-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Иван Степанович Плахов
|
| Случай
-------
Случай
Фантасмагория
Иван Степанович Плахов
© Иван Степанович Плахов, 2016
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Тудоси взяла эту рукопись с собой, чтобы убить время: она не рассчитывала, что это что-то интересное, но так даже было и лучше, лишь бы текст был подлиннее, – в редакцию, где она работала, присылали исключительно второразрядные произведения, от которых не стоило ждать откровения. Она подрабатывала рецензентом в журнале «Ленинский Октябрь» исключительно ради денег, так как журнал пользовался репутацией «последнего приюта графомана» еще со времен Советской власти. Платили плохо, но и работа была не сложная: читай присланную рукопись и пиши рецензию в одну страничку, – в месяц набегало до нескольких тысяч. Этого было ничтожно мало, чтобы хорошо жить, но на хорошую жизнь Тудоси и не претендовала: она была убеждена, что родилась случайно, что ее жизненное предназначение – это страдания и внутренняя работа над собой. Еще в детстве она была уверена, что родители ее не любят, а завели ее исключительно лишь для того, чтобы получить квартиру вне очереди как молодые специалисты в те благословенные времена, когда квартиры не покупали, а получали, а деньги ничего не стоили: все занимались самосовершенствованием в обществе развитого социализма, – и когда книга была главной ценностью простого советского человека. Исключительное трудолюбие и внутренняя сосредоточенность помогли Тудоси получить высшее образование без проблем, но в остальном явились непреодолимой преградой в выборе своего жизненного призвания: в конечном счете она оказалась в штате одного литературного агентства, отстаивающего права авторов на свою «интеллектуальную собственность». В эпоху массового воспроизводства предметов потребления попытка сохранить монополию на собственные мысли выглядела как сущий оксюморон, но вовлеченность в процесс освоения чужих денежных потоков придавало ее собственной жизни хоть какую-то осмысленность: она занимала в агентстве должность помощника юрисконсульта, помогая оформлять бумаги для бесконечных безнадежных судебных процессов и исков против нечестных издательств и нечистых на руку издателей, с которыми бесконечно судились их авторы. Но все это для Тудоси было как бы послушанием, сама же она мечтала о том, чтобы совершить в своей жизни что-то значительное, что сразу окупит бессмысленность ее повседневного существования. Личной жизни Тудоси не имела, если не считать ее увлеченность компьютерными играми онлайн и любовь к своему коту Мурлыке, которого она когда-то взяла из приюта.
Сейчас же, когда она бежала из города, неожиданно ставшего ей ненавистным, боль утраты любимого существа можно было заглушить лишь переменой привычного образа жизни: неделю назад кот погиб, упав с балкона, и разбился, – и плохой литературой. Сидя в зале ожидания на рейс до Симферополя, самое время было начать знакомиться с содержанием рукописи.
//-- *** --//
Эти записки я получил по почте от моего старого друга, – внезапно исчезнувшего прошлым летом и до сих пор не найденного, – со следующим письмецом:
«После всего что я пережил и испытал у меня больше не осталось сил и дальше влачить жалкое существование в мире, где жизнь – это бледное подобие наших фантазий, поэтому я ухожу отсюда навсегда и оставляю тебе, мой любезный друг, эту правдивую историю обо всем, что со мной случилось, с одной лишь целью, чтобы ты ее опубликовал без купюр, в память о нашей дружбе, и позаботился о моем имидже: ведь имидж – это посмертная маска нашего Я, оттиснутая с его телесной оболочки. Прощай, твой А.К.»
Первоначально присланный материал представлял собой набор последовательных записей от руки в трех разных тетрадях, почерк разнился от твердого до бегло-неряшливого, местами переходящего в невразумительные каракули. Все, что я мог – это разбить его на главы и слегка отредактировать, а так же подобрать подходящий эпиграф.
«… маска является прежде всего не тем, что она изображает, но тем, что она трансформирует, – иначе говоря, выбирает не изображать. Как и миф, маска отрицает настолько же, насколько она утверждает; она построена не только из того, что она говорит, или считается, что говорит, но и из того, что она исключает».
Клод Леви-Строс «Путь масок».
Глава 1
Венеция представляет собой огромный, изъеденный временем кусок цивилизации человеческого тщеславия, в закоулках которого, словно за плинтусом тараканы, испуганно прячутся обитатели этого города. Здесь все носит печать маскарада, здесь все скрыто за толстым слоем золоченых декораций, прикрывающих собой темные и затхлые лабиринты человеческого порока, маскирующегося под добродетель. Здесь женщины недоступны и в то же время продажны, так же как и мужчины, большинство из которых здесь ведут себя как женщины. Здесь жену можно купить на ночь, договорившись с ее мужем, и, наоборот: здесь все на продажу.
Образ жизни венецианца – это непрерывный процесс торговли самим собой и всем, что он имеет, который ловко обставлен красивым ритуалом обхаживания покупателя ради желания на нем заработать. Венецианцы делают это красиво, лучше всех на свете. Одно то, что они маскарад в своем городе сумели превратить в символ всех карнавалов мира, о многом говорит. Венецианская маска стала неотъемлемым символом города: эмалевое лицо под толстым слоем потрескавшегося лака и позолоты. Маска – символ смерти, которым в древности прикрывали тлеющее лицо покойника, превратилась здесь в знак чего-то большего: в символ инфернального начала, проступающего в этом мире.
История эта случилась пару лет назад, когда некто N, назовем его Адамом, приехал в Венецию с целью посетить очередное архитектурное биеннале и, прогуливаясь по набережной Рива-дельи-Скьявони, случайно свернул в один из многочисленных переулков в районе Сан-Заккарии и уперся в маленькую антикварную лавку, вся витрина которой была увешена масками всевозможных размеров и причудливых форм, а перед витриной стоял прилавок, заваленный всяческим барахлом: бронзовыми статуэтками разновеликих Приапов со штопорами вместо эрегированных членов; памятными медалями с профилем Муссолини; подсвечниками всех габаритов и видов; распятий и фигурок ангелов; лошадиных голов и статуэток всадников, – никому не нужный хлам, собранный здесь и сейчас на обозрение праздношатающимся туристам. Над входом в лавку чернела надпись Domino Arte. В глубине лавки, на черном бархатном подиуме, лежала карнавальная маска с преогромным золоченым носом, глядя перед собой пустыми прорезями для глаз.
При первом же взгляде на эту маску Адамом овладело совершенно непреодолимое желание ее примерить: уж больно заманчиво она выглядела, напоминая одного из персонажей загадочного Гальдони, памятник которому гордо вышагивает до сих пор к мосту Риальто, смахивая скорее на Скарамуша, нежели на добропорядочного венецианского дворянина.
«Интересно, на кого я в ней буду похож: на Арлекина или на Пьеро?» – сам себя спросил Адам, но так и не сумел определиться, какой ему образ больше к лицу. Зайдя в лавку, он приблизился к маске, мерцавшей в свете одинокого софита густым медовым светом уставшего радоваться солнцу золота и протянул руку, чтобы взять ее. Скрипнула где-то сбоку дверь в сумраке пахнущем тленьем покоев, и перед ним предстала хозяйка. Адама поразило, что она была одновременно и молодой и старой, манящей и отталкивающей. Прежде всего, его изумили ее кисти рук, лишь по которым можно было догадаться, что ей немало лет: они были все в мелких морщинках и старческих пигментных пятнах, – лицо же, под маской искусного макияжа, светилось неземной красотой идеально придуманной женщины. На ее ногах были чудесные кожаные копытца туфель на высоких каблучках, а запястья тонких рук украшали браслеты из сияющего золотом и морской зеленью муранского стекла: каждый браслет был в виде изумрудной змейки, свернувшейся в причудливый клубок. Она улыбнулась эмалевой улыбкой голливудской кинозвезды и низким, чарующим голосом произнесла:
– Поссо аутарти?
Адам испуганно отдернул было протянутую руку и, виновато улыбнувшись, спросил:
– Вы говорите по-русски или по-английски?
– А ми но, – произнесла хозяйка и, указав на маску, добавила на ломаном английском, – Донт тачь, донт тэйк эни пикчес. Ит из май бест мастапиз.
Сам плохо зная английский, Адам лишь разобрал, что маску нельзя трогать, и очень расстроился. В отчаянии он обратился к хозяйке с единственными фразами, которые хорошо знал как произносить на английском:
– Хау матчь ит костс? Ай вил бай!
Хозяйка отрицательно покачала головой и ответила:
– Нон э посибиле, нон э посибиле. Нон э ин вендита. Компраре куалсиаси коса че веде ин панчина, ма нон куэста.
«Как же так, – не сдавался Адам, из общей интонации ее речи уловив, что она по-прежнему отказывается продавать ему маску, – из принципа куплю. За любую цену». Он достал из своей сумки блокнот и ручку, раскрыл его на чистой странице и написал наугад цифру 100, после чего протянул его хозяйке с коротким и решительным:
– Бай!
– Но-у-у-у, но-у-у-у, – ответила она и набросила на маску черный шелковый платок, расшитый золотыми звездами, который полностью ее скрыл. Он дописал еще один ноль к цифре 100 и снова показал хозяйке.
– Ай бай, ай вонт! – настаивал Адам.
– Э ун сакко ди солди, сей сикуро че ло вуои? – чуть дрогнувшим голосом произнесла хозяйка, загадочно улыбнувшись.
– Ай вонт, – не унимался Адам. Она поманила его к себе и показала на рекламу на противоположной от лавки стене. Там висел огромный плакат переодетого в девушку трансвестита и стояла подпись крупными буквами She is he.
– Ту анкора вуои аккуистаре уна маскера? – спросила его хозяйка, а затем, немного подумав, добавила на ломаном английском,
– Йу бай-й-й?
– Йес-с-с-с, оф-ф-ф коуз-з-з-з, – ответил Адам на своем ужасном английском и вынув бумажник, достал две пятисотевровые купюры и протянул их ей со словами, – Ай бай.
– Э туо-о-о-о, – ответила она и рассмеялась, взяла деньги, проворно сдернула платок с маски и, завернув ее бережно в него, аккуратно упаковала Адамову покупку на дно бумажного пакета с тем же изображением переодетого трансвестита, что был на плакате напротив ее дома.
Безмерно довольный своей покупкой, Адам забрал пакет из рук хозяйки и, галантно поклонившись престарелой красавице, наконец-то уступившей его цене, гордый самим собой вышел вон из лавки. Облегченно вздохнув, будто проделал нелегкую работу, оглянулся и обнаружил, что лавка снова пуста: хозяйка бесследно исчезла с его деньгами, а на месте маски, которую он купил, лежит муляж черепа из папье-маше, весь разрисованный черными каббалистическими знаками.
«Что за чушь, – удивился он, опасливо поеживаясь от того, что увидел, – чертовщина какая-то. Пойду-ка я отсюда быстрей подобру-поздорову, пока хозяйка не передумала. Уж больно она странная: то тычет пальцем в плакат с трансвеститом, уверяя меня, что она это он, то череп вместо маски кладет на самое видное место. На что она намекает? Мне еще сегодня в Арсенал успеть нужно, пока выставка не закрылась».
Гостиница, где он остановился, располагалась совсем близко от того места, где он встретил лавку с загадочной красавицей, продавшей ему маску. Уже через десять минут он был у себя в номере трехзвездочного отеля «Фортуна» и, развернув платок, внимательно разглядывал то, что в такой спешке приобрел. Маска сияла темно-медовым золотом лака в лучах послеполуденного солнца, проникающих в комнату через полуприкрытые ставни окна. Адам торопливо разделся догола, принял душ под топот голубей по стеклу мансардного окна: его номер располагался под черепичной крышей средневекового дома, – и, подойдя к зеркалу на стене, висевшему напротив входной двери в номер, нетерпеливо схватив маску приложил ее к своему лицу. На него из зеркала в бронзовой раме смотрело потешное низкорослое существо с чудовищно огромным носом и раскосыми, жадными глазами в створках искусственных век. Несуразность его вида дополнял огромный живот и кривые ноги, отчего смотреть на самого себя без смеха было просто невозможно. Он рассмеялся и констатировал:
– Гоблин какой-то, а не человек. Прости Господи, дрянь какая-то, а не романтический образ, – после чего крепко зажмурился и, отведя маску от лица, открыв глаза, в ужасе отпрянул от зеркала. На него из старой рамы со следами облезлой позолоты смотрела 40-летняя знойная девушка, этакий Тинто Брассовский тип, который до безумия нравился Адаму, с роскошной грудью, плоским животом и упругими бедрами никогда не рожавшей женщины, глядя на которую Адаму захотелось с ней поближе познакомиться. Он потрогал себя за грудь и бедра и немедленно убедился, что отражение в зеркале и он – одно целое.
«Вот так дела, – присвистнул про себя от удивления и восторга Адам, – всю жизнь хотел, хотя бы один денек, побыть бабой, и надо же было такому случиться – я стал женщиной. Как там она сказала „She is he“, любопытно, любопытно. Интересно, что чувствуют женщины, когда занимаются любовью? Нужно попробовать».
Как ни странно, но Адам ни секунды не сомневался, что произошедшая с ним метаморфоза не более чем забавное приключение, не грозящее ему ничем, кроме возможности испытать что-то новое, открыть для себя какой-то такой потайной аспект жизни, который недоступен никому из живущих на Земле.
Адам был главным архитектором мемориальных парков и городских кладбищ города N, еще в детстве он пристрастился рисовать мерзость запустения: разрушенные церкви; нищих на привокзальной площади; опустившихся священников, валяющихся пьяными в сточных городских канавах; бродяг, спящих в заброшенных пустых монастырях, – ему нравилось наблюдать, как время неумолимо подтачивало природу жизни и трогало тленом увядающие цветы, проступало трупными пятнами на разлагающейся плоти мертвых животных и людей. В некотором роде он считал себя поэтом Смерти, призванным увековечить ее триумфальное шествие на планете в своей архитектуре. Ему и в Венецию нравилось приезжать только лишь потому, что в этом городе везде пахло тленьем, – запахом времени, сквозь который проступала сырость старых стен, людей, еды, неоднократных наводнений, тысяч судеб и мириады прожитых секунд здесь и сейчас теми, кто уже навсегда покинул этот мир. Легкий флер минувшего лежал на каждом уголке этого города, скрывая от ныне живущих тайны предыдущих его обитателей. С одной из них сейчас столкнулся и он сам, обнаружив предмет, способный преображать его в существо противоположного пола.
«Что дальше?» – задал он сам себе вопрос и с недоумением обнаружил, что не знает на него ответа. Теперь он был женщиной, а не мужчиной, но в номере не было ни одного предмета женской одежды, которым можно было бы прикрыть наготу нового тела и выйти в люди. Он только сегодня прилетел в город и всего лишь несколько часов назад вселился в номер, даже не успев распаковать свой походный саквояж. Не сильно надеясь обнаружить что-либо особенное в нем, он все же без всякой задней мысли открыл его и обнаружил, что он полон женского белья: кружевные трусы и лифы; пара платьев и какая-то кожаная сбруя с закрытой маской в стиле садо-мазо, – помимо этого в саквояже была пара туфель на высоких каблуках, несколько упаковок колготок и несессер, туго набитый косметикой и духами.
«Ошибся багажом в аэропорту», – догадался Адам и облегченно вздохнул, т.к. вопрос с одеждой был на первое время решен.
«Как мило, – продолжал размышлять он, доставая нижнее белье из раскрытого зева саквояжа и примеряя его на себя, нисколько не стыдясь того, что оно не его, а какой-то неведомой Ф. Скарамуш, как гласила багажная этикетка на саквояжной ручке, – так бы мне пришлось тащиться обратно в аэропорт и разбираться, где мои вечно мятые рубашки, носки, майки и трусы, а теперь я могу надеть на себя это нижнее белье и никто не посчитает, что я извращенец».
Белье приятно холодило, нежно облегая кожу, и было абсолютно впору.
«Как на заказ», – усмехнулся Адам, рассматривая себя в зеркале, где на него по-прежнему смотрела его новая сущность, задрапированная в черный шелк и кружева. Единственная загвоздка вышла с туфлями; он их надел, но ходить не получалось – мешали высокие каблуки.
«Как им это удается, черт побери, – удивился своей неудаче Адам, с трудом проковыляв по своему маленькому номеру взад и вперед и усевшись на кровать, облегченно вытянув ноги, каблуками упершись в пол, – как вообще возможно на этих ходулях удерживать равновесие. И грудь вперед тянет. Тело не мое и плохо меня слушается. Интересно, если я каким-либо волшебным способом переселился в чье-то тело, то что стало с моим? Или я и вправду стал женщиной, но возможно ли такое? А может, я всегда был женщиной; просто мне приснилось, что я Адам, ландшафтный архитектор из N-ска. А что если попробовать снова примерить маску? Если я так легко стал женщиной, то наверняка так же легко смогу стать и мужчиной».
Оглянувшись, он нашел маску в изголовье кровати. Скинув туфли, которые ему мешали нормально ходить, он дотянулся до нее и, приложив к лицу, зажмурился, подождал секунд 15-ть и, открыв глаза, встал и подошел к зеркалу: на него по-прежнему смотрела южная красавица в одном нижнем белье с длинноносой позолоченной маской в руках.
«Не получилось, – удивился он, – и что дальше? Неужели я останусь женщиной до гробовой доски? Черт, а как же документы, как вообще жить дальше? Ведь получается, что даже в своем номере я нахожусь незаконно. Как теперь вообще доказать, что я это я, а не кто-то другой. Черт, вот это незадача. Отсидеться в номере не получится. Нужно что-то делать. Нужно вернуться в лавку и потребовать от хозяйки объяснить, что же со мной происходит. Но как дойти до нее, если я не умею ходить на каблуках? Может, отломать их к чертовой матери?»
Эта мысль так поразила его своей простотой, что он просто опешил.
«Эврика!» – восхитился он и тут же отодрал ненавистные ему каблуки от туфель. Вопрос с обувью был решен. Оставалось только надлежащим образом одеться и выйти в свет. В багаже было только два платья, одно из которых было вечерним ярко-красным с глубоким вырезом сзади, а другое закрытое с длинными рукавами пепельно-жемчужного цвета с оранжевыми крапинками.
Так как на вечеринку он не собирался, Адам благоразумно остановил свой выбор на втором. Надев его на себя и с трудом застегнув молнию сзади, т.к. никогда до этого этим не занимался, он прошелся по комнате, примеряя свои движения к новой одежде. Платье было узким, плотно обхватывая его тугие бедра, и стесняло при ходьбе. Двигаться можно было только маленькими шажками, по сути дела семеня, что его очень раздражало. Быть в своих движениях зависимым от кроя одежды ему было в новинку.
«И как женщины соглашаются на такое? И во имя чего? Чтобы какой-нибудь лох типа меня обратил на нее внимание? Зачем, черт побери, если любой мужик и так всегда мотивирован желанием овладеть красивой женщиной, – постигая азы движения, злился он про себя, пытаясь выучиться новой походке, – Стоило ли превращаться в женщину только для того, чтобы понять, как им неудобно жить. Нет, решительно быть бабой мне не подходит. Может быть, родись я женщиной с самого начала, мне бы все это и нравилось, но заново учиться ходить, садиться, иметь грудь, которую надо поддерживать лифом, нет, все это не по мне. Странные ощущения, будто все это – какая-то психосоматическая аномалия. Скорее в лавку, искать старую мерзавку».
Надев туфли и поправив волосы перед зеркалом, перед тем как выйти, он остался вполне доволен своим видом, только лишь про себя с сожалением отметив, что его сумка не совсем монтируется к его новому внешнему облику. Забрав с собой маску и выйдя из номера, он захлопнул дверь и осторожно, стараясь не шуметь, заспешил вниз, еле сдерживая волнение от предстоящего свидания с действительностью. С трудом сохраняя равновесие на винтообразной лестнице, двигаясь по ней все время бочком, он наконец-то добрался до первого этажа и с облегчением заметил, что портье нет на месте: он куда-то отлучился, то ли по нужде, то ли выпить чашечку кофе, – как это заведено у итальянцев, и выскользнул на вечно людную площадь перед отелем.
//-- *** --//
Аэропорт после Шереметьева поражал своей провинциальной запущенностью и размерами: она словно попала обратно в советское время, в котором все было бестолково и скученно, – в очереди за багажом Тудоси успела убедиться, что вновь обретенные соотечественники не отличаются московским свободомыслием, во всем поддерживая действия правительства по наведению порядка в стране: все их разговоры сводились к однозначной поддержке новогоднего выступления президента, призвавшего все здоровые силы общества и патриотов дать отпор «пятой колонне Запада» и «умереть, но остаться русскими». Получив багаж и выйдя на площадь, она довольно легко нашла водителя, готового ее отвезти в Севастополь: был не сезон и можно было даже поторговаться, – и уже в процессе движения она услышала звуки артиллерийской канонады, выстрелов и серию взрывов, изрядно ее напугавших. Водитель, нисколько на это не обративший внимания, заверил ее, что «это ничего, так наши с бандэровцами воюют, це нормально, у нас тут спокойно», продолжая двигаться через безлюдный город к автостраде, ведущей на Севастополь. Дорога к Севастополю заняла два часа, при этом два раза останавливали на блок-постах, досматривали машину и проверяли документы: каждый раз Тудоси объясняла, что цель ее поездки – отдых и что она остановится на квартире у своей подруги, живущей в Севастополе; и каждый раз молодые лейтенанты недоверчиво осматривали ее, словно она для них представляла угрозу, и лишь волшебные слова «мы же все русские» спасали ее от ареста. Въезжали в город со стороны Малахова кургана, моросил мелкий дождик, а водитель охотно пояснял, что это характерная погода для этого времени года; он высадил Тудоси рядом с гостиницей «Севастополь», прямо напротив дома, в котором располагалась квартира Софочки Гефтер, где предстояло ей жить всю следующую неделю. В Севастополе она была впервые и плохо представляла, как он выглядит, о его существовании она знала лишь из рассказов Толстого и уроков истории, где он именовался исключительно как город-герой. Сейчас перед ее глазами предстоял маленький приморский городок, застроенный псевдо-классическими зданиями сталинской эпохи: проспект Нахимова, на котором она стояла, выглядел как арбатский переулок, но никак не проспект, по которому организуют военные парады, – а в воздухе пахло морем и весной, квартира оказалась на редкость уютной, в холодильнике оказался изрядный запас еды, которую ей оставила заботливая Соня, и записка, в которой подробно излагались правила пользования бытовой техникой и места в городе, которые ей нужно было посетить, чтобы считать себя культурным человеком на отдыхе. Тудоси приготовила себе чай, удобно устроилась на диване и, достав рукопись из сумки с ноутбуком, принялась читать.
Глава 2
Мимо валила пестрая разноязычная толпа: немцы, американцы, французы, японцы, китайцы, индусы, русские и украинцы, – в общем все народы мира, явившиеся сюда словно лишь для того, чтобы продемонстрировать себя в великолепных декорациях города Гольдони и Каналетто. Было шумно и весело, уже вечерело и небо подернула золотая дымка умирающего солнечного света, озаряя верхушки кампанил и фасады мраморных дворцов, изъеденных тенями своего пышного архитектурного великолепия. Тьма, испуганно прятавшаяся весь день в тенистых двориках многочисленных палаццо и крытых проходах меж домов, под арками мостов и в проемах окон, начала безбоязненно высачиваться наружу узких многолюдных улиц и вечно пустых проулков, ведущих в никуда. Сумрак покинул интерьеры и переместился наружу, а его место на время занял искусственный свет ламп и свечей, который сам собой умирает далеко за полночь, когда хозяева квартир и постояльцы многочисленных гостиниц смежат свои веки и отправятся путешествовать в царство Морфея. Но пока еще ранний вечер, лучшее время, чтобы делать покупки.
Не успел еще Адам и шагу ступить, как почувствовал на своей ягодице чью-то нескромную руку, по-хозяйски ощупывающую его тело.
– Скузатто, синьора, – услышал он у себя за спиной чей-то глумливый голос, но не обернулся на него, сделав вид, что это его не касается.
«Какое паскудство. Неужели женщины постоянно терпят такое, не побоюсь сказать, свинское отношение с нашей стороны, – ужаснулся Адам, медленно двигаясь в толпе, со всех сторон почти физически ощущая нескромные взгляды встречных мужчин, в каждом из которых он ощущал своего потенциального насильника, – Почти наверняка любой из них уже мысленно раздел меня и представил, как можно мною овладеть. Во всяком случае, я бы так и сделал, если бы увидел сам себя сейчас со стороны. Господи, я же чертовски хорош; я сам себя хочу, а значит, того же хотят и все другие. Как интересно, ты идешь в толпе и почти физически чувствуешь, как тебя хотят. А может, это и есть женское счастье – быть в центре внимания всех окружающих мужчин. В чем наше предназначение – в получении максимального наслаждения в максимально продолжительное время. Это все равно, что нечаянно оказаться героем порнофильма, публично демонстрирующим свой оргазм. Господи, такая буря чувств и мыслей, что это меня заводит. Что-то происходит внутри меня. Какой-то жар разгорается изнутри и волнующе растекается вверх по всему телу. Кровь шумит в ушах. Я весь в огне».
Невероятная полнота чувств, которую испытал Адам, захлестнула все его сознание и смыла куда-то вовне все мысли, оставив в голове звенящую пустоту. Он будто находился внутри сверхчувствительного прибора, – своего нового тела, – который в тысячу раз усиливал впечатления от восприятия окружающего мира. Ощущение ошеломительного счастья, так внезапно накрывшее его с головой, не проходило, продолжая туманить сознание и звенеть в ушах. Не в силах больше бороться со слабостью своего нового тела, он присел за ближайший пустой столик одного из бесчисленных кафе и с трудом перевел дыхание. Ему ничего не хотелось, только бы отдышаться, но на подобострастное «Бонжорно, синьора» он смог только лишь томно процедить:
– Уне минерале акве, – и прикрыл глаза, полные неожиданно подступившей влагой.
В голове гулко шумела кровь, словно он оказался на морском берегу во время прибоя: при этом морем был он сам, сильным и влажным, словно не знающие усталости волны, жадно облизывающие землю, – и это было для него сейчас важнее, чем весь мир со всем его великолепием вокруг.
– Прего, синьора, пре уна аквеминерале», – вывел его из оцепененья услужливый голос официанта и он с облегчением пригубил стакан с ледяной водой, обжигающей его горло мириадами пузырьков с газом.
– Граци-и-и-и-и, – прожурчал он из себя и постарался как можно более соблазнительней улыбнуться. Откуда у него появились эти способности и привычки он не знал, но и не стремился препятствовать новым возможностям своего тела. Официант от его улыбки весь расцвел, будто он ему подарил 100 евро, и, низко поклонившись, молча отошел.
«Какое счастье – уметь влиять на людей одним лишь взглядом. Или лишь модуляциями своего голоса, – подумал про себя Адам и счастливо вздохнул, – Ну все, мир, держись. Теперь я вам покажу, что может сделать один мужик, обладая таким соблазнительным женским телом, как у меня. Черт побери, а зачем, собственно, мне идти сейчас обратно в антикварную лавку и искать там загадочную хозяйку? Ведь я получил такой шанс в жизни, кому никто и никогда из живущих не предлагал – начать новую жизнь в новом качестве. Ведь это же великолепно. Господи, я только сейчас начинаю понимать, как это здорово».
Неожиданно он испытал первый дискомфорт – ему нестерпимо захотелось писать. Он постарался как можно медленней подняться и, стараясь не делать резких движений, отправился вглубь кафе искать туалет. Тело вело себя неподобающе развязно, игриво покачивая бедрами и зачем-то все время поправляя правой рукой челку на голове и грудь. Инстинкты превалировали в новой телесной оболочке Адама, ведя самостоятельную жизнь вне его сознания. К счастью для себя, он сразу понял, что этому не надо сопротивляться, как если бы ты сел сдуру в случайное такси и оно везло тебя по ему одному ведомому маршруту. Раз привычные правила игры отметили, а новых он не знал, проще было следовать естественному ходу вещей, ориентируясь по обстановке. Найдя дверь с женским силуэтом, он заперся изнутри и тут же посмотрелся в зеркало. Снова поправил волосы, а затем принялся аккуратно задирать подол своего платья наверх до тех пор, пока полностью не оголил нижнюю часть тела. Аккуратно опустив колготки вместе с трусиками до колен, он уселся на холодную крышку унитаза и невольно поежился, отметив про себя, что у мужчины этот процесс занимает гораздо меньше времени и не столь трудоемкий.
Он ослабил напряжение мышц таза и тут же из него захлестала горячая влага. Само мочеиспускание уже доставляло ему удовольствие, заставляя вибрировать всю нижнюю часть живота.
– У-у-у-у, здо-ро-во-о-о-о-о, у-а-а-а, класс-с-с-с-с, – тихо выдавил он из себя, продолжая чутко прислушиваться, а точнее причувствоваться к своему телу.
«Господи, что же будет, когда я буду заниматься любовью? Но для этого нужен партнер или на худой конец вибратор», – последняя мысль рассмешила его, так как нельзя лучше подходила к описанию его нынешнего состояния. Закончив мочиться, он тщательно подтерся туалетной бумагой и, встав с унитаза, вновь натянул на свои упругие ягодицы трусики с колготками, спустил вниз подол своего платья и вновь тщательно оглядел себя со всех сторон, лишний раз убедившись, что его внешний вид в порядке. Посмотрелся в зеркало, снова поправил волосы и вернулся обратно к своему столику, развязно уселся на стуле, перекинув ногу на ногу, и принялся разглядывать текущую мимо него разноязычную толпу, чувствуя на себе многочисленные взгляды непрерывно раздевающих его мужчин. Меньше всего ему хотелось в этот момент сопротивляться желанию его тела выставить себя на всеобщее обозрение толпы и испытывать вибрации чужих эротических желаний, жадно общупывающей его взглядами со всех сторон.
При мысли о том, что он самый желаемый на этой улице мужчина, его охватывает ликование сродни умственному экстазу: это похоже на то, как вдруг из простого «запорожца» пересесть в красный «Феррари», обладать которым хотят все, – но самое восхитительное во всем этом было то, что ему ничего не нужно было делать, достаточно было просто существовать в соблазнительном сосуде нового тела.
Он сидит и смотрит на идущих мимо мужчин, подмечая их реакцию на себя: беззастенчиво вглядывается в их лица, каждое из которых как захватанное меню в ресторане с набором невзыскательных блюд по минимальной цене, – ни одно из них не может предложить ничего стоящего, ради чего стоило бы рискнуть познакомиться. В них, как в сотнях зеркал, отражается желание обладать красивой женщиной, которое тело Адама мощно излучает, гипнотизируя самцов, словно питон кроликов. Пребывание за столиком с одним стаканом воды становится все более рискованным, так как напоминает ему поведение путан из кафе «Академия» на Тверской, где они на летней террасе заказывают всего лишь один стакан воды и демонстративно ждут, пока их кто-нибудь снимет: будучи гостем «Академии», когда бывал в столице по делам, он сам неоднократно пользовался их услугами, отмечая неизменно меркантильный прагматизм столичных шлюх, – зачем тратиться, если по минимальной цене можно занять место в кафе в окружении подвыпивших мужчин, страдающих духовной анорексией и половым недержанием. Этакий клуб ревнителей благочестия похоти, входным билетом в который является средневзвешенный чек в 20000 рублей за вечер, не меньше.
Он делает знак рукой официанту, и когда тот оказывается рядом, вручает пять евро, давая понять, что собирается уходить. Провожаемый подобострастным «Граци, синьора, граци» он встает и, развязно виляя бедрами, присоединяется к толпе туристов, направляющихся в сторону площади Сан-Марко, прямо противоположной от места расположения антикварной лавки, куда он изначально собирался.
Толпа в Венеции – это нечто особенное, самостоятельный объект из смеси любопытства и тщеславия, наблюдать за которым одно удовольствие, быть которым не хлопотно: достаточно просто идти. Прогулки по Венеции единственное занятие в городе, за которое не нужно платить. Все вокруг настолько искусственное и фальшивое, – словно макияж на лице старого актера, давно забывшего как он выглядит на самом деле, – но такое привлекательное, манящее своей пронзающей красотой, что хочется длить свое пребывание здесь до бесконечности, до полного растворения себя в атмосфере города-призрака, жадно запоминая каждый его фрагмент.
В плотной толпе «зомби от красоты» тело Адама само знало, как себя вести: оно не шло, оно себя демонстрировало. Выйдя из глубины лабиринта Кампо Сан-Захарии на оживленную Рива-дельи-Скьявони полную энергичных американских стариков и плохо сделанных китайских клонов Дэн Сяопина и Мао Дзедуна вперемежку с различными вариациями Цзян Цинн, – собаки великого кормчего, – и Чжан Цзын, – последней продажной любви опального Бо Силая, – двигающихся невыносимо медленно, словно всем им некуда спешить, Адам влился в их ряды, как еще один из ярких экспонатов ярмарки тщеславия, выставленных здесь на всеобщее обозрение. У каждого в толпе словно бирка с ценой на лбу приклеена, и большинство гордятся этим, так как к этому они шли всю свою жизнь, прежде чем оказаться здесь и сейчас в компании себе подобных. Венеция – это город, куда люди стекаются со всего мира, чтобы узнать себе цену, так как только здесь можно потратить деньги так, что не будет жалко вспомнить потом до гробовой доски.
Под оглушительные крики гондольеров, плеск волн и гомон толпы, громко шаркающей по серым плитам набережной, Адам благополучно добирается до колонн Сан-Марко и Сан-Теодоро, горделиво обозначающих вход на пьяццетту, где попадает в цепкие руки уличных фотографов, двух стариков с жуликоватыми лицами, одетых в одинаковые тельняшки и капитанские фуражки с золотыми кокардами, обступивших его с обеих сторон под одобрительное цоканье языков и бесконечное клокотанье: «Белиссимо, белиссимо, белла, белла, че белла дона».
Адам замер в испуге, не зная, как ему реагировать на их неприкрытую лесть с явно выраженным меркантильным подтекстом: они откровенно хотели развести его на деньги, но как ему было пока непонятно. Неожиданно для самого себя он улыбается, томно вздыхает и игриво воркует в ответ:
– Нихт пароле, скузато, – отчего приводит престарелых альфонсов в сущий восторг.
– Синьора, бенне, бенне, ноу проблема, да дове сиетте ариватти? Да дове? Прего, уна фото? Прего, прего, че белла дона. Гратута-м-е-н-т-т-е-е-е! Прего, прего, прего.
Плохо понимая, что они ему говорят, Адам продолжал улыбаться, недоуменно пожимая плечами. Наконец, ничего не придумав умнее, он признался на русском:
– Ничего не понимаю. Ферштейн, старая обезьяна? Я русский, копире? Облико морале. Но мани фо ю! Копире?
– О, руссе, руссе, – радостно в один унисон взвизгнули фотографы и поменялись местами: сизоносый встал слева, а круглолицый с морщинистым лицом младенца – справа от Адама, – Но палраре ун по ин руссо, копире? Ун по ин руссо! Я говорить руссо, мало-мало. Белла, че белла дона. Ай, калинка-малинка. Тцэ, тцэ, тцэ, ах, малинка! Вы, руссо, очень, очень красиво.
Адам зачем-то поправил грудь, – видимо, это была неподконтрольная ему телесная реакция, – и снова улыбнулся, после чего опять повторил:
– Но мани фо ю, ферштейн?
– Но мани, но мани, долче белла, для вас бесплатно, калинка-малинка. Хочешь фото? Фантастик фото!
– Бесплатно? – снисходительно уточняет Адам, поправляя волосы, – если бесплатно, то можно.
– Можно, можно, – засуетился сизоносый, который и оказался знатоком русского языка, – фантастик фото. Пер долче донна фантастик портфолио. Кописко?
– Кописко, кописко, старый пиписко, – хохотнул Адам и повел плечами, – Давай фотографируй – я не против.
– Уна моменто, белла донна, – встрял в разговор напарник сизоносого, отчего его лицо сложилось в приторно-слащавую гримасу, – Э туйо окьи нери коми дуэ стели пер ме. Очьи черны.
– О, да, – обрадовался сизоносый, – Очьи, очьи черны. Очень красиво. Очень. Нерро окьи. Белла окьи. Очень люблю, белиссимо.
– Соло ин студио фотографико.
– Эсаттаменте, Джузеппе, фантастико фотосессия. Мало-мало фотосессия. Экшн. Хорошо. Хочешь? Будет хорошо, очень к-хорошо. Калинка-малинка, долче витта: водка, икра, – браво.
– Так фотографироваться будем или как? – удивился Адам неожиданному повороту в разговоре.
– Будем, будем, – энергично заверил его сизоносый и даже от возбуждения снял свою капитанскую фуражку и промокнул клетчатым платком вспотевший затылок, – Но не здесь. Можешь подождать нас на пьяцце, в кафе? Всего соло мало-мало диечи – десять минуток. О-кей?
– Ну ладно, а в каком кафе? – согласился Адам.
– В кафе «Флориан», для такая белла донна только там. О-кей?
– О-кей, о-кей, старый лицедей. Только учти, ждать я вас не буду. Если что, то уйду одна.
– Нон, синьора, нон си преоккупи! Мама-бошкой клянуся. Правда, Джузеппе?
– Эсаттаменте, пароло д-оноре!
– Ничего не понял: какие вы экскременты имеете в виду? – но черт с вами, рискну. Посмотрим, что такое долче вита для вас, – с этими словами Адам прошел сквозь расступившихся в почтительном полупоклоне стариков и отправился на площадь Святого Марка.
Перед собором, покрытым гигантскими патинированными бородавками куполов, теснилась бестолковая масса туристов, разочарованно обступившая громаду пиратского триумфа венецианцев, в который уже не пускали: единственным утешением был снимок на фоне мраморно-мозаичного великолепия или «селфи» на телефон под одобрительный гогот соплеменников. Пройдя между вавилонским сбродом на площадь, на которую уже начали спускаться сумерки, спугнувшие большую часть голубей и иностранных зевак, он двинулся вдоль почерневших фасадов Новых Прокураций в сторону дощатого помоста в окружении сотни уличных столиков, часть которых была занята завсегдатаями этого заведения: это было знаменитое кафе «Флориан», Мекка Венеции. Напротив него расположилось кафе «Квадри», стремящееся оспорить у него честь считаться самым дорогим в этом городе.
Бодро-печальная музыка профессиональных лабухов на помосте нежно скользила над гранитными плитами площади, навевая мажорное настроение счастливого безделья, заслуженной праздности беспечных, избалованных жизнью людей. Присев за ближайший столик, Адам решил пополнить их число.
Немедленно возникший весь в черно-белом официант услужливо склонился над ним, выражая всем своим видом глубокое презрение к его желанию стать избранным за одно лишь эспрессо, которое Адам заказал в надежде хоть как-то сэкономить.
– Уна моменто, синьора, – с полупоклоном ответил он и исчез, предоставив Адама самому себе и жадно-любопытным праздношатающимся местным бездельникам, парами наматывающих круги по площади: от Кампанилы до портика Музея Коррер, а затем обратно, мимо аркады Старых Прокураций до Торе дель Оролоджо, – башни с вычурным лазурно-золотым циферблатом городских часов. Компанию им составляли облезлые голуби и чайки, гордо возвышавшиеся белыми самоуверенными гигантами среди толпы пернатых сизокрылых попрошаек.
Оглянувшись вокруг, Адам не увидел никого, кто привлек бы его внимание: позади него сидели три американские туриста, крупные как лошаки, – они громко восхищались сами собой, своей страной и местной дороговизной, – слева от него тихо ворковали французы вокруг бутылки «Беллини», жуируя словами «ви» и «сова», словно жонглеры в цирке «Дю-Солей», а за ними сидела угрюмая пара немцев, остановивших свой выбор на привычном им пиве, словно других напитков на свете для них не существовало. От иностранцев выгодно отличались местные завсегдатаи, с присущим только им одним аристократизмом потребляя местные десерты и вино.
Адам эффектно облокотился правой рукой на столик и, закинув ногу на ногу, принялся ждать своего кофе, периодически поправляя волосы и воротник своего платья, будто ему было трудно дышать: еще одна непредсказуемая реакция его тела, постоянно желающего привлечь к себе чужое внимание. Официант принес его эспрессо со стаканом холодной воды, поставил у Адама под носом, заставив убрать локоть со стола, и ловко подсунул под блюдечко с кофе счет, после чего с язвительно-снисходительным «Прего» удалился.
Пригубив стакан с водой, Адам с нескрываемым любопытством выдернул счет из-под блюдца и развернул. Цифра, стоящая там, его совершенно ошеломила: 15 евро за одно эспрессо – это, однако, не имело разумного объяснения. – входной билет в мир баловней судьбы был оскорбительно дорог для человека, всю жизнь привыкшего считать чужие деньги, составляя сметы на благоукрашения кладбищ и мемориальных парков в своем городе.
«Интересно, догадываются другие иностранцы, сколько стоит здесь что-либо заказать? – с нескрываемой обидой на собственную неосмотрительность подумал он, возвращая чек на прежнее место, – Эти фотографы меня явно развели. Неужели они заодно с этим заведением? Но те же американцы или французы явно здесь по собственной воле: навряд ли и им была обещана фантастическая фотосессия, как мне. Интересно, они еще появятся или я пал жертвой собственной глупости».
Выпив в один присест свой кофе, он тщательно прополоскал рот водой, жадно ее сглотнув, и принялся ждать, что называется «у моря погоды», в надежде на чудо. И чудо не заставило себя ждать в лице красавца мужчины с легкой модной небритостью на породистом лице потомственного аристократа и накаченной мускулатурой, еле прикрытой легким льняным костюмом, явившись перед ним с очаровательной улыбкой профессионального ловеласа.
– Ми скуззи, пермессо? – склонившись над ним, поинтересовался он и, не дожидаясь ответа, сел рядом.
– Но порларе итальяно, – томно выдохнул Адам, стыдливо потупив взор, при этом обеими руками поправив грудь, – тело не дремало, продолжая работать на публику, – и поменял положение ног, задвинув их под свой стул.
– Ноу проблема, синьора, – во все тридцать два зуба оскалился незнакомец и, положив свою густо поросшую короткой черной шерстью узкую загорелую ладонь на испуганные пальцы Адама, вплотную прильнув к нему, процедил сквозь зубы, – Комме чи кьямо?
– Но кописко, ферштейн? – выдохнул Адам, играя голосом, словно оперная певица, понизив его сразу на две октавы, – Я из России.
– О, руссо? Перфекто. Но адфаре русса донна. Комме чи кьямо? Вот из йо наме? Андестенд ми? Йо наме? Ио Марко, май наме ис Марко. Йо наме ис…?
– А, имя, – несколько пошловато хохотнул, догадавшись, Адам и, вспомнив этикетку на саквояже в номере с надписью Ф. Скарамуш, решительно произнес, – Франческа. О, да, точно, Франческа. Май наме Франческа, ферштейн ми?
– О, белла кьямо! Йо а со бьютифал, диа Франческа. Ду йю андестенд ми?
– Нет, решительно пресек его воркование Адам, постепенно раздражаясь от совершенно откровенного флирта наглого незнакомца, – Достал со своим андестенд. Уже сказал, что я русский, понимаешь? Тебя не понимаю.
– О, андестенд йю, ай андестенд йю.
Выдернув свою руку из-под ладони настырного донжуана, Адам уточнил,
– Я тебя не понимаю, понимаешь?
– О, йес, йес, – радостно улыбнулся красавчик Марко и предложил, – Ду йю вонт ай вил шоу йу май сити, май чита?
– Ду йю вонт пей фор ми? – напряг все свое знание английского Адам и выпалил эту фразу с радостной улыбкой, решив использовать настойчивого итальянца для оплаты своего счета.
Услышав эти слова от Адама, итальянец весь передернулся, словно его тряхнула изнутри какая-то невидимая сила, и он весь сник, слегка отпрянув назад, посмотрев на него с нескрываемой обидой: всем своим видом он демонстрировал удивленное самолюбие отвергнутого любовника, которого заподозрили в неискренности чувств. Реакция итальянца искренне развеселила Адама, начавшего смеяться над незадачливым альфонсом, принявшем его за богатую тупую туристку, которую он решил развести на деньги. Достав свой счет из-под блюдца на столике, он им помахал прямо под носом у Марко и повторил свой вопрос,
– Ду йю вонт ту пей фор ми? Хе-хе-хе, – отчего итальянец совсем сник, моментально утратив свой изначальный лоск мужчины-сердцееда.
– Сори, Франческа, йу нот райли андестенд ми, – скривился в какой-то совершенно непередаваемой гримасе Марко и, разведя руки в стороны, нахмурился и тяжело вздохнул.
– Реалии сори, белла донна. Ми скуззи, чао, бомбина, – после чего с достоинством поднялся со своего места и, полупоклонившись Адаму, зашагал вслед за проходившей мимо девушкой, у которой губы были накачаны силиконом до такой степени, что походили на утиный клюв, а на заднице ее джинсов красовалось слово из пришитых блесток «RICH».
Снисходительно окинув взором своих соседей, невольно ставших свидетелями его маленькой победы над несостоявшимся альфонсом, он отметил про себя, что за ним неусыпно следит только один из немцев, – хлюпкий спутник внушительного вида Брунгильды, – с нескрываемым интересом разглядывая его. Он ощупывал его глазами со всей яростью неудовлетворенного мужского желания и Адам в это время почти физически ощущал, как он мысленно его раздевает и лихорадочно просчитывает возможные варианты обладания его роскошным телом.
«Интересно, почему они вместе? – усмехнулся Адам „голодному“ немчуку, – Что их заставляет путешествовать вдвоем, если он смотрит на меня глазами самца, которого ограничивают в его правах во всех сферах половой жизнедеятельности. Если бы он был писателем, то наверняка писал бы что-нибудь похожее на высоконравственные тексты с тайным гомосексуальным подтекстом, как у Ашенбаха из „Смерти в Венеции“. Черт, вот ведь незадача: если бы я знал иностранные языки, – хотя бы тот же английский, – я бы мог сейчас так много нового для себя узнать, – передо мной готовы исповедоваться в своих чувствах все встречные мужчины, а я ни слова не понимаю из того, что они мне говорят. Знай я хорошо английский, можно было бы того же Марко на деньги развести, вместо того, чтобы тупо ему предложить заплатить за меня. Наверняка со стороны выглядело это грубо. Нелепо и грубо».
Адам вновь пристально посмотрел на немца, и вдруг у него в голове зазвучали чужие мысли, словно включилось радио и голос диктора принялся монотонно диктовать: «Почему я не с такой красавицей, как эта, а с Моникой: мы уже вместе два года, а удовлетворения с ней как не было, так и нет. Да, она хорошо зарабатывает и оплачивает мои занятия искусством, но ведь это не повод заставлять меня каждый раз чувствовать себя половой тряпкой, о которую она вытирает свои ноги, принуждая играть роль нижнего и подвергать порке. И это при условии, что она городской тренер по горловому минету, постоянно отказывая мне в этой услуге. Как вообще возможно, чтобы она, с одной стороны, пропагандировала технику современного минета в качестве психологической помощи женщинам из проблемных семей и одновременно являлась госпожой? Может, мне это как-то использовать в моем новом проекте? Приглашу Гюнтера и Герту, запишем видео и попробуем разместить на RTL. А это мысль, нужно будет сейчас записать, пока я не забыл». Как ни странно, но вновь открывшаяся способность Адама понимать мысли мужчины, в глаза которого он в данный момент смотрел, его совершенно не удивила: после того, как он сегодня поменял свой пол, все остальное явилось приятным дополнение к уже случившемуся.
Взглянув на тучного американца позади себя, жадно пожирающего сложно сочиненный десерт, он с удовлетворением отметил про себя, что интеллект людей из Нового Света оставляет желать лучшего: все мысли его вертелись вокруг желания организовать продажу кофе с булочками и донатсами у себя в книжном магазине, чтобы увеличить выручку, так как книги продавались хуже комиксов в табачной лавке напротив, а его кредитная история в городском банке не вызывала никакого доверия, и если он ничего в ближайшее время не придумает, то придется закрывать магазин, а это приведет к тому, что его выгонят из попечительского совета начальной школы Кристалл Спринг и он больше не сможет участвовать в растлении малолетних, как другие почтенные отцы города Понаок штата Виргиния.
«Почему всякий американский интеллектуал мечтает о своей Лолите, пуская слюни каждый раз, когда представляет, как будет лапать своими пальцами нежное детское тельце, пахнущее клубничным мылом и какой-то особой безгрешной чистотой нераспустившейся еще почки на ветке древа жизни, связав прошлое и будущее посредством своего не успевшего еще созреть лона, которое ненасытный глумливый пахот стремится первым осквернить своими жадными прикосновениями? Он наверняка кончает не от физической близости с ребенком, а от самой мысли, что он оскверняет самое святое, что есть у человека, – будущее материнство. Интересно, знает ли его супруга, чем он занимается каждый четверг вот уже десять лет, с тех пор как дочь оставила их, уехав искать счастья в Нью-Йорк и так и пропала из их жизни, ограничиваясь лишь рождественскими открытками без обратного адреса? Почему? Или он тоже ее растлил, как какой-нибудь Гумберт?» – с нескрываемой брезгливостью разглядывал Адам перекатывающиеся желваки под желтой кожей усталого лица жирного американца, на которого с легким презрением и грустью смотрела его флегматичная жена; для нее он был большим ребенком, которого она воспитывала каждый день.
Ее мать, одутловатая, бесстыдно молодящаяся, крашеная блондинка неопределенного возраста с неестественным румянцем на пухлых щеках внимательно изучала стоящее перед ней блюдо салата с морскими гадами, громко восхищаясь его аппетитным видом и одновременно поучала беззастенчивого зятя не чавкать во время еды, совершенно не заботясь о том, что ее визгливый голос мешает слушать музыку остальным присутствующим за столиками вокруг.
Адама нисколько не волновало, почему он знает про дочь, – ведь о ней американец сейчас не думал, весь занятый поглощением десерта и мыслями о будущей прибыли, – но его немного пугало то, что эта его способность проникать на темную тайную сторону человека позволяет ему сейчас видеть любого мужчину во всем неприглядном свете его самых низменных желаний.
«Неужели и я сам такое же грязное животное, стремящееся любой ценой добиться с женщиной близости? И все мои мысли лишь словесные поллюции, призванные облечь мои домогательства чужого тела или половые девиации в пристойную форму самооправдания собственного бытия? Неужели сила слов для нас настолько велика, что способна легко предложить и оправдать любую удобную нам мораль, идущую даже вразрез со здравым смыслом, лишь бы удовлетворить наше собственное эго? А почему бы и нет? Ведь живем же мы ради получения удовольствия. О да, черт побери, о да, черт побери. Ведь я сам сейчас – центр чужого удовольствия, и это мне нравится. Господи, я всемогущий, как Господь Бог. Нет, вру, я сильней: в отличие от Бога я имею телесную красоту, которой могу соблазнить каждого в этом городе, – ради того, чтобы меня трахнуть сейчас, любой продаст мне свою душу, – ликовал он, слушая визг американки, гогот ее дочери и зятя, ягнячье блеянье французов и звуки фортепиано и баяна, складно щиплющие людские души на сантименты под аккомпанемент скрипки и виолончели, под звук гитары и гобоя, – Жизнь сама нащупает меня, чтобы использовать в своих целях. Где тот шанс, который подарит мне приключение на всю оставшуюся жизнь, если не считать того, что уже сегодня со мной случилось? Но это не в счет. Это не в счет. Господи, черт побери, кто-то пригласит меня сегодня, чтобы я потерял невинность?»
Словно услышав его просьбу, перед ним материализовались те два фотографа с пьяццетты, что направили его сюда. Их появление встревожило официанта, который как сторожевая собака сделал стойку и начал незаметно перемещаться в сторону столика Адама.
//-- *** --//
Тудоси проснулась от криков на улице и беспорядочных выстрелов. Из окна было плохо видно, что происходит; она вышла на балкон, но и оттуда ничего не увидела: проспект был пуст, тускло горели фонари и слышался лай собак и трели милицейских свистков где-то вдали, – вернулась в квартиру и включила телевизор. По местному каналу выступил глава заксобрания города, потрясая кулаком и призывая не сдаваться. Переключив на первый канал, наткнулась на сытую морду депутата Госдумы, призывающего не бояться вешать собственных граждан, виновных в западопоклонстве и не желающих умирать за действующего президента. Выключила ненавистный ящик и решила снова почитать, чтобы хоть как-то снять то нервное напряжение, что вновь ее охватило: она словно снова оказалась дома, в Москве, в осаде из протестующих, начавших в отчаянии строить баррикады и жечь покрышки, прячущихся во время атак ОМОНа в жилых подъездах близлежащих домов и отбирающих у местных жителей деньги и еду. Квартира Тудоси оказалась в одном из таких домов, и это была, помимо кота, вторая из причин, заставившая ее оказаться здесь. Услышав стук в дверь, она не удивилась, словно бы ждала, что что-то неизбежное, что происходило на улицах по всей стране, все равно войдет в ее дом, коснется ее лично. Открыла дверь, не спрашивая, кто там, и тут же пожалела: двое ворвались и повалили ее на пол, один сел у нее в ногах, а другой ей на грудь, прижав к горлу холодное лезвие ножа. «Неужели убьют… так бездарно, – мелькнуло у нее в голове, но она даже не успела испугаться, – стоило ли ехать сюда, чтобы умереть. Шутка судьбы». Тудоси лежала с закрытыми глазами и пыталась представить, как она будет выглядеть в гробу, но у нее ничего не получалось.
– Ты одна? – наконец спрашивает у нее тот, что с ножом, на что она тихо выдыхает робкое «Да» и продолжает ждать, когда тот полоснет ее по горлу.
– Мы тебя сейчас освободим, обещаешь не кричать? «Да» – тихо вздыхает она, продолжая ждать, что будет дальше. Чувствует, как убирают от горла нож, как слезают с ее груди и отпускают ноги. Она открывает глаза и смотрит снизу вверх, как двое молодых парней стоят над ней и ждут, когда она встанет.
– Ты пойми, мы не грабители, мы революционеры, – произносит один из них, тот, что с порядочным фингалом под глазом и порванным рукавом куртки, протягивая ей руку, чтобы помочь подняться, – мы здесь на оккупированной территории боремся за то, чтобы свергнуть власть воров и лицедеев, чтобы, как в Европе: по закону, по совести.
Тудоси молча поднимается и в их сопровождении возвращается в комнату, садится на диван, берет в руки рукопись, которую тут оставила, и интересуется: – Что дальше?
– Посиди, почитай, в общем, не обращая на нас внимания, – садясь у окна, произносит тот, что держал ее за ноги, – молодой, херувимообразный паренек, – нам переждать надо.
Тудоси начинает читать, чтобы забыться.
Глава 3
Есть ли правда в том, о чем мы пишем? Все те миллионы графоманов, которые исповедуются в собственных грехах, которых не совершали, или же, наоборот, проповедующие добродетель, будучи закоренелыми блудодеями по своей природе – когда они врут и когда говорят правду? Тогда, когда живут своей настоящей жизнью или воображаемой: той, которой им хотелось бы жить? И что есть правда, если все есть ложь, кем-либо сочиненная? Даже читая сейчас эти строки нет никакой гарантии того, что автор знает о чем пишет.
Два старых итальянца, – один с больной простатой, а другой – с хроническим геморроем и почечной недостаточностью, – энергично жестикулировали и требовали незамедлительно присоединиться к ним Адама, на ломаном русском мотивируя это тем, что времени у них уже совсем не осталось, если они хотят попасть на фотосессию.
– А кто платить будет? – уточнил у них Адам, продемонстрировав им свой счет, – Вы же сами меня сюда направили.
– О, калинка-малинка, мало-мало субитто сейчас плати и много-много мани стасерра. Надо андьяммо, белла донна плати и идем. Пер фавор, долче белла, пер фавор. Кописко?
– Кописко, пиписка! – с нескрываемым разочарованием произнес Адам, но, сделав знак рукой официанту, достал из своей сумки 20 евро и сунул в его услужливые руки, расцветшего на прощание как белая хризантема в осеннем саду Адамова родного города. Подхватив свою сумку, он, не раздумывая, присоединился к двум старикам в бело-синих тельняшках, обступивших тут же его, как почетный конвой; они взяли его за руки и повели сквозь колоннаду Новых Прокураций прямо к каналу позади здания, где их уже ждал катер, мерцающий золотом лака на дорогой деревянной обшивке.
Погрузившись в катер, сизоносый скомандовал «Андате!», а его напарник с морщинистым лицом младенца уселся на корме, внимательно следя за Адамом. Мотор взревел, остроносая лодка стремительно рванула вперед, нырнув под горбатый кирпичный мостик, и вылетела на простор Большого Канала.
Изнутри катера были видны только проносящиеся мимо причальные крашеные жерди-палины на фоне облезлых от времени фасадов каменных и разноцветных палаццо, разнообразие архитектурных стилей которых поражало самое пылкое воображение архитектора.
Цвета палин не уступали прихотливости формы домов, алый их цвет по мере движения вдоль канала сменялся ярко-синим, переходящим в полосатые красно-синие, затем пламенно-красные, словно выкрашенные киноварью с плаща св. Георгия, синие палины «Гритти Паласа» уступали место желто-белым и бело-голубым в полоску с синим верхом, которые, в свою очередь, сменялись сначала красно-желтыми, а затем одноцветными банально-красными, словно кумачовый стяг погибшей «в Бозе» Совдепии, для разнообразия разбавленные белыми полосками перед монохромным камнем почерневшего ордерного великолепия минувшей эпохи. Сразу же за ними вставали из воды черно-желтые перед типичным венецианским облезлым дворцом цвета мокрой глины. Наконец мелькнула черная дуга моста Академии в обрамлении зеленых проплешин хилых садиков на лице венецианской архитектуры и сразу же за угловатой коробкой причала «Сан-Самуэле» возникли вертикали бревен, выкрашенных в трогательный нежно-голубой цвет, торчащие из прихотливо-зеленой колышущейся влаги. Вслед за нежно-голубым цветом в иллюминаторе проплывают уже темно-синие вертикали вдоль классического тяжелого руста первых этажей, катер резко замедляет ход, ловко причаливая к узкой щели между почерневшими каменными дворцами, перед которыми из воды торчат белые бревна в голубую полоску, словно это гигантские свечки деньрожденского торта великана, по ошибке воткнутые в песчаное дно канала.
– Ностро фермате. Иль Неро! Иль Неро! – вскричал сизоносый и, оборотясь к Адаму, любезно произнес, – Мы приехать, калинка-малинка, белла русса. Андьямо, прего. Андьямо. Кописко?
– Кописко, кописко, – нервно хохотнул Адам и внимательно посмотрел в глаза Джузеппе.
В голове его раздался монотонный голос: «Сейчас главное, чтобы она ни о чем не догадалась. Антонио молодец, что уговорил ее поехать с нами. На ней мы заработаем кучу денег, я смогу избавиться от моего геморроя. Почки подлечить. Господи, почему я настолько стар, что не могу сам уже владеть такой, как она. Я вообще уже ничего не могу, а только смотреть. Сегодняшнее представление с ней будет лучшим, какое нам удавалось до сих пор организовывать». Голос продолжал звучать и звучать в его голове, подробно описывая планы на вечер и на следующую неделю: как он рассчитывает обмануть Антонио, своего напарника, нагрев его на дележе прибыли от продажи прав на видео, которое они собирались снять с Адамом, в котором ему предстояло сыграть главную роль, – но это для него уже не имело никакого значения, так как ему было интересно самому окунуться в ту интригу, которую перед ним сейчас открывала судьба. Он почему-то был твердо убежден, что из этого приключения он точно выйдет сухим из воды. Во всяком случае знание чужих мыслей давало ему фору в игре на чужом шахматном поле.
Вылезая из катера, он чуть не оступился и лишь неожиданно твердая рука Джузеппе, успевшего его подхватить, спасла его от падения в жирно чавкающую смрадную воду канала. Солнце уже село и сумерки окончательно восторжествовали в городе, изменив цвет воды и его топографию до неузнаваемости: топос отказывался принимать логос, предпочитая сумерки чувства свету, отливая сладострастие тьмы в законченные формы разврата, угнездившегося под крышами ветхих домов, причудливых, как людской порок.
