно, если папа его не почувствовал, смысла в нем меньше, чем в дырявом зонтике, но важно то, что на выходных я устроил ему свидания и, видимо, он очень после них счастлив. Подробнее расскажу, если ответишь на письмо! У меня все хорошо, живу, общаюсь и рисую. И у меня по-прежнему банда друзей. Ярик растет с каждым днем. Я стараюсь догонять! Мы выше всех остальных пацанов с нашего класса на голову, самые здоровые. За исключением Макса Ноева, который самый толстый. Но парень клевый. В отличие от учителя нашего, который ведет себя все хуже и хуже, хотя утверждает, что это я плохой мальчик. Если бы я захотел его автопортрет нарисовать, я бы нарисовал его как червяка на тарелке, портящего хорошенькие персики, и был бы совершенно откровенен в своей работе! Мне червяка этого приходится видеть чаще, чем тебя. Мама. Во что ты сейчас одеваешься? И сколько у тебя татуировок? Заставил ли тебя твой муж избавиться от пирсинга? Где учишься? Или работаешь? Или и то и другое вместе? Красишь ли ты свои волосы? Мне все это интересно знать о тебе. Мне будет интересно узнать все, что ты захочешь рассказать. Я часто воображаю, как сижу в комнате, не подозревая, что сейчас со мной произойдет что-нибудь невероятное, и тут в комнату входишь ты, и мое сердце выпрыгивает из моей груди тебе под ноги. Мне интересно, как бы ты при этом выглядела. Какое платье на тебе было бы надето. Как бы ты улыбалась, увидев меня и как сказала бы, что не получила мои письма, поскольку сменила адрес почты. А на звонки не отвечала потому, что я, как оказалось, номером все это время ошибался. Но никак не потому, что ты не искала меня. Я желаю, чтобы однажды прозвучал тот самый необыкновенный звонок в дверь. Потому что ты наконец-то вспомнила адрес папиной квартиры. И осмелилась. Ради меня.
Своего сына.
Степы».
Наутро после того как я нажал на кнопку «отправить» возле строки адреса marta08_work@list.ru, папа паркуется у ворот школы, сняв одну ногу с мотоцикла, чтобы упереться о землю. Не обращая внимания на дворовую аудиторию, он стягивает с головы шлем. Ветер смешивается с его длинными черными волосами, выбрасывая в воздух их запах шампуня с ментолом. Наблюдая за папой, я словно оказываюсь в одном из этих крутых кино про гонщиков. Они все так эффектно снимают шлем, задний фон тускнеет, и их волосы распадаются в стороны, – прямо под папу моего косят, не иначе. Его лицо – смесь самых разных чувств, здесь в один коктейль смешиваются тревога, любовь, мечта, уныние, страх, возбуждение и порыв. В сочетании с тонким шрамом его лицо исполнено в стиле гротеск – удивительная смесь красоты и кошмара.
– Что это? – спрашиваю я, когда в моей руке оказывается конверт с короткой подписью «Юлии от Глеба. Читать обязательно». Что произошло? Почему папе пришлось написать письмо, вместо того, чтоб позвонить по телефону? Так. Мне все это не нравится. Гротеск его лица – это что-то более осмысленное, чем показалось.
– Отдай конверт прямо сейчас, и только попробуй вскрыть! – рычит на меня отец, пока мои брови начинают болеть от перенапряжения, с такой силой я задумываюсь над бумажным письмом. – Иди, – затем он меняет тон на самый нежный и тянется ко мне. Я не успеваю отмахнуться от прилюдного поцелуйчика.
Что он там сказал по поводу прочтения? «Только попробуй вскрыть». Считайте, я этого не слышал. Более ярко в сознание впечатались слова на конверте «Читать обязательно». Вот я и читаю, закрывшись в туалете. Мне плевать на все уроки. Плевать на Ковтуна и на то, как сегодня он решит на мне оторваться. И плевать на то, что приходится вскрывать конверт, а потом заклеивать обратно. Я весь фиолетовый, но только не по отношению к папиному творчеству. Я перечитываю его письмо два раза. Мои глаза выпадают из орбит от огромного шока, который вздувает меня изнутри, словно пузырь. Перечитываю третий раз. Не гротеск. Чистый кошмар. Мне не вырисовать из себя мой стыд и злость, не оставить эти чувства где-нибудь на дереве, которое планирует сгореть, и не утопить их в колодце, из которого никто не пьет. Легче всего мне бы сейчас удалось утопить папу. Впервые в жизни я недоволен отцом так, что это уже не просто недовольство, это громкое на всю мощность кипящее возмущение. Что он натворил?!
Что. Он. Натворил.
Паршивый идиот!!! Он все испортил.
«Юлия Юрьевна,
я надеюсь, вы перестанете бросать трубку. Я должен вам все объяснить по поводу случившегося.Я ждал вас на ужин, как договаривались, так ждал, как никогда не ждал в своей жизни таких чувств после трагедии в школе. Не ожидал, что еще раз влюблюсь. Мне казалось, что такого ни с кем не происходит – чтобы люди влюблялись не один-единственный раз в своей жизни, а еще. Это дарит надежду на исцеление. На то, что жизнь может стать гораздо счастливее.
Я останусь с вами на «вы», сколько захотите, не прикоснусь к вам, пока вы не будете готовы, но после такого возмутительного происшествия, после которого ничего другого стесняться и бояться уже просто нет смысла, я признаюсь честно. Я влюбился и ничего не могу с этим поделать. Заставляю себя думать, что за несколько встреч люди не могут так влюбиться, но все произошло именно так, мы встретились три раза и мне стало этого достаточно. Не буду включать в этот список наш неудавшийся четвертый раз. Дайте мне шанс. Вы ничего не потеряете. Только один шанс, прошу. Я избавился от всей выпивки в доме. Мне так легко будет отказаться от этого сейчас, когда вы ворвались в мое сердце и переполнили его.
Я вынужден настаивать на еще одном свидании. Больше всего я хочу стереть встречу №4 из нашей памяти, вообще из этой жизни, чтобы этого дня никогда не было.
Юлия, я не оправдываюсь. Я еще ни разу в жизни не вел себя настолько пошло. Все мои светлые чувства отравила водка и представила их перед вами в таком превратном свете. А эти неуместные откровения о ванне… Простите, что заставил вас испугаться и почувствовать отвращение. Я не нахожу себе удобного места в целом мире (давно со мной такого не случалось, и напомнить может разве что…); а главное, боюсь, что вы больше не захотите видеть меня, что я стал вам по-настоящему противен. Давайте постараемся все забыть, особенно вы. Я был расстроен, думая, что вы обманули меня. Вам не повезло застать меня в ненужное время с ненужными эмоциями. Юля, я бы ни-ког-да ни за что и ни с кем так не поступил, я не насильник.
Вы согнали с моей души все облака. Скажите. Каков следующий шаг к вашему сердцу? Я забуду о том, какой высокий занимаю пост, спущусь в самый низ, встану на колени… Это того стоит. Иногда мне не хочется становиться лучше, но из-за вас захотелось. Даже если вы не вернетесь, я продолжу дальнейшую работу над собой, своим характером и своими позывами. Если вы осмелитесь и вернетесь ко мне, они больше не будут проявлять себя так мерзко, как в четверг. Может, вы посмеетесь над этой фразой, но настоящий я, который спрятался слишком глубоко – романтик. Таким я был с Альбиной. Помните? Я рассказывал. Я вам все о себе рассказал и сейчас правду говорю.
Может мне и суждено навеки остаться одному после такого позорного четверга, но я буду меняться и совершенствоваться, а благодарен за свои изменения буду только вам. Вы показали мне, как много всего это стоит. Приходите ко мне после работы. Каждый будний день после семи я дома. Поскольку я буду ждать этой встречи каждый вечер, вы никогда не вернетесь не вовремя или слишком неожиданно.
Глеб».
Я дышу так, словно это самое тяжелое, что может даваться человеку. Мои дрожащие пальцы заклеивают конверт, художественно создавая иллюзию нетронутости. И я возвращаюсь в класс, но только физически, ведь по сути меня нет нигде. Если бы моя грудь стала прозрачной, вы бы увидели дыру. Я свернулся в ней бубликом и придумываю, как убить папу. Испортить отношения с девушкой таким изощренным способом мог только мой безупречный папочка. Мне хочется вылить ему на голову ведро черной краски. Напялить на него самые малые джинсы. Позвонить дедушке и сказать, чтоб он его надрал сегодня дома. Ненавижу я его, хотя сказать этого будет мало. Тут никакими образами не отделаться, все не подойдет.
Не хочу думать, но воображение навязчиво подкидывает мне догадки одну хуже другой. Как Юлия Юрьевна застала отца пьяным. В таком состоянии он действительно ужасен. Ужасен во всей своей жуткой красе – тем, что от него можно ожидать всего самого худшего. Он может обзываться, ругаться матом, кричать, драться – что угодно из этого списка, либо, если не повезет, то все сразу.
– Ты где был? – орет Дмитрий Валерьевич, и я «просыпаюсь» за своей партой. Я ни черта не могу вспомнить, когда успел взять в руку ручку. – Слышал, что звонок был?
– Слышал. – Отвечаю, хотя даже если под окнами произошел ядерный взрыв, его я не заметил.
– Что случилось? – учитель переключает свой нетерпеливый голос на другую звуковую дорожку. В ней не звучит ничего, кроме беспокойства и я пугаюсь, что у меня не только грудь, но и все лицо стало прозрачным. – Тебе плохо? Врач на посту, сходи.
– Все нормально. Мне очень… вдруг… – (придумывай быстрее!) – есть захотелось, и я ел в столовой булочку.
Поверив в то, что у меня в теле нет дырки от сквозного ранения, что во мне все сладко и гладко, и что мне сегодня обалдеть как весело, веселее просто быть не может, учитель опять начинает рявкать. Словно хорошее самочувствие детей выбивает его из колеи.
– Дома завтракать надо. – Рявкает он. – Дневник сюда давай за опоздание. – Рука его хватает мой дневник, а реагирую я слишком поздно.
– Стойте, стойте, я не!.. Там у меня!..
– Тишина! – плевал Ковтун на мои секреты, открывая дневник. На глаза ему тут же попадается не предназначенный для его глаз конверт с надписью «Юлии от Глеба…». Я слышу, как зашелестел и зашептался класс, а у меня взмокли ладони. Учитель надвигает очки к самым глазам, едва не вдавив в переносицу, и приближает конверт настолько, что кончик носа задевает поверхность бумаги. Когда он переводит на меня взгляд, я представляю себя мальчиком, обладающим сверхспособностью исчезать, если зажмурится. Я жмурюсь, но все без толку – с открытыми глазами я по-прежнему в заполненном солнечным светом классе, напротив все тот же задира впечатляющего роста в красивой оболочке, четыре глаза, два из которых лупят на меня, выкатившись из орбит, и от него еще сильнее несет духами, потому что когда человек потеет, жар его тела усиливает нанесенный на кожу запах. В конце урока он рычит на класс, чтобы вышли все, кроме меня, и я готовлюсь к кровавой расправе. Однако Ковтун обрушивает на меня нежность и дружеский привет, и нежная приветливость эта такая фальшивая, такая наигранная… Меня начинает тошнить пустотой, поскольку его неестественность оказывается такой паршивой и подлой, как и сама суть Дмитрия Валерьевича.
– Степа, дорогой. Ммм. Меня… в который раз поражает твой взрослый и глубокий ум. Твоя способность к рисованию… просто фантастична. И любовь к музыке хороша. Ты знаком с такой вещью, как душевные переживания человека с разбитым сердцем?
– О да. И что?
– У Дмитрия Валерьевича разбито сердце. – Говорит он, не глядя на этот раз мне в глаза. Мне его жаль, но я ему разве что-то должен? Я не психолог. Мне бы со своим двигателем справиться, а мне это едва ли под силу. – Ему нужна информация. Скажи, зачем твой папа передал письмо учительнице по музыке?
Я с трудом проглатываю комок в своем горле. Меня так тянет выплюнуть «твое какое дело?», но отношения папы и Юли зависли над пропастью, мне не нужно своими конфликтами с учителем помочь упасть им вниз.
– Но если я вам расскажу, то ваше сердце разобьется вдребезги.
– Со своими осколками я справлюсь сам. – Уверяет учитель, хотя глотает после моего предупреждения так, словно у него в горле иголки. – Говори.
– Папа не посвящает меня в дела своей личной жизни. Это было бы глупо.
– Личной? – щурится он и скрещивает руки на груди. Когда человек скрещивает руки или ноги, он затворяет свою душу на тройную заслонку. Но я удивляюсь тому, насколько быстро он становится собой. – О чем то письмо? – требует он нетерпеливо.
– Почем я знаю? Я его не читал.
– Ты врешь. – Эти слова пробивают мне голову со скоростью выпущенной стрелы. Теперь мы общаемся глазами. Я знаю, что он знает, что я читал письмо в туалете, а он знает, что я знаю, что ему нужна Юлия Юрьевна. В собственном теле я как в душном и тесном гидрокостюме. Боже. Какая ненормальность. Отношения между учеником и учителем не должны быть такими. Они могут быть напряженными из-за оценок, из-за поведения, они могут быть разрушены ссорами из-за опозданий на урок, но такими ужасными быть не могут. Что стоит между мной и моим учителем? Мои оценки? Ему на них плевать. Взрослые втянули меня в свой треугольник, и теперь я должен решать проблемы каждого из них.
– А вы попробуйте выбить из меня правду ногами. – Думаю, тонуть так до дна.
Ковтун скрепит зубами так, что наше школьное здание корежится, а потом рисует в моем дневнике свое любимое кровавое замечание. Его фишковая живопись, единственное искусство, на которое он способен. Я нагло выхватываю из дневника письмо, не успевает он дописать, и скорее тащу его в кабинет музыки, к Юлии Юрьевне, к единственной из преподов, которая мне улыбается в этой сраной школе, чувствуя, как учитель за моей спиной превращается в тигра, который прожигает у меня в спине пещеру своим взглядом.
На следующей перемене я вижу, что Дмитрий Валерьевич уходит из класса в сторону музыкального кабинета. Отстав от Лали и Ярика, я выслеживаю задиру в коридоре и через мгновение я и еще полмиллиарда жителей земли становимся свидетелями истерики в кабинете музыки. «Музыку», которая оглушает в этот момент планету, не назвать даже хард-роком. Это просто набор диких шумов. Вылетает учитель из кабинета, снеся с петель дверь, лицо краснее помидора и с очками набок, будто кидался там в кого-то гитарой и пианинном.
– Ладно, извини, что разорался сегодня. – Мягко говорит Ковтун после всех уроков, когда мы с Лали идем купить себе по булочке в столовую.
Лали все говорит и говорит, но останавливается, когда я шикаю и тяну ее за руку, хотя намеревался остановить время силой мысли, чтобы ее вечность слушать. Мне кажется, я даже пригибаюсь, как сыщик, и Лали смотрит на меня во все глаза, но все понимает, когда слушает это за дверью вместе со мной.
– Ничего страшного. Просто больше так не делай.
– Я действительно не могу! У меня… руки трясутся. – Отвечает Юлии наш «классный», но я ощущаю на расстоянии, что трясутся у него не только руки, но и колени. И даже голова. Все десять метров роста колбасит, будто под ногами у него разъезжается пол. А чтобы заставить дрожать других, этому Пауку понадобится всего ничего один особенный взгляд. Вот бы пол сейчас на самом деле разъехался между Ковтуном и Юлией. – Я хотел начать все сначала, а ты уже мутишь с папашами учеников. – Добавляет он, и мы с Принцессой Лали переглядываемся.
– Тихо.
– Расскажи все-таки, что между вами происходит? Что он написал? Вы ходили на свидание? На этих выходных, да? Это ведь ты с ним была на выходных, когда я приглашал тебя в театр? Куда этот грязный черт может пригласить? На слет байкерских отбросов? – от этих его слов у меня разбивается сердце. – Что было потом? Он тебя целовал? Ты с ним спала?
Я смотрю, как в приливе отвращения хмурится Лалино лицо, хотя это она мне сказала не обращать внимания, когда этот задира обозвал моего отца. На самом возмутительном месте разговора голоса прерываются, вместо этого мы слышим стук каблуков учительницы и через мгновение выпрямляем перед ней спины, потому что ведь… мы тут оказались совершенно случайно и ничего не слышали. Прям вообще ничего.
Ну и жизнь. Нарисую на бумаге другую, а потом нырну в свою картину и никогда оттуда не выйду, возьму только с собой Лали и краски.
За ужином я уточняю у папы, как он думает, прочла Юлия его письмо или нет. И ключевой вопрос – когда она придет. Мысль о том, что она может не прийти, я отпихиваю от себя как горящий мяч. Папа обесцвечивается, словно шаблон картины, провисевший на солнце десять лет, и просит меня съесть ужин – то ли тему меняет, то ли хочет, чтобы мои бедра стали еще толще, чем он подметил раньше. Но еда ко мне не хочет. Папе нужна Юлия, и желание навсегда завоевать ее сердце у нас одно на двоих. Пока я снова не увижу их вместе, мой аппетит будет пылиться у меня под кроватью вместе с малыми тапочками.
– Опять не вкусно? – расстраивается папа, когда я кладу вилку на стол и опускаю голову так низко, что рис с овощами ест за меня моя челка.
– Что характерно – очень вкусно. – Отвечаю я, ведь это действительно странно. Папа так сильно обидел и напугал Юлю, практически раздавил ее, но все равно находится не в таком же дурном настроении, как когда ее вообще в нашей жизни не было. – Но не хочу.
Иногда для настоящего счастья вам надо просто знать, что на свете живет такой самый особенный человек, который вошел в ваш мир, перевернул его и остался в нем навсегда. Его и в половинку раз никто другой не заменит. Не важно, насколько он далеко, он – ближе некуда – прямо в сердце. Его оттуда теперь и душем не выгнать. Вы пробовали.
Да, некоторых людей просто не выгнать из своей души и душем.
– Не грусти. Сегодня мы все устали, а особенно Юлия. Завтра узнаем, что она думает. – Говорит папа, а сам грустит, и эта грусть разрывает на кусочки каждую часть его тела, в которую заползает.
Когда звонит домашний телефон, нас обоих отрывает от стульев, как будто планета разорвала свои отношения с гравитацией, перевернулась и выбрасывает нас вниз. Первым трубку хватает папа, и я зависаю в полусидящей позе. Я смотрю на его лицо, надеясь на две вещи. Первая: что ему звонит Юлия. Вторая: что мне звонит мама. Но после «алло» папа уныло и неприветливо говорит «Здравствуйте, Дмитрий Валерьевич», и меня кидает обратно на стул. Ноль-ноль. Мне душно и тесно, словно в рубашке самого детского размера – даже ребра трещат. Этому задире-придире не хватило замечания в дневнике и ссоры с Юлией Юрьевной. Он решил завершить свой веселый день, поругавшись по телефону с моим отцом. Сначала я не хотел рассказывать папе о «грязном черте», но уже раздумал. На лице папы, как на гротескной картине я вижу, что он «рад» звонку учителя не больше моего. Слово за слово и я уже чувствую, как сейчас произойдет столкновение противоположностей, которое повлечет за собой отключение всего электричества на планете.
– Да что вы талдычите? С фига ли? – папа поворачивает через плечо голову и проглатывает меня злыми глазами. За что? – Принеси сюда дневник! – крякает он, и мне приходится идти из кухни в комнату за дневником и обратно тем же маршрутом, чувствуя, как начинаю перевариваться. Увидев сумасшедшую дневниковую граффити «аморальное поведение!», отец корчит такую гримасу, словно ему удаляют из зуба нерв, и вжимает динамик трубки в живот, шепча мне «как он меня заел». Ну, точнее не «заел», а другое, похуже, но специально ради вас я убираю из этого слова пару букв. В любом случае моим бровям сразу хочется выгнуться от изумления, но получается это только у одной брови. – Хорошо, я понял. Повисите пять сек. – После, снова прижав трубку к себе, папа добавляет моему перекошенному лицу: – Учитель говорит, ты сегодня на уроках ничего не решал, огрызался и отказался отвечать на его вопросы. Что за бред?
Наглость Ковтуна разбивает меня о землю. Да, именно так. У меня ощущение, словно меня скинули с десятого этажа. Этой наглостью можно задушиться. На язык просятся все слишком нецензурные слова, но я их всех проглатываю в отличие от папы. Как так можно поступать учителю? Все, что он наговорил моего отцу – чистейшей воды ложь! Но я не стану психовать. Я вдохну поглубже, и вынесу протест спокойно.
– Папа, честное слово, я был нормальный, а спрашивал он у меня сегодня только одно: почему ты написал Юле письмо и какие у вас отношения. Я ведь не должен был отвечать на этот вопрос, верно? Почему он, пользуясь своим положением, позволяет себе наговаривать? Теперь ты поверишь ему, а не мне, только из-за того, что он учитель. Это подло и совершенно не по-взрослому! – защищаюсь я, не сразу увидев, что папу уже ничего не интересует, кроме письма Юли, о котором узнало нежелательное лицо номер один – ее бывший муж. А о том, что папа знает о «бывшем муже», я знаю из слов папы. Она ему рассказала. Тогда на прогулке. По всей видимости, Юля не рассказала папе только о погибших близнецах. «Крошки». Даже я пока не знаю наверняка, о чем шла речь в том самом разговоре.
– Откуда он узнал о письме? – рычит папа. С полок в нашей кухне слетает пыль, и я всю вдыхаю ее в себя.
– Нашел в моем дневнике.
Папа почти топает ногой. На его губах задерживается еще какое-то плохое слово, но на этот раз он его проглатывает.
– Степа! Щас дам киселя! Я ведь сказал, сразу отнести училке. Где были твои мозги, щегол мелкий?
– Прости, здесь я накосячил, да, а потом Дмитрий Валерьевич весь день ссорился с Юлей из-за письма. В столовой он спрашивал у нее, не спит ли она с тобой. Сказал, что не понимает, куда может пригласить грязный черт, вроде тебя, разве что на тусовку байкеров-отбросов.
– Во-первых, я не отброс, а отпад! И во… Он что, так и спросил?
– Так и спросил. Лали подтвердит.
На секунду папа замолкает, но я вижу, что он мне верит. Ветер его гнева переменил свое направление в сторону Ковтуна, потому что он продолжает разговор с учителем так нелестно, хотя и проявляя некоторое уважение. По крайней мере, его тон уважаемым сложно назвать.
– Дмитрий Валерьевич. Хорошо, я учел вашу критику по поводу поведения моего сына и поговорю со Степой, но позволять себе любопытство и после жаловаться, что ребенок не захотел отвечать, вы не имеете никакого права. Все, что касается нашей семьи, как ни странно, касается только нашей семьи.
На этот раз голос задиры искажает ярость такого бурого цвета, что его пронзительный звук мне слышен на приличном расстоянии от телефона.
– Меня это тоже касается, я должен знать, что происходит дома у моих учеников, потому что я – классный руководитель.
– Степы. А не мой. – Громко, учтиво отрезает папа. Внутри у меня ничего, кроме тепла. Я едва прячу радость под своим лицом. Я так горжусь им! А потом все еще удивляются, почему я такой находчивый, откуда у меня такой язык. Есть, кого слушать! С двумя наглыми юристами в одном доме живу! Во всяком случае, пока дедуля в городе. – Возможно, в ваши обязанности входит следить за благополучием учеников, но совать свой нос в личную жизнь их родителей вы не имеете права. – Продолжает впечатывать папа, чтобы мой учитель понял, наконец, эту разницу. И чтобы не расхохотаться в голос, я закрываю лицо руками. Классно отец его задвинул! Мгновением позже в трубке, видимо, висит тишина, как дохлый червячок на крючке, а после Ковтун задает вопрос по поводу денег, которые ученики должны сдавать каждый год на охрану и ремонт. Папа, ненавидящий отмывание денег, находит грамотный ответ и на эту провокацию (раньше мне это интересное слово вспоминать не приходилось). – Я – судья. Хоть и первый год, но я судья. У меня высшее юридическое образование. И я не знаю ни одного действующего закона, который обязывал бы меня сдавать деньги на ремонт и охрану школы, в которой учится мой ребенок. Что за порнуха для мозга?! Все бюджетные нужды вам обязан удовлетворять муниципалитет, а не физические лица, и спонсорскую помощь школе я оказывать не должен. Плевать, если ваше начальство встало в позу, что каждый учитель должен без палева вытягивать из родителей бабло. Кто даст мне гарантию, что вы вложили деньги в ремонт? Вы чо, гоните, что ли? Я лучше на эти деньги куплю ребенку яблок. И последнее. Когда будете писать очередное замечание, поменьше эмоций, пожалуйста – дневник Степы не туалетная бумага, которую можно рвать.
– Научите своего сына себя вести. Хотя, что толку от вас-то? Каждый ребенок копирует манеру поведения со своего родителя, а кто мелькает у вашего сына каждый день перед носом?
– Вы классный руководитель? Вы круче всех? Вот и научите. Тем более если от грязного черта нет толку, а вы такой классный. Но не расслабляйтесь, потому что у меня на этом не все. Знаете, что еще, Дмитрий Валерьевич? Засуньте свои кричащие замечания в свою классную задницу.
Папа вешает трубку полным победителем, и я рискую взорваться от смеха, как взрывчатка.
– Как я его? – выпятив грудь, спрашивает он.
– Круто, пап! – а затем мы хохочем вместе, нас как будто уносит с земли на его крутом байке, и мы летим по небу без опасности и пробок. Вместо риска разбиться у нас впереди только закат, и он обрушивает на нас все свои лучшие поднебесные краски.
– Ну, еще бы. У него сразу харя на минус!
– Я думал, ты будешь наезжать на меня.
– Никогда я больше не буду этого делать. – Многообещающе отзывается папа, и тогда мне кажется, что я раскрыл тайну его хорошего настроения. Я думаю, он наконец-то понял, что в целом жизнь, однако, хороша. Тем более со мной. – Пошли рисовать.
– Что?
Я замираю над тарелкой, не веря ушам и стараясь узнать папу. Мне хотелось поиграть на пианино в четыре руки, хотелось поесть вместе пиццу, но никогда я и помечтать не мог о том, что он мне скажет золотые слова. Пошли рисовать. Рисовать! И мы рисуем, честное слово, рисуем, и даже улыбаемся, и даже смеемся, как на кухне. Стараемся измазать друг друга фломастерами и веселимся, изворачиваясь, веселимся даже несмотря на то, что рисуем Альбину. У нас конкурс «Кто хочет стать революционером?». После окончания работ мы показываем друг другу свои рисунки, они совершенно разные, но папин меня ошеломил, с такой любовью и котеночной стилистикой исполнен – глубоко в отце реально умирает романтик и мне надо его спасать. Его почерк и эмоции линий мне безумно нравятся. Спрашиваю, почему же папа тоже не рисует картины, и он отвечает «не мое», пожав плечами. Если бы он не стал юристом, ответил папа, он стал бы рок-звездой. И подмигивает, как будто шутит. Между прочим, на рок-звезду-то он и похож.
– Вот и дедушка. – Добавляет отец, когда трезвонит домофон. – Сейчас он будет нашим судьей. Не говори, кто из нас какой рисунок рисовал. Хотя если он с вечеринки… Пап, ты опять пьяный, я знаю, пьяный и веселый, ибо на трезвую голову ты не забываешь о собственных ключах, – говорит папа своему папе, который стоит на улице и ждет, пока ему размагнитят подъездную дверь, а потому слышать его не может, но мой отец навеселе, и его ничего не останавливает сегодня вечером, что можно понять из разговора с учителем и наших рисунков. Он снова безудержный, как если бы умел летать над городом на мотоцикле.
Если бы я и смог в какой-нибудь ситуации узнать о слове «безудержный», то только в разговоре о моем отце. Когда дедушка впервые при мне заорал на отца «я тебя обуздаю», мне было пять, и я спросил, что это еще значит. Дедуля сказал, это значит «приручу, укрощу, чтоб этот безудержный меня слушался». Это длинное красивое слово мне так понравилось, что я ходил несколько дней и применял его при каждом удобном случае. Безудержный – значит необузданный, вот с чего дедушка использовал слово «обуздать». Не то чтобы дедуля сдержанный. Дед Вовка превышает скорость не на дорогах, он превышает скорость в отношениях. Конечно же, мой папа на его слова всегда криво ухмылялся. Этот шрам на его лице был не менее выразителен, чем его взгляд, и я его обожал, просто не знал, откуда он у папы взялся, тогда он мне еще не рассказывал, да и потом не рассказал. Я до сих пор не знаю историю шрама. Но знаю, что обожаю папу, как и слово «безудержный». Оно так крепко связано с образом папы, что при звуке этого слова мой внутренний взор тут же включает на экране его черные спутанные волосы, его черные глаза, прищуренные от солнца, которое ласкает его лицо, пока он несется на мотоцикле без шлема, как он откидывает голову и улыбается, пока ветер пытается угнаться за ним на всей скорости вслед, и каким он бывает хорошим и веселым, когда общается со мной, словно мы ровесники, словно мы дружищи. Словно учимся вместе в старших классах.
Сегодня папа нарядился и причесал волосы, это уже почти не он, но так мне тоже нравится. Главное, чтоб он был чисто одет, поменьше выражался и не плевался, не говорил «чо зыришь» или «шевели помидорами», как на моей первой школьной «линейке» – это ведь не помешает ему оставаться настоящим собой. Я знаю, что в любом случае люблю его, но также знаю, что после своего смелого письма он где-то глубоко в себе каждую секунду ждет домой Юлию Юрьевну.
Я слышу, как папа вешает трубку домофона, он открыл кому-то и сразу заглох, как неисправный двигатель, пока я пытаюсь впихнуть в себя остывшую и неприветливую еду, которую мы бросили на кухне.
И тут в квартиру входит Юлия Юрьевна, улыбаясь мне. Я пройдусь по битому стеклу ради этой улыбки! Следом, спотыкаясь и не дыша, входит папа. Думаю, он пошел бы следом за мной. Его глаза влажные, я чувствую в нем всплеск самого великого счастья, мы смотрим друг другу в глаза, негласно переговариваясь: я мысленно кричу папе «получилось!», а он жестом руки показывает «класс» у Юлии за спиной.
Глеб, 27 лет
Ее улыбка дает мне знать, что наш чертов четверг забыт. «Я согласна на шанс. Но если такое еще раз повторится, можете больше не тратить свое время на красивые письма», – потихоньку говорит она мне в сторонке от Степы, и я соглашаюсь с каждым ее словом. Мне даже пугаться не приходится, потому что такого больше не будет в нашей жизни, ни в четверг, ни в пятницу, никогда. Чего я и должен бояться, так этого того, что от счастья мое сердце может лопнуть.
После того, как Юлия отказалась от всего, кроме чая, я мою посуду дрожащими руками (но так она даже лучше отмывается), пока мой сын рядышком с Юлией бесстыдно рассказывает ей о том, как я люблю ходить по квартире голым, прямо совсем голым, и что мне все равно, если Степе противно. Мои щеки, и без того пылающие от жара, от слишком частого биения сердца, вспыхивают сильнее. Мне хочется попросить, чтобы он не позорил меня и дальше, после того как я сам в этом изрядно преуспел в четверг, но все слова куда-то проглатываются вместе с языком, а Юлии становится все интереснее. Она с любопытством переспрашивает, чем я занимаюсь дома, пока хожу голый, чуть ли не как я двигаюсь, спрашивает. И Степа честно отвечает, что я смотрю телек, играю на пианино, сплю, мою посуду (один фартук поверх татуировок и сзади только бантик на пояснице) или даже как иногда выхожу на балкон, где меня может кто-нибудь увидеть, но мне плевать. Однажды, когда меня какая-то тетка застала курящим в таком виде, я даже не постарался встать хотя бы боком, подмигнул ей, бросая взгляд через плечо, и она уронила с балкона все свое белье из корзинки.
– О да, острые ощущения – мой конек. – Говорю я, оборачиваясь, и замечаю, что Юля и полчашки не выпила чаю, зато меня всего полностью проглотила своими глазами цвета непогоды. Она смотрит на меня так пристально, и я замечаю, что глаза эти вовсе не принадлежат девушке, которую я чуть не обидел. Нет, это определенно взгляд девушки, которая чего-то выжидает.
– Ну что, Глеб Владимирович, моя очередь приглашать? – спрашивает она. – Проветримся?
Я роняю полотенце. На улице смеркается прямо на глазах, лучи солнца уступают место теням, детские голоса превращаются в вечернюю тишину, смолкают зазывающие голоса родителей, муравьи все попрятались в муравейники, а совы в лесу наоборот повысовывались из дупла, вороны перестали каркать друг на друга (у соседей в этом плане все только начинается), солнце засыпает за горизонтом, а луна уже готовится вступить на ночное дежурство, кроме того Степка клюет носом и мне надо убедиться, что он ляжет спать, но тем не менее меня тянет на улицу, если рядом со мной будет Юлия Юрьевна. Просто Юля.
– Да. Провожу вас домой. – Вырывается у меня на фоне противоречивой фантазии, где мы не на расстоянии и не каждый у себя дома, а крепко слепленные, как кирпичи, и навсегда вместе, пока не рухнет дом из этих кирпичей.
Степа переводит сонные глаза с меня на нее и обратно, все так хорошо откуда-то понимая, и незаметно дает мне знак – беги, лети, оторвись!
Я прихватываю ветровку, чтобы не замерзнуть, помогаю Юле надеть ее пиджак, в котором она пришла, и мы выходим на улицу гулять по лесу, по самому романтическому месту у нас на районе, но далеко не заходим. На опушке мы останавливаемся и оборачиваемся назад. Позади город. Несколько частных домов и все остальные многоэтажные, все с желтыми окнами, отсюда кажущимися нам маленькими квадратиками, люди везде пьют чай или смотрят телевизор, или читают на ночь, пока мы отрезаны от реальности. Мы стоим на окраине мира, забор деревьев нас отгораживает от города, от шума. На небесном темно-синем потолке мигают бриллианты звезд, их едва видно за веточками прижатых друг к дружке дремлющих деревьев. Становится прохладно и Юля хватает меня за руку, пропуская в мое тело живительный заряд. Ее блестящие как звезды глаза в темноте мне видно очень хорошо. Всю дорогу сюда мы бесперебойно болтали, в основном шутили, и много, очень много смеялись, я совсем забыл, кто я и где работаю, забыл свою должность, никакого возраста у меня нет, и другие имена кроме Юлиного в голову не лезут. На весь город одни Юли. Но думаю я только об одной из них.
Через несколько минут (или часов) мы решаем бежать из леса обратно, как будто дети, слишком долго загулявшие на улице, чтобы не спотыкаться на каждом шагу в кромешной темноте. Мы больше не можем говорить, только хихикаем, как городские сумасшедшие, а потом я довожу Юлю до дома, пропускаю в лифт и захожу следом.
Мы снимаем верхнюю одежду, потому что оба вспотели. Лично я не от бега. Жар сочится наружу через шрамы моей души, затягивая их. Все рисунки на моем теле от этого блестят. Мы оба прижимаемся к кабине, двери закрываются перед нашими лицами, но Юля не нажимает на кнопку. И я. Вместо этого я разворачиваюсь к ней, обхватываю руками ее голову, загоняю ее в угол, впечатываю в стену, и когда начинаю целовать так неистово, так сильно, настолько в своем стиле, то оказываюсь в каком-то неземном месте, где не существует времени на часах.
Я отстраняюсь от ее лица, возвращаю себе воздух и землю под ногами, а потом провожу рукой по ее волосам, глядя, как при этом у нее закрываются глаза.
– Позволите называть вас Юлей? – едва шепчется из моего трясущегося тела, пользуясь случаем и пользуясь смелостью.
– Да. – Выдыхает она так, что с моей горячей кожи стекают картинки. Это тихое «да» звучит как «пожалуйста», словно ей хочется пить, словно я касаюсь самого чувствительного места на ее теле.
– Юля, – я хочу почувствовать вкус этого имени на языке. Оказывается, это все равно, что держать во рту кусочек конфетки. – Юля. – Любовь умножается в моем сердце, как заклятая. Уверен, у меня даже кончики пальцев на руках искрятся от желания. Я обхватываю ее лицо, прижимаюсь к ней каждой клеточкой, и продолжаю целовать. Через несколько долгих минут лифт все еще никто не вызывает, мы останавливаемся, чтобы перевести дух. – Больше никаких «вы». – Сбивается мой голос. Как вернуться в реальность, в дом, в суд, в ванную, где меня на каждом углу будет ловить Юля, даже если мы засыпаем в разных местах? – Я сказал. Никаких «вы». – Повторяю, точно выношу судебный вердикт.
– Только «ты». – Ее дыхание обжигает мое лицо, а вместе с ним и ее ответ, ее дрожащий голос, как окончательное самое душещипательное решение, то самое, которое не подлежит обжалованию. Мы смешиваемся в таких поцелуях, после которых я просто буду не в состоянии вернуться к обычной жизни, буду неспособен посмотреть на привычное по-старому, сделать что-либо, кроме желания целовать еще крепче и не только в губы. Я целую ее щеки, уголки раскрытых губ, все лицо, не осознаю как много, как долго, за одну минуту ни одного вдоха еще не сделал, целую шею под подбородком, горло, ключицу и плечи. Осторожно, очень осторожно я запускаю руки под ее футболку, следя за ее поплывшим от желания лицом, чувствуя, как ее передергивает. Мне требуется несколько мгновений, чтобы убедиться, что в этом ее сопротивления нет. Я боюсь ее. Боюсь как красивую бабочку, которую можно спугнуть, но в то же время как огонь, на который лечу сам. Я запускаю ладони все дальше, к линии ее лифчика, смотрю, проверяю, как ей ощущение, и ее очередное тихое «да» остается на моей коже, и я продолжаю целовать, пока у нас обоих не срывается крыша. Она запускает руки под мою майку, от ее ненасытных прикосновений я весь оказываюсь в огне, на который летел. Он совсем не страшный. Теплый, потрескивает на нашей коже вокруг наших тел, пока ее голос не становится водой, которая все тушит.
– Я должна буду кое-что рассказать тебе. – Говорит она, задыхаясь, но на этот раз в голосе такая тревога, как сигнализация, что мне начинает казаться, мы вниз летим в этом лифте на полной скорости. Иногда мне такое снится: я еду вниз, вниз, вниз, а потом двери открываются, и я упираюсь в стену, не могу поднять лифт на этаж, оказываюсь замурован и просыпаюсь в панике. Вот и сейчас такое же чувство. Слушаю ее, а пальцы все еще у нее в волосах. Грудью я все еще на ее груди. Мне не отодвинуться от нее ни на шаг. – Мне есть, что рассказать. Это важно. Крайне важно. Ты должен знать.
– Я узнаю. – Мое «потом» доходит до нее сейчас же, и она замолкает. Потому что плевать нам на все секреты вселенной, когда мы в этом теплом огне, летим к таким ярким ее частям, каких не видели астронавты. Я поднимаю Юлину футболку, избавляю от ткани все, к чему хочу прижаться ртом, потому что Юля поднимает руки. Она не против. Более того она и мою майку с меня снимает, и гладит меня по рукам, пока они заходят за ее спину в поисках застежки от лифа. Ее ладони блуждают по моей груди, и по плечам, и по животу, которого по сути нет, везде, поверх всего, чего я уже не могу снять, всюду, где мое тело стало мольбертом татуировщика, пока я сую в карман джинсов верхнюю часть ее белья, и мы сливаемся в одно целое. Наша обнаженная по пояс кожа перемешивается. Мы в лифте. В любую секунду кто-то может нажать на кнопку, вызвать лифт, увидеть нас. Безумный коктейль возбуждения и страха пронзает меня клинком, и я иду в этот экстаз до самого дна. Кончик моего языка просится в ее рот, и Юля с полностью осознанным желанием открывается мне, как будто давно этого хотела, как будто только и делала, что представляла себе это. Мой язык живет сам по себе, ведет довольно активную и развратную жизнь. Мы целуемся так, словно пытаемся поменяться языками. Такие поцелуи провоцируют массовые беспорядки. Я хочу отвести ее в свою спальню. Но ради настоящих отношений, которым достаточно всего, кроме поцелуев, мне приходится сдерживаться. А затем кто-то вызывает лифт, мы несемся ввысь, но не только из-за кабины, и стараемся поспешно собрать себя по кусочкам, титанически вздуваясь от счастья.
В октябре я приглашаю Юлю в ресторан. Свой секрет она так и не раскрыла, а я все забывал переспросить, поскольку время, которое мы проводили наедине, мы тратили на поцелуи. Мы несколько раз повторили вылазку в кино в компании со Степой и Лали. На этот раз не только дети держались за руки. Наши с Юлей пальцы сплетались корзиночкой так безусловно, и в само собой разумеющимся режиме. Всякий раз, как я вспоминаю лифт, я каждый раз переживаю это острое чувство, пробирающее, как ледяная вода, до мозга костей. На каждом таком моменте я мысленно делаю паузу, чтобы рассмотреть детали. До сих пор помню, как мы, задыхающиеся, почти вышли из лифта, но какой-то паренек лет пятнадцати, вызвавший его, вылез из своего смартфона и наткнулся на нас, как на электрический столб, как на два электрических столба, кем мы и являлись, за исключением того, что столбы не дышат так часто. Парень поглазел на нас так, словно все понял и, круто развернувшись, пошел пешком, засовывая на ходу себе в уши наушники, словно бы смущенно говоря «да чо вы, продолжайте».
И мы продолжили, пока не поняли, что вообще перепутали дом! Я думал, что после этого безумного случая Юля крепко задумается над тем, какой я маньяк и каких ощущений я жду от жизни, гоняя на полной скорости на всем, что движется, и целуясь не в кровати, а там, где могут застукать, однако на выходных она сидела у нас на кухне, знакомилась с моим папой, который флиртовал с ней, как самый юный парнишка на свете, так что вся кожа и волосы у него светились, а сам он буквально выпрыгивал из собственной шкуры. Я никогда не видел, чтобы папа так со своими девушками флиртовал, вытесняя меня на самый задний план.
Когда после «лифта» я вошел в квартиру, Степа выбежал из комнаты узнать, как у нас дела. Взрывоопасно, – хотелось сказать, улыбнувшись, как идиот, но я снял веселое лицо, надев суровое, судейское, а затем еще и папа вышел в прихожую и первым заметил, как у меня из кармана торчит лифчик. Узнав, что он принадлежит не Равшане, он подпрыгнул до потолка, как на пружинистом матрасе, и не дал мне заснуть, пока не вытащил из меня щипцами все-все подробности. Таков мой сумасшедший папа, его не переродить заново.
– Ну, ты, сына, как и всегда, поклонник самых острых ощущений. – Лукаво подметил папа.
– Юля тоже. Однозначно! Сам подумай – пойти на ночь глядя гулять со мной, да еще в сумрачный лес.
– И где только была ее голова?
– А может, я маньяк?
– Умная девушка сразу догадается!
– Вот именно. Черта с два. А может и три!
А потом мы заржали одним голосом на двоих, так, что над нами сплясал потолок. Затем время стало буквально утекать через пальцы. Пара недель пролетели, как час. И вот он я. Немного другой. И чувствую себя по-другому.
– «Я не нахожу себе удобного места в целом мире, давно со мной такого не случалось, и напомнить может разве что…», – Юля передо мной, цитирует фразу из моего письма о четверге, которое перечитала несколько раз, как какую-нибудь любимую книгу. – Чем должна была закончиться фраза?
По ее лицу мне видно, что она догадывается, но все равно подтверждаю. Так же плохо до этого мне было разве что во время ломки. Мне теперь даже не тяжело об этом ей говорить. Рядом с Юлей я как в родной комнате. А то, что рассказываю об Альбине и наркомании – по ощущениям как будто произошло сто лет назад с каким-то другим парнем, которого мне жаль, но с которым я не знаком.
Официант приносит вино, и мы выпиваем «за шикарный вид». «Твой» – говорю я, «и твой» – добавляет Юля. Я неспроста вспомнил о том, что сегодня я другой. Мои волосы и челка остаются удлиненными, просто теперь не выглядят художественным умыслом сумасшедшего. На мне брюки и рубашка, скрывающая почти все татуировки, я даже новые духи себе приобрел, а Степа научил меня, как ими правильно пользоваться: надо нажимать на распылитель один-два раза, чтобы, по его словам, запах никого не сбивал с ног – именно так у них любит духариться Дмитрий Валерьевич, так, что споткнуться можно. Я себе представляю. Видел этого супер-сексуального ботаника и до сих пор не могу забыть. Ну, просто реально, как можно быть горячим ботаном? Таких людей я до него еще не видел нигде. Его аккуратная одежда скрывает идеальную фигуру и пытается обманчиво прикрыть заодно и его тайные чувства, но томный со злобинкой взгляд выдает все. Всякий раз, когда я по возможности встречаю Юлю после школы, учитель Степы фиксирует нас через окно, как самая современная система видеонаблюдения. Если мы с Юлей целуемся на море или в лесу (в любом месте на улице), мне всюду уже начинает казаться, что над нами установлена эта система. Даже на выставках картин, куда нас таскает Степка, я боюсь оборачиваться, ожидая увидеть знакомые очки.
– Мне нравится, как ты теперь выглядишь. – Рот, от которого я не могу отвести глаз, начинает со мной говорить. – Но это не самое важное. – Добавляет Юля, и я смотрю на то, как улыбаются губы, которые я бы хотел прямо сейчас.
– Что важнее? – спрашиваю.
Юля закатывает глаза и усмехается, словно отвечая «а то ты не знаешь».
– Ты можешь весь день просидеть, пялясь на меня?
– Ну да.
– Переставай смотреть и начинай есть.
– На тебя смотрю, и как-то не до еды.
– Я порчу тебе аппетит?
– Переполняешь эмоциями. – Я заливаю Юлю краской этих слов, а потом сцепляю наши руки. Мы беспрерывно смотрим друг на друга и просто дышим, пока я не натыкаюсь на чей-то тяжелый взгляд.
Я натыкаюсь на взгляд Равшаны, как на боксерский кулак. Что она тут делает? А ведь Степка был прав – она, действительно, на Горгулью похожа, которая спрыгнула со здания. Особенно она сурова при свете свечи на чьем-то столе, которая с помощью игры теней подчеркивает в ней злобные черты. Юля следит за моими глазами. Думаю, в этот момент я на ошпаренного похож или у меня на голове волосы горят. Равшана стремительно подлетает к нашему столику, и я меняю мнение – это у нее горят волосы. И ноги, и руки. И глаза. Все ее тощее тело – источник пламени, чего не выдает голос. Он, весьма странно, как раз спокойный. Кроме того, Равшана наклоняется, ее горящие волосы цвета смолы, которой кроют крыши, падают в наши тарелки, и она целует меня в щеку, словно я сюда приглашал и ее тоже, а того, как я послал ее, не случилось. Затем я замечаю на Равшане высокие сапоги и латексную юбку. Не вполне себе удачный вид для дорогого ресторана. А после чуть не наворачиваюсь от лица Юли, если оно на ней еще хоть немного осталось.
– Привет, любимый. – Поет Равшана. – Хорошо выглядишь с этой новой прической.
– Что ты тут делаешь? – только и выдуваю я сквозь сжатую челюсть, не глядя в ее сторону, а глядя на Юлю и мысленно отправляя ей сигнал о своем шоке, таком же сильном, как и ее шок.
– С подругой только что поужинала, а тебе какое дело?
– Вы перепутали приличное заведение с ночным баром? Иди, оденься.
– Тебе уже не нравится мой стиль?
– Мне плевать. Иди лесом.
– Что-то ты давно не звонил, что-нибудь случилось?
Ну, действительно как будто я ее не посылал. Или ей мало одного раза. Или она с пулей в голове, как предполагает папа. Или у нее крышка открученная, как подмечает Степа. Или папа. Или Степа. У папы со Степой скоро будет один мозг на двоих, я путаюсь, от кого из них какие фразы изначально произошли.
– Пошла вон отсюда. – Не сдерживаюсь я, но мой голос по-прежнему тих и устойчив по сравнению с психикой Равшаны, которую всю трясет и мотает, а убеждаюсь я в этом, когда ощущаю пощечину наотмашь. Звук этот проносится по залу, вместо увлеченных разговоров до нас начинают доноситься потрясенные возгласы.
– Нашел себе новую подстилку? А я тебе больше не подхожу? Я уволюсь! И больше ты меня не увидишь! – грозит Равшана, но с ее уст это звучит как самый лучший в мире подарок.
Ответ идет ко мне недолго, я отвечаю, что буду премного благодарен ей за него. Всей коллегией судей будем отмечать ее увольнение шампанским и тортом… в ее отсутствие. Возможно, это было в избытке. Как лишняя щепотка соли, которая портит весь плов. Но согласитесь, что и Равшана повела себя, как дура. А потом визжит и цепляется в мои волосы – у Степы этому научилась, что ли? Такого поворота никто не ожидал в этом ресторане. Юля хватается за свой стул, я пытаюсь Равшану от себя отлепить, и начинает казаться, что повсюду с криками разбегаются люди, словно в этом цирке взбесились львы и тигры. Внутренние животные Равшаны уж точно все сорвались со своих цепей, и мне приходится брать на себя роль дрессировщика. Я хватаю Равшану за руки и, извиняясь на ходу перед каждой живой клеткой, встречающейся на моем пути, за то, что мы превратили приличное место в кабак, увожу ее из зала в коридор, где мы останавливаемся и начинаем разбираться.
– Ну, все, хватит ко мне липнуть. Что тебе надо? – шиплю я, брызгая ей в лицо, после того как Равшана ударяется о стену, или стена ударяется об нее.
– Я думала, у нас есть все.
– Оставь меня в покое!
– Ну, нет, со мной придется считаться. – Застонав, губы Равшаны приклеиваются к моим. Никогда еще мир не казался таким враждебным, а женские губы, моя любимая часть тела у девушек, такими чужими и противными. Я жмурюсь, и целую вечность смахиваю с себя все, чем она ко мне пристает, в том числе ее медузьи щупальца.
– Отвянь, сука ненормальная! Между нами никогда ничего подобного не было!
Равшана ржет самым неприятным зловещим смехом, и я отодвигаюсь подальше.
– С этой лохудрой серьезнее, что ли? В жизни я никогда так не удивлялась.
– Я – удивляюсь, где ты будешь брать свои тряпки, когда шоу-балет проституток уедет из города. Жалкая грязь. – Поправляя свою новую взъерошенную прическу под предположительным названием «я сменил имидж для вылазки в ресторан с самой классной девушкой в мире, но тут на меня наткнулась бывшая девушка, она же ведьма, она же драная кошка», я возвращаюсь за стол, сплевывая с губ остатки насильственного, отвратительного поцелуя, ее такое же отвратительное, тонкое и ложное показание насчет «у нас все есть» и всю эту часть в целом прекрасного вечера, думая, что больше никому и ничему не позволю его испортить. Черт возьми, кто еще на месте Равшаны не понимает по-русски, что я не хочу с ней ничего? Что она мне не помогает. Я не могу и не хочу ее любить. Слушать. Видеть. Прижиматься. Целовать. За столом меня ждет Юля, это теперь единственная девушка, с которой я хочу всего.
Юля хватается за обе мои руки, как будто мы с ней оказалась в эпицентре конца света. У меня и у нее вид как после землетрясения. Она сразу поняла, кто это был, ведь и о секретарше своей я ей рассказал. У меня от Юлии больше нет секретов. Даже если я разрежу себя пополам, раздвину ребра, и Юля посмотрит, то она поймет, что видела здесь каждую часть моей души. Всю изнанку меня. Все мои внутренние и внешние шрамы. Это я о ней до сих пор чего-то не знаю. А она знает, откуда у меня на лице шрам, но больше никто знать не должен. Лишь бы папе об этом не напомнили. Думаю, он и так вспоминает об этом раз от раза, слишком внимательно присматриваясь к моему лицу. Физический шрам у меня не только там, их было гораздо больше, татуировки на теле скрыли остальные. Когда я в одиннадцатом классе пережил похороны Альбины, и даже уже успел погрязнуть в наркотиках и вовремя победить зависимость, папа увез меня в Сочи на летние каникулы после окончания школы. Тем утром я проснулся и с ужасом осознал, что вот уже прошло несколько месяцев, но ничего не заглушает эту боль, совсем ничего, куда бы меня не унес кайф или самолет. В какой кровати я бы ни спал, я нигде никогда не захочу просыпаться, так и зачем? Рано утром, пока мой папа спал в соседней комнате, я вышел из отеля наружу. Через окно. Пролетел через деревья, которые росли во дворе, поранился о ветки-руки, которые тянулись ко мне, пытаясь удержать. Не удержали. Но я удачно приземлился на склон – достаточно удачно для того, чтобы кое-что себе сломать, но не самое страшное. В больнице все врачи таращили глаза и одним голосом говорили, что я родился под удачливой звездой, но у меня было другое мнение, хотя за каникулы я научился почти не хромать. Сломанное ребро и рука не помешали мне начать учиться. Позже случилось много чего другого, но ничего не помешало мне выучиться и построить карьеру – казалось, сама жизнь была на моей стороне, смерти я не приглянулся, а судьба держала за меня кулачки, хотя и отняла Альбину.
Пока я извиняюсь перед Юлей, успокаиваю ее движениями пальцев, а мысленно пытаюсь вырваться из одного из своих самых худших дней, Равшана несется мимо нас походкой дешевой фотомодели. Через пару мгновений за ней и ее стервоподобной подругой закрывается дверь, и я начинаю дышать.
Мы едва успеваем остыть после этого психологического жаркое, названное именем Равшаны, Юля снова начинает улыбаться и предлагает выпить еще вина. Мы вновь говорим обо всем на свете, меняем темы разговоров, ныряем друг в друга и почти опустошаем тарелки, но минут через двадцать к нашему столику шаркает кто-то еще и, чтоб мне провалиться, это – чертов – Дмитрий – Валерьевич!
– Господа, – картинно тянет он, опираясь о столик обеими руками, которые чуть подрагивают в локтях, рот искривляется в жуткой улыбке, упоротый в хлам, язык во рту как в электрокомбайне, глаза в кучу. – А это я тут за вами следил. Из-под барной стойки.
Мы с Юлей выпадаем из реальности в бездну, тонем и летим, пытаясь зацепиться друг за друга руками, но теряем себя в водовороте событий, как будто нас засосало в болото.
– Сегодня международный день «бывших»? – спрашиваю я всех на свете. – Здравствуйте, классный руководитель моего сына.
– Я не только классный руководитель, я еще и классный любовник. Так жена говорила. Да, дорогая? Я ведь в постели тоже классный руководитель? Помнятся мне лихие времена, у нас с тобой была искрометная страсть! – выдувает он, и для меня это все равно, что сквозняк из пещеры, сносящий на пути все, включая мое настроение и счастье. У меня пылают щеки. Но не от чуждого смущения. Не хочу даже предполагать, что это, но Дмитрий Валерьевич мне определенно не нравится пьяным, и я хочу отшить его от нас. Сердце насилует отвратительное ненужное желание узнать подробнее про их «искрометное». Слову этому, между прочим, учитель придает особый неземной окрас, который меня раздражает. Он намеренно подчеркивает этот момент в разговоре, пока я по-новому изучаю Юлю глазами. Не хочу, чтобы учитель прочел мою мысль, пока я пытаюсь придать его словам образ и предположить, могу ли я лучше.
Юля спасает ситуацию, задав очевидный вопрос «что здесь делает Дмитрий Валерьевич», а подытоживает тем, чтобы он «вел себя достойно учителя младших классов», на что Дмитрий находит выразительный ответ, будто заранее заготовленный:
– Да пошли эти выродки в жопу, я детей на хрен терпеть не могу. Поэтому и работаю в школе, что терпеть не могу детей. – Потом он то ли чихает, то ли усмехается.
– Глеб, это неправда. Он просто пьян. Он очень любит детей и хотел собственных. – Оправдывает его Юля. Только я собираюсь сказать ей, чтобы она этого не делала, только собираюсь вызвать охрану, или кто тут в этом ресторане отвечает за безопасность, Дмитрий Валерьевич начинает говорить так громко, что мне опять приходится краснеть под взглядами чужих людей, считающих меня организатором банды.
