-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Василий Васильевич Розанов
|
|  В темных религиозных лучах. Купол храма
 -------

   Василий Розанов
   В темных религиозных лучах. Купол храма


   © Тесля А. А., вступительная статья, 2017
   © Издание, оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2018


   Частный мыслитель

   «1. IV.1916.
   Рубят мои мысли одна другую.
   Что за несчастие.
   Другие спорят с другими, я – вечно с собой.
   И как не сочиться крови.
 (в давке трамвая)».
 В.В. Розанов. Последние листья

   Алексей Федорович Лосев (1893 – 1988), последний русский философ «серебряного века», в своей последней – и во многом итоговой книге, – посвященной если не первому, то праотцу этой философии, Вл. Соловьеву, характеризовал Розанова так:
   • «беспринципный декадент» [1 - Лосев А.Ф. Владимир Соловьев и его время / Послесл. А. Тахо-Годи. – М.: Прогресс, 1990. С. 664.];
   • «мистический анархист», от которого «вообще можно было ожидать чего угодно» [2 - Лосев А.Ф. Владимир Соловьев и его время / Послесл. А. Тахо-Годи. – М.: Прогресс, 1990. С. 665.];
   • «разврат мысли» [3 - Лосев А.Ф. Владимир Соловьев и его время / Послесл. А. Тахо-Годи. – М.: Прогресс, 1990. С. 514.];
   • «декадентские сочинения» [4 - Лосев А.Ф. Владимир Соловьев и его время / Послесл. А. Тахо-Годи. – М.: Прогресс, 1990. С. 522.] и, наконец, главное и итоговое –
   • «проповедник сатанизма» [5 - Лосев А.Ф. Владимир Соловьев и его время / Послесл. А. Тахо-Годи. – М.: Прогресс, 1990. С. 532.], наряду с Ницше и Леонтьевым, поскольку если бы они «додумали свое отрицание всяких абсолютов до конца, то это было бы равносильно только абсолютизации самого обыкновенного человеческого Я» [6 - Лосев А.Ф. Владимир Соловьев и его время / Послесл. А. Тахо-Годи. – М.: Прогресс, 1990. С. 536.].
   В «анархизме» и «разврате» мысли Розанова обвиняли многократно – причем, что придает особенный привкус цитированным оценкам Лосева, и те самые авторы, которые определяли свою позицию, как «мистический анархизм». При этом сам Розанов не опровергал этих суждений – поскольку не соглашался видеть в этом свой «порок» или, если угодно, этот «порок» и был его «природой».
   Русских авторов принято прежде всего оценивать с политических позиций – в этом отношении Розанов внешне вполне подтверждает оценку, данную ему Лосевым (точнее: повторенную, вслед за множеством других голосов). Он стал впервые довольно известен как автор консервативного «Русского вестника», печатался у С.Ф. Шарапова, пытавшегося продолжать славянофильское направление, в «Русском обозрении» – чтобы затем стать автором «Нового времени», самой читаемой на тот момент русской газеты, издатель которой, А.С. Суворин, едва ли не гордился, когда за своеобразную беспринципность ее называли «парламентом мнений». В газете, деятельно поддерживающей официальный антисемитизм, Розанов публиковался в то время, когда писал свои самые выразительные юдофильские тексты – чтобы затем, во время дела Бейлиса, опубликовать свою самую скандальную книгу: «Осязательное и обонятельное отношение евреев к крови». Имея (особенно в наши дни) репутацию «консервативного» автора, он пишет радостные статьи о революции 1905 г. и переиздает их книгой в 1910 г. Человек «правых» взглядов, он на протяжении полутора десятков лет был едва ли не самым сильным – и по крайней мере самым заметным – обличителем церковных нравов. Он под своим именем печатается в «Новом времени» и одновременно, под прозрачным для друзей и знакомых псевдонимом «Варварин» (от имени второй жены, «друга» в «Уединенном» и «Опавших листьях», Варвары Дмитриевны Бутягиной), пишет для либерально-народнического «Русского слова».
   Он не только при жизни, но и по сей день вызывает неприятие со стороны людей совершенно противоположных взглядов – почти в то время, как из-за дела Бейлиса, когда суждения Розанова квалифицируются (совершенно справедливо) как защита «кровавого навета», его исключают из Религиозно-философского общества, когда с ним перестают общаться многие из тех, с кем он был связан на протяжении предшествующих десяти-пятнадцати лет, его книги арестовывает цензура, а в Св. Синоде ставится вопрос об отлучении его от Церкви.
   Лосев писал: «От этого мистического анархиста, В.В. Розанова, вообще можно было ожидать чего угодно» [7 - Лосев А.Ф. Владимир Соловьев и его время / Послесл. А. Тахо-Годи. – М.: Прогресс, 1990. С. 665.], в том числе и хорошего, и верного, и глубокого – и Лосев же отмечал:

   «Розанов глубочайше понимал все религии, но ни в одну из них не верил; а христианство он хулил так, как не придет и в голову какому-нибудь атеисту» [8 - Лосев А.Ф. Владимир Соловьев и его время / Послесл. А. Тахо-Годи. – М.: Прогресс, 1990. С. 664.].

   Собственно, уже в одном этом – его особое, оригинальное место в истории русской мысли: Розанов «хулил» христианство, но его «хула» была религиозной. В предисловии к оставшемуся не осуществленным 2-му тому «Литературных изгнанников» Розанов в июле 1915 г. писал:

   «Успокаиваться и отходить от Л[еонтье]ва я начал только около 1897-го года, 1898 года, когда… terribile dictu начал отходить (дело прошлое и можно рассказывать) от христианства, от церкви, от всего «скорбного, плачущего и стенающего»… в мир улыбок, смеха, зелени и молодости, в юный и утренний мир язычества. Могу сказать о себе: рожден был в ночь, рос в сумерках, стал стариться – стал молодеть. С седыми волосами – совсем ребенок. Пока опять – ночь, скорбь и христианство. «Так мы, русские, ростом – ни на что не похожие» [9 - Розанов В.В. Собрание сочинений [В 30 т. Т. 29]. Литературные изгнанники. Кн. 2 / Под общ. ред. А.Н. Николюкина. Сост. А.Н. Николюкин; коммент. А.Н. Николюкина, С.М. Половинкина, В.А. Фатеева. – М.: Республика; СПб.: Росток, 2010. С. 8.].

   Розановское понимание христианства во многом вырастает и определяется частным вопросом – не в смысле «субъективности» (толкуемой как «произвол»), а от того, что из этого «частного» становится видно то, что иначе незаметно, можно принять за «частность». Так сложилась его жизнь, что первый, «законный», венчанный брак его был совершенно несчастным – он, еще студентом Московского университета, 24 лет, женился на 41-летней Аполлинарии Сусловой, бывшей любовнице Достоевского. Брак этот стал истинным кошмаром его жизни. После смерти Розанова С.Н. Дурылин передал семье оставленный ему летом 1918 г. Василием Васильевичем «маленький тючок», в котором были «две, помнится, небольшие записные книжки в клеенке, два-три листочка, – и старое, пожелтелое письмо…»:

   «Это был рассказ о первой женитьбе В[асилия] В[асильевича] ‹…›. Рассказ был написан, надо думать, в самом начале 90-х годов – и в определенное время: тогда, когда Вас[илий] Вас[ильевич] был уже женат на Варваре Дмитриевне. Рассказ весь строился по контрасту: что было тогда, при Сусловой, и что стало теперь, когда при нем В[арвара] Д[митриевна]. О «теперь» он, впрочем, ничего в письме, сколько помню, не говорил: «теперь» – это было глубокое, полное счастье. Это было счастье в онтологии, если можно так сказать, счастье от корня бытия, счастье от «лона Авраамова», полученное от «Бога Аврааама, Исаака и Иакова». […]
   Письмо было потрясающее. Любовь и ненависть, благословения и проклятия сплелись в нем. В нем был крик спасшегося от гибели, крик с берега, – волне, которая только била, хлестала его, чуть-чуть не разбила о камень, и вот он все-таки выбрался на берег, жмется к тихому и теплому лону, а волне шлет проклятия.
   Когда чтение было окончено, Варвара Дмитриевна – земля с тихим и теплым лоном – приняла у меня письмо, – заплакала – тихо и кротко.
   Все молчали.
   Мы поняли все смысл этого загробного чтения: В[асилий] В[асильевич] хотел, чтобы и дочери его знали, что был бьющей о камень волной и кто был прекрасно-творящей землей в его жизни» [10 - Дурылин С.Н. В.В. Розанов // В.В. Розанов: pro et contra. Кн. I / Сост., вступ. ст. и прим. В.А. Фатеева. – СПб.: РХГИ, 1995. С. 238, 240.].

   И даже в этом аду – не Розанов бросил Аполлинарию, она оставила его – попутно, удовольствия своего странного ради, донеся от его имени на его сокурсника. Он просил развода – она не давала, он пытался вынудить ее, угрожая в противном случае принудить ее вернуться – она знала, что он не в силах этого сделать (как затем объяснял ему жандармский офицер): он мог только пытаться в ответ чем-то пригрозить ей – она могла мучить его безнаказанно. Он нашел себя (когда был уверен, что ничего подобного с ним быть не может) свое счастье и спасение, Варвару:

   «[…] дочь-вдова 26 лет, – вся невинная и белая, с чистым звонким голосом, изящная и оживленная и как-то «вдалеке от всех» (подруг)… с нею дочка 6 лет, беленькая и востренькая (Шура).
   Она мне рассказывала жизнь, а я ей не рассказывал: она – знала, как и все в городе» [11 - Розанов В.В. Собрание сочинений [В 30 т. Т. 29]. Литературные изгнанники. Кн. 2. С. 244, письмо от 20.IX.1910 г.].

   Их обвенчал тайно деверь, брат ее мужа («Я вас повенчаю. Записей не будет. Только сверх 1.000 условие: немедленно переводитесь в другой город (служба) и уезжайте. Уедете – и забудут. Без этого – толки. Что, как? И может раскрыться» [12 - Розанов В.В. Собрание сочинений [В 30 т. Т. 29]. Литературные изгнанники. Кн. 2. С. 246.]). «Пошли дети» – в глазах закона: никто, ублюдки. Сам он – двоеженец, подлежащий, раскройся это, «не только церковным, но и гражданским карам – разлучению с женой, с детьми и ссылке на поселение» [13 - Дурылин С.Н. Указ. соч. С. 241.]. Но дети его – они ведь, вроде бы, по всем словам звучащим, «о любви» – они за что оказывались столь караемы? Флоренскому Розанов писал – потрясенный, настигнутый болезнью Варвары Дмитриевны, «друга» – в то же время, когда невольно возникали «Уединенное» и «Смертное»:

   ««Мою историю», оказывается, все знали: Рачинский (учитель) – от меня. Победоносцев (с Рачинским на «ты»), митр. Антоний и, кажется, «весь святейший Синод» (оказывается, по письму летом ко мне – Никон Вологодский знает, коего в жизни я ни разу не видал). Все ко мне лично необыкновенно хорошо относились, чувствовал, что любят меня (м. Антоний, и – почти уверен – Победоносцев; Рачинский – сухарь – нет). И…
   Выслушал же внимательно, с сочувствием только жандармский офицер в Ельце, который, вздохнув, сказал (о 1-й жене):
   – Ничего не поделаете. Оставьте. Она вечно будет брать удостоверение от доктора, что больна, и к Вам всеконечно не поедет. Вообще это безнадежно.
   Только он один. Не получив ни 1 руб. Молодец, спасибо. До могилы.
   Вообще я «благодарная скотина». Но и «мстительная»… Младенцем кричал еще (когда, бывало, отклотит брат): «Я за плявду»… И бегу с кулаком на взрослого. […]
   Но почему же «молчат»? не «как жандарм»?!
   Почему? Почему?
   Много лет думал.
   – Да Христом испуганы. Он сказал: «Суть скопцы… Царства ради Небесного». И еще: «Рожденное от плоти есть плоть, а рожденное от духа есть дух».
   И – все Евангелие.
   «Его» боятся… И молчат. И трепещут.
   «Действительно – беззаконие»…
   В «Сибирь» бы…
   А уж дети во всяком случае «не Розанова, а чьи-то»… (Теперь, с новым законом, усыновленные мною, через чиновников Комиссии прошений).
   И поднялся «весь Розанов», на «всю Церковь».
   Но все сообразив:
   «Однако – все от Источника» – и «т. д.», «т. д.», «т. д.»» [14 - Розанов В.В. Собрание сочинений [В 30 т. Т. 29]. Литературные изгнанники. Кн. 2. С. 249 – 250, письмо от 20.IX.1910 г.].

   «Много лет думал» – не пустые слова: Розанов все дальше, идя от себя – стремился понять, что же именно, отчего так? Тот закон, о котором он упоминает, позволивший ему усыновить своих детей – был принят благодаря его многолетней проповеди, статьям, собранным в 1903 г. в два больших тома: «Семейный вопрос в России». И в этих томах, и в двух следующих, вышедших в 1905 – 1906 гг., «Около церковных стен», он занимается тем, что сам в предисловии к последним назвал «арифметикой» [15 - И в этой «арифметике» уже в самом заглавии сказано и о дальнейшем: из уже цитированного выше огромного письма к Флоренскому, написанному после случившегося с Варварой Дмитриевной ударом – «Что же, любим все, любили. Но уж если в самом деле огрязнили «вашу святыню», то послушаем любимую обеденку с крылечка (заглавие «Около стены церковной», вне церкви молящегося)… Уходим, уходим, прощайте, до свидания…До мести. До разрушения всего» [Там же. С. 249].]: противопоставляя слова о «любви» жесткости, столь спокойно отправляемой в отношении живых людей – ломаемым жизням, презираемым, убиваемым детям. Церковь, благословляющая брак, настаивает Розанов, «благословением» как будто пытается очистить то, что само по себе является скверным – и призывает, увещевает церковь вспомнить, что это Божья же заповедь – плодиться и размножаться, что брак – не форма, благословляется сам союз, плотский, телесный, мечтает о христианском браке, где юные повенчанные будут проводить первую ночь, первую неделю в храме – творя божье дело.
   Но это все «арифметика» – чем дальше продвигается Розанов, чем дальше он принужден вдумываться, тем глубже он уходит от «арифметики» к «алгебре» и «высшей математике» христианства. Розанов и в череде «антихристианских» текстов (причем в гораздо большей степени, чем в «христианских») соглашается со славянофильским и почвенническим утверждением, что «православие», «русская вера» вполне поняло Христа, точнее и глубже, чем католичество или протестантизм. Причем русские секты – не рациональные, не штундисты и им подобные, а хлысты и скопцы – и русские старообрядцы – точнее выразили содержание христианства, чем «православие», господствующая церковь: то, что в последней скрыто, вяло, то в них – с горением, с последовательностью, охваченностью целиком. И вслед за Леонтьевым Розанов утверждает:

   «Нет, Достоевский тут ничего не понял: «бе в языческой тьме». У него только фразеология, только «причитания» христианские…» [16 - Розанов В.В. Собрание сочинений [В 30 т. Т. 3]. В темных религиозных лучах / Под общ. ред. А.Н. Николюкина. – М.: Республика, 1994. С. 98.]

   Когда М.М. Тареев, профессор Московской духовной академии, рассуждениями которого интересовался Розанов в 1908-1910 гг., начинает рецензию на «Людей лунного света» с утверждения: «христианство есть религия любви» и далее изрекает банальность за банальностью [17 - См.: Баранов Е.В. Примечания // Розанов В.В. [Сочинения. В 2 т.] Т. 2: Уединенное / Сост., подгот. текста и примеч. Е.В. Баранова. – М.: Правда, 1990. С. 632 – 633.], то он предпочитает не замечать, что Розанов ведь с этим и не спорит, но просит лишь уточнить, о какой именно «любви» речь идет, к чему «любовь» – то и как именно? Тареев умный и не желает ничего не понимать, а Розанов свободен от «ума» и «учености», ему нужно понять, а не сказать правильные слова, позволяющие не думать. То, что о. Павел Флоренский – «аноним», чьи дополнения войдут во 2-е издание «Людей лунного света» – будет пытаться напомнить Розанову в их переписке 1908 – 1910 гг., писал ранее и сам Розанов. Так, например, в «Итальянских впечатлениях», вышедших книгой в 1909 г., но опубликованных статьями в «Новом Времени» еще в 1901, он рассуждал:

   «Я взглянул на крест, сверху поставленный над храмом Януса.
   – Все умерло, кроме христианства. […] Как связаны все вещи в мире. И все-таки: «все умерло – кроме христианства»… И если некоторые метафизические идеи древности так необходимы, напр. о крови, о священстве мира и тайном чуде мира, то они восстановимы не иначе как из единственной живой теперь вещи – христианства. Так что нужно начинать круг мысли: «ничто не умерло, потому что – Христос воскрес!» [18 - Розанов В.В. Иная земля, иное небо… Полное собрание путевых очерков 1899 – 1913 гг. / Сост., коммент. и указат. В.Г. Сукача. – М.: Танаис, 1994. С. 109, 111.]

   Но Новый Завет никак не совмещается с Ветхим – Христос, который возвещает исполнение Ветхого, если и «исполняет» его, то каким-то недоступным разумению способом – ведь то, что благословлялось в нем, теперь в лучшем случае терпится по нисхождению к человеческой слабости, то, в чем виделось проявление Божественного, теперь – уступка, недостаток, умаление – и, напротив, то, что ранее было слабостью, неспособностью – теперь сила. «Вместить» оба Завета, оба благословения не получается – «христиане» из тех, что ближе к миру, ближе к жизни, живому, стараются не замечать, не дочитывать, не вдумываться в слова Христа, повторять их – и жить дальше. Те же, кто дочитывает, вдумывается – оказываются дальше от мира, чем больше они христиане, тем в большей вражде с ним, по слову самого Христа. Бытовое православие, крепкие семьи священников, русское левитство, столь обильное жизнью, быть может, потому столь живо и жизненно, «животно», что в храме, «кормится от алтаря», привыкло, притерпелось, не обращает внимания; тот же, кто входит, слышит это, различая слова – тот не может более жить. В тех же «Итальянских впечатлениях», пока еще осторожно, не договаривая до конца, Розанов пишет:

   «Мне кажется, в христианстве как мало обдумано и возлелеяно и вообще культивировано вхождение человека в мир, так найдена абсолютная и, так сказать, не нуждающаяся в коррективах и дополнениях красота выхода из бытия. Смерть и похороны, со всеми подробностями, до ниточки – постигнуты в нем человеческою душою в такой мере, музыкально, обрядно, певчески, словесно, символично и прямо, что работать здесь далее мыслью уже невозможно. Христианство есть культура похорон; ведь и монашество, столь яркою чертою входящее в христианство, разве не есть уже предварение похорон, некий идеальный образ смерти; а мощи и их идея, тоже столь универсальная в христианском мире, не есть ли внесение духа в смерть, одухотворение смерти, ее апофеоз, ее таинственное „осанна“!» [19 - Розанов В.В. Иная земля, иное небо… С. 160.].

   Здесь пока еще – «мало обдуманно», чуть позже Розанов скажет иное – именно вполне обдуманно, так именно подумано – и чем более человек христианин, тем менее он живет «к жизни», тем более он живет «к смерти». Комментируя Вл. Соловьева, учащего о христианстве как «избавлении от страдания и смерти», Розанов соглашается с тем, что избавление это добывается «ценою избавления и от «зачатий и рождений», ибо что рождается – умирает, а что умирает – то раньше родилось» [20 - Розанов В.В. Люди лунного света: Метафизика христианства. – М.: Дружба народов, 1990 [репр. воспроизведение издания 1913 г.]. С. 113.].
   В итоге «В темных религиозных лучах», в той части этой книги, что позднее вышла под заглавием «Люди лунного света», Розанов развивает мысль о двух временах Адама:
   • Адам Ветхого Завета – в бесконечной череде рождений (и смертей), в нем нет личности (и следовательно – нет катастрофы смерти): «Смерть есть не смерть окончательная, а только способ обновления: ведь в детях в точности я живу, в них живет моя кровь и тело, и, следовательно, буквально я не умираю вовсе, а умирает только мое сегодняшнее имя. Тело же и кровь продолжают жить; и – «я никогда не умру». Точно «снимаются сапоги»: «одни сапоги», «другие сапоги»… а «ходит в них – один». Этот «один некто» и есть «Адам» – «я» – «бесконечный потомок наш», меняющий паспорт, меняющий лица, ремесла и обитаемые страны, учащийся или хлебопашествующий, несчастный или счастливый, но – «один»» [21 - Розанов В.В. Люди лунного света: Метафизика христианства. – М.: Дружба народов, 1990 [репр. воспроизведение издания 1913 г.]. С. 70.],
   • и Адам Нового Завета – «третий человек около Адама и Евы; в сущности – это тот «Адам», из которого еще не вышла Ева; первый полный Адам. Он древнее того «первого человека, который начал размножаться». Он смотрит на мир более древним глазом; несет в натуре своей более древние залоги, помнит более древние сказки мира и более древние песни земли. В космологическом и религиозном порядке он предшествует размножению; размножение пришло потом, пришло позднее, и покрыло его, как теперешние пласты земли покрыли девонскую или юрскую формацию» [22 - Розанов В.В. Люди лунного света: Метафизика христианства. – М.: Дружба народов, 1990 [репр. воспроизведение издания 1913 г.]. С. 101.].
   Тем самым Адам Ветхого Завета – это Адам конца творения, последнего мгновения, субботы; Адам Нового Завета – Адам до сотворения Евы и вместе с тем (как Христос является «вторым Адамом»), – лицо, единственный – «более древний» не в смысле «предшествования», а как условное выражение противопоставления «времени» и «вечности»: Адам ветхий в бесконечной длительности являет себя – в каждый момент времени он целиком дан, во всем множестве людей, и в то же время он существует в той мере, в какой постоянно «родит», Адам новый – вне длительности, вне времени, и потому он способен у Розанова оказаться одновременно и «новым», и «третьим», и «древним».
   Так что вопрос, на который Розанов требует ответа – это вопрос о совместимости христианства с жизнью. А о том, что с нею совместимо православие и что без своего, без русского православия он сам жить не может – это ему известно, ведь, как писал другой частный мыслитель в те же годы: «люди на то и люди, чтобы ничего до конца не доводить» [23 - Цит. по: Баранова-Шестова Н.Л. Жизнь Льва Шестова. В 2 т. Т. I. – Париж: La Presse Libre, 1983. С. 81. Из письма Л.И. Шестова к сестре Фане, от 14.IV.1905 г.]. Вспоминая о последнем годе жизни отца Татьяна Васильевна рассказывала:

   «Как-то я его спросила: «Папа, ты отказался бы от своих книг «Темный лик» и «Люди лунного света»? Но он ответил, что что-то в этих книгах есть верное, несмотря на то что он был настроен в последнее время по-христиански и казался верным сыном Православной русской церкви» [24 - Розанова Т.В. Воспоминания об отце – Василии Васильевиче Розанове и всей семье // В.В. Розанов: pro et contra. Кн. I. С. 81.].
 Андрей Тесля



   Василий Розанов. В темных религиозных лучах. Купол храма


   Предисловие

   «Это еще что за «темные лучи»? разве они бывают?» – спросит читатель, взглянув с недоумением на заглавие книги… Да, читатель, – они и в физике есть. Правда, долго считали, что из Солнца исходит только тот белый свет, с помощью которого мы все видим вокруг. Но вот его разложили призмою. Получился спектр, тот известный ряд полос – желтой, красной, синей, фиолетовой и т. д., – который мы наблюдаем в радуге, когда солнечный луч преломляется в каплях падающего дождя или на стене комнаты, позади стеклянной призмы, – поставленной на пути солнечного луча… Казалось – «все». Свет, представлявшийся нам «белым», состоит из семи цветов. Но прошло и это время… За одним «казалось» выступило другое «кажется». Когда за границею крайней фиолетовой полоски спектра начали ставить разные растворы, то увидели, что они подвергаются сильнейшему действию «чего-то», что уже не было ни светом, ни цветом.
   Это – темные лучи Солнца, бессветные, бесцветные… Приводящие в движение химические вещества, соединяющие одни из них, разделяющие другие; убивающие жизнь, возбуждающие жизнь. Они также стремятся линейно, как всякий луч, и вообще суть подлинные лучи: но не света, действующие на глаз, а какие-то другие… и всего скорее – это лучи просто энергии, силы… Они есть, – и здесь мы могли бы кончить объяснение с читателем, насколько он недоумевает о заглавии книги. Но хочется продолжить.
   От того великого Солнца, духовного Солнца, которое взошло над человечеством 2000 лет назад, также несутся снопы света, «при помощи которого мы все видим вот уже 2000 лет»… И вообще всегда считали этот свет «простым и белым»… Но разложение его уже давно началось. Все давно догадываются, что он не так прост, как кажется. Монастыри, – что такое они, как не грусть, как не уединение человека от человека? Откуда это, если свет совершенно «бел и прост»? Грусть человека… печаль человека: всякий почувствует, что едва мы произнесли это, как назвали главное христианское чувство, без которого нет его, нет без этого чувства христианина. «Веселый христианин» – это такое же contradictio in adjecto [25 - Противоречие в определении (лат.).], как «круглый квадрат». Вот загадка или, лучше сказать, введение к загадкам…
   Явно, что свет христианства вовсе не «простой и белый». Откуда же меланхолия? Откуда любовь к пустыне, к уединению? Откуда столп всего в нем, монастырь? Позвольте, разве есть христианин без таланта слез? «Боже, дай мне слезный дар» – молитва пустынь и людей пустыни, которые все разработали в христианстве, все утвердили в христианстве. До очевидности ясно, что свет, «при помощи которого мы все видим», вовсе не белый и уж в особенности не простой, а как-то окрашенный и необыкновенно сложный… До неисповедимости, до неисследимости…
   Как окрашенный? И что вокруг этих лучей, дальше, – за ними? Природу великого Духовного Солнца мы можем сколько-нибудь постигнуть, перейдя от трюизма о его свете – «простой и белый» – к исследованию невидимых частей христианского спектра. В тайне слез христианских содержится главная тайна христианского действия на мир: ими преобразовало оно историю. Не бичами, не кострами, не тюрьмами: все это – бессилие тех, кто не умел плакать. Инквизиция – конец христианства, тюрьма – ниспровержение его. Нет, не здесь его центр.
   Центр – прекрасное плачущее лицо.
   «Нос victor eris» – «сим ты будешь побеждать».
   Западное христианство, которое боролось, усиливалось, наводило на человечество «прогресс», устраивало жизнь человеческую на земле, прошло совершенно мимо главного Христова. Оно взяло слова Его, но не заметило Лица Его [26 - Любимое католическое изображение Христа как измученного борца, по лицу и телу которого текут капли и струйки крови, – непонятно Востоку, недопустимо на Востоке, отвратительно для Востока.]. Востоку одному дано было уловить Лицо Христа… И Восток увидел, что Лицо это – бесконечной красоты и бесконечной грусти. Взглянув на Него, Восток уже навсегда потерял способность по-настоящему, по-земному радоваться, попросту – быть веселым; даже только спокойным и ровным. Он разбил вдребезги прежние игрушки, земные недалекие удовольствия, – и пошел, плача, но и восторгаясь, по линии этого темного, не видного никому луча, к великому источнику «своего Света!»…
   …«мой свет!»…«родной наш Свет».
   Только с русским народом, с русским пустынником Христос «уроднился»: на Западе же Его лишь «знают». Разница большая. Да, русский народ в печали: но эта печаль до того ему сладка, до того ему родна, что ее он не променяет ни на какие веселости…
 //-- * * * --// 
   Пробовали (и пробуют) соединить христианство с социализмом: нет большей противоположности! Социализм – весь в крепкой уверенности о земле. Христианство же есть полная безнадежность о всем земном! Социализм – хлебен, Евангелие – бесхлебно. Социализм – день, когда все предметы имеют точные свои размеры и точный свой вид; христианство же все – ночь («се Жених грядет в полунощи»), когда предметы искажены, призрачны, не видны в реальных очертаниях и зато приобретают громадные фантастические формы. Без мечты и сновидения и без присутствия в человеке сновидящих способностей – христианства не было бы, и оно было бы невозможно. Оно все зиждется на не-реальном, сверх-реальном в человеке: отнимите его – и христианства нет!
   Социализм же весь борется против этого сверхреального: оперировать его у человека – суть его! Как же они слились бы, соединились? Говорить это можно было только до обращения внимания на «темные лучи» в христианстве, которые лежат позади «видимого спектра его»; пока думалось, что так как «христианство есть белый простой свет» «благо-желательности к человеку, и социализм также есть «белый простой свет» благо-деятельности, то отчего же бы им и не «совпасть»? «Оба желают добра человеку»…
   Да.
   Но социализм хочет сытого человека – у которого труд и сон без сновидений.
   Христианство прежде всего хочет сновидений; оно хочет плачущего человека, любящего свою печаль.
   Разница – в корне вещей, и – неизмеримая.
 //-- * * * --// 
   Книга эта печаталась в течение более чем трех лет; и уже два года назад, в ответ на запросы читателей, когда же появится обещанное в предисловии к книге «Около церковных стен» – другое и более глубокое исследование христианской религии, – я через письмо в редакцию «Нов. времени» уведомил, что эта книга выйдет в непродолжительном времени. Однако подбор к ней матерьяла занял много времени: надо было взвешивать и выверять не только слова, то и тон каждой страницы. Кстати: на обертке, где хранился этот матерьял, стояла моя пометка для памяти: «После арифметики». В уме я держал: «Около церковных стен – это арифметика; это – то простое и ясное в христианстве, тот белый луч прямой благожелательности, какой все видят в нем до встречи с обстоятельствами, играющими в отношении его роль разлагающей призмы». Призма разделяет его на два цвета: белое христианство – символизируемое белыми ризами духовенства (во время церковной службы), белым духовенством – семейным и не отделенным от мира, и множеством других более мелких явлений; и второй цвет, который по цвету монашеских одежд, его символизирующих, – можно назвать темным, черным христианством. «Черное духовенство», «монашество» – к этому привык наш слух. Наконец, и это в особенности важно: среди черного духовенства встречаются лица до того жизнерадостного и веселого, я бы сказал – светлого и легкого (не в дурном смысле) настроения, – что при встрече хочется обняться с ними.
   Достоевский в старце Зосиме дал великий, идеальный его образец. Он очень многих увлек, и «для пользы дела» можно согласиться с тем, что старец Зосима выражает суть христианства. Но на самом деле, конечно, это не так: он выражает до-христианский, первоначальный натурализм, то «поклонение природе», «поклонение всему» (пантеизм), с проклятия чего начало христианство, что «срубить до корня» уже пришел Иоанн Креститель. Нет строя души, более противоположного христианству, чем душевный покой и душевная светлость Зосимы, исключающие нужду во Христе… Зачем Христу приходить, если все радуется на земле, все счастливо, безмятежно, прекрасно «само собой»… Нет, Достоевский тут просто ничего не понял; «бе в языческой тьме». У него только фразеология, только «причитания» христианские… Не Зосимы, вовсе не Зосимы победили древний мир. Победили его другие. Кто? Плакавшие о мире, а не улыбавшиеся в мире. И среди белого духовенства, священников, наконец, даже среди мирян – встречается совершенно другой тон христианства, уже не «отпускающий ближнему так скоро вину его». Совсем другой тон, о, до чего другой…
   Исследованию-то этого «другого тона» и посвящена моя настоящая книга. Она вся движется в невидимом, мало ощутимом. Я называл ее мысленно отделом «после арифметики» – «логарифмами» христианства. Но теперь мне приходит на ум лучшее название. Лейбниц и Ньютон открыли в математике «бесконечно малые», «текущие» (изменчивые) величины, «флюксии» (термин Ньютона)… Вот это имя вполне подходит к настоящей книге, выражает все ее существо, ее мысль и тему. Каким образом христианство, столь к человеку благожелательное, однако, пришло к инквизиции? Явно, что здесь скрыта цепь «флюксии», «переменных бесконечно малых величин», «дифференциалов»: ибо ведь перелома из «да» в «нет», перелома в убеждениях, в вере, в идеалах мы при этом нигде не наблюдаем! В этом-то все и дело, что разлома нет!! Нельзя сказать, исторически не было, чтобы католики 1000 лет «гладили по голове», – но потом «начали жечь: и вот тогда произошла реформация»!! Ничего подобного!!! Никакого перелома, реформации, бури: тихое веяние… Веет, веет, гладит волосы, сладко, съедобно, веет, опять веет, горечь, опять сладко, еще слаще, веет, веет, чей-то раздался стон, но все замерло, веет, веет, выпали гвоздики, выпали иголочки, кого-то укололи, смертельно, веет, веет, хорошо ли, дурно ли, все мешается, все непонятно уже, веет, веет…
   Так до нашего времени.
   Инквизиция вошла в Церковь «дифференциалами», а не простым «делением, умножением», не арифметическими действиями. Если бы она пришла «делением», произошла бы реформация: и тогда никакого вопроса не было бы, незачем было бы писать этой книги. Но… никто не заметил ее (инквизиции)!!! Когда те пять-шесть кардиналов, которые постановили «сжечь» и действительно «сожгли» кого-то, – то никому решительно не пришло на ум спросить, не «впали ли они в ересь»! «не отделиться ли нам от них»? Отделились бы – была бы «арифметика», никакого вопроса не было бы. Но в том и суть, что никто от них не отделился, и они сами считали и чувствовали себя со всеми слитыми – соединенными со всем христианским миром, верными ему, служителями его… Т. е. в кардиналов вошли некоторые «флюксии», темные незаметные лучи подлинно христианства же, но обычно незаметные, да и… зачем замечать? Заметит тот, «до кого дойдет очередь»… Бьются в спорах в наше время, например, протоиерей Светлов из Киева, профессор университета и «все знающий» (в богословии), и тоже «все знающий в богословии» архиеп. Антоний Волынский: но арх. Антоний – «с флюксиями», а прот. Светлов – без флюксий. Архиеп. Антоний знает, вернее – ощущает больший объем христианства, он знает и то, что за «светлыми белыми лучами», а от прот. Светлова это совершенно скрыто. Но вот тайна истории: архиеп. Антоний одолевает Светлова, исторически одолевает, магически одолевает, волшебно одолевает. Мы говорим – «рок», «судьба», «fatum»… Способностей у одного не больше, чем у другого, таланта – не больше. Но Светлов – рациональный человек («белый луч»), а арх. Антоний – иррациональный, т. е. его положение иррационально, и он вправе воскликнуть: «Бог за меня! Христос со мною».
   В этом все дело: с которым из них Христос? «Оба такие христиане»… Да, обои христиане: а так ненавидят один другого… «Не мир принес Я на землю, нет! но – разделение».
   Приведенное изречение – типично «флюксивная», «дифференциальная», «логарифмическая» строка в книге, положившей основание всему. При обычном «гладком» и «ровном изложении», при изложении «для всех», строки эти, и вообще все до «высшего анализа» относящиеся строки – пропускаются, и излагаются только одни «арифметические истины»: «раздай ты имущество», «пусть он на тебя не сердится», «помиритесь вы оба» и т. д. Но «флюксивные истины» тоже не забываются и излагаются при специальных случаях, «когда есть нужда». Напр., нужно, чтобы люди приучились к любящей покорности, чтобы они жили не по своей воле: тогда выступает флюксивная строка: «Вот – все что вы (некоторые избранные, «малое стадо» духовных правителей) на земле свяжете – будет связано на небесах».
   Настоящая книга зарывается именно в христианские «флюксии» – «текущие малые величины», пошедшие от Источника нашего Света. Она исследует только тонкое, незаметное, бесцветное, безвидное, бездокументальное. Исследует как бы «вкусы» и «запахи», а не куски, части и члены тела (арифметика). Читатель, перевертывая ее страницы, будет долго чувствовать, что как будто он читает уже все старое и ему известное: это – впечатление от тех «кусков массивных», мимо которых он будет проводиться (арифметика); на самом же деле с первой уже страницы книги он будет читать все совершенно для себя новое, так как самые куски придвинуты к нему только ради «запаха» и для «вдыханий». Суть книги этой… в некотором безмолвии (как ни странно сказать). И ее полная понятость читателем будет заключаться в безмолвном же согласии со мною: если он ощутит те «темные лучи», тайный ожог которых я чувствую и многие чувствовали… но никогда никто не понимал.

 В. Р.
 С.-Петербург, 17 ноября 1909 г.



   Трепетное дерево

   Мы загасили огни. Но вместо того чтобы разойтись спать, вышли в сад, чтобы подышать полчаса-час ночью.
   Глубокое безмолвие было в воздухе. Ночь была темна, но как-то странно. В саду, на ближней полянке, в подымавшемся за дачей лесу стояла черная темь. А небо было светлое, бирюзовое. По нему, как веснушки по лицу, были раскиданы бледные и маленькие звездочки, наши северные, бескровные звездочки. Все было невыразительно. Но нельзя сказать, чтобы в этой невыразительности не было чего-то духовного. Точно больная девушка, которой немного жить, но которая тем упорнее в мечтах своих и пожеланиях. Белокурое небо. Не замечали ли вы, читатель, что вся наша северная природа белокура, тогда как юг, и его небо, и звезды – явный брюнет. Что-то такое есть…
   Деревья сада замерли в безветрии. Но одно высокое дерево, наискосок от нас, трепетно билось своими листочками. Точно что-то нервное пробегало в нем, точно листва его шевелилась внутренним электричеством. Оно было красивее, духовнее других. Но я рассеянно смотрел на него, не обращая особенного внимания.
   – Я очень люблю это дерево, – сказала одна из собеседниц, – хотя вы знаете, какая о нем есть легенда…
   Тут только, взглянув внимательнее, я заметил, что это осина. Когда-то я рассматривал ее листья, чтобы определить причину постоянного их трепета. Каждый листок осины сидит на очень длинном и довольно слабом черешке, и в то же время сам слегка изогнут. Малейшее давление атмосферы, таким образом, повертывает его из стороны в сторону; и как абсолютной недвижимости воздуха не бывает, то дерево и трепещет постоянно листьями.
   То, которое было перед нами, было необыкновенно красиво. В листьях его был именно трепет, а не просто движение. Среди сонных куп других деревьев сада оно казалось одно не дремлющим и не усталым. «Точно оно вечно оправдывается или вечно вспоминает», – подумал я. Но эта мысль пришла мне в голову потому, что я знал легенду.
   – Какая легенда? – спросили многие из общества.
   – Очень печальная и нехорошая. Что когда Иуда предал Христа, то почувствовал угрызение совести и удавился. Он удавился на осине, и с тех пор она трепещет листьями. Подобная же легенда есть о воробьях. Вы заметили, как они скачут. Предание рассказывает, что они принесли гвозди, которыми были пригвождены руки и ноги Спасителя к кресту.
   Признаюсь, о воробьях я не очень понял. Я продолжал смотреть на дерево, которое положительно было трепетно. И вот я стал думать, до чего неосторожен человек, что невинные и беззащитные растения окружает мрачными вымыслами своего воображения. Дерево являло ему чудный вид. Оно редко и исключительно. Но вместо того, чтобы любоваться им, человек заподозрил его в каком-то чудовищном родстве или единении с предателем Иудою, и что дерево вечно дрожит от страха. Какой вымысел! Какое уродство в смысле!
   И я перенесся воображением за две тысячи лет. Никогда я не мог постичь сна учеников Иисусовых в Гефсиманском саду. Сон на учеников Иисусовых точно был нагнетен, точно это был магнетический сон, – тем более что нигде еще в Евангелии не упоминается о их сонливости или нерадении! Я много раз размышлял над этим: Какая здесь цель? Для чего показан этот сон? Какой в нем смысл? Заметим, что сон учеников во время молитвы Спасителя в Гефсиманском саду навеки запомнился в человечестве как упрек, самоупрек, как показатель слабости человеческой и, в частности, как показатель того чрезмерного превосходства, какое имел Учитель перед своими учениками. И даже более. Они чрез этот таинственный сон, который так легко счесть за небрежение, точно причастились все духа и деяния Иуды. Хоть немножко, но тенденция к этому есть. Тот предал, эти не усторожили. Тут и знаменитое троекратное отречение Симона от Христа во дворе Каиафы получает свое объяснение. Это тот же уклон: «Он – взят, а вы то спали, то отрекались! Один из вас привел воинов! Конечно, Он имел врагов; но страшнее и унизительнее для человечества, что Он не имел друга!»
   И тогда оба явления, и сон и отречение, суть только лучи, только частицы одного потрясающего события, уже шедшего в мир: смерти Бога среди людей и от людей. Как это ужасно! Еще каинство человека, еще убитый в нашем дому, на нашем поле Авель! и какой Авель!
   И вот, как бы испуганный и оправдываясь, в эту ночь и перед этою осиною я спросил себя о том, о чем никогда в жизни не спрашивал себя:
   – И мы – Иуды?.. Опять Каины!
   О, что значит врагам погубить? Они на то и враги, идут с открытым забралом. Наконец, они осуждены. Но «ученик предал» – это гораздо страшнее, чрез это именно мы-то, тоже ученики, осуждены; и куда уже нам деться, не видим. Совершилось второе тягчайшее грехопадение человека: убили Бога. О, что перед этим, что когда-то в Адаме люди Его не послушались… То было маленькое падение, это – большое, главное…
   Вот о чем я и думал, сидя перед осиной. Она все так же трепетала. И я трепетал. И как бы хотел я закричать, заплакать: «Нет, Господи, этого не было, нет! Мы не спали, не отрекались, не предавали; мы кричали: «Осанна Сыну Давидову! благословен, Грядый во имя Господне!» И пальмы, и одежды под ноги, и дети.
   А тусклые звездочки все так же мерцали. И что-то знали, чего я не знал.

 1901 г.



   По тихим обителям


   I

   В Саров надо ехать не через Арзамас, через который едут почти все, а через станцию Шатки, следующую за Арзамасом в направлении от Нижнего. Большой тракт, проложенный от Арзамаса и идущий мимо Сарова, страшно разбит несоразмерно большой ездой по нему, колеи чрезвычайно глубоки, и тройка лошадей почти все время тащит коляску шагом. К тому же ямщики этого большого тракта избалованы и развращены хорошим и верным заработком, – и тем, что без них едущим никак не обойтись. В Арзамас нижегородский поезд приходит около 4 часов пополудни. На вокзале спать негде: на лавках, на полу стоят, сидят и лежат (даже на полу лежат) всевозможные больные, калеки, слепые, параличные, которых ведут или которые едут «к Угоднику». Собственное имя Серафима Саровского здесь уже не называют, заменив его нарицательным и обобщенным «Угодник», в котором как будто больше силы и припадания. Вся площадка около вокзала заставлена тройками, парами и одноконными кибиточками, которые жадно подхватывают пассажиров. Плата за тройку взад и вперед, с заездом из Сарова в Серафимо-Дивеев монастырь, стоит 25–30 руб., одноконная полутелега-полукибитка стоит 5 руб. До Сарова 60 верст. И как за поздним приходом поезда невозможно в тот же день доехать до Сарова, то приходится ночевать в дороге. Ничего не знающие пассажиры тут-то и узнают неправильность избранного маршрута. Кроме деревень, до Сарова ничего не встречается. Ямщик привозит пассажиров в ту крестьянскую избу, которая уже стакнулась с ним и где он получает «за гостей» 2–3 стакана вина и сколько-нибудь денег, а пассажиры, которым нет выбора, получают клопов, духоту, грязь и вонь и платят по четвертаку за самовар воды и почти столько же за кринку молока или ломоть хлеба. Напротив от Шатков, которых почти никто из едущих не выбирает, по незнанию, исходным пунктом отправления в Саров, – лежит хорошая, не разбитая дорога, пара лошадей все время бежит рысью, а главное – получается отличная ночевка. Поезд приходит в Шатки часов в пять пополудни. Дорога сыра, местами грязна, но везде сносна, нигде не опасна при хорошем ямщике, умеющем объехать и совершенно негодный мост, и крутой овраг. Плата отсюда 15 рублей. Я долго выбирал ямщика из толпившихся перед вокзалом (их гораздо меньше, чем в Арзамасе) и не ошибся: мужик оказался, по отзыву крестьян, через деревни которых мы проезжали, не берущим в рот вина. И во всех отношениях он был исправен, добросовестен, не жаден, – хотя слишком сер и в мнениях своих, как увидит читатель ниже, излишне решителен и грубоват.
   Часа через три, все же измученный тряскою в безрессорной коляске, а главное, отсырев и озябши, я въехал во двор. Стоял темный вечер, без луны и звезд, облачный. Лошади шлепали в грязи. Было тесно между какими-то каменными стенами. Я перекрестился на издали видневшуюся церковь. Это была сельская, чуть не возле стены монастыря. Наконец, ямщик остановился около грязного, маленького, едва заметного крыльца. И выйти пришлось в грязь. Но едва я сделал несколько шагов по каменной лестнице и сейчас же по каменному коридору второго этажа, как передо мною распахнулась дверь обширной, чистой, необыкновенно уютной комнаты, с домашнею не «номерною» обстановкою, хотя это был именно номер. И такая предусмотрительность: в конце июля комната оказалась тепло натопленною! На дворе не было не только холода, но и дождя. Но хозяева предвидели, что путнику в ночь или поздний вечер ничего так не надобно, как теплый угол, теплая, не отсыревшая постель. Я помню отвращение, с каким ложился буквально в ледяную и мокрую постель великолепной гостиницы в Венеции в половине мая, и благословил ум русских, догадавшихся, что путешественнику нужны не канделябры, не зеркала, не шелковая обивка кресел, а чистая простыня, пуховая подушка да сухой и теплый воздух недавно протопленной комнаты. «Самовар, скорее самовар!» И через минуту я грелся в совершенно русской обстановке. Это была гостиница Понетаевского женского монастыря, образовавшегося лет сорок назад из сестер, вышедших из Серафимо-Дивеевского монастыря вследствие раздоров, возникших из-за выбора новой матери игуменьи. Оказывается, монастыри наши, несмотря на строгость царящей в них дисциплины, являют собой каждый автономную монашескую республику с чрезвычайно независимыми обычаями, с своевольною историею, вообще без муштровки, без подчинения, почти без надзора откуда-нибудь из Петербурга или Москвы, а только с легкою вассальною зависимостью от центров духовного управления. Это и понятно. Не Церковь родила монастыри, а монастыри родили Церковь, – родили ее строй и дух, одежду и замыслы. Монастыри – это те первоначальные островки среди языческого древнего океана, которые, спаявшись, сплотившись, и образовали собою потом материк Церкви. Раньше, чем древние Отцы и учители явились на соборы, чтобы выразить догматы Церкви и определить ее уставы, они были уже монахами, пустынниками. Прибавим к этому, что из монастырей ни в древние, ни в новые времена ни один не был административно основан, властительно учрежден, а все они возникли свободно, лично, из какого-нибудь подвига старца, из биографии святого. Таким образом, даже как-то и в голову не может прийти кому-нибудь посягнуть на это сердце Церкви, свободно бьющееся. Притом, вследствие страшной внутренней дисциплины и понятного духа монастыря, никогда не могло зародиться главного государственного мотива к стеснению их: подозрения в «неблагонадежности» этих своеобразных черных республик. Ибо насколько они были вдохновенны, насколько были свободны, они всюду проводили дух того же «послушания» и дисциплины, который так любили в себе, которым поэтически жили; и дух этот был в высшей степени нужен и желателен решительно при всяком политическом «обстоянии» (монашеский термин). Монастыри всегда были друзьями сильной власти, полной покорности; но друзьями не из боязни, не по политиканству, не по земным и утилитарным или временным соображениям, а по настоящему, глубокому, непоколебимому убеждению. Это была земная здешняя половина религиозно-мирового устроения, часть небесной философии, ступень к Богу, средство спасения души. Никогда еще монастырь не был возмущен какою угодно формою самовластия: если только оно не было направлено к подрыву самого монастыря или монашеского духа (как это случилось при Петре Великом); никогда монастырь или монах не положили границы человеческому самоуничижению, не сказали «довольно, остановись!» при виде какой угодно робости, подавленности, покорности, сведения на «нет» личности в человеке. И отсюда-то, из этого глубочайшего и поэтического совпадения строя монастыря со строем развивавшихся в Европе монархических систем, эти последние оставили монастырю свободу жизни, самоуправления, свободу биографии и уставов, какой вообще не оставили никому другому, никакому лицу, общине, учреждению. Псков и Новгород как давно уже пали! Между тем в эпоху Аракчеева и Клейнмихеля в монастырях разыгрывались эпизоды типично новгородские, типично псковские – только иного колорита. И кажется, монастыри сейчас же и разом все закрылись бы, «братья» и «сестры» из них разошлись бы, посягни кто-нибудь на эту чрезвычайную и (по нашим временам) странную свободу их бытия, всех его подробностей.
   Сестры знаменитого Серафимо-Дивеева монастыря разошлись в кандидатке на завтрашнюю чрезвычайную над собою власть: и когда, наконец, игуменья, после всех волнений и борьбы, была выбрана, – несогласные не захотели ей повиноваться, ушли за 40 верст в сторону и основали со своей кандидаткой новый монастырь, Серафимо-Понетаевский. Теперь в нем более 700 сестер. В первый раз я видел пустынь. Это вот что такое: вы едете полями, лесами, кругом – хлеба и сосна, кругом – деревня на много десятков верст, иногда – на сотни верст. Все серо, грубо, бесприветно. Все – глубоко необразованно, и кроме вчерашнего и завтрашнего дня, ничего не помнит и ни о чем не заботится. И среди этой буквально пустыни, культурной и исторической, горит яркая точка истории, цивилизации, духа – забот самых отдаленных, воспоминаний самых древних. Сияют куполами и крестами великолепные храмы; позолота, книги, живопись, пение, самый нрав, обычай, весь внешний облик являют чрезвычайную тонкость, самый изощренный вкус, к созданию которого уже бессильно наше время и который умели выработать только великие творческие цивилизации древности и Средних веков. Я в первый раз видел «пустынь»; и как вообще я ни чужд идей монастыря и всего монашеского духа, я был очарован виденным; очарован, восхищен – и воображение мое закружилось идеями, совершенно противоположными тем, к каким я привык.
   Представляю себе, до чего же должно быть сильно влияние монастыря на народ, который не подходит к нему с тем специальным предубеждением, не скрою – почти с враждою, с каким подходил я. Влияние это должно быть колоссально, подавляюще; должно быть разбивающим всякое личное сопротивление. Недаром столько сильных и поэтических душ ушло в монастыри.
   Прошло 19 июля, день рождения Серафима Саровского, «Угодника» всех трех обителей, Саровской, Дивеевской и Понетаевской. Все знают, как бывает скучно «назавтра» после праздника: все делается ленивее, все становится тусклее, серее, чем даже в обыкновенный день. Но день, когда я попал в обитель, был особенно несчастен: шел понедельник, «тяжелый день». Гостиница, где ночевал я, сейчас же у стены монастыря. Я вошел в ворота и пошел по краю громадного, искусственно вырытого, квадратного пруда, с прозрачной и чистой водой. Сейчас же за ним начались куртинки, цветники, палисадники. Все это – в виду огромного каменного корпуса с богатой, узорной орнаментировкой. Солнце едва поднялось, и прекрасно ложились его лучи и на зеркальную гладь вод, и на сырую, холодную зелень. «Где же служба?» Мне указали не на собор, стоявший прямо впереди, а на этот каменный корпус здания. Над входом я прочитал надпись: «Здесь помещается живописная школа». В некотором недоумении я шел дальше и вошел в церковь, домовую, при общежитии и школе; или, может быть, школа и кельи построены при церкви, занимающей бельэтаж?.. По крайней мере последняя так огромна, как самые большие петербургские храмы, и не напоминает собою обычно маленьких домовых церквей.
   Шла ранняя обедня. Шел не только «понедельник» и день «после праздников», но и час суток был такой, когда в церковь приходит очень мало народа, почти исключительно серого. И здесь были только группы больных, калек, слепых и очень мало пришедших просто «к обедне». Храм был весь заполнен собственными обитательницами. Никогда в жизни я не видел такого огромного числа «черной братии», и, может быть, не разделенные, не рассеянные инородным людом, они являли вид свой в той яркой очерченности и бросающейся в глаза выпуклости, в какой собственно и следует рассматривать всякое явление. Повторяю, я не люблю монашества; но, когда я увидел стройные ряды этих сотен «черных дев», где не было ни одного лица грубого, жесткого, ни одного легкомысленного или пустого (а я очень в них вглядывался), но все светилось приветом, уступчивостью, помощью, – я удивился великому преобразованию, какое производит в человеке обстановка, дух, «устав». Ибо ведь все эти сотни, я знал, были крестьянки, а с крестьянином (ямщиком) добросовестным, но грубым я только что провел в разговорах несколько часов. Вот подошел приложиться к огромному образу один из богомольцев; но он зачем-то стал прикладываться не к иконе, а к крошечному, в два вершка, образку, приставленному к иконе. При первом прикосновении образок свалился, и не наружу, а между деревянною подставкою иконы и шелковою желтою материею, которая эту подставку завешивала. Богомолец засуетился, сконфузился, пытался поднять образок, но даже и не мог его найти. Ему сейчас же, без упрека и досады, помогла сестра. И она не без труда отыскала завалившийся образок, указала богомольцу приложиться куда следует, а образок моментально вновь «освятила», приложив ликом к чудотворной иконе, и поставила на прежнее место. Подают ли «поминания», не умеет ли паралитик подняться на скамейку, или слепой не видит, куда идет: везде тут – монахиня, везде – помощь, ласка, без упрека, без досады, усталости, лени; с той милой, спокойной «благоуветливостью» (монашеский термин), которая есть высший синтез природной доброты и обдуманных обычаев, к которым приучен с детства.
   Я видел столь же стройные, массивные ряды в церкви и на публичных актах, гимназистов и гимназисток: ничего подобного и даже приблизительного! Я видел и никогда не забуду самую благовоспитанную человеческую толпу перед собою, благоустроенную, спокойную, к бесконечно многому готовую, не смятенную и, кажется, не могущую поддаться никакому смятению при всяком «обстоянии». Это большая сила и красота! Не забудем, что все они готовы повиноваться одному мановению – в их духе, в принятом ими направлении! Без этого – бунт, сопротивление. И это хорошо, потому что самое повиновение здесь не бессмысленно, не хаотично. Я стал всматриваться в храм, в богослужение.
   Служил очень толстый и красный священник, с очень грубым лицом. Сколько я знавал священников в женских монастырях, все они почему-то одного вида: за сорок лет, но, не доходя до 50, толсты и безобразны с лица (на мужской взгляд). Ничего «духовного», какая-то странная противоположность лику монахинь. Не мог не улыбнуться в себе: «это – как Алисы в Египте». И действительно, отношение к этим толстым, физическим существам одухотворенных монахинь полно благоговения, почти молитвенности: кажется, каждая из них готова бы лечь ковриком «с крестиком» под тяжелыми сапогами пятипудовой фигуры. «Апис! Апис! его существо!» Меня это и прежде всегда удивляло. Я стал присматриваться кругом. Вот-вот, кажется, монахиня с кадилом в руках или с огромною зажженною свечою стоит не только в северной двери, но чуть ли не продвинулась в нее. Я, однако, не верил: Екатерина Вторая так жестоко разбранила своего друга, Е. Р. Дашкову, когда та неосторожно позволила себе войти в алтарь. Сложилась по поводу этого острота: «она вошла не как женщина, а как президент Академии наук». Недоступность алтаря для женщин есть не подробность в наших храмах, а одна из фундаментальных особенностей их. Когда младенцам на 40-й день после рождения дают молитву, то мальчика священник вносит в алтарь, а девочек не вносит. По воззрению Православия, уже 40-дневное дитя – девочка слишком «не чиста», «греховна», чтобы вступить в «святая святых» новозаветного храма. «Евою мы все согрешили» и «наш Бог не был женщиною, ни – с женщиною». Эти вот ритуальные подробности, сказывая дух Церкви, хотя не суть «догматы», но важнее их: это – та поэзия, лирика, из которой все рождается, в том числе и догматы. Вдруг я увидел монахиню, вошедшую в самый алтарь, бесспорно, – потому что я увидел ее через царские врата!!! Я внимательно следил за движениями ее там, и мне хотелось бы увидеть ее пересекшую весь алтарь, прошедшую, напр., позади престола или особенно между престолом и царскими дверьми: но последнего я не видел, – может быть, не по невозможности, а по ненадобности для целей служения проходить по этим особенно священным местам алтаря. Однако она свободно двигалась, по крайней мере, в левой половине алтаря, и это было первое зрелище для меня, где я увидел женщину религиозно сравненную с мужчиною, чего нет нигде решительно ни в службах, ни в молитвах, ни в чем!! Если вспомнить, что 40-дневную девочку нельзя внести в алтарь, что в него не может войти и императрица, то нельзя усомниться, что в этой особенности выражено огромное, особенное, ненормальное самочувствие монашества, монахов, монахинь. «Хлыстовка! все они хлыстовки!» – промелькнуло у меня сближение: конечно, никому из них и в голову не приходит это родство с опаснейшею из наших сект, эта их близость к «богородицам» «божьих людей». Но я вспомнил, что в обширных (и лучших у нас) исследованиях о хлыстовстве гг. Реутского и Добротворского везде описывается, как первоначальное возникновение в какой-нибудь местности этой секты неизменно приурочивалось к какому-нибудь женскому монастырю и что в XVIII в. некоторые женские монастыри в Москве поголовно увлекались в это тайное и странное экзальтированное учение, может быть, и не всегда доходя до полноты его обрядов и учения. Есть единица и ее дроби; есть краска и ее полутона, тени. Если выбросить грубую и материальную сторону хлыстовства, их обряды и нелепую фабулу об основателе, а взять только крайнее аскетическое учение их, постоянную молитвенность этих «божиих» людей, их экстаз, а также и странное ощущение себя «богородицами» и «христами», т. е. прижизненно святыми, безгрешными, исполненными особых сил духа, то окажется множество точек соприкосновения между нормою монашества и анормальностью хлыстовства. Два тела; но одно при температуре в 38°, слегка лихорадящее, другое – 39°, 40°, совершенно больное.
   Вот стоит одна из сестер в северных дверях, чтобы подать зажженное кадило дьякону. Мало ли как можно стоять и мало ли как можно держать вещь. Но здесь взято, – и это обычай, без намерений красоты выработавшийся, – самое красивое. Левая рука согнута в локте, положена на грудь и кистью поддерживает локоть правой руки, пальцы которой недвижно и высоко держат кадило… Ни одного рассеянного взгляда я не уловил; ни одного скучающего лица, с подавленной зевотой. Между тем за службой не было матери игуменьи. «Республика» жила собою, не под надзором и не из страха, а делала все по святому одушевлению к святому делу. Стал я всматриваться в живопись: вся она в светлых тонах, голубых, розовых, зеленых, белых. Черная краска совсем почти не видна, между тем как она преобладает в городских приходских церквах. Большинство изображений – не стоящие недвижно лики, как опять же у нас, а события из Новозаветной и Ветхозаветной истории, т. е. движения, народные группы. И снова я вспомнил, в учении «божиих людей», знаменитую догму о «таинственной смерти» и «таинственном воскресении»: что сперва надо таинственно «умереть» для мира, все мирское изгнать из себя; тогда душа останется одна, в себе, и в ней обнаружится «малый росток» новой и другой жизни, который начнет с этого времени увеличиваться, и человек еще здесь, на земле, узнает тайну «воскресения». В этой монастырской живописи я не нашел ничего собственно монашеского: нашел одушевление, жизнь, полет. И вся литургия, весь храм, все молящиеся – точно имели крылья и летели. И было им легко, не уставали. Так это странно было видеть после наших обеден, когда только устают ноги и чувствуешь боль в спине, ибо прежде всего не оживлен, даже не занят в них.


