-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Андрей Болдин
|
| Аваддон. Записки демона
-------
Аваддон
Записки демона
Андрей Болдин
А настоящее его имя по-еврейски Аваддон, а по-гречески Аполлион, что значит губитель.
Михаил Булгаков. «Белая Гвардия».
© Андрей Болдин, 2016
ISBN 978-5-4483-0812-3
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Явление героя
(вместо предисловия)
Будьте благоразумны, братья мои! Будьте осторожны в помышлениях своих, осмотрительны в гневе своем, ибо повсюду вас подслушивает Смерть. И начальник ее, Диавол, и все князья Ада слушают голос разума вашего и шум души вашей, внимают скрежету ярости вашей и жалобам вашего сердца. Пасите мысли свои, как овец – да не выйдет из стада ни одна, да не станет добычею зубов хищнических! Блюдите помыслы свои и чаяния свои, аки невесты блюдут девство свое, а иначе отсохнет ветвь ваша и отпадет от древа жизни, и в огонь вечный брошена будет. А иначе сдохнете вы, братья мои, как собаки, как алкаши под забором, как тараканы от дуста, так что не дайте себя услышать, молчите, скрывайтесь и таите! Слышите, сволочи? Таите, суки!
– Суууукиииии! – протяжно кричит герой.
– Кретин! – коротко откликается эхо.
У эха противный голос и крашеные волосы.
Женщина, похожая на болонку, смотрит на меня с ненавистью. Наши балконы разделяют метров семь, мой на два этажа выше. Я мог бы бросить в нее бутылкой, и когда-нибудь я это сделаю. Может быть, в бутылке будет бензин, а на горлышке – горящая тряпочка. Молотов-коктейль популярен в этом году как никогда.
Она крутит пальцем у крашеного виска, ломает в пепельнице недокуренную сигарету, оборачивается, раздраженно говорит что-то в открытую балконную дверь. На балкон выходит мужчина с болонкой на руках, близоруко щурится в мою сторону. С виду – типичный подкаблучник. Тряпка. Родственная душа. Только я-то теперь свободный человек. Я вяло машу им рукой. Нет, не им – собачке. Она весело лает в мою сторону, и я шлю ей воздушные поцелуи. Потом встаю, раздвигаю полы своей медвежьей шубы и начинаю сладко изливаться по направлению к вражескому гнезду.
– Под ним струя светлей лазури, под ним луч солнца золотой! – декламирую я, наблюдая, как тугая дуга мочи тянется к ненавистному балкону.
Будь я какой-нибудь художник, эту хулиганскую выходку можно было бы смело объявить перформансом.
– Быдло! – взвизгивает крашеная, отшатываясь.
Что-то я разошелся, ей-Богу. Могут ведь и вызвать. Еще бы! Покупали квартиру в таком доме, думали, не будет никакой алкашни, ан нет, вот она, классическая алкашня – сидит, как какой-нибудь древний варвар, в медвежьей шкуре, орет и ссыт на головы соседям.
– Шизофреник! – кричит поганая баба.
О, да! Это в точку. Я всегда боялся шизофрении. Мне казалось, я склонен к раздвоению. Тем более, что сама жизнь то и дело разрывала меня на части. Нет, конечно, жизнь тут ни при чем. Виноват только я. Когда врешь каждый день, причем врешь и самому себе – рискуешь окончательно потеряться. Вот так встанешь однажды утром, подойдешь к зеркалу и отпрянешь в недоумении: «Кто этот человек? Что он здесь делает?». Этого-то я и боялся. Впрочем, само по себе раздвоение личности – это не всегда плохо. Вот, например, был один хороший человек, а стало два. Бояться надо не раздвоения как такового, а того, какой будет ваша вторая половинка. Лично я страшусь увидеть в зеркале не человеческое лицо, а клыкастую звериную морду – и убедиться, что это моя собственная морда. Это как с Глебом Успенским, был такой писатель. У него случилось такое жуткое раздвоение, что конец его жизни превратился в сплошной кошмар. Личность Глеба Ивановича разделилась на две – на Глеба и на Иваныча. Причем если Глеб еще худо-бедно оставался приличным человеком, что Иваныч являл собой воплощение форменного свинства. Как писал врач, пользовавший литератора перед кончиной, пациент являлся самому себе «в самых отвратительных видах, до образа свиньи включительно, с ее черепом, и мордою, и хребтом, и ребрами». Бедный, бедный Глеб Успенский! Не приведи Господи повторить его судьбу! Но мне кажется, что у меня все шансы стать тем самым Иванычем. Иногда я вижу, как сквозь мое вполне приличное, хотя и надоевшее мне за тридцать с лишним лет отражение проступает свиное рыло. Там, по ту сторону зеркала я – совсем не то, что отображает его давно не мытая поверхность.
Нет, бояться надо не шизофрении. Впрочем, когда я узнал об этом, было уже поздно. Увы, я нормален. Может быть, даже слишком. Говоря мне это, подосланный ко мне веселый карлик с большим носом (специалист по душевным болезням) улыбался: ему казалось, что он меня осчастливил. Но я был расстроен его вердиктом. Ведь лучше бы мне быть больным. С больного и спросу нет.
– Сукииииии! – ору я, как можно орать лишь в пустыне.
Пускай вызывают свою полицию. Моя всесильная контора меня все равно отмажет. Кстати, почему мне не выдали корочки? По хорошему, должны выдать. Красные. С печатью. Как ценному сотруднику. Как бесценному. Впрочем, не понятно, какую фотографию туда вклеивать – мое лицо или свиное рыло?
Я весело – как в детстве – хрюкаю в пустоту – крашеная и ее мужик ушли, наедине со мной – только терпкий холодный осенний воздух и полбутылки коньяка. Меня никто не слышит.
Впрочем, я знаю наверняка: прослушка есть и на балконе. Квартира вся напичкана жучками – никаких сомнений. Иначе зачем они поселили меня здесь?
Еще глоток. Люблю пить большими глотками. Я выливаю остатки коньяка в бокал и отправляю бутылку вниз. Судя по звону, она падает на асфальт – не на чью-нибудь машину, не на чью-то голову. И слава Богу. Не хотелось бы убивать просто так. Убийство без цели – грех. Жертва, не освященная высокой идеей – плевок в колодец мироздания.
– Ууууууу!
Нет, пускай вызывают. Это было бы интересно. Вот придут они. Предъявите ваши документы. Нарушаете, мол, гражданин. А мне достаточно сделать один звонок, и… А впрочем, зачем звонок? К черту контору – я сам круче всех контор. Не шевельну даже пальцем – и расточатся врази мои. Даже бровью не поведу – все растворятся в воздухе, аки дым от этой сигары. Вы хоть знаете, с кем имеете дело? Вы хоть в курсе, кто я такой? Молчааааать!
Нет, пить надо бросать.
Вернее, пить бросать не надо – зачем лишать себя такого удовольствия? Надо перестать глушить спиртное литрами. Завтра ни капли. Буду гулять. Пойду в кино. Что там сейчас идет? «Солнечный удар». Говорят, Михалков совсем потерял чувство меры. Россия, которую мы потеряли длиной в три часа. Надо что-то пободрее. Например, «Ярость» – про войну. Впрочем, кино американское, мне его смотреть как-то не пристало. «Горько-2» – комедия. Сходить что ли, поржать? Взять ведро поп-корна и пепси-колу. Никогда не ел поп-корн в кинотеатре. А можно съездить на залив. Или в какой-нибудь Павловск. Впрочем, золотая осень миновала, наступила осень голая и гнилая, так что к черту и залив, и Павловск – поеду в Сиверскую, растоплю печь, выключу телефон, попробую что-нибудь почитать. Можно будет взять бутылку вина и приготовить глинтвейн. А лучше – просто ноль пять водки. Там ведь грибов соленых осталось целое ведро – а как их без водки есть? Совершенно не понимаю. Нет, поллитра при такой закуске на одного мало – надо хотя бы ноль семь. Эх, хорошо – хрустеть груздями, трещать березовыми дровами в старинной изразцовой печи. А сегодня – еще один бокал, последний.
Посмотрите на меня. Я сижу, завернувшись в медвежью шкуру, под которой ничего нет, в плетеном кресле на своем загаженном балконе, равно располагающем к самоуглублению и к тихому пьянству. Что? Они не одобряют? Они опасаются за результаты моей работы? Ничего, потерпят. Алкоголь мне только в подмогу. Он подтачивает во мне что-то, что мешает работать, что сопротивляется моим усилиям. Алкоголь – величайшее изобретение человечества. Когда-нибудь я напишу гимн этому божеству – если не сопьюсь. Ведь алкоголь – это праздник, который всегда с тобой. Это великий врачеватель души и тела. Он приходит на помощь человеку и когда тот печален, и когда не в силах справиться со своей радостью. Алкоголь помогает стать свободным. Слабому он дает силу и уверенность. Он покровительствует союзам человеческих сердец, он сближает чужих людей. Он снимает печати с уст, и человеческая речь течет легко и свободно. А мне он помогает работать. Он развинчивает меня, он ослабляет стальные обручи, стягивающие мое сознание. Можно назвать эти обручи совестью. Можно – косностью мышления. Без этилового спирта я мыслю как обыватель – как та болонка с соседнего балкона. После бокала коньяка мне открывается перспектива. Я начинаю видеть смысл своей работы, верить в свое предназначение. Главное не перебарщивать, и все будет хорошо.
Посмотрите на меня. Я смотрю поверх города сквозь сигарный дым и размышляю. Случилось то, о чем я мечтал всю жизнь – теперь я впервые предоставлен самому себе, у меня есть всё для того, чтобы чувствовать себя свободным и счастливым. Остается научиться жить с этой свободой, придумать, что с ней делать. А еще – осмыслить произошедшие события и навсегда оставить их в прошлом – чтобы по-настоящему начать новую жизнь, полную долгожданного одиночества.
Гниющий заживо город широк, как спина Левиафана – кажется, что его жестяная чешуя шевелится под равнодушным взглядом осеннего солнца. Я попыхиваю сигарой и медленно тяну коньяк. Мне некуда спешить. Я ловлю убегающий небесный шар большим пузатым бокалом – солнце растворяется в смолистой жидкости, заставляя ее светиться. Еще глоток – жаль, некому показать, как я пью солнце, как солнце плавится внутри меня…
Посмотрите сюда. Рядом, на липком от пролитой «массандры» стеклянном столике мерцает раскрытый ноутбук. Здесь, на балконе хорошо пишется. Графомания – мое единственное утешение в последние недели. Когда я трезв – я пишу.
Нет, это не просто графомания. В этом есть цель. Смысл. Чтобы навсегда отслоить от настоящего свою прежнюю жизнь, от которой не так-то просто избавиться, надо просто описать ее – набросить на нее стальную сеть из букв, заставить застыть, прекратить изворачиваться и менять облик. Воспоминания пишут для того, чтобы расквитаться с прошлым. Когда я сел за свои «записки» (слово старомодное, но мне нравится), я думал, что это будут записки сумасшедшего. А оказалось… Как бы то ни было, начать следовало не с рассуждений о шизофрении и алкоголе. Начинать надо с начала.
Криминальная хроника
«Криминальная летопись Петербурга пополнилась еще одним дерзким и загадочным преступлением. Депутат Законодательного Собрания Родион Лосяк сегодня днем найден мертвым в собственном рабочем кабинете. По предварительным данным смерть парламентария наступила в результате удушения. Орудием убийства послужил галстук жертвы».
Увидев на экране до оскомины знакомый кабинет и ненавистный черный пиджак шефа, лежащего на ковре среди разбросанных бумаг, я чуть не поперхнулся аспирином. Когда телекамера, показав кончик рокового галстука, скользнула по спине и ногам покойника, почему-то задержавшись на тонких лодыжках в полосатых носках и выхватив сжатую в судороге руку с огромными золотыми часами на запястье, мое сердце пронзили сразу несколько труднопереносимых чувств.
Одно чувство было – жалость. Когда убивают человека, которого вы видите каждый день, пусть даже не желая его видеть, пусть даже втайне мечтая о том, чтобы не видеть его больше никогда, так вот, когда убивают человека, с которым вы каждый день имеете дело, будь вы самым черствым существом на земле, вы испытаете это чувство.
Другое чувство было – стыд. Мне стало стыдно за ту тайную ненависть, которой я платил покойнику за то, что он пригрел меня, человека с библиотекарским дипломом, научил работать, ввел в коридоры власти, наконец…
Тем временем на экране появилась лягушачья рожа депутата Атасова. Что он там квакает? Я прибавил звук.
– Обстоятельства этого преступления просто шокируют. Родион Альбертович был зверски убит в самый разгар рабочего дня, когда в Мариинском дворце кипит повседневная жизнь.
Ха-ха! Знаем мы эту кипящую жизнь. Неторопливые перемещения по коридорам, праздная болтовня, бесконечное питье кофе в Дубовом зале. Такое впечатление, что один я и работаю – бегаю целыми днями, как савраска.
– Кто мог совершить это злодеяние, сказать трудно, – продолжал народный избранник. – Хотя, у таких честных, преданных своему городу людей, враги найдутся всегда.
Хи-хи, не смешите мои подмышки! Это Лосяк-то честный? Это Лосяк-то преданный? Предан он был только себе и своему банковскому счету.
И тут меня снова настигло чувство стыда. Как можно так о мертвом? Как можно, когда он там, в холодильнике, среди голых покойников, а ты тут – хоть и с гриппом, а все-же в тепле и уюте, с чашкой чая и шарлоткой, с верной и любящей женой, даром что опостылевшей?
Чувство стыда усилилось, когда факт исключения шефа из списка живых наконец-то утвердился в моей голове со всей своей железобетонной основательностью, и я вдруг ощутил невероятное облегчение. Он больше никогда не будет на меня орать. Мне больше никогда не придется выполнять его идиотские поручения. И никогда, никогда я не совру больше папе, что его однокашник и мой «второй отец» обращается со мной как подобает обращаться с сыном боевого товарища и таким способным и добросовестным молодым человеком, как я. Я был свободен. Да, я был свободен от Родиона Альбертовича Лосяка, моего начальника и покровителя, мелкого шустрилы и большого зануды, упокой, Господи, его душу!
Между тем рыжая субтильная журналистка на фоне дворцового фасада надрывным фальцетом кричала в микрофон:
– Более всего вопросов вызывает тот факт, что убийство было совершено на территории Мариинского дворца, вход в который охраняет постоянный пост полиции. Войти в здание можно только по пропускам, и это значит, что убийцей мог быть кто-то из своих. Так или иначе, эксперты называют это убийство политическим и связывают его с предстоящими выборами в Санкт-Петербурге.
Эксперты? Любят шелкоперы напустить важности. Услышали от какого-нибудь болтуна вроде Атасова, какую-нибудь банальность, и давай ссылаться на мифических «экспертов».
Выключив телевизор и приняв, наконец, лекарство, я призадумался. Во-первых, мысленно поблагодарил того сопливого хама в троллейбусе, который обчихал меня с ног до головы. Спасибо тебе, неведомая сволочь, за подаренное мне алиби! Шефа душили в тот самый момент, когда я общался в поликлинике с пожилой рыхлолицей врачихой, и она меня, конечно, запомнила – во-первых, человек с симптомами гриппа в августе – все-таки редкость, во-вторых, трудно не запомнить пациента, который пришел на прием с собственным градусником. Каюсь, я чертовски брезглив, и сунуть под мышку градусник общего пользования для меня смерти подобно. А не запомнила меня та врачиха, так наверняка записала – в поликлиниках больше пишут, нежели лечат.
Во-вторых, я включил внутреннего Пинкертона и задался вопросом: кому это было выгодно? Но длительное напряжение мозговых мышц оказалось тщетным. По-моему, смерть Лосяка никому была не нужна. Как, впрочем, и его жизнь.
Но не загадка смерти начальника и благодетеля мучила меня. Не таинственный убийца тревожил мое воспаленное гриппом воображение. Я вдруг с удивительной ясностью увидел – медленно, как в заторможенном кадре танцующую фигуру в черном плаще и черной треуголке. Этой фигуре очень бы пошла коса-литовка, зажатая в костяной руке. Но в руках у нее ничего нет. Нет у нее и лица. Только карнавальная маска – белая, с выпирающим треугольником вместо рта и подбородка. Венецианцы называют эту маску Баута.
Она медленно танцевала поодаль и постепенно приближалась ко мне. Да, Смерть как будто сужала круги. А что если следующим буду я? Чушь! При чем тут я? Никакой закономерности, никакой связи.
Впервые за всё время семейной жизни я почувствовал, что нуждаюсь в обществе жены, пусть даже спящей, и тихонько, подавляя кашель, прокрался из кухни в комнату, где она сопела, обняв своего плюшевого медведя. Я сел в углу и смотрел на ее мраморное лицо, слабо освещенное светом ночных реклам – так было легче справиться с внезапно охватившим меня ужасом.
Дело в том, что смерть Лосяка была далеко не первой смертью, вошедшей в мою жизнь за последние полгода. Да, да, Лосяка убили спустя несколько месяцев с того дня, когда всё началось…
А началось всё в ночь с 24 на 25 марта 2014 года. В городе Ровно возле кафе «Три крася» был убит Александр Музычко, более известный, как Сашко Билый. Незадолго до смерти этот сиплый человек стал весьма знаменит. Его большое и круглое, как кочан капусты, лицо узнавали все, кто смотрел тогда телевизор. Но что телевизор! Музычко стал звездой Интернета. Если вы не знаете этого грозного имени, наберите его в поисковой строке, и вы увидите, как этот могучий муж кощунственно таскает за галстук представителя правосудия, как воинственно потрясает он оружием над головами безмолвствующих местечковых заседателей, как пламенно шлет проклятия жидам и москалям во имя спасения родины и революции. Вы увидите, как хорош был Сашко в молодости, когда носил светлорыжую бородку и зеленую ленту пророка на своей военной кепке, но широкое славянское лицо все равно выдавало в этом воине Аллаха веселого парня с Украины, а если быть точным – из Перми, где он, кажется, родился.
Широко жил Сашко! Не совсем для славы, не только для денег – а ради удали казацкой, ради неньки, которая, слава Богу, ще не вмерла, но уже заболела, и только чудо может ее спасти от таких, как он, хотя о покойниках – aut bene, aut nihil.
Пули, которые в ту весеннюю ночь настигли одного из мелких бесов Майдана, искали его давно. Про эту смерть много писали. Строили догадки. Усматривали кровавую руку Кремля. Катили бочку на Министерство внутренних дел Украины – и оказалось, катили вполне обоснованно. Убили, якобы, случайно. Хотели просто задержать – не получилось… По другой официальной версии Сашко убил себя сам. Разумеется, тоже случайно.
Как бы то ни было, истинного убийцу Сашко никто никогда не нашел и не найдет. Потому что тайна смерти этого человека покоится за пределами земных человеческих дел.
Когда 25 марта я прочитал об убийстве в Ровно, то неожиданно для самого себя расстроился. Ненависть, которую я искренно испытывал к этому человеку, как будто испарилась, оставив едва заметный влажный след в области сердца. Я еще раз просмотрел на подвиги покойного, но вместо лютой ярости испытал сожаление. Не потому что эта смерть дала еще одного мученика местным погромщикам, а потому что мое слабенькое сердце не умеет ненавидеть долго, оно способно мгновенно простить даже такого громилу и хама, если этого хама взяли и шлепнули, если он лежит, как мешок, и не может уже ни засмеяться, ни выругаться, ни дать в морду.
Но еще сутки назад это самое сердце колотилось с невероятной быстротой от негодования, вызванного безобразными выходками пещерного человека с автоматом Калашникова. Помню, я написал Базилио, другу детства и вечному оппоненту в политических спорах: «На месте наших спецслужб я давно послал к нему убийц. Это же стервятник, террорист! Ведь он наших в Чечне убивал!». Да, эта смерть нам (то есть – им, конечно, а не нам, простым обывателям) была не нужна – наоборот, выгодно было бы подольше держать такое пугало живым, показывая всему миру смешное и страшное мурло галицийского национализма. Но чисто из принципа… И чтобы показать, какие у нас (у них, конечно, не у нас) длинные руки. Стрельнули бы и всё. Словом, я испытал искреннее желание узнать о скорой и насильственной смерти этого типа. Так я впервые в жизни пожелал смерти другому человеку (заношу этот факт в протокол!). А потом, когда увидел тело, лежащее на первой весенней траве – устыдился и раскаялся. Никогда нельзя желать человеку смерти. Даже такому. Теперь я это знаю.
Плач Ярославны
Да, в ночь с 24 на 25 марта всё и началось. В эту ночь я впервые изменил Ярославе. Именно так звали мою жену. Признаться, это имя мне никогда не нравилось. Это имя – как человек, сменивший пол. Был Ярослав – стала Ярослава. Слово-трансвестит. В Болгарии, помню, общался с человеком по имени Людмил. Тоже половая метаморфоза.
Когда мы ссорились, если это можно было назвать ссорой (никогда не было криков, слез – только ее внезапное молчание и дурацкое, непонятно откуда бравшееся у меня чувство вины, а потом – каскадом обрушивался на меня длинный перечень моих вин и грехов – и все это тихим, ровным, слегка дрожащим голосом) – это у меня тайно именовалось «плач Ярославы». Плачи случались не часто, но регулярно. За ссорой следовало истерическое примирение с объятиями и поцелуями, инициатором которого всегда была она. Все-таки, она меня любила, хоть и стеснялась этого. Теперь я знаю.
Да нет, конечно, знал и тогда… И именно потому что знал, все было так мучительно затянуто. И, верно, продолжалось бы до старости и гробовой доски, если бы не закончилось так, как закончилось.
Друг детства Базилио тысячу раз горестно качал своей верблюжьей головой и тысячу раз твердо и скорбно говорил мне: «Разводись». Однако развестись можно было бы с кем угодно – но только не с Ярославой. «Мы отданы друг другу навсегда», – эта фраза в ее устах звучала как заклинание. Как можно было опошлить эту святую веру в нерушимость уз предложением развода? Как можно было грубым взмахом руки разбить хрустальное чудо нашего союза? Казалось, если бы я пришел однажды домой и сказал ей: «Я долго думал о нас с тобой. Наш брак был ошибкой. Я подаю на развод», она немедленно умерла бы или сошла с ума. Поэтому само слово «развод» как бы отсутствовало в нашем семейном словаре. Даже когда речь шла о других парах, которые трещали по швам и бесславно разваливались, она скорбно говорила: «Они расстались» или «Им не суждено уже было быть в месте» или: «Этот мерзавец ее предал».
Терпеть не могу, когда люди без специального образования пытаются ставить диагнозы, но полагаю, что истинное отношение Ярославы к феномену развода сформировалось, прежде всего, из-за детской травмы, связанной с уходом главы семейства. Университетский преподаватель влюбился в аспирантку и в один прекрасный (для него) день честно объявил об этом жене. Он напомнил ей о конвенции, с романтической серьезностью заключенной молодыми в день свадьбы – если кто-то из двух супругов полюбит другого человека, он не обязан унижать себя и супруга ложью и сможет открыто объявить об этом со всеми вытекающими для семьи последствиями. Так должны поступать все интеллигентные люди – считали влюбленные молодожены, абсолютно не веря в возможность подобного события в их жизни. Будучи уже матерью двоих детей, Серафима Аркадьевна прочно забыла о заключенном по молодости соглашении и, услышав от свежевлюбленного супруга о его решении уйти из семьи, впала в длительную истерику, совершенно не достойную интеллигентного человека.
Ярослава помнила те дни как самые черные в своей жизни. Для нее само слово «развод» значило, быть может, больше, чем слово «смерть». Между тем о разводе я думал с первого дня семейной жизни. Думал как о прекрасной и неосуществимой свободе. Так узник, осужденный на пожизненное заключение, мечтает об амнистии или революции, которая сметет с лица земли все тюрьмы и лагеря. Так некоторые взрослые люди втайне мечтают о чудесной способности летать по воздуху или превращать дерьмо в золото – понимают, что это чушь собачья и пустые фантазии, а все-таки приятно иногда помечтать, черт, побери. Например, где-то я прочитал о женщине, в которую ударила молния, но не убила, а превратила в сверхсущество – сделала ее человеком-рентгеном. С той поры эта женщина могла видеть предметы и людей насквозь. Одно время эта история весьма волновала мое воображение, я мечтал о том, что однажды меня тоже ударит молнией, и я при этом чудесным образом не буду испепелен небесным электричеством, а останусь совершенно невредимым, и в придачу получу способность быстро и без труда обогащаться – например, благодаря рентгеновскому излучению смогу разглядывать карты партнеров по покеру. Да, именно так и думал я о разводе – понимал, что развод невозможен, и все-таки, тайно и сладостно мечтал о нем, как о золотых горах, как о сказочных странах, как о небе в алмазах.
Едва ли кто-то, кроме друга детства Базилио, мог бы понять меня, глядя на наш блестящий брак со стороны. «Вы – редкая пара. Прекрасная пара!», – так начиналась напыщенная эпиталама одной почтенной поэтессы, неизвестно кем приглашенной на нашу свадьбу. Под этими словами подписался бы всякий. Еще бы! Я симпатичный, она – красавица. Оба такие начитанные…
Жили у меня, в моей однокомнатной квартирке на Ленинском проспекте, доставшейся мне от вовремя умершей бабушки Зинаиды Михеевны. Надо отдать Ярославе должное, она сумела превратить эту пещеру в подобие человеческого жилья – как у других. Однако в новой обстановке жить стало не то чтобы неуютно – наоборот, уюта стало слишком много. Словом, я как будто переселился в чужое гнездо, стал приживалом на своих собственных, кровных квадратных метрах.
Новое жилище требовало нового modus vivendi. Я привык к стилю жизни романтического поэта (хотя ни одной строчки за свою жизнь так и не сочинил) – записывал ночные мысли, рисовал женские профили на обоях. Я привык к тому, что вещи произвольно перемещаются по квартире – особенно книги и кофейные чашки. Я привык вешать рубашки на манекен, подаренный мне как-то пьяным Базилио (он врал, что разбил витрину в магазине и украл этого пластмассового кадавра – я-то знаю, что манекен был кем-то выставлен на помойку – так и стоял, прислоненный к мусорному баку в нацепленных каким-то шутником рваных армейских трусах и солнцезащитных очках). Теперь же для каждой из немногих оставшихся в квартире вещей было закреплено свое место. Чтение в туалете бескомпромисно осуждалось (специальная полочка для книг заполнилась разнообразной бытовой химией). Курение на балконе (как и курение вообще) приравнивалось к преступлению. А манекен был расчленен кухонным ножом и навсегда отправлен в мусорный космос.
Теперь в доме водворился порядок. Абсолютная чистота, стерильность вакуума.
Идеальный порядок водворился и в моей половой жизни, прежде совершенно беспорядочной. Этой стороне супружеских взаимоотношений моя жена уделяла особое внимание – в том смысле, что старалась придать общению наших тел регулярный и необременительный характер. Соитие воспринималось ею как неизбежное неудобство, как необходимая жертва для обеспечения крепости семейных уз. Она любила меня, но ее любовь ничего не хотела знать о сексе. В повседневности была только легкая эротическая возня – братско-сестринские объятия, целомудренные поцелуи. Первые полгода мы исполняли супружеский долг раз в неделю, а именно – по субботам. В дальнейшем промежутки между сеансами значительно увеличились.
Поначалу я нервничал, но довольно скоро и для меня секс с Ярославой превратился в скучную семейную рутину – такую же, как совместные экспедиции в гипермаркеты, уборка квартиры и ритуальное поедание фирменных тещиных пельменей. Ее природная красота, ее скульптурные формы перестали будить во мне зверя сладострастия. Я открыл для себя, что могу месяцами жить с красивой молодой женщиной, спать с ней в одной постели, и при этом почти не чувствовать вожделения. Это не значит, что как мужчина я умер. Пройтись летним днем по Невскому проспекту для меня было сущей пыткой. О, эти проклятые девичьи ноги! О эти короткие юбки, которые давно пора запретить! Если уж идти до конца, то запретить следует и ношение красивых лиц – их необходимо занавешивать черной тканью. Нет, все-таки в традиционном исламе с его хиджабами и чадрами есть рациональное зерно! И многоженство, кстати – не такое уж дикое явление. Черт побери, мужчине нужно разнообразие. Не знаю, как другим, но мне трудно было справиться с тем, что адвокаты мужской распущенности именуют «полигамностью». Я не мог смириться с тем, что по земле ходят чужие женщины. Но если уж мне суждено было навечно остаться с одной единственной, я должен был знать, что выбрал самую красивую. Увидев в толпе стройную женскую спину и крепкий широкий зад, несомый двумя длинными стройными ногами, я с волнением маньяка обгонял хозяйку этого богатства затем, чтобы, невзначай обернувшись, увидеть ее спереди. Мне необходимо было удостовериться в том, что обладательница роскошной фигуры некрасива лицом – или, по крайней мере, менее привлекательна, чем моя жена. В большинстве случаев так и было – я радовался отсутствию красоты в мире и спокойно продолжал путь. Но редко попадавшиеся безупречные красавицы способны были надолго повергнуть меня в уныние.
Выпускать пар доводилось как в далеком отрочестве, что всегда вызывало у меня запоздалое чувство гадливости и вины. Во время же редких соитий с Ярославой я почти ничего не чувствовал. Всякий раз приходилось включать фантазию или вспоминать тайно просмотренное накануне зоологическое видео. Так и прожил полтора года – от осени до весны.