– Да, хотел. НО! – он выставляет палец, длинный как указку, замолкает, долго и усердно проглатывая какие-то слова. Горькие. Со вкусом негодования, с привкусом горя. Это я определяю по его лицу. Сейчас оно у него такое, как будто он держит на языке свежий сочный лимон. Только потом до меня доходит, что он сдерживает слезы. Они звучат в его пьяном голосе уже со следующего слова и до конца монолога. – Это все твоя вина. – Бросает он в Юлю. Замечаю, что попадает он в место послабее, но я таких мест на ней еще не знаю. – Ты не хотела детей от меня! Все из-за тебя! Все-все! Из-за тебя! Ты, подстилка, ничего не хотела. Скажи ему. Давай, скажи, сколько детей ты от меня родила. Говори! Давай. Давай.
Я недоуменно слушаю наезд с таким бьющимся сердцем, словно это наезд по мою душу, словно это горсть земли в мой бассейн, а затем смотрю на Юлю, на то, как она сидит, словно ей плюнули в лицо. Нет. Хуже. Каждое слово Дмитрия обожгло ее, словно кислота. Я замечаю, как она терпит знакомую мне самому невыносимую боль, а затем лопается. В слезах, упавших на ее щеки, я разглядываю особую горечь.
– А что тут делала какая-то знойная брюнетка? Это ваша? – спрашивает у меня учитель, прервав мои мысли, в которых от него после моего кулака не осталось и мокрого места.
– Бывшая. – Подчеркиваю я жирно. – Может, догоните ее и у вас с ней все получится?
– Сейчас-сейчас, секундочку, только очки протру. Извините за жаргон, от малых заразился. Они говорили «щас, только шнурки поглажу». А может это и ваша школа, кстати. Наш с вами последний разговор по телефону был насыщен совершенно непонятными моим ушам фразами. В следующий раз, разговаривая с вами, буду сидеть за ноутбуком, чтоб слушать и сразу же гуглить. По-вашему, я похож на того, кто связывается вот с такими девками? О боже… – Дмитрий презрительно глядит в сторону, словно непристойная Равшана все еще там и по-прежнему выглядит грязнее лужи, а он по-прежнему не понимает, кто, кроме отбросов, способен повестись на это. Кроме отбросов, типа меня, который раздевается перед татуировщиком и делает детей, которых ему приходится учить. Я его не могу переварить. Меня тошнит. Как мне хочется унизить его в ответ, крышкой открутиться можно. – Дешевле уже некуда. – Продолжает он. – А что она говорила моей жене, девка эта? Рекомендовала вас? Говорила, каков господин судья в постели? – Дмитрий берется за край стола и делает вид, что собирается исполнить нечто вроде приватного танца, как будто отбросы, типа меня, только и делают, что танцуют в постели приватные танцы. – Как же после этого не проверить?
Я хочу посадить его на кол. Мало того, что он бухой, он устраивает второй заход начатого Равшаной цирка, считая, что после этого его статус по-прежнему останется выше моей моральной сферы. Я смотрю на него максимально возмущенным взглядом и не верю, не верю, что этот придурок учит моего ребенка и что это его надписи психуют на страницах Степиного дневника «аморальным поведением» через всю страницу.
– Ну что заглох, неформал? Нравится тебе это, жен уводить? После того как я нашел письмо в дневнике вашего дебила, я сразу это дело просек. Глеб Владимирович мою жену тискает за все места прямо на глазах у детей, людей, и всего мира. Во дворе школы. Безобразие.
– Дети не люди, что ли? – вырывается у меня. – Ах, да. Они же выродки.
– Ох, все как на подбор. – Картинно соглашается учитель. Слова «и не говорите» выступают в этих фразах не хуже, чем танцующие чертики в глазах под строгими очками. Сейчас очки эти пьяному учителю так же к месту, как мои футболки с черепами в зале суда.
– Дима. Езжай домой спать. Я вызову тебе… – Юля не заканчивает, поскольку ее тихий голос тут же перебивает перемешанная речь Дмитрия Валерьевича.
– Я не хочу спать, я хочу веселиться! Как мне смотреть без наркоза на то, как вы тут друг другу ручки теребите? Я принял обезболивающего. А тебе, я гляжу, плевать. Или ты просто делаешь вид.
– Сколько вы выпили? Канистру, что ли? – мне действительно интересно, настолько этот человек не похож на Степиного учителя, которого я видел у школы, с которым я разговаривал в классе. От которого получал дельные советы и принимал самые лучшие пожелания. Он хвалил моего ребенка даже притом, что он заслуженно заработал замечание и «двойку». В его голосе я слышал любовь. Может он намеревается ее скрыть, и может, как утверждает Юля, он действительно хочет быть хуже, чем есть? Почему – другой вопрос. Я не психолог, но могу выдвинуть подозрение, что учитель хочет запрятать раненные чувства куда-нибудь подальше. Но я ведь не должен чувствовать себя виноватым? Я не давал учителю адрес ресторана и не нашептывал ему на ухо «следите за нами».
– Ну да, так точно, ваша честь. Очень неловко называть так вонючего и лохматого неформала на байке, да и ладно. Я не верил, что вы судья. Но и вы постарайтесь поверить. Такого как я просто так невозможно разлюбить.
– Именно поэтому она сбрасывает на выходных ваши звонки, пока гуляет со мной и Степой? – этого говорить я точно не хотел, и если бы подумал немного, этот ответ не прошел бы прокурорскую проверку и мой язык бы отказался пускать его в ход.
– Яблоко от яблони недалеко укатилось. – Медленно отвечает учитель, словно вскрывает скальпелем. – Твой хреновый пацан, который уже целуется с языком и курит… да я его скоро… по стенке размажу.
– А я вашу голову подвешу в Судебном Департаменте над главным входом.
– Ты смотри, сколько прав он себе урвал. Куча дерьма. И ты с ним заодно. – Он переводит взгляд с меня на Юлю. – Почему тебе нравится издеваться надо мной? Сволочь.
– Вы назвали женщину сволочью. Аморальное поведение. – Спокойно констатирую я, и на этот раз это самая настоящая красная карточка. Непростительные слова, которые не нужно было говорить. Кто бы знал, что этот ответ заденет сильнее, чем о сброшенных звонках в выходные дни, когда Дмитрий Валерьевич хотел пригласить Юлю на свидание, а она уже была в кино со мной, Степой и Лали?
На этом этапе учитель проглатывает все печатные слова, какими бы обидными они не были, что-то там бурчит на матерном, описывая меня глазами. Мне начинает мерещиться, что он вырастает над столом, словно тень, и в рост и вширь, а поза у него такая, словно он готовится меня избить и совещается со своими демонами, какую для этого использовать технику, но я-то защищаться умею! Я перехватываю его руку тотчас, как она летит к моему лицу, и заламываю за спину. К нам сию секунду мчится работник ресторана, аж пыль из-под подошв, выкрикивая на ходу угрозу вызвать охрану, но я успокаиваю парня тем, что мы уходим. Страхуя учителя, я прошу Юлю расплатиться деньгами из моего кошелька, и мы выходим, не надев пальто.
На улице Дмитрий принялся орать. Вначале это была песенка о школе, за десять минут, пока мы ждали такси, которая плавно превратилась в премьеру драматического спектакля в жанре «слышно на всю улицу». Пока Юля помогала мне надеть пальто, учитель в моей руке орал, что его грабят. Я пытался успокоить его словами, говорил, не грабит его никто, но он настаивал, что граблю его именно я. Ему удалось не только развернуться, но и сфокусировать на мне зрение в полумраке, а затем ударить меня в то же место, что Равшана. Шлепок долетел до всех ушей на свете. Весь тротуар в искрах, вылетевших из моих глаз.
В такси Дмитрий Валерьевич повел себя не более скучно, к сожалению. Видимо, водка в его крови перешла на следующий уровень, в котором умственные способности учителя подбрасывали на его язык только немыслимую фигню, которую я не обучен переводить на русский. Пока он бубнил под нос, периодически переходя на выкрик, Юля отметила, что это был самый безумный день в ее жизни.
– Меня дважды обозвали подстилкой. – Повторяет она, как мантру в обратном направлении – хочет представить это безумным сном. – Меня дважды назвали подстилкой.
– А меня два раза ударили в табло. – Отбиваюсь я. – И чо?
– Юлечка, вернись, я исполню любое твое желание. – С закрытыми глазами стонет на моем плече пьяный учитель.
Я едва доживаю до момента, когда мы, наконец-то, заваливаем его в квартиру, как палено. Дмитрий падает в прихожей на пол, спугивая своего черного котяру и вопя на весь дом:
– Что вы меня постоянно роняете, как в том фильме? – и ползком, да-да, ползком на коленях направляется в спальню, потеряв на ковре очки.
Мы с Юлей на пару мгновений застываем посреди узкого коридорчика, с сочувствием наблюдая за тем, как от нас отдаляется его зад. Мне и смешно и грустно – все в одном салате, не знаю, какую эмоцию выбрать. Выбираю, как на слушании, самое невыразительное лицо. Через секунду у моей ноги что-то шевелится и мне приходится отскакивать от этого черного кота, от этой пучеглазой тени, палящей на меня своими желтыми фарами, средоточия всей в мире боли.
– Глеб, прошу. – Шепчет Юля. – Никто не должен узнать.
– Я не его судья.
Папа с овациями встречает нас на пороге, торжественно объявляя, что у него чайник вскипел. А у нас – вскипел Дмитрий Валерьевич. Я кипел тоже, только тише, чем он. Юля стала особенно замкнутой, сейчас у нее не просто есть секрет, она сама вся является секретом, и мне еще больше захотелось ее раскрыть. Я знаю ее, как отвязную девчонку, любительницу детей, я чувствую в ней настоящего друга, с которым хорошо даже молчать, вижу ее жизнерадостной девушкой, улыбающейся чаще меня, которая навсегда заняла уютное место в моем сердце, с которой у меня классные поцелуи и их всегда мало, и рядом с которой хочется учиться чему-то хорошему, но не только детям. Но вот такой… Такой, которой сделал ее в ресторане Дмитрий Валерьевич, я Юлю еще не знаю. Неужели все только из-за того, что она не смогла (не захотела) от него родить?
Папа сразу понимает, что что-то случилось, поэтому за чаем мы ему рассказываем. Точнее я рассказываю. Юля так и сидит, понурив голову, будто на голове у нее стоит административное здание. Над ситуацией мой папа лишь вначале сердится, а потом ржет, и я вижу, как под его смех и отшучивания Юлины брови взлетают так высоко, что их приходится ловить. Любопытство папе не дает покоя, он вовсе не обеспокоен тем, что меня и Юлю обозвали, а со мной подрался Степкин классный руководитель. Он спрашивает, знает ли Степа, что Дмитрий Валерьевич бывший муж Юли.
– Да. Но о сегодняшнем инциденте он ничего не должен узнать. – Говорит Юля, вставляя свое первое слово.
– О, ну в таком случае говорите тише, тем более он уже спит. – Отвечает папа, но тона не убавляет. Предшествующие слова он вообще практически проорал. – Ребята, вы здесь сами все уберете. Я пойду, покопаюсь в нашем старом гараже, и надо зайти к приятелю. – Эти слова папа несет с собой в прихожую, рассматривая наручные часы. – Кстати, я могу остаться у него ночевать.
Мне надо бы задуматься, зачем папе копаться в гараже ночью и зачем после этого навещать приятеля и оставаться ночевать. И если второй пункт мне понятен тем, что папа хочет оставить нас с Юлей наедине, то смысла в первом я не вижу и именно по нему определяю, что папа врет. В судебных разбирательствах таких моментов немало. Одно лишнее неотрепетированное с адвокатом слово может сыграть злую шутку. Обо всем этом мне бы надо подумать и постараться раскрыть ночные затейства папы, но вместо этого я не могу отвести глаз от Юлиных волос, – именно их я вижу перед собой, потому что она уронила лоб на свои руки. На мгновение нам слышно только тихое рычание холодильника, а потом я зову ее по имени. Голова ее поднимается, но пряди волос играют роль ширмы.
– Юль, – говорю, накрывая рукой ее ладонь, – дай мне проводить папу, и мы поговорим. Обещаешь?
В ответ она отвешивает кивок, хоть и не сразу. Я иду туда, куда меня своими длинными невидимыми руками тянет запах духов.
– Папа…
Завязывая галстук, папа весь передергивается от испуга. Кроме галстука у него уже уложены черные волосы и начищены ботинки, ведь именно в таком виде мужики ходят копаться в своем гараже. В чем же еще, как не в галстуке? Я спрашиваю, что за событие такое назначено в гараже, отчего папа собрался туда по всем правилам театрального дрес-кода, одновременно размахивая перед носом ладонью в попытках отогнать от себя папин приставучий запах.
– Сознаюсь. Не в гараж иду. – Мнется отец, продолжив снимать с себя несуществующие пылинки.
– К приятелю?
– Угу. Так, что еще я хотел?
– Голову на плечи надеть. Видимо, операция по смене ориентации завершилась успешно.
– Ну чего ты так на папку-то?
– А зачем цветы? – я устремляю взгляд на модный отныне букетик из мягких игрушек, покоящийся на тумбочке.
Папа расстроен тем, что я спросил про цветы, как будто ему придется мне в чем-то сознаваться. Он перестает искать на себе крошечки, замирает столбом и целую вечность находит ответ, но, тем не менее, выдает глупый вопрос.
– Вот эти?
– Да, вот эти. – Уточняю я.
Через паузу:
– Моего приятеля зовут Алеся.
– Сколько их у тебя? А сколько их в Питере?!
– Тсс. Не разбуди ребенка.
– Где ты ее откапал?
– На опушке. Сынок, папе еще только сорок семь. Сколько ты мне дашь?
– Пятнадцать.
– Видишь, как я хорошо выгляжу? Папа в прекрасном состоянии.
– Вид товарный, не спорю. Я просто полюбопытствовал. А сколько ей лет?
Этот вопрос папа заблокировал. Он молча смахивает с плеча еще пару несуществующих соринок и смотрит на меня с красными щеками, пугаясь моего вида. Последние его слова перед бегством: на десять лет младше. Счастливо оставаться. Кого младше? Папы или меня?
– Этой Алесе всего семнадцать! – кричу я в кухне, сделав выводы из поведения отца. – Он. Сошел. С ума. – Каждое слово уменьшает звук моего голоса. Юля по-прежнему отстраненная и невысказанная до конца, при этом она напоминает шкурку апельсина, который до последней капли уничтожили в сок. Пряди волос до сих пор ширмой прикрывают лицо. Я сажусь рядом и осторожно отодвигаю часть занавески, молча спрашивая разрешения войти за нее. – Эй. – Я улыбаюсь, думая о минералке со льдом и холодном душе, о чем угодно самом ободряющем, чтобы моя улыбка повторила ассоциацию в голове. Я придвигаю ее ближе, и Юля видит, что я готов ее слушать и давно. – У нас все хорошо.
– Я знаю. Но у Димы есть свои причины злиться. Я не уверена, по какой причине он вилял хвостом на стороне. Или хотел повысить самооценку или убегал забываться. Мы хотели детей. И я – тоже. У нас ничего не получилось.
– Время не встало на месте. Возможно, получится со мной. Некоторые ситуации надо отпускать. Степка мечтает о брате или сестре, но ты ведь знаешь, что он умный молодой человек. Он поймет и тоже отпустит ситуацию. А Дмитрий Валерьевич… он еще жив и встретит свою половинку. – Я так стараюсь, достаю из себя все самое лучшее, что только удалось сохранить во мне папе, и что во мне распустилось благодаря Степе. Целый особенный мир, равный сочному воображению сына, настоящий и большой, как его сердце. Но Юля придумала расплакаться, и я прижимаю ее к себе, держу, пока она не заканчивает.
– В первый раз я забеременела в нашем свадебном путешествии.
Что? – удивляюсь я, но молчу. Не хочу спугнуть ее решительность продолжать.
– На первом же месяце случился выкидыш. Вторая беременность случилась через год. Но счастливы мы были всего семь месяцев. Все-таки когда сразу – не так больно. Но когда на огромном сроке… Когда знаешь пол ребенка и даже имя уже придумал…
– Успокойся. – Мы вместе перевариваем то, что отравляло ее все эти годы, не желая оставаться в прошлом. – С ума сойти, и в мыслях бы не допустил, что.… О боже.
– Врачи разводили руками. Ничего не предполагало беды. Но она просто родилась мертвой. После этого Дима перестал возвращаться вовремя. Иногда не приходил ночевать.
– Ты его оправдываешь, но он просто мерзавец, если оставлял тебя наедине с такой болью.
– У него был собственный способ горевать, не спеши выносить ему приговор.
– Ну, свихнуться, способ горевать. Хотя мои-то способы не намного эффективнее. Оставь все в прошлом и больше не бойся. Следующий раз будет удачным. Теперь мы твоя семья. И поверь. Мы сделаем все возможное, чтобы наша семья была счастливой, и чтобы ты смогла нам доверять. Договорились?
– Глеб. Это не самое важное, о чем я должна была предупредить. Я больше никогда не смогу забеременеть и ни один врач мне ничем не поможет. Теперь ты знаешь все. – И она заливает мою кухню слезами, как будто признанием этим запустила апокалипсис, или как будто после этого я по всем правилам жанра должен ее кинуть.
– Юля. Стоит только захотеть. И если ты захочешь, у нас будет сын. Если ты примешь наше со Степой предложение, мы будем твоей самой настоящей семьей на свете.
Одна улыбка Юли, та самая, которая не сходит с ее лица, и мне открывается еще одна тайна вселенной. Мы не просто столкнулись в коридоре. Мы совпали. И прошлое осталось позади. Моя Альбина. Ее не родившиеся дети. Они отпустили нас в этот самый день. И если бы я смог познакомиться с ангелом, который бросил нас друг другу в руки, я считал бы его наравне с сыном.
На следующий день мы втроем на прогулке, и я едва мысленно выбираюсь из своей спальни, где мы с Юлей были всю ночь вместе, когда я всю ее покрыл поцелуями от макушки до кончиков пальцев на ногах, когда наши губы не могли отстать друг от друга, и когда я повторял ее имя, а она мое. Сейчас на выставке со Степой мы делаем вид, что интересуемся исключительно искусством, как Степа, носящийся по залу и бегающий от картины к картине, рассматривая в каждой новую вселенную. Вот и мы заинтересованы, точнее пытаемся – глаза наши горят так, что эстетам приходится щуриться, чтобы рассмотреть какую-либо из работ художника, которые мы с Юлей в большей степени не замечаем, настолько нам нравится реальность, а не воображение. Мы твердо стоим ногами на земле и при этом такие неземные. Один момент я слишком долго не отвожу от сына взгляд и смотрю на то, как он слишком долго не отводит взгляд от одной из самых странных картин (ночь, поле, дерево в снегу и огромные мыльные пузыри). Сын фотает очередную дурь издалека в полном размере, а также вблизи все понравившиеся детали, и словно пытается понять, как именно это было нарисовано. Я не могу его подвести. Я должен стать для него лучшим отцом в мире, чтобы мой сын всегда был счастлив и знал, что в любое время года в его душе у него всегда есть друг, с которым можно поговорить. Чтобы он всегда был здоров, весел, никогда не подумал о выпивке или таблетках, как я, и всю-всю жизнь был зависим только от красоты. Потому что наркотики – не друзья. Они не поддерживают, не решают проблемы, не тушат внутренние пожары, я проверил на себе и жалею. Жалею, что не хватило ума и фантазии на лучшее. Глеб, ты должен всегда помнить о том, что твой маленький сын для тебя дороже любой женщины, – звучат в голове слова Юли, сказанные не так давно. Да, пока он маленький, это должно быть для меня законом, не предполагающим поправок. Я смотрю на Юлю, которая смотрит на картину. Сейчас ее саму впору нарисовать во время этого процесса. Если я потеряю ее, Степа меня спасет? Я захочу после этого спать и дышать? Не зря я ввязался в отношения снова? Не зря позволил чувствам унести меня? Эх, кто знает. Ловлю момент.
Вечером мы лавируем по кухне, готовя сладкие вареники с творогом. Мы намеренно наталкиваемся с Юлей друг на друга бедрами и плечами, кидаемся маленькими горстками муки, а когда Степа отворачивается, я притягиваю ее к себе и целую. Мы соревнуемся, кто сделает больше вареников и главное – качественней. У меня получаются самые красивые. Не преувеличиваю. Настроение мое на высоте, а с болью в душе вкусняшку не приготовить, Степа прав. В один момент трезвонит телефон, и Юля, протерев руку, снимает трубку, находясь к ней ближе всех.
Трубку на том конце бросают, а через некоторое время телефон трещит во второй раз, и Юля сразу передает ее мне – я сумею найти общий язык с загадочным молчанием.
Молчание оказалось загадочным в своем полном интенсивном максимуме – загадило нам вчера с Юлей все свидание.
– Глеб Владимирович, – но сегодня он звучит корректнее, чем вчера в ресторане, и я больше не грязный черт, не куча дерьма, а, кто бы мог подумать, Глеб Владимирович. – Сказать хочу, что все это между нами не важно. Я извиняюсь за вчерашнее, вы можете встречаться с кем угодно, но Степа…
– Да, вели вы себя вчера очень плохо, Дмитрий Валерьевич. Я буду звонить вашей матери. – Удачно шучу я, потому что Степа обхохатывается, не пытаясь сдержаться. Даю зуб и обе руки (голову не даю, ее снесло и так), что учитель все слышит и закатывает глаза. Как оказалось, вчера вечером Степа лег спать, но проснулся тотчас, как я повернул ключ в замке, и наш с папой разговор о слегка неважном свидании прослушал, а потом, видимо, и то, что рассказала Юля, хотя я не уверен – Степа так убедительно делает вид, что ничего не знает по этой части.
– Я не хочу портить с вами отношения, что бы ни случилось. – Цедит учитель, будто кто-то на той стороне держит у его виска дуло ружья. – Я учу вашего сына, а ничего важнее ребенка быть не может.
– А это весьма удобно, не находите? Чуть что, можно спрятаться за моего ребенка.
– Глеб Владимирович. – Кажется, он воздействует, используя мое имя. Он придает этим словам самую шероховатую поверхность. – Я больше не собираюсь поступать… недостойно учителя.
– Поживем, увидим, что еще вы выкинете. Просто знайте то, что знаю я: вы заняли очень удобное положение. Не учи вы моего сына, я бы вам еще в ресторане шею намылил. С одной стороны я вас понимаю, как мужчина. Мы не будем мелькать у вас перед глазами, но попытайтесь забыть о нас. Дети действительно важнее.
После этих слов он прощается со мной так поспешно, словно у него там каша из дома убегает, а я еще долго стою с трубкой, не понимая, откуда у меня такое ощущение, что в эту самую минуту учитель опрокинул свое лицо на подушку и плачет, вместе с тем стараясь поверить в эти свои слова.
Дети важнее. Важнее. Важнее. – Повторяет он как мантру, каждой клеточкой мозга желая только Юлию.
Смотрю на Степу и натыкаюсь на его взгляд, как на прокурорский. Удивляясь тому, как резко мой сын перевоплощается из забавного веселящегося ребенка в глубоко смотрящего взрослого и обратно, я буквально прирастаю к полу. Когда мы заканчиваем с варениками, я побеждаю конкурс, и мы наедаемся досыта. Степа идет спать, а мой папа не возвращается от своей молоденькой девчонки даже на запахи моих вареников. Я прокрадываюсь в комнату сына, чтоб поцеловать Степу в щеку, а потом мы с Юлей остаемся одни.
В середине осени день сокращается, и тени за окном приступают вырастать быстрее. Над изголовьем моей кровати окно, и когда мы с Юлей падаем на подушку, небо переворачивается у нас перед глазами, крыши домов оказываются на небе, как потолок, а редкие звезды осыпаются у нас под ногами.
– Можно еще раз посмотреть самую большую татуировку? – спрашивает после нескольких минут молчания Юля, но я уже знаю, это теперь такой ее способ заставить меня раздеться. Татуировка в виде женщины, горящей в огне, занимает всю мою спину. Когда Юля увидела это произведение впервые, она ахнула «ничего себе, у тебя спина горит!» Пламя на моей коже действительно выглядит как живое и, к счастью, я никогда этого не вижу.
Я снимаю с себя майку, испачканную в муке, и ложусь на живот, ощущая Юлин взгляд повсюду, а не только на огненной женщине.
– Дай угадаю. Ты хочешь, чтобы я разделся там, где у меня хватило ума не делать ни одной татуировки? Извращенка.
– Кем еще можно стать рядом с тобой, по-твоему? А почему ты не делал татуировку там?
– Мне не хотелось, чтоб мастер пялился на мой зад. Но я никогда не забуду, как делал у него «женщину в огне» – говорю, сделайте мне что-нибудь масштабное, чтобы процесс длился подольше.
В лице Юли, а по большей части в ее округлившихся глазах я читаю немой вопрос. Я так сильно хотел боли? Да. Это странно звучит, но она давала мне надежду. Потом моим спокойствием и надеждой стал только Степа. А теперь к этому прилагается Юля. Я покрываю поцелуями все ее лицо, а потом и все тело, не могу выбрать одно место, у меня все ее места самые любимые, но затем я начинаю проваливаться в ее объятиях, хотя это последнее, чего я хочу. Огромная любовь в моем сердце уже места себе не находит и ей постоянно требуется выход. Я превосходно владею этими приемами. И Юля. Мы делаем это до середины ночи. Сон берет надо мной верх, но я не хочу закрывать глаза, потому что тогда сразу начну по ней скучать.
Степа, 9 лет
Сегодня я проявляю чувства ватными палочками. Да-да, точно, ватными палочками. А еще зубной щеткой и куском ваты. Трюк номер один. Берется горстка ватных палочек, опускается в разведенную краску, ждем, когда белые головки палочек поглотят цвет, а затем рисуем этим сирень. Эту и еще несколько необычных техник сегодня на уроке ИЗО нам показала наша шальная учительница-художница. Она сама ходячая картина – цвет ее волос меняется каждый месяц, один безумнее другого. Платья с яростным окрасом, как у цыганки, сменяются каждый день, словно она живет в магазине с этими платьями. Тощие руки с накладными черными или красными ногтями изображают эмоции в воздухе. Мне нравятся ее новые фантазии, у меня так хорошо с первого раза получается их воплотить, что через минуту училка вся цвета кайфа. Ее кабинет снова приобретает себе на стену один из моих рисунков, но лучший ей у меня отобрать не удается – он для папы и Юли. Ватными палочками и брызгами с зубной щетки я изобразил картину мира, который мы строим вместе. Пусть Юля посмотрит на это и поймет – втроем нам будет хорошо, никто четвертый нам нужен не будет. Ну, только если это не дедуля. Суть в том, чтоб она узнала – не нужны нам с папой другие дети в семье. Мы все равно выбрали только ее и никогда от нее не откажемся. Во время кулинарного конкурса на кухне я пару раз подглядел, как они целовались – сладко, как есть сахарную пудру. Мне захотелось их нарисовать, настолько оказалось не противно. Даже загляделся.
А еще мне захотелось, чтобы Дмитрий Валерьевич встретил свою любовь, как папа мой пожелал. Пусть так и будет. Пусть «крошки», которые у них не сумели родиться и не успели даже сделать первый вдох, больше его не беспокоят. Они с Юлей не виноваты. Виновата судьба. Это судьба до сих пор не может заставить сердце моей мамы биться над моими письмами и рисунками. Мне нужно было в начале года бросить не рисовать, а ей письма писать. Вдруг ей, правда, все равно? И сидит она перед своим компьютером, вся фиолетовая, как фиалка, удаляет мои письма, как спам, и закатывает глаза. А я теперь не могу избавиться от нее даже рисованием. Хочется подобрать ей мифический образ, да похуже, чем я придумал Равшане с ее черными змеями на голове, но не выходит. Маму я всегда вижу как маму. Я помню ее лицо и фигуру, но мне важно знать, какая она сейчас. Я просто хочу, чтоб она у меня была. Чтобы она пришла и посмотрела так, что я бы сразу почувствовал, что и я тоже у нее есть.
Когда смотрю, как на Паштета глазеет его мама – словно он маленький бог, мне кажется, что меня не существует, пока на меня не посмотрит моя мама. Как мои рисунки, обретающие дыхание после чьего-то взгляда – словно чужое восхищение наполняет картину жизнью. Пускай это и немного завистнический взгляд. Сегодня на уроке Ярик долго поглядывал на то, что у меня получается в альбоме, поглядывал косовато, потому что у меня выходит вот так, а у него – никак. Мне пришлось рисовать за него первые линии, а потом он лыбился во все лицо и повторял свою старую фразу «ну ты чисто художник», о которой я совсем забыл. А на бумагу я почти не смотрел – следил за спиной училки, опасаясь, как бы она не повернулась и не заметила, что я благополучно изощряюсь в жульничестве, что Ярослав рисует третьей рукой, которая выросла из его груди и как-то подозрительно похожа на мою.
В понедельник на чтении внимательно изучаю состояние Дмитрия Валерьевича. Вид у него усталый, но когда взгляд останавливается на мне, смотрит он на меня так, будто я самое наглое звено в классе или сейчас у нас будет конкурс-разминка «идиот года», где по всем показателям лидирую я. Потому что стараюсь счесть с его лица выходные приключения, и он догадывается. Мне ооочень трудно дается представить себе учителя в пьяном угаре, но от одной мысли, как он шатается на деревянных ногах, становится тоскливо.
– Дома вы будете читать этот рассказ и перескажете его. – Говорит учитель, и именно эти слова меня подбадривают. О чем он говорил все это время? Говорил ли он? Да, говорил, и я слышал. Но не слышал ни черта в то же время. Как это? Помню только, что говорил учитель таким голосом, точно предсказывает будущее. – А теперь мы откроем его и начнем читать по одному предложению каждый. Начинай, Максим. Постой. – Дмитрий Валерьевич взводит руку, словно ограничитель. – Кипятков…
– Чо?
– Хватит прокалывать меня взглядом. Уткнись в учебник, а не в меня и не в окно, как пять минут назад. И что ты там только видел?
Я думаю – где? В его лице? Боль. В нашем окне? Птицу. Она была свободна ото всей нашей боли. Ее образ приковал меня к месту. Крылья ее (или его) были огромные, и она (или он? орел?) не размахивала ими; летела, точно самолет. Как ей это удавалось? Мне захотелось на несколько минут стать самым маленьким человечком в мире, и сесть ей на шею. Она бы прокатила меня по небу, я бы увидел мир ее глазами. Что она чувствует, когда ощущает высоту и владеет ею, как мы владеем своими квартирами, вместо того, чтобы бояться упасть? Почему она не боится упасть?
– В небе я видел птицу, и представил, какого ей быть свободной ото всего, что диктует общество на земле. Полностью распоряжаться собой. В пределах разумного делать все, что в голову взбредет. Это же так необычно для человека. Мы ходим по земле и не позволяем себе даже мысленно приподняться над ней – это ведь «нельзя», это ведь «глупо». Или когда вас, взрослых, уничтожают совершенно ненужные вещи, такие как ревность или зависть. Или любовь, похожая на болезнь. А вот у птиц… у них нет причины, чтобы летать. Понимаете? По-настоящему летать. У них просто есть этот полет. Свободный полет. – Заболтался я, пока брови учителя не проделали на его лице акробатические трюки, а одноклассники не начали засыпать под мой бред.
После уроков он оставляет меня у себя, чтобы наораться всласть. Больше всего его беспокоит не то, что я так много знаю о личной жизни взрослых, а то, что у меня находится наглость придавать этой ситуации краски.
– Начнем с того, что ты ничего не знаешь. – Вбивает он мне в голову, как гвоздь.
Ну, предположим.
– Продолжим тем, что у тебя молоко на губах не просохло судить о взрослой любви. Если считаешь высоким качеством ржать под издевки своего папочки, который говорит, как погано я там себя вел в ресторане, то…
– Но вы действительно повели себя погано в ресторане.
– Ты себя снова начинаешь вести, как идиот. Тебя этому что, папаша учит?
– А вас – кто? Чего стоит одна только драка. Как объяснить, что это по-идиотски, мерзко, грубо, недружественно и… аморально. – Я четко выделяю последнее слово, глядя, как оно рисует трещину в его лице. Я слежу за реакцией Дмитрия Валерьевича на то, как я возвращаю ему его же собственные слова, и мне начинает казаться, что сейчас получу под дых. Чем он больше всего потрясен? Моей смелостью? Или тем, что я запомнил эту фразу наизусть? Фразу, которая дышит неприязнью и отвращением. Сейчас она вгрызается ему в душу, как будто у каждого этого слова есть зубы. Так и есть, все мои слова кусаются, но что-то заставляет меня довести начатое до конца. – Поверить не могу, что мы с Яриком просидели целую вечность после уроков. Когда мы подрались, мы хоть пьяные не были. – Лицо учителя как картинка в калейдоскопе: искажается так, что я смотрю на это и сразу же жмурюсь. А вместо сердца у него – гнилое яблоко с червяком.
– Ты думаешь, я долго позволю тебе, маленькой сволочи, лезть, куда не просят? Хочешь, я тебя поставлю на твое скотское место прямо сейчас – оставайся и будешь до ночи сидеть в классе. Мне спешить некуда, меня дома больше не ждет Юлия Юрьевна. Юлия Юрьевна теперь ждет дома только вас с неформалом-папочкой.
– Я ваши приколы с оставлением после уроков отцу расскажу, который судья. Будете и дальше поддерживать свой статус аморального учителя. В следующей школе.
От этой фразы, которая навернулась мне на язык, его словно всего выпотрошило. В этом пространстве в душе учителя я нахожу злость, потому что никак не могу найти пустой карман для своей наглости, и удивление, потому что в обычной жизни эта фраза не выходит из уст малолетки. Маленькой сволочи. Это язык юриста. Но! Я говорил и все знают, у меня их в семье двое, а я люблю слушать и все всасывать в себя трубочкой.
– Знаешь что, мой хороший? – началось напутствие, к которому я был готов, и которое я вынесу взамен за то, как поранил его. – Ты в своей жизни еще ничего не добился и не знаешь, как тяжело доставать бабки. Все, что ты имеешь – это богатство твоего отца, а не твое. Ты только и сделал за свою коротенькую жизнь, что не научился понимать, откуда берется еда на твоем столе. Я совсем один, кроме кота у меня нет друга, я пришел сюда, чтоб зарабатывать деньги и налаживать отношения с женой. Да, бывшей. Всякое бывает. Но я люблю ее до сих пор. Чего уж там теперь от тебя скрывать, твой мелкий любопытный нос побывал в каждом дверном замке. Да. Я боролся за любовь. Боролся. Но тут явились вы со своим оригинальным папочкой и хотите вслед за Юлей отнять у меня работу.
Я глубоко и медленно вдыхаю и выдыхаю. Мне хочется стать мягким белым зайчиком. Мне надо поговорить с учителем по душам. Мне так надоели скандалы! Внешне я кажусь спокойным и смелым, но внутри… Внутри у меня землетрясение, проснувшийся вулкан, ураганный дождь, воронка смерчи, и вообще конец света. За попытки отвоевать у нас Юлю любой ценой я своего учителя не переношу («Жизнь такова, что надо уметь добиваться всего, чего хочешь», вот о чем он говорил), но я должен сделать его своим другом – только так можно победить врага. Я ищу подходящий медиатор к струнам его души, и не чтобы прикоснуться и забыть, а сыграть лучшее, – нечто, неподобное другой музыке. Короче. Передо мной возникает задача сделать счастливым еще одного человека, но как?
– Дмитрий Ва…
Я не заканчиваю ничего, даже полслова. Мой учитель весь взрывается на тысячи осколков, которые глубоко впиваются в мое тело. В крепкую истерику из обиды, несчастья и замешательства добавляется вот это бешенство.
– Ты дебил! И твой папаша-байкер – тоже!
От этой воронки внутри себя я начинаю поедать свою губу. Зачем Ковтун это делает? Укрепляет во мне неприязнь, а не желание вместе посидеть на радуге.
– Почему вы…?
– Потому что с генетикой не поспоришь! – Это утверждение разбирает меня на винтики и гвоздики. Сколько можно унижать моего отца?
– Нет, почему вы себе позволяете опускаться до такого?
– Вон отсюда.
– Пожалуйста…
– Выметайся! – я лечу к двери и как раз успеваю выбежать до того, как в меня полетела бы груда бумаг, заехала бы мне в голову, и все картины, которые я еще не нарисовал, перемешались бы в ней сплошняком в нелепую возню. Мне бы потом и года не хватило, чтобы перебрать детали. Это была бы куча пазлов в три метра высотой, где, словно салат, смешалась тысяча разных мозаик.
В коридоре я плотно припадаю к стене, стараясь восстановить дыхание после бега, а выкрики из класса тянутся следом, как ниточка, с каждым моим шагом которая все тоньше. У Ковтуна совсем крышка открутилась. И у меня. Интересно, какого это, быть в нормальных отношениях с учителем? Тем учителем, который не является бывшим мужем девушки твоего папы? Я забыл и едва могу вспомнить, какого это, ругаться с учителем исключительно из-за поведения и «двоек», пока ко мне не подкрадывается Дракон. Я чувствую за спиной биение его крыльев, жар огненного дыхания.
– Привет, хулиган.
– Здрасьте, Дракон Робертович. – Цежу я, и, к несчастью, в голосе слишком много нежелания. – Ой! То есть Вилен! – Я уже почти весь ушел из школы, наконец-то, но физрук дергает меня за руку.
– Подожди-ка, Кипятков.
– Чо?
Ноздри у него вздуваются.
– Не чокайся. Что у вас за шум с Дмитрием Валерьевичем? Какой дьявол тебя воспитывает? Ты что себе позволяешь?
– Слишком много вопросов для одного маленького ребенка.
– Хамства твоего слишком много! Мне что, отцу твоему позвонить?
Нужно отбить у него эту идею. Однажды он позвонил. И с такой силой задышал огнем в трубку, что даже из нашей розетки повалил дым.
– Мы вас заблокировали, Вилен Драконович. Ой, Робертович.
– Не прикидывайся идиотом, ты далеко не идиот, ни то ты меня знаешь, сейчас как надеру тебе…!
– Жене своей надирайте. Если вы ее себе когда-нибудь, конечно, найдете. – Я иду, стряхнув с плеча саднящий кожу ремень от сумки, затылком чувствуя долгий взгляд Дракона, чувствуя запах гари из его ноздрей, и как его зубатая челюсть отвисла до пола, так и не сумев произнести вслух «ай-да пацан» или что-то вроде.
Только за школой соображаю, что вместо желаемой дружбы укусил за рану еще одного учителя. Ну, что я за черт?!
Мы зажимаемся за угол школы. Проходим через стены и остаемся там, под кирпичом. Воображаем себя в шапке-невидимке. И нас никто не видит. Это всегда работало. Сегодня Паштет заранее «стрельнул» пару сигарет у знакомых курильщиков с четвертого класса (весьма кстати), и после всех уроков и безумных перепалок мы прячемся за облачками дыма. Хотя настоящая серьезная перепалка случилась только одна, есть ощущение, что их было дофигище. Это еще хуже, чем когда Паштет порвал портрет Принцессы Лали.
– До конца жизни хватит. Руки трясутся. – Добавляю я, когда рассказываю другу все: начиная с того самого момента, как я столкнул Юлю и папу в коридоре.
– Ты кипятишься, расслабься.
– А ты – пашутишься. – Иногда мы любим выдумывать части речи из своих фамилий.
– Чо эт еще значит, Кипяток?
– Удивляешься. Нет. Не удивляешься. Ты просто в шоке.
– Ну, еще бы! А как ты теперь называешь Юлию Юрьевну? Ты с ней на «ты»?
– Уже да. Называю Юлей. В школе только – по отчеству. А когда они поженятся, я ее буду называть Юлей везде.
– Повезло твоему отцу, она красотка. У нее классные сиськи. И голос.
Легкий смех и дым меня расслабляет. Я делаю еще одну последнюю максимальную затяжку и замечаю, как на всего Ярика ложится огромная тень. Тень эта принадлежит какому-то чудовищу, судя по страху в лице друга. Я оборачиваюсь, и происходит невообразимое. Перед нами стоит металлическая стотонная версия моего папы с упертыми в бока руками, а у меня дым все еще в легких, который долго в себе я держать не могу.
– Так-так. – Повторяет он, переводя взгляд с него на меня, с меня на него и обратно. – Так-так. А я слышу знакомые голоса. Дай, думаю, загляну за уголок. Наконец-то я вас застал, щеглы. Вот они у нас, тепленькие. Перышки оттопыренные. У одного километр дыма на пол-улицы, у другого голова в облаке. Курят, как взрослые мужики.
Скрыть от отца облако, повалившееся из моего носа, я не могу – только развести его руками, выкинув сигарету следом за Яриком. Папа выражает эмоции словом, которое я не могу ни написать, ни нарисовать в образе тем более. Я никогда нигде не рисовал неприличных символов и не хочу, а некоторые пацаны это любят. Папина рука взлетает в воздух, Паштет с криком «нет!» загораживает меня, и оплеуха достается ему. Не могу поверить. Очередной безумный день моей жизни. Видимо, героизм Ярослава моего отца несколько впечатляет, отчего он из ста тонн своей ужасной металлической версии уменьшается до своих настоящих пятидесяти пяти килограмм и ста восьмидесяти метров, щурит черные глаза, на этот раз не от солнца. Здесь в тени мы все. Это странно, быть в тени и при этом выставленным напоказ. Не знаю, что обычно делается после этого. Не знаю, что со мной сделает дома отец.
– Пожалуйста. – Стонет Паштет, растирая щеку. Прости, Ярик. Это был мой удар. Он должен был достаться мне. – Не трогайте Степу, это все я. Мы не будем больше.
– Плетись домой сейчас же, или я Женьке позвоню.
– Не звоните моему отцу! Он ведь врач, это ведь маньяки с дипломом и категорией, он меня вскроет за это дома!
– Домой. Оба. – Цедит отец, хватая меня за ворот, и тащит, как нагадившего кота.
Я только и успеваю обернуться, увидеть страх Паштета, раздувшийся до немыслимых размеров в его лице, и кинуть ему ободряющее «все нормально будет, иди». А потом мой отец в дедулиной машине из судьи превращается в прокурора – кидает обвинение за обвинением, чуть ли не номера статей мне называет. Начинается с того, что он говорит мне, сколько можно мне повторять, что чем раньше начнешь, тем сложнее бросить. Я рассказываю о Дмитрии Валерьевиче, точнее о том, какие у нас с ним сейчас отношения – натянутые, как носок малой. Как джинсы самого крошечного размера. Мне не удается ничего договорить. Отец разорался сильнее фразами «опять твой учитель, сколько можно, пройдет ли хоть день, чтоб я не слышал об учителе этом» и «плевал я на ваши отношения». Разбирайтесь сами, говорит, а ему – надо, чтоб я не курил. И точка.
– Кури, давай, если хочешь, чтоб у тебя повис в восемнадцать лет. Женишься тогда на своей Принцессе, ага. Не будь ты, как я! Хотя я в девять и не курил. Мой отец попробовал это в пять, но ты ведь не бери дурной пример с людей, пускай они талантливы, умны, и пускай они тебе самые близкие. Это ошибки. Даже самый умный может споткнуться на ровном месте, но если уж ты берешь пример, то только хороший! Понимаешь? Понимаешь?! – повторяет он пару раз, на второй раз запустив мне в волосы руку, и я чувствую, что пальцы папины уже вполне расслаблены, а его жест оказывается нежным. – Все, надеюсь, тебе не придется двести раз повторять. Больше не делайте этого. – Своим тоном папа ставит точку в разговоре. «Заседание окончено» – как он повторяет всякий раз перед закрытием какой-либо темы навсегда, и я вздыхаю свободно.
Но все равно я просидел в своей комнате взаперти часа два, пока отец молча готовил поесть. Это не из-за того, что я не хотел с ним общаться. Сперва я позвонил Паштету, затем поработал с рисунком, который готовлю для папы с Юлей, а потом я позвонил маме.
И через пять минут опять позвонил.
И сейчас звоню. Гудки идут, но никто не берет трубку. Вчера телефон был выключен. А сегодня идут гудки. Идут и идут. Долгие, унылые гудки. И никто. Не берет. Чертову трубку.
Я звоню еще и еще и жду дольше. С закрытыми глазами слушаю тот или иной гудок. Иногда бывает, что ты почти засыпаешь у телефона, когда наконец-то раздается заветное алло, после того как ты потерял всяческую надежду. Но алло раздается, и тогда твое сердце проваливается тебе в желудок. Но даже оттуда расплескивает горячую кровь по всему организму. Сегодня мамино «алло» я не дождался. Снова. На столике ее старая фотография, и от взгляда на нее у меня болит сердце. Кстати, оно уже вернулось на место. У меня сверхактивное воображение. Не нужен я ей. Папа прав. От этой мысли мне звезд с неба не хватает. От мысли, что разочарование будет при всяком удобном случае возвращаться ко мне каждый день примерно через каждые секунд десять, я почти падаю замертво. Но запахи, доносящиеся из кухни, напоминают, что у меня есть папа, и мы с ним уже помирились, но самое главное – в том или другом случае я его люблю.
На кухне я застаю его за чтением какой-то старой, невероятно старой и видавшей не одно поколение людей кулинарной книги, между страниц которой вылетает в квартиру моль. Ничего не может быть удивительнее. Это настолько поражает всяческое воображение, что мне хочется папу нарисовать. Вместо этого мы смотрим друг на друга, от папиной улыбки вся комната светится, от этого улыбаюсь и я, а после весь вжимаюсь в его бок, потому что меня зовет его свободная рука. Папа меня громко целует в щеку. Надеюсь, Паштет не соврал, и его отец действительно несильно его ругал после признания: Ярику стало стыдно, что о нашем баловстве узнал только мой папа, стало стыдно, что достаться может одному мне, и Паштет сам рассказал о вредном баловстве своему отцу, сперва извинившись и пообещав, что этого не повторится. Друг сказал, что дядя Женя был в шоке, а в целом почти не орал. Даже не ударил. Но это и неудивительно – на такое один мой отец способен со своими тонкими, как нитки, нервами.
Судя по его настроению, которое я определяю по желанию приготовить съедобный ужин, ему теперь хорошо и даже очень. Скоро возвращается из школы Юля, у нее сегодня было много непроверенных заданий, которые она обычно не берет проверять на дом. Она вместе со мной должна оценить настроение папы – борщ у него получился замечательный, как у дедушки. И без мяса. На второе у нас очень неожиданно – вкусняшка. Настолько неожиданно, что я так и спросил, опешив:
– Что это?
– Казна Российской Федерации. – Отвечает папа, словно сегодня первое апреля. И честно признаться, его прикола на этот раз я не понимаю. Что еще за коза Российской Федерации? – Это пицца! – говорит он.
Да вижу я, что это пицца. Мне не верится, что папа сделал это для меня после того, как сегодня нас застал, несмотря на то, что мы пережили этот конфликт. Все равно не верится, что папа разморозил тонкие квадратики теста, посыпал их луком, перчиком, помидором и сыром, и поставил в духовку на двадцать минут, за которые сырое произведение превратилось в произведение горячее, поджаристое и ароматное, но я уже так сытно борща наелся, что пицца в меня часа два еще не полезет. Я говорю папе спасибо, обещаю, что его пиццу мы позже попробуем вместе с Юлей, а пока прошу разрешения поиграть на пианино в его комнате.
Едва мои пальцы касаются клавиш, музыка заполняет квартиру, а в конце песни мой взгляд касается чего-то более необычного, чем папино настроение и его пицца. На столике возле папиной кровати лежит старенький раскладной сотовый телефон, в котором и интернета, сто процентов, нет. Откуда это и зачем он ему нужен? Беря трубку в руку, я подумываю, что мне стоит порекомендовать отцу выбросить развалюху на помойку, потому что у него нормальный смартфон есть, пока не открываю крышку сотового. На дисплее мое детское фото. Одно из первых. У меня во рту на снимке всего два молочных зуба на нижней челюсти, но лыблюсь я так, словно у меня есть все тридцать два, и главное – я знаю об этом.
В любой другой ситуации я бы над собой посмеялся. Но только не над собственным номером, которому вовсе не место на экране этого старого телефона под надписью «семь пропущенных звонков». Время звонков – час назад.
Я падаю на кровать и на вечность каменею в положении сидя с телефоном в руке.
Час назад я звонил маме.
Я позвонил маме семь раз.
Догадки крутятся одна за другой. Сперва хочется верить в лучшее – думаю, что я ошибся номером телефона. Что папа ошибся номером телефона. Что когда я спросил его, можно ли мне получить мамин номер, папа нечаянно продиктовал мне свой дополнительный, вот и все. В любом случае это значит, что маме я не звонил, а значит, это не она сбрасывала вызов, отключала телефон или не брала трубку. Это делал папа. И это подтверждает…
Как только до меня доходит самое неприглядное, в дверях зависает папа, держась руками за косяки. Сначала он спрашивает, почему я перестал играть, ведь так хорошо получалось, после ловит мой взгляд, мое белое лицо, а затем наши лица становятся одинакового самого белого оттенка, такого, что любой чисто-белый покажется серым – ведь он снова застает меня. На этот раз не меня с сигаретами. А меня со своим старым телефоном. И на этот раз картинка как будто встает вверх тормашками. Все наоборот. Не знаю, как объяснить, но, несмотря на то, что фактически папа застает меня, он предъявляет обвинения не мне. А еще боится признать свою вину. Знает, что я догадался. Знает, что произошло.
А произошло раскрытие его лжи. И это намного хуже, чем курить за углом начальной школы. Зная это, он сдувается у меня на глазах. Белая вялая кожа повисает на сгорбившихся от чувства вины костях. Моему папе нужен адвокат. Срочно. А мне нужна веревка. Подвесить папу в прихожей, чтоб радовал глаз. Тогда он больше не сможет мешать мне встречаться с мамой!
– Что так смотришь? – наконец начинает он хрипло. Папа сглатывает, смачивая пересохшее горло. Я уверен, он весь от страха пересох. И ссутулился под тяжестью вины. Его Честь без чести. Мерзкий засранец. Это он извращается в жульничестве! Я надеялся, что он хоть сейчас браковать и врать не будет, но он продолжает растягивать свою ложь до победного, насколько хватит, пока его до мозга костей не раскроют. – Это просто мой рабочий телефон, я не глядя прихватил его сегодня из кабинета. Вот и все. Чего ты такой бледный-то стал?
Я не просто стал бледный. Я чувствую прочную стену между нами. Как она успела снова так быстро вырасти? Из нашей квартиры мигом выветрились запахи еды и хорошего настроения. Музыка как будто не звучала в этом доме никогда. И мы все задыхаемся, дыша пылью. Почему мы здесь умираем? Как все еще не эвакуируемся отсюда? Мне по-настоящему хочется набрать экстренный номер. Это номер дедушки. Я хочу нажать на кнопку, после чего дедушка влетит в это окно в костюме супер-героя и спасет нашу дружбу с папой.
– А ты посмотри, кто звонил. – Выдувается из моей груди.
– Кто мне звонил? Коллеги, наверное, больше этот номер никто не знает. – Папа начинает чесать свой нос. Интересная наука психология подводит людей каждый день. Если при разговоре человек начинает трогать себя за лицо – знайте, что вам нагло врут. – У меня для коллег и для родных отдельные номера в отдельных телефонах. Между моей семье и работой четкая граница.
Между нами, папа, тоже. Она появляется у меня прямо на глазах. Толстая, самая толстая стена из твоей лжи и моего недоумения. И моей боли. Раньше у нас таких не было. Расстояние, которое ты воздвиг между мной и мамой, стало дистанцией между нами с тобой, и я не без слез в глазах смотрю на то, как ты от меня отдаляешься, становишься совсем маленьким человечком с мой мизинец, и наконец-то исчезаешь полностью. У меня не остается никаких сил подумать над тем, что мама тоже, наверное, хочет со мной связаться, но не может. Означает это только то, что она меня любит, но никакая радость в меня не лезет, как и пицца. Я не хочу ее есть. Более того из меня сейчас вырвется весь твой борщ, так тошнит от мысли, что ты – подлая тварь, прошмандовка и стервятник, папа. Врешь и не краснеешь. Наоборот становишься белым и блестишь от пота. Теперь ты боишься меня, да? А себя? Себя ты не боишься? Ты подружился с чудовищами под своей кроватью? И имена им придумал?
Что еще ты придумал? Как сделать так, чтоб сегодня Степа и Марта не сказали друг другу «привет»?
У меня кружится голова от мысли, что у него так хорошо это выходило два года.
– Твои коллеги не могут звонить тебе с моего сотового. – Говорю, пытаясь заглушить в голове бой слез. – Здесь семь пропущенных с моего телефона. Я звонил маме. Что произошло? Я отчего-то дозвонился до тебя.
– Видимо, я перепутал номера, когда сбрасывал тебе номер мамы.
На этот раз премию в номинации «Мастер Лжи» я вручаю ему заранее. Зачем, зачем он доводит меня до слез?
– Ты не собирался сбрасывать мне ее номер. Папа, пожалуйста. Я пообещал не курить, а ты ответить мне тем, что скажи, наконец, правду. Так долго времени я мечтал, что она обо мне вспомнит. Она ведь и не забывала? Мама хочет со мной общаться или нет?
Прежде чем ответить, папа сглатывает несколько раз. За это время между нами воздвигается непреодолимая дистанция в сотни лет.
– Да. Хочет. – Шепчет он как нечто самое стыдливое, что я могу о нем узнать. Он не краснел так, даже когда сверкал в квартире своими прелестями. Он вообще до этой минуты никогда не краснел, я не видел.
– А письма я куда отправлял? Ты дал мне какой-то несуществующий адрес?
– Он существует. – Говорит папа с содроганием, и тогда нечто полное ярких эмоций, желаний и красок во мне измельчается в песок.
– Куда я отправлял письма? – спрашиваю, хотя боюсь знать. Вокруг меня пляшут и исчезают все предметы, кроме разочарованного папиного тела.
– На мою рабочую почту.
– О боже.
– Не плачь.
– Мама меня любит?
– Да. Она много раз звонила к нам на домашний. Я тебя не звал.
– Ты сказал ей, что я не хочу говорить? А мне говорил, что она не хочет. Пока мы с ней тянулись друг к другу. И не могли понять, почему же не можем. – На этот раз я даже не спрашиваю. А папа даже не возражает, не кричит «нет-нет, все было не так!» В лице его лишь разъедающее разочарование и злость на то, что я докопался до его дерьма. Но кто имеет хоть какое-нибудь право стоять между людьми, жаждущими соединиться? – Это подло. Это ТАК подло. – Я роняю лицо в ладони и рыдаю так, словно вокруг меня догорают останки мира. В то же время меня переполняет радость, такая горячая, что на мне кожа плавится от жара, да и одежда тоже тает. Это оказывается самой лучшей и самой худшей новостью. Мама искала меня. И никогда не забывала. Это мое счастье. Мы не смогли дотянуться друг до друга из-за папы. Это мое горе. И я не могу выбрать, что сильнее, какое чувство побеждает.
– Прости меня. Степа. Мне так нравятся твои письма… – говорит он, и тогда мне кажется, я могу поделиться его пакостью со всем миром, настолько она велика. Я убираю руки с лица и бросаю на него взгляд через стекло слез. Он читал их! Письма, в которых я разговариваю с мамой! А не с ним! Видел, как я не нахожу ответа, но не сдаюсь, строчу и строчу. – Читать их – огромное удовольствие. Я и не знал, что слова могут быть настолько красивыми! Тебе надо писать книги и рисовать к ним иллюстрации. Ты умный, талантливый мальчик. У тебя отличные друзья. Я тобой очень горжусь и не хочу, чтоб твоя мать тебя испортила, как какой-нибудь мухомор в корзине, портящий все хорошие грибы. – Договаривает папа, но я его почти не слышу.
Он читал, как я делюсь с мамой своими переживаниями, какие рисунки рисую для нее. Как пишу и пишу о том, как сильно скучаю. Папа читал это и не отдавал мне маму. Он ее спрятал. Он спрятал меня от нее, словно свою любимую игрушку, которой ни с кем не хочет делиться. В мое сознание не лезет этот факт. Я горю одним единственным вопросом – как же так?
