-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Лидия Алексеевна Чарская
|
| Тайна института
-------
Лидия Чарская
Тайна института
Серия «Девичьи судьбы»
Художник И. П. Гурьев
© ЗАО «ЭНАС-КНИГА», 2012
//-- * * * --//

Предисловие от издательства
Когда-то среди читающей молодежи не было человека, не знакомого с именем Лидии Алексеевны Чарской (1875–1937). Ее сказки для малышей, детские рассказы, повести для юношества, романы для взрослых, стихи и пьесы мгновенно исчезали с прилавков магазинов. Она была самой популярной детской писательницей начала XX столетия.
Л. А. Чарская (псевдоним; настоящая фамилия – Чурилова, урожденная Воронова) родилась в Царском Селе. Семь лет она провела в Павловском женском институте в Петербурге, впечатления институтской жизни стали материалом для ее будущих книг. Окончив театральные курсы, Лидия поступила в Петербургский Александринский театр, где играла второстепенные роли до 1924 года. Сценическим псевдонимом Чарская она подписывала и свои литературные произведения.
В 1901 году журнал «Задушевное слово» напечатал первую ее повесть «Записки институтки», принесшую начинающей писательнице необычайный успех. С тех пор повести Чарской появлялись в этом журнале ежегодно. Они стали невероятно популярны среди детей и юношества в дореволюционной России.
После 1917 года судьба писательницы резко изменилась. При советской власти ее произведения не издавались, они считались «мещанскими», «пошло-сентиментальными» – словом, вредными для советских детей.
Так книги некогда известной русской писательницы надолго были преданы забвению. Они стали переиздаваться в России лишь в конце 1990-х годов – и нашли своих читателей. Ведь в них говорится о человеческих качествах, которые востребованы во все времена – о доброте и любви к ближнему, о сострадании и бескорыстии, о самоотверженности и человеколюбии.
Сегодня мы знакомим читателей с малоизвестной повестью Лидии Чарской «Тайна института».
В стены закрытого женского учебного заведения случайно попадает маленькая сиротка. Юные воспитанницы берут ее под свое покровительство, прячут от начальства – и в институте появляется Тайна. Вместе со своей подопечной очаровательные героини повести попадают в сложные ситуации, переживают множество приключений. Разумеется, им удается преодолеть все преграды и наилучшим образом устроить судьбу малютки.
Фоном этой захватывающей истории служат увлекательные описания быта институток, их обычаев, развлечений.
Иллюстрации к повести созданы известным художником И. П. Гурьевым в начале XX века.
Глава I

– С нами крестная сила! Ветер-то, ветер какой!
– Ну и погодушка!
– Высунься-ка, поди-ка на улицу: так тебя и закружит, так и завертит.
– До святок еще, почитай, два месяца, а стужа какая! Не приведи Бог!
– Нынче с утра вьюжит… Как намедни в лавочку бегала, думала, с ног метелью собьет. Едва-едва обратно добежала…
– Тише, девушки, тише! Никак стучит кто-то?
– Как не стучать… Стучит, понятно! Она тебе и стучит, и поет, и свистит на разные голоса.
– Нынче пушки из крепости палили. Сказывают, это значит, вода из Невы выступит к ночи.
– Храни Господи! Тогда пиши пропало: зальет наш подвал.
– В первый этаж переведут, не бойся; будем тогда вроде как барышни-институтки. Знай, мол, наших.
– Да тише вы, сороки! Спать пора, а они стрекочут. Небось завтра с петухами вставать, а они спать не дают.
– Стойте, девушки, помолчите! Впрямь, кто-то стучит.
На миг голоса затихли, и комната погрузилась в полное безмолвие.
Впрочем, это не комната даже, а широкий, длинный коридор. Двадцать узких убогих железных кроватей, прикрытых одинаковыми серыми нанковыми, «солдатскими», как их называют, одеялами, убегают двумя рядами в темноту. Электрическая лампочка слабо освещает переднюю часть длинной безобразной комнаты-коридора; задняя скрывается во мраке. Только там, в дальнем ее конце, слабо мигает огонек лампад перед божницей. Куцые окна приходятся вровень с землей; из них видны лишь ноги проходящих по двору и саду людей.
Это – помещение для женской прислуги Н-ского института. Это ее дортуар, спальня, где она ютится ночью, за исключением лишь тех девушек, которые спят наверху, в спальнях для институток, так называемых «дортуарных» девушек – счастливиц, избежавших жизни в угрюмом подвале.
Здесь, среди подвальной прислуги, есть и старые, и молодые. Все они – «казенные» служанки, то есть «не помнящие», а то и вовсе не знающие родства, взятые из воспитательного дома и поступившие сюда в очень юном возрасте, шестнадцати-семнадцати лет. Большая часть из них проводит всю свою жизнь в стенах этого казенного здания. Многие уже старухи. Несколько десятков лет провели они здесь, убирая классы, дортуары воспитанниц, комнаты начальницы, инспектрисы, классных дам, приемные, подавая обеды и ужины институткам, перемывая чайную и столовую посуду, стирая белье в прачечной, – словом, неся на своих плечах все тяжелые обязанности горничных, прачек, судомоек…
Есть между ними и «бельевые», и «гардеробные» девушки, то есть такие, которые шьют белье институткам и перешивают им платья (новые костюмы заказываются на стороне у специальных портних). Эти девушки-швеи с утра до ночи просиживают, согнувшись над шитьем. Тяжела жизнь таких служанок: за грошовое вознаграждение, полтора-два рубля в месяц, они должны, как пчелки, работать целыми днями. Правда, казна одевает их, дает им платье, белье, обувь – все, до последнего куска мыла включительно. Но как много они за это трудятся!
Немудрено поэтому, что мало охотниц с «воли» приходит сюда в институт предлагать свои услуги в качестве горничных, швей и прачек. Из двух десятков человек всего лишь одна-единственная вольная в Н-ском институте. «Вольную» девушку по имени Стеша, приехавшую из деревни два года тому назад, здесь не любит никто. Веселая, жизнерадостная певунья, с румяным круглым лицом и искрящимися глазами, Стеша возбуждает всеобщую зависть среди своих сослуживиц. Да и как им не завидовать, когда она, Стеша, свободна как птица, может уйти отсюда на другое место, в то время как все остальные должны за хлеб и приют, которыми они пользовались в раннем детстве, отслужить казне хотя бы несколько лет, а иные так и остаются служить до седых волос, пока не исчезнут силы и не распахнет перед ними свои гостеприимные двери богадельня…
Метель все шумит, все поет и визжит за стеной, неистовствует – то грозная, то жалобная, заливающаяся то смехом, то плачем.
Вдруг в эти нестройные, наводящие уныние звуки врываются другие, особые, нисколько не напоминающие ветер и метель. Громко и явственно раздается у дверей: «Тук-тук-тук»…
– С нами крестная сила! Снаружи это… Что такое?.. В такой неурочный час, Господи…
И самая старшая из служанок, пятидесятитрехлетняя Агафьюшка, за властный, деспотический нрав прозванная институтками «Марфой Посадницей», тяжело кряхтя, поднимается с постели, на которой она только что принялась растирать свои измученные ревматизмом ноги.
– А может, надсмотрщица? – робко произносит молоденькая Акуля, недавно только поступившая сюда.
– Глупая! Какая там надсмотрщица? Нешто надсмотрщица с улицы придет, – накидывается на нее добрый десяток товарок.
– Стало быть, депеша либо письмо, – говорит хорошенькая Дунечка, беленьким ручкам и ослепительному цвету лица которой завидовала не одна институтка и которую старые седовласые служанки презрительно называют «Дуней-белоручкой» – за умение сохранять среди самой грубой работы свою природную красоту.
Про Дуню-белоручку институтки, которые часто любят строить самые фантастические предположения, говорили, что она – переодетая аристократка, а злые родственники, желая воспользоваться ожидающим ее богатым наследством, подкинули девочку в воспитательный дом.
– Депеша… Как же… Держи карман шире… Тебе депеша от китайского императора, что ли, с извещением, что он тебя, «белоручку», замуж за себя берет? – насмешливо протянула сорокалетняя «девушка» с ехидно поджатыми губами – Капитоша, прислуга инспектрисы, которую прозвали «шпионкой» за ее постоянные доносы начальству на всех и на каждого.
Дунечка вспыхнула, остальные захохотали.
Между тем Агафьюшка открыла дверь спальни и прошла в сени. Черный ход находился тут же, по соседству с подвальным помещением девушек. Сразу потянуло струей холода. Визг вьюги и стон ветра ворвались в длинную спальню-коридор. И перед Марфой Посадницей выросла в темном просвете дверей закутанная в теплый овчинный полушубок и платок широкая неуклюжая женская фигура.

Глава II
– Что, Степанида Иванова здеся живет? – настоящим деревенским говором произнесла поздняя посетительница.
Агафьюшка так вся и затряслась от охватившего ее негодования.
– Да что ты, милая, никак ума лишилась!.. Да нешто можно в казенное место в такую пору являться?.. Да не приведи Бог, надсмотрщица явится – всех нас под ответ подведешь. Ступай, ступай. Завтра поутру наведайся. Нечего по гостям ходить на ночь глядя… – затараторила она, легонько подталкивая незнакомку обратно к двери.
– Да я не по гостям, милая. Впусти Христа ради. Мне Стеше Ивановой передать надоть кой-что, гостинчик из деревни, – взмолилась посетительница.
При слове «гостинчик» суровая Агафьюшка сразу смягчилась.
– Ну, входи уж, коли пришла, – снисходительно разрешила она. – Только справляйся скорее. Нету времени с тобой возиться. Надсмотрщица нагрянет, того и гляди.
– Эй, Степанида! Степа! Вставай скорее. К тебе из деревни гостья. Эк разоспалась девушка, и не разбудишь вовсе.
Говоря это, Марфа Посадница будила, бесцеремонно толкая в спину, румяную, полную девушку, успевшую уже заснуть под говор и споры товарок.
Стеша просыпается не сразу. Садится на постели и протирает заспанные глаза.
– Стешенечка! Здравствуй, милая… Как живешь, родимая?.. А я к тебе из деревни, гостинчик привезла, – слышит она знакомый голос у своей кровати.
Большие выпуклые серые глаза Стеши широко раскрываются от изумления: она сразу узнает в толстой, закутанной фигуре свою давнишнюю знакомую и землячку.
– Панкратьевна! Голубушка! Вот нежданно-негаданно Господь принес!
И, соскочив на босу ногу с постели, она бросается обнимать пришедшую.
Электрическая лампочка светит тускло. Фигура и лицо Панкратьевны скрываются в полумраке. Но от взоров находящихся в подвале женщин не может укрыться неестественная полнота ночной гостьи. Как будто она скрывает что-то под овчинным полушубком и теплым платком.
Немного плачущим, певучим голосом Панкратьевна говорит, обращаясь к Стеше и растерянно поглядывая на окруживших ее девушек, старых и молодых:
– Вот, Степанидушка, напасть-то какая: как померла шесть месяцев тому назад сестрица твоя Аграфена Ивановна, царствие ей небесное, так мы с ейной дочуркой Глашкой и не знали, что делать. Народ у нас, чай, сама знаешь, бедный… Голодать частенько приходится. В кажинной семье кажинный рот на счету, все есть просят, а тут – накося, чужую девчонку кормить надоть… Ну, прознали мы, что ты, как у Христа за пазухой, в казне на всем готовом живешь, так и решили всем миром девчонку к тебе послать. Делай с ней, что знаешь. Корми, пои ее: ты ей родная – теткой приходишься; кровь-то не чужая, – своя. Бери ее к себе, Глашку-то, потому как некуда ее больше девать.
Тут широкий овчинный полушубок мгновенно распахнулся, и сразу наполовину похудевшая Панкратьевна опустила на пол перед взорами ошеломленных обитательниц подвала маленькую четырехлетнюю девочку с бойкими черными глазками и вздернутым носиком-пуговкой.
– Ах! – дружно, не то испуганно, не то изумленно воскликнули все.
Маленькая девочка среди казенного дортуара для институтской прислуги! Это действительно было что-то из ряда вон выходящее.
А сама виновница переполоха забавно таращила свои черные глазенки и, засунув палец в рот, без тени смущения и страха разглядывала тесно обступивших ее людей.
Несколько секунд длилось молчание. Все были несказанно поражены сюрпризом.
Марфа Посадница тяжело отдувалась, посапывая носом. Ехидная Капитоша тонко улыбалась, заранее радуясь поводу к новому доносу и неминуемому последующему скандалу. Глупенькая Акуля смотрела на малютку широко раскрытыми глазами, улыбаясь во весь рот. Хорошенькая Дунечка брезгливо сжимала губы.
Горько плакала Стеша шесть месяцев тому назад над письмом, пришедшим из деревни. То было печальное письмо. Оно извещало девушку о смерти ее старшей сестры – вдовы, оставившей единственную малютку-дочку. И тогда же Стеша написала просьбу в деревню добрым людям – приютить пока что ее маленькую племянницу. Или письмо не дошло, или не представилось возможности исполнить Стешину просьбу… Так или иначе, но малютка Глаша вдруг появилась в институте.
Стеша, растерянная, ошеломленная неожиданностью, с белым, как ее ночная кофта, лицом и трясущимися губами вдруг неожиданно опустилась на пол перед Глашей, обхватила девочку руками и завыла на всю девичью:
– Батюшки мои!.. Светы мои!.. Отец Никола Чудотворец!.. Ангелы-Архангелы!.. Серафимы-Херувимы!.. Матушка Владычица, Царица Небесная!.. Зарезали меня, без ножа зарезали!.. Куды я денусь теперь с девчонкой, куды я голову с ней приклоню?.. Убили вы меня, убивцы вы безжалостные!.. Просила я девчонку у себя подержать – нет, таки прислали горемычную сиротинку сюды… Ну что мне теперь с нею делать?..
Тут к причитаниям и истеричному вою Стеши неожиданно присоединился плач маленькой Глашки.
– А!.. – взвизгнула девочка. – Ма-ам-ка, бою-юсь!.. Те-те-нька! – заревела она благим матом и забилась в руках Стеши.
Все присутствующие бросились к плачущим. Кто успокаивал испуганного ребенка, кто – убитую горем Стешу.
– Нечего, нечего тебе разливаться слезами, девушка, – ехидно поджимая губы, зашептала Капитоша. – Ведь ты не наша сестра казенная: хоть сейчас отсюда уйти можешь да место на стороне сыскать. Кто тебя привязал к казне-то?
– Да кто ж меня с ребенком-то на место возьмет, – взвизгнула сквозь рыдания Стеша, еще больше пугая и так безудержно ревущую девочку. Глаша пуще прежнего залилась слезами.
– Нет, что хочешь делай, Панкратьевна, а Глашку забери, – спустя минуту решительно заявила Стеша. – Нельзя Глашке в казенном месте быть. Разве можно это? Узнает начальница – сейчас же мне откажет. Возьми ты ее, Панкратьевна, возьми.
– Что ты? Что ты? Куда я с ней денусь, – заговорила в ответ Панкратьевна. – Ты уж сама как-нибудь устройся.
– Да ты, Панкратьевна, хоть на время ее возьми. Да я, Господи ты Боже мой, все свое жалованье на нее отдавать буду, без чая-сахара просижу, только возьми ты к себе, Христа ради, девочку, слышь, Панкратьевна? А? Хоть на время возьми…
Тут Стеша быстро отерла слезы, посмотрела заплаканными глазами в ту сторону, где стояла Панкратьевна, и с легким криком испуга отступила назад.
Там, где за минуту до этого находилась нежданно явившаяся к ней землячка, сейчас не было никого. Панкратьевна словно провалилась сквозь землю. Очевидно, пользуясь общей суматохой, женщина выскочила из подвала так быстро и тихо, что никто и не заметил ее исчезновения.
Не успели еще и сама Стеша, и остальные девушки прийти в себя от изумления, как в девичью пулей влетела молодая «гардеробная» Маша и испуганно зашикала:
– Тише, девушки, надсмотрщица идет!
– Господи, этого еще недоставало, – шепотом вырвалось у Стеши.
– Девчонку-то спрячь! Спрячь девчонку куда-нибудь, Христа ради, не то крику будет – не оберешься!.. Со свету нас всех сживет… – засуетились и заметались девушки, старые и молодые, с искренним страхом поглядывая на дверь.
– Глашенька, нишкни, не то тетеньку твою загубишь. Выгонят тетеньку отсюда. Перестань плакать, Глашенька… На сахарцу кусочек, – уговаривала, вся дрожа от волнения, обнимая и целуя мокрое личико Глаши, ее обезумевшая от страха молодая тетка.
– Перестань плакать, Глашенька, и я сахарцу дам, – зашептала на ушко малютке подоспевшая Марфа Посадница.
Магическое слово «сахар» сразу возымело свое действие, а извлеченный из глубины чьего-то кармана завалявшийся кусок дополнил впечатление. Неистовый плач Глаши сразу оборвался; она позволила подхватить себя на руки, быстро сдернуть неуклюжую ватную кацавейку, головной платок, валенки и уложить на кровать в дальнем углу подвала.
Все это было закончено всего в десять-пятнадцать секунд, и когда надсмотрщица над девушками-служанками, она же и бельевая дама – худенькая, маленькая, очень крикливая и придирчивая особа лет пятидесяти, появилась в подвальном дортуаре, ничего подозрительного или выходящего за рамки повседневности не представилось ее чрезмерно внимательному взору.
Стеша, улегшаяся вместе с племянницей в кровать, сумела так искусно прикрыть головку девочки, что строгая Дарья Семеновна, «Пиявка», как прозвали надсмотрщицу, не заметила ни малейшего нарушения порядка.
Когда, сделав обычный ночной обход подвального помещения, Пиявка исчезла, Стеша первая вскочила с постели, пробежала пространство, отделяющее ее кровать от кровати Марфы Посадницы, и, рухнув перед ней на колени, залепетала, ломая руки и рыдая:
– Агафья Миколавна, заступитесь!.. Спасите!.. На вас вся надежда… Не погубите меня… Ради Господа Бога, не откройте то начальству, что мне ребенка подкинули… Ведь выгонят меня отсюда… Со свету сживут… Хоть до воскресенья-то, два денечка бы продержать здесь Глашку… А там я со двора отпрошусь, у знакомых ее где-либо пристрою пока что… Заступитесь вы только. Не дайте в обиду. А главное, Капитолину Афанасьевну попросите, чтобы она инспектрисе не донесла… Вы все можете. Вас все послушают… Уважают они вас…
Что-то надорванное, поистине горькое и страдальческое было в голосе и рыданиях Стеши. И дошли ее мольбы до сердца Марфы Посадницы, вовсе не черствого от природы.
Жаль ли стало Агафьюшке девушку или захотелось ей подчеркнуть лишний раз свое значение в глазах начальства и свою власть над окружающими, но в тот же миг она поднялась с постели – высокая, полная, представительная, с седыми косицами волос, отброшенными за плечи, и заговорила, обращаясь к успевшим уже улечься по постелям девушкам:
– И то правда, милые, грех девчонку на улицу выкидывать. Пущай остается пока что, покуда ей Степанида угла не найдет у добрых людей. А мы, коли крест на вороту у нас есть, должны покрыть Стешу и в тайности держать девочку, чтобы, упаси Бог, начальство не увидало… Капитоша, это к тебе относится. Воздержись малость, язык за зубами попридержи. Ведь нафискалишь своей барышне – со свету сживет она Стешу, а Стешу сживет – девчонке несдобровать, потому одна у нее тетка кормилица, с голоду без нее помрет девчонка… Впрочем, и недолго нам скрытничать-то: в воскресенье пойдет Стеша со двора и уведет девчонку. Только два дня всего. А, Капитоша, помолчишь, что ли? Можно на тебя понадеяться? – мягким, несвойственным ей голосом обратилась к товарке Агафьюшка.
Тонкие губы «шпионки» ехидно сжались. Лицемерно поднялись к небу бесцветные глаза.
– Бог знает что! Срамите меня зря только, Агафья Николаевна. Да видано ли и слыхано ли, чтобы я когда на своих доносила… – обиженно затянула она.
– Ну, положим, и видано и слыхано, – ответила Агафья, – сплетни сводить ты куда как прытка, матушка. А только теперь, ежели пикнешь, так и знай, со свету тебя сживу. Небось сама знаешь, как ее превосходительство генеральша-начальница меня отличает за примерную службу. Так ты мозгами-то и раскинь: выгодно ли али невыгодно тебе со мной ссориться, милая, – уже совсем иным тоном заключила она.
И величавая Посадница, как ни в чем не бывало, стала укладываться в свою постель.
Прошла к себе, в свой угол, и Стеша, несколько успокоенная словами Агафьюшки, и, осторожно раздевшись, тихонько улеглась на постель подле малютки-племянницы.
Глаша уже спала. Золотые сны витали вокруг ее вихрастой белобрысой головки. Алый ротик причмокивал и улыбался во сне.
– Спи, дитятко, спи, болезная, спи, сиротка моя, – произнесла шепотом девушка и нежно коснулась сонного личика губами.
Но заснуть Стеша в эту ночь долго не могла. Горькие думы одолели ее. Как снег на голову свалились на нее новые заботы, новые неприятности, и бедная девушка ломала голову, как найти выход из трудного положения, в которое поставила ее неумолимая судьба.
Глава III
Понедельник. Вечер. В старшем, выпускном классе идет усиленная зубрежка. В последнем классе института множество новых забот. Выпускное отделение – это преддверие к жизни. На выпускных институток смотрят уже как на взрослых девушек. И немудрено: через какие-нибудь семь месяцев они, эти юные девушки, сейчас еще усердно погруженные в историю литературы, катехизис, физику, отечествоведение, геометрию, историю и прочее и прочее, выпорхнут на свободу.
И все-таки некоторые «синявки», классные дамы, не хотят считаться с «взрослыми» барышнями и продолжают считать их детьми.
Так, по крайней мере, поступает «Скифка», или Августа Христиановна Брунс, немецкая дама.
Лет пятнадцать тому назад приехала она из далекой своей Саксонии в богатую Россию, приехала уже девицей в летах, отчаявшейся выйти замуж, приехала единственно ради заработка и в надежде добиться спокойного угла под старость. Детей она никогда не любила, почти никогда не видела их вблизи, но зато как «Отче наш» твердо запомнила те несложные требования, которые предъявлял институт к своим классным дамам-педагогичкам: следить за девочками денно и нощно, всячески подавлять в них проявления воли, сделать из них вполне благовоспитанных барышень, покорных и безответных, как стадо овец, а для этого – муштровать, муштровать и муштровать их, как только возможно, с утра до ночи и с ночи до утра…
– Балкашина! – Скифка неожиданно вскрикивает и стучит по кафедре ключом от своей комнаты, с которым она не расстается, пока дежурит в классе. – Балкашина, ты, кажется, читаешь, вместо приготовления уроков? Was liest du da? Komm her! [1 - Что ты читаешь? Подойди сюда! (нем.)]
На ближайшей скамейке – девушка лет семнадцати, миниатюрная, худенькая, с прозрачно-бледным лицом. Подруги называют ее «Валерьянкой»: отчасти потому что настоящее ее имя Валерия, отчасти – потому что у Вали есть несчастная слабость беспрестанно лечить себя и других.
Балкашина действительно помешана на лечении. Она уничтожает неимоверное количество валерьяновых, ландышевых и флердоранжевых [2 - Флёрдора́нж – цветок апельсина.] капель, нюхает соли и спирт, которые всегда носит при себе в граненых флакончиках, глотает магнезию для урегулирования желудка и жует отвратительные леденцы «гумми» от кашля. Она постоянно кутается, боится холода, сквозняков – в общем, мнительна до крайней степени.
Сейчас, при оклике Скифки, сконфуженная Валерьянка поднимается со своего места; ее бледное лицо заливается румянцем.
– Was liest du? – снова звучит неумолимый голос классной дамы.
– Книгу, фрейлейн, – слышится робкий ответ.
– Das ist keine Antwort! [3 - Это не ответ! (нем.)] – бубнит с кафедры Скифка.
Ах, бедная Валерьянка и сама понимает, что это не ответ. Но слово сорвалось нечаянно, против воли. Она молчит.
Лицо Скифки багровеет.
– Баян! – кричит она, снова по привычке стуча ключом о доску кафедры и вонзая взоры своих узеньких, как щелочки, но всевидящих глаз в хорошенькую, кудрявую, поэтично растрепанную головку девчурки лет шестнадцати, которой по наружности с успехом можно дать не больше тринадцати, – Баян, посмотри, какую книгу читала твоя соседка. Und sage mir sofort! [4 - И скажи мне сейчас! (нем.)]
Ника Баян – самая отъявленная шалунья и общая любимица не только класса, но и всего института; ее поклонницам нет числа. Помимо обворожительного точеного личика с самым жизнерадостным выражением, так и брызжущим из ее карих глаз, помимо заразительного смеха, звенящего как колокольчик, Ника обладает способностью и мертвых поднять из гроба своей веселостью, рассмешить самых уравновешенных своими шутками, проказами, своим неистощимым запасом тонкого остроумия. Учится она неровно: то из рук вон плохо, то обгоняет лучших учениц. Есть у нее еще одна удивительная способность, восхищающая весь институт. Прозвища у Ники нет; все зовут ее по имени. Зато классные дамы, которым Ника немало насолила за семь лет своего пребывания в институте, сами прозвали девушку «Буянкой», переиначив ее поэтичную, отдающую древней русской сказочной стариной фамилию.
Вот она встает, как будто полная готовности услужить Скифке. Встает с внезапно зажегшейся яркой улыбкой и быстро бросает взгляд на лежащую перед ее соседкой по парте, Балкашиной, книгу. И тотчас веселая улыбка сменяется плутоватой, а карие глазки, полные веселья, прячутся под сенью черных ресниц.
– О! – громко шепчет Ника. – О! Я не могу сказать, что это за книга, фрейлейн Брунс… Это… Это… Неприличная книга… Очень неприличная…
Класс фыркает. Институтки в восторге, предвкушая новую затею Ники.
– Что?
Жгучее любопытство и торжество отражаются на лице Скифки. Ее голос дрожит от нетерпения:
– Wie so? [5 - Как так? (нем.)] Неприличная? Но как же она смеет…
Теперь ее взгляд буквально простреливает насквозь бедную Валерьянку, режет ее без ножа; глаза прыгают; ключ барабанит по кафедре.
– Почему неприличная? – взывает Скифка, повышая голос.
– Но… Но… Там… Там изображен совсем раздетый человек… И даже без мяса, – дрожа от смеха, лепечет Ника.
– Без мяса? О, это уж слишком!
Скифка бурей срывается со своего места и несется к злополучной парте.
На парте перед Валерьянкой лежит книга; на раскрытой странице изображен человек, вернее, скелет. Действительно, «человек без мяса», как говорила Ника; но книга не неприличная, а медицинская – краткий курс анатомии, только и всего.
Скифка смущается на мгновение. Потом – уже по адресу Вали – стучит о парту неумолимым ключом.
– Как ты смеешь читать такие книги! – сердито выговаривает Скифка.
Балкашина делает гримасу и подносит бескровные руки к вискам.
– У меня болел бок… – говорит она с вымученной улыбкой.
– Но ты держишься за голову.
– Теперь заболела голова…
– Это не относится к неприличной книге…
Валя опускает руку в карман, вынимает оттуда пузырек с английской солью и нюхает его с видом мученицы.
– У меня болел бок, – подтверждает она упрямо, в то время как несколько десятков воспитанниц сдержанно фыркают в платки, – и я хотела справиться в анатомическом атласе, которое ребро у меня болит. Я взяла с этой целью медицинскую книгу; в ней нет ничего неприличного… Мы по ней проходили строение человеческого тела, анатомию… Ах, Боже мой, вы напрасно только меня расстроили. Я должна опять принимать капли. Мои нервы расстроены, я больше не могу…
Глаза Валерьянки мгновенно наполняются слезами, и с видом оскорбленной невинности она ныряет головой под крышку пюпитра. Там скрипит пробка в пузырьке, булькает вода, всегда имеющаяся наготове в классном ящике Вали. Она отсчитывает с сосредоточенным видом капли в рюмку, и через минуту резкий, противный запах валерьяновых капель разносится по всему классу.
– Mesdames [6 - Дамы; здесь: девочки (франц.).], Валерьянка снова наглоталась валерьянки, – сдерживая смех, шепчутся воспитанницы.
В это время на пюпитр Ники Баян падает бумажка, свернутая корабликом.
В записке всего одна строчка, набросанная корявыми буквами вкривь и вкось: «Пойдем в клуб сухари жарить».
Ника быстро оборачивается.
На задней парте сидят четверо. С краю – черноглазая, пылкая и несдержанная армянка Тамара Тер-Дуярова, впрочем, более известная под фамилией «Шарадзе», данной ей институтками за ее непреодолимую слабость к шарадам и загадкам. Настоящее дитя Востока, не в меру наивная, не в меру ленивая, но вспыльчивая особа лет восемнадцати, с некрасивым длинноносым профилем, похожим на клюв хищной птицы, но с прекрасными пламенными глазами, она имеет огромное достоинство: удивительное рыцарское благородство и непогрешимость в делах чести, за которые ее любит весь класс. Тамара никогда никому еще не солгала.
Подле нее сидит высокая белокурая «невеста Надсона», семнадцатилетняя Наташа Браун, обожающая талантливого поэта, при всяком удобном и неудобном случае цитирующая на память его стихи, которые она знает все до единого. В пюпитре у нее имеется копилка с ключом; в копилке – медные деньги. Наташа давно их собирает – на памятник поэту, который мечтает выстроить у себя в имении. На руке ее выколоты булавками и затерты черным порошком заветные инициалы «С. Н.» (Семен Надсон). На груди она носит медальон с портретом поэта. Кроме того, целая коллекция портретов Надсона у нее в классном ящике и в ночном шкафчике в дортуаре.
Рядом с Браун сидит «донна Севилья», или «мнимая испанка». Когда Ольге Галкиной было тринадцать лет, родители взяли девочку в Испанию: отцу Ольги было дано какое-то дипломатическое поручение в русское консульство. Галкины прожили в Севилье всего три дня, но Ольга с тех пор не перестает бредить севильскими башнями, свидетельницами далеких веков, дивной, полной блеска природой, боем быков и испанскими серенадами. Белобрысая, некрасивая, светлоглазая, с маленьким ртом, Ольга скорее похожа на финку, нежели на испанку, и прозвище, данное ей подругами, менее всего ей подходит.
С «мнимой испанкой» соседствует «Хризантема». Это высокая русоволосая девушка с осиной талией, обожающая цветы, преимущественно хризантемы и розы. Она засушивает их в книгах, зарисовывает в альбомы, всегда держит один цветок хризантемы в пюпитре, другой – на ночном столике в дортуаре. Все свои карманные деньги Муся Сокольская тратит на цветы.
Все четверо кивают Нике. Это значит, что записка прилетела от них.
Ника быстро вынимает из кармана носовой платок, прикладывает его к губам и, делая страдальческое лицо, подходит к кафедре.
– Фрейлейн Брунс, меня тошнит… Позвольте мне выйти из класса.
– Spreсhen deutsch! [7 - Говорите по-немецки! (нем.)] – сердито роняет Скифка, строго и подозрительно глядя на шалунью.
Ника Баян с покорным видом невинной жертвы переводит фразу на немецкий язык.
– Gehen sie, aber kommen sie schnell zurück [8 - Идите, но скорее возвращайтесь назад (нем.).], – милостиво разрешает Августа Христиановна.
Ника тенью скользит из класса. У дверей она приостанавливается и, повернувшись спиной к классной даме, делает «умное» лицо по адресу класса. Мимика девушки богата, комический талант Ники известен всему классу. И весь класс, глядя на «умное» Никино лицо, дружно, неудержимо прыскает со смеху.
– Баян! – строго окликает девушку Скифка. – Опять клоунство, шутовство! Здесь не цирк и не балаган!
Ключ стучит по доске кафедры, лицо немки, обычно густо-розового цвета, теперь красно, как пион.
Но Ника ее не слышит. Она уже в коридоре… На лестнице… Быстро пробегает по частым ступенькам и птицей взлетает на третий этаж. Вот и дверь «клуба» – комнаты, имеющей исключительное назначение и отнюдь не похожей на клуб. Единственная лампочка светит тускло. В углу ярко пылает печь. Ника быстро распахивает ее железную дверцу и несколько минут, присев на корточки, смотрит на огонь. Потом вынимает из кармана тонкие ломтики черного хлеба, густо посыпанные солью, и осторожно кладет их на «пороге» печной дверцы.
Черные, собственноручно подсушенные сухари – любимое лакомство институток. Его приготовление жестоко преследуется начальством, но запретный плод особенно вкусен, и никакие наказания не могут отучить девочек от соблазнительного занятия.
Ника так увлеклась своим делом, что не заметила, как с имеющегося в «клубе» окна, с его широкого подоконника, соскакивают две девушки. Одна из них довольно полная, с матовым цветом лица, задумчивыми черными глазами и пышными черными волосами. Другая повыше; она тонка и стройна; своеобразно и энергично ее смуглое личико, похожее на лицо цыганенка. Курчавая шапка коротких волос дополняет сходство с мальчиком-цыганом, равно как и большие черные глаза с гордым, смелым выражением, строгие брови, почти сросшиеся на переносице, и шаловливая усмешка неправильного, по-детски капризного ротика.
Не замеченные Никой, обе девушки тихонько подкрадываются к ней сзади, и тонкие руки «мальчугана» ладошками крепко закрывают ей глаза.
– Ага! Попалась! Будешь сухари в печке сушить! – деланым басом говорит «цыганенок», в то время как ее подруга, оставаясь в стороне, беззвучно смеется.
– Ах! – скорее изумленная, нежели испуганная, со смехом роняет Ника.
– Берегись, о несчастная! Горе тебе! Ты заслуживаешь жесточайшей кары! – басит над ней смуглянка.
– Ха-ха-ха! Угадала! Угадала! Это Алеко! Алеко! – Ника вдруг разражается громким хохотом и бьет в ладоши.
Смуглые руки вмиг отпускают ее глаза.
«Алеко» и есть. «Земфира» и «Алеко». Двое героев Пушкинской поэмы «Цыганы» – Мари Веселовская, с ее глазами и лицом цыганки, и Шура Чернова – как два попугайчика из породы «inséparables» [9 - Неразлучники (франц.).], дружат еще с младших классов и не расстаются ни на минуту. Хотя Алеко, герой «Цыган» Пушкина, и не цыган вовсе, а русский, попавший в табор, но тем не менее Шуру Чернову, похожую на мальчика-цыганенка, прозвали этим именем, а Мари Веселовскую – «Земфирой». Они вместе готовят уроки, вдвоем гуляют в часы рекреации [10 - Отдыха.], вместе читают книги. Их парты рядом. Они соседки и по столовой, и по классу, и по дортуару. Они обе ревнивы, как истинные дети юга. И ни та, ни другая не смеет дружить с остальными одноклассницами.
Сейчас обе они пробрались в «клуб», чтобы прочесть новую интересную книгу.
– Ага, цыгане, вот они чем занимаются! Как вам удалось вырваться из класса? – улыбаясь всеми ямочками своего розового лица, спрашивает Ника. Жар печки горячим румянцем обжег ее щеки, плутоватые карие глазки засверкали шаловливыми искорками.
– А вот… – начала было своим низким грудным голосом Земфира, но в тот же миг умолкла.
Внезапно «клуб» наполнился шумом, смехом и суетой. Как вихрь ворвались под его гостеприимную сень пять новых проказниц – неуклюжая, крупная Шарадзе, за ней высокая и изящная «невеста Надсона», гибкая, тоненькая и нежная, сама похожая на цветок Хризантема, донна Севилья, с ее восторженным лицом и рассеянно блуждающими белесоватыми глазами, и подруга Муси Сокольской, «Золотая рыбка», или Лида Тольская, маленькая шатенка с веселыми прозрачными серыми глазами и хрустальным голоском.
Если слабость Муси Сокольской – цветы, особенно хризантемы, то у Лиды Тольской другое пристрастие: она обожает рыб. Как дома, так и здесь, в институте, в ночном шкафчике в дортуаре, у нее имеется крошечный аквариум, который она получила от своего брата в день ее рождения. С аквариумом много возни: надо каждый день менять воду, чистить его, кормить живущих в нем четырех золотых рыбок и двух тритонов. Надо скрывать существование аквариума от Скифки и другой, французской, классной дамы, от инспектрисы и прочего начальства. Делу содержания аквариума Лида Тольская предается с восторгом. Золотые рыбки и тритоны – это ее сокровище, ее богатство. И сама она похожа на рыбку – с ее холодными глазами, спокойными движениями и тоненьким голоском. «Золотой рыбкой» и прозвали ее подруги.
– Сухари! Сухари! Душки сухари! Прелесть сухарь! – запела армянка, подскакивая к печи и выхватывая оттуда горячий, обгорелый чуть не до степени угля кусочек хлеба, и тут же отдернула руку.
– Ай, жжется! – взвизгнула она на весь «клуб» и закружилась по комнате, дуя себе на пальцы.
– Как вы удрали от Скифки? Вот молодцы! – весело воскликнула Ника.
– Меня затошнило, как и тебя, – смеясь, говорит донна Севилья, – им (она мотнула головой на Хризантему и Золотую рыбку), как водится, захотелось пить; у нашей Шарадзе спустился чулок, потому что лопнула подвязка, – как видишь, все причины уважительные, не правда ли?
– А невеста Надсона как?
– А невесту Надсона увлек призрак жениха, – засмеялась Шарадзе, – и она, проходя мимо Скифки, тоже стала невидимой, как призрак или мечта.
– Глупые шутки, – презрительно произнесла белокурая Наташа и продекламировала вполголоса:
Я не Тому молюсь, Кого едва дерзает
Назвать душа моя, смущаясь и дивясь,
И перед Кем мой ум бессильно замолкает [11 - Стихотворение С. Надсона.].
– А разве у тебя есть ум? А я и не знала, – невинно роняет подоспевшая Тамара Тер-Дуярова.
– Шарадзе, не воображаете ли вы, что вы у́мны? – вступается Золотая рыбка.
– А то глупа? Кто умнее – ты или я? Это еще вопрос, – неожиданно вспыхивает Шарадзе. – Кабы умна была, шарады да загадки решала бы, а то самой пустячной из них, душа моя, не умеешь решить, несмотря на все старания.
– Задай, мы все решим сообща, – примиряющим тоном предлагает Ника.
– То-то, решим… – ворчит Шарадзе, забавно двигая длинным носом. – Вот тебе, решай, коли так: «Утром ходит в лаптях, в полдень в туфлях, вечером в башмаках, а ночью в облаках». – Что это?
Общее молчание на миг водворяется в «клубе».
– Что это? – возвысив голос, повторяет Шарадзе и обводит подруг торжествующим взором.
Те молчат. Донна Севилья копошится у печки, аккуратно раскладывая у самой дверцы свои и чужие ломтики черного хлеба, предназначенные на сухари. У остальных озадаченные, напряженные лица.
– Не знаете? Не угадываете? Ага! Я так и знала, – торжествует Шарадзе и быстро поворачивается к Нике: – Ты, душа моя, самая умная, и не можешь решить?
– Благодарю за лестное мнение, синьорина, – отвечает Ника, отвешивая насмешливый поклон и делая «умное лицо», глядя на которое все присутствующие неудержимо хохочут.
– Ага! – торжествует Шарадзе. – Значит, не доросли. Это, душа моя, не шутка – загадку решить.
– Ну, да ладно уж, ладно, не ломайся, говори, что это, – нетерпеливо требует Алеко.
Шарадзе еще молчит с минуту. Новый торжествующий, полный значения взгляд – и она неожиданно выпаливает с апломбом:
– Это – месяц. Месяц небесный, душа моя, только и всего.
Эффект получается неожиданный. Даже все подмечающая Ника и насмешница Алеко Чернова забывают напомнить Тамаре о том, что земного месяца до сей поры еще не видали, – и они поражены, как и остальные, неистощимой фантазией Шарадзе. Наконец, Хризантема первая обретает способность говорить:
– Месяц? Как странно! Но послушай, Шарадзе, как же в лаптях и башмаках? Месяц – и в лаптях… Странно что-то.
– А по-твоему, душа моя, он должен босиком ходить, что ли? – набрасывается на нее армянка.
– Я… Я не знаю… – роняет смущенная Муся.
– И я не знаю, душа моя. В том-то и дело, что ни я, ни ты, и никто, душа моя, не знает, как он ходит: в лаптях, босой или в башмаках; а знали бы, так никакой загадки и не было бы, – с тем же победоносным видом заключает Тамара.
Ника Баян при этом неожиданном выводе разражается неудержимым смехом. Хохочут и все остальные.
– Нет, она обворожительно наивна, наша Тамарочка, – шепчет Алеко, покатываясь на весь «клуб».
– Ха-ха-ха! – звенит своим хрустальным голоском Золотая рыбка.
Даже бледная, всегда задумчивая невеста Надсона не может удержаться от улыбки. Неудержимое веселье охватывает всех находящихся в «клубе» девушек.
– Хи-хи-хи! Ха-ха-ха! – то и дело вспыхивает здесь и там.