   II

   Да и не здесь ли только христианство имеет полет? В монашестве христианство получило себе стиль, т. е. получило тот «вкус», который управляет бесчисленными подробностями религиозного выражения. Это важнее догмата, это неизмеримо его важнее! Догмат есть мысль, знание, ведение: а религия, во всяком случае, – не ведение, а биение сердца, скорбящего, умиленного или переживающего еще тысячи чувств! Она вечна в человеке. Всякий человек, почти всякий, есть центр крошечной религии, особенной, таинственной, своей: и только от того, что вообще люди не несходны, что они сцепляются в массы, – эти крошечные религии сливаются в одну, большую. Нет, собственно, двух людей с абсолютно тождественной религией, «вера» коих походила бы, как «а» и «а» в алгебре. И этого не нужно, это была бы смерть религии как вечного спутника человека на земле, «ковчега» души его, который он проносит среди суеты, как евреи через пустыни несли свой национальный ковчег. Вернусь к монашеству. Были души с первоначальным в себе отвращением к многообразию, к разнообразию, с первоначальным сильным и несколько монотонным настроением души. У нас четырех писателей: Лермонтова, Гоголя, Достоевского и, несколько менее, – Толстого, можно очень представить себе монахами: Пушкина – невозможно, хоть он и написал «Отцы пустынники». В монахи вообще не годится человек с разнообразием и неустойчивостью в душе. Итак – стиль душ, монотонно-сильных, незаметно охватил собою первоначальное зерно Евангелия и дал ему свою исключительную обработку Ведь и «общество христианское» и «семья христианская» – суть проблемы, а не факты. А монастырь – это факт, и притом давно созревший. Христианство и созрело только в монастыре. Здесь его бесспорная вершина, острие: семья ли, общество ли, государство и его учреждения – все это просто явления языческого порядка, к которым Евангелие никак не пристало и они никак не пристали, не подошли к Евангелию. Наденьте на «сочинения Пушкина» обложку из Добролюбова или обратно – и вы получите явление, подобное именуемым: «христианское общество», «христианское государство»; или – ближе и конкретнее – «христианский финансовый контроль», «христианский клуб». Ибо ведь «общество-христианство» бывает в клубе и служит в контроле. Что же это за смешение, за какофония?! Нет стиля. Как нет его в городах наших, где аракчеевская желтая стена чередуется с коринфскою колонною и стрельчатым готическим окном. Безобразие. В монастыре все выдержано. Нет противоречий. Нет несовместимых разных культур на одном вершке пространства. Поэтому-то он давит на душу, очаровывает просто потому, что это цельно и едино, а следовательно – убежденно и последовательно!
   «Единое и многое», ἓν χαὶ πολὰ – над этим много ломала свою голову еще греческая философия. И никак, читая об этой проблеме их мудрецов, включительно до Платона, не поймешь, что, собственно, занимало тут греков и чего они не могли в этой теме разрешить себе. В монастыре это я понял. Мир – многообразен; и есть свой стиль, свое увлечение в этом многообразии. Человечество не только не могло бы, но оно и не должно хотеть жить каким бы то ни было монотонным явлением, пусть самым прекрасным. Монастырь и мир – как это совместить? Вот новая постановка вопроса об «ἓν χαὶ πολλὰ». Нужно страшное сужение природы человека, страшный и вечный зарок ее перед потребностями развития, просто – роста, чтобы она могла войти в монастырь. А вне монастыря христианство хаотично; вне монастыря оно просто nomen [27 - Имя, название (лат.).], в приличных случаях упоминаемый. Вот великая проблема, непосильная для гиганта. Правда, Евангелие везде и говорит о «малом числе избранных», о том, что «званых много, а избранных немного», оно отделяет Марию от заботливой многообразной Марфы. И, вообще, монастырь тверд, монастырь имеет в самом Евангелии слишком много почвы для себя. Монастырь и говорит довольно ясно, что вне его «спастись нельзя» или «трудно»; что он есть тот «узкий путь», по которому идут немногие; та «драгоценная жемчужина», найдя которую купец «продает все свое имущество и покупает ее одну». В Евангелии есть тонкая игла особенного устремления, сломать которую решительно не могут «гуманисты-христиане», хотевшие бы заменить Церковь некиим «универсальным братством» или «роскошью культурного пиршества». Они обманутся! В конце концов они ужасно обманутся! Ибо совершенно бесспорным остается, что Христос принес на землю что-то исключительное, особенное, новое, отчего и зачалась новая эра. А «культурного пиршества» и «всемирного братства» было много и до него. Как будто не Каракалла велел сравнять в «правах гражданства» всех обитателей империи-мира?!
   Христова – келья, а мир – не Христов. «Мужайтесь, ныне Я победил мир»: никак гуманистам-христианам не удастся сломить это и некоторые другие столь же основные, таинственные, необходимые изречения Христа. Мир естественный, натуральный несомненно не Христов, ибо если бы он был уже изначала и по существу своему «Христов», то незачем было Христу и приходить! Фраза Тертуллиана, бесчисленное множество раз повторенная, что «душа человеческая есть по природе своей христианка», – одна из самых ложных, ошибочных фраз, с которой не согласится ни один монастырь. Напротив, «душа человеческая есть по природе язычница», которая воспитывается к христианству только через некий трудный подвиг, пройдя через «тесную дверь» бесчисленных отречений (Мария отреклась от всего, чтобы только Иисуса слушать). Без этого специального приуготовления и воспитания, до него, – «душа человеческая» и развернулась в язычество, в целый ряд языческих культов, языческих гражданственностей, искусств, философий, наук. Какова «естественная душа человека» – это она показала памятно и документально до Христа, в Ахилле и Тирсисите, Платоне и Эпикуре, в Сократе и Сулле, в Нероне и кротком Тите, «утешении рода человеческого» (прозвание). Древность, язычество – это и есть Humanitat, чистая и исключительная человечность, новые песни которой запели Гете и Шиллер:

     Радость, ты искра небес, ты божественна,
     Дочь Елисейских полей,
     Мы, упоенные, входим торжественно
     В область святыни твоей.

   Этого стиха не уместишь в монастыре – ни напева в этом духе, ни картины в этом духе. Вся прелесть живописи в монастыре есть только по-видимому прелесть признанной действительности, но на самом деле – признанной уже после «таинственной смерти»; под углом образа смерти, через ужас которой проведена душа. «Божии люди» – пусть и мужики; но со всею мужицкою силою они глубоко схватили некоторые основные христианские идеи и, пожалуй, выразили их точнее, пунктуальнее, нежели как это есть в которой-нибудь из Церквей. Всякая радость земная рассматривается в нем через грусть. Где нет грусти – нет христианства! Язычество – это младенчество до какого-то перелома, потрясения, испытания, после которого просто невозможно, неестественно впасть вторично в младенчество! Это гроб матери перед глазами семилетнего ребенка; собственная тяжелая болезнь. Христианство – выздоровление; но – не здоровье! Этой-то основной тайны христианства и не улавливают, когда воображают, что его можно слить с торжеством культуры, первоначальным, здоровым, непосредственным. Недаром древние храмы были полны тельцов, овец, голубей – здоровья еще дочеловечекого; а новые полны хромых, слепых, расслабленных.
   Недаром в Евангелии вкраплено столько рассказов об «исцелениях», между прочим об исцелении именно «расслабленного», – а Христос начал свое «новое» изгнанием животных из храма. Здесь вовсе была не филантропия, а открывалась новая сущность, иной дух. «Не здоровые имеют нужду во враче, но больные», – этого наречения Себя врачом невозможно забыть в учении Христа. Да что иное значит и слово «Спаситель», как не тот же ли «врач»? Болящие, боль мира, и не долгая уже жизнь, которая после болезни кажется как «воскресение», как «преображение», – вот в волны чего Христос опустил свое слово. И решительно невозможно и ненатурально перенести это слово или привить его к первоначальному дичку природы, растущему, полному сил, и который вообще ничего себе не ожидает и ни в чем для себя не нуждается! Самодовление – и нет христианства! Нужда, жажда, алкание – о, на эту раскаленную почву христианство капнет ответной влагой. Слова о здоровье и о больных, сказанные Самим основателем новой религии, и определяют «первоначальную натуру», Humanität, «естественную душу», как необоримо внехристианскую и до-христианскую, еще не нуждающуюся в Небесном Целителе. Это не значит, что она вне Бога и без Бога, «безбожна» или даже просто худа: но что она пока находится в круге Отца Небесного и не доросла еще до Страдающего Сына. Весь мир до нашей эры мог бы повторить как свое исповедание весь первый член нашего Символа веры; точнее, этот первый член и объемлет собою древний мир, все его «упования». Это – «πολλὰ», «многое и разнообразное», над которым размышляла греческая философия. С Христом сошло на землю «ἓν», «единое» той же философии; «единое на потребу», как говорит наша религия, почти вторя эллинским мудрецам. В этом смысле «мир» и «монастырь» навсегда останутся неслиянны; но, оставаясь разнокатегоричны, и один и другой восходят к божественному; мир – к Ипостаси Отчей («в дому Отца обителей много»), монастырь к Ипостаси Сыновней («Мария избрала единое на потребу»).
   Мне захотелось увидеть частные кельи Понетаевского монастыря, и я получил ответ, что это «можно». Сейчас, по окончании ранней обедни, монахини еще толпились во втором этаже домовой церкви или поднялись в рисовальное училище, вверх. В нижнем этаже, где находились кельи, я увидел длинный коридор, наподобие гимназических, весь увешанный черными монашескими мантиями. Мне отворили дверь одной из келий. Комната, где никогда от основания не было табачного дыма, не слышалось запаха водки, в которую никогда не «ожидали гостей», имеет психическую атмосферу, весьма отличную от наших жилищ. Четыре кроватки по стенам комнаты, шкаф для платья, комод для белья и книг, большой стол, несколько стульев и многочисленные карточки «сродников» (ведь почти все монахини – крестьянки) являли, в общем, необыкновенную уютность, безукоризненный порядок и чистоту. Видно, что никогда беспокойство не смущало этого вечного покоя. Мне эти келейки напомнили комнаты воспитанниц-пансионерок здешнего Медицинского института, которые я тоже осматривал. Только разница была в непременном зеркале, которое у институток было, а у монахинь – нет, и еще в «героях» на стене. В кельях были карточки знаменитых духовных лиц, старцев, архимандритов, игумений, у медичек – Дарвина, Гельмгольца, Писарева, у некоторых – Баттистини или Мазини. Вообще, у одних все было по-деревенски, по-крестьянски, у других – по-дворянски, по-городскому. Но одни и другие сближались тем, что были равно упорядочены, и чисты, благоустроены, умны. «Вот где ступень от деревни к городу – монастырь!» – подумал я. Во все время осмотра у меня мерцала мысль, как было бы благотворно, если бы девочки из окрестных деревень проводили год (не более) пансионерками в «пустыне», конечно, обучаясь какому-нибудь рукоделью или ремеслу. Здесь нет книжной науки, но пластика быта выработана до высокого совершенства, а ведь она воспитывает не меньше, чем уроки арифметики или грамматики.


   III

   – Ну, что же, отец бьет тебя? – спросил я девочку лет десяти во время отдыха в одной из проезжих деревень.
   С изумленно поднятыми на меня глазами она отвечала:
   – Вестимо, бьет!
   Она как будто смеялась на мой вопрос, и что городские жители не знают такой простой вещи, что ка ждый отец бьет свою дочь.
   – За что же он бьет тебя?
   Сейчас ответа ее, с такими же изумленно поднятыми глазами, я не помню: не то – «шалю», не то – «много ем».
   – А пьет он?
   – Вестимо, пьет.
   – А мамка бьет тебя?
   – Вестимо, бьет!
   И тоже как выражение – просто факта! И удивление, что городские не знают этого всеобщего их деревенского факта. Меня поразил совершенно иной тон в деревне, за два шага до монастыря, чем какой был тон в монастыре. «Вот это – правда! Вот это уже настоящая правда, в этих физиологических нуждах деревни, и в этом фактическом языке, каким говорят деревенские жители», – промелькнуло у меня.
   Говорят, по деревням, все о болестях и о нужде. Около недоконченного сруба какой-то постройки я сделал «привал» на дороге и спросил молока и хлеба, пока кормились лошади (часа полтора); ехал я не один, и около нас собралось много мальчишек и баб с грудными ребятами. И один разговор: нужда, нужда и нужда! Спросил о священнике ближнего села: «Батюшка у нас – святой человек, моего брата на своей лошади свез в больницу»; «дал хлебца (зерно) и в долг не поставил»; «молодой: у него матушка трудно больна, да сынок прошлый год помер». Я понял, что сам страдающий священник помогал и другим страдающим. Как и везде в христианстве, больные ходят около больных, болезнь лечит болезнь же. Где этой связанности в боли нет – христианство тускло или нереально, риторично. От этого наши гимназисты так глухи к «урокам Закона Божия», что они еще здоровы, молоды, у них все – в надеждах! Такое состояние – вообще не для религии, и в интересах ее самой я запретил бы ранее 40 лет «открывать тайны религии». Да и «открывать» я их стал бы опять же в каких-нибудь катакомбах, подземельях, людям специального душеустроения. А то с паркета, из гостиной, из клубов несется клич: «религия – миф, старый пережиток!» И это так громко и самоуверенно, что толпы не могут не смущаться и не верить. Между тем как религия реальна и вечна, но только рассмотреть-то ее можно из подземелий и страдания. Ведь и звезды многие видны только в телескоп, и мир новых тканей и новых организмов был неведом до микроскопа.
   Крестьянам в кои-то поры было нарезано по одной, по полторы десятины «на душу». И как со времени этого прошло почти полвека, то теперь на душу приходится где  -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


/ -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


, где  -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


/ -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


десятины. Этот нарез неполной десятины – норма во множестве сел и деревень, которыми я проезжал. Я слышал разъяснения, что в пору освобождения крестьяне потому охотно брали безвыкупной и крошечный «сиротский надел», что, при смутности понимания всего дела и вообще по темноте своей, опасались, как бы в связи с платежом денег за выкупаемый большой надел их не вернули снова в крепостное состояние за невыплату денег. Они поспешно взяли, что можно, чтобы только развязаться совсем с помещиками, заподозрив в сложности выкупной операции хитрость. Так мне приходилось слышать от пожилых сельских священников, которые и сами, вероятно, основывались на слухах же. Я вошел в несколько крестьянских изб. Самое ужасное в них был пол: он был какой-то сломанный посередине; дерево как-то не различишь от земли. Все невообразимо сорно, загрязнено, тесно и душно. Огромные, почти над всей избой, полати представляют основу сна, а огромная в пол-избы печь представляет основу еды. Еда, и сон, и труд – это все! Вдали, в перспективе, – храм, крестный ход, праздник. Редкий наряд деревни, которая так и любит праздники: не за то, что они дают простор лени (народ – трудолюбив), а что они как бы являют единственный цветной кусочек материи, вшитой в сплошное рубище. Сколько я разговаривал по дороге, нет других интересов, вопросов, понимания, кроме как: «откуда взять помощи?», «кто придет и поможет?» Как я понял, здесь, в Нижегородской губернии, еще вовсе нет штунды, появившейся лет 20 назад в Малороссии. «У немцев – лучше», – дрогнула мысль в массах. Страшная вещь масса! И поползла эта мысль по черным головам, нечесаным, неумытым, с насекомыми в волосах; поползла и все одолела: и старую привязанность (честную) к Православию, и незыблемую верность Державе-Родине.
   Ямщик, который вез меня, добросовестный, огромный мужик, кормящий стариков отца и мать и четверых детей, работал года четыре назад каменную работу… в Темир-Хан-Шуре!! Вон куда заносит нужда. Значит, русский мужик не ленив, значит, он ищет! Отхожие промыслы есть великий показатель, что мужик наш не лежебока. Но он решительно сбит с ног: 1) малостью земли, 2) отсутствием верных и обильных по близости заработков. Раньше грамоты, раньше даже веры надо спасти физиологическую суть народа. Надо положить или хоть не выбирать рубль из его кошеля – и уже затем его стричь, чесать, учить, даже «креститься» учить! Раньше всего надо «быть», и уже потом на это «быть» надевать культуру. А в деревне нашей поставлен вопрос о самом «быть». Еще на ступень опуститься ей – и все треснет там; ибо пахарь на дохлой клячонке, держащий вместо коровы козу (все виденные примеры!), местами ленивец (от беспомощной бедности, до отчаяния, начинается лень), везде почти пьющий (русский опиум), вдруг протянет по дорогам руку за подаянием! Нищенство страшное явление. Тихое – оно зловещее бурь. Нищий – пансионер народа. Но когда сам народ «протянет ручку», кто же ему тогда подаст? откуда? что?!
   Я разговорился с ямщиком моим как о Понетаевском монастыре, так и о Саровском, к которому мы подъезжали.
   Монахинь виденного мною монастыря и он одобрял. «Они не лупят глаза на приезжих, как иные кто». Оказывается, игуменья их сама художница, хотя и из крестьянок: «получила крест в Петербурге за рисованье». Епископ Иннокентий, недавний викарий петербургский и ныне тамбовский епископ, заказал монастырю до 50 икон Преподобного Серафима. К сожалению, самой школы рисовальной я не осмотрел, думая, что это неудобно в женском монастыре для мужчины. Между тем в Петербурге мне сказали потом, что это было вполне возможно. Ямщик сообщил мне, что монастырь имеет много земель, ведет обширное хозяйство, держит огромное стадо коров, более 75 голов. «Что же, монашки их пасут?» – спросил я наивно. «Держат пастуха». – «Куда же молоко идет?» – «А на монастырь. Их 700 сестер. По воскресеньям, вторникам и четвергам выдается на каждую по стакану молока. Запас-идет на масло, творог, сметану». Я забыл сказать, что за «номер» в монастырской гостинице платят «по усердию». Я дал три рубля за большой номер, три постели в нем (с бельем) и два самовара: норму стоимости городского номера. «Была здесь генеральша, и тоже ночевала; так та дала 80 коп.; сказывала сама». Значит, «усердие» не дает больших барышей монастырю. Вдруг я услышал от ямщика замечание, сперва удивившее меня, а потом рассмешившее.
   – Они как вроде цыганок будут.
   Это о монахинях. Несходство, разность категорий изумила меня. Одни пляшут, другие молятся. «Откуда такая мысль, и не бредит ли он? Да не ослышался ли я сам?» И я его переспросил.
   – Да, как цыганки, так и они то же самое. Юлят. Подлещиваются. И все, чтобы получить что-нибудь в руку. Ну, вы…
   И он ударил по лошадям. В словах его была та же категоричность, не допускающая возражений, как и в девчонкином: «вестимо, бьет тятька». Но я далек от мысли как предполагать, что так-таки решительно уже в каждой деревенской избе «бьет тятька», так и от того, что единственный мотив монастыря, монашества и монахинь – «обирать». Мужик иногда видит не дальше адвоката (вспоминаю судьбище над Митрофанией). Одного задавило и подавило подозрение во всеобщей плутоватости, другого – во всеобщей грубости. Субъект расширяет свою психику до универса; голодная деревня, взглянув на великую эстетику монастыря, в первый момент изумляется, а в следующий решает: «э, да все это для корысти!» На самом деле, самая корыстность, плюшкинская корыстность – не доводит ни до чего, кроме как до разорения, провала, окончательной нищеты. Ибо она прежде всего отталкивает, антипатична: а как же вы богатство приобретете без притока людей, без окружения людьми, и это одинаково в монастыре, в торговле, в банке! Мне кажется, что именно щедрость, но только не глупая, – является источником твердого, настоящего обогащения. Все основатели великих фирм бывали поразительные филантропы, «раздаватели милостыни»; это – у нас (помню старообрядцев Курбатовых в Нижнем), у англичан, у евреев (Монтефиоре). Скупость – начало разорения; скупец-глава фирмы наносит первый удар фирме. Так в торговле; верно, что так и в монастырях. Вполне верю, что Понетаевский монастырь ласков, «благоуветлив» вовсе не потому, что ждал от меня рубля. Я его видел на литургии, когда не было никого, кроме мужиков. Да и невозможно «манер» выработать так, чтобы не прорвалась черная душа. Но монастырь богатеет, ласков поэтому, природно ласков – и на старое богатство льется новое богатство. Что это – так, или вероятно – так, я имел случай проверить в Сарове.


   IV

   Коляска, после необозримых хлебных полей, въехала в высокий бор.
   – Я провезу вас дорогой, по которой никто не ездит (действительно, все другие ямщики при въезде в Саров поехали другой дорогой). Она немного дальше, зато лучше.
   Действительно, только при выезде из Кавказских гор я видел это же великолепие лесной хорошей дороги; только там это было подтропическое великолепие, а здесь все в миниатюре и скромнее. Лошади легко и быстро бежали по отличной дороге. Полная тишина кругом. Ни людей, ни строений, ни проезжих. Скоро уже гостиница, самовар – и я млел в ожидании. Да и конечная цель довольно сложной и утомительной поездки оживляла душу. Вечерело. И на душе было хорошо.
   – Вот они, варлаганы!..
   – Как? Кто?
   – Известно кто. Золотая рота.
   Снова я и мои спутники были изумлены. Ямщик указал кнутом на группу «чернцов», с длинными, развевающимися по ветру волосами, как у царей на сассанидских монетах. Они то бродили, то стояли, разговаривая, между деревьями и действительно «лупили глаза» на приезжих.
   – Но, вы, энвухи! – окрикнул ямщик лошадей, трогая вожжой. Почему-то он всю дорогу именовал их этим названием, едва ли понимая его значение и, верно, услыхав его в азиатской Темир-Хан-Шуре. И мимо каменных больших корпусов с вывесками: «Гостиница № 6», «Гостиница № 5» и т. д. подкатил нас к корпусу, ближе всего стоящему к воротам обители: «Гостиница № 1».
   – Есть ли, однако, свободный номер? – забеспокоился я, как бы хватая убегающий самовар.
   – У моих ездоков завсегда будет номер, – сказал твердо ямщик. – Разве в крайнем случае полчаса обождете, пока освобождают номер.
   Но не пришлось ничего ждать. Номер был готов. Праздники и несносная теснота в гостиницах уже минули. Темные тени вечера падали на землю. Через полчаса, много через час запрут монастырские ворота, а я их уже видел, открытые, и через них – огромный храм, с мощами Угодника, привлекающими тысячи богомольцев. Наскоро велев готовить самовар, мы все, не переодеваясь, поспешили в монастырь. Храм был уже совсем темен, только в глубине его, очевидно над ракою, горели ряды лампад. Путники мои прошли туда, а я остановился у свечного ящика и попросил, для мелочи, разменять 25-рублевую бумажку.
   – Без корысти (так и сказал) я вам не разменяю.
   Всегда мне разменивали.
   – Ну дайте две свечки по пяти копеек, только поскорее.
   – По пяти нет. Возьмите в пятьдесят.
   Опять я изумился. Никогда в жизни таких больших свеч не ставил. Действительно, он подал толстую и длинную, обернутую в золотую ленточку, свечу. Приблизившись к раке, я увидел, что других и не горело. Но я забыл суету и поклонился Великому Угоднику.
   В пору, когда Пушкин писал «Руслана и Людмилу», декабристы зачитывались Ламартином и Байрон пел «Чайльд Гарольда», в эпоху конгрессов, Меттерниха, в эпоху начинающегося социального брожения, в этих лесах жил человек, явивший изумительное воскресение тех тихих и созерцательных душ, какие во II, III, IV веках нашей эры жили в пустынях Ливии, Синая, Сирии. Ни один еще святой Русской земли так не повторил, но без преднамерения, неумышленно, великих фигур, на которых, собственно, как мост на своих сваях, утвердилось христианство. И какие особенные слова у них были? какое учение? Томов они не оставили, хотя в трепетной памяти потомства и запомнились 2–3, 5–6 афоризмов, «изречений» их. Где же тайная их сила? Неуловимо. Но Небо им что-то сказало. Лег знак Неба на чело их. Все это почувствовали; и опять: как почувствовали, через что – неисследимо! Но все запомнили, отметили. Все с тех пор идут сюда. Это – особенное место, особенное лицо, не смешиваемое с мудрецами, с великими вздымателями волн истории, как Гус, Иероним Пражский, Лютер. Здесь – все тихо. Была ли здесь хоть малейшая неправда, как есть она везде, во всем на земле, по слабости человеческой, по греху человеческому? Мне кажется, существо «отшельничества», в первой и чистой фазе его, и заключалось в желании «уйти от греха». Ибо «грех» всегда является от замешательства обстоятельств, от столкновения их с лицом человеческим и лица человеческого с ними. Уединись – и станешь немного лучше. Уединись надолго – душа успокоится. На этом основаны религиозные идеи отдыха, праздника (бесшумного) и покоя. Наконец, уйди на всю жизнь в леса, к звездам, к утреннему солнцу, к живительной росе, проводи рукою по этой холодной росе на утренней заре или, поднявшись на пригорок, следи, как солнце садится в купы деревьев, – и так сегодня, завтра, всегда, – и душа очистится, станет прозрачна, как слеза росы на зелени, без мути в себе, без пыли на себе. Она сольется с природой, сделается от нее неразличимой. И природа как бы уже прижизненно вберет в себя такого человека, как она вбирает всякого после его смерти. И тогда придут к такому человеку животные, не боясь его, даже любя его, даже понимая как-то его, – и он их постигнет новым постижением.
   Встав от мощей, я оглянулся на храм. Высоко влево над дверями было огромное изображение Св. Серафима с подходящим к нему медведем. «Хорошо, – подумал я, – что в храмовые изображения внесен и медведь и сосны».
   Но я ошибся. Спрашивая потом «икону Преподобного Серафима с медведем», я услышал спокойный ответ: «Это картина, а не образ; а вот образок».
   В епитрахили, чуть-чуть согбенный, с прекрасной бледной рукой на груди, являл старец действительно дивное, единственное лицо свое.
   Но это – замечательно. Уже сейчас «икона» и картина разошлись. Я задумался о судьбах нашей религиозной живописи, которым столько светил науки (в наше время – акад. Кондаков) отдали свои силы. «Почему же Серафим Саровский, молится ли он на камне, кормит ли он медведя или идет в лесу с посохом и топором за поясом – все дивные явления настоящей, прожитой им жизни, жизни поклоняемой – не могут быть занесены на поклоняемую икону?» Отчего его жизни мы поклоняемся, именно она признана святою: а если, однако, эту жизнь, «православленную», поклоняемую, запечатлеть как есть в красках, на кипарисной доске, то это будет только «картина» и перед нею нельзя ни зажечь лампады, ни поставить свечи?
   Тема – для Кондаковых, тема – для ученых. Мне кажется, от нее начиная, они могли бы повести самую интересную часть своих исторических и философских изысканий. Очевидно, тут сокрыт принцип, еще не формулированный, «иконы» и «живописи». Обыкновенно ссылаются, давая типы икон, на «подлинник» греческий или русский, что – «так было», «так – подлинно» (реально). Теперь, когда еще ничего официально не установлено относительно изображений Св. Серафима Саровского, нашей духовной власти, очевидно, предлежит высказать общий принцип «иконописи» – и на основании его определить, установить «дозволенный к поклонению образ» Препод. Серафима. Почему он должен быть один? Почему конкретный Св. Серафим Саровский на него не может войти? Почему не войдет подвиг, а только схема и еще сан (епитрахиль)?


   V

   При посещении Сарова, ради сохранения времени, нужно отделять то, что всегда было и по существу остается разделенным: самые останки Преподобного и тот монастырь, близ которого, в лесу, он жил и который совершенно обыкновенен. Может быть, их соотношение жизненнее всего выражается в повторении, какое наблюдается и сейчас между огромным, людным, полным движения и озабоченности монастырем и между почти 90-летним старцем, отцом Анатолием, живущим верстах в семи от монастыря, в лесу. Осматривая одну из часовен в Сарове с остатками жилища и имущества Св. Серафима, я обратился к полному монаху, показывавшему мне их, с вопросом об этом «прозорливом и мудром» от. Анатолии, о котором только что услышал, – и раздумывал, не поехать ли к нему. Лицо монаха и голос его выразили равнодушие:
   – Конечно, многие ездят. Да разве здесь вам мало святыни? Ничего особенного; рассказывают, преувеличивают. Взад и вперед вы заплатите за лошадь 5 рублей, так лучше деньги эти пожертвуйте на монастырь.
   Действительно, я несколько раз проходил около «лавки для записи поминаний» (вывеска). Их здесь так много, что прием поминаний (на год и проч.) не совершается за особым столиком в церкви, но потребовал отдельной для себя постройки, помещения.
   Теперь «славится» от. Анатолий. Лет 70–80 назад был приблизительно в таком же отношении к монастырю Препод. Серафим. Его путь спасения был глубоко особенный, личный, свой. Старчество, теперь уже могуче поднявшееся на Руси, – ибо в редком хорошем монастыре нет своего «старца» – представляет именно воскресение личности в монашестве и вместе углубление ее, субъективизм, снятие с себя официальности в отягощающих чертах. Таковы и были самые древние «отшельники», века II и III, без «пострига», без службы, свободные во вдохновении и подвиге. Но в веке IV, V и позднее явилось желание еще поднять, оформить и еще «усовершенствовать» это сильное явление. Превзошел «устав» в отшельничество – и создался «монастырь» как униформное, безличное сожитие многих, жизнь которых текла отныне в строжайшем подчинении мелочно-подробным правилам. Старчество, на наших глазах, явилось реакцией к древнейшему, свободному и личному, подвигу. Как монастырь не может не соединяться с понятием «братии», так старчество и старцев нельзя представить многих вместе. Таким образом, хотя старчество ютится около монастырей и сами старцы состоят в чине монахов и иеромонахов, однако они являют в себе незаметный и тихий, но вместе могущественный и очевидно победный вид антагонизма с монастырем как уставом и формою – преобразование и форм и духа его.
   Собор Саровской пустыни и небольшая площадь, на которой стоит он, полны движения и звуков речи и ходьбы. Вот несут в плетенной из ивовых прутьев корзине расслабленную, худую, интеллигентную, не старую еще женщину, с недвижным, застывшим лицом и установленными в одну точку глазами. Ее пронесли в собор. Вот передвигаемая с места на место ручная кибиточка: она разделена на два отделения. Подходишь с одной стороны и видишь уродца от рождения, у которого вместо ног какие-то лепешки, а тельце маленькое. Подаешь пятак и почти уже только из любопытства заходишь и с другой стороны: но, к ужасу, и там сидит точь-в-точь такой же уродец, а возящий тележку объясняет, что это «братцы». Навсегда врезался в моем воображении душевнобольной, «бесноватый». О них читаем в Евангелии, но в натуре я их никогда не видал, хотя и знаю, что бывают по городам. До чего верно схватил это особенное, ни на что не похожее выражение лица Рафаэль в своем «Преображении» (внизу картины, в земной ее половине, нарисовано «исцеление бесноватого», мальчика). За спиной больного стоял сторож, дюжий человек. Рядом – жена в черной косыночке и черном мещанском платье. Сам «бесноватый» – полный, плотный человек, лет 35, приблизительно из торговцев. Его поставили перед ракою угодника, чтобы слушать чтение акафиста. Сторож нанят водить его, смотреть за ним, при случае – чтобы справиться с ним, ибо никто не знает времени, когда начнется припадок. У самого больного через каждые две минуты, в течение которых, его и за больного нельзя признать, начинают так страшно выворачиваться глаза, что видишь одни почти белки, и он оскаливает зубы. Взгляд – бродящий, тяжелый, точно ищущий кого-то, ищущий имени, лица ему нужного и ему уже предвременно знакомого. И, когда он ведет глазом по здоровому, тот его не чувствует, а когда останавливается на человеке с задатками аналогичной болезни, на нервном, полубольном, душевно угнетенном, – ужас овладевает последним: «он меня нашел!» Вообще как есть двойные звезды, друг около друга вращающиеся, так есть, мне кажется, и «двойные» душевные болезни, где два субъекта связаны таинственною нитью. Больной в Сарове, странствуя глазами, все искал одну женщину, которая, видимо, его пугалась, старалась на него не смотреть и ему остаться невидимою. Но маленькое движение народа, прикладывание к кресту – и вдруг они рядом! Или через море голов, пока кто-нибудь на линии пересечения глаз кладет поклон, вдруг глаза «бесноватого» и боящейся его женщины, однако украдкой и со страхом смотрящей на него, встречаются. Поминутно читаются акафисты приезжими священниками; их очень много здесь, очевидно приезжающих с особенным, чем другие богомольцы, чувством: «вот я, недостойный иерей, своими устами и над самыми мощами чудотворца прочту ему молитву». Прекрасная подлинная черта крепкой веры нашего священства. После каждого чтения акафиста с поминаниями (которые берутся не весьма внимательно) следует всеобщее прикладывание ко кресту и затем прикладываются к мощам. Множество серого народа. И вот мужики, бабы, вынимая из-за пазухи посконных рубах копейки, кладут, прикладываясь, на блюдо, поставленное на раку. Есть студенты, гимназисты, барышни, всякий люд. Глаз мой не ошибся, различив и 1–2 курсисток. Молитва горяча; вряд ли где горячее. Не непременно только мужики умеют молиться. Вот полная, хорошо одетая женщина, с девочкой 7–8 лет и мальчиком 4–5. Почти нарядное платье в живом контрасте с лицом, полным слез и пылающим. Именно не глаза плакали, а все лицо; и точно из всех пор его готовы были выступить слезы. Другая женщина, простая, все клала длинные поклоны: и долго-долго лежала каждый раз голова ее на ступеньке, ведущей к раке. Когда она отошла (чтобы прикладываться), дерево ступеньки было так закапано слезами, точно тут немного полили из лейки. Так удивительно это было видеть. Я незаметно стал на ее месте и, положив земной поклон, поцеловал эти слезы. Если бы даже кто не любил Бога, как не полюбить эту любовь к Богу? Чудное дело – религия; как-то умеет же человек самое насущное свое – боли, страдания, горести, поименные, ежедневные – связать с самым далеким, неосязаемым, вездесущим. И молится вот о «болящей Тане» Тому, Кто держит миры под десницею и покровительствует Вечности: как будто такая даль может видеть такую малость! Но – видит она! А главное – человек верит, что видит, и жив этою верою. И свят же человек молящийся… Если бы даже «там», в небесах, и было пусто, как непременно хотят скептики, то все равно слезы человечества уже сами по себе суть религия и вызывают к себе религиозное умиление… Не на всякий час и не у каждого бывает молитва. Я так был занят виденным вокруг, что сам и не помолился, разве только холодно и механично. К тому же я не богомольщик-зритель, а богомольщик-музыкант; вдруг ударит тон молитвы, повышение, понижение голоса – и меня трогает до глубины. Зрелище же будит во мне размышление, а не молитву. В акафисте Св. Серафиму, слишком длинном, чтобы класть сильное впечатление, мне, однако, врезались слова о нем, с большим сердцем вставленные: «наследниче добродетелей своей матери». Как известно, Св. Серафим никогда не снимал большого нагрудного креста, каким мать благословила его путь в монастырь. И как умно, благочестиво, предусмотрительно было вплести в церковное торжественное прославление Святого память о его матери, курской горожанке, которую так нежно он любил, и она была (судя по биографии) достойна своего сына! Как это ему отрадно «там».


   VI

   Солнце высоко поднялось, и надо было спешить к источнику Преподобного. Всю дорогу я поеживался: как окунуться, когда и так в воздухе холодно, в ледяную воду бьющего из-под земли ключа, влезть в колодезь или бассейн?! Малодушие мной овладевало, а уклониться было позорно, да я и не хотел, ибо «искупаться в источнике Св. Серафима» – это-то и было заключительною точкой путешествия. Всегда я любил «святые источники» и еще гимназистом из Нижнего ходил на «целебный ключ» за 12 верст. Этого богатства – я говорю о «святых ключах» – у лютеран нет. Прекрасно в Православии (и в католичестве), что у них религия гораздо глубже врубилась в природу, стоит около нее не как враждующий или равнодушный сосед, а как друг и даже как родной. Тропинка от монастыря до ключа – та самая, по которой всю свою жизнь ходил из кельи в монастырь Св. Серафим, – искажена и уже, увы, непоправимо!! Именно прошлый год, в предположении, что Государь будто будет ехать, а не идти сюда пешком (две версты расстояния), просекли и разработали инженерно большую дорогу туда: и, конечно, тропинка, которая раньше пролегала тут, бесследно исчезла – и исказился самый вид всей этой местности, на который Преподобный постоянно смотрел!! Между тем Государь именно не поехал, а пошел пешком!! На разрушение этой лесной и верно бесконечно милой тропинки я смотрю как на религиозное варварство, и – ненужное! Большую дорогу можно было, если уж она необходима была, прорубить стороною: ведь 3 или 2 версты ехать – все равно! Между тем, вступая сюда, уже вступал прежний посетитель в созерцание Серафима Саровского, в его «житие», столь исключительное, в его дух, в личность, в избравший эту местность вкус! Пятисотлетние, может быть восьмисотлетние сосны! Сосновые леса я всегда любил, за их душистость, за угрюмость и таинственный, о чем-то до-доисторическом говорящий, шум! Но здесь я увидел сосны, самой возможности которых не предполагал. В Нижегородской губернии и в Финляндии я не видал сосен толще человеческого обхвата: а здесь они были такие, что два человека не могли бы обхватить ствол. И такое варварство: проезжая (при самом въезде в монастырь) еще накануне мостом через какую-то речку, я увидел лежащие на мосту заготовленные брусья страшной толщины. На вопрос о них сказали, что это монастырь хочет строить запруду для мельницы. А теперь я увидал родину этих брусьев: по пути к Источнику среди гигантов-сосен мелькали здесь и там недавно срезанные пни такой толщины, что на каждом можно было подать обед нескольким человекам! И вспомнил я из Лермонтова:

     И пали на землю питомцы столетий.
     Одежду их сорвали малые дети.

   Очевидно то́, что́ для меня, для всякого приезжего, для России представляется драгоценным, ненарушимым великолепием – здесь, на месте, являет просто материал экономической статьи в работе. «Нет великого и героического иначе… как издали» (текст французской поговорки грубее)… Но вот мы и у источника. Еще недавно, – мне рассказывал в дороге ямщик – почти до самого года открытия мощей, ключ стоял «среди природы»: и в великом энтузиазме, а может быть, иногда и не без соблазна, оба пола, не разделяясь, входили в него!! Можно представить себе зрелище… «Теперь это безобразие прекратили, и мужской пол купается отдельно от женского», – досказал суровый ямщик. Я сошел по небольшой лесенке вниз и вошел в строеньице. Оказалось все дело не так, как можно было судить по рассказам («купаются в источнике»). Из желоба бьет толстая струя кристально чистой воды и окачивает подходящего, но окачивает действительно всего и сразу в силу толщины своей. Одевался мальчик, весело подпрыгивая, и, ободренный примером, я быстро разделся и благоговейно дал облить себя ледяной струе. Столь же быстро накинув сорочку, я почувствовал самую сладостную теплоту в теле, здоровую, свежую. Моментально изменяется настроение духа: энергия, веселость и ко всему готовность удвоились! Усталости как не бывало. Раздевался в это время старик, из каменноугольных донецких копей, без одного глаза: в первый раз я видел рабочего из шахт, и как о последних знал только по географии и приурочивал их к одной Англии, то с живым интересом разговорился с ним о чудесах шахт, которые будто бы тянутся на целые версты под землей. Глаз он потерял на работе при выломке угля. Согбенное, старое, худое и морщинистое его тело было уже раздето, и, подойдя под струю, он начал кричать и корчиться, как в бане на полке под паром. «Горячая водица! Горячая водица!» – визжал он, быстро вертясь, и так подробно возился со своими «немощами», как мне это казалось невозможно в святом источнике. «Вот он все грехи смыл, а я только поверхностно», – думал я с раскаянием и не без завидования.
   Я вышел, и мы двинулись дальше. Все та же идет дорога, только поуже и хуже разработанная, чем до источника. Тут уже все остальные достопримечательности в нескольких десятках шагов или в нескольких сотнях шагов. Сейчас возле источника – огромный бассейн святой воды, наподобие как в Кисловодске, но обстроенный внутри часовни с образами и свечами. Здесь в бутылках раздается вода, а бутылки (чтобы не разбиться в дороге) вставляются в особо заготовленные деревянные футляры. Это умно придумано. Еще шагов 200–300 вперед находится камень, на котором Преподобный молился 1000 ночей (так говорили кругом; по «житию» я не помню, сколько ночей). Камень этот большой (но не огромный), продолговатый, глубоко сидящий в земле (без сомнения – он не сдвинут), плоский с выемками сверху, и в самом деле удобный, чтобы на него стать на колени. Слепой (может быть, слепнущий?), которого свели с пролетки, молился около него, и долго он прикладывал лоб, глаза и губы к граниту, на котором стояли колени Угодника. Конечно, – все это поразительно, и нельзя было не волноваться. И так же он поднялся, старый, слабый, и так же повели его к пролетке и ставили ногу его на «подножку». «Что же он не исцелел? что же не исцелел?» – был в душе вопрос. Как новичок – едешь в Саров, и стоит в голове одна мысль: «исцеление, исцеляются!» И, как едучи на Кавказ, думаешь: «горы», а между тем, приезжая, видишь и равнины, даже равнин (в общем) больше, чем гор, так и в Саров, приехав, точно ожидаешь и требуешь, а затем изумляешься, как же это «встал от камня и все же не прозрел». Но, в общем, я и до сих пор изумляюсь не тому, что есть исцеления (в них я вполне верю и о них много рассказывал дорогою реалист-ямщик), а что исцелений не гораздо больше, что они не сплошные!! Вот этому я изумляюсь. Ибо если исцеляющая сила есть и раз она есть – ну, как же этому слепому, худощавому, дрожащему от страдания (он дрожал) не помочь!! «Сними рубашку последнюю! – и отдай неимущему!» Так ведь это, я думаю, не только в отношениях между людьми, но и еще более, и уж конечно, в отношении между Землею и Небом! «И взял пять хлебов и насытил пять тысяч народа!» Так и должно быть, непременно, всегда, если алкает не один и не десять, а ровно пять тысяч!! Александр Македонский, когда войска томились от жажды в пустыне и ему воин принес немного мутной воды, где-то найденной, хотел пить, но через секунду выплеснул ее на песок! Ибо когда алкают «пять тысяч», как быть сыту одному! И когда жаждут 10 000, можно ли одному пить!! Должно быть, я чего-то не понимаю; но я стоял около камня и изумлялся самым сильным изумлением, отчего же не встают все сплошь уже зрящими, не хромыми, не параличными!
   Тут сейчас и земляночка Св. Серафима: маленькая, как у огородников шалаш, только не из прутьев, а с земляными стенами и полом. Она на спуске к ручейку, внизу бегущему. Я поднялся выше: вот его грядки с капустой. Вероятно, что грядки уже не те, но, несомненно, на том самом месте, даже, пожалуй, те самые, из тех земляных частиц, которые Преподобный обделывал в свои грядки. Ведь грядка стояла, ну, 70 лет назад. Если она запримечена, если ее берегут, то как ей перемениться? Закроет зима снегом, а весной вновь обозначится без ошибки, и вновь ее выкопают, и так 70 лет. На земле «метины» устойчивы: и когда нет преднамерения их уничтожить, они почти вечно стоят. Но я взобрался на пригорок бора. Вот он тут жил, это самое место, и уже без всяких перемен кругом! С удовольствием, как в источнике, я сел, потом лег на мшистую и хвойную землю. «То самое! подлинное!» И так хорошо было кругом, что хотелось бы поселиться здесь и прожить месяцы! Осмотр был не долог, а осмотренных мест много: и для меня теперь смутно, что объяснял показывающий послушник о находящейся здесь же келье Преподобного. Дело в том, что его келья, кажется перенесенная, есть и в Дивеевском монастыре. Там подлинная, его топором срубленная (как именно рубит не настоящий плотник, а самоучка), и она вся включена в футляр-домик, как здесь, в Петербурге, домик Петра Великого. Но и в Сарове есть тоже его лесная келья, неподалеку от землянки, выше: и помню, мы даже спускались вниз и нам показывали место за печью – едва продвинуться туда можно, – где он скрывался от толпившихся посетителей для уединенного чтения «правила» (ежедневная уставная молитва). Но, кажется, эта келья в Сарове есть обновленная, в точности повторенная, а не из тех самых бревен, в которых Св. Серафим молился. Сейчас я не помню точно объяснений показывавшего: знаю только, что в Дивееве подлинная.
   И капустка на грядках хороша. И камень чуден, очень чуден! И все кругом чудно и хорошо! Один есть добрейший обычай в Сарове: не бить медведей во всем этом, довольно обширном, лесу, где медведи водятся и до сих пор. И медведь, встречая человека, никогда его не тронет, не бывало примера! Так мне рассказывали. Приезжают сюда охотники, но на Саровской земле им не позволяют охотиться, и они вправе убить только такого медведя, который вышел отсюда и перешел в соседний казенный лес! Это чрезвычайно хорошо, это надо сохранить! Чтобы уже докончить о Сарове, замечу, что есть мужик, Иван Майоров, 117 лет и еще не слепой и на ногах, который лично помнит Серафима Саровского и хаживал к нему, а в 12-м году был взят в ополчение. Он живет верстах в 12 от Сарова, в деревне Рузаново.
   Когда мы возвращались, мысль о плохом купанье томила меня. И едва я подал слово, как все мои спутники ухватились за мысль: искупаться еще раз, ибо ведь никогда больше здесь не будешь, так далеко от Петербурга, – и уже недолго, вероятно, жить. На этот раз, в желании поправить дело, я, однако, перешел через край. Именно я о чем-то задумался, стоял долго и терпеливо под льющейся водой – когда вдруг со страхом заметил, что у меня стынет мозг: буквально это ощущение распространяющейся одеревенелости под черепом. «Что же это я делаю!» И отодвинулся от струи. Но, верно, благодать не испытывается вторично. Прежнего оживления не было.
   Чтобы досказать все о Сарове: чудный там квас! Выходя из гостиницы и уже садясь обратно на лошадей, увидели мы на крыльце начатую бутылку и, считая квас достоянием «общечеловеческим», попробовали на дорогу – да так и выпили всю бутылку. Замечательный вкус. И булки там чудные – вдвое больше петербургских (5 коп.), и до того нежно тесто, какого в Петербурге не найдешь, да я думаю – и нигде. И малосольные огурцы, накануне попробованные, оказались превкусными. Все это за ларями, на открытом воздухе, продают бабы и мужики. Услыхав наши похвалы квасу, ямщик обернулся:
   – Саровские квасы знаменитые. Тот, что вы кушали, не теперь заготовлен, а его замешивают в марте месяце и ставят в погреба. – И он стал объяснять что-то в технике заготовления, но я не помню и не очень понял.


   VII

   От Сарова до Дивеева монастыря только 12 верст, и две эти пустыни, мужская и женская, находятся в таком же отношении, как Оптина пустынь и Шамордино в Калужской губернии. Замечательно вообще, что великие старцы, как Серафим и Амвросий, являются или основателями, или могущественными покровителями и двигателями вперед женских монашеских обителей. Шамордино, громадный и богатый женский монастырь, был основан о. Амвросием, и он за немного дней до смерти переехал туда и там умер; и матери Марии, 90-летней старице, игуменье Дивеева монастыря (t в июле этого лета), о. Серафим предсказал еще в 30-х годах XIX века: «Никогда еще женский монастырь не делался лаврою, но здесь будет лавра, и место это посетит Государь со всею своею семьею». В прошедшем году последнее осуществилось: царская семья остановилась именно в Дивеевом монастыре. Не менее достойно быть отмеченным, что хотя женские обители блистают большею упорядоченностью и вообще имеют более в себе пластической красоты «монашеского жития», тем не менее в них не выдвигается вовсе таких великих характером «молитвенников», как мы это наблюдаем в мужском монашестве. Пахомий, Макарий, Антоний, Феодосий, Зосима и Савватий, Нил Сорский – этому ряду светил церковных некого противопоставить женскому монашеству. Там были мученицы; т. е. экстаз, минута – и все кончено. Но не было этой оригинальности «жития» и силы подвига. Таким образом, здесь, как и всюду в истории, на всех решительно ее поприщах, мужчина является новатором, творцом; он прорубает лес неизвестного и будущего могучим топором. Но когда эта грубая просека сделана – идут трудолюбивые следовательницы, которые расчищают землю, вспахивают, засевают. Культуру в ее подробностях, в мелочном и изящном, в ее удобном и поэтическом – делают женщины. Они разрабатывают жизнь в быт, биологический клубок развертывают в нить и плетут из него кружево. Но «образователь земли», образователь планет, новых миров – это всегда Он, а не она, всегда «Бог», который в филологии всех народов, всех языков и мифов остается мужского рода.
   Усталый, я уже не пошел ко всенощной службе в Дивеевом монастыре, как и на другой день пошел только к поздней обедне и не видел красоты собственно общины монашеской здесь. Но заметно было, что все здесь первоначальнее и как-то шире, нежели в отделившемся Понетаевском монастыре, который поразил меня красотой своей. Здесь же хранятся главные реликвии бытового образа и всех подробностей жития Преподобного Серафима, и по способу отношения к ним видно, что нигде память его не чтится с таким нежным и глубоким вниманием, с такой чисто женской заботливостью и разработкой подробностей, как здесь. В отдельных витринах, под стеклом, собрано все, что он имел на себе или около себя.
   Вот лапти, им сработанные и в которых он ходил, – огромного размера и неуклюжего вида, хотя он, по-видимому, не был сам очень большого роста; но, верно, жестокие морозы заставляли много навертывать на ноги онуч. Вот его посох, крест нагрудный, с которым он изображается на иконах и которого никогда с себя не снимал (благословение матери), мантия и клобук монашеские, и камень или часть камня, на котором он молился. Если – этот подлинный, то какой же стоит в Сарове? Недостаток печатного руководства при обозрении трех монастырей, мною виденных, вообще спутывает понимание осматриваемых вещей. Здесь, уже подъезжая к монастырю, видишь множество убогих, калек, больных. В нескольких саженях от ворот я был почти испуган видом шести слепых, которые сидели рядом. В самый вечер, как я приехал в Дивеево, случилась почти беда: в соборе есть не картина, а почти скульптурное изображение Успения Пресвятой Богородицы, вырезанное из дерева и украшенное венком и цветами. Оно стоит посреди храма, ближе к алтарю и немного вправо. Шла всенощная; и вот, приведенный сюда душевнобольной дьякон неожиданно бросился к этому изображению и начал срывать с него венок и цветы. Его едва успели и имели силу оттащить. На другой день об этом шептались за обедней и указывали на больного, стоявшего тут же.
   Свидетельством бережливого отношения ко всем «памяткам» Препод. Серафима служит довольно длинная тропинка, которая ведет к его келье по невысокому валу. На дощечке надпись, предупреждающая посетителей, чтобы они не спускались вниз и не топтали дорожку сейчас же внизу этого валика, ибо по ней обыкновенно проходил Преп. Серафим. Выражено это деликатно – не как запрещение, а как надежда, что религиозное чувство самих молящихся удержит их от топтания священной тропинки. Самая келья, я уже сказал, одета в деревянный футляр, и, таким образом, ни дождь, ни снег не сократят ей жизни. Здесь непрерывно служатся панихиды по усопшем, как бы он еще вчера почил. Я пришел к концу панихиды, и служивший священник, взяв с аналоя просфору, подал мне («кому-нибудь», в толпе страшно теснящегося здесь народа). Подробности кельи в моем представлении сливаются с подробностями виденной в Сарове. Но там – это копия, воспроизведение, а здесь – подлинная.
   В Дивееве великолепная церковная живопись. Первый раз я имел случай убедиться, как тонко замечание знаменитого странствователя по Востоку епископа Порфирия Успенского, который писал под впечатлениями Афона: «Достойно внимания, что афонские отшельники, не пускающие женщин на Св. Гору свою, любили изображать в своих церквах семейные добродетели и занятия. Представлю вам примеры: Иоаким и Анна угощают левитов и священников, пестуют Марию и любуются ею. Пресвятая Дева слушает благовестие Архангела с веретеном в руках, прядущая червленицу для храма. Спаситель и Матерь Его присутствуют на браке в Кане Галилейской. Апостолы Петр и Павел обнимаются и лобызаются после примирения. Весьма семейна икона Богоматери, питающей Младенца своего сосцом обнаженным (курс. еп. Порфирия). Умилителен образ ее, называемый Сладкое Целование. Матерь и Сын лобызают друг друга. Эти картины и иконы внушили мне мысль о возможности дать новое направление церковной живописи, так чтобы она была семейная и общественная, а не монашеская только. Домашние добродетели и общественные доблести послужат превосходными и назидательными предметами для храмовой живописи». Так писал один из самых великих наших монахов за XIX век. В сущности, о характере церковной живописи, позволительном или должном в ней, мы судим по живописи городских приходских церквей, где она, как отметил еп. Порфирий, – «только монашеская». Ее одну и видят миллионы и десятки миллионов людей, весь народ. Между тем о «возможном и должном» гораздо больше могут сказать классические места сосредоточения Православия: и они говорят о живописи семейной, семейно-трудовой и общественной. Здесь, в Дивееве, я увидал широчайшее раздвижение темы: «Рождество Христово», с отдельными большими на стенах изображениями и пастухов около вертепа, слушающих пение ангелов, и поклонения «царей-волхвов» Спасителю, и самого рождения Его, и встречи Его Богоприимцем Симеоном, как равно – рождения Иоанна Предтечи и Богородицы.
   В последнем изображении, особенно семейном, женщины наливают в большой сосуд воды, чтобы совершить первое купанье новорожденной; тут же присутствуют родители ее, Иоаким и Анна. По сюжетам – удивительная параллель, впервые мною увиденная, храмам Флоренции и Рима; и это – в пустыне, буквально в пустыне! на половине дороги между Нижним и Тамбовом! Сперва я готов был принять это за подражание итальянскому; но по одушевлению, которое здесь явно чувствовалось в выборе сюжетов, по отсутствию эклектизма, «набора», «мешанины» сюжетов и мотивов я не мог не признать, что все имело под собою почвою одушевление самого монастыря. Как это было не похоже на мертвую, пассивную живопись в храме Спасителя в Москве! Снова я принужден был почувствовать, до чего в монашестве, и притом в нем единственно, христианство получило себе крылья, поэзию, полет, свободу и философию. И как оно просто «не принялось», осталось «втуне» везде, едва вы переступили за монастырскую стену. Известно, что с принесением Евангелия прекратились пророки. «Где пророки? где пророчество?» Таинственно и можно указать вопрошающим, что пророчество, только глубоко изменив колорит, переменив белый цвет на черный (монашество – «черное» духовенство), не угасло бесследно, а вот выявилось с другой и неожиданной стороны – в монашестве. «Кто пророк Нового Завета?» – на вопрос этот и можно ответить: «Вот – Серафим! вот – Амвросий! вот – старица Мария!» – «Но они не гремят! не обличают! не угрожают!» Но это уже совсем другой вопрос: они воодушевлены, как и древние пророки (по-еврейски «пророк», «наби», значит «вдохновенный», «одушевленный»), но самый предмет и тема их одушевления действительно совершенно другие, до известной степени противоположные библейским. Вот гроб мой: в него, вместо постели, ложусь я на ночь. Это и есть молчаливые письмена мои, которых я не пишу, так как смерть потребляет всякие письмена.
   Каким образом с идеями тления и «кончины всех вещей», каковые, несомненно, составляют зерно монашества, сочеталась эта живопись, семейная, общественная, библейская – необыкновенно трудно понять. Здесь мы стоим перед тою же трудностью, какую ученые встречают и при истолковании «хлыстовства», первый импульс которого, несомненно, состоял и до сих пор состоит в полном отречении от брака и всех плотских уз, а на другом конце оно имеет «радения» и пляски. Здесь, в нашей оригинальной секте, все доведено только до полюса: грубо и вместе сильно – как все у мужиков. Но это есть то же самое явление, краевая тень которого, первая зорька, отмечена уже Порфирием в Афонской живописи. «Таинственная смерть!» «Таинственное воскресение!» – лучше и нельзя формулировать, как этими краеугольными тезисами «божиих людей».


   VIII

   Кроме семи «таинств», нумерационно, вещественно и явно нам известных, есть в религии еще «таинства», которых мы не считаем по пальцам, не формулируем их, а между тем присутствие их в ней несомненно. Вот, например, особенность: не увидав монастыря за ранней обедней или за всенощной, я не увидал и вообще красоты его. Отчего же? Живя в городе, я только однажды пошел к ранней обедне и был поражен ее сияющим, как бы горящим видом, – сравнительно с обеднями поздними, какие всегда посещал. Все знают, какое великое торжество – заутреня на Пасху, начинаемая с 12 часов ночи. Даже светские люди, совсем атеисты, испытывают действие ее на душу и неоднократно ее описывали. Если взять деление духовенства на белое и черное, то нельзя не заметить, что черное как бы выражает собой эти ночные службы, с горящими свечами в ночи, – и само горит, воспламенено более; белое же духовенство выражает дневные, неодушевленные, рациональные и сонливые службы. Вот соотношение и параллелизм, которому нельзя не удивиться. День и ночь имеют совсем разную психологию в себе; я хочу сказать, что не только изменяется психика людей в это время, но что как будто и сама природа на ночь воодушевляется совсем другим воодушевлением, нежели какое владеет ею днем. Можно бы отнести это к зелени, к виду неба; но в городах небо за облаками и дымом не видно, а зелени совсем нет, и, однако, здесь также поэт или философ творят ночью, а не днем. Заседания парламента, где речи обдумываются, где люди хитрят, – бывают днем; а музыка и танцы, концерт и бал – непременно ночью. Даже если они случатся днем, люди входят в совершенно темное помещение и восстанавливают в нем привычное ночное освещение, т. е. хотя бы часть ночной своей психологии. Ночь более одушевлена, чем день: но не рациональным оживлением, а полетом скорее мистических сторон души. Тогда – молятся; тогда – изобретают стихи; тогда – слушают музыку; тогда – мечтают: все – после захода солнца или ранее восхода его. Таким образом, тут есть что-то космическое, «небесное» – в прямом астрономическом смысле. Религия имеет связи с космогонией в прямом астрономическом значении; я чуть не сказал – астрологическом. Но, в самом деле, тут есть намек на астрологию, на странное «волшебство» ночи, на то, что она будто «колдует» над нами. Теперь возьмите деление христианства на церкви: протестантство – оно сплошь дневное, рациональное, белое. Кажется, там вовсе нет ночных служб, как и нет вовсе черного духовенства. И оно – не мистично. Действие его на сердце и воображение слабо. Католичество, напротив, все – ночная религия: точно будто там исключены вовсе поздние обедни, а оставлены только заутрени и всенощные. Я не говорю буквально о службах, а о психологии веры. Католичество – это ночь и – яркая свеча, зажженная в ней. И на свечу эту летят народы. Прилетели дикари, вандалы, готы. Летят до сих пор атеисты. Вообще притягательная его сила несомненно могущественнее, нежели остальных двух Церквей – что сказалось в объеме народов и стран, подчинившихся ему. Спрашивается, где всему этому основания в Евангелии? Не ясно ли, что в сложение христианства и судьбу его вошли с могущественным влиянием такие факторы, о каких даже упоминания Христос не делал.
   Мне хочется еще указать некоторые соотношения, вообще не приходившие или немногим приходившие на ум. Длинная скорбь, в самой вершине заключающаяся неземной радостью, – вот Христианство. Черный цвет в самой его маковке вдруг переходит в белый. Христианство определенным образом и неоспоримо учит, что вся жизнь есть грех, антибожественное, грех и смерть: а вот после смерти – белое сияние, вечная жизнь, зрение Бога. Монастырь с светлой в нем живописью, жизнерадостной – только один из нескольких параллельных лучей, идущих в этом направлении. Но вот и еще: все монашество – в черных мантиях и клобуках (ночь), без единой в одежде белой, или серой, или цветной полоски; но тот, в коем венчается монашество и завершается вся сплошь черная иерархия Церкви, – надевает на голову чистый белый клобук, при остальных одеждах – еще черных (одеяние митрополита и, вероятно, патриархов). Каким инстинктом произошло это устроение одежд? Преднамеренной мысли тут никто не вкладывал. А «вышло» так, что мысль ясно прочиталась даже в одеждах. Идет клинок, но он имеет лезвие. Весь клинок христианства – черный; но лезвие – белое. И так повсюду, от живописи до одежд, от деления духовенства на черное и белое – до дневных и ночных служб, до разделения всего времени христианского на черные посты, увенчиваемые торжеством Пасхи, Рождества, Успения. Это не догмат. Где такой догмат? Но это – гораздо более догмата, ибо пронизывает всю ткань христианства, от основания до вершины, и составляет самую душу его. Между тем никакой формулы этот «лейтмотив» не имеет: никакого определенного о нем учения. На вопрос об этом всякий богослов ответит: «не знаю, не приходило на ум; в рубрике вопросов этого не значится». Иногда кажется, что христианство живет вовсе не теми тезисами, какие вслух произносит, а подлинно живет теми тезисами, каких никогда не выговаривает, да и сознательно, рефлективно – не знает о них. Хотя все сердца бьются с ними в такт.