И все же, об измене я не думал. Никогда. Я тихо ненавидел свою семейную жизнь и готовился прожить с этим чувством до самой смерти. Разумеется, моей собственной.
Однако со временем я стал всерьез опасаться шизофрении. Во мне уживались две самостоятельные личности. Одна представляла собой примерного семьянина, кроткого, послушного супруга, любимца тещи, да и всей жениной родни (за исключением ее чудаковатого братца). Другая, тайная, была его отражением в кривом зеркале – она строила мерзкие рожи, высмеивая каждое слово идеального мужа: «Да, любимая!», «Конечно, мой ангел!». Тайная, темная сторона моей души изредка проглядывала сквозь эфирные слои души внешней. В эти редкие минуты я срывался и говорил страшные вещи: «Прости, но мне хотелось бы немного побыть одному….» или: «Милая, но я не могу взять и отречься от своих друзей» или: «Да, я вообще-то люблю посидеть за картами и кружкой пива».
В такие минуты и начинался очередной плач Ярославы. Сначала она каменела, как мраморная статуя, а потом собиралась с мыслями и начинала…
– Зачем тебе кто-то еще, когда у тебя есть я?
Услышав это однажды, я внимательно всмотрелся в ее лицо – не шутит ли она. Нет, она не шутила, она была убийственно серьезна. Я забормотал что-то о друге детства Базилио, об однокурсниках, о мужской дружбе, о невозможности абсолютной самоизоляции в семейном кругу, о необходимости пополнять закрома эмоций и впечатлений во внешнем мире…
После этого мы не разговаривали полтора суток. Она была потрясена моими рассуждениями не меньше, чем я – её. Она была оскорблена, ведь кроме нее мне требовался кто-то еще.
Почему мы не поговорили об этом до свадьбы? О, не смейте, не смейте задавать мне подобных вопросов!
А в ночь с 24 на 25 марта 2014 года я изменил своей жене.
Изменить Ярославе? Это было невозможно. Это было немыслимо. Хотя, учитывая мою прежнюю, холостую жизнь, полную альковных приключений и упоительных измен, можно было бы подумать, что для меня переспать с другой при живой жене было делом пустяшным. С любой другой женой, пожалуй, да… Но с Ярославой… Иной раз мне казалось, что я стал жертвой ведьминого заговора. Я, конечно, не верю во всю эту ворожбу, но я был как будто закодирован от измены – как алкоголик от спиртного.
Быть верным мужем – разве это про меня? Хотя мне всегда хотелось повторить вслед за Пушкиным: «Я – человек с предрассудками», ну или хотя бы за Михалковым-Паратовым: «Брак для меня – дело священное», и думая о грядущем семейном гнезде, я всегда настраивал себя на супружескую верность, мне хотелось сохранить за собой свободу рук для объятий на стороне. Но одно дело – мечтать о браке и другое – вступить в него. Я вступил и понял, что ничего не понимал не только в природе семейно-брачных отношений, но и в себе самом. Изменять любящим вас не так-то просто.
Мой второй брак, мой единственно настоящий брак – брак с Ярославой стал для меня великим испытанием. Прежде я никогда не разделял мужских страхов относительно потери свободы. Легкость развода в современном обществе (величайшее достижение секулярной цивилизации) сводит на нет угрозу закрепощения духа и тела. Ведь разорвать тонкие брачные нити в наше время – дело элементарное, что может быть проще! Так я однажды и сделал. Мой первый брак с маленькой зеленоглазой русалкой Витой Сочиной – да, вот такая сочная, такая курортная фамилия! – так вот, мой первый брак был веселым и легким. Это был не брак, а пикник. Мы познакомились на турецком пляже, и наша совместная жизнь (зарегистрированная в загсе, пожалуй, только для того, чтобы имелся повод устроить брачную вечеринку) была лишь продолжением пляжного романа. Две недели, проведенные в раю, на вратах которого красовалась надпись «Всё включено», в известной мере сблизили нас. Вернувшись в Петербург и поженившись, мы видели друг в друге живые символы земного Эдема, мы были друг для друга Адамом и Евой, ни за что не хотевшими покидать свое изначальное обиталище. И конечно, проиграли. Обоюдное наслаждение объединяет, но не так, как совместно пережитые невзгоды. Да и денег на бесконечный праздник в виде кафе, танцполов, поездок за границу и прочих элементов сладкой жизни не хватало. Потом наступила зима. Облетевший райский сад занесло снегом. Со временем мы стали мешать друг другу. Я знал, что она мне изменяет, но не расстраивался – потому что изменял ей сам. Прошло всего несколько месяцев, и мы стали рассказывать друг другу о своих похождениях на стороне. Поначалу было забавно, но потом приелось и это. Свой развод мы отпраздновали шумно и весело – пригласив тех же гостей, что и на свадьбу (разумеется, за исключением родителей и прочих родственников). После развода, от скуки несколько раз встречались – наши молодые организмы предавались невинным воспоминаниям о потерянном рае.
Ярослава стала моей второй – настоящей женой. К этому браку я был готов. Всё-таки, пошел четвертый десяток. Я хотел иметь семью – так, во всяком случае, мне тогда казалось. При этом жениться мечтал по любви. На худой конец, по большой человеческой симпатии. Но обязательно – на девушке, отвечающей трем требованиям: интеллигентность, красота и доброта. Всё это было в Ярославе. Женившись на ней, я верил в свою верность. Знал, что не изменю. Никогда. И радовался своей порядочности, упивался своей честностью. Я стоически настраивал себя на вечное полумонашеское житие рядом с человеком, который вдруг оказался совершенно невыносимым. С человеком, к которому я был прикован железной цепью, как каторжанин к тачке.
Но что такое измена? Где кончается верность и начинается предательство? Разве не изменял я своей невесте, а потом жене тогда, когда, сглатывая сладенькую слюнку, разглядывал женщин в метро, когда привычно следил за мельканием чулок в весенней толпе? Разве не изменял я, когда заглядывал на веселые мужские сайты, оправдываясь перед самим собой тем соображением, что человеку моей профессии необходимо время от времени «разгружать голову», которая за рабочий день, бессмысленный и беспощадный, наливалась свинцом, превращалась в пудовую гирю? Разве не изменял я, когда предавался упоительным воспоминаниям о былых приключениях, с легкой грустью перебирая милые детали разнузданного холостяцкого житья?
Знаю, знаю: всякий, кто смотрит на женщину с вожделением…
Те, кто действительно изменяют своим женам, то есть наяву спят с другими женщинами, по гамбургскому счету, не честнее ли таких, каким был тогда я – прелюбодействующих в сердце своем и смеющих рассчитывать на снисхождение со стороны собственной совести? Честнее! А таящиеся, не решающиеся на действие – неизмеримо ниже и гаже, потому что делают всё то же самое, что и они, и гораздо изощреннее их, но пребывают в уверенности, что свято хранят верность, что не предают на каждом шагу.
Говорят, женщины по части измен мужчинам не уступают. Не знаю. Уверен только в одном: Ярослава не предавала меня даже мысленно. А я предавал, и как будто не понимал этого. Моя зарождающаяся шизофрения получала в этом каждодневном предательстве дополнительную подкормку: душа крепкого семьянина сосуществовала в одном теле с гнусной душонкой тайного развратника.
Интересно, со всеми ли это происходит? Или мое женолюбие перешло разумные границы? Сколько себя помню, мне всегда было трудно остановиться на ком-то одном (точнее – одной) – я постоянно соблазнялся поражающим воображение разнообразием форм и видов живой природы. С каждой новой подругой отношения длились не более полугода. Даже с Витой Сочиной мы прожили в браке всего семь месяцев. Психологи говорят, такое бывает от неуверенности в себе. Неуверенный самец постоянно нуждается в доказательствах своей мужской состоятельности. Охотно верю. Не в том ли заключается эта самая мужская состоятельность, чтобы однажды сказать себе: «Стоп машина! Приехали!»? Не в этом ли – подлинная мужская сила? И вот, я сказал себе это. Я смирился с тем, что больше никогда не попробую нового, неизведанного – других губ, плеч, лодыжек, пупков и прочих прелестей. Это невероятно, но я добровольно отказался от возможности обладать всеми женщинами мира, оставшись навсегда с одной единственной. Из тайного охотника, из рыщущего по свету хищника мне предстояло превратиться в травоядное, мирно пасущееся на раз и навсегда огороженной поляне. Волк в овечьей шкуре бесновался, но верил, что внешний покров рано или поздно прирастет к его настоящей, волчьей шерсти.
Перечитал предыдущий абзац и подивился тому, как лихо сам себя изобразил. Будем честны, как говорит мой друг Базилио. Никакой я не хищник. Никакой не охотник. С женщинами я почти всегда был пассивен – они сами охотились на меня. Точнее, подбирали меня, когда я плохо лежал. Это тем более удивительно, что (опять же, будем честны – ведь эти «записки» – моя исповедь!) я не обладаю даже минимальным набором мужских достоинств, необходимых для привлечения прекрасного пола. Вот и пойми этих женщин. Что они находят в таких, как я?
Впрочем, изредка я все же действовал. Отыгрывал сугубо мужскую роль. Нападал. Делал неловкие выпады. Приставал. Обхаживал. Клеил. Например, с Ярославой. Да, с ней я был именно охотником. Который, увы, попался в собственный капкан.
Мы познакомились при весьма романтических обстоятельствах. Вспоминая тот день, я умиленно улыбаюсь – наверное, также, как моя суровая бабушка Зинаида Михеевна, которая мгновенно меняла одну маску на другую, когда на экране телевизора происходило любовное объяснение или длился поцелуй. Я всегда поражался этой метаморфозе… Женщина с железным характером, твердокаменная коммунистка сталинского призыва была сентиментальна. Когда она умерла девяноста лет от роду, ее тумбочка оказалась забитой чувствительными романами. Помню, там были книжки с аляповатыми обложками и чудовищным количеством опечаток: «Анжелика и король», «Анжелика и султан», «Анжелика – маркиза ангелов»).
Да, когда я вспоминаю день нашего знакомства, я улыбаюсь, как бабушка Зина. Если бы можно было оставить этот день да, пожалуй, еще несколько свиданий, и отсечь все остальное, как будто бы его никогда не было…
Перебирая женщин, я все-таки надеялся найти ту, которая поставит жирную точку в моем донжуанском списке (о, я ничуть не хвастаюсь, сказать по чести, героем-любовником никогда не был, но из моих недолговечных подруг можно составить некий пронумерованный перечень странички на полторы). Итак, моему воображению рисовались простое платье, очаровательная головка в обрамлении светлых волос, забранных в клубок на затылке – красота без затей, без излишеств, с налетом милой старомодности – что-то из тургеневских романов, из чеховских пьес. И все это было явлено мне однажды в золотом сиянии над вечерней Невой. Я шел с работы мимо Летнего сада, расточительно швырявшего свое уже тронутое ржавчиной золото в воду, и увидел ее стоящей на плавучей пристани, на остановке речных автобусов. Она не просто любовалась панорамой, она как будто ждала чего-то. Романтического парусника? Я спустился по гранитным ступеням, ступил на дощатую пристань, и очень скоро почувствовал прилив легкой тошнотцы. Едва заметное покачивание мира впервые в жизни вызвало у меня приступ морской болезни. Было странно и обидно чувствовать это после службы на флоте… Надо было как-то завязать разговор, и из огромного многообразия пошлостей, которыми можно было бы начать знакомство, я выбрал эту:
– Впервые чувствую, что меня укачивает. Какое головокружение… Боюсь, тут не обошлось без ваших чар.
При чем тут женские чары, если человека тошнит? Теперь ясно, что я сказал это с перепугу – слишком неприступной она мне тогда показалась. Сколько ни натаскивай себя на уличные знакомства, сколько ни выращивай в себе плейбоя, ты все равно остаешься тем, кем был всегда – сжавшимся в теплый комочек хомячком.
Надо отдать ей должное, на глупость и наглость она отреагировала адекватно. Ее голубые зрачки оказались сделанными изо льда. Температура ее голоса была соответствующей.
– Вы могли бы придумать что-нибудь более оригинальное.
Говорилось это тоном учительницы, вынужденной учить и поучать половозрелого двоечника.
– Приятно, что вы ждете от меня чего-то большего.
– Я от вас ничего не жду.
Она, конечно, врала. Она ждала. И я не обманул ее ожидания. Я не отвял сразу, как того требовали ее недовольно сжатые губы, ее демонстративно равнодушный взгляд, сосредоточенный на кончике шпиля Петропавловского собора.
Во мне включился режим настойчивости – качества, в иных ситуациях мне совершенно не свойственного. Я решил не сдаваться. На успех не рассчитывал – важно было исчерпать ситуацию до конца, чтобы потом не кусать локти. Хуже нет, когда упускаешь добычу слишком быстро, а потом коришь себя за малодушие.
Вспоминая, с каким упорством тот холостой счастливец, не осознававший своего счастья, лез в петлю, мне становится не по себе. Мне хочется крикнуть ему: «Подожди, дурак, что ты делаешь!».
Меня несло, я вертелся вокруг нее, как глупая собака вокруг собственного хвоста.
И как оказалось, напрасно. Кроме утомленно-презрительной улыбки я ничего не добился. Она вежливо выслушала очередную мою тираду и с расстановкой произнесла:
– Я все думаю – когда вы остановитесь. Неужели вам не ясно, что всё это бесполезно?
Этими словами был окончательно заткнут фонтан моего красноречия. Я униженно откланялся. Когда ветер с Невы подул мне в спину, как будто подгоняя меня поскорее ретироваться с места моего позора, я поежился от холода – моя рубашка сзади была совершенно мокрой.
Но наш разговор был продолжен – в другом месте и в другое время. Как видно, от судьбы не уйдешь.
Есть в Петербурге Почтамтский мост. Он же – Малый Цепной, он же – Прачечный, и он же – Почтовый. О его существовании я узнал случайно. И никогда, никогда, до самой смерти не забуду я этого места.
Не помню, что занесло меня на Прачечный переулок, наличие которого на карте города тоже открылось мне волей случая. Вот ведь как: живу в городе больше тридцати лет, причем добрую половину – в историческом центре, а о существовании таких изумительных названий не подозреваю.
Прачечный переулок тих, грязен и пустынен. Наверное, с тех времен, когда он получил свое достоевское название, здесь ничего не изменилось. Этим-то он и замечателен. Впрочем, едва ли это место может понравиться нормальному петербургскому обывателю и гостю нашего города – ничего там нет, кроме занюханной забегаловки, где неулыбчивые азиаты отравят вас дешевым обедом, магазинчика с просроченным кефиром и унылой таблички некоего государственного учреждения. Но пройтись по этому переулку от переулка Пирогова до самого его конца стоит. Потому что заканчивается Прачечный сущим чудом – в открывающемся просвете вы видите узкую спину пешеходного мостика, перекинутого через Мойку там, где стоит, обваливаясь на головы прохожих, перестроенный до неузнаваемости советскими конструктивистами бывший готический храм – ныне Дом культуры Союза связи. Переулочек, заканчивающийся пешеходным мостиком – что может быть прелестнее для одинокого романтика? И что может быть лучше одинокой романтически настроенной барышни, стоящей на этом мостике?
Когда я ступил на Почтамтский мост, я ступил на стезю судьбы. Такого не бывает, но из пяти с лишним миллионов жителей Северной столицы я встретил там именно ее.
– Вы что, следили за мной? – спросила она, спустив на нос солнцезащитные очки.
В ее взгляде и тоне было больше любопытства, чем раздражения.
– Нет, сударыня. Это всего лишь случайность.
Было видно, что в эту святую правду она не поверила.
– Ваша настойчивость делает вам честь, но я прошу вас более не преследовать меня.
Книжный стиль ее речи мне тогда дьявольски понравился. Как было упустить такую? Признаться, к тому времени мне порядком надоели безмозглость и косноязычие большинства моих подруг. Хотелось не только праздника плоти, но и задушевного разговора, непринужденной беседы о книгах, о театре, о живописи. Дьявол как будто нарочно подсунул мне то, что я так мечтал получить. Сказано: бойтесь исполнения желаний!
Я был очарован. В руках у нее была затрепанная книжка Анциферова «Душа Петербурга». Отличная зацепка! Я сказал, что особенно мне понравилось в этой книжке то место, которое про genius loci, «духа места» города (единственное, что я запомнил, когда-то очень давно открыв наугад эту книгу, случайно мне подвернувшуюся). Это, опять-таки, к вопросу о роли случая в человеческой судьбе.
Зацепка сработала, мы разговорились. На этот раз – без глупостей и пошлостей с моей стороны и без надменности – с ее. Она смотрела на меня, и ее ледяные глаза начали таять. Я убедился, что это были те самые блоковские «фиалки глаз», грезившиеся мне с отрочества.
Случайная встреча на Почтамтском мосту стала началом катастрофы. Это была одна из двух роковых случайностей в моей жизни. Теперь я знаю: случайности и совпадения – по части Дьявола.
А ведь тогда я почти влюбился. Как назло, фоном наших свиданий была сухая позолоченная осень, во время которой я всегда становлюсь безобразно сентиментальным – прямо как бабушка Зина. Меня как будто застали врасплох. Хотел книжную барышню? Хотел ровный пробор и клубок на затылке? Хотел прогулки по осенним паркам? Хотел листья под ногами? На, получай, и не смей воротить морду!
Наша свадьба случилась совершенно внезапно. В один из дней меня ослепили фотовспышкой, и я обнаружил себя слегка придушенным галстуком, в новом костюме на ковре в плотном кольце родственников и друзей надевающим на девичий безымянный золотое кольцо. Первая моя свадьба была совсем другой – клоунада, а не свадьба: я явился в шортах и попугайской рубашке, Вита – в чем-то, не очень отличавшимся от купальника, но в шляпке с белой вуалью. Под стать брачующимся были и гости, не утерпевшие и налакавшиеся перед церемонией.
Во второй раз все было строго традиционно. Костюмы, галстуки, платья, торжественная сосредоточенность на лицах. Большого труда стоило мне сдержать себя и не расхохотаться на плавно-казенные речи полноватой тетки с указкой, руководившей церемониалом. Впрочем, получалось у меня плохо, и жрица Гименея пожурила меня, не меняя своих сладчайших интонаций:
– Лев Дмитриевич, не забывайте о серьезности вашего шага.
Что и говорить, шаг был архисерьезный. И сделал я его с рекордной для себя быстротой: мы поженились через два месяца после знакомства. Наверное, промедли мы чуть-чуть, и я, наконец, разглядел бы сквозь сотканную из золотых ветвей и лучей остывающего октябрьского солнца занавесь всю беспросветность моего ближайшего будущего. Я разглядел бы то чудовище, в которого начал превращаться Лев Троицкий сразу после свадьбы.
Но тогда, в те осенние вечера мне виделась совсем иная будущность. Разумеется, как любой холостяк со стажем я колебался, но склонность к самообману взяла свое. Накануне принятия рокового решения я положил перед собой лист бумаги, разделил его надвое решительной полосой, по одну сторону которой написал все «плюсы», а по другую – все «минусы» брака. В перечислении положительных и отрицательных сторон семейной жизни помог великий тезка. Внезапное перечитывание Толстого явилось еще одним совпадением, на которые столь богатой стала в последнее время моя жизнь. Лев Николаевич оказался на удивление актуальным писателем – куда актуальнее, чем большинство пишущих романы современников.
«В пользу женитьбы вообще было, во первых, то, что женитьба, кроме приятностей домашнего очага, устраняя неправильность половой жизни, давала возможность нравственной жизни; во вторых, и главное, то, что Нехлюдов надеялся, что семья, дети дадут смысл его теперь бессодержательной жизни…
Это было за женитьбу вообще. Против же женитьбы вообще было, во первых, общий всем немолодым холостякам страх за лишение свободы и, во вторых, бессознательный страх перед таинственным существом женщины». Это было про меня, кроме, разве что, последнего. Трепет перед «таинственным существом» был преодолен мной путем регулярных упражнений еще в ранней молодости. А вот «страх за лишение свободы» – это чертовски верно своей судебно-протокольной формулировкой! Но доводы «за» перевесили. Так обычно бывает с большинством смертных – взвешивая pro et contra, они переоценивают первое и недооценивают второе.
После «Воскресенья» я легкомысленно взялся за «Анну Каренину», и перечитывал ее как раз в первые месяцы своей семейной жизни. Супружеские разочарования Левина показались мне не просто знакомыми, а прямо-таки списанными с меня. Яснополянский бородач как будто нарочно издевался надо мной.
«Левин никогда не мог себе представить, чтобы между им и женою могли быть другие отношения, кроме нежных, уважительных, любовных, и вдруг с первых же дней они поссорились, так что она сказала ему, что он не любит ее, любит себя одного, заплакала и замахала руками».
«Тот медовый месяц, то есть месяц после свадьбы, от которого, по преданию, ждал Левин столь многого, был не только не медовым, но остался в воспоминании их обоих самым тяжелым и унизительным временем их жизни».
Ай да Толстой, ай да тезка! Как хорошо, что мне не пришло в голову перечитать «Крейцерову сонату»!
Однажды, спустя почти год после свадьбы идя с Ярославой по каким-то делам (наверное, в магазин), я вдруг посмотрел на нее – как будто увидел впервые, и с недоумением осознал, что эта самая женщина, идущая рядом со мной и чему-то тихо улыбающаяся, не кто иной, как моя жена. Моя жена! Я как будто очнулся после забыться, пробудился от мутного и тяжелого сна и увидел, что со мной произошло то, чего я так боялся, чему так долго сопротивлялся всеми силами. Это – моя жена? Что за идиотские шутки? Немедленно рассейте чары, живо включите свет! Дайте еще хотя бы день на размышление…
Так было несколько раз. Я как будто выскакивал на мгновение из автоматизма своего существования, вернее – сосуществования с Ярославой, и видел вещи в истинном свете! А истинный свет, то есть свет истины давал такую (страшную, в сущности) картину: Лев Троицкий живет с женой, которую никогда не любил, не любит и вряд ли сможет полюбить; Лев Троицкий не только не любит свою жену, но порой испытывает чувство, близкое к неприязни; при этом сама жена Льва Троицкого не видит происходящее в истинном свете; жена Льва Троицкого своего мужа любит и этой своей любовью привязывает его к себе крепче чего бы то ни было.
Любовь Ярославы ко мне проявлялась в постоянной склеенности наших жизней. Она как будто буквально следовала библейской максиме: «Да прилепится жена к мужу своему». Когда по утрам я поднимался по будильнику, чтобы идти на работу, не совсем проснувшаяся Ярослава вцеплялась в мою руку и долго не отпускала, при этом на лице у нее изображалось смятение и почти ужас. Это напоминало героиню «Соляриса» в исполнении Натальи Бондарчук. Харри не может без своего Криса. Она ломает металлические двери, когда он выходит из комнаты на минуту. Ярослава была хуже. Харри хотя бы со временем научилась обходиться без того, из чьих воспоминаний она вышла на свет и вочеловечилась. Я ждал, когда этому научится и Ярослава, материализовавшаяся из моих романтических фантазий. Но – тщетно.
– Когда ты придешь?
Этот вопрос, заданный, как правило, утром и по нескольку раз повторявшийся в смс-сообщениях, выводил из себя. Он означал, что держащаяся в уме вечерняя кружка пива с Базилио или кем-то еще, да и просто желание побродить по городу (я люблю одинокие прогулки, черт побери!) отметались сразу. Теоретически я мог «задержаться на работе», но врать я не умею и не люблю. Когда я вру, меня сразу выдают глаза, голос, руки. Впрочем, обманывать все-таки приходилось, без этого мне было бы просто не выжить.
А вот с Витой Сочиной, с моей первой, я никогда не унижался до лжи. Если я хотел попить пива с Базилио, то так и говорил – пошел, дескать, не жди к ужину. Иногда она ворчала, и тогда я брал ее с собой – Вита была отличной собутыльницей, и Базилио ее за это любил. Вообще, моя первая жена была своим парнем. Она не обладала большим умом, но хорошо понимала: у мужчины, даже женатого, должно оставаться личное пространство. Увлечения, друзья юности. Разумеется, в разумных дозах. Без этого нормальный мужчина начинает чахнуть. Моя вторая жена этого не понимала и не старалась понять. Она текла, как вода, заполняя собой всё пространство моей жизни, вымывая в небытие всё то, что было там прежде. Даже погружаясь в очередную научную монографию, она нет-нет, да и поглядывала на меня, как бы проверяя – на месте ли я. В конце концов, моим любимым местом в нашей квартире стал туалет – только там я мог побыть наедине с собой.
– Неужели же она не понимает? – исступленно вопрошал я во время одной из скайп-исповедей с другом детства Базилио. – Она же чертовски умная, неужели она не видит? Ведь это же элементарная истина, известная каждой бабе: хочешь удержать – отпусти!
«Отпускать меня никуда не надо – только не души так в объятиях», – мысленно умолял я. Но – вотще…
Она догадывалась о моем истинном к ней отношении. И тогда снова начинались «плачи». Во время одного из них я испытал непреодолимое желание схватить жену за горло и сжать его так, чтобы из него не исторгалось более ничего, кроме предсмертного хрипа. Клянусь, я с величайшим трудом поборол этот преступный зуд в руках. Потом опять были знакомые угрызения. Представив себе Ярославу полузадушенной, я испытывал мучительное чувство жалости и стыда. Так-то я собирался отплатить этому человеку за его невинную привязанность ко мне!
Я мечтал о ребенке. Если наряду с материнским в природе существует еще и отцовский инстинкт, то я им наделен. Но после женитьбы мое желание стать отцом было усилено чисто практическими соображениями: рождение ребенка должно было ослабить смертельную хватку Ярославы, отвлечь ее от меня, дать мне передышку. Наивные мечтания? Может быть. Как бы то ни было, возможности убедиться в том, правилен ли был мой расчет, не представилось. За полтора года ничего не произошло. Ярослава ходила по врачам, сдавала анализы. Однажды, придя с работы, я застал ее заплаканной. Ей сказали, что она бесплодна.
Плакала Ярослава долго. Это был не тот пресловутый безмолвный «плач Ярославы», а настоящий, человеческий плач.
– Давай возьмем девочку. Или мальчика – кого захочешь.
Да, она хотела взять ребенка из детского дома или откуда-то еще, где есть маленькие дети, брошенные родителями. Она старательно, но неумело прятала от меня розовые распашонки, чепчики, карликовые сандалики. В тот период моя ненависть к жене на время уступила место самой искренней жалости. Однажды ночью, выпив тайком полстакана виски, я даже пустил слезу, глядя на нее, спящую и несчастную.
Впрочем, такую ли уж несчастную? Глупости! Она была счастлива. Я был ее счастьем. Уверен – появись у нас дети, все равно на первом месте у нее был бы я, ее муж, ее единственный мужчина.
Но черт возьми, своих детей не было. Полюбить же чужого ребенка я бы никогда не смог. К людям, которые воспитывают приемных детей, как своих, я всегда относился с искренним уважением и даже завистью. Допускаю, что со временем привязался бы к приемышу, но – лишь как привязываются к домашним животным.
– Ты же язычник. Для тебя единственная подпорка в этом мире – кровь, – сказал мне по этому поводу Базилио. Он тогда всерьез увлекся православием, ходил оглашаться в храм возле Московского вокзала, славившийся своим либерализмом. Хотя с его западничеством ему впору было бы стать католиком. А учитывая корни и соответствующую внешность – иудеем.
«Жид крещеный – вор прощеный», – со злостью сказал я про себя, но над его словами призадумался.
Да, пожалуй, он прав. Кровь. Кровь и почва. Ни на что большее я не надеюсь. Боюсь смерти, ибо не верю, что за ней что-то будет, что «the death is not the end». А мысль о том, что моя кровь потечет дальше, сквозь будущие поколения, что среди прекрасных и могущественных гипербореев грядущего будут и мои потомки, почему-то утешает. Наверное, потому, что утешиться больше нечем.
Известие о бесплодии Ярославы убило последнюю надежду сделать нашу совместную жизнь хоть сколько-нибудь осмысленной. Единственный смысл нашего брака – ожидание ребенка – пропал. Остались только моя тайная ненависть и ее невыносимая любовь.
Признаться, я никогда не понимал людей, живущих в бездетном браке и не находящих этот брак бессмысленным. Зачем жениться, если нет намерения завести детей? По большой любви? Может быть. По большой глупости, скорее всего. Не мечтай я об отцовстве, не женился бы никогда. А впрочем, почему я так в этом уверен?
Важно другое. Теперь, когда стало известно о женской несостоятельности Ярославы, перспектива цивилизованного расставания с ней оказалась еще более туманной. Одно дело бросить жену с ребенком – это, разумеется, гадко, подло, непорядочно. Другое дело – развестись с законной супругой из-за ее бесплодия. Тут как будто есть извиняющее обстоятельство – так и так, мечтал человек стать отцом, но в данном конкретном браке это оказалось невозможным. Однако есть в этом что-то еще более омерзительное. Получается, женщина для тебя – не цель, а средство. Лишь элемент в системе деторождения. Машина, выпускающая младенцев. Оказалась бракованной – не страшно, подберем другую, без дефектов. Бросить жену с ребенком можно из-за любви. Можно из-за ненависти или скуки. Оставить бесплодную женщину – нельзя. Любое оправдание будет выглядеть фальшиво.
Делать было нечего. Надо было привыкать. Ничего другого не оставалось.