В самый разгар веселья на пороге вырастает угловатая, нескладная фигура первоклассницы [12 - В гимназиях младшим классом был седьмой, а старшим – первый.] Зины Алферовой. Зину называют «Дорогая моя» за ее постоянную привычку прибавлять эти два слова чуть ли не к каждой фразе, кстати и некстати.
– Mesdam’очки, тише, дорогие мои, тише, – лепечет Зина с перекошенным от страха лицом. – Дорогие мои… На черной лестнице лежит кто-то… Лежит и рыдает… наткнулась… Ах, Господи, дорогие мои, это так страшно, страшно…
И руки Зины поднимаются к бледному лицу, и сама она, прислонившись к дверному косяку, готовится заплакать горькими слезами.
Глава IV
Недавнего смеха как не бывало; мгновенно исчезла беспечная юная радость.
Первой приходит в себя Ника. Темные глазки девушки, еще за минуту до этого полные смеха, сейчас отражают неожиданное волнение, тревогу. Она бросается к Алферовой, трясет ее за руку и довольно громко кричит, сама не замечая своего крика:
– Где рыдает? Кто? Ты видела? На лестнице? Где?
– Дорогая моя, в «чертовом гроте»… – беспомощно лепечет в ответ Зина.
Ника, выслушав этот ответ, быстро поворачивается к подругам.
– Хризантема, собери сухари, когда они будут готовы, – говорит она тоном, не допускающим возражений. – А ты, Золотая рыбка, беги в класс и займи чем-нибудь Скифку, чтобы она не заметила нашего отсутствия. Все остальные – за мной!
Никому и в голову не приходит обижаться на повелительный тон Ники, и девушки беспорядочной толпой спешат из «клуба» на черную лестницу.
Здесь, на третьем этаже, верхняя, самая последняя чердачная площадка, прозванная институтками «чертовым гротом», тонет во мраке. Несколько ступенек ведут от нее к наглухо запертой двери чердака.
Это место недаром носит такое название. Отсюда, если верить давнишней институтской легенде, бросилась вниз с высоты третьего этажа в пролет лестницы одна из воспитанниц старшего класса, внезапно захворавшая душевным расстройством, и призрак ее в лунные ночи будто бы появляется в окне «чертова грота» и пугает трусливых институток.
Не без тайного страха вся небольшая группа вышла на темную лестницу, едва освещенную двумя лампочками, и, сбившись в кучку, замерла в молчании. Сумрачно, ни шороха, ни звука… Девушки сбились в тесную кучку… Слушают и ждут…
На верхних ступенях лестницы что-то действительно лежит, что-то большое и таинственное. Оттуда же слышатся заглушенные не то рыдания, не то стоны.
Испуганные девушки со страхом прислушиваются к ним.
– Mesdam’очки, да что же это! – с тоской вырвалось из груди донны Севильи.
– Молчи, душа моя, молчи! – зашипела на нее Шарадзе, это «она» плачет.
– Кто «она»?.. Шарадзе, не смей пугать! – взвизгнула не своим голосом Зина Алферова, приседая на пол со страху.
– Ну, не «она», так «он», дух погибшей институтки, бросившейся с лестницы триста лет тому назад, – невозмутимо пояснила Тамара.
– Боже, какая она наивная, эта Шарадзе! Триста лет тому назад здесь не было ни института, ни города… Здесь были одни болота… – прошептала Алеко.
– На лестнице болота? Как это?
Наивные черные глаза, единственное, но неоспоримое сокровище лица армянки, вмиг загораются любопытством.
Но ей никто не отвечает.
– Mesdames, рыдания прекратились… Фигура шевелится… И я иду узнать, что это такое… – заявляет Ника и, прежде чем ее могут удержать подруги, уже стоит на лестнице, в самом сердце «чертова грота», на ступеньках, ведущих на чердак.
На счастье, в маленьком окошке, приходящемся вровень с площадкой лестницы, появляется луна. Она заливает своим млечным светом и лестницу с ее темными ступенями, и низенькую дверь, ведущую на чердак, и темную фигуру, лежащую на полу.
Тихие всхлипывания доносятся теперь до Ники и до замерших в ожидании воспитанниц. И вдруг темная фигура зашевелилась, отбросила платок, прикрывавший ее голову и часть туловища, и медленно поднялась на ноги.
– Это Стеша! – неожиданно вырвалось у Ники. – Mesdames, не бойтесь, это коридорная Стеша, – чуть повысив голос, звонким шепотом сообщает она подругам.
Какое разочарование! Увы – всего навсего «бельевая» Стеша! А как приятно было заблуждаться! Как волновала мысль, что здесь происходит что-то сверхъестественное, необычайное, от чего разгорается воображение и по телу пробегает холодная дрожь! Луна… «чертов грот», черная лестница… Рыдания… И вдруг – Стеша, совершенно прозаическое явление!..
Однако Стеша плачет, а раз плачет, то надо ее утешить. Юные сердечки очень чувствительны к чужому горю. Через минуту вся группа «жаждущих приключений» уже наверху. На тесной маленькой площадке перед чердачным помещением они окружают Стешу. При свете луны всем хорошо видно ее пухлое лицо, залитое слезами, покрасневший кончик вздернутого носа и припухшие от слез губы.
– Что с вами? О чем вы плакали, Стеша? Кто вас обидел?.. Неужели опять Пиявка? – слышатся полные участия и заботы голоса.
Но вместо ответа Стеша снова разражается рыданиями. Она так горько плачет, что ее сильные плечи дрожат, и все ее крепко сложенное тело трепещет, как былинка под напором бури.
– Воды, mesdames! Принесите стакан воды! – командует Алеко.
Возвратившаяся из класса Золотая рыбка мчится за водой по направлению к дортуару и умывальной, находящимся здесь же, на третьем этаже. Когда она возвращается с наполненной до краев кружкой, Стеша, окруженная институтками и подкупленная общим участием к ее горю, роняет сквозь всхлипывания и слезы:
– Барышни, не выдайте… Миленькие, не погубите. Узнает Пиявка – со свету сживет… Горе у меня, барышни, миленькие… Дочурку сестры покойной из деревни привезли и мне подкинули… Девчонке пяти годков еще нет… Сиротка она… Вчера я ходила по знакомым, просила Христом Богом взять, приютить у них ребенка. Куда уж! Видно, все друзья лишь до черного дня: и слышать не хотят взять в дом девчонку… А в подвале, в девичьей у себя, нешто можно держать? Надсмотрщица то и дело шмыгает… Капитошка, шпионка эта, того и гляди, инспектрисе донесет, пожалуется… А куда мне Глашку девать? На улицу, что ли, выбросить?.. Ведь обманом мне ее оставила знакомая одна, землячка моя: пришла, подкинула, а сама скрылась.
– Ах, как необыкновенно все это! Точно в сказке! – зашептали кругом восторженные голоса.
– Хороша сказка, нечего сказать! Выгонят на улицу Стешу с девочкой, вот и будет вам сказка.
Кто сказал это? Чьи глаза сверкнули таким негодованием, мельком обежав лица подруг?
Это Ника Баян. Неожиданно для всех, положив маленькую ручку на плечо Стеши, снова залившейся слезами, она заговорила со свойственной ей пылкостью:
– Стеша, милая, утрите ваши слезы… Перестаньте плакать. Девочка – не вещь какая-нибудь. Ее нельзя выкинуть за дверь. Послушайте, я придумаю что-нибудь… Мы посоветуемся с классом, а потом решим. Но только покажите нам девочку… Приведите ее сегодня ночью в дортуар в одиннадцать часов… Слышите, приведите! Мы все так любим детей, мы обязательно займемся ее судьбой… Бедная детка… Вот что: ее надо приютить у кого-нибудь из наших родных… Мы попросим, мы устроим. Только дайте подумать… Так сразу нельзя… Да не плачьте же вы, ради Бога! Ваше дело далеко не так плохо, уверяю вас.
И тонкие пальчики Ники ласково погладили белобрысую Стешину голову.
Стеша упала к ногам девушки и обняла ее колени.
– Барышня… Ангел наш… Золотенькая… Не знаю уж, как и благодарить… Век не забуду участия вашего… – зашептала она, ловя и целуя руки Ники…
Та, вспыхнув до ушей, проворно отдернула пальцы.
– Как вам не стыдно, Стеша. В ногах валяетесь, руки целуете! Срам какой! Терпеть этого не могу, – сердито проговорила Ника и, видя смущение проворно поднявшейся на ноги Стеши, добавила через мгновение уже более милостивым тоном:
– Теперь ступайте к «ней», Стеша, а вечером, когда фрейлейн Брунс уйдет к себе, тайком приведите к нам вашу малютку-племянницу… Нашей дортуарной прислуги не бойтесь, мы уговорим Нюшу, и она нас не выдаст… А пока до свиданья. Помните, ждем ровно в одиннадцать часов… Идем, mesdames, в класс. До звонка к чаю осталось немного, – обратилась Ника к подругам.
И вся гурьба девочек с присоединившейся к ним Хризантемой, успевшей за это время нажарить едва ли не целый фунт сухарей, помчалась вниз, на второй этаж, где находились классы.
Там оставалось все по-прежнему. Августа Христиановна Брунс сидела на своем обычном месте за столом кафедры и вязала крючком бесконечное вязанье. Класс готовил уроки. Некоторые украдкой читали, иные писали письма родным или тихо переговаривались между собой. Возвращение в класс «кучкой», как это называлось на институтском языке, было немыслимо. Тогда Алеко, она же Шура Чернова, не менее отчаянная, чем Ника Баян, первой вошла в класс. Остальные оставались в коридоре за колоннами. Шура приблизилась к кафедре и произнесла с самым невинным видом:
– Фрейлейн, какая-то дама встретила меня в нижнем коридоре, когда я шла из лазарета, и просила вызвать вас.
Лицо Скифки вспыхивает от неожиданности. Даже ее и без того похожий на клюкву носик еще больше покраснел. У нее почти нет знакомых. Ее редко вызывает кто-нибудь. Это известие так внезапно, что мгновенно вытесняет все прочие мысли из головы Августы Христиановны. Она забывает даже сделать Черновой замечание за самовольную отлучку из класса. Лицо, цветом похожее на спелый помидор, пылает. Маленькие глазки так и искрятся любопытством.
– Дама, ты говоришь? Меня спрашивает дама в нижнем коридоре?
– Дама в черном платье и в шляпе с серым пером, – неудержимо фантазирует черненькая Алеко.
– Высокая? Маленького роста?
– Повыше меня и пониже вас.
– Странно, – произносит, волнуясь, Скифка, срывается с кафедры и исчезает за дверью.
Этого только Алеко и надо. Спустя минуту Шура выскакивает следом за Скифкой и, стоя посреди коридора, машет платком. В тот же миг из-за колонн появляются любительницы подсушивания сухарей и влетают в классные двери. Еще миг – и Ника Баян на кафедре. Ее кудри трепещут; ее глаза искрятся и горят, как звезды, когда высоким звонким голоском она объявляет на весь класс:
– Mesdames, новость! К коридорной Стеше принесли ребенка в девичью… пятилетнюю племянницу из деревни… Девочку не позволят держать здесь… Надо придумать что-нибудь… Надо помочь Стеше… Бедняжка плачет… Рекой разливается… Денег нет, крова нет…
– И кюшать нечего, – с искренним отчаянием добавляет Тамара, которая в минуту особенного душевного волнения произносит слова с акцентом, обычно – к смеху подруг. Но сейчас никто не смеется.
– Молчи! Молчи! – дружно шикают на нее со всех сторон одноклассницы.
– Чего молчи, когда кюшать нужно, – волнуется армянка, сверкая восточными глазами.
– Mesdames, – громко продолжает Ника и стучит по столу забытым Скифкой ключом, – Стеша приведет девочку нынче ровно в одиннадцать часов в дортуар; постараемся сегодня улечься «без бенефисов». Пускай Скифка уползает скорее в свою конуру. Не правда ли?
– Конечно, конечно… Бедная девочка!.. Как жаль, если не удастся ее пристроить!..
– Как не удастся? Должно удаться!
– И устроим! И сделаем!
– Вне всякого сомнения!
– Разумеется!
– Понятно!
Ключ снова стучит по кафедре. Крики усиливаются…
Неожиданно раздается звонок, призывающий к чаю и к вечерней молитве. Вслед за тем в класс как-то боком вползает Скифка. Лицо ее багрово пылает. Глаза прыгают и мечутся в узеньких щелках век.
– Чернова! – звучит ее трескучий голос зловеще. – Komm her! [13 - Иди сюда! (нем.)]
Черненькая Алеко выступает вперед.
– Стыдно так обманывать свою наставницу, позор! Где ты видела даму с серым пером и в черном платье?
Шуру Чернову душит смех, и, лукаво опустив черные ресницы, она шепчет к изумлению классной дамы:
– На картинке.
– Wie so? [14 - Как так? (нем.)]
Скифка так озадачена, что теряет способность задать шалунье более подробный вопрос.
– Фрейлейн, – смиренным голосом подхватывает Шура, – клянусь вам, я видела такую даму на картинке… Она мне показалась на вас похожей: те же глаза, те же волосы, нос…
– Словом, душка! – подхватывает шепотом Ника, дрожа от смеха.
– И с тех пор она мне является всюду: и в коридоре, и в классе… И сейчас, когда я возвращалась из лазарета, мне ясно почудилось, что она подошла ко мне и сказала: «Вызовите фрейлейн Брунс из выпускного класса».
Голос Алеко полон подкупающих интонаций. Смирением веет от ее смуглого, «разбойничьего», как его называют классные дамы, лица.
Но Скифку трудно провести. Она бросает в сторону Черновой убийственный взгляд, щурит и без того узенькие глазки-щелки и говорит:
– Bitte, nur keine Grimassen! [15 - Пожалуйста, без гримас! (нем.)] А чтобы тебе больше не «казалось», я сбавила два балла за поведение. Поняла?
– Поняла… – покорно стонет Шура, в то время как Ника делает ей «умное» лицо.
– В пары, становитесь в пары! – внезапно разражается Скифка и, по обыкновению, стучит ключом по столу.
В одно мгновение воспитанницы становятся по двое и длинной вереницей выходят из класса.
– Не шаркать подошвами! Поднимать ноги! – снова кричит Скифка.
Зеленая вереница девушек смиренно и стройно спускается вниз.
Длинная комната уставлена столами; целые ряды столов, и за ними на жестких скамейках без спинок – около трех сотен зелено-белых девушек, одинаково одетых в тугие, крепкие камлотовые [16 - Камло́товый – сделанный из камлота – грубой плотной хлопчатобумажной или шерстяной ткани.] платья, напоминающие цветом болотных лягушек, и в белых передниках, пелеринках и привязанных рукавчиках, именуемых на институтском языке «манжами». Подается ужин, состоящий из горячего блюда, затем чай с булкой.
После ужина – вечерняя молитва. Дежурная по классу читает длинный ряд молитвословий и псалмов. «Отче наш» и «Верую» певчие повторяют хором. Евангелие читает Капочка Малиновская, «Камилавка», как ее дружно окрестили воспитанницы выпускного и других классов.
Капочка – дочь учителя. Это удивительная девушка. Она молитвенница и постница, каких мало. Религиозная, читающая одни только священные книги и только иногда, в виде исключения – произведения классиков, знакомство с которыми необходимо в старших классах. Она самым чистосердечным образом считает ересью и грехом все то, что не отвечает требованиям религии. Худенькая, нескладная, с некрасивым веснушчатым лицом и утиным носиком, девушка эта как-то странно изменяется, становится почти прекрасной в те минуты, когда читает псалтирь в скромной институтской церкви.
Дьячка в институте не полагается, и его обязанности несет та или другая воспитанница, она же читает и Евангелие на утренней и вечерней молитвах. Обыкновенно роль дьячка исполняет Капочка. Тогда голос девушки крепнет, в нем появляются какие-то удивительные бархатные ноты. Слова она произносит с захватывающим выражением, и из суровых, недетских глаз, кажется, исходят лучи. Капа затаила в своей душе несбыточную, дерзкую мечту: она мечтает проповедовать Евангелие среди оставшихся в обширном мире язычников-дикарей и пострадать за Христа, как страдали когда-то древние мученицы христианства.
Ее раздражает всегда одна и та же мысль: почему женщины не могут быть священниками. О, с каким восторгом она вступила бы на этот путь, отрекшись, как монахиня, от светского мира. Увы, мечта так и остается мечтой!..
Но вот смолкает бархатный голос Капочки. Выпускные пропели хором «Спаси Господи люди Твоя», и снова ряды воспитанниц стройными шеренгами движутся по лестнице, коридору и расплываются в разные стороны, каждое отделение в свой дортуар.
Глава V
Как-то удивительно бесшумно улеглись сегодня выпускные воспитанницы по своим постелям. Не только «образцовые» (лучшие – по институтскому определению), но и «отпетые» (худшие) не проронили сегодня ни одного громкого слова ни в дортуаре, ни в умывальной, прилегающей к спальной комнате. Только Эля Федорова, самым искренним образом считающая себя «большим голосом» и талантом, но фальшивящая на каждой ноте, запела, добросовестно натирая руки кольдкремом, свою любимую и вечно повторяемую «Гай да, тройка… снег пушистый…». Но на нее тотчас же со всех сторон дружно зашикали и замахали руками:
– Что ты, с ума сошла? Не раздражай Скифку… Вспомни, какая сегодня ночь…
Тер-Дуярова, подкравшись к постели Ники Баян, шепнула:
– Ну что, душа моя, пойдем мы нынче в «Долину вздохов»? Княжна и Мара, наверное, ждут вас там.
– Ах, до княжны ли нынче, Шарадзе, – засмеялась Ника, вспыхивая и краснея до ушей.
– Ну, вот еще, а я, как нарочно, новую загадку вспомнила… Хотела Маре нести… Теперь не придется, – вздыхает армянка.
– Хорошо, нам загадаешь, – снисходительно разрешила Ника и, немного повысив голос, сказала, обращаясь ко всем остальным:
– Mesdames! Приготовьтесь: Шарадзе новую загадку сейчас задаст.
Мгновенно все становятся около постели Ники, на краю которой торжественно устраивается Тамара, заранее смакующая прелесть своей шарады. Пылающими глазами она обводит сомкнувшихся вокруг нее одноклассниц.
– Что это, душа моя, скажи: менее восьми, больше шести, ходит туда-сюда… Очень прилично…
В слове «прылычно» Тамара произносит «и» как «ы», как всегда, когда немного волнуется. Кто-то фыркает.
– Mesdames, наша Шарадзе, душа моя, в математику пустилась. Так цифрами и сеет! – хохочет Ника.
– А ты не смейся, а скажи! Смеяться каждый может, а решить не каждый может, – с апломбом говорит армянка.
– Глупость какая-то, – решает Золотая рыбка и смеется своим хрустальным смешком.
– Сама-то ты глупость. И твой аквариум глупость, – неожиданно вспыхивает Тамара. – А это, что задала я вам, не глупость, а…? Не угадываете? Так вот вам – трамвай.
– Как трамвай? Почему трамвай? – звучат удивленные возгласы.
– Ну да, трамвай № 7, душа моя. Ведь по-русски говорила: поменьше восьми, побольше шести, ходит туда-сюда. Очень прилично. Трамвай № 7 и есть.
– Ха-ха-ха!
Все хохочут неудержимо, все, кроме Камилавки, которая и смех считает ересью, грехом.
– Mesdames, тише. Скифка из конуры своей сейчас выползет.
Действительно, легкая на помин Августа Христиановна стоит на пороге своей комнаты, хлопает в ладоши и кричит:
– Schlafen, Kinder, schlafen! [17 - Спать, дети, спать! (нем.)]
В один миг все разбегаются по своим постелям. Дежурная щелкает выключателем, и все лампочки, за исключением одной, гаснут. Дортуар сразу погружается в приятную для глаз полутьму. Теперь фрейлейн Брунс тенью скользит по «промежуткам», то есть по проходам между тремя рядами кроватей.
«Сегодня улеглись без шума. Слава Богу!» – говорит сама себе Скифка, заранее мечтающая о теплой постели и завтрашнем свободном от дежурства дне.
Только что-то чересчур уж долго молится Малиновская, стоя на коленях в своем «переулке», и подозрительно шепчется «влюбленная парочка» – Чернова и Веселовская, – не замышляют ли чего-нибудь на ее счет? От этой Черновой, как и от Баян, всего можно ожидать, обе – «буянки», обе – «сорвиголовы» и «разбойницы», обе из «отпетых», – томится бедная фрейлейн Брунс.
– Чернова, молчать! Не шептаться! И ты, Баян, спать! – неожиданно резко раздается ее окрик в полутемном дортуаре.
– Ай! – взвизгивает Золотая рыбка делано испуганным голосом. – Кто это кричит? Я заснула, а меня разбудили…
– Трамвай № 7! – торжествующе поднимает голос армянка.
– Ха-ха-ха! – забывшись, громко хохочет Ника.
– Баян! Сейчас же спать.
– Я сплю… – покорно соглашается Баян.
Смех ее смолкает мгновенно. Легкий вздох вырывается из груди. Два обстоятельства волнуют Нику. Во-первых, необходимо восстановить полную тишину в дортуаре и дать Скифке убедиться в общем спокойствии, а во-вторых… Это «во-вторых» смущает Нику не меньше. Там, в «Долине вздохов», или попросту, на площадке церковной лестницы, ждет ее «Сказка».
Ника Баян, кумир всего института, всячески скрывает от всего класса, что обожает Сказку. Знает об этом только одна Шарадзе, знает, потому что, в свою очередь, «бегает» – как выражаются институтки – за подругой Сказки, второклассницей, юной грузиночкой Марой Нушидзе, с которой княжна Заря Ратмирова, «предмет» Ники, неразлучна.
Ника и сама не может понять, что тянет, ее, умную развитую, талантливую, бойкую и шаловливую девушку, к всегда молчаливой, странно таинственной Заре, с ее красно-рыжими волосами и странными, какими-то пустыми глазами серо-синего цвета, с тихим, как бы надтреснутым голосом и плавными движениями. Но тянет ее к Заре неудержимо, несмотря на то, что Заря больше молчит и никогда не смеется… «Синьора Серьеза» прозвали ее в насмешку подруги-второклассницы. Но это молчание, эта серьезность Сказки (так прозвала княжну Ратмирову сама Ника) и пленяют экзальтированную девушку. Ника Баян, со свойственной ей откровенностью, рассказала Сказке все о себе: и о том, что ее, Никин, папа – командир кавалерийского полка, и о том, что у нее есть два брата и бабушка, которые живут далеко-далеко, чуть ли не на самой границе Маньчжурии, что она ездит верхом, как казак или туземец-маньчжур, джигитует, умеет плясать, подражая знаменитой Айседоре Дункан, босоножке, и прочее, и прочее… А о княжне Заре Ника не знает ничего.
Слышала только, что род Ратмировых захудалый и бедный и что княгиня, мать Зари, приходит на прием к дочери в стареньких платьях и стоптанных башмаках. Но это еще больше привлекает Нику к ее Сказке. Эта молчаливая гордая бедность так подходит к таинственному образу княжны.
Сейчас Ника думает о ней, о том, что Заря и Мара ждут их с Тамарой в «Долине вздохов». Но сегодня Ника туда не пойдет: ей надо подумать и решить, что делать с маленькой девочкой, как выручить Стешу. И она думает – долго, напряженно… Вдруг что-то радостное вливается ей в грудь. Рой светлых, счастливых мыслей проносится, как молния, у нее в голове. Сердце начинает биться, как птица в к летке, быстро и бурно… О, какое счастье! Она нашла выход, она знает, как помочь горю!
– Невеста Надсона, невеста! Ты не спишь? – шепотом обращается она к своей соседке с левой стороны (справа помещается Оля Галкина, донна Севилья).
Вместо ответа белокурая Наташа Браун, успевшая уже задремать, декламирует спросонья:
Мне снится эта ночь и снится он… угрюмый,
Без цели он бредет на площади глухой,
Сжигаемый своей мучительною думой,
Страдающий своей непонятой тоской…
– Тише, ради Бога тише, Наташа… – молит Ника. – Слушай, что я придумала.
И она тут же наскоро сообщает соседке так кстати явившуюся ей счастливую мысль.
– Ах! – Наташа даже всплескивает беленькими ручками от восторга – такой удачной кажется ей мысль Ники.
– Ника, прелесть моя, дай я тебя поцелую… – лепечет Наташа и бросается на грудь подруги.
Затем обе девушки берутся за руки и босиком, в одних рубашках, направляются из дортуара в умывальную – просторную комнату с медным бассейном-желобом для мытья и с десятком кранов, ввинченных в прилаженную к стене медную же доску. Маленькая лампочка освещает умывальную. В углу ее в выдвинутом ящике огромного комода-постели спит дортуарная девушка. Ее толстая русая коса свесилась на пол. Руки закинуты за голову, рот полуоткрыт.
– Нюша, Нюша! Проснитесь! Идите вниз и пробудьте до двенадцати ночи у вас в девичьей… – говорит шепотом Ника, расталкивая спящую горничную. – И если вы обещаете молчать о том, что я вас просила уйти сегодня, то получите за это рубль на чай.
Растерявшейся Нюше остается только повиноваться. Она встает, покорная, заспанная, смущенно – на глазах барышень – натягивает чулки, белье, платье, накидывает платок и исчезает.
Теперь Ника стремительно и бесшумно, на цыпочках, едва касаясь земли, бросается в дортуар. Здесь, проворная и легкая, как серна, она обегает постели, целые три ряда постелей с неподвижно застывшими в них, дабы обмануть бдительность Скифки, воспитанницами, и срывает одеяло с каждой из них. В другое время несдобровать бы Нике, но сегодня, сейчас, воспитанницы выпускного класса отлично знают, что означает этот решительный маневр. И не дольше как через минуту тридцать пять белых фигур в длинных ночных рубашках и в туфлях на босу ногу бесшумно скользят за дверь…
//-- * * * --//
– Mesdam’очки смотрите, какой душонок!
– Прелесть какая!
– Это – маленький ангел! Очаровательный ангелок!
– Поцелуй меня, котик мой!
– Нет, нет, меня первую!
– И меня, и меня тоже!
В умывальной собрался, за малым разве исключением, почти весь выпускной класс. В дортуаре остались только двое: «Спящая красавица» Нета Козельская, вялая девушка, имеющая способность засыпать всюду, где можно и где нельзя: в классе на уроках, в столовой за обедом, в часы рекреации в зале, не считаясь с обстоятельствами места и времени, да еще Лулу Савикова – первая ученица, любимица классных дам, усердная, прилежная и помешанная на приличиях. Институтки-одноклассницы недаром прозвали ее «m-lle Комильфо» [18 - Мадемуазель Комильфо (от франц. comme il faut, буквально – как надо, как следует).], или «Комильфошкой». Лулу, искренне считая себя аристократкой, хотя она всего только дочь небогатого чиновника, постоянно делает замечания подругам по поводу их неумения держать себя.
– Fi donc! [19 - Фу! (франц.)] Какие у тебя манеры! Это неприлично! – постоянно повторяет она.
Сама она настолько чопорна, медлительна, сдержанна, так рассчитывает каждое свое движение, что напоминает куклу-автомат. Разумеется, и нынче она не пожелала прийти босой, в одной рубашке в умывальную комнату, чтобы посмотреть на племянницу Стеши, и предпочла, хотя и сгорая от любопытства, оставаться в постели.
Но зато Валерьянка – Валя Балкашина, удивила всех. Пренебрегая сквозняками и холодом, которые мерещились ей везде и всюду, она одной из первых появилась в умывальной, правда, конечно, в теплых чулках, во фланелевой «собственной» юбке и в кофте, накинутой поверх казенной сорочки, да еще кутаясь в теплый байковый платок. Заранее волнуясь и нюхая соли, она с меланхолическим видом посасывала мятные лепешки от тошноты (ее всегда тошнило в минуты волнения).
Ровно в одиннадцать часов, словно по команде, бесшумно открылась коридорная дверь, и Стеша, держа на руках малютку-племянницу, очутилась среди воспитанниц.
Глаша, ошеломленная встретившим ее бурным восторгом, прижалась к груди своей молоденькой тетки и, закрывшись ручонкой, из-под ладошки разглядывала лица окружавших ее институток.
– Барышни… Золотенькие… Ради Господа Бога, потише… Не погубите… – шептала Стеша, и ее обычно румяное лицо теперь заметно побледнело. – Потише, барышни, милые… Услышит Августа Христиановна – будет беда…
– Не услышит, она спит…
– И сладко грезит во сне…
– О старой сосне…
– Ха-ха-ха!
– А Глашенька ваша – душонок. Прелесть, что за мордочка! Не правда ли, mesdames?
– Ангел! Прелесть! Восторг!
– Она, пожалуй, некрасива, но что-то в ней есть такое…

– Неправда, неправда… Она красавица, лучше Баян и даже Козельской.
– Ну, уж Козельская твоя! Сурок, сонный крот и сова… Глашенька же – божество!
А «божество» в это время с аппетитом обсасывало барбарисовую карамельку, предупредительно подсунутую ей кем-то из воспитанниц. Черные глазенки Глаши лукаво поблескивали, а пухлые губки складывались в очаровательную улыбку.
– Однако ж, mesdames, соловья баснями не кормят. «Душка», «восторг», «божество», «прелесть» – это мы говорить можем, а что нам делать с Глашей, этого, оказывается, нам придумать не под силу, – первой повысила голос Шура Чернова, и ее густые брови энергично сомкнулись над черными глазами.
– Да что придумывать-то барышни? Хошь лбом стену пробей, не придумать ничего, – с отчаянием произнесла Стеша, – разве только одно: укутаю я потеплее Глашку, отнесу отсюда и оставлю на улице. Авось, добрые люди ее подберут. Все едино – ни в подвал, ни в девичью нам с ней возвращаться нельзя. Я сказала, что увожу ее к знакомым, что берут они у меня девчонку. Стало быть, на улицу и надо ее нести.
– Нет, нет! Что вы такое говорите, Стеша!.. Это невозможно!.. Это бессердечно и жестоко!.. Я придумала совсем другой выход и, кажется, хороший и, кажется, счастливый… Хотите скажу?
Глаза Ники Баян искрятся. Лицо улыбается, ямочки на нем играют.
– Говори же, говори, что придумала, – нетерпеливо шепчут кругом.
– Ах, вы убедитесь, это очень просто… Совсем просто…
Легким прыжком Ника вскакивает на край комода и, сидя «на облучке», говорит уже пылко, горячо:
– Вы знаете, конечно, Бисмарка, Ефима; у него есть отдельная комнатка. Она полностью изолирована, туда никто не ходит. Она под лестницей… Я несколько раз заглядывала в нее, когда посылала Ефима за покупками. Он очень аккуратный, чистый… И в каморке у него чистота… Он грамотный, читает газеты. Значит, умный, значит, толковый… Недаром же целые поколения институток прозвали его «Бисмарком». У него две слабости: любовь к политике и к детям. Он постоянно зазывает к себе детишек и возится с ними. Что если попросить его приютить у себя Глашу – до поры до времени?.. Потом мы устроим ее как-нибудь иначе, а пока… Кормить и одевать мы ее будем сами; каждый день от обеда и ужина по очереди каждая из нас будет отдавать ей свою порцию, – одна суп, другая жаркое, третья сладкое. На карманные деньги станем покупать ей платьица и сладости.
– И лекарства, в случае если она заболеет, – вставляет неожиданно Валерьянка.
– Тс! Тс! Не мешай говорить Нике!.. – шикают на нее подруги.
– Ну, лекарств покупать не придется. Мы будем иметь их даром – из Валиной аптеки, – острит Золотая рыбка.
И на нее шикают тоже и машут руками.
– Продолжай, Ника, продолжай… – слышится кругом.
– Но все это надо делать, mesdames, с полным, абсолютным сохранением тайны. Чтобы никто не знал, кроме Бисмарка, Стеши и нас. Хранить свято наш секрет от начальства. Сторожу Ефиму мы будем платить за угол… Не знаю, поняли ли вы меня…
– Поняли! Поняли! – послышались сдержанные голоса.
– Вы понимаете, mesdames, Глаша будет как бы «дочь института», наша дочка.
– Да! Да! Да!
Лица институток, оживленные и взволнованные, обращены к Нике Баян.
Нет, она положительно маленький гений, эта Ника! Кто подсказал ей этот чудесный план? Каким новым радостным смыслом благодаря ему наполнится теперь жизнь выпускных, такая серая, такая будничная, обыденная – до этой минуты.
– Mesdames, мы будем всячески заботиться о ней, раз она теперь является нашей маленькой дочкой, – мечтательно говорит невеста Надсона.
– Да, да! И пусть она называет нас всех мамами, – в тон ей шепчет Хризантема.
– Ну вот еще!.. Тридцать пять мам!.. Есть от чего с ума сойти!.. Я бы хотела лучше быть папой, – выступает с лукавой усмешкой Алеко.
– Ну вот и отлично! Шура Чернова будет папа, а я бабушка! – и, забывшись, шестнадцатилетняя бабушка Ника Баян хлопает в ладоши, хохочет и прыгает на одном месте.
– В таком случае, я буду дедушкой, – бухает Шарадзе и торжествующим взглядом обводит подруг.
– Только не вздумай мучить ее загадками и шарадами. С ума от них можно сойти, – звенит своим голоском Золотая рыбка.
– Нет, нет, я предоставлю Хризантеме рассказывать ей о цветах, донне Севилье об Испании, а невесте Надсона – читать стихи любимого поэта, – покорно соглашается Тамара.
– Нечего сказать, блестящее воспитание получит наша дочка, – смеется Земфира, она же Мари Веселовская. – Mesdames, – прибавляет она, – раз главные роли уже распределены, я предлагаю быть ее теткой.
– И я.
– И я тоже!
– И я, – слышатся голоса, – теток может быть много, это не матери.
– Mesdames, остается свободной вакансия на дядей. Желающие есть? – самым серьезным образом спрашивает донна Севилья.
– Нет, нет. Дядя должен быть один – Бисмарк-Ефим. Это его привилегия.
– А захочет ли он вообще принять к себе Глашу?
– Ну вот еще! Как он сможет не захотеть, как он посмеет не захотеть? Ведь мы ему за это платить будем!
– Не то, не то, – и черненькая Алеко снова выступает на сцену. – Во-первых, не будем наивны и не станем думать, что облагодетельствуем Ефима предложением взять девочку. Бесспорно, он многим рискует, если примет Глашу. Ведь его за это могут лишить места. Без спроса в сторожке, как и всюду среди этих чопорных стен, не может по селиться ни одна живая душа. Но, правда, и я слышала, что Ефим обожает детей и что у него недавно умерла маленькая внучка в деревне, а потому я убеждена, что он исполнит нашу просьбу – возьмет Глашу.
– Только бы она не болела! Я подарю Ефиму мою аптечку… И научу его, как и по скольку давать Глаше лекарств… – задумчиво произнесла Валя.
– Ну, пошла-поехала! Этого еще не хватало: здоровую девчушку пичкать валерьянкой и мятой! – зазвучали негодующие голоса.
– Нет, что вы! – внезапно смущается Валя. – Я только предложила бы делать химические анализы той пищи, которую будем давать нашей дочке… Надо же знать, сколько белковых веществ в нее входит.
– Душа моя, помолчи лучше, – бесцеремонно обрывает ее Шарадзе, в то время как все остальные сдержанно смеются.
Несмотря на этот смех и суету, Глаша, единственная причина всех этих горячих споров и волнений, умудряется заснуть на руках Стеши. Ее белобрысая головка прислонилась к плечу девушки, темные ресницы сомкнулись, алый ротик приоткрыт…
– Mesdames, тише: она заснула. Какой душонок! Я сейчас же со Стешей иду к Бисмарку и буду просить, молить и требовать, чтобы он принял нашу Глашу, – взволнованно говорит Ника Баян и мчится в дортуар одеваться.
– И я с тобой, и я, – шепотом настаивает Тамара Тер – Дуярова.
– Прихватите и нас с Земфирой, – просит Алеко.
Через минуту целая депутация во главе со Стешей, несущей сонную Глашу, крадется из умывальной, сопровождаемая напутствиями и пожеланиями остающихся. Среди последних возникают новые разговоры, новые горячие споры.
– Глаша – это невозможное имя, – возмущается поэтичная невеста Надсона. – Глаша… Глафира… ужас!
– Назовем ее как-нибудь иначе, это ни к чему не обязывает… – предлагает донна Севилья. – Ах, – с пафосом добавляет она, – у русских нет достаточно красивых имен. Это не Испания. Если бы ее можно было назвать донной Эльвирой… донной Лаурой… донной Альфонсиной… Как это было бы прекрасно!
– Перестань грешить, Галкина! – неожиданно и сурово обрывает ее Капочка Малиновская. – Католическое имя для русской – это недопустимо!
– Ничего тут нет грешного, ей-Богу, – хорохорится Ольга, – откуда ты взяла?
– А произносить имя Господа Бога твоего всуе – грех и ересь сугубая, – не унимается Капочка.
– Mesdames, уймите же эту святошу – уже сердится Ольга.
– Простую смертную, грешницу, святошей называть – троякий грех и ересь, – бубнит Малиновская, награждая Галкину уничтожающим взглядом.
– Mesdames, держите меня, а то я Бог знает что с ней сделаю! Я не отвечаю за свой испанский темперамент! – внезапно разражается смехом донна Севилья.
Вдруг Золотая рыбка ударяет себя ладонью по лбу.
– Придумала! Придумала! Это не имя, а прозвище. И какое красивое! Какое подходящее! – звенит ее хрустальный голосок.
– Ну? – срывается у всех одним общим выдохом.
– Мы станем называть ее «Тайной». Не правда ли, хорошо? – и глазки девушки вспыхивают и загораются оживлением.
– Лидочка, ты – богиня мудрости, ты – сама Афина Паллада! Дай я тебя поцелую за это!.. – и Муся Сокольская, Хризантема, с поцелуями бросается на грудь подруге.
– «Тайна института». Это и красиво и… и… удобно. Так и будем называть ее «Тайной», – продолжала развивать свое предложение Золотая рыбка, сама, очевидно, восхищаясь пришедшей ей на ум мыслью.
– Великолепно! Очаровательно! – восклицает Хризантема.
– Тайна! Это чертовски хорошо!
– Лучше всяких испанских имен, пожалуй, – соглашается и донна Севилья.
– А жаль, – смеется Маша Лихачева (которую подруги за пристрастие к парфюмерии прозвали «Фабрика Ралле» [20 - Известная в то время парфюмерная фабрика.]), – что не испанское имя мы дали Глаше. Лишим этим возможности нашу донну послать прошение испанскому королю разрешить принять на себя крещение нашей дочки.
– Глупости говоришь, – вспыхивает, но смеется Ольга.
– А разве ты не думаешь постоянно об Альфонсе испанском? А? Сознайся. Послала бы ему прошение и подписала бы: «Русско-испанская подданная, донна Севилья Галкина». Не правда ли, хорошо звучит, mesdames?
– Олечкино прошение не было бы принято, – смеются институтки.
– Но почему? Она ведь приложила бы к нему гербовую марку со штемпелем, как следует…
– Mesdames, мы уклоняемся от главной темы. Нравится придуманное прозвище или нет? – и Золотая рыбка обегает оживленным взглядом лица подруг.
– Браво! Браво! Чудесно! Бесподобно! – звучат кругом голоса и сдержанные аплодисменты.
Одна Капочка недовольна, качает головой и шепчет:
– Тайна! Не христианское, а языческое что-то. Грех и ересь.
– Сама-то ты ересь в квадрате, в кубе… – смеется Ольга Галкина.
– Mesdames, вы спать не даете! Адски спать хочется, а вы тут тары-бары… – и неожиданно на пороге умывальной появляется комичная заспанная фигура Неты Козельской, Спящей красавицы. Ее косы распустились, обычно большие глаза сузились от света, одна щека, отлежанная на подушке, вся в рубцах, пылает, другая, как обычно, бела. – Это просто нелюбезно, mesdames, будить по ночам, – шипит она сердито, – это просто свинство!
Нету обступают подруги, объясняют ей суть дела.
Можно ли спать в такую ночь, когда у них появилась маленькая Тайна, крошечная дочка, внучка, племянница, и когда они все сразу стали мамами, бабушками, тетями, дедушками, когда начинается новая жизнь, полная тайны, прелести, очарования!..
– Ах, mesdam’очки, как это хорошо! – внезапно оживляется и Нета, и вся ее сонливость мгновенно исчезает. – Только Комильфошке не надо говорить. Наша Савикова терпеть не может детей, рожков, сосок и пеленок.
– Да какие же рожки и пеленки, когда Глаше… то есть Тайне, скоро исполнится пять лет!..
– Ну да, конечно… Только Лулу и пятилетних детей не терпит.
– Ну если так, то пускай она будет мачехой Тайны, – сердито решает невеста Надсона и декламирует со свойственным ей пафосом:
Тяжелое детство мне пало на долю;
Из прихоти взятый чужою семьей,
По темным углам я наплакался вволю,
Изведав всю тяжесть подачки людской…
– Тьфу! Тьфу! Тьфу! Пять типунов тебе на язык и вдвое под язык!.. Не пророчь!.. – замахали на невесту подруги, – с чего ты взяла, что у нашей Тайночки будет тяжелое детство?.. У нее любящий отец, столько теток, бабушка, дедушка, все родство налицо…
– Но раз у нее мачеха…
– Ах, вздор!.. Лулу – мачеха, но кроме того и мать будет… Мы Земфиру выберем; она самая серьезная и тихая, – предлагает Хризантема.