– Это подло. – К сожалению, это все, что я могу сказать тихим голосом, в котором гремят громкие слезы. Папа молчит, и я повторяю это миллион раз. Я взрываюсь этой фразой еще и еще. Моя цель – чтобы слова встали в его пустой голове вместо мозгов. Чтобы папа поскользнулся об эти слова и упал в ущелье своей подлости, летел вниз долго-долго, измеряя всю ее непроходимую глубину. Всю глубину этой подлости. Мне недостаточно всего зла на свете, чтобы выразить отношение к отцу. Я впервые в жизни ненавижу не его поступок, а всего его – с этими черными волосами, гротескными произведениями татуировщиков на коже, с этим прищуром на солнце, прищуром черных глаз, которые ненавидят свет, – все, из чего он состоит. Столько времени мама «не отвечала на звонки» и я думал, что же делаю не так. А не так все делал этот говнюк! Этот засранец, неформал и подлец. Мой папа!
– И что? Убьешь меня теперь?
– Подлость тебя убьет. Грязный черт. – Спокойно говорю я на фоне всего, что безумствует в душе. Это такая боль, что пойду-ка я искать пятый угол. За место этого я сию же минуту иду собирать вещи, пока папа корчится от моих двух последних слов. Я должен срочно занять свои руки. Я кладу в сумку тетради, учебники на завтра, и свой блокнот, без которого никуда – вдруг ко мне придет интересная цитата? Или идея для рисунка? Тогда я не смогу сделать двухсекундный теоретический набросок без бумаги.
Отец замечает вещи в прихожей, а на мне куртку. Телефон я кладу в карман джинсов. Вдруг мне вспоминается, как папа напяливал те малые джинсы, которые я подобрал для него к свиданию, и как потешно это выглядело со стороны. Я заставил его познакомиться с хорошей девушкой, чего он до сих пор не знает. Потом мы сплотились с дедулей, чтоб продолжить их общение. И теперь он счастлив. Благодаря мне. Его благодарность мне не нужна, просто пусть в ответ не делает такие подлости. Сейчас я пойду к Ярику и использую его комп, чтоб переслать все свои письма по адресу. А настоящий адрес и телефон мамы отец даст мне прямо сейчас.
– Пиши. – Говорю я, едва справляясь дрожащими пальцами со шнурками. – Номер моей мамы. Или сообщение мне вышли с ее номером. – Заканчиваю собираться, а в голову прокрадывается догадка. Очередной пазл, вставший на свое место: marta08_work@list.ru, где под «марта08» следует понимать папин день рождения (да-да, повезло парню, ничего не скажешь), а под английским словом «work» – работа. А я не догадался. Марта08 была не моей мамой Мартой, а календарным числом и месяцем. Это было идеальное злодейство… Подлость на грани фантастики.
– Степа. – Называя мое имя, словно это имя ангела, отец опускается на колени, и это еще невероятнее, чем его появление за углом школы, наши лица на одном уровне и я смотрю на него новыми глазами. Я только что познакомился со своим отцом. – Прости. Не уходи. Давай поговорим.
– О причинах подлости? Мне это неинтересно. Дай мамин номер.
– Зачем он тебе? Она тебе не нужна, только я. Ты мой. Ты только мой.
– Я не твоя игрушка!
– Нет, моя! – вопит папа, подскакивая на ноги, вновь становясь дольше меня на километр. Он никогда так не орал, даже сегодня, когда я дымился при нем за углом. Это еще одна его грань, и я не знаю, какая самая настоящая. Сколько злых духов должно покинуть моего отца, чтобы он стал по-настоящему собой?
– Папа. Мне нужна мама. А тебе врач. У тебя крышка открутилась и потерялась с концами.
– Твоя мать это сделала со мной!
– Никто этого не сделал, даже смерть Альбины. Ты сам захотел такой жизни. После того, как потерял кого-то сам, заставляешь меня проходить через это.
– Ты ее не видел два года.
– И не могу забыть!
– А ты иди, накалякай ее на своем рисунке, может, пройдет.
Значит, я теперь не рисую, а калякаю? И что это за слово такое? Даже узнавать его не хочу. Мне как будто нож вонзается в живот со всей силы. Опять он над моим творчеством измывается, но тогда и я скажу правду.
– Закрой рот, к твоему сведению я не могу ее нарисовать, потому что ты спрятал меня от нее, накрыл, как попугая в клетке. Получалась у меня только твоя злодейка, которую ты тут мял у меня на глазах. Уж лучше писать и рисовать, не важно, хорошо получается или нет – лучше это, чем бухать. Чем колоться! – я смотрю, как у папы от этого слова шрам ползает по лицу, словно дождевой червяк, а потом он бьет меня по щеке со всей силы. На этот раз мое достается мне, а не Паштету. И правильно. Друг не причем. Все я виноват. Я сегодня всех поубивал своими словами – Дмитрия Валерьевича, физрука, папу. – Я имел в виду наколки на коже. – Отвечаю, подождав, когда звон в ушах уляжется, и только после понимаю, насколько жалкой получилась отмазка.
– Да, конечно. – В ехидной злобе шипит отец. – Я так и подумал. – Зависает молчание, при котором мы оба почему-то теряем способность двигаться. Мы осознаем эту новую реальность, ставшей такой нереально страшной. А потом папа зовет меня по имени, и я открываю глаза. – Степа. – Я еще никогда не слышал звучание своего имени с такой жалостью и мольбой. Еще секунда и я сдамся, но мне надо победить хотя бы жалость, раз уже проиграл своему длинному языку, который жалит всех подряд. – Останься дома. Прошу тебя.
– Это не дом. Здесь слишком много стен, а в настоящих семьях так не происходит. – Эти слова тоже жалят, я вижу это в глазах папы, а затем пытаюсь уйти, но терплю поражение, потому что отец опять меняет маску. Он затаскивает меня в мою комнату и подпирает дверь, после чего сам выметается из квартиры вместо меня.
Я никак не могу открыть – может, меня ослабляет удар, который он нанес мне кулаком по губам. Да, все верно, сопротивляясь, я решил подраться. Никогда не дрался. Не горел желанием и, скорее всего, не умел. Это была моя первая самая настоящая драка, хотя я уже однажды выдрал отцу волосы, все равно эта была первая, страшная, ведь силы были неравны, к тому же мы перестали контролировать себя. Папа принялся оскорблять при мне маму, пытался доказать мне, что я люблю только его, а ее нет, что он меня никуда не отпустит, потому что я – его жизнь. Тогда я закричал, чего же он бросил меня в бассейн, когда я был совсем маленьким? Когда страх поглотил меня, а ему было смешно. Папа объяснил это своей невменяемостью, до которого его довела моя мама. А теперь он хочет защитить нас обоих, но я-то знаю, что мама теперь другая – кто бы тогда женился на плохой девчонке? Или есть такие парни, которые на них женятся? Признаться, я не знаю об этом ничего. Я знаю только то, что сижу в комнате, стены давят и двоятся перед глазами, а я стираю с губы кровь, выплевываю ее же изо рта в платок, и хочу выбраться. Не потому что должен убежать от отца, а потому что хочу побежать к маме. И сказать правду – я ее искал, как она меня искала. Все это подстроил папа, и меня не покидает ощущение, что он все еще болен, что он так и не оправился после смерти Альбины.
Перед уходом он прижался губами к той стороне двери и произнес свое последнее слово. Он говорил медленно и размеренно, словно продлевая момент. Ему для этого понадобилось одно дыхание. Мне показалось, это могло быть сказано только одержимым. Даже не поверилось, что слышу папу.
– Прости меня… За все… Ты любовь… всей моей жизни. Больше, чем Юля. И я не хочу тебя потерять… как Альбину.
Глеб, 27 лет
Сразу же перейдем к очевидной назревшей опасности: мой сын меня возненавидел. И ушел от меня навсегда. По крайней мере, такое ощущение. Даже если он вернется, прощение мне не светит однозначно. Когда мы возвращаемся вместе с Юлей, которую я привез с работы, я замечаю, что квартира моя стала на редкость унылой, словно ее бросил домовой. Отсюда переехало все самое лучшее, в том числе семейный дух, и самое важное. Самое-самое лучшее, что у меня есть в жизни.
Исчез Степа.
Тумбочка с моей одеждой из прихожей, которой я подпер его дверь, сдвинута. Ею я хотел на время притормозить его побег, но выскочил из квартиры, забыв забрать с собой его ключи, так быстро улетал от самого себя и ото всего, что случилось. Тотчас, как Степа нашел мой рабочий телефон и все понял, у меня загорелась грудь, а вместе с этим и лицо. Меня почти выворачивало, словно после первой пережитой татуировки. А теперь мой сын все не возвращается домой.
Он не возвращается через час и через два. Возвращается только мой папа, которому тоже приходится все рассказать. Повторно напомнив мне о том, какой я эгоист и что он меня предупреждал словами «у твоих поступков не будет счастливого конца», папа крепко прижимает меня к себе вместо того, чтоб оторвать мне башку, что было бы справедливей. Словно малой пацан, я некоторое время плачу в его грудь, пока Юля наблюдает за нами чуть поодаль, на стульчике возле пианино. Спустя столько времени она все еще не переоделась и ничего не поела, разделив со мной каждое мое чувство. Ее волосы снова стали плакучими ветвями ивы, а папа, почувствовав, что моя дрожь иссякла, требует еще раз прозвонить друзей Степы.
Через несколько минут я дозваниваюсь Женьке Пашутину. Отец Ярослава нетерпеливым и неодобрительным голосом рассказывает мне, как обрабатывал моему сыну ушиб, но вместо того, чтобы краснеть над всеми его словами, я как будто вдыхаю горную свежесть – мой ребенок жив. Он недалеко. В нашем районе в соседнем доме. К кому он еще мог пойти с такой бедой, как не к лучшему другу, у которого родители врачи? К Лали он бы точно не пошел пугать девчонку своим видом. Я бы так не сделал. Зная, что выгляжу как жертва несчастного случая, первое, что бы я сделал, скрылся подальше от глаз Юли. Наверное. Ведь сейчас я жертва и виновный, все сразу, и она наблюдает за тем, как я воспламеняюсь от отвращения к себе. До меня вдруг в эту самую минуту доходит, что я ударил сына. Не один раз. Второй раз был не самым безобидным. Я не могу отчетливо вспомнить, как мог такое сделать, и принимаюсь кидать в трубку просьбы о прощении, словно от моей руки пострадал Женька, а не Степа.
Женя звал его, но сын даже не захотел брать телефон. С папой Ярослава мы сговариваемся на том, что Степа сейчас же пойдет домой, а остальное – в моих руках.
В моих руках сейчас задание вернуть на место наш настоящий дом.
После разговора по телефону я становлюсь отстиранной версией себя, но полным тревоги и страха. Впервые в жизни передо мной стояла реальная опасность больше никогда не увидеть сына и, по-моему, я эту опасность пережил, учитывая то, что дышу до сих пор. А поскольку ситуация вышла паршивее свет не видал, первое, что я делаю, это сбрасываю сыну сообщение с номером Марты. Я не шучу. Я сбрасываю ему настоящий номер его матери.
Степа, 9 лет
Улица помрачнела, как лист бумаги, на который нанесли черный цвет, смешанный водой, причем терли в такой истерике, что у кисточки началось выпадение волос – по крайней мере, так стоит у меня перед глазами. Паштет довел меня до самого подъезда, время от времени держа за плечо, если меня начинало покачивать. Дома я предположил сотрясение мозга, потому что читал об этом и знаю некоторые симптомы – двоение в глазах, головокружение, тошнота. Но после осмотра дядей Женей я выяснил, что сотрясения у меня нет и быть не может. Папа Ярика сказал, чтоб заработать сотрясение, надо очень сильно удариться головой, но мой папа ударил меня в лицо. Кровь хлестала из лопнувшей губы с обеих сторон, а зубы остались на месте, как и все наши дома – хотя пока я лежал на кровати Паштета, мне казалось, что вокруг меня разрушается мир. Мне казалось, что я головой чувствую сотрясение каждого многоэтажного жилого дома, а потом они все по очереди или синхронно взрываются в пыль, падают на землю и превращаются в ничто, как и наша семья.
Мы идем к подъезду. Я отталкиваю от себя легкое очередное мое бредовое ощущение, вызванное стрессами уходящего дня – словно за мной кто-то следит, выслеживает. В голове до сих пор звенит голос папы в динамике телефона дяди Жени. Карман звенит сигналом мобильника. И даже не глядя в экран, я знаю, что это папа. Достаю телефон, ожидая увидеть очередные извинения, но в сообщении на этот раз кроме них вижу новый номер, а снизу подпись:
«Прости меня. Мне ужасно жаль. Это номер твоей мамы. Возвращайся домой. Хочу поскорее тебя обнять».
– Это от папы. – Расплываюсь улыбкой я, показывая Паштету сообщение. Друг щурится над экраном, не прикасаясь к нему, а закончив читать, его губ тоже касается улыбка. У нас одна радость на двоих, как будто все это время, что я писал маме письма, он болел за меня. И он за меня болел, пока мы с папой кипятились у себя в квартире, ссорясь друг с другом в пух и прах. Он болел за нашу команду, как и я, вместе со мной болел за нашу семью на одном дыхании, сжав руки в кулаки, не в силах моргнуть глазами или сглотнуть слюну, словно на хоккее в предвкушении красивейшей шайбы в истории спорта.
– Круто. – Тихо шепчет Ярик, хлопая меня по плечу. – У меня подозрение, что он больше так не будет. Как и наш Ковтун. Да. Теперь они все будут вести себя хорошо. И мы. Мы, которые пообещали никогда больше не курить, ибо с нами случится невероятное.
– Скажешь ты, наконец, что ты за мотивацию там выдумал, лишь бы не курить? Что ты пожелал нам в качестве кармы, если мы опять прикоснемся к сигаретам?
– Если еще хоть раз закурим… фу…
– Что – фу? Скажи! Интригуешь.
– Пусть Бог тогда накажет нас тем, что превратит в парочку гомиков.
– Придурка кусок. Тебя он уже наказал. Тем, что забрал у тебя мозги.
– Я знаю, но дружище, это самая надежная мотивация в мире! Я гений.
– Ну, смотри, не кури, ни то из этого слова выкинется слог «ни». А что заставило тебя думать, что взрослые тоже взяли с себя слово вести себя хорошо?
– Им нужна встряска. Папа говорит, будешь ценить свой кораблик только после шторма. Вообще это здорово, что правда открылась. Теперь ты снова увидишь маму. На папу не обижайся, он тебя защищал.
– Он способен поднимать на меня руку.
– Мой тоже однажды схватил меня за горло и чуть не придушил, но я сам напортачил, разбил нечаянно его компьютер, когда пылесосил. Мама говорит: под эмоциями человека не суди. Иди уже, батю обнимай, а-то на улице темнеет.
Паштет прав. Я вернусь домой, потому что пока меня не было, в дом вернулась семья. Это не просто слово, это частицы особенной силы. Даже на расстоянии мы с папой телепортируем друг другу энергию своих душ, я знаю, что уже много часов как простил его, а сейчас, после этого сообщения, еще больше. На этот раз между нами не будет стен, только вокруг нас. И тогда стрелы предательств и обид больше не долетят до наших сердец. Я провожу пальцем по дисплею смартфона, экран загорается, и я читаю его сообщение еще не один раз, словно хочу выучить наизусть.
Прости меня…
Мне ужасно жаль…
Хочу обнять…
Мое сердце открывается и растет. Но когда я оказываюсь в подъезде, ко мне снова приближается это странное чувство, словно наваждение. За мной не просто следят. За мной крадутся. Тревога в груди нарастает. Я приостанавливаюсь перед лестницей в полумраке (в подъезде работает одна-единственная тусклая лампочка, которой уже плохо), а потом происходит нечто такое, от чего меня охватывает не только фантазия, но и чьи-то руки.
Это слишком ужасно, чтоб быть просто навязчивой идеей. Я стараюсь выжить в страхе, которого не испытывал никогда в жизни, кроме случая в сауне. Грудная клетка рассыпается на тысячи маленьких косточек, как будто мои легкие и ребра взрываются, а я не могу даже заорать, потому что мой нос и ушибленный рот зажала влажная ткань, но самое страшное здесь, пожалуй, тишина – зверь, который борется со мной, не издает ни звука и, клянусь, наверное, даже не дышит, а силы наши неравны. Ужасно неравны: я словно стараюсь вырваться из огромного камня, но он остается целым. В холодном подъезде я моментально возгораюсь, становится так жарко, словно меня закинули в печь и задвинули поддувало. Я не чувствую в себе никакой мощи впервые в жизни, но познаю всю мощь слова «беспомощность». Зверь, которого я не вижу в лицо, не прилагает никаких сил, чтобы держать меня – жалкую пушинку против его большущей тени десять на десять. В какую-то секунду мозг отталкивает слишком жуткую реальность, возвращая меня в тот день, когда папа подбросил меня в воздух и, не успев закричать, я ушел под воду до самого низа.
Меня затягивает все глубже и глубже и глубже. Я не знаю, где растерял вещи, ноги отрываются от земли, непроизвольно дергаясь вместе с руками, которые пытаются нащупать зверя позади и вырвать ему клок шерсти. Что хуже всего – я не знаю, где окажусь дальше и что со мной будут делать. Я боюсь вернуться другим. Я боюсь не вернуться вообще. Прощаюсь с жизнью, хотя вовсе не хочу этого.
А за этими стенами, между тем, продолжается жизнь: люди пьют чай, ржут перед теликом, болтают по телефону, сбрасывают друг другу видео с котятами, читают книги, рисуют картины, пекут печеньки с творогом, целуются… Я хочу, чтоб они прекратили! И узнали о том, что я ушел под воду. Чтобы хоть кто-то прибежал и отворил заслонку печи, подал мне руку, кинулся за мной на дно, но… никто… не приходит… на помощь.
А я засыпаю. Засыпаю. Засыпаю.
Засыпаю, надеясь проснуться в своей комнате, но просыпаюсь в темноте.
Тихий спокойный голос взрослого пацана говорит «Не бойся, мы тебя не тронем», только от этого становится намного страшнее.
Глеб, 27 лет
Отец ездит по мне словами, как колесами трамвая. Это похоже на ситуацию, в которой мне очередной раз напоминают о том, почему я ненавижу подростков, не позволяя мне услышать о них ничего нового. Мне приходится выслушивать старый добрый хит в исполнении папы, где основная мысль такова, что он оторвет мне голову за Степу. В свою очередь я впитываю его правоту каждой клеточкой тела и на все готов пойти, чтобы вернуться в прошлое для редактирования – стереть момент, когда я бью сына кулаком, но вместо этого приходится слушать разговор о том, какое я чмо. Неприятно. Особенно из-за того, что это чистая правда. Но, в конце концов, бесит то, что папа унижает меня при Юле.
– Ты рассказал мне, что вы поссорились, забыв сказать, что ударил Степу? Как ты мог? Как?! Почему я никак не могу подобрать нужных слов, чтобы навсегда исключить эти ситуации, почему мой сын продолжает избивать своего сына? Я ни разу не ударил тебя до крови, трезвый ли ты был, пьяный или упоротый наркотиками!
Я бросаю на отца самый тяжелый взгляд, чувствуя, как в теле у Юли все органы каменеют от его слов.
– А ты выброси меня в пруд, безгрешный папочка. – Не сдерживаюсь я. – Два года назад ты избил меня при Степе так, что он сто лет после этого подозревал, что я его нехороший старший братик.
Юля начинает судорожно сглатывать, ее напряженные пальцы начинают теребить друг друга, и папа обращается на этот раз к ней, троекратно приумножая мой ужасный поступок, но оправдывая свой. Я больше не слушаю ничего, всего пространства в моей голове не хватает для страха, я так завис, что спотыкаюсь даже о гладкий пол: от дома Ярослава до нашего идти десять минут самым черепашьим шагом, почему Степа не приходит в течение двадцати минут после звонка?
Мое сообщение, которое должно было ускорить Степино появление, в нашем чате значится прочитанным. Но его нет еще двадцать минут.
А потом еще пятнадцать.
Через час после того, как я разговаривал с Женей, утверждающим, что мой сын идет домой, моя рука потеет с трубкой телефона, и на этот раз мой собеседник Ярослав, слезно вверяющий, что час назад оставил Степу у подъезда.
– Ему так понравилось ваше сообщение! Он простил вас. Он мне так сказал. Он вас простил еще у меня дома и очень захотел к вам, а после сообщения этого еще сильнее захотел. Я довел его до самого подъезда. Я думал, он уже спит. – Я слышу, как по мере слов из Ярослава льются не только фразы, но и слезы. Зря я напугал ребенка. Я должен был еще раз поговорить с Женей. Но я сказал Ярославу. Я сказал, что Степы нет.
И с тех пор мои же собственные слова бесконечно звучат у меня в голове.
Меня трясет от этого чувства странного и опасного отсутствия дома Степы. У меня есть подозрение и мысли. У меня есть догадка. Кажется, я знаю, что произошло, и главное кто мог это совершить, но выталкиваю из головы самое страшное. Впервые после того, как я стал судьей, я осознаю всю беспомощность каждого живого создания на земле и понимаю, что никакая судейская неприкосновенность на бумаге под печатью на самом деле никого не защищает от мира, от жизни, смерти, горя, и… похищения.
– Ну что? – дергается папа. Его лицо настоящая карта ярости – кажется, он вот-вот вцепится мне в горло и начнет душить. Я и так уже задыхаюсь. Я ничего не хочу говорить папе. Мне хочется поверить в любой вариант кроме настоящего, поверить в то, что Степа решил меня пока не прощать и остался ночевать у друга, но вся жуть в том, что ни я, ни Ярослав, ни Женя, никто не знает, где сегодня будет ночевать Степа.
Но мне приходится сказать всю правду. А затем океан страха смывает меня с берега, затягивая туда, где я больше не могу дышать.
– Папа, его украли! – я не сдерживаюсь и кричу во весь голос. Кричу так, как не знал, что умею кричать. У меня в теле сворачиваются все кишки от попыток проснуться в кровати рядом со Степой. Я забыл, что здесь со мной рядом Юля, пока та не подскакивает с места успокаивать меня вместе с папой, чья злость решила, что она здесь больше неуместна.
– Надо звонить в полицию. – Слышу я чужой голос. Свой. – Я не лягу спать, пока моего сына не будет дома.
Как я и предположил, полиция не отказала в помощи судье, не стала отправляться на поиски спустя трое суток после исчезновения человека, как положено по самому дебильному на свете закону. Даже украденные в автобусах сотовые телефоны находятся очень быстро, но как оказалось, с людьми все сложнее. Знал ли я об этом раньше? Я не знаю. У меня от горя никаких знаний не осталось в голове, кроме тех, что может происходить с похищенными детьми. Этой ночью сотрудники полиции никого не нашли. Я стараюсь успокоиться мыслью, что поскольку я судья и у меня без моего ведома может оказаться много врагов, похитителям нужны от меня деньги. Степа их не интересует.
В любом случае я правильно отгадал насчет невозможности заснуть, пока со мной не будет сына. Утром мне показалось, что я не спал сто лет и не помнил, что происходило.
Единственное, что было найдено ночью полицией – сотовый телефон Степы. Когда это стало основанием для заведения дела, когда на следующий день я отправился вместо работы в Следственный комитет писать заявление о пропаже сына, с моей головы как будто сняли мешок – вместо неконтролируемого страха пришло отчаяние и желание бежать.
Снаружи я не более живой, чем замороженная рыба, и словно действующий вулкан внутри. Больше всего в этой ситуации страшно ждать. Вместо желаемого вырваться из своего кокона и рвануть. Куда мне бежать? Мне остается дожидаться самого страшного и долгожданного звонка в мире.
Теперь, когда я прохожу мимо зеркала, я не смотрю на незнакомого парня, который сутки назад был худым человеком, а за ночь стал половинкой худого человека. К тому же не могу смотреть сам себе в лицо. Все, что сейчас разбивает нас от горя на куски, произошло по моей вине. Это преступление берет свое начало еще в том дне, когда я решил оставить Степу без мамы, составил о ней подходящую характеристику. Красный цвет моего лица напоминает обо всем, из-за чего я выгляжу вот так, и мне хочется разбить зеркало так сильно, как будто вместе с ним разобьется горе, что накинуло мне на голову мешок. Поэтому больше не смотрю в зеркало. По моим щекам стекает вся жидкость организма. Остановить слезы также легко, как сердцебиение. А еще я едва ли могу чувствовать руки папы на своей спине и руках. Это единственные руки, которые мне сейчас нужны. Я забываю существование Юли так, будто никогда не было разлетевшихся учебников, не было выставок, кино, лифта, леса – всего, из чего я не мог выбраться раньше. Пока мой мальчик не растворился в воздухе.
Вот что самое главное для меня. Не Юля. Ни одна из женщин. Только Степа. Мой сын.
Ощущая его отсутствие точно ампутацию доброй части тела, я настолько оглушен своим внутренним голосом, что почти не слышу, о чем говорит мне по телефону Дмитрий Валерьевич загнанно и запуганно. Когда Юля успела ему рассказать? Когда и как она успевает делать что-либо? Сколько времени она бывает со мной? А без меня? Знаю только то, что папа сидит дома и от меня не отходит, как дежурный от поста и без права на сон. А я почти не разговариваю. Язык кажется мне слишком толстым, слишком твердым для слов – со мной такое впервые. Голова заполнена самыми разными вариантами событий. Воспаленная страхом фантазия подкидывает видения, одно хуже другого. Меня расщепляет в воздухе. Даже в зеркале я больше не отражаюсь. И никак не могу хоть на минуту представить Степу в своих объятиях. Никак не могу вспомнить, чьему ребенку я там вынес слишком суровый приговор – кто мог из-за этого моего ребенка похитить? И знает ли он, что ему грозит? Это подобно выстрелу в темноту. Куда целиться? От отсутствия сведений я чувствую себя заложником собственного тела.
Следователь велит взять себя в руки, и даже если у него есть свои дети, я все понимаю, у него работа такая, но последнее, что можно сделать в подобном случае – это взять себя в руки. Кажется, сердце никогда не станет биться тише, и впервые в жизни не хочется пить и колоться – сразу умереть.
– Всем оставаться на местах. – Сиплю я, когда раздается звонок во входную дверь, а вот сколько сейчас время, я без понятия и мне плевать. Время интересует меня только в плане того, сколько мне осталось ждать до встречи с сыном.
Когда через глазок я определяю, что коридор пуст, я выжидаю несколько минут и только тогда приоткрываю дверь на сантиметр, а затем на два. И еще немного. Пока не обнаруживаю на пороге коричневый конверт, похожий на тот, в котором можно прятать заначку. Там оказывается флеш-накопитель и меня обдает жаром со льдом. Возвращаясь, чувствую головокружение, немыслимое никогда до этого момента – не сразу верится, что я дома, а не на корабле. Повсюду настоящий крен. Все предметы сдвигаются с места.
Экран моего компьютера заполняет видео, снятое в обыкновенной комнате с кроватью, на которой сидит Степа. Ни повязки на глазах, ни наручников – ничего из того, о чем я нафантазировал своими парализованными ужасом мозгами. И хотя говорит он неровным неспокойным голосом, что выдает его страх и отчаяние, в другой ситуации я бы предположил, что он просто находится в гостях.
– Меня будут здесь держать, пока судья Кипятков Глеб Владимирович не выплатит деньги за чей-то моральный ущерб. Жди звонка. В полицию не обращайся, или кто-то сыграет в маленький ящик. – После заученного текста Степа делает паузу, но в камеру до сих пор не смотрит. Экран дергается – не удивлюсь, если снимают на смартфон. – Папа, – добавляет Степа, чуть подняв подбородок, но по-прежнему не глядя в сторону похитителя. – Все будет хорошо, не бойся. – Заканчивает он. Видео тоже заканчивается, и с этой минуты я могу отметить, что со мной почти все хорошо.
Я знаю своего сына, который действительно настоящий, у которого душа нараспашку, который загорается всякий раз, как на него что-либо производит впечатление, настолько он общителен и смел, и даже в такой ситуации он бы мне не соврал по присказке похитителей: хоть что-нибудь плохое должно было его выдать, – что все на самом деле хуже, чем преподнеслось на записи, но ничего подобного в его лице не было. Да, он в ужасе, как ребенок, который находится в чужом доме с чужими людьми и без папы, которого любит больше всех, но не более. Не страшнее.
Впервые за сутки я чувствую, как у меня появляется нормальный язык. Я смотрю на папу и даже могу успокоить его, хотя все его тело выглядит так, словно он не дышит. Мой красивый, молодой, веселый, кокетливый папа-орел, который заигрывает с девушками моего возраста, и который живет играючи, покачиваясь под ритм только ему одному известной звучащей в его голове мелодии, потому что жизнь так чертовски хороша – застрял в таком прочном ужасе, что не дышит несколько минут, но затем делает глубокий жадный вдох, словно наконец-то вынырнул из-под земли, после чего происходит странное – он смотрит на меня в упор, и смотрит так, будто хочет в чем-то… извиниться. Такое его лицо я обнаруживаю впервые. И ничего не понимаю.
Эта ночь не усыпляет меня, как и предыдущая, только минут на тридцать, и то это скорее потеря сознания. А вот Юля спать может. Она положила на меня руку и глубоко, спокойно дышит, моя же голова прокручивает события дня – особенно видео и общение со следователем. Звонок от похитителя произошел в этот же день прямо при полицейском. «Меня устроит любая сумма. Я найду деньги очень быстро». – Вспоминаю свой спокойный голос, за которым стояло намного большее и по телу мурашки. – «Никакой полиции. Я готов закончить это как можно быстрее, только прошу вас, не причините вред моему сыну». И тогда мне ответили: «Своему сыну только вы можете причинить вред, будь то обращение в органы или попытка узнать, где мы находимся».
Рука Юли шевелится на мне, а после шевелится и ее голос, но ничего не может идти так, как обычно, пока моего сына нет рядом. Пока я снова не стану отвозить его на занятия, когда он цепляется в меня на байке, боясь упасть, пока не стану опять готовить ему завтрак в хорошем настроении, слышать из комнаты его музыку, под которую он рисует, и целовать на ночь, в моей жизни ничего не встанет на свои места. У меня вообще ничего не встанет.
Завтра вечером встреча с похитителем. Молюсь увидеть Степку живым, и чтобы все сработало, как планируем с полицией. Даже если никто почти не тронул моего сына и пальцем, прежним Степа уже, наверное, не вернется. Я должен продолжать дышать, у меня нет права сдаваться.
Юля рядышком, я чувствую, как она прижимается к «женщине в огне» и пытается заставить меня повернуться, но на моем теле не шевелится ни один рисунок. Я чувствую вину хотя бы за то, что в отличие от Степы валяюсь у себя дома, на своей постели, и рядом со мной моя Принцесса, а Степина пока даже не знает, куда пропал ее Принц. Дмитрий Валерьевич сказал всем детям, что Степа заболел. Правду в школе знает только он, Юля, и, к сожалению, Ярослав (по моей вине).
Я беру руку Юли, нежно скользящую под мою футболку к розам в шипах, символизирующих страсть и нежность, боль и радость, все в одном, сплетаю наши пальцы у себя на животе и замираю, но Юля хочет большего. Понимая это, я заодно осознаю, почему во время шока замечал только своего папу, а ее нет. С папой мы делим горе пополам. Юля же не могла переживать наравне с нами. То, что она все это время так хорошо успокаивала меня, доказывает факт ее непричастности к рождению Степы. Я до сих пор не могу выкинуть из головы то, как мы с папой разбились и теперь ходим в своей квартире по осколкам. Юлиных осколков среди наших нет. Она не разбилась вместе с нами ни разу. И поскольку она такая целая и способная спать, мне хочется просто лежать с ней, чувствовать, что она рядом, но Юля хочет своего.
– Юля, прости, я все еще тебя люблю, и я очень зол, что нашлись уроды, которые всем нам подстроили те обстоятельства, при которых невозможно жить дальше. В том числе и наслаждаться друг другом. Но это так. Я ничего приятного с тобой не могу сделать, пока Степа… – я разваливаюсь в прах. – Я просто хочу, чтоб он спал в соседней комнате.
– Тебе кажется, что мне не так же тяжело, как тебе?
Ну да, в точку. И что?
Она звучит так, словно эта мысль абсурдна. Я оборачиваюсь к Юле лицом. Ситуация заходит слишком далеко.
– Не обижайся. Но в этом доме разбито все, кроме тебя.
– А может, ты просто ослеп от страха? – говорит она и я готов отвалить бабла тому, кто нас разведет.
Нельзя бить людей.
Нельзя бить людей, пока они лежат. И нельзя бить женщин. Особенно тех, кто вас любит. Так не поступают нормальные люди.
Но ведь я давно перестал быть человеком…
И сколько бы я впоследствии ни кричал ее имя, тьма размазалась по моим стенам, по моему лицу, остатки моего мира обвалились, и не осталось ничего, словно случилась теория Большого взрыва наоборот.
Дмитрий, 29 лет
Что вы ожидали бы увидеть вокруг, если бы влезли в голову учителя?
Видимо, учитель только и делает, что думает об уравнениях, глаголах, стопке тетрадей и где бы достать горстку белого мела на месяц вперед? Прямо выкинуть из головы не может свою драную работу. Мы ведь такие сверхправильные, должны подавать детям лучший пример в жизни, а потому никогда не бухаем, не знаем ни одного ругательства – притом, что в совершенстве владеем русским языком, и никогда-никогда не вспоминаем о том, что у нас ниже пояса. Так вот, вас ждет огромное удивление.
Мы не думаем о школе. По крайней мере, один из них, который сидит дома, а единственное живое существо рядом – черный кот с желтыми глазами. Нет, учитель не думает о чужих детях и не думает о завтрашнем занятии, поскольку его язык в курсе, что необходимо говорить на уроке, и он заработает сам по себе. Это вообще не важно. Он думает о сигаретах и выпивке (но не трогает), о коричневых прядях волос, о самой межгалактической улыбке в мире, глазах «не-представляю-какого-цвета», и о том, как далеко ушла единственная обладательница всех этих неземных качеств сразу: папаша одного из его учеников сейчас ласкает ее вместо него. И учитель не может сосредоточиться ни на чем, с чем не ассоциируется запах ее кожи, ни на чем постороннем, что не напоминает ее смех и походку. Даже в работу, которую берет на дом, он не может уйти с головой. С чего бы еще? С такой-то зарплатой. Не зарплата, а чувство юмора.
Ну, хорошо, признаюсь, я этот учитель. Мистер «Что-вы! – Я-в-порядке!» Признание – шаг к выздоровлению, говорят. Правда на меня это правило никак не действует, я – то самое исключение. Каждый день подхожу к коту и говорю «Василий Васильевич, я полон Юли». Но ничего не помогает лишиться чувств. Ни на мое сердце, которое не болит с каждым днем все слабее, ни на том, что ниже пояса, что дает о себе знать каждый вечер дома, правило «скажи и пройдет» не распространяется. Я смотрю и смотрю на наши фотографии с Юлей, уже старые, перенесенные в новый планшет. Перелистываю их снова и снова, а запах лета, окруживший нас в саду, проникает с фотографии в комнату. Я переношусь туда, где наши головы, пальцы, губы и души вместе. Это мое утешение. Чего не сказать о безобразии, на которое я нагляделся в ресторане и у школы.
Юля никогда не была такой, какой ее сделал неуравновешенный, рисковый и бесбашенный Глеб. У меня аллергия на его озорство. Этот парень извлекает экстрим из всего, даже из поцелуев. Когда я увидел, как он сжимает и целует Юлю во дворе, как будто их не могут заметить дети, как будто птицы не разлетаются над деревьями, ощутив подземные толчки в нашем радиусе от такой жаркой страсти, словно эти двое одни во всем мире или словно они у себя дома под одеялом, я оторопел, сколько всего отдал бы за еще один такой поцелуй с женой. Мысленно я переносил себя в тело Глеба, хотя последнее, чего хочу – это выглядеть, точно американская панк-рок-звезда с пробоиной в черепе. Мне плевать, как бы я выглядел, если б при этом целовал Юлю!
Всякая минута, проведенная с женой не в моей голове, а по-настоящему, спустя годы все еще заполняет каждый отдел моего мозга, и чтобы этого наплыва не стало видно детям, которые в наше время знают о нас, взрослых, все и того больше, мне приходится подключать мое главное оружие: быть стереотипной шероховатой училкой. Почти со всеми детьми это прокатило, но только не с Кипятковым, чей взгляд художника и проникновенность психолога выбили меня из седла. Я не знал, что сделать, чтобы образно завязать ему глаза, но сегодня то и дело думаю, как сильно боюсь за жизнь мальчика и как хочу вернуть его обратно в свой класс, в его дом, в нашу жизнь. В жизнь его друзей.
Мне никогда не встречались талантливые дети – в смысле, настолько же, как Степа. Где бы он ни научился так круто рисовать, он должен вернуться к нам самим собой и направить свои силы в то, что у него получается лучше всего. Каков шаблонный художник? Он замкнут и немного безумен, он фактически с нами, но при этом слишком далеко от нас. О Степе ничего подобного не сказать. Его чуткость, юмор, позитив, его огромное сердце и невероятная способность дружить выделяются в толпе, как жар-птица среди голубей. Его подруга Лали Бабенко, с которой они смотрят друг на друга так, что я верю в их любовь так же сильно, как в свою непроходящую, все уроки строчила Степе и хмурилась, когда он не отвечал и не читал ни одно из ее сообщений. Она перестала следить за текстом на чтении и пропускала половину предложений, диктуемых мною на уроках, но я старательно делаю вид, что не замечаю панихидного состояния ни за ней, ни за Ярославом. Мне остается надеяться на скорое возвращение Степы, в отсутствие которого в моем классе как будто остановились часы.
Вася жутко волосатит меня и трется бандитской мордой о руки. Меня изнутри лупит дождь. Я лежу там, где должна быть любовь, а не пустое место, в руках вместо Юли держу книгу. Если бы она прямо сейчас от какого-то бзика в своей голове появилась у меня на пороге, я бы продолжил бороться. Я бы обнял с такой силой, словно это жизненно важно, поцеловал бы так жарко, словно хочу проникнуть куда-то невероятно глубоко в ее душу, я целовал бы как в первый и в последний раз одновременно, так, что наши лица бы смешались, пока мы оба не растворимся друг в друге, так, словно нам хочется всего сразу, и мы никак не можем потерять сознание от таких чувств и продолжаем, продолжаем, продолжаем – ведь именно так и было. Так и было. Так и было! Мы едва отрывались друг от друга по утрам перед учебой, работой. Я бы повторил это еще раз. И еще раз. И еще раз. Целовал бы до тех пор, пока она не забудет, кто такой этот парень с татуировками. Целовал бы. Даже притом, что случилось со Степой. Этот мальчик не имеет никакого отношения к моим отношениям. И к Юлиным. И к отношениям своего отца. Даже если думает, что имеет, это не его дело все равно.
В мою дверь, не знавшую гостей с прошлого века, раздается стук, и поначалу я пугаюсь, словно попал в какую-то детскую страшилку. Но у меня ведь есть черный кот, самая главная из темных сил, а свои своих не трогают. Василий первым идет к двери поступью жулика, шерсть переливается, как у пантеры, своими движениями кот как будто говорит «Я разберусь!».
По его точке зрения я определяю, что вероятность нападения грабителей сегодня резко снизилась, так что через секунду мы оба видим на пороге Юлю, но горькое послевкусие в ее глазах и красную щеку я замечаю не сразу. Мои чувства, разрастаясь, приносят мне страдания такие же всепоглощающие, как раньше полное довольство от них же, пока с нами не начала случаться беда за бедой и, убегая от бед, меня заносило в руки к чужим девкам и неправильным друзьям с неправильными напитками – еще более неправильными, чем любой возможный глагол. Чем больше у меня появлялось «подружек», тем четче глаза моего воображения видели прошлое с Юлей, ведь взрывы чувств сотрясали меня только в этих отношениях. Каждая из девушек, по чьим рукам я ходил, смотрела на меня влюбленными глазами после всякого поцелуя, с надеждой на взаимность. Особенно если это происходило в квартире, а не в туалете клуба или за кустиком, когда можно было свалить сразу, как только застегнулся, и даже внешности не запомнить, но меня ужасно отталкивали последствия таких тусовок, когда я не мог связать и двух слов, стараясь объяснить, что то время, когда я был с кем-то, чье имя не запомнил, я на самом деле провел с Юлей – той Юлей, которая, сидя у меня дома, уезжала с каждым днем все дальше в себя, погрязшая глубоко в безмолвных отчаянии и вопросах «почему?», засыпавших нас обоих с головой. Последний стук молотком по крышке гроба произошел в тот момент, когда она узнала. В тот день она испарилась, причем спокойно и тихо, как пар, как будто ей плевать, как будто все наше прошлое не имеет значения, и тусить мне сразу расхотелось. Если бы не работа, мне пришлось бы лечиться от депрессии.
Я на всякий случай протираю под очками глаза, но видение не подтверждается. Получается, я по-настоящему вижу Юлю, которая молча прошла в мою квартиру, молча сняла сапоги и пальто, потом спросила, налить ли ей для меня чаю. Может быть и налить. А вот убраться я не успеваю. Методом «угнать за шестьдесят секунд» поправляю покрывало, задвигаю под кровать грязную кружку с засохшим от отчаяния кофе, а вот пыль убрать некуда, в том числе «перекати-поле» из кошачьей шерсти в каждом углу. Не дожидаясь ответа (все слова растворяются у меня во рту), она наливает нам чай и приглашает меня в мою же комнату, где на кровати до сих пор лежит раскрытая на середине и пахнущая бессмертностью книга с собранием сочинений Чехова, который покорил меня в самое сердце еще в юности и с тех пор я регулярно перечитываю его рассказы, самые любимые из которых могу не просто пересказать, а рассказать наизусть – настолько люблю героев Чехова, от всего сердца им сопереживаю и горю желанием поотправлять им всем письма. Его шедевры не могли пройти мимо меня, не проникнув сквозь тонкую в юности кожу – там есть все, что только может обратить на себя мое внимание, в том числе горечь утраты, желание вырваться, неразделенная любовь и ситуация «не с кем поделиться».
Я боюсь, что эти чувства проживут вместе со мной до конца и умрут во мне только тогда, когда я сам умру. Бесит, что в меня может влюбиться любая, но только не Юля. Мне не внушает это уверенности в себе и не служит утешением. Какая разница, если ты можешь заполучить любую, кроме той, которую желаешь? Бывшая жена не может влюбиться в меня дважды, я вижу это сейчас, когда она со мной и в то же время далеко – сидит, зашторив лицо волосами, в неподвижности ее полно печали. Это возвращает меня в то наше прошлое, где мы потеряли детей. Мне необходимо распахнуть дверь, выйти из комнаты этого прошлого, оставив каждую деталь под пылью, закрыть за собой дверь на замок с внешней стороны, а ключ выбросить. Побольше вспоминать о самых счастливых годах, ведь я застревал в них всего мгновение назад. Вспомнив об этом, я накрываю планшет любимой старой книгой и все убираю, в том числе уныние со своего лица. Все, чем я занят в последнее время дома, на улице и на работе – это сгораю от переживаний и пытаюсь не сдохнуть.
И тут Юля впервые улыбается, как в школе. Не в той школе, где мы работаем…
– Из этой книги скоро начнут выпадать страницы. – Смеется она голосом непролитых слез, но эти искристые радужные нотки, примешанные в речь, достукиваются у двери моей души до самого лучшего. Не важно, почему она пришла, боль и страдания от меня отступают, опустив свои мечи и стрелы. – Бедный Антоша Чехов.
– Да. – Только и получается у меня. Как удивительно человек может менять свои настроения, точно рубашки – одна рубашка для работы, самая строгая, застиранная и застегнутая на все пуговицы, другая рубашка яркая и свободная, с расстегнутыми пуговками наверху, специально для Юлиных пальцев, которые непременно захотят расстегнуть остальные.
Внезапно грусть, бросившая на ее лицо несколько лет, притягивает мою руку к ее щеке, да и все мое тело – к ее телу. Я говорю ей, что я ее друг несмотря ни на что. Это правда. И поэтому она может мне рассказать обо всем, что ее беспокоит.
Наконец она отваживается рассказать подробности, после которых «курить выходят».
– Понимаю, влюбленное сердце сильнее всех прочих частей нашего тела, но я изначально не понял твоего экстремального выбора и боюсь себе представить, куда тебя заведут отношения с парнем, у которого юридическое образование и высокая должность, но он при этом бандюга все равно. Не сужу по внешности, не подумай, но Глеб своим внешним видом никак не пытается скрыть, насколько он опасен, и…
– Не скажи. Он вовсе не опасный человек.
– Наверное, но только не сейчас. Нормальный мужчина никогда не ударит ребенка и женщину. Согласись. Он неуправляем и непредсказуем. Он экстримал во всех смыслах. Только Степа немного притормаживает его, больше ничего. Без него Глеб почти не человек. Он его один вырастил, это его единственный ребенок. Его отдушина. И этого человека он любит больше всех. Больше-больше всех. Кто бы в его радиусе ни страдал, Глебу важнее всего, чтоб это был не Степа. Понимаешь? Тебе нужен мужчина, с которым у вас родится общий ребенок. Чтобы все чувства к этому ребенку делились пополам.
– Но я переживаю не меньше, чем…
– Тебе так кажется. Здесь Глеб прав. Не обижайся. Не прав он только тогда, когда распускает руки. Вот в чем экстрим.
– Дима. Ты ведь знаешь, что я никогда не смогу?.. Ну?..
– И ты поверила. Дурочка. Кто так тебе сказал?
– Врачи.
– Ну, точно, дурочка. И как будто нам с тобой без детей было плохо. Помнишь? Когда мы о них… еще не задумывались. Помнишь, что мы делали? Тебе нравится?
– Что именно?
– Вспоминать об этом. Ты ведь не скажешь, что наше прошлое ничего не значит. – Я чувствую такую твердость в своем голосе, словно Юля сама призналась «да, я вспоминаю». В этот момент я очень хочу быть в этом уверенным. Она вспоминает. А если нет, я ей напомню. Так напомню, что все это будет как в первый раз. – Я все равно не поверю, что не значит. Возвращайся. Давай вместе вернемся туда – ты ведь хочешь. Ты влезла в чужую семью. Тебе не место с ними. У Глеба всегда на первом месте будет сын. – Говорю я, медленно расстегивая на ней кофту. – Любовь – великая вещь, но она перестанет иметь значение, когда что-то случится с его ребенком, поскольку эта любовь больше. – Я продолжаю мешать томные слова с нежными движениями. С каждым мгновением кожу Юли видно все больше, а ее спина выпрямляется позвонок за позвонком. Знаю, она помнит, как я целовал каждый из этих позвонков, много чего еще делая с ее телом помимо этого. – Как бы ты ни сроднилась со Степой, его любовь к мальчику будет выигрывать. – Сейчас я напомню ей обо всем, чего люди не забывают. – Ребенок еще маленький, он еще с ним. Глеб до конца жизни будет считать, что переживает за него сильнее. Он ставит свое личное ближе к себе, это нормально, но у тебя из-за этого начнутся проблемы, ведь в настоящей семье все должно быть равноправным. Если вы половинки, то вы делите все. Разве в вашем случае это прокатывает? Зачем тебе такие обиды… вместо вот этого? – заканчивая говорить, я превращаю милое прикосновение в рывок, одним движением сбрасывая с плеч Юли кофту, а она даже не отталкивает. Не закрывается. Наоборот распускает крылья. Она обожала такую любовь. Там, где я трогаю ее пальцами, она обрастает мурашками и дышит часто и тяжело. И у нее заманчивый лифчик. Даже не хочу снимать его сразу. – Дубль два? – предлагаю я, снимая очки так медленно, словно это часть танца с раздеванием. – У любви, вроде той, что была у нас, несколько жизней, как у котов. – Юля поворачивает в мою сторону голову, глаза горят, а я демонстративно подмигиваю Василию, палящему на нас во все глаза-лампочки, а потом секунду смотрю ему вслед, уходящему прочь. Вроде кот видит на несколько минут вперед и убегает от того, что последует дальше. Вернув все свое внимание до последней молекулы Юле, вижу в ее глазах, что все на свете делаю невероятно соблазнительно. На нее все еще действуют мои суперсилы.
В каком качестве люди, которые с творчеством на «ты», изображают то, что искрит сейчас между нами? Это выглядит как разрыв атомной энергии? Как костер до неба?
– Прости меня… за ситуацию в классе. Я потерял контроль. – Говорю я шепотом, который должен проникнуть прямо в ее кровь, чтобы вызвать там беспорядок. В тот день я был слишком напористым, как чертов пористый шоколад – взрывался от прикосновения к горячему. Признаюсь, поступать вот так было не лучшим решением, но сейчас Юля пришла сама.
– Ничего. Я не испугалась. Просто не хотела. – Отвечает она. В тихий голос примешиваются беспомощность и искушение, все в правильных пропорциях.
– А сейчас хочешь? – в моем голосе в правильных пропорциях хрустят предложение и натиск.
Вместо ответа она приближает ко мне свое лицо, и я тотчас вспоминаю вкус ее губ не только у себя в голове. Я медленно целую Юлю, подсаживая ее на свои колени. Она запускает руки под мою футболку. Несколько лет, вставших между нами, стремительно растворяются в воздухе, я хватаю ее за голову, сильно прижимаю ее к себе, и целую как в лучшие времена, когда наши языки говорили друг другу «да!»
Становлюсь податливым и мягким без футболки, как кровать, на которую мы обрушиваемся. Прерывая поцелуи только для того, чтоб откидывать одежду, я обнажаю ее живот, грудь, спину, все остальное, что раньше мог целовать только я, пока нас не сбил с толку кто-то еще, но этой ночью он между нами больше не встревает. Юля моя. Чувствую это и, вот же черт, как приятно это осознавать! Я прикасаюсь к ее лицу и волосам, вокруг меня сжимаются ее ноги, на спине царапины, ладони – как же давно я их хотел! Она просто не представляет. А она хотела? Мы снова стали самими собой с самых счастливых фотографий. Я не знаю, что заставляет Юлю идти ко мне, но какая разница? Может, она наконец-то начинает видеть вещи такими, какие они есть, и у нее вырабатывается отвращение к Глебу. Мне не важна причина, меня интересует следствие – если оно именно такое, когда она здесь со мной, и я люблю. Люблю ее со страшной силой.
Василий возвращается в спальню тихими неуверенными шажками и запрыгивает на комод посмотреть, чем завершилось дело. Своими глазищами он светит в Юлю и несколько минут не мигает, глядя на то, как мои дрожащие руки в ленивой истоме поглаживают ее изможденное тело. Ее затылок покоится на моем предплечье. Она вся влажная. Кожа покрыта покраснениями в некоторых местах, которые я кусал.
– Давай, дружок, гипнотизируй ее, чтоб Юлия Юрьевна в нас влюбилась, как тогда. Только сильнее. Помогай папе, – весело бормочу я, любуясь Юлей. Я обожаю смотреть на то, как она лежит после всего урагана, вспоминая последние пару часов, и краснеет еще больше. – Юля. – Я переворачиваюсь, целую ее снова и снова. Сначала плечи, потом шею, лицо, затем подбираюсь и к губам, и еще раз зову ее по имени, и целую ее. Целую и целую. Целую еще больше и больше. Не могу оторваться. А она оборачивает ко мне виноватый взгляд с наморщенными бровями, шепча в ответ безмолвное «прости». Я жду, что она выстрелит в меня этим «прости» по-настоящему, но слова ей так и не даются.
Мне надо знать ответ. Вернулась она ко мне или нет. Несмотря на то, что второй вариант убьет меня, мне нужно будет узнать, что же она сделала.
– Юля…
– Дима. Давай поспим. Завтра в школу. – Говорит она, не позволяя мне завершить фразу.
Я вижу, как она убегает от ответа прежде, чем я успеваю задать вопрос. Она убегает от этого не только в душ, но того хуже, в саму себя. По пути к ванне она ничего на себя не набрасывает, и я смотрю ей вслед, смотрю на ее голую спину и остальное, даже после ее ухода и без очков продолжая видеть перед собой Юлю такой, пока в мои мысли и в мою идею насчет «пробраться к ней в душ» не вмешивается звонок ее телефона.
Я краду себе право взять в руки смартфон так же, как всю Юлю последние пару часов, поспешно разыскивая по полу среди одежды очки. Мои вторые глаза оказываются запутанными в ее маленьких кружевах и, выпутав сперва очки, я собираю в кулак кусочек сладко пахнущего кружева и гляжу, как до Глеба снизошло озарение. В моей руке как будто оказывается золотой ключ, открывающий все замки в мире. Кипятков решил позвонить моей Юле глубокой ночью, чтобы сказать прости? Я провожу пальцем по экрану. Может, переживать и следовало, да и подумать тоже, но этот момент такой идеальный, такой единственный на свете, что предвкушение пульсирует у меня в теле. Я совершенно не переживаю за кого-либо другого, только за себя, и отвечаю на звонок вместо Юли, причем слышу, как мой незнакомый голос демонстративно обводит жирным последнюю фразу, делая ее ведущей:
– Алло. Кто это? Моя жена в душе, ей что-нибудь передать?
В ответ мне лишь дыхание стремительно погибающего человека. И, клянусь, веселье струится по моим венам, будто введенное капельницей, каждая клеточка тела от счастья делится пополам, так что в конце звонка остается только откинуться и растечься по кровати от этого счастья, ведь даже если Юля со мной не останется, Глеб будет знать, какова ее начинка.
Глеб, 27 лет
Поутру я заканчиваю разговор со следователем. Мы еще раз обговариваем сценарий и даем отбой. Похититель направил меня в подворотню дома на районе, где проживает брат одной из моих подсудимых. Веркеенко. Прежде чем его осудили штрафом за оскорбление суда, разговор, который он вел с полицией, записывался. Записался и мой с ним разговор по телефону. Голоса сравнили. Идентично. Мысли у меня в голове складываются по полочкам. Отсюда следует то, что он выполняет свое обещание отомстить за сестру. Это объясняет и тот штраф, которым он расплатился за свою смелость в зале суда. Требует он с меня в десятикратном размере той суммы, а потому мне вдвойне хорошо иметь знакомых среди сотрудников МВД, но об этом я расскажу позже.
Сейчас я верну домой нашего ребенка, так что мой папа не может понять, отчего из моих глаз хлещут слезы. Он еще не знает, что я всю ночь проплакал. Я переплыл целый океан из слез без лодки, пропуская через себя все самое немыслимое: похищение Степы, предательство Юли, подлость Дмитрия Валерьевича. Подлость эта необыкновенная, злорадная. Такая свойственна и мне, родной сын так считает, и сегодня ночью эта подлость кармически вернулась ко мне обратно. Я заслужил. Не заслужил этого только Степа. Сейчас я вытащу его оттуда, и больше никогда не поставлю на второе место после себя любимого. И после отвратительной, мерзкой проститутки-Юли. Более того еще найду способ раздавить помойного, гнусного, шлюховатого учителя – пусть только мне напишет еще одно замечание! Моральный из грязи откопался. Только и знает, что использовать свою обольстительную жопу во благо всех дел на свете. Тварь.
Мне на них насрать. Когда со мной окажется Степа, можно будет подумать о других. Если мне захочется. Я захожу перед дорожкой в его комнату, безмолвным выкриком молясь нарисованным планетам, чтобы Степа вернулся в эти стены. Их будет ровно столько, сколько положено в этой квартире, а между нами – ни одной. Когда я видел сына в последний раз, он только и говорил, что о подлости и стенах. И… рисовал.