Утром я уходил на работу. Вечером, за ужином, смотрели канал «Культура». По выходным гуляли под ручку в парке, ходили в кино, ездили к теще в Павловск – как полагается. Два раза были у моего постаревшего отца. Ему Ярослава понравилась. «На маму похожа», – сказал он с тоской. Папахен все еще любил свою жену, двадцать лет назад променявшую его на толстого немецкого бюргера. А вот я свою жену не любил. Не знаю, кто из нас двоих – я или отец – был более несчастлив.
Дома сидели тихо. Ярослава готовилась к урокам и писала свою монографию по истории древнерусской музыки. Темой ее исследования было «знаменное пение». В Древней Руси не знали нот и записывали музыку при помощи «знамен» или «крюков». Я пробовал читать, что она пишет, но даже при всей своей любви ко всяческой гуманитарщине очень скоро заскучал. Чем отличается кондакарный распев от демественного? А столбовой от путевого? Пусть подобными вопросами тешатся узкие специалисты. Для Ярославы это было отдушиной. Впрочем, придет время, и она оставит свои упоительные штудии навсегда.
Та, с которой я изменил Ярославе, была подослана ко мне Сатаной. Это говорю я, воинствующий атеист, не верящий ни во что, даже в инопланетян. Но иначе как вмешательством Князя мира сего появление в моей жизни Ядвиги я объяснить не могу.
Познакомились мы накануне моей свадьбы. И через полтора года – как раз тогда, когда я узнал о бесплодии жены, случайно встретились снова.
Нашу первую встречу я помню очень отчетливо – не смотря на то, что был здорово накачен пивом. В тот день мы долго и безрадостно шатались с Базилио по кабакам, переходили из одного табачного облака в другое, провожая мою холостяцкую жизнь. Он был печален и говорил, что после моей свадьбы вот так же пройтись по заведениям будет уже невозможно. И склеить понравившуюся девочку уже никак не получится. Потому что мне как женатому это будет нельзя, а Базилио в одиночку не клеит – не хватает смелости. Он искренне оплакивал нашу участь, а я храбрился, уверяя его, что приключения еще будут. Хотя сам в это уже не верил.
Уже поздно вечером мы завалились в какое-то тухлое заведение на Малой Садовой с неожиданно вкусным пивом. Она посмотрела на меня из-за соседнего столика сквозь большой шар табачного дыма, вышедший из ее приоткрытого рта. Посмотрела безо всякого стеснения, сверкнув белизной глазных яблок и зубов. В ее взгляде было любопытство и что-то еще. Вызов? За три дня до свадьбы у меня не было ни малейшего желания знакомиться с девушкой – тем более с такой, как она, большеглазой и большеротой, юной и зубастой.
– Зубы! – восторженным шепотом воскликнул Базилио.
Да, ее зубы были едва ли не главным в ее облике – крупные, жемчужно-белые, они прятались за полными, цвета спелой вишни губами и показывались восхитительной, единственной в мире улыбке. Таких зубов я еще не видел. Во мне сработал годами совершенствовавшийся механизм нападения. Это произошло рефлекторно. Я понимал, что затевать что-либо совершенно бессмысленно, но бездействовать не мог. Я торжественно поднял кружку, с молчаливой выразительностью поприветствовав незнакомку и ее невзрачную подругу. Мы обменялись несколькими фразами, и она с изумительным простодушием предложила нам с Базилио пересесть к ним за столик. Ведь неудобно же вот так, на расстоянии, не правда ли?
Такое со мной было впервые. Ловить благосклонные взгляды – это одно, а получить непринужденным и, я бы даже сказал, невинным тоном приглашение подсесть – совсем другое. Причем никаких видимых оснований подозревать ее в шлюховатости, как выражается Базилио, не было. С виду она производила впечатление девочки из хорошей и простой, хотя и бедноватой семьи, студентки-отличницы, но отнюдь не серой мышки, а напротив – существа, питающего интерес к жизни во всех ее проявлениях. Было видно, что стихия питейного заведения и типажи, его наполнявшие, ее живо интересовали. Интересовали ее и мы, точнее – я, чего уж тут скромничать.
Нет, это мучительно – почти обладать женщиной, и в то же время твердо знать, что ничего у вас с ней не будет – ни поцелуев, ни сладкого продолжения! Еще немного, и я пожалел бы, что пребывал в статусе жениха. Если бы я встретил ее хотя бы двумя месяцами раньше, моя свадьба могла бы расстроиться. Но в тот вечер было слишком поздно, всё было готово для торжества: гости, ресторан, платье невесты, а главное – родители. Я не принадлежу к счастливой породе решительных людей, способных резать по живому. Для этого надо быть выдающимся эгоистом. Я же эгоист обыкновенный.
– Ах, если бы мы встретились чуть раньше… – вздохнул я, сажая ее в такси.
– А в чем, собственно, проблема? – искренне удивилась она. – Ты меня даже не поцелуешь?
Она не понимала, почему наше дальнейшее общение невозможно. Об этом она написала мне «ВКонтакте» после того, как я направил ей прочувствованное послание, начертанное рукой пьяного и почти влюбленного человека. Моя скорая женитьба, по ее представлениям, препятствием быть не могла. Напротив, свадьба была, скорее, тем пикантным обстоятельством, которое делало бы нашу связь интереснее. Видимо, для нее роман с женатым мужчиной был особенно притягателен.
«Миллионы мужей изменяют женам. Миллионы женщин встречаются с женатыми мужчинами. Впрочем, как знаешь. Решай сам», – это были последние слова, которые она мне написала. Я не ответил.
На следующий день тяжкое пивное похмелье и предсвадебные заботы помогли справиться с чувством досады от упущенной возможности. Но укоряюще-соблазнительная улыбка жемчужно-кораллового рта то и дело вспыхивала у меня перед глазами. При мысли о том, что не я буду впиваться в этот рот, кусать эти губы, а делать всё это будет кто-то другой, мне хотелось рычать от досады.
Этот «кто-то другой» сидел с ней спустя полтора года за столиком в ресторане на Невском, где я оказался совершенно случайно – зашел воспользоваться туалетом. Он был довольно представителен: хорошие часы, галстук, аккуратная бородка. Иностранец? Я взглянул на себя в зеркало и неожиданно узнал, что год жизни с Ярославой превратил меня в настоящего увальня: ровная челка на лбу, вязаная кофта, нелепая рубашка с цветочками. Рядом с Мефистофелем я безнадежно проигрывал. Но Ядвига, по-видимому, думала иначе.
«Считай, что у тебя есть еще одна попытка», – написала она мне вечером.
В тот вечер я как раз выслушал новый плач Ярославы. Поводом послужил слишком длинный, как ей показалось, разговор по скайпу с Базилио. «У нас так мало времени, чтобы побыть вместе. А ты снова тратишь драгоценный вечер на…», – она не договорила, ее голос дрогнул. Я заперся в туалете, где зло и решительно написал Ядвиге: «Всё это время я думал о тебе».
Роковые слова, черт побери! После этих слов надо было действовать. Однако сама мысль об измене вызывала у меня не только страх, но и отвращение. Черт возьми, конечно, Ярослава невыносима. Ярослава – настоящее чудовище, если посмотреть на вещи пристально. Но ведь она любит меня. И вся эта тюрьма, в которую она превратила мою жизнь, это тоже – ее любовь. Разве я могу растоптать это чувство? Наплывы невыносимой жалости к ней мучили меня постоянно. Но враг рода человеческого не дремлет, он ловит момент.
Ядвига сама избавила меня от метаний. Однажды вечером, когда на работе уже никого не было, она появилась в моем кабинете. То есть в кабинете шефа, конечно, царствие ему небесное.
– Как ты сюда… И вообще, откуда ты знаешь, где я работаю? – опешил я.
– Догадалась.
Она подрабатывала в какой-то газете, у нее была парламентская аккредитация, дававшая возможность прохода в Мариинский дворец.
Ядвига извлекла из сумки бутылку абхазского вина.
– Год нашего знакомства. Надо отметить. Есть посуда?
Я нашел два пластиковых стаканчика. Мои руки дрожали, как у запойного. Вино оказалось терпким, как кровь. Она ходила по кабинету и разглядывала столы моих давно разъехавшихся коллег – помощников тогда еще живого и здорового депутата Лосяка, упокой, Господи, его душу.
– Наверное, скучная работа? – спросила, посмотрев на папки с бумагами.
К нашей встрече она подготовилась: короткая юбка, вырез на груди, босоножки. Довольно крупный бюст для такой миниатюрной девушки. Черт возьми, эта диспропорция меня всегда возбуждала! У нас в классе была девочка – сама субтильная, маленькая, личико ангельское, а грудь – большая, круглая, как будто пересаженная ей от какой-нибудь порнозвезды. «Вот это дойки!», – воскликнул главный красавец и жлоб нашего класса Коля Клейн, когда она впервые у нас появилась. Это мерзкое слово и вообще Клейновское жлобство так не вязалось с ее кукольным чистым личиком, с этими большими голубыми глазами… Но стоило перевести взгляд чуть ниже, как что-то нехорошее начинало шевелиться внутри.
Ядвига была из той же оперы, хотя на ее лице уже лежал отпечаток «порочности», как выражались когда-то. Она села на край моего рабочего стола, я же оставался сидеть в кресле. Её правая нога, сбросив босоножку, предприняла рискованное путешествие по моим брюкам.
– Не надо, – слабо попросил я. – Это лишнее.
– Он так не думает, – ее маленькая ступня уперлась в твердое.
– Ты на каком курсе? – почему-то спросил я.
– На третьем.
– А этот, с бородкой?
– Преподаватель. Мы расстались, не беспокойся.
Я старался не замечать собственного возбуждения, продолжая расспросы, тут же забывая ее ответы.
– Так как же ты меня нашла? Как тебя пропустили?
Единственное, на что хватило моего благоразумия – запереть дверь. В здании оставалась только охрана, но и она могла заглянуть. Бумаги, приготовленные для шефа, полетели на линолеум. Упала кружка, рухнул с грохотом тяжелый степлер, за ним письменный прибор, дрызнул об пол френч-пресс с недопитой заваркой. Перед моими глазами блеснули вожделенные зубы. Я почувствовал себя вампиром из кино, впиваясь в ее рот. Так, в сущности, и было.
Такого возбуждения я не испытывал давно. Соответствующей была и разрядка.
Несколько секунд я был совершенно счастлив. В течение этого – и короткого, и огромного времени я благословлял нашу встречу, смеялся над своей трусостью, смеялся над женой и ни о чем не жалел. Потом, застегивая брюки, с ужасом подводил итоги и прикидывал все возможные последствия произошедшего.
Я изменил своей жене. Я совершил предательство. Я подлый, негодный человек.
– Это было упоительно. Поверь, ни с кем никогда… Но давай больше не будем. Ладненько? Я женатый человек. А ты… Ты же умница, должна понимать. Ну что? Останемся друзьями?
Говоря это, я косил глазами, теребил ремешок часов на запястье и ни на что не надеялся. Я знал: начинается новая жизнь, двойная жизнь. В этой жизни я буду много лгать, без конца изворачиваться, и все равно проколюсь на какой-нибудь мелочи.
– Хорошо что я таблетки приняла, – улыбалась она, меня совершенно не слушая. – А ты вкусный.
– Как апельсин? – пытался шутить я.
Иной раз я думал: «Ну и пусть. Это всё развяжет. Это даст свободу. Если женюсь на Ядвиге, новый брак будет легче – без молчаливых плачей, без ненавистной короткой привязи, без душащих объятий». Но представляя себе лицо Ярославы, ее настоящий, громкий плач, а еще – расстроенное лицо мамы, проклятия со стороны родственников жены – прекрасных людей, с которыми мы замечательно спелись, злорадно-участливые расспросы приятелей, необходимость решать квартирный вопрос (ведь не погоню же я ее с квартиры, придется уйти самому) … Всё это – в сущности, чепуха. И любой другой человек плюнул бы на эту чепуху и вскоре забыл свой второй брак как нелепый сон. Другой, но не я.
Страх и ненависть
От тягостных мыслей меня отвлекло одно ужасное происшествие. Собственно, произошло оно не со мной, а с другом детства – с Сашкой Базилевичем, с моим вечным собутыльником и собеседником-задушевником Базилио. Но подлинные последствия это происшествие имело, прежде всего, для меня. Не говоря уже о той группе лиц, вернее – морд, по вине которых всё и произошло.
Когда я вспоминаю об этом происшествии, я всякий раз погружаюсь в размышления о природе ненависти. Я всегда втайне завидовал тем, кто умеет ненавидеть, тем, для кого человечество делится на две четкие категории – на своих и чужих. Терпеть не могу свою слюнявую жалость к гастарбайтерам, к опустившимся соотечественникам, к пойманным ментами преступникам, затравленно глядящим в объективы телекамер.
Привычка в каждом двуногом существе видеть человека делает вас слабым, не дает поддерживать постоянную температуру агрессии в крови. Чтобы действовать, нужно владеть искусством расчеловечивания. Ваш враг – не человек. Ваше презрение к нему, ваша ненависть – самые естественные и достойные чувства. Ваша борьба с ним – самое нужное и благородное дело. Только с этими мыслями можно бороться и побеждать.
Они – таковы. Они умеют ненавидеть и презирать. Они делят весь мир на своих и чужих. Первых – сравнительно немного, вторых – большинство.
Как ни ругай Ницше, а все-таки он был прав: в известном смысле христианство сделало нас слабыми. Нет, конечно, в смысле духовном – это сила, и все такое. Но на уровне подворотен и темных переулков… Куда как лучше ислам – для молодых и агрессивных ничего более подходящего не придумаешь. Или, к примеру, радикальный национализм, расизм. Вот они, бритоголовые, решительные, не думающие лишнего. Вот они, сбивающиеся в стаи, беспощадные и веселые в своей беспощадности.
Они сильны. Но сильнее всех те, кто всосал все эту философию отчуждения с материнским молоком. Чувство национального и религиозного превосходства, воспитанное с детства, ничем не заменишь. Нам, русским, такое не снилось. Мы слишком добродушны, мы всем все прощаем, в наших сердцах вещество ненависти быстро распадается на атомы. Русским националистом надо стать. И не каждый еще сможет. А вот им эту науку преподавать не надо – она у них в селезенке, в костном мозгу.
Вот они, красавцы! Вот они, молодые варвары, попирающие ногами, обутыми в кроссовки и красные мокасины, нашу вековую дряхлость. Я восхищаюсь ими и ненавижу их. Но моя ненависть подобна синусоиде – растет только тогда, когда видит и слышит. У них же она равномерно сильна и не нуждается в эмпирических подпорках.
Моя ненависть почти всегда спит. Просыпается она редко, и то – когда проснуться ей помогают. Сейчас она бодрствует, сейчас я смотрю на экран ноут-бука и вижу, как стая крепышей-черноголовиков ставит на колени щуплого подростка. Следует сильный удар ногой в лицо – так голкипер бьет по мячу, стремясь послать его как можно дальше от своих ворот. Когда жертва приходит в себя, ее снова ставят на колени и опять бьют прямо в лицо, уже залитое кровью. Если того подростка не убили, он точно стал инвалидом. Сидит сейчас где-нибудь в инвалидной коляске, гадит под себя и трясет головой.
Чтобы не впасть в ксенофобию и уравновесить одну ненависть другой, ищу в Интернете забавы юных скинхедов, забивающих до смерти старого дворника-азиата, от души метелящих случайного негра, поджигающих спящего бомжа возле мусорных баков.
В такие минуты моя ненависть зашкаливает. Она кипит еще минут десять, и пропадает, не оставляя следа.
Но в тот день началась большая, долгоиграющая ненависть.
Позвонила мать Базилио и долго не могла начать говорить – из-за рыданий.
Я носил ему апельсины и книги.
Он лежал в большой палате, наполненной тяжелым вонючим воздухом.
Он говорил: «В этой стране нельзя оставаться. Теперь ты видишь?».
Он шел домой вечером. Еще не стемнело, на улице было много прохожих. Привязались к его типично еврейской внешности? Наверно. Он сам не понял. Схватили за грудки, втянули под арку, зачем-то долго расспрашивали, кто он и откуда, обыскали, забрали деньги, долго не отдавали паспорт – записали данные, говорили, что он теперь у них на крючке, что он должен платить, если не хочет стать инвалидом. Ставили на колени, снимая всё происходящее на видео. При нем зацепили и избили какого-то бритого – били долго и страшно, а ему, Базилио, досталось только несколько ударов (двое держали за руки, третий отрабатывал, как на боксерской груше – сначала хотел ударить ногой с разворота, но промазал и упал, а поднявшись, провел серию прямых в голову).
Надо отдать ему должное, Базилио не стал кавказофобом. Его псевдолиберальная философия, причудливо переплетенная с православным обрядоверием, была крепка.
– У гопников нет национальности, – пропел он сломанной челюстью.
Сосед по палате, дюжий татуированный мужик со сломанной ногой не выдержал и запыхтел.
– Пойдем подышим, – сказал я Базилио во избежание бессмысленного спора.
Мы вышли в больничный скверик, где дымили две неряшливого вида медички. Базилио говорил, трогая сплющенный нос:
– В этой стране нельзя оставаться. Теперь ты видишь?
Признаться, я ничего такого не видел. Мысли об эмиграции мне в голову не приходили никогда. И дело не в патриотизме – просто я оседлый человек. Я представить себя не могу живущим в другой стране, говорящим на другом языке. Я дьявольски тяжел на подъем. Помню, как не хотелось переезжать из огромной коммуналки на Петроградской стороне в отдельную квартиру, оставшуюся от покойницы бабушки, Зинаиды Михеевны. Жалко было двора, где прошло детство, да и разве Ленинский проспект – это Петербург?
Месяц спустя я бесцельно бродил по Интернету и наткнулся на это видео. Всё было так, как описывал Базилио. Сначала его долго и изощренно унижали – допрашивали, кто и откуда, хлестали по щекам, плевали в лицо. Потом двое взяли за руки, а третий, бодро размяв руки и шею, попрыгав на месте, резко подскочил и крутанулся, но носок белого кроссовка прочертил дугу в сантиметре от носа моего несчастного друга, и спортсмен бесславно рухнул на асфальт. Поднявшись на ноги, боец с досады отработал по живому мешку кулаками – сильно, зло, с полной отдачей. Базилио потерял сознание и был брошен рядом с вырубленным минутой ранее бритоголовым. Один из державших подошел и два раза с силой пнул его по лицу.
О, если бы вы знали, как я ненавижу насилие! Любое насилие – государственное и частное, запрещенное и разрешенное, физическое и психологическое. Но я догадываюсь, что природа этой ненависти двояка. Это не просто гуманистическая отрыжка, это еще и страх. Страх, что подобное может произойти и с тобой. Когда ты видишь, что кого-то бьют, ты понимаешь, что так же бить могут и тебя. Не в этом ли кроется источник интеллигентского гуманизма?
Видимо, страх и стал причиной того, что я сам стал источником чудовищного насилия. Я убил их. Казнил. Я мысленно расстрелял уличных беспредельщиков из пистолета. Потом оживил и снова расстрелял. Я сладострастно рисовал себе картину возмездия – широко расставил ноги, поднял обеими руками смертоносный кусок металла и методично отработал все мишени. Что еще может себе позволить офисный хомячок? Только фантазии. А воображение у меня богатое. Наверное, я мог бы стать писателем. Ведь даже запах пороха щекотал мои ноздри, когда я мысленно истреблял этих скотов.
Так я второй раз в жизни пожелал смерти человеку. Вернее, сразу четверым – тем, кто держал, тому, кто бил и тому, кто все это снимал, посмеиваясь и отпуская реплики на неведомом харкающем языке.
А Базилио, выписавшись из больницы, засобирался за границу.
– В Израиль. Может, в Германию. Или в Штаты. Там мамины родственники.
Уже когда он уехал в Америку, по телевизору показали один сюжет.
«Циничное и зверское преступление совершено этой ночью в Петербурге. Неизвестный расстрелял в упор несколько человек недалеко от Московского вокзала. Видеокамеры зафиксировали момент расстрела», – вещал равнодушно-взволнованный голос журналиста.
– Эге… Ты слышала? – бормотнул я в сторону Ярославы, всегда недовольной тем, что я смотрю криминальную хронику.
На экране появились три черно-белые фигурки, облепившие фасонистую «девятку». Четвертая фигурка сидела за рулем, выставив в открытую дверь ногу, обутую в огромный белый кроссовок. Пятая фигурка в кепке, бодро проходившая мимо, остановилась, потопталась секунды три, как будто хотела спросить, как пройти в библиотеку, да не решалась, потом достала из кармана куртки пистолет и направила его на честную компанию. Было видно, как дергается пистолет в руке убийцы, и на конце ствола вырастает шар мутного пламени. После того, как один из парней упал на асфальт, остальные живые мишени задвигались, как в компьютерной игре – они бегали зигзагами, припадали к земле, выставляя в сторону убийцы руки – как будто таким образом можно было защититься от пуль. Но стрелок, по-видимому, был профессионалом. Последним он завалил того, что сидел за рулем – парень успел захлопнуть дверцу и завести мотор, но тронуться с места ему не удалось.
В телевизоре возникла заводная кукла пресс-секретаря петербургского ГУВД. Органчик в его голове выдал несколько казенных фраз о неудачной попытке задержать преступника «по горячим следам», потом показали место преступления – суетящихся людей в штатском, лузгающего семечки юного полисмена с папкой под мышкой.
Обычно лица убитых в подобных случаях не показывают, но в этот раз камера на целую секунду задержалась на красивой вихрастой голове парня, в котором я узнал одного из тех, кто держал несчастного, насмерть перепуганного Базилио за руки, подставляя его под сокрушительные удары профессионального бойца. Судя по всему, остальные убитые были из той же компании.
На этот раз я испытал неведомое мне дотоле чувство. Ужасно, чудовищно, дико – но это были не стыд, не жалость, не чувство вины – как в случае с бандерлогом Сашком Билым. Это было холодное удовольствие от созерцания картины возмездия, от сознания того факта, что город очищен от стаи мерзких и агрессивных животных, только по внешнему подобию ошибочно причисляемых к роду человеческому.
Да, уже потом, спустя полчаса я устыдился этих чувств. Да, потом во мне сработал встроенный христианин и комнатный интеллигент. Но это было потом.
Не долго думая, я отправил Базилио ссылку на видеоролик и сообщение: «Справедливость существует».
Базилио был расстроен. «Мне жаль этих людей. У них просто не было времени стать другими», – написал он в ответ из своего Сиэтла.
Итак, второй раз в жизни те, кому я искренно пожелал смерти, отправились в мир иной. Но и тогда я не придал этому значения.
В сущности, что значит – «пожелать смерти другому человеку»? Можно сказать, даже не сказать, а закричать: «Чтоб он сдох!». Можно втайне мечтать об этом, представляя себе предсмертные хрипы врага, фантазируя насчет того, как он будет выглядеть в гробу, как его понесут и зароют, а вы с удовольствием бросите на крышку горсть прохладной суглинистой земли. А можно ничего не говорить и не думать. Можно ничего такого себе не представлять. Но смерти человеку все же желать. Ведь не все наши желания выходят на свет. Многие – самые постыдные – таятся в сумерках подсознания. Значит ли это, что такие – скрытые, затаившиеся желания безгрешны? Ведь они существуют как бы вне зависимости от нас, от нашей воли, от нашего разума?
Уверен: самые добрые, самые чистые и безобидные люди тоже носят в себе черные пузыри с кишащими в них скользкими тварями – чудовищными, невозможными желаниями. Я не про фрейдистские штучки, я про другое. Мне кажется, каждый из нас – убийца. Состоявшийся или потенциальный. Когда я иду по Невскому и смотрю на встречные лица, я думаю: «А ведь среди вас, господа, есть тайные душегубы. Один из тысячи прохожих – точно кого-нибудь да порешил или на худой конец довел до самоубийства». Но остальные – те, кто, может быть, и мухи не обидели, на самом деле хоть раз, да призывали ангела смерти Азраила на чью-нибудь голову. Осознанно или нет. Даже мой добрейший отец наверняка не раз в сердцах пожелал поскорее окочуриться своей теще и моей легендарной бабушке-большевичке Зинаиде Михеевне.
Почему я об этом думаю? Не знаю. Эти мысли стали одолевать меня вскоре после смерти депутата Лосяка. Тогда я основательно порылся в тайниках своей совести и извлек наружу кое-что, заставившее меня иначе посмотреть и на самого себя, и на всех остальных людей. Но не буду забегать вперед. Перед смертью Лосяка была еще одна смерть, потрясшая меня, как говорится, до основания.
Ядвига
В этом имени есть яд. Яд страсти. Яд ненависти. А еще – движение. Она с первого дня нашей тайной связи вывела меня из состояния покоя и начала двигать мою жизнь к чему-то ужасному.
Вскоре после первого сеанса с Ядвигой последовал второй. Я снял дешевый номер в гостинице «Киевская» и отпросился у Лосяка на два часа – «по семейным обстоятельствам». Помню, купил каких-то пошлых фруктов, бутылку шампанского. Натюрморт сладострастия был под стать обшарпанным стенам дешевого номера.
Всё было, в общем, неплохо. У нее имелись фантазия и талант любовницы, заменявшие ей отсутствие опыта. И еще. Главное. Ей нравилось делать это с женатым мужчиной. Это будоражило ее чувственность, а главное – повышало самооценку.
Ядвига была ненасытна. С такой страстью свидания нужно назначать, как минимум, до утра. Но к счастью, лимит времени был невелик – на Исаакиевской площади меня ждала работа и самодур-начальник. Впрочем, разве это – аргументы для женщины? Пожалуй, только мировая война или землетрясение могут быть достаточным основанием для того, чтобы прервать «общение душ и тел» – как это она называла.
Иметь любовницу, может быть, и упоительно, но… Людям нервным и мнительным не дано сполна насладиться связью с женщиной на стороне. Таким, как я вечно мерещатся случайные и не случайные свидетели. Да и внутренний соглядатай – проклятая совесть не дремлет.
Сестра моей тещи, Валентина Аркадьевна, работала в ювелирном магазине на Невском, и вполне могла засечь меня на подступах к гостинице. Отец Ярославы, добрейшей души пожилой человек Игнатий Петрович, профессор русской истории, читал свои скучные лекции в Герценовском и теоретически мог меня увидеть. Единственная подруга Ярославы прыщавая мелкозубая злюка Варвара трудилась продавцом в Доме книги и тоже могла стать случайным свидетелем моих тайных перемещений по городу. Но мало ли кому какое дело до того, куда я направлялся в середине дня! Мало ли какое поручение мне мог дать мой фантазер-начальник! Ведь был я один – Ядвига присоединилась ко мне только в номере. Но оцените, какой мандраж! Я шел, втянув голову в плечи. Если есть на свете профессия, которой я точно никогда бы не смог овладеть, то это – профессия разведчика. Тем не менее, со временем мне пришлось осваивать ее азы.
Ядвига дразнила меня, предлагая встретиться то в кафе, то на набережной Невы (я зачем-то рассказал ей о месте нашего знакомства с Ярославой). Она дулась, что я не могу уделять ей вечера – мы встречались только днем, и наши встречи проходили по-деловому: быстрый душ, быстрый бокал шампанского, торопливый нырок в постель. Поначалу ей нравились эти спринтерские забеги – в них был «разрыв шаблона», как она выражалась (по мне – так это был самый что ни на есть шаблонный вариант отношений на стороне).
Но прошло некоторое время, и началось то, чего я больше всего боялся. Ядвиге надоело просто заниматься любовью в случайных местах. Ей нужны были «отношения» с соответствующими атрибутами – цветами, ресторанами или хотя бы кинотеатрами. Если я был заинтересован в сохранении тайны наших встреч, то она – напротив, страдала оттого, что не может открыто предъявить своему окружению меня и нашу связь.
Для студенток словосочетание «помощник депутата» звучит архисолидно, да и внешне я не совсем урод, чего уж тут скромничать. Посему рано или поздно мое тело должно было быть предъявлено публике. А пока мы начали потихоньку выбираться в город. Сначала (я настаивал) это были медвежьи углы – малолюдные улицы (да, да, такие в Петербурге есть!), полуподвальные кафе.
Однажды Ядвига затащила меня на крышу. Нельзя сказать, что этот вид романтического времяпровождения мне претил – я сам в свое время отдал щедрую дань верхнему ярусу города, выпив на пару с Базилио не один литр дешевой водки – но теперь всё воспринималось иначе. Обнимаясь с Ядвигой на ржавом скате (бедные брюки!), я вдруг подумал: а что если моя подруга нечаянно упадет вниз? Просто так подумал, без задней мысли.
– Чему ты улыбаешься? – спросила она, выведя меня из блаженной задумчивости.
– Да так, – пожал плечами я. – Хорошо с тобой, вот и улыбаюсь.
Иногда во время наших встреч на меня накатывало веселое равнодушие: ну и пусть все откроется, ну и пусть все обо всем узнают! Бесконечное напряжение требовало разрядки. Выпив лишнего, я с удовольствием прохаживался со своей юной любовницей по улицам, и однажды мы даже продефилировали мимо ювелирного магазина, в котором работала тещина сестрица. И только потом, протрезвев, я ужаснулся тому, что ходил по краю пропасти.
В моем положении требовалось молчать, скрываться и таить. Но это было невозможно при темпераменте моей незаконной подруги.
Ядвига требовала. Ядвига устраивала сцены. Ссориться с Ядвигой было нельзя.