   IX

   «Ну, вот и окончательно домой! – подумал я не без облегчения, садясь в коляску. – Ближе ко щам, ну ее, всю эту мистику, и белые и черные сияния, и музыку дня и ночи». Прямо за стенами монастыря, как началось шлепанье грязи, овраги и пригорки, сразу входишь во всю реальность бытия. Это что-то совсем иное. Все познается через противоположности, и, можно сказать, не побывав в отрицании жизни – не вкусил бы так остро самой жизни. Запах дегтя от колес волновал меня теперь не менее «благоуветливого» вида монахинь. И ямщик, как повернул домой, развеселился же.
   – Эй вы, зелененькие!! – приветливо покрикивал он на лошадей.
   Не видя сзади сидящих пассажиров, ямщик чувствует себя наедине с лошадьми и отдается крикам, брани и ласке, как бы никто его не видит и не слышит. Достаточно вам заприметить какой-нибудь странный его окрик и переспросить его о нем – и он всю дорогу не произнесет более его. В наименовании «зелененькими» сказалось столько ласки, и какой-то другой, рабочей ласки двух заработавшихся существ, ямщика и лошади, друг к другу, что я не мог не почувствовать, что выплыл из одного моря и вплыл в совсем другое. «Своя лошадь! своя собственность!» – вот первое и упорное и, наконец, вековечное отрицание монастыря. Где открывает свой глазок собственность, личная, своя, особенная, поименная, а по связи с нею в прошлом дорогая и милая – нет монастыря, да, пожалуй, там нет и христианства. Недаром древние, первые, одушевленные христиане «имели все общее», как записано в истории. Это не коммунизм, который ставит усиленный плюс на собственности, а совершенно ему противоположное, ибо здесь на собственности поставлен минус. Впрочем, не столько на собственности – ибо монастыри развиваются в богатые экономии, – сколько на собственности поименной, индивидуальной и, в последнем анализе, – вообще на всякой индивидуализации человека. «Своя жена! свои дети! свой дом!» Все это – отрицание и вековечное отрицание христианства, которое и учит о себе, что окончательное торжество его тогда настанет, когда «лицо мира прейдет». Когда развяжутся, ослабнут основные инстинкты человека: как бы выпустит мир из себя человека, человек – выпустит мир. «Лошадь – моя или не моя: все равно»;
   «жена – моя или не моя: и это все равно». До чего это вековечно и неистребимо в христианстве, можно видеть из очень редко приводимых слов Христа, записанных у евангелиста Луки, глава XII, стихи 49–53, и с которыми никак не управятся моралисты, рационалисты и вообще вынимающие метафизику из христианства, оставляя его при одних «прекрасных словах»:
   «Огонь пришел Я низвести на землю: и как желал бы, чтобы он уже возгорелся!
   Крещением должен Я креститься, и как Я томлюсь, пока сие совершится!
   Думаете ли вы, что Я пришел дать мир земле? нет, говорю вам, но разделение.
   Ибо отныне пятеро в одном доме станут разделяться, трое против двух и двое против трех.
   Отец будет против сына и сын против отца, мать против дочери и дочь против матери, свекровь против невестки своей и невестка против свекрови своей».
   Вот Царство Христово: разодрание уз между людьми и с землею. Так это монастырь и понимает, и чистосердечно, без подтасовок это и выразил. Спорящие против монастыря никак не хотят понять, что они в то же время спорят и против христианства, чистосердечнее сказать – прямо против Христа. Тогда так прямо и надо это говорить, ибо никакая победа не может быть выиграна с фальшивыми картами. Нужно прямо говорить, что «моя лошадь! моя жена! мои дети!» – стоят вне орбиты христианства; что это – древнее язычество, которому еще остается верен человек и не может, да частью и не хочет, остаться ему неверным. Если «торжество христианства» сливается с «прехождением лица мира», то, пока он все-таки стоит, этот несносный мир, и мы привязаны – я к домашним щам, ямщик мой – к лошади, другой – к жене, к детям, мы все и вправе говорить: «мир еще не прешел и мы язычники». Монастырю, в свою очередь, на это нечего ответить: сжав губы, негодующе, презрительно он скажет: «прейдет! испепелится!» Но, пока еще звезды не попадали с неба, мы – господа положения и… «sumus ut sumus aut non simus (останемся как есть или перестанем вовсе быть), как ответил один папа XVIII в. на предложение изменить status quo католичества.
   Трудно постигнуть, кто выживет и одолеет – в судьбах истории и мира, – Лик ли Христов с Его испепеляющею красотою, покоряющею всякое сердце, покорившею языческий мир, или – столп земли с его тяготами, с механикой и геометрией, теоремы которой никак тоже не «испепеляются». Я был поражен великой эстетикой монастыря, а выехав из него, все-таки, все-таки сказал про леса, поля, ямщика и его хату: «Здесь лучше, с этими… веселее». И «веселее» – не дурным весельем, а просто в смысле «легче стало». Экстаз всякий тяжел, между прочим – и монастырский. Если эстетика приковывает внимание, то непременно должно быть и даже вожделенно что-то «после эстетики», т. е. где нет эстетики, ибо вечное напряжение невозможно и хочется отдыха, свободы. Эстетика – это миг; а вечность – именно не эстетика, и даже что-то отрицательное в отношении ее. Здесь права Земли, права безобразного или вообще некрасивого. Эстетически можно умереть, а прожить – никак нельзя эстетически, и здесь – права жизни, реализма.
   Да и эстетикой ли по-настоящему красится жизнь человека? «Эй вы, зелененькие» – этот грубый окрик ямщика, пробудивший меня к действительности чувством его собственности, напомнил мне другую собственность, вырвавшую другое восклицание. Плыл, неподалеку от Петербурга, пароход – и, уже подходя к пристани, загорелся. Так было близко от пристани, что он дошел до нее почти по инерции, – но пламя уже страшно разлилось на нем, и в нем не сгорела, но вся обгорела жена художника, ехавшая к мужу с детьми, которые каким-то чудом уцелели. Невозможно забыть, как рассказывалось об этом в газетах: выбежав, несчастная спряталась за поленницу дров, обычно складываемых возле пароходных пристаней. Ее нашли там. Но когда она увидела людей, она в страхе закричала: «Не извещайте мужа и не приводите сюда детей». Через несколько часов она скончалась. Всякий знает, до чего сильно болят ожоги. Это – не как антонов огонь, без боли убивающий. Что же несчастную среди этих мук озабочивало? Не о себе она думала, что вот кончается ее молодая жизнь, «умираю»: она предсмертно думала, как обеспокоятся, восскорбят, испуганы будут судьбою ее – муж ее, дети ее. Между тем, не будь этого случая, никто бы и не узнал о ее особой любви, о всей нежности и глубине ее души, ее привязанности. Это – этика. Это – уже не эстетика. В последнем анализе эстетические нити именно белые, холодные. А теплота мира и содержится в этих грубых: «Моя зелененькая лошадь!», «Мои черноглазенькие дети», – и все поименно, индивидуально, конкретно. Тут – столп мира, «пуп земли», так же мало преходящий и «испепеливающийся», как и теоремы геометрии. Здесь встречается, т. е. получает себе изъяснение, евангельское предсказание, что «к концу мира – охладеет любовь», разожмутся объятия, в которых держит человек прекрасную землю-родину и земные твари. Но это – как и «звезды посыплются с неба»… Пока еще любовь греет, а звезды стоят на месте – мы sumus ut sumus aut non simus.
   Я вспомнил о сгоревшей жене художника. Как живые, прошли ее слова через сердце. И забыл о монастыре, как легком приглянувшемся облачке.

 1904 г.




   Святость и смерть

   Верно в самом деле мы живем в усиленно религиозное время, когда самые молодые головы начинают интересоваться не новыми насущными вопросами, но очень старыми и, казалось бы, интересными только для стариков. Мне пишет аноним:
   «…Живу я в немецком местечке, и мне часто приходится бывать в обществе лютеран, где то и дело поднимаются вопросы о религии. На днях в одном из подобных религиозных споров я был поставлен в очень неловкое положение следующим вопросом: «Почему у вас, русских, есть всевозможные мощи, святые, чудеса, и неужели у немцев нет и не было ни одного человека, достойного быть святым? или явиться нетленным мощам? Особенно – последнее?» Спрашивал я об этом у священников, говорят (автор пишет из провинции), что «не нашего ума дело» и т. д. Не желая же оставить этот вопрос не разрешенным, я покорно просил бы вас, м. г., не отказать ответить на него или на страницах газеты, или письмом (туда-то). Как еще много есть у меня вопросов к вам, но не могу беспокоить вас, и без того занятого делом. Настоящий же вопрос очень хотел бы разрешить, так как мои соперники в спорах уже начинают поднимать голову: «вот, дескать, срезали наконец, не нашел что ответить». А как это больно и обидно, г. Р., сознавать, что не могу ничего ответить. Вы можете себе представить их радость. Неужели вы не выручите меня? Не дайте посмеяться над Православной Русью».
   Очень милое и деликатное и очевидно юное письмо. Конечно, этими вопросами лучше заниматься, чем пить пиво в портерной. И молодые люди русские очень многое приобрели бы, если бы вернулись к старым вековечным вопросам от насущных ежедневных.
   «По вере вашей – дастся вам», вот узел вопроса о мощах. Я думаю, что у народов, которые не верят в мощи, и действительно их нет и не может быть, но у народов, которые в них веруют, действительно есть мощи. У лютеран есть прекрасные, глубоко человечные, голубоко мудрые и пламенно верующие люди. Может быть (и даже наверно) – больше, чем у нас, ибо мы весьма плохи во всех линиях. Но у них нет не только в факте, но и в идеале – «святого человека», «угодника Божия». Ни Лютер, ни безусловно какой-либо правдивый, честный, величайшей души человек-протестант, тем не менее, не входит и, главное, вовсе не хочет войти в тот, нам привычный и для нас постижимый, очерк человека, к коему мы прилагаем имя: «святой». Иоанн IV губил людей; вдруг юродивый подает ему кусок коровьего мяса. «Я не ем скоромного в пост», – ответил грозный царь. Никита возразил: «А человеческое мясо ешь?» Это тип, и речь, и манера святого человека. Германский правдолюбец поднял бы против жестокости восстание, устроил бы заговор, произнес бы в собрании народа пламенную речь. Но святой поступил совсем иначе, пожалуй – и бессильно, но, во всяком случае, совсем в другом очерке человека. Минин как много сделал для Руси. Но он сделал все в формах обыкновенного человека: сказал речь, собрал войско, повел в Москву. И Русь его «святым» не назвала. В святость входит некоторая странность поведения, «юродивость»; первое, прижизненное имя для святого: «человек божий». А потом он канонизируется: в некоторых случаях открываются его мощи.
   Первые «мощи» христианского мира – Христос во гробе. Лютеране вообще как-то не углубляются в христианство и, будучи мудры, все-таки как-то скользят по поверхности вещей и вопросов. Если «Господь в гробу» – то степени приближения к Богу, т. е. святость, непременно выразятся в «гробовых останках». Мощи вовсе не есть что-либо обрубленное в себе самом, не есть разрозненный и одиночный факт; они глубочайшим образом затканы во всем составе христианства, в целости мысли его. Чудные наши заупокойные напевы не есть ли уже некоторое предуготовление к идее мощей, не есть ли некое ожидание или мечта о святости, наступившей для умершего? Не святости, но – почти святости. Все, что живет, – грешно; а что не живет более – избежало греха. Все, что рождается, – нуждается в очищении; а смерть и есть настоящее очищение, наступающее для «я». Есть в человеческом составе смертный человек, и есть в человеческом составе бессмертный человек. Смертный человек – мечется, суетится, тревожится, любит, ненавидит – и все это грех; «несть человек, иже не согрешит, аще и миг единый проживет», поется в одной церковной песне. И, например, новорожденный человек – полон греха, и если умрет до крещения – не пойдет в светлое место рая. Обратно этому, чем ближе к смерти – больше святости; и весь народ говорит: «хорошо пострадать, страдания нам посылает Бог», т. е. в страданиях – святость. Благочестивые русские (я много раз слыхал) боятся умереть внезапно и даже боятся и не хотят умереть безболезненно: когда мой покойный брат умер в постели ночью, заснув и не проснувшись (разрыв сердца), и я принес это известие к себе в дом, то родственница, очень его любившая, залилась слезами. Я удивился. «Что без покаяния умер? но ведь это непроизвольно и тут нет греха», – возразил я. «Как без покаяния? Не в этом дело. Но как страшно умереть, не переболев, не выболев грехов своих, не пострадав! Так животные умирают!..» Во всяком случае – вот воззрение. Все построение христианской святости приурочено к смерти. И святой затворник, спасающийся в пустыне, построит себе гроб, с любовью и без страха смотрит на него, на ночь в него ложится. Одна моя родственница, семидесяти лет, вот уже лет двенадцать, куда бы ни поехала, берет с собой особое заготовленное белье, в которое ее одели бы в случае смерти и не в своем дому. Она как бы заготовила себе гроб и с любовью носит его с собою.
   Этому настроению святости и отвечают мощи – и вот отчего они равно есть у нас и у католиков, и их нет только у протестантов, вообще не имеющих самой идеи святости и образа и прототипа святого человека. Когда святой человек умер, то собственно двигавшееся, боявшееся, мятущееся, смущенный ум и колеблющееся сердце от него отлетели. Но есть некий малый остаток его бытия в гробу, образ бытия Христа в гробу: и вот это уже благоухает нетленной святостью. Сообразно с общим построением религии, мощи святее храма, святее молящихся, святее церковной службы: на частице святых мощей становится Престол в алтаре, святейшее место всего храма. И без мощей нет ни храма, ни литургии, ничего. Таким образом, это вовсе не есть часть Православия, а краеугольный камень его. И потрясти или самому поколебаться в вере относительно мощей – значит сдвинуть с места все Православие. В Риме на первый день Пасхи я пошел в русскую посольскую церковь к поздней литургии. Когда стали петь, я стал вслушиваться в звуки и тайную музыку наших церковных напевов. Все они таковы, что и в них как бы «умерли все стихии земные»; нигде удара голоса, восклицания, ничего горячего, страстного, т. е. могуче и благородно-страстного, что для музыки доступно и выразимо. Все спокойно, тягуче – звучит, но уже бесстрастными звуками. Нерва и крови, жизни и бытия в пении нет. Как бы это поют лики угодников из-за золотистых риз своих, и пение это – прекрасное, особенное, неземное пение. Таким образом, вот даже и такая подробность, как церковная музыка, приурочена тоже к мощам, есть как бы звуковой венчик на лбу почившего: и все вытекает из общей и главной мысли христианства, что «Господь в гробу». Вот, сколько я умею, я ответил юноше и, может быть, многим.
 //-- * * * --// 
   P. S. Теперь, сделав объяснение для другого, я прибавлю объяснение для себя, и почти – про себя (полушепотом). Иногда сделать резкое сопоставление, яркий контраст, ранее не приходивший в голову, – значит бросить свет на обе сопоставленные вещи, дотоле неясные каждая в себе самой. Цитирую из Хрисанфа «Религии Древнего мира», т. III, стр. 106:

   «Животная форма, в какой изображаются боги, и почитание этих священных животных – вот что в Египте поражало еще древних – и остается поразительным для нас. В самом деле, когда любопытствующий просил показать ему египетские святыни и когда жрец – как описывает это Климент Александрийский («Stromata», lib. V, 7), – проводя его в храм через длинный ряд различных зданий, в самой глубине святилища, во мраке указывал на кошку или на другое животное, говоря, что «это – бог», то нельзя было не прийти в сильнейшее изумление!»

   Противоположное теперешнему – вот и все! Им если бы указать на частицу трупа как центр нашего поклонения, то они, вероятно, с такими же широко раскрытыми глазами сказали: «До чего это изумителъно!!!» Теперь у нас и в древности, в библейские и добиблейские времена, существовали очевидно диаметрально противоположные воззрения на «святое» и «грешное»: и отсюда эта разница «святого» и «не святого». И у евреев Соломонов храм, как и Моисееву скинию, наполняли животные же: телицы и юные бычки, овцы, бараны, козлы и козы, горлинки и голуби. Да и мы можем вспомнить завет старца Зосимы:
   «Птичек любите; всякую тварь Божию любите» («Братья Карамазовы»); «паук ползет по стене – я и ему молюсь» (слова Кириллова в романе Достоевского «Бесы»). Не частицы ли это египетского поклонения, до нашего времени сохранившиеся или каким-то чудом возрождающиеся ныне вновь?..


   Христос и «богатый юноша»

   На «весенней выставке» в Академии художеств экспонирована картина «Христос и богатый юноша» молодого русского живописца А. И. Алексеева, привезшего первые свои произведения из Рима.
   Картина заключает в себе восемь лиц. На первом плане – «богатый юноша», рослый, видный еврей, в богатом древнееврейском одеянии. Он поднял правую руку к лицу, взяв подбородок между большим и указательным пальцами; лицо – задумчивое, нерешительное, без фанатизма, без той «idée fi xe», какую вообще предполагают в этом «юноше», до того прилепившемся к своим сокровищам, что он имел силу не послушаться Христа, ради Которого, под Его невыразимым обаянием, все и всё оставляли. Христос, несколько позади, сидит на ступени портика Храма и смотрит со скорбью и упреком на удаляющегося юношу. Левее – апостолы Иоанн и Петр; еще далее, влево же, еврейские старцы; на правой стороне (картины), облокотившись около корзины, сидят мужчина и женщина. Все – смотрят, все – зрители драмы между юношею-человеком и Бого-человеком.
   По причинам, которые я объясню ниже, картина мне вовсе не понравилась. И я дал бы варварский совет живописцу: снять с нее фотографию, которая мертва и собственно души картины никогда не передаст, затем уничтожить самую картину и нарисовать ее по фотографии вторично, – нарисовать когда-нибудь, через много лет, с совершенно переродившеюся душою. А почему – обо всем этом речь сейчас.
   Лица, кроме Христа, все более или менее удачны, а одно, лицо Иоанна, даже прекрасно. Молодое, безбородое, с поднятыми вверх зрачками, опираясь на ладонь, оно имеет в себе нечто Сивиллинское; и, мне кажется, знаменитые Сивиллы Микель-Анджело в Сикстинской капелле (автор работает постоянно в Риме) не остались без влияния на автора. Это тот же очерк лица, тот же взгляд; то же в нем вещее и внутреннее, пророческое. Недурно и решительное, простонародное лицо ап. Петра, далекое от последующих иконописных нюансов, набежавших на него потом. Здесь евангельская сцена взята сейчас, в реализме современности, в реализме этнографической обстановки, будничного дня в Иерусалиме.
   Лицо Христа… Отчего Оно и здесь неудачно, как и в тысячах других картин, – везде, по общему сознанию? Где тайна этой неизобразимости? Тогда как иконы, особенно старинные, беспретенциозные, передают Его или хорошо, или, по крайней мере, удовлетворительно. Общий закон иконы, в отличие от живописности, заключается в ее обобщенности, отвлеченности, схематизме. Не могу здесь не передать удивления, овладевшего мною, когда я в первый раз рассматривал, в изданиях здешнего Археологического общества, монеты Великого князя Владимира: на них он – с длинными усами и без бороды, с малой растительностью на голове, приблизительно как изображается Тарас Бульба на олеографиях. Но вот, за историческую заслугу, Великий князь Киевский пошел на иконы, и действие основного закона иконописи – схематичность и общность – проявилось. Усы были сняты; на месте их появилась длинная седая борода, приблизительно как у Антония и Феодосия Печерских. Князь куда-то исчез, и появился на его месте «святой», «вообще» святой, под которым определенное имя мы можем подписать только при некотором усилии воли и готовности на «pia fraus», «благочестивую кривду». Иконы Владимира, не отличающиеся от икон Феодосия или Антония, не суть иконы ни Владимира, ни Феодосия, ни Антония, а суть «эмблемы», и «впечатления», и «мечтания» о святости, как мы ее себе теперь представляем. Это есть некий общий «слон», коего мы рисуем, желая сказать: «большое животное». Схема, символ – и ничего действительного, даже когда подлинная действительность (как лицо кн. Владимира на монетах) и известна. Поразительная вражда к реализму, к конкретности. Религия – вне конкретного, религия – вне реального: это какая-то всему предшествующая аксиома у нас.
   Возвратимся к теме. Лицо Христа возможно изобразить в иконе и невозможно в живописи, ибо образ Его, как он уже дан в (канонических) Евангелиях и запечатлелся у нас с детства, – именно иконен, а не живописен, ибо не несет ничего из «упреков» (слабостей, пороков, подробностей) народности, звания, состояния. Христос не имел недостатков: между тем живописец может изобразить «скупого», «расточительного», – все отдельные типы, являющие выпуклые штрихи для кисти! – может представить гневного, яростного или примиренного после гнева; может представить «эллина», «жида». Но кто не был ни эллином, ни евреем, ни скупым, ни расточительным, ни вообще в частности «тем» или «этим»: скажите, пожалуйста, какая кисть и какие краски могут схватить и показать зрителю «вот! вот!» – эту сумму отсутствующих недостатков?!! Христос – бескрасочен: вот источник неудачных и невозможных Его «живописаний» и, может быть, одна из тропинок для проницания в Его неисследимый Лик… Было лицо вообще идеальное, человеческое («Се Человек»), с добротою, которая не переходила в сантиментальность, с осуждением злу, которое не переходило в желчность, со спокойствием, но ровным, не чрезмерным: ну, вот вы возьмите кисть (пусть Репин возьмет) и нарисуйте лицо «вообще идеальное»!.. Ничего не выйдет; при удаче – выйдет икона, «поклоняемое». Самый возраст Христа, о котором в Евангелии рассказывается, также удален от крайностей и выразительности (и след., живописи): это 30–33 года, т. е. те лета, в которых и с живого человека труднее всего снимается портрет. Ведь есть бессмертные портреты стариков и детей, также – отроков, а с среднего возраста равных по запоминаемости и всемирности – нет! Итак, отсутствие лично-характерного, лично-выразительного, лично-страстного, лично-порочного, отсутствие черт племени, ремесла, сословия, что всемирно есть, было и останется темой живописи, эта сумма отсутствия нужных живописных качеств в Сыне Человеческом есть и останется навсегда препятствием для Его удачного воспроизведения кистью, в красках, на картине.
   Христос не картинен был в жизни, Он был уже в жизни иконен: вот что открыло эпоху иконописания в истории – и что, одновременно, ввело в рамки светскости, ограничило почти только светскими темами европейскую живопись.
   Возвращаюсь к картине г. Алексеева.
   Прекрасно расположение в ней фигур, смотря на которое думаешь: «Да, так эта сцена между богатым юношею и Христом и произошла! Как же иначе? Иначе им и расположиться было невозможно!» Но это – пока обращаешь внимание, так сказать, на архитектуру полотна. Вы всматриваетесь в самую картину и приходите в некоторый ужас: между ее лицами нет нравственной, даже мысленной, да и вообще никакой связи!!! Они глядят друг на друга и ничего не понимают, не думают; никакого слова (о богатстве) не было сказано. В картине нет полета; нет именно слова выслушанного, которое, всех поразив, соединило бы отдельных лиц в одну группу!
   Если смотреть на картину как на фотографию, отойдя далеко от нее или вовсе почти смежив глаза, то не остается желать лучшего и большего. Если же смотреть на нее как на картину – то ее вовсе нет: не только хорошей, но и никакой! Не было беседы, не было вообще ничего между этими людьми, которые даже и не люди, а фигуры: «Христос смотрит не на «богатого юношу», а просто глядит в спину ему; «сивилла» – Иоанн просто показывает белки глаз; Петр изображает мужичка; удачнее прочие лица, потому что, не имея задачи что-нибудь выразить, они не так шокируют своею манекенностью. У них в сюжете и по представлению живописца положение куафюрованных манекенов, и вот они вышли. Сцены нет, жизни нет, евангельского события нет!
   Ничего нет – картина не началась!
   Но отчего, отчего?
   – «Аще не родишься от воды и Духа – не внидешь в Царство Небесное»… – «Учитель, но как могу я войти в утробу матери и родиться вторично?» Эти отрывки из беседы с Никодимом могут разъяснить причины неудачи русского художника. Богатый юноша и Христос, богатство и христианство: живописец знал учебным знанием эту тему, а «души» ее, бесконечной и мучительной, может быть не меньшей, чем «душа» в теме Иова, – он ее не знает! Тема эта – старческая, старых лет, бесконечного жизненного опыта и углублений, которых просто недостает совершенно еще молодому художнику. И он поэтому не извлек картину из души своей, а подумал: «Какой бы мне взять великий сюжет?» Вспомнил рассказ евангельский и нарисовал к нему безжизненную и неглубокую иллюстрацию.
   Богатство и христианство… Для углубления картины я на фронтоне того портика, под которым живописец представил событие, поместил бы Злого Духа в той удачной позе, какую ему придал Антокольский («Мефистофель»), а внизу и вокруг разбросал бы тела умерших от голодного тифа, хоть у нас в России за эти последние годы. Будущее, прошлое и самое событие тогда выразились бы в своей апокалипсической общности. Ведь таково оно и было. Ведь это не случай, а перелом в истории, ибо перелом божественных, подлинно данных человеку заветов. «И золото той земли хорошее: там бдолах и камень оникс» (Бытие, гл. 2, ст. 12): так сказано о рае, который «насадил человеку Бог». – «Бог дал человеку в радость и золото; и я им не злоупотребил, отдавая часть его на пропитание бедным» – так мог подумать богатый юноша. И отойти в искреннем смущении, полном непонимании. Тут была не «слабость его души», как критикуют пошленькие критики, сами далеко не распускающие своей мошны для «ближнего», а полная растерянность при очевидности, что тот Бог, который «насадил рай человеку», вовсе не то же, что сей человек («Се Человек»), который учит с божескою властью и силою… «Бедность!» «бедные!» «раздавайте бедному!»… Но ведь что же и «раздать», когда будут все бедны: а напоследок времен они и не могут не стать все бедны, раз что никакой другой заповеди, в поправку или дополнение ее, в изъятие и разнообразие – не дано, а это одно-наклонное и одно-тонное «раздай» – исполнено ревнивцами «до точки». И вот – тиф; нужно бы раздать – да нечего; ничего не накоплено. Ибо где нет «золота и бдолаха» – нет и накопления. Не нищенские же корки копить. Да и вообще при нищем – нужен же и подающий: и богатый юноша, который подавал, не должен ли был вовсе не «смущенно отойти», как записано в Евангелии, а закричать, на целый город закричать, на всю всемирную историю: «Я исполнил закон Божий и не хочу другого, горького, несущего беды людям»…


   Случай в деревне

   Сегодня – случай, вчера – случай; так уж выходит не случай, а – закон.
 Из житейских разговоров


   I

   О «случае» этом было напечатано в газетах. Один «фанатик», размышляя о спасении души своей, сжег себя живым: он «из борисовских поселян Екатеринославского уезда, старик 51 года», Авксентий Данилов Бабенко… Вообразив себя великим грешником, Бабенко решил «искупить свои грехи жертвою и для этого решил предать самого себя сожжению». «Забравшись, – рассказывает далее хроникер, – к себе на двор, он вкопал в землю большой столб, обложил его со всех сторон сухим хво ростом и соломой, а затем привязал себя к этому столбу и зажег свободною рукою хворост. Огонь запылал, и через неск олько минут яркое пламя охватило этот жертвенник, на котором корчился в судорогах несчастный. Семейство Бабенко, заметив огонь, выбежало на двор, но было уже поздно. Веревки, которыми был обвязан безумный, перегорели, а сам он, весь обгорелый, с обуглившимися ногами, лежал и жарился в догорающем хворосте. Тотчас же была извещена полиция. Бабенко был отвезен в больницу, где и скончался в ужасных мучениях». На вопросы о причине, побудившей его на этот ужасный поступок, он «прошептал, что хотел искупить свои большие грехи». Больше он не мог говорить. «Бабенко страдал, очевидно, помешательством на религиозной почве и, как почти всегда у нас в провинции, оставался на полной свободе».
   Это – мнение и освещение хроникера: «нам некогда! дальше!» Но можно задуматься, позволительно задуматься вослед «хронике» и дальше. Ведь писали же чуть не год о «Мультановском жертвоприношении» у вотяков, и не находили ни неуместным, ни несвоевременным. А тут русское дело и русская кровь.
   Я люблю собирать «случаи» из жизни, и кой-кто из моих добрых друзей, зная мою страсть к коллекционированию «раритетов», прислал года два тому назад вырезку из одной казанской газеты. В вырезке говорилось об одном, на этот раз образованном, молодом человеке, который, «вдавшись в религиозные размышления, заснул однажды – и вот в сонном видении ему явился Иисус Христос». Объятый необыкновенным восторгом, пламенный юноша – все во сне – спросил: «Господи, что мог бы я отдать тебе?» – «Отдай очи», – ответил Христос. Видение исчезло. Юноша проснулся. Он затеплил лампаду и наставил глаз на огонь. Глаз вытек. Юноша был найден окровавленный, но живой – и рассказал то, что он видел и как поступил.
   …Единичное и личное заблуждение? Но вот нечто из психологии толпы. «Одесский Окружной суд препроводил в Одесскую духовную семинарию через духовную консисторию вещественные доказательства и документы, найденные при раскопках в терновских плавнях, где, как известно, несколько фанатических раскольников были заживо погребены Федором Ковалевым и его участницею, инокиней Виталией. Между этими вещественными доказательствами обращает на себя особенное внимание бездна металлических раскольничьих икон с изображением Исуса Христа, Божией Матери и Святых. Есть также пятиярусный складной иконостас, несколько камилавок, мантий и очень много старопечатных книг, как, напр., Пролог, Жития святых, Потребит, Псалтирь с восследованием, Уложение царя Алексея Михайловича, много рукописных тетрадок духовного содержания, железные вериги и проч.». Нужно заметить, что все эти «старопечатные книги» стали «старопечатными» всего двести лет и были «новопечатными», новенькими и действенными – шестьсот лет, т. е. в данной «психологии толпы» мы имеем как бы воскресший или, пожалуй, не окончательно замерший дух шестисотлетнего существования, который покрыт сравнительно тоненькой пленкой двухстолетних «новшеств». Покрыт ею, но под нею не умер. У меня лежат на столе три тома превосходного издания: «Русские древности в памятниках искусства», издаваемые гр. И. И. Толстым и Н. П. Кондаковым. И вот, редкий день нет-нет я и разверну страницу 135 выпуска 6-го («Памятники Владимира, Новгорода и Пскова»), где на фигуре 159 представлены фрески Спасо-Нередицкой церкви, построенной Ярославом Мудрым и тогда же расписанной, а в настоящее время непосещаемой и заколоченной за ветхостью. Фрески изображают четыре фигуры и лица: Св. Григория, Василия, Иеваноса, – четвертое лицо в книге не названо, я же сам не в силах разобрать около него надпись имени. Я не живописец. Историей и археологией не занимаюсь. Я – романист в сердце и чуть-чуть психолог. Что же меня все возвращает и возвращает к древней живописи? Такого беспросветного мрака, невыразимой скорби, такой бесконечной силы осуждения… миру, себе – я не читал ни в поэмах, ни в сатирах, ни у еврейских пророков, как на этих фресках! Ювенал, Тацит – сущие мальчишки перед этими. Они – тщеславные мальчишки, судившие мир и довольные собою, несколько напоминающие Чацкого. Дант… но и Дант, очевидно, считал себя правым, себя и свою Беатриче, «святую Беатриче». У этих четырех фигур нет прощенных, и глубь скорби, прежде всего, пала в их сердце, в собственное «я». «Все будем гореть, но я первый». Это – паника. Паника заразительна, паника – мистицизм. Все испуганы и все бежим. Чего? кого? Напрасный вопрос, напрасна надежда услышать ответ. Но от этих четырех фресок есть бесспорная и непрерывная нить как до фанатиков, закопавшихся в Азовских плавнях, так и до казанского юноши.
   Вы скажете – «случай живописи»… Ну, послушайте: «случай» да «случай», но почему же мне вас, возражающего, принять не за «случай», и, напротив, тех – за закон, но которого вы, как случайное исключение, просто не понимаете? Есть Захарьин и есть лекари, лекаришки; конечно, лекаришек много, а Захарьин – один на много лет, и на целый век 5–6 Захарьиных. Однако, очевидно, наука медицины воплощается в шести вековых «Захарьиных», а вовсе не в 60 тысячах ежегодных докторишек. В этих фресках, в том казанском юноше, в приазовских староверах выразились, во всяком случае, некоторые специалисты, которые без рассеяния думали о том самом, о чем и мы думаем, но рассеянно, занятые литературой, политикой и проч. У нас – плевелы; мы – дорога, на которую пало зерно и расклевано птицами: тогда как душа тех есть, очевидно, тучная, рыхлая земля, и мы качество зерна собственно и можем наблюдать только на той рыхлой почве, «специальной, уготованной». Знаем ли мы христианство? понимаем ли его? Вот к чему я хочу свести эти наблюдения.


   II

   Несколько времени тому назад вышла, в течение одного года четвертым изданием, книжка священника Петрова «Евангелие как основа жизни». Ее первое издание произвело на меня впечатление, и я написал по ее поводу статью «Религия как свет и радость». Статья кой-кому понравилась, кой-кому не понравилась. Между письмами, мною полученными по поводу ее, было одно замечательное из Рязани, от человека, очень углубленного и очень страдающего, которого я никогда не видел и знаю только из переписки. «Религия света и радости… вы – отрекаетесь от христианства, вы – не знаете христианства», вот общий смысл его пространного и убедительного письма [28 - Ниже, в отделе «Купол (христианского) храма», я печатаю это письмо, выразившее очень удачно те мотивы, по которым было принято христианство и силою которых оно спело свою «победную песнь».]. Нужно заметить, что написать статью у меня был один личный и вместе теоретический интерес. Он – следующий. Я давно заинтересован, от какого собственно «сатаны» должен отрекаться младенец при крещении? Т. е. меня берет сомнение не о бытии сатаны, а о том, куда мы должны относить «сатанинское лицо» в эту минуту, – вопрос не только не разъясненный, но, кажется, никогда и не поднимавшийся. Между тем для всякого христианина более чем понятна необходимость знать конкретно и определенно местопребывание главного и даже единственного врага своего, чтобы знать, где, и с кем, и как бороться. Мы знаем «сатану» слишком общо как «грех» и «искушение», но в данную минуту, т. е. при крещении новорожденного, сатана так конкретно называется, что это есть единственный пункт, с которого мы можем начать конкретные, а не обобщенные и, следовательно, неопределенные его поиски. О вопросе этом я многих спрашивал, и вот, один уже престарелый и многоопытный человек [29 - Покойный Серг. Ал. Рачинский, известный деятель по церковно-народному образованию, – переведший в молодые годы Дарвина и Шлейдена.], духовного образования, ответил мне: «Младенец отрекается от первородного греха». Сейчас я ему не нашелся что сказать, но назавтра сказал, что первородный грех снят с человека крестною смертью Спасителя и что в этом весь смысл христианства, о котором мы забыли вчера, беседуя с ним. Мы, конечно, – «докторишки», а не Захарьины, и оттого могли забыть такую вещь. Но что, во всяком случае, в данную минуту и в данном таинстве называется «сатаною» не первородный грех, а что-то другое – об этом не могло быть спора после моего указания; и, придравшись к книжке священника Петрова, я написал статью с несколько специальной целью доказать, что вот уже 1900 лет как первородного греха не существует, и, следовательно, – что особенно мне нужно было в моих целях – младенец отрекается при крещении, с именем «сатанинским», не от согрешения Адама и Евы, а от чего-то другого.
   «Прости, небо, прости, земля, прости, солнце, прости, луна, простите, звезды, простите, озера, реки и горы, простите, все стихии небесные и земные…» – так «прощаются», разлучаются с светлым миром неофиты скопчества, вновь приведенные к этому учению послушники, перед тем как подвергнуться известной операции. «Прощание» это происходит в торжественном собрании скопческого «корабля», и выслушивают его те, которые уже «простились» с солнцем, луной, землей и всеми стихиями через потерю собственно одних детородных удов. Какая глубина сознания их значения: с ними расстаться – со всем миром расстаться! от них отделиться – от всего мира отделиться! Здесь, кажется, только одного шага недостает, чтобы эти же самые скопцы, т. е. тогда же уже «бывшие» скопцы, воскликнули «осанна!» в сторону этих «удов», которые, по их же сознанию, трансцендентно несут в себе солнце, луну и звезды, землю и небо и все стихии Космоса… Но пока что, до этого недостающего шага, какой пессимизм в этом «прощании»!.. О, что Шопенгауэр! Как и Ювенал с Тацитом, он со своим пессимизмом опять же есть мальчишка и щенок перед этим мировым прощаньем наших сектантов-скопцов и хлыстов. «Прощай, мать сыра-земля! прощай – мир». Да, русские мужики глубоко плавают, и, во всяком случае, в вере они суть или нередко бывают Захарьины. Но я здесь не о них говорю, а о том, что новооскопляемый, отрекаясь от мира, восклицает нечто сливающееся с отречением и всякого младенца при крещении. Когда уже оскопление окончилось, то из старичков кто-нибудь, подняв с полу отрезанный детородный орган и показывая его «счастливому» новооскопленному члену, говорит: «Вот – жало сатаны: ты вырвал его из себя». По всем этим подробностям совершенно очевидно, что в таинстве крещения проведена великая (по объему и значительности, не по святости) мысль скопчества; что как и скопческий «корабль», церковь не ранее принимает в свое лоно младенца, чем он или от его имени «восприемники от купели» произнесет некоторое «прощание» же с «солнцем, луною и всеми стихиями земными» через отрекание детородных удов, но только не своих, а родительских, от которых он физиологически произошел. В самом деле, Символ веры над крещаемым и произносится сейчас вслед за тем, как он «отрекся от Сатаны». Родители при крещении своего младенца не могут присутствовать, они одни не могут: знакомые, друзья, соседи – присутствуют. Сами акты, введенные в обряд крещения, эти акты отвращения от чего-то зрительно гадкого и мерзкого («дуни!» и «плюни!» в троекратном повторении) указывают на мысль или воображение Церкви, обращенные в эту минуту к чему-то гадкому по всеобщему ощущению. Это – тот акт совокупления родителей младенца, через который он был зачат. «Ты больше не будешь рождать», – говорят скопцы вновь принимаемому; «плюнь и отрекись от своего рождения», «от твоих родителей», – говорит Церковь вновь крещаемому. В обоих случаях: «рождение – от Сатаны: ибо его нет без похоти, а похоть – от Сатаны». «Лицо Диавола» становится совершенно ясно, читаемо для нас в церковном учении: это – вся деторождающая система, весь очерк детородных сил, качеств, форм, движений, органов, пожеланий, вожделений». «Область дьявола» – ниже пояса, как «область духа», «Бога» – выше его. Вот разделение, метафизика, космология христианства. Отсюда – монашество как идеал христианский; и напротив – семья, родители, братья и сестры, супружеская спальня и детская комнатка, игры ребенка и песня матери над дитятею, труд отца для прокормления детей и, наконец, эти «грешные животные», которые только едят и множатся, – все, все это есть «область Сатаны», чертеж дьявола, узор его возле человека, только, по-видимому, сладкий и прекрасный, ибо он предназначен уловлять падшего человека в свои петли.
   Не пытаясь спорить с Церковью, я спрошу только: каким образом она же, эта самая Церковь, в другом своем «таинстве» или якобы таинстве, браке, этот «сатанинский» акт соития именует уже «святым соединением» и «благословляет» на него молодых людей?!! К чему это? что это? Где правда и истинное ее учение? Где настоящий ее взгляд на область ниже пояса, в крещении ли, где все это проклинается («дунь и плюнь») как сатанинское дело, или в браке, где все это благословляется как «исполнение Заповеди Божией».
   Несомненно, что крещение есть более основное таинство христианства, – таинство новое, «новозаветное». А как Заповедь Божия, припоминаемая в венчании, тоже несомненна – то совершенно бесспорно, что во внутреннем своем сознании Церковь именует «Сатанинским» Божеское лицо и указует на Бога как на главного врача своего, от которого и предостерегает человеков («не множься», монашество).
   Все это, в своей невыразимой путанице, в которой запуталась Новозаветная Церковь, противопоставив себя Ветхозаветной Церкви, содержит в себе для «верующих» такие глубины скорби, печали, уныния, что… что фрески новгородской церкви, поступок казанского юноши, приазовские староверы получают для себя фундамент.
   Вот о чем священник Петров мог бы написать новую любопытную книжку. Он преподаватель богословия в высшем учебном заведении, ему и «книги в руки». Мне кажется, и я для этого и пишу настоящую статью, что все мы, занимаясь религиозными вопросами и сочиняя религиозные книжки и религиозные статейки, – «мелко плаваем», и даже попросту – занимаемся пустяками. Уж если мы не знаем, есть ли христианство мировой пессимизм или мировой оптимизм, если возможен о такой основной вещи спор, то, конечно, – мы ничего не знаем в нем, не знаем его основного смысла; а без этого, конечно, не знаем вовсе и «пути спасения». Но если мы не знаем, профессора, писатели, то что же нам спрашивать и за что судить и осуждать… хотя бы приазовских староверов. Мы их не научили; но это – с полбеды: мы их не можем научить, мы сами не знаем, и не знают богословы, наставники, как свящ. Петров, – и вот это есть или тут начинается полная беда.


   III

   Но неужели же священник Петров так-таки ничего не знает в христианстве? Скажем ему в оправдание: не один – он. Много лет назад я прочел необыкновенно увлекшую меня книжку: «Катакомбы» Евгении Тур. И вот, я помню в этих «Катакомбах» разговор знатной, изнеженной и жестокой римлянки с ее невольницею, тайной христианкой, которая почти «для примера» набрасывает ей очерки евангельского учения. Римлянка причинила рабыне какую-то боль, кажется, бросила в нее кинжалом и ранила, а та не рассердилась. Римлянка спрашивает, почему она не рассердилась? «Потому что я верую в Иисуса». – «Чему же учил Он?» – «Любить врагов своих». – «Любить в рагов?»…и – римлянка задумалась. – «Да, это есть истинно новое и непонятное; любить друзей – да; любить родителей – да; любить безразличных, незнакомых – ну, так и этак; но врагов любить – непонятно, невозможно, неслыханно!..» Новизна и высота учения поразила и привлекла ее. Она стала христианкою, перейдя в полноту любви из мелкой языческой любви, в высоту веры из несовершенной веры, в сверхъестественную религию из естественной. Ставим точку. Ошибалась ли Евг. Тур, рисуя себе так в перспективе перелом от язычества к христианству? Если и ошибалась, то мы все с нею ошибаемся. Мы все так думаем, и нам, как и свящ. Петрову, всем представляется христианство именно как высшая любовь, «свет и радость», не иначе. Свящ. Петров привычною рукою начертал привычный образ; его книжка получает огромный успех; местами, в повременных изданиях, она почти целиком перепечатывается, потому что он с нами, и за него – мы все. Мы так думали 1900 лет; мы… «докторишки». – «Прощайте, звезды», «прощай, земля»; «прощайте, стихии небесные и земные», «отрекись от сатаны». – Уж если «жало сатаны» и «родительство» – одно и то же, то какой же свет? любовь? радость? – «О, хоть бы умереть!»
   Кто же ошибается? Не ошибаются покойники. Есть мнение, что «никто не приходил с того света и не приносил нам по-ту-светной истины». Нет – есть вестники, есть по-ту-светные вести. Разве мощи не говорят? По крайней мере – нечто, и именно ровно столько, сколько нам нужно узнать. Они почили и благоухают. Они святы и творят чудеса. Вот уж кому не причастно «жало сатаны», и, выйдя из круга рождений – они стали святы. Есть в них душа? Этого никто не утверждает. Есть в них жизнь? Думают это еще менее. Что же в них есть? Память, останки. Никто не сомневается, что мощи есть собственно тело, телесные останки, без всякой решительно душевности, духовности: и вот, безжизненные останки – они святы. Так вот, что значит «святость» – умереть! Да, Тур, очевидно, ничего не понимала, как, впрочем, и весь мир, мы все, свящ. Петров. Умереть – и значит достигнуть святости. А что это не эпизод, не частность религии, видно из молитв над умирающим и об умершем. Уже взрослым я видел одно соборование умирающего (кстати – оправившегося): я не мог не плакать, такое это чудо слов, живопись напевов! Тянул дьячок, подтягивал священник, и, однако, нельзя было не плакать. Кто изобретал эти напевы? Клянусь, я ни от какой музыки не заплачу и ни от какого певца, – но тут какие-то по-ту-светные зовы музыки, откровение напевов. Похоронные слова и звуки мы знаем же.
   Так вот суть, выпавшая вовсе из памяти свящ. Петрова и Евг. Тур. Похороны – св. мощи в музыке, начало мощей, святость и святое Воспевание смерти! Под таким углом зрения христианство есть мистическая песнь переходу из земного жития, всегда и непременно грешного, в «вечную жизнь» – там. Хорошая религия? Конечно, – но не отрицайте же, что это есть величайший пессимизм и глубочайшее отрицание земли и земного, стихий планетных, лунных, солнечных, но в основе всего – родительских, рождающих. Перед мистицизмом похорон что значит «Исаия – ликуй!» или «жена да боится своего мужа», наиболее музыкальные и выразительные места венчания? Вот уж рационализм, вот краткословие и грубословие, т. е. не в смысле, а в музыке. Музыкант, с такой дивною прилежностью сложивший напевы: «иде же несть печаль и воздыхание, но жизнь бесконечная», отмахнулся от брачующихся: «Э – пусть вам диакон проорет: жена да боится своего мужа». Очевидно – религия там, в могиле; здесь же, где начинается, где будет, через детей и рождение, убегание от могилы, – есть только впадение в грех, вступление в океан «жала сатанинского». Сатана – жизнь; Бог – смерть.
   Но тогда за что же мы судим приазовских староверов? Святые – они; мы, их судящие, – грешники. Трижды и трижды свящ. Петров ничего не понимает в христианстве, и мы все, Евг. Тур, никто. Обратимся к Евангелию. – «Приидите ко Мне все труждающиеся и обремененные – и Аз успокою вас». Тогда, с точки зрения смерти, тут есть: «умрите – и вы успокоитесь». Но ведь мы всегда читали эти слова в том смысле, что «облегчение» и «успокоение» будет дано еще в этой жизни; и значит – просто мы не умеем читать Евангелие, догадываться о настоящем смысле слов Спасителя. Да и действительно, если обратить внимание на судьбу «труждающихся» и «обремененных» в христианском мире, то ведь в чем же, собственно, выразилось «успокоение» их? В исповедании? Но они не столько были грешны, сколько несчастны, задавлены; и, действительно, для задавленности их какое же, где и когда находилось в нашей цивилизации «успокоение»? Никакого и никогда. Просто нет для этого средств, способов, методов, и например, нет даже в Церкви. – «Я обременен и скорблю». – «Покаяться хотите?» – «Да нет, я обременен детьми и нуждой». – «Бог подаст». Таким образом, очевидно, «успокоение» значит именно смерть, выход из круга рождений; но ведь, внимая словам этим, рыдая им ответно, «обремененные и труждающиеся» именно думали, что тут – скорбь о них и за них, готовность помочь, сделать, облегчить их сейчас, здесь, в сем виде тленном, а не то чтобы «на том свете», а пока вот – «умереть». Qui pro quo… [30 - Этот вместо того; один вместо другого; смешение понятий, путаница (лат.).]


   IV

   Тезей условился со своим отцом, Эгеем, что если он победит на Крите Минотавра и останется жив, то, возвращаясь, вывесит на корабле белый флаг. Отец, уже старец, все выходил на берег моря и смотрел вдаль. Но на радостях победы Тезей забыл сделать перемену, и когда подплыл к берегу Аттики, то старец увидел на знакомом государственном корабле обычный черный флаг – траур по жертвам, отправленным в лабиринт. С нами случилось нечто обратное. Там было избавление – но остался флаг смерти; у христиан, напротив, в очах брезжит что-то бесконечно счастливое, небесно-примиряющее, окончательное, самое светлое, от чего дух занимается: но на самом деле – это только издали так, на первый взгляд, а диагноз Захарьиных, углубление специалистов, почва без плевел и расклевывающих зерно птиц – констатирует гроб. Просто – гроб. Кто же ошибается? Ведь, право, можно закричать, а не только написать «кто ошибается», и отчего мы все ничего не знаем в том, что нам важнее всего и первее всего нужно знать? И что за колпаки, которые учительствовали над нами до сих пор! «Любовь», «примирение с Богом», «снятие первородного греха», «религия как свет и радость». Христианство смотрит на жизнь как на бесконечную непоборимую скорбь и непрерывный неодолимый грех. Что может быть печальнее? – Ничего. – Что такое жизнь? – Плач и рыдание и ничего более. – Нужно ли трудиться? – Да, сколько птицам небесным: сегодня сыты, завтра сыты, а послезавтра – умрем. Здесь опять «взгляните на птицы небесные, на лилии полевые» обозначает просто, что «вы скоропостижны к смерти и вот умрете, как птицы и цветы-поденки», так что нечего и «печься на утре», а не то чтобы там «попорхать» и «расцвести». Ничего подобного. Плакучая ива – вот подобие и образец для человека. Опусти ветви свои в воду и – плачь, плачь…
   Но, повторяю, тогда для чего же белый флаг? Можно с ума сойти от недоразумения. Я могу не иметь совершенной правды в поступках своих, в отношениях к людям: но не иметь совершенной правды в святая святых своей души? Это было бы ужасно!
   Но может быть, это ошибка веков и только односторонность развития Церкви? Не думаю. Ведь и «века» ошиблись же почему-нибудь и «преткнулись» ногою о какой-нибудь действительно лежавший на пути их «камень». Без «камня» не бывает «претыкания». Проходя по залам Эрмитажа, в отделах живописи XV–XVI веков, я был поражен чрезвычайно множеством и чрезвычайною красотою картин на тему, которую можно было бы объединить в названии: «Младенчество Иисуса Христа». Вот – «Бегство в Египет» и его варианты; вот встреча Елизаветы и св. Девы; и «Св. Семейство» без конца, т. е. в бесконечных повторениях. Тут все так чудно: Младенец, Мать. Так необходим этот старец Иосиф, о! бесконечно необходим: ведь старость равно прекрасна и равно тождественна младенчеству, ведь это возврат человека в младенчество, но в младенчество какое-то умудренное. Старец – дитя же, но в по-ту-стороннем обращении, как дитя есть старец в посюстороннем обращении. Мне думается, что, умерев, мы выпархиваем в «будущую жизнь» малютками, и признаки старости, белые седины, уменьшение объема тела, даже беззубость, суть именно приближение к младенчеству, к выпархиванию «туда». Мы «туда» рождаемся, и рождение «туда» есть смерть, которая для родных умирающего представляется чем-то болезненным и страшным, как и корчи рождающей женщины, как сокращения ее утробы. Это моя фантазия, не имеющая никаких, впрочем, оснований. Бросим ее и обратимся к живописи в Эрмитаже. Как хороши эти «Волхвы с Востока»: они необходимы, как и Иосиф, ибо Восток вечно и весь ожидал Спасителя. «Звезда», ведущая их, местами перенесена на чело Богоматери или в «корону» ее. Но ведь что же такое все это, как не могучая иллюзия «ивы», которая хочет поднять плачущие ветви от воды, и на два века, XV и XVI, сумела это сделать? Где это живописцы прочли о «короне» у Матери? Не в Евангелии! Увы, они так мало «читали» его, что Спаситель (что, кажется, никем еще не замечено) везде представлен на этих картинах не обрезанным, т. е. они просто не вспомнили, забыли, у них выпал из памяти праздник «обрезания Господня», седьмой день после Рождества Христова. Что же они, бедные, рисовали? Просто – материнство и младенчество, но окоронованное, в звездах, в прославлении «волхвов восточных», Сил Небесных, поющих чудесными гласами, и опять столь необходимых пастухов и их стад: т. е., в сущности, в окружении тех «стихий небесных и земных», от которых отрекаются наши сектанты! Художники Renaissancea не вспомнили об «обрезании Господнем», а сектант – все помнит, он – бесконечно внимателен. В смысле «начитанности в книгах», уж конечно, это он – Захарьин, а те живописцы были так себе, жалкие дилетанты. Знаете ли вы, что буря Лютера и особенно Кальвина, так замявшая и изорвавшая «паруса» Renaissancea, была, в сущности, чуть-чуть скопческая же, т. е. по сути-то своей, по главной – по своей основе. «Простите, стихии земные», или что то же: «Dies irae, dies ilia – veniet». Нужно читать подробности биографии Лютера, чтобы видеть, до чего, подобно нашим «ищущим пути спасения» сектантам, он исхудал, истомился, был на краю отчаяния, и его вывел на путь «веры», в «веру без добрых дел» – просто разговор с престарелым августинским монахом. – «Да что ты мучишься, Мартин! Ну, наши подвиги ничтожны, грехи – не искупимы: но кровь-то, кровь-то Спасителя, ведь ее одной капли достаточно, чтобы очистить от греха миры». И Мартин воскрес: он уперся лбом или, точнее, подобно ласточке в душной комнате, он вырвался в форточку этих удачно сказанных, но совершенно случайных слов и полетел в бесконечность. Но мы не пишем его истории, а указываем на простой факт, что, едва этот реформатор стал прилежнее читать «книги», как смел все эти «Святые Семейства» и «Бегства Иосифа и Марии в Египет» и «Святые ночи» Корреджио в сторону, как красочную мазню, которая никакого отношения к «спасению души» не имеет. Между тем, если мы войдем к самому благочестивому человеку, ну – войдем к столь любящему живопись С. А. Рачинскому в кабинет, – он покажет нам чудные снимки с картин Рафаэля, Корреджио, Леонардо, Мурильо, всех их занося в «хор певчих Святой Церкви», всех их объясняя в силе и красоте из «религиозного вдохновения», – и вот, судя по сюжетам – очевидно именно из вдохновения христианством. Опять – белый флаг и черный гроб, ибо кто же «вдохновлялся христианством», художники ли эти, едва заглядывавшие в Евангелие, или Кальвин, Лютер или Савонарола, считавшие всю эту живопись «жалом сатанинским», «обольщением диавола», совершенно аналогично скопцам, возгласившим борьбу против «лепоты мира», т. е. против красоты, изящества, против праздничных одежд мира? Рачинский был бы чрезвычайно поражен мыслью, что он совершенно не понимает христианства, но что делать – именно так. Ф. И. Буслаев нам читал в Московском университете о староцерковной словесности и параллельно как ее разъяснение – о византийской живописи. Из слов его точно помню указание, что между прилепленностью человеческого воображения к Божией Матери и к Иисусу Христу всегда шла борьба, и именно в том смысле, что человек искал утешения, облегчения, хоть какого-нибудь света в Божией Матери. Кстати, не отсюда ли столь любимые у нас наименования икон: «Скорбящая», «Всех скорбящих – Радости» и проч., тоже «Заступница». Буслаев прямо указывал, что в Божией Матери человек искал защиты, своего рода исторического «заступи и помилуй» от всегда пугавшего строгостью и суровостью Лика Спаса. И вот, – договаривал нам профессор, – в наиболее строгие эпохи истории Лик Божией Матери отступал, а на первое место почти испуганного воображения выступал Иисус Христос, – и тут-то он и говорил о его византийских изображениях. Все знают, что немного лет назад картину Ге, изображавшую «неблагообразно» распятие Спасителя, запретили показывать в Петербурге, но многие ли знают, что в строжайшие византийские эпохи было именно запрещено, как бесстыдство, изображать Иисуса Христа благообразным, и Он рисовался трупным, опухшим, искровавленным, иногда посиневшим, и непременно, непременно безобразным! Так нам читал Буслаев. Теперь я с этим прямо соединяю чтение «Двенадцати Евангелий» в Великий четверток: вот – торжество и мысль христианства! Выслушав эти «Двенадцать Евангелий», не пойдешь в Эрмитаж. Просто – не захочешь, сам не захочешь. Прав Лютер; не правы мы. Правы Ге и византинисты, и вовсе, вовсе не правы Рафаэль и Корреджио! Чтобы решить спор, кто прав, и в свете ли и сиянии мы, или в темноте и плаче, т. е. решить в сущности тысячелетний спор и всеобщее недоумение, мне приходила такая мысль. Взять бесконечный лист бумаги, вроде той ленты, на которой отпечатывается 50 000 экземпляров газетного листа. Но пусть бумага эта будет разлинована в мельчайшие квадратики, каждый в букву величиной. На эту ленту наносим Евангелие по букве в квадратике. Теперь, обведя красной чертой события определенного цикла, мы получим, так сказать, относительность темных и светлых мест, плачущих и радующихся. Едва мы это сделаем, как почувствуем, до чего безосновательно было Renaissance и верно – византийство, Лютер и, наконец, будто бы «фанатизм» и «темнота» наших сектантов разных наименований. Конечно, никакого «культа Мадонны» не существует в Евангелии, т. е. он существует только в человеческом воображении и родился из человеческого воображения; и вообще «богородичность», «богородичная» сторона христианства – один штрих, страница, десять минут чтения, а «страсти Господни» – это долгое, долгое «стояние»… Помните ли вы часы у Каиафы? у первосвященника Анны? перед Пилатом? Какие томления! Шипы, тернии, удары тростью! Отречение Петра, сон учеников, этот ужасный сон, в такой роковой час, «прощальный»… Предательство Иуды… И, наконец, – «разодралась завеса Храма и потряслась земля». Ужасно. Ужасно во впечатлении! О, какие тут «Мадонны». Христианство – ужасно во впечатлении, рыдательно. – «Крепитесь: Я победил мир». Какая-то ужасная, от нас скрытая (в сущности, в смысле) борьба. – «Ныне – суд Князю мира сего». Кто он, сей «Князь»? Темно. Все темно; хотя действительно через «младенца» побеждается смерть, и колыбелью отметается гроб: а мы уже видели, и таково заключение компетентнейших судей, что гроб есть существенный груз нашего корабля и существенный смысл нашего исторического плавания. «Побеждено» ли Иисусом рождение, его инстинкты и сила, словом, – весь круг вхождения человека в мир? До некоторой степени, не окончательно – но действительно «побеждены»: и тогда хоть сколько-нибудь становится ясна беспросветная тайна «смерти Бога», «гроба Господня»… Господь – в гробу! Какая ужасная тайна! Господь смотрит на человека из гроба! Какая тайна, как бесчувствен читатель, если он не содрогается. Как постижимы тогда «св. мощи», которые ведь все «во след Господу» благоухают из гроба и манят нас к гробу же. Вот где родник аскетизма, вот где истинный его родник, а не в словах: «лучше не жениться»; родник – в этой огромно раздвинутой, разрисованной, убранной концепции «страстей Господних». Ибо может ли прийти на мысль хоть что-нибудь из «женитьбы» у человека, выстоявшего «12 Евангелий» в Великий четверг или у простоявшего час у мощей св. Феодосия в Киеве? Ничего подобного! «Господь в гробу» – какая же мысль о браке? И вот где не только родник аскетизма, но и, в сущности, какого-то искусственного положения брака в христианстве, которое все чувствуют, начинают чувствовать. Какой тут «брак» сквозь рыдания, цветы по трауру: это – розы на плакучей иве. Конечно, это – прибавка, примечание под страницей, приписка сбоку, а не текст сплошь читаемой и связной страницы. Романтическая страница, минута из жизни Ромео и Юлии – просто здесь не связуема и не вписуема; даже в чтении она едва выслушивается: и между тем это – земля, начало земного, устой бытия, столь же вековечный, как и гроб; т. е. это, если угодно, вторая религия или, пожалуй, еще религия, но только не христианская. Религия Отчей Ипостаси, мирового родительства, сколько мы постигаем, сколько можем постигнуть очень бедным своим умом. Религия – сюда войти, ниспасть на землю; и религия – отсюда выйти, вознестись на небо. «Земля есть подножие Твое», поется в одном псалме; вот сюда, на это «подножие», мы все падаем, в сущности, из Отчей Ипостаси. По неизменному сказыванию всех людей – «мы рождаемся от Бога», или, как Филарет отвечал Пушкину:

     Жизнь – от Бога нам дана.