– Да, да! Выберем Мари в матери Тайны, – в забывчивости кричит Маша Лихачева.
В тот же миг распахивается дверь из коридора.
– Ур-р-ра, mesdames! Победа! Победа! Бисмарк согласен, Тайна принята! – врываясь во главе вернувшейся депутации, кричит, забывшись, во весь голос Ника Баян.
– Взята, взята Бисмарком Тайна! – вторят ей Шарадзе, Алеко и даже всегда уравновешенная Земфира-Мари.
– Только, чур, mesdames, полнейшее молчание… Тайна должна оставаться тайной и…
– Was ist denn hier für eine Versammlung? [21 - Что здесь за сборище? (нем.)] Кто вам позволил шуметь среди ночи? – и сухая, костлявая фигура Скифки, с носом-клюквой и багровыми щеками, облаченная в капот, внезапно появляется на пороге умывальной.
Дружное «Ах!» вырывается из трех десятков грудей. Пойманы с поличным! О спасении нечего и думать. Отступление отрезано, да и ни к чему оно не приведет. Острые маленькие глазки «дамы» проворно обегают смущенные лица.
– Баян… Чернова… Дуярова… И даже Веселовская! От тебя, Веселовская, я никогда не ожидала! Где вы были? Почему вы одеты? Молчите? Ага! Заговор? Бунт? Скандал?.. Завтра же будет все известно ее высокопревосходительству… А теперь все спать, а вы четверо – стоять у моих дверей, пока не прощу. Марш! И всему классу по одному баллу за поведение долой.
– Господи, помяни царя Давида и всю кротость его, – перепуганная не на шутку, искренне шепчет Камилавка.
– Малиновская, без уродства и шутовства! Марш! Молчать!
Наказанные покорно проходят к дверям скифкиного жилища и становятся там «на часы». Ненаказанные смиренно укладываются по постелям. Через пять минут, когда Скифка исчезает за дверью, они имеют удовольствие наблюдать в полутьме, как «часовые» Алеко-Чернова с Никой жонглируют сдернутыми с себя пелеринками и манжами, свернутыми в виде мячиков, состязаясь в ловкости… И ни тени огорчения не заметно на их оживленных лицах.
Глава VI
Нижний лазаретный коридор постоянно освещен электрическими лампочками. Он помещается направо от швейцарской, и ведет в него большая стеклянная дверь. Между этой дверью и «парадной» церковной лестницей находится летний выход в сад (зимний ведет чрез столовую на веранду), проходящий чрез куполообразную круглую комнату, называемую «мертвецкой». В этой комнате, действительно, ставят гробы с умершими воспитанницами, классными дамами и институтской прислугой, а саму комнату украшают тропическими растениями и цветами. Но это только в редких случаях, когда стены учебного заведения посещает жестокая, непрошеная гостья – смерть. В обычное же зимнее время круглая, со стеклянной дверью «мертвецкая» закрыта на ключ. В ней хранятся летние игры, а также снятые на зиму качели и лямки от гигантских шагов.
Около «мертвецкой» находится небольшое окошечко, выходящее на нижнюю площадку лестницы. Здесь – комнатка Бисмарка, или институтского сторожа Ефима. Вход в нее устроен под лестницей. Комнатка имеет всего четыре аршина [22 - Аршин – мера длины, равная 0,71 метра.] в ширину и три в длину. Она темная и очень низенькая, но чистота, господствующая в этом более чем скромном жилище, заставляет забывать о его незначительности.
За ситцевой занавеской стоит постель, накрытая дешевеньким одеялом, в глубине – сундук; у правой стены – стол и два стула. В переднем углу – божница. Несколько небольших образов заключены в раму; перед ними горит неугасимая лампада. За киотом заткнуты пучок прошлогодних верб и восковая свеча от церкви Двенадцати Евангелий.
В углу стоит невысокий шкафчик-поставец; в нем лежат книги и газеты. Особенно много там газет, аккуратнейшим образом сложенных вчетверо, лист к листу. Но есть и книги, преимущественно божественного и исторического содержания: русская отечественная история, поэма в стихах «Дмитрий Донской», несколько разрозненных номеров старых журналов, «Жития» – преподобного Антония Печерского, Сергия Радонежского, великомученицы Екатерины и другие.
Ефим-Бисмарк – очень религиозный человек, но имеет большую склонность и к политике. На все свои свободные гроши он покупает газеты, больше всего интересуясь в них политикой. Он прочитывает их все до последней строчки самым добросовестным образом. Все текущие политические дела он знает твердо, как «Отче наш». Со всеми выдающимися деятелями Европы он основательно знаком по газетам. Президенты, премьер-министры и просто министры – это его закадычные друзья.
Семь часов утра. На дворе утренний декабрьский сумрак. В институте полная тишина. Только что отзвонил звонок в верхних коридорах, призывающий к утреннему туалету. Но внизу еще мало движений; разве пробежит лазаретная девушка по нижнему коридору, да швейцар Павел повозится у себя в швейцарской, не успев еще надеть своей красной ливреи, за которую институтки дали ему прозвище «Кардинал».
Но Ефим-Бисмарк давно уже поднялся в своей сторожке, сходил за кипятком на кухню, заварил чай и теперь будит Глашу.
– Вставай, девонька, пора. Не ровён час, кто еще сунется, пропали мы тогда с тобой оба.
За ситцевой перегородкой спит одна Глаша. С тех пор как девочка поселилась у него в каморке, Ефим стелет себе постель на полу.
– Глаша, Глашутка, вставать надо! Живее, девонька!
Черные глазенки раскрываются сразу и смотрят испуганно-удивленно. Всклокоченная головка потешно поворачивается вправо и влево. Глаша спала нынче так сладко. Она видела чудесные сны. Видела, что ей подарили много диковинных вещей, видела огромную куклу, такую, о которой мечтала давно: с черными глазками, с розовыми щечками, с белокурыми волосами…
– Дедуска, а дедуска, – лепечет Глаша, – правда, сто нынце мое лоздение? – обращается девочка к своему покровителю и другу.
– Да уж ладно, правда, Стеша сказывала, стало быть, правда, – ворчливо отзывался Ефим.
Он и рад и не рад своей новой жилице. Вот уже второй месяц пошел с того дня, как поселилась в его каморке под лестницей маленькая черноглазая беловолосая девочка. Поселилась исключительно благодаря его, Ефима, доброте и сразу же, с первого дня своего водворения в каморку, властно забрала его в свои крошечные ручонки. Вначале он, отставной унтер Ефим Гавриков, когда прибежавшие к нему институтки стали упрашивать его приютить у себя до поры до времени девочку, и слушать об этом не хотел: боялся «ее высокопревосходительства госпожи начальницы», боялся эконома, заведующего составом мужской институтской прислуги, боялся классных дам, – словом, боялся всех. Он, этот пятидесятипятилетний старик с сивыми усами и огромными очками, за которыми странно большими казались добрые серые глаза, свыкся с жизнью институтского сторожа за свои долгие двадцать лет службы и терять место из-за какой-то пришлой девчонки вовсе не входило в его расчеты. Но, во-первых, «пришлая девчонка» оказалась как две капли воды похожей на его малютку-внучку Марфутку, в которой старик души не чаял и которая год тому назад умерла в деревне под Лугой, а во-вторых, сама Глашутка явилась светлым лучом в бедной впечатлениями жизни старика.
Сразу поняв, что от ее благонравия и соблюдения тишины будет зависеть и пребывание здесь, и дальнейшее благополучие ее жизни, Глаша (или «Тайна» – на вычурном языке институток) вела себя образцово.
Тихо, как мышка, притаилась девочка в каморке своего благодетеля, бесшумно играя игрушками, которые доставляли сюда институтки. Никто, кроме посвященных в тайну, и не знал, что в Бисмарковом жилище скрывается крошечная черноглазая девочка. Уходя из каморки, Ефим всегда запирал девочку на ключ. Подышать свежим воздухом он выпускал Глашу через «мертвецкую» только в часы обеда, когда все население института находилось в столовой. Обед и ужин, а также лакомства доставлялись в сторожку самым аккуратным образом выпускными воспитанницами, а деньги, плата за Глашино помещение, вносились ими так же аккуратно в размере шести руб лей в месяц, по три рубля каждые две недели. От этих денег Ефим хотел было сначала отказаться, но потом решил, что они пойдут на саму Глашу и пригодятся ей «на черный день».
Первый месяц пребывания девочки в каморке прошел быстро, как сон; наступил другой. Нынче было третье декабря, день, когда Глаше стукнуло пять лет. Старик Ефим припас девочке подарок – плитку шоколада и нитку дешевых бус. Не успела Глаша вдоволь налюбоваться ими, как у дверей раздался троекратный стук – условленный сигнал «своих». Глаша, бросившаяся было за ситцевую перегородку на постель, как всегда делала при малейшем признаке опасности, на этот раз остановилась посреди комнаты и устремила на дверь сияющие любопытством глазки. Малютка сразу вспомнила, что троекратным стуком в дверь могли извещать о своем приходе только ее баловницы-тетеньки – институтки.
Действительно, из-за двери, предупредительно открытой Ефимом, выглядывали их милые, оживленные, хорошо знакомые девочке лица: «дедушки» Тамары, «бабушки» Ники, «папы» Алеко, «мамы» Земфиры, «тети» донны Севильи, или попросту тети Оли, как называла «мнимую испанку» Глаша, «тети» Маши Лихачевой, «тети» Золотой рыбки и ее подруги «тети» Муси, «тети» Эли Федоровой и «тети» Лизы Ивановой.
Прибежала и белокурая «тетя» Наташа, которая так хорошо умела читать о чем-то таком, чего, за крайней молодостью своей, Глаша еще никак не могла понять, но что звучало так складно и так красиво.
Первой вбежала Шарадзе, она же «дедушка» Глаши.
– Здравствуй, милая Тайна! Поздравляю тебя!
– Дорогая девочка! Ненаглядная Тайна, поздравляю!
– Поздравляю Тайну, доченьку, дорогую нашу малютку! И все оставшиеся наверху тети поздравляют и целуют тебя!
– Милая крошка Тайна, поздравляю, поздравляю… Поздравляю!
Град поцелуев и поздравлений сыплется на Глашу, как цветы и конфеты из рога изобилия, изображаемого на картинках. Потом ее торжественно подхватывают на руки, несут и сажают на стол.
– Вот тебе подарочек от меня, милая Тайна.
– И от меня.
– И от меня.
– А вот и мой.
Глаза Тайны широко раскрываются… Крик восторга рвется из маленькой груди и замирает на губах.

Она не видит изящного, всего в розовых бантах и прошивках платья, которое ей дарят «мама Земфира» и «папа Алеко», не видит хорошенького альбома, зарисованного хризантемами и розами, не видит крошечной склянки с водой, где мечется живая золотая рыбка – приношение Лиды Тольской, не видит большой красивой банки с помадой, которую протягивает ей сама насквозь пропитанная духами Маша Лихачева…
И коробочки с перышками, резинкой, цветными карандашами и картинками в руках Лизы Ивановой не видит Глаша. Она видит только одно: ее сбывшуюся в конце концов мечту, мечту маленькой девочки, которую она только раз обронила как-то вслух, – прелестную куклу в руках «бабушки» Ники, заветную куклу – в зеленом камлотовом платье, в переднике и пелеринке, как у заправской институтки.
Куколка, милая куколка! Дорогая, добрая, прекрасная мечта!
Глаза Глаши горят восторгом. Щеки рдеют; губки раздвигаются в блаженную улыбку, ручонки помимо воли девочки тянутся к дивному видению.
– Дай, бабуська Ника, дай… – лепечет крошка повелительно и радостно.
Растрепанная головка качает отрицательно.
– Нет, нет, раньше поцелуй меня за то, что я отгадала твое желание!
– Баян, не смей мучить ребенка! – кричит Шарадзе и топает ногой, в то время как Глаша звонко чмокает свою шестнадцатилетнюю бабушку в ямочку на ее свежей щечке.
Тамара не принесла «настоящего подарка», но зато припасла для общей дочки целую коробку «сборных конфет», которыми ее угощали подруги после приема родных. Тер-Дуярову никто не навещал, все ее родные и знакомые жили далеко, в Тифлисе, а сама она «хронически» страдала отсутствием денег. Эти конфеты она собирала целую неделю, проявляя «гражданское мужество» – отказываясь от них в пользу своей названой внучки. Шарадзе заготовила и еще один подарок для Глаши, но он был единогласно отвергнут всем классом: тщательно составленный и переписанный в хорошенькую тетрадку сборник шарад, над которым Тамара просидела три долгих вечера. Этот подарок остался лежать в пюпитре армянки.
В крошечной сторожке стало сразу людно, весело и шумно. Остро запахло «шипром», которым, пренебрегая чопорными институтскими традициями, немилосердно душилась Маша Лихачева. Даже Ефим нынче сияет. Подняв очки на лоб, он смотрит на барышень ласковыми старческими глазами. Отношение институток к Глаше трогает и радует старика.
– После обеда я приду сюда – сегодня я дежурная по сторожке, – говорит Золотая рыбка, – уж вы заранее откройте, Бисмарк, то есть Ефим, я хотела сказать, чтобы не пришлось ждать у дверей…
– Хорошо, мамзель Тольская, открою.
– Тайночка милая… – мечтательно говорит невеста Надсона, обнимая Глашу, – взгляни на мой подарочек, что я тебе принесла.
Увы, эта книжка в зеленом переплете с золотым обрезом – собрание стихотворений Надсона – пятилетнюю Глашу отнюдь не интересует.
– Удивительно остроумный подарок! – ворчит Маша Лихачева, – это ей понадобится лишь годам к пятнадцати, тогда бы и подарила.
– Ну, а твоя банка с помадой, думаешь, остроумнее, да? Нечего сказать, учишь только преждевременному кокетству… – вступается за Наташу Лиза Иванова.
– Батюшки, совсем как Скифка! Чертовски добродетельный экземпляр! – хохочет над Лизой Ника, успевшая подхватить Глашу на руки и расцеловать.
Она явно торжествует: ее подарок имеет наибольший успех. Недаром брат Ники, студент-электротехник Сережа, обегал весь город, выискивая именно такую куклу, какую «загадала» его изобретательная сестрица: с черными глазами, белокурую, со вздернутым носиком и настоящими ресничками, словом, как две капли воды похожую на саму Глашу. Семь кукол были отвергнуты Никой; на восьмой брат с сестрой кое-как поладили. В тот же день Ника отдала куклу в гардеробную девушкам-швеям – сшить ей настоящее институтское белье и платье. И вскоре из искусных рук Марфы Посадницы и Маши вышла маленькая институтка с фарфоровой головкой и белокурыми волосами.
За все эти хлопоты Ника, по-видимому, была вполне вознаграждена. Блестящие глазенки Тайны и ее сияющее удовольствием личико говорили без слов, что институтская дочка в восторге от подарка своей «бабушки».
Звонок к молитве неожиданно прервал веселую болтовню в каморке.
– Бежим скорее! «Четырехместная карета» уже выкатилась из своего сарая. Прощайте, Бисмарк. Прощай, маленькая Тайна! До завтра! – зазвенели веселые голоса.
– А я еще увижу вас сегодня – я принесу обед, пока до свиданья, Ефим, до свиданья, Тайна… – и Золотая рыбка первой выскакивает за дверь.
Рассеянная Шарадзе в забывчивости «ныряет» перед Ефимом, то есть делает ему реверанс.
Старик сконфужен.
– Прощайте, барышни… – лепечет он смущенно, в то время как остальные, толкаясь в дверях, со смехом выскакивают за порог каморки.
Звонок в верхнем дортуарном коридоре оглушительно заливается.
– Бежим прямо в залу… Все равно не успеем проскочить в классы, попадемся навстречу «Четырехместной карете»… – тихо говорит донна Севилья.
– Mesdam’очки, чур! Если встретим Ханжу, – передники на голову и спасаться бегством. По крайней мере, лиц не увидит…
– Ну, разумеется!
– Mesdames, хорошо как! Удалось Тайночку порадовать. Теперь бы в залу пробраться без последствий…
– Все спокойно пока… Тихо, гладко и безмятежно… «Привет тебе, приют священный…» – неожиданно Эля Федорова на весь коридор запевает арию Фауста, неимоверно фальшивя на каждой ноте.
– Федорова, ты в своем уме? Эля! Молчи! Мол…
Увы, запоздалое предупреждение… Из-за стеклянной двери, ведущей на вторую половину нижнего коридора, как раз навстречу институткам выкатывается инспектриса института, Юлия Павловна Гандурина, маленькое кривобокое существо в черной наколке, с морщинистым лицом и тонкой осиной талией. Она – бич воспитанниц. Юлия Павловна постоянно и повсюду ловит и выслеживает девочек, выговаривая им за малейшую провинность, и постоянно грозит «небесной карой» и «взысканием свыше», за что и получила прозвище «Ханжа». В церкви и на молитвах, в то время как она, лицемерно подняв глаза к небу, всем своим существом изображает олицетворенную молитву и смирение, ее маленькие пронырливые глазки успевают одновременно замечать юных проказниц, нарушающих в данный момент институтские правила и традиции.
– Это Ханжа!.. Бежим… Спасемся… – сорвалось с уст Шарадзе, и она первой помчалась вперед, минуя инспектрису, с накинутым на голову белым фартуком.
– Тер-Дуярова, куда?
Скрипучий голос Юлии Павловны, словно гвоздь, прибивает армянку к месту, и бедняжка Тамара как бы мгновенно обращается в неподвижный столб.
– Баян!.. Чернова!.. Тольская!.. Галкина!.. Лихачева!.. Иванова!.. Ну, конечно, все отпетые шалуньи… – произносит инспектриса, презрительно оттопыривая нижнюю губу. – Очень жаль, что такая хорошая ученица, как Мари Веселовская, заодно с вами, и Сокольская тоже… Вообще дружба Черновой с Веселовской и Сокольской с Тольской не приведет к добру…
Юлия Павловна рассчитывала продолжать нотацию, но вдруг остановилась на полуслове.
– Кто это так надушился? Кто посмел? Лихачева, вы? – сказала она, грозно сдвигая брови.
Красная, как кумач, Маша выступила вперед.
– Что это такое? – грозно накинулась на нее «Ханжа».
– Это… это… «шипр».
Эффект получился неожиданный.
Маша растерялась, и трепещущие губы девушки произнесли то, чего от нее вовсе и не требовалось. Вопрос инспектрисы отнюдь не относился к названию духов, он просто выражал высшую степень негодования.
– Ага, «шипр»! Вы осмеливаетесь еще и дерзить, мало того что отравляете воздух этой дрянью!
– Это «шипр»… – уже ни к селу ни к городу подтверждает окончательно растерявшаяся Лихачева, в то время как другие трясутся от усилий сдержать обуревающий их смех.
– Прекрасно. Вы отправитесь сегодня же в лазарет и примите ванну… Слышите ли? – Ванну, чтобы избавиться от этого ужасного запаха!.. – повышает голос инспектриса.
– Но… Но… Это невозможно… – лепечет смущенная Маша – я впиталась в него…
– Что такое? – брови инспектрисы грозно поднимаются, ее маленькие глазки сверкают. – Что?
– То есть он… То есть «шипр» впитался в меня… – еще более некстати поправляется Маша.
– О, это бесподобно! – насмешливо улыбается инспектриса. – Это великолепно! Молодая девушка, вступающая через полгода в свет, впитывает в себя не основы религии, не правила добродетели, а какие-то скверные духи…
– Они не скверные, m-lle. Уверяю вас: они стоят семьдесят копеек…
Последняя фраза в конец погубила бедную «Фабрику Ралле». Жестом, полным презрения, с саркастической улыбкой на тонких губах, инспектриса махнула рукой:
– Вам будет сбавлено два балла по поведению за «шипр» и два за дерзкий ответ, – проскандировала она зловещим голосом и тотчас же обратилась к другим воспитанницам, отвернувшись от вконец смущенной Маши:
– Теперь я желала бы знать, где вы были?
Что было ответить на такой вопрос? Все, что угодно, только не правду. Сказать правду – значило бы погубить Тайну, Ефима и Стешу. А этого ни в коем случае делать было нельзя. И Ника Баян, заранее возмущаясь неизбежной ложью, выступила вперед.
– Мы были около сторожки Ефима, m-lle. Нам надо было сторожа… – произнесли покорно ее розовые губки.
– Зачем? Чтобы послать его за какой-нибудь дрянью, вроде чайной колбасы или дешевых леденцов? – все с той же презрительной улыбкой допытывается Гандурина.
Легкое замешательство задержало ответ Ники. Отвечать, что они действительно хотели послать Ефима за покупками, конечно, было нельзя. Сторожам и прислуге было строго-настрого запрещено ходить за сладостями и другими покупками для институток. Все это должно было приобретаться только при благосклонном участии классных дам, под их неусыпным контролем. Каждый нарушивший это правило, будь то сторож или девушка-прислуга, неизбежно подвергался наказанию или даже вовсе лишался места.
И, зная это прекрасно, Ника избрала совершенно иной план действия, более сложный и утонченный, не грозивший никому, кроме нее самой… Вся раскрасневшаяся, с потупленными глазами и дрожащими от смеха губками, она сделала шаг вперед.
– M-lle, – тихим, кротким и печальным голосом произнесла шалунья. – Я… я одна виновата во всем. Ефим не знает даже, что я была здесь… И моих подруг я уговорила пойти со мной… Такой ранний час… Так темно и тихо… Такая жуткая «мертвецкая»… Мне было страшно одной…
– Но зачем же вы пришли сюда? – чуть ли не взвизгнула Юлия Павловна, снедаемая любопытством.
Ника на мгновенье замирает в молчании. Все ждут ее ответа… Больше всех – инспектриса Гандурина. И вот с дрогнувших губок Ники срывается совершенно неожиданный ответ:
– Я… я… хотела поговорить с ним.
– Что? Что вы сказали?
Пальцы Юлии Павловны впиваются в руку девушки. Ее глаза, прыгающие от любопытства, как две стрелы, пронзают Нику. Если бы эти стрелы могли убивать, то хорошенькая Ника Баян, наверное, уже лежала бы у ног инспектрисы бездыханной. Но лицо Ники внезапно приобретает ее обычное задорное выражение.
– Ну что ж такого, m-lle… – говорит она, тряхнув плечами. – Ну что ж такого? Я хотела поговорить с Ефимом…
О, этого еще не доставало! Институтки трясутся от усилия удержать смех. Лица их красны, черты искажены – Гандурина до того растеряна от такого неожиданного признания, что положительно теряет дар речи.
И только после продолжительного молчания она поднимает палец к небу и торжественно произносит:
– Баян, я уважаю вашего отца и жалею его, потому что, воистину, горькое испытание иметь такую дочь… Вы интересуетесь разговором с простым сторожем! Ужас! Ужас!.. Я не хочу наказывать вас за это, Баян, так как вы были чистосердечны и покаялись мне во всем откровенно, но… Я требую, чтобы вы выбросили вашу дурь из головы, а для этой цели молились бы ночью. Молитесь, кладите по десять поклонов утром и вечером, читайте по две главы Евангелия ежедневно, и, может быть, Господь милосердный избавит вас от наваждения и просветит ваш ум… А затем я требую, я беру с вас честное слово, что вы не будете больше искать случая увидеть Ефима и караулить его здесь. Вы должны дать мне это слово, Баян, – торжественно заключила свою речь инспектриса.
– Я даю вам его, m-lle. Я постараюсь исполнить все то, что вы говорите, и надеюсь, что ваши советы спасут меня… – исполненным смирения и покорным тоном шепчет Ника.
Юлия Павловна растрогана и польщена. Обаяние этой очаровательной девушки-ребенка действует и на нее. Никто еще с ней не говорил так чистосердечно. И потом, не так уж, в сущности, и грешна эта девочка с поэтичной головкой, с глазами, как две далекие небесные звезды, в том, что чувствует потребность поговорить с «посторонним» человеком. И костлявая рука инспектрисы протягивается к юному свежему личику, а скрипучий голос протяжно и почти ласково заключает:
– Вы дали мне слово, и я вам верю. Вы всегда держите ваше слово, Баян. А теперь ступайте все в залу на молитву, и чтобы я вас никогда здесь не видела.
С этими словами Гандурина так же быстро, как и появилась, исчезла за колоннами нижней площадки, а семь юных девушек птицами взвились по лестнице на второй этаж, дрожа и задыхаясь от смеха.
– Вот так ловко придумала!
– Ай да Никушка! Ай да молодец!
– Умереть от хохота можно!
– Нет, ведь надо выдумать: хотела поговорить с Ефимом!
– Ха-ха-ха!
Подруги неистово хохочут, не будучи в силах сдержать смех, но сама Ника грустна. В поэтично растрепанной головке проносятся сбивчивые, тревожные мысли:
«Ложь, хотя и невольная, но все-таки ложь. И бедный добрый Ефим точно явился посмешищем… И Ханжа тоже… Некрасиво это, в сущности, но что же делать?»
Действительно, это был единственный способ спасти троих людей, другого выбора не было; пришлось Нике пойти на сделку с собственной совестью, с тем самым «рыцарством», за которое так любит ее весь институт.
И, отчасти успокоенная, она последовала за подругами, бочком проскользнувшими в зал, где в ожидании общей молитвы уже собрались все классы.
Глава VII
На дворе трещит декабрьский морозец. Белые снежинки-мухи крутятся за окнами.
Одиннадцать часов утра. В классе выпускных сидит учитель словесности, высокий, некрасивый, с худым болезненным лицом и глубоко запавшими глазами. Его фамилия Осколкин, но есть и прозвище, как это водится в институте: за постоянное прибавление фразы «благодарю вас» после каждого ответа институтки так его и прозвали – «Благодарю вас».
Он подробно и красочно объясняет воспитанницам значение Пушкина, разбирает «Повести Белкина», говорит о романах и поэмах великого поэта. Мелькают названия: «Арап Петра Великого», «Капитанская дочка», «Полтава», «Цыганы», «Евгений Онегин»…
У окна за столиком, низко склонив голову с близорукими глазами, сидит над изящной полоской английских кружев вторая – французская – классная дама, Анна Мироновна Оль, прозванная институтками «Четырехместной каретой». Анна Мироновна мала ростом, не в меру полна и очень добродушна. Но прозвище «Четырехместная карета» она заслужила отнюдь не за свою шарообразную фигуру; нет, это прозвище имело гораздо более глубокий смысл. У добродушной и снисходительной, много спускающей с рук институткам Анны Мироновны есть «пунктик»: она постоянно повторяет воспитанницам, что каждой благовоспитанной девушке необходимо соблюдать четыре правила, а именно: прилежание, любовь к занятиям, вера в успех и почтение к педагогическому начальству. За это ее и прозвали «Четырехместной каретой». Сейчас она так углубилась в тщательное обметывание кружков английской прошивки, наметанной на длинную полосу батиста, что и не видит того, что происходит в классе. А происходит нечто не совсем обыкновенное…
Перед Никой Баян лежит тонко разрисованная красками художественная программа. В ней малиновым шрифтом по голубому полю значится:
//-- «Музыкально-вокально-танцевальный вечер, --//
//-- имеющий быть в пользу бедной сиротки в выпускном 1-м классе Н-ского института». --//
Затем следуют номера и исполнители:
Арию Татьяны из оперы «Евгений Онегин» исполнит госпожа Козельская.
Марш «Шествие гномов» из оперы «Кольцо Нибелунгов» Вагнера исполнят в четыре руки госпожи Тольская и Сокольская.
«Мечты королевы», стихотворение Надсона, прочтет госпожа Браун.
«Как хороши, как свежи были розы», стихотворение в прозе Тургенева, продекламирует госпожа Веселовская.
Цыганские романсы под гитару исполнит госпожа Чернова.
И в заключение «Танцы-фантазии» исполнит босоножка – госпожа Ника Баян.
Программа обещает быть крайне интересной. Ее составили накануне шесть заговорщиц во главе с Никой: Наташа Браун, Золотая рыбка, Хризантема и Алеко с Земфирой. Составили по необходимости: наступила зима, а у Глаши, то есть у Тайны, дочери института, ничего не было – ни теплого платья, ни сапог, ни галош, ни пальто… А малютка рвалась на прогулку. Решили сообща устроить вечер, первый платный вечер в институте, в пользу бедной сиротки, якобы проживающей в деревенской глуши.
Смелые Никины мечты полетели далеко. Было условлено просить начальницу назначить день, дать залу, разрешить пригласить родных, братьев, кузенов, устроить после вечера танцы. Ах, все это было так заманчиво и так интересно! А главное, обещало известную сумму денег в пользу Глаши. Входные билеты были назначены по гривеннику. Сумма крохотная, в сущности, доступная каждому; она никого не стеснила бы, а для маленькой Тайны набралось бы целое состояние.
Все это вихрем проносится в кудрявой головке Ники, пока она с сосредоточенным видом берет в руки карандаш и самым тщательным образом высчитывает, сколько денег может принести этот вечер.
Вдруг на крышку тируара (пюпитра – на институтском языке) падает скомканная бумажка.
Ника вздрагивает и оборачивается назад.
С последней парты, приподнявшись над скамьей, ей кивает головой и машет руками возбужденная и красная, как мак, Шарадзе.
– Читай скорее! Читай скорее! – говорит ее разгоревшийся взор.
Баян развертывает бумажку и читает:
«У Тайны порвались чулки, я заметила. Нет также и зубной щетки. Когда нынче Золотая рыбка понесет обед, пошли с нею деньги Ефиму, хоть сколько-нибудь.
Дедушка Тайны, Тамара Дуярова».
Едва Ника успевает дочитать последнюю фразу, как худощавое лицо Осколкина обращается в ее сторону.
– Госпожа Баян, – звучит его спокойный, всегда немного ироничный голос, – соблаговолите повторить то, о чем я только что говорил.
Ах!
Ника мучительно краснеет. Менее всего любит она попадать в смешное и глупое положение. Она слишком горда и самолюбива, она знает себе цену, эта юная, щедро одаренная природой девушка.
– Я не слышала, извиняюсь, я была занята другим, – говорит она откровенно и просто.
Но учитель, по-видимому, не удовлетворен таким ответом.
– Вы, госпожа Баян, так сказать, блистали своим отсутствием, – иронизирует Осколкин, – и это не похвально: такая добросовестная ученица и вдруг… Благодарю вас, – неожиданно обрывает он сам себя и чертит что-то в своей книжке.
«Четырехместная карета» волнуется. Отбрасывает изящную вышивку; ее близорукие глаза пристально смотрят на Нику.
– Будьте внимательны, Баян, – резким тоном выговаривает она по-французски.
– Госпожа Тер-Дуярова, не пожелаете ли вы исправить ошибку вашей предшественницы… – неумолимый Осколкин теперь обращается к Тамаре.
«У-у! Противный! Все высмотрит, все заметит!» – волнуется Ника, проворно пряча в тируар злополучную программу.
Тамара еще менее «присутствовала» на уроке, чем Ника. Вся малиновая, обливаясь потом, поднимается она со своего места.
– Вы говорили… Вы говорили про… Про Пушкина… – выпучив глаза, с трудом выжимает она из себя.
– Совершенно верно… Совершенно верно, госпожа Дуярова, – продолжает ее мучитель, – но о каком же из его произведений я говорил сейчас?
Глаза Осколкина неумолимы. Этот невзрачный человек – поэт и художник в душе, каких мало. Он искренне любит свой предмет и не прощает невнимания к великим классикам, которым свято поклоняется.
Заранее раздраженный предчувствием нежелательного ответа, он недоброжелательно поглядывает на Тамару, и два красных пятна ярко вспыхивают у него на щеках.
– Ну-с, госпожа Тер-Дуярова, я жду…
Он ждет… Бедная Тамара. Она меняется в лице со скоростью движения секундной стрелки. Ах, скорее бы спасительный звонок! У ее соседки, Ольги Галкиной, имеются черные часики под пелеринкой. Глазами, полными безнадежности, несчастная Шарадзе как бы спрашивает подругу:
«Сколько минут остается до звонка?»
Поняв эту богатую мимику, донна Севилья растопыривает под партой пальцы обеих рук.
Это значит: осталось еще десять минут.
Кончено! Все пропало!..
Шарадзе смотрит на учителя, выпучив глаза; учитель – на Шарадзе.
«Суфлерши» работают вовсю. По задним партам, подобно ропоту вечернего прибоя, проносится смутный шепот подсказки.
– «Капитанская дочка»… «Капитанская дочка»… Ну же, Шарадзе, говори.
Что произошло с бедняжкой Тамарой вслед за этим, она и сама потом долго не могла дать себе отчета. Ведь сколько раз читала она «Капитанскую дочку», сочувствовала Гриневу, восторгалась смелостью его невесты Марьи Ивановны, и вдруг… Сам нечистый впутался, должно быть, в это дело: вместо тщательно подсказываемого «суфлершами» названия «Капитанской дочки», из уст растерявшейся Тамары совершенно неожиданно вырвалось:
– «Генеральская дочка»…
Раздается дружный смех всего класса. Убийственный, исполненный самого недвусмысленного презрения взгляд Осколкина наградил растерявшуюся до слез девушку. За ним последовали другие, полные уничижительной жалости взоры, затем короткое, но полное значения «Благодарю вас» – и в клеточке классного журнала против фамилии Тер-Дуяровой водворилась жирная двойка.
– Я бы поставил вам значительно меньше, госпожа Тер-Дуярова, – сыронизировал учитель, – но ввиду того, что вы повысили бессмертную «Капитанскую дочку» на целых три чина, рука не осмелилась поставить вам ноль…
– О, несносный, он еще смеется… – чуть не плача, прошептала Тамара. – Да чем же я виновата, что так некстати оговорилась? Не воображает ли он, что я и на самом деле не знаю «Капитанской дочки»?
Осколкин смущен не менее девушки: такой ответ в первом – выпускном – классе! Он долго не может успокоиться. Отчасти его вознаграждает блестящая декламация Черновой, сильным грудным голосом скандирующей прекрасные строки из «Полтавы»:
Богат и славен Кочубей,
Его поля необозримы…
Звонок к окончанию урока оглушительно звонит в коридоре. «Благодарю вас» наскоро расписывается в классном журнале, кланяется присевшим в одном общем реверансе институткам и быстро исчезает из класса.
– В пары! В пары! – высоким тонким голосом, совсем не подходящим к ее комплекции, взывает m-lle Оль.
Воспитанницы становятся в пары. Все более или менее оживлены. Наступил час обеда, которого с нетерпением ждали проголодавшиеся институтки.
За последним столом выпускного класса особенно оживленно. Здесь строят планы предстоящего вечера. Выбирают депутацию – кому идти к начальнице просить разрешения на устройство вечера.
– Ты пойдешь. Ты должна идти, Никушка. Ты ее любимица. Для тебя она сделает все, – безапелляционно решает донна Севилья.
Наташа Браун, Хризантема и Шарадзе поддерживают Ольгу. По лицу Ники скользит довольная улыбка, она знает симпатию начальницы к себе и, в свою очередь, платит «maman» [23 - Мама (франц.).], как называют Марию Александровну Вайновскую, начальницу Н-ского института, ее питомицы, самой горячей и неподкупной привязанностью.
Ну да, конечно, она пойдет к «генеральше», чтобы лишний раз увидеть эту высокую, стройную фигуру, это прекрасное, полное душевного тепла лицо и эти глаза, строгие и ласковые в одно и то же время.
Пойдет и прихватит с собой энергичную черненькую Алеко, Мари Веселовскую – как «образцовую» – и еще кого-нибудь.
– Сегодня же пойдем, в большую перемену, – решают девушки.
– Mesdames, что за гадость! Есть невозможно! – хрустальный голос Золотой рыбки с плохо скрытым отвращением звучит с дальнего конца стола.
– Хризантема! Муська! Разбойница ты этакая! Что ты дала мне в лимонадной бутылке?
Лида Тольская, только что активно возившаяся под столом, переливая суп из своей тарелки в бутылку из-под лимонада, которую должна была вместе со вторым и третьим блюдом отнести после обеда в каморку Бисмарка для Тайны, делает отчаянное лицо. Она только что попробовала содержимое бутылки, отлив немного в ложку, и теперь ее начинает мутить от отвратительной приторно-соленой жидкости.
Хризантема смущается. Она испугана и расстроена.
– Что такое? Я ничего не понимаю. Ты просила дать бутылку с лимонадом; я и дала… Оставила тебе половину. Хотела поделиться с тобой… У меня со вчерашнего приема сохранилось. А ты туда супу налила? Несчастная!..
– Ах, Боже мой! Так вот почему такая гадость!
– Суп с лимонадом! Недурное сочетание! Ха-ха! Бедная Тайна! Хорошеньким супчиком ее намеревались угостить, – Шарадзе, донна Севилья, Ника и Алеко неудержимо хохочут.
Теперь наступает очередь Золотой рыбки краснеть. Но Лида не такова, чтобы легко смущаться.
– Ха-ха-ха! Непростительная рассеянность, – звенит ее смех.
И тут же она потихоньку продолжает свою работу под столом. Опорожнив бутылку, она снова наполняет ее супом, на этот раз уже без примеси лимонада.
За вторым блюдом Ника Баян великодушно отказывается от своей порции антрекота в пользу Тайны, и жирный кусок говядины, обложенный двумя ломтиками хлеба, исчезает между страницами задачника Малинина и Буренина – при благосклонном участии той же Золотой рыбки.
С третьим, сладким блюдом, дело обстоит сложнее. На третье подают бланманже. Ознакомившись с меню обеда еще поутру, Золотая рыбка захватила из класса кружку для питья, которая с успехом помещается в глубоком институтском кармане. В нее-то и перекладывают бланманже с тарелки.
– Ну, вот… У нашей Тайночки будет нынче прекрасный обед, – со вздохом облегчения вырывается из груди Лиды Тольской.
– Только, ради Бога, не попадись Ханже. Она всегда по нижнему коридору в большую перемену странствует… – предупреждают Лиду подруги.
– Mesdam’очки, новая шарада, слушайте, – стуча вилкой по столу, повышает голос Тамара. – Что это: пять братьев разных возрастов, ходят почти всегда голые, но в шляпах и всегда вместе. А если одеты, то в одно платье. И любят все трогать.
– Знаю, знаю: пальцы, – хохочет Хризантема.
– А ты зачем говоришь? Ты знаешь, другие не знают. Всю обедню испортила!
Тамара искренне злится. Она не любит, когда кто-нибудь отгадывает ее шарады и загадки. А когда злится, начинает говорить с акцентом. Слово «обедню» она произносит как «обэдну». Это выходит забавно и смешно; институтки, уже не сдерживаясь, громко смеются.
Близорукие глаза «Четырехместной кареты» замечают чрезвычайное оживление за последним столом. Насторожившееся ухо слышит веселые взрывы смеха. M-lle беспокоится и, встав из-за стола, направляется туда.
– Mesdames, тише, Карета катится! Т-с-с!..
Слава Богу, конец обеда – звонок к молитве.
С бутылкой из-под лимонада и с кружечкой бланманже в кармане, с задачником Малинина и Буренина, чудесно укрывшим в себе антрекот, Золотая рыбка бочком, между столами, прокрадывается к выходу, пока весь институт стоит на молитве. Вот она уже почти достигла двери… Вот незаметно очутилась возле нее…
– Ах!
Перед испуганной девушкой, словно из-под земли, вырастает инспектриса.
– Куда?
Золотая рыбка бледнеет. Задачник падает у нее из рук на пол и – о, ужас! – раскрывается на том самом месте, где лежит обернутый в жирную просаленную бумагу злополучный антрекот.

– Боже мой! Все пропало! – в искреннем отчаянии шепчет бедная Лида.
Маленькие глазки Ханжи остро впиваются в побледневшее личико девушки.
– Это еще что за новости? Куда вы несли этот ужас?..
– Это… Это… Не ужас… Это антрекот… Я не смогла съесть его за обедом… – лепечет Тольская, – я оставила «на потом»: у меня нет аппетита в двенадцать часов, он появляется к двум…
– Кто появляется к двум? – сурово сдвинув брови, спрашивает инспектриса.
– Аппетит… – покорно и жалобно отвечает Золотая рыбка.
Никто в столовой не в силах сдержать смех. Одноклассницы и «чужестранки», воспитанницы других классов, толпятся кругом. Напрасно классные дамы выходят из себя, силясь удержать на месте институток, которых так и тянет к забавной группе у дверей.
Окинув своим всевидящим оком хрупкую фигуру Золотой рыбки, Гандурина замечает странно оттопырившийся Лидин карман… Еще миг – и костлявые пальцы инспектрисы протягиваются к нему.
– Это еще что такое? Бутылка? Вы спрятали вино? Пиво? Что? – и она с торжествующим смешком извлекает из кармана Тольской злосчастную бутылку с бульоном.
В первое мгновенье инспектриса молчит, пораженная сюрпризом, но через минуту обретает дар слова и разражается целой тирадой.