– Кто-нибудь скажет мне, где мы? – томно вздохнул Адам и благодарно улыбнулся Джузеппе, испугавшегося тут же нахлынувшим на него умильным чувствам, так не вязавшимся с его образом жизни.
«Старый дуралей не понимает, насколько прозрачен он для меня», – отметил с удовлетворением про себя Адам, крайне довольный тем, что он может внушать чувства даже таким, как Джузеппе, давно утратившем веру в любовь и занимающегося тем, что скрещивает бездомных кошек и собак до тех пор, пока в живых оставалась лишь одна из выживших тварей.
Вслед за Адамом на малюсенький причал выпрыгнул энергичный сизоносый и, обернувшись, стукнул кулаком по корме катера, крикнув: «Андате! Велосе, велосе!», после чего мотор взревел и катер стремительно исчез в сумерках.
– Прямо, прего синьора русса, андате диритте, пуо аутаре, Джузеппе, пуо аутаре, прего.
Джузеппе решительно зашагал прямо в кирпичную щель между домами, которая оказалась узким проулком-лазом между двумя палаццо, соединенных сверху деревянными переходами. Через каких-то двадцать метров старик остановился у мало приметной двери справа и постучал несколько раз, используя комбинацию из длинных и коротких звуков, после чего она тут же открылась, и в освещенном проеме мелькнула женская фигура, сразу же отступившая вглубь помещения, пропуская вовнутрь Джузеппе с Адамом и сизоносым Антонио.
Как только они оказались внутри, дверь захлопнулась, а позади Адама раздался хриплый с изрядной вульгарностью голос:
– Буано сера, синьора э синьери. Добрый вечир в Саду Задоволень.
Адам оглянулся на голос и увидел полуодетую в джинсовые лохмотья брюнетку с отличными формами, которые бесстыже выступали из-под узеньких полосок ткани.
– Ты говоришь по-русски? – удивился Адам.
– Ни, по-китайськи. Здогадайся с трех разив?
– Приятно слышать родной юмор. А у тебя фигура хоть куда!
– У тебя теж ничего, подруга, – прохрипела брюнетка, закрывая дверь на засов, – так ти русская, заради якой сегодни организуют бал?
– Бал? – удивился Адам, с недоумением пожимая плечами, – Я сюда приехал… приехала на фотосъемку. Они мне обещали.
– Охрененно фото и солодко життя? Проихали, подруга. Эти двоэ пройдисвита всем втирают одну и ту же пургу. Ничого, скоро розберешся, що тут до чого.
– А ты сама откуда?
– З Кыева. Тут вже два роки.
– Ну и как? Много здесь наших?
– Так почитай пмайже половина.
– А ты кто по образованию?
– Я-то? Ти смиятися будешь – историк. Як тоби?… А ти хто по профессии?
– Я архитектор. А что?
Тут сизоносый сделал знак рукой брюнетке, и она тут же послушно умолкла, встав перед ним и склонив голову.
– Что это за место? – спросил его Адам, с интересом оглядываясь по сторонам: они находились в боковой анфиладе, отделанной мрамором и богатой лепниной, с зеркалами и свечами, потолки которой покрывали плафоны с потемневшей барочной живописью.
– Оксана, ракконта и ди куэсто посто.
– Як тебя звуть, подруга?
– Франческой, – ответил на ее вопрос Адам и мысленно рассмеялся, представив, что бы сказала хохлушка, если бы узнала его настоящее имя.
– Франческа? – недоуменно прохрипела Оксана, но, переборов свое удивление, продолжила, – Це палац «Иль Неро» або «Чорний» палац, вин заеднаний с палацом «Каза Нуово» и «Каза Веккья». Вин знаменитий тим, що тут жив английський поет Байрон, – ну, той, що написав «Чарльз Гарольда», – и тут вин, за легендою, написав початок своэй поеми «Дон Жуан». Правда прикольно, якщо врахувати, що тепер тут разсташовуються найзнаметиши порностудии в Италии и кинотеатр, де фильми цих студий показують. Формально тут приватни квартири, але це лише прикриття: насправде вси палаци належат комусь, хто содержит вси ци студии и кинотеатр потай, але имени його нихто не знае. Напевно, це мафия, як усе в Италии.
– А ты что здесь делаешь?
– Ха, здогадайся с трех разив! Я тут работаю и живу.
– Правда? – искренно удивился Адам, – И хорошо платят?
– А ти що, хочешь мени запронувати больше? – и расхохоталась с такими пошлейшими интонациями, что Адам искренне усомнился в том, что у нее есть диплом историка.
– Здесь правда жил лорд Байрон? – обратился он к сизоносому старику, на что тот энергично закивал своей головой в фуражке и коротко подтвердил:
– Си, си, – а затем добавил, – Белла русса, инглезе поэта. Куэсто место для долче витта, перфетто посто для любви, пер долче амморе, калинка-малинка. Пер фавор, прекрасна русса, Оксана тебе помочь готовить к фотосессия, о-кей? Она мочь помочь, о-кей? Прего, идить за Оксана, я ждать тебя в зале! О-кей?
– Ладно, веди меня, красавица, на фотосессию, – чувственно, со всей возможной патетикой вздохнул Адам, отчего его тело самопроизвольно встряхнуло головой и вильнуло бедрами, словно какая-то сладостная бесконтрольная судорога пробежала по нему сверху вниз.
– Якби я не бачила, що ти баба, то реально подумала, що ти чоловик, – показывая дорогу Адаму, бросила через плечо Оксана, уверенно двигаясь по анфиладе залов к лестнице на верхние этажи, где располагались гримерные, как вскоре убедился Адам. В одной из них она предложила ему переодеться в черное вечернее платье, заранее приготовленное для него. Помимо платья, на кресле лежало ожерелье в качестве украшения из муранского стекла изумрудно-золотого отлива и браслет в виде змейки ему в пару.
– Це тоби, – коротко бросила Оксана и грязно выругалась.
– Это ты обо мне? – удивленно вскинулся Адам, но хохлушка только глумливо улыбнулась и прохрипела,
– Це я про нашу паскудний життя, дура. Разумишь, Франка, – ничего, што я так тебя буду кликати, – мы все хотим великой и чистой любви, анасправди повинни постоянно торгувати собою, щоб выжити. Коли я вчилася в университети, то так сильно хотила виихати за кордон, сюди, в Италию, що ночам молилася богу, лишь б вин почуял мою молитву и ее осуществил.
– Ну так радуйся, бог тебя услышал. Ты же здесь!
– Ты издеваешься з мене?
– Почему?
– Я ж хотила опинитися тут в качестве жены заможного италийця, а не в роли порнозирки, знимаэться у фильмах для взрослых.
– Ты порнозирка? – искренне удивился Адам, с нескрываемым интересом разглядывая фигуристую Оксану. – Слушай, а как это – быть порнозиркой? Это по нашему порнозвезда? Тебя действительно трахают во время съемок? – горячо принялся интересоваться у нее Адам, вплотную подойдя к ней и трогая указательным пальцем правой руки ее грудь, – Это силикон?
– Трахают тебя понарошку або насправди, ти сама сьогодни дизнаешься, якщо тоби пощастить. Не боышся?
– А чего бояться, если бог создал женщин именно для этого, не так ли? – усмехнулся Адам и попросил, – Помоги мне переодеться, будь лаской. Так, кажется, у вас говорят на Украине?
– В Украине, – зло поправила его Оксана и, отступив от него на пару шагов, криво усмехнулась, – Я не обязана этого делать. И не буду! Одегаючись же в вечернэ наряд, не забудь зняти свое нижнее белье. Оно тоби не знадобиться.
– Слушай, ты не пышешь дружелюбием. Я тебе не конкурент, понимаешь? Я здесь случайно, ради развлечения. Мне с тобой тут нечего делить. Понимаешь? Мне просто интересно испытать себя в новом качестве.
– Якому?
– Не знаю. Слушай, а ты этих двоих, что меня сюда привезли, знаешь?
– Бачила тут их неодноразово на трибунах, але хто такие конкретно, не знаю.
– На трибунах? Это как?
– Ну, тут е в центри будивли зал, де устраиваются бои без правил, на них народ робить ставки, а таки, як ми, граемо роль ескорту для одиноких человикив з грошими. Наше завдание – их развести на бабки, але как, щоб вони не обиделись и знова сюди пришли. Це закрытий клуб для богатиев з целому свиту.
– Ну, судя по твоим словам, сюда мужики вместе с женами не ходят?
– Да по-ризному, сама побачишь.
Слова Оксаны совершенно заинтриговали Адама: оказаться в центре Венеции в тайном месте, куда съезжаются предаваться запретным развлечениям богачи со всего мира, это ли не самое заманчивое приключение, которое может испытать мужчина, превратившийся в женщину и желающий испытать свою сексуальность, – лучшего и желать было нельзя. Подойдя к креслу, он двумя пальцами поднял ожерелье и, подбросив его в воздух, поймал в открытую ладонь и сжал в кулак.
– Никогда не понимал, что движет бабами в любви к подобным безделушкам.
– Якби ти знала, скильки стоит це ожерелье, то зминила б свою думку, – с нескрываемой завистью выдохнула Оксана и тут же уточнила, – Слухай, а чому ти говориш про себе в мужском роди. Ти що, лесбиянка?
– Нет, что ты, – захохотал Адам, словно сумасшедший, но потом, вовремя спохватившись, зажал свой рот ладонями и, отдышавшись, проворковал со всей возможной женственностью, на которую был способен его голос, – Я дура, понимаешь? У меня всегда, с самого детства, проблемы с падежами и местоимениями. В некотором роде орфографический критинизм. Дизорфография. Я из-за нее даже школу с трудом закончила. Она, оно, он – для меня все одно. В общем дура я, понимаешь. Дура.
– Чи не парся, у мене таки ж проблеми с италийским. Вообще, падежи – це жесть. Ось живешь соби, говоришь и не помечаешь, що говоришь правильно, без акценту або ошибок. А тут мени сразу же вычисляют на раз. Любов у них мужского роду, а сифилис женочого. Прикинь? Чому?
– Не знаю, я, кроме русского, не умею говорить. Не учила, думала, что мне никогда не пригодится. Я и по-русски-то говорю не очень, если честно. Но нам, женщинам, и не надо, наверное, уметь говорить. Как думаешь?
– Это едина правильная думка, яку ти зараз сказала, Франка. Жинкам у цейном будинку рот потребен, щоб им работати, а не трепатися. Усекла. Одегайся. Инакше мени потрапить, ек що мы опоздаем.
– Ладно, ладно, Оксана, не переживай. Мои вещи можно оставить в комнате?
– Так, не беспокойся, вони никому тут, крим тебе, не потрибни. Тут не крадут, це территория любови… и мафии.
– Мафии? – ухмыльнулся Адам, начав раздеваться, – Ты, Оксана, порядочная фантазерка. Сейчас вся мафия у нас, на Родине, а здесь с ней борются. Вспомни комиссара Катанью. Европейские новости смотреть нужно, а не русскую пропаганду слушать.
Оксана язвительно хмыкнула и ничего не ответила, прислоняясь к дверному косяку, молча наблюдая за тем, как Адам раздевается.
– Ни, правда, якби я не бачила, що ти баба, я б подумала, що ти мужик, – наконец прохрипела она после того, как Адам разделся донага и, стоя голым, пытался примерить черное платье, – У тебе повадки мужика. У всякому рази, так обычные жинки не раздягаються.
– Ты бы лучше мне помогла, вместо того, чтобы комментировать мою неуклюжесть.
– Не так, Франка, не так, – наконец, сжалилась над Адамом хохлушка и помогла одеться, – вот так, понимаешь? Звидки ти така недотепа?
– Если бы я тебе призналась, что я женщина всего несколько часов, что бы ты ответила?
– Я скажу, що в тебе з головою не в порядку. Ти що, дурь приймаеш? Нюхаешь або колешься?
– Ни то и ни другое. Ладно, проехали. Помоги одеть бусы и пойдем.
– А туфли? – рассмеялась Оксана и, нагнувшись, подняла пару модельных лодочек на высоких каблуках и сунула Адаму под нос.
– Слушай, я тебе честно признаюсь, но я не умею ходить на каблуках. Я смотрю, на тебе классные сандалии. Можно, я их надену, а ты возьмешь вот эти, на каблуках?
– Ти хочешь надити мои гладиаторы? – удивилась Оксана, но не стала возражать против предложенного обмена: она молча переобулась и отдала свои сандалии Адаму, который не без труда застегнул их многочисленные ремешки вокруг своих щиколоток.
– Не погано, – хмыкнула Оксана, – монтируется до твоего сегоднишнього прикиду. Одегай браслет и пишли.
– Куда? – попытался уточнить Адам, но она только раздраженно отмахнулась от его вопроса и открыла дверь в коридор. Самое удивительное заключалось в том, что Адам совершенно не беспокоился о своей дальнейшей судьбе, по прежнему оставаясь уверенным в том, что все, что с ним сейчас происходит, – это лишь волшебное приключение, которое обязательно лично для него закончится благополучно. Откуда в нем рождалась эта уверенность для него самого было загадкой, но ему прежде всего было интересно испытать всю ту палитру новых чувств, которые ему столь щедро дарило новое тело, которые захлестывали его разум, заставляя скорее чувствовать, но не анализировать происходящее с ним.
Вслед за Оксаной войдя в узкую деревянную галерею, по которой они изначально попали сюда, он последовал за ней в робком молчании, которое неожиданно охватило его перед появлением на публике, которого он ожидал с плохо скрываемым нетерпением. Внутри у него все клокотало, словно он нанюхался кокаина, и сердце стучало с невыносимой скоростью, заставляя кружиться голову и отдаваться болью в висках. Пройдя по галерее до самого конца, вслед за своей спутницей он спустился по узенькой винтовой лестнице на один этаж вниз и оказался на балконе, выходящем в колонный зал с верхним стеклянным фонарем, сверху донизу задрапированным ярко-красными полотнищами с белыми кругами посередине, отдаленно напоминавшие фашистские стяги, с той лишь разницей, что вместо свастики в центре белых кругов чернели какие-то каббалистические знаки, значение которых Адаму было не известно. Внизу, в центре зала, располагалась площадка в размер баскетбольной, со всех сторон огороженная сеткой, разделенная пополам: одна половина была белой с черной разметкой, а другая – полной ее противоположностью по цвету. Вдоль площадки шла полоса из ярко-желтых матов, обрамляя ее со всех сторон, а по всему периметру располагались столики с креслами, какие обычно ставятся в стрип-клубах вокруг сцены с шестом, на котором выступают танцовщицы.
– Какое интересное место, – заметил Адам, с интересом разглядывая зал, – Что здесь происходит?
– Спортивни игри, – спокойно пояснила ему Оксана своим хриплым голосом, но то, как она произнесла «иг-р-р-р-и-и-и», прозвучало как-то несколько вульгарно-игриво, намекая на нечто большее, чем просто спорт, – сама увидишь.
– А сейчас мы куда? – уточнил Адам, чувствуя легкий зуд в основании ног, словно кто-то принялся его щекотать в промежности.
– На банкет, де тебе чекають твои старики. Вони ж тоби обещали «долче виту», ось ти и зараз и побачиш собственными глазами.
– А ты ко мне присоединишься?
– Не-а, што ты, гарна дивчина, у меня здесь другая роль. Мне ще належит сегодни работать.
– На ночь глядя? – удивился Адам.
– Слухай, Франка, чи не задавай лишних вопросов. Поверь мени, з боку це виглидает вкрай нерозумно: тоби все одно нихто правду не скаже.
– Слушай, а правда здесь жил Байрон?
– А ти думала, що я тоби брешу? Та про це в любом путеводителе написано. Причому вин жив тут не тильки со слугами, але и з животными, прикинь, с обезьянами, ведмедем и прочей живностю. Зачем – ума не приложу? Но с тех пор здесь животные не переводились.
– Правда?
– Сама побачишь. Тоби сюди, давай, ни пуха тоби, ни пера. Потом побачимся. Поки, – с этими словами она открыла малоприметную дверь меж деревянных панелей облицовки торцевой стены балкона и практически впихнула Адама в дверной проем, напоследок пнув его двумя кулаками в ягодицы, и захлопнула дверь.
Адам оказался в небольшой комнате, где вместо стен были зеркала в роскошных золоченых рамах, а посреди нее стоял круглый стол, покрытый белоснежной скатертью, весь уставленный всевозможными экзотическими яствами, из которых только черная икра была ему более-менее знакома. Подойдя к столу, он внимательно осмотрел содержимое тарелок и блюд, с трудом борясь с искушением попробовать их содержимое, вместо столовых приборов использовав собственные руки. В животе у него заурчало, и он испытал желудочный голодный спазм, так как последний раз он ел в самолете, т.е. часов шесть назад. Но искушение голодом было все же так велико, что он не удержался и сунул указательный палец правой руки в серебряную плошку с черной икрой, поставленной в блюдо со льдом, зачерпнул на него, сколько смог на нем удержать, и отправил в рот, жадно сглотнув.
«Браво, браво», – услышал он за своей спиной чей-то голос и жидкие хлопки, испуганно оборотясь позади себя увидел изящного человечка с бархатными глазками под густыми, сросшимися в одну линию бровями, одетого в яркий канареечный пиджак и бледно-голубые брюки, в черные мокасины с красными носами и зеленую рубашку с лиловым шейным платком. «Попугай», – тут же окрестил его про себя Адам, но удержался произнести это вслух и только улыбнулся.
– Браво, браво, браво, – вновь произнес однобровый и, подойдя к Адаму, громко зацокал языком, – Тцэ, тцэ, тцэ, белис-с-с-и-и-м-о-о-о-о, краса-в-в-в-и-и-и-т-ц-а-а. Голодный очень, да-а-а?
– Что? – опешил Адам, забыв сменить улыбку на лице, – Это по-русски?
– Да, клянусь яйцами моего деда, он гордился бы мной, услышь он сейчас мой диалог. Он был русский офицер, уффициале, кописко? Колоннелло русской армии.
– Кто, кто? Ко, ко, коло…
– Колоннелло, полковник, кописко?
– А, полковник! Настоящий?
– Как я и ты, он служить в царска армия, бежать сюда после революция, феропе терроре, я нобиле, понимаешь, я по-русски дворянин. Настоящий. Я нравится тебя? – с некоторой гордостью произнес он и, отступив от Адама на один шаг назад, гордо выпрямился, отчего своей серьезностью насмешил его: он напомнил ему в этот момент действительно тщеславного попугая, гордо сидящего на жердочке и самодовольно поглядывающего по сторонам, словно он взаправду человек, а не глупая птица в зоомагазине, выставленная его хозяином на продажу.
– У тебя смешной наряд, – единственное что нашелся сказать Адам, с трудом удержавшись от смеха, – Ты сам себе цвета выбирал?
– Тебе нравится? – с полной серьезностью уточнил «попугай» и гордо повел плечами, – У меня безупречный вкус. У меня свой Дом Моды.
– Да-а-а, – выдохнул Адам, внимательно взглянув ему в его темно-карие глаза, оперенные черными ресницами, и тут же в его голове раздался монотонный голос: «О, какая девка. Старики не врали. Она будет украшением сегодняшнего вечера. Дуреха и не догадывается, какие планы у меня на нее. Надо будет предложить ей водки, она ведь русская и наверняка пьет. Спросить или просто налить?»
– Налейте мне водки, пожалуйста, – повторил вслух Адам последнюю мысль незнакомца, превратив ее в просьбу.
«Ха, какой же я умный, – самодовольно возликовал „попугай“ и, подойдя к ломберному столику с напитками у зеркала, налил из хрустального графина рюмку водки и с полупоклоном протянул Адаму, – Чем быстрей я тебя подпою, детка, тем покладистей и беспечней ты станешь, утратишь чувство реальности и до самого конца не догадаешься что тебя ждет».
Взяв из рук новоявленного ухажера рюмку, Адам загадочно ему улыбнулся и спросил:
– А сам как, выпьешь? – на что тот виновато улыбнулся, прижал обе ладони к груди и горячо его заверил:
– О, дорогуша, я не могу, у меня больная печень.
«Значит, рассчитываешь меня опоить», – усмехнулся про себя Адам, но лишь как можно более выразительно посмотрел на него, затем слегка закатил глаза кверху и, выдохнув, одним залпом опрокинул в себя всю водку.
– Ха-а-а, – резко выдохнул Адам, а «попугай» жадно сглотнул набежавшую слюну и одобрительно констатировал:
– До дна. Браво.
– Могу я еще икры? – капризно сморщив свой чувственный рот, спросил Адам.
– О, белла донна, все, что вы хотите. Могу я поцеловать вашу ручку, – засуетился итальянец и потянулся к его руке, но тот предусмотрительно сам протянул ее ему, поджав ладонь, и снисходительно поинтересовался,
– Как тебя зовут, полковник?
– Марчелло, моя донна, – взяв кончиками пальцев его кисть снизу, произнес он и слегка прикоснулся губами к его коже в легком полупоклоне, – Вам нравится мое имя?
– Что мне в имени твоем? – глупо хохотнул Адам и внимательно всмотрелся в сущность собеседника, обнаружив, что на самом деле его зовут Максим Мефиц: он латентный гомосексуалист, но боится признаться в этом; тайно дома переодевается в женское нижнее белье и часами разглядывает себя в зеркале; мечтая о мускулистом любовнике, самоудовлетворяет себя с помощью электровибратора до полного физического изнеможения, – Тем более, что ты врешь, как сивый мерин. На хрена я тебе, ты же к бабам равнодушен?
– Имя говорит все о человеке, – несколько уязвлено возразил ему лже-Марчелло, с легким испугом разглядывая Адамово лицо, будто пытаясь прочесть по нему, что он о нем знает, – мое, например, означает Молот. А как тебя зовут?
– Ну Франческа, – выдернув нетерпеливо свою руку из пальцев «попугая», бросил Адам и, поворотясь к нему спиной, попробовал вновь зачерпнуть указательным пальцем своей правой руки черной икры.
– Есть же ложка! – возмущенно вскричал лже-Марчелло и, стремительно подскочив к столу с яствами, сдернул салфетку с тарелки со столовыми приборами, лежавшей поверх них и скрывавшей их от взора Адама.
– О, спасибо, а я и не заметил, – обрадовался Адам, – пальцами как-то неловко. Мы же все-таки в Европе, а не в России, где все можно.
– Здесь также все можно, – услужливо заверил его «попугай», – но лучше есть ложкой. Так удобней. Так значит тебя зовут Франческой?
– Ага, – промычал Адам, с полным ртом икры, – а шо, ымя как ымя, м-м-м, вкусно-о-о.
– Да, и при этом очень дорого, – согласился с ним лже-Марчелло, – Может, еще водки?
– Не плохо бы, – прожевав икру, выдохнул Адам, – Неужели вы так едите каждый день: всякие там устрицы, мидии, лангусты, икра, пармская ветчина, пармезан? А у нас дома ни хрена нет, кроме квашеной капусты. Почему?
– Не знаю, – искренно признался «попугай», – Может, потому, что вы не умеете жить. Дед говорил, что Совдепия испортила русский народ. Безнадежно испортила. Но в этом доме не принято говорить о политике, только о любви. Ты очень красивая, Франческа, ты мне нравишься. Тебе нравится жить, как сейчас? Субитто! Долче витта, чики-пики, шик и блеск.
– Да, у тебя здесь шикарно, хотя и не в моем вкусе: слишком много стекла и зеркал. Канделябры также. Позолота. Попсово.
– Франческа, все, что было до встречи со мной, – это была не жизнь. Понимаешь? Это как черное и цветное, понимаешь?
– Нет, полковник, не понимаю. Говоришь загадками. Так водки нальешь?
– Ах да, водка, – вспомнил лже-Марчелло и растерянно хлопнул себя по лбу, – совсем забыл. Конечно, но налегать на спиртное, наверное, не надо, у нас долгий вечер, донна стасерра. Подойдя к столику с напитками, он взял хрустальный графин с водкой и, вернувшись к Адаму, обновил содержимое его рюмки.
– Ну вот, сразу видно, Марчелло, что ты интеллигентный человек: можешь ухаживать за дамой. Значит, ты дворянин?
– Да, русский дворянин, нобиле, очень влиятельный человек.
– Ну, будь! – жестом изобразив, что он чокается с ним, выдохнул из себя Адам с максимальной чувственностью, на которую только был способен его голос, и снова залпом выпил всю рюмку водки, после чего состроил умильную рожицу кокетливого недовольства, словно заправская кокотка.
– Так что ты там говорил про цветную жизнь? – томно протянул Адам, чувствуя, как горячая волна тепла из желудка начинает разбегаться по всему его телу.
– А, ну конечно, ведь только здесь и сейчас ты поймешь, что значит жить по-настоящему. Все, что было с тобой раньше, – это только прелюдия к тому, что ты здесь испытаешь.
– Правда-а-а? – слегка охмелев, протянул Адам, с нескрываемым удивлением взглянув на лже-Марчелло, который лихорадочно обдумывает, что бы ему еще такого пообещать, лишь бы только Адам окончательно доверился ему и пошел без малейших сомнений за ним туда, где его планируется изнасиловать и съесть.
Мысль о том, что скоро он сам станет едой для таких, как новоявленный Максим Мефиц, плохо монтировалась с шутовским обликом «попугая» и всей обстановкой вокруг: невозможно было представить, чтобы этот попугаистый самозванец оказался вурдалаком, питающимся свежей человечинкой и пьющим кровь на ужин в пышных декорациях венецианского дворца. Ему вдруг стало так обидно за то, что его так нагло, не скрываясь, обманывают, что у него на глаза сами собой навернулись слезы. Все его тело, чересчур чувствительное на эмоции, клокотало изнутри, словно перегретый паровой котел, горячей волной крови захлестывая мозг, отчего сознание его периодически меркло в водовороте трудно отличимых друг от друга смутных ассоциаций, связанных с понятием каннибализма, проплывающих перед его внутренним взором и мешая ясно мыслить. А этого-то как раз и требовал соответствующий момент, ведь сейчас решалась вся его дальнейшая судьба – или пан, или пропал.
Самое странное вместе с тем состояло в том, что одновременно со страхом его раздирало жгучее любопытство увидеть и познакомиться с сообществом каннибалов. Совершенно не к месту вдруг вспомнилась история с некрофилом, для которого он недавно проектировал склеп: некрофил был абхазом, у которого умер отец; он потребовал, чтобы Адам спроектировал саркофаг для его покойного отца в виде обеденного стола; стол он установил у себя прямо в гостиной и завтракал, обедал и ужинал прямо на останках покойника, а заодно и принимал всех своих многочисленных гостей, организуя для них пышные, изобильные пиры; свое желание есть на теле отца он объяснил Адаму тем, что таким образом чтит его память, ведь он косвенным образом соучаствует в его трапезах и до тех пор, пока его отец будет находиться за столом, – или в столе, но это, по сути, не важно, – изобилие не переведется в его доме, ибо он питается его энергией и взамен дарит ему удачу, договариваясь с духами потустороннего мира.
Странный атавистический взгляд на жизнь, давший Адаму неплохо заработать на абхазе, тогда показался ему смешным анахронизмом, но теперь, перед лицом грядущей опасности, заставлял задуматься над тем, а какому богу молятся все эти люди, собиравшиеся его съесть? И какому богу молился тот абхаз, искренно считавший себя христианином? Какому вообще богу молятся христиане, каждый день вкушающие кровь и плоть под видом вина и хлеба? Какому богу молятся евреи и арабы, приносящие ему гекатомбы человеческих жертв? И кто создал самого Адама, выплюнув в этот мир куском плотоядной протоплазмы? Карусель этих ужасных мыслей проносится по кругу у него в голове, заставляя волноваться в предчувствии неминуемой развязки всей истории, столь чудесным образом произошедшей с ним сегодня.
«Хотя бы испытаю, что такое женский оргазм, перед тем как меня съедят, – неожиданно для самого себя находит он утешительный аргумент, – говорят, что ради этого стоит удавиться. Кто говорит, чудак-человек? Никто, кроме тебя, до сих пор женщиной не был. Если я испытал экстаз просто от мыслей, что меня хотят, то что же будет со мной, когда я на самом деле испытаю физическую близость? Неужели я сойду с ума от счастья? Хотя бы это мне гарантировано, судя по грязным мыслям этого разноцветного мерзавца».
– Ты плачешь, донна? – удивленно выдохнул лже-Марчелло.
– Не обращай внимания… это от избытка чувств. Эмоции переполняют.
– А, что я говорю, – радостно взвизгнул итальянец и хлопнул в ладоши, – лакшири-лайф – это круто, бэйби, надо соответствовать ей хотя бы внешне, ха-ха-ха.
– Ну и как, я соответствую? – обиделся Адам, приняв эти слова на свой счет.
– А как же, бамбина, приобняв Адама за талию, горячо заверил его он, – ты и я, мы созданы друг для друга. Хочешь стать супермоделью? Я тебя сделаю, верь мне, верь.
– Ты меня хочешь? – напрямую спросил его Адам.
– Ух, ты, детка, полегче, полегче, – засуетился лже-Марчелло, в голове которого, как явственно слышал Адам, лихорадочно стучала мысль о том, что главное для него сейчас – это не выдать своего отвращения к нему и постараться избежать поцелуев.
«Интересно, почему я понимаю мысли мужчин, но не женщин? Что за странный гендерный признак? Или и мысли женщин мне доступны, просто я еще не сумел овладеть этой своей способностью? Сверхспособностью! Вот было бы смешно, если бы он узнал, что я мужчина. А если признаться? Ведь это же его мечта – встретиться с мужчиной-любовником».
– Давай чуть-чуть притормозим, у нас впереди очень молто-молто фантастико стасерра. Ладно?
– Хорошо… очень хорошо, – охотно согласился Адам, с трудом представляя себе, как он будет целоваться с мужчинами, если это потребуется. Хмель кружил ему голову, – всего две рюмки, а какой эффект, невольно отметил он про себя, – и хотелось нестерпимо что-либо крушить и менять вокруг себя, веселиться. Алкоголь совершенно по-другому действовал на его новое тело, которое каждую секунду его новой жизни дарило все новые и новые ощущения, не испытываемые им ранее: он все чувствовал теперь острей и тоньше, словно заново родился и опять учился жить, по-другому открывая для себя привычные вещи, словно они для него раньше не существовали.
Вот и сейчас он с удивлением обнаружил, что опьянение заставляет вибрировать всю его плоть, словно он перекачанный баскетбольный мяч, каждое прикосновение к которому может привести к тому, что он лопнет и разлетится в клочья. Резкие перепады настроение, – от слез до смеха, – которые охватывали теперь его тело, добавляли неожиданной остроты ощущений в прежде устоявшееся пресно-равнодушное восприятие мира. Адаму вдруг захотелось поторопить ход событий, не желая больше играть роль статиста в чужой игре, частью которой он себя ощущал.
– Так что дальше делать будем? – в упор спросил он попугаистого самозванца, – во имя Отца, и Сына, и…
– Молчи, молчи, детка, – в испуге прервал ее лже-Марчелло, резко отпрянув от него с совершенно растерянным видом, – Причем здесь Бог, донна, лапуля, мы же люди, обойдемся без посторонних. Званных много, избранных мало. Не так ли?
– Так что дальше делать будем? Вот так здесь сидеть вдвоем и водку пить?
– Ах, бамбина, зачем водку? Есть много чего, что есть лучше. Пойдем со мной, я покажу тебе наше общество. Долче вита, лакшири-лайф, а?
Адам ничего ему не ответил, а лишь только томно вздохнул, поведя плечами так, словно хотел сбросить с себя платье, – еще один непредсказуемый трюк от тренированного на мужское внимание женского тела. Подскочив к одной из зеркальных дверей, попугаистый кавалер распахнул их перед ним, с низким поклоном пропуская его вперед.
Сердце у Адама упало куда-то в область желудка и от неожиданно нахлынувшего страха подогнулись ноги, но он переборол себя и вошел в распахнутые двери.
//-- *** --//
Звонок в дверь отвлекает ее, заставляя вернуться к действительности: она одна в квартире с двумя «террористами», которые скрываются от властей, – ее положение просто отчаянное.
– Слышь, пойди ответь, это нас ищут: облава. Скажи, что одна, ну, придумай что-нибудь. Как тебя зовут?
– Лена – механически отвечает Тудоси.
– А фамилия?
– Тудоси.
– Вот, Леночка Тудоси, и помоги нам, революционерам. Ведь мы не за себя, за всех нас боремся. Понимаешь, Лена, может, это наш единственный шанс хоть что-то сделать, чтобы изменить жизнь в нашей стране.
Снова звонят в дверь, все нетерпеливей и нетерпеливей. Тудоси встает и идет открывать, за дверью трое полицейских с автоматами наперевес: молодые испуганные мальчишки, которых подняли по тревоге.
– Вы одна? – жадно интересуются они у нее?
– Да, – однозначно отвечает она, плохо понимая, что она делает.
– Мы можем осмотреть вашу квартиру?
– Зачем? – не понимает она вопроса, словно окаменев в своих чувствах.
– Мы ищем диверсантов, только что совершивших теракт.
– Что они сделали?
– Мы не можем вам этого сказать. Мы зайдем?! – не дожидаясь, пока Тудоси ответит, они теснят ее в сторону и, громыхая своими тяжелыми ботинками, проходят в комнату, ничего там не обнаруживают и возвращаются обратно в прихожую, где их ждет онемевшая от страха Тудоси, бессильно прислонившаяся спиной к стене.
– Извините, спасибо за понимание, – бурчит один из них, и они выходят, захлопнув за собой дверь, оставив после себя запах сырой кожи и оружейного масла. На ватных ногах она возвращается в комнату и садится на краешек дивана с совершенно пустой головой и душой, словно ее только что обокрали: забрали все мысли и эмоции, оставив лишь тело, которое ей совершенно не нужно, – она словно кожаный кошелек, пустая мошна. Из ступора ее выводит пинок снизу и сдавленный всхлип: «А ну, жопу убери, Лен-а-а-а», – отчего Тудоси, словно ошпаренная, с визгом вскакивает и тут же валится на пол, придавленная телом херувимообразного. «Жопа, – мелькает в голове Тудоси, – полная жопа», – и она теряет сознание.
Когда она очнулась, то лежала на диване, а рядом с ней стояли те двое, что так неожиданно вторглись в ее жизнь.
– Ну, ты как, очухалась? – интересуется с подбитым глазом, – Ты пойми, мы не враги, мы союзники.
– Кого вы убили? – еле слышно шепчет Тудоси, с трудом шевеля губами, – они сказали, что вы террористы.
– Губернатора-собаку. Теперь начнется, вот увидишь.
– Что начнется? – устало прикрыв глаза, вздыхает Тудоси, проваливаясь в сон, и словно издалека до нее доносится «Восстание. Мы освободим Крым».
Когда Тудоси проснулась, то было уже утро, в квартире она одна: те двое, что ворвались ночью к ней, ушли. Она идет в ванную приводить себя в порядок, готовит простенький завтрак и, уже завтракая, включает телевизор. Показывают балет «Лебединое озеро», внизу бежит информационная строка, сообщающая, что в городе временно введен режим чрезвычайного положения: ни слова о смерти губернатора. Переключает последовательно на другие каналы, но ни на одном ни слова о случившемся теракте в Севастополе. В конечном итоге хаотические блуждания по телеэфиру заканчиваются передачей о диких животных в Африке: антилопы убегают, а разнообразные хищники их догоняют и жрут, жрут, жрут. «Вот как просто, – успокаивается Тудоси и, допив свой утренний кофе, относит грязную посуду в мойку, – никакой политики, никаких революций. Самое время почитать». Под равномерное бубнение диктора и рев львов и гиен она ложится на диван, подложив под голову подушки, и открывает рукопись на том месте, где она бросила сегодня ночью читать.
Глава 4
Пройдя через анфиладу совершенно безлюдных комнат, поразивших Адама своим запустением и ветхостью обстановки, они оказались на балконе, с которого вела открытая парадная лестница из порфира на нижний уровень обширного зала, который Адам уже видел, проходя с Оксаной на встречу с разноцветным лже-Марчелло.
Посередине балкона, прямо напротив лестницы, стоял маленький столик, покрытый темно-красным бархатом, на котором покоилась полумаска коломбины из золоченой кожи, отороченная разноцветными перьями. Подойдя к столику, лже-Марчелло осторожно взял ее и знаками велел Адаму ее одеть.
– У нас что, маскарад? – искренно удивился Адам, но подчинился. Его спутник помог Адаму завязать узел на затылке, проверил, надежно ли сидит маска на его лице, и, взяв его под руку, повел вниз по лестнице на встречу с клубом каннибалов, собравшихся на бал в честь Адама.
Публика, заполнившая зал до отказа, молча и насторожно, словно голодные звери перед кормежкой в зверинце, жадно пожирала его глазами, словно он для них был долгожданный корм, манна небесная для голодных евреев в пустыне.
«Мать честная, сколько публики. И все собрались, чтобы поглазеть на меня», – виляя бедрами, запаниковал Адам, медленно спускаясь по лестнице, опираясь на руку его проводника в долину смерти. Впервые в своей жизни он предстал лицом к лицу с темной стороной, о существовании которой никто не догадывался. Очевидно, что могущество этих людей было безгранично, раз о них и их постыдных пороках никто и никогда не слышал. Есть себе подобных – это последняя степень греха, превосходящая даже первородный грех непослушания Богу.
Плоть для этих каннибалов означала нечто значительно большее, чем просто источник банального сексуального наслаждения, она для них была прежде всего едой, источником их витальной силы. Все демоны ада не могли бы внушить Адаму большего страха, чем мысли людей, собравшихся здесь для того, чтобы им полакомиться. Он ясно слышал, как каждый из мужчин первым хотел выпить его кровь и сожрать сырым его еще бьющееся сердце, и лишь инстинкт хищника, привыкшего перед тем, как убить свою жертву, немного с ней поиграть, удерживал их от немедленной расправы с ним. Странно так же было то, что никто из них не испытывал к нему никакого влечения, словно он был не соблазнительной женщиной, сводившей только что всех мужчин в Венеции с ума, а бесполым малопривлекательным существом. Его женские чары на присутствующих не действовали, если не считать двух старых фотографов, доставивших его сюда, которые стояли в первых рядах у лестницы, лучась гордостью за то, что именно они нашли Адама, распаляясь от мыслей, что им предстоит увидеть настоящую сексуальную оргию, где главным действующим лицом будет их женщина.
– Это что, все желающие со мной сфотографироваться? – не нашел ничего лучше, чем попытаться пошутить Адам, с трудом сдерживая внутреннюю дрожь, начиная понимать, о каких животных в этом доме говорила ему Оксана.
– Си, донна, ты для всех нас звезда, калинка-малинка, все хотят твое фото. Мы сейчас делать фотосессия. О-кей?
– Я же обещал, что сделаю из тебя супермодель, – поддержал фотографа лже-Марчелло и, отпустив руку Адама, широким жестом обвел всех присутствующих с элегантным полупоклоном, – Уна, дуэ, инициаре! Прего, рагацци.
Все расступились перед Адамом, пропуская его вперед к подиуму, организованному у стены, перед которым стояли софиты и две профессиональные камеры на штативах.
– Прего, белла донна, – неприличным жестом поманил Адама за собой сизоносый Антонио, помахав перед собой сжатой в кулак ладонью с оттопыренным средним пальцем, – Все хотят с тобой сняться. Попрошу на подиум, калинка-малинка.
Адаму ничего не оставалось делать, как последовать за ним, послушно взобравшись на подиум, где с ним последовательно за следующий час снялись все члены клуба каннибалов. Когда фотосессия закончилась, он устало уселся прямо на пол, вытянув ноги, задрал подол своего платья и принялся массировать себе икры.
Рядом с ним присел на корточки лже-Марчелло и принялся разминать ему плечи, в то время как остальные участники съемок постепенно расселись за столики вокруг огороженной спортивной площадки в центре зала, совершенно внешне утратив всякий интерес к Адаму, но он по-прежнему отчетливо слышал мысли мужчин, на которых случайно останавливался его взгляд, в которых они прикидывали, каким способом лучше расчленить тело Адама: сам процесс умерщвления и мысли о нем доставляли им удовольствие – наблюдать за тем, как жизнь уходит из чужого тела у них на глазах, наслаждаясь зрелищем чужой боли и смерти.
Рядом с ним суетился сизоносый Антонио, собирая фотокамеры в алюминиевые корфы, а упаковывать аппаратуру ему помогал его приятель Джузеппе.
– Уже все, фотосессия закончилась? – устало поинтересовался у фотографов Адам, – А что дальше? Можно маску снять?
– Нет, Франческа. Ты в маске должна оставаться до конца вечера. Такова традиция, – наклонившись к уху тихо, но твердо, произнес «попугай», – Адессо, долче витта будет, калинка-малинка, интересно будет.
«Ха, вы думали, что я, как все, умру, – подумал про себя Адам, злорадно просчитывая варианты, – А я вот возьму большой нож и начну вас всех резать, как волк овец в овчарне, чем не тема. Нет, суки, я реально сейчас разозлюсь, ох разозлюсь. Ну ладно, посмотрим, что нам еще интересного покажут. А там уж я никого не пощажу. Никого. Вот все удивятся такому вот концу».
Эта игра со смертью, когда на руках у него были крапленые карты, положительно ему нравилась и его необыкновенно возбуждала: зная, о чем думает твой противник, всегда можно выиграть. Единственное, что его беспокоило – это то, что все уж слишком предсказуемо происходит с ним, словно перед ним открылось окно возможностей, в которое он до данного момента не верил, считая это глупой выдумкой своего школьного приятеля Бати, чрезмерно увлекавшегося астрологией и каббалой.
Батя утверждал, что у любого человека хотя бы раз в жизни благодаря стечению обстоятельств и расположению планет открывается некое окно возможностей, находясь в котором он властен над горизонтом своих желаний, когда любое действие обязательно приводит к немедленному желаемому результату. Он, правда, еще толковал про какие-то зеркала Лафкрафта, возникающие в зонах с переменной размерностью пространственно-временного континиума, но это уж точно был лингвистический бред обожравшегося галлюциногенными грибами интеллигента-неврастеника. Но сейчас он готов был поверить в первую часть его теории, так как все происходящее с ним не имело никакого разумного объяснения и походило на ночную галлюцинацию страдающего от полового воздержания психопата, мечтающего стать героем порнофильма: этим психопатом был он сам, всю жизнь страдающий от недостатка женского внимания. И вот он здесь, где снимаются порнофильмы, словно темная сторона его души принялась реализовывать все тайные желания его тела.
Неожиданно Адама осенила довольно простая мысль:
«Если я королева бала, в честь которой его организовали, то кто же король? Разноцветный попугай Максим для этой роли не подходит, это должен быть кто-то другой, поистине демонический человек, кого должны бояться и обожать все собравшиеся здесь каннибалы. Значит, того, кто будет решать мою судьбу, я еще не видел. Вот черт, это плохо. Очень плохо, раз я не знаю, что он задумал в отношении меня».
– Скажи, Марчелло, если этот вечер в честь меня, то я королева этого бала?
– Си, бамбина, ты наша регина сегодня. А для меня – всегда.
– Но если я королева, то кто же король? Ты?
– Нет, что ты, – тяжело и даже с обидой в голосе вздохнул лже-Марчелло, слегка сжав своими пальцами ему плечи, – для такой, как ты, нужен другой, достойный твоего дара.
– Дара? – удивился Адам.
– Да, да! Голос, красота и сила – это те дары от Бога, которые невозможно скрыть и невозможно игнорировать.
– А ум?
– Ах, это не дар, а наказание.
– А глупость?
– Глупость – это состояние… – тут он сделал паузу и почти шепотом выдохнул Адаму на ухо, – счастья. Глупый человек всегда счастлив, считая, что этот мир ему понятен и вертится только вокруг него.
– А почему, Марчелло, ты считаешь, что красота – это дар? Или голос? Или сила?
– А потому, что, аматта Франческа, для того, чтобы этими дарами обладать, ничего делать не нужно. Он есть и это все, данность.
– Ну, не знаю… по мне сколько людей, столько и уродов. Я красивых людей не встречал… не встречала.
– А я встречал – например ты. Согласна?
– Я? – удивился Адам, но вовремя спохватился. – Ну да, но я о других.
– Конечно, бамбина, для таких, как ты, сложно найти достойную пару. Но, поверь мне, сегодня тебе повезет: ты увидишь того, кто действительно тебя достоин. На все 100 процентов.
– А разве ты этого не достоин? – развеселился Адам.
– Нет, я, конечно, тоже мачо, но сегодня не мой день. Для… регина, царица, что есть нужен свой ре, т.е. царь. Кописко?
– Кописко, кописко – это у кого больше пиписка? – обернувшись к лже-Марчелло, внимательно всмотрелся ему в лицо Адам: просверлил глазами, вынул душу, положил на ладонь и внимательно осмотрел, но душа его была – сущий уголь, грязный и черный, – Н-да, душа у тебя явно не кристалл.
– Это точно, – зло хохотнул лже-Марчелло, антрацитово блеснув глазами, – Адская бездна – настоящая русская душа. Я сам в нее боюсь заглядывать: черт его знает, какие в ее омуте черти водятся, – ха-ха-ха. Ну а теперь самое время развлечься.
– Развлечься? – искренно удивился Адам, – а мы чем все это время занимались?
– Сиаллмо препарраре, миа пикала бамбина, кара амика. Это была мало-мало прелюдия наш вечер. Кописко?
– Каписка-пиписка, ха-ха-ха, ох и смешной же у вас язык.
– Писелло тоже будет, обязательно будет. Как же без каццо обойтись, раз мы русские.
– Кацо? Это же друг по-грузински: так Сталин всех своих старых друзей звал.
– Кацо! То-то и видно, с большим юмором был человек. Ке каццо умориста. Сейчас большую игру будем смотреть. Джиокко кон ла писелло-палла. Очень смешно, адессо начнется.
– Я ничего не понял… поняла из того, что ты сказал. Что за писелло-палла?
– Ну, на русский если перевести, то это игра в члено-мяч.
– В члено-мяч?
– Да, в члено-мяч.
– Никогда о таком не слышала. Это что, местный вид спорта.
– Можно и так сказать. Вид спорта, в котором мужчины мерятся длиной своих членов.
– Да-а-а? – выдохнул Адам, совершенно не ожидая такой новости от своего кавалера, – вот бы посмотреть – наверное умора. Никогда и думать не мог… не могла, что кто-то до такого додумается. Я всегда думала, что сам спорт – это попытка мужиков доказать друг другу, у кого член длинней.
– Именно, именно, – энергично поддержал суждения Адама лже-Марчелло и словно бы случайно провел своей рукой ему по спине, отчего у Адама побежали мурашки по коже, – просто мы все здесь довели до абсолютной квинтэссенции насилия и секса. Вставай, дорогая, и займем наши места в первых рядах. Андьямо!
Он помог Адаму подняться, осторожно ощупав его ягодицы, пока он принимал вертикальное положение, после чего обнял его за талию и повел к огороженной площадке в центре зала, вокруг которой ранее расселись каннибалы.
– И как же в эту игру играть? – вульгарно хохотнул Адам, сам удивляясь поведению своего тела, которое словно бы нарочно принялось вилять задом, прижимаясь к лже-Марчелло как продажная девка из самого дешевого борделя: способность шлюх на интуитивной уровне чувствовать мужскую силу всегда поражала Адама, постоянно страдавшего от недостатка женского внимания. Будучи завсегдатаем злачных мест в своем родном городе, он словно бы был человеком-невидимкой: проститутки его просто не замечали, даже за деньги игнорируя его просьбы быть с ним поласковей, воспринимая его как временное недоразумение с деньгами, – они даже совокуплялись с ним словно через силу, как с чем-то неживым, навроде манекена человека.
– Очень простые правила, очень легко играть, – пропуская вперед Адама, развязно смеется лже-Марчелло, протискиваясь между столиков в первый ряд, где прямо около ярко-желтых матов их ждут два пустых кресла, – Присаживайся, Франческа. Так вот, играют в эту игру арбузами.
– Арбузами? – поудобней устраиваясь в кожаном кресле, искренне недоумевает Адам, – Это как?
– Очень просто, – плюхнувшись со всего маха в свое кресло, громко клацает зубами лже-Марчелло и пренебрежительно машет рукав в сторону огороженной площадки, – 12 игроков, по шесть с каждой стороны, должны с помощью своих эрегированных членов занести арбуз в очковую зону своего противника. Главное условие – нельзя к арбузу прикасаться руками, а только своим половым органом, каццо. Кописко?
– Ха-ха-ха, вот умора, – с трудом, захлебываясь смехом, выдавил из себя Адам, спрятав лицо в ладонях, – И большой арбуз, ха-ха-ха?
– Да нет, килограмма на два, не больше: в нем предварительно наверчены со всех сторон дырки, чтоб в них свой член игрок проще мог засунуть, – а дальше все зависит от ловкости игрока и его везения.
– Ха-ха-ха, арбуз на члене – вот умора. И как же определяются победители?
– По очкам. Если посмотришь, то площадка поделена на черную и белую половины, каждая из которых разделена на четыре зоны: в центре безочковая зона, а затем идет зона двухочковая, четырехочковая и восьмиочковая, – в какую зону арбуз сумел занести игрок, столько очков он и набрал для своей команды.
– А что же другие игроки?
– Их задача – помешать нести арбуз: если арбуз разобьется на стороне команды игрока с арбузом, а не его противника, то команду штрафуют на то количество очков, в какой зоне это произошло. Арбуз руками трогать нельзя, нельзя также делать подножки несущему арбуз и хватать его руками, но его можно щекотать и тыкать пальцами в любую часть тела, кроме лица. Вот, собственно, и все.
– А как долго играют, ха-ха-ха?
– До двенадцати арбузов.
– До двенадцати? Ха-ха-ха.
– Да, до двенадцати. Если счет равный, то разыгрывается 13-ый, из центра.
– Из центра?
– Из центра.
– А как?
– В центр ставят последний арбуз, над ним становятся два игрока противоположных команд спиной друг к другу, затем по команде приседают и пытаются, воткнув члены в арбуз, выпихнуть его на свою половину. У кого это получится – та команда и победила. Вот и все.
– Ха-ха-ха, ничего смешней представить не могу. Вот умора. Это все равно, что военных заставить родить человека.
– Скузатто, кара амика, не понять твоя шутка. Спрегато ми.
– Что, что?
– Поясни.
– А, ну ты же знаешь, что военные самые тупые люди в мире. Вот если им поручить родить человека, то они доверят это дело наверняка двум проверенным службой полковникам, один из которых будет играть роль жены, а другой мужа. И они будут совокупляться до тех пор, пока начальство не решит, что тут что-то не то. И что же оно сделает?
– Что?
– Оно велит им поменяться местами: тот, кто играл роль жены, будет играть роль мужа, а другой наоборот. И все наверняка продолжится с тем же результатом, если не считать самих полковников, решивших это делать с еще большим рвением и остервенением друг к другу, чтобы оправдать доверие перед начальством. Поэтому армия – это место, где людей не учат рожать, а только учат убивать, не правда ли?
– Оффенсиво комент; мой дедушка был колоннело русской армии, – хотя черто это смешно.
– А кто игроки в этот ваш члено-мяч? Присутствующие в зале?
– Нет, конечно, Франческа: здесь только наблюдатели. В эту игру играют профессионалы.
– Это кто же?
– Порноактеры.
– Порноактеры?
– Да, да, порноактеры. Настоящие жеребцы. Зрелище хоть куда.
– Ух ты, интересно. Ну и когда это начнется?
– Сейчас выйдет группа поддержки, а играющие чуть позже, после выступления музыкантов в твою честь: им сейчас делают инъекции.
– Инъекции?
– Ну да; а как же иначе добиться того, чтобы у них была эрекция не меньше получаса, – без медицины здесь не обойтись.
– Им колят уколы туда? – ужаснулся Адам, – брезгливо указав пальцем на ширинку лже-Марчелло, – А я-то, я-то так надеялась, что хоть у кого-то на этом свете с эрекцией все в порядке. И здесь обман. Во что же остается верить?
– Вам, синьорита, остается верить только мне, Марчелло Фарабутто никогда не обманывает, слышите, никогда!
«Ни слова правды, даже фамилия выдуманная, – глядя в его черно-бархатистые глазки мелкого пройдохи, рассмеялся Адам, предвкушая, как он его разоблачит в конце этого вечера и какое у него будет лицо, когда он назовет ему его настоящую фамилию, – Зато все, что рассказано об игре – сущая правда. Да и о порноактерах тоже. Вот будет любопытное зрелище. Да и каннибалы остроты придают, словно в детстве, когда с тарзанки прыгал в воду, а все смотрели и ждали, когда же ты облажаешься».
– А где же мой король? – решил немного поломаться Адам, поддразнив лже-Марчелло образом капризной женщины, для чего постарался придать своему лицу обиженное выражение, – Марчелло, почему за мной никто здесь не ухаживает? Все сидят вокруг с постными лицами и смотрят на меня так, будто я для них праздничный пирог: ждут команды, когда можно будет меня начать есть. Если и дальше будет так же скучно, то я отсюда уйду. Немедленно!
Волна неподдельного ужаса захлестнула лже-Марчелло, не на шутку встревожившегося угрозой Адама покинуть вечеринку немедленно.
«Надо что-то делать, черт побери. Немедленно, немедленно надо начинать, пока она на что-то не решилась: глупая тварь, возомнившая себя королевой, – безмозглое жаркое, решившее, что оно может нам диктовать свою волю. Господи, как громко бы она орала, если бы знала, что сегодня мы будем ею сервировать наш ужин. Поторопимся, пока не поздно. Поторопимся. Ужин за 20000 евро с каждой персоны – это не шутка, все должно пройти безукоризненно».
– Моя регина Франческа, пиколло, мульти пиколло ждать и будет все чики-пики, шик и блеск. Музыка, иль концерто э гиа инициато! Престо, диаволо! Престо, регаци! – буквально проорал последнии слова миниатюрный лже-Марчелло, своим визгливым голосом заполнив все пространство зала.
И тут же все пришло в движение: из-за красных полотнищ с каббалистическими знаками выскочили абсолютно голые девицы с раскрашенными лицами, а на верхнем балконе, прямо напротив кресел Адама и лже-Марчелло, появилось семь клинобородых худых мужичков в адамовых одеждах, прикрывающих свои срамные места электробалалайками различных размеров: от малюсенькой, размером с матрешку у самого длинного, под два метра ростом, и до гигантской двухметровой, по иронии судьбы доставшейся самому маленькому и тщедушному из них, – и, дружно ударив по струнам, бодро заиграли заунывные старинные русские песни, начиная от «Стеньки Разина» и заканчивая «Черным вороном».
То стонут, то заливаются балалайки, и невольно перед глазами Адама встают туманные поля, серые избы с лучинами вместо электричества, тихие заводи, сосновые суровые леса, в которых полно душистой земляники. И на душе не то печаль от этих балалаек, не то какая-то неясная надежда. Обрываются балалайки, обрывается мечта. И на душе погано, ох погано, словно там кошки нассали: обидно, что родился и вырос в неправильной стране, где он никому не нужен. Там же ему суждено и умереть, в полной безвестности, послужив удобрением для выращивания следующего поколения у себя на Родине.
Пока балалаечники исполняли свой беспроигрышный репертуар, отобранный на потребу самой взыскательной публики, уставшей от красоты классической музыки и жаждущей чего-то типа матерных частушек, помноженных на слащавый лиризм русской души, голые девицы расселись за столики к мужчинам на колени, а в зал вошли гуськом двенадцать игроков, обнаженных мускулистых атлетов, каждый из которых обладал детородным органом противоестественных размеров, торчащим между ног как недоразвитая третья нога.
Шесть из них были белыми, а шесть неграми, играющими своими мускулами на теле как заправские культуристы. Все атлеты были натерты маслом, отчего их мышцы казались еще рельефнее в свете прожекторов, которыми подсветили игровую площадку в центре зала.
Вслед за атлетами, которым предстояло принять участие в игре, в зал начали заходить совершенно неподобающего вида для данного вечера персонажи: несколько голых старух, раскрашенных как дешевые привокзальные шлюхи, и мерзкого вида старики; девочки и мальчики на вид не старше восьми лет; свиньи и овцы в сопровождении собак; разнополые инвалиды, лишенные рук и ног; потрепанные жизнью пузатые мужички, заросшие шерстью с головы до ног; и пять бритых наголо негритянок с ненормально-длинными шеями в золотых ошейниках в окружении стаи арабских юнцов.
– Кто все эти люди и животные? – поинтересовался Адам у лже-Марчелло.
– Это группа поддержки.
– Группа поддержки? – уточнил Адам.
– Да, да, ты не ослышалась – это группа поддержки.
– Зачем?
– Что зачем?
– Зачем поддерживать игроков, которые носят арбузы на своих эрегированных членах? Чем им могут помочь дети, животные, старики, калеки и этот африканский сброд? Объясни!
– Очень, все очень просто, кара регина, пока те будут соревноваться, то эти будут мэкинг лав, как говорят инглезе. Причем все они будут предаваться самым противоестественным порокам, какие только может представить человек: старики, – а это бывшие красотки Playboy-я и бывшие порноактеры, – будут тромбаре, ах, я не знаю, как перевести, ну типа чпок-чпок, понимаешь?
– Трахаться, что ли? – уточнил Адам.
– Да, да! – обрадовался как ребенок лже-Марчелло и даже захлопал от восторга в ладоши, – именно трахаться. Чпок-чпок, скопар-р-р-е. Так вот, старики будут трахаться с девочками и мальчиками, оскверняя их чистоту своим застарелым пороком, ха-ха, с животными будут мэкинг лав зоофилы, обоего пола, калеки друг с другом, ха-ха-ха. Ты когда-нибудь видела, как тромбаре, трахаются безрукий и безногая, ха-ха-ха. Уморительное зрелище, клянусь тебе, когда на двоих любовников только две руки и две ноги, ха-ха-ха.
– А чем будут заниматься молодые арабы? Неужели?…
– Каждый из них ротто ин куло, хи-хи-хи, – хищно оскалился лже-Марчелло, и жестами рук показал, как они это будут делать, – любимая мусульманская забава для юношей. И все это будет происходить СУБИТО, кописко ми, с-у-б-и-т-о! И игра и этот трах-тарарах, ха-ха-ха.
– И что, они сейчас все этим займутся, а мы на это будем смотреть? – искренно ужаснулся Адам, с трудом представляя, как все это будет выглядеть одновременно: игра в члено-мяч на площадке и сексуальная оргия половых извращенцев вокруг.
– Каволо! И Феллини с его «Сатириконом» и «Калигула» Тинто Брасса по сравнению с этим зрелищем – просто детский лепет двух стронцо. Вот так-то!
Адам оглянулся и внимательно всмотрелся в лица мужчин, расположившихся за его спиной: несмотря на то что у каждого из них появилась голая спутница, все их внимание было сосредоточено по-прежнему на нем, – они не сводили глаз с его тела, нервно ощупывая обнаженные прелести своих соседок. Каждый из них алкал его крови, предвкушая, как будет безжалостно терзать его плоть, еще у живого пожирая сердце и печень: Адам ясно читал их мысли, словно ум каждого был для него открытой книгой, и в каждой из них было написано одно и тоже – убить, убить, убить.
«К черту этих мудаков, у которых только кровь на уме, – разозлился Адам, – именно для таких импотентов и устраиваются такие шоу. Любовь для этих выродков заменяет секс, а чужая боль их возбуждает. Но меня вы точно не получите, не на того напали».
В конспиративную теорию мирового заговора он никогда не верил, – в масонов, сионских мудрецов и мировой капитал, – но тут был вынужден признать, что, как минимум, заговор каннибалов существует и успешно скрывается в западном обществе: им выгодно было существовать в тени, используя ничего не знающий плебс в качестве собственного бесплатного корма.
«Интересно, как становятся каннибалами? – неожиданно захотел спросить у лже-Марчелло Адам, с трудом сдерживая свое любопытство, – Но ведь не ответит, а я себя выдам. Уж лучше о чем-нибудь другом спросить. Может, о том, зачем им так жить?»