   Отсюда, из этих представлений, – и термин псалма: «земля есть подножие Божие, а небеса – Престол его». Но совершенно вне этой орбиты лежит смысл христианства, обнимающего только одну вторую половину или вторую трансцендентную истину нашего бытия – приближения к гробу, и через гроб – вознесение в небеса. «Мы воскреснем после смерти, и даже смерть есть способ воскресения от земли в небо» (какое-то мистическое, а не астрономическое, конечно) – вот и все христианство, от точки до точки.
   В этом смысле «плакучая ива» нашего бытия не бесконечно печальна, но бесконечно печально, что мы на ней упорно, как Лютер, сосредоточены. Есть розы, есть Renaissance; есть Божии на земле розы, и Renaissance был божественным явлением, даже Божиим Откровением, но лишь не в орбите Второй, но Первой Ипостаси. Но как проникновенно оказывается учение о «лицах» Божества, коему нас научили Вселенские соборы и которого, судя по записанным Эккерманом «Разговорам», не понимал и решительно отрицал даже Гете. «Никогда три не будут одно». Между тем до такой степени очевидно, что, например, семья, брак, весь исторический Renaissance просто не умещаются «в том же Лице», в коем сосредоточены гроб, смерть. И между тем гроб и рождение – обои есть, и есть как вечный и святой факт.
   Радость свящ. Петрова и вообще оптимистов тогда основательна и только не туда адресована; как и белый флаг нашего корабля истинен же, но только не при том и не туда направлении корабля. В Апокалипсисе обещаны всем, без исключения всем людям, зеленые пальмы и «убеленные одежды» и, наконец, обещано же «Древо Жизни». Вот истинный путь исторического корабля и некоторое примирение наших скорбей и радостей…



   Черточка к черточке


   О случае самосожжения

   М. Г.
   «Вчера я прочел вашу статью «Случай в деревне», помещенную в «Мире искусства» за 1900 г. В ней вы мимоходом говорите, что любите собирать «случаи в жизни», коллекционировать «раритеты», подобные приведенному вами там же казанскому «случаю».
   Я беру на себя смелость переслать вам с этим письмом заметку из газ. «Знамя» (№ 158, 14 июня 1903 г.), в которой сообщается о попытке одной девушки на самосожжение «в припадке фанатизма». Этот прискорбный факт имел место под Петербургом, на ст. Сергиево Балт. ж. дор. (Сергиевская пустынь).

 Примите уверения и пр. Сергей К-ов.

   Весною будущего 1904 года я кончаю здешний Университет по математическому разряду физико-математического факультета. Моя специальность – небесная механика, или, в более широком смысле – астрономия; и в том же году я намерен, с Божьею помощью, стать – по нашей терминологии – «жильцом могил», т. е. принять сан иноческий, а затем поступить в Спб. Духовную Академию.

 С. К.

   С.-Петербург, среда, 2 (15) июля 1903 г.»
   Примечание. Передача факта самосожжения перенесена мною ниже, в отдел «Купол храма». Но интересно, что увидел неофит, приблизясь к «живым могилам». Это он, при случае, сообщил мне через три года в следующем письме:


   Что увидел неофит?..


 7 января 1907

   «Многоуважаемый В. В.
   Позвольте обратить ваше внимание на одну прекрасную книгу, недавно вышедшую, посвященную небезынтересному для вас вопросу о воспитании и образовании, даваемых современной духовной школой. Название книги «Духовная школа. Сборник статей. Москва, 1906 г. Ц. 1 р. 35 к.».
   Книга – подкупающая всякого беспристрастного читателя своей искренностью и вместе с тем – странная книга. Прочтите, напр., статьи «Без призора» и «Как мы изучали Библию». Какой ужас! Наша несовершенная светская «мирская» школа оказывается поистине «раем земным» по сравнению с гнилым болотом, именуемым духовными школами: я никогда не мог и представить себе ничего подобного!
   Зато теперь я прекрасно понимаю, почему наше духов енство именно таково, каково оно есть. Это – покойники, какие-то мумии. Недавно тут, в Петербурге, на Стремянной ул., в зале «Общества распространения просвещения в духе православия» происходили пастырские собрания духовенства петербургской епархии. Был там и я, грешный. Очень интересно: одни эти лица чего стоят – жирные, толстые, без тени мысли [31 - Не могу не передать одного живого впечатления. Однажды мы, несколько писателей, были на беседе у одной важной духовной особы, где присутствовало несколько епископов и архимандритов. Когда после беседы мы вышли на свежий воздух, то Д. В. Философов, обертываясь к Д. С. Мережковскому и мне, сказал своим неуверенным голосом и тихо смеясь: «Как это странно: вот мы все пришли туда, как защитники плоти, и говорили смело за плоть, за радости мира, за сытную и, во всяком случае, нормальную, без самоумерщвления жизнь». Смех его увеличился, и он продолжал: «И думал я, сидя среди их: да какие же мы защитники плоти, – в нас и весу-то чуть не несколько фунтов, худые, бледные, малорослые. Вы, Вас. Вас., Вы, Димитрий Сергеевич? Взглянуть не на что. И они с нами спорили и говорили, что постыдно служить плоти: между тем не было между ними менее пяти пудов весу в человеке, и щеки красные, лоснящиеся, губы сочные». И он смеялся. А мы все недоумевали. В. Р-в.]. Безумие и ужас. И всякому живому слову они ставили свое «veto». Им хорошо и тепло, прибыльно и выгодно живется, а все прочее – «трын-трава». Что им за дело, что паства, не желая быть в положении «стриженых овец», «ушла на сторону далече», как выражался мой друг, известный и вам участник Рел. фил. собраний, о. архимандрит Михаил, личность высокопочтенная и талантливейший ученый; что им за дело до будущего, они бессмертны, как всякая пошлость, а затем: apres nous le déluge [32 - После нас хоть потоп (лат.).] – это-то они знают. Я считаю себя православным в том смысле, что принимаю всю совокупность догматов Пр. Церкви и считаю для себя обязательной ее канонику; но, ближе узнав «духовенство», не могу не согласиться с мнением одного знакомого, человека умного, просвещенного и даже знаменитого в той отрасли русск. искусства, в которой он работает и которая соприкасается и с церковью, и с «духовными» вообще. Он часто говорит мне: «по-моему, есть Церковь и мы, миряне, верующие – ее и составляем; и есть поп – этот с Церковью ничего общего не имеет». Конечно – это резко и даже не верно. Но все горе в том, что почти верно.
   Я понимаю, что не одни они виноваты в том, что вышли такими «цацами»; виноваты и мы, виновато очень и Государство, развратившее их властью и требованием абсолютного, против совести, подчинения. Но все же во многом виноваты и они сами, и, кажется, некоторые из них начинают сознавать это. По крайней мере, таковым представляется мне «Союз Ревнителей Церк. обновления». На него уповаю, хотя часто думается: «Может ли что доброе от духовенства быть»? Не покойники ли это нравственные, – и смерть без воскресения не есть ли «злая часть», которую избрали они себе в удел? Страшно… Но надо кончить…

 Сергей К-ов.»

   Иногда думается, что духовенство, хотя оно и именует себя «строителями Тайн Господних» (строители!!!), на самом деле просто – «примазывавшиеся» к делу веры. Дело религии – оно есть; какое-то странное, глубокое, верится – прекрасное; но они-то, именно они и понятия об этом «деле» не имеют. Однако нельзя не поразиться: что ведь они, именно они чаще всего читают Евангелие, знают его, непрестанно носят образ Иисуса перед глазами и в сердце. Они – иисусовцы, мы – просто «люди». Отчего же в простом человеческом сердце, куда, кажется, и не заброшено «зерно евангельское», живут эти корни страхов, радостей, смущений, скорби, ожиданий, надежд, которые все суть начало дела религии?.. Спрашиваем, но не находим ответа.

 В. Р-ов



   Церковь-наставительница

   «В одной из приходских петербургских церквей мне пришлось слушать проповедь. Священник говорил о необходимости воспитания детей в церковно-религиозном направлении. Делая довольно удачные экскурсы в область психологии детской души, он доказывал, что впечатления детства кладут очень сильный отпечаток на формирующуюся личность человека, а потому религиозным впечатлениям, как абсолютно ценным, должно быть отведено в деле воспитания первое место [33 - Поразителен этот вечный порыв духовенства, во всем, всегда, к «первому месту». Но поистине исполнилось: «первые да будут последними». За «первое место», данное ему Константином Великим, духовенство объявило «равноапостольным» этого Нерона Востока, умертвившего жену, сына и тестя, изобразило его на своих иконах и велело народам поклоняться ему как Богу!!! Ибо иконам поклоняются в Православии как Богу, зажигают перед ними лампады и свечи, кадят им, служат перед ними молебны, молятся на иконы… т. е. на лица, изображенные на иконах… И вот Церковь за честь, данную духовенству, повелела христианам молиться убийце! В. Р-в.]. Проповедник для подтверждения своих мыслей ссылался на пример воспитания Девы Марии (о котором, нужно заметить, мы ничего не знаем), приводил и тексты Св. Писания.
   При выходе из церкви я услыхал и откровенный отзыв о поучении. Довольно прилично одетый субъект – как видно, рабочий – делился со своим товарищем впечатлениями:
   – Ишь ты, как поп-то поучает… Детей, говорит, воспитывать надо под его руководством, а того-то и не скажет, что теперь в голодных краях дети мрут с голодухи. Какое тут воспитание… Все они, длинноволосые, только говорить да поучать мастера, святыми притворяются, а делать ничего не хотят для других, только о своем брюхе хлопочут!
   Меня поразила эта оценка проповеди. Грубая и резкая, она, однако же, как нельзя более рельефно выставляла на вид всю неприглядность нашей официально-церковной проповеди. Нужно сознаться, что в приведенных словах заключалась большая доля правды. Церковные проповедники in massa не хотят считаться с действительностью. Их мысль витает в области отвлеченных схоластических рассуждений, общеизвестных сентенций и пересыпается обильно текстами кстати и некстати. Живая жизнь не задевает их ума, не волнует сердца; говорить об ее ненормальностях – не их дело».

 (Из духовного журнала «Век», 1906 г., номер 5–6)



   Церковь-благотворительница

   «…Покойный отец мой часто говорил мне: «если будешь жить по Евангелию – пропадешь». И вот я живу по Евангелию и погибаю.
   Я решил побеседовать со своим настоящим духовным отцом – Отцом Протоиереем Воскресенского всех учебных заведений Собора [34 - Выпускаем имя, отчество и фамилию живого и известного в Петербурге лица. В. Р-в.]. Отныне достопамятная для меня беседа наша имела место в самом Соборе на правом его крыле в среду, 13-го сего текущего сентября.
   Вся внешняя обстановка – огромный, величественный, светлый (много света) Собор, белые под мрамор стены, мигающие огоньки лампадок, постукивание рабочих на главном куполе – все говорило о жизни, труде, работе, все напоминало хорошее, доброе, светлое, прекрасное, – вообще живое, радостное, здоровое. Но не такой характер носила беседа о. Протоиерея-академика со своим духов ным сыном. Беседа длилась в течение часа, никем не прерываемая, в Соборе мы находились одни, не считая сторожа, стоявшего у ящиков со свечами при входе в Собор. Сидели мы рядом, колени наши соприкасались. Мой 6-летний сын стоял у моих ног, опершись руками о мои колени. И вот, за все время беседы я не услышал от духовного отца ни одного живого, бодрого, доброго, лишенного банальности слова, чуждого всего земного, материального, стоящего выше глупости, невежества, бездарности. Я услышал одно только знаменитое слово: терпение. Но я тут же вспомнил ваши слова: «здесь терпение и там терпение, – не слишком ли много?!» Я заявил батюшке, что я тридцать лет терплю в той или другой степени, в той или другой мере, в той или другой форме от людей всех званий, возрастов, состояний и общественных положений. И вот я подумал: «что сказал бы, как поступил бы, как использовал бы данный момент» – беседа с человеком, пришедшим за духовным советом, – «католический или протестантский проповедник?!» И вспомнилось мне надгробное слово пастора, произнесенное 24 января 1897 г. над телом моей матери-немки, вспомнил вдохновенное лицо, страстную, увлекающую, захватывающую сердце, действующую на ум речь. Помню, на глазах всех, понимавших немецкий язык, навертывались слезы. Может быть, здесь была некоторая доля театрального, искусственного, было немного и позы и рисовки, но зато могу удостоверить, что не было глупости, бездарности, невежества, непонимания своего призвания, о чем я упомянул выше.
   Отец протоиерей закончил тем, что направил меня к самому отцу Настоятелю, митрофорному протоиерею Н. И-чу Р-ву, сказав, что сам он, протоиерей, человек маленький и сделать для меня ничего не может. По словам протоиерея N-го, отец Настоятель прекрасный, сердечный человек, отзывчивый на всякое человеческое горе, нужду и проч. Отправились мы с сыном к отцу Настоятелю. Отец Настоятель, недолго думая, предложил нам на гостинцы 50 коп. и попросил нас удалиться. Испросив благословение и возвратив 50 сребреников – два 15 и один 20 – мы откланялись отцу Настоятелю.

 Ваш Василий Андреев. 15 октября 1906 г.»
 (Из частного ко мне письма)



   На соборном служении

   «Великое познается в малом, принцип испытуется мелочами. Отведав единую каплю морской воды, можно смело заключать, что во всем океане вода соленая. Как церковь относится к жизни и может ли ею руководить? Над этим спорным и темным вопросом ослепительной искоркой вспыхивает маленький, но разительный факт, могущий служить показателем глубочайших свойств Православия. Факт до сих пор не нашел ни малейшего отклика во всей духовной печати, потому что и она не умеет обращаться с больными вопросами жизни, как и породившая ее Церковь. Я разумею случай, имевший место в дни крайнего обострения вопроса о безработных в Петербурге и попавший в хронику «Нов. времени» (№ 10830). 7 мая, по окончании обедни в Казанском соборе, духовенство, во главе с еп. Сергием, выходи ло на середину церкви для служения молебна. Какой-то молодой рабочий, стоявший у решетки, обратился к еп. Сергию, когда тот поравнялся с ним, со словами: «Епископ! Я обращался к митрополиту, чтобы он помог голодающим. Вы ничего, однако, не сделали! Где же у вас душа? Где же сердце?» Произошло смятение, но духовенство, не изменив ни на йоту своей программы, дошло до места и начало служить молебен. Тогда неугомонный рабочий начал громко кричать, стараясь заглушить пение: «Братья! Я умолял митрополита помочь голодающим, но ничего не сделали. Моя сестра 17 лет через голод пошла в дом терпимости. Можно ли дольше терпеть, посудите сами!» И он, при общем смущении, опустился в бессилии на пол, почти потеряв сознание. Церковный сторож повел его к выходу и освежил стаканом воды. Приходя в себя, несчастный время от времени повторял: «Где же правда, где же правда?» Из рук сторожа он был передан околоточному надзирателю и отвезен в сыскное отделение.
   – И только? – спросите вы. – Да, только. – Не может быть, не поверю! Не может быть, чтобы в храме, где сердца размягчены молитвой и овеяны религиозной любовью, не нашли мощного, вдохновенного отклика вопли голодного! Не может быть, чтобы епископ не сказал тут же, на месте, горячую проповедь о помощи своим согражданам и все духовенство, сняв свои золотые шапки, не пошло тотчас же собирать в них подаяние с присутствующих, не говоря уже о дальнейшей организации систематической помощи безработным вкупе с общественными деятелями! Не может быть, чтобы никто из духовенства или набожных прихожан тотчас же не отправился, по просьбе епископа, в место гибели несчастной девушки и не выкупил ее на собранные деньги с тем, чтобы устроить ей приличное существование! Ведь в любом народном собрании даже с самым несерьезным настроением, будь то среди столь презираемых духовенством атеистов, материалистов, – крики голода вызвали бы непременно хоть какую-нибудь прямую и скорую помощь!..
   – Не может быть этого только с простой, человеческой точки зрения. А вот по-церковному, по-православному не только было, но – мы с ужасом должны сознаться – так и быть должно. Не случайно и не на этот только раз духовенство и молящиеся впали как бы в летаргию, онемели, окаменели, глазом не моргнули в ответ на раздирающие душу стоны плоти и крови человеческой. Стиль, дух, норма Православия характерно выразились в этом безучастии. Как смели эти стоны осквернить своды молитвенного дома, нарушить их неземную тишину, где совершается бескровная жертва, отрывающая человека от бренного мира с его болями, где каждый предстоящий «ничтоже земное в себе да помышляет» и «отлагает всякое житейское попечение», где все находятся под гипнозом духовности, презирающей всякую телесность?!
   Убиение любви к жизни и ее интересам – это цель богослужения, и ее ставила себе церковь всегда и не без успеха достигала. К этому направляла всю обстановку, все чары, все волшебство своего культа. Прикоснитесь к молящемуся во время богослужения – и он окажется каменным, глухим ко всему земному. Вот где познается истинная сущность Православия. Церковь всей своей догмой, моралью и дисциплиной стремится охладить в человеке привязанность к земле, всеми мерами стремится убить у него самый нерв любви к жизни. На этой почве и разрастается пышным цветком все то изумительное равнодушие и безучастие Церкви к больным и насущным вопросам культурно-исторической работы, которое издавна восстановило против нее все живые общественные силы. Церковь уводит от жизни. Дивно ли, что и жизнь уходит от церкви?! И обе сосредоточиваются в двух враждующих между собою лагерях».

 (Из «Страны», № 183 за 1906 г.)
 А. Карташев [35 - Бывший председатель С.-Петербургской духовной академии и один из основателей Религиозно-философских собраний в Петербурге, теперь преподаватель Высших женских курсов (Бестужевских) в Петербурге. В. Р-в.]



   Около церковного сердца


   «…Подхожу к монастырской кассе и прошу о. эконома дать мне билет на пароход. «С каким пароходом ты приехал?» – спросил он. Я сказал, что – на пароходе Мурманского общества. «Ну, – сказал он, – на Мурманском пароходе и поезжай обратно. Ты этому Обществу уплатил за один конец, плати-ка и за другой; а мы возим только тех, кто платит нам за оба конца!..»
 (Из «Церковно-общественной жизни», издаваемой в Казани профессором Духовной академии В. И. Писаревым, номер 42 за 1906 г.)

 //-- * * * --// 
   «…Пред моими глазами как живая сценка в пещерах Киевской лавры. В глубине подземных коридоров толпа длинною вереницей идет с свечами в руках и поочередно паломники друг за другом прикладываются к св. мощам угодников. Лица у всех восторженные и благоговейные. В глазах одних свети тся горячая надежда, у других они источают слезы благодарности, что Бог сподобил их видеть святыню. Тишина и вздохи – глубокие, сокрушенные, молитвенные. На повороте у решетки, за которой покоятся, по преданию, тела братьев – строителей главного храма, – стоит подслеповатый монах и монотонно-тягуче повторяет одну и ту же фразу: «Положите копеечку, святые угоднички помолят Бога за вас! положите копеечку, святые угоднички помолят Бога за вас!»

 (Оттуда же)

 //-- * * * --// 
   – «Еп. Антоний о монастырском землевладении. В «Вол. еп. вед.» напечатана следующая резолюция Антония, еп. Волынского: «Держитесь крепко за землю, которую пожертвовали церквам благочестивые наши предки за спасение своих душ. Не верьте льстивым обещаниям либералов…»
 //-- * * * --// 
   «…Если вам доведется быть в летнюю пору в каком-либо монастыре, вы обязательно найдете там каменные или штукатурные работы – то по ремонту, то по расширению старых построек; вы услышите стук молота о камни или увидите подвешенные люки. Если вы поинтересуетесь взглянуть на работающих, то увидите наемных мирян в ободранной одежде и с испитыми лицами, а монахи в это время, если оно не богослужебное, будут проходить мимо вас праздные, сытые и часто в дорогой одежде».

 (Оттуда же)

 //-- * * * --// 
   «На Поперечно-Владимирской улице в столярной мастерской К. Г. Боль служит столяр П. А. С-в; у него есть брат, мальчик лет 14–15, по имени Илья: жил у сапожника учеником, но у него было стремление поступить в монастырь, и он часто ходил в Кизический мужской монастырь на церковные службы. И вот 12 августа перед всенощной мальчик решился и пошел в келью отца Дионисия – казначея монастыря, от которого зависит прием в монастырь. В келье он увидел почтенного иеромонаха, украшенного знаками отличия за усердное служение.
   Выслушавши просьбу Ильи о приеме в монастырь, о. Дионисий сказал мальчику: «Вот я погрызу тебе ухо, если вытерпишь, приму тебя в монастырь». Смущенный мальчик ответил: «Не знаю, вытерплю или нет».
   О. казначей действительно погрыз ухо Илье и велел снять пиджак. Потом запер дверь и, взяв мальчика в охапку, отнес его на кровать и сказал: «Теперь я буду лежать, как царь Давид в своей семье».
   Пролежав несколько минут, о. Дионисий, опрокинув мальчика вниз лицом, лег на него и сказал: «Ну, Илья, если…………….. то приму в монастырь». Мальчик, ошеломленный всем происходящим и действиями монаха, лишился чувств.
   Когда он пришел в себя, о. Дионисий собрался в церковь и приказал мальчику тоже идти туда.
   Простояв всенощную, Илья пошел к послушникам, но в это время пришел мальчик Николай и сказал, что о. казначей требует к себе Илью. Оба мальчика пошли в келью к о. Дионисию.
   Почтенный иерей, приказав Николаю уйти, запер парадную дверь и келью, потом, пообнимавши Илью, приказал ему раздеваться.
   Затем со словами: «Ну, Илья, будешь принят в монастырь», – положил мальчика лицом в подушки и снял с него панталоны.
   Затем при словах: «Ну, теперь ж… моя», – совершил акт, которому нет имени.
   Мальчик лишился чувств.
   Когда он очнулся, о. Дионисий дает ему рубль и говорит: «Ну, Илинька, не сердись и никому не говори», – и, отворив двери, выпустил мальчика.
   Это происходило в 11 часов ночи.
   Выйдя из кельи, Илья постучался к послушникам и, ночуя у них до утра, рассказал им происшедшее. Затем в 6 часов утра вернулся к брату, но не рассказал о вынесенном поругании. Тем не менее чувство обиды не давало покоя мальчику, и он опять пошел в Кизический монастырь, с тем чтобы добиться аудиенции у архиерея; здесь мальчик рассказал архиерею о том оскорблении, которое он получил у него в монастыре…
   Архипастырь призвал о. Дионисия и, когда тот явился, начал его «урезонивать», выставляя всю гадость подобных деяний. И когда о. Дионисий не выдержал и воскликнул: «Грешен, святой владыка!» – архиерей, удовольствовавшись этим, отпустил обоих, казначея и его жертву, «с миром».
   Илья пошел из монастыря, не зная, что делать… Но по дороге не вытерпел и рассказал все неизвестному ему человеку; последний посоветовал мальчику идти в земскую больницу. Здесь мальчика освидетельствовал доктор Д., предложив мальчику идти в Окружной суд и заявить о всем судебному следователю.
   Но мальчик не умел рассказать все хорошо следователю, и тот вызвал еще его брата, столяра; старший брат, желая все это проверить, пошел с Ильей в монастырь к о. Дионисию. Столяр спросил монаха: «можно ли делать то, что вы сделали?» Но отец казначей и тут не потерялся, он промолвил: «Ты, Илинька, верно бедный, и тебе надо денег?»…
   Наш сотрудник был у С-х. Он увидел семью пасмурной, злобной… И действительно, больше оскорбить семью, человека невозможно…»
   (Из «Казанского вечера», 1906 г., номер 20)
   Все многоточия – в тексте газеты. Судя по полной прописке имен, мест и лиц, описанное – не выдумка. Это подтверждает и следующая сноска под статьею:
   «В № 17 нашей газеты в хронике была помещена заметка под этим же названием. В настоящее же время мы можем подробно осветить это возмутительное дело».
 //-- * * * --// 
   «В Нижний Новгород привезен из Перми для отправления в монастырь бывший архимандрит Зосима, настоятель женской общины в Красноуфимском уезде, превративший ее в свой гарем и уличенный в изнасиловании ребенка. Суд приговорил его к каторге. Но, как только состоялся приговор, верующие, по сообщению «Ниж. Листка», руководимые белогорскими монахами, начали своеобразную агитацию. Архимандрит Зосима объявлен был невинно пострадавшим праведником. К нему стали стекаться поклонники и поклонницы, искавшие его благословения, которое приносило «исцеления». В тюрьму Зосиме приносили детей под благословение. Когда Зосиму заковывали в кандалы, вокруг него стояли белогорские монахи с горящими свечами.
   И эта агитация не осталась бесплодной. Цепи спали с бывшего архимандрита. Каторга и арестантский халат его миновали. Зосиму, по словам «Ниж. Л.», везут теперь в монастырь. И надо думать, что паломничество к невинно пострадавшему не прекратится, не прекратятся и «исцеления»; и трудовые пятаки, рожденные потом и кровью обманутых, темных рабочих людей, – наполнят кружки белогорской обители.
   Вспомнишь Гамлета и его задумчивое слово: «Есть что-то гнилое в Дании»…

 (Из «Речи» 26 августа 1906 года, и из «Церковно-обществ. жизни» № 38)

 //-- * * * --// 
   «…От этих новостей местной жизни перейду к известию, которое меня возмутило до глубины души. Из Киева, от студента-земляка, я получил известие такого рода: «один монах – ректор семинарии, архим. Кирилл, совратил девицу, растратил несколько тысяч казенных денег и сослан в какую-то пустынь». А на другой день то же прочитал и в № 259 «Бирж. ведом.»:

   «Ректор киевской духовной семинарии, архимандрит Кирилл, за развратное поведение сослан в Оптину Пустынь».

   …Несчастная Оптина Пустынь, долженствующая принять такого гостя к себе! Вот так монах – воспитатель духов. юношества! Таких большинство! Все деланые монахи-карьеристы, худо живущие, никуда не гожие. Этот «холостой быт» в монашестве нужно искоренить.

 24 окт. 1906 г. Ваш свящ. И. N-ский».



   «Дети диавола и их проповедь свободы» [36 - Из речи на молебне в Казанском обществе трезвости.]

   «Возьмемте слово свобода, слово, особенно излюбленное в наше время. Из-за него поднялась вся переживаемая нами сейчас смута общественная; его выставляют на своем преступном знамени вожаки смуты; это слово выкрикивают забастовщики разных слоев и сортов: и простые рабочие мыловаренных и других заводов и фабрик, и давно забывшие свое научное дело студенты и студентки, и молокососы гимназисты и гимназистки, и даже (horribile dictu [37 - Страшно сказать (лат.).]) питомцы некоторых духовных семинарий, даже саратовские прачки! И при всем том едва ли огромному большинству выкрикивающих слово это доступно и вполне понятно значение его. Свобода!.. Ведь это слово нуждается в уяснении определенного своего содержания. Свобода может быть и бывает разная: свобода воли, свобода совести, свобода слова и печ ати, свобода гражданская, политическая и т. д. Не уяснить себе как следует смысла слова и из-за него пыль столбом поднимать, – согласитесь сами, ведь это и смешно, и обидно, и горько.
   Выслушаем, как понимает истинную свободу Христос. Может быть, евангельское понимание свободы осветит нам и тот путь «вольной воли», на который так усиленно зазывают нас вожаки современной смуты общественной. Может быть, евангельская справка выставит в подобающем свете и самих зазывателей-смутьянов.
   Однажды сказал Иисус к уверовавшим в Него иудеям: «Если пребудете в слове Моем, то вы истинно Мои ученики. И познаете истину, и истина сделает вас свободными» (Иоан. VIII, 31–41). Это последнее выражение возбудило в новообратившихся иудеях целую бурю, доказав их поверхностную и непрочную веру. «Мы семя Авраамово, – возражают они, – и не были рабами никому никогда; как же Ты говоришь: сделаетесь свободными?» Не понял ветхий гордый [38 - То-то «не гордый» новый человек, «Христов ученик». Послушаешь этого тона, то поймешь, отчего в народе называют всех их, сплошь и не разделяя, «жеребячьей породой». «Мы – духовные». – «Нет, вы – жеребячья порода». Этот краткий диалог между собою и народом (целый народ!) всегда следует держать в уме «духовным», когда они берутся за перо. В. Р-в.] человек, что в словах Господа речь идет совсем не о политическом или гражданском рабстве, а о рабстве духовном. «Истинно, истинно говорю вам, – объясняет им Иисус, – всякий, делающий грех, есть раб греха». Кичливые сыны Авраама забыли, что у них есть страшный тиран – грех [39 - «Скромным» сынам Иисуса, конечно, нечего помнить, что и у них тоже может быть «грех». Раз, стоя на клиросе, смотрел я в открытые южные двери и увидел, как из чаши св. даров «тянул» священник оставшееся после причащения мирян «тело и кровь Христову»… Слезящиеся, красные, старческие (почти) глаза, нетвердые руки; он тянул жадно, очевидно усталый за литургиею, и так жевал кусочки «Христова тела», что мне – полуотщепенцу – стало страшно. «Все-таки вера отцов», но для него, очевидно, никаких «отцов» не существовало, а только старый желудок, согреваемый вином. В. Р-в.]. Вот от этого-то рабства Господь и хочет их освободить. «Знаю, что вы семя Авраамово, – продолжает Он поражать неукротимую гордость мнимых сынов Авраама, – но посмотрите, такие ли в вас расположения, какие в Аврааме? Ведь сын обыкновенно носит на себе отпечаток отца [40 - Христос этих слов не говорил, как известно, и оратор ничтоже сумняшеся влагает свои слова и мысли Иисусу Христу. Приписал Иисусу Христу он и этот биологический закон о непременном сходстве детей с родителями, забыв и то, что у одного Адама были Каин и Авель, и повседневные такие же примеры. Плетется и врет, как «безгрешный семинарист», – и все это ставит в кавычки как подлинную речь Иисуса Xpucma!! Это стоит причастия, которое другой семинарист тянет, как вино. В. Р-в.]. И если бы вы действительно были дети Авраамовы, то и дела Авраамовы делали бы. Но вы ищете убить Меня, Человека, сказавшего вам истину, которую слышал от Бога. Авраам так не делал. Очевидно, вы происходите от кого-то другого и делаете дела отца вашего». Только теперь поняли ожесточенные гордецы, что Господь говорит не о плотском происхождении от Авраама, а о нравственном их рождении. «Мы не от любодеяния рождены; одного Отца имеем – Бога», – сказали они с запальчивостью. «Нет, – спокойно ответил им Иисус, – нельзя сказать, чтобы отец ваш был Бог. Если бы Бог был Отец ваш, то вы любили бы Меня и понимали бы язык Мой, потому что Я от Бога изшел и пришел: ибо Я не Сам от Себя пришел, но Он послал Меня». Члены одной и той же семьи говорят одинаково и поэтому узнают друг друга, потому что одни и те же чувства и мысли одушевляют их [41 - Скажите! Опять биологический закон. Что за мудрецы выходят из семинарии. В. Р-в.]. Между тем собеседники Христа не только не понимают речи Его, но и намеренно, даже с каким-то сатанинским ожесточением оказывают упорное сопротивление истине – и этим ясно обличают себя, свое настроение, чьим, каким духом они проникнуты. «Ваш отец диавол, – называет наконец Господь вещи их именем, – и вы хотите исполнять похоти отца вашего. Он был человекоубийца искони и не устоял в истине, ибо нет в нем истины. Когда он говорит ложь, говорит свое: ибо он лжец и отец лжи». Упорное, соединенное с ожесточением и злобою сопротивление истине, а также убийственные замыслы против человека, сказавшего истину, все это такие свойства, которые обладателей и носителей таких свойств роднят с царством сатаны, с исконным человекоубийцей и лжецом-диаволом.
   Отсюда нетрудно понять и то, какую свободу проповедует в своем Евангелии Христос и что такое та свобода, которую сулят миру сыны диавола [42 - Называет неопределенное множество людей «сынами диавола». О, конюшня – о «духовная» конюшня, кроме которой ничего-то, ничего не имел народ русский в свое религиозное просвещение. В. Р-в.]. Свобода евангельская – свобода нравственная, свобода от греха; она – плод познания и уразумения истины, сообщает ее людям как тайну искупления через Сына Отца Небесного, но под условием, если люди пребудут в слове Его, т. е. если будут стремиться выполнить свое жизненное назначение – уподобление Богу [43 - Вне сомнения, судя по смелости упреков, сам автор давно почитает себя «уподобленным Богу». Приходит насмешливая мысль: «если вы подобны Богу, – то каков же ваш Бог»?! Не здесь ли один из мотивов народного безбожия и отчаяния? С такими «подобиями Божества» на земле как сохранить веру отцов и вообще какую-нибудь веру? В. Р-в.]. Высшая степень истинной свободы состоит в том, когда человек, руководясь мотивами очищенной путем истины и благодати своей богосозданной природы, избирает для своей деятельности только одно добро, когда его свободная воля сливается с волей Божией, когда человек начинает жить и дышать теми же мыслями и чувствованиями, какие наполняют душу Богочеловека Иисуса Христа, т. е. когда совершение греха сделается для человека нравственною невозможностью [44 - Таким образом, «совершение греха» давно есть «нравственная невозможность» для нашего святейшего духовенства. Как прав я был, указывая на Религиозно-философских собраниях (1902–1903, доклад «О таинстве священства», см. «Около церковных стен», т. д.), что духовные все вообще ощущают себя «богами», «без-укорными», «некритикуемыми». И что это, если рассматривать под комическим углом, есть только параллель исповедуемому хлыстами учению о бытии у них «Христов» и «Богородиц», а если посмотреть с трагической стороны, то увидишь, что руководимый «церковью» весь 140-миллионный «православный» народ впал в такие степени богохульства и богоотступничества, какие и не брезжились язычеству, евреям и теперешней Азии. Там хоть «что-нибудь» есть: у нас… кроме цинизма, что же еще осталось?! В. Р-в.]. Тогда-то человек воистину свободен, независим от всякой внешней силы, ничем не одолевается, даже предписаниями закона: ибо праведнику закон не лежит (I Тим. 1, 9); руководясь всесовершенным законом любви и чистой совести [45 - Это вы-то?!! В. Р-в.], праведник не нуждается в законе, не нуждается во внешних побуждениях, он выше закона [46 - Будьте уверены, он все это относит к своему духовному сословию, «не зараженному дьявольской свободой». В. Р-в.], он – свободный и любимый сын в дому Божьем [47 - Совершенное хлыстовство! В. Р-в.], в царстве Христа и благодати [48 - Прямое определение «священства», «клира»! Какое же это самоощущение? «И дана была ему власть говорить слова богохульные», – сказано о противнике Божием в Апокалипсисе. И никогда свои митры, камилавки и скуфейки не ударит духовенство о камень и не зарыдает о себе слезами глубокой совести. Никогда! Еще не рождалось такой бесчувственности и непробудности, как в этом «Петровом камне»… «И врата Адовы не одолеют» этой каменной бесчувственности. В. Р-в.]. Волю Божью он исполняет по внутреннему своему влечению к Богу и добру.
   Не такова свобода, которой ищут и домогаются сыны диавола. Это – не свобода нравственная, духовная, а чисто внешняя свобода, – произвол, не знающий никакого ограничения, никакого удержу; это скорее свобода от всякого закона, свобода, которая является поводом к угождению плоти (Гал. V, 13), это – рабство греху, нравственная разнузданность. Такая свобода есть плод лжи и злобы против истины, добра и правды. Главным виновником такой ужасной свободы всегда был, есть да будет диавол с его клевретами, исчадиями ада. Бедствия, какие причиняет людям эта стихийная свобода от всяких сдерживающих ее моральных начал, неисчислимы и ужасны. Ураганы и землетрясения приносят людям сравнительно меньшие бедствия, чем сатанинский произвол извергов человечества, не желающих знать ни истины, ни добра, ни правды, не признающих никакой власти, никаких прав человеческой личности, кроме своего осатаневшего «я».
   Такую именно свободу, такую «волю вольную» и проповедуют современные смутьяны, именующие себя социал-демократами, – проводниками так называемого освободительного революционного движения. Вполне достойные сыны своего отца-диавола, они насквозь пропитаны ложью, намеренным искажением истины, подтасовкою фактов, буквальным маскированием себя и своей преступной деятельности (2 Кор. XI, 14), чтобы обмануть простодушную толпу людей доверчивых: солдат, рабочих, даже молодых школяров, невинных детей, даже девиц. Прикрываясь маскою якобы участия в судьбе страждущих и обремененных мира сего, на самом-то деле все эти клевреты диавола несут с собою замыслы убийственные. Для них, исчадий исконного человекоубийцы, ничего не стоит погубить душу и тело человека. И губят они людей, губят массами без всякой жалости, чтобы только добиться своих преступных целей. Им ненавистна Божья и царская власть на земле, ненавистна родина, им хочется выкрасть, вытравить из сердец человеческих веру в Бога и преданность Помазаннику Его, лишить русских людей Отечества, как справедливо лишены его Самим Богом исконные сыны диавола, богоубийцы-евреи, самые главные виновники настоящей смуты общественной. Чтобы добиться этого, они пускают в ход всю силу сатанинской лжи: религию готовы объявить выдумкою попов, священников – обманщиками, церковь – ненужным пережитком прошлой жизни, даже Самого Христа – простым человеком, а в Его крестной смерти не видят уже никакого искупительного значения.
   Если бесшабашные революционеры отваживаются с таким нахальством попирать Святыню народную, все то, чем человек русский доселе жил и дышал, то нужно ли удивляться их поистине сатанинской ненависти к священной особе Царя русского. Язык отказывается повторять всю ту грязь и ругань, какою переполнены наводнившие за последнее время нашу злополучную землю русскую разные воззвания, прокламации, брошюрки преступной лиги революционеров-крамольников. Не довольствуясь оскорблением царского имени путем устного и печатного слова, путем лжи и клеветничества, душегубы-революционеры не убоялись поднять на бунт против Царя и правительства мирных тружеников – рабочих людей, сознательно обмануть, подкупить, насильственно оторвать их от честного труда и подставить эти невинные жертвы под выстрелы военной силы, которая призвана была, которая должна была рассеять мятежную толпу [49 - Речь была произнесена после движения рабочего народа к Зимнему дворцу, – и расстрелов его, которые так смутили светское правительство (см. быстрые, «охапкою» реформы-уступки после 9 января), – а вот на духовенство они произвели «впечатление», выразившееся в этой речи. Она – незабываемый памятник «Истории русской Церкви» и пусть в качестве такового украшает могилу ее, – уже недалекую могилу! Горе! Горе! Но не виновен врач, который произносит: «сердце остановилось, пульса не слышно». В. Р-в.]. Кровожадные душегубы-революционеры видели, как лилась неповинная кровь обманутых ими жертв, и, конечно, радовались и торжествовали, что удался их замысел кровавый. Да будет же кровь всех этих неповинных жертв вечным укором, несмываемым пятном на совести сознательных обманщиков и подстрекателей, если только хотя капля совести осталась еще у этих последних. Пусть помнят крамольники-душегубы, что кровь обманутых ими и загубленных братьев их – вопиет и непрестанно будет вопиять к небу об отмщении. И рано или поздно этот вопль дойдет до Бога, и придет на них, на всех этих общественных смутьянов и кровожадных убийц, вся кровь праведная, пролитая и проливаемая ими на русской земле, от крови Царя-мученика и всех убиенных ими верных слуг царевых до крови мирных рабочих, их жен и детей, которою обагрена земля русская по лукавству и злобе сынов погибельных.
   Таковы дети диавола, носители и проповедники лжи и злобы, и вот к чему ведет их преступная проповедь ложной свободы.
   Братья-трезвенники и все русские люди! Поступайте как чада света. Испытывайте, что благоугодно Богу, и не участвуйте в делах тьмы. Обличайте русских крамольников, выводите их к свету, на свежую воду, ибо о том, что они делают тайно, – стыдно и говорить, а что они делают явно, открыто и нахально – это возбуждает ужас и отвращение… Берегитесь их, зорко смотрите за их действиями, а сами поступайте осторожно, не как неразумные, но как мудрые, искупующе время, потому что переживаемые нами дни слишком лукавы. Не упивайтесь вином и никакою греховною страстию, от которых бывает всякое распутство, всякая смута общественная (Ефес. V, 8–18). Уразумейте истину Христову, и она сделает вас истинно свободными чадами Отца небесного и царя земного и счастливыми сынами земли родной.
   А о русских крамольниках-извергах знайте, что они сыны диавола, исконного человекоубийцы и отца лжи. Свобода, ими проповедуемая, есть самая ужасная ложь, имеющая своим концом рабство греху. А греховное рабство есть начало всякого другого рабства – и гражданского и политического, есть начало разложения и гибели личности и целого народа.

 Е. А.»

   30 янв. 1905 г.

 [Из журнала «Деятель», издающегося в г. Казани, 1905 г., год десятый, номер 5]



   «О правде небесной и праве земном»

   Слово, произнесенное в соборе Казанского Спасо-Преображенского монастыря в день памяти митрополита Казанского Ефрема, 26 дек. 1904 г.

   «Сегодня, дорогие казанцы, вы собрались в нашу святую обитель, чтобы разделить с нами празднование памяти великого в своем служении и славного в смирении Святителя Казанского Ефрема. Не могу скрыть от вас искренней радости, что такое множество молящихся окружает сегодня достославную могилу великого служителя Церкви Христовой и своего земного отечества. В нынешние тяжкие дни для нашей национальной скорби вспоминать наших великих строителей истории и учиться у них – это великое утешение для смущенных русских граждан и прекрасный исторический урок для наших общественных деятелей всех степеней, и высших и низших. Исторические указания – это наилучшие советники, нелицеприятные слуги всех искренних служителей Церкви и самоотверженных слуг Царевых; но эти же воспоминания из истории нашей Св. Руси оказываются и жестоким обличением всего нашего русского общества – «детей, оставивших Завет Господа Бога отцов своих».
   Итак, в бедствиях нашего отечества и среди наших личных огорчений обратимся к месту вечного покоя митрополита Ефрема за утешением и наставлением [50 - Этот елейно лгущий язык есть второй тип «духовной речи» после того обвинительного тона как бы палача, «свежующего» свою жертву, какой мы имели в предыдущей речи. И двумя этими типами едва ли не исчерпывается наше «духовное красноречие»… То-то «зерно евангельское», кидаемое проповедниками в «каменистую почву» и в почву, «заросшую плевелами», – каковою духовенству представляется поле народное, народная душа. В. Р-в.]…»

 (Из того же «Деятеля», тот же номер)



   Православные и католические святые о церковных истинах

   Григорий Назианский писал блаженному Иерониму: «Надо побольше небылиц, чтобы производить впечатление на толпу. Чем меньше она понимает, тем больше восхищается. Наши отцы и учителя [51 - Т. е. древнейшие учителя и отцы церкви. Поэтому хотя, конечно, нельзя сказать, что «религия есть выдумка попов», но вполне основательно и правильно, что «церковь есть выдумка попов». Да Церковь этого и не скрывает: она говорит только «велелепно» и «велегласно», что «все в церкви установили Отцы и Учителя ее», – эти Василии Долговязые и Иваны-Звонари, – что они ее сотворили, и посему подвигу «сотворения» наименованы «отцами», «учителями», «святыми», т. е. мало-грешными. Но как из головы Фивского Сераписа, когда ее разбили, выбежали мыши и там оказалось не «святое место», а мышиное гнездо, так в двух приводимых отрывках из интимной переписки величайших отцов Восточной и Западной Церквей V века, – видно, что не только они сами, но, по их мнению, и более ранние «святые» церкви сознательно лгали, чтобы обманывать народ. Sic transit gloria rrjundi… [Так проходит земная слава… – лат.]. В. Р-в.] не всегда говорили то, что думали, а что влагали в их уста обстоятельства и потребности».
   Епископ Синезий в 410 году по P. X. говорил: «Народ положительно требует, чтобы его обманывали, иначе (курс. мой) с ним никак невозможно иметь дело… Что касается меня, то я всегда буду философом только для себя, для народа же – только священником».

 (Из «Московского еженедельника» проф. Евг. Трубецкого за 1906 г.)



   Суд над мертвыми

   «За отступление от себя и «истин» своего учения Католическая Церковь карала виновных даже после их смерти; и существовала особая судебная процедура для подобных процессов, которая иск лючена из действующих французских законов только революциею около ста лет тому назад. Историю этих церковно-судебных процессов представил Габриель Дебар в первой ноябрьской книжке «Revue des Revues» на основании архивных документов. Обычай подвергать каре мертвецов за ересь возник в XI веке: в 1022 году, в Орлеане, Робер, прозванный Набожным, сжег первых еретиков альбигойцев, и в том же году, в том же городе был вырыт из могилы каноник Теодор, признан еретиком и его тело выброшено на улицу. В этом веке и в следующем более не известно ни одного процесса мертвых еретиков, но очевидно, этот обычай существовал, потому что муниципальный стату с Тулузы в 1205 году регламентирует производство подобных процессов. Точно так же мы читаем в самом древнем руководстве для инквизиционных трибуналов во Франции, которое составлено для каркасонского трибунала доминиканским монахом Бернаром Гви, что «если еретик похоронен, то его вырывают из земли, влекут по улицам и бросают в яму, куда свозят городские нечистоты, а имущество его конфискуется, причем наследникам не дозволяется доказывать на суде, что покойник не был еретиком». В XIII и XIV веках подобные процессы были нередки. В 1235 году доминиканские монахи приказали в Тулузе вырыть несколько трупов богатых горожан и аристократов, которые признаны виновными в ереси, позорно протащены по улицам и сожжены на костре «во славу Божию, Святой Девы Марии и св. Доминика». При этом герольд торжественно провозглашал: «Так будет со всеми, кто так поступит». По словам одного летописца, в провинции Лангедок число процессов мертвых еретиков в течение двух лет между 1373-м и 1375-м было «бесконечно». Давность не спасала несчастные трупы: так, в Фераре инквизиция сожгла в 1301 году Арманно Пингилипо, умершего 32 года перед тем, а в 1313 году во Флоренции подвергся той же участи труп Герардо, покоившийся в могиле 63 года. В XVI столетии инквизитор Иоанн де Рома беспощадно практиковал кару мертвецов относительно альбигойцев в Провансе. Например, Иехан Жинуи был подвергнут этим бесчеловечным инквизитором страшной пытке, и когда он не вынес пятикратного поджаривания предварительно пропитанных салом ног и умер, то его признали виновным в ереси после смерти и сожгли окончательно на костре. В XVII и XVIII веках протестанты часто подвергались посмертным преследованиям и казням, производство которых уже тогда было предусмотрено законами, именно эдиктами 1670, 1715 и 1724 годов. В этих эдиктах предписано судить и казнить мертвых не только за ересь, но за дуэль, самоубийство и мятеж. В XVII и XVIII веках были примеры посмертных процессов мятежников, дуэлистов и самоубийц. В числе последних находился Никола Лоз, секретарь министра Вилеруа, и по этому поводу Вольтер писал: «Мы таскали по улицам тело самоубийцы, мы пронзили его грудь колом и опозорили его память; мы наказываем сына за потерю отца и жену за потерю мужа, отнимая у них наследство покойника». Что касается до еретиков, подвергшихся посмертному преследованию в указанные два столетия, то невозможно их подсчитать, но Дебару удалось найти в архивах подлинные протоколы 93 подобных процессов, в числе которых обвинялись 34 женщины. Очень немногие из подсудимых были оправданы, а громадное большинство казнены, хотя достоверных сведений о казни имеется только в 60 делах. Эти процессы происходили во всех частях Франции: в Лангедоке, Пуату, Бретани, Орлеани, Пикардии, Дофинэ и т. д. Подсудимыми были самые разнообразные лица: аристократы, судьи, купцы, рабочие, поселяне. Первые из этих процессов происходили в 1685 году, а последний – в 1778 году. В одном Меце в течение 17 дней в конце 1686 года было казнено 3 мертвеца. Производились эти процессы по установленному порядку. Обыкновенно патер извещал судью, что такой-то мужчина или такая-то женщина отказались перед смертью от исповеди и причастия по католическому обряду [52 - Исповедь, залезание в душу человека до последних ее тайников, есть вообще одно из страшных «таинств» христианства, на которые никогда не согласились бы несчастные народы, не будь им обещано, что за это перед ними отворятся Врата Царства Небесного. Исповедь есть такое орудие властвования над человеком, каким не обладала еще ни одна империя и никакой монарх. Одна она есть уже панихида над свободою человеческою, погребение свободной личности человека. В. Р-в.], за что подлежат преследованию как еретик или еретичка; судья производил с докторами осмотр тела и накладывал печать на затылок покойника, затем тело или отдавалось на хранение родственникам, или чаще всего подвергалось аресту при тюрьме, где оно оставалось иногда несколько месяцев, пока производилось судебное следствие. По окончании этого следствия вызывался на суд повесткой мертвец, а за его отсутствием опекун, иногда родственник, но обыкновенно назначенный судом посторонний человек, который, конечно, нисколько не заботился о защите доброго имени покойника и об интересах наследников, так как, в случае признания подсудимого виновным, его имущество подлежало секвестру. На суде спрашивались свидетели, обыкновенно патер и доктор, присутствовавшие при смерти подсудимого, а затем произносились обвинительная речь прокурором и защитительная опекуном, краткая и бессодержательная, или родственником, иногда очень красноречивая, если наследство было значительное. Наконец суд постановлял приговор, очень редко оправдательный, а почти всегда обвинительный. Обычная казнь состояла в том, что тело так называемого преступника привязывалось головой вниз к лестнице, которую прикрепляли сзади к телеге, и палач, держа за уздцы лошадь, запряженную в телегу, медленно проходил по главным улицам города. Это зрелище было ужасное, и один свидетель подобной казни в Пикардии восьмидесятилетнего виконта Нувиана, отказавшегося перед смертью вернуться из протестантской веры в католическую, пишет: «Его голова, вся окровавленная, билась о мостовую, а раны старого воина открылись, и кровь текла потоками». Когда это отвратительное шествие достигло до ямы, куда выбрасывали городские нечистоты, то тело несчастного бросили туда и приставлен был часовой, не допускавший никого подойти к телу с целью его похоронить. Обыкновенно тела казненных мертвецов делались жертвами собак или птиц, но иногда разъяренная толпа разрывала их на части. Подобные отвратительные сцены наконец стали возмущать народ и даже палачей. В 1693 году в Париже при такой казни народ возмутился, вырвал из рук палача тело несчастного протестанта, похоронил его и целый день ходил по улицам с криками: «Стыдно великому королю терпеть такое варварское обращение с его подданными, за что, конечно, он и навлекает на страну гнев Божий». Движение против таких варварств быстро увеличивалось. В Бержераке судьи отказались принимать к производству такие дела, а в Калэ в 1686 году палач не захотел исполнять свою обязанность столь позорным образом и согласился только под угрозой казни. В 1699 году некоторые епископы [53 - Епископы протестуют последними. Как и везде, «Иисусово сердце» у духовенства наиболее вяло реагирует, наименее впечатлительно. «Первые в наступлении, последние при отступлении», – можно повторить о них, как о древних воинах, – но только в «наступлении» против чего-нибудь благородного и в «отступлении» от какой-нибудь своей гадости. В. Р-в.] заявили, что посмертное преследование еретиков имеет самое вредное влияние, а потому его следовало бы уничтожить. Дижонский парламент прекратил несколько подобных дел. Однако, несмотря на все это, варварские посмертные преследования и казни продолжались до 1778 года, когда в Пикардии поселянка Локлон сделалась последней жертвой дикого законодательства, отмененного революцией спустя 11 лет после этого возмутительного процесса».

 («Исторический вестник», рубрика «Новости и мелочи»)

   «Это все католики, а не мы», – скажет самодовольно православное духовенство. Но вот что я прочел в воспоминаниях о смерти Лермонтова. Как известно, тело его, убитого на дуэли, не получило христианского погребения. О возможности или невозможности его заспорили между собою два пятигорских священника. Вследствие сомнения они обратились с запросом к архиерею. И он ответил, что не только нельзя погребать поэта, который был застрелен на дуэли Мартыновым против всякого своего предвидения, но что по-настоящему надлежало бы положить его тело в грязный мешок и, протащив рукою палача по улицам города, выбросить его в яму с нечистотами. Но, как и всегда, «православные» только говорят, а католики исполняют; у одних – сердце дряблое, вялое, у других – сильное; но природа-то сердца у обоих одинаковая. Подробности о смерти Лермонтова и погребении прочитаны мною в «Путеводителе по Кавказу» г. Москвича.

 В. Р-в



   Народный опрос

   «Парижской газетой «Petit Parisien» предпринят был недавно своего рода плебисцит по вопросу о том, кого считать величайшими людьми во Франции в XIX в.? На этот вопрос получено было 1  -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


/ -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


миллиона ответов с более чем 15 миллионами поданных голосов.
   Оказалось, что больше всего голосов получил Пастер, знаменитый ученый, открывший средство против собачьего бешенства, именно 1 338 425; второе место занимает Виктор Гюго – 1 227 103 голоса; на третьем стоит Гамбетта – 1 155 672; на четвертом Наполеон – 1 118 034; на пятом Тьер – 1 039 453. Затем идут Лазарь Карно, «организатор побед», – 950 772; Кюри, открывший радиум, – 851 107; А. Дюма (отец) – 850 602; д-р Ру – 603 941; Пармантье, которому Франция обязана введением картофеля, – 398 863; Ампер, известный электротехник, – 352 469; Брацца, путешественник, – 344 515; Эмиль Золя – 334 747; Ламартин – 298 892; Араго – 258 892; далее Шатобриан, Мак Магон, Сара Бернар. На первом месте поставлен, таким образом, ученый, облагодетельствовавший человечество, на втором поэт, на третьем патриот. Представителей религиозного идеала не находим вовсе».

 (Из «Церковного вестника» за 1907-й год, номер 1-й)

   Этот опрос в своем роде есть параллель католическим судьбищам над умершими еретиками: здесь тоже судят живые и, пожалуй, тоже о «мертвецах», хотя и совершенно ортодоксальных. Но как торжествен и спокоен этот суд народный, выразившийся просто в молчании, с которым 15 миллионов человек прошли мимо митр, крестов, «чудес», юбилеев, булл, «силлабусов» и «энциклик». Sic transit gloria mundi…

 В. Р-в



   Нравоучительная книга

   Один друг подал мне листок объявлений, очевидно оторванный от «приложений» к книге, со словами: «Вот, обратите внимание, о каких гадостях пишут духовные лица и еще распространяют это как что-то поучительное и наставительное». Я взглянул. Это было объявление от книжного магазина Тузова о «только что отпечатанной и поступившей в продажу вторым изданием» книге:
 //-- «Общенародные чтения по православно-нравственному богословию в порядке десяти заповедей Божиих. --// 
   Протоиерея Евгения Попова. СПб., 1901 г. Цена 3 руб., в коленкоровом переплете 4 руб.»
   Заглавию предпосланы слова, что новое издание представляет «настольную книгу для всего духовенства и для каждого православного христианина». Словом, раскошеливайтесь и покупайте: протоиерей, верно, достраивает каменный дом и крайне нуждается в оживленном рынке. Книга, судя по подробному оглавлению на 8 страницах, вполне бестолкова и никакого отношения к десяти библейским заповедям не имеет, даже едва ли помнит их. Напр., во 2-й же главе: «Богопочитание сердцем», говорится:

     О чествовании святых икон
     О почитании святых
     Об истинной и полной надежде на милосердного Бога
     О страстях телесных
     О страстях душевных
     Советы против страстей

   О чем всем вовсе ничего не говорится в X заповедях, или говорится в другом смысле, или даже и вовсе отвергается, как, напр., отвергается и запрещается почитание каких бы то ни было изображений, копий, вещественных воспроизведений («кумиров»), к разряду каковых, конечно, относятся «чествуемые святые иконы» Православия. Равно «святыни» Православия, среди которых на первом месте стоят, всеконечно, «мощи», относятся к тем же «кумирам», и эта форма их тщательнейшим образом предупреждена в Библии, как страшное богохульство, через сокрытие Богом смерти и смертного тела Моисея, из которого евреи, по весьма понятным основаниям, могли бы вздумать сделать для себя «мощи». Словом, православные поклонились как раз тому, чему поклонение особенно противно Богу и запрещено Его словом, – деревянным раскрашенным вещам и мертвым останкам. Самое прикосновение к «трупу» («отцу отцов нечистоты», – по глубокому разъяснению Талмуда) было таким нехорошим, грешным, противо-святым и противо-чистым делом, – хотя бы оно совершилось в делах благочестивого погребения, – что это раз и навсегда было, безусловно, запрещено всем священникам; а частный человек, прикоснувшийся к мертвому телу, не мог весь этот день войти к себе в дом, приблизиться к своей чистой и святой семье. Напротив, православные именно на «отце отцов нечистоты» и воздвигают свои храмы, совершают свои молитвы, не веря ни одному слову Библии, смеясь над каждым ее словом.

   Равно трудно приурочить к библейским заповедям эти рубрики поучения:
   О правильном и богоугодном почитании воскресных дней и праздников.
   Т. е. праздников православно-христианских, совсем обратного смысла, чем библейские природные праздники, напр, рождение молодой луны, «новомесячия» и проч. Все природное изгнано Церковью из религии и заменено «косточками» или «похвалою нам», т. е. духовенству, но только духовенству прежних веков.

   О соблюдении по-православному и с усердием постов.
   Непонятно, для чего было упоминать «всуе» о десяти заповедях при изложении этих «наших мыслей» о посте. Ведь ничего подобного в Св. Библии нет!

   В главе: «Любовь к ближайшим лицам», конечно, не забыты рубрики:


     Отношение крестников к крестным отцам и последних к первым,
     Обязанности в отношении к начальникам,
     Отношения к пастырям духовным.

   О всем указанном изложено довольно кратко, но вот автор протоиерей добирается до пресловутого «VII», т. е. «не прелюбодействуй»; и посмотрите, как он правою рукою все запрещает, даже самое невинное, а левою подсовывает «каждому православному христианину», читателям и читательницам его книги, такие гадости и глупости, о каких, кроме «святых обителей», нигде не слыхано! и они не пришли бы никому в голову без этого «назидательного чтения», перед которым «Нана» Золя и его «La terre» [54 - «Земля» (фр.).] – воистину представляют собою невинный ребяческий лепет! Строгий автор начинает с того, что порицает и запрещает всякие возможные способы сближения полов, все средства общения молодых людей и девушек, предоставляя родительскому авторитету устраивать судьбу их, и таким образом сводя брак к лошадиному стойлу, куда сводятся «молодые» после церковного «благословения» и где они без любви, даже без знакомства, именно как лошади, приведенные с разного поля, «творят размножение», просто, гадко, кратко, хладно!.. Брак до Петра Великого, эта старорусская конюшня, где старый боярин насиловал данную ему «в плоть едину» дочь бедного дворянина, все эти возмутительные древнерусские обыкновения, где ничего нет, кроме голого излияния семени на «плоть едину», – все это мало-помалу было установлено и выработано похотливыми «отцами церкви», которые, кроме «истицаний» (см. ниже), т. е. собственных ночных поллюций и онанизма, ничего не знали в отношении размножения. Церковь позабыла или, точнее, закрыла ладонью весь ореол размножения, весь этот предварительный свет его, сияние его, какой запечатлен так прекрасно и благородно в Библии: именно благородное-то она и возненавидела, оставив одни «истицания», при которых брак не различается от онанизма и содомии, где он есть воистину человеческое скотоложство (любимая форма совокуплений в монастырях). Вот эта переработка брака, установленного Богом и прославленного в Библии, поэтического, глубокого, мистического в христианское скотоложство, которое объявляется «законным», будучи совершено при участии попа и с уплатою ему денег, – и составляет историческое дело Церкви в отношении к семье. Скотоложство – и ничего более! Причем и невеста-жена – скот, приводимый на постелю после «благословения», и жених-муж входит в спальню как скот же: ибо что же другое он, просто мужчина, может чувствовать к просто девушке, раздетой и голой, перед ним положенной на кровать и к которой ему не позволено было ранее приблизиться духовно, ласково, любяще, любуясь, уважая, доверяя… «Соверши с нею истицание: это и есть христианское супружество», – учила Церковь, учила всегда. Тут что-то содомско-развратное в мысли, тут возмутительная подтасовка заповеди Божией и во главе всего забвение этой главной мысли брака: «создадим ему (Адаму) помощницу, соответственную ему». Вот «соответствие» – то и выкинула Церковь, – выки ну ла любовь, связанность, гармонию душ и тел; и оставила одну конюшню, отвечающую развратному «нюху» ее. Забывая, что в Библии любят, «нравятся», любуются, – что там играли на тимпанах и кимвалах, на «псалтири» (арфа), танцевали (Давид перед ковчегом завета) и пели песни (Деворра и Мариам), что там любовь и горячие ласки сливались с религиею и выливались в религиозные формы («Песнь Песней»), – автор-протоиерей все эти приближения супружества, световые его оттенки, его «предисловия» и «введения» уравнивает с… матерною бранью!! Но я цитирую рубрики главы, которая носит характерно христианское заглавие: «Обязанности любви к ближним и самому себе в отношении целомудрия и вообще нравственной жизни»:

   ВИДЫ СЕРДЕЧНОЙ ПОХОТИ
   Блудные помыслы.
   Возжделенные взгляды на другой пол.
   Чтение книг, располагающих к незаконной любви.
   Блудные разговоры.
   Сквернословие (матерная брань).
   Любовные песни.
   Страстная музыка.
   Бесстыдные танцы – пляска и такие же зрелища.
   Любовная переписка и списывание любовных стихов.
   Слишком короткое обращение с другим полом.
   Желание прельстить собой другой пол.
   Ухаживанье за женским полом.
   Любопытство на чужую обнаженность.
   Соблазн на собственную наготу.
   Неотклонение себя от живых соблазнительных картин плотской похоти.
   Украшение дома, особенно спальни, соблазнительными картинами или статуями.
   Искусственное разожжение похоти.
   Нескромная одежда.