– Так и есть: желтый цвет – вино! И как тонко придумано: слить его в бутылку от лимонада. Нечего сказать, хорош пример для остальных! Молодая девица, выпивающая за обедом, как кучер или кухонный мужик!.. Мне жаль ваших родителей Тольская. Вы окончательно погибли. Надо много молитвы, много раскаяния, чтобы Господь, Отец наш Небесный…
– Ах, Господи, – истерически вскрикивает Лида и, не выдержав, закрывает руками лицо и разражается громким рыданьем, – зачем раскаяние, когда… Когда это не вино… а суп… Бульон, самый обыкновенный бульон…
– Суп? Бульон, вы говорите? А это что? – И быстрые пальцы инспектрисы снова погружаются на дно Лидиного кармана. – А это что? – Ах! – В тот же миг Гандурина отдергивает пальцы, а ее лицо выражает высшую степень брезгливости и отвращения – рука Ханжи попала в холодную, студенистую массу бланманже, и она приняла эту массу за лягушку.
Слезы Тольской мгновенно высыхают. Злорадная улыбка искажает миловидное личико.
– Не трогайте, m-lle, – просит она, спокойно глядя на строгое лицо инспектрисы.
– Ля-гу-ш-ка!
Это уж чересчур. Чаша терпения переполнилась. Юлия Павловна вся так и закипает негодованием.
– M-lle Оль! – зовет Гандурина классную даму, – полюбуйтесь на этот экземплярчик, на вашу милейшую воспитанницу. Не угодно ли взглянуть на нее… И это называется – барышня! Выпускная институтка! Благовоспитанная девица! Пьет вино да обедом, прячет в карман лягушку!.. Ступайте, в наказание, впереди класса. Вы наказаны… Какой стыд! Вы, большая, заслуживаете наказания, как какая-нибудь «седьмушка». Стыд и позор!..
И, слегка подтолкнув вперед Лиду, возмущенная Гандурина, брезгливо поджимая губы, двумя пальцами берет в одну руку задачник с антрекотом (все еще благополучно находящимся между его страниц), в другую – бутылку с супом и торжественно, как победные трофеи, несет их к ближайшему столу.
– Все будет передано maman, – шипит она, сопровождая свои слова убийственным взглядом.
– Что такое? Что у вас в кармане? – волнуясь, сильно покраснев, пристает к Золотой рыбке добродушная Анна Мироновна.
– Ах, оставьте меня. Из-за вас всех Тайна осталась без обеда, – снова разражается истерическим плачем бедняжка Тольская.
– Но откуда у вас лягушка в кармане? – не унимается Четырехместная карета.
– Какая лягушка – крокодил! Нильский крокодил у меня в кармане! – рвется громкий истерический вопль из груди девушки, и она плачет еще несдержаннее, еще громче.
Теперь уже никто не смеется. Все испуганы и поражены… Всегда сдержанная, скупая на слезы, веселая, Лида Тольская рыдает неудержимо. Все вокруг нее волнуются, суетятся, утешают. M-lle Оль, взволнованная не менее самой Лиды, мечется, щуря свои близорукие глаза, требует воды, капель…
Валерьянка, Валя Балкашина, извлекает из кармана разбавленный водой бром, всегда имеющийся у нее наготове, и английскую соль.
– Вот, возьми, Лида, прими… Нюхай… – шепчет она взволнованно.
– Душка, не обращай внимания на Ханжу, – шепчет с другой стороны Хризантема, верная подруга Золотой рыбки.
– Ангел! Дуся! Мученица! Святая!.. – лепечут «седьмушки» и «шестушки», обожательницы Лиды, пробираясь мимо столов «первых» к выходу из столовой. С восторгом и сочувствием смотрят они на Лиду, с ненавистью и затаенной злобой – на инспектрису.
– Перестань плакать, Лида, – неожиданно раздался низкий грудной голос Алеко-Черновой. И смуглая сильная рука девушки ложится на плечо трепещущей в слезах Золотой рыбки. – Право же, не стоит тратить слезы по таким пустякам. Мало ли, сколько серьезного горя ожидает всех нас в жизни. А мы заранее, убиваясь по мелочам, тратим богатый запас сил души. Перестань же, не стоит, Лида, право, не стоит… Надо уметь побеждать себя. Надо уметь хранить душевные силы для будущей борьбы…
Что-то убедительное, искреннее звучит в голосе энергичной девушки. Что-то такое, что невольно передается рыдающей Тольской и словно гипнотизирует ее. Слезы Лиды прекращаются, рыдания переходят в тихие, редкие всхлипывания.
– Да… Да… Я сама знаю… Глупо, что реву, как девчонка… – лепечет она.
– Успокоились? – язвительно вопрошает Ханжа, снова приближаясь к девушке. – Истерика вышла неудачно… Напрасно старались. У воспитанной барышни не может и не должно быть никаких истерик. И жалея maman, а не вас, конечно, я ничего не передам ей на этот раз, но… В следующее воскресенье в наказание за все ваши дерзкие выходки вы останетесь без приема родных, – выносит приговор Гандурина и, наградив Тольскую негодующим взглядом, исчезает из столовой.
Общий вздох облегчения вырывается у всех тридцати пяти девушек. Даже Анна Мироновна Оль облегченно вздыхает. Она снисходительна к своим юным воспитанницам и, где может, покрывает их, вследствие чего у нее хронические нелады с инспектрисой.
Между тем выпускные поднимаются в классы. Капочка Малиновская по дороге шепчет идущей с ней в паре и все еще продолжающей всхлипывать, как не утешившийся после перенесенного наказания ребенок, Тольской:
– А все это потому произошло, что даром Божиим пренебрегаешь… Хлеб, пищу Господню, в учебники суешь кое-как… Грех это… Взыщется за все… Ересь… Вот и…
– Ах, помолчи, пожалуйста! И без тебя тошно.
Действительно тошно… И не одной Лиде Тольской, но и всем остальным. Из-за неудавшейся экскурсии Золотой рыбки в сторожку Ефима маленькая Тайна осталась без обеда. Неужели же ей сегодня придется довольствоваться жидкими невкусными щами и кашей, которые получает из казенной кухни Ефим? Ведь маленькая Тайна не привыкла к такой грубой пище. Ежедневно ей носили обед с институтского стола. Бедняжка, она, наверное, голодна сейчас, ей хочется кушать, она ждет своей обычной обеденной порции. Что им делать теперь? Как помочь малютке? Эти мысли не дают покоя впечатлительным девушкам. Все остальное отошло на второй план.
Депутация к начальнице не состоялась: ее отложили до более благоприятного случая. Все грустны и встревоженны. Все ждут какого-то выхода и не находят его…
Глава VIII
«Т-а и-та объелась. У Т-а и-ты заболел животик. Бисмарк просил кого-нибудь прийти к нему…»
Эту лаконическую записку, нацарапанную карандашом, принесла лазаретная девушка Даша, случайно встретившая Ольгу Галкину в коридоре, и вручила ее Нике Баян.
Был вечер. Воспитанницы готовили уроки к следующему дню.
– Mesdames, – встревоженная полученным известием, крикнула, взбегая на кафедру, Ника, – mesdames, нужно кому-нибудь пойти в сторожку. Т-а и-та больна. Вот записка.
– Т-а и-та? Что это такое? – спросила Балкашина.
– Неужели не догадываетесь, – сердито ответила Ника.
– А! Т-а, это – Тайна, а и-та – это института! – хлопая в ладоши, воскликнула Шарадзе, довольная своей находчивостью. – Значит, это наша Тайна больна?
– Да, да, да! И Севилья из предосторожности написала «Т-а и-та», чтобы никто не догадался… Тай на больна, – продолжала Ника. – Надо ее сейчас навестить… Мы пойдем к ней на этот раз только вдвоем: я и Валя Балкашина – она кое-что смыслит в лечении. Так будет безопаснее. Да и вдвоем мы не так уж потревожим малютку. Ах, подумать страшно, чем и как она больна. Пойдем скорее к ней, Валя!
Худенькая девушка бессильно кивает головой, потом, приподняв крышку пюпитра, долго копошится у себя в ящике. Слышится звон склянок, бульканье капель, какой-то шорох…
– Ну что, Валерьяночка, идем?
– Конечно, Ника, конечно…
– Только возвращайтесь скорее, mesdames. Не мучайте, – слышатся вокруг них взволнованные голоса остальных воспитанниц. – А то мы тут будем волноваться и Бог знает что думать о болезни Тайны.
– Да, и поцелуйте ее от тети!
– От дедушки!
– От мамы!
– От тети!
– И от меня!
– И от меня!
– Ото всех, ото всех поцелуем, не беспокойтесь, – Ника и Валя в один голос спешат заверить подруг.
– А от меня – увольте, пожалуйста, не надо, – брезгливо тянет Лулу Савикова.
– Ах, пожалуйста, не трудись. Очень нужны Тайночке твои препротивные поцелуи!.. – неожиданно вспыхивает Баян.
– Какое выражение! Фу! Стыдитесь, Баян, – жеманно поджимая губки, цедит Лулу, и все ее худенькое продолговатое лицо изображает пренебрежение и брезгливость.
– Уж лучше помолчите, m-lle Комильфо, не до выражений тут, когда Тайночка больна! – сердится пылкая Шарадзе.
– Какое мне дело до нее… – Лулу снова пожимает плечами.
– Конечно, тебе нет дела до Тайны… Ты ее мачеха, ты ее не любишь нисколько… – горячится Золотая рыбка, и глаза ее загораются, как угольки. – И за это я тебя ненавижу, да, ненавижу, – прибавляет она совсем уже сердито.
– Какие у вас грубые манеры, Тольская, – презрительно бросает Лулу.
– Зато есть сердце, – вступается за подругу Хризантема, – а у тебя вместо сердца – одни правила и приличия, а больше ничего.
– Да не ссорьтесь вы, mesdam’очки! Брань и ссоры – ересь и грех, противные Богу, – со страдальческим лицом стонет Капа Малиновская.
– Mesdames, довольно. Мы идем.
И Ника Баян с Валей Балкашиной, взявшись под руки, исчезают из класса.
В среднем классном коридоре все тихо и пустынно в этот вечерний час. Двери всех отделений плотно закрыты. Институтки всех классов погружены в приготовление уроков. Только за колоннами на площадке лестницы, у перил мелькает какая-то серая фигура.
– Это Стеша… Бежим к ней… От нее все и узнаем. Очевидно, она нас здесь поджидала, – срывается с губ Ники, и она стрелой мчится на лестницу.
– Стеша! Милая! Голубушка! Что с Тайночкой? Говорите, говорите скорее, не мучьте… – лепечут через минуту, перебивая одна другую, Ника и Валя.
Глаза у Стеши заплаканы. Кончик вздернутого носа покраснел и распух от слез.
– Барышни… Милые барышни… Мамзель Баян… Мамзель Балкашина… Несчастье с Глашуткой нашей… Уж такое несчастье!.. Уж как и сказать, не знаю!.. – всхлипнула Стеша, утирая передником лицо.
– Ну же! Ну! Какое несчастье? Говорите скорее!
– Отравилась Глашутка наша, – чуть слышно произносит Стеша.
– Отравилась! Господи! Что еще? Каким образом?
Но Стеша молчит, не будучи в силах произнести ни слова, и только тихо, жалобно плачет.
Ника Баян с выражением ужаса смотрит на Валю. А у той тоже расширились зрачки, глаза округлились от испуга.
– Господи! Отравилась! Этого еще недоставало! Скорее, скорее к ней!
Снова схватились за руки и мчатся вниз по лестнице. И кажется, теперь никакая сила не сможет их остановить.
Уже за несколько саженей до сторожки девушки поражены раздающимися оттуда тихими, жалобными стонами.
Не теряя ни минуты, они мчатся к сторожке.
– Отворите, Ефим, это мы! Отворите! – стучит Баян в дверь каморки.
В тот же миг поворачивается ключ в замке, щелкает задвижка, и девушки входят в каморку.
Их встречает испуганный, взволнованный Ефим. Очки у него сползли на кончик носа, близорукие глаза бегают из стороны в сторону.
– Голубчик Бисмарк, что случилось?
– Да плохо, барышни. Дюже плохо… Думаю ее к ночи в больницу везти… Как поулягутся все, проскочим как-нибудь задним ходом, – говорит он тихим, убитым голосом.
– В больницу? Ни за что!
Этот крик непроизвольно вырывается из груди Баян, и так громко, что и старик Ефим, и Валя Балкашина шикают и машут руками.
– А как же быть-то иначе? А коли помрет Глашутка-то? Куды я с мертвым-то телом денусь? – снова глухо произносит Ефим.
Жестом отчаяния отвечает ему Ника и проходит за ситцевую занавеску. Там, раскидавшись на постели, в жару мечется Глаша. Глазки ее лихорадочно блестят. Личико вытянулось и заострилось за несколько часов страданий. Ручонки судорожно дрожат, конвульсивными движениями пощипывая край одеяла.
С невыразимой нежностью склоняется над пышущим жаром личиком Ника Баян.
– Детка моя… Тайночка, милая. Ты узнаешь свою бабушку Нику?
Глаза Глаши широко раскрыты. Запекшиеся губки тоже… Из тяжело дышащей груди вырываются звуки, похожие на свист. Она как будто видит и не видит склоненное над ней с трогательной заботой лицо.
Ефим в это время говорит Вале:
– Уж такая напасть, такой грех, не приведи Господи. Взял я это газету после обеда… Дай думаю, почитаю… Что там у сербов делается, да что господин король Фердинанд у братушек наших болгар. Опять же император Вильгельм заинтересовал меня своей политикой… А эта проказница, прости Господи, банку-то, что ей нынче с помадой барышня Лихачева подарили, утащила за занавеску, помаду-то всю выцарапала из банки, на булку намазала, ровно масло какое, да и съела… Ну, как тут не отравиться да не помереть… Часа не прошло, как начались колики да рвота. Плачет, стонет, мечется, того и гляди, весь институт переполошит. Уж я и так и этак… Понятно, в толк не берет. Куда ей, бедняжке…
– Господи! Господи! – с отчаянием вздыхает Валя. – Как страдает бедняжка!.. Постараюсь хоть как-нибудь успокоить ее… – и, проворно вынимая из кармана пузырек с каплями, Валя требует воды и рюмку, отсчитывает ровно десять капель и подносит рюмку к запекшемуся ротику Глаши.
Но той не проглотить лекарства. Она закидывает голову назад. Белая пена выступает у девочки на губах. Из маленькой грудки вырывается хрип.
– Она умирает! – с ужасом шепчет Ника.
– Эх, барышни, говорю я: в больницу ее надоть… Не то и себя и меня, старика, погубите…
И седеющая, коротко, по-солдатски остриженная голова Ефима с сокрушением покачивается из стороны в сторону.
Все трое стоят безмолвно и смотрят в изменившееся личико больной. Первой приходит в себя Ника.
– Наверное, все произошло оттого, что она проголодалась… Мы виноваты во всем, мы нынче не сумели доставить ей обед. И она… Она с голоду набросилась на эту гадость – помаду… – с большим трудом, волнуясь, произносит Ника.
– Ну, уж неправду изволите говорить, барышня, она у меня завсегда сыта бывает… – вступается Ефим. – И щи, и кашу вместе хлебаем. Уж такая, стало быть, проказница она: что ни увидит, все в рот тащит, не догляди только.
Глухой стон срывается с запекшихся губок больной. Девушки кидаются к Глаше и склоняются над ней.
– Тайночка… Милая Тайночка, тебе очень больно, да?
В ответ звучит новый стон, и конвульсивные движения крохотных ножек красноречивее всяких слов говорят о непосильных страданиях ребенка.
– В больницу бы… – снова робко заикнулся Ефим.
– Нет! – резко и властно срывается с уст Ники. – Не пущу я Тайночку нашу в больницу, ни за что! А доктора сюда надо привести, непременно сюда, – неожиданно прибавляет она.
– Да как же его достать-то?
– Я уж знаю как. Нашла выход. Слава Богу! – Лицо Ники внезапно принимает решительное выражение. Строгая черточка намечается между бровей.
– Валя, останься здесь и жди моего возвращения. Ручаюсь, что через час здесь будет доктор и спасет нашу крошку, – уверенным тоном обращается она к Балкашиной и, бросив тревожный взгляд на больную малютку, быстро и бесшумно выскальзывает за дверь…
//-- * * * --//
Теперь Ника быстро шагает с опущенной на грудь головой по нижнему коридору, поднимается во второй этаж, вступает в классный коридор, минует стеклянную дверь своего выпускного класса и останавливается у порога второго.
За стеклянной дверью усиленно занимаются их соседки-второклассницы. Нике отлично видны поэтичное, полное таинственного обаяния личико княжны Зари Ратмировой и смуглое лицо красавицы-грузинки Мары Нушидзе. Они вдвоем склонились над одним учебником и не видят стоящей у дверей Ники… Но и она не смотрит на них. Ее глаза прикованы к кафедре. За ней, положив локти на стол и склонив над книгой голову, сидит молодая еще, лет двадцати восьми, девушка в синем форменном платье, какие обыкновенно носят классные дамы. Это – «Спартанка», классная дама второго класса – здоровая, прямая, честная натура, с добрым отзывчивым сердцем, нормально строгая, всей душой любящая свое дело, дело преподавания и воспитания, и еще более него – своих воспитанниц. Ника, как и весь институт, безгранично любит эту милую Зою Львовну и полностью ей доверяет.
И сейчас, пораженная болезнью Тайны, девушка всей душой тянется к доброй Спартанке. Так Зою Львовну называют за ее простой образ жизни, ровное настроение и постоянную бодрость. Ника знает, инстинктивно чувствует, что только одна она, эта самая Спартанка, может спасти их Глашу. И ее глаза, исполненные смутной тревоги, стараются обратить на себя взгляд классной дамы.
Последняя замечает, наконец, Нику у дверей, быстро встает, сходит с кафедры и идет к двери.
– Баян, что с вами? Вы так бледны.
Голос Спартанки полон тревоги. Смертельно бледное личико всеобщей любимицы института беспокоит ее. Ника так редко бывает встревоженной и несчастной; ее образ – смех и радость, и это знает весь институт.
Вместо ответа девушка хватает руку Зои Львовны и увлекает ее подальше от дверей класса, в темноту лестничной площадки. Здесь она останавливается и внезапно быстрым и легким движением опускается на колени перед своей спутницей.
– Милая Зоя Львовна, ангел наш! Спасите жизнь одной маленькой девочке… Она умирает… – рвутся в тревожном шепоте звуки юного голоска.
– Ника! Голубчик! Да встаньте же! Встаньте, что с вами? – невольно волнуется Зоя Львовна.
– Не встану, пока вы не дадите мне честное слово, что не скажете никому того, что сейчас услышите от меня, – смело и твердо продолжает первоклассница.
– Если это не вредное, не гадкое что-нибудь, то даю вам честное слово – не скажу.
– Зоя Львовна, могу я сделать что-нибудь вредное и гадкое? – быстро поднимаясь с колен, спрашивает Ника.
Молодая наставница с минуту пристально смотрит в честные глаза Ники и на вопрос последней твердо отвечает:
– Нет.
– Благодарю вас, – тихо роняет Ника. – Я ненавижу ложь больше всего на свете. А если бы я услышала от вас другие слова, пришлось бы сказать вам неправду.
И тут же, держа обе руки Зои Львовны в своих, она быстрым шепотом коротко рассказала ей всю историю Тайны-Глаши, с самого дня ее водворения в гостеприимной сторожке до последнего рокового случая – со съеденной нынче «отравой».
Едва дав Нике докончить исповедь, Зоя Львовна взволнованно заговорила:
– Бедная девочка! Несчастная малютка! Теперь я понимаю, почему вы обратились ко мне. Вы вспомнили, что у меня есть брат-доктор, отзывчивый, чуткий, который прилетит сюда по первому моему зову. Вы не ошиблись, дорогое дитя, Митя приедет тотчас же. Но если он найдет необходимым перевести девочку в больницу, вы должны будете уступить…
– Конечно… – глухим голосом роняет Ника. – Только пригласите его поскорее, ради Господа Бога…
– А теперь, раз вы посвятили меня в вашу тайну и приобщили к числу заговорщиков, то ведите меня к вашей больной приемной дочке. Там я напишу письмо брату, которое и пошлю с Ефимом, – со скрытой улыбкой, всеми силами стараясь сохранить спокойствие, произнесла Зоя Львовна.
//-- * * * --//
О, какой мучительный, полный тревоги час ожидания! Стоны и судороги Глаши, ее хрип и бред то и дело заставляли вздрагивать девушек, в молчаливой тоске замерших у ее постели. Согревающий компресс, положенный на маленький, истерзанный страданием животик, ничуть не помог больной. Не помогли и успокоительные капли, которые Валя вливала ей в ротик через каждые четверть часа.
Ефим, испуганный было неожиданным появлением в его сторожке классной дамы, сразу успокоился после первых же слов Зои Львовны и помчался за доктором, жившим на одной из ближайших улиц. В его отсутствие Спартанка не раз отсылала обеих воспитанниц наверх в классы, но ни Ника, ни Валя не трогались с места.
– Нет, нет, ради Бога, не гоните нас, – трогательно молили девушки, – мы не в состоянии уйти отсюда до приезда доктора.
– А если Анна Мироновна заметит ваше исчезновение из класса?
– Ах, не все ли равно, когда наша Тайночка каждую минуту может умереть!
– Но зачем такие беспросветные мысли, мои девочки!
– Вы ведь сами видите, что с ней… Уж скорее бы приехал доктор!
На глазах присутствующих все заметнее изменялось личико Глаши, все лихорадочнее становились ее глаза, все сильнее хрипела маленькая грудка, все чаще и чаще сотрясали судороги тельце ребенка. Глаша по-прежнему находилась без сознания. Белокурая головка металась по подушке.
– Она умрет… Умрет непременно… – чуть слышно прошептала Ника и закрыла руками исказившееся страданием лицо.
Как раз в эту минуту тихо постучали у двери. Стройный высокий брюнет, как две капли воды похожий на Зою Львовну, наклоняясь на пороге, чтобы не стукнуться о притолоку низкой двери, вошел в каморку. За ним на почтительном расстоянии следовал Ефим.
– Здравствуй, Дмитрий!
– Добрый вечер, Зоя.
Брат и сестра поздоровались, потом Спартанка представила брата обеим девушкам.

Все четверо снова подошли к постели Глаши. Долго и внимательно осматривал больную малютку молодой врач. Выстукивал, выслушивал, измерял температуру, затем на клочке бумажки написал рецепт. Наконец, повернувшись к институткам, не помнившим себя от волнения, спокойно произнес:
– Не надо отчаиваться раньше времени. Положение серьезное, не скрою. Но… Постараюсь сделать все, чтобы ваша любимица уцелела. А что она любимица, не надо и говорить: вижу по глазам, – с доброй улыбкой, желая успокоить девушек, произнес доктор.
– Милый, добрый, хороший, золотенький, спасите ее!
Этот глухой вопль непроизвольно вырвался из груди Ники, в то время как глаза ее, обычно веселые и шаловливо-дерзкие, а теперь полные мольбы и страха, впились в лицо молодого доктора.
– Я постараюсь сделать все, что от меня зависит, – повторил он. – А теперь советую вам уйти отсюда. Мы с сестрой и с этим почтенным старцем, – он указал на Ефима, – поухаживаем за вашей маленькой больной. Завтра утром наведайтесь, авось, Бог даст, девочке будет легче.
И он поочередно протянул руку Нике и Вале.
Встревоженные глаза Ники снова с робостью и надеждой остановились на лице доктора, потом обратились к Зое Львовне.
Та словно угадала значение этого взгляда.
– Успокойтесь, Никушка, – произнесла добрая Спартанка, – не волнуйтесь, ради Бога, и ступайте учить уроки… Я сменюсь с дежурства и пробуду здесь всю ночь. За вашей Тайной будет недурной уход, я вас уверяю, а пока…
Ника не дала ей закончить: с легким вскриком она упала на грудь Зои Львовны и обвила ее шею руками:
– Вы так великодушны! Вы золото! Недаром же мы все так любим вас, – шептала она, покрывая градом поцелуев лицо, глаза и губы наставницы. Затем, взглянув еще раз на больную Глашу, Ника выбежала из сторожки.
Расцеловав в свою очередь Спартанку, Валя Балкашина последовала за ней.
О, то была ужасная ночь!
Никто нынче не ложился спать в выпускном дортуаре. После ухода Анны Мироновны все собрались в умывальной, в одних длинных ночных рубашках, босиком, дрожа от холода и волнения. Золотая рыбка не находила себе места от угрызений совести. Не попадись она на глаза инспектрисе с этим злосчастным обедом, наверное, Тайне и не пришло бы на ум съесть такой ужасный бутерброд. Но еще больше волновалась Маша Лихачева. Она самым чистосердечным образом считала себя убийцей малютки Глаши.
– Если бы не эта моя противная помада, она бы не умирала сейчас! – ударяя себя в грудь рукой, с отчаянием восклицала Маша, несмотря на протесты подруг.
– Каяться надо… Каяться и молиться… На паперть церковную пойти… Сотню поклонов положить на каменных плитах… Дать обет какой-нибудь посерьезнее милосердному Богу, чтобы Он смилостивился, чтобы спас Глашу, – забубнила у нее над ухом Капочка Малиновская.
– Веди меня на паперть, Капочка, веди!
И Маша с отчаянной надеждой впилась глазами в невзрачную Камилавку, ища в ней поддержки и спасения.
Последняя, чувствуя себя сейчас хозяйкой положения, взяла Машу за руку и, не произнося ни слова, повела дрожащую от холода и страха девушку на темную паперть находящейся тут же, на третьем этаже, институтской церкви.
– Становись на колени! – скомандовала Капочка и первая опустилась на холодные каменные плиты.
Царившие вокруг непроницаемый мрак и полная тишина способствовали охватившему обеих девушек молитвенному настроению. Голос Капочки, с чувством произносившей слова молитвы, звучал глубоко и проникновенно. А Маша, словно загипнотизированная, повторяла за ней слово в слово…
Вдруг тонкая струйка пряного аромата духов излюбленного Машей Лихачевой «шипра» донеслась до Капочки. И она, как ужаленная, быстро вскочила с колен, возмущенная, негодующая, злая.
– На паломничество, на молитву пришла, а сама этой мерзостью богопротивной насквозь пропитана! – зашипела Капочка. – Не смей душиться!.. Грех и ересь это… Молись и постись! – повелительным тоном обратилась она к Маше.
– Да… да… Конечно, я не буду больше душиться. Только и ты, Капочка, и ты молись вместе со мной… Я боюсь, что моя грешная молитва не дойдет до Бога. А ты – святая.
– Молчи! Молчи! Грех и ересь называть святым человека! – с искренним страхом отозвалась Камилавка.
И девушки все вместе горячо зашептали молитвы, отбивая положенное число земных поклонов. Горячие головки то и дело припадали к холодному полу паперти, и нехитрые, полные непоколебимой детской веры непосредственные и чистые молитвы понеслись к небесам.
А в умывальной выпускных в это же самое время царило совсем иное настроение. Все собравшиеся здесь институтки с напряженным вниманием ждали Стешу, которая по уговору должна была под утро принести вести из сторожки. Чтобы как-нибудь отделаться от тревожных мыслей, девушки попросили донну Севилью рассказать что-нибудь из ее испанского путешествия.
Ольга Галкина была чрезвычайно довольна такой просьбой. Испания, особенно Севилья – это ее конек.
– И вот, mesdam’очки, – воодушевляясь, начинает рассказчица, – вообразите себе ажурные, высокие, стройные здания, словно кружевные, отражающие на себе эпоху мавританского владычества… А вокруг сады… Ползучие розы и гранатовые деревья… Ах! Это такая красота! Все испанки – красавицы, все испанцы – рыцари! А их музыка… Их серенады! А бой быков!.. Восторг!
– А тебе пели серенады? – неожиданным вопросом огорошивает Ольгу Шарадзе.
Та мгновенно вспыхивает и краснеет. Неудержимо тянет прихвастнуть перед подругами успехом и в то же время лгать не хочется: а вдруг не поверят? Изведут насмешками, засмеют!..
– Да, пели… – словно борясь с собой, с зажмуренными на миг глазами, говорит она.
– А вот и неправда! Не пели, потому что тебе тогда было двенадцать лет всего. А серенады поют только взрослым!
Шарадзе безжалостно хохочет, сверкает ослепительными зубами. Потом машет рукой.
– Mesdames, бросьте, не слушайте, она все сочиняет. Лучше разгадайте шараду. Что это будет: стоит гора, на горе – сакля, около сакли – виноградник. У ворот сакли – скамейка и на скамейке – девушка. Ну? Ни за что не отгадаете!
– Где уж нам! – иронизирует обиженная донна Севилья.
– Я так и знала, я так и знала, – торжествует Шарадзе. – А это, между тем, так просто разгадать: паспорт! Вот и все.
– Какой паспорт? – недоумевают подруги.
– Самый обыкновенный – вид на жительство. Гора, сакля, девушка, виноградник – все это вид на жилье, на жительство, а вид на жительство – это ведь и есть паспорт. Ха-ха-ха!.. Не остроумно разве?
– Удивительно остроумно! – шипит Оля Галкина.
– Mesdames, смотрите, ночь-то какая! – шепчет в восторге Хризантема, поднимая штору и впиваясь глазами в круглую полную луну.
– До Рождества меньше месяца осталось… Все разъедутся, а мы останемся… И что за глупый обычай, в сущности, оставлять на каникулы и праздники выпускных воспитанниц. Скучно-то как будет!
– Не весело, конечно, что и говорить.
– Кто-то идет, mesdam’очки…
– В ушах у тебя ходит кто-то… Не пугай понапрасну, и так тяжело.
– Оля, милая, расскажи про бой быков в Испании, все-таки убьем время.
– Нет, нет, не надо. И так нервы натянуты, а ты – с быками!
– У Балкашиной валерьянка с собой, прими.
– Mesdames, если наша Тайна умрет, душа ее, чистая, святая, поднимется на крыльях ангелов к престолу Бога, – словно серебристый ручеек звенит хрустальный голосок Золотой рыбки.
– Типун тебе на язык! Вот выдумала тоже! Умрет! Она не смеет умереть! Она должна жить! – горячо и страстно вырывается у Ники.
– Тише, mesdames, тише. Идут!..
На этот раз никто не протестует. В коридоре ясно слышатся приближающиеся шаги. Кто-то словно крадется, стараясь не шуршать накрахмаленным платьем.
– Стеша… Она это. Но почему не утром? Почему сейчас? Значит… Значит, все кончено?..
И тридцать с лишним пар глаз с тревожным и жадным любопытством устремляются навстречу приближающейся Стеше.
– Что, Стеша, что? Умерла?.. Не мучьте, ради Бога. Скончалась? – бросаясь навстречу служанке, кричат институтки.
– Жива… Живехонька… Лучше ей, милые барышни! Много лучше…
О, какой восторг! Какая радость!
Сколько сильных впечатлений пережито в этот короткий миг! Все целуют Стешу – вестницу радости, вестницу счастья.
Спасена Тайна! Милая маленькая Глашенька-Тайночка – спасена!
И три десятка девушек бросаются в объятья друг друга и радостно целуются, как в Светлый Праздник…
Глава IX
Медленно, незаметно подошли Рождественские праздники. Весь институт разъехался на каникулярные две недели, остались только выпускные воспитанницы да кое-кто из младших классов – из тех, кому дальность расстояний не позволяла уезжать на такое короткое время.
Рождественские каникулы – это время относительной свободы для институток. Встают воспитанницы на праздниках без звонков, а кому когда заблагорассудится. Ходят, одетые не по форме, со спущенными за спиной косами, в собственных ботинках и чулках. Классные дамы как-то добрее и снисходительнее в это время, не так строго следят за своим маленьким народом и почти не взыскивают с провинившихся. Словом, жизнь выходит из привычного русла, и пресловутая казенщина менее всего чувствуется в эти праздничные дни.
Елка для маленьких в этом году вышла на диво красивой. Сами выпускные украшали ее цветными картонными игрушками, разноцветным цепями, пестрыми фонариками и золотым дождем. На второй день праздника было решено устроить благотворительный музыкально-вокально-танцевальный вечер «в пользу бедной сиротки». Какой сиротки – никто, кроме «первых», разумеется, не знал.
В сочельник утром депутация выпускных направилась к maman с программой.
Генеральша Мария Александровна Вайновская, красивая, стройная пятидесятилетняя женщина с седым начесом пышных волос и с юношески молодыми глазами, внимательным, зорким, «всевидящим» оком просмотрела программу и издала тихое «гм» на строках, указывавших, что на вечере предполагаются, между прочим, танцы босоножки и цыганские романсы.
– Но… Но, mes enfants [24 - Дети (франц.).], босые ноги?.. Это не совсем удобно, как будто… – произнесла она, краснея всем своим удивительно моложавым, без намека на морщины, лицом.
Ника Баян, неизменная любимица начальницы, очаровательно смущаясь, выступила немного вперед.
– Но, maman, я надену что-нибудь, если нужно. Я не буду плясать босая… Это говорится только – босоножка.
Добрые голубые глаза генеральши внимательно смотрят на девушку.
– Конечно, mon enfant [25 - Дитя (франц.).], конечно. Все должно быть корректно. Я надеюсь на тебя.
Потом глаза Марии Александровны беспокойно обращаются к смуглому личику и серьезно сомкнутым бровям Шуры Черновой.
– А какие цыганские романсы ты будешь петь на вечере, дитя?
Шура усмехается. Сросшиеся брови чуть заметно вздрагивают над пламенными глазами.
– О, maman, – говорит она, не колеблясь, – я буду петь самые красивые, самые поэтичные песни о полях, о лесе, о степях и кострах, привлекающих взоры среди вольных степей своими огненными точками. Я заставлю слушателей понять всю красоту дивных бессарабских ночей, где кочуют бродячие племена смуглых людей, где варят они, среди дыма костров, свою убогую и скудную пищу, где слагают свои звонкие прекрасные песни, те песни, о которых писал когда-то наш бессмертный поэт Александр Сергеевич Пушкин.
Начальница смотрит на разгоревшееся личико Алеко и благосклонно треплет Шуру по щеке.
– Хорошо. Я разрешаю этот вечер в пользу сиротки.
Потом она вынимает из портмоне десятирублевую бумажку и передает ее депутации.
– От меня… Маленькая лепта для бедной сиротки…
– О, maman, вы – ангел!
Ника приседает первая, за ней остальные. Депутация возвращается наверх, в классы, совершенно очарованная любезностью Вайновской.
– Она прелесть! Восторг! Душка! Красавица! Добрая, великодушная… – шепчет Ника, и все девочки вторят ей.
– Но вы не сказали, по крайней мере, в пользу какой сиротки устраивается вечер? – допытываются у депутаток остальные старшеклассницы.
– О, нет, конечно; maman знает только, что это – племянница Стеши, круглая сиротка, которая живет в деревне, только и всего, – отвечает за всех благоразумная и тихая Мари Веселовская.
– Все-таки опять пришлось солгать. И кому же, нашему ангелу, – печально произносит Ника.
– Попробуй только сказать правду, и в тот же час и Ефима выгонят, и все мы будем исключены!
– Конечно! Конечно! – раздается отовсюду. – И потом: умалчивание, в сущности, не есть настоящая ложь. Скверно и это, но…
– Mesdames, идем зажигать елку у нашей Тайны.
– Сегодня Скифка дежурит. Берегитесь, дети мои!
– Вот вздор! Теперь праздники, и, слава Богу, мы имеем больше свободы. Оставьте вашу трусость. Пошли!
В маленькой сторожке на столе горит крошечная елка. Выпускные сами украсили ее, зажгли разноцветные фонарики, разложили под ней подарки и лакомства.
Глаша, уже давно оправившаяся после своей недолгой, но смертельно опасной болезни, вся сияющая прыгает вокруг нарядного деревца. В глазах ее так и искрится безмятежная детская радость.
– Бабуська Ника, дедуська Саладзе, мама Мали, папа Сула, смотлите, смотлите – баланчик… – хлопая в ладоши и прыгая на одном месте, как козочка, указывает она на пушистого белого барашка, подвешенного к одной из зеленых ветвей елки.
– Радость наша! Тайночка! Ты не забудешь нас, когда мы уедем из института? – говорит Ника, и град поцелуев сыплется на лицо Глаши.
Глаза крошки устремляются на лицо Ники, которая держит ее сейчас на коленях, и Глаша крепко прижимается к ней своей белобрысой головкой. Больше всех своих случайных «тетей» и «родственниц» Глаша любит эту тонкую изящную девушку с открытым смелым лицом и бойкими лукавыми глазами, уже старается подражать ей и льнет к Нике со своими ласками чаще, нежели ко всем другим.
И сейчас ей как будто страшно расстаться с этой молоденькой «бабушкой», которую Глаша любит даже крепче дяди Ефима и тети Стеши. Ее личико туманится при одном напоминании о разлуке, и смешная гримаса коверкает ротик.
– Не пущу, бабуська Ника! Останься со мной! Не пущу! – с отчаянием лепечет малютка, она уже готова расплакаться на груди Ники.
– Нечего сказать, хороша! Когда еще выпуск, а она за столько времени терзает ребенка! Тоже мне педагогический прием! – ворчит донна Севилья, сердито сверкая глазами на Нику.
– Не плачь, моя прелесть! Не плачь! – встрепенулась Ника. – Слушай лучше, что тебе «бабушка» расскажет. Слушай, Тайночка: у нас послезавтра литературно-музыкальный благотворительный вечер. Ты, конечно, не понимаешь, что это значит, ну да все равно: будут читать… Ну, сказки, что ли… Петь, играть на рояле… Потом танцевать, кружиться под музыку… Соберется много гостей… И…
– Хоцу туда! – неожиданно перебивает рассказчицу Глаша.
– Деточка моя, тебе нельзя…
– Хоцу!
Это своеобразное «хоцу» звучит как повеление.
Многочисленные «родственницы» и «тетушки» успели – на свою голову – избаловать общую любимицу. Глаша ни в чем не знает отказа. Естественно поэтому, что первым движением ее души является вполне законное, по ее детскому разумению, желание попасть туда, где будет пение, музыка, танцы.
– Хоцу! Хоцу! Хоцу! – твердит она уже сердито и бьет каблучком по полу сторожки.
– Маленькая моя, золотко мое, невозможно это, – пробует урезонить свою расходившуюся «внучку» «дедушка» Шарадзе. – Хочешь, я тебе лучше загадку загадаю?
– Не хоцу! – девочка сердито, чуть не плача, крошечными ручонками отталкивает Тамару.
– Ну, тогда я спою тебе что-нибудь, – и Эля Федорова вполголоса затягивает любимую песенку Глаши, фальшивя на каждой ноте:
Сквозь волнистые туманы
Пробирается луна,
На печальные поляны
Льет печальный свет она.
– Довольно, Эля, довольно! Сто сорок грехов тебе отпустится, если ты немедленно замолчишь! – шикают и машут на нее руками подруги.
– На́ цветочек, Тайночка. Возьми, смотри, какой хорошенький, пушистый… – говорит Муся Сокольская и самоотверженно отдает плачущей Глаше отколотый от лифа прелестный цветок хризантемы.
Лида Тольская протягивает ей барбарисовую карамельку и попутно обещает подарить ей самую крупную, самую лучшую золотую рыбку, какая только найдется у нее в аквариуме. Но Глаша не унимается и продолжает капризничать.
– Ну, ну, полно, внученька, полно, родная, – смущенно утешает ее встревоженный Ефим. – Полно́ при барышнях-то нюни распускать. Еще, не ровён час, услышат в коридоре да сюда пожалуют.
Ничего не помогает. Глаша уже ревет благим матом.
– Эх, баловница. Избаловали вы ее, барышни… – безнадежно машет рукой Ефим.
Вдруг Ника порывисто вскакивает с места и, схватив обе ручонки раскапризничавшейся Глаши в свои, радостно говорит ей:
– О, ты будешь на вечере, Глашенька, будешь непременно, только не плачь!
– Что такое? Что ты придумала, Никушка? Говори скорее, что? – теснятся вокруг Баян оживленные любопытством лица.
Но Ника молчит. На ее лице таинственное выражение, а карие глаза шаловливо поблескивают.
– Да, да, mesdames! Я сделаю так, что наша Тайна будет на этом вечере. И это так же верно, как то что зовут меня Никой Баян, – говорит она весело и возбужденно. – Наверху, в дортуаре я изложу вам мой план подробнее.
– Дорогая моя, ты – героиня! – восторженно шепчет Зина Алферова, поклоняющаяся Нике, как маленькому божеству. – Я сразу почувствовала, что ты придумаешь что-нибудь особенное.
– А я предчувствую, что и влетит же нам за это «особенное» тоже особенно, дорогая моя, – в тон Зине со смехом говорит смугленькая Алеко.
И вся группа «заговорщиц», поцеловав быстро утешившуюся Глашу, мчится из гостеприимной сторожки в дортуар.
//-- * * * --//
Наконец-то он наступил, этот долгожданный «благотворительный» вечер. В конце зала наскоро устроили эстраду, украсили ее тропическими растениями и покрыли красным сукном. За несколько дней до вечера были разосланы пригласительные билеты – почетному опекуну института, всему начальству, родственникам и близким классных дам, воспитанниц и учительниц. Съехался и кое-кто из отпущенных на рождественские праздники институток, кто из любопытства, а кто из желания щегольнуть нарядным «собственным» туалетом. И постепенно «средний» классный коридор наполнился разноцветными вечерними костюмами приехавших на вечер больших и маленьких воспитанниц и их родственниц, матерей, сестер.