Сколько он рисовал картину, которую я нахожу на его столе? Столько деталей, столько цвета… и страсти. Когда он успевает? Как он это делает? Его дар заразителен. Когда смотрю, мне кажется, я могу все. Мои глаза выпадают на картину, это даже рисунком скупо не назовешь. Блестящее озеро, посреди лодка, камыш, много звезд, это целый новый мир, мир особый и прекрасный. А в лодке я, Юля и Степа. По нашим лицам расползлись улыбки. Я хочу, чтоб эта картина поменялась с реальностью местами. Я беру прочный лист ватмана в руки и приближаю изображение к лицу. Вода блестит, как живая. Видимо, Степа для этой ряби на гладкой поверхности взял у Лали блестки, а некоторые из многочисленных звездочек слепил из ватки. Растительность вокруг озера нанесена брызгами. Как? Я воодушевляюсь и горжусь этой работой так, словно я ее автор. Как удивительно глубоко творчество может увести вас к себе в дом, посадить на мягкий диван и угостить кофе, заставить на мгновение забыть о том, что вокруг вас все вымерло от радиации или болезни. Возвращая рисунок на место, я чувствую, как мне не хватает воздуха и приходится дышать медленнее и глубже. Вот для этого необходимо искусство? Чтобы завлекать туда, пока здесь – жизнь настоящее дерьмо?
За спиной появляется папа и кладет руки мне на плечи. Я слышу, что он тоже замечает Степину работу и проглатывает от нее язык. Меня мгновенно сбивает воспоминание о моем ночном звонке, на который ответил этот шлюха – похабный Степин учитель, который никогда не превышает скорость. Вот только есть чувство, что все-таки превышает. И сейчас у нас с ним авария. Он меня разбил. Его твареподобный голос в трубке взорвался во мне таким горем и отвращением, что даже черти там разбежались от испуга, на этот раз мне даже не приходится запирать их в аду.
Папа глядит в меня, как в это красивейшее озеро с рисунка, чувствуя, что у меня истерика, что я ломаюсь, как старый деревянный стул под огромным весом. Он, наверное, думает, что я это только из-за Степы, но нашу Юлю-то тоже похитили, и когда я представляю себе, каким способом, меня медленно разрывает по кускам. Мой сын сотворил такой яркий эпизод нашего союза, а эта дрянь все облила бензином и бросила спичку. Ей больше не место в нашей лодке. Мы с сыном опять вдвоем.
– Прекрасно, как и всегда. У него получается все лучше. Сегодня Степа обязательно его закончит. – Говорит папа. Это заставляет меня открыть глаза и вернуться взглядом к картине. Она волшебна, как счастье. Я загадываю желание падающей звезде на этой картине, потому что она как настоящая. Я по правде не понимаю, закончена картина или нет, лично я незавершенности не вижу. – Что-то еще произошло?
– Пап. – Я оборачиваюсь, кладя руку ему на грудь. – Я потом тебе расскажу. – От моих слез у него ломается лицо.
– Все хорошо?
– Конечно. Это не Степы касается. Не переживай. Он мне всего важнее, остальные пусть… если хотят… катятся. – Мои собственные слова меня выжимают, и в рыданиях я больше не сдерживаюсь. – Я за сыном. – Поддаюсь к порогу, но папина рука загораживает мне путь. В его лице читается выражение неверия.
– Юля ушла? Быть такого не может.
– Пап. – Вздыхаю я беспомощно. – Мне плевать. Мне нужен только мой сын живым и здоровым, больше всего в жизни я люблю его.
– Мне точно не поехать с тобой?
– Папа. Мы со следователем продумали каждую тонкость, каждую мелочь. Не нарушай наши планы, мы проделываем эту операцию очень бережно и ювелирно. – Прямо как Степа относится к своему творческому процессу, успевая при этом рисовать быстро, думаю я, и вскоре от меня остается только пыль, но сейчас не до слабости, мне нужно собраться вновь, как конструктор, навостриться и исполниться терпением.
– Верни его. Прошу тебя. Верни. И береги себя. – Папа судорожно сглатывает, проводя рукой по моим волосам. И зачем я только убирал их длину? Я все верну в свою жизнь обратно, чтоб все, кроме ссор и стен, у нас с сыном было так, как до встречи с Юлей.
– Все обойдется.
– Я серьезно. Мне нужен мой сын живым и здоровым. Больше всего в жизни я люблю его.
Обняв папу на дорожку, я вылетаю из квартиры, пока у меня под кожей не развился садик из цветов от его слов.
Там, куда меня направил похититель, в ряд стоят несколько гаражей с граффити и пара жилых пятиэтажных домов во мхе, остальные дома трехэтажные. Сам воздух извергает тихую тревожную мелодию из зловещего фильма. Заброшенный дом поодаль лукаво таращится на меня пустыми глазницами. Небо серое. Из птиц на его потолке только вороны. Сплошняком вражеские элементы. Или сегодня у всех день такой несчастный…
Я постоянно на прямой связи со следователем через наушник, который легко могу скрыть под волосами. Пока все как по маслу – нам явно достались не профессионалы. Я внимательно изучил криминальное прошлое Веркеенко – он несколько раз попадался на мошенничестве и воровстве, ни разу не смог уйти от ответственности. Ни разу ничего не смог сделать «чисто». А значит – дурак. Полный. Я стою на изнанке забытого самыми интересными людьми района лицом к стене с застарелыми матерными надписями и заброшенными ушедшими в себя домами с заколоченными окнами, которые всегда для меня были символом тоски. Чем дольше ко мне не идет Степа, чем дольше я не слышу звонка и дальнейших указаний, тем мучительней колбасится мое сердце. Ровно в семь утра я сотрясаюсь от скрытого звонка.
– Пожалуйста… – вырывается у меня прежде всего остального. – Отдайте его. Я все принес. Отпустите. – Боже мой, только не плакать, еще не хватало эту дурь паршивому Веркеенко демонстрировать, чтобы он там штаны намочил от радости. Как и вонючий Дмитрий Валерьевич, подстилка очкастая. Но я не сдерживаюсь и плачу. Опять. Сколько можно? Сколько можно, думаю я и плачу. Плачу, как дышу. В легкие врывается воздух, из глаз – вырываются слезы. Почему дома, через вуаль легкой тошноты, мне казалось, что я в этот момент сдержусь? Что не заплачу, не потеряю рассудок, не упаду на колени перед окнами, как самый униженный средневековый заключенный? Моя Честь валяется в обмороке и не дышит. Тут я больше не судья.
– Вижу тебя. – Отвечает мне голос этого подонка, по-другому я его не назову, и мой взгляд устремляется в одно из окон. – Рыло не поднимать, а-то убью твоего огрызка! – насколько резко рвется голос из трубки, настолько же резко я опускаю голову, прямо в самую землю, и шаркаюсь коленями, не контролируя свои мольбы. – Заткнись. Не клади трубку. Доставай сумку. Открой и покажи мне деньги.
Я делаю все, о чем он меня просит, не приводя в сознания свою честь. Она мне не нужна. Пусть отдаст Степу.
– Верни его мне, сейчас же! – голос надрывается, мой крик передразнивают пустые окна, возвращаясь эхом, остальное я шепчу. Изо рта и носа текут ручьи. От меня отделяется шкура слой за слоем. – Прошу тебя. Верни. – Последнее слово выходит слишком долго вместе с выдохом, я чувствую, как эта тварь паршивая костями всасывает в себя мою боль, отчаяние, беспомощность и страх, и это лучшее, что он когда-либо пробовал на завтрак.
– Да, ваша честь. Отскочи от тачки и оставь сумку около мусорки. Возьмешь пацана и валите, иначе буду стрелять во всех, кто здесь появится.
– Вот, я ведь все делаю, – к этому моменту я бегом преодолеваю бесконечное расстояние к мусорке до машины папы. И как бы грубо ни звучал голос в трубке, мое сердце бьется только произнесенной им фразой «возьмешь пацана…». Я возьму, возьму его. А потом, клянусь, я обшарю весь дом, пока не найду тебя, чтобы приготовить из твоих костей холодец. – Выпусти его! Пожалуйста…
Веркеенко дает отбой и весь мир на мгновение стихает. Я жду, когда вокруг меня снова задышит жизнь. Сейчас моя душа похожа на этот вымерший безлюдный район с разбитыми домиками-призраками, так было всегда, пока у меня не появился Степа. Так происходит и сейчас, пока я жду, когда мой ребенок опять появится в моей жизни. Мои вытаращенные во всю ширь глаза смотрят в пустоту и ни разу не мигают. Сердце останавливается. Я не слышу, чтобы после звонка продолжил дышать. Я так и буду стоять здесь вечность, пока не дождусь Степу. Я все равно не захочу без него есть, спать, жить. А что, если его здесь нет? Что, если пианино в моей комнате больше никогда не заиграет? И тот рисунок с озером не будет закончен? Что, если похититель находится не здесь? Что, если нам запудрили мозги и глаза? С другой стороны, как иначе Веркеенко заберет деньги? Как он видел, что я поднимаю голову? А подчиненные следователя определили номер его телефона и лучше меня знают, из какого места он звонит? Мои мысли как паутина. Паника охватывает со всех сторон, кроме того вокруг слишком тихо, но тут тишину прорезает скрип старой двери подъезда, что поодаль. Оборачиваюсь.
Сбежав с двух ступенек, обросших серой старостью и мхом, Степа осматривается и ищет меня, а потом бежит со всех ног в объятия, пока я снова медленно падаю на ноги и превращаюсь в фонтан. Мое сердце не разрывается только потому, что молодое. А папа еще хотел, чтобы я его сюда взял! Ловлю своего сына и обнимаю так, что у нас хрустят кости. Из груди против моего желания вырывается такой страшный протяжный вой, словно у шакала, и я ни фига не могу превратиться в говорящего человека.
Степа отстраняется и гладит меня по щеке. С меня сходит груз всех бессонных ночей, дней, проведенных в страхе, и теперь в животе как будто совсем нет кишок. Эти эмоции меня изжевали. Мы обнимаемся еще раз, доведенные до полного безумия, на целую вечность, как разделенные, которые нашли друг друга вновь. Маленькие кулачки собирают на моей спине куртку, нос Степы хлюпает в мою шею, своими объятиями мы как будто пытаемся смешаться в одного человека, а потом порывистый ветер обдает наши головы, завывая в уши «бегите!». Я хватаю Степу, и мы, свободные, летим домой, чтобы дальше предоставить это дело полиции.
Дома Степа продолжает молчать. Он молча отлежался в ванне, молча поел, а затем молча вырубился в своей кровати – все молча, будто закрылся в люке. Он захочет доработать свой рисунок, чтобы показать мне? Он сможет жить дальше? Не подцепил ли он панические атаки или еще какую-нибудь нервную заразу? Я боюсь. Боюсь, что мой сын изменился. Я надеюсь, что он хотя бы не бросит свое искусство, и в результате рисование спасет его жизнь.
– Главное теперь помочь ему все забыть. – Говорит на кухне мой папа, где мы жахнули по стаканчику коньяка, пока отсыпается Степа. Отец пережил не только этот мощный момент встречи со Степой, который вис у него на шее вечность, но еще и вынес на себе мой рассказ, исключая подробности того, что происходило в заброшенном дворе потом. Главное, моя душа – это больше не заброшенный дом. Честно, мне пока наплевать на продолжение. Когда полиция прижмет Веркеенко, лучше бы мне его не видеть. Убью. Сам сяду. А я пока необходим Степе. Особенно сейчас. Теперь я начинаю вспоминать своего папу в моей безумной юности, через что он прошел, вытаскивая меня из лап смерти и наркомании, и вижу всю важность моего участия в жизни сына. – Наш пацан боец, у него сильный характер. – Продолжает папа. Его самая основная работа по жизни с тех пор, как я родился – вколачивать в меня позитив. – Я буду рядом, ты будешь рядом. Лали и Ярик будут рядом. И Юля тоже. Я надеюсь, что и его мама будет.
Я жмурюсь от боли, но папа интерпретирует мою реакцию по-своему. Думает, я все еще не хочу впускать на порог Марту, но на этот раз все страшнее – я не хочу и не буду впускать на порог Юлю. Шалавы нам вовсе не нужны.
Все приходится папе рассказать.
– Во дает! – у него рука прижимается к голове, вдоль которой от моих откровений пролегла трещина. – Во дает Юлия Юрьевна. Слушай… – он подпихивает меня тыльной стороной руки, точно я на него не смотрю и не слышу. – Слушай, а какой мерзавец-то у Степки учитель! – папа выжимает из этой фразы весь горький сок, цедя через зубы. – Вот блядина! Ну, надо же, а! Воспользоваться возможностью… переспать с девушкой, которая больше не твоя… да еще схватить ее телефон. И это все, по его мнению, что, хорошее поведение?!! – в конце он плавно переходит на животный вопль, будто тот самый мерзавец и блядина прямо перед ним, и мне вспоминаются времена, когда я учился в университете. Тогда папа так же на меня орал, и я не узнавал в этом чудовище легкого хорошего человека с запредельным юмором.
– Пап, тихо, пошли они до луны и обратно. Жизнь научила меня тому, что важнее всего – Степа. – Я почти уверен, что говорю какую-нибудь паршивую мудрость, как папа принимается вопить сильнее, превращаясь в сигнализацию, которая своей громкостью забивает в уши стрелы.
– Нет-нет! Не сдавайся! Ни в коем случае. Это твоя женщина! Ты что? Отдашь ее этому проныре? Нельзя вот так вынести приговор, не изучив все обстоятельства дела. Отнесись к происшествию внимательно, как к одному из своих судебных разбирательств. Юля вернется. Однозначно. Что ты сделаешь?
– Ммм. Дай подумать. Подарю карту в страну Вали Подальше? Подожгу на ней платье?
– Выслушаешь ее.
– А может, все-таки платье поджечь? – настаиваю я и получаю киселя, правда по башке, а не под зад, как обычно. – Ау, блин!
– Выслушай обе стороны, а не только мерзкого учителя. Он может оказаться главным преступником. – Эта фраза звучит так же, как предыдущие, но через мгновение меняется папино лицо, а вместе с ним и стиль речи. – Не сдавайся, Глеб. – Мягко просит он. – Не сдавайся, иначе ты мне больше не сын. Потому что если ты сдашься – это докажет то, что тебя в роддоме перепутали. В том-то и дело, что Степа важнее. Как ему понравится, что Юлю, с которой он тебя познакомил, украл у вас этот сукин сын? Это первое. Но второе не менее важное, я не могу понять ваше странное молодежное мышление. Вы не стесняетесь материться и курить, но вам слабо признаться в любви и побороться за нее, если оба – половинки одного и того же фрукта. Половинки должны быть вместе, иначе обе завянут.
– Ты вплетаешь мне в извилины свое мнение. А что, если я его изменил? Что, если мне больше не нужна Юля?
– От безнадега. Потому что ты сдался. Сдался. Вроде тебя в капусте нашли. Тебя что, нашли в капусте? – папа приближает ко мне лицо так близко, что передо мной два его темно-карих глаза сливаются в один.
Все дело в том, папа, что я забыл тебе сказать, как ударил Юлю перед ее побегом. И не вспомню об этом никогда. Я не знаю, как у меня так получается реагировать на все трудные ситуации кулаками, и когда я изменю стратегию поведения, но я знаю, что из-за этого от меня всегда убегали и убегают люди.
Как Альбина в тот день… В свой последний день жизни. Она убежала и больше не вернулась. По сути, я был не виноват в том, что случилось на дороге. Только в том, что случилось в квартире. Но чувство вины мешалось с горьким вкусом потери много-много лет.
И да, я до этого не то что родному человеку, а себе самому в этом не мог сознаться. Сегодня это впервые. Мои руки – враг номер один для меня. Задумываясь над этим, я застреваю настолько отсюда далеко, что папа меня так и не дозывается, только Степа, которому приснился кошмар.
За несколько часов с тех пор, как я поговорил с папой, моя жизнь изменилась еще раз. Я вам уже говорил о везении иметь в полиции связи? Они смогли дать мне на руки одну вещь, которая помогла вернуть Степу. Деньги в сумке, которую я оставил в мусорке, были поддельными. А вот мой ужас – самым настоящим, когда мне дозвонился следователь и рассказал, как они перехватили Веркеенко в его штаб-квартире. Насколько известно из юридического права, «бандой» называют группу лиц, в состав которой входит два человека и больше. Один человек – однозначно не группа, но двое – уже да. И к Веркеенко прилагался помощник. Помощница. Представьте себе двух людей, которых связало одно общее желание мести и немного заработать себе на жизнь. Второй действующей стороной оказалась Равшана. Обстоятельства на данный момент таковы: главарь дает показания, а участник в розыске. Хотя нельзя быть точно уверенным, что организатор не Равшана. Насколько признался следствию Веркеенко, это именно она приказала держать Степу в нормальной комнате, кормить и не связывать его. Одна деталь в моем сознании идеально свивается с другой. Равшана и брат Насти вполне могли объединить усилия в этой игре. Равшане доступна наша база данных. Она вполне могла сама прийти к Веркеенко и надиктовать условий, после того, как я отшил ее в ресторане. Она знает, где мы живем. На Степу напали в подъезде, а как это могло оказаться случайностью? Два вопроса остаются нерешенными: где Равшана и кто из них, все-таки главарь и кто соучастник? Веркеенко умалчивает этот факт в своем рассказе, зная, что за соучастие дают меньший срок, а за первенство – максимальный.
К сожалению, мой папа таков, у которого слишком хорошее зрение, не только потому, что он ничего не слышал о дальнозоркости и близорукости. Он обладает взглядом-сканером и всю жизнь безошибочно определяет через три шкуры, если внутри у меня что-то пошло не так. А я – не адвокат и искусно врать не умею ни черта. Не отделаться мне от отца, пока не скажу правду. И опять приходится говорить. Превращать в слова то, что я едва негласно перевариваю у себя в душе. А ведь прав был Степка. Весь в своего любимого дедулю, у них один рентгеновский взгляд на двоих. Он говорил, что Равшана злодейка. И волосы у нее на змей похожи. И в огне она не горит. И в душе у нее – эмалированный тазик со змеями. Она решила моего сына похитить, но не связывать… Как мило с ее стороны! Ни это, ни другое смягчающее обстоятельство не остановило бы меня перед законом от необдуманного поступка. На ней я бы точно поджег платье. Повезло ей, что успела сбежать. Так лучше для нас обоих. По правде, я и не хочу, чтобы ее нашли. Пусть откатится от нас настолько подальше, что ей не хватит никакой жизни на обратную дорогу.
Крутя и вертя эти мысли в голове, я иду к двери открывать. В нашу квартиру только что позвонили, пройдя через двери домофона. Я совершенно уверен, что это именно тот, кого я так сильно жду, но вижу на пороге…
– Глеб… – тихо промолвила она, где в голосе заранее звучит извинение и мольба о чем-то большем, чем прощение. Понять. Выслушать. Еще раз понять.
Не могу. Я разрываюсь только тем, чем могу на свежую, открытую рану. Я зря надеялся, что потеряв и обретя сына, смогу навсегда позабыть ее. Нет. Навсегда не удалось. Я влюблен по уши. И до сих пор во всех тонкостях могу припомнить каждый наш романтический момент в самых необычных местах, в том числе все оттенки вкуса ее рта. Память моя на этом такая яркая, что я почти готов расстелиться под ее ногами за еще одну возможность, но я этого не сделаю.
– Что тебе надо?
– Поговорить.
– Пошла вон отсюда. – Выстреливаю я и захлопываю дверь, но прижимаюсь к ней ухом, слушать, что она предпримет. Хочу слышать, как она умоляет. Хочу видеть ее на коленях. Видеть в слезах, какие достались одному мне за последние двое суток – я из-за них просто дышать не мог. Независимо от желания. Несмотря на то, что я – судья, неформал и сухарь. Несмотря на то, что я – хозяин собственных эмоций. Но таким я могу быть исключительно на суде, на слушаньях, где за решеткой решаются судьбы не моих детей. И разворачиваются драмы не моих семей. Честно признаюсь.
– Глеб, – слышу ее за дверью, стоя у доски с предложением «любить нельзя расстаться», путаясь в догадках, где поставить запятую. – Открой, нам надо поговорить. Даже через силу. Не спеши сбегать с корабля – может, он вовсе не тонет.
Не то чтобы меня впечатлил ее язык… Я весь горю над вопросом, как она могла. А я? Мы оба. Но я открываю, и через мгновение, потоптав в прихожей коврик, позволяю ей зайти в кухню, сесть за стол, на который мы раскладывали вареники. Переживая горькое послевкусие этих сладких дней, я хочу забраться в них с головой, мотать и мотать пленку снова и снова, а как я хочу проглотить ее своими глазами! Никто не представляет. Ужасно хочу. Она словно ощущает это, и ежится от плохого предчувствия. Я и раньше смотрел на нее, не отрываясь. Более того, я вообще-то постоянно так на нее смотрел и не хотел мигать, поскольку так целую секунду не увижу ее, но сегодня на моем лице другой мир, у меня этих миров уже на лице несколько тысяч, и они воюют. Раньше я мог выбирать лучший мир благодаря Юле, а сегодня надеваю тот, который получается натянуть, тот, который на меня лезет. Сегодня я не только многоликий. Мой взгляд меняется, как телепортирующий хамелеон, и не только на нее. На многие вещи и на многих людей. В том числе на учителей. Они с Дмитрием Валерьевичем не только долбанулись на отличненько у меня за спиной (не важно, в каком смысле, тут любой смысл сгодится), они окончательно опустили и опустошили во мне образы всех учителей на свете, тех, что во времена моего папы считались людьми святейшей профессии.
Тьфу.
Но поскольку здесь кое-кто судья, мне приходится доставать свои невидимые весы, завязывать глаза и взвешивать. По-честному. Раз пошло такое дело. Да, есть курящие, пьющие и закодированные врачи. Да, есть учителя шлюхи и подлецы. А еще есть я – высшее образование, высокая должность, наркоманское прошлое, пустые бутылки, пыльные стены между мной и сыном, куча переживаний из-за любви и неосознанность в распускании рук. Иногда, после того, как я ударю человека, мне кажется, что у меня среди всего двух рук еще десять лишних – я мучаюсь и мучаюсь чувством вины, зачем же я это сделал? А эти учителя… Они разве раскаиваются за свою «искрометную страсть»? Особенно озабоченный Дмитрий Валерьевич. Едва ли. А то, что я делал с собой, употребляя все самое опасное, до чего сильный не дойдет никогда, употреблял так, что да пошло все до Марса пешком – я все это делал только себе во вред. Я ужасно поступал сам с собой, а не с другими. Я не воровал чужих девчонок, хотя своим запудривал глазки в школе розовой пудрой, подолгу детства. В любом случае ни Юля, ни ее муж бывший, по-любому были не пьяные, не под дозой и вовсе не маленькие. Они знали, что делают и в какой момент! Ну и какого же тогда хрена? Что нам делать?
– Что нам делать? Что нам со Степой делать, ты обещала нам семью и все уничтожила. Считаешь, подобрала меня, приняла с ребенком, тем самым совершив подвиг? Это мы тебя подобрали, это ты была одна, а не мы. – Знаю, не нужно переходить на такие унижения. Когда я встретил Юлю, она была индивидуальностью, независимой, яркой и веселой, той, что улыбается просто потому, что солнце встало, по всяким незначительным милым пустякам, вот что меня зацепило и не отпустило. Она из тех, кого не описать словом «одинока», даже если у нее нет никого. Уличные коты тоже сами по себе, но все они лежат на ветках деревьев гордо, находя в своем одиночестве несравненное преимущество над всеми формами жизни. Но дело в том, что эмоции – это мой гид по жизни, я никогда ничего не был способен сделать СПОКОЙНО, кроме как выносить приговоры на тех судах, где не мои семьи и проблемы тоже не мои. – Ты считаешь, что нашла в нашем со Степой лице тех, кого можно брать, а потом выбрасывать?
– Это было не самым лучшим в мире средством загладить свою обиду, страх, что угодно. Я пришла к бывшему мужу как к другу, с одним намерением. Поговорить. Потому что мы с ним действительно хорошие друзья. В качестве друга он нравится и подходит мне больше всего.
– И ты рассказала ему о том, что произошло между нами? Прости, что я тебя ударил, я был в горячке из-за похищения сына и никогда не повторю подобную практику, но давай обсудим твое поведение. Поведение этого учителя я не хочу даже обдумывать, у него на роже написано, что наглый мерзавец, проститутка в брюках и проходимец лисомордый, который осознает и использует свою сексуальность не во благо дела. Как можно прийти к такому кобелю лисомордому поговорить? Жизнь – интересная штука. Мало ли, что случись, и ты будешь бегать к Ковтуну «разговаривать». И когда я не смогу, ты в первую очередь побежишь к Ковтуну. Его аппарат – всегда в рабочем состоянии. Только и ждет, чтоб его применить. Ты шла к нему, зная, что ему только этого и надо. Зная, что он хочет вернуть тебя. Зная, что он некто на букву «б». – Эту самую букву я выплевываю, разбрызгивая слюни, но она даже не вытирается.
Юля вместо этого смотрит на меня, отчаянно пытаясь заставить что-то понять. Все было не так, – вот чем горит ее взгляд, но мне все равно, я продолжаю измазываться кислотой своей боли еще долго, говорю и не могу остановить поток.
Говорю, думал, что мы любим друг друга. А о том, что я ее люблю здесь и сейчас, не говорю.
Говорю, думал, что нам повезло. Не говорю, что люблю, что мне везет, поскольку она вернулась бороться за меня.
«Мой ребенок привязался к тебе! Я – привязался к тебе!» – говорит мой взгляд, но молчит о том, что я люблю ее с силой всей земной жизни. Больше всех после Степки.
Как раньше мне нравилось использовать необычные места для связи, так же потом понравилось делать это с Юлей в любом месте, – даже под обычным одеялом мне были доступны ощущения, равные по остроте тем местам, где могут спалить люди. Все зависело теперь от нее, а не от обстановки вокруг нас.
– После трагедии с Альбиной я боялся связываться с серьезными, хорошими девушками из ее типа. А потом увидел тебя… и осмелился. Это вроде был мой шанс на счастье. А знаешь, что думаю об этом теперь? Я был счастлив всегда. Мое счастье никому другому не нужно, только мне. Оно существует. Пока тебя не было, я страдал. Да, страдал, мечтал о большем, об отношениях, где есть все, а знаешь, почему?
– Потому что любой человек хочет так.
– Нет. Потому что я дурак. И нет мне прощения за те страдания, что я причинил Степе. У меня есть сын – вот о чем каждый мечтает, иметь около себя человека, который продлит жизнь. Степа сделал все для того, чтоб мне стало лучше. Пацан старался ради меня, а я всегда должен был знать, что важнее всего он, а не то, что он сделает. Лучше б я не остался подбирать твои учебники. Лучше бы никогда не встретил тебя, успел пройти мимо, не поддавшись на силу твоей улыбки. Несмотря на то, что ты открыла мне глаза. Я могу тебя кинуть, если захочу, а страдать от этого не буду ни черта. Я даже к водке не притронусь. У меня есть Степа, а у Степы я. К счастью, мы оба дома. Мой сын учится в начальной школе, а я судья с дипломом ДВФУ, но Степа в сто раз умнее. Он говорил, если я буду счастлив, то и он будет.
Юля сминается у меня на глазах, и я не могу понять, от чего именно, но злорадствую все равно. Она чувствует. Это отчаяние. Такое же, как было у меня.
– В чем дело? Ты думала, что ты самое дорогое, что я могу потерять? – пусть глотнет, мне по фигу. – Раньше да, ты шла со Степой наравне, но жизнь меняется.
– Прости за прошлую ночь.
– Непростительно.
– Я знаю людей, которые прощали такое.
– Только не я!
– Я испугалась. Пожалуйста. Мне вовсе не хотелось Димы. Я хотела тебя. ТЫ был передо мной, когда я закрывала глаза. А потом я пришла в себя и на меня навалилась правда.
– Я подумаю над вашим предложением. То, что не будет рассмотрено в первом чтении, разберем во втором. А пока удалитесь, Юлия Юрьевна, заседание окончено. – Выношу вердикт я, и закрываюсь стеной, но теперь только от нее.
Степа, 9 лет
Мне никогда не снилось ничего похожего, только красочные сны. Иногда снилось, как краски льются на меня прямо из баночек, и я поочередно становлюсь то фисташковым, то бирюзовым, то оранжевым, то зеленым, то малиновым, то красным, но сегодня мне не нравится этот красный цвет.
Цвет чуток смешали с черным, и льется он прямо из меня, из моего рта, изнутри, как будто во рту у меня глубокий порез. Я не могу остановить красный ручеек и сплевывать всю свою кровь не могу, только глотать, а потом я вовсе начинаю в ней захлебываться и просыпаюсь. Я просыпаюсь, стараясь заглушить сумасшедшее, как мы с папой сегодня, свое сердце, которое больше словно не мое и работает само на себя – бьется, как в последний раз, пытаясь вдоволь набиться до начала моей скорой смерти. Я просыпаюсь, слушая обрывки разговора между дедулей и папой. Мое сердце успокаивает тот факт, что я слышу их голоса наяву, не так, как в Той Самой Квартире, где только в коротком сне слушал, как они пируют, но просыпался от них настолько далеко, что слезы сразу же сами начинали течь на чужую подушку. Эти обрывки такие несвязные, они звучат то слишком громко, то слишком далеко, но для меня вполне читабелен этот рассказ, в котором папа расстроен и взволнован, мне почему-то даже не приходится сшивать его по кусочкам, как порванное письмо. Второй раз я просыпаюсь, слушая, как папа говорит с Юлией. Здесь он уже совсем не сдерживается в эмоциях. Из его открытого прямого текста следует все то, что произошло, но я откуда-то знаю об этом заранее.
Пожалуй, мне давно известно, какой поганец мой учитель, правда в этот момент я не переживаю ничего, кроме сочувствия. И к Юле, и к папе, и к Дмитрию Валерьевичу. Ни один из них не в силах подуть на ранки на своем сердце. Никто не в силах затушить свои влюбленные души, как свечку, потому что эта свечка – неистовое пламя. Как у меня.
Я совершенно обессилен. Настолько, что меня тянет к земле. Настолько, что как будто на меня сверху свалился потолок. Достаточно, чтобы не поверить, что силы когда-нибудь вернутся в такое выгоревшее тело. Но если даже дерево – выжившее после пожара, то…
Поворачиваю голову и впитываю через кожу ярко-синий цвет неба за окном. Этот цвет на любой картине напоминает о скорейшем наступлении ночи, но мне пока достаточно светло для того, чтоб найти телефон – моя голова вдруг встряхивается, точно копилка с монетами, и под этот колокольный звон я вспоминаю, что еще не предупредил Ярослава и Лали. О том, что я дома.
А они знают? Где я был два дня. Им сказали? Как сильно они переживали? Боятся ли до сих пор? Может ли уснуть Принцесса Лали или вертится в простынях, как русалка в сети?
Все это я хочу у них спросить, пока между папой и Юлей продолжается разбирательство, но внезапно меня передергивает так, что мне приходится забраться под одеяло с головой. А еще тошнит. Таких отголосков мое тело раньше не выдавало само собой, на все была определенная причина. А сейчас? Это из-за того, где я побывал? Из-за Той Самой Квартиры?
Впервые в жизни я хочу разобраться в себе, словно до этого вечера для меня не было ничего проще, чем понять себя. Понять то, чем я хочу сегодня быть на рисунке. Куда мне вести линию. Какие мешать цвета. Что и как нарисовать, чтобы все посмотрели и ахнули «Как он это сделал?» Раньше мои заботы собирались вокруг рисунков. Вокруг писем маме. Животных, которым приходится ютиться во дворах под скамейками. Вокруг друзей, самых лучших на свете, с которыми хочется очутиться на радуге скорее-скорее, лишь моргнув глазами. И мои мысли собирались вокруг Принцессы Лали.
А сейчас мне вдруг надо подумать над тем, как выйти из Той Самой Квартиры, из Той Самой Комнаты навсегда. По-настоящему выйти. Мое тело решает выключиться, но как оказывается, улетать в те сны, которые выдает моя голова сейчас – идея просто ужас.
Я в лесу. В лесу перед дождем, когда из мира исчезают краски. Цвета сползают с золотых, оранжевых и желтых осенних листьев, которые я просто обожаю. Цвета слезают с деревьев. Цвета прячутся в норки вместе с мышками. Цвета убегают в дупла к дятлам. В моем мире их нет нигде, особенно сейчас, когда я так в них нуждаюсь. Но не остается в мире цветов, ни одного, и ничего не поделать. Я принимаюсь судорожно шарить в карманах в поисках гуаши, красок, тюбиков с моими любимыми масляными красками, но нет. Ничего нет. Ни одной кисти. Ни одной баночки. Ничего. Я смотрю на сереющее небо, в котором тухнет солнце, как старая лампочка. Отсюда оно кажется крохотным, но солнце в миллиарды раз больше всей нашей планеты, и оно тухнет. И по идеи тотчас планета должна замерзнуть, но я остаюсь наблюдать за исчезновением цвета. Все вокруг, к чему прикасается взгляд – черно-белое, словно у меня теперь зрение, как у собаки. А у себя в кармане я ощущаю нечто шероховатое. Я вытаскиваю руку и рассматриваю черный пепел в своей ладони. Черные деревья тянут тощие руки в серое небо с сырыми облаками. Сущий кошмар для художника. Все равно, что для писателя – его книга с белыми страницами. А для музыканта – тишина на его записях.
«Где все цвета?! Мне нужен цвет!» – хочу закричать я, чтоб моим криком разбить верхний слой этой мерзкой черно-белой фотографии, потому что краски под ней, я уверен, и я должен разбудить их.
Никогда в жизни я так не нуждался в цвете. Я могу это слово повторить сто раз, лишь бы оно вернулось в мою жизнь. Желаю, чтобы оно взорвалось бомбочкой и забрызгало всех с ног до головы всеми цветами радуги и их многомиллионными оттенками. Мое сердце крутится в груди. Я делаю все, что только можно. Но ничего не выходит. Я не могу вытянуть краски ниоткуда, в моих карманах их нет. И у птиц их нет. У Выжившего дерева нет ничего, даже меня, ведь я такой… бесцветный.
Я активирую в себе ярость, которая поможет вырваться из этого сна, потому что не могу я жить в черно-белом рисунке.
И стараюсь проснуться. И стараюсь. И еще раз стараюсь. А потом еще раз стараюсь. Но остаюсь в этом обесцвеченном мире, и тогда паника хватает меня за горло.
Мои глаза накрывает чернота, теперь в мой сон вмешивается папин голос, будящий меня в отчаянных попытках и в самых невероятных переживаниях. А меня ничего не может разбудить, только вода. Я тянусь ввысь и чувствую, как надо мной взрывается небо. Поток воды с неприятным, но ободряющим чувством встречается с моим лицом, и я наконец-то резко сажусь на своей кровати.
Картинка перед глазами меняется так внезапно, что из меня почти рвется наружу этот отвратительный черно-белый сон, но я вижу перед собой папу, и тошнота отступает. Такого тоже раньше не бывало. Я надолго прижимаюсь к папе, Юля помогает ему вытирать мое лицо и футболку, а я стараюсь только дышать. Просто дышать, словно раньше не было ничего проще. Я перевожу нечаянный взгляд на прикроватный столик и вижу, что тем самым взорвавшимся небом оказался всего лишь стакан воды. Я из него даже пил вечером, а остатки после этого достались моему лицу, но только это помогло мне проснуться – почему?
Папа почти плачет. Ненавижу, когда он плачет, в том числе когда «почти». Он отстраняет мое лицо, гладит мои волосы и сто раз переспрашивает, как я себя чувствую – проще говоря, хорошо ли закручена моя крышка.
– Порядок. – Отвечаю я. – Наверное. Не знаю. – Эти фразы выжимают из папы все, что он хотел сохранить в себе для следующего раза. Конечно же, не порядок. Порядка в нашей семейке не будет никогда. – Главное, что живой, чего ты слезишься? – я в свою очередь тоже вытираю насквозь мокрое папино лицо, а когда прижимаю к его груди руку, чувствую, что у него там не лучше чем у меня – барабан стиральной машинки, и он работает вовсю. – Папа, я дома. Мы все дома. Остальное переживем. – Выходят из меня слова. Да такие, что мне самому приятно к ним прислушаться. – Лучше скажите, вы надолго рассорились? – перевожу взгляд с него на Юлю и обратно. – Потому что о расставании я даже заговаривать не хочу. Так сколько вы будете в ссоре?
Мой папа переводит на Юлю какой-то странный «видишь, что ты натворила?» взгляд.
– Степа, предоставь нам самим разобраться.
– Ну, уж нет. – Наступает мой идеальный момент для признания, тем более я выспался и полон сил, могу хоть всю ночь выть на Луну, которая, слава богу, все еще сияет в небе, а значит Солнце, освещающее ее, не потухло. – Я – автор этого рисунка. Изначально. Ни на минуту вас оставить нельзя. Самому придется за вами следить. Чем вы думаете, пока я не рядом?
– Какого это ты рисунка автор? Того, где мы на озере?
– Эй, на этот рисунок не зырь, я еще не все звезды на нем дорисовал. Нет. В коридоре, у лестницы. Помните? Когда ты помог Юле собрать учебники. Пацан в капюшоне – это я. Не страшно ведь было? Знакомиться. Не так уж и страшно, стоит только открыть рот.
Юля прячет улыбающиеся губы. Улыбка давит на нее так сильно, что сквозь нее еще долго не проходит ни одно слово. Папа смотрит на нее так, словно еще не решил, ненавидеть ли ее после этого еще больше или простить и продолжать любить сильнее? В меня-то он точно еще крепче влюбляется, потому что так сильно давит меня своими объятиями, что у меня вылезают глаза из глазниц.
Идея. Мне нужно сблизить их заново. Познакомить опять. Все мы после этого коварного случая стали другими. Но мы не хуже. Лучше, намного лучше и сильнее.
– Мне больше не хочется спать. – Особенно, учитывая новый стиль моих снов. – Посиди со мной в комнате, пап, расскажи что-нибудь про Альбину.
– А можно мне тоже послушать? – я знал, Юля об этом попросит, я стрелял ей в голову мыслительные сообщения об этом. Дошли! Я едва делаю вдох поглубже от счастья. Папа жонглирует бровями. Жест выходит неодобрительным и прогневанным, но Юля, к моей радости, вытаскивает из себя взгляд самого верного на свете друга. Подробности произошедшего между ними папа с Юлей мне не рассказывают, но им и не приходится. Зная безумного отца, я примерно могу представить, что могло случиться перед тем, как сбежала Юля. Надеюсь, она даст ему шанс. А папа ей в ответ даст свой. Единственное, в чем я в этой заварухе уверен на все двести, так это в том, что папа и Юля идеальная пара – у них пули в голове одного калибра. И они теперь смотрят друг на друга, как обезумевшие. Наверное, забыли, что есть я. Честное слово, забыли. Папа смотрит на Юлю так, словно она уже вся перед ним голая, а Юля смотрит папе в глаза так, будто если она дотронется до его руки, то ее тело рассыплется на кусочки в форме вырезанных из бумаги бабочек или она сразу же попадет в Страну чудес. Выглядит по-дурацки, но только я могу их понять, потому что смотрю на все сверху с нашего любимого с Принцессой Лали утеса. Я внимательно вглядываюсь в лицо папы – его зрачки приобретают форму сердечек с девчоночьих книжек. Клянусь. А в те моменты, когда он не выходит из себя, взрываясь обвинениями, криками, рассуждениями и приговорами, он занят исключительно тем, что хочет проплыть в лодке с моей картины по веренице времени к тому моменту, когда поднял на Юлю руку, и заложить их обе к себе в карман. Или лучше сковать наручниками. А еще хочет накинуться на Юлю и страстно поцеловать, как он у меня это может. Мне уже по-серьезному кажется, что они это сделают, потому что выглядит это как игра с перетягиванием каната наоборот – их обоих не оттягивает друг от друга, а привлекает. И в этот момент раздается звонок в дверь.
У папы такой вид, словно он заставляет себя отклеиться от кровати, едва несет свои ноги к двери, голова повернута на сто восемьдесят градусов и глаза смотрят на Юлю, но затем он вдруг вылетает из комнаты так, словно только что сообразил, что к нам ломятся. Судя по реакции, это кто-то важный. В любом случае мы с Юлей удивленно и взволнованно смотрим друг на друга, нас одновременно посещает мысль, что мы живы, и мы сливается в самом горячем объятии на земле, пока папа не возвращается в комнату.
– Степа. Степа. – Он повторяет мое имя, а звучит и выглядит не менее взволнованно, чем мы. – Степа, у меня сюрприз для тебя. – Я почти слышу, как у него в теле заиграли какие-то суперструны, о которых раньше мы даже не подозревали, а затем в комнату входит девушка в обтягивающем коралловом платье чуть выше колен длиной. Талию обнимает толстый ремень с золотистой пряжкой. Черные идеально гладкие волосы отдают ослепительный блеск, лежа волной на ее плечах. Большая грудь приподнята. Ногти, макияж, все хорошо, просто отлично, но меня соблазняет ее улыбка, сияние в глазах, и лицо, подобное украшению с яркими бриллиантами. Я хочу это нарисовать, как есть: брови густые и аккуратные, губы пухлые, нос широковат, как у чернокожих женщин – ей идет, невероятно идет, взгляд распахнут вовсю, как и моя душа, потому что передо мной стоит моя мама.
В мгновение ока я весь начинаю гореть – спина, грудь, лицо, все тело вспыхнуло, и у меня перехватывает дыхание. Когда я мечтал увидеться с ней, я не подозревал, какова будет моя реакция, не знал, что мои чувства меня расшатают, что я буду способен за день забраться на Эверест даже после всех обессиливших меня кошмаров, только чтобы закричать «Да!». Я гляжу на папу с Юлей, оба смотрят на разворачивающуюся перед ними сцену, на то, как я уже собрал от волнения в руки все простыни, а у сногсшибательной девушки в моих дверях вот-вот прольется ее превосходящая все остальные чувства радость прямо из глаз. Причем папа смотрит на это, как на сопливую мелодраму, которые никогда его и меня не трогали за живое, но теперь трогает вот эта, одна, а Юля в свою очередь смотрит не переведенный фильм на иностранном языке, и ей требуются хотя бы подсказки зала, пока мы с Мартой не заговариваем, но так и не приходим в себя.
– Степа… – она медленно приседает на корточки, повторяет мое имя больше, чем папа, и прикрывает рот ладонью с той надеждой, что этот жест спрячет ее чувства, но дождь с неба тоже падает не по нашей воле… – Кто я? Ты знаешь? – спрашивает она.
– Мама. – Я иду к ней с этим словом на устах. Я окунаюсь в тепло ее мягкого тела, в бархат ее платья, в тонкий и ненавязчивый запах духов, и мы застываем так надолго, что я не помню, в какой момент нас покидают папа с Юлей. Не помню, как до предела мрачнеет небо, когда город затягивает такой густой туман, что все дома растворяются внутри него, и в какой момент мы превращаемся в статуи. В скульптуру «Встреча разлученных матери и сына».
Нам не хватает ни часа, ни двух, чтобы наговориться. Мы сидим на моей кровати, боками оперлись о космос на моей стене, лицом к лицу, говорим, смотрим друг на друга, держимся за руки – и оба как дома. Словно двух лет между нами не было. Я помню день, когда видел ее в последний раз. Мама была одета в кеды и рваные джинсы, жевала жвачку с открытым ртом и огрызалась на периодические переругивания папы. На голове у нее были шапка и беспорядок, а уже у двери она сказала мне «мама теперь просто в гости приходить будет», но папа с тех пор решил ее больше не впускать, решил убедить меня в том, что она нас забыла и не собирается приходить, а она хотела.
– Ужасно хотела. Ты не представляешь, как. Глеб не давал мне трубку. Не давал мне твой телефон, почту, хотя я просила. Он захлопывал у меня дверь перед носом, тебя тогда дома не было. Но я пришла сюда не осуждать Глеба, он хлебнул всякого, а продолжить быть частью вашей семьи. – Рассказывает мне доведенная до совершенства новая версия мамы, которая мне так нравится, что моя рука дрожит без карандаша и кисти. На коже остались татуировки, новых нет, а душа ее превзошла себя. У нее улучшились манеры. И она никогда прежде не смотрела на меня с таким страстным обожанием. Ее лоб теперь постоянно наморщен, но я такой напряженной от чувств ее видеть не хочу. Ни в жизни, ни на картинах. Все чувства должны быть яркими, но легкими, чтобы не убивать нас, а наоборот вдыхать в нас жизнь.
– Мам. Расслабься. Вся. – Я трясу ее руку, чтобы хоть ее захват вокруг моей ладони смягчился. – Мне больше понравились первые пара мгновений, когда ты вошла. На тебе была улыбка. Носи ее, не снимая. Как эту крутую одежду. Тебе муж покупает?
– Да. Он учит меня. В смысле, я учусь благодаря нему в университете.
– На кого?
– Дизайнер одежды. Я всегда любила шить. – Пауза. – Не знал? – добавляет она со смехом, потому что мои брови двигаются от удивления. То, чем она хочет заниматься – просто фантастически. Хвала ее сумасшедшим родителям, которые ей разрешали пить водку и гулять с парнями с тринадцати лет, но не научили развивать в себе талант, уделять больше времени чему-то по-настоящему крутому – тому, что у нее работает. Они мне не бабушка и не дедушка после этого.
– Я помню, как ты покупала обычные джинсы и превращала их в нечто невероятное. Такое же, как ты сама.
– Спасибо. Из уст художника это звучит, как комплимент.
– Этот мужчина хорошо повлиял на тебя.
– Точно! Мне повезло.
– Ты ушла от нас к нему?
– Нет. Я еще не встречалась с ним тогда. А когда ушла из этой квартиры, стала. Я по-прежнему люблю тебя, своего сына, больше всех. И… только не говори пока папе… скоро у тебя будет брат или сестра. Я узнала не так давно, спешила поделиться новостью, но Глеб мне не позволял.
У меня в груди закрутились какие-то механические колесики. Мама беременна?
– Папа точно не знает? – спрашиваю я вместо накипевшего «вот здорово!» Я так ошарашен потрясающей новостью, что не могу решить, как выразить свои ощущения. Я ныряю в них с захватывающим движением, я счастлив, как Леонардо Да Винчи, который ожил и узнал, что его помнят спустя четыреста с хреном лет после его смерти, причем никто больше за это время не написал картину популярнее его Моны Лизы. Я счастлив, словно я – это больше не совсем я, а некто, кому теперь подвластно раскрашивать свои черно-белые сны, ведь внутри у меня взрываются все новые и новые баночки с самыми сочными, яркими красками.
– Папа твой не знает. Знает только Демьян, мой муж. Ты первый, кому я сказала, и давай пока сохраним это в тайне. Я… – мама вздыхает. – Очень хочу окончить универ на отлично и научиться шить такие классные шмотки, что все будут падать от восторга. Мне надо соответствовать этому отличному парню, потому что я не понимаю, чего это он выбрал именно меня, ведь я до сих пор… не представляю собой ничего особенного. У него высшее образование, а я всего лишь фрик, почти изгой. И никому никогда не нравились мои пацанские джинсы и крашенные волосы.
Я не могу понять, как она может так о себе говорить – что она не самая особенная. Для меня она совершенна. Она все равно, что творчество.
– Ты не фрик и не изгой. Не для меня. – Говорю я, касаясь маминого живота. Девять лет назад там рос я. Теперь там растет мой братик или сестричка. Нас с мамой связывает один самый большой, самый лучший секрет. Я снова вижу ее улыбку и впитываю в себя образ каждого изгиба, чтобы сохранить его прямо в своих клеточках, а наутро все достать и разложить по бумаге. Я прижимаюсь к маме и отдаляюсь от Той Самой Комнаты, словно на плече у нее живет добрый волшебник, нашептывающий ей, как стирать в людях плохие воспоминания и чистить их дурные сны. Я обнимаюсь с мамой так долго, расслабляюсь под движениями ее пальцев у меня в волосах, пока в комнату не приходит папа проверить, есть ли тут кто живой.
Есть, пап. Все хорошо. Мы все живы.
К полуночи у нас до сих пор никто не спит, ни папа, ни я, ни Юля. Дедуля вообще сегодня спит не здесь, а, наверное, у своей девушки (только я не знаю, у которой из них) – теперь ему наконец-то можно жить, я ведь дома.
После того, как мама ушла, я закончил рисунок с озером и показал папе с Юлей. Их реакция была как у мамы, которая долго рассматривала его под самыми разными углами и присматривалась ко всяким мелочам, лично мне, которые, наоборот показались отстойными, но сейчас у меня другое мнение, хотя она почти ничего и не сказала, но так люди таращатся только на любимую вещь. А то, как мама смотрела с распахнутыми глазами, я хорошо видел. На самом деле мне было страшно, что мама обидится, увидев меня с папой и Юлей, а себя вообще нигде, но она и не подумала ревновать. После ее молчаливого любования мне показалось, что мой рисунок сверкает.
А потом засверкали папа с Юлей, но не из-за рисунка. В какой-то момент разговора они так странно притихли, словно захотели сказать много-много всего, но не при мне. Я тоже держу свой язык на цепи, чтобы моя самая большая радость не вывалилась в свет. Ко мне не просто пришла мама, ко мне пришла беременная мама. Я под вдохновением и потрясением, таким огромным, что хочу сесть за кусок ватмана больше меня шириной и ростом с кистями и красками, но сон сталкивает меня с ног.
Чтобы разбавить паузу, на которую встала на сладком моменте наша жизнь, Юля вдруг подлетает со стула, как ядерная ракета и приземляется у мойки, как у назначенной точки, мыть посуду, причем движения ее – нелепая возня. Папа преодолевает десять метров расстояния одним шагом и пытается помешать ей, пытается остановить ее возню, да и все возню на этом свете, после чего происходит нечто такое, из-за чего не только выключается вода, но и звуки внешнего мира в моих ушах.
Когда я оборачиваюсь, две реки сливаются в одну. Папа с Юлей пялятся друг на друга, как полоумные, совсем задыхаются, руки повисли, они касаются друг друга взглядами, но не боятся задохнуться от любви. Это уже целый океан страсти, и для меня все это так читабельно, так радостно, что у меня в груди начинается музыка.
– Пап. – Зову я, и не то чтобы надеюсь, что мой голос не затеряется. Я не знал, что папа станет таким фиолетовым сегодня, едва я вернулся домой. Но на него так действуют Юлины чары, а на нее – папины, что он хватает ее за рубашку, крепко обнимает и, прижавшись к стене возле холодильника, они вжимаются друг в друга телами и ртами в жесте «иди, мальчик, иди, в свои черно-белые сны». Конечно же, папа имеет право. Мое впечатляющее исчезновение на пару дней дало ему понять, что есть только миг, и этот миг находит отражение в его поцелуе, глядя на который любой влюбленный мальчик подумает, а где же его Принцесса Лали.
Вместо того чтобы пойти ее искать, я откладываю роль Шерлока Холмса в карман пижамы, которая хочет спать так же сильно, как я, даже после этого поцелуя, который папин, но завел и мои душевные колесики тоже. Поэтому все, что мы можем сделать со своей пижамой, это вернуться в свои сны.
Утром подлетаю прямо на рассвете, заметив классные цвета, которые отразились на стенах комнаты. Наверняка, это небо! Я перегибаю полтела через подоконник, открыв окно нараспашку, и фиолетово, что мне холодно, я жадно вдыхаю прохладный запах этого яркого утра, не испорченный пока соседским сигаретным дымом. Ветерок нежной холодной кисточкой ласкает мои щеки. Это потрясающе! Восход солнца вернул миру его краски: желтый, красный и оранжевый деревьям (лес сейчас выглядит, словно пушистый осенний ковер), серый асфальту, коричневый, малиновый и голубой домам, уж молчу, сколько красок сегодня отжигает на небе! Это просто праздник цвета! А за линией леса облака создали свою собственную страну с горами и утесами, будто сделанными из огромных кусков ваты. Настроение увеличивается в размерах. Я не замечаю, как улыбаюсь, как улыбка разом лезет на все мое лицо. Хочется уехать в Облачную страну, правда там, наверное, из-за белого яркого света настолько слепит глаза, что мне понадобятся солнечные очки. Это по-любому не конец света, а его перерисованное на «пять с плюсом» начало.
Признаюсь. Лучший художник в мире – это Бог. Остатки тумана со вчерашней ночи не убрал, но туман этот приземленный, его совсем чуть-чуть и он к месту – как один из тех шрифтов на картине, делающих ее уникальной. Туман приласкал несколько домов, половину леса, и издалека это выглядит совершенно круто – будто на соседний дом и кривые вены деревьев небо уронило парочку облаков. Я смотрю вниз и вокруг с девятого этажа, чтобы оценить обстановку на районе: у дворников начался рабочий день, у голубей массовое сборище на проводе, а я… не знаю, какой день недели. Мне в школу-то не надо, кстати о птичках?
Раздается стеклянная бомбежка окна. «Сливки» нашего двора с утра пораньше выходят на свои балконы портить воздух дешевыми сигаретами, и я отхожу, сажусь вместо этого за лист ватмана, спросонья пытаясь понять, какова его судьба. Образ лежит на поверхности, мне остается только выловить. Тут у бумаги вырастает огромный рот. Она, хмуря брови, говорит мне, что в ней скрыто, и добавляет «ну чего ты сегодня совсем тупой?»
Конечно же, на этом моем рисунке будет мама. И на следующем будет она. И вообще везде. Теперь везде со мной будет моя мама. Я закрываю глаза, выхватывая ее образ из себя. После вчерашнего вечера та новая отретушированная версия мамы теперь дышит у меня в теле. Я так долго прыгаю по комнате как пружинка, потому что мне удается найти в бумаге широкий носик, пухлые улыбающиеся губы, полностью срисовать самое светлое настроение с ее вчерашнего лица, перенести на ватман ее суть, ее душу. А на ее великолепные волосы я истратил весь черный тюбик.
Через пару часов в комнате появляется папа. Наверное, я так громко подпрыгивал, что наши «нижние» вызвали полицию. Игрой мимики папа спрашивает, что тут происходит, – он еще никогда со мной не общался исключительно лицевыми движениями. Отвечаю я кивком головы на свой стол с новым рисунком, который еще пахнет влажной краской, и продолжаю упражняться в танцах под музыку, звучащую у меня в сердце, не замечая, как папу несет к моему рисунку с каким-то совершенно новым лицом.
Я смущенно жму плечами в маминой машине под вопрос, куда мы направимся. Лично я – куда угодно, лишь бы с ней. Мы время от времени переговариваемся, пока она осторожно и спокойно ведет свою красивую машину. Мама рассказывает, как прошел ее сегодняшний день на учебе (все-таки сегодня не воскресенье), я рассказываю о своих бесцветных ночных кошмарах и о том, как ее нарисовал. Еще говорю, что по ее просьбе переслал на ее настоящий адрес все свои письма. И говорю, как разговаривал по телефону с Ярославом и Принцессой Лали.
– Эта Лали – твоя девушка? – в одобрительно смеющейся манере спрашивает мама.
– Да. – Говорю я и не могу оторвать взгляд от ее лица. На маме солнцезащитные очки и коричневая кожаная куртка поверх платья. Когда я увидел ее сегодня днем, когда мы встретились у подъезда, я влюбился в маму дважды. – Папа сказал, что я вернусь в школу со следующего понедельника, а если у меня не прекратятся кошмары, он вызовет какого-то врача, которого очень хвалит.
– Я догадываюсь, кого. Он помогал твоему отцу. Слушайся папу. Он хороший человек. Любитель всяких ощущений, но хороший человек. Однажды он запутался. Но сумел выпутаться. Мы с ним оба из тех, кто запутался. Но о том, что ты есть на свете, мы не пожалеем никогда. Слышишь? Никогда. Я тобой горжусь. Это, пожалуй, единственное, чем я могу гордиться.
– Я заметил, ты себя не признаешь. Никто тогда не признает, если не ты. Сделай первая. Люби себя. Правда, я все равно буду любить сильнее. – Мама на секунду смотрит на меня. Этот момент называется «подарить улыбку». Я заберу этот бесценный подарок домой, принесу его с собой вместе, за пазухой.
– Смотри. – Шепчет мама с приоткрытым ртом. – Смотри же.
Когда я вторю ее взгляду, перед нами начинается дорога моста, ведущая в голубой небесный фон с одним-единственным огромным облаком, которое начинается под ногами, а заканчивается посередине неба в виде пузырчатых контуров белого, нежно-фиолетового и фламингового цвета. Я теряю свою челюсть где-то под сиденьем, но не спешу за ней нагибаться. Облако похоже на берег с кучей небесных замков, и со стороны это выглядит так, будто мы на всей скорости несемся в эту чудесную страну из облаков.