Адам наклонился к лже-Марчелло и, поманив его к себе пальцем, поинтересовался,
– Скажи, пожалуйста, ты считаешь все происходящее здесь нормальным?
– Хочешь сказать, что мы все сумасшедшие стронции? – самодовольно хмыкнул тот и энергично щелкнул пальцами своей правой руки, – Наверное, наш образ жизни кажется тебе немного странным.
– Ну, я думаю, что смотреть, как порноактеры с эрегированными членами соревнуются за право носить арбуз на конце своего детородного органа – это действительно странно.
– Но нам всем это нравится! Это возбуждает.
– Что? Непристойности?
– Да, да, точно. Бинго. Именно – непристойности. Осчен-но! Нам крайне скучно жить с другими обычными людьми, по их правилам. Кописко ми? Но правила не для нас, они лишь для тех, кого мы используем… – тут лже-Марчелло сделал паузу и под звуки балаешного соло продолжил, – для получения нами удовольствия.
– А разве так можно? – удивился Адам, ясно ощущая в этот момент, что сейчас он ему не врет.
– Конечно, ведь люди с рождения делятся на тех, кого пасут, и на тех, кто пасет.
На самом деле он хотел сказать, что люди делятся на хищников и на тех, на кого эти хищники охотятся, но побоялся свою мысль высказать столь откровенно Адаму, чтобы его не вспугнуть. Адам ясно прочитал это в глазах попугаистого мелкого жулика, возомнившего себя вершиной пищевой цепочки всего человечества. Единственное, что до сих пор ему было непонятно, это людоед ли сам лже-Марчелло или он всего лишь поставщик свежего мяса к столу гурманов-извращенцев.
В это время внимание всех в зале привлекла драка балалаечников, неожиданно возникшая на балконе: двое музыкантов вцепились друг другу в бороды, а остальные принялись избивать дерущихся своими инструментами. Особенно комично выглядели попытки самого мелкого из них замахнуться своей большой балалайкой, которую он с трудом мог оторвать от пола.
– Почему их никто не остановит? – наконец спросил Адам, удивляясь тому, что драку на балконе никто из присутствующих в зале даже не пытался присечь.
– Это часть шоу. Любой концерто должен закончиться свой катарсис, – лениво, с трудом скрывая зевоту, пояснил лже-Марчелло, – А какой катарсис у русских кроме драки… Да никакого.
– А почему русские музыканты-то? – удивился Адам.
– В честь тебя, кара регина. Мы их специально пригласили, по случаю. Ты же русская. И я русский. Если бы ты была англичанкой, то с тобой бы сейчас говорил кто-нибудь другой, но точно не я.
– Значит, ты специализируешься на русских?
– Ну, так нельзя сказать, но я предпочитаю девушек из Восточной Европы. Они красивей.
– Правда? – кокетливо улыбнулся Адам, поведя плечами и, эффектно встряхнул волосами, чтобы понравиться, – опять неподконтрольная ему реакция тела, привыкшего себя продавать.
Драка на балконе закончилась, большую балалайку совместными усилиями пяти музыкантов удалось разбить в щепы о двух дерущихся, после чего под робкие хлопки из зала и крики женщин «Браво» музыканты как ни в чем не бывало раскланялись и исчезли.
Зазвучали фанфары невидимого оркестра, под которые игроки заняли свои места на игровой площадке: эрегированные негры встали на черной половине, а европейцы – на белой, – появился карлик во фраке с темно-зеленым арбузом, весь в ярко-розовых дырках, и, выйдя на середину игрового поля, поднял его над головой обеими руками, громко пукнув под одобрительные крики зрителей «Ке куло!»
– Эттенционе, эттенционе, синьории э синьорити, партенце! – заорал он необычно зычным голосом, заставив оживиться всех в зале: даже лже-Марчелло как-то весь подобрался, с нескрываемым интересом наблюдая за тем, как игроки непрерывно щупали сами себя за свои возбужденные детородные органы и дружески пихали друг друга плечами, приноравливаясь к будущей борьбе.
Карлик положил арбуз на середину черно-белой границы и отскочил за пределы игрового поля, а игроки устремились к нему, подбадривая себя криками «Бастардо, фигльно ди путана, фигльно ди миньетта, сти кацци», один из негров первым успел воткнуть свой член в импровизированный мяч и, выгнувшись назад дугой, постарался максимально высоко задрать свою «гордость и предубеждение» с нанизанным на него арбузом, затем начал осторожно, стараясь не упасть на спину, двигаться на белую половину. Остальные чернокожие окружили его с боков, отпихивая ногами своих противников, пытающихся заставить его потерять равновесие или оступиться, чтобы арбуз соскользнул с члена и упал на пол.
В то время как белые безуспешно пытались остановить продвижение негров с арбузом на их половину, на желтых матах вокруг творилось полное непотребство: если происходящее на спортплощадке было злой насмешкой на спорт, то вне была 100% инсценировка богохульства на слово любовь, – под блеянье и хрюканье, под плач детей и разноязычные ругательства развертывалось зрелище, по сравнению с которым Содом и Гоморра были лишь бледной прелюдией к торжеству греха, его здешнему апофеозу.
«Сюда бы Босха, вот бы он поучился тому, как изображать порок, вместо того, чтобы на своих полотнах скрещивать людей и кухонную посуду, – невольно думает Адам, для которого все происходящее является неожиданно осуществленной пародией на его тайную мечту усложнить и насытить событиями свою пресную жизнь законопослушного гражданина без ярко выраженных вредных привычек, – Мог бы лучше изображать натюрморты из убитой человечины вперемежку с орудиями убийств. Странно, что только людей мы убиваем: все остальное считается не убийством, а охотой. Хотя это вопрос терминологии, оправдывающей чужую смерть. Наверняка собравшиеся здесь каннибалы считают, что они охотятся на меня; я для них значу не больше, чем вон та овца, которую сейчас насилует этот пузатый лысый итальяшка, сущее животное. И я, и овца всего лишь для них средства получения наслаждения любой ценой – цель оправдывает средства. Гениальность Гитлера заключалась в том, что он отменил нормы абсолютной морали, привязав ее соблюдение только к конкретной расе, к конкретным людям. И сразу же получил из человека зверя: нельзя быть человеком лишь наполовину».
Затем Адам вдруг вспоминает свои слова, когда-то в шутку сказанные им на собственном дне рождения: «Знаете, если я помру, то я предлагаю сделать из меня запеченное жаркое и подать на моих поминках как основное блюдо в память обо мне». Сейчас ему кажется, что в данном предложении слишком много букв «П». Еще немного, – как раз после игры, – и это его желание запросто может осуществиться: он этого пока не знает точно, но чувствует как зверь, обреченный на заклание. Он такое уже видел однажды, в деревне, когда его дядя решил забить барана и объявил Адаму, что зарежет вон того, вислоухого: все животные на скотном дворе тут же образовали вокруг него круг отчуждения, в центре которого был приговоренный к смерти баран. Он даже имя его помнил до сих пор – Борька. Самое странное заключалось в том, что и баран, казалось, ясно понимал, что его зарежут, но никуда не пытался бежать, а понуро стоял на своем месте и ждал своей смерти до самого конца. А потом они ели шашлык из него, – баран уже перестал существовать как что-то живое, перейдя в разряд пищи, – и нисколько о нем не жалели: баран на то и баран, чтобы его рано или поздно, но съели.
«Говорят, в Азии существует традиция есть покойников, чтобы добро не пропадало. А может, они правы? Ведь даже слово „есть“ у нас в языке означает „существовать“: причащаться покойниками ничуть не хуже, чем вином и хлебом. Ведь мы это то, что мы едим. Если бы мне самому предложили сейчас отведать человечинки, то вполне возможно, что я бы и не отказался. Все же любопытно, какой вкус у нас всех: чем я хуже Бокассо, поедавшего собственных подданных? Ведь преступлением может считаться только то, за что наказывают: а если об этом никто и никогда не узнает, то это и не преступление. Как вот сейчас: наверняка все эти люди в зале в обычной жизни респектабельные члены общества, – но кто все это придумал? И зачем?»
– Послушай, Мак… Марчелло, – вовремя поправил себя Адам, с трудом перекрывая все более энергично орущих мужчин и женщин позади себя, криками подбадривающих игроков, – кто все это придумал?
– А? – знаком показал лже-Марчелло, что не расслышал вопроса из-за криков вокруг.
– Кто все это придума-л-л-л? – проорал в его сторону Адам.
– Американо-о-о-о бел-л-л-а-а идее-а-а!
В это время один из белых сумел прорвать оборону черных снизу и воткнуть палец своей правой руки прямо в нависшую над ним задницу негра с арбузом, отчего тот судорожно дернулся вперед, разогнувшись, и арбуз слетел с его члена и с глухим шмяком разбился о пол в четырехочковой зоне.
– Кагата! – взревел в ярости лже-Марчелло и огорченно всплеснул руками, – Пеццо ди мерда, а не команда. Испугался за свою жопу, кагна.
После чего, как ни в чем не бывало, продолжил отвечать на вопрос Адама.
– Эту игру придумали американо, в Сан-Франциско. Там был кинотеатр для взрослых, назывался, кажется, театр О′Фаррелл, где помимо порно показывали игры американского футбола, а заодно снимали и продюсировали порнуху: любой из зрителей запросто мог сняться в муви, а заодно бесплатно потрахаться. Тогда кому-то из продюсеров и пришла в голову счастливая идея совместить порно и спорт, так появилась игра в писелло-палла. Кописко? Американцы гениальные люди в своем цинизме. Я перед ними преклоняюсь.
– Но мы же в Италии, а Сан-Франциско в Калифорнии?
– Порнобизнес интернационален: все лучшее тут же находит повсеместное применение. А потом, это и часть обряда, который здесь практикуют со временем дожа Дондоло.
– А это кто такой? Чем он знаменит?
– Тем, что велел все гондолы в городе до скончания времен красить в черный цвет и разграбил Константинополь.
– Так это когда было – при царе Горохе!
– Ну, не скажи, всего каких-то 800 лет назад. По местным меркам вчера.
– Да, я знаю: кони на соборе Сан-Марко оттуда. Как и многое другое в этом городе. Об этом везде написано, во всех путеводителях.
– Но в них не сказано ни слова, уж я-то знаю, что дож Дондоло занимался маджиа неро, за что и поплатился своим зрением: его ослепил византийский император, когда уличил в попытке навести на него менэграмо, по ваша порчу.
– Темные времена: тогда люди верили в черт знает что, ведь науки еще не было. Страшно представить, сколько людей погибло или пострадало из-за таких наветов. Слава богу, что мы живем во времена, когда в чертей никто не верит. Слава богу – наука нам заменила религию навсегда.
– Ты правда в это веришь, белла бамбина?
Пока они разговаривали, негры заработали еще восемь очков, а белые только четыре, внеся лишь один арбуз на черную половину. Играть становилось все сложней, так как остатки разбившихся арбузов превратили покрытие площадки в скользкий каток: игроки все время падали под одобрительный гогот каннибалов и крики «Каволо» и «Фаттити».
На желтых матах группа поддержки явно начала выдыхаться: лишь арабские юноши не сбавляли оборотов, просто поменявшись ролями между собой, да инвалиды продолжали удивлять своим неистовством в стремлении доставить себе удовольствие, невзирая на то, что на каждую пару приходилось от силы по паре ног и рук.
– Знаешь, если честно, то глядеть на все это безобразие становится как-то скучно, – с недоумением оглянувшись на все более и более возбуждавшихся позади него каннибалов, часть которых начала уже скидывать с себя одежду с помощью своих соседок, выразил свое неудовольствие Адам, так как атмосфера в зале все более и более накалялась и ему вдруг стало страшно: а вдруг они накинутся на него без предупреждения, перестав контролировать себя, ведь стыдиться здесь самих себя им не имело смысла – это было их логово, – Может, уйдем отсюда. Мне хочется выпить и снова икры.
– Знаешь, что тебя раздражает? – испуганно схватил Адама за руку лже-Марчелло.
– Ну и что? – глядя ему в глаза, надул обиженно губы Адам, но ничего не увидел там, кроме подавленного раздражения и желания занять место одного из арабов в качестве любовника.
– Ты хочешь оказаться там, на желтых матах.
– Нет, конечно.
– Нет, хочешь, все этого хотят – хотя бы один раз в жизни: оказаться хотя бы один раз в роли вселенской шлюхи, но чтобы об этом никто не узнал. На этих желтых матах перебывали все нобила в этом городе.
– Так вот где настоящее место для королевы бала?! – возмутился Адам про себя, еще не решив, обидеться ему на это предложение или же его принять: ведь в тайне он этого хотел с самого начала, но представлял все по-другому, – Я хотя бы рассчитывала, что до начала мне в любви объясняться, прежде чем заставлять публично сосать чей-то член. Или это тоже долче вита по-твоему?
– Ва бене, секс – это часть красивой жизни, бамбина; не только водка и икра, – не отпускал руку Адама лже-Марчелло, не давая ему ее выдернуть, как тот ни пытался, – Ты просто не правильно поняла мои слова. Ведь секс – это маджия неро, а каждая донна стрига, малефика, венефика, ламна. Кописко?
– Иди к черту с вашим смешным языком, объясни по-русски, что ты хочешь сказать.
– Единична женщина, любая есть ведьма, дверь в другой мир.
– Дверь?
– Дверь.
– Куда?
– Туда, – тут лже-Марчелло отпустил наконец руку Адама и обеими руками указал куда-то сначала вниз, а затем вверх.
Их отвлек от разговора очередной арбуз, занесенный белыми на территорию негров: на этот раз их команда применила новый маневр, отличный от тактики черных, – Когда один из белых игроков надел арбуз на свой эрегированный орган, то остальные участники его команды подняли его на руки и в горизонтальном положении арбузом вверх занесли на половину противника, где, не опуская на пол, резко перевернули лицом вниз, отчего арбуз со всего маху соскочил с его срамной части тела и громким шмяком лопнул в восьмиочковой зоне.
Весь зал взорвался аплодисментами и криками восторга и ярости: болельщики обеих команд выражали свое неистовство по поводу действий команд. Негры не скрывали свое возмущение действиями белых, апеллируя к судье-карлику, но тот лишь орал на них «Ваттене» и «Бастарди», показывая им средний палец своей правой руки.
– Неужели Бог заставляет нас совокупляться, чтобы смотреть на все это непотребство со стороны и смеяться, смеяться, смеяться?.. Как мы сейчас, – тяжело вздохнул Адам, которого все происходящее начинало все более и более тяготить.
– Если ты верить в Бога, то должна понимать, о какой двери я тебе говорю, – продолжил свои объяснения лже-Марчелло, но Адам его не слушал, продолжая одновременно с ним:
– Неужели мой отец и моя мать предавались той же мерзости, что все эти люди на матах: мать и отец тоже были похотливыми обезьянками? Одна эта мысль заставляет содрогнуться и проклясть устройство этого мира, в котором правят животные инстинкты.
– Любой половой акт – это ритуал, имитирующий акт творения.
Последние слова дошли до ушей Адама, заставив его вздрогнуть: душа его раскисла, потом что-то дрогнуло в груди и ему стало совсем тошно, – так у него было все время, когда он пытался дома в одиночестве смотреть порнуху, но ломался на первых десяти минутах.
– Ты правда думаешь, что все они имитируют акт творения? – указав на совокупляющихся, спросил Адам.
– Эти, безусловно, нет; таким образом они помогают нам встретиться с тем, кто терпеть не может нас.
– Ха, я даже знаю как его зовут – да имя ему человек, homo sapiens. Люди не могут терпеть друг друга.
– Ах, кара Франческа, ты сильно заблуждаешься. Есть силы в этом мире, кто люто ненавидит нас, но без чьей помощи нам никак не обойтись. Ведь благодаря им мы существуем.
– Ты хоть сам-то веришь в то, что говоришь, лукавый обманщик, – искренне разозлился Адам, так как непотребство того разврата, что творилось прямо у его ног, не имело никакого разумного оправдания. Особенно мерзко выглядело растление малолетних детей стариками и их половые акты между собой: когда морщинистые, дряблые тела терлись друг о друга в надежде зажечь огонь любви там, где по определению его уже никогда не могло случиться.
– Все, что здесь происходит, это ритуал, древний как сама жизнь. Маджиа, кописко?
– Это не магия, а обычный разврат. Но если играющие в арбуз порноактеры хотя бы смешны, то все остальное просто омерзительно. Это начинает раздражать.
– Это потому, что ты в этом не участвуешь. Если бы ты занималась любовью с двумя или тремя парнями одновременно, то ты бы поняла, как тебе может быть хорошо и на что способно твое тело. Просто тебе с детства прививали неправильную мораль.
– А что, есть какая-то другая правильная мораль?
– Никакой, бамбина. Никакой. Мораль – это абсолютная ложь, возведенная в принцип. Так же, как каццо – это сексуальная мышца, которой творится грех во славу Божью.
//-- *** --//
«Грех во славу Божью?» – удивляется Тудоси и откладывает рукопись в сторону. Содержимое искренно ее возмущает, особенно мысли автора о сексе: для нее плотские аспекты любви являются чем-то совершенно неприемлемым, – ведь она до сих пор девственница и никого не любила, кроме своего кота.
«Не позорьте мои гениталии: им тоже есть что сказать», – невольно приходят ей на ум слова их главного редактора, высмеивающего политику других издательств публиковать второсортную литературу порнографического содержания, так модную в последнее время после успеха «50 оттенков серого», – у этого автора неправильная мораль: навряд ли чужая грязь сделает нас лучше». С брезгливостью швыряет рукопись на пол и, поднявшись с дивана, сознательно на нее наступает своей левой пяткой, вспомнив библейское «оно будет поражать тебя в голову, а ты будешь жалить его в пяту». Идет на кухню, варит себе кофе и все обдумывает и обдумывает библейскую цитату, точнее ее зеркальное значение по отношению к ней самой, вертя ее в голове, словно цирковую булаву: «он меня жалит в голову, а я его попираю пятой, он меня жалит в голову, в голову, в голову… а я попираю пятой». Не торопясь выпивает кофе с печенюшкой и решает совершить прогулку по городу: осмотреться и проветриться. Одевается и, захватив с собой сумку с ноутбуком, куда почти автоматически сует рукопись, выходит из дома. Пытается позвонить Соне Гефтер, но мобильная связь временно недоступна. На улице полно людей, они кучкуются и нервно оглядываются, словно подозревают друг друга в чем-то плохом. Через каждые 100 метров военные патрули с оружием наперевес, по мегафону периодически звучат приказы сохранять спокойствие и разойтись. Тудоси быстро пересекает проспект и по узкой улочке спускается вниз, к площади у набережной, на которой сейчас нет никого, кроме двух БТРов и двух взводов солдат, бестолково толпящихся вокруг своих машин. Дует холодный ветер и слышна непрерывная брань в адрес врагов Отечества: это практически все, кого здесь сейчас нет. Она заходит в пустой павильон кофейни, где заказывает один ирландский кофе и садится у витрины, сквозь которую наблюдает всю ту бессмысленную суету, которая творится у пристани. Катера, которые курсируют в обычное время на бухте, стоят на приколе: на ветру плещется объявление, что переправа временно не работает. Тудоси открывает ноутбук, пытаясь выйти в Интернет, но поисковик не может найти сеть. На ее просьбу помочь продавец охотно поясняет, что сегодня никакая связь не работает: ни мобильная, ни городская, – осталось только телевидение. На робкий вопрос о том, «Что происходит?» он пожимает плечами, улыбается и предлагает один бесплатный кофе за счет заведения. Идти никуда не хочется. Тудося достает рукопись и, положив ее поверх ноутбука, продолжает читать.
Глава 5
Игра заканчивалась победой белых со счетом 30 на 28: последний арбуз негры сами уронили на своем поле, когда один из них случайно толкнул несущего импровизированный мяч и тот поскользнулся и упал. К этому моменту в зале из одетых людей оставались только Адам и лже-Марчелло, а позади раздавались звуки совокупляющихся между собой множества людей одновременно. Каннибалы со своими голыми соседками без всякого стеснения предались утехам плоти, наконец дав выплеснуться своим пробудившимся желаниям наружу.
«Я прям как в какое-то плохое кино попал, где снимают свинг-вечеринку. Я всегда мечтал оказаться на такой, вот только не было подружки, которая на такое согласилась бы. Никогда не думал, что такое возможно. И что мне это не понравится: это совершенно не возбуждает».
Внутри Адама творилось сейчас черт знает что: с одной стороны ему любопытно наблюдать за всем происходящим; с другой и стыдно и страшно; с третьей ему хочется попробовать себя в качестве женщины, ведь новое тело сулит ему безграничный источник наслаждения, которое должно длиться так долго, насколько хватит сил у желающих им обладать; с четвертой ужасно оказаться в роли используемого, как сексуальной игрушки, зависимой от чужой воли самца, ведь в таком месте, как это, с его желаниями никто не будет считаться, он в борделе, – противоречивых мыслей и чувств слишком много, чтобы определиться, что ему делать.
Оказаться в роли банальной жертвы этой вечеринки с самого начала не входило в его планы, но как сбежать отсюда – загадка. Адаму ясно пока только одно: чем дольше он будет откладывать публичный акт совокупления с ним, тем у него больше времени, чтобы придумать, как спастись. В его голове сейчас лениво ворочалась мысль, которая, как он чувствовал, давала ответы на все его вопросы, но странная апатия, охватившая и сковавшая его волю, не позволяла додумать ее до конца. Единственное, что он сумел через силу сделать, это спросить лже-Марчелло, – лучшего он ничего не сумел придумать:
– Может, расскажешь мне поподробней об этой своей магии? Я смотрю, что кроме нас двоих и игроков с карликом все активно занимаются ею. Или это все не то, что видят мои глаза?
– И что же видят твои глаза? – пожал плечами в недоумении лже-Марчелло, совершенно не замечая раздраженной иронии Адама, словно все происходящее вокруг было вполне нормальным делом, – Но я охотно поясню, раз такое дело. Мы же в Венеции – городе любви.
– Мне всегда казалось, что этот эпитет принадлежит Парижу.
– Нет, нет, бамбина, именно этот город под покровительством Венеры со дня его основания. Ведь слово Venezia происходит не от имени племени венетов, а от слова Venia, что значит «милость богов». Затем один из дожей по имени Пьетро Орсеоло II ввел публичный обряд обручения с морем; для посторонних это символизировало наше могущество на Средиземном море, а для посвященных обряд поклонения Венере, которой дарили золотое кольцо, лик которой никому не ведом, но у которой тысячи и тысячи лиц. Отсюда культ макеро… маска в этом городе вот уже 1000 лет. Кописко?
– А причем здесь любовь?
– Нет древнее ритуала, чем любовь. Вспомни первородный грех, бамбина, вспомни! Знаешь, почему прокляли Адама и Ему?
Услышав свое имя, Адам невольно вздрогнул от испуга, будто лже-Марчелло раскрыл его, догадавшись об истинной природе его пола.
– Ну и почему? – дрогнувшим голосом спросил он.
– Они таким образом наплевали на того, кто считал себя Богом… точнее, на того, кто велел им считать себя Богом, но на самом деле таковым не был. Не был! Ведь этот мир сотворил вовсе не Господь Бог, Саваоф, Иегова, Элохим или как там его, нет, белла Франческа, этот мир сотворили другие истинные, имена которых мы храним в глубочайшей тайне.
– О, друг мой, да ты фантазер. Этот мир сотворили атомы и молекулы, случайно образовав жизнь на Земле. Разве ты не читал об этом в школе?
– У вас в России все атеисты! Нам всем кажется, что мы умнее наших родителей, раз они во что-то верят, во что не верим мы, но ведь это не так. Атомы и молекулы складываются в то, что затем становится нашими телами, только лишь при помощи великой Богини Ночи, которую всегда почитали под разными именами. Великие натуралисты прошлого именовали ее Природой, мы же именуем ее Лилит, матерью всего сущего.
– И так ее нужно почитать? – уточнил Адам, указав на окружающий его половой беспредел, – И что в результате? А главное – зачем?
В этот момент карлик заорал «Ин урина веритус» и принялся обливать всех игроков мочой из шланга с наконечником в виде огромного карикатурного пениса, который прикладывал к себе между ног, размахивая им в разные стороны. Игроки хохотали как сумасшедшие и так заразительно, что это веселое безумие захватило и Адама.
Неожиданно для самого себя он выскочил из кресла и через секунду оказался на площадке в окружении голых эрегированных самцов, не обращая внимания на протестующие вопли лже-Марчелло остановиться. Еще секунда и он весь мокрый от мочи, которой его окатили с ног до головы, хватает за причиндалы разной формы и размера игроков, каждому из которых своими бодрыми глазами обещает море любви и разврата. В их же широко открытых глазах он видит лишь плотское желание обладать им как главным призом этого вечера.
«Так вот из кого я должен буду выбрать себе пару», – догадался Адам, всмотревшись в них повнимательней, но у этих ребят за душой не было ничего, кроме чувства избыточной эрекции и желания покрасоваться на публике: здесь нет стыда, здесь царствует лишь плоть во имя наслаждения и греха.
«Как же они будут меня делить? В рулетку, что ли, разыгрывать? – вдыхая аромат теплой мочи и мускусный запах мужского пота, мелькает шальная мысль, – А что если сыграть с ними в русскую рулетку. Если мне сегодня везет, то я ничем не рискую. Разве что своей жизнью, которая сейчас ничего не стоит. Живым ведь отсюда меня никто не собирается выпускать».
Раздвинув толпу игроков, Адам оказывается прямо подле карлика, бешено смеющегося, словно он не живой, а какой-то механически-радостный человек и веселость его не настоящая, а буффонадская, хорошо отрепетированная, словно не хватает в его внутренней настройке одного оборота до искренности. Приложив палец к своим губам, Адам подал знак ему замолчать и, к своему удивлению, он его понял и умолк, продолжая теперь беззвучно улыбаться, скаля крупные лошадиные зубы, словно у него внутри выключили звук, но другие части его тела продолжали исправно действовать, позволяя и дальше играть заглавную роль в разыгрываемой с участием Адама абсурдистской фантасмагории.
– Ты здесь главный? – прямо спросил его Адам, но тот по-прежнему беззвучно скалился, глядя на него совершенно бешеными глазами. Адам вдруг почувствовал, как кто-то из игроков-порноактеров прижал свой эрегированный орган к копчику у основания его ягодиц и начал им тереться сквозь мокрое платье. Тело Адама тут же отреагировало на это, от низа живота заструилась волна желания тут же отдаться, заставив его немедленно превратиться в звенящую пустоту, облаченную в кожаные покровы своих телесных мехов, жаждущих принять в себя всю полноту этого мира, наполниться до краев его семенем. Еще секунда и он бы не смог удержаться самому раскрыть створки своей перламутровой раковины перед напором случайного ловца жемчуга, пристроившегося к нему сзади, позволив себя обокрасть, но сильный толчок в бок вернул его на эту грешную землю: снова стало страшно за свою жизнь и немного стыдно за то, что ему совершенно не стыдно за то, что он только что хотел сделать.
– Оставь его, он не говорит по-русски, дур-а-а-а! – проорал ему на ухо подскочивший к нему лже-Марчелло и принялся силой оттаскивать его обратно к их местам в зале, но тут же получил удар по затылку и с тихим стоном рухнул к ногам Адама. Игроки играючи подхватили тело Адама и на поднятых руках бесцеремонно, расталкивая пинками зоофилов с их блеющими, хрюкающими и лающими партнерами, понесли его вон из зала за одно из красных полотнищ с двойными рунами «зиг» в белом круге.
Внеся его в соседний зал через дверной проем с надписью «Sexarbeit mach frei» они опустили его снова на ноги и, обступив со всех сторон, принялись оценивающе ощупывать, словно он животное на продажу, совершенно не обращая внимания на его протестующие жесты и возмущенные крики «Руки, уберите ваши гребаные руки», после чего один из них, голубоглазый блондин со сломанным носом бывшего боксера и рельефной мускулатурой завсегдатая фитнес-клуба с искусственным загаром, обратился к нему на отличном английском:
– Ду ю вонт ту хэв гуд фак тунайт, бэби? Ю хэв тудаэ чанс чанж йю лайф фореве. Ю шел траст ми, бэби, белив ми, бэби, ви а зе бест лаверс ин зе волд, – показав при этом ему кулак правой руки с оттопыренным средним пальцем.
Глядя ему в глаза, Адам ясно читал все его мысли, в которых не было жалости к нему как человеку: он был для него всего лишь куском мяса, который можно использоваться, чтоб хорошо развлечься, а затем избить, наслаждаясь причиняемой ему болью. Вся жизнь его была ему видна, словно это была его собственная жизнь, в которой для него не было тайн: звали его Хайко Хаген; он был младшим из трех детей в семье лавочника из Майнца; семья его была протестантской, но из-за нежелания платить религиозный налог подписала официальный отказ исповедовать христианство; свою невинность он потерял в 17 лет, причем его растлила старшая его на 20 лет учительница литературы; он служил в Бундесвере, где впервые познакомился с порнофильмами и проститутками; он пытался выступать в профессиональном боксе, но крайне неудачно, – после 2-х нокаутов и 5-ти нокдаунов из 15 поединков он решил с профессиональным спортом завязать; он выступал в стрип-барах Гамбурга и Амстердама, пока его случайно не пригласили на частную гей-вечеринку, где он встретил итальянца-продюсера, в свою очередь пригласившего его сниматься в фильмах для взрослых, – сначала в Будапеште и Праге, теперь здесь; он любит грубый секс и насилие над женщинами, так как таким образом мстит им за дискриминацию в порнобизнесе, – он получает за съемку в два раза меньше, чем они; он мечтает стать писателем и создать новый жанр – порнодетектив.
– Но кописко, ферштейн? Я руссо, обликоморале, андестенд? – хорошо понимая откровенное предложение немца, произнес Адам с некоторой тайной иронией и сожалея, что не может с ним полноценно общаться.
«Как бы так наладить коммуникацию, чтобы они смогли меня понимать. Если я могу проникать ему в мозг и понимать его, то может, я смогу и транслировать в него свои мысли?»
Глядя в глаза немцу, он велит: «Улыбнись, красавчик, улыбнись, чтоб было понятно, что ты меня понимаешь. Улыбнись!»
Блондин удивленно встряхивает головой, словно у него заложило уши, и медленно растягивает губы в улыбку, в то время как Адам ясно ощущает, что у того в душе страх от звуков чужого голоса в голове. Он разжимает кулак и протягивает ему две пилюли: желтого и синего цвета, – на каждой из них оттиснуто «NINTENDO».
«Что это?» – мысленно интересуется он у него.
– Роба, – хрипло выдавливает тот из себя, испуганно глядя на Адама, после чего зачем-то добавляет по-немецки, – дас ист ганц гуте захе, веклих. Пробирен зи, бите!
Ничего не разобрав из сказанного, Адам взял осторожно синюю пилюлю и отправил в рот. Разжевал и проглотил, вкус терпко-горьковатый.
«Выпить бы чего-нибудь», – пожелал Адам, чем совсем смутил блондина: он испуганно оглянулся по сторонам, после чего отступил от него на пару шагов и куда-то стремительно исчез. Ему на смену немедленно заступил широкоплечий негр с лицом гориллы: нос с вывороченными наружу ноздрями, огромные губы в кольце могучих лице-челюстных мышц с гипертрофированно-огромным подбородком, карие глаза навыкате с желтыми белками под массивной дугой бровей и покатый лоб с ежиком мелированной шерсти, – от которого исходили флюиды животного магнетизма такой силы, что тело Адама непроизвольно начало на них реагировать: он почувствовал, как горячая влага заструилась у него между ног, заставляя содрогаться в судорогах внутриматочные мышцы в преддверии оргазма.
Самое странное заключалось в той внутренней дисгармонии, которую ощутил в себе Адам: тело хотело одного, а сам Адам другого, – словно он находился внутри машины, над которой водитель потерял контроль управления и испуганно наблюдает, куда она его вынесет.
– Ай эм Макамба, ай эм фром Зимбабве, ай эм зе бест, – решительно низким басом выдохнул из себя негр и улыбнулся, продемонстрировав ему все зубы в своей огромной пасти.
«Я всегда любил животных, но никогда не думал, что буду спать с обезьяной, – ужаснулся Адам, представив, как будет им растерзан в постели, – какая же сила заложена в наши тела, если мы не можем противостоять тем природным инстинктам, что движут ими. Вся моя духовная жизнь не более чем результат секреции внутренних желез, побочный продукт гипофиза, черт побери, а основное мое предназначение – это тупая eblja с целью продления своего рода. Но сейчас я размышляю как мужчина, практически являясь женщиной, для которой главное – это принять в себя чужое семя и понести. Господи, куда меня несет, куда меня несет? Выпить бы чего-нибудь, а то так рот вяжет от этой таблетки».
Все эти мысли сквозили сквозь него, словно кровь в жилах, толчками восходя и опускаясь по кругу, но не принося никакого объяснения пикантности той ситуации, в которой он сейчас находился: согласиться отдаться негру сразу же или же немного подождать. Из-за спины негра появился снова немец-блондин, который бесцеремонно оттолкнул его со словами «Фа ван куло, бастардо» и протянул Адаму стакан с водой, добавив «Битте». Он молча его принял из рук, не торопясь выпил под пристальными взглядами стоящих перед ним мужчин и уже пустой вернул блондину с вопросом «Что дальше?», который вложил ему в голову.
Тот испуганно посмотрел на него и обреченно пожал плечами, после чего указательным пальцем обвел всех своих товарищей, давая понять, что все они вместе, из кого Адаму нужно выбрать одного, единственного: и все это молча, жестами правой руки. Адам вздохнул и вдруг почувствовал, что ему противно находиться в мокром платье, омерзительно липнущем к его коже: захотелось его немедленно сбросить и остаться голым, как и все остальные. Легкое возбуждение, которое в нем ощущалось от визуального контакта с негром, начало вдруг возрастать и в одну секунду он представил, как он последовательно занимается любовью с каждым из двенадцати и насколько каждый из них отличается друг от друга, словно это с ним случилось наяву: и ни один из них ему не подошел и не вознес его на небеса блаженства.
«Я хочу с вами сыграть в рулетку, – глядя на мужчин, возжелал Адам, в этот момент отчетливо понимая, что его слышат все они, на ком останавливается его взгляд, а не только немец, – но не на жизнь, а на смерть. Я хочу сыграть с вами всеми в русскую рулетку. Кто рискнет и останется жить, тому я отдамся. Ну что, рискнете?»
И тут он понял, что он выиграл, что он победил: каждый из мужчин, стоящий перед ним, его смертельно боится; боится так сильно, что даже прикоснуться к нему не может, не то что заняться любовью; каждый из них любит себя больше, чем секс, и рисковать не будет, никто из них не хочет быть героем; их мучит боль от крайнего напряжения в чреслах, но страх перед чужим голосом в голове сильней.
«А они все трусы; они любят себя так сильно, что предпочтут тихий позор любому героизму. Даже немец испугался! Ай, Хайко, Хайко, бить беззащитных баб надежней, чем рисковать жизнью за право трахнуть меня в зад, как ты это любишь. А горилла Макамба, оказывается, принц, кто бы мог подумать. И тоже из Германии, из города Людвигсхафен-на-Рейне, старший сын племенного вождя Тогбе Нгорифии Сефара Козы-Банзы, хозяина наследственных золотых цепей, у которого 13 сыновей и 8 дочерей. Тогда понятно, откуда у этой гориллы такой природный магнетизм».
Осознание того, что страх перед ним, перед его способностью проникать в мысли мужчин, на которых он смотрит, служит гарантией его безопасности от изнасилования, – а если никто его здесь не растлит, то и каннибалы не смогут его съесть, – заставляет его начать верить в себя и поступать по своему усмотрению, игнорируя окружающих мужчин как трусливых статистов. Впервые за всю жизнь он чувствует такую уверенность в себе, что готов провоцировать и рисковать: он скидывает с себя платье и остается совершенно голым, позволяя телу дышать и демонстрировать бесстыдно все свои соблазнительные прелести, плавно раскачиваясь бедрами и выгибаясь в разные стороны, показывая тяжесть груди с коричневыми ореолами сосков.
Порноактеры буквально истекают слюной и аж дрожат от внутреннего напряжения, но сделать ничего не могут. И это заводит его, – он просто ликует, чувствуя, как они и хотят и ненавидят его за свою недоступность, – словно он дразнит свою собаку в детстве, которая и обожает и злится на него, но боится укусить, лишь скаля зубы и рыча. Пройдя вдоль них, слегка юля и нежно теребя их эрегированные пенисы за обнаженные головки кончиками своих пальцев, он развернулся к ним спиной и впервые наконец-то осмотрел зал, в котором так неожиданно оказался.
Это была киностудия, оборудованная в существующем просторном классическом интерьере с живописными плафонами на потолке посредством выгороженных углов фанерными перегородками, имитирующими интерьеры малобюджетных комнаток с кроватями разной формы и размера. Адама как архитектора поразил фантасмагорический символизм увиденного: в роскошном венецианском интерьере с патиной времени воспроизведена обстановка самых дешевых борделей разных уголков планеты, от джунглей до Аляски, где в красоте овеществляется безобразное порноиндустрии: он уже видел такое на кладбище, где смрад тлена прикрыт пышной красотой надгробного камня и чем сильней смердит покойник, тем пышней его гробница.
В городе, само существование которого является абсурдом, в самом его центре старательно воспроизводят и запечатлевают на пленку самые низменные желания людей, низводя образ человека до уровня скота, словно насмехаясь над изначальным замыслом зодчего этого дома создать идеально красивое место для идеально красивых людей. Адам стоит под плафоном, на котором Юпитер похищает Европу, он нагой и 12 голых атлетов напротив него, и ни один из них не знает, что такое любовь и как нужно любить: 12 мастеров секса, привыкших демонстрировать свои половые навыки каждый день, и неофит разврата под испуганным взглядом пока еще невинной Европы, ставшей основоположницей зоофилии.
У Адама такое чувство, что над ним кто-то насмехается, словно бы бог есть и он играет с ним в «прятки», хотя в бога он не верит: он верит только в себя, считая в глубине души, что ради него одного и создан этот мир, – словно кто-то ему мстит, исполняя его желания наоборот. Он всю жизнь мечтал быть в центре внимания и вот он в окружении целой толпы людей, которые его домогаются, но только не его лично, а тела, которым он по ошибке владеет. Он всегда завидовал девочкам, с самого детства: считая, что им легче жить, – и вот он женщина, соблазнительная и красивая, но в совершенно затруднительной ситуации выбора между уважением к себе или унижением во имя удовлетворения собственной похоти. Он перестал быть самим собой, растворившись в ощущениях собственного тела: эмоций слишком много, чтобы с ним мог справиться его разум. Ему всегда хотелось быть объектом обожания и вертеть людьми как жалкими марионетками, но теперь его боятся и лишь из страха готовы ему служить. От собственного одиночества оказалось никуда не уйти, невзирая на смену пола; он слишком умен, чтобы быть счастливым.
А ведь он когда-то тоже любил, будучи еще школьником: высокую сероглазую Олю из соседней школы, с которой познакомился на уроках ОПК, но боялся ей в этом признаться, – но это было так давно, что скорее всего было неправдой. И тут Адама накрыло: волна эйфории захватила его и он вдруг почувствовал такую обостренную эмпатию к этим 12-ти голым мужчинам, страдающим от избыточной эрекции, что захотел каждому из них сделать приятное, чтобы все они по очереди разрядились в него своей болью.
Но сделать это ему помешал лже-Марчелло в сопровождении стариков-фотографов, так некстати появившийся у него за спиной с криком «Стоп, тройя, стоп, кагна!», вцепившись ему в волосы, а старики схватили Адама за руки и все вместе поволокли обратно в зал к каннибалам. Адама это не удивило, а только рассмешило, словно это игра в казаки-разбойники, где роль главного приза играет его тело, в которое заключено таинственным образом его сознание: а ведь о том, кто он на самом деле, никто здесь не знает, – словно он принцесса Тоадстул из игры «Super Mario», в которую он всегда играет на работе, чтобы убить время.
Вот и сейчас он оказался на таком уровне, где основная миссия братьев-водопроводчиков заключается в том, чтобы спасти его от злого Купы, каковым, очевидно, является разноцветный лже-Марчелло, он же Максим Мефиц, желающий скормить его своим друзьям вурдалакам.
– Ничего у вас со мной не получится, дураки-и-и, – смеется он взахлеб и мир плывет у него перед глазами, становясь зыбким и нечетким, словно у него расфокусировали зрение, – я же вас всех люблю, парни. Я вас, правда, так всех люблю, ха-ха-ха, что готов заниматься с вами любовью до тех пор, пока вам не станет легче. Мужи-и-и-ки-и-и, ха-ха-ха.
Братья-водопроводчики, какими вдруг в воображении Адама стали два фотографа, пока волокли его в зал из киностудии, торопливо переругиваются между собой по-итальянски и оправдываются перед Максимом в том, что порноактеры его оглушили и похитили девушку.
«Максим, мы прибежали тут же, как увидели на мониторе, что тебя сбили с ног. Ты же знаешь, что нам находиться на церемонии нельзя, мы можем только смотреть и прислуживать. Надеюсь, что наш гонорар с Джузеппе ты не уменьшишь. Девка хоть куда», на что их патрон только лишь скрипит зубами и цедит: «Посмотрим, как все обойдется, посмотрим», а Адам все хохочет, совершенно не обращая внимания на то, что его волокут за волосы на убой.
Вообще, обращение как со скотом для Адама дело привычное, ведь он родом из страны, где «идея свободы, понятие права, привычка доброго отношения к человеку подвергались холодному презрению и жестоко преследовались», а в силу своего незлобивого по природе характера вечно принужден по жизни играть роль раба: то при богатом и всегда хамоватом заказчике; то при главе города Промокашкине, знаменитым тем, что умыкнул всю скульптуру из городского сада себе на дачу, а он должен был писать объяснительные в прокуратуру, что это случилось исключительно по его инициативе вследствие реорганизации городских парков; то при бандитах в страшные 90-е, когда продавал им мебель, обставляя дома их марух.
Но не такие 12-ть самцов, лишившиеся своего приза, даже если он теперь был им не нужен: ведь они выросли вдали от злой пародии на родину, где появился на свет Адам, – все они в едином порыве, оправившись от неожиданного нападения лже-Марчелло и двух фотографов, бросаются отбивать Адама, которых он принимает за стаю злых обезьян-оборотней с хвостами наоборот и в ужасе брыкается ногами, оря во все горло «Спасите, спасите!» Вокруг начинают происходить поистине невероятные вещи: мир изменился настолько, что стало снова интересно жить. Во-первых, цвета, настолько яркие, что нет таких красок в обычном мире, чтобы их запечатлеть; во-вторых, звуки, словно иерихонские трубы и райские арфы, причудливым образом сменяющие друг друга; в-третьих, порвалась связь времен и произошло нарушение пространственно-временного континуума, при котором прошлое всегда предшествует настоящему и определяет будущее, а теперь и прошлое и будущее существуют сейчас и здесь, так же, как нет понятия далеко и близко, все рядом и нигде; а в-четвертых, конечно же, любовь, любовь и восторг, передать который не найдется слов в человеческом языке, – разве что звуками музыки, от которой захватывает дух и хочется плакать от осознания собственного несовершенства.
«Господи, я говно, я полное говно, – молится в глубине души Адам неведомому богу, в которого не верит, но на существование которого в тайне надеется, – Ну почему я в тебя не верю, ну почему? Ведь тебя не может быть, бога нет – это доказала наука. Но я знаю, что ты есть, черт побери, но все равно я в тебя не верю, хотя знаю, что ты за мной наблюдаешь, сука! Сдохни, сдохни, сука! Оставь меня в покое. Я атеист! Господи, когда я смотрю американские фильмы, я им верю, я плачу над финалом: по сравнению с ними то, что делается у нас, сущая ложь, – но только это все равно не правда. А что правда? А я сам правда? А кто в этом уверен, если даже я сомневаюсь? Руки женщины – ее возраст, можно поменять лицо и метрику, но руки – паспорт хозяйки: длина пальцев, форма ногтей, цвет кожи и ее состояние, – по ним сразу видна порода. А для женщин порода – это все: есть дворняжки, веселые и доступные, а есть элита, отличающаяся повышенной сучестью и красотой, – все нищие хотят быть принцами, а не наоборот. А я сам кто – нищий или принц? Нет, нет, сейчас я – принцесса, но ведь на самом деле по жизни я же нищий. А пальцы моей руки – это нежные пальчики девочки, которые ничего тяжелей иголки не держали, именно такие пальчики своими прикосновениями сводят мужчин с ума. Господи, да я сам всю жизнь мечтал, чтобы меня такими девичьими пальчиками ласкали, я бы каждый из них облизывал как самый вкусный леденец. Интересно, кто из них мной овладеет – братья-водопроводчики или обезьяны-оборотни? Прям пародия на битву за тело Патрокла, где в роли Ахилла разгневанный жулик Максим, а в роли Гектора горилла Макамба».
В это время фотограф Антонио выхватывает из кармана своих брюк электрошокер и выстреливает атакующему негру прямо в пах, превратив его в один воющий клубок боли. Актеры испуганно отступают, а Адама выволакивают в зал с красно-бело-черными полотнищами.
– Эй, братья Марио, вы меня должны спасти, – хохочет Адам, в то время как его молча тащат к игровой площадке, в центре которой их ждет карлик. Никто, казалось бы, уже не может ему помочь, но тут он произносит сквозь смех фразу, которая кардинально все меняет.
– Максим Мефиц, я знаю, кто ты такой и все твои подельники. Я не тот, за кого ты меня принимаешь, я муж-и-и-и-к, вжик-вжик, ха-ха-ха.
Испуганно отскочив от Адама, словно его тряхнуло током, разноцветный разоблаченный самозванец растерянно взмахнул руками и выдавил из себя,
– Во как? Ты что, трансвестит? После операции?
– Ты не поверишь, я просто превратился, надев маску, купленную сегодня прикола ради, ха-ха-ха. И теперь я баба, но на самом деле я мужик-жик-жик, ха-ха-ха.
– Кредо-о-о-о, – тихо произносит с побелевшим от страха лицом Мефиц и становится перед ним на колени, склонив голову. Глядя на реакцию их патрона на слова Адама старики-фотографы отпускают адамовы руки и пытаются исчезнуть, но почувствовавший свободу Адам, резко взмахивает руками и кричит,
– Стойте, братья! Кто же меня спасет от этого чертового Купы? Только вы, Луиджо и Марио, только вы!
Оборачивается к ним и хватает не успевшего увернуться сизоносого Антонио за тельняшку, тянет к себе что есть силы, отчего она рвется на нем, обнажив худую старческую спину с татуировками самого похабного содержания.
Адам теряет равновесие и опрокидывается на спину, высоко задрав ноги в сандалиях и хохоча, глядя снизу вверх на Мефица: он упал головой прямо к его коленям. Глаза его встречаются с глазами «попугая», в угольной черноте которых прячется страх перед ним, почти ужас, и желание как-нибудь на этой ситуации заработать: теперь Адама невозможно скормить каннибалам, ведь он воплощение Лилит, которой все они здесь поклоняются. Словно в черные глазки замочных скважин он заглядывает в глубину подсознания угодливого жулика, где таится его отчаяние следующего содержания: «В последнее время я смотрю 2 видеокассеты. На одной с документальной тщательностью запечатлено, как мучают человека: его методично избивают до крови, до полного изнеможения, затем достают хирургический скальпель и начинают кромсать все его тело, сантиметр за сантиметром обрезая его плоть. В заключение ему выкалывают глаза и давят их щипцами для колки орехов. Зрелище омерзительное. Другая видеокассета о том, как совокупляются животные: слоны и носороги, обезьяны и кайманы. Манифестацией всего в самом конце является половой акт между мужчиной и женщиной, когда они со всей страстью и силой предаются своей похоти. Затем они же, но с животными. Меня всегда тошнит. Особенно от вида самого себя в зеркале».
«Теперь понятно, кто организовал всю эту зоофилическую мерзость вокруг игровой площадки, – осознает Адам, чувствуя наперекор своему разуму неудержимую эмпатию и к Максиму, словно он для него давно обожаемый, любимый человек, – Но его так жалко, так жалко: его бросила любимая девушка, так подло, так подло изменив. А ведь он страдал: каждый раз, когда она ему изменяла, он чувствовал, как от нее воняет чужой любовью, – а она смеялась прямо ему в лицо, наслаждаясь болью, упиваясь ей, словно его душевнее страдания для нее небесная амброзия, которой она причащала свою земную похоть. Отсюда его ненависть к женщинам и желание непременно отдаться мужчине, испытав свои чувства заново с однополым партнером: он хочет подарить себя мужчинам, отомстив таким образом всем женщинам разом. Правда верит в сексуальную магию и в то что я Лилит – Богиня ночи. Ну и пусть, не буду его разочаровывать».
И тут его осеняет, что, очевидно, существует прямая связь между любовной магией, в которую так верит Мефиц, и желанием каннибалов его съесть, забив как свинью: секс и кровь – это части целого, две стороны одного ритуала, где наружу выступает плоть его тела. В сексе человек умножает себя, свое тело, – в этом природная цель любого совокупления, – а в еде его насыщает посредством пожирания чужой плоти. Забой и разделка животного у нормального человека всегда вызывают лишь отвращение, – скотобойни пахнут смертью, – поэтому приготовленная еда ничем не должна об этом напоминать, но и просто секс, – процесс совокупления 2-х тел, – омерзителен в своей нечистоте, для этого его маскируют понятием любовь: живут не с половыми органами, а с личностями, их лицами, улыбками, – а о том, что происходит в супружеской спальне, предпочитают молчать. Живодер и сексуальный маньяк – это почти одно и то же: оба они причастны преисподней человеческого духа и существуют лишь в глубине подсознания, – этих чувств публично стыдятся. Убивать на глазах у всех животных или совокупляться как скоты, т.е. прилюдно, нигде не принято и всегда осуждается. Но только не тут и не сейчас. Здесь поклоняются человеческому телу и его боготворят, здесь ему служат: Адаму как телесному воплощению божества, и себе как адептам сибаритизма и гедонизма во всех его проявлениях. При этом любая женщина здесь – это существо, с помощью которого можно проникнуть в сферу запретного, откуда приходит жизнь: она дверь между миром живых и мертвых, между миром вечного и скоротечного, между становлением и исчезновением.
То, о чем начинал ему говорить Мефиц о черной магии, Адам ясно увидел в его сознании, словно он это знал всегда: миф о том, что мужчину сотворил демон света и дал ему дар жизни, а женщину демон тьмы и дар ей дар смерти; мужчина дарит свое семя женщине, а она наделяет его смертной оболочкой; жизнь существует лишь благодаря смерти и наоборот; у жизни и у смерти есть у каждой свой хозяин и если договориться с хозяином смерти, то можно жить вечно; демоны питаются эмоциями людей и чем они сильнее, тем больше у них пищи; самая сильная эмоция у всего живого – это жажда секса и чувство боли, поэтому их сочетание между собой в больших количествах привлекает демона, с которым хотят договориться; для того чтобы кто-то на этом свете жил, нужно, чтобы кто-то обязательно умирал; и заклинания, имена, цифры, с помощью которых призывают демонов от сотворения мира и до наших дней. Это настолько безумно, что даже интересно.
И Холокост – это часть этого ритуала: и геноцид в Руанде, и мировые войны, и массовая педофилия, и пропаганда всех форм сексуальных девиаций в современной масс-медиа, – все это во имя достижения одного – обрести земное счастье любой ценой здесь и сейчас, принеся в жертву своему демону как можно больше душ, так как для них они вроде как деньги и социальный статус в загробном мире. В палатах памяти Мефица много любопытного, начиная от его рождения и заканчивая его смертью, которая наступит через 23 года в Риме: подавившись рыбной костью, он умрет от удушья во время обеда. Его мать из семьи лигурийских ведьм утверждала, что зачала во время шабаша от самого Сатаны, хотя в метрике у него отцом значится Николай Мефиц, сын белоэмигранта, переехавший в Италию из Сербии сразу после окончания Второй Мировой войны. По отцу он еврей: дед его женился на польской еврейке уже в эмиграции, в Белграде, – по матери он итальянец, крещен к католичество, посвящен в члены ложи «Сионского приора» и действительно владеет небольшим домом моды, являющимся прикрытием для нелегального бизнеса по транспортировке из Косово донорских органов, которые албанцы вырезают у пленных сербов, а их трупы скармливают свиньям, которых продают сербам же на убой. Он верит в историческое существование Христа, так как точно знает, где находится его могила, в которой было похоронено его тело, а точнее целых два: тело Христа и его брата-близнеца, являвшегося апостолам после его смерти на кресте под именем своего брата.
Все это настолько необычно и святотатственно, что у Адама аж дух захватывает и он ему становится еще более симпатичным оттого, что он не боится так отчаянно жить, ловко устраивая свои дела, он его восхищает тем, что он совсем другой тип человека, нежели сам Адам: он принадлежит к тому типу людей, которому он всегда завидовал. Есть люди, которые могут существовать только сами, рассчитывая только на самих себя, – это Адам и ему подобные, кто трусит окружающего мира и замкнут в собственных эмоциях и мыслях на самого себя как сопливый моллюск в раковине, – а есть люди, которые все свои проблемы разрешают за счет других, помещая себя в центр всеобщего внимания, словно актеры на сцене, заставляя себе сопереживать и верить – и это врожденный талант, животный гипнотизм, о котором всегда мечтал Адам, – и который у Мемфица, несомненно, есть; он умеет крутить людьми в своих интересах. И сейчас этот человек трепещет перед ним и готов ему служить.
«Как странно устроена жизнь: если бы я встретился с ним в моем нормальном обличье, то он даже меня бы не заметил, словно я не существую в природе, а сейчас он пресмыкается передо мной, а точнее перед той маской, которая случайно оказалась надета на меня волею случая, изменив мой пол и облик, словно он всю жизнь этого и ждал, – форма диктует содержание, обязывая ей соответствовать. Везде одинаково, – что у нас, что них, – лицо красит человека, а не наоборот», – невольно отмечает про себя Адам, продолжая ликовать от эйфории, захлестывающей его до краев.
Он чувствует, он ощущает себя богом, способным творить и разрушать миры, возносить и низвергать, а главное, он способен теперь видеть людей насквозь, как они есть, без обычных их масок на лицах.
– Что дальше делать будем? – сквозь смех спрашивает он склонившегося над ним Мефица и уже знает, что он ему ответит.
– Я не знал, я хо… – начинает испуганно шептать тот, но Адам его перебивает,
– Да ладно врать-то, я же тебя насквозь вижу, букв-а-л-ь-н-о-о-о, ха-ха-ха.
После чего хлопает его открытой ладонью по ширинке брюк и требует,
– Покажи мне вашего Леонардо, которого вы от всех прячете столько лет. Я же знаю, что он здесь. И я выпить хочу, требую продолжения банкета. Поедем в казино, играть.
//-- *** --//
Закончив читать очередную главу, Тудоси убирает ноутбук с рукописью обратно в сумку и, допив уже холодный кофе, выходит на улицу. Идет по абсолютно пустой набережной вдоль бухты, следя за тем, как чайки взлетают и садятся на волны. Кто-то сзади дергает ее за рукав, она испуганно оборачивается и видит того, херувимообразного, что вломился к ней ночью. Он сует ей в руки сумку и, шепнув «Не выдай, тебя найдут», бежит что есть силы от нее, не оборачиваясь, в ту же сторону, куда направлялась и Тудоси. Навстречу ему из-за угла нелепого здания, назначение которого ей неизвестно, выбегают одетые в камуфляж люди, кричат «Стоять, руки за голову» и, не дождавшись, когда он подчинится, сбивают его с ног и начинают избивать, нисколько не стесняясь присутствия Тудоси, затем, схватив его за руки, волокут по набережной мимо нее к причалу, там, где солдаты и БТРы. Не понимая, что происходит, она молча стоит замерев, жалея только об одном – что решила принять предложение Гефтер и приехала сюда, чтобы переждать революцию. Теперь она в самом ее центре. Лишь только когда они все оказываются у нее за спиной, ее вдруг осеняет, что если она кинется за ними и признается, что у нее сумка пойманного «заговорщика», то ее арестуют.
«Лес рубят – щепки летят, – некстати вспоминаются вдруг строки Юза Алешковского, – Мы рубим лес по-сталински, а щепки,
А щепки во все стороны летят…
и пусть в тайге придется сдохнуть мне…
в чужих грехах мы сходу сознавались
Этапом шли навстречу злой судьбе».
Тудоси, стараясь не оглядываться, продолжает свое неспешное движение по набережной, прижимая к груди чужую сумку, и пытается не думать: ни о чем, отгоняя всякую мыслью прочь, словно надоедливую муху, – повторяя про себя как молитву одну и ту же фразу «Моя хата с краю, ничего не знаю», незаметно для себя оказывается у Графской пристани и долго стоит и смотри на белоснежный многоколонный портик перед лестницей, с которой сходили последние из тех, у кого еще было природное право именоваться русскими: все они сгинули безвозвратно за морем, в эмиграции – после себя оставив лишь мифы и легенды, участью которых и является город.
Сумерки уже наступили и загорелись фонари. Тудоси продрогла до костей, забредает в первую попавшуюся харчевню и заказывает целый чайник черного чая и рюмку коньяку. Оказавшись в тепле, приходит в себя, очнувшись от трусливого озноба, когда тепло крепкого алкоголя струится вниз по пищеводу, ударив в голову легкой волной эйфории. Заглянув внутрь чужой сумки, обнаруживает там несколько мобильных телефонов и переделанных пейджеров, а также два самодельных радиоустройства непонятного назначения, испуганно озирается по сторонам и прячет ее себе под ноги. Достает рукопись и, положив перед собой, пытается читать в надежде, что это ее отвлечет.
Глава 6
«Мне сегодня должно повезти: мой день» – ухает в голове Адама, а сердце стучит как бешенное после того, как он выпил рюмку водки.
Во рту все еще вкус черной икры, которой он закусил, зубами он давит последнюю икринку, которую слизнул с пальца, и сок ее стекает соленым послевкусием далекого воспоминания из детства, когда его черной икрой кормили насильно родители: черная икра и рыбий жир – вот два вкуса, которые ему никогда не забыть. Или все же нет, этот вкус напомнил ему вкус женских гениталий, их сочной влаги: солновато-пикантный и такой возбуждающий своей унизительной запретностью для мужчин.
«В сущности, любая вагина пахнет рыбой, – анализирует он сложный букет мыслей и чувств, захлестнувших его, обострив восприятие мира до абсолютной полноты откровения всех возможных смыслов, – потому что и она мечет икру, только другого сорта».
Неожиданно вспомнилась дочь Соня, которую он последний раз видел год назад в день ее рождения. Тогда, глядя на нее, уже повзрослевшую и ставшую совсем ему чужой: она жила с матерью, которая не позволяла им видеться, – он поразился тому, насколько они далеки друг от друга. А ведь когда-то он так стремился ее любить, воспринимая ее как часть себя. Потом была ссора с женой и развод. Жена была истеричкой, – дочь ректора института, в котором он учился, – на которой он женился только из соображений матримониальной карьеры и бросил ее сразу после того, как ее отец потерял свое место. Он не испытывал при разводе ни малейших угрызений совести и даже некоторую досаду за то, что должен был платить алименты за дочь.
Потом он жил так, словно у него и не было дочери и лишь иногда, при встречах, с удивлением отмечал, насколько она на него похожа, хотя она была с ним холодна как рыба и он каждый раз ловил себя на мысли, что если их двоих сравнить друг с другом, то он вроде как скользкий угорь, а она икринка, которую он оплодотворил, и любви между ними не стоит ждать: природой этого не предусмотрено, – и навряд ли она испытывает к нему что-либо, кроме страха быть им съеденной, ведь в мире рыб отцовство не предполагается.
Глядя на богородицу в лазоревом плаще с малиновым подбоем, склонившуюся над двумя играющими младенцами с золотыми кудрями, Адам с грустью отмечает, что ему так никогда не написать. Это и правда Леонардо, мазков кисти не видно. Он стоит перед картиной великого мастера, где он изобразил деву Марию в гроте, на фоне гор, подернутых знаменитым сфуматто, у их подножья расстилается долина, которую пересекает дорога, по которой несется кавалькада всадников в пыли.