Я шел на уступки. Она познакомила меня со своими однокурсницами. Однажды я, снова унизившись ложью о «личных обстоятельствах», отпросился у Лосяка и свозил их на залив. Пришлось соврать жене, что еду в местную командировку и вернусь поздно. Девицы быстро накачались дешевым вином, началось бурное веселье, обратно ехать никто не хотел. Я грозился, что брошу их на берегу и уеду, но свою угрозу, конечно, в исполнение не привел. Домой вернулся за полночь. Салон моего авто пришлось долго чистить от женских волос. Перед тем, как войти в квартиру, долго принюхивался к своей одежде, выискивал все те же волосы. О, как это смешно и как унизительно, черт возьми!
В другой раз пришлось везти всю честную компанию на пикник в лес. Я обожаю бывать в лесу, но в тот день мне было ненавистно все – от мха под ногами до исполинских «янтарных» сосен. Подвыпившая Ядвига захотела секса на лоне природы, и я расстелил пиджак прямо на муравейнике. Мне запомнилось ее лицо в момент ее длительного, похожего на смерть оргазма. Невидящие глаза смотрят в небо, по влажному лбу бегает черный муравей…
Во время пикника позвонила Ярослава и я мучительно врал, что задерживаюсь по долгу службы. Свист птиц пришлось объяснять пребыванием на даче высокопоставленного чиновника, к которому мы с Лосяком, якобы, наведались. Если бы она увидела фотографии, на которых я запечатлен с Ядвигой и ее разбитными подружками «топлесс»…
Ядвига все дразнила меня, говоря, что разместит одну из веселых многогрудых фотографий у меня на «стене» «ВКонтакте». Я, конечно, весело посмеялся этой шутке. Но на следующий день от греха подальше удалил свою страничку, а для переписки с ненавистной любовницей завел новую, под чужим именем. Вместо Льва Троицкого появился Аполлон Полведерский. С тех пор она называла меня «Аполлоша».
Так шли дни.
До связи с Ядвигой я думал, что хуже моей жизни ничего уже быть не может. Оказывается, я ошибался. Неужели кому-то наличие любовницы украшает жизнь? Что может быть в этом хорошего, кроме пошлых понтов? Что хорошего в том, что вы сидите в каком-нибудь кафе, как на электрическом стуле, и всякий раз дергаетесь от звука открывающейся двери – а вдруг сейчас войдет ваша жена или кто-то из ее знакомых? Что хорошего в том, что в своем родном городе вы чувствуете себя шпионом, который ходит под смертью, которого может выдать любая случайность? Ядвига чувствовала мое напряжение и ей это тоже нравилось. «Люблю быть на острие», – говорила она.
Но я еще не познал самого страшного. Ядвига продолжала бороться за жизненное пространство, и со временем стала всерьез тяготиться моим супружеством. Она всегда ревновала меня к Ярославе, но если вначале она обретала утешение в наших встречах и была готова делить меня с законной супругой, то в конце концов настала пора, когда я потребовался ей целиком. «Или я или она», – эти слова, наконец-то, прозвучали.
На размышления мне отводился месяц.
Я понимал: если я выберу Ярославу, я потеряю всё – брошенная Ядвига при ее характере сделает все возможное, чтобы моя жена узнала о нашей связи.
Я вспомнил бабушку Зину. Говорят, она отправила неверного любовника в ГУЛАГ, написав на него донос. В доносе сообщалось, что бедолага плевал на портрет Сталина. Интересно, сколько ему дали?
«Троицкий, ты скоро растворишься в собственной лжи!» – писал мне моралист Базилио из своей Америки. Ему-то было легко!
Впервые в жизни он назвал меня не по имени. А я – впервые задумался о символизме своей фамилии. Конечно, фамилия у меня поповская – был мой предок, безвестный основатель славного рода неудачников пастырем овец православных в какой-нибудь Троицкой церкви. Но главное – не пыль веков, а современный контекст. А в современном контексте эта фамилия – не поповская, а самая что ни на есть шизофреническая. Тут не раздвоение личности, тут – растроение!
Я един в трех личинах. На работе я – одно, в отношениях с женой – другое, с любовницей – третье. А впрочем, личин и личинок гораздо больше. Даже с друзьями я разный – потому что друзья у меня разные. Не приведи Господи смешать всех в одной компании – евреев и антисемитов, путиноидов и либерастов, геев и гомофобов. Кто-то скажет, что это – беспринципность. Но, по-моему – нормальная коммуникабельность. Да и друзей ведь не выбирают. Их как будто кто-то назначает – сверху, вслепую ткнув пальцем. Кого-то знаешь с горшка – как Базилио, кого-то – со школы, с кем-то общаешься с института и так далее… И ведь нельзя сказать, что я – человек, лишенный убеждений. Просто я слишком снисходителен к людским слабостям. И, наверное, умею уважать чужое мнение, чужой выбор формы жизни. Например, антисемитизм как таковой вызывает у меня недоумение и брезгливость. Но мой школьный товарищ Шурка Миловидов – записной шовинист и лютый антисемит (наверное, потому, что сам на четверть еврей). Если закрыть глаза на эту особенность его личности, Шурка – милейший парень. Знаю: любой порядочный человек на моем месте никогда не подал бы ему руки. Но до моей женитьбы мы довольно тесно общались. Может быть, это – бесхребетность, однако я бы не торопился с выводами. Если покопаться, то у каждого смертного можно найти паршиво попахивающую червоточину. Это что же, ни с кем не общаться, не заводить друзей?
В другой компании я терпеливо выслушиваю речи оголтелого либераста и русофоба Вани Крюкова, с которым мы здорово подружились еще на первом курсе института. Дома у Вани – настоящий иконостас – со стены на вас смотрят заключенные в аккуратные рамочки физиономии Новодворской, Ходорковского, Борового, Немцова, барышень из Pussy Raiot. Я не удивился бы, если узнал, что Ваня зажигает под этими портретами свечи и окуривает свою утлую комнатку ладаном. Действующего президента он ненавидит такой ненавистью, какой не удостаивался, наверное, и сам Гитлер. Если бы даже глава государства вышел на Красную площадь, поклонился народу, поцеловал булыжник и публично покаялся перед человечеством за все свои реальные и мнимые грехи, даже если бы он стал святее папы Римского и либеральнее всех правозащитников мира вместе взятых, то и тогда Крюков продолжал посылать ему проклятия и призывать на его голову жуткие кары. Если бы Россия вдруг превратилась в самую передовую и демократическую страну мира, то и тогда Ваня Крюков не переставал бы гундосить про то, что «империю зла» и «тюрьму народов» необходимо расчленить на тысячу кусков – хотя бы за ее «ужасное прошлое». Мне кажется, он и не очень-то хотел бы, чтобы зло в мире прекращалось – иначе ведь будет не о чем говорить с таким красивым пафосом, нечего будет ненавидеть. Думаю, в глубине души он больше всего боится, что Россия изменится и, как он выражается, «пойдет по пути цивилизованных народов». Иногда он похож на сумасшедшего, но ведь ничего – сидим, выпиваем, беседуем. Я мирно и интеллигентно не соглашаюсь с его установкой – не любить свою страну и любить чужие. А попадись мне другой такой же чудак – я бы с ним и говорить не стал. Ваня же – друг. Он мне как человек приятен – начитанный, интеллигентный, и в сущности, очень добрый. Ваня, как и я, ненавидит насилие. И мои доводы, что разделение «Рашки» на части вызовет невиданное кровопускание, на него действуют. Фонтан его красноречия на время перестает испускать пенистые струи. Он умолкает, мы меняем тему разговора. Впрочем, и Шурка Миловидов тоже человек безвредный. Думаю, начнись погромы, он и пальцем бы не тронул тех, о ком, брызжа слюной, произносит свои погромные монологи. С обоими можно ладить, но если соединить этих людей вместе – будет взрыв, начнется насилие и кровопролитие. Кому это надо?
В школе меня, разумеется, дразнили Троцким. Когда собеседник сомневался в моей искренности, следовало неизменное утверждение: «П… шь, как Троцкий». Я пробовал возражать, я даже дрался – но тщетно. Мало того, что разница между двумя фамилиями состоит в одной лишь букве, так еще и зовут меня Львом! Неужели родители, нарекая своего единственного сына, не дали себе труда подумать о его будущем? Или они были тайными троцкистами?
«Троицкий, ты скоро растворишься в собственной лжи!».
Не хотел ли ты, друг Базилио, обращаясь ко мне по фамилии, подчеркнуть, что мое сознание расщеплено как минимум на три части? Не знаю. Вряд ли ты на что-то намекал. Зато в подобном подозрении брезжит паранойя. Кем мне в конечном счете быть – шизофреником или параноиком – я еще не определился.
В своих письмах другу детства я изливался со всей искренностью. Для чего еще существуют настоящие друзья, как не для подобных откровений? Не для совместного же распития спиртных напитков – занятия, которое Базилио всегда обожал. К слову, мы несколько раз выпивали с ним по скайпу. Риск был велик – Ярослава могла проснуться и заглянуть на кухню. Представляю, какой великий плач начался бы тогда! Наши тайные интернет-свидания с Базилио можно было смело приравнять к измене.
– Ты предпочитаешь не быть рядом со мной, а пить и говорить глупости с этим слабым и порочным человеком, – наверное, сказала бы она.
По-моему, не смотря на свое неприятие всей и всяческой лжи, Базилио одобрял мою тайную связь с Ядвигой. Его радовало, что порох в моих пороховницах еще оставался, что семейная жизнь не убила во мне искателя приключений. А может быть, он просто недолюбливал Ярославу – за то, что она недолюбливала его.
Между тем, я мечтал о чуде, которое освободит меня от того тяжкого бремени, которым для меня была моя связь с Ядвигой. И чудо свершилось.
Когда я увидел Ядвигу в гробу, я почувствовал тошноту. И с ужасом подумал о неизбежной процедуре целования покойницы в лоб.
Ее лицо, выступавшее из пены погребальных кружев, было желтым и круглым. Мертвый рот жутко улыбался зашитыми и обильно припудренными разрезами. Я некстати вспомнил недавние постельные радости, и тошнота усилилась. Отвращение к человеческой плоти, так быстро превращающейся в невыносимо пахнущий кусок студня, надолго поселилось во мне после тех похорон. Сколько раз, здороваясь со знакомыми людьми, я говорил себе: «Вот еще один ходячий труп». И представлял себе, как будет выглядеть та или иная физиономия в гробу.
Смерть любовницы стала причиной новых мук совести. По ночам, когда Ярослава засыпала, я допрашивал себя с пристрастием.
– Признайся, сукин ты сын, чувствуешь облегчение? – вопрошал грозный глас внутри.
– Чувствую. И не чувствую, – лепетал припертый к стенке подозреваемый.
– Как это? – свирепо недоумевал допрашивающий.
– Сам не знаю…
Он врал, конечно. То есть, разумеется, я врал – самому себе. Не был готов признаться, что уйдя из жизни, Ядвига сделала мне бесценный подарок. Она освободила меня от постоянного страха разоблачения.
Ко мне тогда впервые наведался лопоухий человек по фамилии Болтин. В школе его, наверное, звали «Болт». И конечно, дразнили за лопоухость. От тех времен в глазах Болтина навсегда остался густой навар из обид и злости. Именно такими глазами он смотрел на меня – как будто я был повинен в его детских несчастьях.
Откуда он узнал о нашей связи? От ее подруг, разумеется. Навел справки, у них это быстро.
Болтин был следователем, и моя персона интересовала его исключительно в связи с гибелью Ядвиги. Но я вынужден был его разочаровать. У меня было просто стальное алиби – в тот момент, когда Ядвигу в Сосновском лесопарке убивал и уже мертвую насиловал таинственный и неуловимый маньяк, я находился рядом с депутатом Лосяком, царствие ему небесное, и это могло подтвердить чуть ли не все Законодательное Собрание Санкт-Петербурга.
Через два дня после случившегося позвонила одна из ее подруг. Черт возьми, зачем я взял трубку? А впрочем, как было не поехать на кладбище, не проститься с близким, в сущности, человеком?
Ярославе я тогда, разумеется, соврал, но соврал только наполовину – сказал, что ездил на похороны, хоронил коллегу. Со временем я выработал манеру врать не целиком, а как бы частично – старался создавать хоть какое-то подобие правды.
Отцом Ядвиги оказался мрачного и болезненного вида работяга. Когда Ядвигу зарыли, он подошел ко мне с таким видом, как будто хотел меня ударить – я инстинктивно попятился назад. Но он настиг меня и внезапно обнял. Сжимая меня в своих костлявых и сильных объятиях, он тяжело, содрогаясь всем своим худым телом, зарыдал. Его рыдания были похожи на лай пса, состарившегося на цепи.
Я подумал: а что если взять и сказать ему, что его дочь была заурядной потаскушкой?
Подумал, и ощутил острое чувство стыда. Зачем подумал? Одному дьяволу известно, зачем.
Мне захотелось выпить, и это желание вскоре было удовлетворено. Поминки устроили прямо на кладбище – на капотах ржавых жигулей расстелили газеты, уставили их дешевыми бутылками и дешевой закуской. Помню какого-то толстяка с желтыми от курева усами, который неряшливо и жадно жевал колбасу и рассказывал о том, как в армии ему выбили передние зубы. Две толстые крашеные бабы втихаря трепались о достоинствах конского навоза.
Я довольно быстро опьянел. И в какой-то момент почувствовал, что не могу согнать улыбку со своего лица. Я прикрывал рот ладонью, я отворачивался от остальных поминальщиков, и они, наверное, думали, что я пытаюсь скрыть от них свои слезы. О да, мужчина не должен плакать!
Когда позвали в автобус – старый, скрипучий «пазик» с похоронной символикой на борту, который, судя по своему виду, перевез не одну тысячу покойников – я ехать отказался. Меня звали, но я отмахивался. Мне хотелось побыть там еще – подышать таким чистым после города воздухом, побродить по кладбищенским аллеям. А главное – побыть наедине со своей постыдной радостью – радостью освобождения.
А ведь решили, наверное, что я хотел побыть наедине с ней.
Всё бы хорошо, но во время похорон я чувствовал на себе чей-то тяжелый, давящий взгляд. Оборачиваясь, я не мог понять, кому он принадлежал – без толку перебирал лица, мелькавшие в пестрой многоглазой похоронной толпе, которая непрерывно шевелилась и издавала шум, и этим как бы подчеркивала свое главное отличие от того неподвижного и безмолвного, что торжественно закопали в землю.
Любовь и смерть
Ярослава расспрашивала меня о покойнике, о похоронах. Я врал, и в свою ложь старался вплетать тонкие ниточки правды – рассказал об отце Ядвиги, обо всей публике, которую наблюдал на кладбище. Так было более убедительно и меньше нагружало совесть.
Я долго не мог успокоиться. Вслед за радостью освобождения нахлынуло чувство такого стыда, которого раньше я никогда не испытывал. Было стыдно и дико думать, что я способен радоваться чужой смерти. Но, черт возьми, так и было – я ликовал и напрасно старался скрыть это ликование от самого себя. Разве это – не расщепление сознания? Снова два человека в одном – один радуется, другой вполне себе искренне скорбит.
После похорон снова, как до Ядвиги, потекла пресная и относительно спокойная семейная жизнь. Поначалу было легко и спокойно – чувство облегчения после сброшенного бремени позволило протянуть целый месяц без напряжения. Мне кажется, в этот месяц я стал более внимателен и даже нежен к Ярославе.
Я отпросился у Лосяка, и мы съездили на неделю в Ярославль. Вот такой каламбур. С выбором города затруднений не было. Я сказал, что давно хочу посетить город имени моей жены. На самом же деле я всю сознательную жизнь мечтал проехаться по старым русским городам, посмотреть на древние церкви, но дальше Пскова и Новгорода никогда не выбирался (если не считать черноморского побережья, куда нас с сестрой почти каждый год возили родители).
Мы взяли купе, дорога была приятной. Я вообще люблю поезда. В поездах хорошо спится – под стук колес, под скрип вагона. И естся в них хорошо – холодная курица в фольге, вареные яйца, бутерброды с сомлевшим сыром, помидоры, посыпанные солью из спичечного коробка. Я люблю запахи поезда дальнего следования. Наверное, это из детства, когда ездили с родителями на Черное море, в Крым. Тогда никого не волновало, что волшебная Таврида – это часть Украины – вернее, УССР. А во время нашего с Ярославой путешествия – только и разговоров было, что о присоединении сказочного полуострова к России, о дальнейшей судьбе клочка земли, которую официальные СМИ именовали хорошо забытым старым словом Новороссия. Спорили наши соседи по купе – отставной военный и молодой журналист, похожий на Раскольникова. Особую горячность дебатам придавал армянский коньяк. Они предложили присоединиться к дегустации, но я отказался, сделав вид, что равнодушен к крепкому алкоголю. Признаться, я устал от гремевших вокруг политических споров, к тому же мне больно было смотреть на то, как пьется без моего участия прекрасный пятизвездный нектар. На Ярославу вагонные дискуссии наводили сон, и она отлеживалась на верхней полке, заткнув уши кусочками ваты. Я ушел бродить по вагонам. Тайком покурил в тамбуре – стрельнул сигаретку у пьяного лейтенанта, который доверительным тоном сообщил, что командир его части – сволочь и поинтересовался, был ли я в армии. Узнав, что я служил на флоте, лейтенант затянул «Варяга». От дальнейшего общения с юным офицером меня спасло появление его сослуживцев, тоже заявившихся на перекур. Под шумок я улизнул и продолжил путешествие по вагонам.
Во время своих блужданий я набрел на вагон-ресторан и сел за столик выпить пива. Я чувствовал, что Ярослава не будет особенно расстраиваться из-за этой шалости. Наше путешествие дало нам редкую возможность выйти за пределы обыденности, и одним из проявлений этого выхода был негласный отказ от некоторых повседневных запретов и жизненных стереотипов. Немного слабого алкоголя я точно мог себе позволить. Коньяк, разумеется, нет.
Свободных мест в ресторане было мало. Ко мне за столик, церемонно спросив разрешения, подсел благообразного и немного смешного вида седой человек в клетчатом пиджаке. Осанкой и формой усов этот тип напоминал прусского генерала времен кайзера Вильгельма Второго. Всё в нем казалось странным – нервно подергивающийся рот, в котором сверкал бриллиантовой пломбой один из резцов, унизанные перстнями длинные сильные пальцы, но более всего – голос. Голос у него был в буквальном смысле слова утробный – как будто формировался он не в горле, где, собственно, и расположены голосовые связки, а где-то в области желудка. Причем там, внутри, этот голос возникал как чисто женский, но по мере преодоления сложного пути к выходу – к ротовой пещере с мраморными вратами искусственных зубов, окаймленной благородно очерченными тонкими и бледными губами – голос грубел и мужал. Но изначальная женская природа этого голоса все-таки сохранялась, вводя собеседника (в данном случае меня) в тревожное замешательство. К тому же услышанный мною голос совершенно не вязался с благородным и мужественным обликом моего собеседника – особенно с ямочкой на подбородке, в моем представлении всегда свидетельствовавшей об особой маскулинности ее обладателя (видимо, сказались детские впечатления от фильма «Спартак» с Кирком Дугласом в главной роли).
Не знаю – из-за этого голоса или еще почему-либо, но я отчего-то сразу стал подозревать, что передо мной – приверженец однополой любви, и впервые в жизни обрадовался, что на безымянном пальце моей правой руки было кольцо. Впрочем, господин в клетку едва ли смотрел на меня как на объект вожделения. Хотя мой облик явно привлек его внимание.
– Удивительно вы похожи, – страдальчески улыбнулся он, откинувшись на спинку стула.
Ему принесли большой бокал рубинового вина. То, каким взглядом он проводил заднюю часть молодого официанта, утвердило меня в моих подозрениях.
– Простите? – не понял я.
– Вы просто невероятно похожи на одного человека, которого я знал…
Уйдя от докучных собеседников, я нарвался еще на одного. Впрочем, слушать историю Германа Петровича, как отрекомендовался пожилой господин, было интереснее, чем следить за политической дискуссией соседей по купе и внимать пьяным откровениям лейтенанта в прокуренном тамбуре. Да и сам он был как-то приятнее, не смотря на свою любовь к мальчикам. Видимо, я все-таки очень терпимый человек.
Разглядывая его лицо, я долго не мог понять, чего этому лицу не хватает. В конце концов стало ясно: ему не хватало монокля. Да, его портрет не выглядел завершенным без этой детали – без сверкающего стёклышка на цепочке. Я мысленно вставил в его правый глаз монокль и подпер его двоящийся подбородок жестким генеральским воротником с золотыми дубовыми листьями. Получился настоящий тевтон. И тут в пору было бы насладиться повествованием о сражениях и победах, о маневрах и плац-парадах, о том как erste Kolonne marschiert… zweite Kolonne marschiert и так далее, но я услышал рассказ о несчастной любви.
– Я очень любил Эдю… – вскоре признался мой визави, опорожнив свой бокал и заказав новый.
Эдя, то есть Эдик, Эдуард был его любовник и ученик. Чему он учился? Пожалуй, всему сразу. Мой фельдмаршалообразный собеседник оказался тем самым Панглоссом, который, как известно, являлся учителем «метафизико-теологико-космолонигологии». Впрочем, панглоссовым оптимизмом старик не обладал, но об этом позже.
Так вот, с помощью пожилого наставника способный юноша Эдичка стремительно эволюционировал из стриптизеров в теософы. Но спустя несколько лет он покинул таинственные чертоги сакральной науки и заодно – ложе своего учителя, соблазнившись деньгами и глянцевой жизнью. Переманил его некий толстосум, пообещавший ему славу, богатство и любовь с привилегиями. Теперь юный содомит нежил своим телом другую стареющую плоть, забыв о былых занятиях любомудрием.
Как оказалось, Герман Петрович был не просто гомосексуалистом. В изложенной им за бокалом вина теории выстраивалась некая сложная система, где над материальным базисом группового мужеложества громоздилась поистине колоссальная духовная надстройка. Мой визави рассматривал свою однополую сексуальность как своего рода миссионерство.
– Гомосексуализм? – он поморщился. – Не люблю это слово. Так вот, смею вас заверить, что в этом самом слове заключен ключ к будущему. Гомосексуализм спасет мир!
Сказано это было намеренно громко – из-за соседних столиков на нас посмотрели с интересом.
– Трагедия нашего века – в разобщенности душ и умов, – продолжал мой собеседник. – Беда нашего времени – в отсутствии духовных скреп. Что может сделать один человек? Написать гениальный богословский трактат? Да хоть десять трактатов – это ничего не изменит. Создать шедевр? Стать основоположником нового направления в науке? Этого мало. Человек смертен, и вместе с ним уходит то, что он носил в себе, годами растил, как редкое, уникальное древо… Да, у гениального художника или ученого могут появиться способные и благодарные ученики. Да, может сформироваться целая школа. Но этого, опять-таки, мало. Нужны не ученики, не эпигоны, пусть даже талантливые, нужна не школа. Нужен тайный орден духовных братьев, скрепленный узами куда более тесными, нежели дружба и родственная привязанность. Нужно сообщество людей, объединенных не только общими поисками, но и любовью друг у другу. Только в такой среде может произойти по-настоящему плодотворный духовный контакт.
Он гипнотизировал меня своими крупными немигающими глазами. Я мысленно вынул из его глаза монокль, но – о чудо! – неожиданно на его носу появилось вполне реальное золотое пенсне на шнурке. Едва ли это был винтаж – судя по его идеальному состоянию, пенсне было новое, изготовленное на заказ.
– Я глубоко убежден: создать по-настоящему духовное сообщество людей возможно лишь через…
Он задумался.
«Через задницу», – подсказывал мой внутренний озорной бесенок, проснувшийся после бокала пива.
– Через истинную человеческую близость. Истинную – повторяю – а не иллюзорную! Только в замкнутой системе личных отношений возможно без потерь передать крупицы знания о человеке и Вселенной. Не случайно древнегреческие философы и поэты вступали со своими учениками в любовную связь. Только так и можно что-то передать.
«Что можно передать этим способом, кроме венерических заболеваний?» – веселился мой внутренний бесенок.
– Только в любви возможно чудо. А иначе – лишь видимость преемственности.
– Но позвольте, – возразил я. – Ведь любовь – явление уникальное и непредсказуемое. Просто так, по первому требованию не возникает.
– Ерунда. Ее можно вызвать усилием воли. Так было со многими моими младшими коллегами. Так было с Эдей. Я смотрел на него и понимал: очень способный юноша, но пропадет, если им не заняться, как следует.
– И вы занялись…
Он не уловил моей иронии – он был поглощен воспоминаниями. Его губы дрожали. За стеклышками музейного пенсне моргали увлажненные глаза.
– Я сказал себе: этого юношу нужно полюбить. Он этого достоин. Полюбить и вдохнуть в него все, что я накопил за целую жизнь. Только в любви можно совершить такое чудо.
Герман Петрович вынул из бумажника карточку. Я увидел лицо, действительно похожее на мое. Так бы, наверное, выглядел я сам, если бы был геем. Смущенный этим сходством, я поспешил выдвинуть некоторые контраргументы.
– Послушайте… Я вот что хотел сказать. Получается, что при успешном… Эээээ… эксперименте у вас появляется один ученик, то есть последователь. Но вы говорили о целом сообществе, о тайном ордене.
– Да, говорил. И чем больше будет количество членов этого ордена, тем лучше.
Я представил себе, как многочисленные голые мужчины осуществляют массовый акт духовного единения и внутренне содрогнулся.
– Значит, чувство любви должно возникнуть не к одному, а сразу ко многим людям?
– И это вполне достижимо. При наличии определенных волевых качеств вы можете влюбиться одновременно в нескольких человек.
– А как насчет взаимности?
– Взаимность необходима. И она возникает, если правильно настроить волевой аппарат человека. Я не психолог, но мне удалось разработать целую систему специальных настроек.
– В чем же, позвольте узнать, принцип действия? Как вы это делаете?
Герман Петрович усмехнулся.
– Я, конечно, не манипулятор какой-нибудь, не гипнотизер из цирка. Но поверьте, я говорю о совершенно реальных вещах. Проверено на практике. Создается поле любви. Это как магнитное поле. В этом поле можно создать самую крепкую, самую сплоченную в мире организацию, которой под силу будет решение колоссальных духовных задач. Кстати, и не только духовных.
– Но ведь не все же… Эээ… Ведь большинство мужчин – гетеросексуальны. Как же вы…
– Чепуха! – махнул рукой Герман Петрович. – Все мужчины – сто процентов – гомосексуалисты. Это давно доказано.
– Видимо, я – исключение, – поспешил вставить я.
– Заблуждаетесь!
Герман Петрович посмотрел на меня со снисходительной улыбкой и вынул из-за пазухи коробочку с небольшими сигарами.
– И вы, и они, – он обвел глазами остальных посетителей вагона-ресторана. – И все прочие мужчины, юноши, мальчики, старики – гомосексуалисты. Только латентные, скрытые. Просто мы живем в особой культурной ситуации. Цивилизация подавляет в нас естественное тяготение к своему полу и стимулирует всю эту возню с женщинами, – Герман Петрович поморщился. – Когда я был женат, мне казалось, что я совокупляюсь с козой…
– Вы были женаты? – с нескромным удивлением поинтересовался я.
– Ну да. А что вас удивляет? В учреждении, где я в то время работал, холостым в тридцать лет было неприлично. Я по первому образованию дипломат, к вашему сведению. К тому же я хотел стать отцом. Пришлось… Многие нормальные мужчины маскируются под гетеросексуалов. Вот, скажем, в Древней Греции было иначе. Там соитие с женщиной воспринималось лишь как необходимое условие для продолжения рода. Подлинная же любовь могла существовать только в однополой среде. Читали Платона? Ну вот. Настоящего философа, воина, ученого, политика мог воспитать только наставник-любовник. Как Сократ – Алкивиада.
Помолчав, Герман Петрович привел еще один исторический пример, чуть было не сваливший меня со стула.
– Вы думаете – за что распяли Иисуса? Он проповедовал любовь. Этому человеку удалось создать то самое поле любви, о котором я вам говорил. Он и двенадцать его апостолов представляли собой ту идеальную модель будущего общества, которую отсталые жители одряхлевшего античного мира не поняли и не приняли. Иисус был человеком образованным, укорененным в классической античной традиции. Он читал греческих философов. И вот результат – мировая религия, изменившая ход истории!
– Вы хотите сказать… – не будучи человеком верующим, я все же не осмелился продолжить.
– Да, да. Любовь, которую проповедовал Иисус – это однополая любовь. И отношения учителя с учениками, а учеников между собой не исчерпывались разговорами. Вспомните Иоанна, которого Евангелие упоминает возлежащим на груди Иисуса.
Наблюдая мое крайнее изумление, Герман Петрович осклабился. Искренними были его слова или он гнал эту ересь ради того, чтобы фраппировать случайного собеседника? Полагаю, он говорил то, что думал. К этому выводу меня подвигли едва заметные искорки безумия в его зрачках. Хотя, ошеломляющим эффектом своих речей он был явно удовлетворен и вообще, судя по всему, любил поразглагольствовать.
– Я абсолютно уверен: рано или поздно наше общество отряхнет с себя самую вредную свою иллюзию – иллюзию гетерсексуальности, и все мужчины, наконец, проснутся для истинной любви и духовного роста. Какой мощный скачок в развитии нам предстоит! Жаль, что я этого не увижу.