Видимо, мама проследила за моей реакцией, потому что слышится ее звонкий смех.
– Интересно было бы узнать, прочувствовать, каково вам, художникам, такой кайф ловить.
– Ведь ты тоже художник. Только творишь не красками, а тканью.
– Это платье я сшила себе сама.
Я замечаю цветочек на ее куртке. Смотрится классно. Мама говорит, что и его она сшила. И мы заключаем сделку. Я ей – картину. Любую. А она на меня что-нибудь шьет. Мама так рада идеи, что мы вместе оказываемся на пороге этого небесного замка, исследуем новые километры счастья, а потом проезжаем под стропами моста, которые, пробегая мимо нас, похожи на паутину над нашими головами, и я всю дорогу до конца моста не могу поднять свою отломившуюся челюсть.
Мама останавливает машину у причала на острове, куда мы попали через этот мост и поначалу просто долго смотрим с края света в море под ногами. Поверхность воды затрагивает ветер и с высоты причала она создает на дне иллюзию живых камней, дно моря развивается, словно покрывало на ветру, каждый камень танцует под водой и дышит, а осенний лес, который мы оставили позади, с этого ракурса еще сильнее похож на золотое одеяло – настолько, что мне хочется развалиться на нем.
Почему она так долго молчит? У меня тоже нет слов, чтобы выразить красоту, вместо этого я начинаю фотать. Я поворачиваюсь к маме и в ее лице не вижу и следа того, что было, когда она вела машину – с открытым взором даже через темные очки, улыбки, счастья, она была прямо как вчера у нас дома, прямо как сегодня на моем рисунке, а теперь вокруг нее как будто выросла стена. Еще не хватало. Я тут же спрашиваю ее, что стряслось. Спрашиваю с улыбкой, оставляя свое напряжение по ту сторону лица. Она должна расслабиться рядом со мной. Пусть откроется мне. Не будь папой, только не сейчас. Она и не стала. Мама говорит, что постоянно думает о моем том самом исчезновении, что я пережил, где я был, как со мной обращались. Я рассказываю ей правду, надеясь, что она мне поверит. Все взрослые, наверное, представляют похищенных детей где-либо в подвале на стоге сена с цепями на руках и кляпом во рту, но со мной ничего такого не произошло. Не вдаваясь в подробности и упуская в разговоре момент, как было страшно все равно, я наконец-то нахожу слова, чтобы все рассказать маме о том, как хочу лето и снова поплавать вместе с рыбами, как хочу, чтобы этот лес был ковром, а на небе существовали замки, но с тем условием, что их могут посещать художники по пропускному билету – я ради этого весь мир нарисую. Мама смеется. Мне удалось-таки вытащить ее душу наружу, а-то вздумала у меня закопаться.
– Вот. – Одобряю я. – Будь такой. Только такой. Не понимаю я, вы, взрослые, зачем прячетесь от внешнего мира? Так вы не справитесь со своей печалью. Как папа раньше. Не представляешь, как я мечтал подарить ему свои глаза, чтобы он увидел мир в таких же красках, что и я.
– Глаза тебе понадобятся самому, чтобы рисовать.
– Папа нужнее. Он слишком много молчал, мало говорил об этом. Но молчание – темнота. Все эти наши волнения, тревоги… становятся страшнее в темноте. Об этом надо говорить. Об этом надо играть на пианино, рисовать, писать, что угодно, только не прятать.
– Некоторые вещи нельзя из себя вытащить на мольберт. Страшная живопись получится.
– Вкусы у людей разные, кому-то нравится готика. Невозможно вытянуть из себя только Принцессу Лали. Все остальное – злость, страхи и печаль, надо гнать в шею. Юля, например, изгоняет из себя злых духов, играя на гитаре. Папа… ну у того своеобразные методы были. Я – рисую. И всегда буду рисовать. Даже если стану сопротивляться, надолго меня не хватит. Бывших художников не бывает. Попробуй не дышать хоть пять минут! Мир слишком красив, чтобы не рисовать его. Воображение слишком давит на изнанку, если его не высвобождать. Если есть такие авторы, которые бросили рисование, у меня задается вопрос, а не рисовали ли они, преследуя цель выделиться? И бросили, когда посчитали, что это не работает? Об этом не надо переживать, когда рисуешь. Это должно быть смыслом жизни, а не целью быть «лучше».
Мама смотрит взглядом «и это говорит пацан, переживший самое страшное». Пацан, которому всего девять. Правда, девять?
– Ты большой и сильный мальчик. Как океан. Или как его начальник Посейдон. – Выдыхает она. – Надо бы мне быть такой же отважной и счастливой, как мой сын. Я хочу, чтоб ты никогда не перестал быть собой настоящим, даже в двадцать и в тридцать лет.
– Зáмок. Он совсем уплывает. – Говорю.
– Он поплыл в другую страну. Показать себя другим художникам.
– А если и ты от меня когда-нибудь уплывешь?
– Невозможно. Даже если бы я уплыла на вот этом небесном корабле, я бы так сильно за тобой скучала, что прислала бы тебе на него билет. Ты уехал бы следом за мной?
– Без папы не могу. Оставайся с нами.
Мама обнимает меня, и мы замираем под плеск воды и наших чувств. Потом я думаю, что мы должны сфотографироваться, пока поздний вечер не унес с наших волос и лиц такие крутые краски. В поле зрения попадается только рыбак, и поскольку его руки освободились, я воспользовался моментом попросить его нас щелкнуть. Когда мы немного замерзаем, я беру маму за руку, и мы продолжаем свой путь на машине, доезжаем до памятника военным батареям, по которым можно лазать. Оттуда открывается удивительный вид на мощное море и дальние корабли, с этого расстояния которые кажутся игрушечными. Я делаю несколько снимков со склона, пока меня с края не гонит мама – я стоял на обрыве слишком близко от того самого последнего шага, после которого море унесло бы мое разбитое тело к соседней бухте. Спустя несколько минут неподвижного любования я поворачиваюсь спиной к морю и вижу, что мама достала свой телефон и давно уже меня щелкает. Я позволяю ей запечатлеть свою улыбку, через которую не идут никакие слова, потом оборачиваюсь заново лицом к морю, только теперь разбрасываю руки в стороны, а шею выгибаю к небу, словно обнимаю этот огромный мир. Мне реально в этот момент кажется, что весь он принадлежит мне. Что этот осенний ковер, эти замки в небесах, эта трава и это солнце – все моих кистей дело.
На обратной дороге мы останавливаемся на обочине, несмотря на то, что мне успел дозвониться папа и скомандовать, чтобы Марта привезла меня домой, потому что он скучает. На обочине этой мы с мамой собираем клен. Да такой красный! Издалека он выглядит, как куст пожара среди обыкновенных с первого взгляда веток. Но в мире нет ничего «обыкновенного». Есть разные углы зрения.
– Надо поторопиться. – Говорит мама, срезая для меня какие-то избранные ею веточки. Вид у нее такой, словно ее вот-вот могут поймать за закапыванием трупа. – Ни то нас щас менты как поймают!
– И за что задержат? – смеюсь я. – За жестокое обращение с кленом? – я все так же смеюсь, пока не замечаю на противоположной стороне дороги процесс высвобождения воображения. Мне видно мольберт на ножках и тощего паренька в белом свитере с кистью и плиткой красок. У него даже есть очки и странная бородка, собранная в хвостик. Рубашка на нем сама как воплощение безумного замысла в искусстве: настолько рваная и покрытая пятнами, что я приподнимаю брови, а потом щипаю себя – вдруг мне снится сон о художнике в рубашке, которая от избытка в его голове идей взорвалась прямо на его теле? К сожалению, с такого расстояния мне не видно, что он пишет, какую из этих идей воплощает первой, но сразу понятно, ему хорошо, как моему папе на мотоцикле в тот момент, пока ветер бьет его по лицу, а руки его победоносно тянутся ввысь, стараясь уцепиться за небеса.
– О, гляди. – Я чувствую тепло, смешанное с запахом маминых духов позади. Через мгновение в моей руке оказывается кустик клена, но я точно знаю, мама не о клене говорит, а тоже этого странного паренька обнаружила. – Что он рисует, этот чувак? – я смотрю на него мамиными глазами: художник стоит к нам полубоком, у него перед лицом тропинка и лысоватые деревья, вполне скучный пейзаж для рисования, казалось бы, но в его глазах все это выглядит иначе.
– Он видит там что-то особенное. Уверен, когда он закончит, на его картине природа будет смотреться, как она того стоит. – Говорю я. Что бы ни оказалось на рисунке парня на самом деле, я хочу, чтобы у него получилось так, как он хочет. Я отрезаю от своей души кусочек самой глубокой любви художника и посылаю в него бесшумное пожелание удачи, а затем нам с мамой и кленом приходится возвращаться в город.
Меня перенесло в темный лес, где окружающая обстановка дает знать, что эта темнота кончится для меня плохо. Темнота захлопывается у меня над головой, словно люк в подземелье, и мне слишком далеко до него тянуться, если только я не вырасту за несколько секунд на десять метров больше положенного человеческого роста. Мою темноту прорезает только идеально нарисованный в черном небе круг луны, похожий на лампу. Ногам холодно на узкой тропинке. Я бегу, чтобы найти выход из леса, но темнота начинается у меня под ногами и нигде не может закончиться, а я не сдаюсь все равно. На пути моем выявилась огромная черная собака. Как будто само зло берет в свои руки все ведущие кисти. И рисует страшный объект один за другим.
Еще никогда стук моего сердца не слышался всему миру так отчетливо. Я вижу, как из моего раскрытого рта часто-часто вырываются облачка пара – значит, в этом кошмаре еще и холодно. Разворачиваюсь, чтобы бежать в другую сторону от собаки, но позади – еще одна, копия с первой. Паника хватает меня за руку и тянет (иди ко мне!). За мной кусты. Я прячусь и начинаю наблюдать за двумя собаками через изогнутые, как на гротескной картине, ветки.
Псы больше не обращают на меня внимание. Они перемешались друг с другом в бое без правил. Мне чуть спокойнее, сейчас я смогу уйти подальше, ведь они увлечены битвой, но тут с противоположной стороны за кустами я нахожу два голубых сверкающих глаза без зрачков. Они рыскают кого-то в темноте. Меня?
Мне так страшно, страшно, страшно. Из-за того, что глаза направят взгляд в мою сторону. Как только я думаю об этом, ужасные глаза словно слышат мои страхи и наступают на меня из темноты, при этом ехидно сузившись под предвкушением ужина, будто давно ждали меня, сладенького, будто никого в мире нет вкуснее меня. Паника хватает меня за обе руки и уже скручивает их у меня за спиной. Две синие точки надвигаются, затем обладатель глаз выходит в лунный свет, и мне приходится «наслаждаться» мордой пантеры, которая вот-вот оставит от меня только маленькие, покрытые кровью косточки. Злое неторопливое дыхание, мягкие шажки, зубы… Она разгоняется и готовится напасть, как мой папа, прежде чем совершить один из своих знаменитых трюков на мотоцикле. Животное нападает, как в Той Самой Комнате Для Похищенных всякий раз нападал на меня страх, что в любую секунду мир больше не захочет иметь дело с маленькой формой жизни. Со мной. И тогда я кричу. Просто выкрикиваю из себя ужас, боль за отца и страх не вернуться домой. Даже когда меня пытается разбудить папа, мне все еще мерещится это сражение с пантерой.
В какой-то момент я просыпаюсь, наконец-то, резко сажусь и начинаю видеть. С лица стекает вода. Рядом с отцом взлохмаченная Юля, с нее – стекает ужас. Папа похож на утопающего. У обоих рты красные, как будто они кусались. Они едва прикрылись первыми попавшими под руку халатами, мятыми, вывернутыми и неправильными, словно одевались вне поля Земли. Я чувствую стыд вперемешку с виной, потому что даже когда я дома, папа продолжает переживать за меня.
Прижимаюсь к нему. За окном зарождается утро, поглощая темноту, но страх проходит не из-за этого, а из-за того, что рядом мой папа.
В начале недели я пытаюсь преодолеть коридор, который всегда был намного короче, чем сегодня. Сегодня он длиннее лесной тропинки, и я иду на дрожащих ногах к классу, в который заперта дверь. Внутри каждого такого класса давно идет урок. Сегодня мы с папой и Юлией все вместе проспали этот понедельник. Я иду, ошарашенный тем, что я несмотря ни на что снова здесь, не могу сообразить, что вырвался из темноты на самом деле. Но это так, моя жизнь продолжается, солнце светит на том же самом месте, все здания на своих местах и даже уличные коты не переселились из своих подвалов и люков, потому что им нравятся свои родные. Дверь в кабинет раскрывается и в коридор выходит все тот же самый Дмитрий Валерьевич в одной из своих тех самых шикарных рубашек, в наглаженных брюках и в очках. Коридор сразу заполняется запахом очередного из его сногсшибательных одеколонов, мы застываем друг перед другом, смотрим и смотрим, пытаясь вместе вразумить реальность, из его глаз хлещет ослепительный изумруд, от взгляда этого я таю и забываю о плохом поведении всех на свете, подбегаю и обнимаю учителя крепко-крепко, обхватываю его плечи и лопатки, потому что ради этого момента он опустился на корточки. И мы по-прежнему молчим. И обнимаемся.
– Здравствуйте. – Наконец заговариваю я, а в грудь «классного» врывается первый, как мне кажется, вдох. – Извините за опоздание. Можно войти? – я отодвигаю его лицо и слепну от улыбки. – Со мной все хорошо. Никто не обидел.
Дмитрий Валерьевич несколько секунд смотрит, не мигая, будто хочет сказать, что я давно вошел в его сердце, но как это возможно, если у нас были такие перепалки? Или теперь это не важно? Что для него важно? Мое или свое счастье? Он отдаст нам с папой Юлю или продолжит тянуть на себя свой конец веревки?
– Я переживал. Боялся, что… – запнувшись о какое-то слово, он гладит меня по щеке тыльной стороной пальцев. Вся его ладонь больше моего лица на миллион размеров, но никакой опасности. – Тебя точно не тронули?
– Пришлось немного побояться, и все.
– Кипятков… – выдыхает Дмитрий Валерьевич, вновь прижимая меня к себе. – Я верил в твою силу. Забудь последний разговор. Мне давно пора начать вести себя, как учитель. Между нами.
– Я никому не расскажу. Сам был виноват. Но вы помогли мне так много понять, спасибо.
– Ты сделал для меня то же самое.
Я отодвигаюсь, и рассказываю о маме. О том, что она пришла. О том, как мы собирали с ней клен. И как мы с ней по небесным замкам катались. И видели другого художника. В паре словах обо всем самом лучшем, только не о Той Самой Комнате – я надеюсь, там меня больше нет и не будет никогда. Я не вернусь. Растопчу каждый бесцветный сон. Первый перегрызу горло страху, если он посмеет еще раз напасть.
От моего рассказа учитель счастлив, как за себя. Когда мы успели оказаться на одной волне и на окне? Сидим прямо на подоконнике, люди в нашем классе уже недоумевают, куда исчез Дмитрий Валерьевич. А он в ответ рассказывает, как пусто пришлось без меня в классе, как мои друзья перестали заниматься и обращать внимание на все, кроме моего отсутствия – таким оно было ощутимым, страшнее, чем смерть.
– Вот так, поначалу кричишь на тебя, хочешь рот заткнуть, а когда тебя не стало, в школьном мире образовалась такая дыра, что и поезд проедет. Тебя заметно в толпе: ты слишком быстро вырос, у тебя взрослые мысли. – Признается Дмитрий Валерьевич.
– Вы говорили, что для вас все дети одинаковые.
– Я не мог так сказать. У меня нет любимчиков, вот о чем я говорил. Ты что-нибудь слышал о детях индиго?
– Да. В том числе и то, что это не обо мне.
– А, по-моему, ты скромничаешь. Больше не теряйся и из дома не убегай. С папой все конфликты надо разрешать спокойно. Учиться понимать. Этим днем мы варим себе кофе, гладим кота и читаем любимую книгу, а следующий такой день для нас может просто не настать. Жизнь – яркое мгновение, но всего лишь одно. – Учитель говорит о жизни так, словно позади у него осталось несколько миров, не прожитых, а пережитых – таких, где мне еще не удалось побывать. Он в точности знает, о чем говорит. Ему известно о коротких мгновениях все. А когда он подводит черту, мне поддается какая-то новая дверь. – Главное, что твой самый лучший друг, твой папа, у тебя все еще есть. Все остальное – пройдет.
На уроке я шепчу Паштету, чтобы он вышел во двор на перемене, он знает, куда, вместе с Принцессой Лали. В классе мы не смогли продемонстрировать свои эмоции и сидели в одном помещении, совсем рядом, без возможности задушить друг друга в объятиях. Зато наши сердца бились как одно. С Яриком мы несколько минут просидели в шоке, что снова увидели друг друга живыми.
На перемене я жду друзей в назначенном месте, где, когда Принцесса Лали прибегает вместе с Ярославом, мы наконец-то смогли умчаться к звездам, прихватив друг друга с собой. Сначала я обнимаюсь только с Лали. Ее взгляд, ее кудряшки, цвет океана в глазах – все мое! В животе так тепло, будто я пью огромными глотками солнечный свет. А потом жму их обоих вместе. Лали теперь разрешено заплакать, а вот говорит все время только Ярослав. Я не запоминаю, что – разум работает вхолостую, способный воспринимать одни эмоции. Из Паштета впервые в жизни вот так – льется через край. А затем я оказываюсь на вершине радуги. Я хотел увидеть только Паштета с Принцессой Лали, но они устроили мне сюрприз. Через пару мгновений здесь появляются пищащий от радости Хоббит, Ковчег с запотевшими от улыбки очками, подпрыгивающие Кристина Веник и Мягкушка. Я еле выдерживаю столько объятий за день, но чувствую у себя в сердце взрыв огромного счастья. Я переношусь в загулы на Точке, переживаю все те же брызги смеха, вспоминаю голы мимо ворот, разбитые колени, наброски, рисунки, беззлобные подтрунивания, собираю в охапку каждый наш дерзкий день, заполненный радостью, так далеко отдаляясь от Той Самой Комнаты, что теперь она кажется мне одним из моих готических снов. И темнота закрывается у меня за спиной, словно дверь.
Звонок с последнего урока звенит для всех, как известие о конце мучений. Ребята ждут меня у двери, чтоб утащить на игру, я так скучал по этой своей жизни и хочу прыгнуть в нее, но Паштету говорю, чтоб пока они все шли на игру без меня. У меня остается одно важное дело…
Как бы разлука нас ни примирила, как бы я ни радовался встречи, я до сих пор зол, что он так поступил с моим папой. Я слышал обо всем, что отец рассказывал об этом своему отцу через день после того, как я вернулся. Они много раз возвращались к этой теме в разговорах, выбирая удобный момент скрыться от ушей Юли, и мыли моему учителю кости. Несмотря на то, что Юля вернулась и снова вместе с папой, его сердце жалуется на боль, настолько эта идеальная подлость учителя задела его за живое. Ему обидно не только за себя. За меня тоже. Ему обидно, что учитель способен наступить на ученика и даже не заметить, потому что своя рана больнее. «Пока он зажигал с Юлей и издевался надо мной, Степа был похищен, что ему было известно», – твердил папа, зарываясь пальцами в волосы от непроходящего потрясения. В результате я прочувствовал это предательство так, как его прочувствовал папа. Когда его ушибли, у меня остался синяк. Но я положу этому конец. Заступлюсь за отца. Поставлю точку. Наведу порядок, как Дмитрий Валерьевич меня сам же и научил – беря с собой главный инструмент в починке всех отношений – понимание. Поэтому когда уходит весь класс, я остаюсь рядом с ним.
– Что, Степа? – спрашивает Дмитрий Валерьевич. – Все, как раньше? Или нет?
– И да, и нет. – Отвечаю, не лукавя. Мне его жаль и при этом я хочу утопить его в какао. Или в кофе, который он лакает каждое утро. Не могу обвинить в том, что он страдает и ничего не может поделать, но хочу напомнить, что предательство – это роскошь для черных душ. Я должен и обнять его и обезглавить. Все сразу. Обстановка смешанная, вызывающая противоречивые чувства. Это оказывается настолько одновременно понятно и неправильно, естественно и погано, что я внезапно сворачиваю в разговоре с главной дороги. – Днем все хорошо, но ночью…
– Кошмары?
– Да. Самое интересное, я не могу проснуться, пока меня не обрызгать водой. Папа уже нашел для меня врача.
– Ты справишься. – Отвечает учитель, ни секунды не замешкавшись над этим. Он просто знает это и все. Теперь и я знаю. Эти ночные происшествия остались последней помаркой на картине, которую нужно восстановить. – Кошмары снятся не только тебе. Такова работа нашего мозга. Какие мысли у тебя вызывают кошмары в настоящем времени?
Я возвращаюсь к своей парте и сажусь, потому что так из меня легче вытекают слова. Мне нравится, какое участие проявляет учитель. Как сам заставляет меня остаться для разговора, дает понять, что хочет слушать.
– Я никогда в жизни до этого не чувствовал себя таким беззащитным. Я прекрасно чувствовал себя дома, на улице и в школе. А после того, как меня похитили в собственном подъезде, я всюду могу вдруг почувствовать себя уязвимым и понимаю, что от моей крохотной силы ничего не зависит. Я даже убежать не смогу далеко, наверное, если за мной погонятся.
– Тебе… – как только Дмитрий Валерьевич приготовился говорить нечто особенное, дверь в класс раскрывается, и на порог приземляется лохматый и небритый Дракон со свистком на мятой футболке, складывая зловещие драконьи крылья.
– О! Какие люди! – возникает он, подпрыгивая и совершая странный мах когтистой и чешуйчатой лапой в мою сторону, разве что язычок пламени не срыгивает. Все слова и движения такие свободные, словно именно за этим его и занесло. – Прогульщик явился! Два моих урока пропустил. У тебя, Дмитрий Валерьевич, и того больше? Где ты был? – пока он огнем дышит, я старательно вглядываюсь в лицо физрука, пытаясь отыскать признаки человечности. – И чего это ты его оставил после уроков? Он опять как идиот себя вел? Неудивительно. Я таких детей еще не видел, с такой придурью. Слушай, когда это кончится?
А когда кончится ОН? Тяжело вздохнув в ответ на его тупость, я опускаю взгляд на парту, стараясь представить, что он человек. Да, мне стыдно. Не за себя. За наших современных учителей. Несовременных я не видел, не знаю, чем они лучше. Но за некоторых молодых стыдно. Даже возразить физруку не нашлось сил. За меня заступается Дмитрий Валерьевич.
– Вилен. – Произносит он очень тихо, с уважением. Даже следующие слова – точно так же. – Пошел отсюда вон.
Физрук застывает в дверях, из ноздрей дым, из глаз возмущение, он не может поверить, что к нему обратились таким образом.
– Что?
– Убирайся прочь из моего кабинета!
В этот раз на вопль физрук ничего не отвечает. Его ошарашенный взгляд все говорит за себя. «Ах, вот ты как! Ну, только попроси меня передать тебе какао!»
– Что я там сказал? – спрашивает мой учитель по большому счету у себя, когда дверь закрылась с той стороны. – Ах, да. Степа, я понимаю, насколько талантливо ты рисуешь, какой у тебя дар. Но. Тебе к тому же подойдет профессия психолога. Ты ведь видишь людей насквозь. Ты умеешь четко формулировать мысли, быстро находишь ответ на вопрос. Даже о прочтенной книге ты умеешь рассказывать так грамотно и интересно, что ее после этого сразу хочется начать читать. – С улыбкой и изумлением хвалит учитель, и мне не верится, что меня. Я понуро улыбаюсь от комплимента. – Сочетать несколько профессий сложно, но возможно, и совершенно круто. Самое главное, несмотря на то, насколько ты хорош, скромность к этому должна прилагаться всегда. Сейчас понять ты должен только одно: раньше ты ничего не боялся, и ничего плохого не происходило, жизнь была намного прекраснее не потому, что чего-то не случилось, а потому, что ты об этом не задумывался. Живи легко. К сожалению, с нами со всеми может случиться беда. На каждого из нас могут напасть в подъезде, но мы не должны после победы над монстром бояться его тени. Если мы будем ждать беды, то напрасно потеряем время, которое могли бы заполнить счастьем. Какой образ тебе является во снах?
– Меня караулят, нападают, в основном животные, и я убегаю, испытывая страх.
– Основная тема сна?
– То, как боялся и убегал.
– Им тебя когда-нибудь удалось убить?
– Нет.
– Видишь?
– Что именно?
– Ты успеваешь. – Отзывается учитель подбадривающей улыбкой. – Животные во снах – это твои страхи. Ты сможешь убежать от страха, быстрые ноги их не боятся.
– Спасибо за поддержку. Я не знал, что несколько правильных фраз могут так подбодрить и вернуть. Помощь приходит с неожиданной стороны.
– Ну, слава богу, что я вижу настоящего Кипяткова.
– Да, это классно, но… если вы сказали, что я вижу насквозь, то могу ли я помочь вам? – напряжение последних дней отразилось в лице Дмитрия Валерьевича. Я вижу, как он не хочет говорить, словно ребенок, не желающий пить горькое лекарство. Дверь хлопнула от сквозняка в его душу, но я не даю учителю захлопнуть ее на задвижку. И на свой рот тоже не могу задвижку подобрать. Он прав, я, кажется, всецело вернулся в себя. – У вас ведь папа умер. Я точно знаю. Это стояло за вашими словами. А теперь вы стараетесь уцепиться за человека, который еще жив и которого вы потерять боитесь. Отпустите ее. Она станет еще ближе. Она будет просто другом. А свою любовь вы еще встретите.
С лица Дмитрия Валерьевича не просто сходит вся дружественность, с его головы почти полностью сходит лицо, когда я начинаю задевать самые напряженные струны его души. Он щурится сквозь очки.
– Хотите узнать, простил ли мой отец Юлю? Да. Признаюсь, он был тяжело ранен, ему требовалась помощь. – Добавляю я, и учитель делает глубокий вдох, умоляя меня глазами закончить. В нем растет напряжение и неловкость. Мне жаль, но я должен продолжить. Вот увидит, ему станет легче идти по дороге жизни без чемодана с переживаниями. – И вам нужна помощь. Теперь вы поделитесь со мной.
– У меня все хорошо.
– Нет, если вы все еще любите Юлю. Мне известно случившееся. Мой папа делился со своим папой, а я…
– А твои уши влезли в замок. – Констатирует он с презрением. Куда без него-то, без презрения?
– Да. Некоторые люди сначала не могут себя сдержать, а потом жалеют. Я вижу, как у вас это сейчас происходит. Натворили, а потом подумали о том, что упустили здесь что-то важное. То, что вас должно было остановить.
– Ты сильно заговариваешься. Вошел во вкус?
– Это вы вошли во вкус. Я маленький, да, но прекрасно знаю, что вы, взрослые, используете, для того чтоб свои проблемы разрешить. И ведете вы себя в этом совсем как маленькие. Потому что думаете только о себе. Моя жена в душе… – я в лицах разыгрываю последнюю фразу, и это вмиг вызывает тайфуны в душе у Дмитрия Валерьевича.
– Замолкни. Ты еще мозгами не вышел, чтоб говорить о таких вещах. – Рычит он страшнее собак в моем сне. Значит, в этой ситуации я все-таки не вышел. Интересно происходит. Кто же я? Индиго? Художник? Психолог? Или маленький глупый пацан? Между нами опять вспыхивает известное мне напряжение. И, не теряясь (терять тут нечего), я решаю развязаться, как в свой первый день в школе:
– Вам понравилось? Получили удовольствие?
– Я не понял…
А я, вообще-то, под «получили удовольствие» имею в виду его выпад «моя жена в душе», а не то, что у них было до этого душа.
– Почему вы так поступили с папой, пока я был похищен?
Бросив на меня короткий, но испепеляющий взгляд, учитель отводит глаза подальше в сторону. Маленький ученик делает его глупее и меньше. Он пристыживает его и заставляет краснеть, вот за что ему стыдно. Но мне ужасно хочется надеяться, что не только из-за этой ситуации.
– Иди в кабинет музыки. И устрой допрос с Юлей. Чтоб по справедливости. Я посмотрю на твои способы борьбы, когда через двадцать лет Принцесса Лали захочет выйти за Принца Ярослава. – Я как будто проглатываю гвоздь. За что же он так со мной? Хочется закричать, как он смеет, Лали любит только меня. И мой лучший друг… Мой лучший друг! Не могу представить такой картины. Но кто знает будущее? Кто знает наперед, на что он способен? Чего сможет избежать? Кого сможет в себе остановить или разбудить? Теперь мне становится стыдно. Мне внушают мысль, что я ничего не знаю и не понимаю. Сразу после комплиментов обратное. И я верю учителю в равной степени так же, как в первый раз. Моя очередь краснеть и задумываться над своим поведением. Как я и ощущал минуту назад, драматическое семейное происшествие вызывает у меня к учителю двойственные чувства. – Ты не знаешь, какого это, жить одному. – Продолжает объяснять Дмитрий Валерьевич, как тему урока. Он так же непосредственно поигрывает ручкой, его бархатная речь расслаблена и уверена, как во время любого обычного урока. Он выдержан и устойчив, и абсолютно чист. Даже сейчас. Когда он похож на сломанную скорлупу без цыпленка внутри. – Одно дело жить, не любя кого-то – это обычная, размеренная, спокойная жизнь. Но засыпать и просыпаться с мыслями, что женщина всей твоей жизни с другим парнем живет – это… – его взгляд опустошается, как стакан, в котором и без меня от силы оставалась пара глотков жизни. – Это ты поймешь, когда сам столкнешься с препятствием в любви, перелезть и сломать которое не сможешь, и тогда вспомнишь мои слова. В жизни, где ты не имеешь шанса побыть с любимой, каждый такой шанс, подкинутый судьбой, становится подарком. Я посмотрю на тебя, когда ты окажешься в моей ситуации и как сможешь держать себя под контролем. Ты можешь возражать, сколько хочешь, но факт останется фактом: у тебя нет ни мозгов, ни опыта, чтоб понять это. Иди, лазай по гаражам и рисуй картинки, вместо того, чтоб изображать взрослого.
Мало того, что за пять секунд я из вундеркинда превратился в идиота, так теперь я еще и автор ничего не стоящих картинок.
– Дмитрий Валерьевич… – до его руки мне рукой подать, через мгновение моя ладонь согревает его, но я надеюсь, что грею не только запястье без кольца. На самом деле моя цель – дотронуться до его сердца. Не больно дотронуться. – Я вас прошу, не мешайте. Мой папа и Юля друг друга любят. Я слишком многое прошел, долго ждал. Был готов отдать ему оба глаза, чтобы он больше не видел своей темноты. Мы с папой наконец-то счастливы. Пускай ко мне вернулась мама, к папе ведь она не вернулась! Папа полюбил Юлю, пожалуйста, не вмешивайтесь, хотя бы ради меня.
– Ты уверен, что прошел за девять лет слишком многое? – он делает паузу, запинаясь обо что-то страшное, цепляясь именно к этим моим словам. Может, он думает о крошках? Может, представляет, что было бы, если бы они оба смогли родиться? И как они с Юлей гонялись бы за ними по травке. И теперь мечты издеваются над его сердцем, дразня и маня упущенными возможностями. Но моему папе тоже было плохо. Юля хочет быть с ним.
– Я на колени встану. – И я, слетев со стула, реально встаю.
– Перестань! – орет учитель, как будто я запустил в него дохлую мышку – так звонко, что под окном звенит батарея. – Я не собирался все портить. Я хотел, чтобы она ушла сама.
– Но она не уйдет! Не устраивайте ничего, что заставило бы их расстаться! Я умоляю! Если вы разрушите, не сможете своего построить. Папа рассказывал о таких людях, которые разводят пары, а потом остаются одни.
– Я и так один, Степа. Встань, пожалуйста. – Он тянет меня за руки и заставляет встать, а заодно и впитать это слово. Слово «один». Раньше для меня это была просто цифра. А сейчас это слово звучит страшно, как один из видов смертельной болезни. Никто никогда, по сути, не задумывается над масштабом слова «одиночество», до какой степени оно означает быть одному, и что иногда это значит беспросветный черный угол в подземелье, темноту, которая, неизвестно, сколько продлится. Я вспоминаю, как чувствовал себя без папы и дедули в Той Самой Комнате, хотя она и не была подвалом. Что, если Дмитрий Валерьевич идет в ногу с подобным чувством по жизни? Это ужас. Что, если одиночество в какой-то мере захватило его в заложники?
– Вы не одинокий. – Я врываюсь в тень, чтобы спасти его оттуда. Я сбрасываю с его ног цепи. – У вас целых двадцать пять детей. А сильнее всех вас люблю я!
– Издеваешься? – по его лицу мне видно, что получается у меня плохо, цепи такие тугие, а я такой слабый, но не сдаюсь. Тут не только сила нужна, но и ловкость.
– Вы сами научили меня пониманию. Я знаю, как тяжело было расстаться, как тяжело было проиграть. Как тяжело пытаться и не получить взамен за свои старания. Я все знаю. Я знаю про ваших детей… Про ваших крошек. Но у вас все впереди.
Учитель поворачивает ко мне все лицо, и, боже мой, как я жалею, что мой язык шевелится у меня во рту. Я, кажется, не только с ног его не сумел сорвать оковы, я накинул цепи ему на шею. Мне пора свой язык укоротить, как и зазнайство. А я вместо этого продолжаю капать на мозги. Когда меня остановит хоть что-нибудь? Тихони жалуются, что не могут и двух слов связать от смущения, как Паштет, а я только и делаю, что хочу взять себе хоть несколько метров скромности Ярослава. Те отголоски боли, которые отражались в лице учителя при любых упоминаниях о Юле, были ничем по сравнению с болью от разговора о крошках. Дмитрий Валерьевич ударен в синяк, который спустя годы так и не стал желтым.
– Да, я знаю про детей. Не надо плакать, успокойтесь. – Жалобно добавляю я, увидев под очками слезы. Дмитрий Валерьевич вырывается из моих рук. – Вы еще раз влюбитесь. И в следующий раз вам повезет. Одиночество можно заполнить другим общением. Может, вам не хватает друга? Девушка – это одно. Человеку нужен друг. Который будет рядом, рядом всегда, пока у вас сменится не одна девушка. У вас есть настоящий друг? С которым можно поржать и поделиться. Печенькой, например?
Учитель улыбается. Слезы падают из глаз гроздьями, намочив оправу очков. Он теперь даже не пытается прятаться и сдерживаться. Все, что касается моего присутствия, сделало его фиолетовым.
– Нет. – Шепчет он, отвернувшись, но в глазах блеснуло воспоминание, и я успел отхватить его.
– Был? – мягко спрашиваю вместе с касанием руки к его плечу.
– Да, когда нам было по десять. Я не помню, как мы познакомились. Мама говорит, мы дружили еще с садика. То, что были неразлучны, помню до сих пор.
– Что случилось?
– Случились обстоятельства.
Не хочет рассказывать. Хорошо. Не сейчас. Я ослабеваю давление, но руку с плеча не убираю. А вместо этого заглядываю в глаза. Ничего не боюсь. Дмитрий Валерьевич долго молчит и не выгоняет меня из класса, роняя слезы. Его глаза не со мной. Я предполагаю, что он видит то, что забыть невозможно, хотя очень хочется. И тут он говорит:
– Все полегче, когда не у тебя на глазах.
– Ясно. И с тех пор никого больше не было?
– Я избавился от них. Они таскали меня вместе с собой по клубам, говорили, мне это необходимо. И я послушал их. Потерял жену. Это были не друзья. Нет, с тех пор больше не было. Знакомых можно находить каждый день. Но друзей находят случайно. Того мальчика, моего лучшего друга, звали Степа.
– Правда?
– Да. Он был рыжий-рыжий, весь в веснушках. Родители его называли Солнышком. И я называл, подтрунивая. И ты знаешь… в тот день, когда я увидел маленький гроб, весь заваленный цветами и мягкими игрушками, солнце действительно исчезло. – Когда он впервые в жизни, как мне кажется, снимает очки, ибо он родился в очках, я застываю на месте. Наверное, учитель сделал это, чтобы дать слезам простор, чтобы они закончились и прекратили мочить его очки, но глаза Дмитрия Валерьевича быстро высыхают, о своем друге он говорит спокойно и с любовью, несмотря ни на что, и я гляжу на него с новой стороны.
Его уже нельзя назвать задирой. Я в шоке, но передо мной сидит пацан. Юный и романтичный. Меня даже больше не отталкивает его слишком идеальная внешность. Эта красота вовсе не ненавязчивая. Оказывается, Ковтун может вас не бесить, если наконец-то позволит себе стать человеком. Как художник я верю в прекрасное. Я верю в силу цвета. Я верю, хорошим человеком можно оставаться и в своей профессии – может, это будет более строгая версия человека, но это не сделает вас драконом или вампиром. Это будет еще более педагогично, чем было у Дмитрия Валерьевича в начале карьеры, когда он перегибал палку.
Я подавляю смешок, чтобы он не подумал чего – что я смеюсь над его слезами. Смеюсь я на самом деле над тем, что разгадал еще один секрет, и, не поверите, снова нечаянно. Я узнал, почему Дмитрий Валерьевич не переходит на контактные линзы. Толстая черная оправа очков обманом зрения придает его взгляду суровости. Без них он будет прехорошеньким парнем, быть которым учитель не имеет права.
Мне интересно узнать. Хотя я хотел об этом только подумать, я начинаю говорить, но чувствую себя при этом так, словно ем красные ягоды, зная об их ядовитости.
– Думаете ли вы о том, что было бы, останься он тогда жив?
– Да, конечно. – К моему счастью, в меня не летит учебник по чтению. – Пытаюсь, но не могу представить его мужиком. Он теперь вечный ребенок. А еще я могу только догадываться, остались бы мы вместе. Все-таки у людей меняются интересы по мере взросления.
– Я знаю разных людей, которые не могут друг без друга жить. И знаю очень взрослых людей, дружащих с детского сада.
– Я тоже знаю, и верю в дружбу, но ситуации бывают разные. Когда общение начинает приносить страдания, это больше не дружба. Дружба – это когда страдание приносит разлука.
– Страдать не надо, надо помнить о том, что друг у вас есть. – Я делаю паузу. – Да. Вы знаете… Друг есть. Потому что… Вашу дружбу оборвала смерть, но это было нечестно. Понимаете? – я улыбаюсь искренне и широко, я чувствую, когда улыбка выходит действительно искренней, и не только у себя, у других людей тоже: тогда ты замечаешь ее не сразу, а когда она уже начинает причинять боль лицу. Заставляю учителя улыбаться этим же способом, несмотря на весь смысл своих слов. Несмотря на слово «смерть». Думаю, он улыбается и даже не догадывается, что делает. Возвращается на гаражи, по которым они, наверное, лазали с другом, или висели на яблони – дети того поколения любили лазать по огородам и деревьям, чтобы таскать оттуда чужие плоды, а потом ржать, когда взрослые орать начинают. Чем бы это ни было, игра в снежки или бег наперегонки, или игра в «кто больше развяжет ленточек у девчонок на голове», по учителю я вижу, что ему в этих местах хорошо. Он не наигрался. От смерти друга он повзрослел в десять. И это было погано. В этом возрасте нельзя взрослеть. Так же как мой папа не доцеловался и не наигрался в баскетбол, Дмитрий Валерьевич не набегался с другом по крышам. Слишком мало посидел с ним на одной радуге. А теперь друг вечно молодой сидит на цветном коромысле и смотрит на то, в кого превращается пацан, с которым он кидался снежками в девчонок, как вместо полного жизни «Здарова, олень!» или «Давай, кто быстрее!» он провозглашает бесстрастное «Встать, когда учитель в класс входит» и «Записываем домашнее задание».
Я наконец-то вывожу его к свету, не могу отвести глаз от того, как Дмитрий Валерьевич изливается этим ослепительным светом, не надевая очки. Мы разговариваем без слов и без масок. Там, где он сейчас гоняет голубей и прыгает через заборы, его, наверное, называют Димкой. Я хочу, чтобы он остался с нами, был по-прежнему нашим учителем, который чуть бесит, но вытащил из прошлого часть того себя, который был счастлив. Дружба везде, она по-прежнему в его мире, где ему пока самое место.
Большие облачные дома на горизонте. Неделя с момента моего разговора с учителем. Она же – неделя моего общения с врачом, которого мне нашел папа. Благодаря его вниманию я научился просыпаться от кошмаров сам, без способа вода-лицо, и чувствую, что совсем скоро смогу забыть о каждом своем черно-белом сне.
Мы виделись с мамой на этой неделе дней десять – такое странное у меня было ощущение до вчерашнего дня, когда она оказалась слишком занята с учебой. Сегодня мы не виделись тоже, я целые сутки ее только рисую. Но не только ее. Когда врач просил меня нарисовать на бумаге дом (в качестве психологического теста), я нарисовал милый пряничный домик, на который насели птички и бабочки, к порогу которого подползли котята и кролики, из трубы идет дым, в саду растут чудесные цветы, дверь приоткрыта – я трудился над рисунком несколько часов, включая время, проведенное на уроках, где я из-за своего рисования получил несколько устных замечаний от Дмитрия Валерьевича. Когда я довел до ума последние шрифты и осыпал картину дерзостью красок, врач сказал, что этот дом – я. А потом он долго не мог отвести глаз от рисунка. Мне он сказал, что это просто потрясающе, божественно и прямо-таки дышит гениальностью и душой. На рисунке была моя душа, мой душевный мир таким, какой он был и будет всегда. Отцу моему врач сказал, что я очень сильный и смогу пережить то, что меня накрыло, не зная о способности моих ушей проникать в щели. Он сказал моему папе то, что мы оба знали и так. Нашей целью было, чтобы я хорошо спал. И, по-моему, еще через неделю мы добьемся большего.
В субботу, полную туч, после школы мы гуляли на Точке. В тучах было целое небо, но мое внимание привлекли две среди них – белая поверх солнца, солнце просачивалось через ее самые тонкие места, и темно-синяя, почти черная пугающая туча, обе они как будто разом тянулись друг к другу, но не для того, чтобы подружиться. Это были свет и тьма, которые борются за главенствующее место на небе. И это была борьба на смерть. Черная туча грозилась упасть сверху и задавить нас под собою. Мне казалось, они разбуйствуются так, что не тучи окажутся в небе, а небо окажется внутри них. Принцесса Лали и Паштет выглядели, как до моего исчезновения, наконец-то, а не так, как в мой первый день в школе после этого – тогда мы втроем медленно шли по улице без особой цели, просто шли, проходили мимо моего прошлого в Той Самой Комнате, о которой я все им рассказал, и они грустили на каждом шагу. Паштет спросил, кто это сделал и как их за меня наказали.
– Это была подруга моего папы, та, из суда, и один парень, сестре которого папа вынес приговор. – Сказал я вчера. – Равшану ищут, а парня взяли. Идет следствие.
– И сколько за тебя им отдал папа? – тихонько спросила Лали, когда мы дошли до какого-то заброшенного поля с веревками для сушки белья. Я пнул валяющуюся банку из-под колы. Интересный вопрос. По мне, так до того, как я обидел Дмитрия, папу и физрука, я стоил намного больше.
Сегодня воскресенье, но весь день мне хочется остаться в одиночестве вместо игры на Точке или в любом другом месте. Я приглашал к себе Лали, но ее не отпустили родители. Разочарование кинуло меня в свою пасть и начало медленно пережевывать. Когда я по кому-то скучаю, я его рисую. Новый рисунок с Лали уже закончен – я изобразил ее в профиль, близко, словно смотрю в упор, когда видно каждую ее веснушку и когда особенно видно, какие длинные у нее ресницы, словно бабочки. Я едва успел довести последнюю волну ее волос и дорисовать легкую тень на ее маленьком носике, как на следующем куске бумаги начала рисоваться мама. Некоторые картины рисуют себя сами. Почему мама не встречается со мной второй день? Мы так долго не виделись, что не могли насытиться нашими встречами, и я думал, что на протяжении, по крайней мере, первого года, мы станем видеться каждый день независимо от занятости и состояния здоровья. Мне трудно выпустить из пальцев карандаш. Очередной день без мамы уходит к облакам-кораблям в придачу с горячим диском солнца, – туда, где с тонкой светлой полоской граничит оранжевое одеяло леса.
Я обновляю свой телефон, чтобы удостовериться. Мама не ответила на сообщения. Мне еще не доводилось узнавать тоску с таким тяжелым весом. Мама исчезла и как будто взяла у меня на хранение часть души. Отправляю еще сообщение. Ответа нет. Еще немного, и двери в пряничный домик захлопнутся, не в силах видеть на пороге ни одного котенка и кролика, если те не принесут на себе маму.
Дверь в комнату, по крайней мере, открыта, я давно не прячусь от папы и люблю, когда он ахает, заглядывая мне через плечо, глядя на то, как я перерисовываю из себя на бумагу картинки и картины. Мой стол огромен после того, как я все учебники и тетради свалил на пол. Теперь его занимают кроме компа только кисти, карандаши, тюбики, краски и бумага. Все перечисленное заканчивается. Как ни приказывал себе нарисовать шедевр и успокоиться, я каждый день лопаюсь все новыми идеями и остановиться не могу. Безудержный. Через секундочку папа входит вместе с Юлей, чаем в чайничке и новым печеньем. Я мою руки и присоединяюсь к ним на моем ковре. Таких пикников мы еще не устраивали. Папа и Юля теперь каждый день придумывают новый способ общения втроем и постоянно выглядят так, словно сейчас поженятся. Столько раз просил их при мне не целоваться! Но они ведь безудержные. О чем речь заходит – не важно, это все равно повод поцеловаться. Вот и сейчас.
Когда они отстраняются со звуком, точно приклеиваются и им трудно отлепляться друг от друга, я качаю головой, исполненный любовью и счастьем, но не в момент их забытья обо мне в разговоре. Вот они обсуждают мое творчество, а через секунду резко переходят на обсуждение своей свадьбы. Играют в игру «Как бы ты это хотел/ла увидеть». Я вношу художественные корректировки. Говорю, что мог бы привлечь на помощь друзей и наделать целую кучу бумажных бабочек, чтобы мы все их запустили в папу с Юлей, когда они выйдут из загса. Не знаю, что скучного в моей затее, когда понимаю, что папе по фигу – вся его кожа фиолетовая. Волосы цвета анютиных глазок. Собственные глаза как фиалки. С некоторых пор новая одежда везде облегает – даже футболка на груди рябью не складывается, а когда он переводит взгляд с меня на Юлю, то и кожа становится естественного цвета человеческого тела, кроме случаев, когда я обращаюсь к нему снова. Тогда он отмахивается от меня, мигнув фиолетовым, и опять возвращается к Юле и в свой натуральный цвет.
В такие моменты для меня нет ничего приятнее, чем заполниться мыслями о маме. Не составляет труда. И пока мои папа и Юля смотрят друг другу прямо в глаза с таким видом, словно сейчас перевернутся на полу и мне придется покинуть собственную комнату, я нахожусь вдалеке от них, там, откуда мы с мамой смотрели на ковер леса или небесные замки. Где мы заставали других художников и собирали самые красивые листики клена, заполняли свои сердца радостью, вместе попадали под ливни звезд, как ели в кафе мороженное и пиццу или как в океанариуме на фоне подводного мира щелкались. Или как она меня с мужем познакомила. Демьян любит черные кожаные куртки. Смотрятся они на нем к месту, словно его собственная кожа, в сочетании с удлиненным хвостиком на его затылке. Его прищур и двигающиеся брови… думаю, именно они первыми мою маму притянули. А потом она «не смогла удержаться», ее цитата. Демьян пожал мне руку, и я обратил внимание на необычный перстень с черным камнем. А вот татуировок не заметил. Все-таки он посдержаннее моего папы – у того крышка открученная вовсе, со звоном отлетевшая в сторону, а у Демьяна только чуть-чуть. Когда я спросил, кем он работает, Демьян сказал инкассатором, я переспросил, что это такое, а он мне «большие бабки по организациям развожу». Надеюсь, я его понял правильно. После этого спросил, рад ли он стать отцом, и его бомбануло радостным «Чертовски!» Я даже ослеп от его улыбки. Подумать только, крутой крупный парень с хвостиком и в черной кожаной куртке умеет улыбаться вот так! После Демьян спросил в свою очередь, а рад ли я стать братом. Я тоже – чертовски рад. Особенно учитывая наш случай с Юлей. В итоге оказалось, что Демьян вовсе не злой отчим из страшной сказки, судя хотя бы по тому, как рядом с ним расцвела мама. Оказывается, у них дома тоже есть пианино, только мама играть не умеет, зато любит петь. Когда я сел за инструмент и заиграл, я еще не был осведомлен, что смогу услышать. Знал, что мне понравится, ведь петь будет мама, но ее голос превзошел все мои ожидания, и моя душа распустила желтые крылья, как подсолнух.
Звучание ее голоса завело мое сердце, словно раньше оно и не билось вовсе. Я снова был влюблен в красоту. Я понял, что за одну жизнь никому не дано успеть познать всю красоту в мире. Есть люди, которые никогда не услышат, как поет моя мама, а потому окажутся далеки от этой красоты. Оказывается, мама поет так, как не поют девушки с татуировками. Она поет так, что я забыл, как она не заступилась за меня в бассейне, когда отец швырнул меня в воду. Она поет так, будто никогда не прилагала руки к сигаретам и выпивке, и как будто она не из тех, кого родители отпустили во взрослую жизнь, но не подсказали, как отгородиться от ошибок. Она поет так, словно обо всех самых светлых чувствах ей известно все, а о мрачных – ничего.
Когда у папы трезвонит мобильник, он уходит на его поиски в свою спальню и досюда нам с Юлей слышно, что он слишком долго молчит. Знакомится с кем-то, а потом молчит. И наконец, заговаривает тихо-тихо, словно чтобы никто не слышал. Его голос как угасающий огонек свечи. Спустя какие-то мгновения жизни в голосе папы меняется все, и во мне тоже.
– Заражение крови? Что, черт возьми, она сделала? Хорошо, успокойтесь, до каких часов сегодня можно ее навестить? – я прибегаю в комнату к папе к тому моменту, когда папа бросает через свое татуированное плечо грозный взгляд на часы. – Скажите врачу, мы скоро… будем. – Последнее слово он договаривает на выдохе, с сожалением и негодованием, ведь на этом слове он замечает меня, замирает, смотрит и не мигает, будто не понимает, как я мог появиться в такой неудобный момент. От его слов у меня щиплет в носу. – Степа. – И мне не нравится, как звучит мое имя. Словно я бедный, несчастный, самый-самый бедный и несчастный мальчик на свете.
Мне хочется запрыгнуть к папе под футболку. Мне всегда так хочется сделать в надвигающемся чувстве конца жизни. Мне кажется, под папиной футболкой я смогу спрятаться от любой стихии, которую заготовила нам наша жизнь. Но папа так высыхает, что мне вовсе не хватит пространства под его футболкой, вместо этого ко мне подходят и он, и страх.
Страх? Я думал, что победил это животное.
– Степа…
– Почему ты повторяешь мое имя?
Папа начинает выглядеть так, словно старается утихомирить исступленное сердце. Он варится на быстром огне в компоте своих сомнений и тревог.
– Мы со Степой должны кое-куда съездить. – Теперь он обращается к Юле, а не ко мне. Словом, я оглядываюсь и вижу на Юле какую-то тень, которую бросает на нее явно не стена и не дерево. С самым большим в его жизни мучением папа смотрит, как пламя счастья тухнет во мне под каплями тяжелого дождя из подступающих слез – потому что мне кажется, что мама еще очень нескоро сможет со мной погулять.
Мы проходим мимо огромной двери с надписью «СТАНЦИЯ ПЕРЕЛИВАНИЯ КРОВИ». В этих лифтах с прямо-таки рыцарскими дверями можно поднимать грузовики и мамонтов. Все начинает казаться невероятным, как жизнь во сне. Из «кровавого» названия я вытягиваю, чем так ужасно пахнет поблизости. Чем-то смертельным. Это запах границы между жизнью и смертью. Той самой, о которой говорится в папиной любимой песне, где парень теряет девушку и пытается разобраться, жив ли он еще сам или уже мертв. Вот и ко мне такое же чувство подкрадывается, тихими шажками. Мне не хочется, чтобы мама находилась где-либо здесь. Здесь все белое и надтреснувшее, как чья-то жизнь. Я сто раз оглядываюсь вокруг, вместо того чтобы закрыть глаза и представить что-то получше. Вряд ли я управляю собой сам, кто-то дергает мое тело за веревочки, и это странно, ведь в моей руке папина рука, а для меня нет ничего безопаснее. Почему же тогда мой мир больше не мой? Не моя шкура сидит на мне. Не моя жизнь. Не выставка. И не Точка. Закрыв глаза, я перемещаюсь в тот день, на выставку Никаса Сафронова, которую мы посетили последней. Тогда я затягивал в свою память каждую его работу прямо со стен, запрыгивал в глубину смелых красок, потому что там мне и место, я так хотел, чтобы автор подглядывал у меня через плечо и нашептывал на ухо над каждой картиной, рассказывая, что он хотел ею сказать. Тогда мне было совершенно удобно бегать на собственных ногах, потому что только я ими управлял, и в теле у меня не было ничего надтреснувшего, а еще душа была целой, яркой и большой. Не то, что сейчас – иду с неудобством, словно в малых кедах, которые мне больно жмут. Но я буду бороться, я закрою глаза и буду смотреть на «Магические шары на фоне зимы» – крутая, на удивление теплая картина, несмотря на очевидный мрак и холод внутри рамы. Несмотря на то, что это зима, несмотря на то, что в картине оказаться вовсе не хочется, от нее было невозможно отвести взгляд! А еще есть у Сафронова картина, тоже моя любимая – где парень и девчонка в поле с поникшими головами на расстоянии друг от друга, а между ними – планета и маятник часов. Прекраснейшая, эмоциональная работа, она вызывала во мне сострадание и печаль, и почему-то напоминала о папе.
– Степа. Мама тяжело заболела. – Проникает в меня его голос, вытягивая из мира весь вкус, напоминая мне, что мы здесь, где на стенах нет картин, а я каждой своей клеточкой не на своем месте на планете (такая вещь со мной случилась впервые). На его слова я ничего не отвечаю и, к сожалению, папа замечает, как на меня свалилась туча, а последующие его фразы еще сильнее придавливают к земле. – Мне звонил ее муж. Демьян. Говорит, вы знакомы. Это так? Ммм… Мама здесь надолго. Надо повидаться. Сейчас пойдем к ней в палату.
Что не так с ее кровью? – хочу спросить я, пропустив все вопросы через себя как через дуршлаг, я хочу спросить, будет ли она в порядке, потому что есть сомнение – не будет, но вместо этого почему-то выдаю только смиренный кивок головой. Лучше закрою глаза еще на минуту. Никас написал классную, очень яркую работу, называется «Живая вода», где ручей превращается в женщину. Просто бесподобно, идеально. Обожаю эту картину, и место ей в самом сердце рая. Я могу вспоминать весь его сюрреализм и пересказывать самому себе картины во всех деталях.
Только зачем же я открываю глаза?
Мама сможет жить хорошо? Она выздоровеет? – рвется из меня наружу, но почему-то только в виде громкого вдоха через влажный нос. Я хочу отдать маме свою кровь, оба глаза, все, что потребуется. Хочу напоить ее «Живой водой».
Я поднимаю голову и сразу натыкаюсь на груз в папином лице, вместо головы у него как будто тяжелый шар для сноски домов, и в остальном все тело потяжелело и опустилось к земле, ко мне поближе, а черная куртка висит на его худых плечах, как покинутая. Он видит во мне недоумение, обиду на жизнь и этот совершенно новый страх, все, чего я не могу спрятать, потому что когда я молчу, мое тело просвечивается. Папа сжимает мою руку покрепче в знак поддержки.
– Ты посидишь в коридоре, пока я с ее врачом поговорю?