   Замечу, что все это у нас стало действительно лакейским (как и автор говорит об этом и даже называет это лакейским языком, в лакейском тоне), однако именно от не внесения сюда религии. Христианство, отвергнув, по существу, все, не допустило сюда божеского света и просвещения: и все пало в тьму! Между тем, по существу, все это, что исчисляет и осуждает автор, – есть правда, должное, необходимость: и «помыслы», и «вожделенные взгляды на другой пол», и «книги, располагающие к любви», и «разговоры», «песни», «музыка», «танцы», «переписка» и «любовные стихи», «короткое обращение с другим полом», «желание прельстить собою другой пол», «ухаживание за женским полом», «соблазн на чужую обнаженность», «украшение дома, особенно спальни» (только действительно не «картинками», которые были бы «подобиями», «кумирами»), «одежда» или полураздетость и вовсе раздетость в соответственном месте и с соответственным лицом или лицами. Но только все это должно быть не на площади и улице, а в храме и храмах, должно быть не намалеванным на вывесках балагана или цирка, а иметь место в церковных процессиях, как наши теперешние «крестные ходы», «крещение», «миропомазание», где тоже есть движение и обнажение плоти, но все постное, все не в отношении к главной заповеди Божией, а «наше», выдуманное. Приведу пример. В библейскую эпоху всякая израильская семья выжидала у сыновей и дочерей появление «волос отрочества», которыми назывались первые три волоса, появлявшиеся на лобке над детородными органами. День этот считался днем возможного супружества, наставшей поры его. Тогда родители отводили отрока или отроковицу в Храм, в эту таинственную «Скинию свидения» (встречи, свидания человеков с Богом), и здесь священник закалал жертвенного агнца «во всесожжение Господу», причем три первые волоса сбривались над шерстью закланного агнца и шли в жертву Богу вместе с ним. Как трогательно, просто, нужно: какая мысль у каждого мальчика, у девочки, еще так невинных и чистых, когда они видят, что священник отделяет нечто от детородных их органов, отделяет в храме, т. е. как бы у нас на литургии, и дает это отделенное в «благоухание Господу» (все жертвы приносились в «благоухание Господу»). При этом, естественно, и мальчик и девочка не могли не обнажиться. Это было в «Скинии свидения», а Бог был «супругом Израиля» (постоянный тезис всех пророков)… Совсем другое чувство, чем в наших «крестных ходах», где духовенство только показывает черни свои раззолоченные спины (ризы). Но этого было недостаточно: в «свидении с Богом» должны были участвовать не только 11-летние отроки и отроковицы, но и взрослые мужчины и женщины; и вот через Моисея Бог установил «закон назорейства». В тот же храм приходили израильтяне и израильтянки, мужья и жены, и таким же способом, как это делалось с отроками, священник «сбривал кругом волосы со всего их тела» (текст повеления Божия через Моисея), т. е. как само собою понятно – он сбривал их на голове и около детородных органов, где они и вырастают почти исключительно, после чего евреи обязывались не вкушать вина и какого-то «сикера», пока волосы не отрастут вновь. Как мы «до страсти любим ходить на исповедь», так у евреев, судя по записям в Талмуде, развивалось до страсти это «назорейство», и они спешили снова и снова приходить в Храм и давать «в обоняние Богу» этот волосяной покров своего тела. Невольно все это сопровождалось обнажениями: как, «сбросив с себя одежду», нескромно плясал Давид перед ковчегом завета. Вообще обнажения были косвенные, не прямые, не с темою именно обнажения в себе, а было невольным и сопутствующим обстоятельством при другом обряде, в другом церковно-религиозном ритуале. Но вся эта побочность обнажения – только в своем роде «покров Изиды»: суть в том, что они именно были! И зрелище ветхозаветного Храма с этим множеством копошившихся в нем животных и нагих отроческих и взрослых, мужских и женских тел – являло совсем иной вид, нежели наши удрученные храмы! Заметим, что животные при Храме были помещаемы «гнездами», т. е. неразлученными семьями, и, конечно, при этом тоже «не на тему» обстоятельстве они нередко перед глазами молившихся совокуплялись: что было только исполнением заповеди Божией, данной агнцу, быку, телице, голубю и горлице одновременно и наряду с человеком! На площади – все было закрыто, но в Храме – все было открыто; на улице – все в одеждах, в храме многие – решительно без одежд (погружения священников и первосвященника в Каменное море, принятие назорейства). Вот способ! вот закон! Конечно, наша молитва – из постной, сухой ткани слов – оскорбилась бы видом этих совокупляющихся животных и зрелищем множества детородных органов, с которых снимаются волосы; но ведь мы поклонились тезису: не множься! не плодись!» По заповеди – и молитвы!! Евреи, жившие под законом «плодись! множись!», – имели и другой, конечно, тон молитв, маслянисто-сладкий, текуче-сочный, вот как в «Песни Песней», для которого ничего оскорбительного не было в обычных зрелищах Храма, в ласках кротких животных и в органах исполнения заповеди Божией! Храм – тайна, в нем все таинственно. Мы, европейцы, – как юноши из Саиса: живем наружу, по сю сторону покрывала Изиды; но в том и существо «сверхъестественного», «откровения», «религии», что люди (библейские) вводились ими внутрь, за, под таинственный «покров». И не падали в смертном страхе от того, что под ним, естественно, видели.
   Если заповедь Бога – размножение, то Храм, естественно, и должен быть преимущественным местом его, местом воли Божией. Но именно только размножения животных: человек же, павши, потерял правду в этом акте и недостоин совершить его в Храме; не по существу дела, а по своему, и притом временному, до снятия первородного греха, неуменью.
   Но переходим к «христианскому целомудрию». Библейские люди все видели в Храме; но на сотни миллионов их на протяжении двух тысячелетий пришелся один скверный Онан. У нас же, при напутствии и пособии «Православно-Нравственного Богословия», все удерживающего человека от естественного сближения с женщиною, – и не могли не сделаться почти все онанистами. Вот, полюбуйтесь, о чем пишет протоиерей:

   «ВИДЫ ТЕЛЕСНОГО БЛУДА
   Страстное скоктание (щекотанье), осязание и лобызанье.
   Ночное искушение.
   Вспоминание ночного соблазна.
   Истицания (поллюции).
   Первая потеря целомудрия.
   Незаконная беременность.
   Обольщение невинной или невинного.
   Насильственное растление.
   Насильственное любодеяние.
   Подпадение чьему-либо насилию.
   Деторастление.
   Похищение или же произвольное бегство из дома для плотского греха.
   Наложничество.
   Разврат.
   Сводный брак.
   Гражданский брак.
   Падение в кумовстве или же с принятыми от купели.
   Кровосмешение.
   Падение с иноплеменным лицом.
   Малакия (онанизм).
   Муженеистовство.
   Научение других малакии и муженеистовству.
   Женонеистовство.
   Скотонеистовство».

   Ну, не довольно ли, добрый читатель? Ты уже видишь, что христиане всех людей превзошли своим целомудрием: не танцуют, не музыканят, имеют всегда понурый вид, вечно крестятся, читают «Господи, помилуй!» и не смеют поднять глаза на «сосуд дьявола», женщину. «Аще соблазняет тебя глаз твой – вырви его». Так и зажмуриваются. В темноте и без женщины залезает худощавый христианин под ватное одеяло… и уж тут начинаются «истицания»! «Господи, помилуй» и истицания и «Господи, помилуй!». Так и до утра. А наутро – синие круги под глазами, и, «грешный», крепче бьет он лбом о каменный пол своего храма, и ярче зажигает свечу свою перед сумрачными ликами, не догадываясь, что и все они, в свое время, знали эти же «истицания» и под глазами у них были эти же синие круги.
 //-- * * * --// 
   Последнего я не решился бы от себя сказать: да сказал это известный в Петербурге странничек, г. Михаил Сопоцко, – принятый во всех благочестивых домах, а ныне удалившийся в Иерусалим и оттуда присылающий на родину нравственно-поучительные листки. Между такими листками есть один, где он, предостерегая благочестивых мирян от «козней дьявола», под которыми разумеется, конечно, «женщина», – передает, что против них не могли устоять даже и «святые угодники». Отсюда и начинается любопытное свидетельство. «Никто не мог устоять, – пишет он, – ни святители, ни пустынники, ни архиереи и патриархи, ни Отцы Церкви». В подтверждение он приводит из «жития» один рассказ, где «епископу единого града», уже тогда старцу, случилось впасть в тяжкую болезнь, о которой все думали, что она – предсмертная. «И посетила его игуменья местного монастыря, в сопровождении юной послушницы. И когда они стояли у него в ногах, то послушница нечаянно для себя коснулась рукою его обнаженной ноги. И от сего вошел огонь похоти в больного старца. И сказал он игуменье, когда она стала прощаться с ним: «Я слаб, оставь девицу при мне, чтобы услужить мне в немощи». Она так и поступила. Враг же рода человеческого не только еще более разжег его похоть, но и влил в него нужные силы, и он, поднявшись с постели, совершил насилием блуд с девицею. После чего она забеременела. Сей же епископ, поняв, что все то было от навождения дьявола, выздоровев, покинул епископство свое и город тот и, уйдя в пустыню, предался подвигам поста и молитвы. В чем так преуспел, что напоследок лет множество народа стекалось к нему, для научения и наставления, а когда он почил, – то нетленное тело его показало в нем совершенно угодившего Богу инока» [55 - Излагаю по памяти, но почти дословно. Текст Михаила Сопоцко с указанием Отца Церкви, из которого он заимствует рассказ, перепечатан мною буквально в «Переписке с С. А. Рачинским», напечатанной в «Русском вестнике» года четыре тому назад.].
   «Он» пошел на церковный иконостас, в икону, – и православные теплят перед ним лампады. А «она» и ее ребенок? «Житие» не упоминает о них, и Михаил Сопоцко тоже не спрашивает. Пренебрегаемая незаметная величина, которою христианские «Святцы» не занимаются. Но мы доскажем ее судьбу и сделаем обложку к «Святцам». С животом и через 9 месяцев с младенцем на руках, пошла бывшая послушница, изнасилованная архиереем и «святым», на рынки торговых городов, Константинополя или Антиохии, и, послужив лет 5–8 «товаром» для корабельных матросов, «подохла» где-нибудь в нищенском квартале. Ей – ни венца, ни иконы: не постилась, не молилась; а ребенок ее, зачатый архиереем и о котором не задумался папаша, – по общему пути подобных, вероятно, еще раньше пошел с камнем на шее в воду. «Жития» об этих частностях святительской жизни не упоминают. Но так как Вечное Солнце зрит с Небес и на записанное и на не записанное в «житиях» и видит равно «житие» архиерея и жизнь той девушки и младенца и на весах небесных всякое бытие человека одинаково весит, то можно думать, что иконостасы православных храмов суть просто деревянные заборы, исписанные скверными лицами блудников, содомитов, онанистов, девоубийц и детоубийц. А мы кадим им и взываем: «святые отцы (такие-то), молите Бога о нас»…
   Впрочем, Солнце под своды наших храмов и не заглядывает. Темно в них. Сумрачно. И слышно в них заунывное пение действительно «грешных» людей, биющих в перси свои в невыразимой скорби…
   Пора же осветить эту скорбь. Взгляни, Солнце, сюда и расскажи молящимся все, что ты видело и знаешь!
 //-- * * * --// 
   Здесь я прилагаю извлечения из старинного, написанного полууставом «Требника», – где среди других «чинов» Церкви приведен и «чин исповедания инокам», и затем «инокиням», и даже «схимницам» в виде вопросов им и ответов их. «Требник» этот, конечно, практически вырабатывался целые века: делались на исповеди признания, и «по прежде бывавшим случаям» вписывались вопросы. Таким образом, тут накопленный опыт жизни отложил свои следы, только без имен. Они и не нужны. История имеет дело с общим. Она не суд, который зовет лицо, а обзор, исследующий дела. Эти-то суммарные «дела», записанные в «Требнике», и показуют, что монастырь и монашество издревле были как бы цитаделями половых извращений, где эти противоестественности – редко и мало известные в миру, хотя и случающиеся – были сосредоточены и неприступно сохранялись под защитою молитв, ладана, свеч, «святой воды» и «мощей», которые все окружали их и защищали от истребления, даже от беспокойства и наблюдения. «Житие тихое и безмолвное да поживем», – как бы говорили дела Содома, Гоморры и Онана, воздвигая стены монастырские, подымая их выше, вырабатывая себе строжайшие «уставы», где все предусмотрено, всякий шаг монаха, и предупреждена всякая возможность какого-либо нормального отношения к другому полу, т. е. все сохранено и сбережено для анормального.



   Купол храма


   Голгофа и крест


   Нужда в скорби


 Рязань, 17 апреля.

   «…Безумец до конца, бунтую против вашего Бога, таким я умру, – и, согласный с вами о неизбежности замены горизонтальных созерцаний вертикальными [56 - Намек на предисловие к только что вышедшей тогда моей книге – «В мире неясного и нерешенного», где я говорю, что пора от «горизонтальных созерцаний» (политических, общественных, культурно-светских) перейти к «созерцаниям вертикальным» (родовым, генерационным, мистическим). В книге этой развита теория пола и вообще выдвинут рождающий, родящий элемент, не очень «чистенький» (снаружи), не очень хорошо пахнущий (общее мнение), но какой-то терпкий, стойкий, неуступчивый, цепкий. Это – пол, говоря литературно и научно, похоть, «похотливость» – говоря «свято-отеческим» языком. Я взял эти (якобы) «нечистые вожделения», от которых христианство открещивается и «молит Бога» со страхом: и, не пугаясь, – вывел его к свету и сказал: «Отсюда происходит такая чистая вещь, как дитя, – такое единственное в мире по совершенству существо, как младенец». Но если таков плод пола, значит, и весь он то же, что яблонька с золотыми яблочками, что золотоносная землица. Автор письма и кинулся на эту мою «золотоносную землю», крича: «Не надо этой новой Колумбовой Америки, проживем нашим Старым Светом», «он – труден, но – идеален». В. Р-в.], дерзаю думать, что ваши вертикали врастают в землю, а мои – хоть и чахло – тянутся ввысь. Бледные, такие жалкие, выросшие на малосочной, точно чем-то отравленной почве, ветви моего деревца – все-таки ветви, порою зеленеющие, а ваши созерцания копошатся в глубине где-то, глубоко под землей, и выглядывают наружу только голыми, никогда не зелеными корневищами. Оттого так часто столь дики, столь непривычны для нее они, – прямо-таки непонятны [57 - Т. е. «дики, непривычны и непонятны» корневища, долженствующие быть скрытыми под землею, – когда они выступают наружу, дают себя увидеть, когда на них взглядывают люди, общество… Да, это – «покрывало Изиды» (не долженствующее быть сорванным), мировая стыдливость, мировая застенчивость. «Все этим живем, а как показать – то разбежимся», «все это любим (в душе, про себя, молча), а вслух не смеем не обругать» (был бы сорван покров Изиды). Между тем это показывает, до чего пол – душевен: и душу никто не видит, душа никому не показывается. Она целомудренна, свята. И это, что мы вот «никому не показываем», – столь же целомудренно, стыдливо и никому не показывается, а не то чтобы мы его скрываем. Отсюда так «это» дорого, что, напр., девушка, женщина (а должен бы и мужчина, но он развратился и почти атрофирован в ощущениях пола) легче переносят оскорбления лицу своему, нежели полу своему; порицать, сочинить сплетню, пустить слух о «пятне на поле» девушки – ужаснее для нее, чем если бы был пущен слух, сплетня о лице ее, физиономии, душевных качествах, поступках. Между тем уже из уважаемости материнства, уважаемости во всем свете (кроме, впрочем, христианства), девушка всякая без исключения знает, что «это делать» – хорошо, благотворно, полезно для человечества. Но «не делает», чтобы не получить охулки на свой пол. Это – такая пугливая птичка, которая улетает не от окрика, а просто от нелюбящего, недружелюбного взгляда… «Улетает», как целомудреннейшее в нас. Небесная птичка! И я называю и хочу называть органы воспроизводительности органами целомудрия, манифестациями целомудренности, а что мы разбегаемся при виде их.]. И, все же, ваши воззрения лишь дают пищу моим: через ваши созерцания только надо питаться, и после – отрицать их, бороться с ними; потому что преобладание их знаменует собою царство и владычество того, что подобно в человеке породившей его земле и с чем не мирится то другое, чем по существу все мы есмь и движемся. Да, мой друг – недруг [58 - Помнится – это мое выражение из письма к нему. Автора я никогда не видал, но он был младшим товарищем моим по гимназии и в ту пору меня видал. А в некоторую грустную минуту своей жизни написал мне, и меня чрезвычайно привлекло и заняло настроение его души и вообще «точка, на которой он остановился». Это – не моя точка, но ее надо обсудить. В. Р-в.], это просто сказано. И за книжку вашу бесконечное и горячее спасибо; то, что вы вспоминаете иногда обо мне, меня необычайно поддерживает. А по существу в сути-то моей слишком уже плохо: пути вперед отрезаны, назад идти – пока горд – не хочу; топтаться на месте – гнусно; остается следить за своим распадом как личности, зрительствовать над собою. Вы счастливы с вашей земной религией, но именно в этом-то, что вы счастливы, и лучшее для меня доказательство вашей неправоты. По существу, я непоправимо несчастен, но это-то и крепит меня, и заставляет пристально подчас всматриваться вперед и вокруг, и порою позволяет не каяться даже в том, что я, как вы и угадали, – «убивец» [59 - В моем письме к нему я спрашивал: откуда у него такой печальный тон?.. И, как он много писал о «когда-то своей живой жене», то я высказал вопрос-догадку, на которую он здесь отвечает – «да». Таким образом, следя за тоном и переливами этого необыкновенно важного письма, ключа к победе христианства, – мы должны помнить, что его пишет «непоправимо несчастный человек» (слова его о себе) и тяжелый грешник. В. Р-в.]…
   Я оторвался от этой странички и продолжаю писать, прочитав ваше рассуждение: «Религия – как свет и радость» [60 - См. «Около церковных стен», т. I. Здесь проведен взгляд на Христианство как на религию радости – светлую, белую. Как на выразителей белого и черного ощущений христианства указано на старца Зосиму и на завистливого, злого и нелепого изувера Ферапонта («Бр. Карамазовы» Достоевского). Нельзя сказать, чтобы это выражало даже и тогда мой настоящий взгляд на христианство, но я попытался толкнуть к этому белому пониманию его, чтобы увидеть, произойдет ли реакция. Подобно тому как в статьях о браке, печатавшихся в 1898–99 гг. в «Русском труде» и «С.-Петербургских ведомостях», я преднамеренно стал «размазывать» половую сторону брака, как бы растирать между пальцами его пахучесть, дабы посмотреть, не чихнут ли «батюшки» и «отцы духовные», не отворотятся ли Церковь и христианство. Отворотились. Как и тезис о белом христианстве вызвал резкий протест в С. А. Рачинском (автор «Сельской школы», Татевский труженик-педагог) и вот в авторе этого письма. У Рачинского это сказалось официально; не то чтобы этот взгляд мой («христианство – бело») был противен его душе: но он был противен церковному духу и постольку был противен и душе его. Неизмеримо глубже и страстнее сказался протест у 3-кого (автор настоящего письма). Протест этот страшно важен как показатель, что в человеческой душе есть вечные переживания, требующие, чтобы им отвечали в религии скорбные мотивы. «Религия радости», белая, светлая, – режет скорбящего человека (тон письма): не находя себе места в ней – он не находит уже никакого места себе, ему остается «уйти», умереть, наложить руки на себя. Религия скорби, мрака и даже наказаний, муки – ему роднее, его утешает: он вдруг находит «свое» там, свои чувствования, переживания, но возведенные в перл создания (историческое творчество церкви черной, монашества). Находит себе место, живет, поправляется, «воскресает», хоть для старости, хоть для остатка дней. Так.].
   Василий Васильевич! не мелькал ли иногда, когда вы его писали, мой образ перед вами? – Во всяком случае, такой пытки, как чтение этого вашего фельетона, я давно не испытывал. Точно ножом по живому телу – каждой его строчкой вы режете меня. Мне больно, но в муках этой часто нестерпимой боли я кричу, корчась кричу: я правее вас.
   Да – правее, и горд тем. Тяните все жилы из меня, но вы так далеки от того, что ясно мне. Вот вы же ведь проговорились сами: «Зосима – это образ, из каторги вынесенный, там взлелеянный». Зосима – да ведь это бледный, чахлый плод гибнущей религии, не понимающей, что она погибает! А Ферапонт – это стражник религии, с нею погибающий. Кто выше: этот ли нелепый стражник, для многих еще нужный и инстинктивно этими многими провозглашаемый «старцем», властителем их душ, – или Зосима, нужный только, в конце концов, кокетничающим своею религиозностью барыням [61 - Тут есть глубокая правда, но она влечет за собою новые вопросы: да очень ли нужна «норме» религия? нужна ли она как тяжеловесная, длинная, емкая? Какая была религия в раю? Видели Бога, общались с Ним – и только. Ни – Филарета, ни – долгих служб. Язычество и было от этого все коротко, немногодумно – и отступило перед христианством, «религиею грешников», как пресные воды ручьев и речек отступают и подаются перед горьким океаном. Вода в океане зеленая, соленая. По нему плавают корабли. Происходят на нем битвы. Так. Правды – нет. Счастья – нет. Но есть сила. Таково христианство. Все же «норме» и невинности просто с ним нечего делать. Да и оно, при всей глубине и силе своей, не может отринуть, что не в нем дело, оно только – стадия, для скорбей и пока скорби: и что выше его, как вечность и венец, малодумное и ясное язычество. Да так ведь и само Евангелие кончается: заключением к нему стоит Апокалипсис, и в нем появляется Небесный Иерусалим, у его обитателей-небожителей – белые одежды и пальмы в руках, и ходят они «на воды живые», т. е. просто – живут как есть. Да и в жизни нашей не так же ли? Когда избудут болезнь – уходит доктор, выносят лекарства, прибирают, убирают дом, открывают форточки. Все становится проще, яснее и – лучше. Нет ли тут религии? есть ли она? Богоощущение – есть; а религия, по крайней мере христианство, – ведь оно и было только лекарством, которое для чего же употреблять в нормальном состоянии? И сам Иисус не называл ли себя «врачом» «врачующим», – в котором «имеют нужду больные» и ео ipso’ [вследствие этого, лат.], в котором нуждаются нормальные, спокойные, ясные… В. Р-в.]. Ведь Алеша-то настроен как институтка: – а ему – этой красной девице – и только ему Зосима мог поведать свое «святая святых». Конечно, Ферапонт – не все, но зато Зосима – ничто. Зосима – это уступки человечеству, жалкому и слюнявому, это – голос каторги, измучившей такую душу, как Достоевского, это – религия, до человека приниженная, и по существу это – измена религии! Делать то, что велит нам Зосима, можно и без религии, и лучше его делают откровенные безбожники. – Мне видно, куда ниспадает религия, и вот, в этом процессе ее разложения, Зосима идет на уступки и, конечно, «прочахнет». А Ферапонт – стражник до конца. И, пока есть еще следы ее, Ферапонты нужны, к ним тянет, они охраняют то, что готово переродиться и корчится в муках родов, – хранят церковь, но бережно. Против каждого положения вашего и священника Петрова хочется крикнуть – но стоит ли? Но разве не чувствуете вы, что такое, как у него и у вас, толкование самого дивного евангелического образа – образа Марии, помазующей ноги Иисуса, – прямо кощунственно; а ваш «изгиб мысли», заставляющей не жалеть Иисуса, молящегося в Гефсиманском саду, а почти радоваться Его слабости, – это что такое?
   Религия как свет и радость? Василий Васильевич! Да так ли это? В какую ловушку давно уже попали вы и многие, многие другие! В ловушку какого-то откровенного любованья своею животностью, смакования [62 - Да почему утехи «смакуются», а вот пост не «смакуется», инквизиция не «смакуется»? Приложили термин пошлости и думают, что победили. Это есть просто – тезис, положительная жизнь, свет. Иной скажет: «Ах, свет – он идет от сальной свечки, вы им пользуетесь и, значит, стоите за сало, сальность». На такое остроумие нечего отвечать. Бесскорбная жизнь нужна между прочим для того, чтобы не разозлиться. Я скажу, что бесскорбный путь нужен для того, чтобы дойти к святости и правде. Довольно с вас? И замолчите. Нет, недаром многоженные татары так благодушны (это все замечают) и недаром такое благодушие царит в многоженном Ветхом Завете. В. Р-в.] утех и радостей, и ниспадания, ниспадания [63 - Для вас – «ниспадания», а по-моему – восхождения. Вы не можете доказать, а я не хочу доказывать. Стол должен быть сытен и вкусен, жена добра и красива, дети – хороши и их много, деньги в достатке и с запасом, дом для себя и для гостей. Иначе, иной путь ведет вовсе к необеданью, бездомности, убеганию от соседства, к выгону гостей или всеобщему раззнакомленью. Отвратительно – и не понимаю, почему «божественно». В. Р-в.] до конца! Религия – как тиски того, что низменно, как вечная Божья гроза нашей греховности, проклинающая немощь человеческую, плачущая о ней и вечно влекущая нас ввысь, – конечно, такая религия велит «оставить отца и мать», и «вырвать глаз, если он соблазняет», и «идти на крест» [64 - Ну, поехал монах на своей метле. Никуда не приедет, кроме киевского шабаша ведьм (инквизиция, монастырские затворы, пытки и пытанье). В. Р-в.]. Эта религия, все понимающая, все, но только как-то холодно, мимоходом [65 - Поразительно верно и глубоко. Христианство ничему не радуется, кроме себя. Ничему не сочувствует иначе как нехотя, неглижерски и высокомерно. Начиная с Евангелия, появился «Лик Христов», и потянул к себе любовь человечества, и не осталось этой любви у человечества, не осталось для себя (самосогревание) и своего (культура). И похолодело человечество и потускло. Уже у ап. Павла, несмотря на его пышные фразы о любви, какая любовь к своему народу? к старенькому, ветхонькому у евреев? Никакой. Так и византийцы пришли и затоптали у славян песни, хороводы, сказки… «Ничего не нужно, кроме нас». Так эти «спасители» человечества прошлись смерчем по человечеству. И где прошел смерч – поломанные деревья, павшие хижины; зато «купола» на губернских кафедральных соборах блистают сусальным золотом. В. Р-в.], – как мы делаем это по отношению к маленьким детям – позволит нам и порадоваться («ну и пусть их» – именно такой ведь колорит [66 - Да, пора давно разглядеть подлинный смысл этого «первого чуда в Кане Галилейской». Во-первых: при чем тут брак?! какую играют роль брачующиеся, родители их, семья? Никакой. То же, что «море» во время «чудесного улова рыбы Петром». Это просто среда, обстановка чуда, и говорится не о браке, а о чуде («я», «мы», «наше» – а не люди и людское). Но человечество до того жалко и грустно побежало за этим «чудом в Кане Галилейской», обрадовавшись, что «и Он, Спас наш, не отвергал наших маленьких радостей, вот позволил человеку жениться и иметь детей»… Боже, какая перемена после Ветхого Завета, где человеку не «позволяли», а требовали от него сладкого и ему самому умножения, размножения, плодоносности! Какое тогда было совпадение божеского и человеческого, «примиренность» небесного и земного. В. Р-в.] всего чуда в Кане) – но именно только позволит; возводить в принцип ощущение радостности она не станет, а о собственной слабости и жадности к свету и радостям, и о робости перед подвигом – такая религия заплачет кровавыми слезами.
   В моей религии Магды умирают, потому что им больше делать нечего, – и Генрихи куют свои колокола, измученные и суровые, – и их колокола поют славу Богу, к которому зверь тянется по-своему, по-звериному, а человек иначе немножко, с отрицанием того, что он перерос, с культивированием того, что еле брезжится в нем и что у великого Достоевского сказалось в образе Ивана Карамазова, Дмитрия – его жалкого «Митеньки», – но никак не Алеши и не Зосимы.
   Прощайте, мой друг-недруг. Мне очень грустно сейчас в своей комнате, наедине с моими мыслями. Я так страшно одинок, и те колокола, что сейчас зазвучат и запоют песню о Воскресении, – разное пропоют нам с вами. Для вас – это победная песня и торжество любви, а для меня – это наивное чаяние усталого человечества, пропитанного потом от трудов своих, и на один миг опьяняющего себя иллюзиею общей любви и радости и яркого света – от восковых свечей.
   Милая служба заутрени под светлый праздник – для меня она нераздельна с белыми девичьими платьицами – точно для них она служится. Милые, наивные белые платьица, из которых так скоро вырастают [67 - Вот! И не нужно скорби, а только эти «наивные белые платьица», и пусть бы еще с цветами, с цветами в руках их и у ног их. И везде – цветы, эти распускающиеся бутоны, белые, желтые, сиреневые, голубые, всякие. Около детей – родители, около бабок – внучки. И соседи. И домашние животные, помогающие человеку в труде, сопутствующие ему в жизни, – тут же. Какое чудо Бог сотворил, давши человеку в путь и в помощь «домашних животных», с этим инстинктом к «домашнести» и к следованию за человеком. Да, эти зоологические чудеса не меньше «Каны Галилейской». Я не понимаю: к чему в эту полную чашу бытия вводить непременно и преднамеренно скорбь? Ну, придет смерть – умрем: она уже побеждена тем, что мы, двое умирающих родителей, оставляем четверых детей. Арифметика… Но она имеет и параллельную мораль: ибо если мы двое совершили сто добрых дел, то отчего детям нашим не совершить четыреста добрых дел? А если они или кто-нибудь из них совершит дела худые, то лишь бы женился: его дети натворят дел предобрейших. На ржи бывает спорынья; но ржаное поле мы все же называем «нивой Божией». Ею питаются, ее благословляют. Довольно, довольно проклятий, Голгофы, – проклятий и проклинающих! Устали люди, прошел дождь. И вот – радуга, «соединяющая землю и небо в знак того, что еще потопа не будет». Но вот автор письма, с его, по-видимому, преступлением позади («убивец»), притом близкого, любимого существа, и безутешной скорбью сейчас? Из нас отделится один, лучший, – и пойдет за ним и с ним, во весь его долгий путь жизни, и даст грудь ему в подушку на ночь, а днем будет кормить его и работать за него. Скорбящему – утешение, дружба, помощь: скорбящему и – преступнику. И преступнику – никакого зла! Боже, как не понять, что преступление есть уже величайшее несчастье, что это – болезнь, подобная чахотке и раку, болезнь биографии, при которой счастье индивидуума органически расстроено! Преступление есть уже наказание, и преступник есть несущий наказание. Подобно тому как малоспособность и идиотизм есть несчастье и никто таких не сечет, так догадаются со временем, что и наказаний как чего-то преднамеренного и систематического (тюремное ведомство) не должно быть. Хотя и останется естественный факт человеческого негодования, и простой суд соседей, улицы, толпы. При общей кротости, разлитой в населении, он не будет суров и будет редок. И из законов останется только один: «не раздражай ближнего». В. Р-в.]. Грустно мне – и только один человек во всем мире понял бы меня, совсем понял бы…

 В. З-цкий

   Кроме мотива скорби, христианство еще обширно развило мотив художественности. И вот сплетение этих двух мотивов и составляет всю «музыку» Церкви – всю ее наглядность, всю ее осязаемость. Второй мотив ярко и наконец цинично выражен в следующем письме ко мне, которое тоже меня поразило:


   Эстетика мрачного

   «Г-н В. Розанов.
   Обет послушания еще не предрешает антиэстетичности: есть тысячи людей, вся красота которых состоит в безграничном послушании. «Ты свободен. Но какое мне дело до того, что ты освободился от ярма, если ты не сумеешь объяснить, для чего или для кого ты стал свободен?»
   Красота крестного хода… А мрачные инквизиционные судилища с осьмогласным miserere [68 - Сжалься (лат.).] – разве это не красота? Шествие сотни черных людей, каждый жест которых вырабатывался веками, – разве это не готично?
   Полуденная сутолока на площади. Нарядная праздничная толпа виленского шляхетства выходит из ворот реформатской коллегии. Скромный протестантский пастор что-то объясняет. Чей-то пристальный взор… это прислушивается к нему черный человек. Два вопроса, жест, – и проповедник удаляется, посрамленный ad majorem Dei gloriam [69 - К вящей славе Божией (лат.).].
   Божие наказание постигло города и села: в предсмертных судорогах больные валяются на улицах, а здоровые бегут от заразы. Но кто это закутал больного в свой черный плащ и уносит его на руках? Это – воин Господа Иисуса.

 Бюрократ» [70 - Странное письмо и странная подпись. Автор – очевидно, русский, петербургский чиновник (судя по штемпелю на конверте), убежденный чиновник (подпись). Он остановился на эстетике мрачного, примеры которого откуда же и взять, как не из католичества. Но встав на сей путь – он уже похваляет инквизицию. «Жестоко, но красиво»… В тоне – и шутка, и серьезное. Начинает с шутки, а кончит серьезным. Католичество никогда не могло серьезно осудить auto-da-fe: «слишком красиво»… Тут начинается с полушутливых возражений гуманистам, филантропам, «людям мелкого ума» и недалеких созерцаний: и может зайти в такие бездны ужаса, что сердце поледенеет. Бедные честные русские – сами себя жгут; католики и «бюрократ», конечно, – другого сожгут! но, главное, если кто другой сам себя сожжет – они полюбуются и, ей-ей, не найдут сил в себе ни возражать, ни остановить: «слишком красиво». Остановит или помешает какая-нибудь «прозаическая душа», вот рыбак, вот урядник (см. ниже – еще не углубившиеся в бездны христианской эстетики (Голгофа). Следом за этим письмом мы помещаем выдержку из эстетика-Леонтьева («Восток, Россия и Славянство»), где он хотя и покачивает головой, но явно любуется или задумывается над случаем, еще ужаснейшим, чем самосожжение и инквизиция. И «случай» этот – тоже под впечатлением начитанности в «священных книгах»… Странное «священное писание», приводящее людей то к самоубийству, то к убийству. Заметим, что это – не Библия, животворная, животворящая, живородящая: это все «свои размышления» старцев, Отцов и «учителей Церкви», размышления над Евангелием, крестом и Голгофою. В. Р-в.].




   Самосожжение


   «Вечером девятого июня к полицейскому уряднику Сергиевской Пустыни явился рыбак и заявил, что он шел с моря через поле позади Сергиевского монастыря и увидел у одного из кустов дотлевающий костер, а возле него лежит чуть живой человек. Урядник, собрав понятых, отправился к указанному месту. Около кустов действительно догорал большой костер, а около него лежал еле живой человек с обгоревшими ногами. Его немедленно отправили в монастырскую больницу, где фельдшером ему была оказана первая медицинская помощь, а затем перевезли в Стрельнинский дворцовый приемный покой, откуда отправили в Петергоф к родителям. Из дознания выяснилось следующее: человек этот был одет в мужской монашеский костюм, но оказался девушкой. Она – крестьянка Петергофского уезда, Ольга Петровна Гвоздева. В последнее время она читала много славянских книг и, желая спасти свою душу, – дошла до фанатизма [71 - Что такое «фанатизм»? Только сильнейшая вера – вера, доведенная до равенства с реальным ощущением. «Верю в Рай как бы вижу его, верю в ад как бы вижу его, верю в Бога как бы говорю Ему и от Него слышу». «Фанатизм» в истинной, и святой, и плодотворной вере может поэтому только привести к удесятерению плодов ее, т. е. к чему-то изобильному и благостному до изумительного, до блаженства, до полного счастья. «Фанатизм» человеколюбивой веры заставит всю жизнь отдать состраданию и помощи ближним; «фанатизм» миролюбивой веры заставит новобранцев-рекрутов поломать данные им казенные ружья или закопать их в землю (наши толстовцы на Кавказе), «фанатизм» чадородия выразится в многоженстве (Ветхий Завет, мусульмане). Вообще какова вера – таков и «фанатизм» ее, белый или черный, плюсовой или минусный. – Но странный «фанатизм» Православия то там, то здесь приводит людей, напр., не к многоженству, а вот к истреблению и своего единоличного существования, к истреблению вообще живого, через самосожжение, самоутопление, самоудушение. В. Р-в.], в припадке которого решила себя сжечь на костре. С этой целью она приехала в Сергиевский монастырь и, после горячей молитвы, пошла в поле, наломала сучьев, развела огонь и, раздевшись донага, бросилась в костер. От сильной боли она, не помня себя, выскочила из костра и упала без чувств. Придя немного в себя, она с большим трудом надела кое-что из одежды, но двигаться не могла и пролежала до появления рыбака, завидев которого она начала кричать: «Воды! воды!» – чем обратила на себя его внимание. У костра найден воткнутый в землю длинный посох с небольшим крестом на конце, на котором был повешен образок [72 - Полное Православие – и совершенно нормальное, без всякого сектантства. Это показывает, что и в сектантстве случаи самоубийства, уже чрезвычайно частые, выросли на почве нормального Православия, но «фанатичного», горячего, пылкого, неравнодушного.]. Это она поставила себе надгробный памятник в случае, если бы сгорела. Здесь же была найдена длинная коса, которую она перед актом сожжения отрезала финским ножом. Кроме того, найдено много книжек духовного содержания. Так как у несчастной обнаружены ожоги ног, живота и спины, то – по заключению врачей – жизнь ее находится в опасности» (из газеты «Знамя» за 1903 г., номер 158, июля 14. Корреспонденция – из Сергиевой Пустыни, что близ Петербурга. Курсивом отмечены мною места, требующие особого внимания).

 В. Р-в.



   В печали и страхе

   «Вязниковского уезда, деревни Слободищ, крестьянин спасовец (секта старообрядчества беспоповщинского толка) Михаил Куртин, 57 лет, зарезал родного сына своего, 7-летнего мальчика Григория, в убеждении, что это угодно Спасу. Вот что рассказывал Куртин на суде о своем поступке: «Однажды ночью печаль моя о том, что все люди погибают в грехе, сделалась так велика, что я не мог уснуть ни на минуту и несколько раз вставал с постели, затепливал свечи перед иконами и молился со слезами на коленях о своем спасении и спасении семейства своего. Тут мне пришла на ум мысль спасти сына своего от погибели вечной, и так как сын мой Григорий, единственное детище, был очень резв, весел и сметлив не по летам, то я, боясь, чтоб он после смерти моей не развратился в вере и не погиб в геенне вечной [73 - Идея «геенны вечной, где будет огнь неугасимый и плач и скрежет зубовный», впервые была принесена и «обещана» Иисусом: ее нет в книгах Ветхого Завета. Это – новое. В. Р-в.], решился его зарезать. С этою мыслью я вышел на заре в задние ворота и стал молиться на восход, прося у Спаса знамения, что если после молитвы придет мне снова мысль эта в голову с правой стороны, то я принесу сына в жертву Богу, а если слева – то нет; потому что, по мнению нашему, помысл с правой стороны есть мысль от ангела, а с левой – от дьявола. По окончании длинной молитвы помысл этот пришел с правой стороны, и я с веселием в душе возвратился в избу, где сын мой спал с женой моей на полнике (широкая лавка). Опасаясь препятствий со стороны жены, я нарочно разбудил ее и послал за овчинами в деревню Перво, а сам, оставшись с сыном, сказал ему: «Встань, Гришенька! Надень белую рубаху, я на тебя полюбуюсь». Он надел белую рубаху и лег на лавку в передний угол. Тогда я подложил ему его шубку в голову и, заворотив подол рубашки, несколько раз ударил в живот ножом. Он затрепетал, и начал биться, и натыкался на нож. Желая поскорее прекратить его мучения, я распорол ему живот сверху донизу… Он потерял силу сопротивляться, но все еще не кончался. Заря до этого времени светила в окно, но, когда я пронзил его ножом, вдруг первый луч солнца брызнул в окно. Что-то сотряслось во мне, нож выпал из рук, и я упал перед образом на колени с молитвою, прося Бога принять милостиво новую жертву. Когда я стоял перед образами на коленях и сын мой плавал в крови, то вошла вдруг в избу возвратившаяся жена моя и, с первого взгляда узнав все случившееся, упала от страха на землю перед мертвым сыном. Тогда я, поднявшись с пола, на котором стоял на коленях, сказал жене: «Иди и объяви обо всем старосте. Я сделал праздник Святым». – Заключенный в острог, Куртин еще до решения его дела на суде запостил себя до смерти». Кон. Леонтьев. «Восток, Россия и Славянство». Москва (1886 г., том II, стр. 14-15. – Курсив мой. В. Р.).
   На страницах 17-й и 19-й того же тома Леонтьев сопровождает случай размышлением:
   «Конечно, никто не станет оспаривать у суда [74 - Еще и суд!! Ну, а объяснить дело, подняв другие горизонты на религию? Пожалуй, за это – тоже «суд», ибо таковое разъяснение уже означало бы «ересь». О, судьи! судите вы темных, судите и просвещение; и неужели, неужели не найдется и на вас если не «судьи», то осуждения?.. В. Р-в.] права карать [75 - Да уж он сам себя уморил ужаснейшим видом смерти, к какой приговаривали личных врагов лютейшие из средневековых деспотов-разбойников. Какого же еще хочет ему наказания К. Леонтьев? Но, виноват: Леонтьев, врач и писатель, принял тайный постриг на Афоне, жил долго в Оптиной Пустыни и умер в св. Троицкой лавре. Таковые, как бы ни страдал человек и человечество, все хотят еще подсыпать «угольков» ему. В. Р-в.] поступки, подобные поступкам Куртина. Но, по высокому выражению московских славянофилов, обыкновенный суд, точно так же как и справедливая полицейская расправа, суть проявления лишь «правды внешней», и он не исчерпывает бесконечных прав личного духа, до глубины которого не всегда могут достигать общие правила законов. Судья обязан карать поступки, нарушающие общественный строй, но только там сильна и плодоносна жизнь, где почва своеобразна и глубока даже в незаконных своих произведениях. Куртин может быть героем поэмы гораздо более, чем самый честный и почтенный судья, осудивший его вполне законно.
   В этой трагической картине нет ничего пошлого и избитого».



   Русские могилы

   Воскресение Христово видевше, поклонимся Господу Иисусу, Единому Безгрешному…
 Пасхальная песнь


   I. Природа

   «В срав нении с суровой северной и даже со средней Россией южные части ее представляют настоящий благодатный край по мягкости климата, красоте природы и естественным богатствам, которыми земля вознаграждает труд человека. Для жителя севера этот уголок – земной рай, полный радости и довольства. Эти черты в особенности свойственны Поднестровью. Великой красотой отличается долина реки с ее густой яркой зеленью, живописными берегами и могучей растительностью, которая своей сплошной зеленой пеленой обозначает старое широкое русло реки. Богатые сады и виноградники покрыли всю долину и служат неиссякаемым источником богатства и довольства… И здесь, в этом благодатном уголке, свила гнездо мрачная человекоубийственная секта [76 - Автор, профессор медицины, берет слово «секта», «сектант» в чисто паспортном смысле: не углубляясь в то, что, раз «секты» и «сектанты», все в одном и том же направлении, появляются и в XVII веке, и в XVIII, и в XIX, и на юге в пяти верстах от шумного городка Тирасполя, и в снежных пустынях Архангельского края, – то, очевидно, здесь уже не в «Ковалеве и его родных» дело, а в религиозном дуновении, которое захватило и Ковалева, – захватило Тирасполь, Архангельск, Россию, Грецию, части Сирии, Африки и всю Европу; но, захватив, «инде находит почву, покрытую камнем», инде «птицы (– иные впечатления, школа, книжки, житейские хлопоты) расклевывают зерно», – и только в некоторых местах, семьях, в единичных душах находит «почву добрую, глубокую, рыхлую», где привившись и свившись и вырастает… в тираспольские явления! «По плоду узнаем корень» – можно с грустью прибавить. В. Р-в.]. Своим дыханием она отравила жизнерадостное население долины и привела к страшным событиям, которые – если бы они даже были кровавыми – и тогда были бы менее ужасны. Благодаря деятельности секты – здесь, в благодатной долине, нашли себе вольную или невольную смерть два с половиною десятка людей, из коих большая часть были женщины и дети всех возрастов, не исключая грудных младенцев. В довершение всех ужасов – смерть была медленной и одной из самых мучительных!
   Желая поближе ознакомиться с событиями этой смерти и определить психологическую природу явлений, лежавших в основании ее, автор настоящих строк взял на себя труд отправиться на место и ознакомиться с внешней обстановкой, с населением, среди которого произошли убийственные события, и с оставшимся в живых непосредственным участником событий, Федором Михайловым Ковалевым.
   Внешняя сторона терновских событий настолько известна из газет, что мы ограничимся лишь кратким перечнем главнейших фактов.
   Днестр своим быстрым извилистым руслом образует массу островов и заливов (лиманов). Вся широкая долина реки изрезана ее рукавами и богата часто заливаемыми водой низинами с тучным черноземом. Эти низины с небольшими на них возвышениями носят местное название «плавней». Плавни покрыты необыкновенно плодородной почвой и богаты фруктовыми садами и огородами; части же долины, прилегающие к берегу, изобилуют виноградниками. Село Терновка находится в четырех или пяти верстах от Тирасполя и расположено в плавнях. В непосредственном соседстве с Терновкой расположены многочисленные хутора, и между ними – хутора, принадлежащие семейству Ковалевых и их родственникам. Усадьба Ковалевых представляет значительную земельную собственность, оцененную тысяч в двадцать руб. [77 - Никакого горя, нужды, угнетения земными обстоятельствами не было. «Вольные смерти» – чисто по внутреннему порыву, по религиозному вдохновению! В. Р-в.].
   Старообрядческое [78 - «Старая вера», «ищем старую веру» – это у русских только «ищем истинную веру», «как заповедал людям Христос», «как Он, Батюшка, Спас Милостивый, хотел». Проф. Сикорский опять берет старообрядчество как паспортную кличку – отказываясь углубиться не в свою тему. В. Р-в.] семейство Ковалевых принадлежит к давним обитателям терновских хуторов, и родоначальник нынешнего поколения Ковалевых уже в начале настоящего столетия владел усадьбой [79 - Значит – вековой достаток, вековой покой, о котором Бокль заметил, что «благосостояние способствует углублению умов и зарождению наук и философии». Ковалев и его ближние пошли дальше «азбуки» и «складов» в Православии – и кончили тем, чем кончили. «И почва пышная, и солнышко грело»… В. Р-в.], получившей ныне столь печальную известность. Этот родоначальник давал у себя приют прохожим, и в особенности перехожим раскольникам, и завещал такой же долг своим потомкам. Последняя владелица хуторов, старуха Ковалева, строго исполняла заветы предка, который был отцом ее мужа, и в усадьбе ее находили приют не только перехожие сектанты ее веры, но существовало даже целое учреждение – скит, в котором имели постоянное пребывание представители секты обоего пола, ведущие безбрачную [80 - Вот! Безбрачие, воздержание от имения, от порождения детей – есть первая или, скорее, сердцевинная ступень «сухого дерева», «огненной лестницы». Кто этим начал, и не остановится и будет последователен, уже непременно дойдет или до «самозакапываний» или до «самосожжения». «Если детей не надо, то почему я надобен? Кому?!» Не надо молодых веточек, не надо плодов – и ствол тогда не надо. «Руби все сплошь». Очень последовательно. Но безбрачие – сердце христианства (девственное зачатие Иисуса, девство Бога-Иисуса, завет Его о девстве же, Матф., 19). – Поэтому – «руби все сплошь», ибо «Я победил мир», «ныне суд Князю мира сего» и «не любите мира, ни того, что в мире». Все это составляет самую суть Христова пути, до времени скрываемую от малосмысленных и постепенно открываемую (в монашестве) только углубляющимся. «Царство Небесное подобно жемчужине, нашедши которую купец продает все свое имущество, чтобы приобрести ее одну». «Марфа, – ты заботишься о многом, Мария же избрала благую часть, которая не отнимется от нее», или, как сильнее сказано в славянском тексте – «избрала единое на потребу». Вот этих метафизичнейших мест Евангелия никак не удается и никогда не удастся затоптать или обойти сторонникам «любви к ближнему», «возлюби ближнего своего как самого себя» и прочих трюизмов, ничуть не новых и не оригинальных в устах Иисусовых. В речениях Иисуса мы должны различать чужие и свои. Его собственные: эти-то и есть главное, а не великолепные трюизмы Востока или аксиомы Ветхого Завета, попутно задеваемые, повторяемые. Так лесник, рубя лес, несет на сапогах листву леса же. Мы, мирские, – и собираем листочки с сандалий Иисуса: но монастырь знает, что делает, когда смотрит только на топор, заткнутый за поясом дровосека. В. Р-в.]жизнь и составлявшие нечто вроде старообрядческого монастыря [81 - Вот! Курсивы в тексте ставлю я, чтобы показать, что эти «сектанты», изуверы и «сумасшедшие» суть просто люди монастыря и монашеского духа, но огненно-увлеченные, в противоположность тепло-хладным «православным» (официальная церковь). Что касается обвинений в «сумасшествии» (психиатры, ученые, культур-трегеры), то ап. Павел за 2000 лет предусмотрел и отразил это обвинение: «В мире мы будем казаться безумными», «Бог избрал немудрое мира, чтобы посрамить мудрое, и – немощное мира избрал Бог, чтобы посрамить сильное». Вот перед такими метафизическими строками, заставившими все человечество воскликнуть: «Священное Писание! Новое священное Писание» – повалились целые библиотеки, а не то что «экспертизы» и «resume» толпы медиков. Монахи знают, чему они смеются, когда смеются. Точнее, они знают, почему никогда не смеются. В. Р-в.].
   Скит представляет собою небольшое низкое здание, с фасада напоминающее собою экипажный сарай, с широкими фальшивыми входными воротами, которыми отделан фасад, и небольшими оконцами вроде слуховых отверстий в нежилых зданиях. На самом деле никакого въезда в сарай не существует: это – лишь отделка, скрывающая действительное расположение и назначение здания. Настоящий фасад и вход в здание – с противоположной стороны. Но этот истинный вход и истинный фасад просто, но искусно и умело замаскирован широким валом из соломы и тростника, представляющим собою как бы склад этих материалов. Однако же на самом деле описываемый вал представляет собой постоянную постройку, которая своей верхней частью сливается с крышей близлежащего здания и предназначена для замаскирования его. Между валом и зданием скита идет во всю его длину узенький коридор. С коридора ведут несколько входных дверей в различные части здания. Здание это и есть раскольничий скит, в котором имели временное и постоянное жительство перехожие и постоянные жильцы терновской общины. Самый вход в описанный выше коридорчик так искусно расположен и замаскирован, что его трудно заметить. Все описанное устройство явным образом рассчитано на то, чтобы скрыть как назначение здания, так в особенности входы и выходы из него [82 - Буквально катакомбы! И никто-то, никто не зарисовал, не дал плана этих наших русских «катакомб»… В. Р-в.]. В самой существенной части здания, рядом с главной молельной, расположен поперечный коридорчик, который ведет в противоположные части усадьбы и представляет полную возможность скрыться жильцам скита тем или другим путем, в зависимости от условий обыска. Все подробности устройства скита продиктованы страхом, осторожностью и подозрениями. Здание невзрачно, низко; его крошечные окошки маскированы задвижными ставнями, разделанными под цвет фасада и т. д. В большей части комнат находятся потайные ходы и спряты. Все показывает, что здешний обитатель пребывал в постоянной тревоге и всякую минуту был готов и мог бежать. Вместе с тем внутренность здания отличается мрачным характером [83 - Вот! Ну, а внешний вид иконописи православной? а черные иконостасы с изможденными лицами что говорят? что говорят напевы церковные? Везде мрак. Вспомним грусть и трепет молитв – «От юности моея мнози борют мя страсти», «Се жених грядет в полунощи», вспомним – и тогда мы без труда поймем, что «обуреваемый страстями» юноша, девушка кинутся хоть через огонь навстречу «Полунощному», «Скорбному Жениху» и прильнут устами к его ранам, которыми Он иносказательно уже показал человечеству путь для соединения с Собою. «Он истек кровью за человечество, мы истечем кровью за Него», через кровь Он соединился с человечеством, мы через кровь же соединимся с Ним». При чем тут «сектантство», «секты»; это прямой путь Православия, на который зовут – но не грубо и прямо, а поэтически и иносказательно – все молитвы, напевы, посты, постничество, образа, все! Монастырь есть как бы Альпы христианства: а в тираспольских плавнях поднялась острая игла этих Альп. В. Р-в.] и крайне неприветлива; все показывает, что люди жили здесь не только в страхе, но и в какой-то человекобоязни и мрачности (курс. проф. Сикорского).
   Жильцы скита редко выходили из здания – разве только для необходимых работ [84 - И из монастыря гулять не ходят. «Тесное житие» есть продолжение поста, и как пост, так и монастырь, оба оканчиваются и завершаются в могиле. «Тесное, самое тесное житие! Три аршина длины, аршин ширины – жилище праведника, наконец-то праведника, коим сделался человек, став трупом». Фанатики католицизма говорят, «cadaver esto» [ «да будет мертвым» – лат.]; наши, по обычаю, не договаривают, но любовно – как бабочка около огня – кружатся около этой же формулы. В. Р-в.].
   Обыкновенным времяпрепровождением скитников были молитва, чтение, беседа [85 - Специалисты христианства, специалисты староцерковного духа идеалов и буквы; без «плевел» и «камня». У нас с проф. Сикорским есть и «плевелы», в качестве лекций, журналов, газет; да и сердце покаменистее. И потому мы только научно исследуем все, не очень «отдаваясь молитве»… В. Р-в.] при постоянном общении с некоторыми из членов семейства Ковалевых, которые, так сказать, прониклись духом религиозного настроения скита. Эти последние совершали значительную часть работ, напр., относящихся к домашнему обиходу, облегчая или, лучше сказать, заменяя работу обитателей скита.
   Что касается внутренней жизни скита, то в некотором отношении она осталась для нас невыясненной ввиду того, что главнейшие участники этой жизни, напр., девица-сестра Ковалева, Домна Фомина с дочерью, Суховы и др., погибли насильственной смертью. Однако же некоторые факты нам удалось узнать от самого Федора Ковалева. Но в особенности, хотя немногие, но высокой ценности данные получены нами из бесед со слепым стариком Я. Я. (76 лет), который жил в скиту и был непосредственным участником большей части событий последнего времени. Из этих двух свидетелей Федор Ковалев не понимал значения многих событий, в особенности не понимал их мотивов, и потому его фактические рассказы, подчас детски-наивные, отличаются совершенной и беспристрастной объективностью. Старик Я. Я., наоборот, очень тонок, проницателен, опытен, отличается идеально покойной душой [86 - Поразительно, что все это исследует медик-психиатр, с любопытством к психиатрической стороне явления. Но где же любопытство православных? в духовных журналах, в лице профессора духовных академий? В. Р-в.]. Благодаря его показаниям возможно установить истинное значение и психологическую зависимость совершившихся фактов, и до известной степени объяснить то, что остается загадочным и противоречивым».