Он еще долго рассуждал на эту тему. Сначала я думал, что он обрабатывает меня на предмет пробуждения во мне единственно верного полового чувства. Но вскоре понял, что я ему интересен, прежде всего, как собеседник. Ему хотелось поговорить о том, на кого я был так похож. Не смотря на то, что расстались они с Эдей полгода назад, рана в сердце Германа Петровича не зажила.
Судя по расстроенным чувствам моего собеседника, он по-настоящему любил своего неблагодарного ученика. Но тот, по-видимому, взаимностью никогда не отвечал, не смотря на придуманные Германом Петровичем «настройки». В глазах гламурного старца это была не просто любовная измена. Это было предательство высшего порядка.
Эдя пошел по рукам и стал портиться на глазах. Юноша отрекся от своего предназначения, забросил философию, пристрастился к спиртному и стал употреблять кокаин. И – что особенно возмущало старика – в окружении Эди появились девушки. Такого падения Герман Петрович никак не ожидал. Главное же, что мучило его, и в чем он не хотел признаваться, было то, что измена любовника разрушала его стройную теорию. Впрочем, помимо идеи создания духовного ордена на основе крепкой мужской любви в голове моего случайного знакомого умещались мысли куда более масштабные.
Мой собеседник был неутомим. Он долго рассказывал мне о деле своей жизни, о теософских открытиях, сделанных им за более чем тридцать лет упорных штудий, об опыте экзорцизма и некромантии, о написанных книгах, которые составили целую библиотеку. Это была фантасмагорическая смесь астрологии, магии, средневековой демонологии, экзистенциальной философии и современных естественных наук. А по основной сути представляло собой некое подобие сектантства, более всего напоминавшего античный гностицизм. Если отсеять огромное множество частностей, сведя сложный терминологический аппарат к обычному обывательскому языку, то можно представить религиозно-философскую сердцевину германовского учения в следующем виде. По убеждению Германа Петровича видимая нам и населяемая нами часть Космоса создана не Богом, а неким духом низшего порядка. Человек – тоже продукт его творчества. Но в процессе сотворения двуногих существ к исходному материалу – праху земному случайно примешался божественный свет, который томится в темнице плоти и ищет выхода наружу. Задача человека – вывести частицу Бога в себе из угнетенного состояния, не дать ей раствориться в низшей материи, всячески пестовать и лелеять ее. Вся земная человеческая жизнь есть не что иное, как подготовка к смерти – к переходу в божественные угодья. Человек, рассчитывающий пройти вверх по лестнице перерождений и в конечном итоге слиться с Абсолютом, должен подготовить себя к этой встрече – постоянно развивать свой дух и интеллект, отказавшись от материальных привязанностей, от суеты и ничтожества мира, сотворенного тупым и ограниченным Демиургом.
Всё это не очень вязалось с половой активностью вероучителя, с его пристрастием к красному вину и золотым перстням, к одежде из бутиков и винтажному пенсне на шнурке.
– Но мало достичь духовных высот – на них важно удержаться и постоянно двигаться дальше, то есть выше – к сияющим вершинам духа! – вещал опьяневший Герман Петрович. – Иначе можно повторить судьбу падших ангелов, как известно, составивших воинство Сатаны.
Впрочем, судя по тому, как увлеченно рассказывал вероучитель о природе и жизнедеятельности демонов, в его понимании превращение существа, не удержавшегося на верхних ступеньках эволюционной лестницы духа и низвергнувшихся обратно на грешную землю, тоже представляло собой неплохой вариант карьеры.
То и дело Герман Петрович сползал на тему гомосексуализма.
– Помните, за что был наказан ангел Азазель? Он был одним из тех высших духовных существ, что увлеклись земными бабами и, кстати, научили их мазаться румянами и белилами. Вот так – связался с бабьем и покатился.
– А если бы он и его сотоварищи возлегли не с дочерьми человеческими, а с сынами?
Он не заметил моего вопроса. Мы выпили с ним еще немного, и я откланялся.
Весь этот рассказ, быть может, и не стоил бы внимания, если бы не одно обстоятельство. Неожиданно мой собеседник сделал признание, поразившее меня своей прямотой гораздо больше, нежели его гомосексуалистские откровения и утверждение о поголовной принадлежности всех мужчин к тайному обществу содомитов. Разъяснив мне суть своего мировоззрения, захмелевший Герман Петрович снова съехал на личную тему, повторяя и повторяя:
– Ах, как же вы похожи…
Своим сходством с предметом его любви я растравил душу пожилому человеку. Герман Петрович впал в глубокую задумчивость, из которой его вывел официант, принесший еще один бокал красного.
– Вы знаете, я вот о чем сейчас думаю… – произнес он, смочив свои прусские усы в вине. – Звучит, конечно, ужасно… Но мне кажется, было бы лучше, если бы… Эди не стало. Мне было бы легче оплакать его, нежели знать, каким ничтожеством он живет на земле.
Он с трагической улыбкой взглянул на меня, потом снял пенсне и отрешенно посмотрел в окно, за которым зеленой массой тек однообразный среднерусский пейзаж.
Так я впервые увидел человека, столь откровенно признавшегося первому встречному в желании смерти другому – близкому человеку. Что было в этом желании? Только ли ревность? Только ли зубовный скрежет уязвленного самолюбия? Или все-таки смерть должна была спасти еще не вполне разложившуюся душу юного педераста, остановить процесс поглощения божественного света сатанинской материей?
Долго этот разговор не выходил у меня из головы. Меня давно занимал вопрос: что может стать веской причиной для того, чтобы возжелать смерти ближнего. В конце концов, я пришел к выводу, что в случае Германа Петровича и его юного любовника смерть играла роль мстительницы, а не избавительницы. Да, это была вооруженная до зубов ревность – вечная спутница любви. А впрочем, любовь ли это? Спрашивается, может ли любящий человек желать смерти любимому? Я всегда думал, что истинная любовь все прощает и, преодолевая обиды и муки ревности, заботится лишь о благе любимого. А что если такого не бывает? Что если истинная любовь как раз и проявляется в желании уничтожения своего предмета при отсутствии возможности обладать им? Для Германа Петровича это было естественно. Он желал для своего неверного любовника больше, чем смерти – учитывая изложенную им теорию о божественном начале в человеке. Ведь Эдик явно не достиг того уровня духовного развития, при котором можно было смело и без сожалений расстаться с земной жизнью. Получается – умри он сейчас, его хилая душа не сможет долететь до обиталища Высшего разума. То есть, Герман Петрович жаждал полного уничтожения любовника. И требовала этого – любовь?
Но тогда желание умертвить человека из нелюбви к нему – еще более законное желание. Как не пожелать смерти человеку, который стал твоим врагом, украв у тебя твою неповторимую жизнь, заключив тебя в тюрьму и сам превратившись в твоего тюремщика?
Весь остаток пути и всю неделю, которую мы провели в Ярославле, я мучился страшной мыслью. Глядя на жену, я пытался понять – хочу ли я, чтобы она умерла. Ответ, повторяемый мной на очной ставке с совестью, был, разумеется, отрицательный. Но удовлетворения и покоя этот ответ не приносил. Я врал самому себе. Я скрывал от себя правду.
Ярослава была невыносима – даже когда молчала. Но развод был немыслим. Развод был хуже смерти. Оставалось одно. Внезапно я понял: для меня легче убить Ярославу, чем бросить ее.
Эта мысль не оставляла меня и по приезду домой, в Петербург. Жизнь потекла, как прежде. Мое скрытое раздражение, переходящее в тихую ненависть, продолжилось. Плачи Ярославы возобновились.
Мысль о смерти жены не возникала сама по себе, а являлась мне под видом разного рода фантазий. Я представлял себе автомобильные катастрофы, террористические акты, в которых гибнут случайные люди. Перед моим мысленным взором проходили картины одна ужаснее другой – я видел разорванное платье, разметанные волосы, невидящие мертвые глаза, обращенные к небу. Одна половинка моей души при этом заливалась слезами от жалости, а другая – втайне ликовала и выбрасывала вещи Ярославы в мусоропровод, курила на балконе, шлялась по пивным, сидела за полночь перед телевизором с бокалом коньяка, наслаждалась женским разнообразием, наконец.
Возвращаясь вечером с ненавистной работы, я с удовольствием воображал, как обнаруживаю дверь незапертой, вхожу и вижу труп жены – уже холодный.
Когда Ярослава брала мою развалюху и уезжала навестить маму, жившую в Павловске, я ждал известий о ее гибели в ДТП – все-таки, старая машина, неопытный водитель… Правда, перед тем, как отправить ее в эту рискованную поездку, та моя половина, которая сопротивлялась убийству, тщательно проверяла техническое состояние автомобиля – прежде всего, тормозов. Разве это – не шизофрения?
К слову, нечастые, но продолжительные отъезды Ярославы были для меня настоящими праздниками – я пил пиво, смотрел порнушку и мстительно мастурбировал, а потом садился на балконе с книгой, сигаретой и чашкой кофе. Еще я звонил по скайпу Базилио и мы трепались, часто – с банкой пива в руке. «Ну как, брат Троцкий?», – подкалывал друг детства. «Да так, так как-то всё», – отвечал я ему.
Однажды я все же сделал это сам. Правда, во сне. Впрочем, тот сон был совсем не похож на то, чем великий режиссер Гипнос тешит или пугает нас за несколько огромных секунд до пробуждения. Обычно сны недолго притворяются явью – очень скоро в театральном механизме сновидения что-то ломается, начинается смешение мизансцен, сюжетов, лиц, декораций. Тот сон выглядел реальнее самой реальности. Так что в известном смысле я все-таки сделал это сам – собственными руками убил свою жену. Вскочив среди ночи в поту и включив свет, я сразу посмотрел на свои руки и понять не мог, как они, только что бывшие черными и скользкими от крови, оказались совершенно чисты – разве что мокры от холодного липкого пота, как и всё мое дрожавшее мелкой дрожью тело.
Я побежал вон из комнаты, отыскал, гремя посудой, в кухонном пенале большую двузубую вилку для мяса. Потом открыл окно и швырнул зловещий предмет не глядя в снежную темноту. То же я собирался сделать минутой раньше во сне – предчувствовал приближение того страшного момента, в который человек не может противостоять искушению. Почему именно вилка? Почему не нож? Ведь на кухне есть прекрасный набор мясных ножей. Имеется и замечательный топорик для отбивания мяса. Пожалуй, выбор орудия убийства был единственной абсурдной деталью в дактилоскопически правдоподобной картине преступления.
Ярослава стояла ко мне спиной, мешала ложкой какую-то кашу, кажется, овсяную (она вообще ела всё диетическое).
– Чай поставить? – спросила она.
Ответа не последовало. Если бы она повернулась ко мне, ничего бы, наверное, не было.
– Чай будешь? – переспросила моя жена, не оборачиваясь.
Я хотел незаметно выбросить вилку в форточку, но до окна ее не донес – неожиданно для себя самого размахнулся и всадил два десятисантиметровых зуба в шею жены – как раз рядом с маленькой родинкой, окруженной нежными золотистыми волосками. Металл скользнул по позвонкам, зубья вошли в плоть полностью – но судя по всему, серьезного урона не нанесли. Она не вскрикнула, а с шумом выдохнула – нагнулась над плитой, схватившись обеими руками за шею. В ту секунду всё еще было поправимо – можно было перевязать рану и, скажем, отвезти жену в больницу – спасти ее и себя, но рука сама продолжила начатое, действуя независимо от мозга – за первым ударом последовал второй – неудачный, пришедшийся, видимо, в лопатку. Третий был глубже и действеннее – когда двойное жало вышло назад, сливочного цвета кофточка Ярославы обильно побурела от крови. Далее моя правая рука работала быстро и сноровисто – как будто я всю жизнь только этим и занимался. Ярослава упала на руки. Извиваясь от боли, она перевернулась на спину и испустила протяжный вой, от которого внутри у меня похолодело. Кастрюлька с кашей дрызнула рядом, я вскрикнул, почувствовав на лице и руках обжигающие капли. Горячая каша прилипла к окровавленной шее моей жены, дымилась у нее в волосах. Я по-детски присел на корточки рядом с ней, схватил длинную рукоятку своего дьявольского двузубца обеими руками и продолжил колоть – в шею, в грудь, в живот, то и дело протыкая кисти рук, которыми она прикрывалась. Один из ударов чуть было не лишил меня моего малоэффективного орудия – видимо, между зубьев вилки попало ребро, и чтобы высвободить ее, пришлось упереться ногой в грудь Ярославы и обеими руками рвануть вилку на себя. После этого я, было, попробовал разом кончить дело, всадив вилку в глаз, но жена резко дернула головой в сторону, и результатом удара была лишь порванная кожа на виске.
В это время думалось почему-то о Петре Третьем, которого по легенде убил вилкой кто-то из братьев Орловых. Если все так и было, смерть горе-императора в Ропше была долгой, нелепой и мучительной. Или в опытных руках и вилка – быстрое оружие? Во всяком случае, сделать так, чтобы Ярослава перестала орать, отбиваться и превратилась в труп, оказалось делом архитрудным.
Убивать – тяжелая работа, понял я, прострачивая бесплодный живот Ярославы с частотой швейной машинки. Вокруг было уже очень много крови, мы оба скользили в ней по новому линолеуму, но требуемый продукт – труп жены – получить не удавалось. Когда Ярослава залепила мне горячей и скользкой ладонью правый глаз и быстро поползла в сторону двери, и отбросил вилку в сторону, оседлал жену, как в детстве, когда играли с сестрой в лошадок, и схватил ее за шею. Шея у Ярославы тонкая, как будто созданная для моих небольших ладоней, но пальцы все время соскальзывали из-за крови. Кровь была всюду – на полу, на одежде, на стенах. Боже мой, сколько же ее в человеке! Наконец, Ярослава с какой-то невероятной животной силой рванулась подо мной – но лишь для того, чтобы перевернуться на спину и, прекратив всякое сопротивление, посмотреть мне в глаза. Она смирилась и ждала, когда ее неумелый муж доделает дело до конца. В ее взгляде уже не было удивления и ужаса – там, в гаснущих зрачках промелькнула сначала усмешка, потом – жалость. Я снова сдавил ей шею и сжимал ее долго – до боли в пальцах. Отняв руки, я не сразу сумел распрямить сведенные судорогой кисти. На них – на двух кошмарных морских крабов смотрел я, проснувшись в предутренних сумерках, и был не в силах поверить, что эти скрюченные пальцы по-прежнему были пальцами человека если не безгрешного, то во всяком случае, никого за свою жизнь не убившего.
Признаться, мне и раньше снились подобные сны – в первой части сновидения я кого-то трудно и нелепо убивал, во второй – наблюдал, как совесть медленно уничтожает меня самого. Во сне я продолжал жить, но жизнью мучительной, постылой, лишенной просвета. Невыносима была сама мысль о том, что я стал душегубом. Вот, кстати, слово, которое как нельзя лучше подходит для определения человека, совершившего этот грех. Убийца убивает чужое тело, но губит при этом собственную душу.
Пробуждение после таких кошмаров всегда было радостью. Но не в этот раз. После того, как сон кончился, я не испытал облегчения. Наверное, догадывался, что, не смотря на чистоту своих рук, уже давно стал настоящим убийцей?
Картины того убийства еще долго стояли у меня перед глазами. Время от времени я открывал кухонный пенал, чтобы убедиться в отсутствии там роковой вилки и то и дело начинал осматривать свои руки, ища на них следы той страшной работы.
Парковка на газонах опасна для жизни
Эту паранойю пресекли события, о которых не стоило бы и вспоминать, если бы они не были частью той трагической цепочки, которой я навечно прикован к престолу Сатаны. Это, разумеется, метафора, но со временем одна из моих половин начала сомневаться в том, что Дьявол – это миф. Моя вера в его существование крепла по мере того, как мне открывалась страшная взаимосвязь событий. При этом веры в Бога не прибавлялось ни на грамм. Можно ли верить в Сатану и при этом оставаться атеистом? Оказывается, можно.
Иногда я думаю: если все-таки прав мой попутчик прусский генерал Герман Петрович, и мир сотворен Духом зла, то не лучше ли жить по его законам? Зачем пытаться прыгнуть выше Александрийской колонны, зачем вытягивать себя за волосы из подвала существования, как барон Мюнгхаузен из болота? Надо жить, как живется, и умереть, когда придет время. Правда, уж если верить в Вельзевула, то придется поверить и в реальность ада. А дорога туда, как известно, вымощена благими намерениями. Сказано дьявольски метко!
Именно из благих намерений я сделал ту фотографию. Я всего-то лишь хотел чистоты и порядка. Я хотел, чтобы одни люди не ставили себя выше других, чтобы они думали о ближних и дальних. Мой идеализм погубил меня. И не только меня.
Вообще-то я – человек терпимый и терпеливый. Но жлобства не выношу ни в каких видах. Более же всего меня бесят люди, паркующие свои автомобили на газонах. Вы знаете, почему Петербург так грязен? Потому что быдло, паркующееся там, где должна расти трава, несет в центр города на колесах своих машин комья земли, песок и пыль развороченных газонов.
Куда смотрит ГИБДД? Неужели трудно пройтись по спальным районам с видеокамерой и навыписывать всем этим хамам штрафов… Ведь если подумать – это же была бы просто космическая сумма! Они что – не хотят пополнить городской бюджет?
Особенно больно смотреть на весь этот бардак весной – когда появляется первая трава, когда желтая мать-и-мачеха так умиляет своим сиротским видом.
Был бы посмелее – прокалывал бы колеса или вовсе сжигал ненавистные быдловозки. Но я, увы, трус. Признаюсь в этом с сожалением – в детстве-то мечталось совсем о другом – о героических деяниях, о подвигах во имя добра, о смертельных схватках на краю пропасти. Но всё, на что меня, взрослого мужчину с округляющимся брюшком, хватает – это сочинять анонимные посты в Интернете. О, Интернет – это главное прибежище трусов!
Временное утешение я обрел, разглядывая многочисленные фотографии наказанных автомобилей. Сводки с фронтов борьбы против хамства изобиловали примерами здорового юмора – кто-то водрузил унитаз на капот роскошного внедорожника и размашисто написал на борту машины: «Кубок лучшему парковщику города», кто-то не поленился, не пожалел денег и плотно огородил поставленную на траве «девятку» бетонными надолбами. Были и фотографии сожженных машин. И тут снова я чувствовал, как мое сознание расходится по швам, раздирается на разноцветные лоскуты. Одна часть моего «Я» ужасалась столь крутым мерам, другая же тихонько приговаривала: «Правильно, правильно, так их, сволочей, другим неповадно будет…».
У нас на Ленинском проспекте на газонах ставит свои колесницы добрая половина жильцов. В моем дворе вместо милой сердцу травки – размолотая в кашу и отутюженная колесами голая земля.
Я долго колебался. А потом вышел на тропу войны. Вышел не с пустыми руками, а со старой цифровой мыльницей. Я обходил соседние дворы и фотографировал свидетельства человеческого скотства, особенно стараясь запечатлеть регистрационный номер машины. Потом садился за письменный стол и писал по выловленному в Интернете шаблону письма в районную администрацию. К бумаге прикреплял скрепкой две фотографии – в фас и в профиль.
Говорят, на западе все друг на друга стучат. Даже в школах честные и благовоспитанные ученики сдают учителям тех, кто списывает на уроке. И это не считается чем-то предосудительным. Даже наоборот – в этом проявляется гражданская сознательность. Насорил в подъезде, пошумел в вечернее время – будешь отвечать, потому что отовсюду к тебе обращены зоркие глаза и чуткие уши добрых соседей. Система сама себя регулирует, полиция играет лишь вспомогательную роль. Всё это, конечно, омерзительно. Но эффективно, черт побери!
Моя война была тихой. Не смотря на то, что ни одного ответа на свои письма я так и не получил, я испытывал чувство глубокого удовлетворения тем, что регулярно, каждую неделю вносил свою скромную лепту в дело борьбы с мировым хаосом. Я думал: если все нормальные, то есть воспитанные и благонамеренные люди последуют моему примеру, в городе водворятся чистота и порядок, газоны будут зеленеть, а главное – торжествующее быдло поймет, что жить по его правилам уже не получится.
Но однажды моя тихая война, в которой главным орудием был старый дешевый фотоаппарат, переросла в настоящую бойню. До сих пор на моем лице сохраняются ее красноречивые следы. Признаться, каждый раз, когда я наводил объектив на очередную быдловозку, я невольно втягивал голову в плечи, ожидая услышать возмущенный ор и угрозы из какого-нибудь окна. Я ждал наездов со стороны владельцев пригазоненных машин и даже морально готовился к драке. Но к счастью, моя фотоохота долго оставалась никем не замеченной. Может быть, никто не хотел связываться? Не знаю. Тем не менее, мои прогулки с фотоаппаратом возымели жуткие последствия. Однажды вечером, фотографируя черный «бумер», поставленный аккурат между двух березок впритык к детской площадке, я услышал, как кто-то кашлянул у меня за спиной. Обернувшись, я на мгновение увидел широкое, как блин, красное лицо в темных очках, а потом – ослепительную вспышку, после которой мир залила кромешная чернота.
Из этой черноты, из абсолютной тишины, как из первозданного хаоса родился ласковый звон. Под этот звон я – маленький, с голыми коленками, в белых гольфиках радостно трясусь и подскакиваю на могучих штанинах у пахнущего табаком и бензином дяди Славы – папиного старшего брата. В моих руках – огромный черный руль. «Камаз» упоительно рычит, мы мчимся по полю, над которым висит потухающий красный шарик. Дядя Слава курит «Беломор» и улыбается в свои пшеничные усы. Я этого видеть не могу, так как сижу к нему спиной, но почему-то знаю. Он заражается моим весельем и тоже хохочет, во всю давя на газ. Но вскоре все летит куда-то вниз – и мы с дядей Славой, и вечернее солнце над полем, и само поле. Внезапно я обнаруживаю себя лежащим в сухой колкой траве в окружении каких-то лохматых существ. Один из них тянет меня за язык, а другой отпиливает кончик языка кривой костяной пилой.
Следующая картинка была расплывчатой и мутной: очнувшись, я постепенно разглядел крупнозернистую поверхность старого асфальта, на котором валялись осколки растоптанного фотоаппарата и стояли ослепительно оранжевые кроссовки. Мой слух при этом наполнял ровный глухой звон – как будто колокольчик звенел внутри какого-то непроницаемого, обложенного ватой сундучка. А сундучок этот был внутри моей головы.
Язык болел – как будто его действительно пилили пилой. Судя по железистому вкусу крови во рту, язык я себе прикусил, когда падал.
– Ну че, очухался, папарацци? – спросил голос откуда-то сверху.
К оранжевым кроссовками присоединились остроносые черные туфли. На поверхности асфальта появилась белая кашка плевков.
– Те че надо было, а? Ты че фоткал? – отрывисто и визгливо допытывался второй голос.
Одна остроносая туфля сорвалась с места и исчезла – видимо, ткнула меня в живот. Я не шевелился – не мог, да и понимал, что в моем положении лучше не дергаться.
– Вы что делаете? Убили парня! Уби-и-илиии!!! – завизжало, задребезжало в стороне, и кроссовки с туфлями, потоптавшись немного, исчезли.
У меня было серьезное сотрясение мозга, гематома на затылке и рассечение на левой скуле. Когда Ярослава открыла мне дверь, она сначала испуганно попятилась, а потом бросилась мне на шею. Она плакала и целовала меня, как-то совсем по-бабьи причитая.
– Я так испугалась… Тебя ведь могли убить, – сказала она, вымазанная моей кровью, уложив меня на диван и обхватив мою голову руками, когда всё, что можно было сделать до приезда скорой, было сделано – пластыри, компресс, какие-то примочки, мази.
Дома я неожиданно почувствовал себя хорошо. Отбитая голова болела, раны горели, а я наслаждался тем, что лежу в родных стенах, в тепле и уюте, и даже прохладные руки Ярославы, гладившие мою голову, почти не раздражали. И все-таки, мне было неприятно знать, что я нуждаюсь в ее помощи. Однако в тот день, и еще довольно долго я пребывал в положении раненого, а она – в роли сестры милосердия. Ярослава варила мне какие-то целебные кашки, вычитывала из Интернета и медицинских книг дельные советы. Как женщина, она всегда ощущала отчуждение, выросшее между нами вскоре после свадьбы, и мое низвержение на асфальт давало ей возможность проявить свои лучшие чувства, наплевав на гордость и предубеждение. Может быть, это была нерастраченная материнская любовь?
Как бы то ни было, перспектива развода стала еще более туманной.
Через несколько дней, проходя мимо сквера с детской площадкой, я опять увидел черный «бумер», стоящий между двух березок. На сей раз я застал хозяина. Судя по оранжевым кроссовкам, это был он – тот, кто исподтишка свалил меня ударом в скулу, кто растоптал мой фотоаппарат. Лицо блином, черная спортивная куртка, широкие тренировочные штаны с лампасами. Двери машины открыты, на весь двор ухают дикие басы: «А сечку жрите, мусора, сами!». Мой обидчик курит, беспрерывно сплевывает на траву и говорит с кем-то по мобильнику, скалясь во весь свой большой хищный рот. Он смеется – может быть, рассказывает, как свалил лоха с одного удара.
Я зашел за помойный бак и издали долго смотрел на него, своего врага. Сердце колотилось от страха и ненависти. Чувство беспомощности перед этим молодым и сильным животным было мучительным. Но сколь сладостны были мои фантазии по поводу мести! Я мысленно подкрадывался к проклятой машине под покровом ночной темноты с канистрой и зажигалкой. Я как маньяк, вонзающий нож в жертву, сладострастно прокалывал шилом туго накаченные колеса, наслаждаясь той музыкой, которую насвистывал мне вслед квартет из четырех маленьких дырочек. Наконец, я наскакивал на мерзавца из-за угла и лупил его палкой – жестоко, долго, ломая кости и заливая поганой кровью асфальт. Всё это успокаивало и будоражило одновременно.
Я старался обходить стороной детскую площадку и березки, но какая-то сила притягивала меня к этому месту.
Однажды он увидел меня с балкона третьего этажа, где он и еще несколько таких же молодых жизнелюбцев с голыми торсами пили пиво и слушали все ту же ухающую басами «музыку».
– Эй, терпила! Как твой бубен? Звенит? – вполне добродушным тоном спросил мой враг и жирно сплюнул вниз.
Честная компания дружно заржала, в меня полетела пустая банка из-под пива. Я представил себе, как балкон с треском обрушивается вниз. Довольно отчетливо увидел татуированную руку, торчащую из-под обломков. Но чуда не произошло. Втянув голову в плечи, я проследовал дальше.
Ночами я задыхался от бессилия и ненависти. Я взывал к высшей справедливости, вопрошая небо, когда, наконец, зло будет наказано. Но умом понимал: кроме меня самого никто никого не накажет.
Однажды в три часа ночи я встал, надел старую ветровку с капюшоном, взял перочинный ножик и вышел из дома. Собирался было сделать «коктейль Молотова» – благо он в том году стал дьявольски популярен. Но повертев в руках бутылку (у Ярославы был день рождения, мы выпили сухого вина), осторожно, чтобы не зазвенеть, сунул ее обратно в мешок с мусором. «Только колеса. С него хватит», – решил окончательно и бесповоротно, отлично зная, что если не сделаю этого, то лишусь последней капли уважения к себе.
Был конец июля, белые ночи закончились. Ненавистная машина стояла на своем месте – между березок. Фары и поворотники поблескивали, ловя далекий свет одинокого фонаря, соперничавшего с бледным осколком луны. План был простой – подойти, присесть, проколоть. И так четыре раза. В идеальном варианте – днем понаблюдать за суетой жлоба вокруг обездвиженной машины.
Подойдя к мусорному баку, стоявшему метрах в пятидесяти от березок, я долго наблюдал за пространством двора. Вокруг все как вымерло – только бездомная дворняга, намеревавшаяся поживиться отбросами, подбежала, издали потянула носом воздух, и решив не связываться, засеменила прочь.
Внутри меня возник хор голосов. Первый внутренний голос с нетерпением подгонял: «Давай, давай! Сделай это, насладись местью! Сейчас или никогда!». Второй внутренний голос тревожно увещевал – тихо, но настойчиво рекомендовал воздержаться от безрассудного поступка: «Не будь идиотом. Этот жлоб сразу поймет, кто это сделал. Ты только представь, что будет потом. Он сделает тебя инвалидом». К этому спору присоединился третий голос – по-видимому, голос совести: «Ты задумал подлость. Каким бы дурным ни был этот человек, нельзя поступать так – тайком, под покровом ночной темноты. Куда как благороднее вызвать его на честный бой». Голос совести был голосом абсурда. На такое, конечно, я был не способен. Выйти на бой с этой гориллой? Еще раз предоставить этому скоту собственную голову для отработки нокаутирующих ударов? Между тем первый голос в нетерпении подначивал: «Если ты уйдешь, ничего не сделав, ты себе этого никогда не простишь!». Второй голос шептал о видеокамерах, которыми был напичкан город. Третий голос уверял, что надо просто уйти.
Простояв у мусорного бака минут двадцать, я решительно направился к дому. Я шел, не оглядываясь. «Трус! – кричал первый голос. – Еще не поздно вернуться!». Но я лишь ускорял шаг.