На этот раз я не отвечаю ничем, кроме глотка. Сижу на кресле в коридоре инфекционной реанимации. Регистратор предупредила, что в этой реанимации лежат люди, инфицированные такими болезнями, которые не переносятся по воздуху и в отличие от другой реанимации здесь могут разрешить посетить пациента, что для меня самое главное. Я ненавижу больницы, любые, но желание видеть маму сильнее всего отвращения на свете.
Я ежусь совсем один в коридоре довольно долго. Вообще-то минут десять, но они показались мне годом, пока медсестра не дала мне почитать какой-то журнал об искусстве. Я не знаю, откуда она узнала, что это единственное, чем меня сейчас можно занять. Видимо, папа попросил ее, сказав, что я рисую, и чтобы она непременно принесла мне старый номер «Шедевров живописи», если такой у них завалялся где-нибудь в кабинете под диваном. Так неожиданно проходит еще минут пять, бумага тихо шуршит под пальцами, но как только я дохожу до страницы с интервью какого-то чувака, нарисовавшего картину в полный рост, от которой пришли в восторг московские преподаватели Академии искусств, по коридору проносится голос папы, прямо из кабинета.
Прости, чувак. – Думаю я, не успев уделить его произведению должного внимания, и, оставив старое издание поспать в кресле, на цыпочках пружинюсь по коридору в сторону кабинета и сую в замок свое ухо, как говорит Дмитрий Валерьевич.
Не могу разобрать, что кричал папа. То ли «боже мой» то ли «вот идиотка», а может все сразу по очереди.
– Сам по себе гепатит «С» не смертелен, но в сочетании с другими формами инфекций… – отсюда мне прекрасно слышно, как врач делает неутешительную паузу, но ни он, ни папа не замечают в замке лишнего уха. – Обычно это заканчивается летальным исходом. Марте ужасно повезло, что вчера ее успели откачать. Откачивали прямо в машине «скорой». У нее остановилось сердце.
– Два дня назад инфекция дала о себе знать, – рассуждает папа, и тогда я вспоминаю пятницу, вечер, когда мама выглядела такой уставшей, объяснив это загруженностью на учебе, – но сам факт заражения произошел…?
– Дня три, четыре назад. После нанесения татуировки. – На этот раз слова доктора вытягивают из моего отца огромный мат. Врач рассказывает, что они провели с моей мамой экстренную операцию по очищению тканей от гноя. Ее муж все время был здесь, а как только она пришла в себя, он сказал врачу, что у Марты есть сын, который должен с ней увидеться. Не рассказывает доктор папе только о том, что мама беременна, но может, он об этом рассказал в самом начале? Может, это и разозлило отца? То, что она знала о своем положении и все равно подцепила гепатит. А как ей это удалось? Мама пошла делать татуировку в какое-то странное место. Не пойму, то ли меня расстреливает злость, то это я выстреливаю ее из себя во все вокруг. Нашла время!
– Марта, как так? – единственное, что спрашивает у нее мой папа, пока мы оба держим ее за руки с обеих сторон. Рука, которую держит папа, охвачена во власть бинтов. Знаю, татуировка, без которой не смогла обойтись мама, именно там, я смотрю на нее через бинты и ненавижу. Впервые в жизни я ненавижу рисунок, который даже не могу увидеть. И это тоже для меня в новинку, как и то, что у меня до сих пор язык в животе. То есть, мне и раньше могли не очень нравиться картины и вовсе не над всякой я замирал и слюнями захлебывался, ведь каждому свое. Есть такие, которые просто служат шрифтом интерьера, а бывают и такие, на которые я смотрю и думаю, что если бы можно было превратиться в картину, я бы превратился именно в эту. Но чтоб ненавидеть… Да, пожалуй, в новинку.
И потому следующей от меня по частям ускользает душа. Одну часть уже украла мама, вместо радости встреч подарив мне тревожное ожидание, теперь вот это. Но мне необходимы части моей души в полном наборе, и та часть, которая отвечает за желания, и та, что отвечает за фантазию, и та, что отвечает за счастье. Я не могу быть пустым, вместо кошмаров мне нужен цвет да побольше, так почему же жизнь в последнее время отбирает у меня кисти? Не в силах удержать это внутреннее разрушение, мой язык возвращается на место и взрывается обвинением.
– Ведь ты беременна! – ору я, хотя даже не это теперь самое страшное. В лице папы я вижу, что он знал. Врач ему рассказал, я был прав. Мама же выглядит так, словно я замахнулся на нее рукой. Несколько минут она просто плачет, не отрывая от меня взгляд, но обращается потом почему-то только к папе.
– Я не могла оторваться от фотографий со Степой. От его писем. От его рисунков. Он невероятный. Что я делала, о чем я думала, пока уходила?
– Марта, ты была девочкой. Но этот дурацкий поступок… – папа замолчал, не желая выражать при мне все свое возмущение в полноэкранном режиме, вызванное непоправимой ситуацией, в которую загнала себя мама. Все это того не стоило, если не сказать более. Никаких фраз не хватит, чтобы описать всю его злость. И мою. Ведь, по сути, папа виноват тоже и я вижу, что он это понимает. Он построил между мной и мамой стену, толще, чем были между нами с ним. Он украл у нас время. Потому что теперь мы все не знаем, что будет дальше. Как будто на классную картину слили бочонок черной краски и даже если ее вымыть, она уже никогда не станет прежней. – Мы тебя любим, Марта. Мы не будем друг друга обвинять до конца жизни. А просто с этого момента перестанем совершать всякие поступки в стиле «на лезвии ножа».
Когда мы возвращаемся домой, я уже больше не чувствую удовольствия находиться в самом себе, который стал слишком бессильным, с тонким телом, через которое даже слепые видят, как мне плохо. Сегодня на меня не находят волны вдохновения и вообще не снятся сны. Мне остается только завалиться и перестать двигаться, ведь руки и ноги не слушаются все равно. Столько вопросов осталось без ответов! Что теперь будет с мамой? Как ей придется жить? Сколько всего будет нельзя делать? Может ли она умереть в любой момент? Будет ли у нас время обменяться своим творчеством? Сколько одежды она успеет сшить? Здорового ли она родит ребенка? Зачем нужны такие дерьмовые картины? Почему жизнь бывает таким дерьмом?
Все это крутится у меня в голове после непродолжительного сна, когда папа приносит в комнату чай с печеньем. Что-то при его виде выжимает из меня слезы. А еще я рад, что он зашел ко мне один, словно все это услышал – что у меня в голове. В том числе то, что я хочу быть с ним.
– Папочка. – Выдувается из меня. Так я его еще не называл. Может быть, только презрительно в мыслях. Я больше ничего не делаю и не говорю, но он все равно слышит, как я зову его к себе на кровать, он ставит печенье и чай около меня и сам пристраивается рядом, кладя руку мне на живот. Вторая ему служит опорой для головы.
– Съешь печенье с чаем. – Тихонько уговаривает он, а с меня уже бежит целый потоп.
– Хорошо.
– Хочешь о чем-нибудь поговорить?
– Тут и обсуждать нечего. Я просто расстроен. Какой смысл говорить о том, что я расстроен? Чувство, как будто меня придушили у меня за спиной, а я не знал. Я не хочу. Не хочу, чтоб мама болела. Нам в школе об этом гепатите рассказывали. И о СПИДе. Обо всем. Нам уже обо всем рассказали. Мне страшно. Как она могла?
Папа закатывает глаза с видом «мозгов у нее нет», но затем коротко улыбается мне, давая понять, что его злость на меня не распространяется. И тогда я замечаю, что у папы тоже прозрачное тело, и в нем мне видна вся непросветная злость в сторону мамы, в которой он не хочет сознаваться передо мной. Терпит, держит в себе, а вслух говорит только то, что с ней случилась беда. И что это могло случиться с каждым из нас. Но я знаю, что это не правда. Дедуля не пошел бы в клуб к знакомому пьяному татуировщику наскоро набивать на кожу рисунок. Юля тоже бы так не сделала. И я. Даже папа. Нет, такую пакость почему-то совершила только моя мама.
– Почему она не попросила меня? Я бы нарисовал для нее что угодно. – Говорю я.
Судя по собравшейся у папы на лбу коже, я задал ему задачку покруче, чем те, которыми нас в школе с длинной указкой в качестве кнута насилует Дмитрий Валерьевич.
– Что движет людьми – интересный вопрос. Это одна из тех загадок, на которую не каждый психолог найдет самый правильный ответ. Степа. – Он произносит мое имя, как прикасается к плечу или лопатке, или к центру груди, где у меня теперь все время болит. После таких прикосновений у меня весь день звенит все тело. Степа, Степа. Ты должен понять. Степа, Степа. – Не срисовывай с меня и мамы поведение. Есть такие ошибки, которые лучше не совершать. Смотри и учись, но не повторяй. Две половинки должны быть отличны и в чем-то схожи одновременно, но мы с твоей мамой были слишком похожи друг на друга и потому не смогли быть вместе. – Вот так. Он наконец-то это признал. Когда папа смотрел в зеркало, из зеркала выглядывала мама (его женская версия) и наоборот. Они одинаковые. Совершенно. До такой немыслимой степени, что им было вместе неинтересно. Оба хороши, оба плохи, аморальные, пристрастившиеся, татуированные, чокнутые и безудержные. – У нас тридцать дней на неделе и все пятницы. В общем, полный бардак. Я спокойно дышу лишь из-за того, что ты больше похож на своего дедулю, а на меня нет.
– Мы с тобой оба необузданные.
– Твой сумасшедший дедуля тоже, но его необузданность… я бы сказал… безопасная. Что такого он делает? Просто любит охотиться на девушек, и они сами не могут устоять – попробуй устоять перед таким. И он использует свою привлекательность. У него это как игра. У него большая часть жизни – игра. Вы замечаете за жизнью больше цвета, чем тьмы, а я наоборот. Тот, кто видит такие яркие краски, наверное, никогда не пристрастится к опасности.
– Вся суть в воображении. Нет счастья – придумай.
– Наверное, такое по силам только художникам сделать. Люблю тебя.
– И я тебя. Изо всех сил.
– И я изо всех. Поспи.
– Ты тоже, но здесь.
Я сижу за столом, с которого скинул все учебники ради цвета, мне не приходится думать, о чем сегодня рисовать. Вывожу последние окончательные основные линии на венок в волосах Принцессы Лали и вдруг обращаю внимание на то, что происходит за окном. За окном происходит радуга, которая с каждой секундой включается все ярче. Все мое надтреснувшее тело немедленно несет к окну, руки открывают его, и я выхожу через него, ноги касаются белого песка, вокруг пена от волн неглубокого моря, волны нежно облизывают мою кожу, а я не могу отвести взгляд от бледно-голубого неба, которое нарисовало на себе не одну радугу… (подсчитываю и сбиваюсь со счета). Я никогда в жизни не видел, чтобы на небе было столько радуг одновременно. Одна за другой, одна за другой. Из меня выходит протяжный ахающий выдох, и я соображаю, что это может быть только сон.
Открываю глаза и оказываюсь прав. Почему мне приснился такой классный сон, если моя мама серьезно заболела, о чем я узнал только сегодня? Куда делись кошмары? Значит ли это, что я сам выздоровел? Значит ли это, что мама поправится? А может, это значит, что мои ночные кошмары и настоящая жизнь поменялись местами? Да.
Вы не ошиблись.
Я сказал – да.
Меня притягивает разговор на кухне. Это очередное собрание папы, Юли и дедули, которое они решили провести без меня. Меня несет по коридору так тихо, словно я призрак. Думаю, мои ноги даже не касаются пола, настолько бесшумно я плыву, стараясь не пропустить ни одного слова, которое не предназначено для моего уха – не важно, спит ли оно вместе со мной или уже застряло в замке. У взрослых всегда так – самые важные слова в мире стоят за дверями с таким суровым замком, который не откроет ни один ребенок.
Поначалу папа говорит так бессвязно, слова льются на стол через его пальцы вместе со слезами, плечи трясутся, а когда он отрывает руки от лица, его плачущую красную голову к своей груди прижимает дедуля и папе становится чуть легче в объятиях своего папы, отчего ему наконец-то удается произнести единственно внятное выражение, специально созданное разбить меня, как тарелку.
– Как мне сказать Степе, что Марта умерла?
Признаться, поначалу я не могу выбрать, как себя повести, даже не знаю, что почувствовать, не знаю, потому что слова эти меня не хотят, я не могу их ни обработать, ни переварить. Весь груз слов обрушивается мне на голову, когда меня с тихим ужасом в лице и громким стоном в горле замечает папа, потом дедуля с тем же побелевшим от ужаса лицом, а затем и Юля, резко обернувшаяся к двери и сообразившая вместе со всеми всю гадость самой гадкой ситуации на свете.
На картонных ногах я возвращаюсь в комнату, где это только возможно держусь за стены, подхожу к окну, в котором нет никакой радуги, никакого солнца, никакого цвета, вообще ничего. Чувствую, что-то сейчас навсегда изменится в мире, как когда под мрачным небом тебе на нос падает первая капелька, и ты понимаешь, что сейчас ливанет, как из ведра.
Моя мама умерла.
Я смотрю вглубь улицы, а затем и на вечернее небо, тучи на нем черные, страшные, как слово «смерть». Раньше я о нем не думал, об этом слове, по крайней мере, как сейчас, а сейчас оно терзает мне органы, оно вошло вглубь, заняло место, и жует там все, словно тигр. Ослепительная вспышка пронизывает небосвод. Что фотографирует это нелепое небо? Жизнь здесь внизу – настоящее отрепье. Вероятно, в окне по-настоящему польет с минуты на минуту, но мне все равно надо бежать.
И я бегу.
Просто.
Бесконечно.
Бегу.
Убегаю.
Убегаю, проскользнув под руками папы и дедули, заранее запрыгнув в какие-то найденные в шкафу кеды, убегаю без куртки, телефона и счастья, убегаю, несусь торпедой, несусь скоростным поездом через дверь, через дорогу, между частных домов, быстрее призрака несусь, но боль догоняет, она ещебыстрее, она наступает на пятки. У леса, через который я от нее убегаю, едва ли есть конец. Вороны надо мной ругаются в пух и прах. Кеды полны воды, я не замечаю, что не перепрыгиваю через лужи по щиколотку, через лужи по талию, я не замечаю ничего. Я убегаю вглубь, к Выжившему дереву, и запрыгиваю в его пещеру, чтобы оно поделилось со мной своим бессмертием. Выгоревшая пещера точная копия моего жуткого, пронзительно вопящего горя, такая же огромная, как моя беда, больше чем я, больше и ввысь и вширь, и тоже черная изнутри с дыркой в стенке.
Это – единственное место, где мне и место. Я буду жить здесь. Мне не будет холодно или жарко. Я не буду спать. Не буду хотеть есть. Даже не буду хотеть рисовать, хотя для меня это было все равно, что дышать. Но я уже не смогу вытаскивать из своей головы образ чего-либо большего, чем эта дерьмовая жизнь. Ни в картинах, ни в прозе. Никак. Первые лет сто я просто буду бесконечно плакать. А потом начну существовать как дерево, потому что у меня больше нет мамы.
Небо надо мной бомбит, заполненное только самыми невзрачными красками. Дождь вливает со страшной силой, смывая октябрь. Молния разделяет облака и лишает зрения, горе разделяет мою грудь, и все светлые частички души из нее сразу куда-то выбегают. Я заполненный тьмой, но пустой без света. Пустая оболочка внутри пустой оболочки. Хватаюсь руками за обожженные края пещеры, а небо взрывается очередной бомбой грома, настолько оглушающей, что в любой другой день я бы зажмурился, но не сегодня. Вместо этого из меня вырывается страшный вопль, способный напугать медведя. Если бы в нашем лесу водились дикие животные, они бы все сейчас попрятались в клетки.
Будит меня тишина. Я открываю глаза, слышу хрип в собственном горле, прижатый к стенке пещеры в Выжившем дереве. Всюду темнота, разбавленная лишь огнями города за редкими деревьями. Дышу мокрой корой. Центр груди болит так, словно в нее выстрелил лучник. Я едва сдерживаю себя дотянуться рукой, искать стрелу. Небо заткнулось. Дождь закончился. Поднебесное электричество отключилось. Я пустой светом и полный темнотой. Как и обещал, живу в дереве. Не холодно, не жарко. Прикрыв глаза от мира, ставшего для меня таким чужим, я прислушиваюсь к родным голосам из этого мира. Это по-любому галлюцинации.
– А ну-ка стой, не убегай! Убежишь – поймаю и по шее надаю!
– Следуй за мной!
– Знаешь, сколько раз я пожалел об этой идеи следовать за тобой?
– Все ты виноват. Мы кучу времени потеряли. Нигде не нашли. Он здесь, я знаю!
– Знает он. Выдумщик. Не убегай, сказал!
– Подожди, вот оно, то дерево! Сразу надо было идти сюда! Он там, давай просто заглянем!
– Ярослав, я тебя убью!
– Папа, верь мне!
Лучи белого света пронзают подвал моего сознания спасительными ленточками, и только под шуршание листьев под ногами Паштета я резко понимаю, как на самом деле хотел все это время, чтобы меня спасли. Пульс колотится под каждым миллиметром кожи и кажется, что все мое тело – сплошное сердцебиение. До меня доносятся их следующие выкрики. Паштет и его отец ругаются, как вороны. Их голоса приближаются. Затем приближается и частое хрипящее от скорости дыхание Паштета, вызванное сносящим все на своем пути желании найти меня, вернуть и оживить. А потом меня ослепляет неистовый свет. На фоне горящих огней я едва различаю их черные силуэты – низкий, но крепкий силуэт друга и высокий, но худой его папы. В моей грудной клетке тесно от переполняющей ее любви.
– Вот он! Вот он! – наверное, цель моего друга – чтобы я оглох. Судя по тому, как замер и затих на мгновение его папа, на нем сейчас от изумления лица не осталось.
– О боже. – Выдыхает он, подлетая ко мне. – О боже. Боже мой.
Рука Паштета такая горячая напротив моего лба.
– Он холодный, как труп, папа.
– Уйди в сторону.
Ярослав прав. Я действительно труп. Они начинают одевать мое безжизненное тело, которое занеслось сюда в футболке и штанах, не успевшее подумать, что на улице осень. Ужасное чувство потери разжевало меня и выплюнуло вглубь раны Выжившего дерева, вот каким меня видит друг. Интересно, сколько белого сейчас на моем лице? Паштет надевает на меня шарф, который сорвал с себя, а его отец свою теплую куртку, и поднимает меня на руки, изредка по выходу из леса подбрасывая Паштету указания.
Дома ноги меня не держат. Сначала я вжимаюсь спиной в стену, а потом окунаюсь в троекратные объятия. Заставляю дрожать папу, который выразить сполна свою благодарность отцу Паштета в словах не способен. А на меня не злится, что я убежал. Он понимает, знаю.
– Меня – не благодари. Я его не нашел. – Говорит дядя Женя так, словно никогда в жизни не сможет привыкнуть к своему впечатлению от проницательности Ярослава. Он обращается ко мне, пока дедушка снимает с меня чужую куртку, а Юля бежит наливать горячую ванну. – У твоего друга очень чуткое сердце.
– Кипяток, мне так грустно. Мне так жаль. Очень жаль. – Говорит следом Ярослав, вышибая из меня огромную порцию слез.
– Глеб, он просидел там довольно долго. Следи за состоянием. Если заболеет, я тут же прилечу. – Говорит папе дядя Женя оперативным голосом, словно собирается залететь в окно на крыльях, в пожарном случае. Он смотрит на меня с немым ужасом, словно он единственный из полка знает, что мощный ливень был на улице такой силы, такой интенсивности, что я там не бежал, а плыл.
– Спасибо, Женя. Степа. – Папины руки ложатся на мое лицо. Это теперь единственное тепло на мне. Одежда промокла до последнего шва. Кеды тоже пережили ВСЕ. – Я могу понять. Но очередной раз в жизни прошу из дома не убегать. Плачь, истери и кричи дома. Зачем тебе лес нужен? Я хочу, чтоб впредь ты находил безопасное место дома, а не вне. Здесь все, кто тебе нужен. И мы вместе.
– Прости, папа, я не успел это обдумать. Может быть, я теперь сломанная скорлупа, из которой сбежал цыпленок?
В знак великого, просто громадного несогласия папа тысячу раз мотает головой.
– Неправда. Неправда. Что бы это ни значило. Я – есть у тебя. И дедушка. И такой хороший друг. Да, Ярослав?
– А еще Принцесса Лали. – Голос Паштета звучит с придыханием. Никогда не слышал.
– Вот именно. И Принцесса Лали. Вот сколько людей, на которых можно положиться, а ты выбрал полудохлое дерево вместо нас. А если бы в него еще раз ударила молния? Когда же ты поймешь, наконец, из-за кого я до сих пор просыпаюсь по утрам и на кого могу положиться? Я готов расстаться с чем угодно, кроме тебя. Я понимаю твои слова насчет цыпленка. Когда-то у меня вместо рук были крылья, а потом, вот в такой же страшный день, как сегодня у тебя, они превратились в спицы зонта, которые разорвал ветер. Надо ли добавлять, что я больше никогда не мог летать? Но поверь, у тебя когда-нибудь еще появится человек, который покажет, ради чего тебя все это время удерживало здесь на земле. Он не успеет тебя и папой назвать, как ты поймешь, что сможешь положиться на него, на его жизнь, которая станет всем смыслом твоей жизни. Как произошло со мной.
Даже глядя на папу в упор, я вижу какими-то запасными глазами, как дедушка, растекшись по тумбочке, стирает слезы, которые попали в уголки его рта. Я вижу, как Ярослав прижимается сбоку к своему отцу, а тот, сглатывая, перепутывает свои пальцы с его неземной шевелюрой. Но папины глаза… Он как будто говорит мне, только теперь молча «я был на твоем месте, знаешь». Но в его жизни все еще была цель, просто он не знал, а такие испытания, через которые он прошел вместе со своим отцом, не имели никакого смысла, зато все отпечатались на его коже болезненными картинами.
– Почему иногда разбиваются наши сердца? – спрашиваю я папу через час-другой, лежа под одеялом, а папа – на нем рядышком со мной. – Это для чего-то надо, да? – а о чем еще мы можем поговорить перед сном, который меня сегодня едва ли найдет? О смерти мамы? О ее непростительной ошибке? Сказать, что я ее не прощу – недостаточно. И недостаточно сказать, что я ее не выношу. Сказать, что я ее не понимаю – так же будет мало. Она уничтожила мир, который я едва начал заново создавать.
– Иногда, Степа, несчастный случай – это просто несчастный случай.
– Несчастный случай – это когда в колодец упал, под машину попал, о порожек запнулся. Какой несчастный случай? Сделать тату и умереть. Это несчастный случай?
Папа открывает рот, пытаясь возразить, но передумывает. Видимо, эти слова не для меня.
Ночью. Когда я сделал вид, что уснул. Я слышу, как папа с дедулей в гостиной кипятятся в ссоре, в которой мой отец, наконец-то, весь полностью становится Глебом с пулей в голове, но без крышки, Глебом, который переполнен ненавистью и отвращением. Все, что было не для меня, смешивается в нем, словно неистовый вулкан, смертельным потопом несется наружу, и он наконец-то вопит все, что на уме. Как он чувствовал, что мое общение с мамой закончится для меня травмой, и неспроста он строил между нами стену, не зря завешивал меня занавеской, как своего ручного попугая, стоило маме слишком опасно приблизиться к нашей семье, из которой ее исключили, а его отец (мой дедушка) вечно видел эту идею дистанции ущербной, а ущербной оказалась Марта.
Но я не собираюсь жалеть хоть о чем-нибудь. Я узнал, насколько больше способен быть счастливым. Я прикоснулся к красоте маминого голоса. И не пожалею, что несколько дней моей жизни она побывала со мной в одной картине.
Часть 2 Корзинка с хорошим настроением
Степа, 9 лет
Я так и не смог забыть того момента, когда перестал дышать. Вставал с кровати, пытался вытащить маму из своей головы. Не смог. Сидит глубоко.
Но мне отчаянно хочется жить дальше. Я с тех пор как никогда с головой в рисовании (папа записал меня на дополнительные занятия в Академию, там сейчас проводят платные курсы для детей). Так что я как никогда в движении, даже когда просто сижу в кресле.
Просыпаюсь выходным зимним утром – активирует меня запах блинчиков, донесшийся с кухни. У меня этим богоподобным запахом пропиталась пижама. Папа готовит самые вкусные блинчики в мире – чуть толстые, сладкие, с мягким тестом, которое тает во рту. Его секрет рецепта мне известен: папа влюблен. Пока тянусь на подушке, он вплывает в мою комнату в своих «плюс десяти набравшихся килограмм» и в фартуке. Он так улыбается, обнаружив меня, будто не ожидал меня тут увидеть. На костях под кожей у него наконец-то появились щеки, плечи и мышцы, поверх всего перечисленного добра – цвет человеческого здоровья, а сама кожа стала персиком, что особенно заметно в свободных от татуировок местах, так даже дедуля сказал, когда общался с папой по скайпу.
Теперь, когда я каждым утром просыпаюсь рядом с мыслью о том, что маму убила татуировка, мне страшно смотреть на наколки отца. Как будто все это время я смотрел на львиную пасть, не задумываясь о том, что во рту у нее клыки. Еще осенью, прежде чем дедуля вернулся в Питер, мое ухо опять влезло в замок и я узнал о том, что папа разговаривал с мужем мамы. В пыль растоптанный горем Демьян рассказал, какой рисунок наколола себе моя мама. Довольно глупый способ проявления любви, но папа сказал, это было точно в ее стиле. Рисунок, говорят, было плохо видно из-за воспаления и шрама, но все-таки. В качестве татуировки Марта выбрала мой портрет. У меня были подозрения, когда я думал о ее смертельной татуировке, в голове моей стояли на повторе события последних дней и то, с какой любовью она за мной ухаживала. Но мне казалось, мама выбила на коже мое имя, так некоторые знаменитости делают. Однако повторю. Я до сих пор так считаю. Это довольно странный способ проявления любви. Любовь – это когда папа залетает ко мне в комнату с утра пораньше заявить, что они с Юлей испекли блинчики. Это когда он наливает нам с Юлей чай и прежде чем поставить чашки перед нами на стол, проверяет, достаточно ли сладко, не слишком ли горячо. Когда он вечно проверяет, тепло ли я одет. И эти его вечные попытки жертвовать своими интересами. Я же вижу, как он мигает фиолетовым во время выставок картин, но ради меня все равно посещает их. Пока я дышу метафорными, яркими картинами на стенах, он дышит только мной. Он смотрит на меня, а не на стены, – даже если бы там висела настоящая Мона Лиза, папа продолжал бы в отношении нее мигать фиолетовым, потеряв меня из поля зрения. Все это – проявления любви. А татуировки – это не любовь. Это демоны, просачивающиеся через поры некоторых людей.
За завтраком папа предлагает сегодня вечером нарядить елку. Учитывая его нелюбовь ко всему новогоднему (для папы все, что слишком празднично – враждебно для психики), мы с Юлей таращим глаза и переглядываемся, а затем смотрим на папу. А тот продолжает.
– Я куплю живую. Знаю, где продают самые красивые. – Говорит, – А еще гирлянду. Старая не работает, проверял. Так как?
Старую гирлянду, не помню, в каком году зажигали в последний раз. Кажется, это вообще было не при мне и даже не при дедуле. Каждый Новый год папа просто посылал меня в гости с ночевкой к Паштету. Вот у кого был настоящий праздник с елкой, огоньками и даже прикольным Дедом Морозом, в которого наряжался дядя Женя, но не у нас. И вот в конце этого года лицо папы светится желанием и энтузиазмом (слово давно в Волшебном Блокноте), говоря о подступающем на пороги всех домов празднике. Его улыбка и светящиеся надеждой глаза кажутся намного сказочней, чем сам Новый год собственной персоной и городской фейерверк в его честь. Его лицо сейчас само как праздник, но мы с Юлей смотрим на него так, точно папа – псих на прогулке.
Юля, что ты такое делаешь с моим папой каждый день? – крутится в голове. Вместо этого я говорю:
– Сделка есть сделка. Договорились. Правда, я сделаю это дважды, потому что Дмитрий Валерьевич нас погонит наряжать коридор и кабинет.
Четыре номера по матехе, два номера по русскому языку, чтение пересказа на десять тысяч страниц, который никому не понравился, пересказ главы по истории и природоведению, подготовка реферата на тему «Животные Красной книги природы», рисование в контурной карте по географии – таков Дмитрий Валерьевич в своем самом прекрасном расположении новогоднего духа.
Раздав всем не только хороших люлей за то, что полкласса забыли прочитать предыдущий рассказ по чтению, учитель, раздав всем еще и заданий по украшению кабинета и коридора (каждый отвечает за свой объект новогоднего имущества), пошел в учительскую за журналом на пять секунд, но мы-то знаем, что бабы его оттуда так просто не отпустят, пока не накокетничаются с ним всласть и не вынюхают с его рубашки все духи.
У Паштета, Мягкушки и Ковчега задание рисовать на окнах, как и у меня. Еще моя задача – повесить гирлянду на длинные лампы над классной доской. Это задание со мной разделяет Ярослав. И, признаться, дурацкие бумажные фонарики стали моей проблемой посерьезнее, чем репетиционная контробаша по матехе, с которой боролись всем родительским комитетом и проиграли. Остальные несколько человек украшают елку, метут пол и моют парты, оставшаяся часть класса выгнана в коридор лепить на окна и зеркала снежинки.
– У тебя лучше получилось. – Униженно говорит Паштет, когда мы победили дурацкие бумажные фонарики и принялись рисовать.
Я смотрю на своего зайца. Потом на зайца Паштета. Голос его звучит так, словно он хочет стереть с лица окна своего странного зайца с черной бабочкой, очень странно напоминающего знаменитый символ Плейбоя. Но и даже при этом ничего плохого в нем нет.
– Заяц как заяц. Нормальный заяц. – Говорю я, дорисовывая зубики своему.
– Я рукожоп.
– Не пашуться. Дорисуй зайцу глаза, чтоб он увидел, кто его нарисовал. – С моим покончено. Я кидаю кисть, отхожу на шаг, оцениваю зайца и поворачиваюсь на двести градусов вокруг оси. – Значит так, все рисуем так, словно в последний раз живем, поняли все? Поняли?!
Люди галдят. Каждый, кто занят изображением с помощью красок узоров, снежинок и шариков, обращаются за помощью ко мне. Диане, которая все не в состоянии начать, я помогаю сделать на стекле намек на Снегурочку, дальше она справляется сама. Позже я достаю из пакета и раздариваю друзьям свои картины, которые нарисовал для каждого персонально. Я не стал на этот раз делать им картины на заказ, я вообще не спрашивал их, чего они хотят увидеть, а просто раскрыл свое сердце и достал оттуда каждого из них. Все они, как один, спрашивают меня, действительно ли я вижу их такими. Кроме Ковчега, который приуныл:
– А чо ты мне не скинул килограмм так десять на своем рисунке?
– Полюби себя таким. – Говорю я, а потом Хоббит, стащив со стола учителя черный маркер, предложил мне поставить на каждом рисунке автограф.
– Каждый художник оставляет свою подпись в правом нижнем углу. – Говорит он.
– А на заднице расписаться слабо, как рок-музыкант?
– Давай. – Киваю в сторону Паштета, пока остальные ухохотывают кабинет.
– Нет! – пучит глаза Ярослав. – Это шутка.
– Это намек. Давай.
– Но только девочкам, чур, не смотреть.
– На что, интересно?
Мы отходим к дальнему окну, и я оставляю Ярославу автограф, где он заказывал. Получается криво-косо, потому что он все время ржет, как и все остальные. В какой-то момент в класс залетает физрук, но зачем, забывает, потому что Ярослав сразу хвастается автографом чуть ниже талии, и глаза Вилена Робертовича выпадают из орбит.
– Эээ. – Выдыхает он не без дымка. – У вас, парни, вообще какая ориентация?
– Праздничная.
– Сразу видно. Где ваш Дмитрий Валерьевич?
– В учительской. Вилен Робертович, а зацените свой автопортрет. – Я машу рукой в сторону нарисованного на плакате огнедышащего дракона. – Нравится? С наступающим годом Дракона вас! – на этот раз физрук щурится и сжимает рот так, что мы больше не видим ни его глаз, ни губ. Своим взглядом он словно хочет сказать «Когда произносишь мое имя, крестись, даже если не веришь ни во что».
По возвращению Дмитрия Валерьевича наша гирлянда с бумажными фонариками, которую мы с Паштетом так старательно сроднили с лампами, грохнула вниз, причем на голову учителю. Нам с другом пришлось призвать на помощь Дэна и Кристину Веник, которая больше времени любовалась учителем и просила его снять с себя очки, чем наводила уборку в классе.
– Я его видел без очков. – Хвастаюсь я, и Кристина громко ахает, задрожав, как пороховая бочка перед взрывом.
– Ну и как?!
– Такой пусик! – сделав продолговатый голосок, прямо как у Кристины, отвечает Хоббит. При этом он дергает плечами и улыбается во все десны, подражая однокласснице.
– Я так не говорю!
Дмитрий Валерьевич отбивает ладонь.
– Зачем вы бьете стол? – спрашивает Денис.
– Могу побить тебя.
– Не надо!
– А расскажите еще какую-нибудь историю, пока мы разбираемся с этой чертовой штуковиной. – Предлагаю я, распутывая гирлянду.
– Повыражайся у меня. Слезьте со стульев, прежде чем начать что-либо говорить.
Но нам надо вернуть обратно фонари.
– Порадуйте ребенка. – Пристает Кристина, прилипнув к учителю сбоку. Мне приходится толкать Паштета вбок, чтобы отвлечь его от лицезрения за Кристиной, повисшей на руке учителя, как обезьяна на ветке, и всех чувств, которые у него это вызывает.
– Принципиально не сниму. Чем тебе не нравятся мои очки?
– Скажите хотя бы, сколько вам лет. Мы слышали, – Кристина, тряхнув шевелюрой, переглядывается со мной, – что училки готовят вам сюрприз на юбилей.
– Вот и угадайте, сколько мне лет.
– Выглядите, как мой старший брат, которому двадцать пять. – Рассудила она.
– Тридцать пять многовато, хотя кто знает. – Вступает в диалог Ярослав.
– А я – делаю ставку на тридцать. – Говорю я, слезая со стула и не веря, что с гирляндой покончено. Не веря, что покончено навсегда. Она еще упадет кому-нибудь в волосы, честное слово.
– Ну… пока еще двадцать девять. – Покривлявшись в изображаемой обиде, отвечает учитель, а затем картинно задирает нос, и все девки, что бы вы подумали, тают. Как мороженное. И все примеряют к Дмитрию Валерьевичу эту цифру, словно галстук, проверяя, как сильно ему идет. Со страшной силой идет!
Кому что, но под конец этого предновогоднего дня мне хочется сказки. Проучив нас несколько месяцев, у Дмитрия Валерьевича наконец-то получается их рассказывать, хотя раньше вытянуть из него сказку было таким же простым, как отличить кролика от зайца. Или как заставить Дракона примерить свадебное платье. Или попросить повариху испечь шарлотку. И нужно отдать Дмитрию должное, любая сказка у него превосходно и так тепло получается, что даже меняется его лицо. И наши лица тоже. Когда я оглядываюсь назад во время его рассказов, я замечаю, что у ребят раскрыты губы и глаза. И даже лентяи заболевают дневной школьной бессонницей.
Тут в классе что-то грохается на пол, а потом Ковчег, поправив очки, со страхом и сожалением говорит:
– Дмитрий Валерьевич! Я сломал вашего Буратино, которого вы делали сами, когда стирал пыль с него! Простите!
Учитель, молча подперев кулаком лицо, со скорбью смотрит на деревянную фигурку Буратино, точнее его расчлененные останки. Голова отлетела от туловища на несколько метров. Эта вещь значила для него много счастливых воспоминаний о папе, он специально принес поделку в класс на видное место, чтобы обращать на нее внимание каждый день, но сказал он об этом только мне, и то случайно, судя по тому, как сверкнули его глаза сразу после признания. В его глазах я видел доверие и любовь, словно он долгие годы молчал об этом, чтобы дождаться кого-то особенного и рассказать об этом ему. Он выгнал тогда меня из класса одним взглядом, потому что только Дмитрий Валерьевич обладает способностью прогонять прочь глазами и потому что сделал вид, будто это я каким-то образом вытянул из него слова, причем не в первый раз.
– Ты его обезглавил. – Обвиняю я, поднимая Буратино. – Математику ты решаешь на ура, Макс, но руки у тебя растут из ж…
– Кипятков, – предупреждает Дмитрий Валерьевич.
– Что? Если это так! – я смотрю вниз, где на ладони у меня лежат две части его счастливого прошлого, и когда снова поднимаю глаза, учитель смотрит на Буратино в моих руках больше не как на игрушку, а только на то, с каким временем она связана. Он снова оказывается от нас подальше и лицо его отламывается, поэтому я его возвращаю, ни то опять скажет, что я ему сердце раскрываю насильно. Выжимаю из него не те слова. Снимаю с него кожу и выворачиваю наизнанку, как куртку, в карманах которой много всякого интересного. Ничего подобного я не делаю. – А почему вы нам сами не преподаете труды? – спрашиваю я. – Вы умеете делать красивые штуки.
– Только когда хорошее настроение.
– Оно так редко бывает хорошим? – спрашивает Кристина, втягивая в разговор не только себя, уже все ребята устремили свои глаза и уши в сторону учителя.
– Когда я устраивался на эту работу, то предупредил директора, что у меня давно нет достаточно души преподавать труды и рисование. К счастью, у вас этим занимаются отдельные учителя. Красивые штуки, как и красивые картины, Степа, делают не твои руки, а твое горячее сердце. Музыка, которую ты находишь в пианино, тоже идет из твоего сердца, инструмент только помогает воплотить. И люди, которые хорошо меня знают, скажут, что на протяжении какого-то времени у меня вовсе не было сердца. Чтобы сделать чудо, надо почувствовать его внутри себя.
– Вы больше не верите в чудеса? – продолжает наседать Кристина, но меня не отпускают его слова об отсутствии сердца.
– Подождите, я вас хорошо знаю, но никогда не чувствовал, что у вас сердца нет вообще.
– Когда взрослеешь, – отвечает учитель Кристине, – приходится переставать в них верить.
– Нет, стойте, вы учите нас чему-то не тому. – Опять встреваю я, несмотря на то, что он меня так грамотно проигнорировал.
– Что ж. Кто-то просил сказку? Давайте расскажу сказку. А вы доделывайте всю работу, особенно те, кто хочет уйти домой пораньше. Ну? Чего встали, как будто швабры проглотили? Ими надо пол мыть, а не виснуть, как на вешалке.
Я оглядываюсь. Одноклассники действительно повисли – на швабрах, на окнах, на партах, везде, где остановились мыть, убирать, рисовать и шлифовать, все ради того, чтобы погрязнуть в сказке. Я подсаживаюсь ради сказки на парту. Люди вокруг торопливо заканчивают и суетятся, ради нее же. Через несколько минут каждый расселся вокруг учителя, так и не закончив наводить красоту, потому что Дмитрий Валерьевич рассказывает очень интересную сказку о злой колдунье, которую спас мальчик. Колдунья была злая из-за непрекращающегося одиночества, но этот пацан «подарил ей волшебную корзинку с хорошим настроением», и колдунья опять нашла в себе силы творить чудеса. Оказывается, добрая магия все еще оставалась у нее в самом сердце, да и сердце было на месте, просто на какое-то время магия отключилась, но пацан со своим заразительным настроением починил ее, и магия заработала.
– Как же он это сделал? – спрашивает Паштет. – Как он подобрал ключик к такому ржавому замку?
– Нужно уметь налаживать людей. Как это у некоторых получается – загадка, которую необязательно разгадывать. – Говорит Дмитрий Валерьевич, лишь легким перышком коснувшись взглядом меня, но, конечно же, мне это только показалось.
– А что было в корзинке с хорошим настроением? – спрашивает Принцесса Лали, которая сидит на моих коленях, но никого, включая учителя, это не смущает.
– Никто не знает. В идеальной сказке должно быть место загадке. Я всегда представлял, что в корзинке сидел рыжий, пушистый котенок.
Кристина улыбается, как солнышко на детском рисунке, а потом подытоживает:
– Вы верите в такие сказки, Дмитрий Валерьевич?
И тогда Дмитрий охотно признается:
– Некоторые ситуации просто заставляют поверить. Не имеет значение, что тебе скоро тридцать лет. Да. Она произошла со мной. – На этот раз он смотрит в упор, так, что даже остальные оглядываются, словно по плечу у меня ползет тот самый рыжий и пушистый котенок. – Правда, мой спаситель был не только умен, но и покуривал тайком. Молчу о им сказанных абсолютно странных чисто-русских словах, которые не знаю даже я.
– А меня пугают тихие люди, которые не ругаются, не пьют и не курят. – Старательно рассуждает Денис, что можно предусмотреть по его лбу, который собрался от этих рассуждений складочками. – Мне кажется, что они ночью в лесу трупы закапывают. Вот Паштет по-любому закапывает.
– Очень захватывающе! – деланно одобряет учитель под хохот.
– Ну, должно же быть в человеке хоть что-то плохое…
– Это весьма хитрое, но тем временем неубедительное оправдание для курящих и пьющих людей.
– Вы – пробовали курить? – продолжает сыпать вопросами Кристина, прищурившись. Ее тон говорит о том, что она заранее надеется, что это не так. Паштет никогда не отводит от нее взгляд, особенно внимательно присматривается, пока она говорит, и так же внимательно продолжает смотреть, пока Дмитрий Валерьевич ей отвечает.
– Скажем так: даже если такое случилось, это было самое сомнительное решение в моей жизни. Вредные привычки сокращают жизнь. Некоторые убивают сразу.
В меня вонзается это слово «убивают». Так вонзается, что я даже перестаю думать о той части Лалиного тела, которой она прижалась к моим ногам.
Татуировки – тоже вредная привычка? Одна из них убила мою маму сразу.
Искусство помогает выжить. Особенно, когда ты с головой. Всю жизнь я плавал в находчивом мире творчестве, как в бассейне с водой, но после смерти мамы пошел дальше и меньше времени провожу на Точке. Никто и слова не говорит. Будто понимают, куда меня втянуло, зачем и после чего.
И да, это помогает. Рисование продлевает жизнь, но рисование на коже – нет, если это не временная татуировка хной.
С тех самых пор смерть любого существа на свете вызывает у меня еще более отталкивающее чувство безысходности, которое стало еще крепче, чем раньше, когда я просто знал, что смерть есть, но никогда не примерял ее черное пальто на себя. Как это происходит? Она приходит, набрасывает тебе на плечи пальто, и… все? А что дальше? Я не хочу, чтобы дальше ничего не было.
На следующий и последний перед каникулами учебный день Дмитрий Валерьевич заявляет, что отменяет урок чтения ради еще одного урока русского языка. Ну, сперва он приказывает всем закрыть рты, а потом уж переходит к сути: сейчас он выдаст нам тетради для сочинений и каждый из нас сможет полюбоваться своими оценками за последнюю работу, в которую я вложил целую душу, хотя и написал сочинение-миниатюру за один день.
Но мне не выдают тетрадь. Паштет рядом со мной делает протяжный выдох через рот так, что его облегчение эффектом «пылесос наоборот» сдувает со стола учителя книги. Кристина Веник и Диана Мягкушка подкидывают свои красивые подбородки высоко под потолок, потому что получили по одной «пятерке» и тут же всем похвастались. «Что тебе? А тебе что? Зато мне – пять!» Таким девкам – унизить, как шагнуть. Ничего нет проще, чем зазнайствовать, если найдется повод. Я вот не знаю, что мне делать – выдыхать, бросать подбородок или прятаться под линолеум, потому что я не вижу своей тетради. В чем дело? У меня «два»? За сочинение о папе? После такого я не просто спрячусь под линолеум, я беспробудно стану под ним ночевать.
Дэн Фаталин, он же Хоббит, говорит, что ему тетрадь тоже не выдали. Его тонкий голос, благодаря которому по телефону люди путаются и вместо «Денис, дай маме трубку» говорят «Привет, подруга!», превратившийся в баритон за несколько миллисекунд, выдувает возмущение, но, как вы понимаете, Ковтун быстро закрывает ему рот.
Учитель берет в руки две тетради, среди которых моя. Движение его дышит опасностью. Губы – галстук-бабочка. Выражение лица – «Здравствуйте. Я хочу купить Вашу библиотеку».
– У меня в руках тетради Кипяткова и Фаталина. Встали оба.
На ногах мне становится небезопасно. Что там такого нафаталил Хоббит? И я накипятил. Я как волна-убийца в маленьком бочонке. Всего тела слишком мало для моих недоумения и обиды. Что мне поставил этот паук? Я трудился, ничего в себе не утаив, как только мог, и сочинение показалось мне особенным.
– Один из вас написал лучшее сочинение, лучшее не только в этом классе, но и за всю мою историю работы в школах, а второй… Блин. Второй понаделал столько ошибок, что его за это мало даже просто прибить. – Говорит Дмитрий Валерьевич, и меня бросает в жар даже еще сильнее, чем мгновение назад. Начнем с того, что он никогда не говорил при детях «блин», если речь не идет о еде. На наше «вот блин» он всегда орал «Ну-ка без блинов!», а сегодня сам не сдержался. У меня горят щеки, все тело дрожит. Я написал круче всех или отстойнее? Мой блин растаял у учителя во рту? Или ему захотелось его выплюнуть?
– Кипятков. – Звук собственной фамилии разжевывает мое сердце, всей душой я боюсь, что я отстойный, напоминаю себе, что скоро примерю черное пальто смерти, поскольку знаю, что с меня сделает Ковтун за эту отстойность.
– Кто, я?
– Нет, копия твоя. К доске вышел! – выполняю грубоватый приказ, как в замедленной съемке. Ну вот, придется делать эту позорную работу над ошибками. – Да смелее же! Не бойся, не буду бить, – говорит учитель с улыбкой, которую я вижу у него не снаружи, а внутри, потому что она только для меня. И вручает мне тетрадь для контрольных работ. Можно подумать, что это грамота за лучшее поведение в мире. Не врубаюсь.
Жизнь резко меняется, я тону в коробке со смехом, потому что когда вижу две «пятерки» и ору «есть!» со вскинутой рукой, рука моя задевает потихоньку отваливавшуюся гирлянду на лампе, и вскоре я весь пропадаю под Ее Бумажным Величеством. Паштет, одной ладонью прикрыв свой смеющийся рот, включает на телефоне фотокамеру. Дмитрий Валерьевич оглядывается медленно, не спеша узнавать, что может увидеть позади нечто похуже прошлого.
– Повесь обратно. – Цедит он спокойненько. Обратите внимание на мимику лица. Закатив глаза и соорудив из губ бантик, учитель показывает всем, что жальче меня существа в мире не видел, словно я грязное пятнышко на обоях, которое портит идеальный интерьер, и пока я поправляю новогодний декор, он интересуется у Хоббита, как можно учиться в третьем классе и писать с безграмотностью одиннадцать ошибок в страницу. – Какая скоростная глупость. Пример для подражания. – Говорит он, а Дэн в ответ, ругая самого себя, забывает постесняться в выражении, прежде чем открыть рот.
– Мать вашу за ногу. Ой, я хотел сказать, как поживает ваша мама.
Дмитрий Валерьевич, выгнув брови, смотрит на Хоббита «да что ты говоришь» взглядом.
Слишком нецензурно выразившись, Дэн получает еще и замечание в дневник. Думаю, теперь и у него там есть страничка с кроваво-красным «аморальным поведением», лучшей живописью Дмитрия Валерьевича.
Я зачитываю работу классу.
«Сочинение-миниатюра: «За что я больше всего благодарен».
В рисовании иногда, если начинаешь плыть по течению, по настроению, картина, написанная честным языком, получается лучше, чем было задумано. Когда я писал это сочинение дома, я просто позволил себе плыть по течению. Включил внутренний монолог:
«Бывают дни с ощущением, что весь мир вокруг настроен против тебя. Это чувство сложно отбить. В такие минуты покой и душевное равновесие возвращает улыбка папы. Порой между нами происходят непростые моменты, пазл не складывается, ограничитель громкости ломается и каждый из нас спускается по длинным ступенькам глубоко в себя. Через пыль обид мы забываем, насколько нам необходима наша дружба и не знаем, как друг друга переводить. Я хочу сказать, что папа для меня единственный человек, которому я могу доверить все, в любой момент нашей жизни. Потому что его я почувствую даже через стену. Неприятности, которые захаживают иногда в каждый дом, являются одним из поводов стать ближе. Мой папа выглядит необычно для отца. Порой так и хочется сказать „папа, повзрослей!“ Его кожа покрыта шрамами и татуировками прошлого, он ездит на мотоцикле на такой скорости, словно спешит жить, словно на заднем сидении сидит Смерть и подгоняет его. При всем этом папа трудится на самой серьезной в мире работе, поскольку работает в суде, а ведь суд – такое место, где необходимо выключать не только свои чувства, но и свою скорость. Папа безудержный, но восхитительный. Хорошее настроение пробуждает в нем отличного кулинара! Но я об отношениях. Иногда есть впечатление, что он забывает обо мне, но стоит прийти беде, как оказывается, что мой папа – настоящий друг, который, не думая о себе, выручает меня. Трудно представить, что кто-то может нуждаться во мне сильнее. Если его слова перебрать, как рис и гречку, разум и эмоции подальше друг от друга, то многие из его слов для меня бесценны. В какие бы жизненные ситуации он ни попадал, всегда выходил победителем. Папа чуткий человек, просто порой приходится прятаться под маской. Его внешний вид сбивает с толку. Под таким видом трудно разглядеть талант и ум, из-за чего многие не знают его так, как я. Он доверяет мне свои тайны, рассказывая разные истории о прошлом, которое не всегда было мрачным. Однажды прошлое было настоящим. И это настоящее обдавало его светом. Одну из его историй я запомню на всю жизнь и буду относиться к папе с такой же преданностью, как и он ко мне. Сегодня хочу сказать то, что мы говорим редко, а жаль: „Папа, больше всего в жизни я благодарен за то, что у меня есть ты!“ Ты делаешь все, что можешь, и тебе было тяжело со мной одному. Тебе пришлось расстаться с юностью так надолго. Тебе пришлось отдать каждый студенческий год. Ты работаешь, чтобы моя одежда была мне по размеру, и чтобы я мог приглашать друзей в кафе. Именно на твои деньги куплены краски, которыми я каждый день переделываю горизонт, море, солнце и небо. Так почему же я хоть что-то должен иметь против человека, дарящего мне такие яркие цвета? В том числе то, что у меня все было не как у людей, особенно семья. Глупо грустить у окна, пассивно наблюдая за миром вместо того, чтобы в него окунуться, и все из-за того, что родители не вместе. Уходя, они желают добра не только себе, но и нам, потому что не хотят, чтобы мы убегали из дома. Однажды ты сказал, что готов расстаться со всем, кроме меня. Папа, я не понимал, но теперь вижу: не тебе пора повзрослеть, а мне пора прекратить строить из себя взрослого. Ты – самая большая любовь моей жизни. Давай не будем вспоминать плохое».
Класс взрывается от хлопков, словно горючий газ под давлением, словно это рок-концерт, а я некто из Роллинг Стоунз, и Дмитрий Валерьевич вскидывает руку, как дирижер. В этот момент стихает весь мир. А ведь он у нас, и правда, правая рука Бога. Я могу слышать, как перед ухом у Дэна пролетает муха, хотя Дэн сидит за последней партой на краю света почти в соседней вселенной.
Учитель оборачивается ко мне всем корпусом. Хлюпает носом, сохранив безжалостную кожу. Под маской этой – воздействие моих слов. И насколько ему это понравилось, ровно настолько же он растекается в критику. Прежде чем комментирует, как он офигел от моего сочинения, Ковтун делает замечания, но звучат они с его голосом как… этот… как там говорят юристы? Строгий выговор. Во-первых, вместо «папа работает в суде» я должен был написать «папа работает судьей», поскольку, как замечает (строго выговаривает) Ковтун, в суде можно и уборщиком работать, а из моего текста совершенно непонятно, какой такой «серьезной в мире работой» мой отец прикрывает свой ненадлежащий вид. Мой класс почти бросается в учителя тапками, даже девчонки. А он продолжает, говоря, что «красные строчки» – мое больное место. Я просто не представляю, где же начинается новый абзац, и решаю просто-напросто избавить себя от него. Весь текст сочинения представляется сплошняком, где нет ни одного отступа – так дело не катит. Мой класс кидается в него тапками и камнями, карандаши летят в учителя стрелами, воздух наполнен чем-то тяжелым, кажется, если сейчас включить зажигалку, этот воздух весь загорится, но Дмитрий Валерьевич не замечает ничего, ни одного вихря чувств, ни одного карандаша, торчащего стрелами из его груди. Он продолжает меня придавливать к стенке безграмотности. Ему не очень понравилась концовка. Концовка, по его мнению, получилась рваной. Хотя в это я уже не верю. Напоследок он решил не иначе как придраться, но в итоге… поставил мне две «пятерки», поскольку, цитата: «еще никогда не встречал сочинений такого необычного стиля изложения среди детей». Это настолько ярко и так красочно бросается в глаза, отношения между мной и папой настолько западают в душу, в сочинении среди строчек и между ними слышится стук такого любящего сердца, что на фоне этого учитель закрывает глаза на косячки. Впервые в жизни.
Впервые в жизни он закрывает глаза на чьи-то ошибки и ставит «пять»! Из уст Ковтуна это звучит как признание в вечной любви. Я ощущаю себя лауреатом книжной премии.
– Я… – сделав паузу, вздыхает Дмитрий Валерьевич, – покорен во всем величии этого слова, а ведь между мной и литературой такое случается редко. – Заканчивает он тихо, словно чтобы никто не узнал. – Спасибо, Степа.
Глеб, 27 лет
Я вырываю из себя страницы слепой ярости. Неприятное ожидание истлевает, словно старая рассыпающаяся на куски бумага. Я сижу за столом и смотрю на своего крутого папу, на своего самого лучшего, любимого сына и его самого верного друга с чутким сердцем, на свою самую-самую любимую девушку, даже на себя вот этого нового и, кажется, люблю Новый год. Снова. Я смотрю на то, как поправляется в компании друга мой сын. Смотрю, как классно сегодня выглядит в этом платье Юля. Слушаю, порой закатывая глаза, как с каждой последующей рюмкой слова моего отца преисполняются все большим сумасбродством («Налейте мне еще!»). Незадолго до того, как не стало Марты, папа изменился, он повышал себе настроение выпивкой, и я боюсь спросить, из-за чего. Слушаю его сейчас, прикрыв лицо, потому что мне впервые в жизни не наплевать и потому что мне реально стыдно, когда папа начинает учить Степу с Ярославом общаться с девочками. Нет, с девушками. Информация, как он считает, пригодится им в жизни. («Спешка – первый признак плохого секса!») Вы представляете? Не то чтобы я по жизни был душкой, но раз на то пошло, пусть отец выкусит и не воспитывает меня. Высказываясь на тему «спешки» достаточно долго, папа не замечает, как Ярослав, подергав Степу за рукав, просит, шепча на ушко, пойти к нему, потому что он спать хочет. Спать! Типа.
– Папа, – говорю я, прибавив к голосу побольше давления, – мальчикам неинтересно. Мальчики, уже поздно, идите спать, если хотите.
– Пусть еще едят. – Пьяным громким голосом месит папа. – Степа выдумал быть вегетарианцем. Надеюсь, твоя Лали, став женщиной, научится так классно готовить мясо, что выбьет из твоей головы эту дурь. Даже животные мясо едят! Вот Ярослав – рулит. Ешь еще крылышко, дружище.
– Спасибо, дядя Вова. Что-что я сегодня не упустил, так это наесться до отвала.
– Ты ешь медленно. Едой надо наслаждаться именно так, а не просто сесть, быстро закинуть в себя и полететь спасать мир. Мир подождет. Вкусную еду надо смаковать не спеша. Как женщину! Всю ее об…
– Пап! – предупреждаю я. – Эта лечка, по ходу, не кончится до талого. – Шепчу Юле. – Перестань нести на белый свет чушь при детях. И вообще, – смотрю на новые наручные часы, подарок папы и Юли, – два часа. Тебе пора надавить на рыло.