Воздух недвижим, светит солнце и кажется, что за рамой в картине стоит звенящая тишина, созвучная тишине в его душе. Эта тишина самое сокровенное, что есть в нем, с чего он начинается как личность, вот именно с этой тишины.
Со звенящей тишины в его детстве, когда он лежал в картофельной ботве на горячей серой пылеватой земле в огороде бабушки и дедушки, прячась от сестер, и смотрел на выгоревший ситец июльского неба: оно было таким огромным, и звенели кузнечики в кустах малины около выгребной ямы, и легкий запах из дощатой уборной, и шум ветра в листве, и горечь травинки, которую ради интереса первый раз разжевал и выплюнул, и много еще чего, чего нельзя уместить в слова, как нельзя засунуть обратно выросшего ребенка в утробу матери.
Первоначальная сладость бытия – вот что такое эта самая звенящая тишина, с которой начинается память Адама о своей жизни. До этого момента в нем лишь пустота, звенящая пустота, полная звуков, состоящих одновременно из музыки ада и рая.
– Зачем вы его прячете? – спрашивает Адам стоящего у него за спиной Мефица, – Честное слово, это же великолепно. И этого никто не видел?
– Нет, никто, – отвечает Мефиц, находясь у Адама за спиной и держа графин с водкой и тарелку с икрой, которой закусывал Адам.
– А почему их два – два младенца? И почему один из них играет со скипетром, а другой – с державой? – интересуется Адам: он мог бы заглянуть в Мефица и все узнать сам, но ему хочется поговорить.
– Потому, что их было двое.
– Двое?
– Двое.
– А почему об этом, кроме вас, никто не знает? Тайна?
– Черто, для этого и была создана наша ложа, но ты и сама знаешь. Для того чтобы тайна существовала, нужно, чтобы о ней никто не знал.
– Странно, что столь очевидное объяснение тайны воскресения никто до сих пор не замечал.
– Люди верят в чудеса, а мы помогаем им в этом не разочароваться.
– Да, это многое в этой жизни объясняет. Я всегда чувствовал, что в работах Леонардо таится какая-то чертовщина, какое-то второе дно, которого все стараются не замечать. И он правда был магистром вашей ложи?
– Да, он был посвященным во все тайны церкви, хотя это сильно раздражало тогдашнего папу. Это явилось причиной того, что он в конце концов уехал во Францию, к королю Франциску.
– Он тоже был членом вашей ложи?
– Нет, он был прямым потомком Иисуса, к-х-м, одного из них.
– Как интересно! – передернул плечами Адам и начал медленно раскачивать бедрами по кругу, словно разминая спину. – Прям Дэн Браун какой-то с его «Кодом Да Винчи». А знаешь, Максим, можно тебя так звать?
– О да, долче регина, прости меня за мой пикколо инганно, я искуплю мою вину. Миа кульпа.
– Ха, ха, ха, ты такой душка, такой душка. Плесни еще водочки, вот так. Да! – выпив водку, Адам выдохнул и продолжил, – Что меня всегда удивляло в Леонардо – так это его феноменальная популярность и умение себя продавать. В 15-ть лет он стал знаменитым на всю Флоренцию и оставался знаменитым до гробовой доски. И знаешь что – Леонардо был одним из тех, кто создавал язык классического искусства, заново его изобретая или открывая, точнее расцерковляя после того, как Христианство поставило его себе на службу, – я имею в виду, сам понимаешь, искусство, а не Леонардо, – а основоположники современного искусства, типа Кандинского или Бруно Таута, стремились отменить эту классику, заново изобретая смысловое содержание формы. Нет, блин, тут я неправ, не формы, конечно же не формы, а антиформы. Смешно, правда?
– О, миа регина, я отлично тебя понимаю, модерн арт – это один гранде кусок мастершита. Кописко мио скерцо?
– Скерцо?
– Да, моя хьюмор, шутка. Мастершит! Понимаешь; мастерпиз и мастершит?
– Понимаешь, Максим, я все понимаешь. А вообще все очень и очень странно.
– Что?
– Все имена и символы стираются в современной культуре, они становятся в масс-медиа просто знаками, отображающими уже другую реальность. Вот взять того же Леонардо или Микеланджело, ведь сейчас это только брэнды, олицетворяющие собой самые расхожие стереотипы толпы о том, какими должны быть великие художники, ведущие самостоятельную жизнь в полном отрыве от своих исторических персонажей. Леонардо – это профессор Икс от искусства, а Микеланджело – Супермен, которому все по плечу. Даже странно, что о них еще не сделали комиксы.
– Почему, в черепашках-ниндзя главных героев зовут Леонардо, Микеланджело, Рафаэль и Донателло.
– Наверное, ты считаешь мою мысль банальной? Да я и сам сейчас так думаю, когда сказал ее вслух. Почему так: думаешь, что тебя посетила гениальная мысль, а на деле это не более чем чушь?
– В твоих устах любая чушь восхитительна, миа регина.
Глядя на умиротворяющую картину беспечной игры детей под присмотром любящей матери в окружении двух ангелов, каждый из которых что-то нашептывает ей, один в левое, а другой в правое ухо, а она радостно улыбается, неотрывно следя за детской возней у ее ног, он восхищается игрой солнечного света, широким потоком заливающего нежное лицо Марии, девочки-подростка, с еще не успевшими оформиться чертами лица, светящееся в дымке полумрака прохладного грота, словно ее окружает золотой нимб святости, и готов смотреть в этот лик запечатленной мимолетной красоты неотрывно и до скончания веков, словно это визуальный наркотик, делающий его счастливым и ныне, и присно, и во веки веков.
– Аминь, – благоговейно шепчет Адам и, сделав два шага вперед, осторожно притрагивается к живописной поверхности холста кончиками своей левой руки, словно хочет подтвердить ее материальную реальность. – Да, умели люди писать, черт побери. Слава богу, что я бросил живопись.
– Ты была питторе?
– Что?
– Ты была художник?
– Да, я занимался живописью, но бросил. Меня не понимали.
– Почему?
– Ну, для моей страны я был слишком революционен, бескомпромиссен что ли. Поиски самого себя в искусстве нужно начинать с самого простого – нарисуй скандал и состоишься. Как Курбэ – нарисовал pizdu и он король, перед ней в Орсе всегда очередь. Ну, еще будучи студентом на 5-м курсе, на институтскую выставку я подал работу, холст 2 на 2 метра, где была изображена мужская задница гомосексуалиста во всей своей красе сразу после полового акта. Гиперреализм, все выписал вплоть до волосков вокруг ануса и вытекающей из него спермы. Вышел скандал, только не тот, на который я рассчитывал: меня хотели отчислить с курса и лишь только женитьба на дочке ректора спасла мою собственную задницу, – я ушел в академ и защитился на один год позже. А картину публично уничтожили, назвав порнографией. И все потому, что в моей стране оригинальность не в почете. Надо, чтобы было как у всех: все рисуют задницы, тогда и рисуй. Сейчас этим уже никого не удивишь. Слушай, а кто из них Иуда, а кто Иисус?
– Тот, кто со скипетром, тот Иуда, а тот, кто с державой, тот Иисус.
– А почему, что это значит?
– Иуда был зелотом, а Иисус назареем, проповедником: Иуда проповедовал о царстве земном, а Иисус о царстве небесном. Просто потом все так перемешалось, что когда Иуда выдал себя за воскресшего Иисуса, их учение сплавилось в одно целое, так же как и их история: поэтому Иуда держит скипетр – символ власти, а Иисус державу – символ мира.
– А что, римские папы знают об этом?
– Да, конечно.
– Как же они тогда верят в бога? Неужели они с самого начала знали, что Иисус на самом деле никогда не воскресал?
– Не совсем. Как ты знаешь, этот вопрос волновал всех с самого начала. Никто из простых учеников об этом не знал, только близкие Иуды. Так как Иуда был последним из царского рода Давида, то оставаться в Иудее при династии Ирода для него было опасно и он с семьей бежал в Иберию, сначала в Гадир, а потом в Массалию. О нем вновь стало известно только через пятьсот лет, когда его потомки вступили во владение Галлией под именем Меровингов, объявив себя «царями римлян» и приняв крещение в память о своем великом предке. Они же предъявили римской церкви неоспоримые доказательства своего происхождения от Христа, после чего между ними был заключен тайный договор, что их господство будет длиться вплоть до Конца Света. Но для церкви было крайне опасно открытое существование потомков Иуды в качестве царей, так как они могли запросто доказать, что воскресения Иисуса не было, а если не было воскресения, то нет и веры в спасение и силу Церкви. Поэтому папы поддержали Каролингов, помазав на царство Пипина Короткого, свергнувшего Меровингов и заложившего основы империи Карла Великого, с которого началась эпоха Средневековья. Но Меровинги полностью не исчезли, по женской линии сохраняя родство с Каролингами и затем Капетингами. Ряд французских королей, как Франциск или Людовик, были потомками Иисуса через его брата Иуду, кописко? Только они об этом умалчивали, боясь реакции пап.
– Нет, ну чистый Дэн Браун! Самое смешное, так это то, что я стою перед настоящим полотном Леонардо, о существовании которого никто в мире не знает, абсолютно голый, пью водку, закусываю ее черной икрой, под кайфом, и слушаю полную пургу о том, что вся известная нам история о Христе – это чистой воды миф, порожденный его ловким братцем-близнецом. Сейчас для меня преддверием рая был бы глоток опохмелительного рассола. Слушай, а твои стариканы, что меня сюда привели, эти Марио-бразерс, они случайно не из грибного королевства? Как и ты сам?
– Грибного? Фунго? Фунджи регно?
– Ну, типа вы джанки, ферштейн?
– Джанки?
– Ну, нарики, игла, йог, мухоморы, чума, шиза. Понял?
– Нет, не очень, ты говоришь о тоссикомане? О фарнако наркотико?
– Да, конечно да, Максимка, дагадался, ха-ха-ха. О наркотиках, ферштейн, май либе фройнд. О наркотических грибах, как у Льиса Кэрролла: съел кусочек гриба и стал большим, съел другой кусочек и стал маленьким, как детская пиписка. Андестенд ми?
– О, йес, оф коус, я понимаю. Но здесь нет грибов и я не употреблять наркотик. Никогда, даже фумо. Наши актеры принимать иногда полвере бианко, но я нет. Я импрендиторе, – гордо заявил о себе Мефиц, выпятив вперед грудь и вздернув подбородок, – я должен соответствовать.
– Ладно, не парься, хи-хи-хи, – повернувшись к нему лицом, в очередном приступе эмпатии засмеялся Адам мелкими смешками, сам удивляясь своему поведению, – лучше скажи, почему вы, масоны, позволили о вашей тайне раструбить по всему миру? Теперь только ленивый не говорит о тайных кодах Леонардо и о потомках Христа, на которых якобы охотится Церковь.
– Мы не повторяем ошибок Средневековья, когда папы боролись за то, чтобы сохранить тайну Церкви в неприкосновенности, истребляя любого, кто просто начинал сомневаться в догматах Никейского собора. Пусть писатели или историки несут любой вздор и говорят правду: чем она ужасней, тем лучше, – не нужно даже опровергать – репутационных рисков ноль, а веры ни на грош. Мы умнее, чем Церковь. Мы даже деньгами помогаем отдельным скрипторе в скандальных публикациях, чтобы потом в это никто не верил. За это у нас партиколаре люди отвечают. Если опубликовано, то значит не тайное, а потому уже никому не интересно. Кописко?
– Слушай, ну если такого бога, как Иисус Христос, не было, то во что же ты веришь? Неужели в ангелов и демонов, в какие-то мифические потусторонние силы? Этому тебя мать научила?
Мефиц при упоминании матери весь вздрогнул и втянул голову в плечи, но ничего не ответил, стараясь отводить глаза в сторону от прямого взгляда Адама. Адам настаивал:
– Нет, ну скажи, как возможно быть ведьмой и совершать ритуалы, – ну, не знаю, как это правильно называется, – посвященные вызыванию дьявола и одновременно ходить в церковь и причащаться, исповедоваться в мифических грехах, а самое главное – о своем ведьмовстве умалчивать? А она ведь так всю жизнь прожила и была похоронена как добропорядочная католичка на церковном кладбище.
– Для нас публичное вероисповедание никогда и ничего не значило, белла регина. Если христиане были готовы идти на смерть, отказываясь совершать жертвоприношение во славу императора, считая это вероотступничеством, то мы будем исповедовать Христа до того момента, пока это делают все: если все станут в Ойропа муслимс, то будем муслимс, – лишь бы никто нам не мешал и к нам не лез. Ты пойми, миа регина, всегда в мире происходит одно и то же: люди страдают или радуются, а боги питаются их эмоциями, – как мы питаемся животными, так они нами. Они нас презирают и для них мы омерзительны как тараканы: как что-то, что вызывает беспричинное раздражение, как нечто противоестественное их природе, – при виде нас их охватывает желание нас раздавить и уничтожить, насладившись нашим ужасом и болью как раффинато лакомство. Мы же пытаемся с ними договориться и, принося им в жертву людей, получить от них силу и власть над собственной смертью.
– Твои каннибалы, что собирались меня сожрать, из их числа?
– Не совсем. Они просто питаются остатками того, что им оставит демон, т.е. телом, когда тот насладится вкусом убиенной души. Они вроде как падальщики, подчищающие за нами. Ну и наши клиенты: они за свежую человечинку хорошо платят.
– Ну это я уже понял, бедным людоедство здесь не по карману. Не то что у нас.
– У вас что, можно есть людей?
– У нас людоедством промышляют только самые нищие или отверженные, типа маргиналов.
Тут Адам невольно вспомнил недавний судебный процесс в его городе, когда пытались судить безработного, который разработал целую систему по заманиванию к себе людей и их последующей утилизации. Он давал объявление в газете о том, что продает свои подержанные Жигули очень дешево, встречался с потенциальным покупателем, вел его показывать машину в свой гараж, там уговаривал покупателя обмыть покупку, подмешав тому в водку клафилин, когда тот терял сознание, то проламывал ему голову молотком, расчленял тело и продавал мясные части тела в близлежащую чебуречную на фарш, а некондиционные остатки скармливал своим свиньям, которых держал в сарае рядом с гаражом. Сколько он таким образом убил людей, никто не знал, но если учесть, что объявления он давал целый год, т.е. 365 дней, то цифра убитых по самым скромным подсчетам превышала 100 человек. Пропавших без вести в городе было еще больше – 180 человек, но доказать сумели только 62 случая убийства. При этом обвиняемый ни в чем не раскаивался, оправдываясь тем, что он безработный и ему нужно было как-то себе на кусок хлеба зарабатывать. Его суд отправил на судебно-медицинскую экспертизу, которая признала его идиотом и отправила на принудительное лечение, а уголовное дело закрыли. Виноватыми объявили следователей, которые слишком поздно нашли убийцу-идиота.
Но это был не единственный случай каннибализма, о котором знал Адам. Один из рестораторов в городе прославился тем, что убил свою жену, мать троих детей и активного Интернет-блогера, а чтобы скрыть убийство, наделал из ее мяса котлет и ими кормил своих детей целый месяц, пока искали тело, остатки же жены хранил в холодильной камере у себя в ресторане. В Интернете вывесил объявление о том, что жену похитили и он объявляет премию тому, кто ее найдет или даст информацию о ее местонахождении. И все бы ему почти сошло с рук, если бы его шеф-повар случайно не наткнулся на голову жены, пока проводил ревизию продуктов и не вызвал полицию в ресторан. Пойманный с поличным ресторатор до последнего момента отрицал свою вину, даже когда ему предъявили котлеты, которыми он кормил детей: утверждал, что это его подставили конкуренты, организовав все так, будто это он виноват.
Два случая объединяло то, что оба убийцы имели разное социальное происхождение и достаток, но одинаково презирали чужую человеческую жизнь, ни во что ее не ставя. Точь в точь как сегодняшние каннибалы, для которых он сам каких-то полчаса назад был не более чем порция свежего мяса на ужин.
Вообще в России все было не настоящим, за исключением только двух вещей – это смерти и рождения, имитировать которые было невозможно. Наверное, отсюда была неосознанная тяга Адама в детстве к кладбищам как к чему-то подлинному, где не было смысла врать и кривляться.
«У нас смерть – это форма искусства, – неожиданно озаряет Адама, – этим все у нас в истории объясняется. Все. И литература у нас дрянь, ведь даже алфавит не свой, а заимствованный, и государство не настоящее, а так, видимость одна, дрянь, а не государство. А вот смерть – это для всех русских самое главное, что никак нельзя отменить, что случается с каждым раз и навсегда. Именно поэтому упыри и вурдалаки в нашей стране в таком почете. Чикатило – это наше все. И это не вывих, а наоборот – норма. Сталин – это норма, Иван Грозный – это норма, Ленин и Троцкий – это норма, а вовсе не Пушкин, Лермонтов или Чехов. Душегубство – вот истинное русское призванье, ведь Джек-потрошитель был родом из России».
– Как странно, в России очевидные вещи приобретают какой-то другой смысл. Неужели у вас бедняки едят друг друга? Ведь эвидентементе это привеледжио только богатых людей, как куи и адессо. Каволо!
– Слушай, я играть хочу. Это можно устроить? И одеться надо, а то я совершенно голый, а ты одетый. Мне сегодня должно повезти, я разбогатею, сегодня удача на моей стороне.
– И во что ты хочешь играть?
– В рулетку. Здесь есть казино?
– Да, рядом, в Вендралин Калерджи. Или на Лидо. Но сейчас это не самая лучшая идея, каро амика, миа регина. Нам надо вернуться к нашим гостям, ведь серата в честь тебя.
– На которой вы собирались меня съесть, я же все о тебе теперь знаю, Максим.
– Я не знал, кто ты такая на самом деле: я впервые вижу мужчину, заключенного в женскую оболочку, – мужчин в этом городе никто не ест.
– И что же вы будете делать теперь? Съедите одну из ваших секс-рабынь, лишь бы не пришлось платить неустойку?
– На этот случай у нас всегда есть резервный план.
– Какой? Дети?
– Да, дети.
– Стоп, стоп, стоп. Я правильно понимаю?..
– Абсолютаменте.
– Но это же дети?
– Ну и что. Это дети местных путан, бастарди. Они никому не нужны. Албанцам мы их переправляем на органы, а так их просто съедят мои гости. И демонам угодим, для них это самая сладкая закуска – некрещеный младенец.
– А что должен буду делать я?
– Ты живое воплощение царицы Лилит, и должна принять эту жертву.
– И как это будет выглядеть?
– Да просто. Тебе нужно лишь окунуть палец в кровь младенца и каждому из участников трапезы начертить на лбу любой знак, хоть точку, а тела детей окропить собственной мочой.
– Господи, а это-то зачем? Вы что, специально все максимально гадливо обставляете, чтобы все превратить в какую-то ужасную фантасмагорию? Унизить все человеческое в себе и других?
– Для прорыва к самому себе как богу нужно скинуть свою человеческую оболочку, отказаться от всей той наносной дряни, которая формирует нас как людей с детства, т.е. снова стать НИЧЕМ, отринуть мораль, культуру, принципы, самоуважение: аннигиляция всякого добра в себе дает нам власть над этим миром. Только эта власть чего-то стоит, именно ради этого здесь собираются, чтобы стать богами, а иначе трапеза человеческим мясом ничем не будет отличаться от ужина с говядиной в любой траттории на набережной у Риалто.
– Слушай, Макс, ты так об этом говоришь. Словно это тебе ничего не стоит…
– А мне это ничего и не стоит. Гратутаменте. Пойдем, донна, уна секундо и тутто пронти! Фаре ин фретте, амика, фаре ин фретте.
– Максим, а ты не боишься?
– Чего?
– Ну я не знаю, справедливости? Возмездия? Рока? Во что ты веришь?
– А ты?
– Ты отвечаешь, как еврей, вопросом на вопрос. Хотя, прости, ты же еврей. Черт, у нас дома все так просто, – повесил ярлык и закрыл тему. Неужели люди живут только лишь для того, чтобы умереть? И рождаются, чтобы умереть? И нет в этом мире ничего, кроме смерти?
Мефиц недоуменно пожал плечами и лишь ответил,
– Не стоит слишком серьезно ко всему относиться. Считай, что мы все уже умерли, только нам об этом не сказали.
– А что будет дальше, после того, как трапеза закончится? Все разойдутся до следующего раза?
– В Венеции все живут одним днем, о завтра никто не думает. Нам пора.
Адаму было скучно продолжать весь этот разговор, который не давал ответа на самое главное – что же будет с ним самим дальше: ему страшно педалировать эту тему, ведь от этого зависит вся его нынешняя жизнь, – может, это все сон, ночной кошмар, в который погрузилось его сознание и его можно прервать одним рывком, заставив себя проснуться, но еще страшнее ошибиться и обнаружить, что это правда.
Взглянув в последний раз на картину Леонардо, словно пытаясь запомнить на всю оставшуюся жизнь и одновременно сомневаясь в том, что у него есть будущее: жить в чужом теле и под чужим именем, обладая даром заглядывать в чужие души без ведома их хозяев, – он пошел обратно, плохо понимая, зачем он не даст пинок по зад Мефицу и не прекратит этот фарс. Мефиц почтительно следовал за ним, по-прежнему держа графин с водкой, тарелку с недоеденной икрой он оставил у картины на полу.
Неожиданно впереди идущий Адам остановился и, помедлив пару секунд, подошел к окну, жадно вглядываясь в разноцветную темноту, в которой причудливо сочеталась суета лодочного движения на Гранд-Канале и покой южной ночи с диском Луны в терновом венце облаков. За окном жадно чавкала вода, кричали лодочники, проплывали светящиеся изнутри вапоретто, полные приезжих и горожан, и удивительно было наблюдать такую устроенную, отлаженную словно часовой механизм жизнь туристического города, которая теперь была для него чужой, ненастоящей: все это лишь нарядная, ярко раскрашенная маска, прикрывающая безобразный оскал смерти, которой здесь служат испокон веков, исправно принося жертвы Мамоне и Лилит, Ноаме и Велиалу, – покупают жизнь ценой убийства и не торгуются, лишь бы продолжать жить, – любой ценой и за любые деньги.
«Почему я, черт побери, почему со мной, а главное – зачем? Неужели я и правда тот, во имя которого этот мир создан, и наконец-то наступило мое время, мой триумф?» – стучит у него в голове сердце, словно для него сейчас и нет ничего важней, чем решить для себя этот вопрос раз и навсегда, словно это самое важное в его жизни. И вдруг к нему приходит гениальное объяснение всех его сегодняшних метаморфоз, которые ему услужливо дарит мозг, отравленный наркотиком и алкоголем:
«Мое сознание существует в двух реальностях одновременно, в двух совершенно разных телах: когда я бодрствую в первом теле, то я Адам, ландшафтный архитектор в старом приволжском городке, а когда я пребываю в другом, то я красавица Франческа, – но я существую одновременно в параллельных реальностях и об этом просто не знаю… точнее не знал до этого момента. Когда я нахожусь в одном из тел в состоянии бодрствования, то другое тело в это время спит и спит та часть моей психики, которая в той реальности находится. И наоборот: каждая из реальностей воспринимает другую лишь как сон, как мираж, как что-то призрачное, не настоящее. Но на самом деле это не так. Просто по закону сохранения энергии все уравновешивается и если удача сопутствует мне здесь, то неудача ждет меня там. Отсюда такой фарт сейчас, значит, я точно особенный, мне нечего бояться, в этом мире я король… точнее королева».
Оглядывается на Мефица, испуганно замершего в двух шагах от него, вспоминает, что в начале этого долгого вечера он хотел найти хозяйку лавки, у которой он купил свою злополучную маску, превратившую его в женщину.
– Слушай, а можно найти ту ведьму, что продала мне маску? Очень хочется с ней поближе познакомиться.
– Не знаю? – пожал плечами Мефиц и неопределенно махнул свободной рукой в сторону окна, – Тебе э стало фортунато, просто фантастико! Инкредибиле, инкредибиле.
– Инкредибиле, мой друг дебиле… ладно, пошли кормить твоих вурдалаков. Убивать младенцев и пить их кровь. Господи, если я это кому-то расскажу, то мне не поверят.
//-- *** --//
– Интересно?
– Что? – испуганно вздрагивает Тудоси и видит перед собой того самого, с подбитым глазом: он сейчас в черных очках и другой куртке, – положив руку прямо на открытую страницу, он наклонился к ней и, приспустив очки на кончик носа, смотрит ей прямо в глаза:
– У тебя кое-что есть для меня. Мой друг тебе передал.
– Его схватили, – впервые нервничает Тудоси и оглядывается по сторонам, близоруко щурясь и ничего не различая в полумраке харчевни, – я не знаю, что вы задумали, но помогать вам не хочу.
– Поздно, Лена, ты нам уже помогаешь. Нельзя избежать политики, хочешь ты этого или нет, здесь, где передовой край борьбы с вашим режимом. Все люди доброй воли должны объединяться.
– Я сюда приехала, потому что не хочу в этом участвовать, понимаешь? У меня кот умер, понимаешь? – тут Тудоси невольно расплакалась, вспомнив своего Мурлыку, – к черту все, оставьте меня в покое. Я здесь на отдыхе, вот читаю чужую рукопись, чтобы отвлечься. Забирай свое и проваливай.
Она наклоняется и швыряет сумку под столом прямо ему в ноги, выжидательно смотрит и молчит. Парень поднимает сумку с пола и кладет себе на колени, наклоняется к ней и шепчет:
– Ты русская, я украинец, но мы не враги, как врет ваша пропаганда. Мы воюем за свободу, за нашу общую свободу.
– Уходи, пока нас обоих не схватили: если тебе не дорога твоя жизнь, то имей уважение к моей, я не хочу умирать как предатель, расстрелянный без суда и следствия.
– Смотри, вот тут, – он показывает ей сумку, – пускатели радиоуправляемых зарядов, которые мы заложили по всему городу. Сейчас наши штурмовые батальоны входят в Крым со стороны Перекопа, чтобы освободить мою родину, а мы их поддержим, нанеся удары по зданиям госадминистрации и заксобрания, по штабу флота, чтобы посеять панику среди врагов. И ты, слышишь, ты тоже вместе с нами, потому что ты их мне сама принесла, когда моего товарища схватили.
– Но я же не знала, что в этой сумке? – обмирает от страха Тудоси, до которой только теперь доходит, что она оказывается соучастницей грядущих взрывов, – вы меня использовали.
– Но ты же нас не сдала ночью в квартире, когда пришли с облавой? Ты достойней той жизни, которую живешь – разве не так?
С этими словами парень покидает ее и буквально растворяется в полумраке харчевни, а она снова сидит одна перед раскрытыми листами рукописи, и словно этой встречи не существовало. Впервые со времени начала так называемых беспорядков Тудоси начинает вдруг осознавать, что творится история, что ее жизнь, как и жизнь других, идет под откос, что ей и правда пора выбирать, с кем она: или с патриот-мерзавцами, защищающими режим со всей ненавистью обреченных, или она на стороне наивно-одержимых молодых людей, выросших самими по себе, – до которых все это время никому не было дела, – решивших потребовать считаться с их правами жить свободными, по-настоящему свободными. Скорлупа ее раковины, в которой она была все эти годы, треснула, ее герметичная жизнь распахнулась, и она оказалась словно голой на ветру перемен. Рассчитавшись за чай с коньяком, она выходит на улицу в совершенно смятенных чувствах, ощущая себя невольной виновницей того, что весь город в тревожном ожидании. Пока она шла обратно домой, у нее три раза проверили документы и досмотрели содержание ее сумки. И каждый раз, когда она открывала сумку для досмотра, она вспоминала, как необдуманно поступила, взяв сумку у херувимообразного. Находясь уже у гостиницы «Севастополь», она слышит ужасный грохот от взрыва позади нее, вопль сигнализаций испуганных машин и ощущает движение ударной волны, заставляющее инстинктивно броситься на землю, прикрыв голову руками: она не одна такая, практически все на проспекте сделали то же самое. Уже на земле она слышит еще два взрыва, один впереди и справа, а другой – позади, – ее обдает брызгами стекла и кусков штукатурки, раздаются испуганные крики и вопли раненых. Продолжая лежать, Тудоси пытается понять, не пострадала ли она от взрыва, но боли не чувствует: только заложило уши и бешено стучит сердце. Когда клубы дыма рассеиваются, то Тудоси видит, что гостиница «Севастополь» взорвана, все витрины выбиты, входные двери разбиты в щепки. Поднимается и оглядывается по сторонам, на проспекте Нахимова царит полный хаос: перепуганные люди, разбитые машины, выбитые стекла окружающих домов, в ночных сумерках тлеют огни начинающегося пожара, – страх и растерянность, когда жизнь сразу утрачивает всякий смысл перед действиями чужой воли. У Тудоси кружится от волнения голова и все плывет перед глазами, словно она во сне: все происходящее вокруг кажется чем-то таким далеким, словно ее и не касается. В сознании всплывают слова: «И ты, слышишь, ты тоже вместе с нами, потому что ты их мне сама принесла» словно приговор ее наивной вере в людей как добрых и разумных существ, которые предали ее и привели вот сюда, на эшафот, в качестве организатора этой трагедии, но сознаться в своей вине ей не дает ее страх и стыд: это тот внутренний барьер, который ей не хватает сил перешагнуть через инстинкт самосохранения. Бегут люди и военные, кто-то хватает ее и отводит к зданию театра, сажает на скамейку в сквере, рядом с ней контуженные от взрыва два парня: у одного посечено стеклом лицо, а у другого выбило глаз, – а еще совершенно обезумевшая мамаша с визжащим, словно мартовский кот, ребенком, который периодически захлебывается, делая неожиданные паузы в своем плаче. Ей вдруг показалось, что это кричит ее кот, в крике ребенка было столько животных интонаций, что у нее навернулись слезы на глаза. Ее захлестнули бабские чувства, о существовании которых она в себе даже и не догадывалась: она сидела и ревела, словно белуха, искренно и самозабвенно, и это ей нравилось. От слез ей полегчало, а созерцание бегающих вокруг пожарных и военных даже придало уверенности, что не все так плохо, как ей казалось сразу после взрыва. Наконец ее осмотрел в спешке доктор и, дав успокоительного, велел идти домой, заверив ее, что она не ранена.
Тудоси совершенно не запомнила, как оказалась дома, в квартире и, несмотря на ужасный шум с улицы, без сил рухнув на кровать, провалилась в глубокий сон. Очнулась она лишь в полдень, судя по часам на ее мобильном, который снова показывал, что связи нет. В довершение ко всему отключили и электричество: нет ни света, ни воды. Чтобы хоть чем-то занять себя и боясь снова выходить на улицу, Тудоси садится у окна и пытается читать рукопись, не отвлекаясь на происходящее снаружи.
Глава 7
В зале, где уже никого нет, кроме членов клуба каннибалов, Адам стоит у стола, на котором лежат четыре голых младенца и сладко сопят: их чем-то усыпили и от этого кажется, что они не настоящие, а какие-то кукольные, – они совершенно недвижимы в форме креста. Рядом с ними пустой церковный потир, изумительный по тонкости работы, богато украшенный драгоценными камнями, метелка для освященной воды и разделочный нож мясника. Свет в зале притушен, подсвечены лишь каббалистические знаки на полотнищах да сам стол с приготовленными к закланию младенцами.
Все мужчины стоят перед импровизированным жертвенником широким полукругом, еле сдерживая свое волнение, некоторые из них сексуально возбуждены и нисколько этого не стесняются. Все голые, за исключением Мефица, стоящего слева чуть позади Адама в своем разноцветном костюме. Между столом и каннибалами жаровня с углями, от которых исходит жар и багровое сияние.
Полумрак не позволяет видеть глаза собравшихся, поэтому Адам может лишь гадать, что сейчас они чувствуют: вновь вернулся гадливый страх, а не дурит ли его Мефиц и не попал ли он в ловушку собственной беспечности, согласившись остаться на людоедской трапезе, – он чувствует себя крайне неуютно. Участие в убийстве новорожденных – это тяжкое уголовное преступление, к которому будет сопричастен теперь и он лично.
«Замазать меня хотят, чтобы я молчал в случае чего, – мучается дурным предчувствием Адам, с трудом сдерживая приступ тошноты, – Господи, я же стану убийцей, меня же могут посадить. Какая-то дурная помесь Стивена Кинга и Умберто Эко. Младенца резать не буду, что бы мне не обещали. Только кровью помажу, а в случае чего скажу, что меня принудили».
Самое странное заключается в том, что к лежащим перед ним детям Адам не испытывает никаких чувств, словно это 4-ре неодушевленных предмета: это его несколько беспокоит, он не ожидал от самого себя такой душевной черствости, – дети его всегда раздражали, как, собственно, и все люди, но обнаружить в себе такое презрение к чужой жизни для него стало настоящим откровением. Он невольно отмечает, что весь обряд этого убийства чем-то неуловимо напоминает препарирование лягушек на уроках биологии, когда весь класс с замиранием сердца смотрит, как учитель удаляет у очередной распятой подопытной разные части тела с подробными комментариями о том, как долго она затем будет жить.
«Что делает нас людьми – наша слабость или страх перед законом? Но кто нам дал этот закон – не убий? В отличие от этих, у нас дома люди боятся не закона, а друг друга. Странно, что до сих пор у нас самой главной проблемой остается разделение людей, их взаимная ненависть. Не удалось Ленину и его партии воспитать нового человека, не удалось. Эксперимент провалился и я наглядное тому свидетельство. У нас люди делятся не на классы, а на породы: и каждая порода ненавидит другую люто, безжалостно. Как же я ненавижу быдло, а еще больше быдло с деньгами. Вот где главное зло, сущий ад, где таким как я, гением, понукают посредственности».
Его размышления прерывает Мефиц, шепнув ему на ухо,
– Пора, все ждут.
– И что я должен делать? Я их резать не буду.
– И не надо, подай знак – протяни руки над ними и церемония начнется. Давай.
Адам осторожно вытянул вперед руку и тут же ее отдернул, почувствовав какой-то спазм в кончиках пальцев, точно его ударило током.
– Ой! – тихо взвизгнул он и тут же все вокруг пришло в движение, словно окружающий полумрак всколыхнулся от его голоса.
Пока Адам пытался понять, что его могло ударить в воздухе, справа от него возникает весь в черном с черной же маской Баута некто, стремительно хватает нож и рассекает у младенцев шеи, после чего, взяв каждого поочередно, цедит из них кровь в потир. Когда чаша наполнена, он передает ее Адаму и когда тот берет ее в свои руки, слегка подрагивающие от охватившего его страха, черный человек молча отступает в сторону, растворившись в окружающем полумраке.
В голове у Адама шум и перед глазами все плывет, – на глаза навернулись слезы, – теперь ему предстоит этой кровью вымазать всех стоящих перед ним чудовищ. Осторожно обойдя стол с зарезанными детьми, он медленно движется вдоль полукруга мужчин, каждому ставя кровавую метку на лицо, окуная все пять пальцев своей правой руки в теплую липкую жидкость. Закончив ужасную процедуру, он возвращается с остатками крови на дне потира на свое место перед жертвенным столом и собирается поставить его обратно, но Мефиц движением руки прерывает его и шепчет на ухо,
– Надо сейчас помочиться в чашу, давай пописай.
От испуга и отвращения ему действительно хочется писать и он себя не заставляет уговаривать: широко раздвинув ноги, исторгает из себя горячо-звонкую струю, под которую подставляет чашу, – уже наполненную продолжает держать, стараясь не расплескать, пока не заканчивает мочиться прямо на пол. Сдвинув ноги, чувствует, как остатки мочи по внутренней стороне бедер стекают вниз, – в другое время он от брезгливости тут же бы постарался чем-нибудь подтереться, но сейчас нервное напряжение не позволяет ему этого сделать, – ноги почти не двигаются, одеревенев от страха, он с трудом делает шаг к столу, ставит на край весь в крови от следов его рук потир, изрядно расплескав содержимое, берет метелку и, намочив ее, окропляет тела зарезанных: смесь мочи и крови обильными каплями падает на их кожу и поверхность стола, растекаясь мутными желто-красными кляксами.
Когда первые капли упали и разбились о детские тела, взмыв вверх веером огненных искр в свете свечей и углей жаровни, раздалось «mea culpa, mea culpa, mea maxima culpa», глухими скорбными звуками наполнив пространство зала: это запели каннибалы, святотатственно передразнивая католическое богослужение, – кто-то кинул на угли жаровни частицы благовония, бело-желтые клубы которого скрыли от глаз Адама окружающих.
Смесь ароматов опиума и ладана с пронзительными нотками камфары ударила Адаму в нос и закружилось в голове: все стало черт знает чем и даже чем-то большим, – жизнь отступила, дав место нежити, начавшей справлять свой пир во славу торжества смерти. Вновь у стола возник весь в черном человек, с ловкостью мясника принявшийся расчленять тела младенцев и куски их мяса швырять на угли жаровни, на которых они шипели и скворчали, примешивая к клубам ароматного дыма благовоний запахи жареного мяса.
Адам испуганно попятился и уткнулся в услужливые руки Мефица, с силой сжавшего его ягодицы и прильнувшего своей круглой головой к его плечу.
– Какой ужас, – тихо выдохнул Адам, наблюдая за тем, как стремительно четыре тела маленьких человечков исчезают под ножом мясника, превращаясь в результате разрубов, обвалки и нарезки просто в мясо, еду.
– Это будет просто молто буоно, каре регина. Хочешь кусочек?
– Что?.. – в ужасе зашипел Адам, выставив под руки Мефица свой зад и качнув бедрами, – непроизвольно следуя какому-то врожденному инстинкту самки спровоцировать самца, – Это же грешно.
– Грешно не попробовать то, что ты по праву заслужила, – поглаживая ягодицы Адама, горячо шепчет ему Мефиц, – это еда гурманов. Сам Нерон ел людей, делишиц, высший шик.
– Правда?
– Конечно. Если ты откроешь «Сатирикон» Петрония, то в 91 главе он ассолютоменте давверо обсуждает вопросы каннибализма. Кописко? Закрой только глаза и постарайся представить себе, что ты ешь не человеческие внутренности, а миллион долларов. Да и нет такого мяса, которое само по себе могло бы понравиться: но искусное приготовление лишает его природного вкуса и примиряет с ним противодействующий желудок. А это сказал не просто семплисе скрипторе, а arbiter elegantie при императторе. Кописко? Давай, попробуй. Один кусочек, только один. Когда тебе еще выпадет такой шанс, долче донна, один кусочек ничего не решает. Грех – орудие прогресса. Вкус – молто буоно. Сладкое причастие греха. Ассаггиаре-е-е!
«А что мне терять, – колеблется Адам, жадно втягивая в себя запахи жареного мяса, будоражущего в нем аппетит, непроизвольно заставляя выделяться слюну, сочащуюся из-под языка, словно яд соблазна, обильным потоком, – один кусочек – это наверное не в счет. Ведь все равно никто не узнает. Так хочется и аромат такой умопомрачительный».
– Один кусочек? – шепчет он Мефицу, сглатывая слюну.
– Один кусочек. Уно! – заверяет его тот, сдвинув свою руку вниз и уже поглаживая внутреннюю часть его бедер, отчего Адам ощущает взрыв горячей влаги у себя между ног.
– Черт с тобой, давай, – сжав ногами руку Мефица, изгибается по-змеиному всем телом, с трудом сдерживая свое желание насадить все тело на его шаловливые пальцы и чтобы они разодрали его нутро до полного беспамятного блаженства.
– Давай, – жадно шепчет он, – давай.
– Адессо, адессо, бамболина, ты поймешь, что это такое – долче вита. Ты поймешь и оценишь.
Щелкнув пальцами свободной руки, он приказывает: «Прего пер донна!» и немедленно перед лицом Адама возникает кусочек ароматного мяса на кончике вилки. Одним лишь движением губ Адам снимает его и жует, пытаясь понять, каково это: на кону вся его жизнь, отданная за вкус свежеприготовленного молочного младенца, – и ничего не чувствует, совершенно ничего.
Его словно обманули, пообещав больше, чем он хотел и мог испытать: обычное мясо, чуть сладковатое, чем-то напоминающее свинину, – за это не стоило рисковать, ожидания не оправдались. Такое же глубокое разочарование он испытал впервые с девушкой, когда после стольких ухищрений овладел ею: игра не стоила свеч, – это был все тот же онанизм, только вместо руки использовали чужое тело, – громоздко и неэстетично.
И в этот момент наивысшего разочарования он осознает, что не он, а его поимели: что этот мир создан не для него, а из таких, как он, и что вся его жизнь – это погоня за иллюзией счастья, обрести которое ему никогда не суждено, – исчезнет он и мириады ему подобных, а этот мир с его восходами и закатами, с плеском воды и шумом ветра, с сиюминутной красотой цветов останется, потому что это всего лишь яркая оболочка, прикрывающая вечно тлеющее в полураспаде тело царствующей здесь Смерти. Он словно белка в колесе, забывшая о своей сансаре и оказавшаяся в центре круга череды своих перевоплощений: он вдруг впервые ясно видит начало своего становления и свой конец, когда он отпал от Бога и когда к нему вернулся.
Бог в центре всего как свет, являющийся источником силы и удовольствия. По мере приближения к нему градус удовольствия внутри Адама растет, а внутренняя воля, самостоятельность падает. Его манит к нему, как мотылька на огонь, но он с ужасом осознает, что если он слишком приблизится к нему, то сольется с Богом и произойдет полная аннигиляция его свободы воли: он перестанет быть самим собой, став светом, и полностью растворится в огне эйфории. И этот страх перед Богом, страх потерять себя самого гонит его прочь, в море боли и страха, заставляя страдать вновь и вновь, рождаясь то палачом, то жертвой, а то и тем и другим одновременно. Как сейчас, когда он, именно он, пусть не своими руками, но убил четырех младенцев, чтобы их жизнью купить свою.
Он всегда считал, что от всех остальных отличается особым внутренним благородством, аристократизмом духа, который лелеял внутри себя как самый большой свой секрет. И что же оказалось на деле – он обыкновенный мерзавец, а вовсе не герой: в подвернувшихся обстоятельствах он повел себя как последний подлец, банальный трус, – получается, что он не оправдал собственного доверия, сам себя предал?
«Бежать, бежать отсюда немедленно, пока еще не поздно, пока все заняты своей ужасной трапезой», – решает Адам и устремляется прочь, в сумрак зала, подальше от круга света, в котором стоят ждущие своей порции едоки. Кто-то кладет очередную пригоршню благовоний на угли и клубы ядовито-ароматного дыма скрывают подробности святотатственной тризны, к которой собираются приступать людоеды.
«Один кусочек. Уно! – звенит у него в ушах противно-услужливый голос соблазнителя, – Сладкое причастие греха. Грех – орудие прогресса».
– Скорей отсюда, скорей, – шепчет Адам, стремительно несясь по галереям дворца, безошибочно продвигаясь к заветной комнате, где он оставил свои вещи: благодаря памяти Мефица он теперь знает здешнюю планировку как свои пять пальцев, – Пока они не спохватились. Животные, хищные животные. Ах, Оксана, ах чертовка, сучка хохляцкая».
Наконец он на месте, в комнате темно и сквозь открытое окно пробивается лунный свет и уличные звуки. Подойдя к гримерному зеркалу, он включил свет и наконец-то сорвал с себя кожаную полумаску, которую успел возненавидеть, с облегчением взглянул на свое по-прежнему безупречное лицо и ужаснулся тому, что он весь перепачкан смесью мочи и крови.
«В таком виде я не смогу отсюда выйти, меня тут же арестуют, – ужасается он, тщательно принюхиваясь к себе, пытаясь понять, пахнет ли чем-нибудь подозрительным от него, – надо принять душ немедленно. После того, что было, нужно срочно вернуть себе чистоту. Смыть все к чертовой матери и начать все с начала».
Он знает, где находится душ, но он рядом с комнатами порноактрис, а это самое людное место здесь: наверняка сейчас там все 12-ть игроков, не получивших свой приз сегодня и ищущих утешения в их компании, – приходится рисковать. Поспешно засунув все свои вещи и туфли в сумку, на дне которой злополучная маска, приведшая его сюда, он покидает гримерную и осторожно крадется по коридору в самый дальний его конец, мимо дверей, за которыми слышится приглушенный хохот, скрип кроватей и сладострастные крики, прерываемые громкими шлепками по голому телу: оргия в самом разгаре.
Душевая представляет собой три небольших встроенных кабины, выходящие в общий коридор, каждая запирается на замок изнутри. Забравшись в самую дальнюю из них, он не без труда разувается, нервно распутывая многочисленные ремешки одолженных сандалий, снимает с себя ожерелье и засовывает его в сумку, включает воду и, дождавшись, пока не потечет теплая, встает под упругие струи горячей влаги, смывающей с его кожи благодатным потоком всю грязь сегодняшнего кошмара.
«Water brink me something, take my pain ever», – почему-то всплыло в голове из Питера Габриэля, которого он обожает со времени раннего Genesis-a. Освобождение от морока происходит по мере того, как следы крови исчезают с его слегка золотистой кожи, возвращая ему уверенность в себе.
«Если я отсюда сумею выбраться, то Богу свечку поставлю», – сам себе обещает Адам, и в этот момент осознает, что ему нечем вытереться после душа: в кабинке нет ничего, кроме настенного дозатора с жидким мылом и полки с крючками, на один из которых он повесил свою сумку.
«Надо забраться незаметно в одну из комнат, где никого нет, и там переодеться», – решает он и, выключив воду, долго трясет головой, отжимая волосы руками. Забирает сумку, выскальзывает в коридор и, осторожно крадясь, подслушивает под каждой дверью, пытаясь определить, есть за ней кто-то или комната свободна.
Все комнаты слева от него заняты, из-под дверей пробивается слабый свет и слышны звуки сладострастных женских стонов, и справа такая же история, в них тоже громко занимаются любовью, только с признаками садо-мазо, так как слышны шлепки и пронзительные визги, но последние две кажутся пустыми. Решив не медлить, он пробует открыть первую дверь, но она заперта, зато вторая поддается, и он как можно тише проникает вовнутрь комнаты как тать ночной к своей жертве, желая только одного – чтобы его никто не заметил.
Внутри погашен свет, но работает телевизор: идет фильм Пазолини «Медея», – перед ним, спиной к Адаму, сидят двое мужчин, обнявшись, и увлеченно смотрят кино, что-то самозабвенно шепотом комментируя друг другу.
«Кто это? Охранники, – ужасается Адам, чуть не выронив сумку от испуга, но овладевает собой и, замерев, лихорадочно шарит глазами по сторонам, пытаясь высмотреть что-либо похожее на полотенце или на худой конец халат, – скорее что-нибудь стащить и сбежать отсюда».
Не успев додумать эту мысль, Адам замечает махровое полотенце, лежащее на полу около кровати, и пытается его поднять, но как назло задевает ногой коробку, в которой что-то начинает греметь и перекатываться, словно битое стекло. Оба мужчины почти одновременно оглядываются назад, в то время как Адам подхватывает полотенце и испуганно прижимает его к груди.
Один из них разглядев что Адам всего лишь голая женщина, ошибшаяся дверью, широко улыбается и спрашивает,
– А йю нью?
– Гутен морген, – неожиданно выдавливает из себя Адам, но сообразив, что ошибся, поправляется, – Нет, гутен абент… или нет, гутен нахт.
Затем зачем-то добавляет наудачу,
– Буэно сера.
– А йю фром Раша? – уточняет спрашивающий, в то время как его приятель с нескрываемым любопытством разглядывает Адама.
– Варум фром Раша? – обиженно тянет Адам, путаясь в языках и значениях слов.
– Йо акцент ис симпли теребал, – поясняет тот, после чего представляется, – май нейм ис Клаудио энд ит ис май бойфренд Марчелло.
– Марчелло? – удивляется Адам, вспомнив невольно представившегося ему под этим именем Мефица.
– Йес, Марчелло, – подтверждает второй, – ви а боус фром Аржентина. Ви а гейс.
– Геи? – переспрашивает Адам, но внутренне нисколько не удивляясь: здесь нормальных нет, – А я гость, понимаешь, гаст.
– А йю гаст? Итс файн.
Поняв, что это два обычных гомика, не представляющие для него опасности, он роняет сумку на пол и начинает энергично вытираться их полотенцем, не обращая внимания, что они за ним наблюдают.
– Вот а йю дуинг? – с любопытством интересуется тот, кто назвался Клаудио: у него длинные курчавые волосы, рассыпанные по плечам, мушкетерская бородка и ногти на руках, длине которых позавидовала бы любая поклонница женского педикюра, – но все это плохо видно Адаму, так как скрыто полумраком комнаты, освещенной лишь голубыми отсветами телеэкрана.
– Вот а йю дуинг? – повторяет свой вопрос Клаудио, – зис тауэл ис дьети, нот клин. Андестенд ми?
Закончив вытираться, Адам поясняет,
– Я вашим полотенцем воспользовался. А че, нельзя?
– Ай донт андестенд йю, – пожимает плечами тот и что-то шепчет своему другу на ухо, после чего тот прыскает от смеха, с трудом пряча улыбку в своей собачьей фокстерьерской бороде.
Его смех раздражает Адама, но о чем он смеется, он не знает и не может прочитать это по глазам смеющегося Марчелло, так как его лицо скрывается в окружающем полумраке, смутно белея нечетким пятном овала в темном ореоле кучерявой шевелюры. Адам швыряет мокрое полотенце на пол и, наклонившись над своей сумкой, достает платье с нижним бельем, чтобы начать одеваться. Грудь тяжелыми шмотками плоти тянет его вниз, раскачиваясь в разные стороны, отчего ему с непривычки трудно сохранять равновесие.
«Быть женщиной не просто, – отмечает он про себя, раздражаясь на то, что грудь ему в наклонном положении мешает двигаться, – что было бы, если бы у меня сиськи были как коровье вымя?»
Первым делом он надевает на себя лифчик и не без труда довольно неловко, с третьей попытки, застегивает его на себе, надежно зафиксировав теперь положение грудей. Натягивает трусы, затем колготки. Остается одеть только платье, но тут один из гомиков, Клаудио, делает ему знак рукой и требует,
– Плиз, стоп. Ви вонт ту плэй виз йю. Донт лив аз нау. Кэн гет дрессед лэте?
– Я тебя не понимаю, нихт ферштейн, кописко-пиписка, – Адам начинает надевать платье, но Клаудио медленно с несколько манерно-вальяжными движениями самовлюбленного мужчины, обученного демонстрировать свое тело и привыкшего, чтобы им восхищались, встает и приближается к нему.
«Мы с ним чем-то похожи, – глядя на то, как двигается он и сам собой любуется, восхищаясь безупречностью своей физической формы, отмечает про себя Адам, – видимо, это что-то бабское – все время продавать себя и чтобы тебя хотели: каждое движение словно намекает – возьми меня, возьми меня. Я и в искусстве-то не состоялся, потому что не умею торговать собой, стыжусь. Может, потому сейчас педики так успешны, что нещадно самопиарятся, как Энди Уорхол?»
Мягким движением руки он останавливает Адама и повторяет:
– Кэн йю плей виз ас?
– Плэй? – уточняет Адам, – ин вот?
– Плэй дайс.
– Плэй дайс?
– Плэй дайс.
– Нихт ферштейн, понято. Что такое дайс?
– Джаст вэй, ай вил шоу йю.
Он делает знак рукой Марчелло и тот включает свет, после чего жестами обеих рук показывает Адаму, что ему нужно пройти вглубь комнаты, поближе к дивану. Адам повинуется, решив посмотреть, чем все это закончится.
Перед диваном низкий столик, на котором лежит пульт от телевизора и стакан с игральными костями, а также колода карт и два яйцеобразных предмета с серебряными крышками, из которых торчат слегка изогнутые тонкие трубочки.
– Вот ис ит? – интересуется Адам, показывая пальцем на заинтреговавшие его предметы.
– Ит ис капс фо матэ, – поясняет ему Марчелло, точно уловив суть его вопроса, – итс южиал квесчен фром пипл, ху неве визит Аржентина. Ин Анжертина ол дринк матэ.
– Вот ис матэ? – уточняет Адам.
– Матэ ис сам кайн оф ти, бат нот ти. Матэ ис матэ.
– Наркотик? – прямо спрашивает Адам.
– Но, ит ис нот драгс, ит ис грасс. Итс лигал. Йю кэн бай ит неэ ин шоп.
Теперь, при свете лампы, Адаму видны карие глаза Марчелло, сквозь которые он считывает все, что содержится в его памяти, ему уже не нужно спрашивать, он просто знает: это чашки для Аргентинского чая «матэ», с которыми аргентинцы не расстаются целый день; два часа назад они занимались любовью с Клаудио и оба подтирались тем самым полотенцем, которое подобрал Адам с пола; с Клаудио он живет уже полгода и никак не может разобраться в своих чувствах к нему; здесь он на съемках порнофильма для гомосексуалистов под названием «Восход и закат Римской империи»; до встречи с Клаудио он часто подрабатывал проституцией, но никогда не позволял никому растлить себя, лишь возбуждая клиентов и занимаясь с ними всеми видами орального секса; сексуальная связь с любовником-мужчиной его не стесняет, но он боится стать хастлером при харизматичном Клаудио; с Клаудио он познакомился в ночном баре в Буэнос-Айресе, где тот работал стриптизером, и с тех пор он с ним не расстается; он здесь потому, что Клаудио предложили контракт на четыре порнофильма и он настоял, чтобы взяли и его; он боится быть зависимым от своего любовника и в то же время ему приятно, что тот о нем заботится; они с Клаудио решили сыграть с Адамом в кости и баловства ради испытать себя на удачу, а заодно постараться его обокрасть, если у него окажется что-то ценное в сумке; Пазолини вызывает в нем противоречивые чувства, – все нарочито утрировано и слишком мрачно, – но он боится признаться Клаудио, что фильм ему не нравится.
«Значит, сыграть со мной хотите, меня обмануть собрались, гомики латиноамериканские, – злорадствует про себя Адам, – в кости решили со мной поиграть. А для начала поставить на мое платье: уж очень хочется одному педику другого в женское белье приодеть, прежде чем тот у него снова член сосать будет, ну сейчас увидим, кому здесь везет». Адам подходит к столику, берет стаканчик с игральными костями и, показывая его Клаудио, уточняет,
– Дайс?
– Йес, итс дайс, – одобрительно кивает головой Клаудио и, вздрогнув пальцами, добавляет, – ви вонт ту плэй виз йю он йо дрес. Ду йю андестенд ми?
– Йес, йес, – усмехается Адам и показывает свое платье, зажатое в левой руке, – о-кей, а ты что мне предложишь? Йю, вот ду йю плэй?
Клаудио снисходительно улыбается, после чего достает из кармана своих изрядно потертых джинсов мятую бумажку в 20 евро и, помахав ею перед носом у Адама, чем его невероятно рассмешил, совершенно серьезно произносит, – Май ману эгейнст йо дрес.
– Ну если тебе не жалко 20-ти евро, то давай, придурок, – как можно соблазнительнее улыбается ему Адам, развязно вильнув бедрами, чтобы подразнить голубого, после чего кладет свое платье поверх колоды карт и, сдвинув стаканы для матэ в сторону, очищает середину стола для игры. Клаудио кладет на платье свою мятую купюру и приказывает,
– Йю а фест, плиз!
Адам трясет стаканчик в течение 10 секунд и высыпает кости на стол, по поверхности которого они громко скачут и останавливаются на самом краю: выпало 5 и 3. Следом за ним Клаудио кончиками своих омерзительно длинных ногтей подхватывает кости и роняет в стаканчик, неспешно трясет им и, ловко перевернув его вверх дном, хлопает о столешницу, поднимает и смотрит на результат: выпало две 6-ки.
– Не может быть, – выдыхает Адам, не веря своим глазам, – не может быть. Сегодня мой день, черт побери, сегодня везет только мне.
– Ай эм лаки, – самодовольно ухмыляется Клаудио и подхватив Адамово платье начинает тереться им о щеку, словно кошка о ноги своей хозяйки, – ду йю вонт плэй мо?
Страх на грани отчаяния охватывает Адама, оставшегося без одежды: в таком виде он не сможет никуда уйти, – ему надо обязательно выиграть. Адам поспешно кидается к своей сумке и достает оттуда ожерелье из муранского стекла, возвращается к столу и требует,
– Давай еще, нью ван! Плэй снова, кописко?
– Ду йю вонт ван мо тайм? Марчелло, до йю лайк зис неклас?
Они о чем-то энергично переговариваются по-испански, после чего Клаудио лениво возвращает платье на стол, а поверх него Адам кладет ожерелье.
– Плиз, – предлагает Клаудио Адаму, но тот возражает.
– Теперь ты, йю фест, кописко!
– Ду йю вонт то экзаменейт май гуд лак? Донт вори, ай вил вин, – холодно, даже с некоторым презрением усмехается Клаудио, а Адам жадно вглядывается в его лицо, пытаясь прочитать его мысли: внутри Клаудио темно и пусто, словно он не имеет прошлого и ни о чем не думает.
«Что за черт, я его не вижу, словно он не человек. Может, все гомики такие? И почему он так уверен в том, что выиграет?»
Клаудио не торопясь трясет стаканчик с игральными костями и смотрит позади Адама на экран телевизора, на котором ведьмообразная Медея клянется отомстить Ясону: у Адама создается ощущение, что он глядит сквозь него, словно он пустое место, – быстро переворачивает стаканчик вверх дном и резко хлопает им об стол, затем медленно поднимает. Вновь выпало две шестерки.
«Тут что-то не так, – лихорадочно пытается понять происходящее Адам под одобрительный смех Марчелло, радующегося победе своего любовника, – если они решили меня обмануть, значит, весь секрет в том, как швырять эти кости. Точно, эврика: он же их не кидает, как я, а опускает на стол резким движением внутри стакана. Надо попробовать, два раза шестерки сами собой не выпадают, это явно какой-то трюк».
Адам наклоняется над столом, сгребает кости в стаканчик и, во всем подражая противнику, медленно им трясет, затем резким движением опрокидывает его и хлопает с сухим треском о столешницу, с нескрываемым волнением поднимает.
«Точно, я угадал», – жульнические кости, – ликует Адам: выпало две шестерки.
Клаудио зло кривится, – словно у него изнутри крутят гайку регулировки гримас и никак не могут найти нужное данному моменту выражение. Наконец через ряд судорожных телодвижений его лицо приобретает обиженно-удивленное выражение и он произносит,
– Гуд лак, лэтс трай эгейн.
Ему что-то энергично советует по-испански Марчелло, но все внимание Адама приковано к Клаудио: он в сторону Марчелло даже не сморит, – теперь ему предельно ясно, кто в этой комнате главный. Адам кокетливо поводит плечами, непроизвольно поправляет грудь и, взяв кости снова в точности воспроизводит технику бросания Клаудио: снова выпадают две шестерки, – и он радостно, почти торжествующе возвещает,
– Очко, кописко, – шарит в своей памяти в поисках подходящего иностранного слова и добавляет, – бинго, эмэйзинг.
Клаудио молча сгребает кости ногтями, швыряет их на дно стаканчика, нарочито-медленно им трясет и снова, резко перевернув, хлопает им об стол, поднимает: и у него тоже выпало две шестерки.
– Йю фул ми, – тычет в него пальцем Адам, а затем, поймав взгляд встревоженного Марчелло, мысленно приказывает ему:
«Я знаю, кто вы и что хотите меня обмануть. Скажи своему любовнику, что я хочу отсюда уйти, оставьте меня в покое. Иначе я пожалуюсь Мефицу».
В ужасе Марчелло начинает что-то буквально лаять, окончательно внешне превратившись в собаку и нервно тряся бородой, словно фокстерьер выклянчивает внимание у своего обожаемого хозяина. Клаудио смотрит на него с нескрываемым удивлением, словно он сообщает ему весть о том, что он отныне импотент: хорошо это или плохо, он еще не осознал, но то, что это кардинально изменит его жизнь, он уже понял. Наконец он велит Марчелло заткнуться, грозит Адаму указательным пальцем своей правой руки и выдавливает из себя,
– Джаст вэйт, ай вил би бэк, – после чего делает знак любовнику последовать за ним и выходит из комнаты в коридор. Когда к нему присоединяется испуганный Марчелло, он запирает дверь на ключ и Адам слышит, как они вдвоем куда-то удаляются, бурно скандаля между собой по-испански, обильно пересыпая свою речь английскими и итальянскими ругательствами.