   II. Люди

   «До осени 1896 года в Ковалевских хуторах существовали две совершенно чуждые друг другу жизни – жизнь скита и трудовая жизнь хозяев усадьбы и их родственников. Эти жизни были близки только по месту, но в других отношениях близости не было, за исключением того обстоятельства, что отдельные члены семейства Ковалевых сближались со скитом и являлись его поклонниками и паломниками. Но главным образом скит в усадьбе Ковалевых являлся всероссийским [87 - Вот! Это – всероссийское явление, острая вершина «Альп», раскинувшихся от Белого моря до Черного, от Атлантического океана до Великого. Везде есть прозелиты этого духа и учения (см. выше историю крест. Куприна во Владимирской губернии, случай с крестьянской девушкой возле Петербурга). А Сикорский пишет: «местное сумасшествие», да и православные богословы отмахиваются: «местное изуверство». В. Р-в.] религиозно-благотворительным учреждением, согласно устному завещанию основателя Ковалевской усадьбы и семьи. Представительницей хутора и его жизни является старуха Ковалева, мать Федора Ковалева, а представительницей скита является Виталия.
   Все отзывы, какие нам удалось собрать, рисуют старуху Ковалеву женщиной в высшей степени мягкой, доброй и человеколюбивой [88 - Замечательно! До чего это трогательно! По естественным условиям природы внешней (климат, почва) и внутренней (предрасположения души) – какая это почва для роста добрых, великих, святых дел! Но на ниву естественных условий пришел «враг» не от мира сего» и всеял в них «плевелы» своего учения: и погубил ниву, погубил до ужаснейшей смерти прекраснейших людей! В. Р-в.]. Хотя она торговала мукой, но торговля вовсе не была главным делом ее жизни: она жила богатыми доходами от фруктовых и виноградных садов. Она отличалась благотворительностью и помогала в широких размерах не только своим единоверцам, но также – православным и даже евреям [89 - Удивительно! Никакого в собственном смысле изуверства нравственного, сектантства нравственного не было: «натура» у этих людей языческая, «своя» собственная, «от батюшки с матушкой», и она – святая; заражен только ум, идеи, «убеждения», склонившие дерево вопреки росту в сторону, – «не любите мира, ни того, что в мире, ибо все в мире – похоть плоти, похоть очей и гордость житейская» (Иоанн, II, 16)… До чего сильно! Уж это не вяленькое старенькое «возлюби ближнего своего»… Это новая бурная «благая весть» и сорвала крону дерева в приднепровских плавнях, крону «древа жизни», языческую: и все и всех потащила в ужасные могилы. В. Р-в.]. Согласно всем отзывам, это была не деловая, не практическая женщина, это была просто мягкая и добрая душа [90 - Удивительно… Золото русской натуры: именно и не «деловитая», не – «практическая», хотя вместе, судя по всему очерку, – и деловитая, и практическая, но не уторопленно, не жадно. Таково и было спокойное язычество, таков был спокойный рай. «Солнышко восходит, солнышко заходит – наше утро, наш вечер, – и вчера и завтра». У Ковалевой – дети, она – семьянинка; прозелитизм – не от нее, она сама подпадает под вихрь девы (схимницы) Виталии (см. ниже) и ломается в судьбе своей, в своем характере, этим знойным, другим, «истинно христианским» (девственным, безбрачным) вихрем. Обратим внимание, что и пытавшаяся сжечь себя около Сергиевой Пустыни была девушкою, переодевшеюся в мужское платье (не монахинею, а монахом). Эти факты, как и бездна других подобных, все указуют на один источник: пламенная религиозность, и именно в этом духе вражды к полу, к миру в духе скопчества, – рождается в точке, где мы имеем не самца-мужа или деву-самку (будущую жену, будущую мать), а встречаем деву на переходе в юношу, которая никакого влечения к мужу не имеет и матерью никогда не станет («скопцы от чрева матери»). См. далее характеристику мужественной Виталии. Это суть лица третьего пола (не мужского и не женского): и в них-то и лежит ключ ко всему. В явлении 3-го пола лежит фундамент всех этих «дуновений» истории, которые в своем роде суть такое же «откровение» этой naturae tertiae [третьей природе – лат.], как до христианства мы имели «откровение» naturae primae и secundae [первой природы и второй – лат.] (мужской и женской). В. Р-в.]. Ее участие в фанатических смертоубийствах и ее вольная смерть вместе с Виталией вызвали у всех единодушное чувство недоумения и сожаления [91 - Вот! Языческие овцы, полуязыческие столпились и блеют над жертвою «истинно христианского» отречения В. Р-в.].
   Совершенно иными чертами отличается Виталия. Уроженка Херсонской губернии, девица около 35 или 40 лет, она отличалась энергией и большой решительностью. Виталия появляется впервые в терновских хуторах лет 12 тому назад. Первоначально она наезжала, по временам, в Терновский скит, а в последние три года основалась в нем окончательно и приняла в свои руки заведование делами и всей внутренней жизнью скита. До того времени скит представлял собой скорее мужской раскольничий монастырь, но с водворением в нем Виталии преобладающая роль переходит к женщинам, и в период последних событий это уже было монастырское общежитие с женской иерархией и администрацией во главе [92 - Вообще женские монастыри – как все замечают – удачливее, идеальнее мужских. Это можно сблизить только с тем, что состояние вечного, неразрушимого девства («скопцы от чрева матери») как проявления ούραν’истической организации, полно-половой, а не половинчато-половой, по наблюдениям медиков и биологов, вообще чаще встречается у женской половины рода человеческого. В. Р-в.]. Хотя в отдельных кельях скита жили и мужчины, немногие старички, но они занимали второстепенное положение и не принимали никакого участия в управлении делами, подчиняясь всецело главенству Виталии. Виталия распоряжалась всем в делах административного характера, а также и в чисто религиозных делах [93 - Эта уж и «практична», и «деловита», ее «на все хватает», и она «везде поспела». Какая-то универсальность и закругленность – как именно у полно-полых, как это вытекает из сути не «половинчатости». Она – дева; и, уж конечно, при ее уме и характере – сумела бы сыскать «женишка», если бы хотела и нуждалась. Но и не хотела и не нуждалась. Читатель не преминет отметить ούραν’истические черты в ней: напр., таинственное тяготение ее к девочке-подростку и девочки-подростка к ней, при очевидном отсутствии идейной, умественной, вообще взрослой и деловой связанности. Но – «тянет»; есть «склонность», «симпатия», разумеется остановившаяся на воздушной черте и не сгустившаяся во что-нибудь твердое, во что-нибудь физическое и осязательное. В. Р-в.]. Она распределяла комнаты между жильцами скита, назначала им порции, определяла времяпрепровождение, начальствовала над всеми, но также отправляла богослужение, проповедовала, поучала, добывала св. тайны для причастия и сама приобщала скитников – кого часто, кого через каждые сорок дней, кого реже.
   Во всех своих делах административного характера Виталия совещалась со старухой Ковалевой, но эти совещания, как можно судить по данным, сообщенным Федором Ковалевым, носили скорее характер акта вежливости или предлагались к сведению, но, в сущности, были полновластными действиями Виталии. Уступая Ковалевой как бы первую роль, называя ее «тетенькой», Виталия распоряжалась решительно всем, и ни одно серьезное дело в хуторах не предпринималось без ее воли. Ее воля, ее авторитет требовались повсюду. Некоторые члены ковалевской семьи подпали безусловно под ее влияние, как, например, мать Сухова, Домна Фомина, ее взрослая дочь и девица-сестра Ковалева.
   Как ни казалась значительной и всеобъемлющей деятельность и личность Виталии, но рядом с ней стоит другая личность, которой, по всей вероятности, принадлежит первостепенная роль во всех замыслах и в психологической подготовке всех роковых событий в терновских хуторах. Это была Поля Младшая. Поля Младшая и Поля Старшая, по-видимому, были родные сестры, по фамилии Скачковы. Старшая Поля никакой роли в делах скита не играла, но младшая имела огромное влияние на Виталию [94 - Я не прибавляю ни слова. Это говорит медик-психиатр, объективный наблюдатель, которому ούραν’ическая нить в описываемых событиях не приходит на ум. Обратите внимание на «огромное влияние» на деву, которая сама подчинила своему влиянию всю округу, – и вы остановитесь перед этим как перед одним из тех чудес, какие рассказываются только об ούραν’истах. В. Р-в.]. Последняя не делала и, по-видимому, не могла сделать ничего без совещания с Полей. Об этом живо и картинно рассказывал Федор Ковалев. По его словам, Виталия хорошо постилась, молилась, громко и внятно читала по-церковному, но гражданское письмо [95 - Ну, обычное «медицинское» объяснение… «Гоголь умер потому, что читал аскетические сочинения, а не Фейербаха и Молешотта» и проч. «Поля знала грамоту и читала газеты – и от этого получила влияние на Виталию». Такая, подумаешь, премудрость в газетах и гражданской печати. Впрочем, что же: ведь «газеты» влияют даже на профессоров, наконец, и на профессоров-психиатров, которые другой раз только «по газетам» и думают: и уж куда тут устоять бедной Виталии против такого монстра. В. Р-в.] и газеты читала и понимала плохо. Поля же отлично и бегло все читала и толковала. Виталия не могла обходиться без Поли и решительно во всем совещалась с нею. По словам Ковалева, Виталия и Поля «все делали вдвоем». Посоветовавшись с Полей, запасшись от нее сведениями и объяснениями [96 - «Сведениями и объяснениями» – гипотеза проф. Сикорского, не подтвержденная никакой ссылкой. В. Р-в.], Виталия становилась смелой и деятельной.
   Старик Я. Я. рисует Полю и Виталию такими же чертами, как и Ковалев. Он в особенности хвалит Виталию за умение горячо молиться и увлекать других своею молитвой [97 - Вот это – главное, в этом – все. Все остальное, «практичность» и проч., – «приложилось». Одушевленный воин нашел и оружие, и амуницию, и обоз. В. Р-в.].