– Чего, чего? – переспрашивает у Степы Ярослав, и сын ему объясняет:
– Это значит – лечь спать.
– О боже…
– Сладкие мгновения надо продлевать. – Не сдаваясь в бою, продолжает папа. Думаю, он решил продлить нам это мгновение до утра следующих каникул. – И никакая это не чушь. Мальчики – будущие мужики.
– Папа… – меня заводят, как мотор. Мне хочется купить папе ближайший прямой рейс от аэропорта Владивосток до аэропорта Санкт-Петербург. И не дай бог обратно.
– Предварительные ласки – прежде всего! – я вздыхаю, варясь в своем стыде, и с трудом выжимаю улыбку, когда Степа тянет Ярослава за руку и они, прихватив по кусочку торта с соком и подарки, ретируются из гостиной в детскую космическую комнату. Только даже в отсутствие пацанов отец не останавливает лечку, приступает теперь нас с Юлей пролечивать, как будто мы не знаем, как со своей страстью управляться. Я б ему рассказал! Но оставлю только себе. – Лишь в одном случае можно без них. Если девушка связана. Тогда можно обойтись. Она возбуждается мгновенно. Особенно, когда спиной. – Мои глаза выкатываются. Скоро мне придется их на ковре ловить. – А еще важно место. Тепло. Романтика. Свет. Запахи. Хотя, конечно, каждому свое. Да, сына? – томно выдувает папа, глядя на меня через призму своего пьянства. И тогда мне кажется, что с меня сняли шкуру. Как будто ему настолько подробно известно о моих лифтах, сараях, гаражах и подъездах. Если да, мне интересно узнать, откуда он знает? Откуда он знает места, где я с Юлей не могу сдержаться от всего, что к ней чувствую, и когда папа успевает установить в этих местах камеру видеонаблюдения? – Вот я, например, люблю в ванне. И на море ночью. Когда небо ясное… Когда звездочки. А еще и если Луна… Лунная рябь на поверхности воды. И тут мы такие на берегу. Эх. – Избавив меня от своего проницательного глаза, папа отпивает шампанского. Мыслями в этот момент он переносится куда-то подальше. – Порой один раз, всего один-единственный раз, можно растянуть на целый час.
– Не знал, что у тебя так долго не встает. – Унижение неуклюже срывается у меня с языка, Юля сдерживает смех в руке, мои же руки сплетаются на груди. А папа смотрит на меня так, словно придумывает, что соорудить из моей головы, которую он мне сейчас снимет с плеч.
Благо, через полчаса он умывается и обрушивается на диван, избавляя нас от всех своих глупостей. Юля успевает убрать со стола и сам стол убирает, пока я делаю так, чтоб все папины конечности лежали на диване под одеялом. В перерывах между укладыванием груды пьяного хлама успеваю смотреть на Юлю, которая перегибается в своем коротком платье через стол, сметая с него последние тарелочки и крошки. Из-за гирлянды, мигающей на нашей живой свежей елке до потолка, наша кожа меняет цвет с желтого на синий, с синего на красный, с красного на малиновый и еще на тысячу цветов.
– Ну что? Пора уходить? – уточняет Юля, чья рука с новым подаренным мною золотым браслетом зависает над выключателем.
– Валим. – Говорю я, вытаскивая из папиной руки пустую рюмку, и Юля тушит мигающие огоньки.
В первый раз за сто лет я ощущаю себя в гостях у новогодней сказки, как будто мне снова лет шесть-семь. В ту пору папа в обязательном порядке покупал мне живую елку и подарки. А еще каждый год – новые шарики на ветки. Он никогда не знакомил меня со своими девушками, всякий праздник мы проводили вдвоем, готовили, украшали елку, играли, и воспоминания об этих днях, об этом промежутке между старым и новым годом со мной остались самые лучшие. Я вырос и подумать не мог, что волшебство вернется. После стольких страниц боли, которые мы с папой перелистнули.
Единственный минус этого Нового года – папа долбанулся на отличненько при Юле и при мальчиках. Такого даже со мной не бывало, но с годами моего старика все труднее отучить от приколов. Он боится стареть и подкармливает в себе романтика. Надеюсь, на Степу наши гены не обратят внимания. Тогда он будет одержим Лали, красками и кисточками – всем хорошим и полезным. И он никогда не потеряет свою Принцессу и Ярослава. И меня – еще нескоро. Терять – отстой.
Ночью, которая заполнила квартиру, превратив ее в коробку из темноты и тишины вокруг нас, я слышу, как мой сын сплетничает с другом. Как мой сын откровенничает с ним о том, что на мое сердце взваливать не хочет, боясь, что оно провиснет.
– Жить можно, – слышу Степин голос, крадясь из кухни в спальню мимо его приоткрытой двери, – но когда случайно касаюсь взглядом ее фотографии или рисунка, в груди вибрирует. Вот тут. Или вот здесь, в животе. Судорожная волна прокатывает какая-то.
– Душа шевелится. – Отвечает Ярослав. – Мой папа говорит маме: у меня от тебя душа шевелится. Правда, сам при этом штаны поправляет.
Хихиканье Ярослава быстро смолкает, как только Степа издает хлюп. Он рассказывает другу, что мог бы стать чьим-то старшим братом. И что по маме скучает. «Просто безумно». А я не знаю, как сделать так, чтобы повернуться и не скрипнуть полом. Как самому не перейти в режим тоски. Юля ловит меня в коридоре, видимо слишком громко, потому что мальчики смолкают. А потом мы с ней закрываемся у себя, и схваткообразная пульсация разливается по моим груди и животу до самого низа, а затем по рукам, плечам, лопаткам – везде, где она касается. Я глубоко впиваюсь ей в рот, у меня шевелится душа. Я до отказа напился света. Я съедаю маленькие кусочки зефира с ее груди. Я мучаю ее. Своим языком. Своими пальцами. Мы запиваем поцелуи остатками рома. Я пою ее из бокала. Вытряхиваю остатки с донышка на ее рот, щеки и шею. Выпиваю прямо с кожи. От движений души на теле оживают рисунки, начинают жить своей жизнью, начинают двигаться и дышать. Как мы, которым все мало одного поцелуя и двух пар рук. Я люблю ее, люблю и люблю, пока от нас не остается ничего.
Степа, в ожидании 10-летнего юбилея
Голубой потолок неба накрывает тех, кто откровенно мечтал о мае. Когда солнце палит жарче, запахи обретают суть, а на Точке можно будет играть в одной футболке и тонких штанах. Я так сильно жду этих каникул, что с начала года чувствую, как они подкрадываются ко мне лениво, прогулочным шагом.
Настроение Принцессы Лали мне не нравится. В воскресенье она рассказывает, что порвала отношения с Дианой, потому что Лали гуляет со мной чаще, чем с ней. Я давно говорил Принцессе Лали, что девчонка, намеренно подбивающая идеальную почву для ссор, явно не является подругой. Я рисовал Мягкушку всего раз в жизни. Даже карандаш знал составляющую ее начинку. Глаза свои Мягкушка на моем рисунке скосила в сторону, а рука судорожно теребила прядку волос. Это был типичный завистливый прищур совершенной завистницы с премией Величайших Завистников Всея Земли. Когда Лали ей сообщила, что мы собираемся покататься во дворе Ковчега на качелях, Диана пригласила ее в кино, но та отказалась, ведь мне уже пообещала. Диана пришла к выводу, что им лучше не дружить. В конце концов, Лали с щемящим сердцем согласилась.
Несколькими минутами позже я ощущаю, как папа наблюдает за нами из окна. Он всегда так делает, хотя кто знает. Когда я сказал Лали, что Диана крыса, достойная, чтоб воспоминания о ней были стерты, я еще был в чем-то уверен, но когда мы захотели есть и разошлись по домам, я оказался неуверен ни в чем. Папа наблюдал из окна? Папа мыл Юлю! И до сих пор моет. Словно она кошка.
– Ой, ой, – пищит отец за стенкой. – Наш надзиратель с улицы приперся. Пора выходить.
– А голову мне помыть? – обиделась Юля. Мокрая, дранная кошка. Ой, я хотел сказать, хорошая кошечка. Просто ангел.
– А я ее еще не помыл?
– Нет.
– А что ж я мыл-то все это время?
– Вспомни-ка.
Я не хочу знать, что папа ей мыл, сперва испачкав. Отхожу от ванной как можно дальше, делаю вид, что меня тошнит, но зачем? Никто не видит. Хочется убежать в лес. Иногда есть чувство, что только с лесом я в хороших отношениях. Сегодня я свой обед скорее найду в дупле у Выжившего дерева, чем на столе родной кухни, ведь папа настолько в отношении меня фиолетовый, что от его фиолетового светится вся квартира. Найдя в кухне между печкой и шкафом на одной из полок где-то в следующем континентальном округе жалкую пачку банановых чипсов, наливаю себе чай, напоминаю, что сегодняшний мой отдых – сдохнуть от голода, и закрываюсь в детской, предварительно закатив глаза, когда слышу очередное «мяу», а может быть и «вау» из ванной. Лицо морщится от этого так, что когда я прохожу мимо зеркала, мне кажется, что летом мне стукнет не десять, а сто десять.
Давайте я заполню свою голову чем-то более безопасным. Завтра предстоит контрольный диктант по русскому языку, мне нужно прочесть хотя бы несколько правил, чтобы попытаться написать на «четыре», но в этом семестре я настолько уверен в себе по этому предмету, что сажусь за стол рисовать… голод.
Ну, нет.
Ради «избавить новую бумагу от отстойной картины» я гремлю ключами, но отец не замечает, как я ухожу из дома. Клянусь трудом, миром и маем – я гремел связкой, как бубном, прямо под дверями ванной, но вся дверь в ответ мигала фиолетовым. Я планировал написать Паштету, но мои руки уснули в карманах, а ноги приволокли меня к дверям квартиры Дмитрия Валерьевича.
– Здарова, – говорит он хрипловато, словно звук доносится из жестяной банки. Видимо, спал. Уставшая футболка висит на его прожеванном теле. Очки съехали вбок, словно он уснул над одной из любимых книг, которые зачитывает до дырок и знает наизусть начало, середину и конец каждой главы. – Давно тебя не было.
– Если вы сегодня не настроены для гостей, – говорю я, описывая его помятость глазами, – так и скажите, я не обижусь.
– Дело не в этом. Если ты не сбежал из дома, то заходи. – Теперь его руки сплетаются на груди, но так медленно, что за это время можно сдать экзамен. Я думаю, а когда он, собственно, хоть когда-то двигался торопливо, без грации? Он почти ничего никогда не делает быстро, живет, пританцовывая, а это – его типичная поза под названием «Так, и что же ты на сей раз накуралесил?»
– А если я сбежал? То что?
– Возьму за ухо и провожу домой. – Ничуть не быстрее этого движения отвечает учитель. Точно, спал. Из нутра его квартиры прорывается запах жизни. Я ловлю ноздрями запахи стен, вещей и еды. Желудок морщится от желания.
– Я не сбежал. – Вытаскиваю из карманов руки. Дедуля сказал, когда человек говорит не правду, он старается прикрыть как можно больше своего тела. И прикасается к лицу. Ни того, ни другого моя фигура не делает. – Я выходил из квартиры, очень громко гремя ключами. Папа и Юля были дома.
Дмитрий Валерьевич приоткрывает губы и развязывает руки на этот раз быстро, а потом передумывает спрашивать, сглатывая. Он хочет задать мне вопрос, который изредка задает последние полгода так тонко и осторожно, что гениальности ему не занимать. «Готовишься ко дню рождения, да? Юбилей, десять лет. Не каждый день исполняется десять. Согласен? На холодильнике корзинка с записками, говоришь? Придумываешь конкурсы? Интересно, а на папину свадьбу ты тоже приготовишь что-то особенное?» Даже если наш разговор исключительно о том или ином уроке, он умудряется намекнуть на папину свадьбу. «Вот вырастишь и сделаешь своей Принцессе предложение посерьезнее. Спросишь у папы, как он это сделал. Или не сделал?» Прищур через очки в мою сторону. Только я ему ничего не отвечаю. Если бы мой папа наконец-то решился сыграть с Юлей свадьбу, Дмитрий Валерьевич бы узнал, хоть мы и не в деревне живем, но все же в одном районе, и по выходным мир моего учителя вовсе не всегда сужается до размеров его домашней библиотеки, и разговаривать он умеет не с одним своим черным котом Василием Васильевичем.
С согнутыми в коленях ногами и с истомно расслабленным лицом, поглаживающий кота, говорящий другим голосом… в первый раз мне было поразительно узнать об этой стороне Дмитрия Валерьевича.
– Вы опять просидели дома? Вечер субботы и сегодня? – спрашиваю я, но надеюсь на обратное. Учитель заменяет стыдливое «да» вопросом «А что?» Беру свои мысли обратно. Его мир сужен до ширины этой комнаты. В лице его я вижу, что ему давно плевать. – Ничего. Кстати! – я вскидываю палец, возвращая себе его внимание, и вытаскиваю из кармана ветровки, которую положил на край кровати, кое-что дорогое учителю, то, что я брал к себе домой, а сегодня решил вернуть. – Я починил его для вас. Вы не заметили, как он исчез. – В раскрытую ладонь Дмитрия Валерьевича садится деревянный Буратино. Игрушка теперь цела, я ее вылечил, правда голова, которая раньше могла вертеться вокруг своей оси, теперь стоит на месте.
– Спасибо. – Тихо говорит учитель, хотя в его голосе и лице я чувствую гораздо большее. Словно я починил не только игрушку. – Раньше он был значительно больше моей ладони. Мне папа помогал его делать, когда я учился в начальной школе. Буратино был моим любимым героем, я его так обожал, так хотел, чтобы он выскочил со страниц сказки, так хотел, чтоб он был со мной всегда. Я был впечатлен, когда папа мне впервые прочитал. И показал фильм. Мне казалось, что Буратино настоящий, никак не мог отделаться от чувства, что его не выдумали. Папе… после вырезки из дерева удалось нарисовать ему такое лицо, почти копию с актера в нашем старом советском фильме про Буратино.
– Да. Действительно похоже. Тот же самый не закрывающийся от улыбки рот. Озорство в глазах. У вашего папы талант. Но что вас так сильно впечатлило в Буратино?
– Он веселый. И веселость это не поддельна. Я хотел быть таким же, но что-то мешало стать чуть легкомысленней – я был похож на Пьеро. Особенно когда не стало друга.
– А сейчас?
– О чем ты?
– Кто ваш любимый герой сейчас?
Помолчав, как будто сдерживая ненавистные слезы, Дмитрий Валерьевич признается. Папа.
– Он мой настоящий герой, он был всем, что мне нужно. Был папа – было все. А потом не стало ничего. – Я не могу насытиться воздухом, так густо становится от тоски в центре груди. Мне хочется спросить учителя, как можно жить в тоске. Если мир рухнул, почему нельзя поднять осколки? Построить что-то другое. Заполнить новый мир красками, фигурами, лицами, солнцем и небом, дружбой, людьми и счастьем. Мне хочется знать ответ, потому что мой собственный мир когда-то рухнул, и я до сих пор не подобрал осколки и ничего нового из них не построил. Потом на миг я представляю, что за мамой уходит и папа, и раздумываю узнавать. Темнота после смерти папы могла бы быть настолько беспросветной, что я до конца своей жизни не смог бы заполнить ее тысячей новых людей, не разбавил бы ее лучом солнца, которое бы перегорело прямо в небе. – Но раз ты его починил, – Дмитрий Валерьевич протягивает своего деревянного любимчика обратно, – забери себе. Поскольку ты настоящий друг, он принесет тебе счастье на своем длинном носу.
– Вы уверены?
– Абсолютно.
– Дмитрий Валерьевич. А когда вы… когда вам пришлось расстаться с другом и с папой, вы хотели, чтобы время начало идти быстрее? – спрашиваю я осторожно, вспоминая его историю, которую он все же мне доверил, хотя я не думал, что учитель кому-нибудь расскажет, как умер его друг. Что произошло в тот день? Что он видел и не может забыть? Меня передернуло. Много раз я пытался представить себя на его месте, представлял, как мы с Паштетом полезли бы на дерево, кто выше, а потом Паштет бы сорвался, и его голова раскололась бы у меня на глазах, как вазочка с красным соком.
– Конечно. Мне было интересно, войдет ли в мою жизнь счастье или я уже не смогу почувствовать вкуса, не смогу различить истинные цвета вещей. Каждый подсознательно хочет начать жить дальше, хотя есть ощущение, что жить не захочется никогда. Мне – захотелось. Юля. Я влюбился в нее, полный надежд. Столько же надежд мы пережили, живя вместе. И все почти напрасно. Потому что хоть и закончилось это, счастьем после смерти папы смогла заполнить меня только она.
– Вы еще встретите свою любовь.
– Такое происходит только раз. Юля – самая большая любовь в моей жизни. Только не переживай.
– Мне тоже хочется, чтоб время пролетело быстрее. До момента чего-нибудь самого интересного. Почему мне кажется, что самое счастливое время еще где-то впереди и его просто надо дождаться?
– Потому что так и есть. Только представь, сколько еще классных картин ты напишешь в своей жизни.
– Я любуюсь шедеврами искусства и начинаю бояться, что я бездарь.
– Это не так. Отличный художник не может просто взять и стать бездарем. Все твои шедевры впереди. Сравнивай себя с собой прошлым. Ты еще не окончил школу и не поступил в Академию. Кроме того, Глебу с тобой повезло. Совершенствуйся, но всегда гордись собой.
– Глебу повезло с Юлей. Стол пустой, мой живот пустой, а зато они в ванной друг другу спинку моют. – Возмущаюсь я, прежде чем подумать и как будто тут же врезаюсь в стену под его взглядом.
Можно подумать, учителя снесло с берега волной в океан ревности, уныния, злости – чего угодно. Но когда он спохватывается нагреть мне тарелку борща, мне становится стыдно, насколько я его недооценил. Пока ем, Дмитрий Валерьевич спокойно вызывает моего отца, впервые в жизни к себе домой, а не в школу, и затем, чтобы выразить возмущение в его сторону, но излишняя ярость даже не смыкается у него над головой. Учитель предельно разборчив на эмоции. С некоторых пор это случилось. Несмотря на то, что Дмитрий Валерьевич проиграл Юлю и до сих пор скучает по ней, он больше приобрел, чем потерял.
Хотя в начале разговора эмоции ненадолго становятся выше его роста.
Он говорит, мой папа заплыл в своей ванной слишком далеко для того, чтобы понять, что его сын хочет есть. Говорит, он настолько застрял в роли Ромео, что забыл о своей роли отца. Пока уделял внимание самым интересным частям своего тела, не услышал, как сын ушел из дома. Борщ у меня в желудке бурчит от отвращения, несмотря на то, как было вкусно его есть – сейчас не дай бог папа с учителем будут говорить друг другу жуткие пакости. Начало-то, как видите, впечатляющее! Я слушаю то, чего слышать не хочу, сидя на стуле в кухне, переглядываясь с желтыми глазами кота, палящего на меня с высоты подоконника. Меня немного пугают его никогда не мигающие глаза, как фонари на фоне всепоглощающей темноты. На миг они сужаются, перенося меня в ужасный сон из прошлого. На месте Дмитрия Валерьевича я бы назвал этого кота Тень. Или Тьма. Или Полночь, как в фильме про женщину-кошку. Или лучше Мрак, поскольку это мальчик. Но никак не Вася. Когда вы слышите имя Вася, вы представляете себе как минимум свойского дружищу на четырех лапах с прехорошенькой мордой. Кот моего учителя – сплошная черная грация. Готическая красота. Обо всем этом я думаю, глотаю, и слышу, как сзади на меня надвигается нечто подобное же коту, только больше и сильнее. Точно волк из ночного кошмара. Оно дышит. Оно крадется. И отбиваться от него никчемной ножкой от табуретки будет бестолково. Где-то посреди прихожей оно съело Дмитрия Валерьевича, и его кровь стекает с клыков животного на паркет кухни. Капли отбивают бит. Мягкие шажки приближаются, воздух хрустит от неминуемой жести. Совсем не сомневаюсь, что это – папа. Таков он в своем тигрином гневе с походкой рыси.
Но что сегодня случилось с моим определителем настроения? Он сломался, потерял башню, как Буратино под Новый год. Или у него крышка открутилась и закатилась под елку, как у пьяного дедули в новогоднюю ночь? Когда я оборачиваюсь всем корпусом на стуле, мои глаза видят совсем не то, что видел внутренний взор.
– Пойдем, дружище, домой. – Нежно говорит папа. А меня бесят его розовые щеки. Ну, хоть не похож на анютины глазки по цвету.
– А ты больше не станешь меня обзывать «надзирателем»? – спрашиваю я, достав откуда-то этот прокурорский тон, не имея понятия, что у меня такой есть. – Ощущение, будто я из тех, кто по щелям любит заглядывать. Я не такой! Больше.
– Ну не буду, господи. Еще есть ко мне исковые заявления? Нет? Тогда порулили, да давай по шурику. – Его рука тянется ко мне. Мне безумно хочется до нее дотронуться, чтобы снова перенестись домой, чтобы снова почувствовать себя в безопасности, но я сдерживаюсь. Вместо этого из меня вылетает что-то такое темное, как Васина шерсть. Втайне от всех я впервые признаюсь, что не голод меня сюда притащил, а чувство, сжимавшее сегодня мой желудок, не назвать пустотой.
Я встретил Юлю. Она мне понравилась. Я познакомил папу с Юлей. Они влюбились. Говорят, бойтесь своих желаний, ведь они сбываются. То, что было моим желанием, не было моим желанием. Понял я это, когда оно исполнилось. Папа почти забыл Альбину. Юля забыла учителя. Они вместе. У папы есть большая любовь. Но папа-то только мой. Всегда был. Я его не хочу ни с кем делить. Однажды в горячке он проорал, что не будет меня делить с Мартой. Что я только его игрушка. Это было эгоистично, но правдиво. Каков отец, таков и сын. («Потому что с генетикой не поспоришь!») Он мне нужен весь полностью. Вот чего я хотел, когда между нами были стены. Я хотел вернуть папу, использовал первый попавшийся способ, да, самый верный, но меня что-то заставляет о нем жалеть. Я хотел вернуть его, но только себе. И теперь моя мечта об их расставании покрывается новым слоем каждый день. Я не выдумываю сценарии к свадьбе, вот почему избегаю отвечать на вопрос Дмитрия Валерьевича – никакой свадьбы я не хочу. Мне нужен папа. Мне нужна мама. Нежелание папы делить меня с мамой было настолько сильно, что злой рок разлучил нас с ней смертью. Я не желаю смерти кому-либо. Боюсь смерти больше всего на свете.
Не хочу думать о смерти. Мне хватило случая с мамой. Дедуля говорит, что все люди разные. Но как можно поверить? Если все, увидев на улице мертвую птичку или мышку, исполнятся отвращением и скажут «фу», пускай и только в своих мыслях. Но ни секунды не подумают, при каких обстоятельствах погибла крохотная частичка природы, и что ей было больно. Я всегда зачем-то об этом думаю. Мне жаль животных, и я хочу, чтоб каждое из них было на своем месте – мышь в норе, птица в небе, где ей и место, а курица в деревне, а не у меня в супе.
Смерть – никакая. Только жизнь полна красок. Она – прекрасна. И Юлия прекрасна, в ее руках я таю, но в качестве мачехи никого не хочу, даже ее. Дмитрий Валерьевич страдает, я и его люблю тоже. И должен найти способ слепить эту пару вместе снова. Но несколько месяцев меня тормозила мысль, как палка в колесе: а папа тогда будет счастлив? Будет ли ему достаточно одного меня? Я сам себя загнал в лабиринт и не могу найти идеального выхода. Я знаю, чтобы все было идеально, папа сам должен захотеть уйти от Юлии, но едва ли, если он не может от нее даже оторваться на секунду.
– Папа… У меня вопрос. Ты по-прежнему готов расстаться со всем, кроме меня?
– Ты меня приревновал к Юле?
– Не приревновал. Ему противно. – Вмешивается Дмитрий Валерьевич, почерпнув побольше настойчивости. Побольше уверенности, что сейчас слово предоставляется именно ему. – Потому что не надо заниматься при ребенке своим баловством. У меня совет: станьте образцовым родителем. Плевать, что это вызовет снегопад в середине августа.
Я перестаю дышать, и сердце ухает куда-то к соседям снизу. За одну наносекунду отец раскалился докрасна от злости так, что к его коже страшно прикасаться. Он уже надвигается к учителю походкой рыси, словно чтобы внезапно выскочить и вцепиться ему в горло. Даже на расстоянии я вижу, что Дмитрий Валерьевич заглатывает разряд электричества, потому что его всего передергивает, но судя по лицу вовсе не от страха, от чего-то такого, о чем я не хотел бы знать.
– Знаешь, что я тебе скажу, ботаник? – Не надо, папа. Не смей ничего такого говорить! – Три слова, не больше. – Папа подплывает настолько близко, что учитель делает шаг назад к большой полке с множеством книг, и еще один шаг, пока не врезается лопатками в корешки. – Найди себе бабу. – Говорит отец с целью раскрутить его, как винтик.
– Вы что-то приняли, видимо, раз при ребенке ни в чем не стесняетесь?
Мои ребра сжимаются от душевной боли. Неужели вот это – жизнь? А не испорченная картина.
– Скажите спасибо, что я не рассказал всего, что о вас успел узнать, Дмитрий Валерьевич. Мне по фиг. – Воздух раскаляется. Папа всего в секунде до того, как опрокинет учителя словами.
– Он все знает. Мы друзья.
– Это я все о нем знаю. Это я его друг. – Говорит отец, пока от друга в нем остается не больше, чем просто слово. – Хотя вы правы, давайте проверим, все ли знает его величество художник. Вы ведь любите проверять знания? Степа, – он резко поворачивается, а меня уже трясет так, что стены вокруг нас вот-вот должны начать синхронизировать, даже слова «его величество художник» папа проговаривает с должным стебом. Все, что сегодня находит свою тему на его языке, подвергается издевке. – Ты в курсе, какой скандал учитель устроил в ресторане? Примерно да, с моих слов, пока подслушивал мой с папой разговор. Как насчет деталей, которые я не озвучивал? Ты также знаешь, что он Юлю в постель затащил, когда она уже жила с нами. Об этом я рассказывал папе тем же вечером, и ты слышал. А знаешь ли ты, что он ответил на мой звонок ночью? Знаешь или нет? Как я набрал номер Юли, а твой учитель тонко намекнул, что я не вовремя позвонил, поскольку она в душе? – папе приходится повторить вопрос после моего продолжительного молчания. Я киваю, стараясь не смотреть Дмитрию Валерьевичу в глаза, в его глаза, полные отвращения и неверия, что перед ним отец ученика. Вот только последнее, что меня волнует, это прошлое. – Допустим, ты знаешь и это. – Сдается папа. – Но ты не слышал, что он мне сказал и как он это сказал. Это нужно было слышать самому, ни один пересказ не передаст всего настроения… Твой Дмитрий Валерьевич бросал Юлю одну в горе, пил и гулял после всех ее выкидышей.
Это уже сверх меры подло. Мир становится так невыносим. Все не на своих местах. Словно птицы тонут в воде, а рыбы задыхаются в небе. А у меня душа и сердце не на месте, обе руки левые, а ноги как у кузнечика. Что-он-такое-говорит?! И это – мой папа?
– Папа, замолчи. – Когда в легкие снова врывается воздух, я почти взрываюсь от омерзения и боли, которую разделяю с учителем, чтобы ему не так много досталось.
– А теперь он стал домашним котиком, не дать не взять. – Продолжает папа, сверкая фиолетовым на мое смущение. – Теперь он сидит дома и читает! – с полки он стаскивает книгу и, держа ее двумя пальцами, словно тряпку для стирания пыли, вертит перед носом учителя.
– Не трогайте мои вещи. – Учтиво произносит Дмитрий Валерьевич, спокойно забирая книгу.
– Мне достаточно того, что я трогаю твою бывшую жену. – Мой докрасна раскаленный папа так близко к лицу учителя, что через секунду тот смотрит на него через запотевшие очки. – Но вы не переживайте, всегда можно вспомнить, как выглядит женщина. Я вам на день учителя подарю календарь с обнаженной девушкой, повесите ее на стену, пускай она у вас хоть где-то будет.
Я закрываю глаза. Если бы это происходило не со мной, я бы не поверил. В жизни всегда происходит то, чего не может быть? Как хоть кто-нибудь может это терпеть? Мир смазывается, словно по окну размазали наши рисунки. Пора убираться отсюда. Весь дом как электроподстанция под напряжением. Пора убираться отсюда мыть окна.
– Степа… выйди. – Тихо и глубоко говорит Дмитрий Валерьевич, но чего-то поздно.
– А я уже все сказал. – В триумфе добавляет папа, оставив очередную паршивую цитату на десерт: – Веселых вам выходных дома на диване.
– Теперь я абсолютно уверен, в чем сыр-бор. Как я и предполагал с самого начала. Это не у мальчика, а у вас проблемы с поведением. Вы никак не можете вырасти, опасности не различаете и не боитесь ничего, но в вашем случае это страшно. На ребенка вам плевать. Судя хотя бы по вашим трюкам на мотоцикле. Вы, наверное, думаете, что сделаны со своим железным конем из одних и тех же запчастей, раз даже боли ни черта не боитесь?
– Очень смешно.
– Мне – нет.
Каким образом проигравший может быть настолько спокойнее и увереннее победителя? И на самом ли деле я правильно распределил роли победителей и проигравших? В проигрыше ли тот, кто одинок, но спокоен, ведь спокойствие и есть счастье? (Мое спокойствие – лишь ты… – папина любимая цитата из песни). А может, учитель зол настолько, что у него огрубела шкура и слова не ранят его глубоко? Счастлив ли обезумевший победитель? Вся жизнь сплошное противоречие. Ни одного верного ответа, мнения, стиля, вкуса не существует. Папа оборачивается и едва заметно улыбается, словно я хрупкая вазочка на краю стола, словно я в любой момент могу начать биться в истерике. Я не хочу при них разбиваться. Мне надо свалить отсюда, пока я не споткнулся стоя или не заплакал.
Глеб, 28 лет
На пороге в его комнату я глубоко вдыхаю запах его вещей, пыль с его столика, где он творит, запах красок заполняет мой нос, и я таю под его взглядом – мы помирились. Еще до того, как я позвонил его учителю и извинился.
– Эй. – Говорит он. – Моя серия рисунков закончена.
– Где? – я буквально воспламеняюсь, полгода сын обещает мне некую «серию рисунков», которая «перевернет мое сознание», и есть в этом обещании нечто завораживающее, нечто, заставляющее помогать стрелкам двигаться быстрее.
– Уже темно. Я покажу тебе завтра, после школы. – Его улыбка над кончиком одеяла переносит меня в один из наших дней, я не знаю, почему именно туда, но когда Степа ходил в садик, я возил его на папиной машине, и мы играли в вопрос-ответ «Угадай, чего бы мне хотелось прямо сейчас?».
«А ты знаешь, чего бы мне хотелось прямо сейчас?» – первым спрашивал я. «Мороженное?» «Нет». «Рисовать?» «Нет». «Сдаюсь». «Вареную кукурузу». «Фу! А ты знаешь, чего хочу я?» «Мороженное?» «Нет». «Поцеловать меня?» «Нет». «Сдаюсь». «Не вставать рано». «О, как же я не догадался». Все еще стоя над его кроватью, я думаю о продолжении игры вечером, когда я забрал Степу из садика после своих пар в универе. «Ты знаешь, чего бы мне хотелось прямо сейчас?» – спрашивал я. «Вареную кукурузу?» «Уже нет». «Домой?» «Мы почти дома. А еще?» «Поцеловать меня?» «Да. Но ты будешь сидеть на месте и хорошо держаться, пока папа ведет дедулину машину, ладно?»
Воспоминания закружились во мне вихрем и почему-то, но не понятно, почему, я никак не могу ими насытиться. Думаю, настал самый идеальный момент сказать то, что постоянно вертится в уме.
Я боюсь твоего взросления. Боюсь не твоего возраста, а того, в кого ты можешь превратиться в будущем. Продолжишь ли ты рисовать? Будешь ли долго счастлив со своей Принцессой? Не притронешься к тому, что принесет ложное удовольствие, но проблему внутри не разрешит? Хочешь ли ты или не хочешь делить меня с Юлей? Я не буду делать ей предложения, я никогда не был женат, но жил и живу с девушкой, не знаю в чем отличие, если только не с чисто юридической стороны. Я вижу ее глаза, молча умоляющие меня об этом, а потом твои вижу, молча и тонко ставящие на мои действия тормозной кран. Я боюсь твоего взросления, как своего не боялся, потому что не задумывался, что произойдет нечто, заставляющее меня кидаться в окна и швыряться мебелью, кричать так, что у соседей кровь застывала в жилах. Не взрослей. Давай остановимся в этом дне на несколько лет. Тогда ты никогда не потеряешь Лали, как мы с твоим дедушкой потеряли своих женщин. Тогда я сяду на твою кровать, и буду вечно пересказывать тебе, что когда я смотрел на тебя, мое горе смывалось. Как когда я носил тебя на руках, все обретало смысл – и то, зачем папа вырвал меня из лап зависимости, и то, зачем я встретил Марту, и почему у меня выработалась какая-то свойская связь с гравитацией, когда я вышел из здания через окно, но отделался шрамом на морде. Не теряй себя. Я горжусь тобой. Твое сочинение-миниатюру храню вместе с письмом Альбины. И когда ты засыпаешь, говорю то, что люди друг другу не говорят: я люблю тебя. Откажусь ради тебя от всех. Жизнь удержала меня здесь не напрасно, я понял, в чем был прикол. Просто ей очень нужно было, чтобы на свете был ты. За тебя больше никто не сделает меня таким собой, в которого влюбляюсь даже я. И никто никогда не нарисует таких картин, только ты.
Думаю, некоторые слова никогда не дожидаются идеального момента.
Я сажусь на его одеяло. Так осторожно, словно чтобы кровать не развалилась.
– Когда я сказал, что готов бросить все ради тебя, я не преувеличил. Ты не представляешь, насколько это правда. Я… привязан к тебе… так сильно, что самому страшно, насколько я привязан. Я… никогда тебе не рассказывал. Альбина.
– Что – Альбина? – бровки сына от тревожного ожидания собираются в кучу. Он знает меня, как вычищенного. Это одна из самых паршивых сторон взросления, до которой Степа дорос рано, и давно – когда ты вырастаешь, начинаешь по-настоящему узнавать родителей. Так произошло со мной. Моя мама умерла, и папа втирал, что больше ни с кем никогда не встречался и не встречается, когда как оказалось, что папа слаб на передок. Всю жизнь. До мамы. После мамы. Во время мамы! И это то, в чем на него не похож ни я, ни мой сын.
– После очередного загула по Питеру Альбина захотела уехать навсегда. Вместе со сводным братом, который покупал там квартиру. И который, к слову, вечно пялился на ее самые выдающиеся места. Я его терпеть не мог. Скользкий тип. А она – наивная. Она ради города этого была готова бросить свои старые мечты, школу и меня. В тот вечер, когда она погибла, мы были в ссоре. Она уходила из моей квартиры, спускалась по лестнице, не захотела даже ждать лифт, настолько сильно я орал на нее, потому что она хотела от меня уехать, а ведь влюбленные наоборот ищут способы максимально сблизиться. Не то, что просто сблизиться, срастись вместе. А она уезжала и с таким весельем мне рассказывала, что теперь будет жить в Санкт-Петербурге, как будто нет ничего круче, чем убегать от меня через всю территорию России. Как будто наше прошлое значит меньше, чем жить в том городе, который прекрасен, но я верил, что любовь еще прекраснее. Я решил, что она не любит меня достаточно. Не любить достаточно подразумевает под собой отсутствие всего смысла отношений. Любить надо так, чтобы даже не задавался вопрос. Вы должны быть с головой в любви, терзаемые этими чувствами сильнее, чем любым другим желанием. Таким в любви был я, а она нет. Это было наше первое несоответствие. Я прогонял ее в тот вечер из квартиры с той целью, что когда она вернется назад, она поймет, ну, выберет то, что важнее. Я выгонял ее, чтобы выиграть. Чтобы в разлуке она поняла, куда ее тянет на самом деле. А она так тяжело обдумывала эту ситуацию, что не заметила машину.
– Ничего.
– Моими последними словами в ее адрес были слова «я всем сердцем ненавижу тебя». Она погибла и больше никогда не узнает, что слова эти носили прямо противоположный характер, иначе бы не были высказанными. Мы причиняем боль только тем, кого любим всем сердцем – у нас нет причины причинять боль чужим.
– В моем сочинении было все, что я хотел бы тебе сказать. – Говорит Степа вместо тысячи слов. Смотрит с само собой разумеющейся любовью, хотя он единственный знает, насколько я неукротим. Насколько я не соответствующий хоть одному крохотному шаблону. Насколько сильно мне подходит само это понятие – неподходящий. Что происходит с ним сейчас, пока он пробует на вкус мысль о том, что он мой сын? Какого, по его мнению, быть моим сыном? На его лице я шока или хотя бы удивления не вижу. Одновременно не хочу, чтобы он так хорошо знал меня и хочу рассказать ему все-все. Потому что когда я это рассказываю, я как будто бы уже могу не заморачиваться.
– Знаю. – Я отхожу от этой темы к столу, где по поверхности расположилось много иных более красочных тем. – Что еще такого накалякал, Леонардо? – я касаюсь пальцами раскрытого альбома, в котором досыхают две вишни, нарисованные так правдиво почти в стиле 3D, что действительно лежат на бумаге, как на салфетке. Я едва сдерживаюсь потянуть за веточку, забыв, что она тоже нарисованная. Рядом энциклопедия рисования, по одной из схем которой и изготовлены вишни.
– А ты знаешь, что Леонардо Да Винчи – гей? – говорит сын. Меня передергивает от этого последнего слова из его уст.
– А кто его знает, спустя миллиард лет? О Микеланджело такие же слухи ходят. При желании и обо мне такие слухи можно пустить.
– Да.
– Что да? Что обо мне можно пустить слухи, вроде этих?
– Что многие художники геи, в том числе Да Винчи. По крайней мере, так рассказывали по телику. Оказывается, он писал Мону Лизу со своего любовника. Некого мальчика, которого называл «мой дьяволенок». – У меня вылезают глаза. В особенности из-за того, каким диалектом это сказано Степой – с истомой закатанными глазами и в придачу таким же закатанным голосом, словно внутри у него сидят два мальчика: один насмехается, а другой восхищается. Мало того, что с начала сентября Степа вырос на пять метров, выглядит в свои подступающие десять на все тринадцать и его ноги скоро свесятся с кровати, так он еще и составляет собственные теории, мнения и отношение к однополой любви. Говорит он об этом без презрения, вот что неправильно, но я надеюсь, все художники как психологи – у них такая работа, видеть людей до стенок души и понимать. Все-все хорошо понимать. Ибо художники и сами сумасшедшие. Психологи и психи – все в одном и вдвойне! – На картине художник зашифровал мальчика под женщину, – объясняет в заразительном интересе сын, – это был его шифр, поскольку в те времена геев сжигали на костре.
– Код Да Винчи, что ли?
– Да, только не выдуманный.
Кто знает.
Беру со стола тюбик с какой-то краской, чтобы вертеть его вместе со своими словами. Поразительно, что его содержимое в правильных руках способно превратиться в образ на бумаге.
– Сейчас, через сотни лет, люди заняли удобнейшую позу выдумывать о великом человеке что угодно. На вряд ли его старый дух поднимется из нутра саркофага, чтобы в отместку прокричать «сами вы педики!» Блин! – я отскакиваю в сторону, словно это мне поможет избежать брызг. Краска оказывается фиолетовой. Цвет безразличия, как считает Степа. И теперь она у меня на животе, но я никогда еще не был настолько неравнодушным, как в этот момент. Что-то меня тревожит. Заставляет задержаться рядом с сыном дольше. – Пора спать. – Говорю я быстро, бросая тюбик.
Степа разражается над моей футболкой своим собственным смехом, в лице его я встречаю того самого пацана, на сто процентов моего – с которым я не виделся несколько месяцев. Я на такого Степу молиться готов. Даже не хочу вырубать в его комнате свет, чтобы стоять и просто бесконечно смотреть на него.
Степа, в ожидании 10-летнего юбилея
Я тут подумал. Вернее, давно подумал и не раз, просто боялся сказать папе и сейчас боюсь.
Может, зря ты так возвышаешь вашу с Альбиной любовь, ставишь ее в пример? Может, она умерла на том отрезке жизни, когда ты не успел узнать о ней достаточно? И неизвестно, как сложилась бы ваша жизнь, если бы она не погибла? Может, кто-то из сестер времени срезал как раз тот конец нити, на котором Альбина в бане, но не с тобой, а со своим сводным братом-стервятником? Питер он такой, заставляет людей влюбляться, люди вдыхают в Питере особенный воздух, мистику памятников, розовый туман, гуляют на набережных, прикасаются к истории, и заражаются особенными частицами – так говорит дедуля, а ты знаешь, какой он романтик. Но может, ты не знал, что Альбина такая же? Даже хуже. Что она ветреная или доступная или слабая? Может, лучше любить Мертвую Принцессу, чем ненавидеть Живую?
Вчерашний разговор дал мне понять, что папа в курсе. Так что не важно, скажу я ему свою версию или нет, в любом случае я в выигрыше. Я все успел от себя сказать папе, он знает, он прочтет сочинение-миниатюру и услышит на страницах мой голос. Он поймет. Я не собираюсь перелетать через всю страну ради «жить в лучшем городе на земле» без папы. Мое сердце не уедет вместе со мной. Оно останется на подушке в моей комнате ждать домой возвращения тела, в котором бьется. Папа будет ждать. Я ему нужен весь полностью. У нас обоих есть ответ на вопрос, который мы даже не задаем. Некоторые двери не имеют замков, они просто изначально созданы быть открытыми.
Когда лес остается позади, мы входим в наш район – я, Принцесса Лали и Паштет с Кристиной (которая сегодня у него еще ни разу не побывала Веником), всю дорогу от бухты до дома идем пешком, поскольку всеми оставшимися деньгами решили обогатить официанта в ближайшем кафе.
– Всякий фильм, который мы смотрим вместе, у меня начинает ассоциироваться с тобой, – говорит Принцесса Лали так, словно сама хочет оказаться со мной в одном фильме. Я смотрю на нее, а она смотрит в ответ так, словно я лучший из тех, с кем только можно вместе попасть в один фильм. Ярик и Кристина рядышком идут, держась за руки, и я превращаюсь в обтянутый человеческой кожей рассвет. Сейчас, когда я вернусь домой и начну рисовать это, то розовые, оранжевые, голубые и кремовые краски будут сочиться прямо из моих пальцев. Лали сильнее прижимается к моей руке (они у нас словно всю жизнь пробыли вместе в замке), потом прижимается губами к моему уху и ее шепот оказывается на моей коже: – Я хочу с тобой туда, где никто не видит.
Меня пронзает стрелой высокооктавной мечтательности. Я заряжаюсь собственным электричеством. Смотрю на Паштета и Кристину, они тоже держатся за руки, Паштет проглотил язык, Кристина улыбается, оба смотрят в землю под ногами и как будто тоже хотят туда, где никто не видит. Пока мы идем, я периодически представляю, что мы стоим на месте, а дорога под нами движется, как лента конвейера.
– А вам фильм понравился? – спрашиваю я чересчур радостно для такого обычного вопроса, хотя кино было реально необычным – пацан нашего возраста, типа вундеркинд, много чего знает, занимается поисками, за кадром время от времени включаются внутренние монологи, как у меня в голове. Душевно, эмоционально, просто зашибись, невероятно и правдиво одновременно, я такие фильмы просто обожаю.
– Мне – очень. Сейчас загуглю пацана этого. – Выскакивает с идеей Кристина. Мы с Лали теряемся в водовороте смеха, глаза Ярика закатываются так, что пару секунд смотрят на заднюю стенку его черепа, а потом он выхватывает у Кристины телефон, чуть ли не в первый раз за день подает голос (ведь он вспыльчивый тихоня) и прячет чудо современной техники у себя в толстовке.
– Задрала, иди спокойно. Не можешь дышать без красоты всех мальчиков на свете. Телефон дома отдам, когда провожу. – На одном дыхании выходит из него, и по Кристине я вижу, что ей нравится его тон, его рука, стискивающая ее руку, и то, как он не предложил ей робко проводить ее, а прямо отрезал, сказав, что проводит. И я уже вижу, как это будет, как они вырастут и как Паштет начнет на нее наезжать, но чертовски любить, потому что на всех, кто безразличен, наезжать неинтересно и нецелесообразно, а сердце Кристины станет расцветать, так что в груди для лепестков места не останется, зато Винником или Веником она больше не будет. Сейчас ее радость засветится и в темноте, будто высшее счастье – это то, как он ее тащит через лес и через улицу, да пусть хоть через всю вселенную, лишь бы только не останавливался. Из этого я дохожу до вывода, почему до Ярослава Кристина влюблялась сначала в Дракона, затем в Дмитрия Валерьевича.
– Ее возбуждают властные мужчины. – Это как-то без согласия вдруг выходит из моего рта и Лали снова хохочет. Прямо из души. Если бы смех можно было нарисовать, это были бы нежные цветы-колокольчики, едва задетые ветром. Ярослав на мое замечание никак не отвечает. Когда я смотрю на него, он только закусывает щеки, чтобы не заржать. Кристина делает вид, что ее заинтересовала воображаемая птица на майском небе.
А мы с Лали делаем вид, что не хотим избавиться от них. Через несколько минут они сами избавляются от нас, а мы от них, но на прощание я сильно-сильно обнимаю Паштета, потому что обожаю его, люблю больше всего в мире, потому что когда мне придется от кого-то отказаться, это точно будет не он. Когда отстраняюсь, я вижу, что брови Паштета спрашивают «чего это ты» и я начинаю размышлять, чего это я. А действительно – чего? Просто так, дружище. Потому что обожаю. И кстати, я бы тоже поперся искать тебя ночью с фонариком в сумрачный опасный лес. Я бы пошел за Ярославом хоть на дно. Его следующим после папы спасал бы, если бы весь мир тонул.
Но и Принцессу Лали – тоже. Одной рукой – его, другой рукой – ее. Когда мы заходим в подъезд Лалиного дома и прячемся за каким-то большущим растением в надорвавшемся от усилий горшке, мое «ну пока», предвосхищающее маленький поцелуй, тонет в таком поцелуе, словно она всю неделю репетировала, подглядывая за предками. Но судя по тому, как я вторю, хоть и не репетировал, а только мечтал, эти знания как-то заранее сокрыты в наших губах. Мне кажется, что у меня по очереди начинают трястись все органы. Мои руки попадают в ее прическу и портят ее. Если мы сейчас не остановимся, мне никогда не забыть того, как я:
– вдруг захотел дорасти до возраста лет четырнадцати хотя бы, а лучше сразу восемнадцати, чтобы испортить Лали с головы до ног, а она бы соглашалась, и никто бы слова не сказал;
– как я вдруг на какое-то мгновение залез в шкуру своего отца и увидел, почему это может так нравиться.
Через минуту (или сто лет) Лали на меня смотрит и целует теперь только щеки улыбающимися глазами, а потом снова, и когда я уже решаю, что она закончила, или испугалась, или пожалела, она все повторяет.
Дойдя до дороги, которая делит наши улицы, стараюсь вернуться к себе и обратно втеснить в себя собственный дух, чтобы заставить руки не трястись, и начать дышать, просто дышать, чтобы освободить голову, но крышка у меня совершенно откручена и я не знаю, куда она закатилась. Я даже не хочу ее искать, мне хорошо, я не хочу делать с этим что-либо, кроме как наслаждаться высшим благом. Мне даже не хватит восклицательных знаков. Я счастлив. Счастлив так, что боюсь, что об этом узнает хоть кто-нибудь, потому что каждый хочет, чтобы счастьем поделились, а я сегодня жадина.
На телефон мне сто раз позвонил папа и на сто первый я ответил ему, что просто не слышал и чтобы он меня за это извинил. Он поорал всего секунду и перестал, словно дождь, который захотел пролиться, но тучу снесло ветром.
– Иду. Я почти дома, папа. – Замечаю, что произношу последнее слово, как говорю ему, что люблю и что самого первого бы его спасал, если бы тонули все остальные. Убираю телефон с чувством, как будто открыл перед папой дверь в Страну чудес, и он с радостью в нее всосался, потому что настолько тепло и мечтательно ответил мне:
– Так сильно я жду одного тебя. – Прежде чем мы окончили разговор.
Дойдя до «зебры», я думаю, что мне пора выключить Принцессу Лали всего на секундочку, просто для того, чтобы перейти дорогу, потому что я помню, как это случилось с папиной Альбиной, пока она бежала без оглядки, вся заполненная самыми разными чувствами, не смогла вырубить ни одно, словно под ее скорлупой очутилось сразу несколько цыплят, и все они, щебеча и залезая друг на друга, рвались поскорее сбежать прямо через ее кожу. Я гляжу в обе стороны (никого, почти никого, только одна машина, едет быстро, даже очень, но я успею, учитывая расстояние между нами и время, за которое я перейду быстрым шагом).
С противоположной стороны улицу, по мере того, как солнце прячется за высотки, начинает накрывать одеяло темноты. До меня доносится слабый писк самого нежного существа на свете. Мне хватило мамы. И мне хватило мертвых мышек и птичек на дорогах. Я ненавижу курицу в своем супе. И никогда не брошу котенка, неуверенно смотрящего на проезжую часть. Мои глаза открываются и открываются. Что-то щелкает в моем сознании и я вижу, как меняется жизнь с того момента, как в ней появляется рыжий пушистый кот, который через несколько лет вырастает из пищащего возле этой дороги комочка. Где его мама? Он ее потерял. Фиолетово, что папа их терпеть не может. Мне не надо ждать праздника – те, кого мы любим, находят нас сами.
Стой там. – Телепатически взываю я до котенка. – Стой. Пусть проедет. Он едет слишком быстро. Сейчас, сейчас я тебя возьму.
Куда делись из меня все мысли об объятиях Паштета? Поцелуй Лали? Голос папы… Так сильноя жду одного тебя. Мой кот принимает решение, когда я ему этого не велел, вот глупый, колесо размажет его по асфальту, и тогда… и тогда… тогда я… точно никогда не забуду! Я вышел из Той Самой Комнаты и едва смиряюсь с тем, что мама уплыла в Небесный замок, не прислав нам с папой по билету (я прохожу через это каждый день), но этого… этого я не забуду никогда. Его маленькие быстрые шажки короткими лапками. Как мило он трясется от своего крошечного бега, но ужас, этот ужас мечом пронзает меня в макушку головы до самого пола под ногами. Какой опасный маневр. Опаснее, чем отец летает над городом на байке, проскальзывает между поездами и колесами от грузовиков. И я всем собой бросаюсь вперед. Только кажется, что собственное сердце все равно меня обгоняет.
Успеваю. Успеваю! Котенок мягко приземляется в траву, вылетая из моих раскрытых ладоней, сложенных конвертиком. Картина будет то, что надо, финальная в этой серии – о том, как я приношу домой нового друга в конверте. Присланного экспресс-доставкой, обратный адрес – Небо. От кого: мама. Иначе почему я так сильно ощущаю ее дыхание на своей коже? Это по-любому она. Воздух дышит и теплеет. В этом воздухе столько мамы! Мысли проносятся во мне с фантастической скоростью.
А потом весь мир перемешивается, как в мясорубке.
И все.
Глеб, 28 лет
Я мечусь в квартире, как в бочке с порохом. Сквозь осколки новой реальности, которые впиваются так глубоко, что хоть больше не дыши. Я просыпаюсь в мире, полном глупой тишины. И страшной темноты. Думаю, мне вкололи в вену. А может, я сам себе вколол! Я сам! Снова сорвался. А почему? Что предшествовало?
Отмотаю назад. «Я почти дома, папа». «Так сильно я жду одного тебя». А как он произнес слово «папа»! Я чуть сознания от счастья не лишился! Это все, что могу вспомнить. Больше ничего. Как будто больше ничего хорошего не было. Как будто сознание резким пинком вытолкнуло из головы то, что переварить отказалось. В противном случае я воскресаю после этого Нечто как после передозировки (лекарств? наркотиков? эмоций?), с чем я переборщил на этот раз? С чем переборщили меня? Все тело болит так, словно каждая завсегдатая татуировка на коже стала свежевыполненной. Одно время я просыпаюсь, почти полностью открыв глаза и на самом деле в полном серьезе готов увидеть на своем теле бинты – я готовлюсь к тому, что попал в аварию или в пожар. Мои внутренности горят.
– Вы меня слышите? Как вы себя чувствуете? – спрашивает кто-то, кого я не знаю, я не могу даже определить, женщина ли надо мной или мужчина. Любые предпосылки, подсказки в фигуре, выдающие, какого пола этот человек, скрывает его/ее белый костюм. Поэтому сквозь дымящееся от жара тело я выдаю первую фразу, которая впитана, как вода в губку, прямо в мой язык:
– Где мой сын?
Голос так скрежещет, что я его не узнаю. Это снова кто-то другой. В этот момент веки вдруг становятся гораздо тяжелее, чем весит все мое тело. Проваливаюсь в наркотический сон. Теряюсь во времени, во всех этих лучах солнца, стрелках – во всем, что помогает нам определять, который день и час, но когда я вижу отца, я понимаю, что прошло как минимум двести лет. Папа сидит надо мной согнутый, словно жгут, кажется, его позвоночник такой мягкий и гибкий, что его можно связать бантиком, папа постарел, жутко постарел, кожа на лице висит, и в себе он тоже держит нечто перевязанное жгутом, нечто полыхающее, чего не может выпустить в мир. Смотрит он на меня так, словно я, его единственный сын, прыгнул с парашютом, но тот не раскрылся на нужном расстоянии от земли. И теперь я и моя смерть стремительно несемся навстречу друг к другу, как электрички. Раньше папа так никогда не смотрел, даже когда меня избавляли от наркоты – тогда в его лице горе шло вперемешку со злостью, может, ненавистью, но не вот с этим. Кроме того меня скручивает от недоумения: что заставило моего супер-сильного невероятного судью-отца оторваться от дел в Санкт-Петербурге и вернуться? Словно я опять его самый маленький сын в мире. Словно здесь целая планета вышла из-под его контроля.
– Папа? – хриплю я, собирая голос кусок за куском. – Когда ты приехал?
– Недельку назад. Когда мне сообщили, – голос папы еще хуже моего, словно попадает в пульсирующий воздух или словно у него на глазах убили щеночка. Это все. Мне хреново, страшнее некуда. Это больше не мой отец. Обсматриваю его всего, шевеля только глазами. Его брови застыли в одном-единственном выражении скорби. Почему-то когда меня озаряет это странное слово, я выталкиваю его из головы ногами.
– Что сообщили, пап? Не бойся. Я заболел? Чем? У меня рак?
– Нет… Нет! – папа почти орет, хотя тихо. Не думал, что шепотом можно орать. Короткое слово несет в себе намного больше слов, целое разнообразие «не думай, не смей так говорить, да ты что, ну и фантазия у тебя» и самое пугающее «ты – все, что у меня осталось».
Нет. Теперь заорать надо мне. И не шепотом. Боль в горле чудным образом подсказывает, что этим я уже занимался. Не год назад. Сегодня-вчера. Только что.
– Не приведи… – папа осекается, словно позабыв имя бога. Есть в этом какой-то смысл. – Ты в порядке, ты здоров. – Как-то неуверенно твердит папа. Твердости, отмечаю, у него в горле было раньше больше. Это был голос, который он использовал на заседаниях. Был и другой, игривый, который он использовал, кокетничая с девушками. А сегодня я наблюдаю, как папа медленно теряет самого себя настоящего.
Мне кто-нибудь объяснит, каким чертом меня занесло в больничную палату? Может, я тоже потерял себя? И если да, то, как я могу себя найти? «Извините, вы не подскажете, где я могу найти… себя?» Хотя подождите. Знаю, как. И говорю.