Среди этого цветника скромными пятнами выделяются синие вицмундиры попечителя, инспектора, учителей, эконома, изящные смокинги и сюртуки статских гостей и блестящие мундиры военных. Там и сям пестрят мундиры студентов, юнкеров и кадет – братьев и кузенов воспитанниц, а между ними – расшитые золотом мундиры пажей.
В зале бледный худощавый тапер [26 - Тапёр – музыкант, нанятый для игры на фортепьяно.] бойко наигрывает на рояле веселые мотивы модных танцев.
На площадке лестницы среднего этажа за небольшим столиком примостилась Зина Алферова, продающая входные билеты. При ней – Неточка Козельская. На этот раз вечная сонливость и апатия покинули девушку. Она оживилась. Краска неподдельного румянца юности выступила на щечках Неточки, и «Спящая красавица» оказалась в действительности красавицей.
– Пожалуйста, мне два билета. Для брата и для меня, – прозвучал над склоненной головкой Неты сочный баритон.
Она быстро подняла глаза и встретилась взглядом юношей, одетым в форму студента-электротехника. За ним шел толстенький кадетик лет пятнадцати.
– Это братья Ники Баян, – успела шепнуть Нете Зина, когда студент и кадетик еще поднимались по лестнице.
– Не можете ли вы вызвать Баян, m-lle? – как бы в подтверждение ее слов обратился к Зине Алферовой студент.
– Неточка, ступай ты, дорогая моя, я не могу оставить кассу.
Нета быстрой, не соответствующей ее обычной медлительности походкой направляется в дортуар. А там – суматоха. По длинной комнате мечутся неодетые, растерянные фигуры. Пахнет пудрой, духами, паленым волосом. Маша Лихачева взяла на себя роль парикмахера. Вооружившись горячими щипцами, немилосердно распространяя вокруг себя запах гари, она в одно мгновение преображает тщательно причесанные гладенькие головки в живописно растрепанные или завитые барашком.
Сейчас она причесывает Хризантему. Распустив ее роскошные белокурые косы, Маша завивает их нежные пряди на раскаленные щипцы и сооружает из них сложную пирамиду. Несколько девушек со шпильками и косоплетками [27 - Косоплётка – шнурок, узкая лента для закрепления конца косы.] в руках ждут своей очереди.
– Ника! Баян! Где Баян, mesdames? – растерявшись, кричит Козельская. – Ее братья приехали, вниз зовут.
– Да что ты, с неба, что ли, свалилась? Ника давно уже в музыкальном классе. Ее там сама Зоя Львовна одевает и причесывает, – слышатся озабоченные голоса. – А что, у вас большой сбор в кассе?
– Ах, mesdames, – возбужденно говорит Неточка, и ее красивое лицо статуи снова оживает, – барон Гольдер целых пятьдесят рублей за билет выложил!.. Мы с Зиной так и ахнули… Зина совсем растерялась, вскочила со стула, отвесила реверанс да как брякнет: «Дорогая моя, мерси». Это почетного-то опекуна «дорого́й моей» назвала! Как вам это нравится? А?
– Ха-ха-ха! – смеются кругом.
– Маша! Лихачиха! Что у тебя было насыпано в кругленькой коробочке? – с блуждающими глазами накидывается на очаровательного парикмахера Золотая рыбка.
– Что? Порошок зубной был. А что? – растерянно отвечает ошалевшая от работы Маша.
– Ну, вот… – Лида безнадежно разводит руками. – Это порошок, а я им щеки напудрила. Он розовый, и пахло от него так вкусно. Думала – пудра. А теперь щиплет…
– Смой, если щиплет – пустяки!
– Я уже два раза мыла. И вся моя физиономия блестит, как сапог лакированный!
– Вымой в третий раз. Не беда…
– Mesdam’очки, – стонет Тер-Дуярова, – нет ли какого средства от узких сапог? – и она, с видом мученицы, прихрамывая и хватаясь за встречные предметы, бредет по дортуару.
– Носи широкие, только и всего, – подает совет кто-то из товарок.
Фрейлейн Брунс выходит из своей комнаты. Лицо у нее праздничное. Поверх затрапезного синего платья-мундира к груди приколот кружевной бант, и черненькая бархотка, словно невзначай, запуталась в волосах.
– Еще не готовы? – замечает она по-немецки. – Но ведь давно пора. Все гости, должно быть, уже собрались.
Она желает еще что-то сказать, но обрывает фразу и багрово краснеет: ей попадается на глаза художественно причесанная, вся в бараньих завитушках головка донны Севильи.
– Галкина! Was ist den das fur Frisur! [28 - Что это за завивка! (нем.)]
– Но ведь у нас праздники, – пробует оправдаться «мнимая испанка», благоразумно прикрывая, однако, прическу руками.
– Убрать эти завитушки! Убрать сию минуту! Это – голова овцы, а не благовоспитанной институтки! Размыть водой, напомадить… Делай, что хочешь, но чтобы я больше этих вихров не видела!.. – решительным тоном заявляет Скифка и, совершенно уничтожив бедную Ольгу, держит путь дальше.
– Тер-Дуярова, это что за походка? Как ты ходишь? – обращается она к хромающей ей навстречу армянке.
– У меня мозоли, фрейлейн Брунс.
– Фи… У благовоспитанной девицы не должно быть мозолей. Носите Бог знает какую обувь, а потом страдаете… А с вами что, Лихачева? – неожиданно останавливаясь перед импровизированным парикмахером, восклицает Брунс. – У тебя весь нос в пудре! И ты…
Испуганная Маша от неожиданности роняет щипцы и обжигает лоб Хризантемы.
– Ай!
Добрая половина пышной белокурой пряди волос остается на раскаленном железе. Невольные слезы брызжут из глаз Муси Сокольской.
– Так и сгореть недолго… Пугаете только… – ворчит Лихачева и дует на обожженный лоб своей жертвы. – Ничего, душка моя, мы это колечком закроем… – утешает она пострадавшую.
– Что колечком? Нельзя колечком!.. – волнуется Августа Христиановна и, спохватившись, разражается бурным потоком негодования. – От тебя духами за версту пахнет! Голова кружится от них… Чтобы не было этого… Ужас какой!
А в умывальной комнате Валя Балкашина, затянутая в рюмочку, с дико вытаращенными глазами пьет валериановые капли и нюхает соль.
– Меня тошнит… – признается она с тоской. Брунс насильно распускает шнуровку на ее платье.
В восемь часов звучит звонок, приглашающий в залу. Все гости уже там. Все места давно заняты. Некуда яблоку упасть, как говорится.
Подсчитав кассу, Зина Алферова с удовлетворенным видом идет в зал. Хотя билеты продавались всего по двугривенному, но многие приглашенные ради сиротки платили за них впятеро, а многие и того больше. Словом, в кассе набралось около трехсот рублей. Сумма, достаточная не только на обмундирование Глаши, но и на ее воспитание, по крайней мере, на первые годы – в каком-нибудь приличном заведении для маленьких.
Между тем вечер уже начался. На эстраде появилась Нета Козельская. Спящая красавица сейчас отнюдь не соответствовала данному ей подругами прозвищу. Бледное личико прекрасной статуи теперь еще больше, чем во время бойкой торговли билетами, разрумянилось и оживилось…
Я вам пишу, чего же боле,
Что я могу еще сказать…
Сильный, красивый голос Козельской стройно выводил арию Татьяны.
– Какая прелестная девушка! Какой очаровательный голос! – шептали почетные гости в первом ряду.
Теперь, конечно, в вашей воле
Меня презреньем наказать…
Чем дальше пела Неточка, тем сильнее разгорались ее голубые глаза, обычно сонные и неподвижные. А богатый переливами, красиво вибрирующий голос разливался по всем уголкам огромного зала, привлекая внимание слушателей.
Но вот она кончила. Раздались аплодисменты. Из первого ряда ей мило улыбалось доброе лицо начальницы. Одобрительно кивал, аплодируя, барон Гольдер, попечитель и почетный опекун.
Смущенная и довольная Нета сошла с эстрады.
На смену Чайковскому зазвучали мятежные, полные затаенной силы, звуки вагнеровского марша. Волнуясь, похолодевшими пальцами, в четыре руки исторгали их из клавиш певучего рояля бледная от волнения Золотая рыбка и пылающая румянцем Хризантема, две лучшие пианистки института. С чувством и с тонким пониманием исполняли они знаменитый отрывок из оперы «Кольцо Нибелунгов».
И вот, во время их игры, под звуки марша тихо отворилась дверь большой залы, и на пороге ее появились Валя Балкашина и Тамара Тер-Дуярова, которые бережно вели за руки маленькую, одетую в розовое платьице девочку лет пяти. Ее белокурые волосы были тщательно завиты и причесаны, а черные глазенки без тени смущения и страха поглядывали на окружающих.
Приехавшие сегодня на благотворительный вечер младшие воспитанницы, «седьмушки» и «шестушки», удивительно симпатичные в своих «собственных» платьях, с любопытством и восторгом смотрели на розовую девочку.
– Mesdames, какой душонок! Смотрите!
– Тсс! Не мешайте слушать!.. – послышалось шиканье старших отделений.
Наступая на ноги сидящим зрительницам и таща за руку свою крошечную спутницу, Тамара с трудом пробралась на свое место среди выпускных.
– Тайночка! Тайночка! Милая Тайночка! – зашептали сидящие по соседству институтки-старшеклассницы, и несколько рук протянулось к кудрявой головке девочки.
Та дружески кивала направо и налево, узнав своих друзей и чувствуя себя полной госпожой положения. Когда «дедушка Шарадзе» и «тетя» Валя пришли одевать Глашу в нарядное, подаренное ей в день рождения новое розовое платье, стали причесывать ее и обувать в розовую же новенькую обувь, малютка запрыгала от восторга.
– На вецел я иду, дедуска! Видись, как вазно! – хлопая в ладоши, радовалась девочка.
Это Ника Баян придумала привести на вечер всеобщую маленькую любимицу. Весь выпускной класс одобрил ее изобретательность.
Но выдать, кто она, – опасно. А потому решено было говорить всем, что маленькая девочка – дальняя родственница Ники, княжна Таита Уленская, и что приехала она на этот вечер вместе с братьями Ники. Кроме выпускных, в заговор была посвящена и Зоя Львовна, поневоле сделавшаяся соучастницей их затеи. Лукавая улыбка не сходила с губ молодой наставницы, когда она поглядывала на курносое личико и белобрысую, тщательно завитую головку мнимой княжны.
Музыкально-вокальное отделение вечера продолжалось. На красной эстраде, среди тропических растений, появилась стройная тонкая фигурка невесты Надсона.
Белокурая пышная головка, мечтательные глаза, весь поэтичный облик задумчивой девушки как нельзя лучше гармонировали с ма́стерской декламацией стихов любимого поэта Наташи. Захватывающе, проникновенно звучит ее милый голос. И мелодичные, полные поэтической прелести строки Надсона получают в ее исполнении какое-то особенное очарование.
Шумен праздник: не счесть приглашенных гостей.
Море звуков и море огней.
Их цветною каймой, как гирляндой обвит
Пруд, и спит, и как будто не спит…
Все дальше и дальше уводит за собой слушателей в странный и чуждый мир Средневековья бледная голубоглазая Наташа. От ее низкого грудного голоса и от подернутых трогательной печалью глаз словно веет какой-то чудесной сказкой. И когда уносится, как на крыльях, ее голос в мир этой сказки и мечты, невольно пробуждаются, встают перед слушателями далекие картины и образы поэмы. Прекрасная, тихая, грустная королева… Толпа нарядных льстецов, рыцарей и придворных, окружающих ее трон… Развевающиеся перья беретов… Звонкие шпоры… А где-то там, в кущах старого сонного сада, ждет юноша-паж, так трогательно и нежно, так преданно и верно поклоняющийся своей королеве. Но это мечта, увы!.. Одна только светлая, призрачная мечта. Нет такого человека на свете. Никто не любит печальную королеву за ее душу, за ее сердце. Все видят в ней только могущественную властительницу, и каждый старается угодить ей лестью… И невольно тоскует и мечется бедная одинокая душа…
Сбросить прочь бы скорей этот пышный наряд,
Потушить бы огни, и одной,
Без докучливой свиты, уйти в этот сад,
Убежать в этот сумрак ночной…
Наташа едва успевает закончить чтение под бурные взрывы аплодисментов.
Не меньший успех выпадает на долю и второй декламаторши, Мари Веселовской. Несравненное тургеневское стихотворение в прозе «Как хороши, как свежи были розы» производит огромное впечатление на слушателей. Сама чтица, со скромно причесанной гладкой головкой, увенчанной тяжелой короной черных кос, с серьезным, вдумчивым лицом и большими, честными, широко открытыми глазами привлекает к себе невольные симпатии. Ей аплодируют не меньше, чем Наташе.
– Прекрасно! Прекрасно! С удовольствием слушаю, – говорит почетный опекун, склоняясь к креслу начальницы.
– Они очень милы, – с довольной улыбкой отвечает Мария Алексеевна, но в то же время волнуется. Сейчас по программе последуют «неспокойные» номера: цыганские романсы и пляска-фантазия à la [29 - На манер (франц.).] знаменитая танцовщица-босоножка Айседора Дункан. Правда, сама maman тщательно отобрала репертуар песен и приказала Нике танцевать в обыкновенном платье и обуви, а не в костюме балерины, то есть коротенькой тунике и трико. И все-таки начальница несколько смущена предстоящим исполнением.
Вот на эстраде в пестром наряде цыганки, задрапированная, как тогой, красным платком, в яркой юбке и кофте, с гитарой, перекинутой на алой ленте через плечо, появляется Шура Чернова. Ее смуглое лицо подернуто румянцем. Яркие черные глаза так и сыплют искрами из-под густых сросшихся бровей. Уверенно, без малейшего смущения, садится она на стул и берет первые аккорды.
Струны звучно стонут под ее тонкими, но сильными пальцами, а звонкий, с гортанным отзвуком, голос выводит на цыганский лад слова известной песни:
Очи черные, очи жгучие…
Гитара звенит… Струны то жалобно плачут, то неудержимо смеются… А черные глаза Шурочки искрятся и сияют, как два черных алмаза.
– Цыганка, настоящая цыганка, – тихим шепотом проносится по рядам гостей.
– Ей бы мальчишкой-цыганенком одеться, еще больше подошло бы, – говорит Хризантема своей подруге, Золотой рыбке, сидящей рядом.
– Фи! Это было бы неприлично, – поджимая губки, чуть слышно роняет соседка Сокольской с другой стороны, Лулу Савикова.
– Ну, уж ты молчи, пожалуйста, Комильфошка. Тебя послушать – все неприлично: и спать, и есть, и сморкаться, и причесываться, – вступается Золотая рыбка.
А на эстраде один романс сменяется другим. Шуру замучили повторениями. Публика не устает аплодировать после каждой песни.
Счастливая и довольная, под гром аплодисментов уходит с эстрады смугленькая Алеко.
С минуту эстрада пуста… Где-то за спущенным позади нее пестрым занавесом, разрисованным самими институтками чудовищно огромными цветами лотосов и головами драконов, перевитыми гирляндами змей, раздаются звуки меланхолического вальса.
Занавес тихо колеблется, и из-под его приподнявшегося угла выныривает Ника. На ней длинное коричневое платье, плотно облегающее стан, и веревка вместо пояса. Каштановые, с червонным отливом кудри пышными мягкими волнами струятся по плечам и спине девушки.
– Какая прелесть! – говорит кто-то из гостей начальнице.
– Душка! Ангел! Само очарование! – пробегает по рядам, где сидит младшее отделение институток, оставшихся на рождественские каникулы, и в их числе Сказка, она же княжна Заря Ратмирова, мать которой не имела возможности взять девочку на Рождество.
Заря, вместе с другими институтками, впивается в лицо юной танцовщицы… Многие из младших воспитанниц – поклонницы Ники. В институте все ее любят, а иные – обожают. Как и в старое время, в институтских стенах процветает пресловутое «обожание», хотя над ним и смеются наиболее благоразумные воспитанницы, считая его бесспорно уродливым явлением. Выражается оно в том, что «обожательницы» бегают за своими «предметами» на переменах между уроками, подносят конфеты, цветы, пишут вензель «обожаемой» всюду, где можно и где нельзя, гуляют с ней после обеда по коридору, а в большую перемену поджидают ее у дверей.
Никины поклонницы нередко и раньше видели ее танцующей. Часто в институтской умывальной вечером, пока не погасят лампу в дортуаре, сбросив неуклюжее камлотовое платье и прюнелевую [30 - Прюне́левый – изготовленный из прюнели – плотной шелковой или шерстяной материи.] обувь, хорошенькая, жизнерадостная Ника носилась в ей самой придуманном танце-фантазии. Желание или даже потребность предаться пляске всегда рождались в ней неожиданно, внезапно. И она начинала свой фантастической танец, приводя в восторг не только поклонниц, но и прибегающих сюда «чужестранок», то есть воспитанниц других отделений, которые толпились у дверей и любопытными, восторженными глазами следили за танцем. Репутация неподражаемой плясуньи, первой по танцам, пластике и грации, прочно укрепилась за Никой. Но ничего выученного не было в пляске Баян. Про нее можно было смело сказать, что плясала она так, как поют жаворонки в воздушном море, как цветут душистые полевые цветы на пестрых лугах, то есть повинуясь лишь собственной внутренней силе и таланту.
И сейчас вдохновенно и легко двигалась она по эстраде под аккомпанемент невидимой музыкантши, пристроившейся со своим инструментом за занавесом. В скромной коричневой одежде, с роскошными кудрями, со сверкающими, как два драгоценных камня, глазами, возбуждая всеобщий восторг, носилась она, словно быстрая птица, словно бабочка или сказочный эльф. Кто научил ее этим позам, этим движениям? Никто. Учитель танцев на все обращенные к нему вопросы по этому поводу только беспомощно разводил руками и повторял:
– Не я. Не я. Моего тут ровно ничего нет. Это врожденное. M-lle Баян одной себе обязана этой грацией, этим уменьем…
Ника, как вихрь, носилась по красному сукну все быстрее и быстрее. Вот она мчится на самый край эстрады, изогнувшись змеей, с разгоревшимся личиком, с пылающими глазами, вся – воплощенное вдохновенье, юность, порыв и красота. И вдруг останавливается, как вкопанная, заломив руки и подняв к потолку восторженное лицо. Ее губы улыбаются, глаза блестят…
– Она действительно прекрасна, – замечает по-французски кто-то из почетных гостей.
И вдруг этот голос, донесшийся до ушей девушки и заставивший ее вспыхнуть от радости, перекрывается другим – маленькая Глаша вскакивает со стула, на котором так тихо и покорно сидела в продолжение целого часа, и кричит на всю залу звонким детским баском:
– Бабуська Ника, сто ты все плясись? Иди луцсе к нам. Мне скуцно без тебя…
Глава X
– Кто это? Что это? Откуда этот ребенок? – фрейлейн Брунс, вся красная от волнения, налетает на растерявшуюся, сконфуженную Шарадзе.
– Это… Это… – лепечет взволнованная армянка, не будучи в силах произнести что-нибудь вразумительное.
– Отвечайте, откуда это дитя?

Сидящая рядом с Глашей Валя Балкашина с видом мученицы хватается за флакончик с нюхательными солями. Как раз вовремя подоспевает Золотая рыбка, а за ней Хризантема и другие.
– Ах, фрейлейн… – звенит голосок Лиды Тольской. – Боже мой, ведь мы же предупреждали вас, что к Нике Баян сегодня приедет из имения ее маленькая кузина – княжна… княжна… княжна…
Тут Тольская запнулась и побледнела.
– Какая княжна? – спрашивает фрейлейн Брунс.
– Княжна… княжна Тайна Ин… То есть я хотела сказать – Таита, княжна Таита Уленская, – радостно прибавила она, вспомнив таинственные буквы в записке донны Севильи: «Т-а и-та».
– Таита? – с удивлением переспрашивает Брунс.
– Да… У нее странное имя… И в святцах его нет… Таита.
– Но… но… Но, зачем ваша княжна кричит на всю залу? – сердито поблескивая глазами, не унимается фрейлейн Брунс, хотя явно заметно, что она уже несколько смягчилась.
– Да ведь она маленькая, ничего не понимает… – подоспев, горячо говорит Эля Федорова, и острым взглядом впивается в Августу Христиановну. – Все дети в ее возрасте кричат.
Кто-то фыркает. Толпа институток постепенно сгущается вокруг спорящих.
– Но, – протестует фрейлейн Брунс, – но это неприлично – так кричать.
– Фрейлейн, но ведь этой девочке только пять лет, – Эля пытается защитить Глашу.
– Как вас зовут, девочка, – неожиданно обращается фрейлейн Брунс к Глаше, как бы инстинктивно почуяв нечто странное в появлении здесь этой подозрительной княжны.
Глаша видит перед собой чужого человека, сердитое красное лицо, недоброжелательные глаза, злую улыбку и робко жмется к Тамаре.
– Меня зовут Глася, – шепчет она, глядя исподлобья.
– Wie? Как?
– Глася…
– Она ошиблась. Ее зовут Зизи, а не Глаша, – совершенно некстати выпаливает Тамара.
– Не Зизи, а Таита, – поправляет Лида Тольская.
О, какой уничтожающий взгляд! Августа Христиановна обдает им Тамару с головы до ног, потом переводит глаза на Глашу.
– Девочка пяти лет, не знающая своего имени!.. Здесь что-то не так…
– Mein Kind [31 - Дитя мое (нем.).], – притворно сладко и нежно обращается она снова к Глаше и даже проводит костлявыми пальцами по ее головке, – ты только сейчас приехала сюда или уже давно тут? А? Скажи, не бойся, моя крошка!
Нежный голос и улыбка фрейлейн Брунс подкупают Глашу.
– Не, я не плиехала. Я от дедуськи плисла… Бабуську Нику смотлела… Голазд холосо плясет бабуська Ника… – болтает она непринужденно.
– Что-о?
Глаза классной дамы выкатываются от неожиданности. Княжна, говорящая совершенно по-деревенски… «Горазд»… «Не»… О, какой ужас! Смутная догадка появляется в голове немки. Подавив в себе возрастающее волнение, она опять обращается к ребенку:
– Деточка, пойдем в сторонку. Я тебе конфетку дам… Здесь тебе неудобно, жарко…
– Ладно… – слышится довольный голосок.
О, это «ладно»!.. Оно и погубило все дело. Маленькая аристократка – и «ладно»! Так княжны не говорят! Это не может быть княжна. Да и лицо у этой девочки простое. В нем нет ни капли аристократичности.
Лицо Августы Христиановны багровеет. Торжествующим взором обводит она сгрудившихся вокруг выпускных.
Еще минута, и она готова кинуться к начальнице, к инспектрисе. Зачем? Почему? – она и сама не отдает себе отчета. Знает и чувствует только одно: эта маленькая смешная девочка в розовом платье – вовсе не княжна, не та, за кого ее выдают. Здесь кроется какая-то тайна, какой-то заговор, какие-то новые проказы, которые необходимо разоблачить. Недаром же у воспитанниц такие растерянные, испуганные лица. О, это надо вывести на чистую воду, во что бы то ни стало! И чем скорее, тем лучше, да…
Августа Христиановна еще мгновение смотрит на белобрысую, завитую барашком головку. Смотрит в упор на бойкое курносое личико и черные, смело поднятые на нее глазенки. И спрашивает, кладя одну руку на плечо Глаши, а другой гладя ее светлые льняные кудельки:
– Откуда же ты, девочка? Где твоя мама?
Глаша оглядывается со свойственной ей живостью и, заметя в толпе выпускных бледное спокойное личико Мари Веселовской, бросается к ней, хватает ее за руку и тащит к классной даме.
– Вот моя мама! Вот! – лепечет она с довольным радостным видом и тянется к смущенной Земфире за поцелуем.
Эффект получается чрезвычайный. Мгновенно наступает мертвая тишина. Все еще багрово-красная фрейлейн Брунс теперь бросается к Мари.
– Почему она вас так называет, почему? Скажите! – и, сама того не замечая, вцепляется костлявыми пальцами в полную руку девушки.
– Ха-ха-ха! – неожиданно раздается смех, заразительный и веселый, сразу возвращающий всем хорошее, светлое настроение. – Фрейлейн Брунс, пожалуйста, успокойтесь… – звеня металлическими запястьями и ожерельями – принадлежностями костюма цыганки, – говорит неожиданно появившаяся Алеко, – маленькая княжна Таита воспитывалась в деревне, играла с деревенскими детьми и неудивительно, что ее манеры и говор немножечко того… Хромают… Ее даже Глашей в родной семье в шутку прозвали – вполне по-деревенски – за эти манеры. И решили ее перевоспитать. С этой целью она приходит к Нике Баян каждое воскресенье, во время приемов, и многие из нас сидят с ней и учат ее манерам. Каждая из нас взяла на себя определенную роль. Мари Веселовская – ее мама (такую игру мы все сообща придумали), я – папа, Тамара Тер-Дуярова – дедушка, Баян – бабушка…
– Совершенно верно, я бабушка! – кричит подоспевшая Ника и весело, заливисто смеется.
– Бабуська Ника! Бабуська, – радостно бросается к ней на грудь Глаша.
– И притом самая очаровательная бабушка, какую кто-либо встречал в мире! – слышится позади нее приятный мужской баритон.
Все оборачиваются и расступаются перед красивой молодой парой. Это Зоя Львовна Калинина под руку с братом-доктором вступает в круг воспитанниц.
Словно нечто свыше осеняет в этот момент голову Ники. Она бросается к молодой наставнице, ею самой посвященной в «тайну Тайны», и, побеждая охватившее ее волнение, весело говорит:
– Зоя Львовна, дорогая, дуся наша, заступитесь хоть вы за нас. Фрейлейн Брунс почему-то нам не доверяет. Находит положение княжны в этой зале «нелегальным». Скажите же Августе Христиановне, что вы тоже знаете эту ни в чем не повинную крошку, и защитите ее.
– А кто же может в этом сомневаться? Конечно, знаю и очень люблю. Пойди сюда, маленькая.
И Зоя Львовна берет на руки и прижимает к груди доверчиво прильнувшую к ней Глашу.
Теперь очередь смущаться за Августой Христиановной. Раз сама Зоя Львовна знает эту маленькую девочку, подошедшую к ней, как к старой знакомой, – ей нечего волноваться. Все законно, все правильно, все, как надо. Ничто не идет вразрез с раз и навсегда установленными правилами института. Все еще смущенная, обводит она глазами столпившихся вокруг нее воспитанниц, лепечет какой-то комплимент Зое Львовне и скрывается в толпе.
– Слава Богу, спасены! – вырывается одним общим вздохом.
– Надолго ли?
– Пойдем-ка лучше от греха подальше, Тайночка, дам я тебе конфет и фруктов да отведу к Ефиму. – Шарадзе, подхватив на руки заупрямившуюся было Глашу, исчезает вместе с ней из залы.
А в дальнем углу маленький тапер ударяет по клавишам рояля, и вот уже мотив модного вальса звучит под сводами огромной комнаты.
– Mademoiselle Баян, разрешите просить вас на тур.
Дмитрий Львович Калинин низко склоняется перед Никой. Девушка непринужденно кладет ему на плечо свою маленькую руку, и они несутся по зале.
Звуки вальса льются, радостно волнуя молодые души. Ника и Дмитрий Львович первой парой открывают вечер. Все невольно любуются ими, и maman, и почетные опекуны, и учителя. О, как весело так кружиться, чувствуя на себе восхищенные взгляды! Ника не тщеславна, нет, но сейчас, когда все глаза устремлены на нее, ее самолюбие невольно тешится всеобщим вниманием.
– Ах, – неожиданно вспоминает она, – я и забыла поблагодарить вас как следует за спасение нашей Таиточки, за ее лечение. Зоя Львовна передала вам наше письмо. Теперь я еще раз благодарю вас за Таиточку, доктор.
– За кого? – удивленно, не переставая кружиться, спрашивает молодой врач.
– За Таиточку, Глашу… Вы ее спасли тогда. Мы послали вам наше коллективное благодарственное письмо, теперь я благодарю вас от всей души уже лично…
Ника благодарила молодого доктора за спасение девочки, а он, улыбаясь, отвечал:
– Я тут ни при чем. Здоровая натура, здоровый желудок сделали много больше, чем я. Да и потом вы лично меня тоже уже поблагодарили.
– Когда?
Глаза Ники удивленно раскрываются.
– Ну да, поблагодарили, – повторил он, – сегодня, когда танцевали ваш танец в этой коричневой хламиде. О, это была целая поэма! Своим танцем вы мне доставили огромное наслаждение. И не только мне, но и всем присутствующим в этой зале. Таким образом, мы квиты m-lle Ника. Вы разрешите мне назвать вас так?
Как хорошо, как тепло звучит его голос! Как ласково смотрят на нее его большие, добрые серые глаза. И Нике кажется, что это не вальс звучит под искусными руками тапера, а песня эльфов в тихую лунную ночь… И душа ее поет ответной песней – так радостно и легко сейчас у нее на сердце.
– Благодарю вас, – слышит она, словно издалека, тот же бархатный голос, и сказка обрывается на полуслове.
Она сидит в уголке на стуле в своем коричневом платье, с распущенными по плечам кудрями, а ее бальный кавалер уже далеко. Вот он подходит к своей сестре Зое Львовне и что-то оживленно говорит ей. И оба, обернувшись в сторону Ники, смотрят на нее через всю залу.
– Хороша, нечего сказать, сама танцует, а о нас и забыла, – Ника слышит вдруг, словно во сне, сердитые голоса и как будто внезапно просыпается.
Вокруг нее теснятся Наташа Браун, Хризантема, Золотая рыбка, Дорогая моя, Маша Лихачева и вернувшаяся из сторожки Шарадзе.
– Ты танцуешь, а о других и думать забыла!
– Да что такое? В чем моя вина?
– А в том, – сердито звенит Золотая рыбка, – что ты эгоистка, вот и все. У тебя доктор и два брата, а ты и не думаешь нам их представить.
– Ага, так вот оно что! – сразу приходит в себя Ника и, быстро вскочив со своего места, несется через залу в тот угол, где темнеют мундиры военных и учащейся молодежи.
– Вовка, – по пути она ловит за рукав маленького толстенького румяного кадета, – Вовка, иди с моими одноклассницами танцевать. Я тебя представлю.
– Ника! Ника! – говорит мальчик, восторженно глядя на сестру, – как здорово ты плясала нынче. И кто тебя этому научил?
– Никто не научил. Это случайно, Вовка. А что, хорошо разве?
– Помилуй Бог, очень хорошо. Здорово хорошо, Никушка! Это знаешь, по-нашему, по-солдатски, по-суворовски, выходит.
– То есть как же это – по-солдатски? Значит, без малейшей грации? – смеется девушка.
– Ну вот и врешь!
Вовка Баян, пятнадцатилетний упитанный кадетик, начинает раздражаться.
– Уж эти девчонки! Никогда не могут понять самую соль дела…
Сам Вова по натуре – настоящий солдат, и все солдатское ему по душе. И если он хочет одобрить, похвалить что-нибудь, то лучшей похвалы, чем сравнить угодившего ему чем-либо человека с солдатом, Вова не может найти. Идеал этого румяного, всем и всеми всегда довольного жизнерадостного кадетика – Суворов. Великий русский полководец всегда был чем-то высшим, неземным и прекрасным в мечтах Вовы. Гений Суворова более всех других героев отечественной истории увлекал мальчика. И Вова старался во всем подражать своему кумиру. Он употреблял суворовские словечки и выражения, ел грубую пищу, не выносил зеркал, на каждой фразе прибавлял, кстати и некстати, знаменитое суворовское «Помилуй Бог» – и мечтал о будущей славе, если не о такой яркой и гениальной, какую стяжал себе великий полководец, то хотя бы о маленькой, пусть ничтожной, но славе, которую он надеялся снискать в грядущих войнах.
– Послушай, Никушка, ты меня не веди к старшим воспитанницам – они, небось, важничают, помилуй Бог, а я ведь солдат, ем щи да кашу и режу правду-матку, как Александр Васильевич, – шепотом робко говорил Вова, нехотя проходя с сестрой в противоположный угол залы, где его уже поджидала группа выпускных институток. – Я лучше к маленьким пойду. Я боюсь, помилуй Бог… – кадетик все больше трусил по мере приближения к девушкам.
– Боюсь?! А еще солдат! Стыдись! – хохотала Ника.
– Ты тогда хоть поменьше ростом выбери. Я сам невелик, – Вова, как утопающий, хватался за последнюю соломинку.
– Молчи уж, хорошо? Вон Золотая рыбка, к ней и поведу… Лидочка, представляю тебе сего мужественного воина. Это мой брат – Суворов номер два. Заранее извиняюсь, если он с грацией гиппопотама будет наступать тебе на пальцы во время вальса, – заразительно смеясь, говорит Ника Лиде Тольской, слегка подталкивая к ней вспыхнувшего до ушей Вову.
Тот неуклюже поклонился и обхватил талию девушки.
– Вы какой вальс танцуете? – мрачно обратился маленький Суворов к своей даме.
– Только Венский, конечно.
– Как же быть-то? А я только в три па, помилуй Бог.
– Ну тогда давайте, помилуй Бог, в три па… – засмеялась Тольская.
– А вы славная. С вами сразу легко. Не кисейная барышня, нисколько. Ну, помилуй Бог, валяйте.
– Что? Ха-ха-ха!
И они весело, в бешеном темпе закружились под музыку. Сделав несколько туров, Вова окончательно расхрабрился.
– Помилуй Бог, здорово хорошо!.. Теперь другим подругам представьте. Не страшно. Ника права: солдат должен быть храбр, – доставляя на место Золотую рыбку, отдуваясь, произнес мальчик.
– Вот Капочка Малиновская свободна. Я вас представлю.
И Лида Тольская, не дожидаясь ответа, подвела Вову к сумрачно приютившейся в углу Камилавке.
– Позвольте просить, – расшаркался перед ней юный кадет.
– Да что вы? За кого вы меня считаете? Что, я беса тешить стану, грех и ересь разводить? Танцуйте с другими, а меня в покое оставьте, – со злыми глазами накинулась на него Малиновская.
Вова смутился.
– Что это она? Разве я провинился, помилуй Бог, перед ней… – смущенно пробормотал мальчик. – Зачем она сердится? – зашептал он Лиде, уже совсем не по-суворовски отступая от Капы.
– Нет, нет, успокойтесь, Капочка всегда так а я. Простить себе не могу, что забыла ее «принципы» и подвела вас к ней… – лепетала сконфуженная не менее «второго Суворова» Золотая рыбка. – Оставьте ее и давайте протанцуем еще тур со мной.
– Вот это я понимаю. Это по-нашему, по-суворовски.
И Вова снова закружился по зале со своей дамой. Теперь они болтали без умолку, и мальчик через две минуты узнал, что у его юной партнерши есть аквариум в дортуаре, где живут два тритона и три золотые рыбки. Узнал тоже, что институтская maman – прелесть и «само очарование», а Ханжа – порядочное «ничтожество», и что далеко не все синявки – «фурии и палачихи». Вот Зоя Львовна, например: ангел и сама доброта. Четырехместная карета тоже ничего себе, и многие другие…
Вова не остался в долгу и, в свою очередь, рассказал все корпусные новости, поверил девушке кое-какие мечты о будущем, больше о войне и походах, и в заключение отвесил Золотой рыбке такой комплимент, что она от души расхохоталась:
– А вы, помилуй Бог, совсем свой брат солдат, и мы с вами точно лет пять знакомы!
В это время Ника стояла подле своего старшего брата Сергея.
– Пожалуйста, Сережа, протанцуй с невестой Надсона, – самым убедительным тоном просила она молодого студента.
– С кем, Никушка, с кем? – засмеялся тот.
– С Наташей Браун. Она поклонница Надсона, и мы все ее так называем.
– Но, голубушка моя, не та ли это мечтательная девица, которая читала с эстрады?.. Она так тонка и эфирна, так поэтична и легка, что я боюсь, увлечет меня, того и гляди, на самое небо. А оттуда, Никушка, сама знаешь, нет возврата, – смеясь, отговаривался Сергей.
– Ну, тогда с Машей Лихачевой.
– Ой, уволь, родная. Твоя Маша так всегда «шипром» продушена, что у меня после встречи с ней долго потом голова болит, – зная все слабости и грешки институток, смеялся Сережа Баян.
– Ну, с Капой…
– Это с «грехом»-то и «ересью»? Спаси меня Господь!
– Ну, так с кем хочешь, Сережа, только с нашими танцуй. Не смей приглашать чужестранок «вторых» и «третьих», и с пепиньерками [32 - Девушка, окончившая среднее закрытое учебное заведение (женский институт) и оставленная при нем для педагогической практики (от франц. pépinière – питомник).] тоже не надо танцевать, – уже волнуясь, говорила Ника.
– Но почему, смею спросить?
– Это будет изменой моему классу, понимаешь? Ты – мой брат и должен соблюдать наши интересы. Я и сама смеюсь над этим, но что делать: с волками жить – по-волчьи выть…
– Ага, понимаю, – совсем уже расхохотался Сергей.
– У тех есть свои собственные кавалеры, – закончила Ника.
– Несчастные… И на них установлена «монополия». Послушай, а m-lle Чернова и Веселовская здесь?
– Они уже танцуют. Пригласи других.
– Жаль. Мне они нравятся больше других. Алеко и Земфира, так кажется?
– Какая у тебя память! Ты все наши прозвища помнишь!
– А кто это? Какая хорошенькая. Что это она, кажется, спит? – и глаза Сергея Баяна, рассеянно обегавшие залу, вдруг с насмешливым любопытством останавливаются на сидящей позади них в уголке скамьи девичьей фигуре. Ему сразу бросается в глаза точеное, с правильными чертами личико, сомкнутые веки, длинные ресницы.
– Ха-ха-ха! – смеется Ника. – Да это же Спящая красавица. Разве ты не помнишь? Та самая, которая однажды уснула на приеме. Все тогда смеялись… А раз она на французском уроке захрапела. Наш француз испугался, думал с ней обморок. Потащили Неточку в лазарет, а она проснулась и ничуть не сконфузилась, представь, ничуть. Такая апатичная и спокойная, просто Спящая царевна.
– Ну что ж, постараемся разбудить вашу Спящую царевну. Авось, удастся, – с улыбкой произнес Сергей и решительными шагами направился к задремавшей Неточке.
– M-lle, позвольте вас просить на тур вальса.
Серые глаза Неты широко раскрылись и с изумлением остановились на лице студента.
– Я, кажется, уснула. Вечер еще не кончился? – апатично и сонно протянула Нета.
– Боже мой, да ведь это вы, кажется, исполняли сегодня арию Татьяны и вы же продавали билеты на концерт? – в свою очередь изумленно произнес Сергей.
– Я. Ну так что же?
– Ну и как же вы можете спать? После такого прекрасного, безукоризненного исполнения?
– А разве оно было прекрасным? – не то с удивлением, не то с недоверием произнесла Спящая красавица.
– Нет, Неточка, ты прелесть что такое! Такая непосредственность в наш век! – и Ника Баян налету чмокнула подругу. – Сергей, займи ее хорошенько. Кстати, пригласи на контрданс! – крикнула она брату, с быстротой мотылька исчезая в толпе гостей.
– А мне разрешите протанцевать с вами? – в тот же миг услышала девушка уже знакомый ей голос.
– Ах, это вы, доктор! А я было потеряла вас из виду, – обрадовалась Ника, увидев перед собой веселое лицо Дмитрия Львовича.
– Увы! Это удел всех нас, простых смертных! – шутливо, с деланым пафосом воскликнул тот. – Что же касается меня, то я не упускал вас из виду ни на одну минуту. Я видел, как вам расточало похвалы начальство, слышал, как отзывались о вас опекуны, учителя, и порадовался заодно с вами.
– Правда? Какой вы добрый и милый, – искренне сорвалось с губок Ники.
«Если я добрый и милый, то вы – сама прелесть, – хотелось сказать молодому врачу, – и я никогда в жизни не встречал еще такой милой, славной, непосредственной девушки». Но такая фраза могла бы показаться некорректной и противной правилам благовоспитанности; потому Дмитрий Львович ограничился вопросом:
– Вам весело сегодня, не правда ли?
– Ужасно весело! Как никогда!
Нике действительно сегодня было весело. Беззаботная радость наполняла все ее существо. Звуки кадрили, вылетающие из-под быстрых пальцев тапера, поднимали настроение. Доктор был таким разговорчивым и остроумным. А похвалы учителей и начальства ее искусству совсем вскружили ее каштановую головку.
– Смотрите, смотрите, что дивный сон сей означает? – провожая ее на место после первой фигуры и удивленно глядя куда-то в сторону, обратился к Нике Дмитрий Львович.
Девушка взглянула в том же направлении и вспыхнула, как говорится, до корней волос.
– Что такое? Чем она вас смутила?
Но Ника не отвечала. Ее глаза устремились в одну точку. Лицо сразу потеряло веселое, беззаботное выражение.
Два сине-серых глаза смотрели на нее в упор, злым взглядом, не мигая, явно негодуя и чем-то угрожая. Тонкие губы кривились в презрительной усмешке.