   III. Судьба людей

   Мирная, безмятежная жизнь терновских хуторов была нарушена брожением, начавшимся в среде скита осенью 1896 года. Виталия и Поля стали постоянно говорить о имеющих якобы наступить преследованиях; еще не было речи о пришествии антихриста, об антихристовой печати и пр., а говорилось только об ожидаемых якобы общих мерах против раскола. Проповеди и предсказания Виталии на этот счет производили значительное действие и вызывали волнение и беспокойство, которое она никогда не старалась успокоить, а напротив – старалась усилить и раздуть. Никогда из ее уст не раздавались слова надежды и примирения. Напротив, она постоянно поддерживала возбуждение и запугивала – часто говорила, что наступят еще худшие времена [98 - Проф. Сикорский не знает, что «о худших еще временах», в этом тоне печали и угрозы, заговорил (впервые в истории) И. Христос; что от «печали и ужаса» близких «времен антихриста» почти сходили с ума в первый христианский век; и так это настроение – то оживляясь, то замирая, в зависимости от почвы «каменистой» или «уготованной», но никогда не прекращаясь, – живет и до наших времен. Как бледны слова Виталии перед этим Иисусовым громом:«Когда некоторые говорили о Храме, что он украшен дорогими камнями и приношениями (начало роскоши, начало богатого в мире, «истинно-языческого» довольства), – Иисус сказал:«Приидут дни, в которые из того, что вы здесь видите, не останется камня на камне’, все будет разрушено».И спросили его: – «Учитель! когда же это будет? и какой признак, когда это должно произойти?»Он сказал – «Берегитесь, чтобы вас не ввели в заблуждение; ибо многие придут под именем Моим, говоря, что это Я, – и это время близко; не ходите вслед их.Когда же услышите о войнах и смятениях, – не ужасайтесь. Ибо этому надлежит быть прежде, – но не тогда еще конец.Восстанет народ на народ и царство на царство; будут большие землетрясения по местам, и глады, и моры, и ужасные явления, – великие знамения с неба.Прежде же всего возложат на вас руки и будут гнать вас, предавая в синагоги и темницы, и поведут пред царей и правителей за имя Мое (какая точность предсказания – в том числе включая даже и «землетрясения», что так близко к извержению Везувия, бывшему при императоре Тите, в пору, почти совпавшую с падением Иерусалима).Преданы будете также и родителями, и братьями, и родственниками (какое разъединение кровных уз! восстановление родственников друг на друга, априорное еще до факта! И вечно «помешали родители и родственники» чему-то совершиться «Христову», везде эта как бы входящая в «древо жизни» распорка, клин).И будете ненавидимы за имя Мое.Когда же увидите Иерусалим, облагаемый войсками (какая точность!), тогда знайте, что приблизилось запустение его (какая точность!).Тогда находящиеся в Иерусалиме да бегут в горы; и кто в городе – выходи из него; и кто в окрестностях – не входи в него. Потому что это дни отмщения, – да исполнится все написанное.Горе же беременным и питающим сосцами в те дни; ибо великое будет бедствие на земле и гнев на народ сей. И падут от острия меча; и отведут его в плен иные народы; и Иерусалим будет попираем язычниками.И будут знамения в солнце, и луне, и звездах, и на земле; уныние народов и недоумение; и море восшумит и возмутится.Люди будут издыхать от страха и ожидания того, что грядет на Вселенную; ибо силы небесные поколеблются» (Лука, XXI).Это нагнетание страха на человечество – одна из метафизических сторон Евангелия, далекая от морального рационализма «возлюби ближнего своего». Страхом этим, как плугом, прошел наименовавший себя «Сыном Человеческим» по сердцам человеческим: и разрыхлил «почву» для принятия особенных семян своего учения. В. Р-в.]и что нужно всего ждать. Постоянные чувства, свойственные обитателям скита: раздражение, подозрительность, неосновательные страхи, теперь сказывались у Виталии в большей степени, чем прежде [99 - Все по Иисусу. Точь-в-точь. См. приведенный из Ев. Луки отрывок. В. Р-в.]. Ее тревожные речи действовали на окружающих, в особенности на молодых женщин и на подростков, но также и на старуху Ковалеву. Последняя часто плакала [100 - Слезы страха, безнадежности. «Чего ждать?! Все погибаем». Добрая языческая почва и дрогнула перед напором этого страха, мирового-исторического в I в. по P. X. и индивидуально-морального у всякого вновь обращаемого до сих пор. Таким образом, «обращения» совершаются не путем «любви к ближнему», не через указание на какой-то «рай» впереди, а, скорее, через указание на ад впереди и путем разгона «любви к ближнему», который (разгон) есть основательный фундамент для этого трепета перед адом. Да ведь так это исторически и было. В России, в Англии (Нортумберланд), всюду Евангелие принималось вовсе не с умилением и в спокойствии, а трепетно и в страхе. И до настоящего времени всякая «реставрация христианства» опирается на возбуждение чувств страха и неуверенности. Спокойствие – это язычество, трепет – это христианство. А «любовь к ближнему» тут ни при чем. В. Р-в.] и говорила детям: «Я умру, как вы останетесь без меня».
   Начало осени 1896 года (сентябрь, октябрь) прошло в беспокойстве и тревожных думах: все ждали то ссылки в отдаленные места, то заключения в тюрьму. Ожидания эти были настолько серьезны, что вызвали приостановку обычного хода дел и привели к нелепым решениям и действиям. Так, некоторые запаслись теплым платьем (шубами, валенками и проч.) в ожидании близкой якобы ссылки на далекий север. Вечера и ночи проходили в беспокойных думах и разговорах, в которых принимали участие женщины, подростки и дети, вследствие чего беспокойство и волнение нарастали, а решения заменялись фантастическими предположениями. В случае заключения в тюрьму, решали, согласно совету Виталии, запоститься, т. е. уморить себя голодной смертью. На этом остановилась большая часть. Немногие из мужчин давали совет – «дожидаться, что будет», ничего не предпринимая. Этот благоразумный исход, к сожалению, не имел места, главным образом потому, что психологический центр всего дела перешел к затворницам и вообще к женщинам и в силу этого получил оттенок страстного, горячего отвлеченного дела, которое не справлялось с внешней жизнью и действительностью (мой курсив) [101 - Нужно ли доказывать, что «культ Мадонны» по преимуществу выработан был и поддерживался мужчинами (вечный мотив этого культа передан в стихотворении Пушкина «Не множеством картин старинных мастеров» и Лермонтова «Я, Матерь Божия, ныне с молитвою», а Иисусово поклонение, начиная с жен мироносиц, порывисто внесено было женщинами, внесено и пронесено по всей истории (св. Берта, св. Ольга, св. Клотильда). И вот, отмечая эту сторону, мы не можем не поразиться, что всякий раз, когда в смешанной человеческой толпе перевес берут женщины, они наклоняют религию в сторону жестокости, самоистязания. Так как женщины вообще нежнее и мягче мужчин, то нельзя не отнести этого явления к той причине, что преобладание женщин в то же время являлось преобладанием Иисусова поклонения над Богородичным: и это не они, а оно приводило к жестокости и мраку, как это случилось и в Византии. До какой степени это основательно, можно видеть из того, что в единичных видениях и снах, если являлась Богородица, то она утешала или радовала, она всегда была «всех скорбящих радость», напротив, если являлся Иисус – то он угрожал или требовал себе жертвы. Теперь, если счесть эти видения призраками, «показавшимися», от бл. Иеронима до казанского юноши (см. выше статью «Случай в деревне», начало), то ведь показаться могло только ожидаемое, и возникло оно от чтения Евангелия, от углубления в него. Т. е. в Иисусе главное, что Он хочет от человека жертвы, жертвы страданием. «Голгофа» Христа – это одно, и это всего миг; но за нею пошла Голгофа человечества, «во имя Христа» – и она уже тянется тысячелетия. Крест, к которому пригвожден был Он, – это опять одно, и всего три дня; но он повлек за собой «крест человечества» – и опять этому насчитывается девятнадцать веков. В. Р-в.].
   С Рождественского поста (с Филипповок) беспокойное настроение терновских скитников и хуторян значительно усилилось. Проводились нередко то в той, то в другой семье бессонные ночи в бесконечных причитаниях и самоустрашениях, и посылавшиеся к Виталии за разъяснениями женщины, подростки и дети, иногда сам Федор Ковалев и другие возвращались от нее с уверениями о скором пришествии антихриста [102 - Общие христианские ожидания, ничуть не местные. Конечно, Феофан Прокопович в это не верил, так как он был только лизоблюд. Но всякий посерьезнее христианин постоянно живет этими чувствами. В. Р-в.], об имеющих наступить войнах и о том, что признаком всех грядущих бед является совершившееся будто бы недавно снятие кровли с Иерусалимского храма. Вместе с тем говорилось, что народная перепись – это печать антихриста и что внесение человека в перепись равносильно наложению этой печати и вечной погибели человека. Тогда уже Виталия давала совет запоститься, не дожидаясь, что будет дальше [103 - Стоящего на краю пропасти – тянет в пропасть, хотя он и знает, что там – смерть. Ибо тоска ожидания часто непереносимее физической муки. Однажды в доме у меня был тяжелый больной, близкий и дорогой человек (сам меня не любивший). Ошибившись в признаках и в толковании уклончивых слов докторов, я заключил, что больной «вот в эту ночь задохнется». С вечера и в ночь, когда я ожидал, что это непременно случится, тоска моя дошла до такой непереносимости, что я начал желать, чтобы это скорее случилось, чтобы больной вот теперь умер, сейчас, в эти минуты, не протягивая на всю ночь. Но христиане, которые не могут же не верить мрачным предсказаниям Христа даже о «колебании стихий небесных», не могут не жить постоянно как бы на краю ужасного мирового обрыва – такой «пропасти», перед которою что расселины гор или решеточка на краю колокольни. «Все упадем туда! Непременно! Он сказал, в этом – Церковь, религия!» И многие, не вынося этого ужаса, бросаются вперед сами. Вот, собственно, простая разгадка терновских самозакапываний. То же чувство, как у меня тогда ночью, ужаснее которого я не помню. Но бедные наши «сектанты», а в сущности, просто пламенно верующие – они эту непереносимую муку ожидания носят годы: и дивно ли, что многие-многие уже прижизненно мешаются, сходят с ума, оставаясь наружно здоровыми (в том числе Гоголь, замученный страхом, как передают современники-друзья его). В. Р-в.].
   В ноябре и в особенности в декабре большинство обитателей находилось в состоянии почти непрерывного страха и тяжелых мрачных ожиданий. Это мрачное состояние не освещалось никаким лучом надежды. Смерть, погибель казались неминуемыми. Такое гуртовое настроение, овладевшее всеми, делало жизнь тяжелой и предрасполагало к самоубийству.
   Наиболее гибельным оказывалось влияние Виталии на полувзрослых детей, в особенности на тринадцатилетнюю дочь Фомина, Прасковью. Эта девочка-подросток [104 - Опять проходит ούραν’истическое веяние. В. Р-в.] была одной из самых близких лиц к Виталии, почти постоянно у нее бывала, служила посредницей между Виталией и хуторянами, и в этом смысле играла более существенную роль, чем большая часть взрослых. Влияние [105 - Значит, не просто «жила на побегушках», а влияла на людей такой каменной организации, таких громадных сил. Где не возьмет сильное, там возьмет милое. См. и у Достоевского – старец Зосима и «милый отрок» Алеша: верно подмеченная черта монастыря, монашества, где всегда ютится одно возле другого 60-летнее и 16-летнее. Ничего тут худого нет: но я настаиваю, что это ούραν’изм в его ранней фазе, зародышевом состоянии, в каковом и вообще он не имеет «ничего худого», сказываясь поэзией, нежностью, скрепляя людей, согревая и осчастливливая их. Но это – земля, почва России или Эллады, и тут ни «любовь к ближнему», ни Христос не играют никакой роли. Между тем из монастырей, и именно из поэтичной и лучшей их части, люди разбежались бы с ужасом, отвращением и скукою, отними из них этот ούραν’изм. Так-то там, где не подпирают бревна, подпирает тонкая тростинка. Добавим и обратим внимание, что страх самим остаться без отроков и отроковиц был так велик у всех Святых (обычно старцев и стариц), что между ними не нашлось ни одного, кто дал бы этот «простейший и ужасный по жестокости совет во избежание «греха» разделить в разные монастыри старцев и отроков, устроить монастыри по возрастам, а не по одному полу. И до сих пор правительство церковное знает официально об «известном пороке», но оно не решается прибегнуть к этой легкой мере разделения. Таким образом, увы, – не столько «Небо греет землю», сколько «земля греет Небо», и только нужно постигнуть это глубоко и нежно, без пошлости и анекдота, постигнуть сердцем, в быту… вот как монахи постигают это в сокровениях сердца, в помышлениях умственных, чтобы сказать если и не «осанна!», то просто и житейски: «что же, холодно – будем греться около огонька, какой есть». Впрочем, моя собственная мысль простирается в более положительную сторону. В ούραν’изме есть и анекдот, сало. Его я всемерно отрицаю и не имею на него взгляда иного, чем мир, гнушающийся этим. Но есть тут и тайна, глубокая, какую не начала даже разгадывать наука. На фундаменте ούραν’изма вырастает такая глубина и чистота, «духовность» отношений и связи, кажется не всегда переходящей в физическую, или и перейдя – сохраняющей свою духовность и высший идеализм, что слово осуждения решительно бессилеет при виде конкретных примеров, и разорвать эти связи так же нельзя решиться, как зарезать живого человека или разъединить невинных жениха и невесту, «запретить любить» Ромео и Юлии. Отвлеченно и издали, – осуждаем, а взглянув и вблизи – сочувствуем, как всему стягивающему людей в ком горячей и живой земли, питающей все доброе и ничего худого, родящей таланты и искусство, рождающей музыку и вдохновение, и, кто знает, даже не молитвы ли? По крайней мере, трое русских, положивших большой камень в движение Православия за вторую половину XIX века, авторитет коих в духовной литературе, в духовных сферах – непререкаем и отчасти народен (воспринят народом), – страдали этим недостатком или наслаждались этим счастьем, и все трое – по Апокалипсису – остались «не оскверненными женщиною» (врожденная аномалия пола). Аномалия эта потому только и осуждается, что неизвестны имена: откройся они – и все воскликнут: «Этих невозможно осудить!» Но, как это они считали в себе тайною – то и я не стану открывать имен их. Замечу только, что один из них есть великий деятель церковного пения, другой всю жизнь собирал мельчайшие подробности о жизни святых и вообще подвижников церкви, третий был гениальным защитником византийских церковных начал, устоев, духа. Все трое выше всего ставили монастырь и неудержимо влеклись к нему. Все трое были страстными уранистами, у двух (††) с переходом в физические связи. Имена эти всей России известны, всеобще чтимы. В. Р-в.] этой девочки отражалось и на Анюше Ковалевой. И вот однажды, раньше, чем кто-нибудь другой, девочка Фомина произнесла слова: «Там (т. е. в остроге) будут резать, мучить, лучше в яму закопаться». В ответ на это ее мать Домна патетически сказала: «Хорошо ты, Пашенька, вздумала – и я с тобой» [106 - Ужасно! Просто дрожит сердце! «Доченька, иди в могилу заживо, и я – с тобою». Какая нежность, какая печаль, и кто ужасный мог навести на человека эту печаль! Безжалостный, безжалостный! В. Р-в.]. Затем о закапывании стала говорить Анюша, против чего Федор Ковалев первоначально сильно возражал и говорил жене, что не позволит этого. Наконец, около этого времени уже и сама старуха Ковалева находилась под неотразимым влиянием Виталии. Это видно из того, что, когда Ковалев, как сам о том рассказывал, первоначально возражал своей жене, протестуя против закапывания, и даже пожаловался на жену самой Виталии, а матери решительно сказал: «Лучше острог, чем яма», то его мать, после совещаний с Виталией, сказала ему: «Надо идти в яму, иди, сыночек: в тюрьме тебя станут резать, мучить, и ты откажешься от веры» [107 - Вот главный мотив: «откажемся от веры». В устах этих людей как бы живые стоят стоны Апокалипсиса и Иису са о том, что «будет со всяким, кто откажется от веры в Иисуса». В. Р-в.].
   Народная перепись явилась тем внешним событием [108 - Во внутреннем значении – совершенно ничтожным. Это батюшки закивали: «Все – перепись! Мы – при чем же?» Между тем «мы» и были настоящею и единственною причиною, как выражается ниже проф. Сикорский, «самосожжений», «самоутоплений» и вообще «самоистреблений» и «в XVII», и «в XVIII», и в XIX веках. Ваши черные книги, какие вы сунули народу в руки, и ад, а не рай, вами проповедуемый, – все это и повело к болезни страха, к печальному заболеванию отчаянием, высшим религиозным отчаянием, мировым, от которого и погибли эти люди, чистейшие, нежнейшие из людей. В. Р-в.], тем подходящим предлогом, к которому стало приурочиваться существовавшее уже раньше душевное волнение. В это время выступили на сцену и ярко сказались исторические переживания. В терновских событиях нашего времени мы видим много общего с самосожиганиями, самоутоплениями и самоистреблениями, которые с особенной силой проявились в конце XVII и в XVIII веке в нашем отечестве, которые не скоро исчезли вполне и даже проявились в 1862 году. Терновские события составляют лишь одно из последних звеньев в этом своеобразном явлении, свойственном русскому народу.
   Когда в декабре прошлого года счетчики народной переписи постучались в дверь терновского скита, то высунувшаяся рука передала им записку, которая носит яркий архаический характер и отличается всеми признаками исторического переживания. «Мы христиане, – говорилось в записке. – Нам нельзя никакого нового дела принимать, и мы не согласны по-новому записывать наше имя и отечество. Нам Христос есть за всех и отечество и имя. А ваш новый устав и метрика отчуждают от истинной христианской веры и приводят в самоотвержение отечества, а наше отечество – Христос. Нам Господь глаголет во святом Евангелии своем: Рече Господь своим учеником: – «всяк убо иже исповесть Мя пред человеки, исповем его и Аз пред Отцем Моим, иже на небесах, а иже отвержется Мене пред человеки, отвергуся его и Аз перед Отцем Моим, иже на небесех [109 - Угроза, страшнее которой действительно и представить нельзя. А ведь они были верующие, верующие! Несчастные! Ну и что же, «вера ваша спасла вас»? Пришел «Утешитель, Дух истины»? Никто не пришел. Уползли вы, бедные, в могилу, и умерли, с какою верою умерли! Эта смерть, может быть, есть самое ужасное и самое значительное событие XIX в., куда важнее Наполеоновских войн! Как смерть Сократа была потрясающее, многозначительнее Пелопоннесской войны, многоценнее и многопоследственнее ее – так и смерть этих терновских бедняков куда обильнее смыслом всей дипломатики XIX века, воплощенной пошлости. Такой народ, со способностью такого восприятия, такого слышания, – если этот святой народ услышит с Неба ли, от человека ли настоящее живоносное слово, он повернет около себя весь мир, всю мировую историю, как около оси вертится земля. Но где такое слово? Увы, эта печальная смерть непререкаемо убеждает, что «Слово», принесенное ему, которое он счел за «Слово Жизни», – на самом деле есть, было и будет «Словом Смерти»! Вот это-то доказательство, если б мы были к нему внимательны, и уравнивает смысл смерти тридцати терновских Сократов со смертью афинского мудреца. В. Р-в.]. Посему отвещаем мы вам вкратце и окончательно, что мы от истинного Господа нашего Иисуса Христа отвержения не хощем, и от Православной веры, и от Святой Соборной и Апостольской Церкви отступити не желаем, и что Святые Отцы святыми соборами приняли, – то и мы принимаем, а что Святые Отцы и Апостолы прокляли и отринули, то и мы проклинаем и отрекаем. А вашим новым законам повиноваться никогда не можем, но желаем паче за Христа умерети».
   Почти такого же содержания грамота и точно так же была подана в оконце раскольниками, которые сожглись в 1736 году. То же читаем в письме, поданном сгоревшими раскольниками в 1723 году [110 - А что же батюшки? Прочитали ли хоть? Непостижимо, что делается в головах и сердце нашего духовенства. Это какая-то шестая раса, неслыханная. В. Р-в.]; наконец, те же чувства находим в основании единичных самоубийственных решений.
   Наибольший психологический интерес представляют время и события, непосредственно предшествовавшие роковым решениям терновских сектантов. По рассказам Ковалева, Виталия и Поля Младшая давали совет «запоститься». Мысль же о закапывании в яму возникла, по его словам, впервые у его жены Анны, которую называли Анюшей [111 - Какие нежные названия! Дочего из всех свидетельств видно, как нежны и деликатны были эти кротчайшие из людей. В. Р-в.]. Дело происходило таким образом. Всего за несколько дней до рокового дня 23 декабря, во время беспокойной ночи, проведенной в избе Фомина, обсуждался вопрос о возможной судьбе детей в случае ожидавшегося заключения взрослых в остроги. Так как предполагалось «запоститься в остроге», то некоторые выразили мысль, что, по смерти взрослых, дети будут крещены по-православному. При этой вести Анюша, державшая на руках ребенка, крепко прижала его и произнесла слова: «Не отдам ребенка на погибель; лучше пойду с ним в могилу» [112 - Какое чувство! Какие слова! Решительно, что-то еще не слыханное в истории. Какая любовь к своему ребенку и живое чувство, что вот «Антихрист – там, Христос – здесь». В. Р-в.]. Об этих словах было немедленно доведено до сведения Виталии девочкой Фоминой (дочерью Назара Фомина), а впоследствии самим Ковалевым. Ковалев рассказывает, что Виталия, услышав про слова Анюши, вопреки его ожиданию – не только не выразила его жене порицания, но сказала: «Это она хорошо придумала, это – пророчество. Добро, что она это нагадала, ей первой будет спасение». И тут же Виталия строго сказала Ковалеву, что если он не согласится на Аннушкино решение, то на него упадет грех за три души (Ковалев понимал: за душу жены и двух детей). Эти слова сильно подействовали на Федора Ковалева, но еще более подействовали подобные же слова матери, с которой, как видно, Виталия немедленно переговорила. После этого колебания у Федора исчезли, и он пристал к решению жены. С этого времени мысль о могиле или, как выражается Ковалев, «о яме» [113 - «Яма», вм. «могила», как-то еще страшнее. Свое слово, – выдавившееся при живом личном представлении своей будущей судьбы. И все у них «свое», у этих людей, – новое и оригинальное. Никаких повторений и ничего «с чужого голоса»; хотя все и течет параллельно и к тому же концу со старыми самосожигателями и самоутопленниками, под давлением тех же одних причин. В. Р-в.] овладела всеми. «В яму» – было всеобщим решением, в особенности в среде женщин. С этим временем, по словам Ковалева, совпадает необыкновенно напряженная и спешная деятельность Виталии. Она всех торопила, говоря: «Скорей, скорей», и стала принимать во всем не только распорядительное, но исполнительное участие, приготовляла погребальные принадлежности, приглашала к себе детей и женщин. Из рассказов старика Я. Я. рисуется внутренняя сторона событий, и выясняется, что события не были неожиданными, что исходным пунктом всех решений были обитательницы скита, в особенности Поля Младшая и Виталия. Они подготовляли события и, по всей вероятности, подсказали и самые решения чрез посредство женщин и детей-подростков; одно из этих решений, в минуту возбуждения, было высказано Анюшей среди большого общества. В таком именно смысле рисуется дело по тем данным, которые нам удалось получить из беседы со стариком Я. Я.
   Некоторые восставали против мысли о закапывании, усматривая в этом замаскированное [114 - Да вовсе и не «замаскированное», а прямо и просто – самоубийство, как в самосожжениях, самоутоплениях. Тут важно, что эти послушные люди боятся нарушить очевиднейшую волю Божию, данную в факте: Бог дал жизнь (общая вера народа), человек рождается, чтобы жить. Но буря наклона к самоистреблению так велика, что сметает эту аксиому самоощущения, и послушные люди только цепляются за форму, за подробности самоубийства: «Все же не сам и не своею рукою я зарежу себя, я удавлю себя, сожгу себя». Сожжет «огонь», утопит «вода», задавит «земля»… И нет мысли, что ведь и эти стихии должны быть безгрешны, что нельзя делать убийцами воду, огонь и землю, данные человеку на потребу. Но стихии уже мертвы в христианстве и бесчестны, вслед за «погаными» животными, которых Иисус выгнал из Храма под предлогом отвращения к сребролюбию торговцев. В. Р-в.] самоубийство: многие прямо говорили: «Это все равно как наложить на себя руки»… «Как бы от одного греха уйти, да не попасть в другой». Для решения этих недоумений, по замечанию старика Я. Я., читали много старых книг [115 - Вот! Люди все «по книгам» делают, ничего по собственному побуждению. И корень, очевидно, и скрыт в этих «старых книгах» в кожаных переплетах с медными застежками, которыми Церковь пропитала дитя-народ. Корень – в Церкви, ее духе и учении, в ее идеалах. Есть социализм теоретический и есть социализм практический. Теоретиками были графы и белоручки, практиками – рабочие, умиравшие на баррикадах. В терновских плавнях простецы-труженики «творили волю пославшего их». В. Р-в.], и «великие были споры». В обсуждениях, которые велись в ските и вне его, Виталия стала принимать чрезвычайно живое участие, и ею была высказана мысль, что «все, что делается для Бога, – не грех» [116 - Мысль, очень распространенная и укрепившаяся в народе, которую следовало бы давно ограничить и оговорить в церковных «катехизисах». Тогда почему «для Бога» не роскошествовать, не объедаться? Почему «для Бога» пост, а не 4-е блюдо в обеде? Корень дела, очевидно, заключается в том, что «Бог» вдолблен народу в голову (духовенством) как вечно «уменьшающий порцию», «недодающий порцию», как «Бог скорбей», а не «Бог щедрот». В этой-то аксиоме народной и все дело: что Церковь открыла Бога народу как скупого, сокращающего и недодающего. Совершенно обратное «Богу щедрот», «Сотворившему мир». В. Р-в.], и она вместе с Полей нашла в книгах будто бы подтверждение правильности такого мнения. После этого – наложить на себя руки для многих уже не казалось делом греховным. Таким образом, мысль о закапывании вышла, несомненно, из скита; и после борьбы и противодействия возымела, наконец, власть над умами обитателей хуторов. По-видимому, патетические слова Анюши были лишь случайным эпизодом в подготовленном Виталией плане. Но эти слова показали Виталии, что наступил час перейти от слов к делу. С этого именно момента и начинается та торопливая деятельность Виталии, о которой говорит Ковалев. Виталия, видимо, боялась упустить психологический момент и торопилась дать возможно быстрый ход делу. Она коварным образом приглашает к себе родную сестру свою Елизавету Денисову, из Николаева, под тем предлогом, что якобы она (Виталия) тяжко больна и желает проститься с сестрой. Отъезд Денисовой в терновские хутора был совершенно неожиданным для ее мужа, и для ее детей, и для родных. Как видно из рассказов Федора Ковалева, Виталия с приездом Денисовой быстро и решительно повела свое убийственное дело [117 - Тут о «коварстве» вызова и речи быть не может. Все – обреченные, обреченные ужасною логикой, ужасным духом «спасения». Как я не спасу и любимую сестрицу?»… Если удержать термин «коварство», то ведь придется сказать и фразу, что «Виталия сама коварно закопалась в землю». В. Р-в.]. Она вышла из своего скрытного состояния, всех заторопила – и общими усилиями у Денисовой, по-видимому совершенно не подготовленной, исторгнуто было согласие на закапывание вместе с другими, так что уже на следующий день по приезде Денисовой в хутора произошло закапывание. Сам Ковалев удивляется быстроте, с которой Денисова согласилась на закапывание [118 - Очевидно, страшная сила убеждения, прозелитизма у Виталии – всегда плод самоубеждения. В. Р-в.]. Очевидно, что настроение в хуторах до такой степени было сильно, что Денисова сразу подчинилась общему решению [119 - Вихрь! Вихрь толпы, зараженной, безумной, испуганной! – «Кинусь вниз со святой колоколенки», ибо «колокольня» – то шаталась и в самом зерне своем содержала веру, что даже «стихии мировые поколеблются» (см. у ап. Луки, выше). В. Р-в.]. Таким образом, едва ли можно сомневаться в том, что Виталия звала к себе сестру с готовым намерением закопать ее вместе с другими. Не остается также сомнения и в том, что поспешный вызов Денисовой сделан был Виталией в тот именно момент, когда колебания хуторян были сломлены и когда уже две семьи – семья Фоминых и семья Федора Ковалева – изъявили согласие закопаться в яме. Ковалев настолько любил детей и свою Анюшу, что уже не колебался идти с ними в общую могилу, побуждаемый к тому и женой и собственной матерью [120 - Прямо – ужасы, – неслыханные в истории! Говорят о Нероне, что он «зажигал свои светочи». Жалуются: «как он нас обижал», «как мучил», «как был жесток к христианам». Между тем не оправдывается ли Нерон и вся кровавая борьба, поднятая язычеством против христианства, из таких вот событий, какое случилось в терновских плавнях и которому подобных было множество. В. Р-в.]. По-видимому, Денисова должна была послужить лептой или жертвенной данью со стороны Виталии на этом алтаре сочиненного ею безумного замысла. Таким же жертвенным приношением со стороны Поли Младшей явился ее отец. И Виталия и Поля для успеха дела [121 - Одна приносит в жертву отца, другая сестру! Молох! Молох! Молох скопчества, Молох монашества! А началось все такою малостью, как «ограничим себя в питии и пище, ибо это угодно Богу», «ограничим себя одною женою, ибо это угодно Богу», и вообще «ограничим», ибо явился Бог ограничений и малостей, Бог нисходящих уменьшений. Чего же меньше могилы: туда и кинулись напоследок. В. Р-в.]нашли необходимым дать каждая от себя по человеческой жертве. И в самом деле, из рассказа Федора Ковалева видно, что Виталия, решившаяся вызвать к себе сестру, с приездом ее сразу направила дело к исполнению и проявила в это время необычайную настойчивость и быстроту, которая удивила самого Ковалева. Она не щадила красок и сильных слов и не останавливалась ни перед какими средствами: она говорила, что и «антихрист пришел», что «конец мира наступит не то что через год-два, а может быть, через два-три дня», что «тот, кто не захочет закопаться, делает пустой расчет на каких-нибудь два-три лишних дня жизни». Виталия приводила своими речами всех в совершенное отчаяние. По словам Ковалева, Виталия останавливалась на подробностях предстоящей страшной смерти, она не скрывала ее ужасов и говорила, что закопавшиеся «проживут от одного до трех дней, не более, но затем непосредственно перейдут в чертоги небесные» [122 - Очевидно, слова проф. Сикорского: «для успеха дела» – совсем не идут сюда. И Поля Младшая отца своего, и Виталия сестру «жалели и – спасали». О хитрости и расчете здесь не может быть и речи, ибо в том же расчете она не стала бы раскрашивать ужасов смерти. Весь секрет всего события заключается в этом: «непосредственно перейдут в чертоги небесные». Но это была ее и их личная вера. В. Р-в.]. «Два-три дня мук, – говорила она, – ничто в сравнении с муками вечными» [123 - Вот!!! В. Р-в.]. «Подумай, – поясняла она каждому, – можешь ли ты пересчитать дождевые капли; сколько капель в дожде, столько лет муки в аду; лучше два-три дня в яме, и – небесное царствие» [124 - Нужно ли говорить, что это не «Виталии слова», а постоянное и ежедневное, будничное и праздничное учение всего Православия. Это в каждой церковной книге, на всякой странице Евангелия. «Будете гореть в огне неугасимом» или «получите Царство Небесное». Стереотип Православия, как и вообще христианства. В. Р-в.].
   Ночь на 23 декабря проведена была намеченными жертвами в доме Назара Фомина. Сверх того, здесь были Виталия, Поля Младшая и монашка Таисия, известная под именем Таисии Рассейской, и слабоумный брат Ковалева, Дмитрий. В расстоянии нескольких аршин от дома, вдоль боковой стены его, идет тот погреб, который в эту ночь должен был сделаться человеческой могилой. С 7 или 8 часов вечера изба Фоминых уже была наполнена людьми. Собравшиеся после церковной службы [125 - Как-то в городе Аренсбурге (на о-ве Эзеле) я шел к вечеру мимо русской церкви. Церковь небольшая, низенькая, умильная, как и все наши. Вижу через окна пучки горящих свечей и слышу, несется пение. Красиво. Остановился и слушаю. Пение грустное и робкое, такое приятное. Я вошел, ожидая, что это – погребение. Народу очень много. Свеч много. Тихо, задумчиво все, прекрасно. Догадался, что всенощная, и как было среди недели, то шепотом спрашиваю: «Какой завтра праздник?» – «Преображение», – ответили мне. Преображение! Торжество Спасителя и христианства, а Православие и этот праздник не умеет встретить иначе, как предмогильными, грустящими, щемящими душу напевами. Могила везде, везде в Православии! Иначе как «погребать мертвых» Православие и не умеет ничего делать. То, что в других христианских исповеданиях, хотя тоже грустных, все же не дошли до наших самоутапливаний и самозакапываний, не дошли до самосожжений, объясняется тем, что христианская грусть взята Православием в ее высшей ноте. В. Р-в.], пений, сопровождавшихся слезами, и взаимного прощания спустились в погреб и здесь общими усилиями началось приготовление могилы. Фомин, при участии Федора Ковалева и Кравцова, пробил отверстие в задней стене погреба, и затем все они трое с поспешностью начали рыть мину. Несколько часов длилась работа, и, наконец, была готова небольшая комлатка (мина) таких размеров, что человек вдоль и поперек ее мог свободно поместиться в лежачем положении; мина была пяти аршин длины, столько же ширины и более двух аршин высоты в средней части, – так как была сводообразной формы, и в средней части ее человек мог стоять, почти не сгибаясь. Раньше, чем была окончательно готова импровизированная могила, из дома Фоминых некоторые из оставшихся там спустились в погреб, и здесь почти все, не исключая и Виталии, принимали участие в приготовлении могилы – кто рыл, кто убирал землю. Все были в большом волнении, и всех торопила Виталия. Перед роковым моментом все жертвы оделись в смертное платье. После общей похоронной службы [126 - Змея тянет птичку… Птичка могла бы улететь: не связана, никто ее не держит. Но не улетает и сама летит в раскрытую пасть змеи, зная, что умрет там. То же явление здесь. Смерть, гроб со страшною силой тянет православных: и хотя они знают, что лягут в него и умрут, но он имеет какое-то такое очарование, что они уже не могут остановиться. А «православная церковь» во всех подробностях своих ритуалов, поэзии, смысла, доктрин, внушений есть «обстановка» этого магического процесса: как «белые фартуки», вымытые руки, прокипяченная вата и пр. и пр. есть «обстановка» и «предварение» операции. В. Р-в.], спетой всеми, первою вошла в приготовленную могилу Анюша с двумя детьми (мой курсив). Вопреки сведениям, сообщенным в газетах, что первым вошел Фомин, мы, со слов Ковалева, исправляем эту неточность: первой вошла именно Анюша, как вообще в этом беспримерном по своим ужасам событии женщины были впереди и направляли дело (мой курсив). Когда вошли все участники и готовился последним войти Федор Ковалев, уже в числе первых твердо решившийся умереть, то тут не ожиданно возникло некоторое недоумение. Фомин, который должен был заложить мину свнутри, поколебался, боясь, как бы это действие не было равносильно наложению на себя рук [127 - Все боятся нарушить букву: до того покорны! Любовно покорны такому ужасу! О, что наружная, невольная «покорность», выработанная у католиков, сравнительно с этою нашей. Заметим, что этот Фомин, так деятельный в работе – первый и последний в ней, – сам закапывается с женою и 13-летней дочерью. В. Р-в.]: он усиленно, со слезами стал умолять Ковалева не входить в мину и заложить ее снаружи. Так как обстоятельство это вызвало неожиданную задержку, то Виталия дала распоряжение, чтобы Ковалев остался снаружи и закладывал мину. Таким образом, в мину вошли девять человек: Назар Фомин, лет 45, с женой Домной, 40 лет, и тринадцатилетней дочерью Прасковьей, – Евсей Кравцов, 18 лет, работник в доме Фомина, – Анюша Ковалева, 22 лет, с двумя дочерьми, 3 лет и грудной, – Елизавета Денисова, 35 лет, родная сестра Виталии, старик Скачков, лет около 70, отец Поли Младшей. Закрытие отверстия происходило быстро и с особенной торопливостью. Виталия, как простой рабочий, разбрасывала и утаптывала землю [128 - Как вихрь несет всех! Падение птички в пасть змеи наиболее быстро, когда она уже подлетела к ней. «Слишком страшно! Разом!!» Несчастные. В. Р-в.]на дне погреба (мой курсив) с целью скрыть следы совершившегося. Отверстие заложено было камнем на глине, и, по словам Ковалева, с некоторыми усилиями его можно было бы раскрыть. Но для большей верности дела мина была заложена двойной стенкой: именно, внутри выведена была Фоминым вторая стенка, так что кладка Ковалева и кладка Фомина прилегали одна к другой. Фомин и Ковалев работали одновременно.
   Как только заложен был Ковалевым последний камень, он вместе с Виталией, Полей Младшей и монашкой (мой курсив) Таисией быстро вышли из погреба, заперли его на замок и поспешно, почти бегом, удалились. Два или три дня Ковалев и не приближался к этому месту [129 - Крайний испуг… «Удав проглотил птичку: и мы не следим за движениями его желудка». В. Р-в.]. Теперь переходим к судьбе закопанных.
   Слезы, молитвы, взаимные прощания и экстаз, в котором находились в последнюю ночь все решившиеся «закопаться в яме», были так велики, а торопливость, с которой шло все дело, была так необычна, что эти условия исключали для людей всякую возможность хотя бы на минуту остановиться и подумать о страшном будущем, которое скоро должно было для них наступить [130 - Поступали, как глухие и слепые, оглушенные и ослепленные какой-то мыслью. «Удав близок»… Все равно, ведь он всю жизнь тянул их, ноженьки – всех их «не держали», все скользили в бездну, как весь «раскол», все старообрядчество, «старая», крепкая, неподновленная вера. И вот дошли до удава, до которого немногие доходили. В. Р-в.]. Кроме Анюши Ковалевой и ее двух девочек – грудной и трехлетней, – в могилу вошли Назар Фомин с женой и тринадцатилетней дочерью Прасковьей, работник Фомина Кравцов, сестра Виталии Елизавета Денисова и старик Скачков, отец Поли Младшей. Все они вошли в яму с горящими свечами, книгами [131 - Вот! В книгах-то вся и разгадка! И неужели духовенство после этой ужасной смерти не почувствовало долг совести доказать, что у него нет «книг», которые незаметно и исподволь, не называя вещи своим именем, подвели этих людей к такой судьбе?! Неужели оно решится отрицать или скрывать, что действительно во всех книгах, какие оно дало народу, не содержится ни одного слова, где было бы сказано, что «жизнь хороша сама по себе и что ее нужно удерживать», ею дорожить просто потому, что она есть и как есть; что «радость человеческая хороша и достойна», «счастье достойно же и к нему надо стремиться»… Ни одного такого слова в целой библиотеке! Вот где удав. В Р-в.], иконами [132 - Вот! Все это постные, худые, изможденные, пугающие, грозящие лики (см. снимки из Спасо-Нередецкой церкви). В. Р-в.]; кроме того, они захватили с собой мужской тулуп, чтобы было на чем положить детей [133 - Удивительно! Какая нежность, забота, чтобы не причинить даже неудобства ребенку, которого заживо укладывают в могилу. В. Р-в.], и корыто, чтобы укачивать в нем грудного ребенка [134 - Удивительно! Трогательно, наивно. Сущие доверчивые дети. В. Р-в.] Ковалевой. Замуровавшиеся сидели со свечами и, вероятно, умерли раньше, чем погас последний огонь, судя по тому, что при открытии ямы в апреле найдено было, что крышка столика, на котором стояла свечка, оказалась значительно обгоревшей, – что могло случиться в ту пору, когда заключенные в могиле были мертвы или находились в агонии. Горение свечи в замкнутом пространстве могло еще продолжаться и в то время, когда человеческая жизнь уже была невозможна.
   Сколько времени могли прожить оставленные всеми несчастные? Что они испытывали? Как умирали?
   Грудной ребенок Анюши найден был у ее обнаженной груди, другая дочь ее была рядом. Три трупа взрослых мужчин найдены лежащими посредине пещеры. Старик – отец Поли – лежал головой в небольшом, вероятно им самим вырытом, углублении. Все эти трупы обращены были лицом вверх и были обсыпаны сверху и отчасти обложены землей. По мнению некоторых лиц, с которыми мы беседовали, земля положена была на головы и грудь этих трупов пережившими их товарищами по могиле. Мы думаем об этом иначе и выскажем наше мнение дальше. Труп Анюши, труп Денисовой, труп девицы Фоминой находились у самого заложенного отверстия. Очевидно, что в тяжкую минуту смерти эти более молодые субъекты теснились здесь, у свежезаделанного отверстия – у этого места, чрез которое они вошли и с которым могла связываться еще какая-нибудь, хотя малейшая, надежда на спасение. Судя по положению трупов, несчастные стояли здесь, пока их не оставили силы, и затем падали в беспорядке друг на друга и умирали. Субъекты постарше – мужчины и старик – очевидно, уже раньше оставили всякую надежду и ложились умирать, не подходя к отверстию. Они, как сказано выше, найдены лежащими в средине мины.
   Едва ли нужно говорить о том, что смерть всех была ужасной. Можно сказать почти с уверенностью, что те, кто был постарше, умирали раньше, более молодые – после. Группа с Анюшей, найденная вблизи заложенного отверстия, вероятно, пережила других и, в ужасе близкой смерти, при виде умиравших и уже умерших, не отходила от отверстия, ожидая спасения и, быть может, тщетно призывая тех, кто уже был далеко.
   Входившие в могилу, по-видимому, менее всего думали об ужасах медленной смерти от задушения; пока закладывали отверстие мины, они пели религиозные песни (мой курсив), но, когда Ковалев и другие ушли из погреба, – что было с заключенными в роковой яме – о том можно судить по тому положению, в котором найдены трупы три месяца спустя.
   Одной из самых страшных перспектив, которую рисует себе человеческое воображение, это – смерть в замкнутом пространстве, и средневековые рассказы о людях, замурованных в нишах зданий, принадлежат к наиболее ужасным. В этих рассказах приводятся различные подробности и, между прочим, тот факт, что у заживо погребенных найдено было впоследствии разорванное платье, изгрызенные руки и т. под. Нам не нужно останавливаться на опровержении этих баснословных рассказов. Не так происходит смерть в подобных условиях, и не в таком положении найдены трупы несчастных, обрекших себя на вольную смерть. Ни малейшей царапины не было найдено на трупах и никакого иного повреждения. Заключенные, по недостатку воздуха, мало-помалу задыхались и, тяжко страдая, постепенно теряли силы. Жажда свежести и холода была, без сомнения, нестерпимой, и, вероятно, под влиянием ее несчастные страдальцы клали себе холодную землю на грудь и на лицо [135 - Медицинское объяснение. Вероятнее, что они сделали это для уподобления могиле (земляной обклад): «идем в Царство Небесное», «идем к смерти», «идем к гробу», «идем в землю». Они помнили Божье: «Ты еси земля и в землю отыдеши», и исполнили текст в подробности, в букве, как и всегда. В. Р-в.], чтобы хотя несколько освежить себя и облегчить свои муки. Этой же жаждой было вызвано и то, что старик Скачков, отец Поли, вырыл себе небольшое углубление в боковой стенке ямы и на свежую, холодную землю этого углубления, умирая, положил свою голову.
   Как долго могла продолжаться агония? Это было обусловлено размерами пространства, в котором находились девять человек. По приблизительному расчету кубической вместимости ямы местные врачи выразили мнение, что смерть наступила в промежуток времени от полутора часов до восьми часов.
   Не лишена интереса та подробность, что положение трупов было самое беспорядочное, какое можно себе представить – в самых разнообразных позах: одни лежали на других, скорченные, согнувшиеся [136 - Царство ужасов! Царь ужасов! Я думаю, последнее метафизическое объяснение этого события лежит, так сказать, за границами земли и планеты. Подобно тому как Творец мира как бы играл воображением, создавая животных: «вот и желтенькая канарейка», и «серебристый фазан», и «зеленый какаду», и «голубой павлин, с пятнистым глазастым хвостом», нос птиц – и так и этак, толстый, длинный, крючком, прямо, – животные ползут, стелются (по земле), скачут, бегают, летают и, словом, все взял творческою мыслью в радости, разнообразии картин, радуясь радостью других, радуясь радостью грядущей: так великий противник Творца, такой же огромный, но черный, брызнул в лицо сотворенного мира меланхолиею, грустью, печалью, отчаянием, скорбью, болью, болезнью, уродством, ужасом. Пытки инквизиции, рак, каменная болезнь, подагра – все им дано. Но вот его черное воображение, ненасытное человеческим страданием, поднялось еще несказанно высоко, и произошла вся эта история в Терновских плавнях. В. Р-в.]. Все указывает, что смерть была тяжкая и что несчастные в агонии метались, ползали, двигали членами, пока в них не прекратилась жизнь.
 //-- * * * --// 
   Четыре дня спустя, именно в ночь на 27 декабря, произошел новый ряд вольных смертей и смертоубийств. Внешняя сторона события состояла в следующем. Верстах в полутора от усадьбы Ковалевых и Фоминых находится усадьба Суховых. Здесь была сделана года два тому назад выемка земли под постройку дома. И вот эта выемка послужила местом для новой общей могилы. В одном из углов выемки начата была и выведена в горизонтальном направлении длинная, наподобие бутылки, мина. Рыли мину – Сухов и Павлов. Они работали несколько часов ночью, и когда Ковалев с Виталией прибыли на это место – яма почти была готова. В эту яму готовились войти Сухов, его жена, их дочь Татьяна 7 лет и сын Максим 4 лет и Павлов с двухлетней дочерью [137 - Просто невероятно читать: до того ужасно! Целая цветущая семья, с молоденькими веточками, с почечками. То-то сбылось Писание: «Он ветки подломленной не сломит, и льна курящегося не погасит»… Что же христианские «изъяснители книг Ветхого Завета» пишут, что «егда Израиль уклонялся в язычество, то там… родители приносили в жертву Молоху детей своих». Да в религии «льна курящегося не загашенного» совершены были такие ужасы, перед которыми все эти финикийские и мексиканские человеческие жертвоприношения являются игрушечками. В. Р-в.]Александрой. Старушка мать Сухова, Виталия и Федор Ковалев все время присутствовали [138 - Какие ужасы! Мать присутствует при закапывании сына и внучки! Какова подготовительная психология, какой ужас в этих «молитвах, с которыми» и т. д. совершались все эти ужасы. Черная месса. В. Р-в.], пока заканчивалось рытье ямы. Виталия деятельно помогала, разбрасывая и утаптывая вынутую землю для сокрытия всяких следов. Как и при первом закапывании, готовившиеся войти в могилу простились с остававшимися и друг с другом, надели смертное платье и, напутствуемые Виталией, поодиночке проникли в яму. После повторного опроса Ковалева – готовы ли они умереть или, может быть, кто-либо выйдет из ямы – они твердо отвечали, что желают умереть. После этого Ковалев заложил вход и вместе с Виталией быстро направился в ковалевскую усадьбу, в скит. Это случилось далеко за полночь, вероятно, около двух или трех часов пополуночи, а начато было приготовление мины, как только стемнело и наступила ночь.
   Что касается подробностей закапывания, личных свойств закопавшихся и психологической подкладки события, то нам удалось собрать следующие данные.
   Яма, как уже было сказано, имела приблизительно форму длинногорлой бутылки, шейка которой имела два сужения и расширение между ними. Федор Ковалев, входивший в мину, где он простился с Суховыми и Павловыми, следующим образом описывает устройство мины. Вход был сравнительно узок, и через него можно пройти только ползком. Проползши аршина два по узкому каналу, вступали в расширение, в котором можно было свободно сидеть, не нагибая головы; расширение это Ковалев называл сенцами. Из сенец вел дальше узкий и тесный ход в следующее – последнее, уже довольно просторное помещение, имевшее вид земляного погреба и настолько невысокое, что в нем можно было стоять, только наклонивши голову. Ковалев, входивший в это помещение в морозную ночь, рассказывает, что дышать было свободно, но отдавало сыростью. Когда он вышел наружу, то, как сказано было, – после двойного опроса могильных узников он стал закладывать мину. Пока он закладывал мину, он слышал, как там молились [139 - Кому молились – Тот и закопал: ведь закапывание – «по молитве», «во славу Божию», «по слову Божию»… Очевидно!!! Люди тут совершенно ни при чем, только жертвы, и, напр., этот закапывавший Ковалев не меньше жертва, чем его жена и дети, которых он закопал. Неужели это надо доказывать? В. Р-в.] и разговаривали. По-видимому, у Виталии или у кого-нибудь из других лиц существовали сомнения насчет прочности замуровки первой мины; поэтому для заделки этой мины были сделаны особые, исключительные приготовления, вполне обеспечивавшие заделку и исключавшие всякую возможность выхода. Быть может, это – плод предусмотрительности и решимости несчастных второй группы; но вероятнее, что это было делом Виталии, как мы заключаем о том из некоторых психологических соображений. В описанных сенцах мины Ковалев нашел большой, тяжелый камень и массу мелкого камня и свежей глины. С немалым трудом Ковалев, по указанию Виталии, вдвинул большой камень во второе горлышко мины; после чего оставалась незначительная работа – положить остальные камни. Заваливши камнями плотно отверстие, Ковалев, еще раз опросивши заключенных, стал забивать промежутки между камнями сырой глиной. Делал он это, как говорит, с той целью, чтобы дух не выходил оттуда и чтобы впоследствии по запаху никто не мог узнать, что здесь погребены люди. Затем заложены были сенцы и, наконец, заложены были землей и утрамбованы наружная шейка мины и наружное выходное отверстие. Рассказавши изложенные сейчас подробности, Ковалев заметил, что из первой мины (в усадьбе Фомина) возможно было бы высвободиться, если бы того пожелали заключенные, но из этой мины выход был невозможен.
   Смерть лиц, заключенных в эту мину, была одной из самых мучительных. После заделки отверстия мины жизнь заключенных могла продолжаться от 1–3 часов. В первой мине (в усадьбе Фомина) кирпичная стенка погреба, составлявшая вместе с тем одну из стен мины, еще допускала некоторую возможность вентиляции чрез свои поры: здесь входное отверстие было не только заложено, но и законопачено глиной, и всякий обмен газов был невозможен – в силу этого явления задушения должны были наступить быстрее и резче. Картина, которую представляли открытые трупы, была наиболее поразительной и ужасной в сравнении со всеми другими смертями этого рода в терновских хуторах. Описания врачей и других очевидцев, с которыми мы по этому предмету беседовали, полны потрясающих подробностей. Все трупы этой ямы составляли одну общую кучу, в которой человеческие тела были сплетены самым беспорядочным образом, согнутые, скорченные, одни на других [140 - Царство ужасов. В. Р-в.].
   Труп Сухова найден в полусидячей позе, с расставленными ногами и наклоненной головой и туловищем; у ног его лежал труп его жены, головой к нему, а трупы детей лежали на трупе матери, прислонившись к отцу. Очевидно, что среди быстро наступившего задушения могильные узники беспомощно ползали и метались, и жались к родителям, ища помощи в тяжких муках. Ни в этой могиле, ни в первой мине не найдено было ни одного трупа со спокойной позой, какая обыкновенно свойственна людям, умирающим от болезней естественной смертью. Напротив, все трупы до единого были в таких позах, которые свидетельствуют о предсмертных мучениях и судорогах, – что и естественно при насильственной смерти совершенно здоровых людей.
   Все трупы этой мины, как и трупы, найденные в первой мине, одеты были в манатейках и кожаных поясах с четками в руках [141 - Монашеский мундир. Неужели апологеты еще будут говорить, что они «сами закопались», «сами виноваты»? В. Р-в.]. Сверх того, на мужчинах были круглые шапки, а на женщинах, так называемые апостольники [142 - Ну вот: все свидетели налицо. В. Р-в.]. Все были без обуви.
   Что касается душевного состояния этой группы заживо погребенных, о нем можем сказать только немногое. Наиболее симпатичным является Павлов, муж Настасьи, 26 лет. Как можно заключить из слов Настасьи, ее муж Иов был мягкого, доброго характера. Поддавшись общему течению, он долго уговаривал жену следовать за ним и, когда та не склонилась на его слова и просьбы, он вечером, в роковой день 26 декабря, взял с собой единственную дочь Александру и ушел с нею. Знала ли жена, куда ее зовет муж и куда он ушел, взявши крошечного ребенка? По этому вопросу мы имели разговор с вдовой Павлова – Настасьей, молодой женщиной лет 20. Разговор приблизительно состоял в следующем. Настасья с грудным ребенком на руках, который родился уже после смерти мужа, на предложенный вопрос – «жалеет ли об умерших муже и ребенке» рассказала, что не может забыть о них, что она просила и умаливала мужа не идти туда, но муж, в свою очередь, просил, умолял и требовал, чтобы она следовала за ним. По этому поводу между супругами происходили долгие, часто горячие разговоры, в результате которых каждая сторона осталась при своем. В тот вечер, как муж с девочкой ушел «неизвестно куда», Настасья ушла к своей матери. На вопрос, куда муж звал ее, она отвечала: «Не говорил куда, сказал только: «Пойдем со мной, там узнаешь». Между супругами были также горячие разговоры о их дочери, и Павлов тайком взял дочь и ушел. На вопрос, прощался ли муж с ней, уходя, – она отвечала: «Вестимо, прощался, как не прощался».
   – Но так ли прощался, как прощаются перед смертью? – Настасья отвечала, что она «не знала, что муж идет на смерть».
   – Да он-то знал, что прощается в последний раз, и, должно быть, прощался, как перед смертью.
   Настасья на это отвечала только грустной улыбкой.
   Из рассказа Ковалева видно, что в ту пору, когда Павлов со своим двухлетним ребенком на руках входил в яму, он вспомнил о жене и произнес слова: «Эх, мне-mo трудно, а ей – женское дело – и того труднее».
   Для нас осталось неясным, под чьим непосредственным влиянием молодой Павлов решился закопаться. По всей вероятности, это произошло при посредстве семейства Суховых, которые закопались в этой же яме.
   Остается не вполне ясным, что собственно спасло Настасью и как случилось, что она не последовала за мужем, так как Павлов пред тем, как уйти, раздарил свое имущество. Быть может, беременность Павловой и ожидание близкого разрешения послужили мотивом спасения ее [143 - Не удвоенное ли чувство в себе жизни, своей личной + потомства в ней? «Семя женщины сотрет главу Змия», т. е. «Дьявол будет побежден влечением к деторождению». Иконы, молитвы, пение, вериги, посты – все и постоянно умаляло жизнь в тех, других закопавшихся: огонек в них уже теплился и колебался – и погасить его вовсе не было трудно, хотелось им самим его погасить, ибо жить было трудно. Уже при жизни эти люди полузадыхались; и задохлись в «яме». Но беременность – это новое свежее пламя, зажженный вновь костер дров: утробный младенец еще не постился и не молился, и всем бытием своим кричал: «Хочу жить!» И этот свой инстинкт передал матери. В. Р-в.].
   Старуха Сухова, постоянная жительница скита, по всей вероятности, уговорила как свою невестку, Прасковью Сухову, так и своего сына Матвея – закопаться. Об этом с большой вероятностью можно судить по тому, что старуха Сухова вместе с Виталией присутствовала при рытье могилы и при ее заделке.
   Большую психологическую важность имеет вопрос о том, знала ли вторая партия закапывавшихся, что они – уже не первые, что раньше их закопались другие. На этот вопрос можно дать положительный ответ, что это им было неизвестно. Виталия и ее демонические сотрудницы держали все дело в большой тайне, и Виталия религиозными угрозами и клятвами взяла слово с Ковалева никому не говорить о том, чему он был свидетелем. Ковалев держал данное ей обещание, и, как показало затем следствие, от него трудно было добиться истины из-за его сдержанности. Но здесь, в торжественную и страшную минуту, участником которой он был, из уст его вырвалось невольное признание. Когда большой камень уложен был им в горло мины и через минуту Ковалеву предстояло проститься с теми, кого уже навсегда этот камень отделял от людей, Ковалев торжественно сказал: «Прощайте, кланяйтесь там нашим, поклонитесь Анюте» [144 - В этих конкретных мелочах – какая вера в загробную жизнь! Поистине осязали ее. От того и умерли, что уже при жизни точно дотронулись до И. Христа, и как бы магнетическим током Он передал им всю силу Существа Своего, и они ушли к Нему «в яму» (в Голгофу). В. Р-в.]. И только теперь, из обмена несколькими словами, оказалось, что вторая партия ничего не знала о первой. Тогда Ковалев кратко передал весть о девяти закопанных. Эта передача не казалась Ковалеву нарушением тайны, так как переход его собеседников в иной мир был делом бесповоротно решенным, почти уже совершившимся.
   О том, что пятнадцать человек закопались живьем, – никто не знал за пределами терновских хуторов, но и в терновских хуторах страшная тайна хранилась строго, и вторая партия жертв шла в могилу, не зная о первой. Тайна была известна немногим и до поры до времени не была никем разглашена. Тем не менее местные власти нашли необходимым 5 февраля подвергнуть аресту Виталию и с ней шесть других лиц. Арест был вызван тем обстоятельством, что эти лица во время народной переписи отказались дать о себе сведения; в силу этого они привлекались к ответственности за беспаспортность и были подвергнуты предварительному аресту. Поведение арестованных уже с первой минуты было необычно и невольно наводило на серьезные подозрения.
   При первом допросе арестованные обнаружили явные признаки значительного возбужденного состояния. Они, в особенности женщины, употребляли столь резкий, страстный тон речей, такой вызывающий образ действий, что обстоятельство это не могло не обратить на себя внимание. Возбужденное состояние в особенности наглядно проявилось в том, что женщины завели спор между собой, и одна из них, именно Авдотья Ковалева, по самому незначительному поводу в резких и страстных формах сделала замечание Виталии, хотя поведение последней нисколько не оправдывало такого несдержанного отношения к ней. Поведение арестованных в тюрьме продолжало быть еще в более резкой степени таким же загадочным, каким оно показалось вначале. По наблюдению начальника тюремного замка, заключенные вели себя настолько странно, что положительно вселяли подозрение в приготовлении себя к смерти. Такое их поведение, главным образом, выражалось в том, что все они отказались от пищи и питья, и с 5-го по 9-е число февраля никто из них абсолютно ничего не ел и капли воды не пил, говоря, что кормить их не обязаны ни правительство, ни частные лица и что по своим религиозным убеждениям они могут принимать только ту пищу, которую сами зарабатывают личным честным трудом, и поэтому они и впредь не будут ни пить, ни есть [145 - Удивительная житейская добросовестность! С такими людьми, кажется, можно бы начать строить и Ποιτεια. («Республику») Платона, и «Civitas Dei» бл. Августина, и «Civitas Solis» Кампанеллы, и «Небесный Иерусалим» творца Апокалипсиса. Это суть граждане всемирных идеальных построений. Но на горьких солончаках нашей истории они нашли «гражданство» только в «яме» (могиле). В. Р-в.]. Первый день заключения в тюрьме все они непрерывно молились, произнося шепотом какие-то молитвы, стоя большею частью на коленях, и, дойдя до изнурения, легли и уснули. На другой и в остальные дни они постепенно все меньше и меньше молились, очевидно вследствие чрезмерного физического изнурения, дошедшего до того, что все они едва могли стоять на ногах, причем две женщины и старик, не будучи более в силах стоять, опустились на пол. С этим стариком случилось следующее обстоятельство. Когда по распоряжению тюремного начальства заключенным предложены были фрукты – кажется, апельсины, – то старик, мучимый жаждой, схватил апельсин так быстро и так жадно съел, что его не могли остановить и удержать товарищи – сектанты. После этого они начали осыпать его угрозами и снова проявили большую возбужденность. Ввиду этого тюремное начальство распорядилось переодеть их в арестантскую форму. Переодетые в казенное белье и арестантскую одежду, они настойчиво просили начальника тюрьмы выдать им в камеру посмертную их одежду [146 - Священное убранство Православия – то же, что высокие шапки парфянских царей, «белая повязка» на голове у Диоклетиана или митры – на архиереях. Бедные демократы, не цари, не первосвященники: они берут только рубашку и порты в гроб, о котором всю жизнь думали, от которого некуда было отвернуться; и в конце концов они полюбили эту точку своего единственного созерцания. В. Р-в.], отобранную у них вместе с прочими их собственными вещами; когда же им в этом было отказано, они умоляли начальника тюрьмы, чтобы, в случае их смерти в тюрьме, они были похоронены не в казенном белье, а в их собственном одеянии, приготовленном ими исключительно для облачения после смерти [147 - Конечно, мундир! То же, что «риза» для священников, «Владимир» для сановников: знаки «отличия» для сих более счастливых чинов нашей империи. В. Р-в.]. 9 февраля они обратились к начальнику тюрьмы с просьбой раздать всю их одежду, кроме посмертного одеяния, заключенным в тюрьме, так как они уже, кроме посмертной одежды, ни в чем больше не нуждаются. Ввиду их решимости умереть в тюрьме с голоду, эти сектанты 9 февраля, по распоряжению товарища прокурора [148 - Вот у кого нашли «милость и жертву»… Ну, а попики? Кушали суп с грибком и спасали «душеньку». В. Р-в.] окружного суда, были из тюрьмы освобождены и отданы под домашний арест в дом той самой Александры Ковалевой, у которой они были задержаны.
   Более желателен был бы перевод всех арестованных в психиатрическую лечебницу на испытание и лечение, ввиду того, что отказ от пищи и попытка на самоубийство вообще требуют помещения в лечебницу. Без сомнения, в лечебном заведении той или иной категории жизнь арестантов была бы сохранена, возбужденное состояние их было бы успокоено, и они могли бы дать показания врачам и следователям при больничной обстановке. Эти показания, вероятно, послужили бы высокоценным материалом для разъяснения беспримерных бытовых явлений русской жизни. Но теперь, со смертью Виталии и Поли, ключ к разъяснению этих явлений безвозвратно потерян. Об этом можно скорбеть тою скорбью, какую испытал бы историк, если бы был утрачен какой-нибудь ценный пергамент, какой-нибудь невскрытый документ, какой-нибудь unicum [149 - Действительно! Глубокое и прекрасное рассуждение. Сквозь медицинскую узость врача, который везде ищет патологии, видно, однако, золотое сердце. Ну, а попики? Духовное ведомство, миссионеры? Топтались на своих «требах» и жалованье. В. Р-в.]. Таковыми именно являются погибшие сектанты. Но прежде всего и более всего нельзя не горевать о том, что люди больные и ненормальные, требовавшие опеки и попечений, были лишены ее и отданы под надзор полиции [150 - Сектанты и старообрядцы всегда предпочитали иметь дело даже с полициею, чем с церковью, – находя в первой более понимания и человечности. «Возьмут взятку – и только». Духовные же власти и чины тоже от «взятки» не откажутся, но затем, все выбрав имущественное, – придут и за «душою» и упрячут в ту же земляную яму, каковыми в XVII и XVIII вв. были знаменитые монастырские «места заключения для грешников». В. Р-в.]. Вполне естественным последствием этого явилось то обстоятельство, что все эти люди погибли насильственной смертью. Искусство и меры полиции бессильны были охранить жизнь там, где для этого требуются искусство и попечение врачебное.
 //-- * * * --// 
   Дальнейшее течение событий было следующее. После первых закапываний, 23 и 27 декабря, наступила пауза, прошел благополучно месяц без новых жертв. Несмотря на проповедь Виталии, новые жертвы не являлись так скоро, как первые жертвы. Из рассказа старика Я. Я. оказывается, что проповедь Виталии и Поли Младшей не слабела, но результаты ее ограничивались тем, что являлись лица, готовые запоститься, но уже не было, по-видимому, желающих подвергнуть себя такому страшному способу самоубийства, как закапывание живьем. В течение января месяца в скиту и у некоторых лиц вне скита самоистязание ограничивалось скудной диетой. Жильцы скита получали мало пищи и меньше обыкновенного кваса, но никого не лишали питания совсем. Виталия лишь предлагала чрез Полю Младшую и других лиц своего штата советы есть хлеб и квас или только квас и яблоки, и, согласно заявлению жильца, отпускалась соответственная порция. С возвращением Виталии из-под ареста в положении дел происходит заметное ухудшение. Некоторым жильцам скита в некоторые дни совсем переставали давать порцию [151 - Просто пост – вечно растущий: вот и все, и суть этого «запащивания». Мы, официальные, холодненькие, – взяли веру в статическом ее очерке, и «спасаемся», исполняя «форму», схему; а те, которых обзывают «фанатиками», имея нашу же веру, догму, символ и проч., взяли эту веру со стороны динамической как вечный прогресс души и усилие воли. «Царство Небесное подобно зерну горчишному, из которого вырастает дерево», оно «подобно закваске, которую женщина кладет в меру муки: и всходит все», – эти слова Иисуса, очевидно, зовут к динамической, а не статической вере. Вот в Терновских плавнях мука и взошла «вся», и «выросло дерево из горчишного зерна». Возвращаемся к «посту»: очевидно, нормальная церковь, закономерная и здоровая, должна дать нормы святого, здорового, между прочим и во вкушении пищи. Она должна показать идеалы святости и здесь: как? – труднейший вопрос! До того мы привыкли к святым «минусам», недоеданиям, недосыпаниям. Все дело должно, очевидно, начаться с представлений Рая и также Небесного Иерусалима. По-видимому, кругом года должно быть установлено не позволительное (яблоки с 17 августа), а обязательное вкушение «первинок»: первых (каждого сорта) поспевших плодов, первой зелени, первых ягод, садовых, лесных. Равным образом должны быть установлены праздники: первых сборов – хлеба, картофеля, капусты. Эти сборы и вкушения должны быть «церковны» – совершаемы в храме и при участии и молитвах священника. Вместо теперешнего «великопостного» и проч. богослужения могут быть установлены богослужения осеннее, летнее, зимнее, весеннее. Летосчисление нужно восстановить от сотворения мира. Праздники должны быть не «двунадесятые» и проч., вообще без-народные и только клерикальные, их эгоистические, а трудовые и радующиеся. «Первый день хлебов», «первый день колокольчиков» (полевые цветы), «день первого жаворонка» (первая его песня в городе, в деревне). И, словом:С природою одною он жизнью дышал,Листов разумел прозябанье…это-то вот и нужно ввести в религию, на место их сословного молитвословия. В. Р-в.], другим уменьшали и начали предъявлять более строгие требования режима. Когда в начале февраля произведены были аресты за беспаспортность, то некоторые из беспаспортных и уклонившихся от записи не были арестованы или, как говорит Федор Ковалев, были забракованы из-за своей дряхлости или болезни, как, например, Поля Старшая и, если нам не изменяет память, Виктория и Сухова. Хотя эти три старухи не были арестованы, но они находились в крайнем нервном возбуждении и беспокойстве: они неотступно просили Ковалева: «Найди нам место и закопай нас». В таком же состоянии находилась и девица Авдотья Ковалева (сестра Федора). Она возвратилась из-под ареста в состоянии крайнего изнеможения вследствие того, что, находясь под арестом, она оставалась безусловно без пищи и питья и даже не утоляла своей жажды снегом, как делали ее другие товарищи по аресту; она не могла ходить, шаталась и падала в обморок, как только вставала. Она проводила свое время молча, в сидячем положении, согнувшись и прислонившись, и безропотно страдала; ее вид возбуждал безграничную жалость, как можно заключить из рассказов Ковалева.
   Как только арестованные возвратились из тюрьмы, три старушки, остававшиеся дома («забракованные»), т. е. Сухова, Поля Старшая и Виктория Рассейская, стали усиленно просить Ковалева (как уже мы упоминали) закопать их. Они невыразимо тревожились, были в беспрерывном страхе и постоянно говорили: «Нас заберут в острог и запишут». Успокоить их было невозможно, они не оставляли Федора Ковалева со своими умаливаниями – закопать их.
   Здесь естественным является вопрос, откуда старушки узнали о закапываниях? Об этом им могла сказать старуха Сухова, которая была сама свидетельницей и участницей в закапывании всего семейства ее сына. Но вместе с тем, по словам Федора Ковалева, в это время уже повсюду, и в терновских хуторах и далеко за их пределами, как в колокола звонили, – рассказывали о совершившихся закапываниях, и в этом смысле посторонние люди предлагали жителям терновских хуторов пытливые вопросы. По мнению Федора Ковалева, тайна закапываний была разглашена Таисией Рассейской, так как Таисия была очень неосторожна и невоздержанна в речах. Таисия же, как было уже нами сказано, была свидетельницей первого закапывания.
   Живо переданный нам Федором Ковалевым разговор его со старушками нам удалось записать отчасти почти стенографически, отчасти по свежим воспоминаниям.
   – Все три просили меня: «Найди для нас место, закопай нас, открой яму, где Назар» (т. е. где был закопан Назар Фомин).
   – Нельзя туда, где Назар: как вы будете лазить, топтаться по них? И там негде сидеть, там нету места. Куда вы их уберете?
   – Ну, сбоку выкопай другую мину.
   Всю неделю старухи неотступно просили, но Ковалев все не соглашался. Но с возвращением Виталии из острога старушки снова окружили Ковалева своими просьбами.
   – Скорей выпроваживай извощиков (т. е. извозчиков, которые привезли арестованных – Виталию и других – из тюрьмы).
   – Выпроваживай извозчиков и шукай [152 - «Шукай», т. е. «ищи», – мутное выражение. Примечание проф. Сикорского.] для нас место, вези нас в скалу [153 - Известные каменоломни недалеко от хуторов. Примечание проф. Сикорского.]; там темно в пещере, там в пустоте мы умрем.
   – Но вы кашляете, не удержитесь от кашля, и вас сейчас найдут.
   Наутро старухи снова стали просить Ковалева все о том же. Тут к ним присоединилась и Виталия. Она сказала:
   – Сотвори ты милость, сотвори любовь [154 - Ужасно! Все из «милости» и «любви» в «религии милости и любви». Поистине сказал смеющийся о них: «Они будут смотреть и не увидят, будут слышать и не услышат». Все заворожено, загипнотизировано небесною ворожбою: и несчастные, в таких ужасах ползущие, все уверены по-прежнему, что они веруют в «умершего за грехи наши» и исповедуют «религию любви», принесенную им на землю!.. В. Р-в.], что ты за каменный: они схимницы и кланяются тебе, недостойному, в ноги.
   Ковалев, уже чувствовавший великую тяжесть на душе от первых закапываний, старался, по возможности, отклонить от себя новую тяжелую миссию.
   – Матушка, – говорил он Виталии, – теперь уже нету переписи, как бы греха не было?
   Но Виталия и Поля Младшая на это страстно воскликнули:
   – Господи! спроси грех [155 - Совершенно тон финикийского благочестия, когда они приносили детей своих в жертву Молоху: кроткий, тихий, покорный! «Спроси грех на нас» – это значило: «Не вмени ему, Господи, грех тот, что он отказывается или медлит закапывать в землю живых людей: прости ему это. Но как Ты захочешь же взыскать это с кого-нибудь, то взыщи лучше с нас». Поразительно, до чего здесь Бог представляется, как и всем христианам, неумолимым, жестоким, беспощадным; не умеющим прощать не только ошибки, но даже и обмолвки; и в то же время, комическим образом, он именуется «Милостивцем», «Спасом». В. Р-в.] на нас.
   – Ну, благословите, – сказал после этого Ковалев Виталии. «Пойду». И решился идти в усадьбу Горзина (в версте от усадьбы Ковалевых). В это время во всей усадьбе не было других лиц, кроме самой Горзиной, так что, по соображениям Ковалева, в этой усадьбе можно было рассчитывать провести несколько часов, не рискуя встретить свидетелей.
   В 8-м часу вечера, когда едва начинало темнеть, 12 февраля, Ковалев вместе с тремя старухами и Виталией направился в усадьбу Горзина. В это время ему случилось проходить мимо сестры Авдотьи, которая сидела с поникшей головой. Она, не подымая головы, дернула Федора за платье и тихо, еле слышным голосом, сказала:
   – Копай на четырех.
   – Что ты, сестра! да ты совсем слабая, и без того сейчас помрешь.
   Авдотья стала плакать.
   – Для чужих стараешься, – сказала она, – а для сестры не хочешь.
   Виталия вмешалась в дело и сказала:
   – Греха нет, копай и для нее.
   Все отправились в усадьбу Горзина. Виталия шла впереди с тремя старушками: Суховой, Полей Старшей и Викторией Рассейской; за ними шел Ковалев. А Авдотья Ковалева с трудом двигалась и постоянно отставала, так как была крайне слаба. Пришли на место.
   Уже раньше Ковалев, обдумывая место, где можно бы закопать, не находил таких укромных углов в усадьбе Горзина, где можно было бы вывести мину вроде первых двух; и объяснил своим спутницам, что их можно закопать только в простой яме, если они на это согласны. Те на все соглашались.
   Когда место было выбрано, Ковалев начал копать яму, а «они пятеро», говорит Ковалев, «сидели тут же рядом». Авдотья, еле живая, безжизненная, сидела и смотрела тупо, безучастно, как брат размерил место и начал работу. Ковалев отмерил в ширину столько места, «как на двух», и стал копать вглубь, постепенно расширяя могилу. Приготовление ямы потребовало около 6 часов времени, и только за полночь могила была готова. Она представляла собой обыкновенную могилу, какую роют для покойников, с тою разницей, что сверху она была «вроде как на двух», а внизу «как на четырех». Такую форму Ковалев придал могиле с тою целью, чтобы облегчить себе труд выемки земли. Глубина могилы была почти в рост его самого. Когда могила была готова, они переоделись в смертные платья [156 - Все это же «смертное платье», везде этот мундир православия. «В каком вы министерстве служите?» – «О чем вы спрашиваете: взгляните на мундир мой!» У евреев, в ветхозаветной религии, «мундиром» служит талес, кусок шелковой полосатой материи: в нем они совершают ежедневно свои молитвы (накидывая на голову так, что края спускаются до земли), в него его тело будет обернуто перед тем, как положить его в могилу. Но что это такое? Невестин подарок! Невеста перед замужеством дарит жениху-мужу талес! Итак, каждая молитва еврея идет к Богу как бы через призму жены его, и даже вот невестиных ожиданий, радостей, сомнений, молитв; через женин дух или, еще точнее – через женину плоть и дух. У нас, в Православии, в «безбрачии», в «девстве», этом смертном девоскопчестве, которое ничего не помнит о земле и отвращается от земли, молитвы и могли пойти только через призму «смертной рубашечки», вот этого «савана». «Всю жизнь погребаемся», «сопогребаемся Христу», всю жизнь ткем саван, в который оденемся по смерти». Ужасно! ужасная мысль, ужасное чувство! Вот откуда и родился монастырь, этот как бы коллективный саван над бытием человеческим, земным. В. Р-в.]. После этого Ковалев, стоя в могиле, принял сестру, как ребенка, на руки и спустил ее в могилу, так как она была крайне слаба, чтобы сойти самой. После этого Ковалев вылез из ямы и, подавая руку остальным, помогал им спрыгнуть вниз. Все четверо улеглись на бок, рядышком, плотно прижавшись одна к другой. Ковалев немедленно стал засыпать яму землей. По его словам, он кидал землю на ноги и затем на туловище лежавших в могиле; и, по временам приостанавливаясь, слышал, как они шептались между собой: «Прости, прости». Ковалев избегал бросать землю на лицо и на тело, чтобы не причинять ударов, и направлял комки бросаемой земли по стенкам могилы, от которых земля отражалась, разбиваясь в мелкие комья [157 - Какая деликатная осторожность! Какая везде подлинная любовь у этих прекраснейших людей, которые могли бы жить, цвести, благоухать такою прекрасною жизнью! В. Р-в.]. Прежде чем забросать землей голову и лицо, он приостановился и стал слушать, не слышно ли разговора и не пожелают ли встать из могилы; но, к удивлению, заметил, что уже не слышно ни разговора, ни движения [158 - Удивительно. Это они притаились в сладком ожидании: «Сейчас увидим Христа и Бога нашего» (умрем и увидим). Раз вся жизнь вытянулась по направлению к сей «жемчужине, которую увидев купец продает весь свой товар, чтобы купить ее одну» (слова Иисуса в Евангелии о Своем Царстве), то естественным заключением такой одно-мысленной жизни и такого страстного ожидания-желания – будет, конечно, самозакапывание, самосожжение, самоутопление. В. Р-в.]. Тогда он быстро бросил несколько полных лопат земли, которая закрыла головы. После этого Виталия велела ему утаптывать землю; и он, потоптавшись в могиле, начинал снова забрасывать ее землей, снова топтался, снова бросал землю, пока не дошел до уровня почвы. Остальная земля была разбросана им и Виталией, и все сровнено с землей. После этого он и Виталия направились в ковалевскую усадьбу и вернулись туда уже на рассвете, после четырех часов пополуночи.
   Смерть четырех заживо засыпанных землей лиц должна была произойти быстро и наступила непосредственно вслед за прикрытием лица землей. О быстрой смерти свидетельствует вид трупов, в каком они выкопаны из земли, именно: сильно выпученные глаза, опухший высунутый язык, синий цвет лица [159 - С «выпученными глазами, опухшим, высунутым языком и синим лицом» пришли эти «девы» на «тот Свет», к «Полуночному Небесному Жениху». Чего же еще они ожидали на земле? Встречи! И вот вышел Иисус, отворил перед ними, четырьмя кроткими старушками, Райские Двери… И проходят мимо Иисуса, обещавшего «и лозы надломленной не переломить», – эти синие девы с высунутыми языками и вытаращенными глазами в Рай Христианский как его правые отныне жители, как купившие место в нем дорогою ценою. Входят… А оттуда идут им навстречу «мученики» первых веков, все эти изжаренные и сваренные, с содранною кожею. Если бы был живописец, который это представил!!! Вот зрелище небесной и земной (в терновских хуторах) половины христианства. В. Р-в.] и проч. Этих признаков не было на трупах из первых двух мин, где смерть происходила гораздо медленнее.
 //-- * * * --// 
   С возвращением Виталии и других из-под ареста 9 февраля нравственная атмосфера в терновских хуторах существенно переменилась, и это ясно сказалось при закапывании третьей группы сектантов – что произошло 12 февраля. И настроение лиц, которые шли на смерть, и обстановка смерти резко отличались от того, что мы видим при первых двух закапываниях (23 и 27 декабря). Протекшие с того времени полтора месяца произвели перемену в общем настроении сектантов и, по всей вероятности, и во взглядах их на события. Можно сказать, что уже заметна была и сказалась глубокая реакция против отвратительных – человекоубийственных действий, которые были внушены мирному населению хуторов кружком фанатических затворниц. Федор Ковалев, беспрекословно зарывавший первую и вторую группы и чувствовавший себя при этом как человек, совершающий священнодействие [160 - Вот! «Священнодействие…» При чем тут «фанатизм», при чем «затворницы»… Все выросло из одного зерна: идеи христианской жертвы. «Он (Ковалев) – жертвоприноситель; мы (закопавшиеся) – евхаристия. «Христос умер за нас, мы умираем за Христа». Там – жертва Небес за род человеческий; здесь – восторженная ответная жертва человеков Небу. В. Р-в.], – теперь согласился на зарытие третьей группы только после продолжительных просьб зарывавшихся старушек, после неотступных настаиваний их и после особых просьб самой Виталии, которая притом должна была дать, по его требованию, торжественное заявление, что она берет на себя грех этого дела. В самом скиту только один человек, слабый старик, согласно требованию Виталии запостился по выходе из тюрьмы, но все другие не отказывались вполне от еды и принимали пищу, хотя в ограниченном количестве, но в правильные промежутки. Из лиц, живших вне скита, т. е. из мирян, только Авдотья Ковалева оставалась абсолютно без еды, все же другие принимали пищу. Не остается сомнения, что наклонность к самоистреблению значительно ослабела, и даже на заморение себя голодом почти не находилось желающих. Сам Федор Ковалев не только возлагал ответственность за закапывание на Виталию, но и пытался возражать ей, высказывая суждение: «Матушка, нынче уже нету переписи, как бы греха не было». Само закапывание трех старушек и с ними Авдотьи Ковалевой носит совершенно иной характер, чем первые два закапывания. Там не было страха, там был экстаз, люди находились в умилении [161 - Вот! В. Р-в.], не были лишены способности выражать свои чувства, беседовали, молились, плакали, радовались [162 - Вот, вот! Чего проф. Сикорский ищет медицинских причин: были единственно религиозные причины, концепция «Земли и Неба» в Православии, но взятая не логически как форма и формальность, а динамически – как вечный идеал! Кстати, эта история, описанная проф. Сикорским, дает разъяснение и смерти Гоголя – «запостившегося» и отнюдь не перешедшего из Православия в какую-нибудь секту, но переписывавшегося с оптинскими монахами-старцами, имевшего духовником священника-монаха, полу-«святого» о. Матвея Ржевского. В Р-в.], были одушевлены чувствами возбуждающего характера. Здесь было противоположное душевное состояние. Три старушки и Авдотья Ковалева находились под постоянными гнетущими чувствами: у них были печаль и отчаяние [163 - Сбивчивость в понимании проф. Сикорским всего дела, жили они все печально, и первые две группы, но только восторженно умерли. Чувства гнетущие, печаль, страх, отчаяние – все это было их жизненными спутниками! От печали они и решили толкнуться в гроб: но, в самый гроб входя, – улыбнулись. Нельзя же эту улыбку распространять на колорит прежней жизни. Впрочем, это ясно само собою. В. Р-в.], и это ясно сказалось в последнюю минуту, когда они четверо сидели тупо, молча несколько часов, пока на их глазах готовилась для них могила.
   Не подлежит сомнению, что в Виталии начиналась реакция против того безумного фанатического дела, виновницей которого она стала. Уже резкое замечание, которое ей сделала Авдотья Ковалева в первый день ареста, когда она укоряла Виталию как бы в измене прежним ее убеждениям, показывает, что в ту пору Виталия уже сознавала необходимость отступления назад и, сообразно этому, изменяла тон своих речей и образ действий, – что и ввело Авдотью Ковалеву в заблуждение. Существенная перемена, которую мы видим в душевном состоянии и деятельности Виталии, состояла в том, что она начинает принимать меньшее участие в делах и, видимо, начинает испытывать страх. Она уже не заботится о новых делах, но, главным образом, думает о ликвидации старых и всего более заботится о сохранении в тайне того, что уже произошло. Она заклинает Ковалева никому не выдавать тайны дел, в которые он посвящен, ни под каким видом не показывать мест, где произошли закапывания; она употребляет заклинания и религиозные угрозы за нарушение этой тайны. Страх и упадок духа Виталии в особенности заметен в том, что, как увидим ниже, она гораздо меньше руководила событиями и сама подчинилась их случайному течению: самое закапывание третьей группы является далеко не делом Виталии, а состоялось по естественному ходу вещей. Наконец, Виталия, как бы в противоположность тому, что проповедовала и чего требовала от других, начала втайне отступать на деле от своих собственных убеждений. Требуя от всех поста [164 - Пост – начало самоуморения, самозакапываний, самосожжений и проч. Религия, где есть посты как идеалы жития, непременно где-нибудь выразится и в идеальном самоубийстве. Все само собой! Все от зерна! Кто подносит горящую спичку к стене дома, уже не может говорить: «Я только держал горящую спичку – она маленькая». Человек имеет веру, человек имеет страсть. Кто сказал ему: «Попостись немного – это хорошо», «угодно Богу», тот и «запостил», и «закопал в землю» или утопил и сжег всех этих благородных идеалистов! Словом, «великое учреждение поста», в связи со всеми прочими чертами веры, было и остается единственною причиною описываемого проф. Сикорским. Заметим, что ничего подобного нашим постам нет даже в католичестве, и соответственно этому у них «запащивания» до смерти и не появились. В. Р-в.], умеряя и уменьшая порции у скитников, сама она, по-видимому, употребляла пищу не в самых скудных размерах, судя по тому, что ее труп найден не очень исхудалым, а в ее желудке и кишках при вскрытии найдены остатки пищи, тогда как у других лиц, вместе с нею закопавшихся, в желудках не найдено никаких остатков пищи.
   По-видимому, главнейшим условием, поколебавшим веру и фанатизм Виталии, была начавшаяся реакция против самоистребления; но еще большее влияние произвел начинавшийся общественный суд, сказавшийся в стоустой молве. В народе [165 - Реакция здравомыслия, естества человеческого, всеобщего зоологического аппетита бытия, что все так ненавидимо и презираемо «учителями церковными»; реакция этнографии против навеянного (из Византии, Галилеи). И в последнем слове – протест язычества против христианства. «Наш народ язычник, – сокрушенно качают головами миссионеры, проповедники, чиновники Духовного Ведомства, – по кабакам ходит, с девками любится». «Еще не пришел в совершенство»… Вот этот «не пришедший в совершенство народ» и поднял кулаки против «пришедших в совершенство» терновских постников. В. Р-в.] слышались проклятия и ужас против закапываний, о которых, как говорил Ковалев, повсюду рассказывали – как в колокола звонили. Еще не было раскрыто дело, еще не были найдены могилы, но общий говор о страшных терновских событиях уже стоял в воздухе, и виновница этих событий уже чувствовала на себе всю тяжесть приговора народной совести. Упадок духа Виталии очевиден, и ее самоубийство является событием, вытекавшим из страха и отчаяния. Это вовсе не был торжественный акт, каким было первое закапывание, это было суетливое бегство растерянной души с лица земли [166 - Гениально выражено. В. Р-в.].
   События между 12 и 28 февраля, т. е. от времени закапывания третьей группы до закапывания Виталии, носят на себе характеристический отпечаток случайности и отсутствия руководящего начала. Как можно заключить из рассказов Федора Ковалева и старика Я. Я., у Виталии не было определенного плана, и она предписывала только пост, но сама, как мы видели, не вполне строго следовала этому режиму. Состояние общего упадка духа и общего гнета овладело всеми. Но в особенности это состояние сказалось на старухе Ковалевой. Быть может, во всех терновских событиях никто больше ее не пострадал душою [167 - Ужасно читать! Чья душа не содрогнется и не заплачет? В тысячах духовных книг рассказывается, как в Сирии и Финикии на великих религиозных торжествах «люди отдавались блуду», «отдавались в экстазе». «Сие творилось в гнусно-языческих, натуралистических религиях». Авторам сих книг и статеек следует продолжить рассказ и закончить: «Но мы поворотили все назад, против естества и чувственности, и на великих торжествах христианства, в минуты наибольшего экстаза и в точках наибольшего одушевления происходило вот что». И рассказать далее историю, описываемую здесь. В. Р-в.]. Она потеряла все, что было [168 - «Потерять все», потерять «ради Христа» – этому и учит Евангелие. Ковалева была купчихой, «продавшею все свои сокровища, чтобы купить жемчужину» земляной ямы, гроба. Ведь и великие наставники и руководители Церкви, оставляя все, «заключались в земляной пещере», «в яме» же почти, о чем без числа повествуется в церковных книгах В. Р-в.] самого дорогого – свою наиболее даровитую и наиболее мягкую и симпатичную дочь, Авдотью, потеряла горячо любимую невестку и двух внучат, потеряла в числе закопанных много других лиц, более или менее близких родных. Оставшиеся в живых не могли дать ей утешения в страшных потерях. Но в особенности она страдала при виде Федора Ковалева, который из веселого семьянина, окруженного молодой жизнью, сделался полузатворником, полумонахом, перешел на житье в скит и при свиданиях с матерью приводил ее в отчаяние своим тупым видом [169 - Это resumé, отсчитываемое медиком-наблюдателем, не вмешивающимся в религиозные и церковные споры, не разрешает ли множество таких споров вернее и точнее, чем всякие рассуждения и всякие исторические монографии? «Из веселого семьянина человек переходит на положение угрюмого одиночки», «молодая жизнь меркнет», «все увядает», «люди затворяются друг от друга», «везде воцаряется тупой, понурый вид»: не это ли как бы тень от «затмения солнца», ползущая вкруг исповедников нового исповедания, двинувшихся в натуральное человечество Европы, Америки, Африки? В. Р-в.] и страданиями, которые он начинал чувствовать и о которых первая узнала мать. Но более всего на старухе Ковалевой отражался гнет того факта, что она являлась главным ответственным лицом за все случившееся, как старшая в семье, как хозяйка дома, с согласия которой совершились все события; так как Виталия, хотя распоряжалась всем самовластно, обо всем, однако же, сообщала старухе Ковалевой, видимо желая подкрепить себя ее авторитетом и ответственностью. «Тетиньке» – как называла Виталия старуху Ковалеву – обо всем докладывалось, на все испрашивался якобы ее совет. Самая решимость колебавшегося Федора Ковалева закопаться в первой группе состоялась, главным образом, под нравственным давлением матери. Таким образом, старуха Ковалева в своей душе носила всю тяжесть совершившихся событий. Нравственный гнет, который она испытывала, был тем более тяжел, что вся ее жизнь прошла честно, добродетельно, в любви к людям и к своим близким, и ничто не предвещало ей такой страшной старости…
   Как можно судить по рассказам Федора Ковалева, душевное состояние его матери было чрезвычайно тяжелое, и это резко отразилось на ее внешних чертах. Ее лицо потемнело, глаза впали, черты лица опустились, и весь корпус ее согнулся вперед и вбок: она представляла самый жалкий вид [170 - Вот, вот! И это resume медика запишем в состав «знаков евангельских», «стигмат» церкви. В. Р-в.]. Она стала молчаливой и проводила время в своем крошечном флигельке вблизи скита, где она постоянно находилась в обществе своего сына Дмитрия. Этого Дмитрия одни считали полуумным, другие называли его глухонемым. Он жил в передней того помещения, которое занимала Ковалева. Угол, в котором жил Дмитрий, представлял собой крошечное пространство без света, отделенное от остальной комнаты простой соломой, связанной в снопики. Помещение это ничем не отличалось от логовища животного. Здесь жил психически больной Дмитрий, и своим тупым и молчаливым видом не мог дать матери других впечатлений, кроме самых тягостных. Но старуха Ковалева не разлучалась с ним; и он был единственный близкий человек, так как Федор в тоске, уже овладевшей им, избегал общества даже матери и проводил время в скиту.
   Независимо от тяжелых нравственных чувств, которые переживала старуха Ковалева, ее сильно тревожила все расширявшаяся и росшая молва о закапываниях. Под влиянием этой молвы – быть может, и по другим соображениям – некоторые из чинов полиции предлагали Ковалевой не то требование, не то добрый житейский совет, чтобы она дала запись живущих у нее неизвестных лиц или хотя временно выпроводила бы их от себя, пока стихнет народный говор [171 - Уже не так строга была полиция; и духовенство, «кивая на соседа» и указывая в придирках светского начальства повод к самозакапываниям, отводит глаза в сторону от тех стареньких книжек в кожаных переплетах, которые само держит под мышкою. Без этих книг «поп – не поп» и «церкви нет». С ними они никак не расстанутся. С ними не расставались и сектанты. Дело-то все и лежит в этих книжках. И пока они есть, попы есть, монастырь стоит, Церковь жива: до тех пор всюду, где они есть, человек уходит в землю по щиколки, по колена, по пояс, по грудь, плечи, горло, с маковкой… В терновских плаваниях дошло до «маковки», и люди закричали, народ завопил, начальство «обеспокоилось»; а попы, по обыкновению, уклончиво и предательски отошли в сторонку; но не «до маковки» везде в христианском мире самозакапываются. В. Р-в.].
   – Ты запиши их – «Галька», «Манька» или как угодно, – говорили советники, – и пусть себе живут, как жили раньше, – никто вас не тронет [172 - Классические слова… Так всегда говорит государство В душу оно не лезет. Государство есть форма и требует, в сущности, всегда немногих формальностей… И не о нем явиться мысли: «это – Антихрист». «Антихрист» «невидимый», как и формулирует свое чувство народ, ходит за спиной у него; это тот «советник», угнездившийся ему в душу, который, перелезши через забор, хозяйничает в душевном обиходе человека. В. Р-в.] (так рассказывает про это Федор Ковалев).
   Сношения с властями, никогда раньше не пугавшие Ковалеву [173 - Замечательно! Попы, да и глупая пресса, так-таки и приписали терновские ужасы «требовательности начальства» и «испугу перед начальством»… Как будто могли хотя бы чего-нибудь испугаться люди с такою решимостью. Да, как оказывается, и не было вовсе этого испуга. Терновские самозакапывания – это влечение к идеалу, тоска по идеалу, а не бегство от чего-то. А идеал этот – идеал всей России, идеал народный и исторический, и кроме этого идеала – и нет другого у Церкви, да и нет вообще без него и самой Церкви. В. Р-в.], как женщину всем известную и безукоризненную по своей репутации, – теперь ее уже сильно беспокоили ввиду возможности раскрытия страшной тайны, сохранение которой становилось изо дня в день все менее и менее вероятным.
   С психологической точки зрения является трудно понятным факт, почему в это именно время Виталия все свое влияние сосредоточила на старухе Ковалевой и, оставивши без внимания других, остановилась именно на ней, запугивала ее и беспрерывно твердила: «Ты пропадешь без меня, тебя враг уловит хитростью». Эти и подобного рода выражения, по словам Федора Ковалева, постоянно слышались в беседах Виталии с его матерью. Судя по многим данным, собранным нами, необходимо заключить, что Виталия в это время уже имела в виду лишение себя жизни и всю силу своего характера употребляла на то, чтобы склонить старуху Ковалеву на совместную с собою смерть; о других лицах Виталия заботилась меньше, но равным образом имела положительное намерение, как увидим ниже, вовлечь и их в мрачную драму общей гибели. Мы называли раньше это стремление Виталии трудно понятным с психологической точки зрения, и оно в самом деле не перестает быть таким, несмотря на все усилия проникнуть в его смысл [174 - Ничего нет «непонятного», если стоять на психологической, а не на психиатрической (специальность проф. Сикорского) точке зрения. С почетною старухою, которую Виталия любила, уважала и которая была для нее авторитетом «не токмо за страх, но и за совесть», она как настоящая хозяйка дела, хозяйка «веры и спасения», последнею сходит в могилу «убрав все хозяйство» (погребя других) «приведя в чистоту храмину» (смерть). Но остался же «сор» в избе, вот эта возможная слабость и колебания старухи Ковалевой. Нужно было подобрать все «дочиста» и закопаться не только самой, но и с другою «хозяйкою», с почитаемым старшим авторитетом, хотя и пассивным. Так капитан судна, настоящий, последним сходит с него, когда уже на нем никого нет. Все переселились «в Царство Небесное»: и идет сзади, последняя, сама Виталия, идет с матерью – владетельницею этих мест. Тут удивительно сочетались порыв веры с этим великорусским, старорусским укладом хозяйства, экономики, быта, дома «Схимницы» и вместе точно «Марфы Посадницы»… Какой бы матерьял для политической жизни! В. Р-в.]. По-видимому, эта психологическая загадка должна быть или может быть объяснена таким образом, что Виталия не хотела смерти, боялась ее и избегала: посылая других на смерть, в могильные ямы, сама она предполагала оставаться в живых. Она смело истребляла людей, думая, что этим путем спасает их, хотя в то же время решительно не имела в виду применять к самой себе подобное средство спасения. Но, кажется, гораздо вероятнее, что, широко жертвуя человеческими жизнями, Виталия думала не столько о спасении людей, сколько о торжестве дела, которому служила и которому отдалась. Но, когда обстоятельства и неумолимая логика вещей стали изрекать свое грозное судное слово, когда реакция и ропот сказались в среде, прежде ей беспрекословно повиновавшейся, когда страх уголовной ответственности чуялся в воздухе, – Виталия пришла к мысли о неизбежности самоубийства и, ужасаясь самой мысли быть одной [175 - Совершенно неосновательное рассуждение, чуждое какого-либо понимания психологии людей. Судит эмпирик и о всех «как бы сам поступил». Это слишком недостаточно и неисторично. В. Р-в.], она с решительностью и изобретательностью, свойственной ее характеру, составила план самоубийства, обставленный всем ореолом того положения, которым она пользовалась в скиту и в среде населения терновских хуторов. Это было одно из тех беспощадных и холодных решений, на которые способна была эта женщина, не чувствовавшая до поры до времени страха перед самыми страшными вещами.
   Стремление Виталии во что бы то ни стало привлечь Ковалеву к самоубийству – не подлежит сомнению, судя по рассказам Федора Ковалева и старика Я. Я. Для этого она пользовалась всем и не упускала ни одного случая. Так, когда Ковалевой со стороны полиции дан был совет записать жильцов хоть вымышленными именами, то Виталия тотчас воспользовалась этим случаем, говоря, что «враг хочет хитростью обойти ее, хитрым крючком захватить ее», и при этом добавила, что без нее Ковалева «попадет в расставленные врагом сети», что ввиду этого должна жить и умереть вместе с нею. Состояние Ковалевой было таково, что, независимо от тяготевшего над нею авторитета Виталии, к самоубийству ее могли побудить тоска и отчаяние, вызванные всем совершившимся, и готовый пример многих предшествовавших смертей. По-видимому, никто так долго не сопротивлялся мысли о самоубийстве, как старуха Ковалева. Это видно из того, что убеждения Виталии, склонявшей Ковалеву, были многочисленны и продолжительны, как это видно из слов Ковалева. Ускорило развязку обстоятельство случайное, но и крайне характерное. Деятелем в заключительной фазе терновской драмы явился слабоумный Дмитрий Ковалев.
   Как мы уже упоминали выше, о болезненном состоянии Ковалева существовали различные мнения: одни считали его глухонемым, другие полуумным. Хотя его называли глухонемым, однако же не подлежит сомнению, что он обладал слухом, ибо, по словам Федора, он по временам очень хорошо слышал. С другой стороны, Дмитрий Ковалев не был и немым, так как, хотя вообще он был молчалив и иногда по целым дням и неделям ничего не говорил, однако же по временам говорил очень ясно и отчетливо. Наконец, еще одной чертой, свойственной Дмитрию, была его крайняя возбужденность, наступавшая по временам и заставлявшая даже брать его на цепь. Тот, кто знаком с психическими болезнями, не затруднится на основании приведенных фактов распознать в Дмитрии Ковалеве больного, страдающего идиотизмом. Больные этого рода мало или вовсе не говорят, вследствие слабости мыслительных процессов, но в лихорадочном жару, а также в возбужденном состоянии они вдруг начинают хорошо говорить и проявляют умственные способности, превышающие обычную, вседневную норму их ума. Таков был именно Дмитрий Ковалев, как в том мы убедились из расспросов о нем брата его Федора. Хотя Дмитрий Ковалев присутствовал при первом закапывании, но, по-видимому, потрясающая сцена не оставила на нем никакого впечатления. Равным образом на нем, казалось, не отразились и все другие события, свидетелем которых он был. Так как его присутствие обыкновенно никого не стесняло, то от него, как и от ребенка, не держали никаких секретов. Однако же исключительные события отразились и в его тупой голове, и вот однажды он, совершенно неожиданно для всех, произнес патетический монолог, который поразил мать, но в особенности поразил Федора. Дело состояло в следующем. Дмитрий стал в позу и страстно заговорил:
   – Мать, что ты все вот так да так?
   При этих словах Дмитрий не без искусства скопировал согнутую несчастную фигуру своей матери.
   – Что ты журишься [176 - Тревожишься – местное выражение. Примеч. проф. Сикорского.], – продолжал он, – плюнь на все, а там, – при этом он указал на небо, – там будет тебе хорошо.
   Сцена эта произвела большое впечатление на старуху Ковалеву. Она произвела также сильное впечатление и на Федора Ковалева и, быть может, заставила колебавшегося Федора взять на себя предстоявшую ему страшную роль – закопать мать [177 - Какие ужасы! Кстати: да была ли хоть пересказана в духовных журналах терновская трагедия? О, равнодушные… В. Р-в.]. До какой степени описанная сцена имела влияние на Федора Ковалева, можно заключить из того, что во время свидания нашего с Ковалевым 28 июня Ковалев, ныне уже почти освободившийся от тумана, которым он был окутан, все еще выражал изумление перед описанной сценой с его братом, и даже до некоторой степени был того мнения – не говорил ли его брат по внушению свыше, и в этом смысле даже предложил нам вопрос. Но в ту пору, когда сама сцена произошла, Федор Ковалев принял ее за небесное откровение.
   Виталия воспользовалась словами Дмитрия Ковалева и склонила старуху, его мать, умереть вместе с нею, еще раз подтвердивши: «Ты без меня пропадешь».
   Каким образом склонены были к общей смерти другие участники, об этом мы не имеем сведений, но некоторые высоко интересные сообщения по этому вопросу получены нами от старика Я. Я. Это прежде всего касается вопроса о способе самоубийства.
   По-видимому, Виталия страшилась всех других видов смерти [178 - Естественное, неодолимое, вопреки всем идеям, всему навеянному, выражение страшной жизненности этого субъекта. Виталия, несомненно, была гениальная личность, Ломоносов в «подполье». В религии положительной, к добру и свету направленной, она сделалась бы великою жрицею, пророчицею, великою героинею; «σωτειρα» [спасительница; эпитет богини (греч.)], как говорили в древности. По ее имени звался бы город, поселок, устав, закон. Но та же самая героиня древности, перенесенная в отрицательную религию, могла довести своих последователей только до самозакапываний. Какая последовательность! Какой ужас. В. Р-в.], кроме медленной смерти от голода. По освобождении ее из-под ареста 9 февраля она, кажется, остановилась на мысли о лишении жизни путем голодания. В этом направлении дело и поведено было первоначально. По словам старика Я. Я., порции обитателей скита были значительно сокращены, а тем, кто изъявлял на то согласие, вовсе не давались ни пища, ни питье, как, например, старику, который был в числе арестованных и по выходе из тюрьмы не принимал пищи и скоро умер. Но, по-видимому, голодание было слишком тяжело для Виталии, и хотя она привыкла к постной и умеренной пище, но полный отказ от пищи и медленная смерть от голода были для нее нестерпимы [179 - Какая жизненность! До чего в самой все было нормально, в этой Виталии. Именно гений, поведший толпу за собою по смертоубийственной стезе, которая под ноги ей дана была историей, церковью, религиею. В. Р-в.], и она употребляла пищу, как показало вскрытие ее тела. Но затем неожиданно и решительно у нее родился другой план, именно смерть через закапывание в очень тесном пространстве. Быть может, быстрая смерть Авдотьи Ковалевой и трех старушек, свидетелем чего Виталия была, остановила ее мысль на этом способе, тем более что смерть от закапывания в минах, по ее мнению, могла быть слишком продолжительной, судя по тому, что первой группе закопавшихся она указывала трехдневный срок мучений, а она, без сомнения, с целью успокоения и ободрения, наверно показала возможно краткий срок. Можно предположить, что в действительности она считала этот срок более продолжительным, и ее воображение сразу отвернулось от перспективы столь продолжительных мук. Таким образом, она остановилась на мысли о закапывании в очень тесном пространстве. Этот способ являлся средним между закапыванием в просторных минах первой и второй партии и закапыванием живьем третьей партии. Она была свидетельницей этого последнего вида смерти и, при всей ее холодности, не могла не ужаснуться мысли о подобной смерти для нее самой.
   Когда Виталия остановилась на способе смерти, она прямо и открыто [180 - Как все благородно и гордо у этой девушки. Именно – героиня, и именно – древности, попавшая в несчастную обстановку. В. Р-в.] объявила жильцам скита о состоявшемся решении. Уверенность ее в согласии всех была так полна, что назначен был срок, именно ночь на 21 февраля, для исполнения. К удивлению своему, Виталия встретила неожиданное препятствие в старике Я. Я., который решительно отказался закопаться. Этот старик уже и раньше, в пору первых закапываний, не разделял мысли о необходимости насильственной смерти и склонен был думать, что такого рода смерть равносильна наложению на себя рук. Теперь он твердо заявил Виталии свой решительный отказ. Между ним и Виталией произошел следующий обмен мнений. Видя сопротивление старика, Виталия сказала, что больше не остается Святых Тайн для причащения, что имеется всего для одного раза; между тем ему, старику, весьма необходимо причащаться всякие сорок дней, и не стоит отсрочивать смерти при таких условиях. На это старик заметил: «Нынче Тайн нет, а там Бог пошлет, откуда-нибудь получим». Тогда Виталия сказала, что имеющиеся у нее Тайны – старые, от старинных хороших попов, а нынешние Тайны от теперешних попов той силы не имеют, и что он, старик, продолжая жизнь, будет лишен тех средств спасения, на которые рассчитывает: так как нынешние попы и даже архиереи «одни против других орудуют» и Тайн не выдают.
   Так как Виталия была сильнее старика Я. Я. в диалектике, то он разговора с нею продолжать не мог, но прибегнул к извороту, сказав:
   – Матушка, вы все долго молились, а я всего три недели, как надел черное платье; я еще недостаточно молился, мне еще надо помолиться, еще я не готов на смерть.
   Отказ старика Я. Я. сильно разгневал Виталию. Последствием этого было то, что старик Я. Я., бывший с другим стариком в одной келье, немедленно был от него отделен и помещен особо, в отдельную камеру, и два дня не получал никакой пищи.
   Отказ старика Я. Я. произвел такое сильное действие, что закапывание, назначенное на этот день, было отменено – и затем оно произошло неделю спустя, в ночь на 28 февраля. Об этом Я. Я. узнал только впоследствии. Со времени его отказа ему не сообщали больше никаких новостей, держали его в строгом уединении и крайне скудно и неаккуратно кормили [181 - Выброшен, сброшен со счетов «святости»… В. Р-в.].
   Главнейшим аргументом, к которому Виталия в это время наиболее прибегала, было запугивание угрозами небесных кар, между тем как раньше в ее словах звучала надежда, указание на грядущие блага и проч. [182 - Оба мотива – вечные мотивы Церкви, поставившей людей между страхом ада и обещаниями рая (загробного). «Рай» и «Ад» – это есть изъятие свободной воли у человека, свободного решения… Замечательно, что в Ветхом Завете, при полном вообще молчании о загробном существовании, и нет никаких картин «ада» и «рая». Люди там наказываются угрозою бесплодия, догорания, угасания семени и крови и «лика человеческого» здесь, на земле; как обилием потомства награждаются. Таковы естественные выражения, с одной стороны, религии семени и потомства, – и, с другой стороны, религии «бессемейного зачатия» и бесплодия. В. Р-в.]
   Местом для закапывания был избран тот самый погреб, которого так добивались три старушки третьей группы, т. е. погреб в усадьбе Фомина, где зарылась первая группа. Этот погреб находился очень близко от усадьбы Ковалевых и скита, что значительно облегчало предстоявшую задачу.
   Сравнительно поздно, в ночь на 28 февраля, направились туда все участники мрачного дела.
   На этот раз все шло с чрезвычайной торопливостью. Ночи, по справедливому замечанию Федора Ковалева, были уже в это время года короче, и уже по одному этому необходимо было торопиться, чтобы до наступления утренней зари со всем покончить. Яму могли рыть только двое мужчин – Федор Ковалев и его брат Дмитрий. Но более всего поспешность внушена была Виталией, которая и с первыми закапываниями торопилась, а здесь время ожидания лично для нее, как для жертвы, могло быть особенно тягостным [183 - Грубая ошибка медика: тягостное – замедляет, «руки опускаются», а оживляет – близость исполнения давних желаний. «Оставьте меня, мне хорошо», – говорил Гоголь на молитве перед смертью, умирая с голоду. В. Р-в.]; в силу этого она чрезвычайно торопила обоих работавших Ковалевых и со всеми почти присутствующими помогала приготовлению мины, причем сама она трудилась более других, убирая землю.
   Прежней мины, которая заключала в себе тела первой группы закопавшихся, не коснулись, но было назначено Виталией смежное место, именно – левая боковая стенка погреба, в которой стали рыть мину в направлении перпендикулярном или несколько под углом к первой мине. Расстояние входных отверстий первой и настоящей мины было не более двух с половиной или трех аршин. Вырытая мина представляла собой широкую, но не высокую нишу, дно которой было на одном уровне с дном погреба или несколько ниже. Ниша была в длину около двух аршин, шириной около трех с половиной, а в высоту имела не более трех четвертей аршина. Чтобы прорыть мину, было необходимо вынуть несколько камней неглубокого фундамента боковой стенки погреба. Когда яма была готова, быстро последовала торопливая, неторжественная процедура закапывания. Несчастные жертвы поместились в мине в следующем, кажется, порядке: Дмитрий Ковалев, Виталия, Поля Младшая, Таисия Рассейская и старуха Ковалева [184 - Старуха Ковалева, Поля Младшая и, главное, Виталия – это и суть как бы «гвардия самозакапывания»; машинист, лоцман и капитан корабля «спасения». Виталия эту группу и сберегла под конец; если она раньше не закопалась, то не по смущению или боязни, а оттого, что «кому же бы тогда устраивать спасение». Но, «подметя комнатку» и взяв клятвенное обещание с «закапывателя» последнего, Федора Ковалева, так же закопаться, она вышла из «комнатки» жизни в могилу-небытия и «рая». В. Р-в.]. Вырытая ниша была достаточно широка, чтобы в ней поместились шесть человек, лежа боком, вплотную друг к дружке; но длина ниши была короче роста человека, и все поместившиеся в этой, поспешно сделанной, неудобной могиле должны были согнуться, прижав голову к груди и поджав ноги. Когда они улеглись, Федор Ковалев, по распоряжению Виталии, заложил мину камнями, засыпал землей и утрамбовал. На этот раз совершенно один, Ковалев быстро ушел от этого страшного места и страшного дела!
   Что касается психического состояния [185 - Удивительная тенденция проф. Сикорского все дело представить как психиатрический факт – чему охотно подмигнули попики. «Больные! страдающие!», «не в здравом уме и полной памяти», «нервопатологические субъекты»! На самом деле, конечно, мы имеем дело с нервопатологической религиею, с «заразным контагием», но привитым к людям абсолютного душевного здоровья, здоровья повышенного, – темпераментов, умов и сердец ярких. Это как бы сердце и кровь птицы, бьющееся горячее, живее, чем у четвероногих (обычные «православные»): и оттого-то эта живая кровь ярче схватила ядовитый контагий, сильнее заразилась им и скорее погибла. Все события самозакапывания не являют ни в одном случае смутности ума, запутанности воли, ничего порочного и вообще никакого следа патологичности: кроме вот этой идеи «умереть о Господе», отнюдь, впрочем, не прибегая к самоубийству (как и оговорено строго при первом закапывании); а так, просто: «жили для Господа, умрем о Господе: все – в Господе». Но это же есть мысль всех православных людей; даже всех религиозных людей. Но в других религиях, не патологических, нормальных, это привело бы и приводило к расцвету, плодородию, жизни вечной и радостной здесь, на земле; а в религии, все перенесшей «туда», всякую радость, сияние и цвет вынесшей за порог гроба, в это ужасное, всепожирающее «загробное существование», которое, как вампир, сосет живую жизнь, – в этой религии «загробных утешений» само собою идеалисты веры рванулись «туда»!.. Какой же игрок ведет игру без желания скорее выиграть, какой автор пишет сочинение без желания скорее кончить книгу, и путник без желания закончить путь так и всякий настоящий христианин не может не жаждать скорее умереть, скорее кончить земной, слезный путь – и перейти в вечную радость. Так все естественно – и при чем тут личная, индивидуальная патология? В. Р-в.], в котором находились в последнюю ночь закопавшиеся, то оно ближе всего подходит к общей спутанности чувств, вытекающей из страха. Наиболее была свободна от этого Виталия. Для нее предстоявшая смерть была более всего следствием убеждения в необходимости подобного шага. Ее последние распоряжения касались более всего сокрытия тайны. Она многократно передавала в этом смысле Федору Ковалеву свои распоряжения, сопровождаемые клятвами и религиозными угрозами. Виталия грозила Ковалеву страшной ответственностью, если, по его вине, тела закопанных, в особенности ее тело, будут открыты. «Тебе будет великий грех, если нас откроют», – сказала она. Она, между прочим, мотивировала свое требование и тем, что открытие трупов может повлечь за собой вскрытие тел [186 - До чего все это распорядительно и умно! Разумеется, она имела воззрение всего народа, что «вскрытие умершего тела» есть такое же «осквернение» его, как если бы в лаборатории стали химически исследовать причастие или стали бы расколупывать и ковырять икону. По мысли русских (Православия) – жизнь есть грех, а умершее тело ео ipso есть «святое», икона. Отсюда высокое торжество погребения, где перед телом, как перед образами, зажигают церковные свечи. В. Р-в.]. Сказался ли в этом требовании обычный человеческий страх при мысли о вскрытии собственного тела или же имелись в виду со стороны Виталии религиозные или иные основания – осталось неизвестным. Затем она взяла с Ковалева строгое клятвенное обещание, что он после их смерти не останется в живых. Она прямо говорила ему: «Не живи после нас, не ешь, умри с голоду».
   В ответ на это Ковалев дал обещание: «Как вас зарою, не буду жить».
   Из подробностей, относящихся к самой смерти, можем привести только, что, легши в могилу, все жертвы тихо шептались между собой; слышалось, как они говорили: «Прости, прости»; старались поудобнее лечь в тесном помещении. Наблюдения единственного свидетеля событий, Федора Ковалева, который и сам был в это время сильно взволнован, носят характер отрывочный. Впрочем, при быстроте и торопливости, с которой шло дело, психическое состояние жертв, кроме страха и спутанности, едва ли могло содержать другие элементы.
   Пространство, в котором были заключены шесть жертв, хотя и допускало некоторую вентиляцию через заложенное входное отверстие, но, в сущности, помещение было так мало, что жизнь могла продолжаться самое короткое время – от десяти до двадцати минут.
   По вскрытии ямы 6 мая погребенные найдены одетыми в монашеское платье, как и в первых группах [187 - Ну, вот! И ничего в этих самозакапываниях нет, кроме монашества, – самого обыкновенного и заправского монашества, но только горячо взятого (кровь и сердце птицы). В. Р-в.], а Виталия была одета в костюм схимницы [188 - Вот, вот! И – только! Уже схимники и самый постриг в схимничество, это высшее выражение, высший официальный пункт официального Православия, – есть не что другое, как история же, здесь рассказанная; есть нерешительный и малый образ самозакапывания! Боже, да ведь это известно каждому мужику и только неизвестно проф. Сикорскому. В. Р-в.], который представлял собою длинное суконное платье с капюшоном, надевавшимся на голову. Все это платье было расшито нашивками и надписями на церковнославянском языке [189 - Ну, вот! В церковное славянской-то печати, в церковных книгах и лежит ключ и разгадка всей тайны. В. Р-в.]. По снятии с Виталии одежд, при вскрытии тела на ней найдены вериги в форме двух крестов, из которых один приходится на груди, другой на спине, причем оба были между собою соединены в верхней и нижней части медной цепью небольшого веса. Нижняя часть этой цепи в виде пояса охватывала тело, и концы ее захвачены были замком, ключа к которому не было.
   Кроме того, при трупе Виталии найдена небольшая жестянка из-под икры, на которой остались печатные наклейки с обозначением торговой фирмы. В жестянке этой находилась небольшая серебряная чаша, крошечная ложечка и шелковый платочек для вытирания губ, т. е. предметы, относящиеся к причащению. Найдены были также старинные книги и другие предметы.