– Приведи, скорее, Степу. Позови его. Где он? Скажи ему то же самое. Скажи ему то же самое. Что я здоров. Что я в порядке.
Папа до чертиков пугается моих слов, а что я такого сказал-то? Лицо его исполнено жуткой солянкой из шока и боли. Он смотрит в настоящем ужасе, точно я сказал ему, что пора жить на дереве, точно я сумасшедший, хотя настоящим психом, находящемся на лечении и обследовании в центре медико-психологической коррекции, выглядит папа. Что? Это ведь элементарно. Степка придет, я поправлюсь. Все вернутся домой. Все вернутся к своим делам. Я поеду в суд. Папа в Питер. Степа скоро на три месяца забросит школу ради всего, что любит больше всего на свете – ради творчества, ради друзей, ради Принцессы. От этой мысли мне на лицо лезет улыбка, но даже с ней я не могу доказать своему отцу, что не чокнутый. Улыбка лишь подтверждает ему обратное.
Когда думаешь, что дальше падать уже некуда, ад становится еще шире, глубже и просторнее. Раздается звук, полный тревоги – скрипит дверь, в которую входят Юля с Дмитрием Валерьевичем. Точнее, их жалкие копии. Ни грамма свойственного каждому из них огня. Ни один глаз не горит жизнью. При виде них я немного (то есть ужасно сильно) поражаюсь, что скоро лето. При виде них у меня повсюду зима. Меня губит состояние между «я не хочу спать» и «я не хочу просыпаться». В голову врывается боль. Чувство, словно в нее проросли корни. Все, что приходит в движение в моем теле – это глаза и рот. Остальные части меня потеряли душу. Юля и учитель Степы встают у моих ног и смотрят с вгрызающимся в стены прискорбием, поэтому я ненароком ожидаю священника, который зачтет мне предсмертную молитву для отпущения грехов. Ну, хотя бы четверти из них. На все мои грехи и недели не хватит. Пусть уделит внимание хоть одному самому страшному из них, но мой выбор не останавливается на одном – какой самый ужасный? А потом Юля садится ко мне на кровать, и я привожу в движение еще одну часть тела – свою руку, она теперь у любимой на мокрой щеке. Ее глаза как грязные лужи. И с каких пор она не подчеркивает их томным макияжем? И облачилась в черное. Нет. Это даже так не описать. Это не одежда. Скорее черный цвет проступил через ее кожу. Юля вплела в волосы ленту. В ее лице очерчиваются действующие вулканы, землетрясения и прочие стихийные бедствия. Меня вспарывает злость. Хочу заорать на нее, пока не потеряю голос, спихнуть ее с кровати. Чтоб ее. Лучше посмотрю на Ковтуна. Но и тот не цветочнее Юли выглядит – его очки теперь единственное, что на нем блестит, все остальное погасло, спина буквой «с». В его лице, ничем не лучше, отчетливо видно жизнь, жизнь эта его доконала и не вкатила, и выбила пол из-под его ног в самом плохом смысле. В щеках его отражаются слезы всех детей из его класса, в особенности Лали, которая никогда не повзрослеет на рисунках Степы. С чего бы мне ни представилась эта фраза, я сбрасываю ее с десятого этажа своего разума.
– Кого ты хоронишь? – злость питает клеточки тела силой. Моя голова совершает первое движение в сторону Юли. Мне действительно интересны обстоятельства, которые вызвали всеобщее непростительное помешательство, но Дмитрий Валерьевич закрывает свое потрясение в лице ладонью.
А потом они мне сообщили.
И я вспоминаю, что сообщили мне об этом в третий раз. Первый и второй дубль мой мозг настойчиво откатывал как по подключенной по умолчанию опции «не глотать». Вот из-за чего я провел неделю в больнице. Сегодня первый день почти вменяем, если не учитывать, сколько животных рвется из меня при их попытках удержать мое взрывающееся тело на месте, но снова вернуться в неподвижное состояние я не могу. Каждый орган полыхает пожаром, мне хочется достать один за другим и выкинуть. Да-да, я хочу быть пустым. Я не хочу ненавидеть жизнь. Не хочу думать о картинах, которые не успел написать Степа. Не хочу посылать папу, он не виноват, кроме того мы делим горе пополам, дробим его и боремся, чтоб нас не угробило, но беда только приумножается, как проклятье. Из-за меня ему достается сильнее. Я не хочу с ругательствами пытаться напасть на учителя, и Юле не хочу кричать, что все кончено – между нами все кончено, суть моего существования кончена, музыка в пианино и гитаре умерла, нет ни одного действующего закона, в мире хаос, все небеса раскололись, и я ничего не хочу, особенно орать им всем вслед, что Степу снова украли и где-то держат (куда вы дели моего мальчика?!!), но я делаю все это, то, чего не хочу, но то, что у меня получается само собой, как дыхание, как вдох и выдох, как биение сердца, которое не останавливается несмотря на конец всего. А как же остальные люди? Будут жить дальше, пока в мире существует такая боль? Пока я буду гореть заживо изнутри, они будут по-прежнему где-то бухать и ржать, воспитывать своих детей, обнимать своих собак, работать и ждать зарплаты, целоваться везде, куда заведет желание, переживать по поводу экзаменов, переживать влюбленность, ждать момента самой желанной в мире встречи, поддаваться импульсам, купаться в море и стараться продлить сладкий момент. Весь мир снаружи продолжит быть. Словно мир этот до сих пор такой прекрасный. Словно нет ничего круче, чем жить.
Перед тем, как палата извергнута всех, кроме папы и меня, я вижу, как Дмитрий Валерьевич помогает закрывать Юле ее уши, чтобы избежать моего звериного воя. Вот они и снова сплавились, как две сраные свечи. Я надеюсь, что вижу их в последний раз в своей жизни. Я надеюсь, что на этот раз у них все получится.
После я начинаю засыпать. Горло от криков горит пульсирующей болью. Весь кислород, весь воздух вокруг меня болит. Оказывается, здесь только что суетились медики. Трое. Я никого не заметил. Двое из них явно были мамонты. Третий медик, похожий на человека, уколол мою вену. Как просто – укололся и беда прошла.
Не прошла. И не пройдет.
Вначале я сплю и сплю под препаратами, они теперь моя сила. Опять. Утром шевелится моя шея, лицо устремляя к окну, словно это прекрасное утро с поющими как ни в чем не бывало птицами – как раз то, что мне понадобится осветить свой выгоревший мир. Все это не то. Чтобы остаться в живых, мне нужен парашют, но парашют – это Степа, а Степы у меня больше нет. Вдох – и воздух с трудом проходит по телу, как по засоренной ржавой трубе. Надо отключить в мире звук. Солнце разбить рогаткой, как фонарь. Огромнее в миллиарды раз нашей планеты, солнце для меня теперь как никчемный огонек света, едва способный прорезать целую ночь у меня внутри. Не проверив, нет ли на мне проводов или иглы в вене, переворачиваюсь кубарем и лезу в окно. Этот выход – моя единственная цель. И я лезу к желанному квадрату в стене тысячу лет, пропахивая коленями холодную поверхность пола. Но происходит невероятное – когда я вскарабкиваюсь на подоконник, потому что нет ничего сложнее, чем вскарабкаться на подоконник и раскрыть окно, я замечаю, что палата моя на втором этаже и опять кто-то там по ту сторону болеет за мою жизнь, второй этаж не позволит мне разбиться больше, чем я уже разбит, и я сползаю на пол и продолжаю/начинаю выбрасываться из тела через выкрики.
Это все равно, что мне сообщили бы в четвертый раз.
В первый раз это сделал дорожный инспектор. Мы с Юлей полетели к дороге. Степа уже был накрыт, я узнал его только по кедам и джинсам, пополз к нему по земле, слыша какие-то хрипы в своей груди, которые не собирался воспроизводить, но кто-то не позволил мне стащить с него одеяло. Во второй раз это было на следующий день в этой палате. Я проснулся, встал спокойно и спросил, что я здесь делаю, у пустоты. Пустота мне не ответила. Только когда появился папа, я узнал во второй раз. В третий раз это было вчера, при участии Юли и учителя – вернее, их жалких оболочек, никакого душевного огонька, ни особенности личности, ни стиля в одежде, ни характера, ни грамма самих себя.
И вот в четвертый.
Если в тот самый день («Я почти дома, папа…») мне показалось, что вместо рук у меня крылья, то теперь это – пара тощих и серых лезвий. Так что я без труда могу разрезать воздух на части. К сожалению, выходит ужасно громко. Перестаю дышать, запахи в меня больше не попадают, лицо соленое, меня слишком слышно, пока кто-то не затыкает мне рот. В буквальном смысле. Это папа. Чувствую позади папу. Это ОН вечно на стороне моей жизни. Никогда не давал спокойно разбиться. Понимаю его. Наверное, я удерживал его в этой жизни после смерти мамы, как меня удерживал Степа после Альбины. Издевка судьбы в том, что они погибли одинаково. Издевка судьбы в том, что папа осознал всю свою любовь к маме после ее смерти. Мне же со времен старшей школы известно, что плюс ко всему мама догадалась. Что папа ей изменяет. Однажды она, в одури после очередной химиотерапии, прошептала папе «представить не могу, сколько у этой планеты от тебя детей». Папа прикрылся фразой «у тебя побочный эффект», а я прикрылся дверью в свою спальню, делая вид, что не слышал, как папа делился этой историей с мамой Альбины, которая порой захаживала к папе «поговорить» и в основном они вместе мечтали о нашем с Альбиной совместном будущем, но я сам слышал, как папа решил доверить ей этот свой секрет, который не доверял никому, вот только почему? Почему ей доверил?
Не знаю. Я осознаю, что все неприятности нашей семейной истории наваливаются на меня разом: папа не пропускает ни одной юбки. Все женщины не способны устоять перед папиным обаянием. Мама Альбины смотрит на папу, не дыша. Разговор между ними, пока я сидел тем летом дома, набрасывая Альбине ответ на письмо. Потом Альбина влюбилась в какой-то паршивый город сильнее, чем в меня. Ее смерть. Миллиард моих ошибок. Марта. Степа. Степа, который меня спас. Степа, которого я не уберег. И теперь я осознаю, как это происходит. Каков на вкус весь кошмар процесса под названием «разрушение».
Вся жизнь пошла не так. И раньше это так же происходило. Я осознаю, что теперь меня точно ничего не удерживает, мой спасительный трос оборвался, и я на всей скорости лечу с карусели. Думаю, что сейчас все, вот-вот еще чуть-чуть, но папа появляется прямо в воздухе, как добрый Джин, и так всю жизнь.
На его месте я бы не поступал по-другому. Не успел я только «как в воздухе» появиться на той дороге. И позволял стенам вырастать между нами, теперь я понимаю этот образ в голове Степы. Папа не позволяет, он заламывает мне руки, накрывает мои ноги одеялом, затыкает рот, чтобы не напали медики и не вкололи очередную дозу. Мне это нельзя. В прошлый раз именно так я и подсел: проспал сутки или двое, понимая, что искусственный отдых не приносил мне ни капли страданий. Вместо того чтоб мириться с реальностью, привык уходить в неизвестность, нашел самое привлекательное решение в мире в страшном «обезболивающем». Я тебе обещаю, папа. Такого в нашей жизни больше не будет.
– Не надо, милый. – Шепчет он мне в ухо. – Что ты хочешь сделать со мной? Я не хочу потерять сына следом за внуком. Степа с Мартой, она любит его, и теперь они всегда будут вместе в своем Замке, как тогда… Мы за ними. Но не будем лезть вперед очереди. Надо дождаться ее.
Говорит ли папа, что мы все туда уйдем? Значит ли это, что неизбежность смерти его успокаивает? Только в одном я уверен. Степа был ему как сын. Он любил его больше жизни. Я – его единственный сын. Он и меня любит больше жизни.
С силой жмурюсь, выталкивая из глазниц воду, и переворачиваюсь на кровати (папа наконец-то ослабляет все свои руки, но не убирает на совсем), в ответ я вжимаюсь во весь его рост, обнимаю и позволяю себе застыть.
Я обещаю, папа. Этого больше не повторится в твоей жизни. Жизнь потеряет смысл, но я обязательно найду еще один.
Мои соседи каждую ночь слушают леденящие душу крики из фильма ужасов – хотят они того или нет. Наступил захороненный в тумане июнь. По квартире разлетается мебель. Бьется прежняя жизнь. Я испускаю из себя вой за воем, как будто теперь я вот так дышу. Папа меня не трогает. Но бывает, что когда я наорусь и захочу побыть с ним, я застаю его, дрожащего, бледного, будто он заглотил демона, того самого, которого я пытаюсь вызволить из себя, и плотно затыкающего свои уши, словно я врублен на полную и ору до сих пор. Веки у папы повисли, как у грустной собаки. Тогда я пытаюсь отнять от его головы его руки, но они всегда оказываются каменными. Папа сам как каменный памятник, мне приходится мотаться туда-сюда в жалких попытках отклеить от головы руки, я мотаюсь, как псих, пытающийся вылезти из клетки, мои отросшие волосы вытряхивают запах наших сигарет. Нам не поговорить. Мы теперь словно каждый в своем пузыре. И прежде мы с папой никогда не курили друг перед другом. Мы вообще почти не курили. Я боюсь того, в кого наше горе превратило папу. В кого я продолжаю его превращать своими криками из фильма ужасов – словно меня кто-то невидимый режет, а я никак не могу защититься, потому что оно прямо внутри, ломает мне все кости.
Я без конца и без края возвращаюсь к компьютеру и перелистываю фотографии Степы. Он взобрался на два сросшихся римской цифрой «пять» дерево, одна нога висит в воздухе, на лице улыбка, от которой не отвести взгляд. Он в пиццерии смотрит в окно, стекло отражает его залитое солнцем лицо, от улыбки глаз не отвести. Он со своей кучкой друзей, ребята прижались друг к дружке, взобравшись на одну из перекладин на детской площадке, ставят друг другу рожки. Он в кинотеатре на фоне афиши к фильму, шея чуть вытянута и он с улыбкой, внимательно посматривает в камеру, будто оттуда выглядывает кот. Он с Лали Бабенко на выставке картин, с ней же на фоне зеленой травы (Степа хотел эту фотографию сопоставить с их лучшим свадебным снимком через несколько лет). С ней же он на песке на фоне океана, Степа и Лали держатся за руки, голые ножки зарылись в песок, этих детей уже просто невозможно представить раздельно. На следующем снимке лица взяты крупным планом, снимок рассказывает целую историю любви, они смотрят друг другу в глаза, у Степы самозабвенный прищур от солнца, но не от настоящего, он смотрит не просто на Лали, а внутрь нее, как будто там окно в его дом.
Прощались со Степой, конечно же, без меня – я заживо сгорал изнутри в больнице, в нервном отделении. Со всем покончено, подаю в отставку, уезжаю с папой домой, в Питер, заставляю года отлетать днями, а снегу этого горя оседать на моих ресницах. Как хоть на минуту потерять чувствительность? Может, заморозить себя в холодильнике?
Папа все организовал сам. Он рассказывал мне, что на мраморном монументе вывели фотографию Степы (приходя на кладбище, мы сможем смотреть в его глаза); папа заказал увековечить на могильном камне выпуклое изображение ангела и короткую надпись под датой. Самый страшный день я пропустил, словно меня из него исключили, и по рассказам папы, сильнее всех плакал Дмитрий Валерьевич. Дети окружали его и постоянно убирали с его лица потоп, а он молчал и ничего не замечал, кроме маленького гроба, заваленного цветами.
Солнце светило в тот день, как оголтелое.
Закончив с просмотром фотографий и приступив к размышлению, за что зацепиться, чтобы выжить, я чувствую, как сзади ко мне на кухне подходит папа. Наша кухня утратила запахи шедевров кулинарии, и стол этот теперь время от времени завален прозрачными контейнерами с едой, покупается которая нынче в магазине и очень быстро портится.
– Завтра риелтор приведет первых претендентов на квартиру. – Говорит папа, и я кладу свою руку поверх его руки. Вот за это я и зацеплюсь. Больше не осталось спасительных ниточек, теперь отец мой лучший друг, только он, а я его. Пару дней назад мы выставили на продажу мамину квартиру, и мне чертовски трудно представить себя застрявшим в Питере навсегда, без возможности побыть у Степы в комнате, но мы должны сбежать отсюда подальше, и уже пакуем свои подсознательные чемоданы. Тут до меня доходит недоумение. Кого не хватает?
– Пап. Юля где?
Лицо папы зависает у меня над головой, я смотрю вверх и вижу его одетым в очередное потрясение.
– Я пытался тебя отговорить, это твоя любовь, твоя половинка, она тоже часть твоей жизни, и с ней бы тебе стало легче, но ты сам выгнал Юлю из своей жизни. Причем, несколько раз. Она писала, звонила, приходила. Ты игнорировал свой телефон и указывал на дверь. – Все это сказано папой на одном дыхании в тоне «Неужели ты не помнишь? Ты забыл?»
Я действительно вымыл из головы какие-либо мысли об этом. С тех пор, как настал самый страшный день и всю мою душу перегрызли черные кошки, я мчусь на самой запрещенной скорости, спешащий вперед, убегающий, гонимый, отчаянный. Я жду и жду момента отлива. Того самого утра после шторма, когда просыпаешься и горишь не бедой, а надеждой, что сейчас можно подняться, отряхнуться и очистить берег, и все сделать как прежде, снова построить дом, снова раскинуть руки и вдохнуть океан, а вместе с ним и счастье. А потом построить скворечник. Нарисовать граффити в честь Степы. Вспомнить, что он улыбается даже под каменным ангелом. Что он сам есть ангел. Что он у нас внутри, а в нем – огромная сила, яркая, добрая, творческая.
Вы, наверно, сочли мою эфемерную надежду наивной. Поверьте, на следующий же день я и сам почувствовал себя профаном. Как удалось мне уснуть и проснуться, я не знаю, но из моей головы моментом выскочили все берега, скворечники и счастливые пустяки. Сон выдал мне очень правдоподобный образ Степы, который показывал мне свои рисунки, да какие удивительные, сильные, прекрасные и безупречные работы. Каждая картина была вылизана с огромной любовью и душой. Но потом я открыл глаза.
Какой-то ужас оттого, что я должен жить, поднимается вместе со мной с постели. Я кажусь себе отжатой тряпкой, у меня есть отстраненное впечатление, что не существует решения ни одной проблемы. Сильная тревога заставляет дрожать, ведь мое раздавленное тело пытается подняться на кровати Степы. Мне ее вполне хватило уместиться, да еще место осталось. Ложась спать, я весь скукожился старым рваным кедом, кроме того уменьшился в размерах до бесхребетной улитки, а голова моя сейчас напоминает душку булавки. Я боюсь сойти с ума, не от безумия, а именно от этого. Что никогда не вернуться назад. Не забежать на несколько лет вперед, чтобы пропустить дни в бездне. Все мое тело один безмолвный вопль. Мое сердце беснуется, будто в рыданиях. А затем в комнату входит папа: «Доброе утро, любимый». Чертовщина. Он меня так никогда не называл. Весь мир перевернулся и рухнул. Заявив сперва, что в дом скоро пожалуют предполагаемые покупатели наших стен, тех стен, в которые впитаны самые разные воспоминания, наши воспоминания, папа помогает мне сесть, захватывает меня в плен крепких рук, а не просто обнимает, и я на его груди разрываюсь на части, если не сказать, что на части разрываются те мои части, которые остались от моего прошлого существа, миллион раз разбившегося на мелкие кусочки.
Вместе с его сердцем не остановилась жизнь на планете. – Думаю я, но молчу при отце, напоминая себе, что превращаюсь в песок. За то время, что мы сидим, обнимаясь, планета делает круговорот вокруг своей оси. Степа навсегда исчез из этого мира, а вместе с ним исчезли и те шедевры, которые он не успел нарисовать. Он так и будет теперь рисовать их в своем воображении у меня в воображении. У меня во сне. А самое главное, из этого мира исчез и я. Я больше никогда не двинусь вперед. Стою перед дорожным знаком «тупик». Но назад не свернуть, движение одностороннее. Я застрял в конце жизненной дороги Степы, и жалею, что не умею ездить по стенам.
«Отношения продолжаются в новых условиях, которых не изменить».
«Я пройду через это с тобой. Ты не будешь одинок, пока я жива».
Прости, Юля. Прости, прости, прости. С этими мыслями я удаляю все ее слова. Сообщение за сообщением. Чувство, как будто я слышу стук в свою дверь и спускаюсь по простыням через окно, пока она не успела сломать мои баррикады и не вошла в комнату. Она должна понять. В моем теле не осталось ни одного чувственного желания, ни одной эмоции, даже внезапного импульса поцеловать, ничего романтического, ничего, что я хотел и любил делать раньше. Юле я уже объяснял. Она потрясающая, невероятная, но мою жизнь поддерживал сын. Так было изначально, не изменилось и потом. Может быть, я люблю как-то не так, я ведь фрик. Просто чертов фрик. Хоть хватило ума не жениться. Я никогда женат не был и, думаю, уже никогда не решусь – зачем, если у меня больше не родится Степа?
Одевшись, я осторожно наступаю за порог в детскую с космическими обоями, звезды с планетами захватывают меня со всех сторон, а я бреду не спеша и осторожно, словно пытаясь получить разрешение войти. Раньше я стучал или барабанил, и наш со Степой день начинался – с солнечной любовью или эмоциональными ссорами, но всегда красочно, почти со специальными эффектами. Жестко приземлившись от бессилья на пол, принимаюсь собирать в коробку разбросанный конструктор, который он совсем забросил после смерти Марты, предпочтя рисование. Нахожу под кроватью закатившиеся свидетельства яркой творческой жизни: бумажки, фантики, малой носок, обтесанный кубик, три сантиметра вырисованного карандаша, старые машинки, потерявшиеся пазлы и крышечку от красной гуаши. Накатившая на берег души следующая слишком дерзкая волна боли едва не выталкивает меня из квартиры без обуви, телефона и ключей, но остатки здравого смысла подбрасывают мысль, куда? И считать до трехсот тысяч, прежде чем совершить не имеющий смысла поступок.
Я застываю над столом в поисках сына. Все, что от него осталось, распределено по столу в художественном беспорядке.
Степа. Я не могу без тебя.
Вчера я побывал на кладбище. Впервые увидел его вместе с каменным ангелом. «Ты перевернул целый мир, а нам осталась вечность без тебя», – написал кто-то на плотной двусторонней цветной бумаге, сложенной в открытку. Почерк взрослый. Но не папин. «Ты сделал счастливыми многих людей», – следующая открытка с детским почерком. «Тебя невозможно ни повторить, ни забыть», – надпись по мрамору. Папа держал меня за руку. Еще один огромнейший нонсенс в нашей жизни, слишком остро напоминающий о том, насколько все изменилось. Кто-то на той стороне (мама??) уберег меня от боли находиться здесь в день похорон, когда все это вселенское горе сжимало лес до размеров спичечного коробка.
Прежде чем услышать стук в дверь, я становлюсь на паузу перед столом сына. Я открываю и закрываю ящики, где нахожу кучу набросок, в каждом наброске рельефно выступает жизнь, я также нахожу книгу под названием «Волшебный Блокнот Знаний», изобретенную руками Степы с разными интересными фактами, необычными для него словами и лавиной закладок, которые сыплются у меня через пальцы.
«Эфемерный – т.е. кратковременный»,
«Пролечивать – капать на мозги, врать или просто надоедать разговором, как дедуля иногда папе»,
«Совместный труд сближает людей» Верить!
«Гротеск – нереально крутая примесь кошмара и красоты в одном флаконе»,
«Херувим – некий библейский образ, по мне так просто ангел-урод»,
«Татуировка – живопись на коже. Обычно делается с целью заглушить боль души с помощью причинения боли телу»,
«Анима Сола, – не знаю, верно ли написал, но это в общем тоже библейский образ тетки в чистилище»,
«Открученная крышка, – дедулин вымысел, но после того, как это выражение прилипло к нам с папой, нам кажется, что это нашего воображения дело. Человек с открученной крышкой – бесбашенный, с ума сошел»,
«С пулей в голове, – почти то же, что и крышка открученная. Человек с большим заскоком»,
«Статуя правосудия, – это когда мы с папой ругаемся, и тут в гости приезжает спасать ситуацию дедуля»,
«Заседание окончено – когда папа выходит из-за обеденного стола»,
«Любовь или Принцесса Лали, – для меня синонимы (схожие по смыслу слова) – это то, что не дает спать, то, что заставляет рисовать, мечтать и воплощать. Некоторые говорят, любви нет, есть только слова. Любовь есть. И для ее описания не хватит никаких слов. Это не просто слово. Это не просто имя»,
«Бессердечность – паралич души, неподвижное состояние, почти смерть»,
«Эстет, – поклонник искусства»,
«Безудержный – неуправляемый, гонимый чувствами, необузданный и бесстрашный. Мой папа».
И другие свидетельства его собственного видения мира, вызывающие у меня улыбку через наводнение в глазах. Мне хочется читать эту книгу бесконечно. Забираю себе, на потом. В этом мире существуют картины, серия рисунков, которую мне не успел показать Степа. Мне кажется, я смогу это найти. И в тот момент, когда ко мне в квартиру входит гость, я погружаюсь в портфолио, достойное отправки в Академию искусств. Гость не успевает застать меня в комнате, ведь, по сути, я захлопываю дверь глубоко в себе, оставшись наедине с сыном. Меня захватывают ярко выполненные картины, море цвета и идеальные контуры, с эмоциональностью и дерзкой ухваткой, свойственной Степе, разложенные, как мне кажется, в строгом хронологическом порядке.
«Одержимая»: Альбина в толпе, прячет капюшоном лицо, чтоб никто не раскрыл ее мечты.
«Смертельный номер»: Альбина воспаряет в небеса, я остаюсь на коленях на земле с прозрачной грудью. В руке моей девушки конец веревки, второй конец которой обвязан вокруг моего сердца. Суть картины несет страшное послесловие, предчувствие плохого завершения. Очевидно, что последует дальше, после того, как Альбина достигнет высоты… Узел просто затянется до предела и мое сердце разорвется.
«Киндер-Сюрприз»: три картинки в виде комикса. Марта протягивает мне крохотного мальчика на ладонях, я принимаю, и она убегает. Причем третий кадр вызывает жалость и боль – я отчаянно протягиваю руку, в которой не держу крошечного Степу, словно кричу Марте вслед «Стой! Что мне с этим делать?»
«За стеной боли»: я, папа и Степа втроем. Степа держит своего дедушку за руку, я отдельно от них. Между нами толстая стена.
«Медуза»: Равшана с черными змеями вместо волос, которые опутались вокруг моего тела. Это, видимо, гротеск.
«Точка»: Степа с друзьями сидят, обнявшись, на ядовито-яркой радуге.
«Все на свете»: мой папа высыпает Степе на голову ведро крошечных сердечек, кисточек, нот и книжек. Степа высоко тянет руки, желая все это поймать.
«В лучах юпитеров»: в центре рисунка светится Дмитрий Валерьевич, а вокруг девчачьи лица с сердечками вместо глаз.
«Эффект бабочек в животе»: Лали прижимается к губам Степы, и он рассыпается на миллион бумажных бабочек, причем бабочки на рисунке действительно вырезаны из бумаги.
«Собирая счастье по кусочкам»: Степа складывает пазлы, из которых получается мое улыбающееся лицо.
«Как в кино»: я и Юля с книгами в руках, нанизанные на одну стрелу. Юля. Прости меня. Прости меня.
«Поиграем в прятки»: Марта ищет Степу, сложив руку козырьком, а тот сидит в клетке, на которую я набрасываю штору.
«Открученная крышка»: два рисунка как комикс. Первый: Ярослав рвет бумажного Степу на клочки. Второй: плача, собирает снова.
«Учитель-паук»: Юля с крыльями бабочки за спиной, путается в паутине, позади страшный паук в очках, как у Дмитрия Валерьевича.
«Возвращение Паштета»: на обнимающихся Ярослава и Степу с неба сыплются звезды, хотя на небе при этом светит солнце.
«Сбежавший цыпленок»: лицо Степы надтреснуто, как скорлупа, и за трещиной видно, что внутри у него черная пустота. Цыпленок в стороне далеко от треснувшей головы, бежит наутек. Даю зуб, он символизирует радость и счастье.
«Падение в темноту»: Степа сидит в лесу, тело прозрачное, и мне видно, как внутри у него образовалась пещера с дыркой.
«Корзинка с хорошим настроением»: Степа дарит учителю корзинку, из которой выглядывает рыжий котенок.
Картины настолько живые, настолько настоящие, почти с дыханием, словно люди, словно мои хорошие друзья, и я так хочу, чтобы они меня забрали отсюда. Не знаю, какую выбрать лучшей. Я все это хочу повесить на стену. Со спины ко мне подходит Дима. С которым мы на «ты» с некоторых пор. На нем нет очков, видимо, вместо них линзы. Это создает иллюзию молодости, с которой оканчивают одиннадцать классов. И стиль у него сегодня молодежный – футболка с надписью и джинсы. Ну, точно сам еще в школе учится! Под лицо мне проникает улыбка, затем мои чувства и снаружи становится видно, правда теперь я не могу улыбаться без слез. Моя улыбка и мои слезы зарегистрировали свои отношения и теперь совершенно неразлучны.
– Позволишь посмотреть?
Посмотри. И скажи. Почему Бог решил, что Степе самое время уходить? Хотя, что я такое говорю? Никакого Бога после этого нет. – Крутится в голове, а на деле: «Конечно. Можешь выбрать любую, которая понравится». – Говорю.
Когда нет слов кричать, приходится громко молчать.
Учитель делает свой последний вдох перед просмотром, по лицу я вижу, что ему нравится все-все до потери рассудка, он смотрит целую вечность и не дышит, а я смотрю, как он не дышит и смотрит. Его слеза разбивается брызгами о край последней работы этой серии, а вместе с ней на нее падает и выбор.
– «Корзинку…», – говорит он.
– Забирай. Она по праву твоя.
Глеб, 31 год
Лежу и жду окончания времен горя. Но не дожидаюсь. Я не уверен в том, что однажды проснусь здоровым. Я уже давно вообще ни в чем не уверен. Конец горя недостижимый. Никто его не достигает и не достигнет. Только если бы благодаря противоречивому движению времени и пространства я мог убежать от мира туда, к этому пейзажу, какие раньше рисовал Степа, никто никогда не нашел бы меня там. Я бы напрасно ожидал, сам не зная чего, и не дождался бы ничего, кроме медленного падения ночи, что окрашивает мир в цвет самых черных на свете туч.
В комнате квартиры папиных друзей, у которых мы остановились, очень уютно, легкие остатки ночного дождя барабанят по окну. Из окна льются потрясающие оранжевые краски. Степа сейчас нарисовал бы это еще лучше, чем видно из окна. Вчерашние перелеты с пересадкой через Москву прошли удачно. Кто-то на Той Стороне болеет за нас с папой. Даже не трясло ни разу. И мы не ударились об облако, которое от исходящей от нас приближающейся печали стало плотным, точно скала. Мы снова здесь, как и каждый год.
Папа еще спит на диване в другом конце комнаты, подложив под щеку ту руку, что с обручальным кольцом. В оранжевом свете кольцо сияет на его пальце, как звездочка. Из окна двадцатого этажа свежевыстроенного дома город с заложенными в него воспоминаниями виден как на ладони. Дом Юли. Дом учителя. Средняя школа. Наш старый дом. За ним лес (едва ли от него что-то осталось). За лесом бухта. Прошлое захватывает меня с головой. Вчера я был для этого слишком уставший. А живо ли еще Степино Выжившее дерево? Если оно еще существует на этой земле, то я готов снова поверить в чудеса.
Подняв с постели все свои разрисованные кости, я привожу челку в порядок одним движением, умываюсь, одеваюсь и пешком валю через лес короткой дорогой, купив по пути искусственные цветы. Много-много цветов. Я набрал всяких разных. А еще маленькую плитку красок зачем-то купил. И ныряю в лес. Я бегу к деревьям или от них. Только не узнавайте меня. Не вглядывайтесь в мое лицо. Не заговаривайте со мной. Мертвым не место в мире живых.
Через дорогу захожу в соседний лес с оградами, тропинками и каменными надгробиями, которые тянутся ввысь из-под земли, разбитые или новые, но все как один как будто стремящиеся еще уцепиться за эту жалкую жизнь. Кривые старики-деревья не знают, нужно ли им под конец мая становиться деревьями или пора осыпаться разноцветной листвой и уходить в землю… перед началом июня.
Едва я дохожу до участка, где среди мертвых, у которых ему не место, спит мой Степа, как в ноздри мне попадает не только запах свежести после ночного безумного дождя, но и не громко будет сказано – запах лета. Отличнейший день. Солнце, безоблачное небо, легкий ветер, двадцать семь градусов тепла с самого утра. Я как будто шагнул в другой мир с собственной погодой, перешагнул черту, проник сквозь стену. И уже подкрадываюсь к нужному забору в грязных из-за мокрой земли кедах, как меня с другой стороны тропинки, не обращая внимания на черноволосого призрака с кучей цветов и плиткой красок, огибает тусовка подростков. Две девчонки и трое пацанов, всего пятеро (оказывается, я наскоро пересчитал). Я остаюсь в тени якобы с деревом парочкой слов перекинуться, касаюсь пальцами рыхлого ствола, а сам неустанно наблюдаю за взрослыми детьми, взгляда не могу оторвать. Банда тем временем дружески жужжит и весело перекрикивается. Самый активный в компании сжимает руку одной из девчонок – кто из них краше, одна или другая, кудрявенькая или рыжая, не могу понять, обе стройные и с длинными волосами. Все они, обмениваясь фразами, держа мягкие игрушки и цветы, направляются к Степиной ограде. Самый активный отворяет, крича на самого тощего и маленького ростом:
– Дай я открою, перелазать через черту нельзя, Дэн, придурок.
– Чье-то пиво сегодня будет выпито. – Угрожает тощий здоровяку.
– А на кого-то до сих пор думают, что он в первом классе. Прошу! – первой здоровяк пропускает девчонку с кудрявыми волосами, а второй рыженькую, которую вел за руку. Затем вышагивают парни по одному, каждый кладет свой подарок туда, куда командует самый активный пацан. Даже если это оказался бы Ярослав, я бы ни в коем случае не поверил! Откуда он достал это лидерство и куда убрал смущение?
Сначала я долго глотаю их диалоги, а когда ребята рассаживаются около памятника и робко смолкают, будто проникают за черту, в пределах которой не выживают клеточки смеха, я выхожу из тени. Правда, меня так сложно отличить от призрака, что я невидим все равно. Разговоры и редкие улыбки подростков поглощает старый кладбищенский лес. Мир едва удерживается в воздухе, полном духов. Парень, отворивший калитку, ни на минуту не отворачивается от Степиного лица на памятнике, а мгновением позже нежно кладет на него ладонь, то ли протирая, то ли лаская памятник, а затем гладит и дату ниже (03.06.2002 – 14.05.2012), и каменного ангела, плачущего на фотографию – он совершенно исключительный, ангел, как и то, что я вижу. Как этот мальчик хочет прикоснуться ко всему, из чего сейчас состоит Степа. Девчонка с кудрявыми волосами плачет, наблюдая за его рукой. Главарь тусовки, наконец, прекращает трогать камень и растирает скупые слезы по лицу. После такого дня начинаешь верить в дружбу без горечи предательств, в вечную память и в вечную любовь. Даже если не хочешь ни во что верить. Это немыслимо прекрасно, как если каждая душа была бы на своем месте, а в мире был бы полный порядок – все равно, что расставить книги по цвету, по размеру и по алфавиту – именно тот случай, когда картинка складывается идеально.
Тишина на свете зависает такая сильная, что хочется раздавить ее в кулаке. Зная, что меня не заметят, пока я не воспроизведусь, я делаю столько шагов, сколько достаточно дойти до ограды, и начинаю говорить.
– Привет, ребята. – Пять испуганных внезапностью взглядов прокалывают меня насквозь, а потом рот и глаза каждого раскрываются шире, у каждого по одному желанию на душу заговорить со мной, подойти и обнять, но все движения застревают в костях, а слова – в горле.
Спустя минуту забвения просыпается главарь:
– Глеб Владимирович. – Мое имя исходится шепотом, в моем имени нет тональности, с которой обращаются к бедному отцу, сына которого насмерть сбило на дороге три года назад. Нет. В голосе этом огромнейшее приветствие и радость, неожиданная и приятная невероятность того, что я есть, что меня видно, что я не умер. – Вы не представляете, как я вас рад снова увидеть! Это я, Ярослав! – Ярослав подлетает ко мне с распростертыми, словно чайка, и зажимает подкаченными сильными руками, потому что я и его отец тоже.
– Ребята, я здесь больше не живу, простите, совсем забыл, что вы существуете.
– Мы существуем, Глеб Владимирович!
– Это круто! Еще помните. И все вместе. – Следом за ним я обнимаю остальных, поочередно узнавая в повзрослевших чертах маленьких детей, которых видел три года назад в последний раз. – Ярик, боже, боже мой, вот это да, ну ты и конь, пять метров роста, мышцы, все дела, так держать, молодец, дружище!
– О, ну спасибо, Глеб Владимирович, особенно за коня и пять метров.
– Просто Глеб. Это невероятно, просто невероятно, вы как со Степиных рисунков, только большие. Лали? Лали! Ты красавица, просто красавица. Кристина, и ты! Какие волосы, никогда не обрезайте, девочки! Денис, чего такой маленький? Расти, давай, спортом занимайся, вытягивайся. О боже, все равно хорошенький, очень-очень симпатичный. А ты? Ты Максим? Максим Ноев? Боже мой. Дорогой, ты вымахал, похудел! Очки линзами сменил? Так держать, ботаник! Так держать. – Наобнимавшись за последнюю тысячу лет, утонув в слезах грусти и счастья, и в смехе, и в чувствах и в словах, я отхожу на шаг, чтоб еще раз очертить всех издали. Громко выдыхаю избытки энергии. – Черт подери. Глаз не отвести. – Добавляю спокойнее. – Как ты, Паштет?
От напоминания мною прозвища ребята разулыбались.
– Обычно меня спасает планшет. У меня куча музыки и электронные книги. Еще рассматриваю его картины, которые… – он сглатывает, – вы мне позволили сфотать. Почти все. То есть, я надеюсь, что там все. Особенно, где… – Ярослав перекрещивает руки и закусывает губу, – мы вместе. И просто я.
– Прости, Ярослав, у тебя далеко не все. Есть еще одна из серии. Я ее подарил. Дмитрию Валерьевичу. – И я рассказываю о дне нашей последней встречи с учителем. О «Корзинке с хорошим настроением». Ребята в ответ рассказывают о сказке, которую им поведал в третьем классе учитель, пока они наряжали к Новому году класс. И тогда я все понимаю. Еще более глубокий, чем прежде, смысл картины догоняет меня. Спустя три года. – Как удивительно просто и грустно люди, даже живые, иногда уходят из твоей жизни. – Замечаю я, глядя в землю, когда мы присаживаемся, кто-то на корточки, а кто-то на оградку.
– К ним еще можно вернуться. – Я поднимаю взгляд на говорящего. То есть, на Кристину Винник. На веки она нанесла черные «стрелки» и густо накрасила ресницы, что сделало ее и без того колдовские по детству глаза еще более обезоруживающими. Ярослав смотрит через них прямо в ее душу, не моргая и не дыша. Мне не приходится спрашивать, вместе ли они. Это слишком очевидно и слишком ярко выделяется в толпе. Сидя рядышком, они касаются бедрами и теребят друг другу пальцы, будто для них нет ничего естественней. – Мы каждый год первого сентября ходим к Дмитрию Валерьевичу в гости. Он никогда не показывал нам этой картины, но я уверена, – она смотрит в глаза Ярославу и тот словно съедает солнечный луч, – если мы его попросим, ну очень сильно попросим, он откроет ее для нас и даже позволит нам ее сфотографировать.
– С такой же охотой, как когда снял очки? Знаю я твой талант убеждать, – прищуривается Ярослав, впечатывая Кристину себе под бок. Дети смеются над чем-то, чего мне не понять, но мне хочется улыбаться все равно. Просто оттого что они живы, здоровы, красивы, что они взрослеют и расцветают, и что не могут забыть Степу, который больше не догонит их по росту. Я замечаю, что Ярослав следит не только за моим взглядом (могилка Степы свежа, убрана и как всегда завалена подарками), но и за ходом моих мыслей, в которых сейчас мелкими капельками заморосил дождик. – Если бы Кипяток сейчас вышел к нам в своем возрасте, в котором завис навеки, мы бы с ним оказались на одном уровне все равно. Он был взрослый. Так много знал. Я поражался, как же я этого ничего не знаю. Но в его компании я себя никогда не чувствовал глупым. Наоборот. С ним я всегда чувствовал себя особенным.
– Ты особенный, разумеется. – Я вмешиваю в свой голос твердость самых прочных ископаемых на свете. – Ты настоящий друг. Яркий, тонко чувствующий. С огромным, как мир, сердцем. Спасибо.
– И вам, Глеб.
– Он с кем-нибудь живет? Ваш Дмитрий Валерьевич. Может, с Юлией Юрьевной?
– Нет, с другой девчонкой. Моложе него на девять лет. – Отвечает Максим, поглядывая умными глубокими глазами из-под темной челки, подчеркивающей его скулы, свидетельствующие о настойчиво приобретенной стройности. – Я думал, вы забрали Юлию с собой.
– Ммм. Нет.
– Вы общаетесь? Вы что-нибудь о ней слышали? – спрашивает Денис.
– Нет. Давно не слышал ничего.
– А как насчет вас? – намекая, спрашивает Ярослав, и по его шкодным глазам мне ясно, какой истории он жаждет.
– Вынужден тебя разочаровать. Я одинок. – И это более значимо, чем можно представить. – Но! Пару лет назад в Санкт-Петербурге произошла невероятная история. Я вам расскажу. – И вы заодно послушайте. – Мой отец познакомился с девушкой, которая претендовала на свободную вакансию секретаря судьи. Работу, к сожалению, получил другой человек, но папа продолжил общение с Мариной, чтобы познакомить ее со мной. Ее интересы были схожи с моими, даже внешне чуток, говорит, срисована с меня. Ты, говорит, должен с ней пообщаться. Пообщался и забыл. Пошел грустить дальше. Папа долго уговаривал меня встретиться еще, дать себе шанс, позволить новой жизни ворваться в мой мир. Но я не поддался. Не смог и не захотел. Ни его предложения, ни ее очарования, ни другой жизни, а потом папа… сам в нее влюбился и женился на ней. Марина моя ровесница. Три месяца назад я стал старшим братом. Марина родила дочку от моего папы. Степанидой назвали. Как вам такой поворот?
Я смотрю, как ребята переглядываются, еще не решив, поверить мне или сказать «классная шутка». Когда показываю доказательства, где мой папа и его красавица кружатся и милуются носами в ослепительных эмоциях, смех подростков по ощущению словно проникает, подскакивает под моей кожей, заставляя ее шевелиться на костях. Этот смех проносится по лесу, от него даже шелестят листья. Как чертовски приятно удивить их! Это подтвердило продолжение моего существования. Ребята вздыхают над видео, запускают лучи улыбок и добрых комментариев на фотографии, где папа и Марина на Невском, целуются, как впервые влюбленные подростки, у всех на глазах; где они на Ваське сжимают друг друга руками и смеются в камеру (я сам их фотографировал), и где они в загсе во время страстного поцелуя. Я собственной персоной в этом кадре засветился как раз в тот момент, когда с меня бежало три ручья плюс река Нева, поскольку был рад за папу так, как за себя никогда не радовался в этой жизни. Отчего-то у папы после Марины изменилась речь, приоритеты и даже походка. Вместо кокетства пришла бережность, игривость и ветреность сменились здоровым чувством юмора и желанием что-то сохранить навсегда. В общем, я не переживаю за Марину и никогда не расскажу ей, какой шлюшкой был мой папа. Все равно бы сейчас никто не поверил.
– Ваш папа заткнул вас за пояс! – переведя дух после смеха, говорит Ярослав, но слова эти, несомненно, так и благоухают комплиментами. – Вот человечище! Такие, как он, рулят планету. И выглядят отпадно.
– Жизнь научила отца не сдаваться. – Говорю я. – А иногда так хочется. Сдаться. Лечь и смотреть в потолок. Потому что не отмотать назад, на тот эпизод жизни, где я еще не потерял себя настолько. Годы не отрезать. Я каждый год только и занимаюсь тем, что воображаю Степу в десять, в одиннадцать, в двенадцать… Сейчас вот в тринадцать лет.
– Я практикую то же самое, что и вы. Поверьте. И мне… невыносимо обидно. Но из этого колодца со слезами надо выбираться к свету.
Да. Всем. И мне тоже. Правда, сколько ни включай фонарей, а горечи утраты не осветить.
Через несколько минут лес за мною заканчивается, и я возвращаюсь домой к папиным друзьям, на ходу забивая папе сообщение с извинением о том, что не сдержался пойти без него. Обещаю, что позже мы снова сходим, на этот раз вдвоем, или проедем туда, если папин друг позволит нам взять его машину.
Мой телефон снова нервничает от нового сообщения, на этот раз мне кто-то пишет на почту, и в сотый раз за последние годы это очередная мольба от Юли. На кладбище я наврал ребятам, что ничего о ней не знаю. Я знаю многое – она не живет с учителем и не живет с кем-то еще. Она живет отчаянными попытками вернуть меня, но я лишь однажды ответил на письмо лаконичным «прости, но я тоже мертв». За этим последовала лавина проигнорированной мною почты – уверен, будь эти письма бумажными, мне не хватило бы и футбольного поля, чтобы их хранить.
Вечером после второй вылазки на кладбище я опять бросаю папу, и на автобусе еду на набережную, посмотреть, что изменилось, посмотреть на море, на молодые парочки, на детей.
На детей лет десяти (таким Степа останется навечно), резвящихся на великах и скейтах, прыгающих в приятельских дурачествах друг на друга пацанов. Смеющихся на всю улицу, счастливых и симпатичных, что, мозоля мне глаза, излучают свет и жизнь, подростков лет тринадцати (таким мог бы быть Степа сейчас, если бы не человек, который слишком сильно спешил в тот вечер домой, тот, кто не остановился, когда сбил ребенка, тот, кого мы ни чуточки не нашли). Почему ощущение, что мне не место в этом месте, выживает со мной через года? Почему даже сейчас я, окунаясь в теплое море счастья, все еще чувствую себя медведем без берлоги? Птицей без неба?
Едва отстав от молоденькой любовной парочки на роликах, я, пригнувшись под их сцепленными руками, как под аркой, выхожу к пирсу и долго смотрю на мягкое двигающееся одеяло моря под ногами. Теперь на все в мире я пытаюсь смотреть глазами сына и отчаиваюсь, зная, что все равно вижу и чувствую не так.
Как давно я не окунался в соленую воду! Я как будто пролежал в склепе. Вокруг меня никого, кроме двух рыбаков, и я достаю телефон перечитать последнее Юлино сообщение. На этот раз она стреляет цитатой из моего письма после Чертова Четверга:
«Я забуду, какой занимаю пост, спущусь в самый низ, встану на колени…
Это того стоит.
Глеб!
Я ненавижу этот мир без тебя.
На меня вышел твой папа. Сказал, вы в городе.
Пожалуйста, давай встретимся у Выжившего дерева в девять вечера. Оно все еще там, на полянке в паре метрах от тропинки, все еще является частью Степиного мира. Ты сразу его заметишь, даю слово. Я ходила туда три года каждый месяц ощутить его присутствие, оставляла в пещере цветы.
Приходи.
Я всего лишь незавершенная картина, похоронившая своего художника. Совсем одна без тебя, даже в толпе.
Юля».
Я взрываю узел своей тоски, перемешанной с радостью, чувствую, как детонирует сразу вся моя боль, скопленная тремя годами, но почему-то никто не разбегается с криками ужаса из-за того, что все вокруг разбивается в пыль, нет, люди по-прежнему куражатся, облитые горячими лучами солнца. Слизываю с губ соль, но не морскую. Прости меня, прости меня. Прости – повторяю и повторяю я снова и снова, шепчу эти слова берегу на противоположном конце города, шепчу солнцу и медузам, танцующим в воде свистопляску в своих прозрачных юбочках и чепчиках. Прости меня, Юля, за эти три несчастных года, что я сдавался. И торопливо набираю ответ: «Я на набережной, разговариваю с медузами. Если опоздаю, дождись!»
Но я успеваю вовремя.
Когда оранжевое майское солнце, опустившись гораздо ниже, начинает еще сильнее хлестать цвет на зеленую траву и одуванчики, влажные после природного душа, когда деревья опускаются, готовясь лечь и уснуть, когда диски луны и солнца принимаются бороться за место в плей-листе неба, без пятнадцати девять вечера я стою у входа в пещеру Выжившего дерева, в которое был так влюблен мой любимый художник. Сюда же он убегал от горя. И здесь же его отыскал Ярослав. Вход в пещеру примерно в полный Степин рост весь завален всевозможными цветочками, где самые первые букеты, смявшиеся и мертвые, лежат последним слоем под более свежими цветами. Все покоятся с миром. У меня болит и разрывается сердце.
Слышу щелк веточки позади. Щемит в груди. Это она. Наступила на нее подошвой кед. Щиплет глаза.
Не рассказывай Юле, что случилось с тобой сегодня на автобусной остановке, когда ты спешил к ней, а мальчик лет десяти с папкой в руке спросил тебя, на каком автобусе ему доехать до бухты.
Он так навел все мои силы на мысли о сыне с этими своими темными волосами, и карими, полными страсти художника глазами, что мое сердце разбилось на кусочки. Три года при виде каждого второго ребенка в мире я думаю: черт. Не он.
Но когда из последних лучей этого дня ко мне выходит Юля, меня склеивают по кусочкам и переполняют ее взволнованные мягкие черты. Волосы, ставшие еще длиннее и мягче. Фигура, ставшая еще более манящей. Руки, которые тянутся ко мне, тем самым пытаясь зацепиться за единственное спасение – так, что я начинаю плакать, а потом мои слезы заражают и Юлю. Я ловлю ее налету, собираю ее осколки, всю ее обхватываю руками. Она собирает в ладони капли с моего лица и поцелуями стирает с моей кожи остатки усталости. Она набрасывается на меня с этим своим отчаянием, надеждой и ожиданием, которые себя оправдали, и мы замираем, задыхаясь в объятиях друг друга. И впервые за последние три года я совершенно уверен в одном – что никогда не разожму рук.
За четыре года до этого
«Вова, привет. Это я.
Вчера я сделала еще одну татуировку. Не знаю, зачем тебе это говорю. Скоро у меня будет второй ребенок, но Степа по-прежнему занимает главное место в моем сердце. Позволь напомнить тебе кое о чем, в конце письма ты узнаешь, о чем я хочу попросить. Помнишь тот день, когда ты был в городе, и я привела Глеба домой без чувств? Мы долго с ним шатались по району, он был безумен, пьян, но несильно, затащил меня в дурацкий гараж, а после этого, когда, видимо, понял, что… ничего и никто не может заменить ему Альбину, он напился сильнее. И ты сказал, что мы его спасем. Эта твоя фраза… что мы его спасем. Мы его спасем. Не ты. А мы. Сколько в ней оказалось смысла, но мы сами тогда не поняли. Тебя всего трясло от ужаса, ведь твой сын попал в очередную беду, сначала смерть девушки, затем наркота, попытка суицида, теперь – алкоголь. И он все еще в депрессии, она не проходит. Не вытащить его ничем. Казалось, он не сможет взять себя в руки, начать учиться, использовать свой ум, не потерять его, стать человеком. «Что же делать?» – хватался за голову ты. Мы с тобой в ту ночь совершили странный поступок, пока он спал. Странный, но, как оказалось, это было самым идеальным способом спасти Глеба. Прости меня. Ты обладаешь такой магнетической способностью соблазнять, что я просто не смогла удержаться! Мы договорились о двух вещах. Первое – Глеб ничего не узнает о результатах ДНК. Второе – что если он узнает, то только от меня. Прошу тебя этим письмом. Вова. Пожалуйста. Никогда не говори Степе и Глебу правду. Что у нас с тобой что-то было. Когда я забеременела в восемнадцать, я поначалу была в шоке. Хотела прервать все. Помнишь, как ты прижал меня к стенке и чуть не придушил? «Не смей убивать ребенка! Я не брошу тебя с ним одну!» Ты почти уже рассказал Глебу правду. Что, скорее всего, отец ты. Но. Твой план изменился. И действительно, зачем мальчику очередное потрясение? Превратим-ка мы ужасное потрясение в приятное! Вова! Этот новый план сработал идеально! Ты сказал, что мы все равно проведем экспертизу, но знать будем только мы… Ребенок – единственное лекарство для Глеба. Он будет его спасать каждый день тем, что он у него есть. «Пусть он будет его жизнью, пусть будет тем, кто вытянет его из всех темных дыр», сказал ты. Пусть Степа станет ЕГО сыном. Это было гениально, Вова, и никогда. Никогда им ничего не говори. Это письмо удали из ящика после прочтения. Но дай знать. Что прочитал и согласился. Мне так будет легче жить дальше. Эти люди всегда будут любить друг друга всей душой. Этих людей соединяет не кровь, а любовь. Какая разница – братья или отец с сыном. В любом случае родные.
Послесловие: я наколола на руке Степин портрет, чтобы он остался со мной навсегда. В любом случае я – его мама.
Марта».
Благодарности
Эта книга – мой способ сказать «люблю» моей семье и друзьям. С самого раннего детства я любила выдумывать длинные истории, а в четырнадцать начала писать по этим «фильмам в моей голове» книги, чтобы не запутаться в сюжетах. Также это был единственный способ вызволить сценарии из головы. Не только для того, чтобы отпустить тот или иной «фильм» и перестать думать о нем, но и чтобы он не пропал, чтобы кто-нибудь еще мог прикоснуться к этому, кто-нибудь из тех, кому может это понравиться, если я доведу дело до конца. Я и сама обожаю читать. Для меня почти нет большей причины, чтобы жить, чем слушая бессмертный рок и читая необычные эмоциональные книги об отношениях и увлечениях людей. Тех увлечениях, что смыкаются у нас над головой. Я наблюдаю за людьми на улице, в автобусах и везде, издалека и поблизости я смотрю и наблюдаю, как они выглядят, что ими движет, что они говорят, на что обращают внимание – идея может поджидать на всяком углу. Больше одиннадцати лет (по состоянию на 2017 год) я закрывалась в себе, двери в мою комнату были подперты бревном, я мало кому давала читать отрывки из романов, долгие годы учила себя писать книги, но пришло время снять двери с петель, хотя я готова работать над этим до конца своей жизни, для чего приходится закрываться, и постоянно – такова судьба творческого человека, по-настоящему увлеченного, и одиночество здесь вовсе не протест, а цена, которую приходится нести. Порой стены между людьми вовсе не значат, что они не нужны друг другу. Еще как нужны. Этот роман я посвящаю всем, кого люблю. Жизнь – миг, и может быть кому-то из нас так и не удастся сказать о самом главном. Но в глубине души мы знаем, что любовь друг к другу – это причина всего, чем мы заняты каждый день. Я люблю вас всех, но эту книгу посвящаю в первую очередь брату, у которого растет сын. Мой брат – самый преданный друг на свете. И его сыну с ним очень повезло. Я хочу, чтобы они всегда были дружищами, а стен между ними никогда не было.
Один знакомый мент сказал «ты набросила на себя мантию». Да. Иногда хочется быть невидимкой, чтоб меня не видел никто, но я видела все. Мою мантию не так легко с меня сорвать. Поэтому также говорю спасибо тем немногим в моей жизни людям, которым это удалось сделать. Это те из моих коллег, которые стали мне подругами, превратив мое нахождение в Управлении почти как дома. Однажды Степа сказал о комнате, где сидит человек, в словах с которым можно не быть осторожным. Он – говорил о музыке. Я – говорю о вас. Я нашла таких людей тогда, когда меньше всего ожидала этого.
P.S.: Однажды Выжившее дерево существовало на самом деле. Если у него получилось, то и у нас получится.