Оставшись один, Адам хватает свои вещи со стола, бежит к сумке, засовывает их в нее, после чего пробует открыть дверь, но она изнутри не открывается: замок самый примитивный, врезной, без какой-либо защелки изнутри. Из комнаты нельзя выйти кроме как в окно под потолком, сквозь которое видно ночное небо.
Твердо решив бежать прямо сейчас через крышу, Адам подтаскивает к нему стол, на него ставит стул, взбирается наверх импровизированной лестницы, открывает окно, выглядывает и убеждается, что оно выходит на черепичную кровлю, в скат которой врезано. Выложив сумку на край оконного проема, подтягивается и не без труда оказывается снаружи, обдуваемый прохладным ночным ветерком. В сумке суетливо ищет туфли, надевает их и, осторожно ступая по гулкой черепице, движется к краю кровли, чтобы сверху определить, куда выходит фасад дворца: на улицу или на канал.
Перед ним узкая улочка шириной чуть больше метра, противоположный край которой образован линией равновысоких домов, общая кровля которых заметно ниже, чем крыша, на краю которой стоит сам Адам. На одном из домов открытая деревянная терраса, уставленная растениями в кадках.
«Вот туда мне и надо», – решает Адам, разглядев, что на террасу выходит открытая стеклянная дверь, сквозь которую сочится янтарный ночной свет. Он с силой швыряет свою сумку на противоположную крышу, убеждается, что сумка упала на середину ската и не съехала вниз, после чего, отойдя на пару метров от края, с силой разбегается и прыгает, что есть силой оттолкнувшись от неустойчивой черепичной поверхности: толчок был неудачным, он чуть не подвернул ногу, – приземлившись в нескольких сантиметрах от карниза, на секунду замирает в неустойчивом равновесии, рискованно балансируя в попытках сохранить вертикальное положение тела над темным провалом улицы, делает пол-оборота вокруг своей оси и падает спиной на черепичный скат: испуганно раскидывает руки в разные стороны и инстинктивно стремится хоть за что-нибудь ухватиться, уперевшись ногами в водосточный желоб.
Уже через секунду поняв, что он все-таки не упал вниз, долетев до крыши, и облегченно вздохнув, смотрит на бездну ночного неба, которой до него нет никакого дела: светит луна, плывут клочья высеребренных по краю облаков, мерцают бусинки звезд в черной вышине, якобы отвечающие за ход всех дел на земле, – и он счастлив от осознания того, что еще жив, что ему наплевать и на это небо, и на этот мир, лишь бы он продолжал жить, лишь бы его личное существование длилось и длилось.
«Вот небо надо мной: как же я не видел прежде этого высокого неба? Да! Все пустое, все обман… и это небо обман. Что мне это небо, ведь я здесь, на земле. Уж я точно не князь Андрей, чтобы быть счастливым, глядя на облака. Как же сентиментальны были люди 100 лет назад, проливая слезы над вымыслом. Жизнь жестче, особенно сейчас».
Садится и оглядывается вокруг: сумка в двух метрах, лежит вверх дном, из-под нее торчит край выпавшего платья. Осторожно встает и на полусогнутых, неожиданно ставших ватными ногах добредает до сумки, подхватывает ее вместе с платьем и продолжает свое неуверенное движение к террасе. Добравшись до нее, долго стоит у края перил, прячась за зеленью лимонных деревьев в кадках, внимательно прислушиваясь к тому, что происходит за приоткрытой дверью: кроме шума лодочных моторов со стороны Гранд-канала ничего не слышно.
Раздвинув ветки зелени, перелезает через ограду и, осторожно ступая, крадется к прямоугольнику света, за которым его ждет неизбежная встреча с хозяином или хозяйкой этого дома: в голове лихорадочно скачут мысли о том, что сказать или как представиться, но ничего, кроме слова «Скузато», в голову не лезет. Оказавшись у самой двери, Адам ее осторожно приоткрывает и заступает наполовину вовнутрь. Откуда-то снизу сочится еле уловимая, словно колебания теплого воздуха, мелодия. Шепотом звучит флейта.
Проскользнув сквозь дверь, он начинает по лестнице спускаться вниз и по мере того, как он опускается во все более усиливающиеся звуки «Орфея и Эвредики» Глюка, – у Адама где-то внутри словно открылась застарелая рана, в которую швырнули щепотку соли, – на глаза сами собой наворачиваются слезы, будто ему сделали больно, но боль эта ему отчасти и приятна, т.к. позволяет снова ощутить трепет собственной души, о существовании которой он давно забыл. На душе и гадко и сладко одновременно, словно со слезами вытекает вся та грязь и тьма, что не позволяла ему чувствовать свет внутри себя, – его греет изнутри сама мысль о том, что он еще может столь остро чувствовать красоту этих божественных звуков.
«Господи, почему я не музыкант? Ведь это же такое счастье – жить среди звуков, заставляя сердце плакать», – спускается он в комнату, где посередине стоит кукла голой женщины в натуральный рост, в полусогнутом положении, а позади нее пристроился плотный и потный «профессорэ» – именно так его тут же про себя окрестил Адам, – и производит с ней половой акт.
Внутри Адама словно бы все тухнет: только что безраздельно захватившие его ощущения неизбывной душевной боли и счастья одновременно уступают место стыдливо-брезгливому сарказму, он чувствует себя совершенно нелепо, а главное – ему еще и унизительно от того, что он оказался невольным свидетелем постыдной человеческой слабости.
Скрипит половица под его ногой, на ее звук хозяин поворачивает голову и глаза Адама встречаются с глазами «профессорэ», полными слез и грусти: того переполняет отвращение к самому себе и в то же время слабость перед желаниями собственной плоти получить удовольствие любой ценой, – фрикции его тела продолжаются, он тяжело сопит и с трудом сдерживается, чтобы не закричать. И все это в море нежных звуков флейты, рвущей душу в клочья.
«Ничего нет, кроме ЭТОГО. Ни Бога. Ни Неба. Только Плоть», – глядя на совокупляющегося с куклой итальянца, сожалеет про себя Адам, – все пустое. Все обман. Вот она – истинная природа человека. Чужая низость унижает не меньше, чем своя собственная».
Самым удивительным в этом зрелище для Адама является кукла – это искусная имитация женщина, настолько точная, что если бы она могла двигаться, то ее можно было бы принять за живого человека. Однако с первого взгляда ясно, что это манекен – овеществленная сексуальная фантазия, утрированно воплотившая в себе все визуальные стереотипы пожилого мужчины: голубоглазая блондинка с кукольно-красивым личиком юной школьницы с пухлыми губами и шестым размером бюста, с женственно маленькими стопами и длинными ногами с широкими бедрами, с осиной талией. Глядя как итальянец занимается любовью со своей куклой, ему становится любопытно, а смог бы он сам, при наличии денег, купить себе мечту и заниматься с ней любовью: зачем вообще нужна женщина, если ее можно заменить своей овеществленной фантазией, готовой выполнять любые твои желания?
«Люди научились все мерить и всему назначать цену: деньги – мера удовольствия, на которые все можно купить. Если мы и дальше продолжим в том же духе, то плоть будет преодолена навсегда – ей найдут замену. Интересно, кто он по профессии?»
«Профессорэ» судорожно дергается и кончает, тяжело отваливается от манекена, который с глухим стуком падает лицом на пол, продолжая сохранять всю ту же Г-образную позу: теперь силиконовый зад куклы торчит строго вверх, венчая равнобедренный треугольник застывшего искусственного тела.
– Скузато, синьор, – воспользовавшись моментом как можно чувственней произносит Адам, всем своим видом желая понравиться.
– А? – ошарашено смотрит на него хозяин дома, после чего выдыхает, – Каволо!
– Чего, чего? – уточняет Адам, – чтобы еще сказать по-итальянски?
– Ты русска? – спрашивает хозяин и тяжело качает головой, – Как ты здесь есть?
– Ты говоришь по-русски? – Не может поверить своим ушам Адам, – Господи, какое счастье! Извини, что я тебя побеспокоил, я случайно здесь оказался. Если ты не против, то я надену платье и уйду.
– Зачем? – устало опускается на пол «профессорэ», – я тебе ничего не сделать. Мне так нравится.
– Я просто хочу уйти.
– Подожди, но адолораре ми, прего, давай поговорим. Не поспеши, время есть.
– Откуда ты знаешь русский?
– Я дотторе, славист в университата.
– Прикольно, а я архитектор. Здесь на биеннале.
– Нам есть о чем поговорить. Хотеть выпить?
– Мне показалось, что я тебе мешаю. Ты же вроде как… ну это… никогда ничего подобного не видел.
– А, ты о Стеле? – устало машет он рукой, – у нее только один дифетто: она не говорить. Это моя Realdoll, очень дорогая. Супер.
– Наверное, лучше, чем жить с женой: сделал свое дело и убрал ее в шкаф.
– Нет, нет, ты неправильно все понимать – я есть нормально женатый. Это мой особенность в любви – я не любить настоящее женское тело, оно очень грязно и опасно для моя гигиена. Моя жена гранд-дама, что есть немножко гетера: она зарабатывать на эскорт.
– Эскорт? – удивился Адам, – она что, стоит в почетном карауле?
– Нет, это есть здесь такая услуга: богатый человек, как правило иностранец, сопровождает красивая женщина, – показывает город и помогает тратить деньги.
– Экскурсовод что ли?
– Нет, чуть больше, в ее обязанность входит помогать клиент хорошо отдохнуть… ну немножко секс или даже множко: как захочет клиент. Это всегда красиво и хорошо платят. Мы хорошо зарабатываем.
– Мы?
– Я ей помогаю организовать встречи, покупать билеты в театр, резервировать номера и ресторан. Рекомендую через друзей.
– Правда?
– Си, это солидный бизнес. У нас меж друга нет секрет: когда она приходит сюда, ин каза, она мне все рассказывать, мы все подробно обсуждать, а я потом записывать. Я хочу написать книгу, где будет все: секс, интрига, деньги. Но не так, как пишите вы, руссо, а немножко смешно – это будет новый Декамерон.
– Что-то типа порно-детектива? – вспомнив Хайко Хагена, мечтавшего создать этот жанр, уточняет Адам.
– Но, но, это дурной вкус. Порношик! 70-е годы, старик Тинто Брасс, «Сатирикон» Феллини. Нет, как есть у Пазолини в его Декамероне: он говорить о сексе так, словно это не что-то постыдное, а нормаль для человека: то, чего не стоит стыдиться или, наоборот, гротесковать и искрить это. Просто одна из краска наша жизнь. Как тебя зовут?
– Ад…, г-гм, черт, извини, Франческа. А тебя?
– Джакомо, как Казанову. Я и родился на той же улице, что и он, на улице Малипьеро. И живу рядом с дворцом Каза Ново. Это каламбур, понимаешь?
– Казанова и Каза Ново? Ну да, в этом что-то есть. Так ты преподаватель?
– Си, в университете Ка Фоскари. Это здесь рядом, в районе Дорсодуро. Пойдем, я тебя угощу Кампари. Ты любишь кампари-орандж? – слегка кряхтя, поднимается, перекатываясь своим мохнатым пузиком, внизу заканчивающимся темно-коричневой мошонкой с еле различимым успевшем увянуть членом, в кучерявом венчике волос между кривыми ножками. – Кампари-орандж все любят.
Музыка по-прежнему продолжает звучать, создавая совершенно сюрреалистическую атмосферу контраста между красотой звуков, обращенных к самому лучшему, что есть в человеческой душе, и обстановке в комнате, где все посвящено поклонению собственной плоти и инструментам по достижению полового наслаждения: на стенах куклы разных эпох и из разных материалов, некоторые из которых лишь отдаленно напоминают человеческую фигуру; многочисленные муляжи женских задниц и гениталий различных размеров и цвета; фаллоимитаторы всех времен и народов, расставленные по полкам под стеклянными колпаками; многочисленные иллюстрации половых актов из индийской камасутры и японские эротические гравюры, а также рисунки хентай, вставленные в пышные барочные рамы; статуэтки Приапов и Сатиров, символизирующих основные потребности античного человека.
– А как твоя жена относится к тому, что собрано в этой комнате, Джакомо? – идя вслед за ним, интересуется Адам, с жадным любопытством разглядывая столь необычные для него предметы и сожалея о том, что у него уже не представится случай снова увидеть эти причудливые памятники разврата, – У нее, наверное, очень широкие взгляды?
Джакомо ничего не отвечает, продолжая показывать дорогу, гордо вышагивая, словно павлин без хвоста. Пятнадцать шагов и они на кухне, посреди которой широкий темный стол с белой фарфоровой вазой в виде раздвинутых женских губ, до краев заполненных фруктами. Джакомо достает из шкафа стеклянные стаканы и бутылку кампари, ставит на стол, из холодильника вынимает лед и пакет апельсинового сока, ловко все это смешивает и вручает Адаму коктейль со словами: «Прего, красавица».
– Праздник души, именины сердца! И пир духа! – кокетливо улыбается Адам, непроизвольно начиная флиртовать, словно течная сука, провоцируя случайно подвернувшегося кобеля ею овладеть. – Постный секс – это секс без человека, но и без рукоблудия. Кукла – идеал для монаха. Половое воздержание всегда приводит к ересям.
Итальянец снисходительно смотрит на Адама, в глазах которого тот читает вселенскую скорбь к собственному несовершенству доставлять себе наслаждения: когда все фантазии реализованы, а границы дозволенного и запретного преодолены, то все становится нестерпимо скучным и предсказуемым, – в нем постоянно живет страх перед своим телом перестать что-либо чувствовать, онеметь для плотского удовольствия. Отпивает пару глотков из своего стакана и, грустно улыбнувшись, отвечает,
– Кукла – это симулякр моих чувств к жене, которую я не хочу унизить своими желаниями. Не знаю, как она, но я не хочу знать, доставляет ей наслаждение или отвращение, когда она сосет мужской член или ее хотят иметь в задница. По-русски это попа?
– Очко, – поправляет его Адам.
– Очко? – удивляется Джакомо, – Ну тогда в очко. Я ведь живу не с телом, а с образом, речью человека: мы состоять на 75% из наша фантазий и я не хочу их терять, – духовная близость не должна ничем оскверняться.
– Очень любопытная точка зрения, – пригубив свой коктейль, с нескрываемым скепсисом замечает Адам, – а по-моему, вся жизнь человека представляет собой банальную смесь секса и насилия: попытка сохранить чистоту в море дерьма – недостижимая задача.
– Лучше любить куклу, чем человека: ведь кукле все равно, какой ты – красивый или урод. На этот счет у нас есть одна ледженд.
– Ледженд? – переспрашивает с любопытством Адам, – Легенда, что ли?
– О-кей, легенда, легенда, – охотно соглашается Джакомо, – очень старый и очень страшны. Рассказать?
– Валяй, – соглашается Адам, продолжая смаковать горечь Кампари, оттеняемой вкусом апельсинового сока, – умеете вы жить, черт побери. Вот ведь смешно: в целом люди теперь живут явно лучше, чем раньше, – в среднестатистической массе, – но каждый при этом считает, что живет он хуже, чем хотел бы или мог. Я прав?
– Мне не с чем сравнивать, – пожимает Джакомо плечами и делает большой глоток из своего стакана, – у нас в университете этим заниматься на факультет информатика и статистика. А я славист.
– А почему ты стал славистом? Неужели тебе нравится русская культура?
– Си, очень. В основе ваша культура лежит иррациональное начало – вера в Бога. Вы очень религиозны народ: искусство и литература говорить только о Боге, – Андрей Тарковский, Гоголь, Достоевский. Меня это со скуола заворожить. Да, правильное слово – заворожить. Что-то магнифико. Особенно здесь, в этот город.
Адам с недоумением пожимает плечами и искренно удивляется:
– Не понимаю тебя, честное слово, не понимаю – как можно интересоваться тем, что является лишь жалким подражанием вашей цивилизации?
– В искусстве не важно, кто есть первый… важно лишь одно – ориджинале. У вас есть перфетто парола – самобытный, вы есть другие: о том же самом вы говорить всегда иначе. А потом, я был и я есть коммунист, для меня ваш Ленин – это эроический человек, изменивший весь мир. В 70-е все интеллектуале, здесь, были коммуниста. Мы бороться за права человека, за свобода.
– Поэтому ты и выучил русский язык, потому что на нем разговаривал товарищ Ленин? – иронизирует Адам.
– Си, – совершенно серьезно, с явным убеждением в голосе произносит Джакомо и удивляется, – а что тебе в этом кажется странным? Я писал свою магистерска работа по русска футуриста: Бурлюк, Маяковски, – я их очень любить. Левой, левой, левой. У нас тоже были футуриста, но они потом примкнуть к Муссолини, к фашиста.
При слове «фашизм» внутри у Адама все вздрогнуло, словно его укололи в самое сердце: с детства он был неравнодушен к этой теме, искренно восхищаясь эстетикой Третьего Рейха и фигурой Гитлера, – прозвучало ключевое слово для него как для художника.
«Люди в такой красивой форме, как форма офицеров СС, не могли ошибаться. Совершенно невероятно, как они умудрились проиграть войну таким уродам, как сухорукий Сталин и его генералы. Нация Гете и Вагнера оказалась раздавлена шайкой разночинцев-евреев и народом-хамом, добровольно отказавшимся от собственной истории за право в неограниченном количестве жрать водку и публично сквернословить», – постоянно мучил себя сомнениями он, не желая ни в чем походить на русских и им подобных: удивительную врожденную способность получать удовольствие от разрушения чужих святынь во имя собственного самоутверждения, – но при этом оставаясь русским на все 100%.
Вот и сейчас ему нестерпимо захотелось жестоко высмеять хозяина дома, искренно исповедующегося перед ним в собственных предпочтениях к коммунистам, но он счел разумным переменить тему разговора,
– Ты начинал говорить о какой-то страшной легенде, про куклу. Расскажи.
– Си, это было в 16-тый век. Жил один знатна человек, нобиле, обедневший патриций Пьетро Гримани. В то время Венеция была во всем мире столицей наслаждений: человек с деньгами мог здесь купить любой порок, какой только мог измыслить себе человеческий ум, – а кавалер Пьетро был человек с деньгами и пылким воображением. Довольно скоро он обеднел, промотав свое наследство, и стал зарабатывать тем, что начал убивать людей за деньги: стал наемный убийца. Многие фамилия его ненавидели и хотели отомстить: на него неоднократно покушались, но он оставался чудом жив. Говорили, что у него нет носа и что он его потерял в бою то ли с врагом, то ли с любовью: его лицо было обезображено ужасны шрамы или язвы от плохая болезнь сифилис, – и принужден был носить все время маску, скрывавшу его лицо. Все заработанные деньги он тратил на путана, т.е. на проститута, в общем был еще тот пеццо ди мерда. И вдруг он влюбился: увидел красива горожанка и просто обезумел. Она была простая девушка, дочь лавочник, он посватался и отец из уважения к его фамилия выдал ее за него. Он был на вершина счастья, но девушка его не любить. За его лицо она его просто ненавидеть и решила отомстить, изменив ему не просто с нобиле, а с самим дожем Алевизо Мочениго: переехала к нему от мужа и стала его содержанка. Так грозный и ужасный кавалер Пьетро Гримани в одночасье превратился в главный рогоносец республики, корнуто: он бы и хотел отомстить свой обидчик, но это был самый главный человек в городе и он был ему недоступен. От отчаяния он поклялся отомстить и неверной жене, и городу, и задумал такую месть, которую после него никто не смог превзойти: он отправился в Константинополь, в котором тогда свирепствовала песте.
– Песте?
– Да, по-русски это есть чума. Песте. Понимаешь?
– Да понял я, понял. Чума – она и в Африке чума. И что дальше?
– Он велел наловить ему две бочки крыс, ввез их в свой родной город и выпустил. Так началась знаменитая венецианская чума 1575 года, убивша половину жителей. Оп-ля. Погиб и сам Пьетро: его нашли дома в объятиях кого?..
Возникла пауза, во время которой Джакомо допивает свой коктейль и ставит пустой стакан на стол, смотрит задумчиво куда-то поверх головы Адама, словно там что-то есть. Адам инстинктивно оборачивается и глядит туда же, но ничего не видит: потолок с карнизом и полка вдоль стены, на которой стоят стеклянные банки со специями и разноцветными макаронами самой разной формы, – кухня как кухня. Снова поворачивается к Джакомо и спрашивает:
– И кого же? Неужели своей жены?
– Нет, конечно, – удовлетворенно произносит он и гордо заканчивает, – Куклу.
– Куклу? – переспрашивает Адам.
– Куклу или, иначе говоря, «dame de voyage».
– Что за дама де вояж? – уточняет Адам.
– Их использовали моряки в продолжительных плаваниях: они им заменяли женщин, – секс-кукла, сшитая из ткани и женской одежды. А знаешь, почему?
– И почему?
– Кукла не может тебе изменить, потому что она твоя: она не живая, в отличие от женщины, которая лишь позволяет себя любить, – не она, а ты доставляешь ей удовольствие. В отличие от женщины, которая всегда использует мужчину, чтобы получать удовольствие, кукла мне его сама дарит, потому что такова ее природа: для этого ее и создали, сделали RealDoll.
– Это звучит как какой-то манифест. Может, тебе создать клуб или даже партию куклофилов? – иронизирует Адам, отказываясь верить в то, что манекен может заменить живого человека, – Но мне кажется, что именно в самом желании получить удовольствие за счет другого и заключается секрет любви: ты получаешь удовольствие и как бы обкрадываешь другого, не дав ему сейчас то, на что он рассчитывал. А потом он тебя – это соревнование полов: кто кого.
– Ты мыслить как типична женщина, – возражает ему Джакомо, чем окончательно убеждает Адама в том, что тот ничего не знает о них, предпочитая собственные иллюзии облекать в сложносочиненный онанизм и играть роль секретаря-сутенера при успешной проститутке, маскирующей свое древнее ремесло термином «эскорт», – поэтому в конечном счете даже самые великие любовники, как тот же Казанова, предпочитали дарить свою любовь кукле, а не коварна женщина. Для меня как мужчина важна предмет объективация моего желания и свобода получения удовольствия через него. Понимаешь?
– Не очень, – отвечает Адам, для которого слово «объективация» невольно ассоциируется сначала с фотографией полуголой красотки на пляже в рекламном болгарском журнале, случайно оказавшемся волею судьбы у них в квартире, на которую он рукоблудствовал школьником, когда родители были на работе, затем с деревенской девчонкой Клавой, соседкой его бабушки, которая научила его целоваться и позволяла ощупывать свое упругое тело, но не более того, помогая сильными руками потомственной доярки избавиться от эрекции, наконец с первой настоящей женщиной-проституткой Наташей, услугами которой он с благодарностью пользовался до тех пор, пока не женился, – Мне кажется живого человека нельзя заменить. А как же ощущения от прикосновения чужого тела, запах, вкус поцелуя? Химия любви…
– О, это самое простое, – перебивает его нетерпеливо Джакомо, начиная раздражаться от того, что с ним не согласны, – я пользуюсь специальны профюлю-любриканты. Они содержать феромоны, имитировать женский запах. А латекс – это точная копия кожи. Перфетто.
– Может сравним? – провокационно смеется Адам, вдруг ощущая внутри себя кураж обязательно соблазнить его наглядно, доказав всю несостоятельность его сексуальных предпочтений неживого живому, – Давай сравним: я для начала у тебя отсосу, – а если понравится, то продолжим. Ну что, ты мужик или как? Ты что, сексуальный фашист?!
Последние слова неожиданно производят на итальянца совершенно ужасное воздействие: он от ярости багровеет, а глаза наполняются слезами и ненавистью, словно он бык, увидевший красную тряпку, – он тяжело сопит и лицо его кривится от проносящихся в его голове проклятий в адрес Адама.
Джакомо весь как на ладони, все тайны его ума и сердца Адаму открыты: четвертый ребенок в семье мелкого лавочника, он с детства был вынужден помогать родителям торговать и не мог рассчитывать на учебу в университете; отец его во времена Муссолини был членом «Итальянской ликторской молодежи» и даже один год в конце войны состоял в организации «чернорубашечников», помогая выявлять несогласных с режимом; культ дуче в семье его бесил, родившегося через 6 лет после проигранной войны, в развязывании которой был лично виноват Муссолини; в старших классах школы он пристрастился к литературе и примкнул к анархистам-коммунистам в знак протеста против взглядов отца; через статьи Антонио Грамши заинтересовался русским коммунизмом и прочитал «Моя жизнь» Троцкого и «Мать» Горького; через Горького увлекся русской литературой и русским кино, решив учить русский язык; фильм «Сексуальная революция» с Лаурой Антонелли перевернул все его представления о том, что такое любовь полов и как нужно относиться к девушкам, а книга Маркузе «Эрос и цивилизация» окончательно его в этом убедила; на венецианском кинофестивале знакомится с Пазолини, который надолго становится его кумиром; уходит из семьи, вступив в коммуну хиппи и поступает в только что открывшийся в Венеции университет; открывает для себя джинсы, рок-н-ролл и наркотики; вступает в компартию и теряет невинность, – сначала с девушкой, а потом с мужчиной; после просмотра запрещенной «Венеры в мехах» увлекается мазохизмом, а затем фетишизмом; пытается заниматься литературой и публиковаться, но без всякого успеха; едет в СССР в качестве переводчика на Московский кинофестиваль, случайно оказывается в знаменитом кукольном театре, где знакомится со старым актером, открывшим ему секрет занятия любовью с куклами, – он этому научился, сидя в ГУЛАГе; впервые занимался любовью со смертельно пьяной русской актрисой, словно с неживой, – ощущения были такими яркими, что навсегда предопределили его сексуальные предпочтения; всю дальнейшую жизнь он посвятил реконструкции такого полового акта, где главным была бы полная доступность чужого тела для любых желаний, – сначала с потерявшими сознание женщинами, а затем с имитациями женщин, – окончательно девальвировав уважение к личности полового партнера до нуля.
Предложение Адама для него вызов всей его жизни, всему его мироустройству, в центре которого находится его гипертрофированное эго в пространстве личной порнографии как способ заместить чувство любви к ближнему паническим страхом перед свободой этого ближнего использовать его самого для получения удовольствия. И, глядя на Адама, он чувствует свое полное ничтожество перед животным магнетизмом красивой женщины будить в нем плотское желание, вопреки всем его умственным ухищрениям презирать жизнь во всех ее проявлениях, заменяя ее на резиновые фетиши собственных фантазий.
Наконец Джакомо со свистом выпускает воздух через нос и требует:
– Стоп. Ты хотела идти – уходи. Пожалуйста.
– А как же мое предложение? – продолжает настаивать Адам, но Джакомо непреклонен.
– Уходи. Немедленно. Это моя частная жизнь, территория. Иначе я вызову полицию. Уходи.
– Ну как знаешь, – снисходительно усмехается Адам, чувствуя внутреннюю гордость за себя и удовлетворение от того, что все-таки сумел задеть хозяина дома за живое. Не торопясь надевает платье через голову, не без труда застегивает молнию и, подхватив сумку, демонстративно ждет, чтобы Джакомо показал ему путь на выход. Тот обиженно сопит и не трогается с места. Пауза затягивается, пока Адам не топает с раздражением ногой и возмущенно требует:
– Ну что, показывай дорогу! Пожалуй-с-т-а-а-а! Или передумал?
Тот возмущенно фыркает и буквально выбегает из кухни, заставляя и Адама не отставать от того, кто предпочел куклу живому человеку.
//-- *** --//
Неожиданно зазвонил ее мобильный телефон – это Соня Гефтер сумела дозвониться, она скороговоркой сообщает совершенно ужасные вещи: в Москву ввели войска для подавления беспорядков; у протестующих оказалось оружие, и начались настоящие уличные бои; образовались отряды «нового порядка», которые открыто призывают бороться с режимом по всей стране; на юге началось наступление украинских войск на Крым, а в новостях по радио и телевидению у них сообщают о высадке натовского десанта где-то на западном побережье полуострова, – а затем интересуется, как у нее дела и что с квартирой. Узнав о том, что отключили электричество, а квартира при вчерашнем теракте не пострадала, советует никуда не выходить, объясняет, где у нее запас консервов и свечей. Разговор прерывается так же неожиданно, как и начался. После телефонного звонка Тудоси начинает заметно нервничать, ясно видя, что ситуация выходит из-под контроля: она одна в чужом городе, где введено осадное положение, и непонятно, какая власть окажется здесь завтра, – ей все равно по большому счету, кто здесь у власти, но очевидным образом при украинском реванше она окажется на оккупированной территории с совершенно неопределенным статусом. Последние два года огромное число русских бежало на Украину и вошло во власть, развернув пропаганду о том, что Украина – это тот плацдарм другой, свободной России, с которого и нужно начать наступление по освобождению от действующего антинародного режима. Невольно возвращается к содержимого прочитанной главы: «Россия – это страна, развращенная Господом Богом: он все время ей все прощает, от всего спасает, вместо того, чтобы предать суду за ее духовный разврат». Вот зачем автор пишет такие гадости, в чем цель его работы, его духовной работы? Он что, как душевнобольной, – который рисует не для людей, для себя, – тоже пишет, чтобы освободиться от внутренних демонов? Или же он хочет самоутвердиться, но тогда за мой счет, а это нечестно. О любви больше всего любят говорить убийцы и палачи».
Как девственница она никогда не задумывалась о половой стороне человеческой близости, которая для нее является чем-то совершенно чуждым: любого человека она воспринимает как духовную сущность, как умное развлечение, – представить себе те половые извращения, что описывает автор, вне цели полагания ее жизни. Но как крайне дрессированный человек, привыкший пунктуально следовать поставленным перед собой целям, а также не имея возможности чем-либо еще заняться, она вновь продолжает свое чтение, уже заранее приняв для себя решение писать отрицательный отзыв на рецензируемый ею текст.
Глава 8
Ночная Венеция будоражит еще сильнее, чем при свете дня: лабиринт средневековых узких улочек, гулкие звуки шагов, когда вдруг начинает казаться, что ты в чьем-то сне на дне чужого подсознания, – где воображение легко переносит тебя в любую эпоху и время. Но сейчас, кроме старых кирпичных стен с карнизом и арками из изъеденного водой и ветром камня, вокруг Адама ничего нет: время здесь давно остановилось, предоставив жизни торговаться со смертью, принимая к оплате любые желания, ведущие к растлению души, – он движется наобум, совершенно не понимая, как он выберется отсюда.
Оказывается на площади со зданиями трущобного вида с обветшавшими и частично руинированными фасадами, словно это ночная архитектурная декорация, безродная помесь живописной ведуты Франческо Гварди и Джорджо Де Кирико. В углу площади, у подножия облезлого от времени дворца со зловещими черными провалами окон горит яркий огонь в металлической бочке, вокруг которой сидит по кругу разношерстный сброд в составе 12 мужчин разного возраста и вида: со всей Европы и Африки сюда прибивает человеческий мусор, – от голимых негров до гонимых арабов, – который причудливой пеной оседает на мостовых этого города, предлагая свои услуги всем, у кого водятся деньги.
Сейчас стая мелких воров-попрошаек и торговцев контрабандой собралась вместе, чтобы пропустить косячок по кругу и обсудить планы на грядущий день: все, что их связывает между собой, – это отсутствие легального статуса в Венеции, – официально они здесь не существуют.
Адам смело подходит к ним и приветствует:
– Буэно ночи, синьори, – гордясь тем, что уже может хоть что-то сказать по-итальянски, после чего интересуется, – Кэн ай энджой йо компани?
Вокруг импровизированного очага собрались четыре негра, три араба, один азиат, два пакистанца жуликоватого вида и два уже немолодых хохла с обвислыми казацкими усами, – которые с явным недоумением и внутренней тревогой смотрят на красивую брюнетку с сумкой через плечо, несмотря на ночь, одетую лишь в платье с длинными рукавами.
Один из негров со шрамом на щеке наконец делает приглашающий жест и пододвигается, уступая Адаму место подле себя. Тот молча присаживается и тут же протягивает растопыренные пальцы рук к огню, погружая их в струящиеся волны горячего воздуха, поднимающиеся со дна бочки, где весело потрескивает пламя.
У себя на Родине Адам в образе женщины никогда не посмел разделить компанию бомжей ночью, т.к. наверняка его бы изнасиловали или убили, но здесь он ни о чем не беспокоится: он в Европе, где личность неприкосновенна и на страже этого принципа здесь стоит Закон, – он искренно верит в свою безопасность.
Один из арабов затягивается самокруткой с марихуаной, которая пришла к нему по кругу на момент появления Адама, и передает ее следующему.
Наконец импровизированная «трубка мира» доходит до соседа Адама справа: страшно худого эфиопа в белых просторных национальных одеждах с кожей, отливающей серо-пепельным цветом в всполохах огня, – который не торопясь и не издавая ни единого звука глубоко затягивается и, не выпустив ни единого облачка дыма наружу, передает самокрутку Адаму.
Негр слева, – тот что со шрамом, разрешивший Адаму присесть к костру, – просит:
– Плиз, енджой ауэ хоспиталити.
Все выжидательно смотрят на Адама и он почти физически ощущает что от его решения брать или не брать самокрутку зависит его дальнейшее пребывание здесь. Адам никогда не курил, если не считать случайной попытки в далеком детстве попробовать закурить окурок найденной папиросы, за что его жестоко выпорол отец, отбив навсегда интерес к табаку, – и всегда брезгливо относился к курильщикам, – но сейчас ему даже самому любопытно попробовать легкий наркотик, которым причащаются местные бродяги.
Он осторожно берет двумя пальцами правой руки самодельную сигарету, конец которой тлеет всеми соблазнами мира, и подносит ее к губам. Неумело затягивается и кашляет от горячего дыма, заполнившего легкие и горло внутри: ничего, кроме странного ощущения в сознании, что он испаряется, как будто он выкурил сейчас сам себя, превратившись в дым, наполнивший его до краев, – еще чуть-чуть, и он вылетит наружу и растает без следа в окружающей ночи.
Единственное, что может его спасти от полного уничтожения – это попытка удержать внутри себя свое я посредством задержки дыхания до полного его растворения в самом себе. Глядя на ярко-красный кончик тлеющей самокрутки, он словно одно единое с этим огоньком, с огнем неугасимым в ночи этого мира, где нет места свету, ибо весь свет и все тепло теперь сосредоточены именно внутри этой искры, питаемой плотью и духом Адамовым: только от него одного зависит судьба этого света и спасение от смерти, – он как свечка на ветру, которую может задуть любой сильный порыв ветра.
Его осеняет, что сверхзадача, цель всей его жизни – это воспламенить огнем этой великой любви к себе всех остальных, кто собрался здесь и сейчас.
Адама охватывает желание поделиться со всеми остальными нечаянно обретенным им откровением, но никаких звуков, кроме бессмысленного «У-и-и-и-и-я, и-е-с-с-с» он не может издать.
– Йес, гуд шит! – довольно смеется негр со шрамом и, взяв из растерянных рук Адама остаток самокрутки, в одну затяжку ее уничтожает, – остатки швырнув в огненное чрево бочки, – после чего кидает в огонь несколько старых книг в кожаных переплетах с золотым тиснением «Holy Bible», которые лениво начинает лизать огонь, обугливая страницы одну за другой, заставляя их скручиваться и медленно перелистывая, словно их прочитывает перед тем, как уничтожить.
Взгляд Адама невольно останавливается и сам собой фокусируется на этих листах, покрытых мелким шрифтом истории народа, к которому он глубоко равнодушен, так же как и к тем гимнам и преданиям, собранным в этих томах.
Зрелище уничтожения библий завораживает Адама своим варварским великолепием: вот так же горели в его воображении костры с картинами на площадях Третьего Рейха, на которых сжигали ненавистное ему дегенеративное искусство XX века, – в голове его звучит барабанная дробь сердца, заставляя сжиматься сами собой кулаки в ярости к счастливчикам, сумевшим совершенно незаслуженно занять ЕГО место в истории и музеях с картинными галереями.
«Первым сжечь Пикассо и Брака, Матисса туда же, к чертовой матери, а заодно Макса Эрнста и Сальвадора Дали. И всех абстракционистов, начиная от Кандинского и кончая Джеймсом Джойсом: омерзительная литература, приводящая к разжижению мозгов. Оставим одного Миро из испанцев, а всех остальных в печь. А на их место меня. Точно, меня-я-я-я. Рядом с Рафаэлем, и чтоб повыше Дюрера: уж точно я рисую получше, чем он, – сухой художник, по-немецки деревянный. Вот наглядный пример, когда литература дарит нам тепло: по-настоящему, а не гипотетически, – горящие книги – это круто. Гитлер знал, что делал. Вот когда слово греет, воспламеняет. А я – ведь я их должен воспламенить любовью ко мне. Какие насыщенные цвета, словно впервые их вижу: вот так рождаются и погибают миры в пламени вселенской любви. Ой, мерзну я, мерзну».
Он вдруг явственно ощущает, что его бьет озноб.
– Холодно что-то, может, дровишек подбросим? – Ни к кому конкретно не обращаясь, произносит он стуча зубами и прижимается к металлической бочке, обхватив ее двумя руками.
– Шо змирзли? – снисходительно рыгает один из хохлов и важно гладит усы, – з прибуттам к нам, дивчина. Як тиби звуть?
– Не знаю, кажется Франческой, а может быть и Татьяной? Как там у Пушкина: «Кажись, она звалась Татьяной», хотя я могу и ошибаться. Нет, все-таки Франческой, но если тебя это напрягает, то зови Адамом. Я не обижусь. Мне уже все равно.
– Як тиби забрало, глянь Гаврило, она забыла, как ее звуть.
– А що я, это нищо-о-о, – тихо гудит басом второй хохол, – коротышка-недомерок в американской бейсболке, – шмаль що надо-о-о-о, добре шмаль. Дякую хлопцям.
Негр со шрамом пытается отодрать Адама от бочки, но тот вцепился в нее мертвой хваткой и твердит себе под нос одно и то же: «Поддайте огоньку, холодно, поддайте огоньку».
Первый хохол обращается к нему:
– Эй, Асита, гив мо файер. Леди колд.
Тот недоуменно пожимает плечами и, оставив Адама в покое, швыряет на дно бочки большой кусок деревянного распятия, которое они незадолго до появления Адама разрубили на несколько частей. Адам, прижавшись ухом к горячему телу бочки, внимательно слушает, как гудит внутри у нее пламя, пожирающее символ страданий Христа.
Шум костра кажется ему осознанной речью, рассказывающей историю о том, что огонь младший брат света, горячий и неспокойный, вечно голодный, безумный отец, созидающий и пожирающий целые миры ради ненасытного голода, терзающего его нестерпимой мукой зависти к более удачливому брату, которому досталось небо и всеобщая любовь, а ему земля и вечный страх перед ним. История эта захватывает его настолько, что он готов слушать ее всю ночь напролет, но тут ему в голову неожиданно приходит другая мысль, заставляющая забыть об огне и перефокусироваться: если огонь лишь бледное подобие света, то что же такое его речь по отношению к его мыслям, а его интеллект по отношению к его уму?
Ни одно слово даже близко не может выразить всю глубину эмоций и чувств, которые он сейчас совершенно заново переживает. Мысль, что он безнадежно одинок в своей сверхсложности и утонченности и недоступен для понимания другими, так расстраивает его, что он начинает взахлеб плакать, искренно сочувствуя своему приятелю Бате, писателю-садомазохисту, безуспешно пытающемуся записать хоть одну свою мысль объективно-точно вот уж лет десять без всякого успеха: он для графомана пишет слишком хорошо, а для писателя слишком плохо, – это тот сорт литературы, которая исчезает сразу после прочтения, испаряясь из памяти вместе с похожими словами и чувствами, словно их никогда и не было в голове.
«Пурген для мозга» – любит говорить Батя, который не может состояться, т.к. он все время использует в своих текстах чужие выражения и слова, а своих у него нет: они ведь все по-определению уже открыты до него, – собирая части речи и фразы из чужих текстов словно Плюшкин, наслаждаясь их красотой и звонкой формой, но как дети, собирая яркие камушки в воде, бывают жестоко разочарованными, когда они обсохнут, так и его приятель Батя постоянно ужасается тому, что выдернутые из контекста слова меркнут и превращаются в пустую шелуху звуков, словно хрупкие чешуйки от исчезнувшей луковицы смысла, воспроизводя, но не обозначая.
«А я всего лишь компилятор форм, расставляющий повсюду монументы, словно плевательницы при скамейках в парке, вместо того, чтобы сочинять миры, в которых торжествует Гений Смерти. Вот бы спроектировать Сад Наслаждений, словно Босховский парафраз, а в гротах и подземельях при нем расположить знаки прямо противоположного свойства: как у Ашенбаха в его сне о Дионисийском шабаше, – например крематорий под Храмом плотской любви, – борделем, полным тронутых сифилисом шлюх, каждая из которых восседает на своей кровати как на троне, с безносыми лицами, прикрытыми сверху ярко раскрашенными масками Коломбин, – или пантеон никому не нужных героев, под которым расположить общественный сортир, – гадить на их память так же почетно, как и возлагать к их надгробию никому не нужные цветы, – или разбить елисейские поля в виде пастбища коров где-нибудь на ядовитом болоте, – стоят, понимаешь, по горло в трясине недоенные коровы и орут нечеловеческими голосами, вот как сейчас, – М-у-у-у».
Во рту очень сладко, словно он только что съел шоколадный торт с вишней и его послевкусие длится предвкушением стакана холодного молока, который дополнит ощущения полного уюта на душе.
«Так pizdato мне никогда не было, – говорит одна часть души Адама, а другая, – та, что уместилась у него чуть пониже пупка, – хочет, чтоб ее приласкали, – сейчас бы заняться любовью и умереть тогда. Жизнь состоялась».
Адам вдруг ощущает, что бочка горячая, – очень горячая, – и он отпрянывает от нее, словно черт от ладана, начиная хлопать себя по бокам, словно сумасшедший, будто пытаясь потушить охвативший его огонь.
Сидящий напротив него азиат что-то по-птичьи испуганно вскрикивает, но на него никто не обращает внимания, т.к. все заняты хлопотами вокруг Адама: каждый из мужчин рассчитывает воспользоваться им, – особенно пакистанцы, которые у себя на родине неоднократно участвовали в групповых изнасилованиях женщин с последующим их забиванием камнями за то, что их жертвы нарушили законы шариата, – чтобы удовлетворить свою пробужденную наркотиком похоть. Адаму же кажется, что он кадило божье, полное ладана, весь в клубах ароматного дыма и ему нужно, – опять навязчивая мания, – обойти всех мужчин и окурить каждого своим ароматом благодати, пробудив в них любовь к себе.
Он вскакивает и, кружась словно в танце, раскачивая бедрами как заправская танцовщица, скользит вдоль разноплеменного сброда, стремясь к каждому из них прислониться задом или грудью, потрепать за волосы или игриво ткнуть в бок, пытаясь спровоцировать на сексуальную агрессию в свой адрес: но это настолько безумно и неожиданно, что все мужчины словно заторможенные, никак на его провокационные действия не реагируют, просто глупо скалясь друг на друга, воспринимая все его выходки как беззлобное шутовство. Пожалуй, что исключением являются пакистанцы и азиат, но по разным причинам: оба пакистанца двоюродные братья из провинции Пенджаб, откуда бежали из-за осквернения могил женщин, трупы которых употребляли в пищу, воспринимающие Адама в образе женщины лишь как танцующий гибрид шаурмы с говорящей вагиной; а азиат индуистский монах из Ямны, соблюдающий обеты целибата и практикующий ритуальные убийства в честь богини Кали, – привыкший существовать в раковине собственных убеждений как рак-отшельник, прикрытый непробиваемой броней глубочайшего скептицизма к окружающей его действительности, – они словно две склизкие жабы и ящерица-хамелеон, для которых Адам это лишь жирная муха, нечаянно-опасное навязчивое лакомство для демонов похоти братьев и гордыни беглого монаха.
Скалящиеся мужские особи вслед за жабами и хамелеоном начинают стремительно перекидываться в черт знает что, в зависимости от того, на кого похожа физиомордия каждого из них: негр со шрамом уже беззвучно хохочущая гиена; худой эфиоп – изможденный гепард с грустными глазами; круглолицый большегубый негр вылитый буйлов, а его сосед горилла; один из арабов гордо восседает орлом, презрительно кося одним глазом на своих соседей – щекастую крысу и чванливого верблюда; братья-славяне – гусь и свинья, глубоко и взаимно презирающие друг друга «товарищи», – одним словом, зверинец, жадно следящий за Адамом с поистине зверским любопытством.
Теперь, когда все мужчины были им взбудоражены, ему необходимо хоть что-то им предложить, чтобы купить их любовь. Адам это чувствует инстинктивно как рискованное животное, – но предлагать нечего, кроме своего тела и ожерелья из муранского стекла, с которым он сбежал от Мефица. И тут его осеняет: если Иуда-обманщик сумел создать веру в себя, используя свое уникальное сходство с распятым братом Иисусом, то уж он-то, Адам, обладающий способностью читать мысли всех мужчин, легко может обратить их в свою веру, где роль Бога будет играть он сам.
Идея так дерзка, что слегка трезвит его, словно холодный душ.
«Объявить себя Богом и заставить любить – чем не задача, достойная настоящего гения. А я гений, следовательно, это для меня: любой дурак спроектирует сад или кладбище, а спроектировать с нуля, из ничего, только по моей прихоти новую религию и мифологию – это очень серьезно, это нельзя будет игнорировать, – я уподоблюсь Будде и Магомету, мое имя останется в веках. Именно, черт побери, вот зачем я жил и готовился – стать тем, кто заставит себя любить, кто переформатирует все человечество. Новая религия – это как terra incognita, это как открыть Америку или создать новое государство».
Теперь он знает, что предложить бродягам, но не знает, как это сделать: он лишен способности с ними говорить, но обладает даром внедрять свои мысли прямо в их умы, – ведь все они случайное единство одиночек здесь и сейчас только лишь для того, чтобы воспользоваться чужой удачей или поживиться за общий счет. Пока они загадка для Адама, но ему нужно лишь увидеть их глаза, чтобы все тайны их жизни для него исчезли. Нужен яркий свет, а свет может дать лишь открытый огонь; огонь в руках – факел, значит, необходимо ограбить самодельный очаг.
Из бочки торчит кусок распятия, брошенный туда «гиеной», на котором изображена левая рука Иисуса. Адам выхватывает его и начинает размахивать над своей головой пылающей дланью Бога и хохочет с отчаянием человека, решившегося на преступление: он готов этим импровизированным факелом ударить любого, кто откажется ему подчиняться.
«Аз воздам», – истерически ржет он и обегает свой зверинец, который уже испуганно жмется в узкий круг вокруг бочки, встав к ней спиной. Освещая лица своим факелом, он жадно вглядывается в их глаза, сея в них страх, а через страх веру в чудо: на себе самом он отлично знает, что страх – отец любого чуда и что чудо всегда сопутствует личностному страху, – сумеешь испугать – сумеешь подчинить.
«Вы мои апостолы греха, – внушает он им, вздымая в их душах цунами ужаса перед собой, – я ваша альфа и омега, начало и конец».
Каждого он теперь знает по имени. К каждому он может обратиться, используя его слабости и пристрастия в качестве неопровержимого аргумента.
«Вот игра, достойная Бога: людьми и их страстишками лепить летопись мира, наделяя ее смыслом, – заниматься целеполаганием для всего человечества, меняя ландшафт истории по своему усмотрению. Отменю Средневековье к чертовой матери и объявлю гомосексуализм нормой: а почему и нет? Для Бога все возможно. Пусть мучаются».
Его властный голос звучит внутри каждого из двенадцати, обещая исполнить все их желания, если они полюбят его: если ты предлагаешь все, что у тебя есть, то вправе требовать взамен то же самое от тех, кому предлагаешь, – и для начала надо всего-то поцеловать ногу в знак верности и преданности Адаму.
«Целуйте мне ногу, как папе Римскому, а я вам разрешу жить так, как вам хочется, невзирая на остальных, – хохочет он в головах смертельно испуганных мужчин сатанинским откровением, – Вы все гонимы и отвергнуты людьми всего лишь за то, что недостаточно успешны. Я сделаю вас моими 12-тью апостолами главных человеческих слабостей: алчности, зависти, похоти, обжорства, гнева, гордости, лени, властолюбия, жестокости, злоумия, глупости и тщеславия, – одним словом пастырями всех остальных овец в этом городе. Если вы любите меня, то целуйте мне ноги!»
Но никто из них не рискует приблизиться к Адаму, словно он прокаженный или же чумной, о болезни которого они извещены: их лица искажены страхом и отвращением, будто он не соблазнительная красавица, призывающая ее любить, а нечто настолько омерзительное, что даже прикосновение к нему губительно, не говоря о чем-то большем, – при малейшем движении в их сторону они испуганно прядают в разные стороны подобно стайке жадно-трусливых голубей на площади Сан-Марко, когда их пытаются поймать дети, снова собираясь вместе на расстоянии вытянутой руки от любого, кто хочет к ним приблизиться.
«Вот незадача – испугал, так испугал, – досадует Адам, но тут же решает исправить положение, – Всякий из вас, кто первым мне признается в любви, станет среди вас первым, и я наделю его такой властью, что все другие ему позавидуют и станут служить. Кто желает поцеловать мне ногу?»
Глядя в искаженные страхом лица он ясно читает как внутри каждой из стоящей перед ним человекообразной особи борются два начала: страх и жадность, – и в конечном итоге жадность пересиливает страх. Первым к Адаму бросается один из хохлов, – долговязый «гусак» с длинной худой шеей, – и сразу же за ним его земляк-коротышка, вцепившийся ему в спину с криком: «Куды, бис, дидька лысого!» пытаясь его отпихнуть в сторону.
Оба они опрокидываются на землю, намертво вцепившись друг в друга, в том время как остальные члены трусливой стаи устремляются к Адаму, пытаясь не задеть дерущихся, но безуспешно: сцепившиеся хохлы яростно брыкаются, стараясь не дать другим опередить их и подсекая пытающихся их обойти, – в результате чего половина несостоявшихся «апостолов» оказывается сбита с ног, а другая пытается через них пробиться к Адаму, отпихиваясь от них всеми частями тел.
Массовая драка, в которую неожиданно оказываются вовлечены все мужчины, приводит Адама в совершенный восторг, и он крутит пылающую руку Иисуса все быстрей и быстрей, пока не образовывается огненный круг над ним, словно чудовищный нимб новоявленного лже-мессии, в отсветах пламени которого у его ног копошатся черви, на которые он будет ловить остальную рыбу человечества.
Неожиданно он замечает, что не одинок в своем восторге самоупивания собственной исключительностью и напротив него стоит его альтер-эго в образе старика-азиата, отказавшегося участвовать в драке за право первым поцеловать ему ногу, хитро скалясь на него, словно Будда на грешника.
«Самый честный союз – это союз с другим одиночеством», – мелькает в голове у Адама чья-то мысль и он даже готов объявить азиата первым своим апостолом, но тут он чувствует, как кто-то схватил его ногу и жадно лижет языком его лодыжку. Скосив глаза вниз, он видит, что первым к его ноге припал один из пакистанцев.
«Видимо, это патология, – огорчается Адам, т.к. ему крайне неприятно, что победил самый мерзкий из всех бродяг, да еще и страдающий людоедством, – для него я два в одном: и удовольствие, и закуска, – как для алкоголика огуречный лосьон».
Следом за ним к другой его ноге буквально прилип второй пакистанец, обжигая его кожу своим горячим дыханием, взвизгивая с характерным акцентом «Йя из эйлит, йя из тайди», словно это какая-то молитва. Еще секунда и поверх братьев его ноги охватывают оставшиеся члены новоявленного братства, облепив его со всех сторон и уже начавшие пытливо сзади ощупывать его ягодицы, отчего ему становится как-то не по себе: еще секунда, и он свалится под тяжестью их тел, чтобы дать им возможность собою овладеть, – и лишь резким движением свободной руки ему удается отогнать их от себя.
Одни лишь пакистанцы, по-прежнему вцепившись в ноги, не позволяют Адаму сдвинуться с места. Он опускает свой факел и поджигает волосы на голове сначала одного, а затем и другого брата: с характерно-сухим треском волосы вспыхивают, – после чего они, оставив Адама, начинают бешено кататься по земле, хлопая себя по голове рукавами своих рубах, пытаясь сбить пламя. Воспользовавшись обретенной свободой, Адам бежит к азиату, продолжающему хранить двусмысленную улыбку на своем морщинистом лице, словно это хорошо отрепетированная гримаса, призванная скрыть его настоящие чувства.
Позади него жалобный рев пакистанцев, запах паленых волос и громкая разноязыкая брань дерущихся между собой самцов, упустивших добычу. Но сейчас важно только одно – заставить азиата покориться, принять его власть над ним и добиться от него клятвы верности в любви любой ценой: вот задача, достойная его честолюбия – сломать броню его убеждений и раздавить его обнаженную личность словно клопа просто ради удовольствия, – самоутвердиться за счет слабости другого – любимая русская забава. Но у азиата нет слабостей, т.к. он убежденный аскет и с детства воспитан в самоограничениях. Единственное, кому он предан – это богиня Кали, которую он считает своей матерью: она не только его защищает от всех неурядиц этого мира, как своего ребенка, но и является основой всей его жизни как самая чистая и бескорыстная эмоция именно потому, что это любовь к самому страшному и непривлекательному, что для непосвященных является воплощением чистого ужаса, – ужас его вдохновляет. Она для него ассоциируется и с образом Родины-Матери, во имя освобождения которой он помогал убивать английских колонизаторов, когда ему было всего семь лет: он заманивал ненавистных саибов в дома своих учителей, где их душили, принося в жертву Кали-Ма, – и с источником максимального блаженства, когда он принял отречение от мира и стал считаться свами, удавив собственноручно свою первую жертву – Джейн Адамс, туристку из Манчестера.
Адам страстно шепчет ему во все его чакры, что он тот, кому он всю жизнь молился и служил, а не узнал его только лишь потому, что привык видеть его как нечто ужасное, а не соблазнительное и манящее.
«Ты же всю жизнь мечтал встретиться со мной, возлюбленный мой раб Мья, прозрачный для моих помыслов, как кристалл изумруда. Заметь, я знаю твое имя, но ты мне его не называл! Откуда? Правильно, я его знаю потому, что я помню имена всех моих детей, кого я оберегаю от демонов, сокрушительницей которых являюсь, но также и потому, что избрала тебя, чтобы ты мне послужил здесь и сейчас в этом городе. Целуй ногу и обретешь мою власть, иначе я отдам тебя во власть всех чертей, которых ты знаешь, и еще мириадам тех, имена которых тебе не известны. Я сломаю тебя, как сухой тростник, если ты мне не поклонишься».
Самое удивительное для Адама, что в ответ на его слова он слышит только гулкую пустоту внутри старого азиата, эхом повторяющую его слова, но ни страха, ни отчаяния; никаких эмоций, словно он шепчет в устье глиняного кувшина.
«Не душа, а потемки: вот где черти водятся», – недоумевает Адам такой несгибаемости, словно это не живой человек, а статуя и тут же решает, что вместо вкрадчивых слов и обещаний для такого примитивного существа нужно предложить что-то настолько ужасное, что он в своей многотрудной жизни еще не встречал.
Он напрягает память и выуживает оттуда самое страшное, что только испытал – пение Кобзона под звуки партийных гимнов, сочиненных Пахмутовой и Добронравовым: акустический кошмар Адамовой молодости, ретранслированный прямо в сознание старика, действует на азиата просто душераздирающе, – он тут же падает к его ногам со слезами на глазах и лишь с одной мыслью, больно свербящей у него в мозгу: «Тишины молю – тишины».
Медный голос партийного гимноизвергателя разносит в клочья внутренний покой, заставляя мысль индуиста бешено вертеться, словно блохастая собака пытается ухватить себя за в кровь искусанный хвост в надежде получить облегчение: еще секунда, и он сойдет с ума от насквозь фальшивых звуков и слов, в которых прошла комсомольская юность Адама, – но все безуспешно, раз нарушенная тишина и внутреннее спокойствие упущены навсегда, голос Кобзона как собачье дерьмо навсегда прилип к Карме старика, не позволяя больше молиться Кали, заглушая все в утратившей невинность душе.
Адам может торжествовать – он сумел уничтожить, пусть и случайно, все самое чистое и бескорыстное, что азиат взрастил в гробовом молчании внутри себя и что давало смысл к его существованию: теперь, когда братство изгоев с их атмосферой взаимного единения распалось, он может их покинуть, предоставив каждого своей судьбе. В довершение Адам достает из сумки украденное ожерелье и вкладывает в руки азиата, как последний дар коварного Одиссея покоренному Илиону, нисколько не сомневаясь, что драка, спровоцированная им, продолжится с новой силой: теперь уже за муранское стекло.
Старик падает к его ногам и лобызает его ступни, а он устремляется в ночь наобум, освещая себе дорогу пылающей дланью Иисуса, нисколько не заботясь о брошенных им на произвол судьбы новоявленных апостолов греха. В багровых отсветах пламени окружающие стены домов пляшут зыбкими тенями, в каждой из которых прячется черт знает что, выскочившее из подсознательного страха Адама и поселившееся там, снаружи: и этот страх гонит Адама по лабиринту средневекового города куда глаза глядят, лишь бы не оглядываться назад, где затаилось что-то настолько ужасное, что даже думать о нем страшно, – вперед, скорее вперед, пока не угас огонь факела, разгоняющий ночной мрак и освещающий дорогу.
Впереди возникает плакат с изображением трансвестита и подписью «She is he», виденный им у загадочной лавки древностей, где он купил злополучную маску, ввергнувшую его в это приключение.
«К чему бы это?» – мелькает в его голове робкая надежда и, свернув за угол, он неожиданно оказывается на улице, полной туристов и освещенной витринами магазинов и тратторий: он снова вернулся в цивилизацию, вынырнув сюда из омута чудовищного экзистенциального чрева подсознательного своей темной стороны, полного хитросплетений переулков-потрохов со всем тем человеческим дерьмом, которое туда попало волею случая и ждет, когда из общественных экскрементов неотвратимо превратится в важный социальный элемент, рано или поздно легализовав себя в публичной жизни этого города-оборотня, – теперь факел ему не нужен.
Он швыряет со всей силой, на которую только способно его женское тело, остатки горящего распятия в темноту позади себя и встав перед витриной, полной венецианских зеркал, внимательно себя разглядывает со всех сторон, стремясь хотя бы наспех привести в порядок свой внешний вид.
И тут его хватает за ягодицу проходящий мимо него неопределенного возраста человек в замшевом пиджаке поверх футболки с надписью «Elvis is dead, Sinatra is dead, I also feel not so good» в сопровождении двух спортсменов в шелковых тренировочных костюмах с переломанными лицами боксеров. «Хороша Маша, да не наша», – слышит он под глумливый хохот молодых людей родную речь и, резко обернувшись, ловко наносит пощечину по небритому лицу своего обидчика.
– Ты чего? Больно же, – испуганно отшатнулся тот.
– Я надеюсь, – томно выдыхает Адам и глумливенько так улыбается: насколько может.