– Это что еще за статуя молчания? – недоумевал Калинин.
– Это Сказка.
– Что-о-о?.. – вырвалось у него комическим басом.
– Сказка. Ее так прозвали. А настоящее имя – княжна Заря Ратмирова.
– Турчанка?
– Нет, русская…
– Но Заря… Заря… Это пахнет Магометом.
– Ха-ха-ха! Пахнет!
– Ну, вот вы и рассмеялись. А я уже подумал, что это «мрачная повесть»…
– Сказка! Сказка! – уже хохотала Ника, возвращаясь в свое прежнее веселое настроение.
– Но почему она сказка, а не новелла, не стихотворение в прозе, например? – допытывался доктор.
– А разве вы сами не находите в ее внешности какой-то своеобразной таинственности, чего-то не от мира сего, особенного, исключительного и красивого, как сказка?
– Воля ваша, не вижу, ничего такого не вижу. В вас самой, если уж на то пошло, гораздо больше сказочности, нежели в ней.
Ника покраснела. В это время позади нее послышался явственный шепот:
– Баян… Ника… Когда кончится кадриль, придите ко мне.
– Хорошо, Заря.
– Что сообщила вам ваша «пьеса»? – поинтересовался доктор Калинин.
– Сказка, а не пьеса, говорят же вам. Она зовет меня к себе после кадрили.
– Она вашего класса, эта беллетристика со злыми глазами?
– Нет… ха-ха-ха!.. Второго.
– Но вы дружны с ней? Подруги?
– О, нет. Мы просто обожаем друг друга.
– Что это значит?
– А, вы не знаете… Я вам сейчас объясню. – И, проделав положенное второй фигурой па, Ника самым серьезным образом стала объяснять Дмитрию Львовичу, что значит на институтском языке «обожать» – подносить цветы и конфеты своему «предмету», гулять с ним парой в рекреации, писать письма на раздушенных бумажках, выписывать или выцарапывать в честь нее вензель на руке…
– Боже, как трогательно! – патетически вскричал доктор. – Неужели и вы, такая умница, вот с этими чудесными глазками, с этой ясной головкой, так же выцарапываете вензеля и подносите цветы вашей «пассии»? – смеясь, допытывался он у девушки.
– Ну, положим, вензеля я не выцарапывала, а розы подношу… иногда, – краснея отвечала Ника.
Он не успел возразить ей, потому что в эту минуту музыка снова заиграла, и они поднялись с места для новой фигуры кадрили.
//-- * * * --//
– Вижу, Ника, вы совсем позабыли меня. Я не спускала глаз с вашего лица, пока вы танцевали на эстраде. Я любовалась вами все время. А вы ни одного раза даже не взглянули на меня. Потом я послала за вами Мару, а вы не пришли. Еще бы, такой талант! Такая знаменитость! До вас теперь рукой не достать. Вы всех очаровали вашими танцами.
Голос княжны дрожит и обрывается от волнения. А лицо ее, всегда таинственное, теперь словно сбросило с себя маску. Она сердится. Губы у нее дрожат. Глаза, еще недавно так пленявшие Нику своей загадочностью, сейчас странно округлились от гнева и стали похожими на птичьи.
Ника смотрит в это лицо, еще недавно такое обаятельное в спокойном молчании, а теперь вдруг потерявшее всю свою прелесть.
«Совсем другая Заря… Завистливая, обыкновенная, как все… – мелькает в головке Баян. – И что особенного я в ней раньше находила?.. И эти круглые злые глаза… Да она сейчас похожа на сову!.. Сова, точно сова…»
//-- * * * --//
Уже давно затихла музыка. Разъехались гости. Вечер-концерт закончился. Институтки разошлись по своим спальням. Все спят. Только Ника и княжна Ратмирова притаились у коридорного окна и шепотом ведут беседу.
– Нехорошо, Ника, нехорошо, – снова подхватывает Заря, – забыли вы меня совсем. То тайны у нас какие-то выискались, целыми днями шепчетесь со своими одноклассницами, о чем-то хлопочете, куда-то носитесь; то теперь любезничаете с этим доктором, то возитесь с какой-то невозможной девчонкой. А для меня у вас не находится ни одной свободной минуты. А я вас так люблю…
Ника большими глазами смотрит на Ратмирову и только сейчас замечает всю деланость ее тона, всю расчетливость и размеренность жестов, и еще эти глаза, так нравившиеся ей раньше, а теперь горящие злым огоньком, глаза совы. Где же Сказка? Где таинственная прелесть этой самой Зари? Куда она делась сейчас? И как с ней, в сущности, скучно… Не о чем говорить. Она или молчит, или говорит о пустяках, или упрекает ее, Нику.
И непосредственная, как всегда и со всеми, Ника говорит, как сказал бы ее брат Вова, режет правду-матку:
– Знаете что, Заря: не находите ли вы, что все это пресловутое обожание – один смех и пустота. Вся эта беготня друг за другом, свидания на лестницах, все это – чушь и ерунда. Вот недавно вы, например, выцарапали мое имя у себя на руке. Но ведь это же смешно и ненормально. Можно любить друг друга, но зачем причинять себе боль? Зоя Львовна смеялась как-то над этими вензелями…
– Ну, она над всеми смеется.
– Неправда, Заря. Она – само великодушие и честность, ваша Калинина. И такая на редкость здоровая натура! Нельзя не ценить ее.
– Ну и обожайте ее, если она вам нравится, – сердито вырывается у княжны.
– Я никого не буду обожать, Заря. Я нахожу, что это дико и смешно. Я очень дорожу вами, но прежнее наше отношение друг к другу должно прекратиться. Это такая глупость, повторяю, – вся наша беготня младших за старшими.
– Но раньше вы этого не находили, – иронизирует княжна.
– Потому что я раньше была иной. А сегодня точно прозрела.
– Неправда! – кричит Ратмирова и топает ногой. – Вы просто заважничали – весь институт носится с вами… До нас ли вам теперь?
Говоря это, она презрительно кривит губы, вскидывает на Нику злые глаза и, заметно побледнев, с изменившимся от гнева лицом, кричит ей в упор:
– И потом, эта ваша противная Тайна, или как вы ее там называете, Таита, что ли, совсем отняла вас у меня?
– Что? Откуда вы знаете? Заря! Заря!
Ноги Ники подкашиваются, и она, помимо собственной воли, опускается на подоконник.
«Как? Их Тайна перестала быть тайной?.. Заря узнала о ней, а заодно, может быть, и весь ее класс?»
– Откуда? Каким образом вы узнали? – голос девушки полон отчаяния.
Княжна Ратмирова смотрит теперь насмешливо, точно забавляясь смущением собеседницы. Потом она скрещивает руки на груди и злорадно произносит:
– Да, я знаю все. Знаю, что вы, «первые», прячете какую-то девочку в сторожке Ефима. Знаю, что каждую свободную минуту бегаете ее навещать. Знаю, наконец, что ежедневно носите ей обеды. И еще больше того знаю: ваш сегодняшний вечер был устроен в ее пользу, и она сама на нем присутствовала – под видом вашей маленькой родственницы, и вы все старались называть ее загадочным именем «Т-а и-та», что означает «Тайна института».
– Боже мой, откуда вы, Заря, все это знаете? Откуда? – в отчаянии лепечет Ника. – Ведь никто вам этого не говорил.
– Конечно, но вы забываете, что я очень люблю вас, Ника, что я очень привязана к вам. Увидев, что вы стали избегать моей дружбы, я начала следить за вами, выследила и узнала все!
– Какая низость!.. И это сделали вы, кого я всегда так уважала и ценила!
– И кого вы променяли на эту глупую белобрысую девчонку… О, Ника, я ненавижу ее всей душой – она так бессовестно отняла вас у меня!
Тут Заря не выдерживает и начинает неудержимо рыдать.
Нике Баян немного жаль сейчас эту девушку, до сих пор всегда такую сдержанную и молчаливую. Но ей гораздо страшнее за Тайну, Ефима, Стешу… Что если княжна Заря, рассерженная на нее, Нику, расскажет кому-нибудь о существовании Глаши? Ведь тогда все они пропадут, совсем пропадут…
– Заря… Послушайте… Да не плачьте же, не плачьте, ради Бога… Вы будете молчать? Не правда ли? Никто не узнает от вас об этой маленькой девочке? Ведь не узнают, Заря?
– За кого… вы меня… принимаете… В роду Ратмировых никогда не было предателей, – сквозь слезы нашла в себе силы вымолвить княжна. – Но вы, вы ведь не лишите меня вашего общества, Ника? – робко добавляет она через мгновенье.
– Ах, Заря, только не на прежних условиях! – со свойственной ей непосредственностью отвечает Ника.
– Нет, именно на прежних! Непременно на прежних! Я хочу, чтобы все институтки знали, что красавица, умница и талант Ника Баян отвечает мне на мое обожание!
– Нет, этого не будет… Я же говорю вам, что все это дико и глупо, Заря, – бросает Ника, возмущенная упрямством княжны.
– Так?.. Ну, тогда пеняйте на себя! Если меня окончательно разозлят, я ни за что не ручаюсь!..
– Какая гнусность!.. – вырывается у Ники, и с жестом негодования она отходит от княжны.
– Ника! Никочка! Я пошутила! Погодите. Постойте, Никочка… – слышится ей отчаянный шепот Ратмировой.
Но Ника молчит и быстрыми шагами уходит в даль коридора. Ей не о чем больше говорить с княжной. Вся ее душа протестует и дрожит негодованием от такой угрозы. И образ молчаливой, красивой и таинственной Сказки сменяется новым – злым и угрожающим.
«Нет, никогда уже после таких слов не вернусь я к тебе, Заря, – проносится в голове Ники. – Кончена наша дружба. Моя прекрасная таинственная Сказка для меня раз и навсегда исчезла…»
Глава XI
Как вихрь промчались рождественские каникулы. Для выпускных они оказались одним сплошным праздником – целую вереницу самых разнообразных впечатлений пережили за это время институтки. Ездили в театр, костюмировались под Новый год, устраивали елку, гадали и снова ездили всем классом в цирк. К счастью, Августа Христиановна Брунс временно, до десятого января, сдала дежурство инспектрисе Гандуриной, и без чрезмерно бдительного надзора немки воспитанницы могли вздохнуть свободнее. Впрочем, до начала занятий времени оставалось уже немного: восьмого должны были съехаться институтки, проводившие рождественские каникулы дома. И вот уже незаметно наступило четвертое января – канун крещенского сочельника.
– Mesdames, знаете какой сегодня день? – едва успев открыть глаза, на весь дортуар крикнула Шарадзе.
– Тише, дай спать, Тамара! Что за безобразие – будить народ до петухов! – послышался недовольный голос Козельской.
– Ну, милочка, для тебя особенные петухи должны петь – послеобеденные. Ты никогда не выспишься… – засмеялся кто-то.
– А день-то сегодня, mesdam’очки, все-таки особенный. Придет нынче наша донна Севилья и принесет все, что нужно для нашей Тайночки, – и белье, и шубку, и сапожки.
– И книжку сберегательной кассы принесет, на которую мы положили вырученные от концерта деньги для нашей общей дочки, для дорогой Таиточки.
С тех пор как донна Севилья в своей записке о болезни Глаши применила таинственные буквы «Т-а и-та», и все в своих записках, следуя ее примеру, вместо «Глаша» или «Тайна» стали писать «Т-а и-та», а в разговорах между собой называли Глашу Таитой. Особенно нравилось это имя донне Севилье.
– В нем есть что-то испанское, – часто повторяла она.
– Алеко, только ты не потеряй книжку. Береги, как зеницу ока. Недаром же мы тебя выбрали в казначеи, – послышался чей-то звонкий голос.
– Что такое? Кто произносит всуе мое имя?
И всклокоченная кудрявая головка Алеко с сожалением отрывается от подушки.
– Mesdames, смотрите, солнышко! – произносит Наташа Браун. Откинув тяжелую штору, с восторгом смотрит она на бледное северное январское солнце, робко заглядывающее в окно, и декламирует звонким голосом:
По лазури неба тучки золотые
На заре держали к морю дальний путь,
Плыли, зацепили за хребты седые…
– Довольно, Наташа, довольно. Лучше давайте подумаем, как бы вечер провести поинтереснее, – остановила девушку Золотая рыбка.
– Давайте вызывать духов, – неуверенно прозвучал голос Браун.
– Ну, ты, конечно, Надсона вызывать будешь, – засмеялась Веселовская.
– Mesdames, увольте, – вступила в разговор Ника, – не верю я что-то в эти общения с духами.
– Как не веришь? Ведь об этом целые тома написаны! – возмутилась бледненькая невеста Надсона.
– Нет, как хотите, а я все-таки не верю.
– Деревня-матушка!
– Не деревня, а Маньчжурия дикая. Вот что!
– Ха-ха-ха!
– Оккультизм, вызывание духов – грех и ересь, – твердо постановила Капочка.
– Молчи уж ты, святоша.
– Милая моя Камилавочка, – насмешливо-ласково говорит Золотая рыбка, обнимая растрепанную голову Малиновской, – и надо же было госпоже Судьбе подшутить над тобой такую злую шутку. Тебе следовало бы родиться мальчиком, чтобы потом сделаться священником…
– И мы бы ходили к тебе на исповедь… А ты бы сурово терзала нас за ересь и грехи… – под общий смех подхватила Алеко.
– Не смейтесь, mesdames, не надо. Это так прекрасно – молиться заодно со всеми верующими, иметь возможность утешать их, спасать их души. О, как это хорошо!
Капочка оживленными глазами обвела лица окружающих ее девушек. И спустя минуту она с внезапным воодушевлением продолжила:
– Ведь есть же женщины-адвокаты, женщины-профессора, врачи… Почему бы и не быть женщинам-священникам?
– Mesdames, вставайте скорее: Ханжа на горизонте! – пулей влетая в дортуар, крикнула Зина Алферова.
– Господи, от Скифки избавились на недельку, так Ханжа таскается за нами по пятам! – вздыхает Шарадзе.
– Fi donc! Что за выражение! – пожимает плечами Лулу Савикова.
– Уж молчи, пожалуйста. До выражений ли тут! – огрызается Тамара.
– Итак, вечером в клубе, когда все утихнет. Да? Согласны?
– Согласны! Конечно, согласны!..
– Mesdam’очки, а кто из нас понесет Таиточке приданое?
– Я!
– Я!
– И я!
– Всем нельзя. Пусть самые близкие родственники идут, – командует Ника, – мать, отец, дедушка и бабушка…
– Дорогая моя, а можно и мне, как одной из теток? – робко осведомляется Зина Алферова.
– Тогда и все тетки, если одна, – заявляют остальные.
– Тише, mesdames, тише! Она уже здесь.
Бесшумно, как-то бочком, в дортуар вползает инспектриса.
– Опять шум, опять крики! Недурное времяпрепровождение для благовоспитанных барышень!
– Но ведь нынче еще рождественские праздники! – поднимается чей-то протестующий голос.
– Так, по-вашему, на праздниках надо шуметь? Ведь это только у… у… нетрезвых крестьян принято… – кривит губы Юлия Павловна.
Где-то сдержанно фыркают.
– У «нетрезвых крестьян». Ха-ха-ха! Она, конечно, хотела сказать – у пьяных мужиков… Лулушка, слышишь, Ханжа заразилась твоей комильфошностью, – шепчет Маша Лихачева.
– Оставьте меня, ради Бога, в покое… – шепотом же злится Лулу.
Все наскоро одеваются и под конвоем инспектрисы идут на молитву.
//-- * * * --//
Снова вечер. Давно потушен свет в дортуаре. Отработав чужое дежурство, совсем разбитая, инспектриса идет к себе. С подобострастной улыбкой ее встречает седовласая Капитоша:
– Слава Богу, угомонились ваши сорванцы, барышня. Уж и денек ныне выпал!.. – говорит она, расшнуровывая ботинки своей шестидесятилетней барышни.
– Ах, Капитоша, прямо не дождусь, когда вернется Фрейлейн Брунс.
Капитоша с участием смотрит в пожелтевшее морщинистое лицо госпожи Гандуриной.
– А знаете ли, барышня, я должна вам кое-что сообщить.
– Что такое? – сразу подтянулась инспектриса.
– Да вы не волнуйтесь, ради Господа Бога, барышня, да только приметила я кое-что.
– Что приметили? Говорите скорее, Капитоша.
– Да неладное у нас творится что-то.
– Ну?
– Приметила я, что кажинный вечер барышни выпускные по очереди в сторожку наведываются.
– Вот-вот… И я сама однажды это заметила… До утреннего звонка еще ходили. Но я узнала причину. Они обещали, что это больше не повторится. Неужели опять? – тревожно произносит Юлия Павловна.
– Вчера и третьего дня своими глазами видала, барышня. Вошли туда, пробыли минут десять и бегом обратно.
– А кто? Кто? Вы не заметили, нет? Наверное, Баян?
– И барышня Баян, и барышня Тольская, и Лихачева, и Тер-Дуярова, и Сокольская, и все.
– Ага, отлично!..
Исполненный значения возглас в уютной спальне инспектрисы звучит зловеще. Она снимает при помощи Капитоши свое форменное «мундирное» платье, облачается в пестрый турецкий капот и медленно, крадучись, выходит из комнаты…
//-- * * * --//
В «клубе» в этот поздний январский вечер происходит нечто из ряда вон выходящее. На середину комнаты выдвинут небольшой столик, стоящий обыкновенно под одним из окон. Вокруг столика стоят принесенные из дортуара и умывальной комнаты табуреты. На них сидят Ника Баян, Тамара Тер-Дуярова, Лида Тольская, Муся Сокольская, Шура Чернова, Мари Веселовская, Зина Алферова, Маша Лихачева и Наташа Браун. Все лица внимательны и сосредоточенны. Только Ника и Алеко не могут постичь всего значения торжественной минуты. Они то и дело хихикают, пересмеиваются, подшучивают над Мари Веселовской. Наташа Браун совершенно серьезно уверила эту спокойную, уравновешенную девушку, что в глазах у нее есть какая-то сила, что-то такое, чего не объяснишь словами, но что, бесспорно, имеет какое-то скрытое значение, и что она – «медиум».
Девушки сидят за столом уже около получаса, положив пальцы на край столешницы таким образом, что конец мизинца одной прикасается к мизинцу соседки. Так составлена непрерывная цепь. Вызывают «духов». В данный момент ждут появления духа поэта Надсона – по настоятельному желанию его ярой поклонницы Наташи Браун.
– Явись! Явись! Явись! – повторяет невеста Надсона. – Явись и сообщи нам, какая жизнь ждет нас там, за гранью бытия!..
– Охота ему являться и тревожить себя ради каких-то девчонок! – шепчет Ника.
– Я думаю, – соглашается с ней Чернова.
– Но он не может не видеть, как его здесь любят, – пылко возражает Наташа и в забывчивости начинает шепотом декламировать:
Друг мой, брат мой, усталый, страдающий брат,
Кто бы ты ни был, не падай душой…
– Брось, милая, брось, лучше послушай, что за загадку я тебе скажу. Что такое: «висит зеленая и пищит?» – вдруг кричит Шарадзе.
– Лампа! – хохочет Золотая рыбка.
– А зачем тогда пищит?
– Mesdames, тише! Или духов вызывать, или шарады разгадывать, что-нибудь одно, – сердится невеста Надсона.
– Все равно надо свет погасить. При свете он не пожелает явиться, – говорит Хризантема.
– Согласны, согласны. Тушите.
– Страшно, mesdames, в темноте… – шепчет Маша Лихачева.
– Тебе-то уж вовсе нечего бояться, – острит Ника, – духи к тебе и не подойдут: от тебя духами за версту пахнет. Чихать будут, а духам чихать нельзя!
– Mesdames, я гашу свет. Сидите смирно.
В «клубе» сразу становится темно. Только луна, плывя в далеких ночных облаках, заглядывает в комнату и бросает призрачные блики на лица девушек. Напряженная тишина водворяется в комнате. Все чего-то сосредоточенно ждут…
Наташа Браун уставилась на дверь (ей почему-то кажется, что дух, как живой человек, должен войти не иначе как через дверь), а губы ее беззвучно шепчут:
– Ты войдешь сейчас, прекрасный поэт, бледный и чернокудрый рыцарь искусства, и целый мир неведомых радостей принесешь с собой. Ты расскажешь нам, какие дивные гимны слагаешь теперь в загробном мире… Явись же скорее, дай возможность увидеть твой кроткий образ, твой дивный лик…
– Селедка! Не лампа, а селедка! – неожиданно раздается среди абсолютной тишины торжествующий голос Шарадзе.
– Что такое?
– Ну да, селедка. Висит, потому что ее повесили; зеленая, потому что ее в зеленую краску выкрасили, а пищит – чтобы труднее разгадать было!
– Так это она про шараду… Ха-ха-ха!..
– Mesdames, это свинство. Тут настроение нужно, а они хохочут, – сердится Наташа Браун.
– Ах, Господи! Дух под столом, кажется, за ногу меня схватил!
– Лихачева, стыдись, такая большая и такая…
– Глупая… Очень может быть, – беззаботно говорит Маша. – Воля ваша, скучно сидеть и ждать у моря погоды. Не очень-то любезные господа ваши духи, должна я сказать.
– Mesdames, mesdames! Смотрите, какая красота! – и Ника Баян поднимает к верхнему, не замазанному известью стеклу окна восторженное личико.
Действительно, завораживающая картина.
Луна, бледная таинственная красавица, медленно движется среди облаков по залитым ее млечным сиянием небесам. Горы, пропасти, ущелья, башни, замки и дворцы возвышаются там, за ней… Все кажется серебряным в ее обманчивом сиянии…
– Сейчас, я чувствую, должно совершиться нечто, – говорит Наташа Браун, и ее белокурая головка снова поворачивается в сторону двери.
Все вздрагивают. Нервы невольно напрягаются.
Так и есть… Тихие, едва уловимые шаги слышатся в коридоре. Кто-то словно подкрадывается в ночной тишине.
«Он!» – колотится сердце в груди Наташи.
Все ближе, все слышнее шаги… Девушки притихли и насторожились… Даже Баян не шутит. Даже Алеко, против своего обыкновения, не смеется над настроением подруг.
Кто-то идет… Крадется к «клубу»… Невольная жуть охватывает девушек. Руки, сцепленные пальцами, дрожат. А шаги все ближе и ближе… Сердца трепещут…
– Боже мой! – подавленно срывается у кого-то…
Все явственнее чудится, как кто-то притаился по ту сторону двери. Вот кто-то берется за дверную ручку…
Все бледнеют. Дыханье захватывает. Губы пересыхают. Пугливым ожиданием горят глаза. Вот-вот, кажется, отворится дверь, и войдет некто бесформенный, бестелесный, светлый, как облако, и жуткий, как мрак…
Напряжение достигло высшей точки.
Дверь скрипнула и распахнулась настежь…
И у всех девятерых одновременно вырвалось испуганное:
– Ах!..
Глава XII
Белая фигура стройной институтки с маской на лице перешагнула порог клуба. И в тот же миг жалобно прозвучал взволнованный высокий голосок:
– Зачем вы потушили огонь? Зачем сидите в темноте? Ах, как страшно!
– Лиза! Лизанька! Ты?
Черная маска скользит вниз, и появляется озаренное лунным светом встревоженное лицо Лизы Ивановой. Лиза смотрит на юных спириток большими испуганными глазами. Спиритки – на Лизу.
– Что за маскарад? Почему ты в маске? Что случилось? Да говори же, говори скорей!
Спиритический сеанс прерывается. Тревога нарастает. Теперь не до вызова духов, когда настоящая жизнь предъявляет свои права.
– Mesdames, я сейчас от Таиточки, Стеша приходила и просила зайти к сестренке. Глаша все время капризничает и блажит. Я боялась быть узнанной и надела маску. Так, думаю, не узнает Ханжа, если встретится невзначай. Слава Богу, никого не встретила. Но Таиточку я не смогла успокоить. Девочка плачет, капризничает весь вечер и все зовет «бабушку Нику». Ефим с ног сбился, трясется от страху. Того и гляди плач Таиточки привлечет внимание начальства.
– Меня она зовет, ты говоришь? – Ника быстро срывается со своего места.
– Да, да…
– В таком случае – бегу.
– Стой, стой! Надень мою маску на всякий случай.
– Да захвати мой платок. Давай я закутаю тебя хорошенько… Так. Теперь ты – таинственная фигура в черном, с маской на лице. Ни дать ни взять – героиня какого-нибудь старинного французского романа, – смеется Алеко.
При свете луны Ника действительно выглядит фантастически. В разрезах черной бархатной маски таинственно мерцают ее глаза. Темный платок наподобие плаща драпирует ее тоненькую фигурку. Длинная нижняя юбка темно-синего цвета, доходящая до пяток, делает ее выше ростом, стройнее.
– Прощай, прощай, и помни обо мне! – басит она, пародируя слова тени отца Гамлета из бессмертной шекспировской трагедии, и патетическим жестом поднимает руку: – До свидания, дети мои. Иду. Если Ханжа встретится, клянусь, испугается и ударится в бегство.
– Вне сомнения, ибо страшна ты сейчас, как смертный грех.
– Тем лучше для меня. Тем хуже для нее. Addio! [33 - Прощайте! (итал.)] Скрываюсь.
Ника давно исчезла, а восемь оставшихся в «клубе» девушек с присоединившейся к ним Лизой еще долго беседовали и строили предположения по поводу Глашиного беспокойства.
– И чего она капризничает, право. Все, кажется, у нее есть: и шубка, и белье, и платье, и конфеты, и в сберегательной кассе две с половиной сотни на ее имя лежат… – рассуждает Тамара.
– Боже, Тамара, как ты, однако, наивна, – волнуясь, возражает Золотая рыбка, – во-первых, Таиточка еще слишком мала, чтобы понять такую важную вещь, как деньги в сберегательной кассе, а во-вторых… К чему ей и шубка, и нарядное платье, когда она целыми днями сидит взаперти в своей сторожке.
– Неправда, она гуляет.
– Несчастная! Это называется гулять: постоять четверть часа на пороге мертвецкой при открытой двери на крыльцо…
– Ах! – и Шарадзе изо всей силы шлепает себя по лбу.
– Что такое? Что с тобой?
– Идея, mesdames, идея!
– Новая задача или шарада, конечно? – иронизирует Золотая рыбка.
– Да, если хотите, это – шарада, но такая шарада, которую не решит никто.
– А ты решила?
– Я решила.
– Двенадцать тебе с плюсом за это, – и Маша Лихачева посылает армянке воздушный поцелуй.
– Говори же, говори, Тамара! – звучат кругом заинтересованные голоса девушек.
– Вот в чем дело, mesdames. Ведь Скифки нет в институте.
– Нет, но это не шарада, а решенный вопрос.
– И не будет еще с неделю, по крайней мере.
– Да, почти целую неделю.
– А комната ее пуста.
– Разумеется.
– А Тайночке нашей ужасно надоела сторожка.
– Надоела, понятно.
– Так нет ведь Скифки в институте, – повторяет Шарадзе.
– Нет, ну и что ж из этого, наконец?
– Ну, так вот: можно же временно перевести Тайночку к Скифке, предварительно наказав нашей милочке ничего не трогать в комнате Скифки… Таиточке там у нее будет хорошо: и воздух другой, и постель мягкая, и простору больше. Да и мы больше времени уделять ей сможем, не рискуя попасться на глаза Ханже. Что, mesdam’очки, какова моя шарада? – и Тамара обвела подруг сияющими глазами.
– Она гениальна!
– Молодчина, Шарадзе!
– Умница, Тамарочка!
– Шарадзе, браво! Бис!
– Тер-Дуярова, придите в мои объятья, я вас расцелую! – комически приседает перед армянкой Золотая рыбка.
– Качать Шарадзе! Качать!
– Mesdam’очки, тише! Тише! – звучит низкий грудной голос Земфиры. – Вы так кричите, что на другом конце города слышно. Ведь наше сборище, прошу не забывать, не разрешено начальством.
Но ее никто не слушает. Тамару подхватывают на руки и качают. Ночные туфли валятся с ног армянки, она хочет их схватить, но Золотая рыбка предупреждает ее желание, подхватывает и со смехом, высоко держа над головой, потрясает ими, как трофеем победы, и мчится из «клуба» в дортуар. За ней, едва сдерживая хохот, шаркая туфлями и шелестя нижними юбками, летят остальные.
Едва достигнув порога умывальной, все сразу останавливаются у дверей. Зловещий, отчаянный, полный нечеловеческого ужаса крик несется откуда-то издали, со стороны нижнего коридора.
– Что это, mesdames? Что это?
– А-а-ах!.. – и со слабенькой Хризантемой делается истерический припадок.
– Убивают кого-то… – шепчет Шарадзе, и в черных глазах армянки разливается ужас.
– В дортуар, скорее в дортуар!
Вся маленькая толпа испуганных девушек, дрожа, ринулась в спальню. Там царит тот же ужас. Все проснулись. Испуганные девушки допытываются друг у друга:
– Кто это кричал так страшно?
– О, Господи, что случилось внизу?!
И все с замиранием сердца прислушиваются к далеким звукам. Но больше ничего особенного не слышно.
Капает в бассейн вода из крана. Институт спит. И выпускные, несколько успокоившись, мало-помалу укладываются по своим постелям. Вечер подходит к концу. Наступает ночь.
//-- * * * --//
А вот что в то же самое время происходило в нижнем коридоре.
Уже за чаем Заря Ратмирова обратила на себя всеобщее внимание рассеянным видом, задумчивостью и тревожным выражением глаз. Когда четыре ее одноклассницы, оставшиеся на рождественские каникулы в институте, поднялись в дортуар, Заря проскользнула мимо заговорившейся с кем-то Зои Львовны, дежурившей в этот день у второклассниц, и спустилась в нижний лазаретный коридор.
Сердце девочки тревожно билось. Вот уже несколько дней, как юная княжна не видела своего кумира – Нику Баян. Обычно ласковые глаза Ники при встречах, когда она, Заря, впивается взглядами в ее лицо на общей молитве или в зале, или в коридоре, отвечают ей холодно.
«Конечно, Ника Баян – талант и красавица, конечно, она “само очарование”, – придерживаясь институтского лексикона, говорит сама себе Заря, – но… но… ведь ласкова же она со всеми другими и больше всех с этой глупой белобрысой девчонкой, которая отняла у меня Никину любовь». Недаром же Заря следит за ними изо дня в день и видит, как почти ежедневно Ника прокрадывается в сторожку, где живет эта «белобрысая дрянь». Заря с ненавистью думает о Глаше. Не будь ее, Ника Баян не отдала бы этой девчонке весь свой досуг и продолжала бы в свободное время бывать с ней, княжной Зиновией Ратмировой («Зарей» она почему-то называла себя в раннем детстве, и с тех пор это имя так и осталось за ней).
Сегодня Заря решила подкараулить Нику на пути ее следования в сторожку и серьезно обо всем поговорить. О! Она больше не может молчать! Ника измучила ее своим невниманием и презрением. И за что? За что? Серо-синие глаза Зари сверкают в полумраке лестницы, куда она спешит для встречи с Никой. Целый день она издали следила за Баян, карауля каждый ее шаг, каждое движение. Но Ника как нарочно не выходила из классной. Значит, она решила после чая навестить эту противную Глашку!
Княжна Ратмирова спустилась с лестницы и повернула в сторону лазарета. Отсюда хорошо видно освещенное окно Ефима, и сам он – у стола, с газетой в руках. Слышен тихий, «блажной» плач Глаши и увещевания добряка-сторожа.
«Противная… Капризная… Скверная… Есть в ней что любить, нечего сказать!» – со злостью думает Заря, прислушиваясь к капризным всхлипываниям Глаши.
У дверей лазарета – выступ. Заря садится на него. Из окон круглой комнаты, сквозь ее стеклянную дверь светит месяц. Причудливые блики скользят по каменному полу и белым оштукатуренным стенам. И расстроенному воображению девочки кажется, что чья-то белая тень бродит по круглой комнате… Совсем некстати припоминается покойная Катя Софронова, два года назад лежавшая здесь, среди кадок с тропическими растениями, до отпевания… Как мертвенно бледно было юное личико усопшей… И как отчаянно рыдала тогда здесь, в этой комнате, осиротевшая мать…
Вот и ее мама будет так же горячо и исступленно плакать, если, не дай Бог, умрет она, Заря. Ведь они только двое на свете, два оставшихся отпрыска угасающего рода князей Ратмировых. Они очень бедны, несмотря на княжеский титул, живут на маленькую пенсию, доставшуюся им после смерти отца. И обе они такие тихие, молчаливые, «таинственные какие-то», и мама, и сама она, пятнадцатилетняя Зиновия. И вот эти-то молчаливость и «таинственность» и пленили, должно быть, капризную и требовательную, талантливую и избалованную всеми Нику. Пленили, но ненадолго. Теперь Ника Баян чуждается ее, не хочет дружить с Зарей, не хочет даже знать ее. При одной этой мысли горечь закипает в груди княжны, а слезы обжигают глаза.
«Отчего я такая несчастная, одинокая? – лепечет про себя Заря. – Нет, лучше уж умереть, как умерла Катя Софронова…» Ведь если она, Заря, умрет, ее тоже поставят здесь, в этой самой круглой комнате, среди зеленых латаний и мирт.
Теперь, когда Заря смотрит сквозь стеклянную дверь, ей кажется, что она видит облитый лунным светом гроб среди круглой белой комнаты, а на высоко взбитых подушках – восковое мертвое личико, свое или Катино, – разобрать она уже не может…
Видение это настолько явственно, что она начинает дрожать. Холодный пот выступает на ее лбу. Сердце замирает в груди. Дрожит хрупкое тельце…
«Не надо смотреть, не надо, а то Бог знает что еще почудится потом», – зажмуривая глаза, говорит сама себе Заря и быстро поворачивается спиной к окну. С облегченным вздохом раскрывает она глаза и… – о ужас! – видит: тонкая темная фигура с черной маской на лице стоит перед ней в зловещем и жутком молчании, как черный призрак смерти.
– А-а-а!.. – страшный, раздирающий душу крик ужаса и отчаяния вырывается из груди Зари, и она, вся похолодевшая и трепещущая, отступает к двери.
Этот самый крик и был услышан группой выпускных институток в верхнем дортуарном коридоре.
Он же потряс и все существо загадочной черной фигуры.
– Заря, вы? Успокойтесь, это я. Заря! Смотрите же это я, Баян, Ника Баян… Я снимаю маску.
Действительно, черная маска поднимается на лоб, и из-под нее выглядывает знакомое, дорогое Заре, лицо. Забыв все свои страхи, юная княжна бросается на грудь Ники и шепчет, задыхаясь от волнения:
– Ника, дорогая, милая, любимая… О, как вы меня испугали! Я давно вас жду. Я часто стерегу вас здесь, около сторожки… Я знаю, вы каждый вечер ходите сюда… Наконец-то, наконец-то дождалась я вас, милая Ника! – и Заря горячо обнимает первоклассницу.
Но руки Баян осторожно освобождаются от этих объятий, а от прелестного личика Ники веет холодом и презрением, когда она, отчеканивая каждое слово, говорит:
– Вы подсматривали за мной. Вы караулили меня. Вы, как сыщик, выслеживали меня, не давали мне ступить ни шагу… Вы не подумали о том, что могли подвести меня. И подведете, наверное, потому что надо быть глухим, чтобы не услышать вашего крика. И за это… За это… Я ненавижу вас! – безжалостно добавляет Баян, с негодованием глядя в глаза княжны.
– Ника! Ника! – в ужасе лепечет Заря.
– Да, да, ненавижу! – так же безжалостно продолжает Ника. – Потому что вы этим подводите не только меня, но и всех нас, а больше всего – ни в чем не повинных Ефима и Таиточку… Вы так закричали, что…
Ника не договаривает и быстро опускает маску на лицо.
– Так и есть, идет кто-то… Бегу… Это Ханжа!..
Увы! Отступление уже отрезано. Из-за колонны показывается пестрый турецкий капот, а затем и сама его обладательница, Юлия Павловна Гандурина.
– Кто вы такая? Это вы кричали? – повысив свой и без того пронзительный голос, вопрошает инспектриса.
Ника, не отвечая ни слова, быстрым прыжком вскакивает на первые ступени лестницы, минуя протянутую было к ней костлявую руку, и стрелой мчится наверх. Заря остается одна, испуганная и растерянная.
– Ага!.. Ратмирова!.. Что вы делаете тут одна, в темноте, и кто это сейчас был с вами? – госпожа Гандурина мелкими шажками спешит к растерявшейся воспитаннице.
Заря бледна, как полотно. Синие глаза сверкают отчаянием. Ах, сейчас ей все равно, что бы ни случилось. Пусть ее наказывают, пусть хоть исключают из института. Теперь для нее все потеряно, все пропало. Ника ее презирает… Ника не любит ее, называет сыщиком… Как тяжело! Как безумно тяжело! Она точно не видит искаженного гневом лица инспектрисы. Она не чувствует прикосновения костлявых пальцев, клещами впившихся в ее нежную руку. Она не слышит того, что говорит ей Гандурина:
– Кто это был сейчас с вами? Отвечайте, отвечайте тотчас же, или будет поздно, – в десятый раз гневно повторяет инспектриса.
Но Заря молчит. И лицо ее по-прежнему бледно.
– Ну же! Ответите вы мне? Я жду.
Костлявые руки изо всех сил трясут худенькие плечи воспитанницы. И от этой тряски Заря словно просыпается.
– Вы будете мне отвечать?
– Что? – чуть слышно срывается с губ Зари. Какая-то мысль проносится под ее рыжими кудрями, ее бледное лицо искажается судорогой, а дрожащие губы помимо воли произносят:
– Покойная Катя Софронова явилась мне сейчас.
– Что-о-о?
Руки Гандуриной бессильно скользят вдоль плеч Зари и повисают, как плети. С минуту она молчит, соображая, дерзость или наивность заключались в словах княжны. Но бледное, измученное личико и полные испуга и отчаяния глаза не оставляют сомнений в том, что девочка в эти минуты далека от шуток и дерзостей. И сердце инспектрисы неожиданно смягчается.
– Вы не должны были приходить сюда ночью, Ратмирова, – говорит она уже намного мягче. – Я знаю, что вы были очень дружны с покойной Катей, и вам приятно взглянуть хотя бы на то место, где находилась дорогая усопшая. Но, дитя мое, на все есть свое время. Ступайте сейчас к себе в дортуар и ложитесь в постель. Хотя теперь и рождественские каникулы, но бродить по ночам строго запрещается… Вот видите, вас напугали, а кто напугал, – не знаю. Я должна буду завтра же провести следствие, кто была эта фигура в маске. Во всяком случае, это не Катя. Грешно, мой друг, верить в привидения. Господь Бог милосердый так мудро создал мир, что мертвые не общаются с живыми. Пойдите же и хорошенько помолитесь, покайтесь в своих грехах, особенно в нарушении вами правил нашего прекрасного института. Помолитесь и покайтесь перед сном.
И долго еще нудный голос Юлии Павловны скрипел в ушах Зари, пока девушка не миновала бесчисленные ступени лестницы и не вошла к себе в дортуар.
Здесь она проворно разделась и, юркнув в холодную, остывшую постель, зарылась головой в подушки и только тут дала волю теснившимся в ее груди рыданиям.
Глава XIII
Как хороша и просторна эта большая светлая комната с огромным пушистым ковром, с картинами, развешанными по стенам, со всевозможными безделушками, расставленными на этажерках! А темно-красная оттоманка, покрытая ковром, как она удобна, чтобы вдоволь покувыркаться на ней под общий хохот всех бесчисленных «теть»!..
Когда под вечер «мама» Земфира и «папа» Алеко привели Глашу из сторожки в эту комнату, девочке показалось, что она попала в райские кущи. А когда «бабушка» Ника с помощью «тети» Маши Лихачевой и «дедушки» Шарадзе («Салаце» на языке Глаши) уложили девочку в мягкую чистенькую постель, Глаша даже заверещала от восторга.
Фрейлейн Брунс должна была приехать только через два дня. И уже четвертые сутки Глаша проводит здесь, в этой комнате, правда, под замком (ключ воспитанницы вытащили из кармана дортуарной Нюши, которая не считала нужным убирать комнату своей «дамы» во время ее отсутствия). Таким образом, Глаша находилась здесь в полной безопасности, и старик Ефим во время ее отсутствия мог вздохнуть свободнее и самым серьезным образом, без малейшей помехи предаться своей любимой политике. Он умышленно оставлял дверь своей сторожки открытой настежь, чтобы отмести любые подозрения со стороны начальства.
Обед и лакомства в эти дни доставлялись в Скифкину комнату, а не в сторожку, и Глаша блаженствовала здесь под призором очередной «тети» из выпускных.
Последние не оставляли ее одну ни на минуту. Благодаря каникулам они могли поочередно отдавать свое время общей «дочке». И «дочка» чувствовала себя здесь, как рыба в воде. Ее целыми днями занимали, развлекали, баловали, пичкали конфетами то одна воспитанница, то другая. И если бы не отсутствие прогулок на свежем воздухе (которые никак нельзя было устроить, так как чтобы проникнуть отсюда в сад, надо было бы вести девочку через весь институт), то малютке лучшего и желать было нельзя.