С этой ночи я окончательно убедился в том, что я – ни на что не способный человек, тряпка и трус. Мое место – у мусорного бака. Так и простою всю жизнь, вдыхая зловоние и мучаясь от собственного бессилия. И как ни странно, окончательно установив для себя этот факт, я почувствовал облегчение. Теперь не надо было ничего себе доказывать. Теперь оставалось просто жить. Я спокойно лег в постель рядом с Ярославой и, улыбаясь, заснул глубоким освежающим сном.
Так я прекратил свою бесславную войну против жлобства, а заодно – и против собственной природы. Новый фотоаппарат покупать не стал. Я спокойно ходил мимо березок, между которыми продолжал парковать свой «бумер» человек в оранжевых кроссовках. Меня не смущала его победно-презрительная улыбка, которой он встречал меня всякий раз. Я мысленно желал ему сдохнуть и шел дальше. Меня ждала моя скучная жизнь.
Лосяк
Единственное, что разбавляло скуку повседневности, была работа. Если, конечно, тот абсурд, в который я погружался каждый день, начиная с девяти утра, можно назвать работой. Подполковник запаса Лосяк гонял меня «как шпрота» и грозился «порвать как Тузик грелку» – это были его любимые выражения. Для моего же блага, конечно – как же иначе?
Многое можно вытерпеть, но хамство и несправедливость – никогда. Впрочем, я терпел это в больших количествах. Лосяк был жлоб и редкостная каналья, упокой, Господи, его душу!
Впервые я увидел его в отцовском фотоальбоме. В группе разномастных курсантов, позировавших с голыми торсами на фоне полевой кухни, стоял Аполлоном Бельведерским мой отец, а рядом с ним – поджарый лопоухий коротышка с нахальной рожей. Второй раз эта рожа, только уже украшенная тонкими усиками, явилось мне в телевизоре – Лосяк косноязычно комментировал какой-то законопроект в коридоре Мариинского дворца. Третий раз его мелкотравчатые черты изобразились в скудном интерьере родительской квартиры. Помню, как было противно, когда папа, изображая заинтересованность, просил Лосяка рассказать о его законотворческой деятельности и подливал ему коньяк.
Будучи однокашником моего глупого и доброго отца, которого он ласково именовал Митяем, он взял меня под крыло, и надо сказать, что под крылом у Лосяка (точнее было бы сказать – под сенью его ветвистых рогов) было весьма неуютно. Мне постоянно давали понять, что я даром никому не нужен, и взят на эту работу только из милости к падшим и ради тех пяти лет «курсантской дружбы», во время которых, я уверен, маленький и хитрый Лосяк нещадно эксплуатировал моего крупногабаритного, недалекого и добродушного родителя.
– Родион Альбертыч, ты уж научи его как там и что… Он жизни не знает. Идеалист.
Меня всегда бесила эта дурацкая манера, принятая у немолодых военных, старых производственников и некоторых статских чиновников – обращаться друг к другу по имени-отчеству, но при этом непременно на «ты». Тут вам и уважение, и дружеская короткая нога. Впрочем, по отношению к моему отцу это правило работало только в одностороннем порядке.
– Научу, научу, Митяй. Он же у тебя библиотекарь? Или филфак заканчивал?
– Ага. Библиотекарь. Ну ты сам знаешь, какие там зарплаты.
– Как не знать. Бюджетник. Но мы работаем в этом направлении. Будем повышать.
– Ты уж не делай скидок. Работать, так работать! И построже с ним…
Увы, мне пришлось присутствовать при этом разговоре. Я сидел и улыбался, стиснув под столом колено. Сам не знаю, была ли это улыбка подобострастия или же мой рот растягивала в стороны мучительная гримаса стыда. Нелепость моего положения на этом званом обеде, во время которого на столе появились такие яства, которых я никогда прежде в родительском доме не видел, была невыносимой. Но, к счастью, Лосяк увлекся коньяком, и разговор вскоре съехал на воспоминания о лихой курсантской юности. Под занавес комнату наполнили бравурные напевы. Старый сервант сотрясало громовое троекратное «Ура!». В итоге собеседование с работодателем прошло успешно. Я стал помощником депутата и через несколько дней оказался под сводами Мариинского дворца.
«Уже ради этого стоило сюда влезть», – убеждался я, гуляя по коридорам огромного дворца, построенного для любимой дочери Николая Палкина. Упиваясь мыслью, что простому смертному сюда хода нет (разве что в сопровождении экскурсовода), я довольно быстро и упоительно заблудился. Дворец Штакеншнейдера показался мне Лабиринтом, но мог ли я тогда знать, что обитающий в нем Минотавр носит лосиные рога!
Встречая на своем пути депутатские физиономии, постоянно мелькавшие в телевизоре, я преисполнился чувством собственной важности от осознания причастности к сферам, в которых обитают небожители. А обнаружив за соседним столиком в дворцовой столовой известного на всю Россию рыжебородого парламентария и услышав его картавую речь, я знал, чем буду хвастаться перед знакомыми и еще не знакомыми барышнями.
В столовой Мариинского дворца – не той, где питаются избранные, а той, что на первом этаже – демократичной, окормляющей и близких к народу депутатов, и мелкую чиновничью братию, и парламентских журналистов, и простых работяг – всякий день можно встретить какого-нибудь оригинала, любоваться на которого – одно удовольствие. Например, на Пушкина. Тоненький чиновничек, откровенно косящий под «наше всё» – его кудрявящаяся африканская шевелюра, пышнейшие баки плывут над жующими головами, в руках у двойника великого поэта – поднос с макаронами и гороховым супом. Встретить в столовой Пушкина – хорошая примета. А если повезет, можно подслушать, как классик заказывает у кассы еду: неправдоподобно тоненьким кастратическим голоском поет что-то об отварном языке или о кислых щах.
Или вот – Человек-гора. Огромный и замшелый, как утес, он возвышается над очередью, сумрачно озирая из-под густых бровей копошащуюся где-то внизу алчущую массу. И только Гром-камень, попираемый петровским конем, ему брат.
Рядом сверкает ожерельями Суламифь – девушка, лишь по ошибке Распорядителя судеб оказавшаяся в этом столетии и в этом прохладном месте. Истинное ее место там – среди ханаанских холмов, олив и винограда, в тени шатров Кидарских и завес Соломоновых. Так и хочется подойти к ней и запросто сказать: «Я нарцисс Саронский, лилия долин!».
Увы, очарование длилось недолго. Прошло немного времени, и Мариинской дворец превратился для меня в символ нравственных страданий и угнетения человека человеком.
К несчастью, Лосяк не принадлежал к числу народных избранников, вся работа которых заключалась в посещении заседаний городской думы. Мой босс был чертовски деятелен. Наступление летних депутатских каникул он воспринимал с досадой. Не обладая харизмой, он мучительно рвался на первый план, грудью бросаясь на телекамеры и диктофоны парламентских журналистов. Не смотря на то, что до следующих выборов было еще далеко, его пиар-активность зашкаливала. Он то и дело награждал каких-то ветеранов, носил на руках каких-то детей, участвовал в митингах и массовых состязаниях – забегах, заплывах, заездах. Журналисты любили его за безотказность – ему можно было позвонить в любое время суток на мобильный телефон и попросить прокомментировать любую тему – он охотно рассуждал о предметах, к которым имел весьма отдаленное отношение. Он был говорящей головой на всякого рода пресс-конференциях, публичных дискуссиях, ток-шоу на телевидении. И во всё это так или иначе приходилось вовлекаться мне. Но самопиар составлял лишь малую часть его деятельности. Львиную долю работы депутата Лосяка составляли дела, которые он не спешил афишировать – встречи с темными личностями в дорогих ресторациях, поездки на роскошные дачи, переговоры в саунах неизвестно с кем и о чем. Что-то он лоббировал, но что именно – было непонятно. Не ясно было, на каких делах нажил Лосяк пятикомнатную квартиру на Невском и за счет каких гешефтов содержал этот корявенький человечек «статусную» любовницу – глухонемую мулатку, которая могла бы украсить гарем турецкого султана.
Поначалу Лосяк был со мной покровительственно-приветлив – похлопывал меня по плечу, рассказывал анекдоты. Считая себя вроде «блатного», я воспринимал это как должное, смотря на двух других помощников – конопатого толстячка Владика, фамилию которого я так и не запомнил, и модельной внешности шепелявую девицу Свету Фоменкову с благодушной снисходительностью. Но вскоре всё изменилось. В плохом настроении Лосяк становился придирчив и мнителен, а когда его дела не клеились – безобразно гневлив. Когда же его настроение поднималось, он любил вволю покуражиться, и тут надо было суметь вовремя подхихикнуть. Надуто отмалчиваясь, я давал лишний повод подшутить над собой. Приходилось делать вид, что его остроты меня веселят.
Хвалить Лосяк не умел. Через месяц работы я почти утвердился во мнении, что ни на что не гожусь, и моя самооценка упала, как говорится, ниже уровня городской канализации, а мои новые коллеги стали воспринимать меня едва ли не как мальчика для битья. Впрочем, толстого Владика и ногастую Свету он тоже не очень-то жаловал. Любил погонять страдающего одышкой толстяка по городу с какими-нибудь дурацкими поручениями. К Свете же относился более или менее человечно, хотя и по-жлобски, время от времени пальпируя ее талию и изучая упругость ее зада (по кабинетам Мариинского бродили слухи, что двадцативосьмилетняя Света давно пошла по рукам, и к Лосяку попала как переходящее знамя от товарищей по фракции).
Я был готов терпеть любые унижения за хорошие деньги, но зарплата помощника депутата городского парламента оказалась не на много выше библиотекарской. Отступать было некуда. Я был последней надеждой для своего отца-неудачника, я должен был «хватать быка за рога», «расти над собой» и, в конце концов «дотянуться до звезд». Тот факт, что я мог свободно входить в Мариинский дворец, махнув перед физиономиями дежурных ментов бардовыми «корочками», в глазах моего отца был свидетельством того, что его сын был причастен к миру «больших людей». Разочаровать его было нельзя. Видит Бог, я старался. В общем, быть помощником депутата – дело не хитрое, семи пядей во лбу не требует. В мои обязанности входило оказание мелких услуг шефу, составление кое-каких бумаг, ведение переговоров и переписки, а также пропихивание имени шефа в средства массовой информации. Работы было много. Еще больше было беготни и нервотрепки. Среди индивидуальных особенностей моего шефа выделялось особая манера ставить задачи подчиненным. Босс был убежден, что его распоряжения должны подхватываться на полуслове. Когда же непонимающий помощник почтительно просил разъяснить команду, начинался тайфун эмоций. Способность Лосяка закатывать истерики на пустом месте поражала. Испытав это на себе, я остерегался задавать уточняющие вопросы, но страх расплаты за неправильное выполнение задачи, все-таки, был сильнее.
– Поедешь к Иванову на Литейный, обсуди с ним детали моего участия, поинтересуйся по поводу Матвеева, – таково было первое серьезное задание, которое я от него получил.
В смятении я вышел из Мариинского с готовностью ехать туда, не знаю куда и делать то, не знаю то, но вскоре вернулся, понимая, что я на такие действия не способен.
– Что за дурацкие вопросы? – взорвался он, когда я попросил его конкретизировать, к какому именно Иванову следует отправиться, детали участия в чем нужно обсудить, и что за таинственный Матвеев имеется в виду.
Так я впервые познакомился со стилем руководства моего нового начальника.
– Ты лучше меня должен знать все это! – взревел он.
Лосяк был неугомонен и тщеславен. Он ежедневно старался напоминать о себе городу и миру, и для этого работала целая канцелярия. Мы, трое его замороченных слуг рассылали тучи поздравительных писем и открыток, засыпали уверениями в совершеннейшем почтении и преданности сотни чиновников, бизнесменов и просто «уважаемых людей». Это была адова работа. Лосяк не терпел штампов – он требовал, чтобы мы не повторялись в формулировках, искали новые стили и формы. Я проклинал российское обилие праздников, полупраздников и памятных дней, ставшее для меня сущим наказанием. День пограничника, день энергетика, день ФСБ, день милиции, день государственного флага России, день российской науки, день дипломатического работника, день штурмана ВМФ, международный день бармена – поздравления приходилось писать почти ежедневно. Черным днем был день журналиста – я написал и разослал полсотни писем людям, перед которыми Лосяк то и дело распушал свой павлиний хвост и которых он при этом ненавидел едва ли не больше, чем коллег-депутатов. При этом стиль посланий должен был быть изысканным и утонченным, ведь читать их должны были «акулы пера, шакалы ротационных машин». Казнью египетской для меня было 23 февраля, Армагеддоном – 8 марта, Апокалипсисом – Новый год. Лосяк был, как полагается, православным, и я мысленно предавал анафеме Рождество, Пасху, Троицу, а учитывая межконфессиональные связи патрона – Хануку, Йом Кипур, Курбан-Байрам и священный месяц Рамадан.
Лосяк фонтанировал идеями, и это мешало мне жить. Однажды в его голове родилась мысль провести съезд инвалидных организаций. Нам, трем его помощникам, пришлось проделать колоссальную работу по заманиванию людей «с ограниченными физическими возможностями» в душный актовый зал. Инвалиды упирались. Инвалиды не хотели никуда ехать. Дошло до того, что я стал обзванивать друзей и знакомых в поисках сговорчивых калек. Дело не клеилось. В отчаянии я упросил троюродного брата-алкоголика и одного знакомого, работавшего в морге, раздобыть костыли и позировать на съезде в качестве массовки. Пришлось посулить им по бутылке водки и палке колбасы.
Еще труднее было завлечь туда журналистов. Роль пресс-секретаря была снова поручена лично мне. Я обзванивал редакции и врал, что мероприятие почтут своим присутствием первые лица города, но везде получил неопределенные ответы: «Мы подумаем», «Мы обсудим это на планерке», «Мы примем к сведению». Лосяка журналюги любили за безотказность, но информационный повод был ничтожен. Благожелательно известие об инвалидном слете восприняли только в одной районной и одной муниципальной газетке, для которых даже такая порнография было событием, достойным освещения.
Единственным, кто мог бы помочь, был Гулямов. Этого бутербродника или, как он сам себя именовал – банкетиста я знал еще со школы. Уже в том нежном возрасте определились главные человеческие качества Гулямова – фантастическая лень, склонность к неопасным авантюрам и любовь к сладкому. Последняя с возрастом трансформировалась во всепоглощающую тягу к роскоши – вот слово, которое он обожал! Это слово и его производные занимали главное место в гулямовском словаре. Он мог подолгу описывать какие-нибудь «роскошные» обеды, на которых он бывал, «роскошные» вещи, которые, как правило, доставались ему бесплатно, и «роскошных телок», с которыми он фотографировался. При хроническом отсутствии желания и умения работать Гулямов вынужден был вести откровенно паразитический образ жизни. Под видом журналиста или почетного гостя он регулярно посещал разного рода презентации, выставки, форумы и прочие мероприятия, организаторы которых нуждались в рекламе и заманивали акул пера и прочую публику снедью, вином и подарками.
Гулямов всегда знал, где в городе кормят и поят бесплатно. Он составлял подробное расписание на неделю – бывали дни, когда он успевал побывать на четырех-пяти фуршетах, и к концу «рабочего дня» едва стоял на ногах.
Надо отдать ему должное, Гулямов умел хорошо себя подать – одевался он слегка старомодно, но с большим вкусом, имея пристрастие к дорогой обуви и шейным платкам. Своим экстерьером и хорошими манерами он сильно отличался от остальных фуршетчиков, в массе своей производивших удручающее впечатление маргиналов, катящихся под откос жизни. Их не гнали, когда была нужна массовка, но старались отсеивать там, где работали на результат, рассчитывая на появление публикаций.
Не везде пускали просто так, часто требовалось подтвердить свою принадлежность к журналистскому сообществу, и однажды Гулямов проявил несвойственную ему деловую активность – сорганизовал несколько коллег-бутербродников и сообразил собственный «новостной ресурс» под претенциозным названием «Агентство vip-новостей», от которого стал на вполне законных основаниях аккредитовываться на всякого рода халявы. Агентство не было полностью липовым – на новостной ленте появлялись кое-какие заметки, беззастенчиво украденные с других сайтов.
Мысль пригласить Гулямова и его приятелей-бутербродников на инвалидный съезд родилась в моем мозгу тоже от отчаяния.
– Ты издеваешься? Сегодня в «Астории» роскошный прием. Ассоциация швейцарских турфирм. Обещают раздавать настоящие швейцарские часы. Горы сыра. Море вина – да какого! А потом в «Европейской» наши рассейские банкиры будут потчевать красной икрой. А ты ко мне с какими-то инвалидами.
Никогда нигде не работавший Гулямов жил, сдавая ветхую однушку покойной бабушки, и в свободное от фуршетов время приторговывая со товарищи «стареньким» – покупал у черных копателей всякую военно-историческую мелочишку, извлеченную из культурного слоя – пуговицы, гильзы, алюминиевые ложки, монеты. Именно этой валютой я и предложил расплатиться, благо имел дома некоторую коллекцию «копаных» вещей, доставшихся мне от уехавшего Базилио. Жемчужиной этой коллекции была прилично сохранившаяся каска с рунами СС.
– Ладно, черт с тобой. Если не долго – успею к швейцарцам. Давай адрес.
Сложность состояла в том, что мероприятие начиналось слишком рано – в два часа пополудни. В это время Гулямов еще нежился в постели. Но ради меня ему пришлось подняться ни свет ни заря. В качестве массовки он пообещал двух приятелей-бутербродников, готовых представиться кем угодно – хоть специальными корреспондентами «Нью-Йорк Таймс».
Строго говоря, гулямовское «Агентство vip-новостей» и никем не читаемые районная и муниципальная газеты были единственными средствами массовой информации, которые приехали «освещать» мероприятие. На нервный вопрос Лосяка, сколько редакций я привлек к процессу «освещения», я мог твердо ответить: «Три». Но видит Бог, лучше бы гулямовцы не приехали.
Запросив сверх копаных побрякушек, которые они называли «эхом войны» бутылку коньяка, двое веселых гулямовских бутербродников откупорили ее прямо во время мероприятия, и уже очень скоро из зала стало раздаваться задорное переливчатое хихиканье. Сам Гулямов явился с получасовым опозданием во всем своем блеске – в белоснежном костюме и таковой же шляпе. Безымянный палец его правой руки унизывал перстень с фальшивым изумрудом. Гулямов посидел немного, выпил с приятелями-бутербродниками стаканчик коньяку, записал для вида что-то в молескин с золотым обрезом и торжественно удалился, сочтя свою миссию завершенной.
Разрезвившиеся гулямовские архаровцы, вместо того, чтобы изображать пишущую братию, добавили дешевой водкой, принесенной с собой, и начали громким шепотом комментировать происходящее. Их почему-то очень забавлял старикан со слуховым аппаратом. Когда он вышел на сцену и начал говорить своим роботическим голосом, оба захохотали в голос и успокоились только после того, как сидевшая рядом могучая старуха с усами зашипела на них и пригрозила им намотать кишки на костыль.
Лосяк притащил на мероприятие каких-то людей из Смольного. Их взорам открылась унылая картина. Зал не был заполнен и наполовину. Но главное – привезли не тех инвалидов. Лосяк в гневе жевал собственные губы.
– Где колясочники? Почему так мало? Мне обещали колясочников! – шипел шеф, выпучив на нас свои водянистые глаза.
Скорее всего, колясочники были нужны не только для красоты. По слухам, Лосяк отрабатывал заказ компании, импортировавшей откуда-то из Германии инвалидные кресла-коляски.
– Облажались с колясочниками – работайте по журналистам. Обзванивайте редакции. Чтобы в прессе всё было. Фотографий побольше!
При наличии известных ассигнований наполнить инвалидами-колясочниками страницы газет, интернет-сайтов и блогов было бы не слишком затруднительно. Однако ни копейки на это Лосяк не дал. Видимо, он пребывал в убеждении, что платит мне настолько щедро, что я мог бы легко выделить нужные деньги на журналистскую заказуху из собственных сбережений. Я тоскливо перелистал записную книжку, покопался в памяти и не нашел ни одного знакомого шелкопера.
Спасибо Гулямову, он тиснул на своем сайте написанную мной заметку с фотографией человека на инвалидной коляске. Вид безногого небритого мужчины в спортивном костюме не слишком соответствовал духу сайта, позиционировавшегося как «информационный ресурс для представителей среднего класса, интересующихся новостями бизнеса, культуры и высокой моды». Впрочем, поскольку краденые новости на безвестном сайте никто не читал, появление заметки с фотографией калеки, скорее всего, осталось незамеченным. Зато я мог показать Лосяку хоть какой-то результат своей работы в качестве пресс-атташе.
После провалившегося инвалидного слета Лосяк грозился уволить нас всех, а в особенности злобствовал на меня. Я приготовился собирать манатки, но начальственный гнев понемногу улегся – шеф получил из типографии только что отпечатанный тираж своей книжки. Да, Лосяк был еще и поэт.
Это было отягчающим мою жизнь обстоятельством. Страстное увлечение Лосяка живописью и изящной словесностью порождало дополнительные хлопоты. Не было бы большого греха в том, если бы это увлечение оставалось пассивным. Но увы – мой депутат мнил себя художником и стихотворцем… Когда он успевал ваять все эти березки и церквушки, строчить погонными метрами рифмованные славословия родине и все тем же березкам – было непонятно.
Нам, его помощникам то и дело приходилось организовывать выставки в Мариинском дворце, районных администрациях, вузах и прочих присутственных местах. Лично мне выпала честь издавать его графоманский сборник с большой цветной фотографией автора на обложке, а потом – развозить ее по школьным и сельским библиотекам. Признаться, часть тиража я утопил в Мойке, положив в пакет со свежими книжечками кирпич.
Однажды он отправил меня в журнал «Звезда» с подборкой стихов и четким приказом – «опубликовать». Полистав стихи по дороге на Моховую, где располагалась редакция, я приуныл. Не будучи большим специалистом в области поэзии, я, тем не менее, понял, что такое можно было бы напечатать только на портале «Стихи.ру» – между излияниями каких-нибудь школьниц. Навсегда запомнились строки:
Белая стая
В небе летит.
В сердце пустая
Рана болит.
Не было счастья,
Не будет потом.
Вот бы умчаться
Вдаль босиком.
Я представлял себе, как Лосяк, закатав брючины, мчится вдаль, и его пятки мелькают в траве. На меня оборачивались в автобусе – я тихо смеялся и долго не мог остановиться.
В редакции, представлявшей собой давно не ремонтировавшуюся старинную квартиру, набитую антикварной мебелью, меня вполне добродушно встретил заведующий отделом поэзии – человек внушительного телосложения. По-видимому, он принял меня за начинающего автора – скорее всего, в заблуждение его ввела подлинность моего смущения. Полистав подборку, он с выражением крайнего сожаления сказал:
– Мы это почитаем… Да. Позвоните нам.
Обливаясь потом стыда, я внес уточнение: подборка не моя, а шефа, и шеф ждет ответа немедленно.
В то, что мой начальник, депутат Законодательного Собрания – поэт, представитель редакции не верил. В доказательство я положил ему на стол роскошно изданный первый сборник шефа с его физиономией на обложке. Золотой славянской вязью там было начертано: «Дали неоглядные».
Полистав книгу, заведующий скис.
– Обещать не могу, – сказал он сухо.
Лосяку я соврал, что в редакции обещали дать ответ чуть позже. Это его удовлетворило, но почти каждый день он требовал, чтобы я звонил журнальным крысам и выяснял судьбу подборки. Несколько дней подряд я снимал трубку в присутствии шефа и делал вид, что набираю редакционный номер.
– Что? Еще читаете? Хорошо, я перезвоню…
Наверное, я мог бы стать актером.
Наконец, однажды не воображаемый, а вполне реальный собеседник на том конце провода вежливо отказал поэту и депутату в публикации его стихотворений. Лосяк рассвирепел. Его гнев, разумеется, обрушился на меня.
– Ты им сказал, кто я такой? Сказал?
После этого я понес стихи босса в журнал «Нева», на Мойку. История повторилась. Гнев поэта был столь велик, что где-нибудь на противоположной стороне земного шара наверняка началось извержение вулкана или землетрясение. Умерить ярость шефа и даже извлечь из этой ситуации личный профит сумела Света. Ссылаясь на свое филфаковское образование, она сказала, что в толстых журналах сидят люди, ничего не смыслящие в настоящих стихах и попросила шефа подписать ей несколько книг для друзей и родственников.
Но всё это были цветочки. Ягодки пошли с началом муниципальных выборов. В вотчине Лосяка, откуда он когда-то выдвигался в городскую думу, начались события. В местную избирательную комиссию попер разношерстный кандидат. Нужно было сделать так, чтобы до заветного стола, за которым восседала дебелая крашеная тетка Римма Павловна, принимавшая заявления и документы, смогли дорваться только правильные кандидаты. То есть, собственно, те, кто уже пять лет пилил бюджетные деньги в местном совете. Остальных нужно было любой ценой до выборов не допустить.
Тучная председательница муниципальной избирательной комиссии оказалась личностью незаурядной. Она обладала массой изумительных талантов. Во-первых, эта женщина могла искривлять пространство и делать видимое невидимым – целую неделю после объявления выборов никто, кроме посвященных, не знал о местонахождении муниципального избиркома. Когда же разъяренные кандидаты подняли на уши всю городскую прессу и завалили жалобами суды, оказалось, что комиссия никуда не исчезала, а спокойно работала в одном из помещений муниципалитета и уже приняла аж двадцать заявлений от кандидатов – как раз по числу мест в совете.
Не только над пространством, но и над временем властвовала удивительная Римма Павловна. Когда избирательная комиссия явила себя городу и миру, и возле стальной двери с надписью «ИКМО» выросла говорливая разномастная очередь, начались новые чудеса. Римма Павловна умела превратить те десять минут, за которые должны были быть проверены принесенные кандидатом документы, в полновесный час. На возмущенные вопросы очереди давался лаконичный ответ: «Проверять документы – не блох ловить». За два рабочих часа к заветному столу удавалось прорваться немногим. Снова поднимался шум, снова прибегали оппозиционные журналисты и летели жалобы по инстанциям. После того, как в муниципалитет нагрянул с проверкой глава Горизбиркома – человек с острым галльским профилем – и при трех телекамерах вкрадчиво попросил скромно потупившуюсчя Раису Павловну по возможности продлить часы приема и ускорить проверку подаваемых документов, очередь преисполнилась оптимизма. Но радоваться было рано. На следующий день, вернее, на исходе ночи, когда самые настырные кандидаты снова принесли свои заявления к железной двери с надписью «ИКМО», путь им преградил десяток молодых людей спортивной наружности. Юноши, не имевшие при себе даже паспортов, зевая и поигрывая бицепсами, уверяли, что они – тоже кандидаты в муниципальные депутаты. Дело кончилось валянием по полу одной особо настырной журналистки и вызовом полиции. «По причине создавшейся ситуации комиссия временно прекращает прием документов», – скорбно сообщила Раиса Павловна и заперла железную дверь. На следующий день история с липовой очередью повторилась. На сей раз от услуг спортсменов было решено отказаться – массовку подобрали более разнообразную. Кандидатов в депутаты изображали мы, помощники Лосяка, а также с десяток мутных личностей, взятых неизвестно откуда. Один запомнился зловонным дыханием беззубого рта и торчащим из кармана спортивных штанов «мальком», другой – свастикой на загорелом плече. У каждого в руках была пустая папка для документов.
А на меня в тот день всё наскакивал пенсионер с клиновидной бородкой:
– Вы вот с виду интеллигентный человек. Как вы могли втянуться в это позорище?
После этого позорища я чуть было не уволился. Но у отца был день рождения, он созвал однополчан и вовсю хвастался сынком-карьеристом, вхожим в политические круги северной столицы и делающим головокружительную карьеру. Расслабившиеся господа офицеры благодушно расспрашивали о службе, я добросовестно, как подобает хорошему сыну, врал – впрочем, безо всякого энтузиазма.
– Ну что, хорошо живут помощники депутатов? – всё интересовался один усач-полковник, называвший Лосяка «глистой в мундире» и рассказывавший скверные анекдотцы из курсантской жизни моего патрона.
Что мне было на это ответить?
– Хорошо. Если бы жили плохо, меня бы там не было, – изображая прожженного рвача, говорил я.
Между тем, истина в моих словах была. Помощники депутатов живут, действительно, неплохо. Правда, касается это главным образом, тех, кто числится на госслужбе. Таковых у каждого парламентария по закону может быть не больше двух. Остальные – сидят на контрактах и зарабатывают существенно меньше. Я – из этих остальных. А вообще – все зависит от депутата. Мне просто не повезло…
Вот у депутата Милонова какой помощник – красавчик, модник, бонвиван! Его можно без грима – на обложку глянцевого журнала. Сразу видно, человек сделал правильный выбор. Залезешь на его страничку «Вконтакте» – залюбуешься: где только он не был – и в Сербии, и в Крыму, и в Сирии, и даже в степях под Донецком. Человек дышит историей, пробует ее на ощупь. А я? Что я вижу, кроме кабинета? Вот он, бодрый и веселый, в стильной и нахальной шляпе, сидит, развалившись в кресле, под парадным портретом Башара Асада. Снизу подпись: Дамаск. Я смотрел на это и смертельно завидовал. Небезопасно все это, конечно, но все-таки лучше так, чем как я. Я рядом с ним – сущее пугало: прическа «взрыв на макаронной фабрике», кипа бумаг в руках, сам куда-то вечно бегу, взмыленный, как скаковая лошадь. У всех депутаты как депутаты, а у меня – лось сохатый. И я лось. Нет, я – лох. Лошара.