//-- *** --//
Наконец-то дали свет и заработали радиочасы, заорав нечеловеческим голосом какого-то местного патриота призыв к борьбе с либерастами и национально чуждыми элементами в Крыму до окончательной победы (правда, в чем она заключалась, патриот не объяснил: видимо, это было в начале его речи, которую Тудоси не могла слышать), а затем диктор решительно-зловещим голосом объявил, что на всей территории Крыма немедленно вводится военное положение в связи с нападением сил киевской фашистской хунты на республику, а всем нерусским и приезжим необходимо встать на учет в органах внутренних дел по месту жительства. Включив телевизор, она с удивлением узнает, что никаких терактов в Севастополе не совершалось, а кто распускает об этом слухи, является пособником западной информационной войны: показали двух столичных журналистов, уже дающих признательные показания, и изъятую у них валюту и французские вино и сыр, – выступил премьер-министр и радостно заявил, что рост экономики в новом году будет рекордным, кризиса в стране не было и нет, а Россия оспорит в международном суде отмену чемпионата мира по футболу и, несмотря на происки международного гей-лобби, проведет альтернативный чемпионат для всех натуралов. Затем Тудоси с большим удовольствием посмотрела подробный репортаж сначала о засилье педофилов в школах и вузах по всей стране, причем все они были активными членами Интернет-сообщества Facebook и получали подробные пошаговые инструкции по растлению малолетних из Госдепа прямо на свои аккаунты, затем поучаствовала в телемолебне о спасении ее богоспасаемой страны и анафемствовании всех евросодомитов… Снова отключили свет, отчего Тудоси лишилась возможности пообедать дома.
«Опять во всем еврозоофилы виноваты», – пошутила она про себя и, одевшись, отправилась в город в надежде найти место, где она могла бы заказать себе горячую еду. Проспект забит военными и спасателями с пожарными, разбирающими завалы в гостинице, у нее первый же случившийся патруль проверил документы и задержал, объяснив, что она находится здесь незаконно: вместе с остальными нелегалами ее доставят в военную прокуратуру для дальнейшего разбирательства, – все энергично-суетливые аргументы Тудоси военными не принимаются. Ее сажают в пока еще полупустой вагонзак в компанию с двумя молчаливыми татарами и евреем, который все время не переставая твердит, что он хозяин ломбарда и ни в чем не виноват. Уже сидя внутри машины, Тудоси осознает, насколько права была ее подруга Соня, советовавшая ей никуда не выходить: началась война и законы больше не действуют, все решают случай и настроение.
«Если бы я случайно не вышла из квартиры, то все было бы по-другому, – сокрушается про себя Тудоси, стараясь не слушать, что говорит ей не переставая еврей, – неужели мы все теперь заложники чьей-то чужой воли». Приводят еще троих задержанных, из них два армянина и девушка-украинка, на которую тут же переключает все свое внимание сосед-еврей, а Тудоси, достав из сумки уже изрядно потрепанную рукопись, словно отгораживается ею от всех в машине, и пытается читать, чтобы хоть как-то убить время.
Глава 9
Человека, с которым столкнулся Адам, зовут Николаем Артуровичем Колосовым: это «серьезный человек» из мира большого бизнеса, замешанного на криминале и деньгах, которые уводят большие начальники спецслужб из крупной госкомпании, торгующей сжиженным газом в Европу, – у него отшибло память всего пару часов назад, когда после крупного выигрыша в казино Вендрамин-Калерджи его опоили там каким-то психотропным препаратом и забрали все его деньги.
Все, что сейчас помнит Колосов – это то, как его зовут и что он должен разобраться с каким-то Славиком, но как он выглядит и кто это такой, для него остается загадкой. Такая же участь постигла и охранников «сурьезного человека» Киру и Гошу, интеллект которых и без отравления не превышал уровня семилетних детей: они отлично помнят, кому служат, а что делать за них всегда решает их босс, которому они по-собачьи преданы. Теперь же в них бодрствуют одни лишь инстинкты очень злых животных, которых разозлили и смертельно напугали.
Стоящий перед Адамом человек был бы красив, если бы не был уродлив: высок и атлетически сложен, загорелое лицо с однодневной модной щетиной; в умных глазах сквозит обида и злость, отчего взгляд его кажется свирепым; рот его все время кривится набок, словно у него судорога, а на левой щеке огромной родимое пятно, – чудовищно багровая клякса, – похожая на несмываемый след чьей-то пятерни, – в его облике что-то неуловимое от паяца и палача одновременно.
– Ты что же, русская? – словно выплевывает он из себя слова и одновременно делает знак рукой своим телохранителям пока не трогать Адама.
– Ага! Татьяна русская душою: не только телом, но pizdoiu, – язвит Адам со всем возможным кокетством, которое только способен разыграть, – А ты откуда такой красивый нарисовался?
Ответ его не интересует, т.к. он благодаря своему дару все знает об этом нечаянном собеседнике: он здесь потому, что обожает итальянскую кухню и у него дом в Виченце; он любит играть в рулетку и всегда ставит только на зеро, испытывая себя на удачу; в Венецию он приехал вчера на встречу со своим банкиром, которому должен был передать очередной миллион наличных евро, которые украл у своих хозяев-бандитов; он делает это не в первый раз и смертельно боится, что об этом узнают те, у кого он ворует, – тогда ему конец; на встрече со Славиком, – кто это такой, в памяти Колосова провал, – он проговорился о своих махинациях из тщеславия доказать, что он ловчее и умнее, чем тот, а Славик подло исчез с его деньгами, на которые они играли в рулетку на цвет и число, – на красное и четное ставил Колосов, а Славик на черное и нечетное, – измеряя таким образом свое везение на спор, – он жертва собственной самоуверенности и жестоко за это наказан.
Потеря денег – это худшее, что могло бы с ним случиться, но что еще хуже: он не знает своего обидчика и поэтому не может отомстить, – впервые в жизни он оказался в роли жертвы, а не палача. Внутри у Колосова борются два противоречивых чувства: ударить Адама по лицу за его дерзость или же начать с ним отчаянно флиртовать, постаравшись произвести на него неотразимое впечатление, – он ясно читает это по его глазам.
Чтобы решить вопрос в пользу флирта, Адам решает спровоцировать Колосова.
«Хочешь умереть на женщине – выбери эту: хотя бы получишь удовольствие», – выдыхает он в его подсознание соблазнительную идею, а затем, полуприкрыв глаза, томно поводит плечами и повторяет свой вопрос:
– Отвечать будешь или дальше пойдешь?
– А ты мне нравишься. Как зовут? Татьяной? – цедит сквозь зубы Колосов, заглотив наживку чужой мысли, словно бы она его собственная, – Мне нравятся дерзкие: такие, как ты.
– Меня зовут Франческой, но ты можешь звать меня просто Франкой.
– Ты что, итальянка? – искренне удивляется Колосов и даже на один шаг отступает от Адама, выразив ему таким образом свое уважение: соотечественников он глубоко презирает, считая их всех «быдлом» и «скотами», а свою Родину именует исключительно «скотобазой».
– Я же уже сказала, что я русская: так же, как и ты, родом из СССР. В детстве у нас у всех была одна национальность, а для всякого, кто хотел свалить, нужно было стать евреем. Надеюсь, ты не еврей?
– Ха, Артурыч, она тебя евреем назвала? – гоготнул один из спортсменов, но тут же осекся под его взглядом.
– Я что, похож на еврея? – ткнув себя в грудь пальцем, возмутился Колосов, – Я, Колосов Николай Артурович? Да я убежденный антисемит, я православные храмы строю!
– Так значит, ты прямиком с Родины? – выразил фальшивое удивление Адам, забавляясь его реакцией на свой вопрос, – А я думала, что ты из тех, что здесь обосновались и любят нас издалека. Значит, у нас есть много общего, – как минимум ненависть к той стране, которая нас родила. Скотобаза.
– Скотобаза? – весь вспыхивает тот, услышав знакомое слово, – Откуда ты знаешь это выражение?
– Из литературы: Венечка Ерофеев – «Вальпургиева ночь», моя любимая пьеса. Обожаю мат – лучшее в русском языке.
– Правда? – недоверчиво щурится Колосов, – Чем дальше, тем все интересней и интересней.
В его душе зародилось сомнение, что встреча с Адамом – это какая-то подстава, продолжение нечестной игры сбежавшего Славика, о котором он ничего не может вспомнить и поэтому это еще опасней: страх рождает паранойю во всем, что с ним сейчас происходит, видеть козни этого самого неуловимого прохиндея, укравшего у него миллион.
Поняв, что Колосов может сейчас психануть и приказать своим охранникам его схватить и начать из него выбивать показания о человеке, о котором он ничего не знает, Адам предлагает:
– Если у тебя есть какие-то сомнения, то может лучше оставить меня в покое и продолжить свое движение в неизвестном мне направлении? Я в друзья к тебе не набиваюсь.
– Предлагаю продолжить наш путь вместе, заодно поговорим. Тебе куда?
– К Сан-Марко.
– Отлично, и нам туда же. Только один вопрос – у тебя есть знакомый по имени Слава?
– Нет, людей с таким именем я не знаю. Мерзкое имя.
– Мерзкое! Правильное слово. Ох мерзкое.
– Мне кажется, что людей с именем Славик нельзя воспринимать всерьез.
Колосов с силой ударил правым кулаком по своей левой ладони и скорчил такую ужасную рожу, что Адам в испуге отпрянул от него,
– Если я встречу этого Славика, то оставлю от него одно лишь мокрое место. Правда, ребята?
Спортсмены молча повторили жест своего хозяина, красноречиво продемонстрировав всю решимость разделаться со Славиком с помощью своей недюжинной физической силы.
– Да, не завидую я этому Славику, когда вы его встретите, – сокрушенно качает головой Адам и предлагает, – Может, тогда пойдем, а то уже поздно, я хочу попасть в свой отель до рассвета.
Колосов разводит руками в стороны и кивком головы подает знак своим телохранителям следовать за ним, после чего взяв Адама под руку, уверенно ведет его в сторону Сан-Марко, о чем периодически напоминают полустертые надписи на облезлых стенах домов.
– А ты хорошо знаешь дорогу в этом лабиринте, – замечает Адам, стараясь избегать при этом глядеть на родимое пятно на лице своего попутчика, один вид которого приводит его в замешательство, – вот я совершенно здесь теряюсь. Хотя я архитектор.
– Ты архитектор? – многозначительно хмыкает Колосов и слегка сжимает локоть Адама пальцами своей руки, после чего притянув его к себе, заговорщицки шепчет ему на ухо, – А я инвестор. Этот город для меня почти что родной: я в нем спустил не одну сотню тысяч евро, – пьяным дойду практически в любое место от Пьяццале Рома в Санта-Кроче до Джардини в районе Кастелло. Могу провести тебя по всем злачным местам этой помойки на воде: это не Майами или Лос-Анджелес, но гульнуть тут можно, – у меня здесь репутация, а ее нужно было заслужить. Ну что, тусанем?
– Тебя можно звать Ники?
– Почему Ники, а не просто Коля?
– Как Николая II. Или ты против?
– Нет, почему же, – самодовольно хмыкает Колосов и гордо задирает подбородок вверх, подобравшись, словно культурист на выступлении, втянув свой живот и расправив плечи, – Мне так нравится. Валяй.
Сравнение с последним царем тешит его гипертрофированное самолюбие: в своем воображении он считает себя избранным, – ему нравится с незнакомкой не скрывать своих амбиций, во всем считать себя первым.
Он здесь вроде как на каникулах, вдали от тех, перед кем он вынужден пресмыкаться и служить: почему бы не поиграть в Господа Бога, пока никто не видит. Адаму совершенно не хочется оказаться снова в одном из тайных борделей: хватило сегодняшнего вечера, – но отказать такому типу, как Колосов, напрямую тоже нельзя, да и интересно узнать о нем побольше, поэтому он предлагает:
– Может быть мы для начала выпьем по чашечке кофе и ты мне расскажешь о себе. Знаешь, очень хочется пи-пи.
– Здесь есть одно неплохое кафе, хозяин меня знает, пойдем я покажу, – охотно соглашается Колосов и тут же сворачивает в одно из ответвлений улицы, – у них первоклассный кофе и можно выпить по бокалу чего-нибудь вкусного. Заодно посмотрим, нет ли там Славика.
Через короткое время они уже сидят вдвоем за столиком в ожидании двух эспрессо, одного тирамису и двух бокалов коктейля Беллини. Охрана Колосова разместилась за стойкой бара у входа, довольствуясь парой светлого пива и порцией соленых орешков.
Кроме них в кафе группа французских туристов-пенсионеров и пара чопорных англичан. Адам с Колосовым разместились в самом дальнем углу, подальше от остальных, чтобы им никто не мешал. Фоном звучит голос Эллы Фитцжеральд.
– Так, значит, ты «сурьезный человек», работаешь с большими бабками? – интересуется Адам: плохое освещение и потеря памяти собеседника не позволяют ему «прочитать» его, – Слушай, а кто такой Славик, о котором ты так хлопочешь?
– Ох, если бы я знал, – тяжело вздыхает Колосов и сжимает кулаки, – Память как отшибло: помню только имя, – вот если увижу, то вспомню. Увел у меня миллион. Жидяра из ТОРГАЗа.
– Он что, еврей?
– Почему еврей?
– Ты же сам его назвал только что жидярой из ТОРГАЗа.
– Правда?! – обрадовался Колосов, – точно-точно, что-то припоминаю. Значит, еврей и в ТОРГАЗе шарит. Вспомнил! Он мне еще историю смешную рассказывал о том, как над ним его друзья подшутили.
– И как? – не скрывая своей иронии, интересуется Адам, окончательно решив, что его нечаянный собеседник не более чем местечковый фанфарон со всей своей гвардией в полном составе на выезде: вернутся на Родину и продолжат крышевать мелких уличных торговцев, – выдающий себя здесь и сейчас как минимум за Аль-Капоне.
– Да у него Майбах, так они ему в багажник воды налили и пустили туда золотых рыбок.
– Зачем? – уточняет Адам, воспринимая все услышанное как словесный бред.
– Ну для прикола. Он в ночном клубе кокаину нанюхался и домой поехал. А его ГАИшники на дороге тормознули. Говорят «что у вас в багажнике?», а он и говорит «давай посмотрим». Открывают, а там золотые рыбки в воде. Смешно, правда?
– О-ч-е-е-е-н-ь! – тянет со скукой Адам, ожидая, пока официант расставит перед ним и Колосовым заказанные ими напитки и десерт, после чего берет свой бокал с коктейлем и жестом предлагает чокнуться.
– А еще что интересного он о себе рассказывал? Может, у него дом на Рублевке и во дворе бьет фонтан из нефти?
– Откуда ты знаешь? – испуганно вглядывается в лицо Адама Колосов, явно всерьез воспринимая все им сказанное.
– Я не знаю, только предполагаю, – пожимает плечами Адам и видя, что Колосова не убедило его объяснение, добавляет, – По-моему, Ники, он тебе фуфло на уши вешал, а ты на это все повелся.
– Ты что же, считаешь, что я идиот, которому какой-то субтильный жид из Питера может мозги пудрить.
– Так он из Питера? – в свою очередь удивляется Адам, – Тогда каким образом у него дом на Рублевке?
– Он его купил своей жене в поселке Николино, в деревне миллионеров. А что?
– Слушай, выходит, ты об этом Славике много чего знаешь, а прикидывался, что у тебя память отшибло: еврей из Питера; женат; имеет дом на Рублевке; сказочно богат, раз ездит на Майбахе; наркоман, раз нюхает кокаин; работает в ТОРГАЗе, – остается только его найти и забрать у него твой миллион.
– Если быть точным, то миллион триста, считая с выигрышем в казино.
– Тогда за это надо выпить. За удачу!
– За удачу! – чокнувшись своим бокалом с бокалом Адама, вспыхивает Колосов надеждой и залпом выливает его содержимое в себя,
– Что-то и правда начало проясняться в голове: вот что значит разговор с умным человеком. Понимаешь, я так одинок, так одинок: всегда один.
– А как же твои спортсмены?
– А, Кира и Гога, эти два дебила? Они не люди, они быдло, как и все в нашей стране. Каждый из них просто предан мне, как всякое животное, которое ты приручил и оно служит своему хозяину за еду: как только я перестану их стимулировать, они меня бросят.
– Ты того же ждешь и от меня? – прямо спрашивает его Адам, будучи уверенным в том, что он ему ответит честно.
– Ты такая же, как и я, – самодовольно хмыкает Колосов и неожиданно улыбается, – почему остается для Адама загадкой, – тебя нельзя приручить, потому что ты сука.
– Сука? – удивляется Адам.
– Все породистые бабы суки: блудливые и кусачие, – как ты. Я это сразу понял, когда увидел тебя – этакая Вавилонская блудница во всей красе.
– Это комплимент?
– Нет, констатация факта, – пожимает Колосов плечами, – Так уж жизнь устроена – нам нравятся всегда те, кто нам совершенно не подходят: может, это каприз эволюции, а может, просто желание обладать чем-то таким, чего в нас самих просто нет, – так уж жизнь устроена. У жизни вообще очень нездоровое чувство юмора, ты не находишь?
– Ты, Ники, знаешь такое слово, как эволюция? Я потрясена. Если честно, то я не ожидала услышать такое от тебя.
– Почему? Думаешь, что я обычное чмо, нарубившее бабла и возомнившее себя человеком: очередная грязь, ставшая князем? А я между прочим кандидат физико-математических наук, закончил МИФИ и бросил науку ради того, чтобы нормально жить: нет смысла свою жизнь приносить на алтарь Отечества, когда в Отечестве этот самый алтарь давно превратили в выгребную яму, – поэтому с 91-го года занимаюсь тем, что выживаю.
– Видимо, неплохо, Ники, выживаешь, раз стал инвестором?
– Слушай, что я все о себе да о себе. Давай теперь о тебе поговорим. Ты – архитектор?!
– Да, ландшафтный, занимаюсь мемориальными парками и кладбищами.
– Кладбищами? О, у меня есть приятель, очень авторитетный человек, Семеныч, так он хозяин передвижного крематория: если вас между собой состыкнуть, то любопытное могло бы получиться дельце, – ему всегда нужны свободные места на кладбище.
– Одна загвоздка.
– Какая?
– Я ведь из города N на Волге: далеко везти.
– Ах, жаль, такая тема не состоялась, – искренне огорчился Колосов и повернулся к Адаму своей обезображенной половиной лица, отчего тому показалось, что перед ним и не человек вовсе, а дьявол, один вид которого вызывает у него судорогу отвращения.
«Гадость какая, и как он с такой рожей живет? – не может отвести глаза Адам, словно зачарованный, разглядывая неровности кожи родимого пятна с клочками шерсти на нем, – уродство так притягательно, что завораживает похлеще красоты: оно в искусстве так же ценно, как и красота, но в отличие от нее рождает в нас еще и чувство собственной неполноценности, – непроизвольно испытываешь одновременно жалость, стыд и страх; жалость к уроду, стыд за то, что по отношению к нему ты само совершенство, а страх из-за того, что ты можешь через прикосновение к его уродству заразиться сам этим самым уродством, – а что если и у меня на лице выскочит родимое пятно или со мной случится несчастье и меня обольют кислотой или я попаду в аварию и шрамы меня обезобразят, или я потеряю глаз или нос. Сама мысль о том, чтобы примерить маску уродства повергает в ужас, – Господи, ну почему так сложно, – ведь сам урод наверняка испытывает лишь чувство ожесточенности к этому миру, к таким нормальным, как я: такие, как этот Колосов, с детства обучаются пользоваться своим изъяном во внешности, чтобы через жалость к себе достигать своих целей. Вот и сейчас, выставив свое родимое пятно, он наверняка, пусть и непроизвольно, добивается того, чтобы я его пожалел. Козел. Интересно, он женат? Такие, как он, должны обязательно носить кольцо».
Одного беглого взгляда достаточно, чтобы убедиться – обручальное кольцо на безымянном пальце правой руки Колосова.
– Я смотрю, ты женат, – принимаясь за свое тирамису, замечает Адам, – у тебя есть дети? Жену любишь?
– Жена дура, а дети сволочи, – не медлит с ответом тот и начинает демонстративно вертеть свое обручальное кольцо на пальце, – брак вообще вещь глупая. Но ты это понимаешь лишь тогда, когда уже оказался по уши в дерьме.
– Почему?
– Ну, к примеру, я женат уже во второй раз и что в результате?.. Да в общем что об этом говорить, тем более сейчас и с тобой. Пусть это тебя не смущает. Я ее стряхну как сопли с пальца… Было бы ради чего.
– Ты имеешь в виду жену?
– Ну а кого же еще…
– Никогда еще не встречал… м-н-да… встречала такого красноречивого сравнения жены с соплями.
– Да она одноклеточная, с ней не о чем говорить. Нет, когда я на ней женился, то именно это мне в ней и нравилось: она правильно понимала, зачем ей дан рот и ловко этим пользовалась, – идеальная секс-игрушка без комплексов родом из Свердловска, готовая на все за хороший гонорар.
– Ты что, ей платил за свою любовную связь?
– Вначале да, она была из модельного агентства, жила с мамой в съемной однушке где-то в Южном Бирюлево. Сначала я взял ее на содержание, а затем женился: так было дешевле, – она родила мне с ходу трех детей и сделала себе после родов пластику, увеличив все, что только можно. Теперь, когда ты прикасаешься к ней, то кажется, что ты трогаешь резиновую куклу. Б-р-р-р, она знает только две фразы: «Пупсик, денежку дай» и «Хочешь, я тебе сделаю красиво». Ну как можно после этого с ней о чем-то говорить, – одним словом, хочется чего-то человеческого в отношениях, ты понимаешь меня?
– Ты знаешь, некоторые мечтают о такой женщине, как ты описал, – рассмеялся Адам, невольно соотнося услышанное с сексуальной манией Джакомо: оба в конечном счете занимаются любовью с куклами, только одна механическая, а другая биологическая, – и поразившись тому, что в отличие от итальянца русский снова всем недоволен, хотя получил именно то, что хотел изначально, – ведь ты имеешь именно то, что и хотел: она провинциалка; приехала покорять столицу в погоне за счастьем в надежде найти мужа; тебе все равно, а ей наплевать, что тебе все равно; она предана тебе как собака – абсолютно потеряв себя; весь ее мир крутится вокруг тебя, – разве не так.
– Конечно нет, – недовольно морщится Колосов, – ты плохо знаешь этот сорт людей, сучье племя, слишком хорошо о них думаешь. Никогда не думай о людях лучше, чем они есть на самом деле.
– Приведи пример.
– Легко. Один мой приятель взял себе жену из борделя: славную сучку, хохлушку, без комплексов, – в надежде, что она ему будет за это предана до гробовой доски. И что же он обнаружил?
– И что же?
– А то, что она и не думала бросать свое ремесло: когда он уезжал на работу, она шла в свой бывший бордель, – кстати, очень дорогой, прямо на Тверской, – и трахалась там с клиентами за деньги, хотя деньги ей были абсолютно не нужны, ведь она была на полном содержании у мужа, – ей просто было в кайф – это ее сущность, она просто bljad` по природе. И женитьбой это было не исправить.
– И что же сделал твой друг?
– Да ничего, забил ее до смерти у себя в гараже, а тело скормил свиньям. Была девушка Олеся и вот не стало девушки Олеси. Очень печальная история.
– А знаешь, почему?
– Ну и почему же?
– Все русские – очень детский народ.
– А какой народ не детский?
– Да вот те же итальянцы: они знают, чего хотят, в отличие от нас. Тебе же нравится Италия, признайся?
– Да, от тебя ничего не утаишь, – самодовольно хмыкает Колосов и с очень важным видом, словно от него зависит дальнейшая судьба Адама, снисходительно кивает ему, – я люблю эту страну, хотя народ тут полное говно. Но готовить они умеют, да и продукты здесь – это что-то. Нет, честное слово, что Тоскана, что Венето – это и правда красивые места. Хочешь здесь остаться?
– А ты что, можешь помочь? – язвительно, но с нотками кокетливой стыдливости, – совершенно непроизвольно, на уровне рефлекса, – мурлыкает Адам, удивляясь собственной реакции, словно гортань непроизвольно рецензирует интонации его голоса.
– Ну, вообще-то это вопрос скорее риторический, – уклончиво парирует Колосов, по-прежнему играя кольцом на пальце, – Для начала нам надо понравиться друг другу.
– А зачем? – продолжает кокетничать Адам, доедая тирамису, – Ты одно одиночество, я одно одиночество… Тебе скушно, мне скушно… Скотобаза-а-а…
– Ой, прошу, не вспоминай об Отечестве: и без этого тошно.
– Денег, наверное, жалко? – с плаксивой интонацией наигранно-участливого сочувствия интересуется Адам, – Вот сидишь здесь, со мной беседуешь, а сам, небось, все о своем Славике думаешь: как бы его найти и деньги вернуть.
– И думаю, а что в этом плохого?
– Да ничего… просто… а, ладно, проехали, – Адам хотел честно сказать своему собеседнику, что тот его пригласил в компанию только лишь потому, что его непроизвольно потянуло при встрече с красотой к физическому освежению и обновлению, что он добивается близости с Адамом, только чтобы в очередной раз доказать самому себе, что все в этом мире продается и покупается и все вокруг продажные твари, невзирая на внешность, но в последний момент сдержал себя, решив, что этим ничего не добьется: его собеседник не такой человек, чтобы кого-нибудь слушать, кроме самого себя,
– Может, нам продолжить наше движение к Сан-Марко?
– Я еще не решил, стоит ли нам туда идти, – неожиданно возражает Колосов, дав понять, что здесь он главный. – А что ты, собственно, имеешь против того, что мне жалко моего миллиона? Ты что же, находишь это смешным?
Последний вопрос прозвучал явно с угрозой: внутри у Колосова, как законченного неврастеника и психопата, начала подниматься волна агрессии, вызванная его предубеждением, что Адам над ним насмехается, не воспринимая его всерьез как мужчину.
– Я, пожалуй, пойду, а то мне тон твой, Николай, как-то не нравится, – тут же болезненно отреагировал Адам, ощущая внутри себя мелкое трусливое дребезжание, словно скребли металлом по стеклу.
– А ну стоп. Сидеть! – свинцово-глухо заскрежетал Колосов, а его лицо стремительно превращалось в неаппетитную морду со злобным оскалом, – Тебя никто не держит, но если встанешь и попробуешь уйти, то не сделаешь и десяти шагов по улице: мои ребята отделают твое личико так, что тебя родная мать не узнает; сломают нос и челюсть; все лицо в фарш превратят, – и будешь после этого таким же уродом, как и я! Нет, черт побери, много хуже, – уж поверь мне, мои ребята постараются, – Квазимода будет красавцем по сравнению с тобой. Тогда узнаешь, как над такими, как я, смеяться, – с ненавистью выдыхает он прямо в лицо Адаму, прильнув вплотную, отчего он ощущает смрад его дыхания, а вся рожа русского ублюдка расплывается перед ним в одну багровую кляксу: на глаза непроизвольно наворачиваются от испуга слезы и сквозь них все плывет, словно весь мир оказался вне фокуса, – точка схода исчезла и все в мутной цветной дымке.
– Я что-то плохо тебя понимаю, – пытается сделать удивленный вид Адам, чтобы не провоцировать неуравновешенного соотечественника на дальнейшую агрессию, – что с тобой такое, Николай? С чего ты решил, что я над тобой смеюсь? Я тебя прекрасно понимаю: потерять столько денег – это ужасно, – если бы это случилось со мной, то я просто не представляю, что бы я чувствовала. Честно-честно. Давай мы успокоимся и не будем нервничать. Иначе я тебя боюсь.
– Это хорошо, – скрипит зубами от ярости тот и, грубо схватив Адама за голову, двумя руками с силой сжимает виски, прижав его лоб к своему лбу, шепчет, – Очень хорошо. Знаешь, кто был тем приятелем, о котором я тебе только что рассказывал? Ну спроси, сука, спроси меня, кто это?
– Кто это? – с трудом сдерживая нервную дрожь, робко шепчет Адам, оцепенев от страха: все развивается совершенно непредсказуемо, словно он попал в какой-то фильм ужасов.
– Это был я, мать твою, понимаешь?! Мою первую жену звали Олесей и эта неблагодарная тварь осквернила мою любовь: когда я ее избивал, она, сука, еще даже пыталась смеяться, называя меня двулицым уродом, возомнившей себя прекрасным принцем, но я ей очень доходчиво объяснил, что за предательство нужно платить, – я ее убил и нисколько не жалею об этом. Клянусь Богом, я повторю это снова и снова, если ее еще раз встречу.
– Но она же мертва? – с трудом выдавливает из себя Адам, боясь пошевелиться, чтобы он не свернул ему шею: он словно вновь попал в 90-е, когда работал на бандитов, для которых не было различий между желаниями и действиями.
– Кто? – словно не понимает его вопроса Колосов.
– Твоя Олеся.
– А причем здесь она? Я имею в виду всех bljadey, все еще живущих на этом свете. Ведь ты не такая, – неожиданно отпуская Адама тяжело роняет руки на стол и, откинувшись на спинку своего стула, злобно скалится, – если я тебя полюблю, то ты ответишь мне взаимностью?.. Не предашь?..
«Дашь, дашь, дашь», – словно эхом стучит в ушах у Адама испуганное сердце, которое заглушает томный голос леди Эллы под мягкие вкрадчивые звуки рояля с далекими раскатами трубы и хриплым голосом Луи Армстронга, звучит «Can Anyone explain?», но вся музыка мимо, не задевая их ни одной нотой, словно они не здесь и не сейчас.
«Как бездарно, – мечется в Адаме страх, – почему это со мной и почему русские: это что – проклятие по жизни, – быть избитым только лишь за то, что случайно встретился с ублюдком, который принужден жить с печатью первородного позора на том месте, которое у нормальных людей занимает человеческое лицо? И я еще мучился вопросом, как бы не обидеть его, указав ему на его уродство? Таких, как он, надо уничтожать сразу после рождения, без всякой жалости: зачем плодить ублюдков, которые потом диктуют нам, нормальным, как нужно жить. А почему я, собственно, трушу его: ведь он без своих головорезов никто, – а они преданы ему только лишь потому, что он им платит. Без денег он бессилен, значит, это его слабое место! Поэтому он так взбесился – посчитал, что я смеюсь над ним».
– Ты такой нервный, Ники, – наконец пытается улыбнуться он Колосову, но губы его не слушаются, кривясь в некое подобие черт знает чего, но уж точно не улыбки, – Мне казалось, что такие люди, как ты, должны обладать железной выдержкой.
– Как видишь, таким, как я, ничто человеческое не чуждо, – недовольно морщится тот и снова начинает вертеть свое обручальное кольцо на пальце, – Я вообще не такой, как все… если ты успела заметить.
– Ты про это? – осторожно указав на свою левую щеку, уточняет Адам, намекая на его родимое пятно.
– И это тоже, – с вызовом бросает ему тот и настороженно поводит плечами, словно приготовился к рывку вперед, – А тебя что-то смущает в моем внешнем облике?
– Да нет, нет…, – тут же потупив глаза, нервно соглашается Адам, – но все же, согласись…
– Все выдающиеся люди в истории имели на себе знаки своей великой судьбы: Тимур был хром; Ричард третий горбат; Сталин был шести пальцев на ноге; Ельцин был трехпалым, – каждый из них с общечеловеческой точки зрения был уродом. А у меня на лице отпечаток руки самого архангела Михаила.
– Архангела Михаила?
– Да, а почему это тебя смущает?
– Откуда тебе это известно?
– Мне об этом один старец сказал, в Ниловой пустыни, где я был на богомолье.
– Ты правда веришь в Бога?
– А ты что, нет что ли? Любой уважающий себя человек должен верить в Бога, – а иначе страшно жить. У меня с этим все в порядке: я в Церковь инвестирую, а попы мне отмаливают.
– А то, что ты свою жену…
– Прощен, – перебивает его Колосов, – сто раз уже прощен. А за это храм построил, машину хорошую настоятелю купил. Как говорится, не согрешишь – не покаешься, а не покаешься – не спасешься.
«Любопытно, что бы сказал этот ублюдок, если бы я ему рассказал, что Христа, в которого он якобы верит, никогда не существовало и это можно доказать. А впрочем, его вера не сильно отличается от того, что проделал жулик-Иуда с учением своего наивного братца Иисуса».
– Ники, я не хочу настаивать, но может, нам все же стоит продолжить нашу прогулку по городу: кофе выпит, десерт доеден. Здесь становится скушно, ты не находишь? Заодно подышим свежим воздухом. Ну, Ники, пожалуйста?
Колосов недовольно хмурится и попеременно жмурит то левый, то правый глаз, после чего наконец словно выплевывает лаконичное «Ладно». Встает, и даже не взглянув на Адама, направляется к выходу из кафе, по дороге делает знак охранникам следовать за ним, швыряет на стойку 100 евро и выходит на улицу в сопровождении своих людей.
Адам медлит, после чего выждав несколько минут, поднимается и идет тоже на выход, втайне надеясь, что их уже и след простыл. Выныривает на свежий воздух, под звезды и гулкую пустоту ночного города. На улице его ждут нечаянные соотечественники, настроенные решительно его сопровождать и дальше, отчего Адаму невольно на ум приходит сравнение их навязчивого внимания к своей персоне с собачьими какашками, угодив раз в которые, очень сложно отскрести их с подошвы своих ботинок.
Замерев на секунду в освещенном проеме двери, Адам полной грудью вдыхает ароматы средиземноморской ночи с еле уловимыми нотками запахов гнилых водорослей и канализации, затем делает шаг навстречу своей ненавистной свите и покорно вручает себя их воле: в руках своих соотечественников он лишь заложник их собственных страстей, – в надежде сбежать при первой возможности. Колосов снисходительно берет Адама под руку и они продолжают прерванный было путь к Сан-Марко.
Идут молча, словно давно знающие друг друга супруги: говорить не о чем, все успели обсудить в кафе, – каждый занят своими мыслями. Неожиданно выныривают из каменного мешка на открытое пространство: прямо зеленый дворик за кованой оградой, в котором прячется вычурная резная шкатулка палаццо Франчетти; справа верблюжий горб моста Академии; слева каменная кампанила Сан-Видаль, пристроенная к торцу прямоугольника типично-венецианского жилого дома с наглухо закрытыми ставнями всех свои тридцати и одного окон с белыми обводами каменных обрамлений; позади узкий канал «рио», отделяющий ломаную линию домов от остальной площади.
– Я узнаю это место, – оживляется Адам с робкой надеждой попробовать отделаться от своих попутчиков, – отсюда рукой подать до Сан-Марко. Мы можем здесь расстаться: вы пойдете искать вашего Славика, а я к себе в отель.
Переходят через канал но ступенчатому мосту, Адам пытается выдернуть свой локоть из рук Колосова, но без всякого успеха: он не ослабевает хватку, надежно удерживая его подле себя.
– Слушай, зачем я тебе, ведь у меня нет ничего, чем я могу тебя заинтересовать? Все, что нас связывает – это лишь иллюзия нашей национальной идентичности: именно иллюзия, т.к. в действительности даже понятие Родины у нас разное.
– Почему? – самодовольно хмыкает тот себе под нос, но разобрать выражение его лица невозможно, оно скрыто глубокой тенью. – Кое-что общее все-таки в нас есть, признайся?
– И что же?
– Кровь! – Заметив молчание Адама, он отчетливо повторяет, – Да, да, ты не ошиблась – кровь.
– Что ты имеешь в виду? – испуганно уточняет Адам, – На моих руках ничьей крови нет… и я никого убивать не собираюсь. Ты меня не замараешь.
– И не надо никого убивать, я говорю о нашей с тобой национальности, – в наших жилах течет одна и та же русская кровь. Нам нужно учиться у евреев – они помогают друг другу только лишь потому, что они евреи.
– И? – недоумевает Адам, – Если честно, то не вижу связи между тем, что мы русские, и тем, что евреи помогают друг другу. У них был трудный век, когда их повсеместно хотели истребить. А потом, Ники, если честно, я не люблю евреев: в моей профессии они составляют серьезную конкуренцию. По поводу же того, что в нас русская кровь…
– Ага, так значит ты тоже антисемитка, – неожиданно возбудился тот и буквально поволок за собой Адама в сторону кованной ограды с фонарями, – Я же говорю – все русские антисемиты. А знаешь почему? Знаешь?
– Потому, что они завидуют евреям, – с трудом поспевая за ним, пытается вырваться из его рук Адам, но по-прежнему безуспешно, – Слушай, нельзя ли идти помедленней и отпустить меня. Мне неудобно.
– Чтобы ты сбежала от нас? – злорадствует Колосов, но все же замедляет свое стремительное движение вперед. – Просто мы богоизбранный народ, а евреи Христа распяли.
– А еще мы расстреляли собственного царя, а заодно и все дворянство с интеллигенцией, – наконец-то выдернув свою руку из ненавистных ему объятий, раздраженно бросает Адам и, остановившись, поправляет свое слегка задравшееся платье и сумку на плече. – Я не вижу смысла гордиться собственной национальностью, когда в собственной стране мы живем как бесправные рабы. Наше правительство нас всех считает скотами. Да мы и друг друга считаем скотами и ненавидим. Ты со мной здесь разговариваешь только лишь потому, что тебе здесь больше не с кем по-русски поговорить.
//-- *** --//
Открывается дверь и к уже сидящим внутри вагонзака с добродушным матерком запускают еще двоих, женщину с ребенком, дверь с металлическим лязгом захлопывается, и со словами «Все, шабаш» заводят двигатель, и машина трогается с места, все задержанные испуганно молчат, напряженно вглядываясь в друг друга, словно пытаясь понять, кто из них настоящий враг, из-за которого их всех здесь собрали. Тудоси чувствует внутри себя легкую дрожь, как будто у нее мурашки бегают прямо по душе, озябшей от страха: все происходящее кажется каким-то дурным сном, чужим сном, в который она попала по ошибке, – хочется оказаться на месте литературного героя в Венеции, даже в такой дурной компании, куда его поместил автор. Всю свою жизнь Тудоси сейчас воспринимает как какое-то недоразумение, как абсолютно бессмысленное стечение обстоятельств, приведшее ее случайно сюда. Хочется помолиться Богу, но как-то стыдно его беспокоить по таким пустякам, она надеется, что все обойдется: одно плохо – случай с сумкой не выходит у нее из головы, ведь это же преступление, смертельная вина. Машина натужно гудит на поворотах и подъемах, наконец куда-то гулко въезжает и останавливается, мотор глохнет. В образовавшейся тишине слышен цокот каблуков снаружи и звяканье металла, зычный голос «Выводи» и лязг открываемой двери их камеры. Один за другим задержанные выходят наружу, последней оказывается Тудоси и, оглядевшись по сторонам, обнаруживает, что их привезли во двор двухэтажного каземата: толстые беленые стены, бойницы окон, бетонный забор с колючей проволокой по периметру и линия военных грузовиков вдоль него, – одна сторона двора заканчивается видом на бухту с мелкой россыпью белых домов по покрытым темной зеленью холмам позади серо-сизого моря, подернутого мелкой рябью от ветра. На трех флагштоках вдоль воды развеваются флаги флота, республики и российского государства, над входом в каземат натянута темно-красная линия кумача с белой надписью «С новым 2017 годом и Рождеством Христовым!». «Сегодня же Сочельник – канун Рождества, – вспоминает вдруг Тудоси, – Господи, а я и забыла: после всего, что произошло, не до праздника». Трое молодых солдат с автоматами наперевес в матерчатых касках и молодцеватый прапорщик с казацкими усами даже не конвоируют, а скорее сопровождают их до входа в каземат, хотя никакого видимого смысла в этой процедуре нет: никто никуда не собирается бежать, послушно бредя цепочкой друг за другом за впереди идущим конвоиром. Двое солдат замыкают процессию, а прапорщик шагает рядом, зычно покрикивая на них: «Побыстрей, задержанные, побыстрей», словно это доставляет ему какое-то удовольствие. Внутри каземата их загоняют в комнату, уже полную людей: спертый воздух ударяет Тудоси в нос и неприятно поражает гнетущая тишина, – сидящих прямо на полу. «Ну что, предатели родины, в вашем полку прибыло», – радостно гаркает прапорщик и запирает за ними тяжелую железную дверь. Тудоси и ее спутники робко жмутся у входа, плохо понимая, что им делать. «Сидайте, громадяни, не бийтися, тут все свои, чесни люди. Мы все тут помилково», – устало бросает кто-то из сидящих. Вновь прибывшие разбредаются в поисках свободных мест на полу. Тудоси удается примоститься у стены, между двух женщин примерно одного с ней возраста: одна оказывается журналисткой из Питера, приехавшая делать репортаж о Крымских татарах; другая местная, демонстративно отказывающаяся менять свой украинский паспорт на российский вот уже три года с момента присоединения к России.
– Как думаете, что все это значит? – интересуется у них шепотом Тудоси, боясь нарушить окружающую гнетущую тишину.
– Это значит, что они решили от нас избавиться, и наконец-то им представился удобный случай, – обреченно вздыхает севастопольчанка, – мы им не нужны, как бельмо на глазу.
– А что дальше?
– Одному богу известно.
– Я никогда не думала встречать Рождество в тюрьме, – доверительно шепчет Тудоси, – как долго нас здесь продержат?
– Если у тебя есть чем здесь заняться, то займись этим: у нас теперь куча свободного времени, если время в заключении можно считать свободным.
– У меня с собой рукопись на рецензию.
– Интересная?
– Для меня не очень, не мой автор.
– Какая разница, что читать в заключении.
Тудоси устраивается поудобней, вытянув ноги и достав из сумки рукопись, начинает читать.
Глава 10
Со стороны Гранд-канала слышится шум приближающегося катера, который останавливается около ступеней лодочной пристани, прямо за спиной у Адама. С него раздается окрик знакомого голоса: «Добрый ночи, друзья. Или может быть уже лучше сказать утро». Адам оборачивается на голос и видит субтильного Мефица в его неизменно-шутовском наряде, стоящего на корме в полный рост и махающего рукой, в которой он держит букет белых роз.
– Ты его знаешь? – настораживается Колосов, – Что за клоун?
– Тоже русский, одной с тобой крови, – облегченно вздыхает Адам, сразу осознав, что теперь он уж точно сумеет отделаться от навязчивого внимания своего соотечественника. – Это за мной, Николай. Я думаю, что нам пора расстаться. Спасибо за кофе и компанию.
– Не торопись, детка. Здесь решаю я – кому уйти, а кому остаться. Сейчас поговорим с твоим кавалером.
– Эй ты, – кричит он Мефицу и делает знак рукой в свою сторону, – подь сюды! Поговорим.
– Это вы мне? – удивленно вскрикивает тот и ловко соскальзывает с катера на ступени пристани, – позвольте презентоваться, как говорят по-русски, я Максим Мефиц, русска нобиле. С кем имею честь говорить?
– Он что, иностранец? – удивленно обращается Колосов к Адаму.
– О, да, – ядовито замечает тот, не скрывая своего снисходительного презрения к нему, – очень «серьезный» человек, с ба-а-альшими бабками. Ему от тебя избавиться – что соплю с пальца стряхнуть.
– Что?.. Да ты, это… передразниваешь меня?! – тут же свирепеет Колосов, втянув голову в плечи, и нервно кричит своим охранникам, – Эй, парни, объясните этому петуху, где его место.
Спортсмены с явной неохотой, с нарочитой ленцой, – что скорее является некой демонстрацией собственной уверенности в свои силы, нежели нежеланием подчиняться воле хозяина, – начинают двигаться в сторону Мефица, разминая плечи по ходу движения и встряхивая головами, словно бодливые бычки. При виде столь недружелюбной реакции на его приветствие Мефиц полуоборачивается к катеру и что-то нечленораздельное бормочет, словно бы ни к кому не обращаясь. Неожиданно из кабины на корму выкатывается шутовская фигура карлика, который ранее судил писелло-паллу, одетого в форму морячка Попайя: темный верх, светлый низ, белая фуражка-пирожок, – в руках у него в свете уличных фонарей блестит огромный револьвер, который он незамедлительно наводит на спортсменов и кричит им пронзительно-звонким дискантом: «Стоп, бастарди! Ти о детто ди старе фермо, стронци!» Те продолжают свое нарочито-неторопливое движение к Мефицу, словно не замечая наведенное на них оружие, а Колосов делает резкий рывок в сторону Адама, хватает его за руку и, спрятавшись за его спину, кричит сзади Мефицу:
– Эй ты, урод, вели своей мартышке ствол убрать, а то я эту шлюху на куски порву. Слышишь меня! Слышишь!
Мефиц, продолжая стоять на одном месте в той же позе, никак не реагирует на его крики, будто их не слышит, продолжая что-то тихо бормотать карлику, демонстративно не замечая уже опасную близость приближающихся русских головорезов. Неожиданно карлик буквально выпрыгивает на каменные плиты набережной и делает 4-ре выстрела из своего револьвера, с сухим треском разорвавшими хлопотливо-беспечное бормотание ночного шума никогда не спящего города. Пули рикошетом с противным визгом отскакивают от мостовой прямо перед ногами Киры и Гоши, которые тут же испуганно замирают на одном месте, словно два манекена, демонстрирующие спортивную одежду.
Адам чувствует, как бьется сердце Колосова, трусливо прижавшегося к его спине. «Где ты, герой, готовый умереть на мне? – невольно приходит ему на ум очередная скабрезная мысль, – неужели меня сегодня трахнет карлик? Так вот он какой – мой герой!»
– Хватит, хватит! – хрипло кричит Колосов, продолжая прятаться за спиной Адама, – Я все понял. Мы уходим, слышь, как там тебя, Максим, мы уходим. Карлика останови, мои ребята тут ни при чем. Кира, Гоша, уходим.
Спортсмены словно не слышат команды своего хозяина, продолжая стоять, не шелохнувшись, будто окаменели, испуганно следя глазами за морячком Попайем, который весело приплясывает подле Мефица, не отводя ствола револьвера от своих мишеней.
– Ну что же, мне нравится ход твоя мысли, руссо сфигато, – смеется Мефиц и, взмахнув букетом в сторону Адама, велит, – Отпусти Франческу и иди к черту вместе со своими рагацци, пока мы тебе твои кольени не оторвали. Мердозо!
– Эй, уходим, парни ко мне, – нервно взвизгивает Колосов и что есть силы дергает Адама за руку, отчего тот вскрикивает от боли:
– Ты что, больно?! Тебе же сказали – отпусти.
– Еще чего, или ты меня за дурака держишь? Пока я не буду уверен, что мне ничто не угрожает, я тебя не отпущу. А ты мне поможешь, если хочешь не пострадать, – шипит в яростном бессилье Колосов, – стой рядом и не дергайся. Пусть он скажет своему клоуну, чтобы убрал пушку.
– Максим, пусть твой моряк уберет оружие, а то тот, кто за моей спиной, сильно нервничает и угрожает мне. Прошу, он псих, иначе он меня не отпустит.
Мефиц приказывает карлику: «Си муовоно ди армии э асператтэ ла скуадра, соно молто периколоси перкэ и кодарди», после чего делает знак рукой от себя, словно отгоняет надоедливых насекомых:
– Убирайтесь прочь, веттене! Виа а кагаре. Ну, бистро, бистро!
Брутальные Кира и Гоша словно очнулись и стремительно отбежали в сторону моста, где к ним присоединился Колосов, напоследок больно ущипнувший Адама за зад и пообещавший: «Еще увидимся, я на тебе обязательно оттопчусь». Спрятавшись за спины своих спутников, он кричит:
– Вы еще о нас услышите, клоуны. Русские не сдаются! – после чего они бегут по мосту на другую сторону Гранд-канала, в сторону Академии. Адам облегченно вздыхает, избавившись от их конвоя, снова в компании Мефица: он явно меньшее зло, чем его соотечественники-беспредельщики, привыкшие лишь грабить и запугивать, – с усталой улыбкой обращается к нему:
– Спасибо тебе, Ты не представляешь, как они мне надоели. Эти цветы мне?
– О, да, кара регина, – подойдя к нему, полупоклонился Мефиц и вручил букет роз Адаму, – Что это за криминаль бастарди? Что им было нужно от тебя?
– Русские… ну их у нас называют новыми русскими, ты, наверное, таких знаешь?
– О, да, миа регина. Надеюсь, они теперь в прошлом. Но нам пора.
– Куда?
– Ты покинула нас слишком по-английски, а у нас так не принято: остались незавершенные дела.
– Надеюсь, ужин прошел успешно?
– О, да, еда была отменной. Все остались сыты и волки целы. Но танцы…
– Ха, но я не умею танцевать. И я устал, хочу спать. Вот иду домой.
– Я тебя подвезу. Эй, Карло, пренди синьора борса, абби ла галантериа ласчиато страппаре нои!
Карлик подходит к Адаму и, ухватившись снизу за его сумку, тянет ее на себя, скороговоркой повторяя: «Дичи э ми, дичи э ми, аи капито?»
– Зачем ему моя сумка? – раздражено недоумевает Адам.
– Ты кое-что у нас забрала, не правда ли? – морщится Мефиц, словно у него прихватило зуб, – отдай ему сумку, он тебе поможет. Ну же, прего, кара регина.
Отдавая сумку карлику, Адам интересуется:
– Как ты меня нашел?
– Все очень просто, – пожимает плечами Мефиц и предлагает жестом Адаму последовать за карикатурным морячком Попайем, который успел уже скрыться внутри катера, – На всякий случай тебе в сумка положили радиомаяк. Когда я увидел, что ты здесь, я подъехал сюда, очень семплисе. Прости, но так надо.
Адам с какой-то тоской на сердце, словно ему в него вонзили занозу и у него все защемило внутри, посмотрел на серебристые в свете луны деревья в саду палаццо Франкетти, на мутно-желтые фонари, тускло сочащие свой свет из прошлого в будущее, и отчетливо понял, что он уже не увидит это место таким, как сейчас, маняще-романтичным садом его нереализованных желаний, где никогда, никогда не найдется место для него и его любви, которой он был всю жизнь обделен и сейчас волею случая оказался ее телесным воплощением.
«Хрен редьки не слаще, – идет он к катеру, – но даже если я снова попаду в какой-нибудь переплет, то это все равно лучшее, что случится за всю мою жизнь. Будет что вспомнить, особенно карлика, когда вернусь на Родину. Скотобаза».
Мефиц помогает ему взойти на борт, дожидается, пока он не спустится в кабину и, ловко вскочив на корму, хлопает в ладоши. По его сигналу включается двигатель и катер начинает медленное движение вглубь квартала, а Мефиц ныряет в кабину прямо перед мостом. Лакированная остроносая лодка скользит по черным водам, подныривая под редкие мосты вдоль вылинявших от времени фасадов с темными провалами окон, в то время как Мефиц лихорадочно роется в сумке Адама. Из нее он вынимает завернутую в платок маску и, не веря своим глазам, восклицает:
– Где оно? Его здесь нет!
– Что оно? – уткнувшись лицом в ароматный букет роз, томно шепчет в цветы Адам.
– Где твое молина, ах черт побери, ну как там?.. А, колье. Аи гиардотола борса сенца ди ме? – обращается он к карлику, но тот отрицательно качает головой, молча давая понять, что он не открывал сумку.
– Где колье? – нервно повторяет свой вопрос Мефиц, обращаясь к Адаму, – браслет у тебя на руке, а где колье?
– А, стекляшки, те, что мне вы выдали? Так я их бомжам отдал.
– Кому? – не понимает Мефиц.
– Ну бомжам: мы так бездомных зовем, – а что?
– О синоре, ла сиа меледиционе, ты понимаешь, что ты наделала?
– Так это стекло, кому оно нужно? Вот только браслет остался, могу вернуть: он мне не нужен.
– Каволо! Это ожерелье цены не имеет, его еще при доне Дондоло сварили, вплавив туда магиа амулето, который он нашел в Константинополь. Каволо! Знаешь, куда мы сейчас направляемся?
– Понятия не имею, – беспечно выдыхает Адам в букет, – надеюсь, что не обратно в твой дворец иль Неро, до завтрака время есть… каннибалы подождут.
– Помнишь, я тебе говорил о двери?
– То, что я дверь в другой мир, что секс – это магия? Помню. Надеюсь, что мне не придется совокупляться с этим карликом, чтобы все демоны этого мира посетили тебя. Кстати, в твоих руках маска, с помощью которой я превратился в женщину. Можешь взять себе… вместо твоего коль-е-е-е, ха-ха-ха.
– Макеро? – напрягся Мефиц и, приразвернув платок, заглянул внутрь свертка, – Мак-е-р-о-о-о, – задумчиво протянул он и вновь внимательно посмотрел на Адама, – может, это и сработает, хотя наверняка не знаю.
– Что? – уточняет Адам, – что сработает?
– Эта маска куплена тобою у самой Богини? Вполне возможно, что она может заменить собой амулето в колье, чтобы пройти к двери. Мне нужно, чтобы ты принесла мне одну вещь из комнаты, в которую можешь зайти только ты.
– И где же эта комната?
– В стране мертвых… на кладбище.
– На кладбище?
– А почему ты удивляешься? Мы сейчас направляемся на Сан-Микеле, кстати, цветы тебе там еще понадобятся.
– Значит, мы едем на кладбище?
– Си, синьора, – убирая сверток с маской обратно в сумку, подтвердил Мефиц.
– Я там был на могиле Бродского, – лениво полуприкрыв глаза, замечает как бы про себя Адам, – у него вместо памятника куст белых роз. Символично… Ладно, и что я должен там делать?
– Да практически ничего… откроешь дверь, которой нет, и заберешь из комнаты, в которую она ведет, зеркало, некроманик спеккио.
– Что за зеркало?
– Ну, так как ты все равно прочтешь мои мысли, то не могу тебя обманывать: это зеркало удвоения в скатолла делла феличита.
– Феличита – что-то знакомое, из 80-х? Я лимита, живу в общежитии, я лимита-а-а, – оживился Адам и напел мелодию старого шлягера, услышав знакомое слово, – Альбано и Ромино Пауэры или как их там… Это слово, сладкое как патока, липло к ушам и так нам всем в Совке много чего обещало… Горбачьйов, перьэстройка. Господи, сколько надежд и все впустую. А что это зеркало удваивает? Желания или деньги?
– Ха-ха-ха, – неожиданно рассмеялся Мефиц и кинул сумку Адама карлику, который ее ловко поймал и пристроил между ног, – и то и другое, и так удваивается у тех, у кого они есть. Нет, долче регина, это зеркало другого рода… м-да, оно удваивает твою жизнь.
– Жизнь?
– Да, витальные силы. По легенде тот, кто в него смотрится, никогда не стареет, т.к. оно наделяет тебя жизненной энергией твоего отражения.
– То есть с помощью этого зеркала тебе теперь не придется убивать людей, чтобы их приносить в жертву твоим личным демонам за право жить дальше?
– Одно другому не мешает, – пожимает плечами Мефиц, – это зеркало потенте источник энергий 7-ми инфернально монди миров, но и оно требует жертв.
– Надеюсь, не с моей стороны? – несколько встревожено уточняет Адам.
В это время катер, сделав круг по внутриквартальному каналу, выскользнул между двумя ночными призраками палаццо на простор Гранд-канала и, повернув направо, заскакал по волнам, все набирая и набирая скорость по пути на кладбище, мимо двигающихся навстречу вапоретто и грузовых катеров, мимо огней и многочисленных палин цветных и некрашеных, к которым надежно приторочены катера, лодки и длинношеи гондолы, тихо всхлипывающие и жадно шепчущиеся между собой о том, что случилось с ними за минувший день. Адама неожиданно потянуло на откровенность, когда катер швыряло в разные стороны:
– Знаешь, Максим, твое стремление к бессмертию просто смешно.
– Почему? – недовольно хмурится тот, словно его сейчас и здесь уличили невзначай в мелкой неточности или в преувеличении, – к этому стремятся все, но не у всех получается.
– Дело в том, что мы все существуем лишь для того, чтобы дать возможность начать существовать новой форме жизни. Поверь мне, я знаю, кремниевая форма жизни является окончательной вершиной развития нашей биологической жизни. Мы, живые, рано или поздно, но создадим разум на основе неживого. Вот что нас ждет, а не человеческие жертвоприношения и заклинания духов.
– Чушь какая, – смеется Мефиц и что-то скороговоркой выпаливает карлику по-итальянски, отчего тот тоже начинает гоготать как бешеный, словно в нем вновь включился механически-радостный человек, который так удивил Адама ранее своей неискренностью, – смех этот раздражает, но он сдерживает себя сделать ему замечание, – таинство жертвоприношения ничто не сможет заменить, ха-ха-ха. Наш мир всего лишь один из многих, существующих в виде миража, отражения на водах безвидной бездны, caput mundi, tabula rasa для наших надежд, ха-ха-ха.
– Ты зря смеешься над тем, что я тебе сказал, – обижается Адам и начинает скороговоркой, пока его не перебили, излагать свое видение будущего: нельзя сказать, что это плод его долгих раздумий, но это то немногое, что его по-настоящему будоражит, – Нет, послушай, что я скажу! Я верю в технику и прогресс. Когда я был еще школьником, а затем студентом, я много времени посвятил идеям о том, что необходимо возродить искусство в его чистом, классическом виде как неком священном акте штучного творения духовного продукта. Но это было понапрасну потраченное время. Когда я познакомился с идеями Вальтера Беньямина, то наконец-то понял, что, живя в век массового воспроизведения всего, что только можно, нельзя состояться, не тиражируя свои идеи. Машенирия – это все! А наивысшим проявлением машины является компьютер: с его помощью мы тиражируем уже сами себя, осознанно или бессознательно, но мы воспроизводим сами себя в наших работах, – компьютер ускоряет процесс внеличностного воспроизводства всех предметов. Получается, что между мной и объектом, который я хочу создать, теперь стоит всегда машина, самодумающая и самовоспроизводящая мои желания: мой разум породил машину, которая научена овеществлять мои желания.
– Ну и что? – смеется Мефиц, в то время как катер резко сбрасывает скорость и поворачивает направо, плавно входя в широкий канал Рио-ди-Сан-Феличе, ведущий на другую сторону района Каннареджо, – Deus ex machinа решает все наши проблемы. У каждого времени этот Deus свой. Но это на уна сантиметро не приближать нас к реализация мой лично ин персона имморталита. Кописко?
– Да нет же, цель всей нашей цивилизации, ее конечная, окончательная цель – это процесс одухотворения камня, но не в религиозном смысле, а так что разум сможет существовать в абсолютно чистом виде, лишенный недостатков тела как хрупкого и несовершенного сосуда: камень, черт побери, камень будет мыслить и, значит, существовать. Знаешь, ведь суть нашей цивилизации именно в осуществлении этого перехода от органических форм существования к неорганическим, к полной свободе от законов пространства и времени, от законов природы. Всякая цивилизация – преодоление границ, природных ограничений, я в этом так же убежден, как в том, что скоро дома будут печатать на месте с помощью 3-D принтеров или выращивать, преобразовав деревья согласно генным модификациям в какие-нибудь жилища хоббитов. Новая архитектура – это комбинирование органики и технологии пространственной печати прямо из файла моего компьютера. Это показывают сейчас прямо у тебя в городе, на Биеннале.
– Ха-ха-ха-ха, – буквально плачет от смеха Мефиц, отмахиваясь от слов Адама, словно от назойливых мух, – ну ты и насмешил. Карло мне сказал, что тебя актеры угостили какой-то фарма наркотико роба, это оказалось слишком сильно, много для твой ум. Ха-ха-ха, дома-деревья, они будут расти как фунджи после дождя, Кардо, леи диче че престо ла каза кресчера коме фунджи! Ха-ха-ха. Ла верита э, туттавиа, пиуттосто сериаменте.
– Леи скерца? – взвизгивает карлик.
– Ноу, ноу, ассолютаменте кредере ин есса, – заверяет его Мефиц, взметнув свои сросшиеся брови вверх и с дурашливым видом косясь в сторону Адама, намекая взглядом карлику на то, что тот не в своем уме, – Маледетто Хайко, о семпре соспеттато че фоссе усо ди дроге. О фатто меттере ла ностра пуниционе коме ун риторно а каза.
– Проприо кози, Максим! – заразительно хохочет карикатурный морячок Папай, широко разинув рот и оскалив свои желтые лошадиные зубы, – э иль моменто ди фарло. Тираре иль куло.
Слева в темноте мелькают белые тюленьи туши катеров, надежно зачаленные к пристани и вертикалям серых палин, редкие мачты яхт со сложенными парусами на фоне черной кромки трусливо прячущегося за мариной парка, огоньки одиночных огней и маяки на пирамидальных бриколах, отмечающих фарватеры движения городских вапоретт по мелководной лагуне. Катер, снова оказавшись на открытой воде, живо заскакал по волнам, словно заяц по жнивью, удирающий от преследующих его гончих.