А время все катилось да катилось своим чередом. Кончались праздники, съезжались институтки. Обычные занятия и уроки вскоре снова должны были начаться – по раз и навсегда установленной программе…
//-- * * * --//
Пасмурным, туманным январским утром к зданию Н-ского института подъехали извозчичьи сани. Швейцар, еще одетый по-утреннему, без обычной своей красной ливреи, деловито вышел из подъезда и высадил закутанную в платки фигуру.
– Все ли у нас благополучно, Павел? – обратилась к нему с вопросом маленькая женщина.
– Все благополучно. Добро пожаловать, Августа Христиановна.
– А я, знаете ли, раньше срока вернулась из отпуска, Павел: сердце болело все время, думала, не нашалили бы как-нибудь мои проказницы. Просто места себе не могла найти, – говорила фрейлейн Брунс, освобождаясь при помощи швейцара от шубы и всех своих теплых платков.
Затем она прошла на лестницу, поднялась на третий этаж и остановилась перед дверью своей комнаты, находящейся по соседству с выпускным дортуаром, перед дверью, которую, к несчастью, выпускные в эту ночь забыли запереть…
– O, mein Gott! Was ist denn das? [34 - О Боже! Что это такое? (нем.)] – с ужасом вырвалось из груди немки, лишь только она перешагнула порог своего жилища.
В полутемной – благодаря спущенным шторам и промозглому туманному утру – комнате было не настолько темно, чтобы зоркие глаза фрейлейн Брунс не смогли рассмотреть того хаотического беспорядка, который царил в обычно аккуратной комнате немки. На полу, на креслах и на диване – повсюду валялись игрушки: разноцветные кубики, кукла с отбитым носом, плюшевый медведь, тройка лошадей, мячик, кое-что из игрушечного сервиза. Тут же были небрежно разбросаны и принадлежности детского туалета – какие-то юбочки, миниатюрные сапожки и чулочки. А на столе стоял небольшой аквариум с золотыми рыбками и юрко скользящими среди травы тритонами.
Но если бы дело ограничилось игрушками, сапожками и аквариумом, это было бы еще полбеды.
На свое несчастье, Августа Христиановна подошла к кровати, отдернула закрывавшую ее занавесь и отпрянула назад с криком неподдельного испуга. В ее постели, тщательно укрытая тигровым одеялом, спала маленькая белобрысая девочка.
Если бы гром небесный прогремел среди студеного январского утра над почтенной головой фрейлейн Брунс, она удивилась бы не больше, нежели этому безмятежно спящему в ее собственной постели ребенку.
Крик Скифки разбудил Глашу. Она раскрыла заспанные глазки, потерла их кулачками и села на постели.
– Кто ти тякая? – совершенно спокойным тоном обратилась она к очутившейся около нее незнакомой женщине с похожим на клюкву носом и чересчур румяными щеками.
Ах, эта девчонка еще осмеливается обращаться к ней тоном хозяйки!
Августа Христиановна буквально онемела от гнева. Она схватила Глашу за руку, вытащила ее из постели, поставила перед собой на коврик, но, захлебываясь от негодования, не смогла произнести ни слова.
Так она несколько минут простояла посреди своей комнаты.
Между тем распахнулась смежная с дортуаром дверь, и три десятка черненьких, белокурых и русых головок просунулись в нее.
– Скифка вернулась, mesdames! Все пропало! – полным отчаяния шепотом вырвалось у Тамары Тер-Дуяровой.
– Finita la comedia! [35 - Игра окончена! (итал.)] – сорвалось с губ смугленькой Алеко.
– Дорогая моя, это ужас, ужас! – готовая разразиться истерическим плачем, крикнула Зина Алферова.
– Мне дурно. Дайте капель, – простонала Валерьянка.
Самым бесцеремонным образом расталкивая подруг, Ника Баян бросилась к Глаше. И прежде чем кто-либо успел произнести хоть слово, подхватила ее на руки и кинулась в коридор.
Августа Христиановна, красная, как мак, негодующая и злая, бросилась вслед за ними. Но Золотая рыбка, осененная спасительной мыслью, ни на секунду не теряя самообладания, в два прыжка метнулась к столу, на котором красовался ее собственный, принесенный сюда накануне для развлечения Глаши аквариум, и, приподняв его над головой, изо всех сил швырнула на пол. Осколки стекла с дребезжащим звоном разлетелись по паркету. Золотые рыбки затрепетали. Два тритона кинулись по направлению к раскрытой настежь двери.
– Лида! Лида! Что ты сделала, безумная! – бросились к ней подруги.
– Она с ума сошла! Она сошла с ума! – кричала Шарадзе, от ужаса вытаращив глаза.
– Они умерли! Я их убила! – с рыданием вопила Тольская, опускаясь на колени подле погибающих рыбок.
– Ай! Ай! Тритон мне в сапог забрался! – кричала Маша Лихачева, в страхе вскакивая с ногами на диван.

– Ай! – пронзительно визжала Неточка Козельская, а за ней и все остальные.
– Успокойтесь, mesdames, тритон не змея, он вас не ужалит!.. – надрывалась Алеко.
– Was ist denn das?! O, mein Gott! [36 - Да что же это такое? О Боже! (нем.)] – в ужасе простонала Августа Христиановна, застывшая на пороге в позе беспомощного отчаяния.
Только этого и надо было Золотой рыбке: необходимо было во что бы то ни стало помешать преследованию и переключить внимание Скифки на что-нибудь другое. И ради этого девушка, не задумываясь, пожертвовала своим сокровищем.
– Лида! Тольская! Что ты наделала!
– Спасайте скорее хотя бы рыбок, несите стакан с водой! – командовала Маша Лихачева с высоты кресла, на ручку которого она забралась, опасаясь тритонов.
– Но кто же, наконец, мне ответит, что это за ребенок спал здесь? – теряя последнее терпение, взывала Августа Христиановна. – Мари Веселовская, не пожелаешь ли ты мне объяснить, что здесь происходит? Спрашиваю тебя как самую благонадежную воспитанницу… Слышишь? – и грозное лицо обратилось к тихой Земфире.
Мари, обычно бледная, а теперь с яркими пятнами румянца на щеках, выступила вперед.
– Не смей говорить ни слова! – вынырнув вдруг из толпы подруг, с угрозой бросила ей Алеко.
– Что такое? Бунт? Заговор? Единица за поведение! Чернова, да как ты смеешь! – дрожа от гнева, накинулась на нее Августа Христиановна.
Мари с негодованием взглянула на подругу.
– Что ты! Что ты! Как ты могла подумать, что я могу обмолвиться хотя бы единым словом, – гордо отвечала она.
– Ага! И ты заодно с ними! Лучшая ученица – и тоже бунтовать! – зловеще продолжала немка.
– Дорогая моя, успокойтесь, дорогая моя… – в полном замешательстве Зина Алферова кинулась в объятия Скифки.
– Прочь! Какая я тебе «дорогая»? Ты забылась! Молчать!
– Не кричите на нас. Мы не маленькие, мы не «седьмушки», – раздался за спиной фрейлейн Брунс спокойный голос.
Августа Христиановна быстро поворачивается назад. Перед ней Ника Баян – улыбающаяся, уравновешенная, как будто ничего не случилось. Немка до того растерялась, что на несколько мгновений осталась стоять с широко раскрытым ртом и вытаращенными от глубокого изумления глазами. Ведь не прошло пяти минут, как эта самая Баян уносила отсюда белобрысую девчонку, а сейчас она, как ни в чем не бывало, снова здесь. Положительно дьявольское наваждение какое-то, да и только. Прошло, по крайней мере, добрых две минуты, пока Брунс вновь обрела утраченную было способность говорить. Едва не задохнувшись, то краснея, то бледнея, она наконец выдавливает из себя:
– Откуда этот ребенок? И почему она лежала в моей постели? Ты должна мне ответить, Баян!
Услышав последнюю фразу, Ника делает самое невинное лицо.
– Ах, Боже мой, простите, ради Бога, фрейлейн… – говорит она с ангельской улыбкой, – мы очень виноваты перед вами. Вы не узнали эту девочку? Как странно. А между тем вы ее уже видели. Это – княжна Таита Ульская, моя кузина. Вчера был последний вечер рождественских каникул, и ее привели ко мне в гости. Привела нянюшка. Ей сделалось дурно, то есть нянюшке, конечно, а не Таите. Мы отправили ее в больницу, а девочку оставили до утра у нас. Мы, разумеется, не посмели бы сделать этого без вашего разрешения, но Таита буквально засыпала у нас на руках, и мы уложили ее у вас. Кто же знал, что вы вернетесь сегодня. Мы извиняемся, фрейлейн, перед вами, а после уроков пойдем извиниться и перед самой maman за то, что не попросили у нее разрешения оставить девочку на ночь.
Голос Ники звучит так убедительно, так кротко, что не поверить ей нельзя. И прелестные глазки с такой нежностью и покорностью смотрят на взволнованное лицо Августы Христиановны, что та невольно мало-помалу успокаивается, приходит в себя. Особенно поражает Скифку то, что эта «отчаянная» девчонка не хотела делать из их поступка секрета и даже намеревалась довести его до сведения самой генеральши. И это последнее обстоятельство сразу примиряет фрейлейн Брунс с ее проказницами.
– Куда же ты девала твою… Твою… кузину? – все еще не сдаваясь, сурово спрашивает немка.
– Она у Зои Львовны Калининой. Я отнесла ее туда и попросила приютить на время, пока за ней не пришлют из дома.
– Ах, ах… Но зачем же туда, когда моя комната… – совсем уже растерянно и смущенно лепечет Брунс.
– Но, фрейлейн… Вы же так приняли девочку, что мы не решились… – совсем уже покорно, самым невинным тоном произносит Ника. – Разрешите только собрать ее вещи и игрушки. Можно?
– И поймать тритонов… – слышится другой робкий голос.
– И убрать осколки разбитого в суете аквариума… – звенит третий.
Фрейлейн Брунс так подавлена всем произошедшим, что не вдается в подробности Никиной истории, которая на ка ж дом шаг у грешит против истины и здравого смысла. Почему, например, среди вещей девочки нет теплого верхнего платья? Отчего здесь разбросана такая масса игрушек, как будто малышка не случайно попала сюда, а гостит уже давно? И почему, наконец, родители или родственники этой таинственной маленькой княжны, у которой, кстати сказать, вид и внешность далеко не княжеские, – не прислали за ней с вечера, а оставили ночевать в чужом месте, среди чужих людей? Ведь должны же были институтки сообщить им, что нянька заболела и ребенок остался здесь.
Но все эти мысли приходят в голову Августы Христиановны много позднее, когда уже в ее комнате водворен порядок, следы гибели аквариума затерты, а два тритона и золотые рыбки торжественно водворены в банку с водой.
Но воспитанницы уже не могут быть свидетельницами запоздалых мучительных сомнений фрейлейн. Они спешно одеваются в дортуаре в ожидании утреннего звонка.
Глава XIV
Прошли Рождество, Новый Год, Крещение. Прошло веселое каникулярное время, и монотонная институтская жизнь снова вступила в свои права, как река, вернувшаяся после половодья в свое обычное русло.
Стоял один из будничных учебных дней. Только что закончилась большая послеобеденная перемена. Воспитанницы вернулись с прогулки. У выпускных по расписанию значился урок физики. Симпатичный, немолодой, с заметно седеющими висками инспектор классов, он же и преподаватель физики и естествознания Александр Александрович Гродецкий, пользовался общею любовью и уважением всего учебного заведения. Справедливый, гуманный, отечески заботящийся о вверенных ему воспитанницах, он, вместе с генеральшей Вайновской, тратил все свои силы, все свое здоровье и энергию на высокое дело воспитания многих поколений институток. Его прямые, честные, открытые глаза, его задушевный голос, его умение заинтересовывать слушателей на своих лекциях невольно привлекали к нему все молодые сердца.
Сегодня Гродецкий должен был объяснить воспитанницам устройство электрической машины. Выпускные уже давно ожидали его. В физическом кабинете, небольшой круглой комнате, находившейся напротив церковной лестницы, каждое кресло, каждый уголок были тщательно надушены. Об этом позаботилась Зина Алферова, выменявшая у Маши Лихачевой целую банку духов за семь порций сладкого, от которого стоически отказывалась целую неделю. На кафедру она положила кусок мела, завернутый в надушенную же папиросную бумажку розового цвета и перевязанный розовой ленточкой с бантом.
Когда Александр Александрович вошел в физический кабинет, выпускные поднялись со своих мест и, дружно, как один человек, присели в реверансе.
– Сегодня наша тема – электрическая машина, не правда ли?.. – произнес инспектор со своей обворожительной улыбкой.
И хор воспитанниц поспешил ответить:
– Да.
«Какой чудный человек этот Гродецкий!» – мысленно шептала Зина Алферова, не сводя с инспектора глаз. Она, как заведующая физическим кабинетом, имела возможность чаще и больше остальных встречаться с Гродецким. Сегодня же девушка решила привести в исполнение то, что было задумано ею уже больше месяца назад. Зина горела желанием получить что-нибудь на память от любимого учителя. Ей было мало того, что Гродецкий поставил ее хозяйкой над всеми этими приборами, колбочками, банками, машинными деталями – над всей физической комнатой, куда она, в отличие от прочих, имела доступ в любое время. Она решила, вооружившись ножницами, отрезать пуговицу от инспекторского вицмундира. Для этой пуговицы была уже приготовлена прехорошенькая коробочка, которую она выменяла на две порции сладкого у «тряпичницы» Лизы Ивановой. В коробочке лежала розовая, сильно надушенная ватка, точно приготовленная для какой-нибудь драгоценной вещи. Оставалось только добыть саму пуговицу. И с этой целью Зина приблизилась к Александру Александровичу, когда он, стоя у машины, пытался привести ее в движение, и протянула вперед вооруженную ножницами дрожащую руку.
Класс, оповещенный заранее о плане ее действий, замер в ожидании.
– Итак, mesdames, вы видите всю несложность устройства механизма подобной машины, где главной движущей силой является… Ах, что это такое?
Красивый, сочный голос Гродецкого оборвался на полуфразе. Он почувствовал, как кто-то дергает его за фалду вицмундира. Гродецкий обернулся.
– Госпожа Алферова, что с вами? Что с вами, госпожа Алферова?
Бедная Зина! Едва ли когда-нибудь чье-либо лицо так краснело, как лицо Алферовой в эту минуту. Слезы смущения были готовы брызнуть у нее из глаз, в то время как рот кривился в жалкой улыбке, больше похожей на гримасу. В протянутой к учителю руке она, совершенно растерянная, держала пуговицу.
– Вот… только… это… Я взяла на память… Только это… Простите меня… – пролепетала Зина с лицом, напоминавшим в эту минуту спелый помидор.
– Воля ваша, ничего не понимаю… Ради Бога, объясните, mesdames? – обводя растерянным взглядом свою аудиторию, спросил Гродецкий.
Легкий шепот пронесся по физическому кабинету.
– Она, Александр Александрович, хотела иметь от вас на память что-нибудь, – раздался голос Тамары Тер-Дуяровой.
– А?!
Обычно бледное лицо Гродецкого покрылось легким румянцем.
– Так вот оно что! Я очень польщен вашим вниманием, госпожа Алферова, но… но… Зачем же такое странное, своеобразное выражение симпатии? – произнес он, обращаясь к совершенно сконфуженной Зине. – Я человек небогатый, живу исключительно на жалованье, и часто заказывать себе новые фраки не могу. А вы, отрезая пуговицу, могли испортить и сам фрак, неумышленно, второпях, конечно. Во всяком случае, вы напрасно поторопились, – поспешил он добавить при виде несчастного лица Зины, – я уже давно имел в виду поднести вам маленький сюрприз на память в виде электрического фонарика в брелоке – в благодарность за образцовое содержание физического кабинета и за ваши заботы о нем. Фонарик, к сожалению, еще не готов, и я буду иметь честь принести его вам, как только он будет мне доставлен. А что касается отрезанной пуговицы, то я просил бы вас вернуть ее мне, чтобы я мог пришить ее на место.
Малиновая от стыда, Зина вынуждена была исполнить желание Гродецкого. Ей самым искренним образом хотелось провалиться сквозь землю. А среди воспитанниц уже проносился чуть слышный шепот:
– Счастливица! Счастливица! От самого Александра Александровича получишь «память»! И везет же этой Зинке!
Но сама Зина, смущенная всем произошедшим, менее всего предвкушала удовольствие от будущего подарка. Все еще пунцовая от смущения, она низко присела перед инспектором и, пролепетав в забывчивости:
– Дорогая моя… Мерси… Большое вам спасибо… – под взрыв неудержимого смеха нырнула в задние ряды аудитории.
Покачивая головой и улыбаясь, Александр Александрович Гродецкий возобновил урок. Ни он, ни его слушательницы не подозревали о новом сюрпризе, который готовила им всем в конце этого же урока неумолимая проказница-судьба.
//-- * * * --//
– Итак, mesdames, мы видим из всего вышеизложенного и подтвержденного наглядным опытом, произведенным на ваших глазах с электрической машиной, что силы природы, казалось бы, такие непонятные на первый взгляд, имеют строгое научное объяснение. Если какое-либо из явлений приро…
Гродецкий не договорил фразы, умолк на полуслове и устремил удивленные глаза на дверь. Взоры всех присутствовавших на уроке воспитанниц обратились в том же направлении, и тихое «Ах»! пронеслось по физическому кабинету. Даже Не точка Козельская, мирно дремавшая в своем уголке, широко раскрыла свои сонные глаза и проронила тихий возглас удивления.
– Таита! Тайночка! Тайна!.. – пронесся испуганный шепот.
Действительно, это была она. Маленькая белобрысая девочка, как ни в чем не бывало, распахнула своей слабой ручонкой дверь физического кабинета и, остановившись на пороге, запихав одну руку в рот и протягивая вперед другую с каким-то темным замусленным кусочком съестного, произнесла:
– А мне пляник дедуська Ефим дал нынче. А у вас нет пляничка?
– Откуда ты, прелестное дитя? – Александр Александрович, изумленно глядя на странную посетительницу, невольно продекламировал стих из пушкинской «Русалки».

Но «прелестное дитя» и не думало удостоить его ответом. Проворные лукавые глазенки Глаши быстро обежали ряды воспитанниц, и она весело вскрикнула, остановив их на хорошо знакомом лице:
– Бабуська Ника, я хоцу к тебе! – и бросилась через всю комнату к своей любимице.
Со смущенными и сконфуженными лицами сидели воспитанницы, виновато глядя на любимого наставника. Если бы это случилось в присутствии классной дамы, они, не задумываясь, наплели бы целую историю по поводу злополучной и вездесущей «княжны Таиты», волей судеб случайно снова попавшей под институтскую кровлю. Но лгать Гродецкому ни у кого не было охоты: его слишком любили и уважали. И вот, словно по общему уговору, смуглая, стройная девушка с самым решительным видом поднялась с места.
– Александр Александрович, – прозвучал бархатный голос Алеко, и цыганские глаза Шуры Черновой серьезно и торжественно взглянули прямо в глаза инспектора, – верите ли вы нам, что мы, ваши воспитанницы, не сделали и не сделаем ничего бесчестного, подлого и дурного?
И она замолкла в ожидании ответа.
Гродецкий в одно мгновение оглядел присутствующих. Вот они, все эти милые, доверчиво обращенные к нему личики. Все эти черные, серые, голубые, ясные, совсем еще детские глаза. Разве можно усомниться в честности и правдивости этих открытых взоров? И, не колеблясь ни минуты, он ответил:
– Разумеется, я вам верю.
– Тогда… Тогда доверяйте нам до конца и не спрашивайте ничего ни об этой девочке, ни о ее неожиданном появлении. Мы не можем пока сказать правду, а солгать вам у нас не повернется язык. Придет время, и мы вам все расскажем… А пока мы просим вас просто умолчать обо всем, что здесь сейчас произошло.
Что-то настолько искреннее и убедительное прозвучало в голосе девушки, и так честно, прямо и открыто еще раз взглянули на Гродецкого ее большие цыганские глаза, что инспектор помолчал минуту, а потом снова обвел всю свою аудиторию внимательным взором и громко произнес:
– Я верю вам на слово, верю тому, что нет ничего предосудительного, неблагородного в вашем секрете, и обещаю молчать. Верю вам, что, когда придет время, вы самым чистосердечным образом расскажете мне обо всем. Вы даете мне это слово за всех госпожа Чернова? Да?
– Даю – за всех… – не колеблясь ни минуты, произнесла Шура.
Вздох облегчения одновременно вырвался у всех тридцати пяти девушек.
Предварительно испросив у Гродецкого разрешение увести Глашу, Ника Баян провела ее вниз. Там, в сторожке, она долго давала испуганному Ефиму подробные инструкции по поводу более тщательного присмотра за Глашей.
– Нельзя оставлять дверь открытой… Она опять убежит… Попадется еще на глаза начальству. Ах, Ефим, следите за ней хорошенько! Ведь так и до греха недалеко.
Ефим, который с головой ушел в последние политические новости, описываемые в газетах, сердито накинулся на Глашу.
– Ах, баловница! Ах, бесстыдница! В могилу ты меня свести хочешь! Воля ваша, барышня, придумайте, куда ее убрать. С каждым днем с ней все труднее и труднее делается. Сил моих больше нет…
– Хорошо, я подумаю, – кивнула Ника и, строго наказав Глаше не покидать больше сторожки, вернулась в физический кабинет.
Глава XV
Пролетела веселая Масленица, хотя на этот раз и без особых новых впечатлений. Съездили всем классом в оперу на «Жизнь за Царя». Долгие дни бредили Сусаниным. Восторгались Ваней. Эля Федорова несколько сотен раз затягивала, немилосердно фальшивя при этом, песню Вани «Лучинушка».
Но каждый раз на нее махали руками и шикали, заставляя молчать. Еще слишком сильно было впечатление, слишком ярки образы первоклассных исполнителей, чтобы подражание, будь оно даже безукоризненное, не казалось кощунством, а тем более – фальшивое пение Эли.
Как-то раз выпускных повели на прогулку. Одетые в темно-синие ватные пальтишки казенного типа, с безобразными шапочками на головах, институтки в этом уборе подурнели и, казалось, стали лет на пять старше. Даже хорошенькая Баян и красавица Неточка выглядели ужасно. Но, несмотря на это, прохожая публика очень охотно любовалась разрумянившимися на морозе личиками и ярко поблескивающими юными глазками. Сбоку, с видом всевидящего Аргуса, шествовала Скифка, зорко поглядывая по сторонам, хотя старалась казаться непричастной к процессии.
На перекрестке столкнулись с группой кадетиков. Румяный толстощекий мальчуган уставился на Нику.
– Помилуй Бог, да ведь это Никушка!
– Вовка!
И Ника Баян кинулась навстречу младшему брату.
– Приходи в воскресенье на прием, – оживленно шептала она, пользуясь минутным невниманием Августы Христиановны.
– Всенепременнейше. Даю мое суворовское слово честного солдата, и ты поклонись за это от меня кому-нибудь.
– Знаю, знаю, Золотой Рыбке, – хохотала Ника.
– Ну, понятно, ей. Помилуй Бог, угадала. Она этакая славная.
– Баян, как ты смеешь разговаривать с проходящими мужчинами? – словно из-под земли выросла перед ней Скифка.
– Это совсем не мужчины, фрейлейн, а мой брат Володя, – оправдывалась девушка, в то время как карие глазки все еще горели радостью встречи с любимым братом.
– Это неприлично. А это кто? Зачем он так смотрит на тебя, Чернова? – накинулась Августа Христиановна на черненькую Алеко, имевшую несчастье привлечь на себя взоры высокого статного кадета с насмешливыми задорными глазами и подвижным лицом.
– Я-то чем виновата, скажите, пожалуйста. У него надо спросить, – сердито ответила Шура.
– Зачем вы смотрите так… Так нагло… на воспитанниц? – тут же накинулась Скифка на юношу.
– А разве нельзя? – насмешливо прищурившись, осведомился он.
– Нельзя. Это дерзость. Вы не имеете права так смотреть.
– А вы бы им на головы шляпные картонки надели, тогда уж наверняка никто бы не смотрел… – ответил кадет.
– Пффырк! – не выдержали и разразились смехом воспитанницы.
– Ха-ха-ха! – вторили им кадеты, быстро удаляясь по тротуару.
– Я так не оставлю. Я буду жаловаться. Я знаю, какого вы корпуса, и с вашим директором лично знакома, – волновалась Августа Христиановна.
– На доброе здоровье, – донесся уже издали насмешливый голос.
– Вы будете наказаны, и Баян, и Чернова, и все.
– Вот тебе раз! Мы-то в чем же виноваты? – послышались протестующие голоса.
– Still! [37 - Тихо! (нем.)] – сердито воскликнула немка.
– Ну, уж это не штиль, а целая буря.
– Тер-Дуярова, что ты там ворчишь?
– Погода говорю, хорошая, солнце греет…
– Будет вам погода и солнце, когда вернемся домой!
– Сегодня Прощеное воскресенье. Сегодня нельзя сердиться… – грустным тоном говорит Капочка, не глядя на фрейлейн Брунс.
– Капа, Капа! – шепчет ей Ника Баян, когда все понемногу успокаивается и входит в норму. – Как же мы будем с исповедью-то? Ведь про Тайну батюшке непременно сказать надо…
– Разумеется. Грех и ересь скрывать что бы то ни было от отца духовного.
– Так что мы, должны сказать?
– Конечно, конечно. Ведь мы лгали, укрывали от начальства.
– Гм… Знаешь, Капочка, собственно говоря, ведь…
– Тише, тише, фрейлейн Брунс близко.
Скифка действительно уже тут. И как она умудрилась так незаметно подкрасться к юным собеседницам? Идет рядом и подозрительно смотрит на девушек. Она давно уже прислушивается и приглядывается ко всему, что происходит в классе. И ее подозрительность находит обильную пищу. Она подозревает, догадывается, что вверенные ее попечениям воспитанницы скрывают от нее нечто «весьма важное» и скорее всего «преступное». Часто ее ухо улавливает странное шушуканье, повторяемые слова «Тайна», «Таита»… Какие-то записочки то и дело циркулируют по классу и мгновенно исчезают при ее приближении. Одну из таких записочек, которую она, Августа Христиановна, потребовала ей показать, прямо у нее на глазах бесследно уничтожила Тольская, эта отвратительная «отпетая» девчонка. Кроме того, все эти исчезновения из класса то одной, то другой воспитанницы что-нибудь да значат. Ничего еще, если это – какая-нибудь простая детская шалость, шутка… Ну а если что-то более серьезное, если это – Боже упаси! – какой-нибудь заговор? А кто же поручится, что это не так? От этих девушек всего можно ожидать… Нет, нет, надо удвоить внимание, раскрыть все эти шашни и довести все до сведения начальства. Так оставлять нельзя!
И, приняв такое решение, Скифка воз вращается в институт. На душе у нее буря. А воспитанницы, как нарочно, находятся нынче в каком-то приподнятом настроении.
– Mesdames, мне необходимо поговорить с классом, – шепчет Ника Баян, оборачиваясь спиной к Скифке и делая значительные глаза в ту минуту, когда вернувшиеся с прогулки институтки занимают свои обычные места.
И вот девушка придумывает способ «выкурить» из класса Августу Христиановну. Она подходит к кафедре и с самым невинным выражением на ангельском личике обращается к немке:
– Фрейлейн Брунс, вы давно в институте служите?
– О, давно, очень давно, – ничего не подозревая, отвечает наставница.
– Но вы ведь были совсем молодая, когда поступили сюда?
– О, да, молодая, конечно.
– И очень хорошенькая? Очень, очень хорошенькая, должно быть, фрейлейн… – не то вопросительно, не то утвердительно продолжает плутовка.
– То есть?..
Лицо немки вспыхивает. Кто хорошо знает Августу Христиановну, тот понимает, что лучшего «плана действий» Ника вы брать не могла. Никогда не существовавшая красота – один из «пунктиков» фрейлейн. Она часто любит распространяться о том, какой у нее в молодости был ослепительный цвет лица, какие красивые были волосы и зубы. И после таких разговоров обыкновенно фрейлейн Брунс впадала в меланхолическую задумчивость и шла в свою комнату, где долго сидела, разбирая пачки писем, какие-то выцветшие лоскутки бумаги, какие-то засохшие, перевязанные тоненькими ленточками цветы. Или просиживала чуть ли не целый час перед зеркалом, разглядывая отражение своего багрового лица с малиновым носом.
И сейчас, лишь только разговор коснулся милого ее сердцу далекого прошлого, Скифка стремительно поднялась с места и «испарилась, как дым», как говорится на своеобразном языке институток.
– Ура! – закричала Ника, подбрасывая к самому потолку толстый том учебника педагогики. – Ура! Теперь ко мне, mesdames, и как можно скорее!
Ключ, впопыхах оставленный немкой, стучит по кафедре. Воспитанницы, как птицы, слетаются на этот призывной звук из всех углов класса и окружают Нику.
Торопясь, волнуясь и захлебываясь, девушка спешит излить то, чем болела ее душа все последние дни.
– Дети мои, дальше так продолжаться не может… – взволнованно говорит она. – Скифка далеко не так глупа, как это кажется. Она догадывается о Тайне, если уже не догадалась вполне. И неминуемая беда грозит всем нам, а Ефиму особенно. Поэтому, пока еще не поздно, надо ее предотвратить. Я так много думала над этим вопросом, что, кажется, мои мозги лопнут и сердце порвется на мелкие куски. Положение ужасное, но, во всяком случае, не безвыходное. И вот что я наконец придумала. Написать обо всем и чистосердечно покаяться во всей этой истории барону Гольдеру. Ведь наш попечитель и почетный опекун – человек удивительный. Это – рыцарь без страха и упрека. Это – положительно ангел во фраке…
– Баян, как ты можешь так кощунствовать! – возмущается Капа Малиновская, прерывая речь девушки.
– Ах, Боже мой, отстань. До подбора ли выражений мне сейчас, неужели сама не понимаешь! – быстро отвечает Ника и с жаром продолжает:
– Мы должны ему написать письмо, откровенное, хорошее письмо и покаяться во всем. Так и так: спасите девочку, увезите отсюда, поместите в какую-нибудь хорошую, надежную семью. А мы будем платить за нее… Содержать нашу «дочку». Каждая по выходе из института будет посылать Таиточке по скольку сможет. Потом поместим ее в учебное заведение. Двести рублей у нее уже лежат на сберегательной книжке, наберем еще…
– Да! Да!.. – подхватывают горячие голоса. – Наберем еще! Будем платить… Заботиться о ней…
– А потом, по выходе ее из пансиона, соберем ей приданое и выдадим замуж! – неожиданно заключает Тамара.
– И детей ее будем крестить, mesdames!
– И замуж их выдавать!
– Ха-ха-ха! Да нас тогда и на свете уже не будет! – хохочет Алеко, – ведь это третье поколение, разве одна Валерьянка еще будет жить – она так пропитана своими лекарствами, что ее и смерть не возьмет.
– Остроумно, нечего сказать, – обижается Валя.
– Mesdames, мы отклоняемся от цели. Надо составить письмо.
– Да, да, скорее, как можно скорее.
Три десятка юных головок, движимых самыми благородными намерениями, склоняются над партой Ники, за которой сама она, прикусив нижнюю губу, тщательно выводит своим ровным, мелким, словно бисер, почерком:
«Ваше Высокопревосходительство, барон Павел Павлович…»
Далее следует текст письма.
Проходит целый час, пока, наконец, оно готово, написано и вложено в конверт. Решено в следующий же приемный день передать письмо Сереже Баяну, который лично отвезет его попечителю.
И, несколько успокоенные, институтки расходятся по своим местам.
//-- * * * --//
«Биб-бом! Бим-бом»! – по-великопостному стонет церковный колокол ближайшего городского собора; ему звонко вторят другие далекие колокола.
По коридорам, особенно нижнему, разносится запах жареной картошки, постного масла и кислой капусты. Весь пост едят постное. Говеют выпускные только на последней неделе, но учатся в пост меньше обычного, в основном повторяют пройденное раньше, составляют конспекты и программы для предстоящих экзаменов. Сами учителя в последнее время как будто менее строго относятся к ответам воспитанниц. На шестой, Вербной неделе у выпускных заканчиваются лекции. Пасха нынче поздняя, и сейчас же после праздников начнутся выпускные испытания, те самые жуткие выпускные экзамены, которые оставят неизгладимый след в институтском аттестате. В Вербную пятницу учителя даже и не спрашивают уроков. Кое-кто из них произносит речь на прощание. И все они советуют как можно лучше готовиться к предстоящим экзаменам.
Веселый, полный жизни и юмора француз был очень изумлен, когда перед ним на его последнем уроке неожиданно предстала взволнованная Золотая рыбка:
– Pardon, monsieur [38 - Извините, сударь (франц.).], через неделю я иду на исповедь и до тех пор вас больше не увижу, а я так виновата перед вами, – звенит хрустальный голосок Лиды, а нежные щеки девушки рдеют румянцем.
– Виноваты? В чем же, дитя мое? – удивляется француз, и лицо его с рыжими бачками и карие, тоже как будто рыжие, глаза смеются.
– Да, да, виновата. Вы мне поставили единицу, а я… я… – задыхаясь, пролепетала Золотая рыбка – взяла и выбранила вас вслед.
– О! – восклицает француз с патетическим жестом и теми же смеющимися глазами. – О, что за ужас! Но как же, скажите, как же вы выбранили меня?
Золотая рыбка молчит в неописуемом волнении.
– Не могу я сказать, как назвала вас, ни за что.
Действительно, язык у нее не поворачивается произнести то слово, которым она заочно наградила веселого француза.
– Лукавый попутал… – произносит она по-русски.
– Qui? Qui? Люкав? Mais qu’est ce que c’est? [39 - Как? Как?.. Но что это такое? (франц.)] – уже в голос хохочет француз.
Учителя словесности после урока ловят в коридоре.
– Простите нас. Мы часто вас изводили, не готовили уроков, – выступая вперед, говорит за всех Мари Веселовская.
– Благодарю вас, – вместо обычного «Бог простит» смущенно роняет Осколкин.
Давясь от смеха, воспитанницы несутся обратно в класс.
А в среду вечером идут просить прощения у высшего начальства. Генеральша целует все эти милые, немного сконфуженные личики своих «больших девочек». Она растрогана. Она любит их всех, знает все недостатки и достоинства каждой из этих бесконечно близких ее сердцу девушек. Недаром же на протяжении семи с лишком лет следила она за ростом этих живых цветов, таких юных и нежных.
От maman идут к инспектрисе.
– Бог простит, дети, – вместо ожидаемых воспитанницами нравоучений совсем просто говорит она.
Поднимаются в комнату Скифки.
– Фрейлейн Брунс, простите нас. Мы так виноваты перед вами, – искренне срывается с уст «представительницы», Мари Веселовской.
Немка растрогана не менее начальницы. Малиновое лицо принимает багровый оттенок. В глазах закипают слезы. Редко когда с ней говорят так ласково.
Она кивает головой, не в силах произнести ни слова.
Вдруг струя знакомого, нестерпимо сладкого аромата доносится до ее ноздрей, и Маша Лихачева, вместе с ее неизбежным «шипром», протискивается вперед. Ее тщательно завитые кудельки теперь развились и беспорядочными космами падают на лицо. Всегда кокетливо причесанная, девушка сейчас менее всего думает о своей внешности. Она заметно взволнована.
– Фрейлейн Брунс, голубушка, ангел… – говорит она, захлебываясь в своих чувствах, – я прошу вас отдельно меня простить. Я так виновата перед вами, бесконечно виновата. Вы помните, я как-то спросила вас, чем кончается знаменитая повесть Гоголя «Тарас Бульба»?
– Да… да… Помню… – ничего не понимая, отвечает немка.
– А вы мне еще ответили тогда: «Тем, что Тарас женился на Бульбе».
– Ну, так что же? – продолжает недоумевать Скифка.
– А я еще поправила вас и сказала, что Бульба женился на Тарасе… А это все ложь: никто не женился, ни Бульба на Тарасе, ни Тарас на Бульбе. Тарас Бульба – это одно лицо. Понимаете? Вы русской литературы не можете знать, вы не здешняя, вы – саксонка. А я смеялась над вами. Простите же меня. Я иду нынче на исповедь и прошу вашего прощения.
– Я прощаю… Прощаю… И Бог простит, только не делай завивки, – говорит Августа Христиановна, ласково проводя рукой по всклокоченной Машиной головке.
В другой раз выпускные расхохотались бы над этим несвоевременным и несообразным ответом, но сейчас, примиренные и успокоенные, они дружно выходят из комнаты немки и под предводительством m-lle Оль направляются в церковь.
Церковь вся тонет в полумраке. Лампадами освещены лишь некоторые образа.
Институтки с молитвенниками в руках опускаются на колени, и покорно ждут очереди на исповедь. На них смотрят строгие и суровые очи угодников, кроткие – Спасителя, благие – его божественной матери. И мнится им, что неведомый, таинственный и прекрасный Бог незримо проходит по рядам девушек и осеняет рукой своей каждую склоненную над молитвенником головку…
– Каяться надо… Каяться, плакать, земные поклоны до холодного пота отбивать и молиться… Все надо священнику поведать, все без утайки о Тайночке нашей. А то за грех и ересь покарает Господь. Недаром же Он, благий и грозный, наказует нас ныне.
Это говорит Капочка Малиновская. В полутьме церкви ярко сверкают ее глаза. На бледном лице вспыхивают пятна румянца. Капочка не зря напоминает подругам о наказании свыше. Как наказание Божие восприняли девушки случившееся с ними неприятное событие.
Письмо к почетному опекуну барону Гольдеру было послано с Сергеем Баяном.
Но барона не оказалось дома, он уехал за границу и не обещал вернуться до весны. Сергей Баян оставил письмо институток у лакея и поспешил с этой вестью к сестре.
Выпускные взволновались. Отсутствие почетного опекуна уничтожало последнюю возможность предотвратить назревавшую катастрофу. Присутствие Глаши в институтских стенах с каждым днем становилось все опаснее.
Об этом и думает сейчас Ника. Тревожны ее глаза, неспокойно лицо. Вдруг чьи-то тонкие руки обвивают ее шею, чьи-то исступленные поцелуи сыплются на щеки, глаза и лоб.
– Ника, Ника, простите меня, помиримся, дорогая! Неужели вы думаете, что я умышленно тогда, на Рождество, подвела вас? – и бледное, взволнованное личико княжны Ратмировой, залитое слезами, предстает перед Никой.
Вот уже более двух месяцев как Ника Баян не встречается с княжной, не замечает ее. А между тем княжна ни в чем не виновата. Разве только в том, что «обожает» Нику.
Последней жаль девочку. Ника слишком развита и умна, чтобы не понять всей глупости этого пресловутого институтского обожания; оно нелепо и смешно. И об этом она еще раз тихонько шепчет Заре, пожатием руки смягчая свои суровые слова.
– Будем друзьями. Перейдем на «ты». Станем дружить, как Земфира и Алеко, – предлагает она. – Хочешь?
– Хочу! Хочу! – радостно шепчет Заря и, наскоро чмокнув розовую щечку подруги, пробирается сквозь ряды коленопреклоненных институток к своему отделению.
В этот вечер, исповедав выпускных, отец Николай, представительный священник, был несказанно удивлен тем обстоятельством, что ровно тридцать пять девушек покаялись ему в одном и том же грехе: в укрывательстве от начальства некоей Тайны. Но кто или что это была за Тайна, – добрый отец Николай так и не смог понять.
Глава XVI
Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав!
Как светло и радостно звучат нынче пасхальные напевы! Как праздничны и веселы эти, словно обновленные, юные личики! Как звонко и чисто звенят молодые голоса! Нета Козельская, забыв свою обычную сонливость, плавным движением руки, вооруженной металлическим камертоном, руководит хором.
Там, в толпе молящихся, светлыми пятнами выделяются нарядные платья гостей, родственниц, начальства. Сама maman, в новом ярко-синем шелковом платье, кажется королевой среди толпы подданных – так величаво ее лицо, ее седая голова, так стройна и представительна ее прекрасная фигура. Около нее почтительно теснятся учителя, инспектор, почетные опекуны. Нет только главного, барона Гольдера, – и при мысли о его отсутствии сердечки выпускных тревожно замирают.
После заутрени идут разговляться. Посреди столовой накрыт большой длинный стол. Испокон веков в эту ночь в институтской столовой разговляются начальство, учителя и классные дамы. Столовая нынче наполовину пуста – почти весь институт разъехался на пасхальные каникулы. Остались только старшие выпускные, да кое-кто из иногородних младших.
За столами выпускных царит необычайное оживление. Едят кислую казенную институтскую пасху, переваренные, тяжелые, как камни, не в меру крутые яйца, пересоленную ветчину и вслух мечтают о той минуте, когда можно будет подняться наверх в дортуар и разговеться «собственными», присланными из дому, яствами.
– Христос воскресе, mademoiselles! С праздником! – к столу подходит инспектор, всеобщий любимец. – Устали, верно? Еще бы! А поете вы прекрасно. M-lle Алферова, вот обещанный подарок для вас.
И тут Александр Александрович протягивает вспыхнувшей до ушей девушке крохотный брелок, до последней мелочи изображающий электрическую машину.