Единственное, за что большой человеческий рахмат моему благодетелю – это приснопамятная августовская поездка в Болгарию. Конечно, курица – не птица, Болгария – не заграница, но все-таки. В официальном пресс-релизе на персональном лосяковском сайте я тогда написал: «Делегация законодательного Собрания Санкт-Петербурга посетит с дружественным визитом…». На деле – четверо приятелей-депутатов решили прошвырнуться за казенный счет – попить ракии и окунуться в уютное советское прошлое.
В маленьком городке недалеко от Софии встречали нас так, как будто приехала не горстка городских заседателей, а целый российский президент. И как будто его приезд совпал с главным национальным праздником.
Судя по многочисленной детской массовке, в окрестных школах отменили занятия. Когда мы подъезжали к зданию местной администрации, в глазах пестрело от цветов, ленточек и бантиков, от флагов, шариков и платьев. С обеих сторон дороги колыхалась пестрая человеческая масса, сотни рук размахивали трехцветными флажками, в воздухе стоял радостный гул, и казалось – сами небеса ликуют по случаю нашего визита. Лица, заглядывавшие в окна машины, светились искренним радушием – как будто освобождение Болгарии от османского ига совершилось не в позапрошлом веке, а вот только что, как будто не успели остыть скобелевские пушки, не выветрился еще с болгарских полей запах пороха. Несколько нимфеток в белых платьицах выпустило перед кортежем стаю белых голубей. Один успел жирно нагадить на лобовое стекло.
У входа в администрацию нас ждали три девушки в народных костюмах с караваями на длинных белых рушниках. Полсотни таких же девушек и соответствующе одетых юношей танцевали на площади – впечатление было такое, будто мы попали на фестиваль народного творчества.
За неделю мы объездили полстраны, выпили море вина и ракии. Где бы мы ни были – повсюду нас немилосердно задаривали. В первый же день мне вручили роскошную керамическую бутыль с вином в виде вислоусого пастуха. Лицом пастух был похож на Лосяка. Часть подарков, не говоря уже о буклетах, альбомах и прочей полиграфической продукции приходилось оставлять в гостиницах – иначе было не увезти.
Великим испытанием были бесконечные конференции и семинары, посвященные российско-болгарской дружбе. Я с трудом сдерживал зевоту, дивясь профессиональной стойкости Лосяка и других парламентариев. На одно из таких протокольных мероприятий на огромном черном внедорожнике приехала стильная маленькая блондинка лет тридцати, оказавшаяся главой сельского совета. Наши депутаты понимающе переглянулись – сразу повеяло чем-то родным. Вечером за бутылкой ракии Лосяк рассуждал:
– Все-таки, болгары – в доску свои, даром что и в Первую, и во Вторую мировые воевали против России, а потом зачем-то поперли в Евросоюз. Ничего, скоро они поймут, что кроме России нет у них друзей в мире!
Между тем, без недопонимания не обошлось. Во время одного из бесконечных застолий родился дурацкий ритуал – вставать всем столом вместе с тостующим. Поднимались все – включая дам. Болгары, видимо, думали, что у русских так принято. Русские – что такова местная болгарская традиция. С чего это началось – уже и не вспомню.
На одном из таких застолий поддавший Лосяк поднялся и, собрав волю в кулак, пророкотал:
– Нет страны ближе и роднее для России, чем… Белоруссия!
К счастью, никто этой оговорки не заметил. То ли не подали вида, то ли не поняли, то ли правильно интерпретировали сказанное – говорим Белоруссия, подразумеваем Болгария.
Болгарские чиновники простодушно называли Лосяка «господин Альбертович», видимо, приняв отчество за фамилию. Старая номенклатура еще сносно говорила по-русски, а с молодежью приходилось переходить на английский.
На второй день нас отвезли в село Правец, где родился Тодор Живков, показали дом его детства. Изумили низенькие, как будто для гномов сделанные стулья и стол, за которым обедала семья будущего болгарского генсека. Не протрезвевший с ночи депутат Атасов тайком попробовал присесть на карликовый стульчик, но бдительный Лосяк одернул забывшегося товарища.
Вне рамок официальной программы народные избранники вели себя шумно. Депутат Атасов любил порисоваться и демонстрировал русскую удаль в одной из софийских рестораций. Троекратное раскатистое ура сотрясало стены заведения и сердца иностранцев, и без того запуганных российской угрозой.
Все приятели Лосяка путешествовали налегке, и только мой шеф взял с собой помощника. Его выбор пал на меня, потому что Света была в отпуске, а Владик подцепил гонорею и лечился. Моей главной задачей было фотографирование четырех друзей на фоне достопримечательностей и по итогам поездки подготовка репортажа о посещении посланцами российской демократии дружественной славянской страны. Репортаж предназначался для персонального сайта депутата Лосяка и муниципальных газет. Между тем, жизнь, как говорится, внесла свои коррективы, и по приезду в Болгарию основной моей задачей стало каждодневное сопровождение пьяного Лосяка в номер. Босс не был силен в питии – после пяти-шести рюмок крепкого алкоголя осыпался, как клен по осени. Свой номер он найти зачастую не мог, и без моей помощи подолгу шатался по этажам гостиниц, пугая горничных. Не удивительно, что в армейской среде авторитетом мой шеф не пользовался.
Наш отъезд был обставлен с не меньшей пышностью. С хозяевами прощались по-родственному. В дорогу гостеприимные болгары дали несколько больших, изукрашенных сдобным узорочьем хлебов. На обратном пути накаченные водкой из дьюти-фри парламентарии закусывали караваями, хищно разрывая их руками. Весь пол в самолете был усеян крошками и ошметками хлебного роскошества, по полу катались пустые бутылки. Мы возвращались домой…
После поездки в Болгарию, во время которой поддавший Лосяк бывал на удивление благодушен и даже называл меня Лёвой, снова пошла чехарда трудовых будней, и снова мой подобревший было шеф обрел прежний лютый нрав. И свою великую милость припоминал при всяком удобном случае: «Какого хрена я тебя в Болгарию возил? Думал, хоть мозги там проветришь, а ты…».
Думаю, что заболел я тогда (летом, в жару!) не только потому, что получил слоновью дозу вирусов в троллейбусе. Обкашливали и обчихивали меня в общественном транспорте и раньше, но мой организм, слава Богу, почти всегда справлялся с инфекциями. Просто на этот раз болезнетворные корпускулы оказались в самых что ни на есть благоприятных условиях для жизни и роста. Видимо, мой иммунитет был крайне ослаблен в результате постоянной нервотрепки. И я загрипповал по-крупному, наслаждаясь законной возможностью посидеть дома. Впрочем, Лосяк доставал меня и на больничном, то и дело подкидывая нудную механическую работу и постоянно полоща мозги за прошлые «косяки».
В моей голове рождались и гибли коварные планы мести. Я всерьез намеревался собирать компромат на своего благодетеля. Но совесть, чертова кукла, мешала мне ненавидеть Лосяка в полную силу. Все-таки, он сделал то, что обещал моему отцу – взял меня на работу, кое-чему научил. С его помощью я нарастил кое-какую мускулатуру, приобрел «ребра жесткости». После Лосяка мне многое было бы уже не страшно – благодаря его школе я мог переварить любого работодателя.
Но уйти от Лосяка было нельзя. В глазах моего отца я расписался бы в полной неспособности заниматься хоть сколько-нибудь серьезным делом. Я запорол бы его проект – «идти по линии госслужбы». Но главное – нельзя было спасовать перед самим Лосяком. С моей стороны просто преступно было бы дать ему возможность почувствовать себя победителем. Ведь он нарочно доводил меня до белого каления своими придирками, невыполнимыми поручениями и постоянным подтруниванием. Он проверял меня на прочность – конечно, не в видах дальнейшего использования, а просто так, в силу своего дрянного характера, и может быть – чтобы за что-то отомстить моему отцу. Наверное, плюгавый Лосяк не мог простить своему однокашнику внушительной наружности и женитьбы на красивой девушке, даром что бросившей впоследствии своего непутевого мужа.
Оставалось дожидаться окончания его депутатского срока и надеяться, что в следующий раз Лосяка уже не переизберут. Таким образом, ждать нужно было два года – до новых выборов в Законодательное Собрание. При мысли об этом мне становилось так тоскливо, что хотелось попасть под поезд или принять на голову случайный кирпич. В эти суицидальные помыслы вплетались другие – еще более греховные. По нескольку раз в день я страстно желал гибели самому Лосяку – желание это держалось в моем сознании не более секунды – дальше его выметала из моей головы подоспевшая совесть.
Однажды я услышал, как в разговоре со своим лепшим корешем Атасовым Лосяк выказал желание поехать в Донбасс – «поддержать антифашистов». Учитывая тот факт, что каждый день на востоке Украины гибли десятки человек, это была отличная мысль. Я представил себе, как моего благодетеля прошивает шальная пуля или накрывает из миномета. Воображение мгновенно изобразило фотографию развороченного автомобиля и газетный заголовок: «Петербургский депутат убит под Славянском».
Но увы – это были только слова. Никуда Лосяк ехать не собирался. Будучи записным патриотом, он вряд ли бы променял кабинет в Мариинском дворце на горящий блокпост.
Но смерть настигла его именно в кабинете. Вот как бывает…
Тайны следствия
После того как Лосяка отпели, я снова увидел перед собой несуразную физиономию следователя Болтина. Он появился в дверях кабинета, когда мы с толстым Владиком и соблазнительно-траурной Светой (черные кружевные чулки, черная короткая юбка, черная рубашка и черный лифчик под ней) как раз поминали босса коллекционным вином и заоблачно дорогим коньяком, обнаруженными в личном шкафу покойника. Мои коллеги скорбели по-настоящему, оплакивая не столько мертвого босса, сколько свою работу, которой они, в отличие от меня, все-таки дорожили. Мне же было чертовски весело, но я старательно это скрывал, рюмка за рюмкой накачиваясь Лосяковским коньяком.
– Ба! И снова – вы? – воскликнул я, увидев на пороге нескладную фигуру следователя.
Болтин вошел в кабинет и уставился на поминальный стол.
– И снова я. Что вас так удивляет?
– Ничего. Просто рад вас видеть. Присоединяйтесь!
– Я на работе.
– И мы тоже, – заржал я, почему-то найдя это очень смешным.
– Нам нужно поговорить, – сказал Болтин, покосившись на печальных Владика и Свету.
– Извольте, – сказал я и икнул.
Мы шли по огромному пустому зданию – я впереди, он – за мной. Я нарочно удлинил и запутал наш путь, поведя незваного гостя по лабиринту Мариинского дворца – мы долго брели по широким гулким коридорам, поднимались по лестницам, попадали в узкие ущелья, сворачивали в укромные закуты. Под нашими ногами скрипел рассохшийся паркет, мимо проплывали белые двери с именными табличками депутатов. Последний отрезок пути лежал через полутемный Помпейский зал, где когда-то, еще при царях заседал Государственный совет, пышно запечатленный Репиным. Мы уселись в сумраке за один из старинных круглых столов, я вальяжно развалился на стуле и приготовился слушать.
– Я, собственно, по делу о смерти депутата Родиона Лосяка.
– Ах, значит, по делу Лосяка…
– Вас что-то удивляет?
Признаться, я действительно был удивлен.
– Да, пожалуй… Все-таки, такие разные дела – смерть девушки от рук маньяка, и вот такое нелепое убийство известного политического деятеля… Да еще в разных концах города…
– Мне придется задать вам несколько вопросов, – перебил он.
Болтин старался выглядеть невозмутимым. Он медленно раскрыл коричневую папку, медленно извлек из нее лист бумаги, медленно вынул ручку и приготовился писать.
– Конечно, спрашивайте. Пожалуйста. Всегда готов помочь органам.
– Спасибо, – рот Болтина скривился в ухмылке. – Органы в большом долгу.
Чувство юмора у него было. Но настоящей легкости недоставало. Будь он легким, подвижным человеком, даже его неказистая внешность не мешала бы ему радоваться жизни. Но он держался так, как будто был плохо сшит, и старался не делать лишних движений, чтобы не расползтись по швам.
– Итак. Я знаю о вашем алиби, но…
– Вы бы хотели спросить, кому это могло быть выгодно?
Болтин внимательно посмотрел мне в глаза и ядовито улыбнулся.
– Признайтесь, что вы испытывали личную неприязнь к погибшему, – продолжая улыбаться, выдавил он.
Формулировка вопроса, напомнившая мне известный эпизод из фильма «Мимино», вызвала у меня сдавленный приступ смеха.
– Ага… Такую личную неприязнь испытывал к погибшему, что кушать не мог… Извините.
Болтин не был настроен шутить. Он перестал улыбаться, в нетерпении отвинчивая и привинчивая обратно колпачок от ручки.
– Я вижу, вы не очень-то расстроены смертью начальника.
– Честно говоря, да. Органам врать не могу.
– По имеющейся информации погибший обращался с вами грубо и пренебрежительно, часто делал вам выговоры, наказывал вас.
Болтин произнес это с явным удовольствием. Черт возьми, ему было приятно это говорить. «Имеющаяся информация» могла быть получена только от Владика и Светы. Значит, с ними Болтин уже встречался? Могли бы сказать, сволочи…
– У него был плохой характер. Но за это не убивают, – сказал я.
– Убивают и не за это, – мрачно выдавил Болтин, что-то выводя на листе бумаги.
– Вам виднее, – снова икнул я.
Болтин захлопнул свою папку и вскочил, облокотившись о стол.
– Слушай сюда, шутник. Я знаю: ты причастен к этому убийству. И я это докажу.
Я тоже поднялся со стула.
– Видите вон ту дверь? Спуститесь по лестнице – выход там.
Я понял, что приобрел в его лице врага. Но в тот момент я не мог знать, что моим врагом он стал гораздо раньше – еще до того, как впервые пришел ко мне после убийства Ядвиги. Я понял это спустя несколько дней после того разговора в Мариинском – просто так, от скуки заглянув на страницу своей погибшей любовницы (каково звучит!). Бродя по ее альбомам, перескакивая на страницы ее подруг – тех дешевых гедонисток, которых я возил на своей развалюхе на залив, я вдруг увидел эту смазанную фотографию. Закат над морем, красноглазая компания подвыпившей молодежи позирует с пивными бутылками на фоне античной колонны. Ядвига рассказывала, что на первом курсе они ездили в Крым. Еще она рассказывала, что в то время у нее был страстный поклонник – некий молодой юрист, которого она, по ее словам, держала на коротком поводке – подпускала к себе, позволяла ухаживать за собой, кормила туманными обещаниями, даже два раза целовалась с ним, но не «давала».
Лопоухий юрист с черной от загара физиономией и зловеще красными (от вспышки) глазами стоит рядом с Ядвигой и нежно обнимает ее за талию (уже истлевшую, о ужас!). Так вот оно что! И сразу видно, что тут – не просто ухаживания, не просто влечение, тут – любовь. А может, это не он? Да нет, конечно, он. И его интерес к моей персоне вызван не только служебным долгом. Я вспомнил, как странно он себя вел перед уходом – долго топтался на месте, натянуто улыбался. Его решительность улетучилась. Он снова перешел на «вы».
– Кстати, дело о гибели Я… Ядвиги Брониславовны Петкун… еще не закрыто. Убийца не найден. И вы – пока еще в числе подозреваемых.
Произнося ее имя, он запнулся и поднес руку к горлу.
– А я думал, мы уже на «ты». Вам плохо? – продолжал веселиться я, еще не понимая, насколько опасен для меня может быть этот человек.
– Всего хорошего.
Очень скоро убийцу Лосяка нашли. Оказалось, его задушил гастарбайтер – то ли узбек, то ли туркмен. Задушил просто так – не взял ни денег, ни золотых часов. По телевизору показывали растерянные черные глаза, под одним из которых синела припудренная слива. Кого может убить такой человек? Тонкая шея, изрытое оспой лицо. Он плакал и клялся Аллахом, что Лосяка убивать не собирался – иблис попутал. Никакого другого внятного объяснения от него не получили. Камера видеонаблюдения поймала его фигуру в рабочей блузе – шел себе человек по коридору, нес охапку плинтусов. Потом вдруг остановился у двери Лосяка, положил свою ношу на пол и тихонько вошел в кабинет. Через несколько минут вышел, поднял плинтусы и продолжил путь, как ни в чем ни бывало.
Мир сошел с ума.
А следователь Болтин никак не хотел уходить из моей жизни. Вскоре мы встретились опять. И опять я был весьма удивлен целью его визита. Он по-прежнему предпочитал не вызывать меня, а являться ко мне собственной персоной. Видимо, рассчитывал застать меня врасплох – думал я. Но причина была иная.
– Вам повезло, застали меня. Вообще-то, я здесь больше не работаю. Так, зашел за вещичками, – стараясь иметь непринужденный вид, болтал я, запихивая кружку и френч-пресс в портфель.
Мне вдруг вспомнилось, как падал этот френч-пресс, когда я раскладывал Ядвигу на своем рабочем столе. Я подумал: что если рассказать ему о том вечере во всех подробностях? Неторопливо рассказывать и смотреть ему в глаза. Всё это самообладание, вся эта напускная строгость мгновенно схлынут и останется суть этого человека – ненависть и боль.
– Кстати, сколько ему дадут? – спросил я, имея в виду убийцу-азиата.
– Это решит суд, – проговорил Болтин, усаживаясь в кресло покойника.
– Вам идет сидеть в этом кресле. Я вас слушаю.
Он помолчал, по своей дурацкой привычке оттягивать начало главного разговора.
– Вы знаете Михаила Лямкина? – наконец, спросил он.
– Не знаю. Кто это?
– Бросьте. Это ваш сосед по дому.
– Я никого из своих соседей не знаю. Предпочитаю не общаться.
– Имеется информация, что у вас с ним был конфликт.
Меня словно током ударило. Он говорил о владельце «бумера».
– У меня действительно был…
– Он избил вас. Так или нет?
– Ударил один раз.
– Не важно. Вам было достаточно.
Болтин говорил это не без удовольствия. Я вспомнил тот нокаут и разозлился.
– Короче, – продолжил он, выдержав паузу. – Отрабатываются разные версии.
– Версии чего?
– Вы хотите сказать, что ничего не знаете? – незваный гость ехидно прищурился.
Оказалось, избивший меня владелец злополучного «бумера» исчез. Уехал проведать мать в Тихвин и пропал. Подруга жлоба, наблюдавшая экзекуцию, учиненную ее бой-френдом надо мной и моим фотоаппаратом из окна, решила, что я причастен к его исчезновению. Мне было приятно, что о моей персоне думают как о потенциальном мстителе. Я перешел в наступление.
– Кстати, а почему именно вы занимаетесь этим делом? Извините, но это странно. Дела разные, а приходите ко мне всякий раз вы.
Этого вопроса Болтин боялся.
– Давайте я буду задавать вопросы. А вы на них отвечать.
– А давайте я просто пошлю вас к лешему. Вызывайте повесткой. У меня времени теперь много.
Уходя, Болтин киношно обернулся на пороге и произнес:
– Я знаю, что ты связан со всеми этими смертями. Пока не знаю, как доказать, но знаю точно.
Да, Болтин занялся моей персоной основательно. Я вызывал у него болезненный интерес. Я попытался посмотреть на себя его глазами и мне стало неприятно. Девушка, которую ты любишь, спит не с тобой – хорошим, положительным и главное – любящим ее человеком, имеющим самые серьезные намерения, а с другим – смазливым депутатским холуем, для которого она – лишь довесок к жене, лишь забава. Это крайне неприятно. Это просто больно, что и говорить. И вдруг твою любимую, твою единственную находят изнасилованной и растерзанной в лесопарке. Семнадцать ножевых ран. Выпотрошен живот. Рот разрезан, как у Гуинплена. А этот мерзавец живет себе, как будто ничего не случилось – жрет коньяк и смеется над тобой. Что и говорить, с такими мыслями можно всерьез увлечься ненавистью, сделать ее смыслом своей жизни.
Внезапно я вспомнил. Вернее – догадался. Он ведь был тогда на кладбище. Точно. Был. Вот чьи глаза я чувствовал на своей спине. Не глаза – дула пистолетов, заряженных разрывными пулями.
После смерти Лосяка я надолго остался без работы. Мне стало легко. Мой мозг подернулся дымкой безразличия. А вот отец мой пребывал в крайнем замешательстве. Таким я его видел один раз – когда его жена и моя мать объявила ему, что уезжает жить в Германию, к какому-то старому бюргеру, державшему собственную булочную. Причем с собой она брала только мою маленькую сестру Дашу и левретку Клару. Отцу и мне предписывалось оставаться и ждать вызова. Мы же – мужчины, мы же не пропадем. Никакого вызова не последовало ни через год, ни через десять лет, ни тем более через двадцать. Писем – и то было всего пять или шесть. Мать писала, что живут они хорошо, но пока пригласить нас к себе не могут.
Помню, как отец смотрел на улетающий самолет. В его взгляде было недоумение и начало той собачьей тоски, с которой он будет жить все последующие годы. Мама никогда его не любила. Да и меня, наверное, тоже. Может быть, потому что я похож на отца, а на нее не похож совсем. Сестра – другое дело. У нее мамины белые локоны. Она – как кукла, как левретка Клара. Ее можно возить с собой и показывать. А я – троечник с пубертатными прыщами на отцовской физиономии – физиономии неудачника.
Отец провожал взглядом тот самолет, навсегда уносивший его любимую женщину и маленькую дочь в мутное небо над Пулково, и как будто надеялся, что вот-вот грянет гром, разыграется стихия, и диспетчеры объявят вынужденную посадку. Самолет сядет, и это будет для мамы знаком (мама всегда была болезненно суеверна). Словом, он надеялся на чудо, благодаря которому они вернутся, а с ними вернется и прежняя жизнь.
Теперь же папа смотрел на меня, как будто хотел спросить: «А что, Лосяк насовсем умер, да? Оживить его никак не получится?».
После отъезда жены и дочери я стал для него единственным смыслом. А быть чьим-то единственным смыслом – тяжелый крест.
Папа возлагал на меня большие надежды. Я еще учился в школе, когда он всерьез занялся моей профориентацией. Впрочем, в неразберихе девяностых он сам не имел четкого представления о том, по какой стезе следует двинуться его отпрыску. Воображению моего родителя рисовался подтянутый клерк с портфелем и белоснежной улыбкой, приезжающий на работу в сияющий офис, где сделан «евроремонт», на собственной подержанной «иномарке». Что и говорить – тогда всем хотелось работать «в офисе», тогда профессия «менеджер» была овеяна сладким романтическим дымом и само это слово звучало для русского уха совсем иначе, нежели теперь, в эпоху расплодившихся офисных грызунов.
В дивный новый мир – «в офис» тогда можно было попасть только по знакомству. И не важно, что счастливчик с грехом пополам закончил школу. Во всяком случае, так считал мой отец. При этом он традиционно высоко ставил вузовский диплом – и это не смотря на то, что в высшем образовании тогда горько разочаровались очень многие свежевыпущенные спецы, в подавляющем большинстве работавшие не по специальности, а по прихоти рыночной конъюнктуры. Торговать на Апрашке китайской посудой, имея диплом инженера или учителя, было нормой.
Между тем главный отцовский аргумент в пользу поступления не имел ничего общего с моим профессиональным самоопределением. Бесславно закончившаяся первая чеченская убедила: кровь из носу надо поступать, причем не важно куда – главное обзавестись студенческим билетом, то есть охранной грамотой, которую можно сунуть в зубы военкоматовским охотникам за головами. Я был не против – я и сам не стремился в армию, где благополучно калечили и убивали даже в мирное время.
В идеале надо было учиться на юриста или экономиста. Этого добра тогда производили в огромном количестве, стремясь насытить ценным кадром экономику развивающегося капитализма. Высшую школу лихорадило. Все институты, даже самые занюханные, сменили вывески и превратились в университеты и академии. В сугубо технических вузах появились разнообразные гуманитарные факультеты. В стране вылупилось непомерное количество новых университетов с пышными и многообещающими вывесками. Тем временем в подземных переходах открыто торговали вузовскими дипломами. Но для «юношей, обдумывающих житье» вроде меня липовый университетский диплом никакой ценностью не обладал – интересовала лишь отсрочка от армии.
Сравнительно просто можно было поступить в Институт (то есть тогда уже Университет) культуры на библиотечный факультет. Идею подсказал Базилио, счастливый обладатель плоскостопия, который мог позволить себе роскошь несколько лет сдавать экзамены на истфак «педуна» имени Герцена. Можно было попробовать сунуться туда же, но я располагал только одной попыткой. Один единственный недобранный балл грозил отправкой туда, где могли запросто подстрелить или отрезать голову. Я махнул рукой и пошел учиться в «кулек» на библиотекаря.
Можно сказать, что учиться было легко, если не принимать во внимание то обстоятельство, что на курсе, не считая еще двух скрывающихся от армии неудачников вроде меня и одного ботаника-книголюба, были одни барышни. «Ты там как лис в курятнике!», – смеялся отец, который поначалу был заметно расстроен мои выбором alma mater, но в дальнейшем смирился, и не упускал случая похвастаться тем, что его сын – студент. Тем более, что ему – бывшему курсанту, проведшему пять лучших лет жизни в казарме, такое гендерное соотношение на факультете казалось райской роскошью. Для меня же это был тяжкий труд – постоянно находиться в центре внимания и посильно восполнять пробелы в личной жизни своих сокурсниц. В их нежных и трепетных руках я был как переходящее красное знамя – благо остальная часть мужского народонаселения факультета к женскому полу оставалась равнодушна: один посвящал свои досуги книгам, другой – наркотикам, третий – любовнику.
Я был как животное, занесенное в Красную книгу. Меня холили и оберегали, щедро кормили вареньем и сладостями иного рода. За пять лет учения мне были явлены разнообразные прелести едва ли не половины будущих библиотекарш. Не скажу, что среди них преобладали красавицы, но в среднем контингент был приличный. И все бы ничего, если бы не стремление большинства временных хозяек моего тела превратить наши взаимоотношения в нечто большее, нежели простой обмен сексуальной энергией. Каждая хотела закрепить меня за собой, за мою бренную плоть и отзывчивую душу шла нешуточная борьба, в которой я оставался пассивен и отстраненно ждал смены власти.
По выпуску из института я поначалу оказался на безбабье, чему мог только порадоваться. Тем более что жизнь начала ставить передо мной новые задачи. Требовалось найти работу. Трудиться по специальности не было никакого смысла, разумнее было сидеть на пособии по безработице.
Отец продолжал возлагать на меня большие надежды, но прежде всего, нужно было срочно решить вернувшийся на первый план вопрос с военкоматом. Как на зло, мой родитель в то время опять оказался без работы – жили мы на его военную пенсию. Денег и умения «решать вопросы» хватило лишь на то, чтобы определить меня на флот.
– Вряд ли державе нашей предстоят морские сражения. Как ни крути, а на суше служить опаснее, – успокаивал себя и нас мой незадачливый отец.
Впрочем, служить на боевых кораблях российского флота было отнюдь не безопасно. Свежа была память об утонувшем «Курске» и об атомном крейсере «Петр Великий», в железном нутре которого были заживо сварены несколько молодых матросов. Но родитель позаботился о том, чтобы служил я именно на суше, да еще недалеко от дома, а конкретно – под Ораниенбаумом. Хотя, выходить в море на учебных судах несколько раз все-таки случалось.
Еще одним аргументом в пользу определения меня в моряки служило довольно распространенное в массах обывателей заблуждение об отсутствии дедовщины на флоте. Сам я в это не верил, хотя и надеялся, что среди носителей гюйсов и бескозырок этот древний обычай соблюдается не столь прилежно, как среди сухопутных «зеленых человечков». Не знаю как у «сапог», а у нас дедовщины – вернее, «годковщины» хватало. Русские били и унижали русских. Ситуация осложнялась большим процентом «дагов», которые своих никогда не трогали, предпочитая самоутверждаться на представителях титульной нации. По одиночке они были вполне покладисты и даже дружелюбны, но стоило им оказаться среди земляков, как они менялись до неузнаваемости. В том подразделении, где появлялось хотя бы два выходца с Северного Кавказа, появлялись и проблемы – воины наотрез отказывались мыть полы, заступать в наряды по кухне и выполнять прочую «женскую работу», а главное – начинали планомерно давить сослуживцев, имевших несчастье родиться не на Кавказе. Одним из первых впечатлений службы была экзекуция над парнем из Пскова, учиненная дагами в туалете. Бедолаге не посчастливилось сказать что-то нелицеприятное по адресу сослуживца из Майкопа. Следующим вечером в часть неведомым образом проникло десятка два парней в спортивной одежде и соответствующей физической форме, которые устроили нетолерантному псковитянину Варфоломеевскую ночь. Начали с запугиваний и унижений – макали головой в «очко», заставляли на коленях признаваться в любви к горским народам, потом велели снять штаны и без вазелина сесть на горлышко пивной бутылки. Финалом действа стало дружное избиение несчастного ногами и милицейскими дубинками с последующим запихиванием швабры в задний проход полумертвой жертвы. Всё это было снято на видео и неоднократно демонстрировалось нам в целях устрашения. Куда смотрели наши офицеры, отдельный вопрос. Важнее другое – почему ничего не предприняли мы, видевшие, как дюжие черноголовые молодцы, одетые «по гражданке», волокут нашего товарища в сортир. Никто даже не попытался сообщить об этом начальству. После происшествия все чувствовали себя дерьмом – таковым и являлись. Впрочем, несколькими месяцами позже коллективный комплекс вины, равно как и комплекс неполноценности был преодолен в ходе знаменитого побоища, в котором нападающими были применены металлические дужки от кроватей, оказавшиеся страшным оружием. Правда, я в этом сражении не участвовал, будучи на излечении в госпитале, где мне вырезали аппендикс. О событии в родной части я узнал по большому количеству обмотанных кровавыми бинтами черных голов, заполнивших больничные палаты. Избитые даги подали ворох жалоб в военную прокуратуру, и несколько зачинщиков беспорядков отправились в дисбат на пять лет. Все-таки права пословица про долгое запрягание и быструю езду. Какой же русский ее не любит…
Меня Бог миловал, и во время службы я даже ни разу не подрался. Мой «годок» Леха Таранин тоже был питерский, и в отношении меня особенно не лютовал. Даже напротив – опекал меня и терпеливо учил военно-морской премудрости, искренне сожалея, что ввиду скорого увольнения в запас я не смогу насладиться законной властью над новобранцами. После дембеля, а дембельнулись мы одновременно (при наличии высшего образования тогда служить полагалось один год вместо двух), мы даже встречались несколько раз – на День флота и просто так – посидеть. Я эти встречи не любил, но отказывать своему «старому», оказавшемуся вполне человечным человеком, не хотелось. Однажды весной Леха по пьяному делу провалился под лед на Ладожском озере – ушел на дно в своей «Ниве» вместе с четырьмя приятелями, забившимися в машину погреться. Никто не выжил. Можно сказать – рыбаки пошли на корм рыбам, а можно – моряк упокоился в родной стихии.