Если бы у него, катера, были глаза на корме, то он бы, к своему удивлению, заметил, что его и правда преследует другая такая же остроносая лодка, на корме которой стоит в полный рост двулицый человек, вцепившийся намертво в поручни ограждения вдоль бортов и совершенно не обращающий внимания на то, что ему в лицо хлещет холодный ветер и дождь брызг. Он, словно молитву, неразличимо бормочет сквозь стиснутые зубы одно и то же: «Покрою, как бык овцу, вы меня еще узнаете». Глаза блестят от слез, наворачивающихся от ветра, но он их даже не смахивает со своих ресниц, весь погруженный в мысли о предстоящей мести.
Оба катера несутся прямиком к черному прямоугольнику кладбищенского острова, совершенно игнорируя обозначенный фарватер, словно мухи, семенящие по расчерченной богом шахматной доске, руководствуясь лишь правилом выбора кратчайшего пути. Прижавшись лицом к холодному стеклу кабины, Адам молча наблюдает, как черные стены страны мертвых с белыми стрельчатыми арками в свете луны приближаются, постепенно обретая очертания отточенных временем архитектурных деталей на скупых кирпичных поверхностях, с края которых пузырятся приторным рафинадом сахарных голов одутловатые формы церкви Сан-Микеле. По воле одного человека, борца за гигиену, превратившего здешнюю столицу всех чувственных наслаждений в глухую австрийскую провинцию, образовалось это кладбище, где под мраморными плитами лежат вперемежку князья и простолюдины: нет у них родины, нет и изгнания, – променявшие нивы вечно бесплодные севера на вечный покой южных ночей.
Двигатель взревел и вдруг замолчал, борт глухо ударился о камень пристани и катер остановился. Мефиц и карлик тут же вскочили со своих мест и выскочили на палубу. Вслед за ними неторопливо выбирается на свежий воздух и Адам, продолжая держать в руках букет белых роз. В воздухе аромат кипарисовой хвои и моря.
Они втроем сходят на берег, при этом карлик и Мефиц помогают Адаму, поддерживая его за руки с обеих сторон.
– Я прям английская королева, – шутит Адам, но Мефиц с карликом настроены очень серьезно.
– Ты и есть наша королева, – заверяет его Максим и делает знак своему спутнику, который без всякого шутовства отвешивает перед Адамом глубокий поклон, – А он твой преданный слуга.
– И что дальше? – интересуется Адам, поеживаясь от холодного ветра, – Что мы будем здесь делать? Копать могилы?
– О нет, нам нужен крипта склеп, куда был спрятан пикколо ящик с секрет, по-итальянски скатола – я не знаю, как сказать…
– Шкатулка, что ли? – уточнил Адам, – маленькая такая коробочка…
– Да, дестра, коробочка, шка-т-у-л-к-а-а, – опробует это слово Мефиц, словно перекатывает его во рту, пробуя на вкус, – магико шкатулка, ее делать по приказ воля нобиле Джованни ди Маттео Брагандин, он есть был каббалист. Кописко?
– Кописко, кописко, – с неудовольствием морщится Адам, недоумевая, как можно верить в такую чушь, – это как шкатулка Лемаршана из «Восставших из ада», да?
– Шкатулка Лемаршана? – уточняет Мефиц, и лицо его выражает умственное усилие припомнить, что это такое, – что-то знакомое, но откуда это?
– Фильм ужасов, очень страшный. Там еще был такой персонаж – с головой, утыканной гвоздями. Б-р-р, я когда его первый раз посмотрел у друга на видаке, так неделю не спал. Как сейчас помню, было это на втором курсе. Кино, хорор-муви, кописко?
– Синема? А, рементарси, хорор-муви, да-да, но то есть сказка, фавола, я знаю этот ауторе, он инглезе, но немножко итальяно. Нет, моя шкатулка другая, не шкатулка Леморшан. Но тоже с секрет. Но это из каббала, это связано с древо Сефирот. Знаешь, что это такое есть?
– Нет и не хочу, – раздраженно отмахивается Адам, – я прочитал это в тебе, но все эти числа и Ход, Йесод и Малхут – это все еврейская ересь. Чушь. Мир нельзя создать словом. Я в это не верю.
– Тогда как же твое метаморфозис. Ты был мужчина, а сейчас женщина.
– Может, я сплю? – предположил Адам и протянул ему свою левую руку, – На, ущипни.
– Ой, больно, – вскрикнул он, когда Мефиц выполнил его просьбу, – зачем так сильно, синяк же останется.
– Видишь, ты не спишь, но объяснить всего этого не можешь, – невозмутимо возражает ему Мефиц и предлагает, – нужно спешить, пока не взошло солнце.
Они направляются к входу на кладбище, в то время как их катер отчаливает и уносится прочь. Подойдя к створчатым воротам с решеткой, за которыми видны равные ряды могил, Мефиц достает связку ключей и начинает подбирать нужный к замку калитки в ограде. Прямо за его спиной стоит Адам, а за ним карлик с его сумкой. Вдруг раздается рев мотора, шум вспененной воды, удар дерева о камень, торопливый топот и тихий взвизг карлика. Толчок в спину с силой швыряет Адама на Мефица, прижав его к решетке калитки: Адам роняет букет, а Мефиц связку ключей, которые жалобно звякают о камень мостовой.
Знакомый до внутривагинальной дрожи голос звучит, словно приговор: «Ну, и кто здесь теперь крайний, козлы! Русские не сдаются».
Адам сместившись в сторону от прилипшего к решетке Мефица, оборачивается и снова видит перед собой Колосова в сопровождении неизменных Киры и Гоши, которые энергично превращают в кровавый фарш лежащего на земле карлика. Он не издает ни единого звука, если не считать глухие всхлипы и удары ног по одетому телу.
«Кошмар, – ухает вниз в область живота сердце Адама, и у него во рту появляется кислый привкус свинца, – Если он сейчас ударит меня по голове, то я потеряю сознание: вот анекдот – оказаться в Венеции и получить по морде от соотечественника», – страх сковал руки и ноги, нет сил пошевелить даже пальцем на руке.
«Вот что чувствовали все жертвы палачей, убивавших таких, как мы» – Адаму и страшно, и гадко на душе. Закончив со своим неудачливым спарринг-партнером, один из спортсменов наклонился над тем, что раньше было морячком Попайем и, обшарив карманы его брюк, достал оттуда револьвер, показал его Колосову, выпрямившись, коротко доложил:
– Артурович, все в порядке: волына у нас.
Другой подхватил сумку Адама, которую уронил карлик, и, заглянув внутрь, ничего там для себя интересного не нашел, пожал плечами и коротко доложил:
– Артурыч, пусто.
Колосов передернул плечами и, полуобернувшись к Адаму с Мефицом своей необезображенной половиной лица, внимательно разглядывает их, не произнося ни слова. Мефиц оправился от удара, повернулся к своему обидчику и, к удивлению Адама, совершенно не испугался. Продолжая стоять спиной к решетке врат, он пару раз лениво похлопал в ладоши, а затем совершенно спокойно спросил:
– Вы ходите присоединиться к нам?
– Че? – удивился Колосов и нахмурился. – Ты че, не понял, кто теперь здесь рулит? Видел, что с твои коротышкой сделали? Хочешь чтобы и тебя отпрессовали?
– О, я не очень понимать твоя речь, – нисколько не обращая внимания на угрожающие интонации его голоса, продолжает Мефиц, – но твоя настойчивость мне нравится.
– Вот что значит когнитивный диссонанс, – со всей иронией, на которую только способен, – замечает Адам, пытается улыбнуться, но это у него не получается, – вот это мне всегда и нравится в наших людях – удивительная настойчивость.
– А ты помолчи, если не хочешь получить по морде своего лица, – отсекает его Колосов, – не люблю тех, кто пытается доказать, что он умнее меня. Итак, чувак, начнем снова знакомиться. Ты кто?
– Я русский, как и ты, – со всей учтивостью, на которую только можно рассчитывать в подобной ситуации, произносит попугаистый спутник Адама, – соотечественник. Мое имя Максим, а твое?
– Николай, – вылаивает в ответ Колосов и делает знак рукой своей свите приблизиться, – че те от нее надо? Решил местные красоты показать или как?
– Знаете, я бы хотел прояснить некоторые недоразумения между нами, Николай, – совершенно не теряя самообладания, в отличие от Адама, бодро журчит Мефиц, словно не замечая, что за спиной у того уже стоят два его охранника, только что убившие карлика. – Мы ведь с вами очень похожи.
– Да? И чем же? – удивляется Колосов.
– У нас с тобой одна вера и одна кровь.
– Вера? Ты че, православный?
– И да и нет. Я экуменист. Знаешь, как происходит процесс обращения в мою веру? – Колосов молчит и Мефиц, приняв его молчание за согласие, продолжает, – С ненависти, с такой свирепой ненависти, что ты хочешь проклянуть своего врага любой ценой, пожелать ему самого ужасного зла, на которое только способно твое воображение. И ты его проклинаешь, посылаешь к черту или куда там, ну ты сам знаешь. Кописко? И вот когда ты вдруг видишь, что у тебя получилось, то тогда тебя есть охватить настояща эйфория: наконец-то твой враг наказан, – ты чувствуешь, что у тебя есть могучая витальна сила – сила уничтожать словом. Слово – это сила, им можно проклинать и насылать болезни… О, с этого и начинается любой путь к мой кредо.
– Я могу не только словом, но и делом доказать, кто тут сильнее, – перебивает его Колосов, – делай историю короче, если не хочешь присоединиться к своему приятелю. Че те от нее надо? Отвечай!
– Какой потенциале, каволо! Она должна мне помочь достать здесь одна вещь, важный для меня, ин персона.
– Ты знаешь, кто такой Славик?
– Славик? Нет, пуртроппо, нон сю. Не знаю.
– А жаль?
– Перке? Ах, ми скузи, почему?
– Он мне денег должен. Много.
– О-о-у, и причем тут я?
– Да я думаю, что может ты и причем. И она тоже. Как-то вы складно на моем пути нарисовались. И одет ты как пидор. Все вы, евросодомиты, заодно против простого русского человека. Ничего, но помни мои слова, мы вас все равно всех рано или поздно, но купим, а потом разорим. Нах-х-х. Чтоб знали, почем фунт лиха. Прикольно, да? Ха-ха-ха.
– Га-га-га, – присоединяются к смеху Колосова его охранники, явно воодушевленные его мыслью о том, что всех европейцев нужно разорить: здесь они чувствуют себя неуютно и все их разговоры между собой сводятся к желанию вернуться поскорей домой и там нажраться до беспамятства, а затем кого-нибудь избить, просто так, для удовольствия, – ведь местные явно не разделяют их «духовных» ценностей. Самым удивительным для Адама было то, что Мефиц нисколько не боялся русского социопата, вооруженного двумя прирожденными убийцами, и это не была какая-то игра с его стороны: это скорее напомнило ему поведение двух животных, делящих территорию между собой, одно из которых отстаивало свои права перед чужаком, которое всячески пыталось его запугать, но на самом деле труся нападать, демонстрируя оскал с поджатым хвостом, – он излучал абсолютную уверенность, и это тут же почувствовал и Колосов, резко изменивший свой тон, проникнувшись к нему уважением.
– Ну ладно, ладно, – неожиданно дружелюбно засуетился Колосов, словно опомнившись, что он за границей, а не у себя дома, – погорячились и успокоились. Мы же все здесь культурные люди, соотечественники, как ты правильно заметил, поговорим культурно, в-е-ж-л-и-в-о-о-о. За карлика извини, но он стрелял. Нельзя так, мог ведь и попасть. В общем, мы вам компанию составим, а там посмотрим, ладно?!
Последняя фраза прозвучала очень двусмысленно, словно Колосов и просил и настаивал, но Мефиц просто пожал плечами, давая понять, что это его не касается и, подняв ключи, отворил калитку. Деловито обронив Адаму, что ему нужно не забыть букет из роз, он вошел на территорию кладбища и решительно зашагал по гравийной дорожке вдоль могил, словно его не интересовало, присоединятся к нему его спутники или нет. Еще несколько секунд, и Адам уже за спиной Мефица, а позади него Колосов и его свита.
Под ногами звонко, почти весело хрустит гравий в вязкой тишине этого места, куда не долетают никакие звуки извне, они движутся между равными рядами грядок, плотно засеенных мертвецами, о чем наглядно свидетельствуют их надгробья: налицо обильный урожай, с плодами которого нельзя ничего поделать, – они не съедобны, – следы жатвы времени, с которым никому до сих пор не удалось договориться.
Наконец, Мефиц останавливается – они перед утопленным в стену полукруглым склепом, обрамленным арочными пилястрами, в нишах которых лики 12 античных богов: это место, где спрятана потайная дверь, – в центре мраморный престол с барельефами, покрытыми каббалистическим и алхимическими знаками, в середине каждого из них перевернутая пентаграмма.
На верхней крышке престола пустая мраморная чаша в виде черепа, она вмонтирована в пентаграмму, вписанную в круг, по внешнему ободу которого напротив каждого луча звезды вырезано по одной латинской букве, складывающихся в имя LILIT.
Мефиц деловито обращается к Колосову:
– Передайте Франческе ее сумку.
Тот молча делает знак рукой и Кира передает сумку Адаму, он заглядывает в нее и интересуется:
– Что теперь нужно делать?
– Я только знаю, что нужно сделать с букетом твоих роз, – подходя к престолу и указывая на чашу, – отвечает Мефиц, – здесь говорено, что 22 белых розы дева, родившаяся мужчиной, должна поместить в эта ваза и, когда они стать черные от крови некрещенна бамбино, то врата ночи открываться и давать доступ к шкат-у-лка безгранично счастья. Кровь есть, – тут он достает из бокового кармана своего пиджака хрустальный флакон и кладет на пентаграмму, затем ведет пальцем вдоль надписи, выбитой по периметру крышки престола, – еще здесь говорить, что кому царицы макеро есть маска подойдет, то ей калитка, порто в бездна отопрет. Эта надпись есть одна криптограмма, ее нужно правильно понять. Кописко?
– Ты предлагаешь сделать это мне? – смущен и недоумевает Адам, – А ты уверен, что у меня получится?
– Си, – коротко заверил Мефиц и постучал пальцем по мрамору престола, – здесь ответ на все вопросы. Прего.
– Стоп, стоп, стоп, – подает свой голос Колосов и, встав между Адамом и Мефицом, уточняет, – это что, какой-то дьявольский ритуал? Вы что, сатанисты, что ли?
– Нико, какая тебе разница, ведь ты сам к нам присоединяться. Если тебе не интересно, уходи. Не мешай нам.
– К черту вас, к черту! Я спрашиваю, чем вы здесь занимаетесь? Кто ты такой, черт побери, Максим? Чья это могила?
– Это не могила, Нико. И это никакой не ритуал. Здесь спрятан важно магише артифакто, который нужен мне.
– А кровь младенцев зачем? – настороженно уточняет тот.
– Ну как же без крови, – разводит руки в стороны Мефиц, словно приглашая его присоединиться, – кровь это основа любой магии. Без крови нельзя, никак не можно. Ты это сам знаешь.
– Слава богу, что Господь до этого не дожил: он бы этого не одобрил, – сокрушенно качает головой Колосов и ретируется к своей свите, уступая дорогу Адаму.
Адам подходит к престолу и небрежно бросив цветы на пентаграмму, осторожно проводит кончиками пальцев по резьбе букв, словно слепой, пытаясь на ощупь прочитать послание того, кто создал это место.
– Какой труд, какой труд, – в восхищении полуприкрыв глаза, выдыхает он, ставя свою сумку на верх мраморной плиты, – тонкая работа, – это не одноразовое искусство наших дней. Человек, который резал этот камень, совершенно не думал о времени, потраченном на эту работу. И ради чего – чтобы это увидели лишь я и ты? Для меня это непозволительная роскошь.
– Достань маску из сумка и нужно понять, что с ней делать. Есть идеи?
– Только лишь одна – дать тебе ее примерить, – вынимая сверток с маской, – замечает Адам и, развернув шелковый плат, извлекает оттуда источник своих приключений. Мефиц с нескрываемым любопытством смотрит на маску, в то время как Колосов, подавшись вперед, хочет забрать ее у Адама, но Мефиц его останавливает.
– Стоп, стоп, стоп, Нико – лучше ее не трогай.
– Почему? – недоволен тот, – это просто папье-маше: крашеный картон.
– Это сорпреза от очень, очень сильный Бог, магише артифакто. Кописко?
– Этот кусок картона?
– Ты ведь руссо? Ортодокс?
– Именно что русский и православный.
– Вы верить и поклоняться айконам, ведь так?
– Иконы – это совсем другое.
– Но айконс это тоже лишь дерево и краска, но благодаря мироколо, ч-ь-ю-д-о они есть часть Бога, его послания. Эта макеро тоже самое. Не трогай.
– Да и черт с тобой, —сплюнул от огорчения Колосов, – я не знаю, что вы хотите сделать, но я все равно заберу у вас то, что вы ищите.
– Ха-ха-ха, какой потенциале, магнифико, все-таки мы, русские, особенные люди.
– Я не шучу, – предупреждает Колосов.
– Так и я всерьез, никакой хьюмор, – словно соглашается с ним Мефиц и просит Адама, – Кара регина, прего. Можем начинать.
– Что мне нужно делать? – уточняет Адам.
– Я налью кровь в магише цирколо, – поясняет Мефиц, очертив в воздухе круг указательным пальцем, – Когда она заполнит все чинкуе леттери, ты класть цветы, а затем надо, чтобы ты что-то, что-то делать с эта макеро, каволо! Придумай что-то, нон ромпере и кольени!
– У меня нет никаких идей, кроме предложения примерить эту маску вот этим мраморным рожам, что лыбятся на нас. Как думаешь – это поможет? – указав на барельефы богов, предлагает Адам, – Тут больше некому ее надеть, кроме нас с тобой.
– Ио ун кольене, пеццо ди мерда, Ио ун кольене! – взрывается от восторга Мефиц, словно Адам сообщил ему, как решить уравнение, над которым он бился всю свою жизнь. – Как просто, эврика, гениально. Прошу, прошу, посмотри все эти фасции, примерь, к какому подойдет.
Адам обходит все барельефы и пытается приложить маску к каждому из них, но лишь одному лицу она впору: у одних мешают волосы, у других размеры в ширину или слишком большие, или слишком маленькие, – это Тонатос, бог смерти. Его изображение предпоследнее справа, между братом Гипносом и сестрой Немезидой.
– Только одному и подошла впору, вот этому, – поясняет Адам и читает вслух по-складам «TANATOS», – остальные морды слишком велики.
– Ты неправа, моя королева, – осторожно поправляет его Мефиц, с трудом сдерживая свое лихорадочно-радостное возбуждение, – Они все одинаковые, одного размера: эта маска сама выбрала, на какая фасция, как это по-русски… л-и-ц-о-о ей наскочить, одеться. Уна секунда: сейчас все делать прова репетиция, понарошку, – и начнем.
Мефиц подскочил к Адаму и, лихорадочно ощупав лицо Тонатоса, заключил, – Итак, после того, как я налью кровь в круг и она соединит все пять букв, да, забыл про цветы, цветы вначале в эта чаша, кописко! А потом по мой знак, но не раньше, ты подойти к эта лицо приложить маска и просунув пальцы в отверстия для глаз, нажать на камень глаза, о-кей?
– О-кей, Цицерон: все так объяснил, что даже дураку понятно. А без этого никак нельзя: без крови и цветов, – нажал вот на эти два глаза, и потайная дверь открылась? Глупо как-то получается – никто из нас не верит во всю эту галиматью, так зачем это все городить?
– Если бы все было так просто, то люди бы могли запросто ходить к ангелам в гости. Есть многое на свете, друг Горацио…
– Что недоступно нашим мудрецам, – торопливо закончил фразу Адам и с недоумением пожал плечами, – читали и читали. Плавали. Знаем. Но хоть Шекспир мне друг, но истина дороже. Я скорее поверю в то, что Земля плоская и стоит на трех китах, – или как там, – чем в то, что где-то есть Бог и он за нами наблюдает. Давай-ка поторопимся, а то ему уже становится скучно.
– Си, но нам нужно еще одна малость. Нам нужны металлы. Эй, Нико, попроси твой люди дать мне уно патрон из ривольтелла бедный Карло, прего. П-р-е-г-о! И пусть кто-то из них поищет пеццетино железо.
– Чего-чего? – переспрашивает Колосов, – пицца или как там железа?
– Нет, вот такой, – показав кончик своего мизинца, поясняет Мефиц, – маленький железо.
– Кусочек, что ли?
– Кусочек, кусочек, гиусто, – энергично соглашается Мефиц, – кусочек железа.
– Пошарь здесь вокруг, – раздраженно велит Колосов Кире и, поманив к себе Гошу, молча берет у него револьвер, достает из него один патрон и передает Мефицу. Кира виновато разводит руки в стороны и жалуется:
– Артурыч, да где же здесь искать, нах-х-х, у них же даже грязи не найдешь, везде сплошной порядок. Заграница.
– Ну значит, у себя в штанах поищи, найди хоть что-то?
Мефиц довольно ловко разобрал револьверный патрон, высыпал себе порох под ноги и, разделив его на пулю и гильзу, положил их напротив букв «Т» и «L» в одному ему ведомом порядке. В это время закончив рыться у себя в карманах, Кира интересуется у Гоши:
– Слышь, братан, у тебя был, кажись, талисман на счастье: кусок арматуры, которой ты заколол «Хирурга» на разборках, – одолжи Артурычу, не жидись. Я бы не просил, но сам пустой как порожняк. У меня в кармане только оловянный солдатик на счастье. Во! – с этими словами он достает фигурку красногвардейца.
– Ну так и отдай ее нах, – возражает Гоша, – все равно ее тебе вернут.
– Так, blja, оба отдали свое барахло, пусть итальяшка сам решит, что ему нужно, – грубо обрывает их разговор с нескрываемым раздражением Колосов и, нервно схватив оба предмета из рук своих охранников, подскакивает к Мефицу и сует их ему прямо под нос со словами, – На, чем богаты, тем и рады.
– Очень хорошо, железо и олово: оба пригодятся, – берет их из рук Колосова Мефиц и ставит солдатика рядом с буквой «I» и спил арматурного стержня у буквы «L».
– Итак, остался лишь Меркурий, нужен бронзо, каволо. Придется отдать свое, каззата, – с этими словами он безжалостно отрывает от своего пиджака одну пуговицу и кладет ее рядом с оставшейся буквой «I». Оборачивается к Адаму и просит, – Прего, цветы.
Адам подходит к престолу, перебирает пальцами обеих рук розы, собирая их в единый букет, и, наконец, подняв его в воздух, опускает в чашу-череп, после чего взяв маску с престола, куда ее положил на время, пока собирал букет, подходит к барельефу Танатоса и ждет дальнейших указаний от Мефица. Мефиц берет флакон с кровью и, осторожно открыв, выливает тонкой струйкой ее прямо в кольцевую бороздку на мраморе: по чуть-чуть напротив каждой буквы, – и ждет, пока кровь растечется и соединится в единый круг. Переодически он доливает с разных сторон в круг кровь до тех пор, пока, наконец-то, видимо, удовлетворенный полученным результатом, швыряет пустой флакон в сторону могильных грядок и, встав перед престолом, протягивает обе руки в его сторону и произносит,
– Абракадабра, абракадабра, абракадабра. Магистер неба и земли велит стихиям – отопри. Абракадабра, абракадабра, абракадабра.
– И что, сработает? – язвительно замечает Адам, на что Мефиц, зловеще улыбаясь, приказывает – Смотри! Абра-Кадабра!
Неожиданно раздается громкий щелчок: словно спустили курок и боек впустую ударил по металлу, – череп с цветами сделал полный оборот вокруг своей оси, а борозда с кровью вдруг начала слабо тлеть, – еле различимо, словно перегоревшие угли, – образовав темно-бордовый круг, буквы же начали заметно фосфорировать мертвенно-зеленым светом. Мефиц обращается к Адаму:
– Макеро, прего.
Адам возлагает маску на лиг бога смерти обеими руками и, просунув большие пальцы рук в прорези картона, с силой нажимает на зрачки незрячих глаз. Раздается серия сухих металлических щелчков, а Адам ощущает, как под кончиками его пальцев поддается камень барельефа, уступая его напору. Пентаграмма начинает медленно поворачиваться, все набирая обороты, а свечение кровавого круга все усиливается и усиливается. Колосов и его Кира и Гоша застыли с открытыми от изумления ртами, боясь пошевелиться, пораженные увиденным. Сам Адам так же потрясен произведенным эффектом, но после всего того, что с ним уже случилось, это его не пугает, а скорее интригует.
//-- *** --//
Наконец очередь дошла и то Тудоси: железная дверь за ней захлопнулась и ее с вещами провели по коридору, окрашенному зеленой масляной краской, в самый его конец и завели в кабинет, где из мебели, кроме стола и стула, ничего нет, – следователь в огромных, на пол лица, солнцезащитных очках, делающих его похожим на богомола, предлагает ей сесть и долго разглядывает ее, словно она не человек, в конце концов Тудоси не выдерживает и начинает сама торопливо объяснять, что она здесь по ошибке, что приехала в отпуск и живет в квартире у своей подруги, что она ничего не знает о совершенных терактах и просит ее отпустить.
– Ладно, начнем с начала, – с трудом сдерживая зевок, выдавливает из себя следователь и, заглянув в ноутбук перед собой, спрашивает, – вас зовут Елена Эрнестовна Тудоси?
– Да.
– Вы прилетели в Симферополь 4 января рейсом из Москвы?
– Да.
– Вы работаете в агентстве «ГРАФФИТИ-М» помощником юрисконсульта?
– Да.
– Вы закончили…
– Да, – не дожидаясь вопроса, отвечает нетерпеливо Тудоси, – и еще: да, да, да. Вы наверняка знаете обо мне все, даже то, что я сама о себе не знаю.
– Вы кто по национальности?
– Что? – недоумевает Тудоси, – а это здесь причем?
– Вы не ответили на мой вопрос.
– Я русская.
– Вы не находите, что для русской у вас очень типичная фамилия?
– Почему, мой папа русский и мама русская.
– Вы знаете, что ваша фамилия распространена в Молдавии и Западной Украине?
– Ну и что? – искренне недоумевает Тудоси, – Вы что же, подозреваете меня в том, что я украинская шпионка? А если бы я была еврейкой, то я бы работала на Мосад? Что за извращенная логика?!
– Моя страна подверглась вероломному нападению, украинские войска ведут наступление по двум направлениям: со стороны Херсона на Красноперекопск и со стороны Мелитополя на Джанкой, – мы находимся в прифронтовой полосе. Понимаете?
– Нет.
– Я могу вас расстрелять без суда, понимаете? Я решаю, жить вам дальше или умереть.
– Позвольте, позвольте, что вы говорите? – ужасается Тудоси, – я честный человек, у меня есть права.
– У нас у всех есть сейчас только одно право – или беззаветно служить своей родине, или умереть. На чьей ты стороне, товарищ Тудоси? Ты любишь нашего президента?
– Нет, конечно, о Господи, этот человек внушал столько надежд… и так обгадился.
– Что? Черт побери, как ты сказала?
– Я могу повторить – и так обгадился, – Тудоси применила самое сильное слово из своей лексики.
– Так я и знал, интеллигентская мразь, что ты готова продать нашу родину американскому Госдепу: у вас у всех предательский потенциал безграничен.
– У кого у всех?
– Да у интеллигентов, одно хорошо – вас всех легко вычислить по лицам: сразу видно, что вы не наши люди.
– А кто это «наши люди»?
– Для тебя уже не важно, вас всех национально чуждых элементов, не разделяющих ценности нашего президента, нам необходимо для начала изолировать и попробовать перевоспитать всю вашу массу, ну а если не получится, то придется как-то утилизировать.
– Уже был такой товарищ по фамилии Гитлер, только у него ничего не получилось.
– У него не получилось, потому что он заблуждался относительно великого русского народа. Если бы он дружил с нами, то мы бы сейчас жили совсем в другом мире.
– Может, лучше попробовать что-нибудь у нас здесь исправить вместо того, чтобы обвинять весь окружающий мир в том, что нас никто не любит?
– Хотите усугубить вашу вину клеветой на внешнюю политику моей страны, Тудоси?
– Она такая же ваша, как и моя, – искренно возмущена она, – Почему вы демонстративно пытаетесь унизить меня, давая понять, что я?.. что я?.. Я даже слов не подберу…
– Что вы предатель нашей Родины, – подсказывает ей следователь, зловеще сверкая стеклами своих зеркальных очков, – а у предателя нет права называть страну, интересы которой он предал, своей. Патриотический акт, который мы приняли, позволяет нам таких, как ты, не считать отныне гражданами нашего государства со всеми вытекающими отсюда последствиями.
– Меня нельзя лишить гражданства, вы что, сумасшедший? Я здесь родилась и выросла.
– Ну и что, – холодно ей возражает следователь, – евреи, например, здесь тоже выросли и родились, только потом они охотно едут к себе в Израиль и считают его своей родиной. Это как кукушка, которая выросла в семье зябликов, но зябликом не стала. Вы все подметные, ничего с нами, русскими, не имеющие. Теперь у нас есть возможность от всех вас избавиться: пусть это будет каждый второй, но те, кто останутся, уж точно будут русскими патриотами, а не либерастами и евровахабитами, желающими развалить мою Родину. – Я ничего не разваливала и не разваливаю, – все еще пытается возражать Тудоси, но внутренне уже понимает, что это не имеет никакого значения, – и я русская, мне некуда ехать. И я никуда не хочу ехать. Что вы со мной сделаете? Вышлите за границу?
Следователь красноречиво молчит, словно и не слышит, что ему возражает она. Наконец-то до Тудоси доходит, что весь этот фарс с допросом не более чем формальность и от нее совершенно не зависит, что с ней будут делать дальше те, кто считает себя здесь властью. Она давно, с начала войны на Украине, жила с ощущением беды на сердце, и вот она случилась – открывай ворота и встречай: она все ждала, чем же все это закончится, но чтобы так, чтобы стать «врагом народа» и к стенке, – этого она не ожидала. Дальше уже было не важно, что говорил следователь, все это не имело никакого значения. Волею случая и какой-то внешней силы, которая заранее решила ее судьбу, она оказалась ввергнута в мясорубку войны и беспорядков, словно разменная пешка в плохой шахматной игре: ей невольно на ум пришел Толстой с его описанием войны. И дело было не в том, что автор рукописи, которую она читала, высмеял князя Андрея и чувство человеческой ничтожности перед величием замысла Творца, а в том, что здесь и сейчас она оказалась перед лицом слепой силы, которая ее не замечала. Совсем как народные массы в «Войне и мире». Все ее попытки с самого начала беспорядков в Москве избежать своего лично участия в протестном движении парадоксальным образом привели ее сюда, где она помогла, пусть и неосознанно, осуществить взрывы, направленные против существующего режима. «А если бы я знала, сумела бы я им помешать? – предательски засосало под ложечкой, ведь все ее симпатии, пусть и неосознанно, но всегда были на стороне тех, кто выступал против того курса, каким шла страна последние 15-ть лет. По сути дела, следователь был прав – она была другой и жила в другой стране, лишь номинально считающейся той же самой: в этой стране ценились порядочность и честность; люди уважали друг друга и верили в то, чем занимались; они созидали и имели врожденную брезгливость к воровству и делячеству; они доверяли друг другу, честному слову, конкретному человеку, с которым договаривались, – это была другая жизнь в другой стране с другими людьми. Все происходящее сейчас и здесь к ней не имело никакого отношения: к ней настоящей, а не среднестатистической единице народонаселения, которую видит перед собой следователь.
– Вы в бога верите? – неожиданно для нее самой спрашивает она следователя. Этот ее вопрос видимо застает его врасплох: он долго молчит, минут пять, после чего настороженно спрашивает:
– А какое значение это имеет для Вас? Это что-то изменит в твоей дальнейшей судьбе?
– Сегодня Рождество. Может быть, сегодня случится чудо.
Неожиданно на ум приходит сравнение с Федором Колычевым в его противостоянии с Иваном Грозным: обреченный на заклание перед лицом свирепой силы, считающей, что только она одна существует в этом мире и «право имеет». В самых неверных, языческих Царствах есть закон и правда, есть милосердие к людям – а в России нет их! Вспомнилась шутливая дискуссия в давнишней поездке в Швецию, когда они, группа из десяти интеллектуалов, в шутку принялись спорить о царе и святом на фоне скандинавского благополучия. «Наивысшая власть дает тебе наивысшую благодать и святость, – утверждала ее подруга Рита, – очищает от всех пороков тем, что делает тебя перстом Бога карающим. Царь есть Воля Бога, Его Власть и Его Слово на земле»; она ей возражала. «Получается, что святые убивают святых в поисках стяжания большей святости. По такой логике в конечном счете должен остаться только один святой – самый сильнейший», – все, что они тогда говорили, теперь предстало перед ней в Кафканианском кошмаре, в образе бездушного «государева человека» в огромных зеркальных очках убийцы-богомола.
– И не надейся, Тудоси, для таких, как ты, русский Бог не существует. Все с тобой, приговор узнаешь завтра.
Снова оказавшись в общей камере, с облегчением обнаруживает, что она не одинока: всем предъявлено обвинение в госизмене. На душе становится как-то спокойней: умирать в компании порядочных людей для нее честь.
– Странно, что у нас не отбирают наши вещи, – шепчет ей на ухо журналистка, – все это какая-то мистификация. Я уверена, что нас выпустят: подержат и отпустят, – нельзя же на самом деле считать всех блондинов нацистами, а татар их пособниками. Как наверху узнают, то весь этот бред остановят. Тудоси поуютней устраивается и достает текст, медленно раскрывает его на брошенном листе.
Глава 11
– И что дальше? – наконец обрел дар речи Колосов, когда мраморный престол с цветами опустился под землю, образовав тускло светящийся провал в камне, из которого наружу извергались клубы серо-водородного смрада, – Кто туда полезет? Смердит как у негра в жопе.
– Артурыч, там наши с Гошей солдатик и штырь на счастье, – уточняет Кира, все лицо его выражает муку вопроса, а что же теперь им делать? – нам что, надо туда за ними лезть?
– Нам что, надо туда лезть? – повторяет Колосов вопрос Киры. Мефиц, словно не слыша Колосова, обращается к Адаму:
– Ты все еще сомневаешься в существовании шкату-у-л-ки ди Брагандин с некроманик спеккио. Сомневаешься в существовании семи инферномондо?
Адам ничего не отвечает, с нескрываемым интересом разглядывая образовавшийся проход в подземелье.
– Эй, Максим, че дальше? – повторяет свой вопрос Колосов и подходит вплотную к отверстию, заглядывает в него, наклонившись над ним, полусогнувшись буквой «Г» и уперев руки в колени, пытаясь в клубах смрада что-либо разглядеть, – интересно, что там внутри: может, что-нибудь ценное? Как думаешь, Макс, эта твоя шкатулка дорого стоит? Миллион стоит? А может, два?
– Ничего она не стоит, это предмет не денежный, у него нет цены. Он нужен для общения с духовными силами. Им деньги не нужны.
– В такие минуты нужно думать о спасении души, а не о деньгах, – не удержался чтобы не уязвить Колосова Адам.
– Ну что, калики перехожие, опять о духовности pizdit` будем? Вы только мне лапшу на уши не вешайте, я жопой чую, что здесь большими деньгами пахнет.
– Поэтому и запах такой неаппетитный? – уточняет Адам.
– Большие деньги всегда говном пахнут, – словно не замечая иронии Адама, вполне серьезно заявляет Колосов, – я это по себе знаю. Вот у меня есть приятель, так он может на спор кусок говна съесть.
– Фу, мерзость какая, – возмущается Адам, – меня сейчас стошнит.
– Да ты подожди, дослушай. Так он на этом себе карьеру сделал. В политику пошел, в Госдуме теперь депутат, ест другое говно и за другие деньги. Вот я так не могу, я человек принципиальный, я очень слежу за гигиеной моей ротовой полости.
– К чему ты это? – недоумевает Адам, – лучше бы залез в эту яму и достал то, что нужно Максиму. А то уж светать будет, явятся сюда люди и арестуют нас всех за осквернение могил.
– Мои высокие моральные принципы не позволяют лезть туда, – не соглашается Колосов, – а потом, я совершенно не понимаю, зачем туда лезть и что бр-а-т-ь! Что б-р-а-т-ь! Эй, Максим?
– На самом деле, Франческа, войти туда можешь только ты, – наконец проясняет ситуацию Мефиц, – но нужно убедиться, что цветы менять свой цвет.
– Да не полезу я туда, – отказывается Адам, – там воняет так, что противогаз нужен.
– Запах адессо перестанет пахнуть. Уна моменто, – с этими словами Мефиц отталкивает Колосова от отверстия и, встав на четвереньки, заглядывает внутрь, свесив голову в клубы смрадного дыма. Фалды его пиджака задрались и обнажили упругий зад застенчивого гомосексуалиста, глядя на который, у Колосова возникла непроизвольная эрекция: впервые в жизни ему вдруг захотелось овладеть мужчиной и сделать это немедленно и никого не стесняясь, – разрядить приступ нахлынувшей похоти в соблазнительно-упругие ягодицы Мефица, да еще и на кладбище в присутствии женщины, которой он недавно домогался. При этом его совершенно не смущало, что перескок его желания с притягательно-красивой женщины на субтильного итальянца выглядит как минимум странно, т.к., по его собственному мнению, то, что он собирается совершить с Мефицем, не означает, что сам он гомосексуалист: наоборот, в своих глазах он настоящий русский, он патриот, доказывающий на практике, что все иностранцы достойны только такой участи – быть подстилкой для истинного русского мужика, – для него это акт героя, даже за границей отстаивающего честь своей Родины. Не обращая внимания на Адама и свою свиту, Колосов расстегивает штаны, извлекает свой главный атрибут альфа-самца и, пристроившись за стоящим на четвереньках Мефицем, пытается им овладеть, предварительно пробуя стащить с него штаны, пока он занят тем, что, засунув голову в отверстие, разглядывает вонючее подземелье склепа. Почувствовав неладное, Мефиц беспомощно вильнул по-щучьи задом и нырнул вперед, прямо в светящийся инфернальным бледно-зеленоватым светом зев открытого проема. Следом за ним кубарем полетел и Колосов, не успев отпустить штаны Мефица, мелькнув ярко-рыжими подметками своих крокодиловых туфель напоследок.
Все произошло так быстро и было настолько абсурдно, что ни Адам, ни Гоша с Кирой в своих тренировочных костюмах, покрытых белой вязью патриот-паразитических орнаментов а-ля Рус не успели на произошедшее отреагировать.
«Ай, проклятье» – доносится глухой взвизг откуда-то снизу и итальянская брань.
«Анекдот какой-то, – мелькает в голове у Адама, – если бы сам не видел, то не поверил бы».
– И че? – наконец извергает из себя Гоша, передернув плечами и указав дулом револьвера, который держит в своей правой руке, на светящийся мертвенно-бледным светом прямоугольник в плитах пола, – Есть идеи?
– Сказали же, что она должна туда лезть, – напряженно хмурится Кира, явно испытывая беспокойство за свою безопасность, – пусть и лезет. Если сама не спрыгнет, то заставим. Артурыч там, сечешь! А ну лезь, давай, давай, живо.
Адам с искренним недоумением смотрит на этих половозрелых недоумков, впервые оказавшихся предоставленными самим себе и чувствующими явный дискомфорт от случайно приобретенной свободы: они всю жизнь были чьими-то рабами, в школе – учителей и хулиганов, в спортсекции – тренера, затем тех, на кого они работали, – так они называли то, что проделывали со своими жертвами, – теперь Колосова, – они просто боятся свободы, желая только одного – вновь обрести хозяина. Теперь их умение ломать жизни людей им не может помочь, а больше они ничего не умеют. Впервые им по-настоящему страшно, ведь она за границей своих возможностей и привычного ореола обитания: они здесь чужаки, – единственный способ вернуть статус-кво – это возвратить на поверхность Колосова, кто будет за них все снова решать. Адаму нет нужды читать их мысли, он с такими живет бок о бок на ненавистной Родине.
– Полезай или я тебя туда вперед головой сброшу. Ну! – повторяет вслед за Кирой Гоша, наведя на Адама револьвер, – Не заставляй повторять. Ле-зь!!
«А, была не была, ну воняет: авось не задохнусь», – делает 2 шага к прямоугольнику входа в подземелье и, набрав побольше воздуху в легкие и задержав дыхание, садится на край проема, свешивает туда обе ноги, опирается руками о края, подавшись вперед на секунду зависает в клубах светящегося смрада, отжавшись на прямых руках, ослабевает напряжение мышц и позволяет телу самому соскользнуть вниз, уперевшись кончиками туфель в резную крышку престола, который теперь служит неким подножием входа. Присев на корточки, Адам оказывается полностью под землей, на верху лестницы из 7-ми ступеней. Розы в чаше почернели и увяли, словно они здесь простояли не один год, превратившись в засушенный букет причудливой икебаны.
Адам слышит снаружи голос Киры: «Эй, забери оттуда наши талисманы на счастье – моего солдатика и Гошкин штырь. Слышь, слышь».
«Я все слышь, только делать этого не буду, слышь, – оглядываясь вокруг, пытается сориентироваться Адам, – из принципа не буду, кусок дерьма, недоделанный homo sapiens. Господи, сколько я от таких натерпелся». Все внимание его теперь сосредоточено на разглядывании склепа. Стены выложены из квадратных кусков белого фосфора, которые и являются источником бледно-зеленоватого света, архитектура подземелья не отличается изяществом и представляет собой почти круглое пространство, в центре которого и находится сейчас Адам, на полу лежат друг на друге Колосов и Мефиц, на стенах висят рамы с абсолютно черными зеркалами в количестве семи штук, между зеркалами оставлена квадратная ниша, в которой стоит черная коробка, покрытая белесыми металлическими накладками из пересекающихся каббалистических рисунков, – такие Адам видел в книгах по магии, которые держит его друг Батя, – на полу подземелья выложены черные квадраты и круги, копирующие рисунок пола Пантеона.
«Если мне нужна шкатулка, то надо ее хватать и делать отсюда ноги, пока я не задохнулся от этой вони, – прикидывает Адам, – можно выпрямиться и попытаться снова набрать воздуха, чтобы как следует здесь осмотреться, но это место явно не для меня. А что делать с этими двумя? Ну не тащить же их самому наверх».
Адам встает во весь рост и высовывается наружу, на свежий воздух по плечи, с шумом выдыхает и делает глубокий вдох: неожиданно обнаруживает, что вонь переменила свой запах с сероводорода на сладкий с легкой земляной остротой, очень приятный и сильный.
«Все интересней и интересней, – удивляется Адам, – все чуднее и чуднее. Самое время осмотреться, раз дышать можно». Снова набирает в легкие побольше воздуху и ныряет в подземелье, задержав дыхание. Спускается по лестнице и, осторожно обойдя тела Колосова и Мефица, подходит к одному из зеркал: зеркало от пола до потолка; высотой в три метра; рама в каббалистических иероглифах и алхимических и астрологических знаках; в верхнем картуше кровожадный волк и римская цифра 3, – поверхность зеркала из черного полированного обсидиана, в котором бледной тенью отражается силуэт Адама. Протягивает руку и пытается дотронуться до его поверхности, но тут же ее испуганно отдергивает, пальцы будто обожгло адским холодом.
«Ай-й», – взвизгивает Адам, почувствовав острую боль, словно его ударило током, а эхо усилило его крик, умножив его многократно. От звуков Адамового голоса очнулся Мефиц, с тяжелым стоном попытавшийся спихнуть с себя тело Колосова, а когда это у него не получилось, жалобно блеет:
– Ми диа мано-о-о, помогит-е-е.
Адам вдруг замечает, что он дышит, забыв про то, что собирался задерживать дыхание, чтобы уберечь себя от миазмов этого места.
– А, к черту, какая разница, – шепчет себе он под нос и, подскочив к Мефицу, помогает стащить бесчувственное тело Колосова со спущенными штанами с него.
– Чертов Нико, он меня столкнул, бастардо. Каволо, стронцо, мердозо. Он мочь все испортить. Ты видеть розы?
– Да, они почернели: это уже не цветы, а угольки на память. Если это фосфор на стенах, то нам лучше отсюда убираться. Это очень ядовитый элемент. Это для жизни опасно.
– Ох, жизнь вообще опасная штука, каццо. Давай торопиться, ничего страшного.
– Что это за зеркала?
– Это двери в семь инферномондо, в другие миры, которые мочь открыть только с помощью спеккио, что есть в вон та неро шкату-у-л-ка. Зеркало Даат. Берем и уходим.
– А как же эти зеркала? – указав на те, что висят на стенах, – уточняет Адам.
– Ты думаешь, что я добровольно отправлюсь в один из этих миров семи смертных грехов? – бессильно отмахивается от него рукой Мефиц, – возьми, прего, эту шкатуло и открой. Подойди к любой из неро порта и стать к ней спиной. Посмотри в зеркало из шкатулка и увидишь, что тебя там ждет. Аджире.
– Ну как скажешь, – пожимает в недоумении Адам плечами, решительными шагами пересекает склеп и совершено спокойно: его при этом не ударила молния, не растерзал злой дух и не отрезало лезвием голову, – берет двумя руками шкатулку и возвращается к Мефицу. – И что теперь? Можно открыть? Это не ящик Пандоры?
– Ну и как? – спрашивает Адама Мефиц.
– Что как?
– Чувствуешь себя счастливым. Ти сенти феличе?
– А надо?
– Но это же шкатуло счастья.
– Счастье – это когда у тебя немерено бабла и ты знаменит на весь мир. Вот это счастье. Твоя коробка – апофеоз суеверия и честолюбия. Я думаю, что она подошла бы вот ему, если он еще очнется, – кивает в сторону тела Колосова, – может, здесь его и похороним?
– Ну вот еще, он этого не заслужил: в преддверии нижних миров, которые принято именовать адом, может лежать только или гранде некроман или гранде кондоттьеро, как русска бандитто Стенька Разин. У Нико потенте, очень потенте форца творить мале, зло, но это не достаточно много, не велика заслуга, чтобы красить это место.
– Если честно, то мне интересно взглянуть, что же прячется за этими зеркалами. Шкатулка у нас, как ее открыть?
– Для этого я собирался использовать малыша Карло, но это животное его убило.
– Почему ты его не остановил?
– Это от меня не зависело. Ты же видела, – Мефиц наконец-то сумел подняться на ноги, слегка покачиваясь от слабости и подойдя к одному из зеркал с номером 5, в картуше которого красовался какой-то чудовищный то ли спрут, то ли гриб, осторожно гладит край бронзовой рамы и поясняет, – чтобы шкатулка открыться, нужна кровь, свежий кровь. Теплый.
– Какой ты кровожадный человек: куда ни плюнь, везде тебе, чтобы что-то открыть, кровь нужна, – с явной иронией и легким скепсисом замечает Адам, – тогда надо использовать его людей, но они навряд ли согласятся. Они снаружи от страха обделались.
– Ты явно не испытываешь к своим соотечественникам симпатия, – улыбается Мефиц, словно Адам его порадовал чем-то, – меня всегда удивляла ваша способность взаимоненавидеть друг друга… Почему так? Почему так?
– Мне кажется, что это не самое подходящее место для таких вопросов.
– Почему же, – продолжая ощупывать пальцами замысловатые знаки на раме, возражает ему Мефиц, – ваша взаимная ненависть так притягательна, она носит какой-то взаимоутверждающий характер: вы словно утверждаетесь за счет унижений друг друга, – кажется, будто бог специально создал вас, чтобы вы могли объяснить природу инфернального в человеке.
– К черту слова, если нужна кровь, то я ее тебе дам. Как открыть этот ящик?
– Очень просто, – пожал плечами Мефиц, тут же повернувшись к Адаму лицом, словно только этого и ждал, – капелька крови в центро дисегно на панэл, верхний панэл и финито. Вот и все.
– Капелька крови?
– Да, капелька крови.
– А как насчет тебя? – продолжая держать шкатулку, уточняет Адам, – твоя кровь ничем не хуже моей или тех, кто снаружи. Давай попробуем?
– Ну уж нет, долче регина, так нельзя, – с явной обидой в голосе энергично протестует Мефиц, словно Адам предложил нечто шокирующее. – Я всегда вне игры. Я не играю, я только держу банк.
– Даже если я тебе прикажу? Я же твоя королева, царица ночи, Лилит?
– Знаешь, почему я так успешен в том бизнесе, что ты есть видеть? Потому, что я только импрендиторе, но не принимаю участие ни в чем. Если открыть эта шкатулка, то чья кровь ее открыть, тот должен заплатить. Жизнью. Копире? Это как в тот хорор-муви, что ты рассказать. Автор просто воспроизвел процедуру открывания согласно текста Брагадина, – медленно подбирая слова, постарался как можно точнее объяснить свое категорическое несогласие Мефиц, – я сам давал ему изучать эту книгу как хозяин архива приората и переводить помогал. Не знаю, как в отношении тебя, но для остальных смертных закон один. Поэтому давай позовем твоих соотечественников. Пусть они тебе послужат, раз ты хочешь заглянуть в одну из этих дверей. Ты можешь не верить в природу иного, в алтромонди, но они существуют. Это место наглядно доказывает это. Знаешь, откуда эти камни? – указав на обсидиановое зеркало, у которого он стоит, спрашивает Адама Мефиц и, не дождавшись его ответа, сам же и отвечает, – Они из Египта, их привезли тайно в Венецию во времена Наполеона, после его экспедиция, они из Древнего Мемфиса.
– Да хоть из Китая, один черт это ничего не доказывает. Но ты меня убедил. Я помню, как плохо закончил тот парень, что открыл шкатулку Лемаршана. Кстати, а почему ее сюда спрятали?
Мефиц красноречиво пожал плечами и, указав на зеркала, пояснил:
– Несколько раз ее и их пытались использовать для связь с инфернофорци, но каждый раз неудачно. Сам я не собираюсь ее открывать, но ты можешь проваре.
– Продать ее хочешь? – прямо спрашивает Адам.
– А почему нет: то, что плохо лежит, можно хорошо взять. Так, кажется, у вас говорят?
– Я не силен в поговорках, пойду позову ребят, – ставя шкатулку рядом с телом Колосова, сухо замечает Адам и, поднявшись наверх, высовывается наружу и кричит, – Эй, там, вашему хозяину помочь надо. Слышите меня!
– Че ты разорался, – возник из темноты рядом с ним перепуганный Кира, – Что с Артурычем?
– Его надо наверх, сюда, на свежий воздух. Он тут без сознания валяется. Его тащить у меня сил нет, – сухо объясняет Адам, – не бойтесь, запаха не осталось. Снова спускается в подземелье склепа и ждет. Наконец сначала появляются ноги в кроссовках, а затем и вся фигура первого спортсмена: это Гоша, – за ним следом, даже еще не дождавшись, когда его товарищ освободит место на престоле, появляется Кира. Оба теснятся, мешая друг другу слезть. Наконец первому это удается Кире, который опережает своего друга, спрыгнув на пол, выдыхает из себя сакраментальное всерусское «Blja». Через секунду к нему присоединяется Гоша. Сразу становится тесно: помещение слишком маленькое сразу для пяти человек, а еще в середине громоздкая ступенчатая пирамида входа, – Мефиц с Адамом вынужденно оказываются по одну сторону от нее, а спортсмены по другую, стоя над телом своего хозяина.
В мертвенном свете фосфора Адам различает лишь их мешковатые силуэты, склонившиеся над Колосовым. Они молча поднимают его тело и буквально забрасывают его на верх входной пирамиды, прямо на крышку престола. Затем один из них, это вроде как Гоша, залезает на самый верх и хочет его приподнять, но неожиданно получает звонкую пощечину, сопровождаемую порцией отборного мата, после чего Колосов одним рывком усаживается, свесив ноги вниз и окинув всех злобным взглядом неудавшегося покойника, язвительно-торжествующе обращается словно с амвона к Адаму с Мефицем:
– За дураков нас держите, в темную с нами решили сыграть, за лохов нас приняли, за хомячков… Эй, ты, петух венецианский, че ты там нам про «неденежный» предмет втирал со своей шлюхой, а? А ты че там про спасение души мне плела, патентованная сука? Кирилл, а ну-ка возьми шкатулку, что они здесь нашли, и передай мне, а ты, Гоша, достань пушку, что вы с Кирой реквизировали, и возьми этих двоих на мушку. Думали все – сыграл Колосов в ящик, ан нет, я еще на вас обоих оттопчусь. Что брать, Максим? Что б-р-а-т-ь! Теперь вы оба мне не нужны, я знаю, з-н-а-ю-ю-ю, ха-ха-ха, что брать. Ну что, Кирилл, где мой ящик?
Присев на корточки, спортсмен по-детски сосредоточенно разглядывает шкатулку на нижней ступеньке, которую туда поставил Адам перед тем, как призвать их сюда, словно зачарованный и не может перестать расшифровывать хитросплетения узоров, которые словно калейдоскоп сменяют друг друга, в то же время продолжая оставаться без изменений: это оптическая иллюзия, порожденная магией рисунка, образованная переплетением металлических линий накладок поверх угольно-черных деревянных стенок шкатулки, – глаз сам собой складывает из треугольников квадраты, из квадратов восьмиугольники и не может остановиться в параноидальных поисках могиндовидов там, где их просто невозможно найти.
– Сколько можно ждать? – не выдерживает Колосов, – бери ящик и тащи сюда.
Кира словно не слышит его, продолжая молча разглядывать шкатулку. Колосов дергает Гошу за ногу и приказывает:
– Поторопи его, он что – заснул?
Гоша молча спрыгивает вниз и, грубо оттолкнув своего приятеля так сильно, что он валится на пол, хватает ее и чертыхается.
– Что случилось? – в нетерпении злится Колосов, – где эта чертова шкатулка.
– Черт побери, Артурыч, я порезался. Эта дрянь вся в острых шипах.
Мефиц, дернув Адама за плечо, шепчет ему на ухо:
– Началось.
– Что?
– Шкатулка сама выбирает того, кто ее откроет. Смотри.
– И что дальше?
– Смотри.
Гоша, в очередной раз уколовшись о шип в шкатулке, от боли и с проклятьем выпускает ее из рук, и она падает на пол с громким щелчком, словно что-то внутри сломалось.
– Ты что делаешь, урод! – истерически-нервно взвизгивает Колосов, – Это же мои деньги. Если ты ее разбил, то я тебя заставлю собственное говно жрать всю оставшуюся жизнь.
– Блин, Артурыч, она меня сама укусила, – тоскливо-жалобно ноет Гоша, слизывая языком кровь с руки, – бери ее сам, если тебе так надо.
– Идиот, шкатулки не кусаются, это предмет неодушевленный. Из-за вас все приходится самому делать. Дэбилы-ы-ы, – рычит он последнее слово и сползает вниз, словно жалкая тень пародии на человека: более омерзительного существа сложно и представить, – бочком и осторожно придерживая расстегнутые штаны. Оказавшись рядом с Гошей, он по-хозяйски отпихивает его в сторону, словно раба, и, встав над шкатулкой, широко раздвинув ноги, наклоняется, чтобы ее поднять. Раздается громкий щелчок, и из нее выскакивает острый штырь, который пронзает ему грудь и снова исчезает, а он падает на колени и с хрипом склоняется над шкатулкой, на которую обильно капает его кровь из раны.
– Черт, она меня ранила, дрянь, – схватившись обеими руками за грудь, хрипит он от испуга.
– А я что говорил, Артурыч, – скулит Гоша, продолжая зализывать рану. – Она и меня укусила. А теперь тебя.
– Вы ей не нравитесь, – неожиданно подает свой голос все это время молчавший Кира, – оба. Эта шкатулка моя. Она мне это сама сказала.
– Кирюха, ты что, больной, она говорить не умеет, – шипит на него Гоша в испуге, предупредительно сделав ему жест молчать, но его напарник словно и не замечает его знаков, продолжая твердить словно заговоренный: – Она моя, она моя, она моя.
Услышав слова Киры и осознав, что они значат, Колосов в ярости и недоумении оборачивается к нему и беззвучно открывает рот, лишившись дара речи, словно выброшенная на берег рыба, наконец, обретает способность говорить и буквально шипит:
– Чт-о-о-о-о? Чт-о-о-о?
– Она моя, она мне сама сказала, – продолжает как сумасшедший твердить свое Кира, не замечая реакции своего хозяина, – она мне сама это сказала.
– Она моя-я-я! – неожиданно фальцетом взвизгивает Колосов и грозит окровавленным пальцем, с которого веером летят капельки его крови во все стороны, – Господь, сила моя, привел меня сюда. Да, сам Господь, чтобы я владел этой шкатулкой. Я это заслужил, чтобы быть счастливым человеком.
Раздается очередной щелчок: видимо, кровь Колосова все же попала в центр рисунка на верхней крышке, – и шкатулка буквально разваливается на части крестообразно, обнажая внутри себя светящийся бледно-голубым светом шар, состоящий из пятиконечных звезд, в точках пересечения их лучей торчат наружу острые шипы: это словно полупрозрачный ощетинившийся футбольный мяч; внутри у него спрятан темный плохо различимый предмет, достать который возможно, только разрушив причудливую сферическую оболочку. Всего этого Адаму с Мефицем не видно, т.к. ступенчатый вход пирамиды перекрывает общую панораму склепа, но они видят всполохи голубого света на лицах русской троицы напротив и инстинктивно смещаются как можно ближе вдоль стены, чтобы разглядеть, что же там происходит: при этом им приходится разделиться, и Адам движется, обходя пирамиду справа, а Мефиц – соответственно слева. Секунда, и они уже наблюдают все происходящее со стороны, стоя друг против друга.
Теперь им хорошо видно, как над ощетинившимся шаром навис Колосов с обнаженными чреслами в спущенных до колен штанах, чуть позади него Гоша и полулежащий на полу Кира в позе умирающего солдата, на которого никто не обращает внимания. Зрелище достойно карикатуриста, если бы не сама мрачно-интригующая обстановка склепа и не загадочно-зловещее свечение опасно-колючей оболочки вокруг непонятного предмета, содержавшегося в ней. Неожиданно Адаму начинает казаться, что острые шипы начинают неравномерно увеличиваться в сторону тела Колосова: какая-то сила побуждает их изнутри вылезать словно щупальца по направлению к голой человеческой плоти. Еще пара секунд, и уже ясно видно, как светящиеся иглы достигли тела своей жертвы и вонзились в пах и низ живота Колосова, слившись с ним воедино.
От боли тот визгливо кричит, как свинья, которую режут, а щупальца-шипы все глубже и глубже проникают вглубь него, в местах соприкосновения с телом окрашиваясь в темно-пурпурный цвет, шар наполняется его кровью и набухает в своих очертаниях, как маленький спрут. Вой боли переходит постепенно в сладострастный стон, будто Колосов испытывает множественный оргазм как женщина, страдающая неудержимой нимфоманией. Согнувшись пополам, он падает на колени и иглы шара втыкаются ему в лицо и шею, после чего он уже не может издавать звуков, лишь судорожно мелко дрожит как загнанное животное и с тяжелым свистом вдыхает и выдыхает воздух, словно астматик.
Глядя на то, что происходит с хозяином, Гоша в испуге пятится назад и натыкается на Киру, который, ухватив его за ноги, не дает двигаться дальше, продолжая твердить одно и то же «Она моя, она мне сама сказала». Адам, с одной стороны, испытывает внутреннее злое ликование, глядя через какие муки и метаморфозы проходит успевший ему смертельно надоесть Колосов, но с другой, ему тревожно и боязно, что происходящее с ним – это только начало какого-то масштабного процесса, который может затронуть и его самого.
Взглянув на Мефица, он поражен выражением его лица: это лицо торжествующего гения, увидевшего долгожданный результат своего триумфа, —лицо палача, дождавшегося казни своей жертвы.
– Что с ним? – нервно-встревоженно интересуется Адам, – Это опасно?
– Это обыкновенный симбионт.
– Кто, кто?
– Ну, или симбиот: энергетический паразит. По сути ординарио паразита, как верме интестинале.