– Merci! Merci! [40 - Спасибо! Спасибо! (франц.)] – приседая, шепчет вконец растерявшаяся Зина.
Инспектор отходит с довольным лицом. Так приятно осчастливить кого-нибудь из этих милых девочек, а тем более – Алферову, которая своими неусыпными заботами о физическом кабинете вполне заслужила его маленький подарок.
– Счастливица! Счастливица! От самого Александра Александровича получила «память», – с завистью шепчут подруги.
– Mesdam’очки, смотрите, какое оживление царит за учительским столом! Даже Цербер развеселился.
Действительно, мрачный, всегда угрюмый учитель истории вовсю разошелся и был, против своего обыкновения, весел, оживлен и остроумен. Всеобщее внимание привлекала Зоя Львовна. Она была так прелестна в своем новом форменном синем платье с кружевной бертой [41 - Фасон воротника.], грациозно облегавшей ее плечи.
– Дуся! Ангел! Прелесть! Ем за ваше здоровье пятое яйцо! – звонким шепотом посылает ей Золотая рыбка, отличающаяся завидным аппетитом.
Зоя Львовна быстро встает и направляется к крайнему столу выпускных.
– Ну, вот и отлично, все мои любимицы собрались вместе, – говорит она, сияя ямочками на щеках. – Вы, Ника Баян, да вы, парочка цыган, да вы, inseparables [42 - Неразлучные (франц.).] Тольская с Сокольской, вы, очаровательная представительница Армении, Тамара, вы, Лихачева и вы, Козельская, – очень прошу вас всех в четверг к себе на вечер. Maman позволила мне устроить этот вечер и даже предложила для этой цели свою квартиру. А вы, Ника, можете позвать ваших братьев, а то у меня будет недостаток в кавалерах. Придете, mesdames?
– Придем, мерси, придем непременно!
– Ну, смотрите же… – Веселая, сияющая, так мало похожая на других классных дам, Зоя Львовна снова отходит к своему «почетному» столу.
В эту ночь институтки долго не ложатся. Строят планы на предстоящий четверг, спорят, волнуются. Первые лучи солнца застают выпускных еще бодрствующими.
Черненькая Алеко, вскакивая на подоконник и простирая руки к восходящему утреннему светилу, декламирует:
Я пришел к тебе с приветом,
Рассказать, что солнце встало.
– Mesdam’очки, тише! У меня голова болит; я уже мигреневым карандашом голову намазала и компресс положила, а вы кричите… – стонет Валерьянка.
Понемногу все утихает в выпускном дортуаре. Тридцать пять юных головок опускаются на жидкие казенные подушки. Весеннее утреннее солнце, проникая сквозь белую штору, золотит все эти черненькие, русые и белокурые волосы…
Спите спокойно, милые девушки! Кто знает, не последние ли это безоблачные сны вашей юности? Пробьет час, и перед вами широко раскроются двери в настоящую жизнь. И Бог ведает, много ли таких беззаботных ночей выпадет в ней на вашу долю…
//-- * * * --//
Пасхальный четверг. Восемь часов вечера.
В квартире maman непривычное оживление. Самой Марии Александровны нет – ее неожиданно вызвали к высокопоставленной почетной попечительнице института. Но четыре большие, нарядно обставленные комнаты maman сегодня полны смеха, шума и веселья. Кроме выпускных воспитанниц и двух братьев Баян, Зоя Львовна пригласила на чашку чая и кое-кого из своих знакомых. Пришел к сестре и доктор Дмитрий Львович Калинин.
– Ну, как поживает наша Тайночка? – шепотом обратился он к Нике.
Та только рукой махнула.
– Ах, милый доктор, мы живем, как на вулкане. Скифка начинает догадываться и следит за нами в оба.
– Кто? – удивленно поднял он брови.
– Скифка… Ну, Брунша, синявка наша. Неужели не знаете?
– Ха-ха-ха… Сиречь, классная дама?
– Ну, конечно. Наконец-то догадались.
– Вы и Зою синявкой называете?
– О, нет! Зоя Львовна – прелесть, само очарование! Разве есть у нее хоть какая-нибудь черта, присущая синявкам? Смотрите, какая она дуся, ласковая, хорошенькая. И с нами как с подругами обращается.
– Зоя, ты слышишь?.. Ты – «само очарование» и «дуся», – поймав за руку сестру, лукаво шепнул ей доктор.
– Вот противный-то, все передает! – расхохоталась сконфуженная Ника, а Зоя Львовна ответила ей своей обаятельной улыбкой.
– Но мы уклоняемся, однако, – принимая серьезный вид, произнес доктор. – Ну, и что же эта ваша Зулуска?
– Не Зулуска, а Скифка, милый доктор, Скифка. Представьте, ей всюду мерещатся заговоры, бунты, измены. Она наяву бредит ими, и, как сыщик, следит за нами. Похоже, кое-что проведала про Тайночку, и теперь буквально часа покоя от нее нет.
– Ха-ха-ха! Это вы-то – бунтовщицы и заговорщицы! – самым искренним образом расхохотался Дмитрий Львович.
– Плохо еще то, что Бисмарк куксится, боится Тайночку у себя держать. Мы барону нашему написали, просили принять участие в Тайне, да он уехал за границу и неизвестно, когда вернется. Положение пиковое. Представьте: бедная девочка-сиротка, ни отца, ни матери, никого, кроме тетки, – и не имеет права ни на жизнь, ни на кров и пищу! И это такая прелесть, как наша Тайночка!
Дмитрий Львович внимательно слушал Нику, восхищаясь ее разгоревшимися глазками и озабоченным личиком. «Какая славная, добрая, красивая девушка, какая нежная у нее душа!» – думал доктор, не сводя глаз со своей собеседницы.
И, движимый невольным чувством, он взял Нику за руку и ласково сказал:
– Доверите ли вы мне вашу Тайночку, если я придумаю способ хорошо ее устроить?
Карие глаза Ники вспыхнули радостью:
– Что вы хотите сделать? Что?
– Подождите, дайте мне подумать. Разрешаете?
– Разрешаю! – тоном, преисполненным деланой важности, произнесла Ника, но сердце ее сильно забилось, окрыленное новой надеждой: «Неужели этот милый, симпатичный доктор найдет способ помочь нашему горю?»
В это самое время на противоположном конце стола Вова Баян с Золотой рыбкой наперегонки уничтожали торты и конфеты и оживленно болтали.
– Нет, вообразите только, – рассказывала своему кавалеру Лида, – Скифка мечется, орет, бежит за Никой. А Ника несет на руках «кузину» Таиту, которую Скифка нашла у себя в постели. Вы помните, ту «кузину», про которую на Рождестве вам Ника рассказывала? Ну, думаю, дело плохо. Схватила аквариум, да как о пол – хлоп! Понятно, рыбки затрепетали, а тритоны дали тягу, но в общем маневр достиг цели. Скифка глаза выпучила, рот до ушей – и назад…
– Помилуй Бог! Молодец! Хвалю! Вот это по-нашему, по-суворовски! – восторгался Вова, отправляя в рот чуть ли не десятую порцию торта.
– Нет, а потом я еще отличилась, вы знаете? Записку съела. Вы слышали?
– Что-о-о?
– А вот и то… Пишу секрет Нике про то, чего даже и вы, Вовочка, знать не должны и не знаете, а Скифка – тут как тут. Покажи записку – и никаких… Ну а я не будь дурочкой, хам ее в рот, пожевала и проглотила.
– Ну?..
– Ну и ничего. Тошнило потом немножечко. Валерьянка выручила, мятных капель дала.
– Нет, помилуй Бог, это… шут знает, как это все прекрасно! – восторгался Вова. – Как жаль, что вы не наш брат кадет… А то бы мы оба вместе в Суворовский Фанагорийский полк поступили. И какой бы славный солдатенок из вас вышел, помилуй Бог!
– Нета! Неточка! Спойте нам что-нибудь, – попросила Зоя Львовна.
Нета Козельская сидела рядом со старшим братом Ники Баян. Сергей сумел заинтересовать эту всегда сонную, апатичную девушку. Он рассказывал ей об электрической выставке, которую посетил на днях, попутно коснулся и самого электричества. Это был конек юноши. Он любил избранную им профессию. И говорил он с захватывающим энтузиазмом, увлекаясь сам и увлекая свою собеседницу. Красавица Неточка с чудно оживившимся лицом и загоревшимися глазами ловила каждое слово молодого электротехника. Она словно проснулась, когда Зоя Львовна подошла к ней и попросила спеть. Девушка неохотно поднялась со своего места и подошла к роялю. И через минуту нежные, бархатные звуки сочного молодого сопрано разлились по комнате.
Хорошо пела Неточка, и все присутствующие невольно замерли, поддаваясь обаянию ее голоса. Точно поднялась мягкая лазоревая волна и покатила в безбрежное море… Точно засвистал соловушка в дубовой чаще, и песнь его нежной свирелью зазвенела под густыми кущами… И как бы звонкий лесной ручеек откликнулся ему. Сапфировой водой, серебристой соловьиной трелью и звоном лесного ручья звучала несложная песенка Неты. И под звуки песни красивое одухотворенное лицо Дмитрия Львовича приблизилось к Нике.
– Я придумал… Я нашел способ устроить вашу Тайну и выручить всех вас из беды, – услышала Ника его голос.
– Как? Что? Но как? Как же?
– Да очень просто, – улыбаясь, произнес доктор, – пока не вернется из-за границы ваш барон, я подержу девочку у себя. Правда, квартирка при госпитале у меня малюсенькая, но, авось, места хватит. А денщик мой, Иван – славный парень и будет не худшей нянькой для вашей Тайночки, нежели ваш, как его… Бисмарк.
– О, какой вы милый, доктор, и как я вас за это люблю! – бессознательно вырвалось из уст Ники, – и как вам отплатить за все это, уж и не знаю…
– А я научу…
– Научите, пожалуйста.
– Стало быть, вы находите, что я достоин награды? – тонко улыбнулся Дмитрий Львович.
– Конечно! Конечно!
– В таком случае, разрешите мне приехать к вам в вашу далекую Маньчжурию и сказать вашим родителям: «Вот девушка, сердце которой – сокровище, и оберегать его от ударов судьбы почел бы за счастье каждый, а я – больше, нежели кто-либо другой!» Но для этого надо, чтобы и это милое, чуткое сердечко забилось сильнее – для меня. Я буду терпелив. Я буду ждать. И дайте мне слово, Ника Николаевна, что если вам понадобится верный друг и защитник, любящее, преданное сердце, вы позовете Дмитрия Калинина.
Голос Дмитрия Львовича упал до шепота. Его открытые, честные глаза были сейчас полны любви и нежности. В уголке у рояля их никто не слышал: Нета пела, все присутствующие были поглощены ее пением. Даже Вовка и Золотая рыбка оставили на время свои торты и обратились в слух.
Сердце Ники забилось сильно и неровно. Ей, считавшейся еще ребенком, девочкой, в ее шестнадцать лет, открыл свою душу этот сильный, честный, благородный человек, брат любимой Зои Львовны… Под звуки пения Неты он шептал ей о том, как он узнал от сестры о их бедной сиротке Таиточке, как тронуло его ее, Никина, доброта и как он сам себе сказал: «Вот та, кого ждет мое сердце, та, встречу с которой я с ранней юности бессознательно предчувствовал, та, которую я полюбил…»
– Я не требую, – говорил он, – чтобы вы теперь же, по выходе из стен учебного заведения, дали слово соединить вашу жизнь с моей, но когда-нибудь… Когда я докажу свою преданность на деле, когда вы больше узнаете меня…
О, как затрепетало сердце Ники при этих словах! Умное, благородное лицо Калинина дышало глубоким чувством. Проницательные глаза впивались ей в душу.
– Вы мне очень нравитесь, – смущенно пролепетала Ника, – и я уверена, что могу сильно и крепко привязаться к вам. Вы такой искренний, нравственно красивый… Зоя Львовна рассказывала мне о вас столько хорошего… Каждая девушка была бы горда и счастлива стать вашей женой. Но… Но я еще так мало знаю жизнь… Я такая глупенькая… Ведь у меня одни шалости в голове, детские проказы… Какая же из меня выйдет жена?!
– Я не тороплю вас, Ника, но когда-нибудь потом… Вы позовете меня?
– О, да, да! Ведь вы же лучший из всех, кого я встречала! – непроизвольно и так искренне вырвалось из груди Ники, что Дмитрий Львович не мог в ответ не наклониться и не поцеловать протянувшуюся к нему маленькую ручку.
– Ну а теперь я побегу успокоить Ефима. Вечером в дортуаре сообщу нашим, что до поры до времени вы берете Таиточку к себе, – весело прошептала Ника.
– Жалею, что не могу сделать этого на более продолжительное время, чтобы надолго заручиться вашим расположением, – заметил молодой доктор.
– О, оно и так есть! – и с лукавым смехом девушка подбежала к столу, схватила из вазы с фруктами большую сочную грушу и, шепнув по дороге Зое Львовне, что она отнесет грушу Таите, незаметно выскользнула в коридор.
Глава XVII
Каким пустынным и скучным кажется этот бесконечный коридор после веселого оживления, господствовавшего в квартире начальницы! Какая гнетущая – после дивного, чарующего пения Неточки – гробовая тишина!
На лестнице, к которой медленно подходит Ника, царит полутьма. Вот и площадка, на которой ее на Рождество поджидала Сказка и где она тогда чуть ли не до обморока испугалась. Бедная Заря! Какой пустой и скучной кажется она теперь Нике. Это глупое, смешное взаимное «обожание» в конце концов так надоедает. А дружба их как-то не клеится, видимо, трудно дружить с девочкой из другого класса. Но все равно – теперь скоро выпуск. Недолго уже осталось. Сразу после Пасхи начнутся экзамены, а потом тридцать пять юных институток, как птицы, вылетят на свободу. И она, Ника, в числе этих счастливиц. И улетит она на свою милую маньчжурскую границу, в страну сопок и гаоляна, в страну загадочного Востока, где Нику ждет не дождется родная семья. Улетит туда Ника, а доктор Дмитрий Львович останется здесь. Они будут переписываться, общаться друг с другом на расстоянии многих тысяч верст… А потом?.. Сердце замирает в груди Ники, лицо ее вспыхивает румянцем. А потом он приедет. Они обвенчаются, и она, Ника, будет счастлива, как могут быть счастливы люди только в сказках…
Ника так погружена в свои мысли, что не замечает, как какая-то темная тень все время скользит за ней, придерживаясь неосвещенных углов коридора. Девушка приближается к знакомой двери и стучит в нее условным стуком – три раза подряд.
– Отворите, Ефим, это я! – шепчет у двери Ника.
Темная фигура замерла на минуту, спрятавшись за широкую колонну лестницы.
Веселой птичкой Ника впорхнула в сторожку.
– Тайна! Тайночка! Таиточка! Смотри-ка, что я тебе принесла, – и девушка с лукавым смехом прячет за спиной грушу.
– Бабуська Ника плисля! – радостно вскрикивает Глаша и, мгновенно забыв о пестрых кубиках, из которых только что собиралась построить какое-то удивительное здание, с широко расставленными для объятий ручонками спешит навстречу своей любимице.
Но прежде чем заняться девочкой, Ника передает Ефиму, отложившему в минуту ее появления газету, новость, которая, она твердо знает, успокоит старика.
– Завтра же, завтра, Ефим, кончатся наши муки, и наша маленькая Глаша будет, как у Христа за пазухой, в квартире брата Зои Львовны – пока наш барон не пристроит ее в приют.
К полному изумлению Ники, Ефим вовсе не радуется ее сообщению. Веки его предательски краснеют, и он что-то подозрительно долго сморкается в клетчатый платок.
– Ах ты Господи Боже мой, как же так неожиданно, сразу? Предупредили бы заранее, барышня. Привык ведь я, ровно к родной внучке, к проказнице этой, – уныло говорит старик.
– Да кто вам мешает навещать ее? Хоть каждую неделю будете ходить, – успокаивает его Ника.
– Каждую неделю – не каждый день, – переживает Ефим.
Бедный старик! Он действительно, как к родной внучке, привык к этой белобрысой девочке, то проказливой и шаловливой, то бесконечно ласковой, способной целыми часами просиживать подле него с куклой, пока он, Ефим, решает «политические вопросы» за своей газетой. И с этой самой черноглазенькой Глашуткой ему теперь придется расстаться!
– Вот тебе, на, получай! – Ника подхватывает Глашу на руки и протягивает девочке грушу.
– Глуса! Глуса! – радуется малютка и острыми, как у белочки, зубками откусывает кусок сочного и вкусного плода.
– А ты французские фразы выучила, Тайночка?
Глаша смотрит на свою юную «бабушку» и смущенно моргает.
– Ну так давай вместе учить.
И, пристроив девочку у себя на коленях, Ника начинает ее учить французскому языку весьма оригинальным способом.
– Ну, запоминай хорошенько. Je vous prie – ты мне не ври. Je vous aime – я тебя съем… Merci beaucoup [43 - Я вас прошу… Я вас люблю… Большое спасибо (франц.).] – у меня колет в боку… Видишь, как легко запомнить! Повтори.
– Я тебя съем, – повторяет Глаша и заливисто смеется. Смеется за ней и Ника.
Вдруг перед ними появляется бледное, искаженное ужасом лицо Ефима:
– Барышня, миленькая, стучат…
«Стучат» – вот оно, страшное слово! Это «стучат» полно рокового значения. Если стучат, значит, выследили, значит, узнали, в чем дело, значит, все пропало… И как бы в подтверждение этих мыслей, вихрем пронесшихся в кудрявой каштановой головке, по ту сторону двери слышится знакомый, слишком хорошо знакомый Нике голос:
– Отворите сейчас же, или я позову швейцара и прикажу выломать дверь.
– Скифка! Все погибло!.. – прошептала побледневшая девушка.
Она беспомощно обвела глазами комнату. Вот постель… Не годится… Шкаф, в нем полки, – тоже не годится… А сундук? Вот, это хорошо…
– Тайночка, милая, – Ника бросается к перепуганной девочке, – не плачь и не кричи. Сиди и молчи, моя дорогая, что бы ни случилось. А то очень худо будет твоей бабушке Нике, если сердитая чужая тетя узнает, что ты здесь!

И, схватив в охапку Глашу и исступленно целуя ее, она бежит к сундуку и дрожащими руками приподнимает крышку.
Слава Богу, он пуст, на дне – только несколько пачек газет.
Белобрысая головка мгновенно исчезает в глубине сундука; крышка захлопнута, ключ повернут в замке и спрятан в кармане Ники.
– Вы отворите мне или нет? – слышится уже окончательно рассвирепевший голос за дверью.
Как ни в чем не бывало, спокойная, но без кровинки в лице, Ника медленно идет к двери и отодвигает задвижку.
Точно пуля, врывается в каморку Августа Христиановна. Ее лицо пышет жаром, глаза прыгают, губы дрожат.
– Ага! Так я и знала! Опять вы здесь? Ага! Что вы делали? Впрочем, я знаю, что вы делали. Можете не отвечать. Я все видела. Я все знаю! Бунт? Заговор? Я давно слежу!.. Пишете записочки… Шепчетесь. О какой-то тайне говорите… И сюда ходите, чтобы читать запрещенные книжки!.. Знаю я вас… Книжки здесь прячете у Ефима… Недаром он все газеты читает… Сторож не должен читать газет. Он – бывший солдат, а он газеты, изволите ли видеть, читает, политикой занимается… Заодно с вами со всеми. Что? Нет? Как ты смеешь говорить «нет», когда я говорю «да»?
Скифка буквально задохнулась от возмущения. Схватив Нику за руку, она дергает ее изо всей силы и кричит в самое ухо девушки:
– Куда ты спрятала книги, брошюры, запрещенную литературу? Куда, говори сейчас же! Говори!
И так как Ника стоит молча, как статуя, Августа Христиановна вне себя мечется по сторожке, заглядывая в каждый уголок, в шкаф, за ситцевую занавеску, даже под кровать. Вдруг она видит большой сундук, запертый на замок. На мгновенье глаза ее останавливаются на бледном, но спокойном лице Ники, и улыбка злорадного торжества проползает по тонким губам.
– Ага! Вот оно что! Вот куда ты прячешь запретные книги и брошюры! Понимаю… Сейчас же дай сюда ключ или я прикажу выломать замок!
– Барышня, Августа Христиановна, пожалейте себя, не волнуйтесь… – лепечет, выступая вперед, взволнованный не менее самой Скифки Ефим. – Никакого бунта нет, никакого заговора, никаких книжек. Верьте моему слову, барышня. Неужто ж я бы заговор какой покрывать стал. Я моему царю и отечеству верный слуга!
– Сейчас же открой сундук! – не слушая его, Скифка продолжает наступать на Нику. – Я знаю, что ключ у тебя.
Бледная, подавленная, с упрямо сжатыми губами, с решительной складкой на лбу, девушка по-прежнему молчит. И тяжелым взглядом затравленного зверька смотрит в лицо Скифки.
«Что хотите, делайте со мной, но ключа я не отдам», – как будто без слов говорит этот угрюмый, твердый взгляд.
– Не отдашь? – неожиданно громко взвизгивает фрейлейн Брунс, – в таком случае, если не мне, то ты передашь этот злосчастный ключ непосредственно в руки инспектрисы! – И, схватив Нику за руку, Августа Христиановна насильно тащит ее из сторожки.
Не помнит Ника, как минует длинную лестницу и вместе со своей мучительницей поднимается на второй этаж. Видит, как во сне, длинный классный коридор, комнату инспектрисы, лицемерно-сочувственное лицо Капитоши и самую Юлию Павловну в пестром турецком капоте, сидящую за чайным столом с большой чашкой в руках.
– Что такое? Августа Христиановна, почему вы так взволнованны? Баян, вы опять напроказничали, должно быть, – скрипит голос прервавшей чаепитие Ханжи.
Скифка не дает ей опомниться и ураганом обрушивается на виновницу происшествия и ее отсутствующих подруг. Снова слышатся ее отчаянные выкрики о бунте, о заговоре, о запрещенных книжках, спрятанных в сундуке, о неблагонадежности Ефима, о политической тайне, о ключе, который ей не желают отдать… Она захлебывается, задыхается, не находит слов… Глаза ее прыгают и мечутся еще сильнее. Губы трясутся, побелев от гнева… Руки дрожат…
Инспектрисе передается ее волнение. Она встает, бледная, трепещущая, и грозно произносит:
– Это ужасно! Ужасно! Бунт, заговор в институте! Политические тайны!.. О, Боже мой, до чего мы дошли. И вы, Баян, вы, дочь своего отца, честного офицера? Вы, которая… На колени сейчас же!.. Каяться и молиться! Господь наш небесный милостив и долготерпелив. Он простит вас, если вы назовете ваших сообщниц, если покажете спрятанные вами книги, если…
На минуту инспектриса замолкает, захлестнутая гневом, потом продолжает свою обличительную речь. И говорит, говорит, говорит…
А Ника в это время с тоской думает, что уже больше получаса прошло с той минуты, как она спрятала Глашу в сундук, и что, наверное, бедной девочке там неуютно и страшно…
Между тем «нотация» госпожи Гандуриной все длится, длится…
Наконец она решительно поднимается со своего места и, приказав Нике следовать за ней и жестом пригласив Августу Христиановну, идет, торжествующая и гордая, в злополучную сторожку…
На пороге с низким поклоном ее встречает Ефим. Но Юлия Павловна как будто его и не замечает.
– Вы сейчас же дадите мне ключ, – оборачиваясь к Нике, командует инспектриса.
Последняя стоит на пороге сторожки, белее своего передника, вся обратившаяся в слух. Что это, послышалось ей, что ли? Как будто легкий стон доносится до ее ушей… Точно, он исходит из сундука, это стон спрятанной там Глаши!..
– Неужели?! Неужели…
Мертвенная бледность покрывает и без того бескровное личико Ники. Не помня себя, кидается она к сундуку… Проворно вынимает ключ из кармана и трясущимися руками вставляет его в отверстие замка. Долго не повинуются ей дрожащие пальцы. Ужас сковывает душу. Сейчас только она начинает понимать, какая страшная опасность грозит маленькой девочке, пробывшей так долго в душном, как гроб, сундуке.
Наконец-то! Повернув ключ в замке и приоткрыв крышку, Ника оборачивается назад и говорит сдавленным от волнения голосом, обращаясь к обеим наставницам:
– Сейчас вы убедитесь, mesdemoiselles, что никакого бунта или заговора здесь и в помине не было, что мы ни в чем не виноваты, если не считать виной наше общее желание приютить бедную сиротку.
С этими словами она поднимает крышку. В тот же миг душераздирающий крик срывается с губ Ники и несется по нижним и верхним коридорам, заполняя собой все углы огромного мрачного здания, а Ника без чувств валится на руки подоспевшей Скифки.
Много дней потом и фрейлейн Брунс, и госпожа Гандурина слышали этот крик безнадежного отчаяния и видели перед собой искаженное ужасом лицо девушки…
Не помня себя, кинулись они к сундуку и заглянули внутрь. Заглянули – и тотчас же отпрянули, как ужаленные. Помертвевшее, искаженное судорогой невероятных страданий маленькое личико глянуло на них оттуда закатившимися под лоб неживыми глазами.
– Маленький труп! Мертвая девочка! – с удивлением и ужасом вырвалось у обеих женщин.
Между тем крик Ники был услышан Зоей Львовной и ее гостями в квартире начальницы. Услышали его и два новых лица, присоединившиеся к собранию. То были вернувшаяся домой начальница и приехавший с ней высокий статный старик с седой гривой курчавых волос, благородным лицом и совершенно белыми усами. Все они кинулись из квартиры генеральши по нижнему коридору на церковную лестницу, откуда, как им показалось, слышался крик. Суматоха и голоса в сторожке подле «мертвецкой» привлекли их внимание. Maman первой заглянула туда.
Взволнованная инспектриса, потерявшаяся классная дама, смущенный, испуганный Ефим, держащий на руках неподвижную малютку, и без чувств лежащая посреди комнаты Ника – вот какое зрелище представилось глазам нечаянных посетителей сторожки.
– Что же это такое? Да что же это? – полным отчаяния голосом воскликнула Мария Александровна.
Барон Гольдер, седой старик с львиной гривой, окинул взглядом комнату. Увидев открытый сундук, встревоженные лица и посиневшее маленькое тельце на руках сторожа, он сразу все понял…
Только вчера поздней ночью он вернулся из-за границы, прочел письмо институток, был очень польщен их доверием и тогда же решил непременно помочь им, причем как можно скорее.
– Я сейчас вам все объясню, ваше превосходительство, – сказал он взволнованной и встревоженной начальнице. – Я знаю всю историю и виноват в ней больше, чем кто-либо другой. Но прежде чем каяться в своей вине, я попрошу доктора, – обратился он к вошедшему в эту минуту Дмитрию Львовичу, – немедленно заняться малюткой и этой барышней. Может быть…
Он не успел договорить, как молодой врач уже оказался подле Глаши. Положив бездыханную девочку на постель, он долго выслушивал ее, ловя хотя бы слабые признаки жизни в этом, казалось, уже погибшем маленьком существе.
С затаенным волнением, испуганная насмерть, следила за ним группа институток, в нерешительности столпившихся на пороге.
Наконец Дмитрий Львович оторвался от распластанного перед ним безжизненного тельца и произнес:
– Подушку с кислородом сюда… Жизнь еще теплится, хотя слабо… Надо во что бы то ни стало вызвать дыхание.
Кто-то из гостей кинулся в лазарет исполнять его поручение… Кто-то бросился приводить в чувство Нику…
Последняя долго не могла прийти в себя. Наконец огромные карие глаза девушки раскрылись, и она закричала, сотрясаясь от слез:
– Я убила ее!.. Это я ее убийца!.. Она задохнулась из-за меня!..
– Она жива, успокойтесь, ради Бога. Она жива.
Кто сказал это? Чье это мужественное лицо склонилось над Никой? Чей голос прозвучал с такой уверенностью и силой?
«О, милый, добрый, великодушный друг! Какой тяжкий камень сняли вы с моей души!» – глядя в глаза Дмитрию Львовичу, без слов, одним своим долгим признательным взором отвечала Ника.
Брат Зои Львовны был прав. Кислород и искусственное дыхание вернули к жизни едва не задохнувшуюся Глашу. Краски жизни постепенно возвращались в помертвевшее личико. Сильнее забилось сердце. И маленькая Тайна открыла глаза…
– Бабуська Ника, – произнесла малютка, как только к ней вернулась способность говорить, – бабуська Ника, не сельдись. Я биля тихенькая, сиделя, как миська, и не пакаля совсем в больсом сундуке…
– О, милая крошка! Она точно извиняется за то, что ее чуть не убили, – смеясь и плача, прошептала Ника, бросаясь обнимать свою «внучку».
Когда все немного успокоилось, барон снова заговорил, обращаясь к начальнице, инспектрисе и Августе Христиановне:
– Да, я очень виноват перед вами, mesdames. Я поместил без вашего разрешения здесь, в сторожке, эту маленькую девочку-сиротку и просил моих юных друзей, институток старшего класса, при помощи сторожа Ефима позаботиться о ней, пока обстоятельства не позволят мне устроить ее иначе. Теперь же я похлопочу о приеме девочки в один из образцовых приютов, с начальницей которого я знаком лично. Еще раз прошу извинения за самовольный поступок и прошу винить в нем меня одного.
И барон почтительно склонился к руке maman.
«О, милый, добрый барон! Как досадно, что мы не обратились к нему с нашей просьбой намного раньше!» – мелькнула одна и та же мысль у Ники и ее подруг.
Что оставалось делать Марии Александровне, как не любезно улыбнуться на все эти речи? Инспектриса тоже, не без труда, но сумела изобразить на своих тонких губах подобие улыбки. Лишь только одна Скифка сохраняла кислое выражение лица.
По настоянию Дмитрия Львовича Глашу перенесли в лазарет, в отдельную комнату, и выпускным было разрешено дежурить до ночи у ее постели.
К счастью, печальное происшествие не имело последствий для здоровья девочки. Через несколько недель, щедро наделяемая поцелуями, слезами и подарками, напутствуемая бесчисленными пожеланиями своих «теть», «мам», «пап» и «бабушек», а также дяди Ефима, маленькая «Тайна института» покидала его гостеприимные стены для поступления в приют. Ее родная тетка Стеша не находила слов благодарности для благодетелей малютки – добрых барышень, благородного доктора и великодушного барона.
Судьба Глаши теперь определилась и не оставляла желать ничего лучшего.
Тайна перестала быть тайной и превратилась в обыкновенную маленькую девочку Глашу.
Девочку, родившуюся под счастливой звездой…
Глава XVIII
Наступил тихий, ласковый апрель. Легкими быстрыми шагами подошла красавица-весна с ее зелеными почками, алыми зорями и поздними закатами. Пробудился, проснулся от долгой зимней спячки институтский сад. Еще не покрылись пышной сеткой зелени деревья, еще не распустились цветы, но их ароматное дыхание уже чувствовалось в воздухе.
Целые дни, готовясь к выпускным экзаменам, проводили институтки в саду. Расстилали казенные пледы на сочной молодой травке под деревьями, уже опушенными редкой зеленью, уже предчувствовавшими скорую радость весеннего расцвета.
Кое-где вскрывались уже набухшие почки и носились над ними первые мотыльки. Звонко заливалась иволга, и ее звонкое пение, доносившееся из дальней аллеи, тревожило молодые, чуткие, восприимчивые ко всему прекрасному сердца.
Чудный апрельский вечер. В воздухе витает чарующий нежный аромат весны.
В полуразвалившейся беседке в последней аллее, где постоянно царит такой славный зеленоватый полумрак, идет усиленная подготовка к экзамену по истории. Мрачный историк не знает пощады, и на его экзамене следует знать предмет назубок. Это не то что батюшка, которому Золотая рыбка умудрилась сказать на выпускном экзамене по Закону Божию, что Иоанн Златоуст жил за два века до Рождества Христова. В просторной беседке собралось с книгами в руках несколько человек. Стоят, сбившись в кучку, и, затаив дыхание, следят, как какая-то серенькая пичужка домовито хлопочет, таская в клюве былинки и соломинки для своего будущего гнезда.
– Mesdam’очки, смотрите, смотрите! – и умиленная Шарадзе с оживленным лицом указывает куда-то вдаль.
Там с легким писком носится вторая пичужка.
– Это – муж и жена, – решает армянка, – и через месяц в их гнездышке будут прелестные маленькие птенчики.
– Трогательная идиллия, – смеется Баян.
– Ну, ты уж молчи лучше! – вспыхивает Тамара. – Ужасно заважничала с тех пор как метишь в bellesoeur’ки [44 - Невестка (франц.).] к классной даме.
Теперь наступает очередь Ники вспыхнуть. Ах, зачем она рассказала всем об этой светлой странице ее жизни, о своей первой любви к брату Зои Львовны, к этому милому доктору Дмитрию, о том, что дала обещание стать его женой. Но делать нечего: слово не воробей, вылетит – не поймаешь. И она звонко, беззаботно хохочет:
– Смотри, выйду замуж за брата классной дамы, и сама синявкой сделаюсь!
– Вот-вот! Это тебе как раз к лицу!
– Mesdames, слышите, кажется соловей щелкнул.
– Т-с-с… Слушайте, слушайте…
– Нет, для соловья рано еще. А песен хочется. Пусть Неточка споет.
– Спой, спой, Нета, напоследок, – пристают девушки к Спящей красавице.
– А кто за меня войну Алой и Белой Розы выучит? Не вам, мне ведь отвечать, – говорит своим певучим голосом Нета, но тут же, не в силах противиться, начинает:
Ты не пой, соловей, под моим окном,
Ты лети, соловей, к душе-девице…
Словно всколыхнулся и замер старый сад, и притих весенний ветер, не шелестя травой… Бархатные звуки крепли и улетали, как окрыленные, туда, в голубую заоблачную высь. Как сладко мечтается под такое пение! Разгораются юные души, жаждущие любви, подвигов и самоотречения…
– Mesdam’очки, – первой приходя в себя, прошептала Капочка, когда последняя нота романса замерла в воздухе, – как хорошо нынче! Целый мир обняла бы сейчас!
– А провалимся, дорогая моя, завтра на экзамене, так будет наоборот, совсем скверно, – неожиданно вставляет Зина Алферова.
– Mesdames, а я как об истории завтрашней подумаю, так у меня под ложечкой начинает сосать, – проглатывая мятную лепешку, с унылым видом говорит Валя Балкашина.
– Ложку брома, двадцать капель валерьянки, горчичник – и все будет прекрасно, – смеется Золотая рыбка.
– Да, mesdames, сейчас мы сидим здесь в беседке, такие близкие, такие родные, – говорит, любуясь приколотым на ее груди цветком хризантемы, Муся Сокольская, – а через год забудем друг друга, как будто никогда и не были мы вместе, не веселились, не волновались…
– Ну, это ты, положим, сочиняешь, дитя мое. Мы с Мари, например, никогда не расстанемся, – горячо произносит Алеко. – И жить будем вместе, и горе и радость делить пополам.
– Вы счастливицы, – с завистью глядя на подруг, говорит кто-то.
– А я, mesdames, уеду в Австралию. Переоденусь в мужское платье и буду обращать в христианскую веру дикарей, – с блестящими глазами говорит Капочка.
– Не завидую я дикарям, – смеется Золотая рыбка, – ты, Капочка, костлява, как лещ, и вся постным маслом пропиталась. Зажарят они тебя на костре, а есть-то и нечего…
– Я в Тифлис поеду. Верхом скакать стану… Далеко в горы поскачу, – с разгоревшимися щеками объявляет Тамара.
– А загадки загадывать будешь? – Алеко лукаво прищуривает свои цыганские глаза.
– Понятно, буду.
– Лошади?
– Кому?
– Ну, лошади, на которой поскачешь.
– Вот еще. Зачем лошади, когда люди есть.
– А ты, Неточка, на сцену поступишь? С таким голосом грешно хоронить талант.
Прекрасное лицо Козельской вспыхивает.
– Куда ей на сцену! – хохочет Маша Лихачева. – Она выйдет петь, откроет рот – и заснет!
– Неправда, – улыбается Нета, – это раньше так могло быть, а теперь нет… – и глаза недавней Спящей красавицы с мечтательным выражением устремляются куда-то вдаль. Там, наверное, видится ей легкий и стройный силуэт юноши с лицом Сережи Баяна, сумевшего расшевелить ее, до сих пор тихую и сонную, своими пылкими речами, в которых сулил в будущем себе интересную, захватывающую профессию электротехника, а ей – все то, что может дать ее бесспорный талант певицы.
Медленно садилось солнце… Алая вечерняя заря вспыхнула на горизонте и опоясала полнеба…
Заревом заката даль небес объята,
Речка голубая блещет, как в огне,
Нежными цветами убраны богато,
Тучки утопают в ясной вышине,
– декламирует своего любимого Надсона Наташа Браун.
Когда она кончает, все долго молчат. И снова тихо звучит нежный, печальный голос невесты Надсона.
– А я, mesdames, уеду к себе на родину, в Саратов… Буду продолжать копить деньги на памятник «ему». Вот поставлю памятник, украшу венками и буду каждый день ходить туда, свежие цветы менять, а зимой – венки из хвои.
– А я в Севилью поеду, – неожиданно вырывается у Галкиной.
– Вот-вот, только тебя там и не хватало! – смеется Шарадзе.
– И не хватало, понятно… Жить буду там, на бой быков ходить, серенады слушать…
– Смотри, прекрасная испанка, за тореадора замуж не выскочи, – смеется Золотая рыбка.
– Тебя не спрошу.
– А Хризантема, mesdames, не права, говоря, что мы разлетимся в разные стороны и забудем друг друга… Ведь есть же звено, связавшее всех нас навеки, – неожиданно подает голос Ника, притихшая было в глубокой задумчивости, так мало свойственной этому жизнерадостному, подвижному, как ртуть, и неумолчному юному существу.
Все вопросительно посмотрели на нее.
– А наша Тайна разве уже не связывает нас? Неужели вы о ней забыли?
– Но она будет в приюте и перестанет нуждаться в нашем попечении, – слышится несколько грустных голосов.
– Напротив, напротив. Именно теперь и будет нуждаться, и всю жизнь. И мы должны, mesdames, довести доброе дело до конца.
Звонкий голосок Ники звучит глубоко, проникновенно.
– Мы не выпустим ее из вида ни на один день. Пусть те, кто живет в этом большом городе, навещают ее и сообщают о ней тем, кто будет заброшен отсюда на край света. Да, да, так и должно быть.
– Да будет так, – шутливо-торжественно поднимает руку Шура Чернова.
Но на нее шикают со всех сторон – шутка кажется неуместной в этот торжественный момент.
– Да, да, mesdames, мы не можем оставлять Глашу, нашу Тайну без внимания, мы должны всячески заботиться о ней. Дадим же друг другу слово, что непременно будем делать это.
– Даем слово!
– Честное слово!
– Клянемся!
– Да! Да!
Еще ниже спускаются голубые сумерки. Догорел алый закат на вечернем небе. Где-то далеко от садовой беседки дребезжит звонок – это зовут к ужину и вечерней молитве.
– Ника, – неожиданно просит Золотая рыбка, – спляши нам сейчас, пожалуйста.
– Душа так просит красоты, – тут же поддерживает невеста Надсона.
– Да, да, спляши, Ника, – звучит уже общая настойчивая просьба.
Без возражений, не кокетничая, поднимается со скамьи хрупкая, изящная фигурка девушки. Быстро сбрасывает она с ног неуклюжие прюнелевые ботинки и, оставшись в одних чулках, феей юности, легкой и воздушной, кружится по просторной беседке. Каштановые кудри распадаются из тяжелого узла и струятся вдоль тоненькой шейки и стройных плеч. Вдохновенно поднятые к вечернему небу глаза словно ищут кого-то в лазурных далях… Она дает один круг, другой, третий… Свободны и изящны ее движения, прелестно одухотворено лицо, волнует сердца зрителей ее порывистое дыхание…
Восторженно смотрят на нее подруги. Точно поют их молодые души, расцветают в них крылатые надежды. И чудится каждой из притихших в молчаливом восторге девушек, что сама Радость жизни, светлая Волшебница счастья, носится перед ними, неуловимая и нежная, как полуночный сон…
Но вдруг общее настроение нарушается…
Ника внезапно прерывает свой танец. В полуоткрытую дверь беседки просовывается испуганное лицо:
– Mesdam’очки, ради Бога… До того заучилась, что в голове все перепуталось – одна каша… Помогите, ради Бога. У кого, у греков или римлян, была третья Пуническая война? – и Эля Федорова с не поддельным выражением полного отчаяния оглядывает собравшихся в беседке подруг.
– У персов… У египтян… У франков… – хохочет Шарадзе и, картинно закатив глаза и воздев руки, валится на скамью.
А сумерки незаметно все сгущаются… Алая заря давно побледнела… Где-то в дальней аллее действительно запел ранний соловей, защелкал тонко, таинственно и грустно.
Еще один день канул в вечность. Еще одним днем ближе к тому неизбежному часу, когда тридцать пять девушек, как стая легких птиц, разлетятся по белу свету в погоне за своей долей, – счастливой и радостной или тяжкой и печальной – кто знает, кто ведает сейчас…