   IV. Заключение

   Когда был арестован Федор Ковалев и стали известны главнейшие подробности терновских событий, взрыв общего негодования был направлен против Федора Ковалева как главного якобы виновника страшных дел. Даже в прессе можно было встретить выражения, характеризовавшие Федора Ковалева [190 - Пресса наша, понятия не имеющая о церковном учении, более и всего скрывает от «большой публики» его смысл. При всяком подобном событии (а сколько аналогичных, приближающихся) она кричит: «Дикость! изуверство! невежество!» В. Р-в.] как изувера и самого дикого человека, какого воображение может представить себе. События, в центре которых обстоятельства поставили Ковалева, были так исключительны и так ужасны, что человеческая мысль не могла не облечь в те же краски и человека, который стоял среди этих событий и принимал в них столь видное участие. Однако уже и теперь можно сказать, что участие Ковалева в терновских событиях, хотя и было очень видным, но далеко не было существенным. Нам, как и всякому, казалось естественным познакомиться поближе с этим человеком, чтобы тем до некоторой степени облегчить себе понимание бытовых явлений, которые при первом взгляде на них вызывали ужас, но при ближайшем ознакомлении возбуждают совершенно другое чувство… – безграничную гражданскую скорбь [191 - Как это хорошо сказано! О, какой это христианин… то бишь антихристианин этот Сикорский, со своим простым человеческим сердцем. В. Р-в.].
   Первоначально мы составили себе некоторое представление о Ковалеве из рассматривания его фотографии, снятой с него вскоре после ареста его, т. е. в конце апреля. Затем, два месяца спустя, мы имели случай видеть его лично, именно – 28 июня. Впечатление получилось весьма неодинаковое, так как черты лица в апреле и в июне оказались существенно различными, притом в такой степени, как это приходится наблюдать лишь весьма редко. Как показывает фототипия, сделанная с тираспольской фотографии, на лице Ковалева ясно отпечатлеваются следующие черты:
   Сокращение мышцы, сдвигающей брови.
   Сокращение пирамидальной мышцы носа.
   Сокращение мышц, опускающих углы рта.
   Вместе взятые, эти мышцы придают лицу выражение печали, озлобленности. Существующее напряжение всех остальных мышц туловища и лица придает общему выражению Ковалева отпечаток воли, напряженной под влиянием чувств, т. е. фанатической решимости. Этот отпечаток значительно усиливается еще и тем, что мышцы обеих половин лица сокращены неравномерно, именно – левая лобная мышца сокращена значительно сильнее правой, отчего левая бровь стоит выше правой; а в то же время круговая мышца глаза правой стороны сокращена сильнее, чем на левой, отчего правый глаз кажется меньше левого. Эта неравномерность мимики на одной и другой стороне лица является знаком вырождения [192 - Признаюсь, и я, грешный, такой же «вырождающийся субъект», как этот Федор Ковалев: у меня даже левая часть бороды скорее и гуще растет, чем правая. Но я замечал, что и у всех почти людей, по крайней мере у всех деятельных, устремляющихся и чуть-чуть ярких, есть эта асимметрия лица. Художники отлично о ней знают, и вот не заметили ее только медики и «психиатры». В. Р-в.] и указывает на принадлежность Ковалева к психопатической семье [193 - А мать Ковалева, эта беспримерная старуха, столь ясная, спокойная и уравновешенная, по собственной же характеристике проф. Сикорского? В. Р-в.].
   Наше ознакомление с чертами лица Ковалева при личном свидании с ним показало совершенно иную мимику, именно – почти незаметное сокращение пирамидальной мышцы носа, а равно отсутствие резкого напряжения в мышцах лица и туловища [194 - Все это исследование весьма похоже на размышления Пиквика над камнем «с неизвестными древними надписями», которые оказались резами какого-то кучера (Диккенс. «Записки Пиквикского клуба»). Кто же не знает, что две фотографии, снятые в один и тот же день или в одну и ту же неделю, – даже серия фотографий – являют совершенно разные выражения лица, то вот с поднятою бровью, то опущенною, со сжатыми или распущенными губами, с лицом то сердитым, то спокойным и даже сонным, смотря, напр., по тому, сердится ли снимаемый на своего фотографа, или уверен в его работе, или он скучает повторяющейся неудачною его работою; от того, сыт он или голоден, выспался или не выспался, и проч., и проч. Раз фотограф непременно хотел меня снять, но ему не удавалось: получилось несколько снимков, восхищавших его и приводивших меня в негодование. Это было на протяжении 2 недель, когда я заходил за карточками членов семьи моей: эти мои карточки до того были не похожи друг на друга, что нельзя было бы поверить, что они сняты с одного субъекта. Так много зависит от момента, настроения снимаемого, от освещения, позы и поворота, какие ему придает фотограф, не всегда знающий суть и психологию снимаемого лица. Верны только художественные портреты живописцев – плод осторожной и долгой работы над лицом. В. Р-в.]. Но вместо того замечается сокращение верхней орбитальной мышцы, сдвигателя бровей, и мышцы, опускающей угол рта. В такой комбинации мимических сокращений фигура Ковалева производит впечатление человека доброго, преданного тихой грусти и грустному раздумью (единовременное умеренное сокращение орбитальной мышцы и сдвигателя бровей). Вместе с тем неравномерность мимики стала заметна меньше, что указывает на то, что некоторые природные неправильности в характере, резко заметные в апреле, в настоящее время (28 июня) значительно сгладились [195 - Ну, а где же «психопатическая семья», от которой родился Ковалев? Все это не наука, а детский лепет около науки. Хотя изучение выражений человеческого лица, но настоящее, – есть не только наука, но огромная наука! Я уверен, что душа разлита по наружной форме человека и сосредоточена в лице его: от чего и возможно действовать на нее через «пассы» (гипнотизм), эти пластические движения рук около поверхности тела и особенно около лица, и можно лечить «душу» через обтирания и омывания тела. Здесь и там (ванны и гипнотизм) ни малейшего нет воздействия на мозг, предполагаемое седалище души, а действуют на поверхность тела, кожу, на пластику и художественный вид ее: и через них действуют на душу, воображение, сердце, ум, мысль! От того мы «морщим брови», мысля; и вообще у нас «играет лицо» в страстях, при волнении. А о мозге, «играет» ли он при этом, ничего не известно, да и трудно себе представить это и допустить это. «Играющий» желудок, «играющая» печень, «играющие» почки, «играющий» мозг – как-то это дико. В. Р-в.]. Столь резкая перемена в чертах, происшедшая в течение двух месяцев, почти разрешает вопрос о значении и сущности участия Ковалева в терновских событиях. В период этих событий Ковалев находился под могущественным влиянием другой личности и в такой мере усвоил себе ее нравственный облик и характер, что это отразилось даже на основных чертах его лица. Можно сказать с совершенной научной точностью, что преступник, совершающий иной раз самые тяжелые преступления, остается по основным чертам характера тем же человеком, каким он был раньше; здесь же у Ковалева мы видим временное преобразование всего характера. Обстоятельства дела и признания самого Ковалева подтверждают приведенное заключение, основанное на физиогномических наблюдениях.
   Отношение Ковалева к тяжелому мраку, окутывавшему жителей хуторов осенью прошлого года, было вполне отрицательное. Опасности, которые предсказывала Виталия, не пугали Ковалева; он долее всех оставался оптимистом, и даже в самую последнюю минуту, когда уже всеми овладела мысль о грядущих бедах и о необходимости искать от них спасения в смерти, – Ковалев все еще продолжал думать, что необходимо выжидать события, но не идти к ним навстречу, не предварять их. Он первый останавливал свою жену, склонявшуюся к смерти, и в наивности своей даже принес на нее жалобу Виталии, в уверенности, что Виталия своим авторитетом остановит страстный порыв молодой женщины. Он даже имел слабую догадку о действительной истине, т. е. был уверен, что ничего особенного не произошло в мире и что события должны идти тем же порядком, как они шли до настоящего времени. Под влиянием этого чутья истины он первоначально обнаруживал скептицизм в отношении того, что проповедовала Виталия и чему все начали верить. Для разъяснения своих сомнений он даже воспользовался случаем, как мы видели, и обратился с вопросами к случайно встреченному полуобразованному собеседнику, и был очень рад и ободрен, встретив в нем поддержку своему скептицизму.
   Но причиной всех дальнейших ошибок Ковалева была его умственная недалекость и слабая воля, другими словами – его малая одаренность от природы. Он – только добрый человек, но недалекий и соответственно тому слаб волей [196 - Вот как народ наш, как вообще масса – все эти, увлекаемые на путь смертный, люди. В. Р-в.]. В этих основных чертах его характера и кроется источник тех личных несчастий, которые он сам приготовил себе, погубивши собственными руками жену, детей, мать, брата, сестру [197 - Просто ужас читать: было ли что-нибудь подобное во всемирной истории, подобная ужасная психология, ужас такого религиозного вдохновения?! Но изречено: «Кто не оставит отца и мать», «не возненавидит их Имени Моего ради – тот не есть мой ученик». Все из начала: и даже схимники и схимницы, четки и славянская печать – все это такие же обреченные, такие же несчастные и грустные люди, как и терновские «затворники». Я много смеялся над попиками: однако «простим и им вину их»… «не знают бо, что творят». И они – несчастные… И все это, вся тысяча лет, даже две – одно несчастье, слезы, грусть, отчаяние, порок и преступление – одного неведения. Заразила птичку змея: а птичка-то хороша, хотя и дрыгает ножками в предсмертной сладкой муке. В. Р-в.]. На Ковалеве оправдались те глубокие идеи, которые в своих художественных произведениях впервые старался раскрыть Шекспир, – что причиной несчастий человека являются не столько внешние условия, сколько неправильности или недочеты, лежащие в самом характере человека. Это мы видим на Ковалеве. В самом деле, имея столько здравого смысла и воли, чтобы протестовать и бороться с порывами жены, склонявшейся на смерть, он сразу уступил Виталии и своей матери, когда те поддержали его жену [198 - Очень просто: и проф. Сикорский уступил бы, заговори в лицо ему, с проникновенным убеждением, Гиппократ, Гален, Пастер, Бильрот, Шарко… Вся всемирная история плывет в (рациональных) гипнозах и самогипнозах. В. Р-в.]. Здраво понимавший слова своего случайного собеседника, он вернулся домой просветленный и ободренный его беседой; но здесь, увидев слезы и волнения, поддался этим волнениям – и слова его собеседника и его собственные догадки остались в глубине души бессильным знанием.
   Во всей дальнейшей трагической жизни Ковалева ясной бороздой сказываются описанные черты его характера. В течение января в его бедном порабощенном уме успело всплыть сознание безумности закапываний, и когда старушки приставали к нему с просьбой закопать их, у него доставало разума и воли отказывать им, полемизировать с ними и отклонять в течение многих дней их упрашивания и умаливания; но достаточно было сказать несколько слов Виталии, и он, несмотря на правильную постановку дела своей оппозиции, подчинился ее требованию и явился орудием ее воли – в самом прямом смысле этого слова, в такой мере, в какой ребенок может явиться орудием воли взрослого. Мы не станем приводить дальнейших примеров, так как они были бы излишними.
   Нравственное освобождение этого порабощенного человека совершалось медленно, но оно началось тотчас после смерти Виталии. Рассказы об этом Федора Ковалева, отличающиеся детской искренностью и простотой, полны психологического интереса.
   Закопавши Виталию, своих близких и большую часть жильцов скита, Ковалев вернулся в опустевший скит, где он нашел старика Я. Я. и еще двух-трех лиц. Согласно данному Виталии обещанию, он не ел и не пил, оставаясь в твердом намерении запоститься; и ждал, что через три-четыре дня наступит светопреставление [199 - Вообще это замечательно: в Евангелии дана определенная концепция того, что есть и что будет, но – в отдалении. «Давно прошло», «не скоро будет»: и мы не страшимся, потому что слишком далеки от обоих концов. Но едва эта «какая-то» концепция, хотя бы вследствие умственной иллюзии, приближается, становится «вот-вот», осязаемою, неизбежною – как людьми овладевает такой ужас, что они предпочитают немедленную смерть нескольким дням ожидания. Еще любопытнее, что это не случайность: идя на распятие, Иисус и предсказал этот особенный страх, в котором люди будут взывать: «Горы, падите на нас! Холмы, покройте нас!» (как земля и покрыла несчастных в терновских плавнях). Итак, вот концепция, о которой мы сказали, как о неизвестном: «какая-то». Что же она: добро, зло? грех, святость? благодеяние, несчастие? «От взгляда на нее – умирают в страхе»: и этим, кажется, все сказано и окончательно сказано. В. Р-в.], как предсказывала Виталия.
   «Три или четыре дня ничего не ем и не пью, – рассказывал Ковалев, – вижу – нет светопреставления; я напился водицы на четвертый день. На пятый день нет светопреставления [200 - Какой реализм ожидания! Боже, какая все это история! И сколько быта, бытовых русских черточек! Эти «водица» и «баклажанчик» ожидающего «светопреставления» мужичка оставляют за собою подробности описаний ада в «Divina Comedia». В. Р-в.] – я съел баклажанчик. Так прошло две недели, – продолжал он, – вижу – светопреставления нет, в острог не берут, войны нету. Что такое, думаю себе [201 - «Что такое, думаю себе», – как это хорошо! Вот это и есть та вера, что «горами двигает», и даже больше этого. В. Р-в.], – и стал хлеб есть, и так помаленьку стал все есть» [202 - «Помаленьку стал все есть»… Подумать только, что без записи проф. Сикорского «по следам» мог бы исчезнуть этот документ веры, не худший, чем «Слово о полку Игореве». И, может быть, сколько таких пройденных без освещения, неописанных фактов настоящей русской истории… В. Р-в.].
   Таким образом, освободившись от гнета чужой мысли и воли, Ковалев стал правильно понимать окружающие явления и сообразовать с этим пониманием свои действия. Как постепенно воспрянула и восстановилась его порабощенная личность – об этом в его рассказах содержатся некоторые указания, которые мы и приведем.
   Размеры нравственного обезличения, до которого доведен был Ковалев, станут понятными, если мы подумаем, что не только мысль и воля у него были подавлены, но даже и чувства были глубоко расстроены, несмотря на то что эта сторона души у Ковалева развита гораздо лучше, чем мысль и воля. Мы позволим себе войти в некоторые подробности и выскажем соображения, которые нам кажутся не лишними для лучшего уяснения этого сложного вопроса. Как известно, долг может иногда побудить человека идти против естественных чувств, но в нормальном человеке это сопровождается внутренней борьбой, в которой элементы долга лишь берут перевес над обыкновенной природой человека, не уничтожая ее в корень. Но мы сочли бы чудовищным такое человеческое существо, в котором естественных чувств недоставало бы вовсе; да и самой заслуги нравственной не существовало бы, если бы не было борьбы между долгом и естественными требованиями. Известный убийца Карл Маш, совершивший в своей жизни множество убийств, рассказывает о себе, что когда ему случилось однажды совершать убийство в доме, где были дети, то, подойдя к ребенку, которого он также должен был убить, он на минуту остановился и затем некоторое время колебался, так как пробудившееся в нем чувство жалости мешало ему наносить удары с тем спокойствием, с каким он убивал взрослых. Солдат, расстреливающий по долгу службы приговоренного к смерти, не может с легким сердцем исполнить свой тяжелый долг, и старая практика научила военных людей давать в числе других заряженных ружей одно незаряженное, чтобы тяжелый долг – стрелять в человека, был облегчен некоторой вероятностью, что смертоносное оружие лишено заряда. Каково же должно быть нравственное и эмоциональное состояние человека, совершившего ряд чудовищных убийств со спокойствием, которое кажется почти невероятным [203 - Автор-медик здесь (как и во всей книге) совершенно забывает о мотивах якобы «убийства» – которое на самом деле было жертвоприношением «Иисусу Сладчайшему» (выражение акафиста), так же мало походившим на работу убийц или солдат, как возжжение восковой свечи в храме имеет мало общего с поджогом чужого дома. Здесь все было «для любви», «во имя Божие», с «родными». До чего бывает слепа наука, ослеплены ученые! Кажется, наряду с «пороками нравственности», «пороками своей профессии» и проч., придется изобрести термины: «порок учености», «известный недостаток ученых». Если «сапожник всегда без сапог», босой или ходит в опорках, то ученый всего чаще «слеп вне самого точного и ограниченного поля зрения», куда он смотрит и за пределами которого для него начинается такая тьма, где он видит и понимает меньше всякого смертного. Все ученые суть телескописты: видят ясно и ярко кружочек неба; а все небо, для всех видное, – для них невидимо. В. Р-в.]. В таком именно состоянии Ковалев совершил все закапывания. И, однако же, этот человек раньше был совершенно другим: он был глубоко потрясен, когда от жены услышал впервые о намерении закопаться. Но затем давление авторитета [204 - Нравственного авторитета, богословского: а то можно подумать, что он боялся Виталии или был стеснен, придавлен ее мнением. В. Р-в.] Виталии и матери и тяжелые волнения, которыми была полна терновская атмосфера, а затем потрясающая сцена первого закапывания – ввергли его в состояние нравственного безразличия и бесчувственности [205 - Ни из чего не следует и ни на чем не основано. В. Р-в.]. Спокойствие, с которым Ковалев передавал подробности потрясающей сцены закапывания живьем своей сестры, справедливо производило наиболее тяжелое впечатление на всех, кто выслушал этот рассказ непосредственно от самого Ковалева. Нравственная бесчувственность сказалась почти во всем [206 - Совершенно ни в чем! Разве этот человек был с другими жесток? был лжив? Он был и остается нежнейшею и кроткою душою, глубочайше нравственно-чуткою. Напротив, от нравственной-то чуткости он и закопал своих ближних, сострадая им. Без нее, без этой нравственной возбужденности в сфере ошибочной религии, ничего бы и не было в скиту. В. Р-в.], Ковалев перестал испытывать чувство страха; и ночью, после совершенных им убийств, не испытывал боязни. Таково было состояние этого человека, в сущности [207 - «В сущности»… – Как хорошо это в устах ученого. «Вы честный человек, хотя в сущности и мошенник», или обратно: «Вы мошенник, хотя в сущности честный человек». У Сикорского: «Ковалев – нравственно бесчувственный человек, хотя в сущности по природе добр». В. Р-в.] доброго по природе!
   Нравственное восстановление Ковалева идет медленно, и в ту пору, когда мы имели случай беседовать с ним (28 июня), его нравственные силы еще носили глубокие следы потрясения, но уже он стоит на верном пути, и черты его душевного склада освободились от тумана, которым были закрыты. О процессе этого восстановления мы из бесед с Ковалевым узнали следующие подробности, которыми и дополняем сказанное выше.
   В первые дни после закапывания жены и детей Ковалев находился в полном нравственном безразличии и бесчувствии, и лишь в дни Рождественских праздников, 25 и 26 декабря, войдя вечером в свою опустелую избу, он впервые почувствовал жалость к умершим и заплакал, но сердце не отходило. В первое время печальные воспоминания о погибшей семье приходили нечасто; и хотя они давали отраду душе, но не могли быть вызваны, а сами собой редко приходили. Большею же частью в душе оставалось тупое безразличие, которое формулировалось в такую фразу: «Не жалко и не страшно, потому что они пошли не на муку, а в Царствие Небесное» [208 - Ну, вот! В двух строчках вся терновская история, полное объяснение ее! Во всей брошюре проф. Сикорского нет двух таких строк, столь ярких, как бы налитых смыслом, – что зрелый колос. «Они пошли в Царство Небесное», о котором поет вся Церковь, – поет и славит это Царство и манит в него. В. Р-в.]. И, однако же, мысль о переходе близких в Царствие Небесное не давала душе никакой радости [209 - «Радости» и прежде, и вообще никогда, не было в скиту, и это его суть («режим»); от этой сути никогда не радующейся религии, ничему земному и на земле не радующейся, – все и произошло. В. Р-в.], оставляя в ней какую-то тяжелую и непонятную пустоту. Самое чувство стыда и виновности как бы совсем угасло, и Ковалев, находясь в день вскрытия могилы Виталии на глазах многотысячной толпы, ничего особенного не чувствовал [210 - Вот! Полная вера в себя и свое дело! Это покрепче, потруднее, наконец, это гениальнее и человечнее, чем Галилей перед инквизиторами. В. Р-в.]. И лишь много времени спустя он, по его собственным словам, стал чувствовать нравственную тягость, когда толпа устремляла на него взор и посылала ему проклятия в то время, как его проводили по улице. Но с течением времени мало-помалу печальные воспоминания и тихое раздумье постепенно просветляли его душу, и по мере восстановления чувств мысль Ковалева шаг за шагом начала освещать протекшие как в кошмаре [211 - «Как в кошмаре»… Но, Боже, ведь и вся горячая поэзия, вот для Пушкина или Байрона, была «кошмаром»; и пламенная философия – «кошмар» же (Платон, Шопенгауэр), а уж особенно всякая вера, пророки, апостолы… «Мы видим сны: но как они милее действительности!» «Мы грезим, и грезы милее жизни!» Но ведь без этого, без грез, без снов, без религии, философии, поэзии и «кошмаров» вообще – что был бы человек и его жизнь? – Корова, пасущаяся на траве. Не спорю – хорошо и невинно; но очень уж скучно. В. Р-в.]события. Теперь Ковалев начинает понимать, что «горше всех Виталия виновата» [212 - Ну, да: «философ» скитский, «мистагог» самозакапываний, «митрополит Филарет» отделившегося кусочка старой, «истовой» веры… В. Р-в.], и в объяснении своей веры в нее говорит: «Она не ест, не пьет, молится, грамоту читает [213 - «Грамоту» и все книги – «начетчица», академик местный. Итак, перед слитным авторитетом святого и мудреца, как бы Серафима и катехизатора Филарета, могла ли устоять темная, безграмотная толпа? Мудрая Виталия «Царство Небесное» показала. В. Р-в.] – и она это все одобряла», т. е. закапывания; «на нее все положились: Анюша, Фомина, – все на нее положились, потому что она постница, воздержница [214 - Ну, обычные церковные идеалы, всеобщие: «пост и воздержание» – да в этом все христианство, вся церковь. В. Р-в.]: никто не думал, что это – одна погибель» (т. е. погибель в том, что слушали Виталию). «И как это не перебили» (т. е. не помешали), «и не нашлось такого человека, чтобы рассказать» (т. е. объяснить, образумить), – закончил он с глубоким сожалением о невозвратном» [215 - Как глубока и прекрасна его речь. Да он, этот «недалекий Федор», говорит лучше, внушительнее, яснее и убедительнее, чем проф. Сикорский. И он считает его «больным», а в самозакапываниях усмотрел один «психиатрический материал». В. Р-в.].
   В заключение наших бесед, на вопрос о жене и детях, Ковалев снова повторил: «Сердце и теперь все болит и не отходит. Спать – сплю, а как проснусь – сейчас сердце болит. И как не болеть? Другой матери и другой жены не будет» [216 - Как глубоки и просты слова! Натуральный человеческий матерьял, до чего ты выше «облагодатственного», – как вот вся эта мостовая богословского булыжника, который ничего-то, ничего не почувствовал, когда разразилась такая история. В. Р-в.].
   В настоящее время Ковалев со всеми говорит вполне откровенно и с особенной искренностью; на каждый вопрос отвечает подробностями, которые превышают самый запрос собеседника. Видимо, что в обмене мыслей он находит себе утешение. Из уст его часто слышится фраза: «И как не нашлось человека, чтобы объяснить».
   К концу нашей продолжительной беседы с Ковалевым неожиданная ассоциация вызвала в нашем уме цепь мыслей о бедной простодушной чешской вдове, которая положила свою вязанку дров на пылавший костер Гуса. Она умерла с утешительною мыслью, что совершила доброе дело, прибавив лишний огонь для еретика. Такой же нравственно-бедный [217 - Непостижимо, почему «нравственно-бедный»?!! В. Р-в.] и простодушный Ковалев сделал нечто, беспредельно превосходящее подвиг чешской вдовы, и теперь прозрел и пришел к ясному пониманию своего непоправимого заблуждения. Самым симпатичным впечатлением, которое оставил в нас своей личностью Ковалев, это – его наивные непрестанные усилия вспоминать и разбирать свои ошибки [218 - То-то: вечная жажда поучения, разъяснения. Вот так он был чуток и к Виталии, которая «разъясняла» – разъясняла, «зная грамоту»… Куда же овца пойдет, как не за пастухом? и сама Виталия куда бы пошла, как не за «святителями». В. Р-в.] и давать самому себе советы, как надо было поступить тогда-то и тогда-то. В обмене мыслей, которого он, видимо, ищет, он находит себе утешение, как в источнике живой воды [219 - Вот! Какая прелесть доверчивого чистого ума. Сравнить-ка с нашими семинаристами и академиками. В. Р-в.], которая смывает налет с его ума. Фразу, услышанную от нас по поводу народной переписи, что людей надо перечесть так же, как деньги в кошельке, – эту фразу он повторил несколько раз, как бы в противовес тому нелепому толкованию, которому он верил и которое так дорого обошлось ему.
   Теперешний Ковалев – это тихая, неусыпающая грусть о невозвратном и неустанное искание истины для рассеяния следов еще не вполне исчезнувшего из души тумана.
   События, подобные тем, которые случились в терновских хуторах, как ни кажутся поразительными и беспримерными, на самом деле представляют далеко не редкое [220 - Постоянное течение в Церкви, как бы тень около предмета, хвост около кометы, тяготение около земли, свет около солнца. Только это черный свет и около Черного Солнца. Не взглянешь на Него – ничего не поймешь («я ничего не понимаю», «невозможно этого постигнуть», – отговаривается часто в изложении проф. Сикорский); а взглянешь – поверишь, что Солнце в самом деле черно-, и все сразу поймешь, до ниточки, до последнего словца. Этому Черному Солнцу, великой мировой Смерти, метафизике Смерти и поклоняются монахи, по самым одеждам своим именуемые «черноризцами». В. Р-в.] явление в нашей истории и неоднократно происходили не только в течение XVII и XVIII веков, но даже и в нынешнем столетии. Несмотря на разницу времени более чем в два столетия, терновская драма в такой мере сходна до подробностей [221 - Вот! «Сходна в подробностях»… Значит, одно течение, одинаковая соль в море. Да, все это – «горько-соленое море», «Мертвое Озеро». «И окаменеет всякий, кто оглянется на Содом и Гоморру», Бог ныне предает ее пламени: и беги всякий, беги, не оглядываясь, отсюда – выводя детей, жен и домочадцев… В. Р-в.] с самоистреблениями, бывшими при царях Алексее Михайловиче, Иоанне и Петре Алексеевичах, что не может быть и речи о чем-нибудь новом и небывалом; напротив, на все случившееся необходимо смотреть как на печальное, но обычное историческое [222 - «Печальное и обычное явление» – в такой краткости не напоминают ли эти слова классическое изречение одного неумного крестьянина, уморившего с голода свою лошадь и удивленного ее смертью: «Отчего она умерла? она должна была привыкнуть ничего не есть». Ни в каком случае не может быть «обычного» в явлении самосжигания или самозакапывания, ибо для каждого человека это новое страшное! И только для ученых, для историка, в чтении и в перспективе – это «серия», «ряд», частое, многое, и – все же не «обычное»! Хороши «обычаи» во «Святой» Руси!! Это что-то до того страшное в изложении профессора, что волосы на голове шевелятся. Но сбросим кошмар и разберемся. «Обычное явление» чего? удовольствия, утехи? «Обычные явления» суть всегда приятные явления, для повторения которых не требуется побуждения и которые обращаются в привычку без объяснения. Здесь же в каждом случае – особое, личное побуждение к смерти. Ясно, что должно было существовать постоянное давление на душу чего-то, что некоторых и иногда доводило до самосожжения и самозакапывания, а остальных не довело. Но именно «не довело», а вело-то всех сюда!.. Но сказано: «одна почва – каменистая (попы), другая – с терниями (мы все), третья – при дороге» (купцы, ученые, люди с другими темами существования). Но как только встретилась рыхлая почва уединенной души, воспринявшей слово Иисусово и им одним живущей, то – вот монастырь, скит, пустыня, пещера, яма, гроб, самозакапывание, самоумерщвление. Не явно ли – возвращаюсь к давлению, – что тут давит что-то одно и постоянно. Что же это у русского человека? То, чем он дышит – это вера его, столь искренно принятая. Самозакапываются не «вообще» русские люди, «привычные» – увы, «обыкновенно» закапываются, сжигаются церковные люди, люди церковного духа и склада, начитавшиеся церковных книг, доверившиеся их авторитету, вот как Ф. Ковалев слушал Сикорского и сперва Виталию. В «послушании Церкви» (любимый термин монастырей) и лежит все дело: в «послушании» не пассивном, а активном, все прогрессирующем, подымающемся, и – «в послушании Церкви» не как «правилу и уставу» для несовершенных, а как поэзии – для совершенных. Все это «путь Марии» – «севшей у ног Учителя и слушавшей слова Его». В. Р-в.] явление в русской жизни. Правда, явление повторяется все реже и реже [223 - «Реже и реже», потому что стали расти «плевелы» науки и школьного образования, появились «тернии» всяческих забот, экономики, нужды, фабрик. В терновском скиту – прекрасная природа, мягкий климат, обеспеченность, большая собственность: и – закопались. Как не закопаться? И Бокль говорит, что «благосостояние и досуг суть условия расцвета наук и искусств», ибо «дают свободному от заботы человеку углубиться». Вот и «углубились» – сперва в книги, а потом на три аршина в землю. В. Р-в.], но едва ли навсегда исчезло.
   Издавна способы самоистребления были различные: из них самым частым способом было самосожжение [224 - Самый ужасный, острый способ. Самый томящий для воображения. «Сгорел во время пожара» – это годы помнят. Отчего же это избрано? Но отчего природа вырабатывает яды и заставляет умирать от них невинных птичек, прекраснейших и беззаботнейших (змеиный яд)? Вопросов много, ответов нет; вопросы так страшны, что, пожалуй, лучше для человека никогда не знать на них ответа. В. Р-в.]. Для этого выбирались избы, обкладывались горючим материалом и зажигались, причем почти всегда гибли все, кто не ускользнул от роковой засады. Иногда делалась специальная постройка для гари, например, более или менее значительное пространство обносилось оградой из весьма горючих материалов (смолы, стружек, соломы и даже пороха). Сожигались более или менее в значительном числе – сотнями и даже тысячами [225 - Ужасно! О, что перед этим и ужасы инквизиции! В. Р-в.]. При Петре Первом сгорел (сжег себя) князь Мышецкий со всей своей дворней – свыше 100 человек.
   Другим нередким способом самоистребления было моренье голодом [226 - Как я уже говорил, пост есть начало этого: а пост везде, всегда, в каждом дому. «Ось», на которой едет «колесо Православия». Никто и никогда не «морил себя голодом», как выражается проф. Сикорский, а все «залащивались» – как ему докладывали в скиту, да он не расслышал или не дослушал. «Поститься» просто (по-нашему), «поститься истово» (мужики), «поститься строго» (монастыри), «поститься очень строго» (схимники, юродивые, «блаженные», святые), «держать Великий пост» (великие святые Египта и Сирии, первых веков христианства), «запоститься, умереть» (ревностные люди старой веры у нас). Явно, что здесь везде мы имеем градации одного явления – нажим одного винта, в одну гайку, в одном направлении. В. Р-в.]. Кроме того, употреблялось самоутопление, причем старшие топили детей или младших, сопротивлявшихся смерти. Наконец, практиковались и закапывания. Андрей Иоаннов, описывая случившиеся при царе Алексее Михайловиче самосожжения, говорит: «В Новгородской области многие в могилах живые погребались, и тако живота своего бедного лишалися; и в той же Новгородской области тоже многие тысячи огнем в овинах горели, и в лесах, – а в луговой стороне в морильнях от учителей своих запертые помирали» [227 - Сапожников Д. И. Самосожжение в русском расколе. Москва, 1891 г., стр. 15. Примечание проф. Сикорского.].
   Обстановка, при которой происходили самоистребления в два последние столетия, до такой степени напоминает обстановку терновских событий, даже до подробностей [228 - Вот! «до подробностей». Нечего и размазывать, все ясно… В. Р-в.], что нам невольно приходит на мысль, что в самоистреблениях мы встречаемся не просто с историческими или бытовыми явлениями, но в известной степени с явлениями патологическими, относящимися к разряду так называемых [229 - «Так называемых» – и успокоился. Но «называемых» еще не значит «объясненных». Хорошо «эпидемическое явление», которое в каждом единичном месте и случае приготовляется, зреет всю жизнь, которое основано на книгах, которые эти несчастные взяли с собою в могилу, и тем сказали: отчего они умирают и для чего умирают, сказали так ясно, мудро и просто (слова Ф. Ковалева)! Рассуждая как Сикорский, можно начать говорить, что океан имеет приливы и отливы на «исторической почве» или что луна так светит «по причине своей меланхолии, melancholia», и, наконец, что профессора обычно врут «по причине врожденного слабоумия, dementia» [безумие, помешательство – лат.]. Словом, тут défaut de science [недостаток знания – фр.], и можно не продолжать и не возражать. В. Р-в.]психических эпидемий. В самом деле, явления бытовые или исторические хотя и повторяются, но всегда с некоторыми переменами, обусловленными протекшим временем и историей; между тем явления патологические гораздо более неподвижны, гораздо менее изменчивы. Бред помешанных, галлюцинации алкоголиков гораздо менее подлежат изменяющему действию времени и обстоятельств и остаются в течение веков шаблонными и стереотипными. Этой именно особенностью отличается самоистребление в русском народе.
   Что касается причин этого странного явления, то нам почти буквально приходится повторить то, что было сказано двести лет назад в одном официальном документе. Описывая одно из самосожжений, случившееся в 1684 году в Пошехонском уезде, в поместье Сикорских, в деревне Лейкине, официальное донесение заканчивается словами, – что «крестьяне сожгли сами себя, а для чего то учинили, про то никто не ведает».
   Историки, занимавшиеся вопросом о самоистреблениях, высказывают касательно причин этого явления малоопределенные взгляды; но наибольшей определенностью отличается точка зрения Пыпина, который причину самоистребления видит в преследованиях, каким подвергался раскол со стороны правительства [230 - Ну, тоже мудрец! Да ведь «преследование» – то будет еще завтра; для чего же сегодня-то гореть? Ну, был ли хоть один пример в истории, чтобы «преследуемый» разбойником несчастный, добежав до ножа на кухне, взял да и зарезался сам? «Правительственное преследование» было только последней каплей горечи в жизни постоянно горькой, было толчком, поводом, случаем, почти придиркою. Да очень часто вот те, что «топили маленьких детей», делали это и без всякого «правительственного преследования». Скорее они гибли не от «преследований», а среди общего равнодушия, но само это равнодушие-то опять выработалось под впечатлением вечной религиозной меланхолии, в которой жил несчастный народ. Затем, как в данном ужасном случае, все «преследование» заключалось в опросе сказать свою фамилию. Ясно, что это повод, песчинка на горе! Им раньше хотелось умереть – «прекрасной этой смертью», «христовой смертью», в «венце колючем» мучений, чтобы уподобиться «святым»… Это «путь святых» христианства, мученический всегда, везде, – и неужели нужно это доказывать? В терновском скиту случился акт такой веры, actum fi dei, aùto-da-fe, но только над собою, не над иноверцами, перед которым все подвиги Египта, Сирии, Радонежа, Задонска, Сарова кажутся слабыми. В. Р-в.]. Почти такой же взгляд, как Пыпин, но гораздо резче, высказывает о самосожжениях автор предисловия к новому изданию «Истории Выговской Пустыни». Но объяснения обоих авторов, если их признать верными, применимы только к некоторым случаям, так как известно из истории немалое число несомненных примеров, которые не могут быть объяснены с точки зрения преследований [231 - То-то. И нечего было упоминать очевидно побочное обстоятельство. «Сгорел дом». – «Отчего?» – «В Китае растет чай, от этого». – «Как?» – «Связь ясная: там растет чай, у нас его пьют, и вот раз, попивши чайку, закурили папироски, обронили огонь, не заметили его, и дом сгорел. Дом сгорел от табаку и чая». Подумавши: «Дома горят от табаку, от чая, но есть удостоверенные случаи, что они горят и без чая и без табаку». Хорошее естествознание. В. Р-в.]. Нам кажется, что оба уважаемые историка обобщили частные случаи. В этом отношении интересны фактические данные, приводимые Сапожниковым; из этих данных видно, что самоистребления практиковались по преимуществу в некоторых местностях, тогда как в других местностях они не случались или случались реже, несмотря на то что именно здесь отношение властей к расколу было более резко [232 - То-то и дело. Совсем «Китай» ни при чем, что горит Россия. В. Р-в.]. Наконец, такой крупный историк, как Соловьев, усматривает причину самосжигания не в преследованиях правительства, а в иных условиях. Очевидно и несомненно, что в самоистреблениях мы имеем дело с явлением сложным, которое не может быть объяснено одной исторической точкой зрения. Нам кажется, что важнейшим источником для объяснений самоистреблений могло бы послужить подробное психологическое и психиатрическое [233 - Психологическое еще можно допустить: тут – метафизика духа человеческого. Но едва произнесено слово «психиатрическое объяснение», как мы чувствуем, что ученый надевает на явление мешок, чтобы не дать никому ничего в нем увидеть. Этот мешок он тащит к себе как «собственность», но из «собственности» этой не получается ничего, кроме вещей, подобных вот этой брошюре. Насколько в ней высок человек, любящий братьев своих, оставивший о них единственный памятник внимания, заботы и фактической осведомленности, – настолько же в ней человек науки говорит все о «Китае» и «чае». В. Р-в.] исследование тех лиц, которые были непосредственными участниками событий; но так как источник этот для терновской драмы со смертью Виталии и других утрачен, то остается единственная возможность сделать некоторые выводы по этому важному вопросу, руководясь исключительно соображениями, основанными отчасти на фактических, отчасти на психологических данных. Психологические и психиатрические данные мы считаем в этом случае важным источником разъяснения и будем пользоваться этим источником, подтверждая наши выводы историческими справками.
   К числу исторических данных относится прежде всего то обстоятельство, что самоистребление свойственно исключительно, или почти исключительно, расколу. В этом смысле можно сказать, что самоистребление – по крайней мере массовое, о котором у нас идет речь, – относится к широкой области церковной или религиозной жизни [234 - Ну, вот – выходит на настоящий путь. История рассказанная – просто глава в «Истории христианства», даже без упоминания о православии. Тут не католичество, не православие, а просто один толчок, толкнувший все, весь мир, и православия, и католичества. «Царство ты, царство, духовное царство», – как поют Божии люди у нас. Вот океан. И вода в нем везде горька. И до того она велика и всеобъемлюща, что даже и неинтересно, что сожглись или закопались. Как христиане, поистине, и не интересуются даже, кто из них закапывается и кто сожигается: до того всем грустно и до того не до них; наконец, до того приблизительно так же все себя ощущают. В. Р-в.], но оно не вызвано политическими или иными условиями. Политическая жизнь, социальные бедствия, преследования правительств скорее вызывают появление мятежей, бунтов, активного сопротивления [235 - Вот, вот! Здесь проф. бьет в самый центр дела: и только бы взять ему скальпель и расчленить в одной скорлупке («русская вера», «церковь», «европейское христианство») два ядрышка: ядро натуральной нации – «Русь», от ее пресловутой – «святости». Это, судя по данным, сообщенным в его же труде, – люди добрые, спокойные и ясные; если не очень деятельные, то и не преувеличенно бездеятельные; однако в некоторых случаях, лица – чрезвычайно деятельные, гениальные. Второе ядрышко – это «то, чему они учились», славянская печать, тексты. В. Р-в.]; в самоистреблениях же мы имеем дело с психологическим явлением глубоко пассивного типа [236 - Вот! Чудное объяснение. Это уже наука. В. Р-в.]. Этой своей стороной самоистребление ближе всего подходит к явлениям патологическим. Эта особенная черта не ускользнула и от внимания автора предисловия к новому изданию «Истории Выговской Пустыни». Он усматривает в этой черте средство уравнять свое бессилие в борьбе – пожертвованием личностей. При всем глубоком уважении нашем к мнению почтенного историка, не можем не сказать, что в словах его содержится не объяснение психологического факта, а лишь простое засвидетельствование его.
   Другую отличительную черту самоистреблений составляет то обстоятельство, что они всегда совпадали с какими-либо особенными событиями церковной жизни. Так, частые массовые самоистребления при Алексее Михайловиче, при царях Федоре, Иоанне и Петре Алексеевичах соответствовали времени появления раскола [237 - Просто момент возбуждения чувства – «великая отечественная война» веры. «Побеждаем Антихриста», «воюем с ним», «победим или не победим?» – «Если сойдем в яму, утопимся, сожжемся – то победим; останемся живы – победит Антихрист, жизнь». Ведь и сказал Он: «Радуйтесь, Я победил мир»; а любимый Его ученик добавил: «Не любите мира, ни того, что в мире: все что в мире – похоть очей и гордость житейская». Ну, вот «в яме» они и избыли все это, против чего предостерегал Апостол людей: он, значит, и привел их сюда. В «яме» они одержали такую победу, как Русь при Бородине, англичане при Ватерлоо! Так все понятно – и зачем столько слов для объяснения? В. Р-в.]. В это время в русской жизни самоистребления были чрезвычайно часты [238 - Большая повышенность чувства, «великая отечественная война» веры. В. Р-в.]. Но и эта связь не противоречит предположению, что в самоистреблениях мы имеем дело с явлениями, не лишенными, между прочим, и болезненного оттенка. В самом деле, с психиатрической точки зрения можно считать вполне доказанным, что политические перевороты и религиозные события всегда оказывали влияние на увеличение числа душевных заболеваний или на более резкие проявления тех болезненных состояний, которые до этого времени были выражены слабо или оставались скрытыми. Этот факт, конечно, необходимо понимать в том смысле, что всякого рода преобразования и перемены в жизни политической или в вопросах совести и т. п., составляя успех жизни, требуют напряжения и подъема сил. На такой подъем способны только лучшие люди, но не те, кто слаб душой и телом. Прогресс жизни подвигает вперед лучших людей и выбивает из строя или оставляет за флагом неподготовленных и слабых. В вопросах умственного или нравственного прогресса такими слабыми обыкновенно являются субъекты с так называемыми болезненными и неправильными характерами. Возникшее в недавнее время в психиатрии учение об этих характерах должно быть принято во внимание при объяснении исключительных явлений, о которых у нас идет речь. Болезненные характеры, менее заметные при обычном течении жизни, могут резко проявиться в ту пору, когда жизнь делает поворот, к которому эти натуры не могут так легко приспособиться, как натуры нормальные. В таком случае эти натуры обнаруживают странную деятельность, и даже заболевают психически в эпидемических размерах. Таким образом, преобразования или реформы отделяют здоровое от болезненного и являются той силой, которая увлекает за собой все здоровое и ломает все болезненное и слабое [239 - «Китай при пожарах»… Это Виталия-то «слабое и неправильное явление», «болезненная и слабая личность»!!! В. Р-в.].
   Исследуя явления самоистребления с изложенной точки зрения, мы встречаемся с некоторыми существенно важными фактами, указывающими на видную роль болезненных натур при всех преобразованиях: натуры эти резко выступают со своей психопатической реакцией и, как странные персонажи в драмах, подчеркивают собою могучий ход реформы. На этих болезненных натурах и на их психопатической реакции мы остановим наше внимание тем более, что этот новый вопрос, созданный психиатрической наукой, не был предметом особого внимания историков.
   Во всех случаях самоистреблений яркой чертой, заметной в настроении масс, является пессимизм, отсутствие веры в лучшее будущее [240 - Да «о лучшем будущем» христианство и не учит нигде – как это точно указал К. Н. Леонтьев, возражая Достоевскому и Толстому («Наши новые христиане»). В. Р-в.] и упадок духа. Типический пример такого состояния духа находим в «Письменных Известиях» чаусских раскольников. «Ныне, – говорится в Известии, – как духовные и земские власти не по избранию Святого Духа поставляются, а злата ради, того ради они нарицаются от бесов, а не от Бога; того ради нынешние власти во всем жестоки, гневливы, наглы, люты, яры, нестройны, страшны, ненавистны, мерзки, не кротки, лукавы; своими ересьми и прельщением они отставляют человеков от пути правого и сводят в погибельный путь»… «Ныне во все страны посылают указы и взаконения с посланники жестокими, – те нарицаются бесы, чувственные человеки»… «Ныне глад по всей земле, запустение Церкви, умножение ересем»… Как видно, речь идет не о каких-либо исключительных, но о самых обыкновенных общественных недостатках, а между тем тон, которым описываются эти недостатки, свидетельствует о крайнем пессимизме авторов и указывает на их болезненную чувствительность [241 - Просто очень нежные натуры, которые грубость государственную, едва задевающую грубых же людей, чувствуют, как бы по коже их дерет лошадиная щетка. Нежные натуры – и только. Так и пьянство ведь всегда было, но как апостолы и христиане первых веков закричали от боли при виде римских попоек, даже едва ли очень значительных. В. Р-в.], на душевное страдание, вызванное преувеличенной оценкой обычных общественных зол. Таким оттенком отличается большая часть раскольнических писаний и жалоб, но в особенности такой отпечаток замечается в словах и жалобах тех, которые обрекали себя на самоистребление [242 - Нежнейшие, самые нежные! – вот и все! В. Р-в.]. Весьма замечательно, что даже и в этих крайних случаях жалобы нередко носили характер общий – печалований и всеобщего недовольства всем, без указания на какие-либо конкретные обстоятельства или частные события, вызвавшие такое настроение. Все такие жалобы отличаются общим и субъективным отпечатком мало мотивированной мировой скорби [243 - Да, знаменитый Никанор, архиепископ Одесский, – определяет все монашество как «мировую скорбь и мировой пессимизм». «Мы, ученые монахи, – носители мировой скорби», – сказал он о себе и от лица своих миру. В. Р-в.]. Читая эти жалобы и взвешивая психологические оттенки чувств, которыми они запечатлены, мы приходим к убеждению, что в большинстве случаев стремление к самоуничтожению вызвано было скорее субъективным состоянием, нежели внешними событиями. Внешние же события в этих случаях служили лишь поводом к самоистреблению, но вовсе не причиной: истинная причина коренилась в болезненном настроении и в давнем [244 - Вот! В. Р-в.], готовом пессимизме [245 - Вот! Вот! В. Р-в.], которым жили отдельные лица или целые группы людей.
   Рядом с пессимизмом и с крайней болезненной чувствительностью всегда стоит склонность к самоубийству у раскольников XVII века. Эту связь тонко подмечает Андрей Иоаннов. «К самоубийству столько склонны, – говорит он, – что всегда наведываются [246 - Ну, какой же солдат не спрашивает о Бородине? Из самых расспросов явно, что все эти несчастные смотрят на уход из «любодейного мира» как на славу и победу! как на неслыханную победу над страшным врагом – жизнью прельщающею, обольщающею («похоть очей и гордость житейская»). Ватерлоо, Бородино! В. Р-в.], где, когда и сколько сожглось или запостилось самовольно» [247 - Сапожников Д. И., стр. 151. Примеч. проф. Сикорского.].
   Пессимизм и стремление к самоубийству яркой чертой проходит и в терновских событиях. С полным правом можно сказать, что события эти являются беспочвенными и безосновательными – и представляют собой плод измененного настроения духа, вызванного психопатическими причинами, но не внешними событиями. В самоистреблениях терновских, как и в самосожиганиях XVII века, мы видим следующие сходные психологические черты: замена рассудка чувством, слабая воля [248 - «Слабая воля»!.. О, sancta simplicitas [святая простота – лат.] – можно сказать эти слова Гуса о старушке, подложившей ему дровец, – и обо многих ученых. В. Р-в.] и склонность к самоубийству.
   Было бы крайне важным делом разрешить вопрос о том, к какой болезни или к какому психическому состоянию относится группа указанных симптомов, – можно ли их отнести к большой истерии [249 - Sancta simplicitas! В. Р-в.] или к так называемому утомлению жизнью – taedium vitae [250 - Sancta simplicitas! В. Р-в.]. То и другое психопатическое состояние может появляться как у отдельных лиц, так и у целых масс людей. Появление их у отдельных людей не представляет никаких трудностей для объяснения. Что же касается эпидемического распространения болезненных состояний, то для объяснения их можно допустить отчасти общность условий, в которых живут массы. Главным же образом массовая психопатия является искусственным результатом психологического подбора. Этот подбор можно проследить в истории самосожиганий XVII и XVIII веков, но в особенности в терновских событиях.
   В истории самосожиганий мы постоянно встречаемся с фактом более или менее продолжительной подготовки масс путем пропаганды, увещаний и обманов со стороны так называемых учителей, как их называет народ, или расколоучителей, как они именуются официально. Эти учители с помощью разнообразных приемов старались объединить субъектов болезненного и психопатического типа и направить их сообща к той цели, к какой те стремились, т. е. к самоистреблению. В этих случаях учители, в сущности, делали то же, что теперь делают американские клубы самоубийц. Без сомнения, в этих случаях религиозные агитаторы пользовались существовавшей в населении склонностью и старались ее развить и придать ей более широкие размеры.
 //-- * * * --// 
   В прессе указаны были два события, толкнувшие терновских сектантов к самозакапываниям: всеобщая народная перепись и открытие мощей Святителя Феодосия Углицкого. Первое событие относится к области политической жизни, второе к церковной. Внешним образом терновские события несомненно связаны с всеобщей народной переписью, однако же по своему внутреннему характеру события эти всецело относятся к сфере религиозной, или церковной, жизни [251 - В 2 этих строчках больше правды и мысли, чем в страницах текста: но что значит пропорциональность текста! Никто не обратит внимания на 2 эти строчки и, помня крупные полосы другого текста, будет твердить: «Патология! нервы! слабоумные!» И повторит это стоустая молва… Закивают головами хитрые попики… И та истина, та страшная истина, что это есть событие нашей веры, нашей религии, что здесь манифестовано наше исповедание, и, словом, как сам же проф. Сикорский обмолвился здесь: «События эти всецело (всецело!) относятся к сфере религиозной, или церковной, жизни», потонет в общем невнимании. «Они будут видеть и не увидят, будут слышать и не услышат», – сказал посмеявшийся над ними. Но для чего сам же проф. Сикорский столько городил о Китае и китайцах по поводу русского пожара??! В. Р-в.]. Правда, трудно указать непосредственную связь терновской эпидемии с церковным торжеством 9 сентября; но по времени – некоторая связь, по-видимому, существует, и Федор Ковалев положительно указывает на начало сентября, как на время, когда беспокойство и брожение среди терновских раскольников резко обозначилось. Без сомнения, открытие мощей святителя Феодосия Углицкого явилось крупным событием не только в церковной, но и в народной жизни: оно вызвало общее народное возбуждение, выразившееся подъемом духа, паломничеством, усилением надежд и чаяний. Несомненно также, что на раскольников и других диссидентов это церковное торжество не могло не произвести противоположного действия: не могло не напомнить об их обособлении, о мучительном религиозном отщеплении и отделении от великого народного организма, с которым они соединены языком, бытом, обычаями и в то же время резко разграничены в церковном и вероисповедном отношении. При религиозности русского народа это разделение является весьма существенным обстоятельством для народной совести и влечет за собою нечто вроде безмолвного, непрекращающегося суда одной стороны над другой, т. е. православных и старообрядцев [252 - Очень глубоко. В. Р-в.]. Этот народный суд явно сказался во время открытия трупов погибших сектантов, когда тысячи зрителей своими массами запрудили терновские хутора и когда сотни изумленных лиц, собравшихся на крышах, деревьях, возвышенных местах, устремили взоры свои на страшную картину откапывания трупов. В собравшейся толпе слышались угрозы, раздавались проклятия; в настроении тысяч присутствующих сказывалось строгое осуждение не только терновским сектантам, но и всему расколу [253 - Sancta simplicitas… При чем тут «раскол», что значат: «раскольники»?.. Это мы, наше, вот эти самые озлобленные по заборам мужики и бабы, – «судившие» о самозакапываниях, не догадываясь, что закопала несчастных вся «святая Русь» и эти зрители, все, все… Ибо все мы исповедуем то же, что они: но лишь прохладно, когда те все взяли в пламени и буре. В. Р-в.]. Это осуждение принимали на свой счет не одни терновские обитатели, но и многочисленные представители других раскольнических толков и согласий, присутствовавшие при открытии трупов. Они чувствовали тяжесть события, которое ложилось укором на весь раскол [254 - Тут постарались наши миссионерики с вековым уверением: «раскол – это совсем не то, что мы». – «Не то, что мы», «закопал раскол»: но неужели пункты расхождения раскольников и «нас», этот «Исус» вместо «Иисус», трехперстное сложение вместо двуперстного и хождение «навстречу солнцу» (при богослужении) вместо хождения «по солнцу» – имеют специфическое свойство производить самосожжения, самозакапывания и проч. или даже производить меланхолию, грусть, тоску!! Явно, что обрядовые различия раскола и нас никакого отношения не имеют к духу церкви, который взят раскольниками, как бы горячая землица, прямо из-под ног святых угодников. Конечно, не обряды церковные, а дух церкви закопал их: и он у них один с нами. В. Р-в.], без различия его партий. Как на подробность, свидетельствующую о таком настроении старообрядцев, можем указать на тот факт, замеченный многими, что окрестные старообрядцы старались всеми мерами загладить и смягчить впечатление терновских событий и во время извлечения из земли трупов и вскрытия помогали полиции, переносили разлагающиеся трупы, до которых никто не хотел прикоснуться. По замечаниям наблюдателей, этим они хотели дать как бы некоторое удовлетворение негодованию и безмолвному осуждению массы, безропотно покоряясь суду народной совести.
   Таким образом, разделение русских людей на старообрядцев и православных не остается без серьезных психологических последствий; оно способно колебать настроение народных масс, в особенности среди событий исключительных. Успех и подъем духа у одних может вызывать противоположные чувства у других. И в самом деле, многие события в церковной жизни православных вызывали у старообрядцев то фанатизм и озлобление, то упадок духа и скорбь. Скорбь, печаль, упадок духа и неразлучная с ними наклонность к самоубийству [255 - Что «монахи являются носителями высшей мировой скорби на земле» и что «в печали и упадке духа они даже иногда останавливаются на самоубийстве, а некоторые – как Иоанн, еп. Смоленский, – и прибегли к нему», – об этом свидетельствует в «Записках из истории ученого монашества» архиеписк. Никанор Одесский, и не раскольник, и до открытия мощей Феод. Углицкого. В. Р-в.] появляются именно у лучшей части раскольников, у людей с нежной душой, для которых рознь по высшим вопросам жизни является источником глубокого страдания, истинной мировой скорби [256 - Тут уж не «патология»… Но для чего раньше, затемняя все дело, было говорить о «патологии», «нравственной невменяемости», слабоволии; и даже что это вообще «худшие, слабейшие элементы своего времени и племени, гибнущие в свежем воздухе новых реформ»? Все «китайский чай» попутал. В. Р-в.]. В этом смысле и торжество 9 сентября не могло остаться без влияния на старообрядцев.
   Это церковное торжество произвело вообще немаловажное впечатление на народную душу. И в самом деле, если мы сравним два параллельные и почти одновременные события – канонизацию Святителя Феодосия и канонизацию трех святых Западной церкви, то перевес окажется на стороне русского церковного торжества по силе и степени народного участия в нем. Таким образом, каковы бы ни были взгляды на сущность и значение церковного торжества 9 сентября, нельзя не признать, что оно произвело значительное впечатление на народные массы, – впечатление весьма не одинаковое для православных и для старообрядцев. По понятиям народной совести, открытие мощей Феодосия Углицкого явилось событием, оправдывающим одну сторону и осуждающим другую. Говорят, что такое именно настроение замечалось осенью минувшего года в среде терновских сектантов и послужило основанием пессимизма, который так резко проявился именно в это время.
   Пессимизм особенно был заметен в терновском скиту, и деятельность Виталии и ее сотрудниц по скиту является попыткой противодействовать этому настроению, найти героическое лекарство против болезни, которая грозила поразить многих. По-видимому, эта решительная женщина задалась смелой мыслью устроить в терновских хуторах священное место, богатое останками мучеников, у таинственных могил которых должны будут стекаться поклонники, подобно тому как это случилось в Чернигове [257 - Красивое объяснение, но едва ли правдоподобное: слишком люди эти просты и серьезны, слишком думали о спасении души своей, личной души, чтобы помышлять об исторических монументах и соперничестве с Феодосием Углицким, открытию мощей которого, как и всем событиям «Никонианской» церкви – уже, по их мнению, павшей, извратившейся и лживой (см. выше их отзывы), – они не придавали, вероятно, никакого значения. В. Р-в.]. Это предположение, слышанное нами на месте происшествия, подтверждается поведением Федора Ковалева. Когда в его присутствии происходило откапывание замурованных сектантов, его настроение носило характер уверенности и торжественного ожидания [258 - Удивительно! Ну, что таким людям Феодосий Углицкий или Серафим Саровский. В. Р-в.], но он сразу упал духом, когда его взору представились трупы с признаками разложения и с ползавшими по ним червями: он увидел не то, чего ждал. Это обстоятельство поколебало его фанатическую уверенность в правоте религии, которой он служил, и явилось исходной точкой поворота в его мыслях и началом откровенных признаний.
   Несомненно, что Виталия и Поля не чужды были некоторых исторических сведений о самоистреблениях в русском расколе. Об этом можно судить по стилю и содержанию той записки, которая была подана из скита счетчикам народной переписи и которая была редактирована, по всей вероятности, Полей Младшей. Записка эта во многом напоминает те челобитные и заявления, которые писались в XVII веке раскольниками, готовившимися к гари. Весьма правдоподобно, что в уме Виталии или Поли Младшей, на основании исторических сведений, созрел план ответить на церковное торжество 9 сентября так, как отвечали раскольники XVII и XVIII веков на церковные реформы. С этой целью Виталия и Поля Младшая воспользовались готовыми описаниями самоистребления в русском расколе и, подобно учителям XVII века, возбудили известное настроение в терновском скиту и отсюда направили его в терновские хутора. Их личные качества обеспечили им успех печального дела.
   В заключение нельзя не высказать некоторых общих мыслей, которые невольно возникают в уме при чтении скорбного сказания о беспримерном несчастье [259 - Как благородно… Да, «беспримерное несчастье», как говорит медик, филантроп, дарвинист, материалист. В. Р-в.], поразившем раскол в лице терновских сектантов. Никогда печальное состояние раскола не обнаруживалось в более мрачных красках, как в терновской драме. Поэтому не должно быть в отношении несчастных сектантов иного чувства, кроме безграничной жалости, и иного отношения, кроме самых искренних братских усилий к примирению и объединению с ними. Каковы бы ни были понятия о расколе с догматической и обрядовой стороны, нельзя не признать того факта, что все держащиеся старой веры – дети того же доброго русского народа, что они строго хранят в себе все его народные черты и остаются верными народному духу даже за пределами отечества.
   Ввиду этого истинная забота о них (а не одни догматические словопрения с ними) является самым настоятельным и самым неотложным долгом церкви и государства. – Проф. И. А. Сикорский.

   Конец и Deo ignoto «слава»…