– Кто? Какой варме как там?
– По-русски это глист кажется.
– Это энергетический глист?
– Эй, пацаны, это что же, Артурыча эта дрянь глистами заразила? – пытается присоединиться к их разговору Гоша, весь побелевший от страха, глядя, как перед ним корчится на полу хозяин: он стремится отчаянно понять, что происходит, – а что со мной будет, я же об эту коробку, когда в ней глист сидел, тоже порезался. Это не смертельно?
Мефиц не удостаивает его своим ответом, продолжая молча наблюдать, как упавший на пол русский извивается на одном месте, безуспешно пытаясь освободиться от проникшего в него инородного тела.
– А что будет с твоим зеркалом? – наконец формулирует следующий свой вопрос Адам, но задал он его скорее просто так, нежели по-настоящему интересуясь планами Мефица: на самом деле ему ненормально-интересно, чем закончится история с Колосовым; во что он превратится или же сдохнет здесь бессмысленно и ужасно, как жил всю свою жизнь. Мефиц ничего не отвечает, с напряженным вниманием продолжая следить за Колосовым, а Гоша, наконец сообразив, что его судьба здесь никого не интересует, достает револьвер и, наведя его на Мефица, приказывает:
– Эй, ты, гад, а ну давай делай что-нибудь, чтобы твой паразит от Артурыча отцепился. Или я тебя, честное слово, сейчас грохну. Ты это все затеял, ты и разруливай, нах-х-х-х.
В этот момент Колосов замирает, словно услышал знакомый голос Гоши, а затем медленно переворачивается на спину, представ в своем новом обличие: то, что раньше было шаром, теперь расползлось в сплошную сеть набухших трубок, которая опутала всю переднюю часть его туловища и лицо: на месте гениталий некое подобие венчика щупалец, как у морских анемонов, и точно такое же вместо лица; полупрозрачная ткань паразита полна крови, которая циркулирует по ней, придавая ей фиолетовый оттенок, отчего его свечение из бледно-голубого превратилось в темно-пурпурное; зато кожа хозяина приобрела восковой цвет обескровленного тела мертвеца.
Рядом с Колосовым, там, где он только что лежал на животе, на полу блестит необычной формы зеркало: шестиконечная звезда, обрамленная в золоченую древнееврейскую рамку могиндовида, нижний треугольник которого заканчивается ручкой, а остальные пятиконечными звездами, – это тот самый загадочный предмет, который был заключен в симбиоте до того, как он перешел на тело своей жертвы.
– Вот видишь, миа регина, мое зеркало Даат к твоим услугам, – указав мизинцем правой руки на зеркало, многозначительно хмурится Мефиц, но не может согнать со своего лица торжествующей улыбки милого злодея, – можешь заглянуть с помощью него во все сетто инферномонди. Все само получилось.
– Ты знаешь, лучше уж ты его сам возьми, а то мне как-то не по себе, глядя на него, – указав взглядом на Колосова, возражает Адам, – или вот пусть его человек возьмет. Эй, Гоша, подними зеркало, окажи услугу.
– Че? – ошарашено крутит головой Гоша: сначала смотрит на ухмыляющегося Мефица, затем на Адама, затем снова на Мефица, потом на Адама, – все не может разобраться, как ему быть и кого слушаться, – Че с Артурычем, нах-х-х? Кира, оно Артурыча того, блин, Кира она его… я не знаю, что это.
В это время то, что раньше было Колосовым, приподняв верхнюю часть тела, медленно садится на полу и, подняв голову кверху, начинает шевелить венчиком щупалец, словно пытается разглядеть или учуять, кто перед ним стоит.
– Блин, Кира, мне страшно, нах-х-х, валить отсюда надо, ой, оно на меня смотрит. Отпусти мои ноги, гад, я боюсь, нах-х-х, не трогай меня, а то выстрелю. Видимо, последние слова относятся к Колосову, потому что револьвер, наведен уже на него, – Не приближайся, сука, а то выстрелю. Не приближайся.
Колосов, словно не замечая ни револьвера, ни угроз Гоши, опирается левой рукой о пол, правую выставив вперед и подтянув согнутые в коленях ноги к животу, пытается подняться, Гоша спускает курок и делает испуганно-нервно три выстрела подряд прямо в то место, где раньше было его лицо. Колосов продолжает подниматься, словно выстрелов и не было: пули попали в венчик щупалец, части которых разлетаются в стороны, словно ошметки тряпья, – а Гоша все пытается жать на курок разряженного револьвера, который вхолостую щелкает бойком, впустую прокручивая барабан. Движение Колосова неумолимо, лишь слышен натужный свист дыхания и скрип коленных суставов в глухой тишине склепа. Адам оцепенел от страха, боясь пошевелиться, чтобы не привлекать к себе внимания: инородное существо меньше чем на расстоянии вытянутой руки приводит в ужас, – а напротив самодовольная ухмылка Мефица, словно гримаса злого Бога, наслаждающегося разыгрываемой перед ним сценкой.
«Он словно знает, чем все это закончится, – мелькает в голове у Адама, – возможно ли это, если он такой же участник этого события, как и я? Возможно ли это, все это?»
Теперь то, что раньше было Колосовым, стоит вплотную к Гоше, который уткнул ствол револьвера ему прямо в грудь и мелко трясется от испуга. Щупальца лицевого цветка медленно шевелятся, приближаясь к Гошиному лицу, он пытается уклониться, но резкий их бросок и захват заставляют его слиться с симбиотом: они одно целое отныне и навсегда. Теперь это два человеческих тела с одной головой или тем, что можно было бы назвать головой раньше: темно-фиолетовым сгустком из трубок и конечностей, образовавшем подобие птичьего гнезда. Странный гибрид стоит, являя миру со времен Платона первого полноценного человека, состоящего из двух разных половинок, наконец-то нашедших друг друга.
Кира, который все это время держал Гошу за ноги, глядит снизу вверх на слившихся вместе своих сотоварищей и не может понять, что же происходит. Отпустив своего приятеля, он поспешно отползает в сторону Адама, чтобы осмотреться, и попадает случайно рукой на один из оторванных выстрелом кусков щупалец симбиота, которая ранит его своими шипами, похожими как мелкие колючки шиповника, покрывающими всю ее поверхность.
Чертыхнувшись, он пробует стряхнуть с себя колючий кусок инородной плоти, но она стремительно врастает в его кожу, – словно кислота разъедает мел, – пузырясь кровью в месте соприкосновения с телом: от сильной боли Кира кричит, пытаясь отодрать ногтями правой руки паразита, но он врастает и в пальцы, надежно связав кисти левой и правой руки в одно целое; он пытается расцепить руки, но у него ничего не получается; он пытается разглядеть, что случилось с его руками, и подносит их к глазам, и тут же из симбиота совершается выброс щупальцы, которая присасывается к щеке, а затем к первой щупальце присоединяются еще несколько и через пару секунд все лицо покрыто паразитом, заглушившим вопли своей жертвы.
Ослепший Кира с приросшими к голове руками пытается подняться, тыкаясь в разные стороны наобум, заставив Адама в ужасе отскочить как можно дальше от него, укрывшись за пирамидой входа. Он устремляется вдоль стены к Мефицу и на несколько секунд теряет из виду происходящее с тремя своими соотечественниками, когда же он наконец присоединяется к Мефицу, то все трое уже буквально слиплись в одно целое, превратившись в какую-то причудливую биоорганическую массу головоногих: странная смесь пульсирующий соцветий вместо голов и рук, помещенная в одежду, словно кто-то баловства ради надел поверх трех морских гадов два тренировочных костюма, джинсы, пиджак и футболку, пытаясь их выдать за людей.
– Финита ля комедия, – тихо, как-то очень буднично, произносит Мефиц, словно это он наблюдает каждый день по многу раз, сонно зевает и, повернув голову к Адаму, успокаивает, – но ты не бойся. Сейчас они отправятся в один из миров. Они нам уже не страшны.
– По-моему, они уже умерли; эта тварь их… я даже не знаю что сказать. Что она с ними сделала?
– Она их освободила… М-да, у нас есть говорить, чтобы быть привратником ада, нужно быть добродетельным в своих грехах. Ты зря думать, что они умирать… симбиот будет питаться их энергия, отправившись в уна мондо из сете надземны сфер, семи царств peccata capitalia.
– Пекката? Что есть пекката?
– Грех, они пройдут через эти зеркала туда, куда поведет их иддиму.
– Иддиму?
– Так зовут этот симбиот. Иддиму. Персонале даймон, кописко? Он вернется в свой мир.
– А как он здесь, черт побери, оказался…
– Магия, неромалия. Он по договору получил зеркало в обмен на того, кто откроет шкатулка. Договор исполнен, забирай зеркало и уходим.
– Какой договор? Что за ерунда. Ты еще расскажи мне, что он был подписан тоже кровью.
– Ну, если тебя не убеждает все это, – Мефиц слегка отодвинулся от Адама и обвел рукой вокруг себя, – то зачем тратить слова. Для тебя нет секрет, май менте для тебя открыт, я искренний. Неромалия есть. Глянь, иддиму есть хороший пример. Он бессмертен, иммортален бестия. А там, позади этих зеркал, есть много ужасней бестия, чем он, много ужасней. Неро террор. Глянь, возми зеркало и глянь.
– Да и черт с тобой, гляну, – решается Адам, разозлившись на Мефица за то, что он разговаривает с ним как с большим ребенком, уговаривая согласиться с заведомо абсурдным объяснением происходящего, – чего мне бояться после всего, что уже случилось.
Осторожно обойдя своих уже бывших соотечественников, он поднимает зеркало с пола, – оно оказывается неожиданно очень тяжелым, что неприятно удивляет, – берет его обеими руками и становится к ближайшему угольно-черному прямоугольнику спиной, как учил Мефиц, через него смотрит с бездонную тьму отражения, пытаясь там что-либо высмотреть, но безуспешно: он ничего не видит, абсолютно ничего.
Но неожиданно случается нечто другое: перед глазами словно наяву его будущее; он стоит в многотысячной толпе на Красной площади и скандирует вместе со всеми «Смерть Ленину» и «Долой Запад», в истерическом возбуждении наблюдая, как мумию на крючьях выволакивают из Мавзолея; на трибуне Мавзолея выступает лидер революции с головой ястреба и его сподвижники с песьими головами; лидер революции трижды кричит по-петушиному и его крик разносится по всей площади, а толпа и Адам отчетливо понимают, что он им кричит и вслед за ним громогласно повторяют «Долой самозванца» и «Самозванца на Запад»; мумию обливают напалмом и поджигают, столп ослепительно-белого пламени возносится до самого неба, а над Москвой разражается ужасная буря с грозой и молниями, но никто с площади не расходится, продолжая скандировать «Свободу России» и слушая петушиный крик лидера революции; когда мумия догорает, то ее пепел собирают и засыпают в ствол огромной пушки, которую заряжают бронебойным снарядом и направляют на Мавзолей, нацелив ее прямо на надпись «Ленин» над входом: из пушки делают выстрел и надпись над входом от попавшего в нее снаряда раскалывается пополам; тут же по всей стране в едином порыве сносятся памятники Ленину, от самого первого и маленького в Богородске и кончая последним и огромным на Октябрьской площади в Москве; вместе с Лениным одновременно сносят памятники всем революционерам всех времен и народов, с корнем их выдирая из русской земли и истории; над всей страной стоит звон в воздухе, словно звенят хрустальные колокольчики – это бьются в небе невидимые рати за право обладания землей Русской; очистительный пожар гражданской войны жаром опаляет ему лицо, он слышит, явственно обоняет запах жареной человечины от сожженных заживо семей русских на Дальнем Востоке, где карательные китайские отряды зачищают территорию, проданную Китаю губернаторами; он явственно видит ужасы войны и зверства кавказцев, заживо отрезающих головы женщинам и детям по всему югу России; толпы беженцев заполняют города и села по всей стране, всеобщие голод и нищета; заключительное разделение всей страны на пять частей и их взаимная непримиримая вражда.
Увиденное будущее потрясает и приводит в ужас: Адам не герой и никогда им не был, развал Совдепии он смог пережить только лишь потому, что ему повезло и он помогал все это время своему институтскому приятелю продавать мебель бандитам и ворам, быстро образовавшим новую элиту новорусского государства, – он ничего не хочет менять в своей жизни, где давно нашел себе место и его все устраивает, он надежное звено всеобщей коррупционной цепи, связывающей всех русских смертельной удавкой круговой поруки. И вот он видит, что это не навсегда, что этому уже предначертан конец и какой бездарный: всего лишь из-за футбола, в который никто не умеет в целой стране играть, – вскроется правда о том, что чемпионат ворованный и его отменят, все стройки остановятся, чудовищный финансовый кризис и стихийные митинги, переворот…
Предстоящая героическая эпоха для него как личности категорически не приемлема: он всю жизнь учился быть приспособленцем, начиная со школы и заканчивая собственным творчеством, всю жизнь он только и делал, что договаривался, а точнее маскировался под своего, – а теперь это не пригодится, придется учиться жить самостоятельно. Хуже, много хуже – предстоит научиться быть самим собой, настоящим: это будет эпоха переплавки целой нации трусов и воров в честных людей.
«Господи, какой кошмар, вся жизнь в мусорное ведро, – звонкой болью в виске отдается внутри Адама, – что же делать, черт, что же мне делать? Куда бежать, ведь денег нет, не накопил. Не получилось, Господи, хоть руки на себя накладывай, дальше жить смысла нет».
Зажмурив с силой глаза, Адам пытается стряхнуть с себя посетившее его нелепое видение, но, открыв их снова, видит, что, вернувшись на Родину, он попадет в историю с перевыборами мэра его города, когда он потеряет свое место главного архитектора и вместо хозяина престижного архитектурного бюро с богатыми заказчиками превратится в наемного архитектора-провинциала, живущего на съемной квартире в Москве, куда он будет вынужден перебраться, перебиваясь случайными заработками в разных ландшафтных бюро и строительных фирмах.
«Так вот как я оказался в Москве, – мучительно ломит всю голову, – черт, я даже фирму не успею продать, чтобы с долгами расплатиться».
В бессилии руки сами собой опускаются: кажется, что вместо зеркала он держит пудовую гирю, – и вновь перед глазами фосфоресцирующие стены склепа, странный симбиоз русских бандитов и древнего демона из преисподней, а также чертовски очаровательный и непредсказуемо-опасный Мефиц, явно ждущий, когда Адам поделится с ним своими впечатлениями от увиденного по ту сторону волшебного зеркала у него в руках.
//-- *** --//
Тревожный сон Тудоси прерывается звуками сирены и топотом сапог. «Что случилось, что случилось?» – раздаются со всех сторон полусонные вздохи, все испуганы. Приоткрывается на мгновение дверь, и кто-то из солдат скороговоркой сообщает совершенно чудовищную новость: президент убит, объявлена война, – все возбуждены, словно в курятник пробралась лиса. Лиса – это новость о войне.
«Что это – случай или закономерность, – крутится в Глове у Тудоси, – Раз случай, два случай, а в целом оказывается промыслом. Наверное, в Москве сейчас кромешный ад: комендантский час и все такое… откуда, откуда автор знает, что так произойдет?.. Революция неизбежна. Неужели этот режим рухнет и Ленина с его идеями похоронят раз и навсегда?»
Слышатся глухие раскаты далеких взрывов: видимо, это все те же заряды, что заложили диверсанты, которым помогла Тудоси, – внутри у нее словно мурашки начинают бегать от страха от одной мысли, что она невольная соучастница этих преступлений. Всю оставшуюся ночь Тудоси не может заснуть, предаваясь сардоническим мыслям о тщетности попыток остановить прогресс в ее стране. Часы показывают семь часов утра, когда дверь их камеры отпирают и их всех по одному выводят во двор каземата, заставив построиться в две шеренги. Вдоль строя вчерашний прапорщик ходит взад и вперед, все время подкручивая усы, и хитро щурится, лишь только глубокомысленно роняя себе под нос: «Ну-ну, сукины дети, ну-ну». Помимо заключенных из камеры Тудоси на плацу еще человек двести, все они жмутся от холода и испуга. Между шеренгами солдаты через каждые 20 метров. Наконец появляется офицер – в зеркальных очках и черной форме моряка. Прапорщик молодцевато отдает ему честь и, щелкнув каблуками своих ботинок, докладывает, что заключенные для объявления приговора построены. Тудоси в этот момент с некоторой иронией осознает, что автор рукописи не так уж сильно заблуждался, утверждая, что многочисленные бессмысленные жертвы минувшего века – это жертвоприношения партий и отдельных людей за право находиться у власти.
«Если дьявол есть, то он сейчас ликует, – глядя на офицера, безапелляционно-громогласно заявляющего всем им, что преступность всегда процветает, когда общество исповедует терпимость к инакомыслящим, отмечает она про себя, – неужели они не побоятся приговорить нам всех к смерти? А как же ООН, Европа, ОБСЕ? Или война спишет все?»
«Беспределом ответим на беспредел», – громыхает моряк, после чего объявляет им, что всех погрузят на корабль и отправят в Новороссийск, где их дальнейшую судьбу решит вновь созданный военный трибунал справедливости русского народа. «Все гадости у нас совершаются от имени русского народа, – горько иронизирует Тудоси, искренне радуясь тому, что им подарили еще несколько суток жизни, – когда же это все кончится? Кто сумеет победить гидру русского самодержавия, отрубив ей все ее семь голов?»
Затем всех по одному, в сопровождении солдат, ведут к пристани, где их ждет самоходная баржа, в трюм загоняют под одобрительные комментарии прапорщика «В очередь, сукины дети, в очередь», который каждого провожает в ржавое чрево старой посудины выкриком его фамилии, сверяясь со списком. Уже оказавшись внутри, Тудоси с ужасом осознает, что предстоящее путешествие – это воссозданное в «лучших» традициях ГУЛАГа издевательство над ними: мужчины, женщины и дети в одном месте всю дорогу по морю, без уборных и воды, без еды и медицинской помощи, – это состязание со злой чужой волей на выживание. Это именно еще не борьба, а состязание: проверка их всех на прочность; изнуренно-простой способ начать унижать с целью выдавить все человеческое, оставив лишь одного озлобленного зверя. Инстинктивно все кучкуются раздельно: женщины занимают место поближе к корме, а мужчины на носу баржи, – между ними что-то типа нейтральной полосы. Испражняться приходиться прямо на пол, ходя в назначенный для этого угол. В трюме холодно и гулко, словно в могильном склепе. Само собой Тудоси приходит на ум сравнение с персонажем из рукописи, отправленным волей автора на кладбище. Наконец, когда надежда совсем угасает, заработал двигатель, заставляющий гулко содрогаться весь корпус баржи, и тускло засветились лампы под потолком. Под стук дизельного движка корабль начинает медленно отходить от пристани, совершая какие-то мало понятные маневры сидящим в трюме. Тудоси, подложив под зад сумку, чтобы не было слишком холодно, решает дочитать рукопись до конца, тем более что осталась всего лишь одна глава: ей даже самой становится интересно, чем же все это закончится.
Глава 12
– Ну и как?
– Я ничего не видел?
– Ты не видел Гигим Хулов, Уруков и Телалов, истязающих друг друга и все живое с тех пор, как был сотворен этот мир? За этими зеркалами само зло в своем изначальном виде, не испорченное глупыми предрассудками католиков и иудеев. И ты его не видел?
– Нет, не видел, – сухо, почти зло отвечает Адам и, присев на корточки, кладет зеркало на пол, – и вообще, иди к черту со всей твоей чертовщиной. Забирай зеркало и уходим. Кстати, оно очень тяжелое. Это странно.
Адам взбирается на верх пирамиды и, встав в полный рост, ухватившись за края проема, вылезает наружу, с облегчением жадно дышит свежим воздухом, в котором уже чувствуется приближение рассвета. Кажется, что прошла целая вечность: планы на будущее разрушены; еще несколько лет и его страна исчезнет; здравый смысл посрамлен; этот мир не такой, каким нам его объясняют, – позади целая жизнь, прожитая случайно за кого-то другого, чья сексуальность открывает двери в те места, куда обычным смертным доступ навсегда закрыт.
«Человек взрослеет лишь тогда, когда начинает понимать, как его дурачат – закрыв глаза, наслаждается свежим дуновением ветра, дыша полной грудью, – К черту все, главное, что я все еще жив. Пока я жив, ничего не кончено».
Но сама мысль о том, что теперь ему известно его будущее, неприятно тяготит: это как узнать точную дату своей смерти и после этого невольно начать считать дни до нее, даже если в нее не верить. Можно попытаться изменить судьбу, но он в себе не чувствует достаточно сил и желания это сделать.
«Господи, как же здесь красиво: вот где нужно умереть, чтобы родиться заново. Я мог бы написать книгу-пророчество, но ее все равно не издадут… да и зачем, зачем все эти усилия. Ну что я о себе узнал сейчас такого, чего не знал раньше? То, что я не состоялся как художник? Но в нашей стране талант ничего не значит, важно лишь везение, точнее умение себя продавать. Просто мне с этой жизнью не повезло, только и всего. Если Бог и есть, то он не справедлив – он всегда на стороне уродов, а не людей. Ни разу не видел, чтобы хорошие и честные люди состоялись в этой жизни и чего-то добились: если мир в большинстве своем состоит из одних уродов, то они явно хотят смотреть и общаться только с себе подобными, а не такими, как я. Мир принадлежит Мефицу и Колосову, это как гребаное телешоу, которое совпадает с миром душевных болезней: смакуется и приветствуется лишь ненормальность, явное отступление от нормы. Вот как сейчас я – мужик в женском теле, а когда я снова стану нормальным, то кому я буду нужен?! Моя собственная жизнь на приключенческий сюжет явно не тянет».
От этих мыслей Адама отвлекает окрик Мефица:
– Эй, ты как? Сиетэ пронти?
Он оборачивается на знакомый голос и молча наблюдает, как миниатюрный Мефиц сначала не без труда поднимает и водружает на край входного отверстия в подземелье вновь собранную шкатулку, затем вылезает и, сидя рядом с ней, тяжело и шумно отдувается, словно закончил тяжести ворочать.
– Что, тяжело?
– Ух, не думал, что она столько весит, – наконец выдыхает он и, вяло похлопав рукой по верхней крышке шкатулки, интересуется, – Куда тебя подбросить?
– Ты собрал шкатулку и снова спрятал там зеркало? Не боишься, что опять кого-то придется убить, чтобы ее открыть?
– Забудъ, – устало отмахивается от него Мефиц. – Это тебя не должно беспокоить.
– Ты сам сумеешь ее донести или тебе помочь?
– Грации миле, я сам. Андьямо э темпо, темпо.
– А это? – указав рукой на вход в подземелье, спрашивает Адам, – Так и оставим твои магические зеркала и трех троглодитов в придачу?
– О, закрыть, обязательно закрыть. Уна моменте, минуточку-у-у, – Мефиц словно ошпаренный вскакивает и, подбежав к барельефу Тонатоса, нажимает ему на глаза: с тихим скрежетом престол поднимается на свое прежнее место и закрывает вход в подземелье. О том, что они спускались под землю, напоминает лишь обугленный букет в чаше-черепе на престоле, да черная коробка рядом с ним.
– Твоя макеро не забудъ, – напоминает Адаму Мефиц, поднимая свою шкатулку с явным усилием человека, не привыкшего таскать тяжести, – Андьямо, э темпо.
Через пятнадцать минут они уж снова в катере, на пол пути к собору Сан-Марко, где Адам попросил его высадить. В серых сумерках наступающего утра вдоль набережной всего района Сан-Марко деловитая суета снующих взад и вперед грузовых барж и моторных лодок, доверху загруженных всяческой снедью и коробками с вином и минеральной водой; местные бендюжники ловко и молча разгружают товар на тележки и развозят по одному им ведомому маршруту. Навстречу их тележкам из средневековой глубины кварталов выныривают на набережные тележки с мусором, которые катят перед собой энергично-неунывающие пролетарии, сгружающие их содержимое в зелено-белые суда-мусоросборники, капитаны которых с помощью механических «рук» забивают ненасытные чрева своих плавучих мусорных баков.
Глядя на всю эту жизнь простых людей, честно зарабатывающих свои деньги трудом своих же рук, на всю эту симфонию труда в городе праздности и мотовства, Адаму стыдно, нестерпимо стыдно и за себя, и за тот образ жизни, что он ведет: ведь он никогда не работал, никогда по-настоящему не работал; то, чем он занимается всю свою жизнь – это какая-то игра, упражнения от праздности; он лентяй, которого просто не разоблачили до сих пор, – одновременно ему удивительно, что эта жизнь парадоксальным образом принадлежит не этим работягам, а Мефицу и ему подобным, наслаждающимся и присваивающим плоды их труда.
– Как все странно, – уткнувшись лбом в стекло иллюминатора, выдыхает Адам, наблюдая, как мимо проплывает такая другая, абсолютно чужая ему жизнь, – вот они чем-то правильным, настоящим занимаются… нас кормят. А я… а мы…
– Каволо, белла донна, радуйся жизни: ты живая, я живой – мир принадлежит нам.
– Ты никогда не задумывался, что за последние 100 лет…
– Все, приехали. Здесь мы расстанемся. Сан-Марко.
Катер подошел вплотную к пустой набережной, прижавшись к ней своим правым бортом. Словно в забытье, с каким-то внутренним деревянным безразличием Адам вылезает из кабины наружу, на корму, сходит на берег держа в руках лишь свою сумку. Он снова на Рива-дельи-Сньявони, в каких-то ста метрах от колонн пьяццетты, откуда началось его столь безумное приключение вчера вечером.
«Кажется, словно целый год прошел, – устало ворочается внутри него полусонное сознание, пытаясь поуютней устроиться, свернуться по-кошачьи в клубок и заснуть, – я словно первый раз здесь, впервые на этой сцене: слава Богу, что здесь до меня нет никому дела».
Обернувшись к воде, он устало следит, как катер, вспенивая воду своими гребными винтами, медленно отходит от берега и все набирая и набирая скорость, скользит по сонной глади не успевшей проснуться Венецианской Лагуны в сторону Гранд-канала. Адам провожает его взглядом до тех пор, пока он не скрывается из виду, затерявшись в пепельно-серой панораме сплющенного между небом и водой города. Медленно бредет на площадь Сан-Марко, тяжело волоча ноги, словно налитые свинцом: усталость навалилась неожиданно и сразу, как простуда, – желая лишь одного – где-нибудь присесть и выпить кофе. Площадь восхитительно пуста, обрамленная почерневшей от времени каменной колоннадой обеих прокураций, стадо уличных столиков загнано в стойла по обе стороны и ждет того часа, когда явятся первые клиенты пока еще закрытых «Флориана» и «Квадри» и они вновь покроют серый камень своей серебряной чешуей круглых столешниц. В столь ранний час открыт лишь бар «Americano», примостившийся у подножия башни Торе дель Оролоджо.
Адам заходит внутрь и, подойдя к барной стойке, просит: «Уна добл эспрессо, плиз». Бармен неопределенного возраста в вязаной безразмерной кофте с несвежим лицом молча кивает и, отчетливо артикулируя, произносит «Кватро ойро» и показывает для наглядности четыре пальца «Кватро ойро». «О-кей», – вздыхает Адам и, ткнув пальцем в витрину, добавляет: «Я еще и это возьму. Уна сендвич».
С безжалостным лицом прирожденного убийцы бармен достает с витрины бутерброд с пармской ветчиной и моцарелой и, водрузив его на тарелку, прямо против Адама вновь медленно и отчетливо декламирует «Сете ойро» и показывает уже 7 пальцев. «О-кей», – снова соглашается Адам и, порывшись в сумке, извлекает свой уцелевший чудом кошелек, достав из него 20 евро кладет их перед собой, рядом с тарелкой.
Бармен с ловкостью мошенника проводит рукой над купюрой и она исчезает, взамен остается лишь бумажный клочок чека и россыпь сдачи. Затем он поворачивается к Адаму спиной и начинает колдовать с кофемашиной, которая гремит и испускает соблазнительные ароматы.
Минута, и маленькая чашечка со свежесваренным кофе в руках у Адама, он уже предвкушает его вкус и чувствует, как слюна сочится из-под языка, но грохает входная дверь позади него и раздается русская речь. Адам испуганно вздрагивает и оборачивается. В бар вошел человек-магнит, он сразу привлекает внимание нелепостью своих движений: это какая-то врожденная магия непроизвольной клоунады. Контрастом к его телодвижениям служит его одежда: костюм явно от собственного портного на заказ из очень дорогой ткани, мятая шелковая сорочка и мокасины из крокодиловой кожи, – сразу видно, что этот человек не экономит на своей одежде, в довершении золотые Patek Philippe на запястье правой руки, одним словом, настоящий «новый русский» и явно при больших деньгах. Адам это считывает мгновенно, т.к. за годы своей лакейской жизни архитектора-проститута научился распознавать состоятельных клиентов с первого взгляда: по прикидке Адама у этого не меньше двух десятков миллионов СКВ на счету.
Лицо новоявленного соотечественника изрядно помято, щеки покрыты сизой щетиной, нос покраснел, но гнусаво-язвительный голосок подозрительно бодр:
– Эй, манн, дабл Карвуазье и уно капуччо.
Бармен, не дрогнув ни единым мускулом на лице, молча наливает ему в бокал коньяку и, поколдовав у своего кофейного аппарата, ставит рядом широкую чашку с белой шапочкой молочной пены. Тот бросает ему смятую 50-евровую бумажку с коротким «Кип йо чендж» и, хлопнув Адама по ягодице, интересуется:
– Ду йю хэв и фри тайм? Ай кэн гив йю гуд чанс ту чендж йо лайф. До йю вонт ту чендж самсинг?
Его шустрые и сильные пальцы сначала сжимают Адамову плоть, а затем слегка поглаживают, заставляя все тело вздрогнуть от предчувствия удовольствия. Жадно сглотнув слюну, Адам сладко-расслабленно вздыхает, – при этом сам себе удивляясь, словно это не он, а кто-то другой внутри него, – и взглянув на русского деланно-томным взглядом, отвечает:
– Как приятно встретить очередного соотечественника в городе греха и красоты.
– Йо-пр-ст, какая встреча, – тут же полуиспуганно отдернул свою руку тот и слегка отодвинулся от Адама, но все его телодвижения вызывали непроизвольное желание смеяться, словно он нарочно хотел насмешить, – че так рано и одна? Могу составить компанию, мне сейчас так прет, красава, ты себе не представляешь, как прет: ну просто нереально, просто чума. Я тут одного лоха на лям с четвертью подломил, прикинь, так это надо отметить. Приглашаю. Слава Гейфман угощает, как русский человек русского человека.
«Забавно, – тут же отмечает про себя Адам, – что его зовут Слава. Ему бы с Колосовым познакомиться, получилась бы смешная история». Адам берет свою тарелку с сэндвичем и кофе и переходит к столу у стеклянной витрины с видом на площадь, демонстративно повернувшись к Гейфману спиной. Это его не останавливает от неудержимого порыва общаться и через секунду он стоит рядом с Адамом с бокалом коньяка и чашкой капучино, энергично продолжая его клеить:
– Тебя как зовут? Ну прошу, скажи, скажи, я же представился.
– Франческа.
– Ух ты, ты итальянка?
– Нет, просто так получилось, устала объяснять.
– Здесь первый раз?
– Нет, я сюда езжу каждые два года на биенале.
– Класс-с-с-с-с, люблю умных женщин. Какой вид, а? На миллион долларов. Че не спишь?
– У меня была бурная ночь. Ты всегда такой энергичный или только по утрам?
– Детка, я на коксе, прикинь: меня так плющит, что не могу остановиться, – я могу сейчас без остановки долбиться два часа подряд, вот только женщину не могу найти. Хочешь ко мне присоединиться? Познакомлю тебя со своим единорогом, рыба ты моя ясноглазая.
«Сомнительный комплимент, – невольно замечает про себя Адам, – и достойное завершение этой ночи».
– Ты знаешь, что свирепого единорога по легенде может укротить только непорочная дева, – наконец глубокомысленно изрекает Адам, пытаясь понять, сможет ли он принять столь откровенное предложение или его стошнит от неопрятного лица русского иудея, когда они будут целоваться. – Но для начала я хочу спросить тебя – ты не боишься своего будущего?
– Да ты что, мандалоид ты мой ясноглазый, такие вопросы и с утра, ха-ха-ха. Хочешь коньячку? С утра ободряет.
– А если я тебе скажу, что нас всех ждет?
– Нас всех ждет смерть, детка, не парься, – приобняв Адама, доверительно шепчет Гейфман ему на ухо, обдав запахом кисловато-горького алкоголя, – давай займемся делом: доставим себе удовольствие – в этом городе грех не испытать все радости жизни. Пока мы это можем себе позволить.
– Нет, слушай, а если я тебе скажу, что нас ждет революция на родине и десять лет гражданской войны, то ты как?
– А никак, – беззаботно хохотнул Гейфман, – да мне это все до лампочки: уеду в Лондон, дом куплю где-нибудь в Челси или в Ноттинг-Хилле, чай буду пить в файд-о-клок. Ты думаешь, что наш папа об этом не знает?
– Папа? – удивленно вскидывает Адам брови.
– Ну папа, понимаешь? – выразительно скривил лицо Гейфман, намекая на того, о ком Адаму не хочется думать, – у него и деньги припрятаны здесь в банке Ватикана, и самолет всегда стоит под парами: пара часов и он здесь, у своего друга Сильвио. Я свои деньги тоже держу на Кипре, так что мне все равно.
– А народ тебе не жалко?
– Не смеши мои ботинки, наш народ ни меня, ни тебя не пощадит, – и не надейся. Уж я-то знаю, мой прадедушка когда-то революцию сам делал и белогвардейцев сотнями вешал, а бабушка, заслуженная чекистка, любила перед смертью своих подследственных помучить: страдала она неким родом женской некрофилии, с приговоренными к смерти врагами народа любила заниматься любовью до смерти, во время соития их приканчивая и от этого получая революционно-праведное удовлетворение, наносила удар по врагам в самый неожиданный для них момент. Папа же мой был жертвой государственного антисемитизма и тоже под всеобщее одобрение народа, заметь мой сисястый гуманоид.
– И как же он пострадал? – отдирая его руку от своего зада, слегка язвит Адам. – Сделали обрезание по самое не балуйся?
– Точно, – подхватывает шутку Адама Гейфман и вновь возвращает руку на прежнее место, – практически ничего у него не осталось, так вот и жил, мучился.
– Но тебя-то родил, – иронизирует Адам, но уже не пытается мешать Гейфману его лапать, – Значит что-то, но осталось?
– Размер не имеет значения в таком деликатном деле, как любовь. Здесь главное мастерство, сирена ты моя бесхвостая.
– А ты, значит, им владеешь?
– Я готов тебе его продемонстрировать. Знаешь, почему все русские девки без ума от нас, евреев? Мы все прирожденные любовники, нас, видимо, бог в это самое место поцеловал, чтобы все бабы, как говаривал Господь, пока был жив «к мужу своему испытывали влечение и он господствовал над ними». А может, всему виной моя неуемная бабка Юдифь, но обещаю тебя не разочаровать.
– Т.е. грохнешь меня, когда мы будем заниматься любовью? Как завещали бабушка и Ленин.
– Да ладно тебе… Знаешь, почему Ленин до сих пор в Мавзолее лежит? Мне один чел из органов по-секрету под кайфом поведал, что ему до сих пор наши молятся и жертвы приносят: раз в два года его на пару месяцев выпускают из Мавзолея свежей человечинкой полакомиться. Ты думаешь зачем ему по всей стране памятники расставлены? Это ретрансляторы его воли: живешь в каком-нибудь сраном Кемерове и не догадываешься, что у тебя в голове мысли прямиком из Мавзолея, через распростертую пятерню нашего вождя, – поэтому до сих пор ни один памятник по всей стране ему не тронули. Так что ты за революцию не беспокойся, покуда Ленин в Мавзолее, все у нас будет без изменений: пипл будет хавку жрать, а мы будем бабло качать, – ну, а пионэры и пыньсионэры продолжат его Мавзолей охранять.
– Складно у тебя получается, насколько я понимаю, в нашей стране тебя все устраивает и менять ты ничего не собираешься. А вот скажи мне, только честно, как так получилось, что и твой прадед, и твоя бабка делали революцию, боролись за коммунизм или за что-то там, – ну за свои идеи о справедливости, наверное, как это они понимали, – а ты банальный нувориш?
– Яблоко от яблони не далеко падает, ха-ха-ха, – продолжает свое несколько необычное ухаживание Гейфман, неожиданно переключив всю свою энергию на руки Адама, схватив их и поднеся к своим многообещающе-блудливым глазкам, мечущимся по его измятому лицу, словно мухи по стеклу, – нам всем врали, что люди, делавшие революцию, были пламенными идеалистами, но это было абсолютно не так: по большому счету это были отъявленные подонки, решившие воспользоваться выпавшей на их долю возможностью и изменить свою жизнь, – они просто хотели заработать на том, что никто другой, кроме них, не хотел или не мог делать и отомстить тем, кто стоял на их пути. Поверь, ни мой прадед, ни моя бабка не были героями, на которых стоило бы равняться: брат прадеда был обыкновенный одесский бандит, о ком в свое время написал Изя Бабель; бабку убил какой-то придурок-солдат, этакий самородный Чонкин, принявший ее работу за половые извращения и решивший ее остановить, – одним словом, они были нормальные. Такие же гадкие, как я и ты, желавшие жить и получать от жизни удовольствие. Это нормально. Отца моего посадили лишь за то, что он был евреем и фарцевал в Питере, даже прадед не смог от тюрьмы отмазать. Зато я сумел добиться в полной мере того, за что боролись мои предки, – я стал богатым.
Гейфман, медленно скользит губами по пальцам Адама, словно проверяя мягкость его кожи:
– А все потому, что я еврей, понимаешь меня, мой мокрый мандааватар, еврей, а не русский. Русские – они все слизняки, а у нас есть хватка, стальной стержень. Женщины это обожают, поверь мне, уж я-то знаю. Может, заскочим ко мне, мой отель прямо здесь, в двух шагах, у пристани Орчело? Потом на гондоле покатаемся.
Из стеклянной витрины бара хорошо видна совершенно пустая пьяццетта с одиноким силуэтом колонны Сан-Теодора между безупречно-порочным каменным изобилием библиотеки Сансовино и неразборчивой мраморной суетой западного фасада Сан-Марко, где каждая деталь откуда-либо украдена. Пейзаж как нельзя лучше подходит к душевному состоянию Адама, внутри которого гулкая пустота в пышном обрамлении самых противоречивых чувств: страх, жадность, похоть, голод, азарт, любопытство, – посреди которой встает во всю оксюмороновскую глубину триумфальной колонной с вишенкой вопрос о том, как принять предложение Гейфмана, чтобы однозначно отказать, но на этом еще и заработать.
– Волшебный город, – выдавил наконец из себя Адам, – находясь здесь, трудно не поверить в то, что волшебство существует. Вот как сейчас…
– Чувствуешь мою магию любви? – нетерпеливо перебивает его Гейфман и страстно целует его руку, – я волшебник, я умею колдовать.
– Ты сегодня второй, кто мне в этом признается.
– Правда? – удивляется тот, – неужели сегодня кто-то успел опередить меня и объяснился в любви?
– Нет, я имею в виду магию… ну всю эту белиберду с вызыванием духов, человеческими жертвоприношениями.
– Йо-пр-ст, двужопый ты мой андрогин, так ты имеешь в виду психотронный бизнес, йо-кл-мн, с заклинаниями на удачу, приворот и порчу? Для женщины твоего образа жизни это не нужно, у тебя же и так все есть. К их услугам прибегают только те, кто на грани… кому терять нечего.
– А ты что, таких знаешь?
– Ну это в основном политики и их жены: оккультный полк защищает черный орден и членов их семей от сглаза, – а для бизнеса это никому не нужно, у нас в бизнесмены все назначены.
– И ты тоже?
– И я тоже, – крепко прижав ладони Адама к своему лицу, елейно-игриво жуирует Гейфман, – я служу ордену, у меня с ним контракт.
– Ты так говоришь, словно ты на госслужбе. Или ты и правда чиновник?
– Думаешь, на зарплату госслужащего можно купить такие часы? – сунув под нос Адаму свой Patek Philippe язвительно иронизирует Гейфман, – нет, я вице-президент нефтегазовой компании, углеводороды в Европку качаю. Прикинь, у меня таких 20 штук, по штуке за год службы. А еще во мне шесть дырок от пуль: на меня два раза делали покушения.
– Конкуренты? – искренне интересуется Адам, заинтригованный его последними словами.
– Нет, мои же работодатели, козлы, – совершенно невозмутимо поясняет Гейфман своим энергично-двусмысленным голоском похотливого жуира, – они меня так учили.
– А если бы убили? – опешил Адам, испуганно вытаращив глаза на него, – И ты продолжаешь на них работать?
– Ну, я же жив, – отпустив руки Адама, дурашливо-радостно восклицает Гейфман и вскидывает ладони вверх, словно сдается, – судьбу не выбирают. В нашем деле все замешено на крови: круговая порука практикуется со времен большевиков, – приходится с этим считаться.
– У каждой профессии есть свои издержки, – соглашается Адам, невольно вспомнив, как плохо закончил его знакомый Костя, спроектировавший и построивший дом одному бандиту и найденный затем на городском пляже повешенным за собственные детородные органы на спасательной вышке: ходили слухи, что он вступил в пререкания с заказчиком, которому не понравилась его работа; другие утверждали, что он изменял с его женой, – налицо был несчастный случай, как установило следствие, – зато тебе хорошо платят.
– Что есть, то есть, – соглашается Гейфман, – но мне приходится много работать.
– И что же ты делаешь? Воруешь, как все?
– Да, но не для себя, для ордена. Если я не выведу 2 ярда в год, то меня наказывают.
Вдруг Адама осеняет: «Да ведь это же тот самый Славик, которого искал Колосов: это он украл у него его миллион триста», «тот самый жидяра из ТОРГАЗа» – под коксом – все сразу стало на свои места. Интересно, как он отреагирует на новость о том, что с Колосовым покончено раз и навсегда? Везет же таким людям, как этот Гейфман, – такие, как он, всегда сухими выходят из воды».
Адам принимается за свой сендвич, жестом предлагая Гефману на время прервать его ухаживания.
– Давай подкрепимся, я есть хочу. Твой кофе давно остыл. Закажи новый.
– Зачем, я предпочитаю коньяк. Эй, мэн, ван мо тайм дабл Карвуазье, плиз.
Во время своего завтрака на Адама вдруг нисходит озарение, простая мысль о том, что собственно его новое тело – это единственный шанс стать счастливым, немедленно начав новую жизнь: все, что за последние несколько часов с ним произошло, лишь прелюдия для осознания, что его ждет в будущем, – нужно переступить, отказаться от своего ненавистного прошлого и начать жить заново, словно только что родился.
«Все, что мне нужно, – это быть счастливым. Я ведь могу стать тем, кем захочу: художником, писателем, актрисой или фотомоделью, – нужно просто научиться использовать людей в своих целях, наловчиться манипулировать ими. С теми возможностями, что у меня теперь есть, это легко сделать. Потренируюсь на Гейфмане».
– Тебе никогда не казалось, особенно в таком городе, как этот, что порой почти невозможно отличить наши фантазии от реальности, нас окружающей? – допивая свой кофе, интересуется он у Гейфмана, который не торопясь смакует свой коньяк, с явным нетерпением дожидаясь, пока Адам закончит завтракать.
– А я вообще не знаю, что со мной происходит по правде, а что плод моих галлюцинаций, – пожимает плечами тот, – я же все время под кайфом. Не надо задумываться, надо просто жить. Многие знания – многие печали, это еще товарищ Соломон сказал. Пошли ко мне, сделаем вместе правильный выбор.
– Бери от жизни все и будь что будет?
– Именно так, этот мир принадлежит тем, кто живет, а не мучается вопросом о том, как или зачем нужно жить.
Через четверть часа они в номере у Гейфмана на третьем этаже, из номера видна гавань, вся полная пока еще зачехленных в синий гондол в ожидании своих хозяев и туристов, стены покрыты шпалерами со стилизованными изображениями сада, в центре каждой картины дева и единорог: на одной единорог смотрится в зеркало, которое протягивает ему сидящая девушка; на другой он у ее ног, слушает орган, на котором она играет; на третьей она кормит единорога виноградом; дама плетет венок из цветов, а единорог их нюхает; на последней девушка держится обеими руками за рог единорога, – практически весь номер занимает разобранная двуспальная кровать и письменный столик у окна, на котором изрядная куча денег.
– Займемся умственной стимуляцией, – ухватив Адама со спины за ягодицы, подталкивает к кровати Гейфман, захлопнув ногой дверь своего номера, – только ты и я, а всех остальных к черту.
– Напоследок только один вопрос, – просит Адам, – а затем делай что хочешь.
Гейфман ничего не отвечает, одним рывком свалив его на кровать, а дальнейшее словно во сне: то ли от накопившейся усталости, то ли от чего-то другого, – все вокруг плывет в сладкой истоме, в которой растворяется его «я».
Это какая-то бесконечная внутренняя вибрация и ощущение горячей полноты, неожиданно заполнившей внутри него всю ту страшную черную пустоту, что все это время его мучила: эта внутренняя избыточность выдавливает из него все его сознание, весь его мечущийся разум, взамен принеся чувство радости и ликования. И тут он распадается на составные элементы своей сущности: вот судьба, а вот та карма, обрекающая на страдания, а еще океан любви, волны которого смывают его в какое-то другое измерение, где нет ни времени, ни пространства, – он перестает существовать. Отсюда, из несуществования, или лучше сказать, предсуществования собственная жизнь выглядит всего лишь как эллипсовидная орбита спутника вокруг личности его отца, который сам в свою очередь всего лишь спутник чьей-то чужой судьбы и так до бесконечности: здесь все вращается вокруг всего и совершенно невозможно определить, где же находится центр мироздания, вокруг кого все это вертится. Многие из этих людей давным-давно умерли, но продолжают оставаться эпицентрами притяжения чужих судеб.
Но если его жизнь явственно протекает в одной плоскости с тем видимым трехмерным миром, в котором он живет, то существуют и перпендикулярные ему миры, – именно так он их воспринимает, с иными размерностями, – множественность которых неоспорима: в этих мирах те же события имеют иные последствия и, если в нашем мире Цезаря убили, а Гитлер проиграл войну, то там все по-другому, – можно одновременно видеть, как могло бы быть, если бы Ленин продолжал жить еще 20 лет, Наполеон завоевал Россию, а хан Батый провел бы свои орды мимо Руси прямиком в Европу.
Он прозревает, что его собственная жизнь начисто лишена всякого смысла, он лишь передаточное звено действий условного объекта «А» на условный объект «Б» и не более того: ни в одной из увиденных реальностях он ничего не значит, – его жизнь не определяет ход истории. Все, что ему остается, – это существовать, как и остальному большинству человечества, в самом низком значении этого слова.
Мир – это броуновское движение, а он ничтожная песчинка, движимая лишь энергией других, таких же ничтожных, мечущихся в поисках счастья, которого никто не может найти. Но в отличие от остальных он свое счастье нашел, именно он здесь и сейчас, только что, став на секунду, на долю секунды центром этой Вселенной: все в этом мире в данный момент вращается вокруг него, пронизывая всей мощью энергии жизни, заставляя стонать, смеяться, плакать, со всей силой сжимать шею своего партнера по соитию Гейфмана и кусать его, что-то бессознательно выкрикивая, словно в него вселился легион бесов.
Бьющееся в предсмертных судорогах тело Гейфмана продолжает доставлять ему самое земное из земных удовольствий, вознося его на качелях любви на вершину блаженства, словно он проходит инициацию по возвращению к истокам своего первобытия: того самого детства, с которого начиналось строиться его понимание жизни, – последовательно открывая все пять чувств для себя словно в первый раз. Гейфман словно занимается любовью не с телом Адама, а с его головой: каждое возвратно-поступательное движение эрегированной плоти внутри его сверхчувствительного женского тела отдается у него прямо в мозгу приятным щекотанием с последующим взрывом сладостно-непереносимой эйфории.
Перед его взором разворачивается таинство прелюбодеяния словно спектакль, в котором одна сцена сменяется другой: вначале солирует зрение, словно он заново видит красоту самого себя в зеркальном потолке номера; затем добавляется вкус чужой плоти на губах; кисло-сладкий неожиданно-возбуждающий запах разгоряченного мужского тела, смешанный со вкусом гвоздично-гнилостного аромата дорого парфюма; звук предсмертного хрипа в ушах; все довершает осязание биения чужой жизни в руках, которая по-рыбьи трепыхается сквозь пальцы, пытаясь выскользнуть из последних сладострастных объятий, – это погружение в самые тайны герменевтики алхимических процессов слияния любви и смерти в одно целое, в которых великая работа делания над собой не может быть завершена, пока жив хотя бы один из ее участников.
Ему во всем аккомпанирует дева на шпалерах, вслед за Адамом укрощая своего свирепого единорога, похожего на белого стриженного жирного барана, растянув эту историю на века, словно средневековый анекдот о силе женского целомудрия, победившей мужскую грубую силу одним лишь своим прикосновением. Излишний приапизм легенды сейчас как нельзя очевиден, когда сам Адам оказывается в роли амазонки, восседающей на своем загнанном до смерти однорогом звере. Внутри Адама происходит полная дематериализация, когда он исчезает, проваливаясь в мягкий туман невесомости. Вокруг никого нет, но он ясно чувствует, что он здесь не один. И вот к нему приближается существо в темном коротком плаще и в маске с длинным клювом вместо носа, словно это какая-то длинноногая птица. Из его зада вылезает мохнатая трубка и проникая в задний проход Адама начинает высасывать все его жизненные силы, – он явственно ощущает, как стремительно опустошается его внутренняя энергия, – он начинает кричать от боли, словно его живьем выворачивают наизнанку, а незнакомец, о котором Адам почему-то точно знает, что он «доктор», говорит «Потерпи и выпей» и, распахнув полы плаща, обнажает змеиный детородный орган, который тут же сует ему в рот, изливая внутрь него что-то вязкое и терпкое, отчего Адам окончательно теряет силы и угасает: его поглощает совершенно животный, первобытный ужас собственного исчезновения, растворения без остатка во тьме и скрежете зубовном, без всякой надежды возродиться или спастись.
«Господи, ты здесь?»
Нет ответа. Пустота, гулкая, как пространство храма, он лежит в чем мать родила. Его обнюхивают два волка. Из их пастей несет тухлым мясом, а холодные мокрые носы тыкаются в плечи и затылок. Он боится даже дышать, не то что пошевелиться, чтобы они не начали его рвать на части. Вдруг раздается такой чудовищный по силе и пронзительности звук, от которого разум тут же раскалывается на свербящие болью части, и волки жадно пожирают их. Из тошнотворной вони, выворачивающей наизнанку, Адам неожиданно превращается в гриб, растущий в мокрой хвое в лесу. По нему ползет муравей, щекоча красный бок, покрытый множеством белых глазков, а он видит все вокруг и удивляется своему стереоскопическому зрению. Он ощущает силу земли, в которой распростерты его корни, так как он часть чего-то такого огромного и древнего, что все его сейчас окружающее – лишь иллюзия того, что не имеет ни понятия, ни определения. Он осознает лишь только то, что его Я – это временное образование на периферии грибницы, на кончике ее самого мелкого отростка, мутировавшего в умственного паразита под видом Адама, пытающегося безуспешно вести самостоятельный образ жизни, но неспособного помешать даже муравью отгрызть от него кусок плоти, чтобы отнести в муравейник. Он испытывает такое неизмеримое счастье простоты собственного бытия, когда нет никакой дистанции между чувствами и реакциями на них, что перед ним открывается целый космос мироощущений, в центре которого его тактильные ощущения гриба, над которым склонился большой вонючий человек, страдающий дисфункцией желудка. Прежде чем вырвать гриб из земли, гигант шероховатыми пальцами, благоухающими кисло-сладким запахом человечины, ощупывает его со всех сторон, проверяя на прочность, а затем легко прерывает родовую пуповину его связи со своим невероятным прошлым, которое гарантировало ему память собственного существования в этом мире. Секунда – и его жуют, размалывая на куски, плавающие в густой слюне неведомого рта, при этом части его плоти продолжают видеть и чувствовать изнутри, как его пожирают и усваивают. Пока его перемалывают в мелкие кусочки, которые растворяются в вонючем желудочном соке, становясь частью ментальной реальности наркомана, живьем сжирающего его, он осознает, что в этом и заключается его главное предназначение в этой жизни – быть источником галлюцинаций для другого. И вот уже внутри него бьется чей-то разум, словно голубь в силке, расставленном лукавым охотником; им, внедряющимся в свежую плоть человеческого разума. Он уже внутри чужого сознания, облаченного совершенно примитивными чувствами получения удовольствия. Но ужас в том, что теперь в его власти ручки, регулирующие интенсивность восприятия, словно он – главный по чувствам внутри психопата, желающего окончательно себя уничтожить очередной дозой наркотика. Он откручивает на максимум, и все тело наркомана сотрясается от звуков тяжелого рока, звучит «Black Sabbath», но Адаму все равно: это лишь звуки, не имеющие никакого отношения к его существу. Дриблинг души колышется где-то внизу, но чувство эйфории захлестывает. В доме моего отца не счесть покоев. А в них нет никого. Гулкая, ужасная, страшная тишина. Ангелов нет, никого нет. Никого. Ты в доме с тысячью комнат, но в них никого нет. Никого. Только ты один, наедине с самим собой. Слезы душат, непроизвольно, буквально захлестывая, словно шторм – тяжело дышать. И ужас. И страх: страх за то, что не сумел сохранить что-то важное, ради чего ты, собственно, и родился. Что это – уже неважно. Ты – лишь часть плана. Чьего плана – уже неважно. Я лишь только гриб, который съели, я часть галлюцинации, яркие цвета на кромке чужого сознания, а цветомузыка уже такая, что только держись. Рамбла ускоряется, звук рвет сознания в клочья, которые с трудом складываются в очередной калейдоскоп, головоломку которого придумать такая мука. Здравствуй, Led Zeppelin. Я твой Rolling Stones. Боб Дилан отдыхает. Циммерману тут не место. Все, приехали. Вылезай. Этот голос, буднично сказавший: «Вылезай», подводит черту под всем, что он испытал, возвращая его в его привычный мир персонажа, сконструированного на потеху публике.
«Любой человек рождается из снов и заканчивает свою жизнь снами, приходя в этот мир голым и беззубым и уходя из мира голым и беззубым. Я голый, но у меня есть зубы, значит мой конец еще не наступил», очнувшись Адам долго лежит, боясь открыть глаза и прислушиваясь, ощущая что-то твердое под собой, что упирается в его грудь и бедра, затем перекатывается на спину и медленно размежает веки, из-под полуопущенных ресниц жадно вглядываясь в отражение на зеркальном потолке, ничего не может разобрать и, наконец, широко открывает глаза, устав прятаться от самого себя: он лежит на кровати в прежнем своем мужском обличье абсолютно голый подле голого же мертвого Гейфмана с выпученными глазами и вывалившемся наружу посиневшим языком.
«Ну вот и все, конец истории, – глядя на себя прежнего, почему-то не удивляется Адам, и именно это ему и удивительно, – неужели все? А поговорить?»
В голове нет никаких мыслей, словно Адама изнутри вымыли с мылом, удалив многолетний слой скопившейся слизи сомнений и горечи духовных поражений: он словно заново родился для новой жизни, готовый все начать с нуля. Одним рывком сев на кровати, он долго разглядывает искореженное предсмертной мукой лицо своего недавнего любовника и не может поверить, что он с ним целовался, взглядом ищет свою сумку и, найдя ее у входной двери, радостно вскакивает и возвращается на постель уже с ней, достает маску и прикрывает ею сверху обезабраженную мордочку Гейфмана.
– Так-то лучше, – шепчет он себе под нос и нервно потирает руки, внутренне содрогаясь от одной только мысли, что он убийца, затем вдруг вспоминает, что на столе лежали деньги, украденные Славиком у Колосова, подбегает к столу и, убедившись, что они на месте, вновь возвращается на кровать, садится рядом с телом Гейфмана и шепчет себе под нос, как молитву, – Жизнь можно купить только смертью. А что? А ничего. Чем я хуже других? И я могу, и я на что-то способен, хоть раз в жизни, а повезло. Мой миллион, мой и точка. Ну, так уж устроено, что за все нужно платить. Он и заплатил, Господи, черт побери, вот он и заплатил. Повезло, это же надо, как повезло. She is he, ах ведьма, я ее должник. К черту, беру деньги и только меня и видели. Вот, тебе, Слава, и социальная справедливость, вот тебе и Юрьев день. Я тебя освободил, мы с тобой в расчете, я тебе ничего не должен. Оставайся с миром, че-ло-ве-к!!!
Тут вдруг до него доходит, что он абсолютно голый.
«Черт, это проблема», – ужасается он и начинает лихорадочно суетиться в поисках подходящей одежды: костюм Гейфмана ему слишком мал, а его собственное женское белье не в счет, – находит в шкафу чемодан, беспорядочно роется в нем, пока не обнаруживает на самом дне спортивный костюм Bosco Di Celiegi с ядовитом орнаментом плюща, немедленно облачается в него и тут же пробует примерить мокасины Гейфмана: к счастью они ему впору.
Теперь, когда ничто ему не мешает покинуть место своего первого в его жизни преступления, он начинает без всякой спешки, стараясь ничего не упустить, перекладывать свои вещи из сумки в карманы спортивного костюма: ключи от номера, в котором он остановился; паспорт; портмоне; наконец, шелковый платок, в который была завернута маска, – но с платком у него выходит заминка, – он ему не нужен. Вертит в руках, внимательно разглядывая на нем золотые звезды, затем решает: «К черту, оставлю покойнику, он ему нужней: черный цвет ему к лицу». Прикрывает им навсегда окоченевшую срамную часть Гейфмана и его костлявую волосатую грудь, на которой ясно читаются шрамы от пуль, берет пустую сумку и, подойдя к столу, начинает перекладывать в нее деньги: это пачки купюр, по 500 евро, всего 25 пачек и россыпь банкнот разного достоинства, – когда сумка оказывается доверху заполнена, он ее тщательно застегивает и пробует поднять.
– Не тяжелая, – хмыкает довольно себе под нос, – но моя: своя ноша не тянет. Теперь только остается сказать финита ля комедия, комедия дель арте окончена. Мой король умер, теперь да здравствую Я.
Вдалеке вдруг раздался колокольный трезвон, созывая горожан на утреннюю мессу: для Адама он звучит словно приговор всей его прежней жизни, бледной и лживой, словно выцветшая акварельная слащавая открытка на Рождество. Снова подходит к кровати, на которой лежит его мертвый любовник в золотой маске с огромным карикатурным носом, в последний раз взглянув на него, констатирует:
– Жизнь ничто, имидж все. Еще один олигарх сгорел на работе, все маски розданы, пора уходить, – идет к выходу, где за дверью его ждет другая жизнь и в другом качестве: может он встретит настоящего бога на своем пути и не исключено, что узнает, а что же это такое – любовь…
В воздухе чувствуется еле уловимый аромат старых стен и гнили, перемешанный с запахом сырости и криками гондольеров снаружи, наконец-то проснувшихся для нового дня и расчехляющих свои остроклювые лодки для новых песен в городе Богини Любви, где никогда не затихает разноликий маскарад неиссякаемой жизни.
//-- *** --//
Корабль не доплыл до Новороссийска: он был выведен на рейд и в двух милях от Севастополя затоплен. Все находившиеся на борту погибли, запертые в трюме. Баржа была затоплена командой по приказу представителя Комитета Народного Спасения (КНС), к которому перешла вся полнота власти в стране после убийства президента. Во всех официальных средствах массовой информации было объявлено, что это дело рук вражеской подлодки, потопившей пассажирское судно с беженцами из города с целью устрашения всего населения Крыма. История повторилась через неполные 100 лет, когда таким же образом новоявленная Советская власть избавилась от сдавшихся на милость победителей белогвардейцев. Победителей не судят, судят лишь побежденных… в стране победившего пролетариата.