Срочная служба научила терпению и смирению. А еще – стала для меня школой полового воздержания. Надо сказать, этот голод я переносил довольно стойко. В город «на блядки» не бегал – из-за лени, а пуще – из страха попасться. Мой организм как будто стал забывать о том, что кроме еды, воды и сна у него есть еще одна важная потребность. Но в один прекрасный день оказавшись на Невском проспекте, мое переоблаченное в «гражданку» тело вспомнило всё. Проспект кишел плотью и буквально сочился похотью.
Молодому человеку с библиотекарским образованием и соответствующими перспективами едва ли было можно рассчитывать на женскую благосклонность, однако (признаюсь без хвастовства) вниманием дочерей человеческих я обделен не был. Не будучи высокого мнения о своих мужских достоинствах и прежде всего – не слишком маскулинной внешности, я долго не мог привыкнуть к женской отзывчивости, а паче того – к необъяснимой активности со стороны девушек и женщин – и свободных, и замужних. Одно дело учишься на факультете, где, строго говоря, ты – единственный мужчина, другое дело – пребывать в толще жизни и конкурировать с успешными красавцами на тех самых вожделенных «иномарках». Впрочем, далеко не все мои подруги имели на меня далеко идущие планы, понимая, с кем имеют дело. Помню, одна сказала мне: «Тебя, Лёвушка, хорошо держать в любовниках. Замуж за тебя я бы не пошла».
В этом была и отрада, и беда – с одной стороны, молодой организм требовал шалостей, с другой – душа просила уединения и покоя. В этом дьявольском противоречии я жил все последующие годы до своей второй свадьбы, доставаясь в качестве сомнительного приза то одной девушке, то другой. При этом ни одна связь не продолжалась долго. Я всякий раз ускользал даже из самых крепких объятий.
После армии Лев Троицкий долго и безуспешно искал себя. Начал курьером, потом торговал подержанными велосипедами, был грузчиком, книгопродавцем, экспедитором, оператором копировальной машины, санитаром в морге. Пробелы в моей трудовой книжке были изрядны – бывало, месяцами я ничего не делал, питаясь сухарями и супами из бульонных кубиков. Словом, послужной список мой был еще тот. Ни на одну приличную работу с таким не берут. А вот Лосяк, царствие ему небесное, взял – и за это ему большое спасибо.
Итак, после трагической гибели дорогого начальника я снова приобрел статус безработного. Эта приставка «без» стала преследовать меня повсюду. Началась упоительная эра безделья, бездумья, бесстрашия и безденежья. Это был шанс стать почти свободным. И я обеими руками ухватился за этот шанс. Искать сколько-нибудь денежную работу не торопился. По вечерам старательно изображал активные поиски вакансий, а по утрам, после скромного завтрака делая вид, что ухожу на собеседование, с чувством облегчения отправлялся куда-нибудь в центр города – посидеть в Доме книги, пройтись по набережным, погулять по Летнему саду. Я несколько раз съездил на острова, а однажды посетил Пулковскую обсерваторию, где раньше никогда не был. Я упивался своей ворованной свободой и совсем не думал о будущем. Мечтал об одном – чтобы Ярослава как можно скорее взялась за ум и ушла от мужа-лузера.
Сам я всегда довольствовался малым, ради экономии мог месяцами жить на кильках в томате и лапше быстрого приготовления. После женитьбы играть в аскета уже не доводилось – сразу пришлось много тратить. Ярослава не была транжирой, но и к аскезе не готовилась. У нее представление о семейном достатке и благополучии выражалось в более крупных цифрах, чем у меня. И именно на этом я хотел сыграть, когда в моем подлом сердце затеплилась надежда на освобождение.
Дома я добросовестно, хотя и без особого удовольствия изображал неудачника (в сущности, никакого творческого усилия тут не требовалось). Поначалу Ярослава выглядела растерянной. Она сама бросилась искать мне работу, и – чтобы не врать ей в глаза, я съездил на собеседование в одну компанию, торговавшую холодильниками. Там требовался менеджер по продажам без опыта работы. Новичка обещали обучить и сулили хорошее жалование. Но представить себя в роли продавца после Мариинского дворца я уже не мог. Приехав на «интервью», как это называли в той американизированной фирме, я сделал все для того, чтобы меня не взяли. Во время разговора с хипстерского вида очкариком-кадровиком я с тайным удовольствием разыгрывал тугодума и невротика – то и дело дергался, занудствовал, переспрашивал, просил разъяснить элементарные вещи. И все это – с дергающейся щекой, с беспрерывно моргающими глазами. «Мы вам позвоним», – истинное значение этой фразы разъяснений не требует. Я ликовал.
Но однажды все мои надежды рухнули. У нас с Ярославой вышел очередной откровенный разговор о жизни. Я заламывал руки и кричал, что мне стыдно быть таким ничтожеством, но что ничего с собой я поделать, увы, не могу. К моему удивлению, Ярослава молча обняла меня и быстро-быстро заговорила, орошая горячей влагой мою футболку.
– Я понимаю… Не всем это дано. Не все могут зарабатывать… Ты, конечно, найдешь работу. Пусть там не будут платить много – ничего… Я хочу, чтобы ты знал: я люблю тебя, не смотря ни на что. Я знаю, что ты – хороший и добрый человек. Ты мой муж. Мой единственный мужчина. Не бойся. Я всегда буду с тобой. Я всегда буду любить тебя.
За такие слова ее хотелось убить. Я ждал чего угодно, но только не этого. Я был готов долго терпеть укоризны и поношение, зная, что в финале меня ждет свобода. Но вместо того, чтобы уйти от бессмысленного мужа, Ярослава приняла героическую позу и сказала, что сама будет зарабатывать нам на жизнь. Это ее вдохновляло. Она очень скоро сменила преподавание музыки и научные изыскания на менеджерскую работу в фирме какой-то своей знакомой и начала приносить домой зарплату, которая вдвое превосходила мою в бытность работы помощником депутата. Своей жертвой ради меня она гордилась – оставить дело жизни, музыку было непросто.
Что было делать? Я бросил валять дурака и занялся поисками работы – уже всерьез. Довольно скоро удалось найти идеальное место. Моя служба на флоте, наконец-то, принесла пользу – меня взяли в приличную охранную фирму. Моим объектом стал частный особняк недалеко от Петергофа. Оборонять этот маленький замок с теннисным кортом и бассейном ни от кого не требовалось – нужно было просто там находиться и одним лишь своим грозным присутствием отпугивать потенциальных воров – тем более что преодолеть трехметровый каменный забор было под силу только спецназовцам или альпинистам при соответствующем снаряжении. Несколько раз в неделю я запускал на территорию уборщицу и садовника. На этом мои обязанности заканчивались. Почти все время я проводил в «караулке» – отдельном домике для прислуги, где был оборудован пост охраны с мониторами. Возможные проблемы можно было решить одним нажатием тревожной кнопки – в случае опасности вооруженные амбалы с кавказской овчаркой примчались бы через две минуты.
Бравший меня на работу отставной прапорюга со шрамом в пол лица сказал мне: «Тебе повезло. Жена хозяина просила рожу поприличнее. Я ей бывшего „альфовца“ сватал: не человек – машина смерти, не то, что вы, доходяги. Не взяла. А твою фотку одобрила». Между тем ни жену хозяина, ни самого хозяина я не видел – они колесили по заграницам или жили где-то на даче (зачем нужна дача, когда есть вилла?).
«Работал» я сутки через трое, причем отлично высыпался на рабочем месте – таким образом, у меня образовалось множество свободных дней. При этом я время от времени нагло врал Ярославе про сверхурочные, и сэкономленные дни проводил в Сиверской, на даче у одного странноватого, но обаятельного человека по имени Витек.
На старой даче у Витька – бывшего программиста, нигде не работающего и неизвестно чем живущего, всегда можно было и выпить, и переночевать. Слишком много я не пил – меня больше привлекала возможность уединения – за мной была закреплена комната в мансарде, в моем распоряжении была старая, пахнущая сыростью библиотека, состоявшая из русской и советской классики.
С Витьком я познакомился через бутербродника Гулямова, знавшего половину города. Это случилось в новогоднюю ночь – время всего волшебного и чудесного. Мы с Гулямовым бродили по городу, наводненному пьяной толпой. С нами была бутылка водки и жажда приключений. На набережной Зимней канавки нам встретился человек с волшебной палочкой, из которой стремительно вылетали одна за другой ослепительные разноцветные созвездия. Вместо того, чтобы улетать в небо, звезды бились о стену углового дома, залетали на крышу, стучали в окна.
– По моим расчетам это – окна Боярского, – пьяным голосом пояснил человек. – Вон, видите – форточка открыта. Туда бы попасть…
В этом доме действительно жила семья Михаила Боярского, а еще – семья первого и единственного мэра Петербурга Собчака. Отстреляв одну римскую свечу, человек движением лучника, вынимающего стрелу из колчана, достал из рюкзака новую и продолжил обстрел. Мы с азартом принялись корректировать огонь. Но в форточку так и не попали. И только потом, возле Вечного огня на Марсовом поле, когда мы втроем раздавили бутылку водки и заполировали ее шампанским, я спросил Витька:
– А зачем ты туда стрелял?
– Так ведь он думает, что он один – ДАртаньян, а все кругом – пидорасы, – абсолютно серьезно, без тени шутливости ответил он. В этом был весь Витек. Он обладал способностью высмеять все на свете, но иногда становился убийственно серьезен – даже когда речь шла о сущей ерунде.
После той волшебной ночи мы несколько раз встречались – играли в преферанс в огромной шестикомнатной квартире, где уже почти сто лет упорно жила и не хотела умирать прабабушка Витька, о наших посиделках на ее жилплощади даже не подозревавшая. Мы приходили вечером и уходили под утро, и лишь однажды я увидел в коридоре полупрозрачную тень женщины, родившейся еще при Николае Втором. Слепая и глухая старуха медленно двигалась по коридору в сторону туалета, держась за обшарпанную стену.
Витек был правнуком крупного русского, а потом и советского ученого, за которым большевики оставили эту огромную квартиру. С тех времен в ней мало что изменилось – даже стульчак на унитазе был допотопный, деревянный. Ремонта эта квартира не знала уже лет сорок – с тех пор, как прадед Витька ушел в лучший мир. От него осталась и дача в Сиверской, куда проникшийся ко мне Витек приглашал меня «провести время».
Витек был симпатичный малый. Когда не пил и не курил травку, бегал в ближайший лес за поганками, которые ел сырыми или заваривал в виде «грибного чая». Но ни во хмелю, ни в наркотическом дурмане не буянил – сидел смирно, созерцая потолок или щели в полу. Однажды он сказал, что увидел во мне «существо с птичьей мордой, как у Босха». В другом его видении у меня из ноздрей и ушей шел дым – по запаху конопляный. Кстати, в конопле недостатка не было – листья канабиса мой гостеприимный хозяин заботливо выращивал в парничке за домом. При этом, строго говоря, ни наркоманом, ни пьяницей Витек не был, сохраняя ясность ума и хорошую память. За ночь он прочитывал по книге. Обыграть его в шахматы мне так ни разу и не удалось.
По утрам, за завтраком мы распахивали окна на веранде и палили по очереди из старой пневматической винтовки по пивным банкам, развешанным на ветках яблонь. После завтрака садились играть в карты или шахматы. Ездили на старых скрипучих велосипедах купаться и ловить рыбу. Катались на мопеде, при этом Витек демонстрировал чудеса бесстрашия, несясь с сумасшедшей скоростью по узким лесным тропинкам. Покупали у местных молоко и творог. Такая дачная жизнь мне чертовски нравилась. С Витьком было комфортно – он был обаятелен и ненавязчив, хотя пить и курить в одиночестве и не любил. Иногда, по настроению мы пили что-нибудь легкое (вино или пиво) с самого утра, и весь день проходил на удивление легко и весело.
А Ярославе я врал. Увы, жить без лжи никак не получалось. Но когда я перестал рефлектировать на этот счет, мне стало легче. Уж если врешь, как дышишь, так будь честным хотя бы с самим собой.
В остальном потекла обычная жизнь. И если бы не постоянный страх снова столкнуться со следователем-преследователем Болтиным, я был бы почти доволен своей новой жизнью. Когда вы живете спокойно и мирно, когда на работе вас не гоняют, «как шпрота», не унижают и не заставляют ненавидеть начальников и коллег – это почти счастье. Не ценить этого счастья может только тот, кто не работал помощником депутата Лосяка, царствие ему небесное.
Но Болтин из моей жизни не уходил. Он напоминал о себе то звонком, то внезапным визитом. Иногда он походил на сумасшедшего.
– Напишите явку с повинной, – сказал он однажды, совершенно серьезно глядя мне в глаза.
Со временем я убедился, что этот человек всерьез считает меня повинным в смерти Ядвиги, Лосяка и того жлоба, парковавшего свой «бумер» на газоне среди березок. Думаю, он повесил бы на меня и тех кавказцев, которые отметелили Базилио и будто во исполнение божественного замысла, были убиты неизвестным стрелком. А еще – гибель бандеровца Александра Музычко, в ночь смерти которого я изменил своей трогательной жене.
Следователь Болтин бесновался, не в силах доказать таинственную серию убийств, так или иначе связанную с одним человеком, скромным служащим – Львом Дмитриевичем Троицким, который спал с его возлюбленной и поэтому навечно занесен в список величайших злодеев в истории человечества.
Однажды, вернувшись с работы раньше обычного, я застал его у себя дома. Дверь была не заперта, я вошел и увидел его затылок и два чебурашьих уха – он сидел на кухне и расспрашивал обо мне мою перепуганную жену. Я услышал обрывок фразы:
– … не знаю, как это интерпретировать… Значит, он был дома?
И – ее ответ:
– Да, да, я же говорила…
Они не слышали, как я вошел. Я стоял в прихожей и прислушивался. Потом тихонько вышел и прикрыл за собой дверь.
Сидя в вечерних сумерках на скамейке, я впервые пожелал смерти следователю Болтину. Да, я впервые осознанно сделал это. Более того, я с особым усилием сосредоточился на этой мысли. Вспомнив одну идиотскую статью в Интернете – про то, что Космос в той или иной форме исполняет наши тайные и явные желания, я хотел верить, что моя дума о Болтине прикончит его. Я рисовал себе одну ужасную картинку за другой: бандитская пуля, нож обкуренного подростка, заурядное ДТП. Я мысленно убивал Болтина бытовым электричеством, выбрасывал его, пьяного, с балкона, топил в пруду, переезжал трамваем. Я насылал на него целые рои всевозможных смертей. И когда он вышел со своей папкой из моего подъезда, мне почудилось, что в сгущающейся вечерней синеве плывет призрак.
Открыв дверь в квартиру и услышав от жены вполне ожидаемые вопросы, я сделал вид, что слегка удивлен визитом представителя органов, однако не нахожу в этом ничего такого, из-за чего следовало бы так переживать.
– Он намекал, что ты совершил что-то ужасное, – сказала она и заплакала.
В ее глазах я увидел не только страх, но и решимость следовать за мной по этапу в Сибирь.
– Скажи, в чем он тебя подозревает?
– В серии убийств, – с удовольствием сообщил я. – Кстати, что у нас на ужин?
Сказав это, я вздрогнул при мысли, что Болтин мог рассказать Ярославе о моей связи с Ядвигой. Но судя по всему, не рассказал. Иначе бы…
А что, если бы он все-таки поведал ей эту любовную историю? Сначала меня передернуло при этой мысли. Но вскоре я уже досадовал на то, что лопоухий следователь из мести не сдал меня с потрохами жене. О, какую бы он услугу оказал мне, своему наиглавнейшему врагу! Мое малодушие никогда бы не позволило мне во всем признаться самому, а тут – такой шанс поведать о моем предательстве чужими устами.
Но поразмыслив, я решил, что даже узнав об измене, Ярослава вряд ли бы ушла от меня.
Он приходил к моей жене еще раз.
– По-моему, он меня… клеил.
Услышав словцо, которое явно было не из словаря Ярославы, я призадумался. Болтин жаждет мести и реванша. Всё было ясно, как день: я спал с его любовью, он домогается моей жены.
– Ты знаешь… А я с ним немного пококетничала. Только не сердись. Просто хотела понять, как далеко он намерен идти. По-моему, у него насчет меня планы. Я ему нравлюсь. Только вот он мне совсем не нравится. Мышь серая…
«Лучше бы он тебе понравилась и ты с ним…», – не договорил я про себя, целуя жену в пробор.
Как бы то ни было, настал момент, когда в конец оборзевшему следаку можно было бить морду. Но делать этого не пришлось. После второго домашнего визита следователь Болтин исчез из моей жизни навсегда.
Моя дальнейшая жизнь была спокойной и ровной. Я не знаю, что именно – привычка ли, перенесенные ли вместе тревоги как будто сблизили нас. Может быть, я просто устал бороться за себя прежнего – вечно ищущего новизны, не умеющего выбрать себе судьбу? Может быть, я просто стал тем, кем должен был стать за время семейной жизни с такой женой, как Ярослава – домашним, ручным? Отдушина в виде необременительной работы, на которой я много и с удовольствием читал, а также периодических дней отдыха в Сиверской вполне компенсировала издержки семейной жизни. Я стал замечать, что возвращение домой, к жене перестало быть для меня восхождением на Голгофу – напротив, после запойного чтения, прогулок среди красот русской Швейцарии, как называли Сиверскую еще до революции, и дружеских пьянок за картами в старинном модерновом особняке приезжать в нашу однушку на Ленинском было приятно. Совершения сексуальных подвигов от меня никто не требовал, я просто ложился рядом с уставшей на работе женой и засыпал. Разница в наших зарплатах поначалу тяготила меня, но со временем я привык. Что взять с неудачника? Любите меня таким, какой я есть.
Всеобъемлющий уют нашей квартиры перестал раздражать меня. Предаваясь воспоминаниям о своей холостяцкой жизни, я больше отплевывался, чем ностальгировал. Приходить под утро с тяжелой от пива головой, с провонявшей табачным дымом одеждой? Думать всякий раз после нового знакомства, не подцепил ли ты что-нибудь по венерической части? Увольте.
Хорошо быть сытым и здоровым, хорошо иметь свежую рубашку и жить в квартире, где привычными обстоятельствами места стали комфорт и порядок… Я просто превратился в домашнего кота, греющегося у батареи, трущегося о ноги любящей хозяйки. Могу поклясться, моя новая ипостась меня ничуть не раздражала. Покажите мне домашнего кота, который хотел бы стать чем-то иным. Нет, всякий кот мечтает быть только котом.
Меня более не тяготила крайняя привязанность ко мне Ярославы. Тем более, что моя жена тоже начала меняться – она помудрела насчет нашего брака и то и дело интересовалась, почему я не жажду встретиться с друзьями детства-отрочества-юности, почему никто не зовет меня на рыбалку или просто так – посидеть. А мне, в сущности, не очень-то уже и хотелось.
Брак с Ярославой неожиданно оказался той идеальной матрицей, внутри которой я мог существовать наиболее органично. В глубине души всегда жаждал покоя и одиночества – а на деле превращал свою жизнь в карнавал. Теперь мне обеспечивалась защита от лишних соблазнов и ненужных друзей. Впрочем, друзей настоящих я не потерял. Ярослава демонстративно изменила свое отношение к Базилио: когда он приезжал на историческую родину и опасливо заглянул к нам, она была с моим лепшим корешем обходительна и без натяжки любезна, накрыла хороший стол с большим разнообразием напитков, и посидев с нами немного, оставила нас вдвоем, улизнув из дома под благовидным предлогом.
Я смотрел на посвежевшую мордочку Базилио и пришел к выводу, что жизнь за бугром повлияла на него благотворно, если не считать языковых потерь – мой друг стал разговаривать если не с акцентом, то с какими-то новыми, странными вопросительно-восходящими интонациями, его словарный запас заметно оскудел.
– Ты изменился, – сказал он мне, когда Ярослава ушла.
– Не более, чем ты, – ответил я.
За разговорами мы выкушали поллитра водки и привезенный Базилио виски. Неторопливо заполировали по старой памяти легким пивком, в результате чего пребывали в том упоенно-благодушном состоянии, которое бывает во время хорошей трапезы с продуманной алкогольной оркестровкой. Вспоминали детство, совместные рейды по злачным местам. Говорили о прочитанных книгах, и разумеется, об Украине.
– Ваши СМИ все врут, – смешно насупившись и выпятив свою верблюжью губу, повторял осовевший Базилио.
– Тебе оттуда, конечно, виднее, – беззлобно огрызался я.
– Я смотрю только украинские каналы, – настаивал он.
– Хорошо, смотри на здоровье, – успокаивал я.
Развивать политические темы было опасно, и мы по молчаливому согласию переползли на нейтральную территорию литературы и искусства.
То ли под действием спиртного, то ли в результате многочасовой болтовни на языке родных осин речь Базилио снова обрела прежнюю выразительность.
– По родине-то тоскуешь? – бесцеремонно спросил я его.
– И да, и нет. Что такое родина – вопрос философский. Считай, я ее с собой увез.
– Не верю, что не тоскуешь. Ты ведь, хоть и еврей, а в доску свой, русский. Водку трескаешь, соленые грибы уважаешь, Чехова вон наизусть знаешь.
– Чехов, как и водка, принадлежит всему человечеству.
Я подумал и согласился. Не сговариваясь, мы затянули «Степь да степь кругом…».
– Ты своей жизнью доволен? – вдруг спросил он, копируя голос артиста Леонова из фильма «Афоня».
– Очень. Очень доволен, – икнув, отозвался я голосом персонажа Леонида Куравлева.
– А если по чесноку? – серьезно спросил Базилио.
Я с удивлением понял, что отрицательного ответа дать не могу.
– Прав был Черный Абдулла: «Хороший дом, хорошая жена – что еще нужно человеку, чтобы встретить старость?».
– Ага. И хорошая машина.
Новое авто, которое стояло под нашими окнами, купила Ярослава. Полный набор благополучной бездетной семьи был сформирован.
– Слушай, – Базилио зашептал, наклонившись над столом. – Я-то думал, ты с ней совсем загнешься. Я и представить не мог, что вы сможете жить вместе. А сейчас смотрю на тебя, на твою квартиру и понимаю – это то, что нужно. Вольность – дело хорошее, но до поры до времени. Я вот до сих пор на свободе, а нужна мне такая свобода?
– Свобода вообще – понятие философское, – съерничал я. – Как и родина.
– Но не в этом дело, – нетерпеливо махнул рукой Базилио. – Она тебя любит. Это только слепой не увидит. Ты хоть это понимаешь?
Я понимал это всегда. Но ценить стал только спустя почти два года совместной жизни. Но есть, по-видимому, нечто большее, чем любовь. Со временем я не только привык к Ярославе, не только научился любить ее любовь ко мне, не только начал жалеть ее – бесплодную, имеющую мужа-лжеца и тайного сладострастника. Ярослава становилась для меня родным человеком. Я стал нуждаться в ней органически. Сидя на своей необременительной работе или валяясь с книжкой на даче в Сиверской, я время от времени вспоминал о жене, и вспоминал с удовольствием. Прежние мечты развестись или невинно овдоветь, мысли об автономном существовании в квартире на Ленинском вызывали недоумение. Возвращение в холостое состояние стало немыслимым. Свои досвадебные привычки я вспоминал с брезгливостью. Было удивительно, с каким упорством я держался когда-то за ту свою – теперь уже кажущуюся мне никчемной и призрачной жизнь. Разнообразие женских тел перестало волновать меня так мучительно. Мне достаточно было просто любоваться на красивые лица и фигуры – я стал воспринимать недоступную женскую красоту сугубо эстетически. Может быть, я постарел? Нет, тут что-то другое. Привычка? Может быть.
Жизнь текла. Жизнь переливалась красками. Где-то там, далеко неугомонные пассионарии стреляли друг в друга, где-то снаряды разносили жилые дома и падали, пылая, самолеты, где-то расползалась по свету таинственная эпидемия Эбола, а на Ленинском проспекте в Петербурге продолжалось спокойное обывательское житье.
Дача в Сиверской вскоре оказалась в полном моем распоряжении – чудак Витек отдал мне ключи и уехал воевать в Новороссию.
– Как зачем? Надо же что-то делать, – сказал он, набивая рюкзак консервами.
– У меня дед с фашистами воевал, – добавил он со своей фирменной серьезностью.
Теперь можно было не отдавать Витьку положенную дань – не с кем стало пить алкоголь и разговаривать. Мое отшельничество стало абсолютным. Я был счастлив.
Иной раз от скуки я представлял себе, как тоже поехал воевать. Но вспомнив про украинскую родню, а еще – показанные по телевизору трупы в камуфляже, отгонял подальше последние романтические мысли. Я твердо знал, что никуда не поеду. Даже если захочу – куда девать Ярославу?
Инкубус
На своей синекуре я прочитал целую библиотеку и даже начал учить латынь по старинному гимназическому учебнику, найденному в сиверском доме. Впервые в жизни я ни к чему не стремился и никуда не рвался – просто жил и наслаждался жизнью, стараясь не думать о том, что, в лучшем случае, лет через сорок всё кончится. Причем ничего нового от этих причитавшихся мне лет я не ждал. Надо было просто прожить жизнь – не задаваясь проклятыми вопросами, не мечтая о невозможном, ничего особенного не ожидая. И при этом – постараться быть счастливым. Перечитывая «Поединок» Куприна, я с удовольствием учился у одного из второстепенных персонажей этой повести любить жизнь – красивую, убого-жестокую, а главное – бессмысленную.
Однажды, заступая на очередную смену, я обнаружил в своей ветхой латинской книжке полузасохший стебелек незабудки, а на столе – недопитый бокал красного вина.
– Тут типа прием был. Бабы в платьях, мужики в смокингах, туда-сюда, – сказал, обнажая в зевоте желтые прокуренные клыки, мой коллега, носивший суровое имя – Игнат.
Я всегда поражался сходством этого тридцатипятилетнего добродушного мужичка с сибирским котищем по кличке Троцкий, любимцем моей суровой бабушки Зины, который с бабушкиного благословения регулярно мочился в папины войлочные тапки (отношения отца с тещей были отнюдь не безоблачны). Все время казалось, что вот-вот Игнат перестанет притворяться человеком, упадет на четвереньки и начнет тереться о мою штанину. Во мне он тоже, видимо, узнавал потенциального представителя семейства кошачьих – мой вес к тому времени перевалил за восемьдесят килограммов, я стремительно утрачивал прежнюю поджарость и нежно округлялся.
На этот раз Игнатова физиономия выражала блаженную усталость – как будто всю ночь он, вместо того, чтобы дремать в караулке, играл в футбол, причем его команда победила. А в улыбке его была настоящая тайна – не иначе как ящик драгоценного вина был «пригрет» им в пиршественной неразберихе. Но чуть позже я догадался, что за тайна почиет на широкой физиономии моего коллеги.
Такое выражение на Игнатовом лице появлялось обыкновенно тогда, когда он предавался воспоминаниям о лучшей поре своей жизни – о тех пяти годах, когда он работал личным водителем у некой целительницы.
– Звали ее Изольда, – начинал он, затягиваясь дешевой сигаретой. – А по-настоящему – Машка. Марья Васильна. Бывшая проводница. Я с ней всю Россию объездил. Не жизнь была, а патока. Довезешь куда надо, прибамбасы ее чудотворные выгрузишь и спи-отдыхай. Денег платила всегда нормально. В лучших гостиницах жили. Жрал от пуза. А ночью – к ней под одеяло. Баба была на шесть баллов. Старше меня на восемь лет – зато уж так измотает – как на тренировке по гребле. Я втайне от нее и ассистенток потрахивал. На этом и погорел.
Именно из таких, как Игнат, получаются идеальные охранники. Им под силу часами сидеть на месте и не тяготиться вынужденным бездельем. Ни руки, ни головы их не просят работы, не зудят в бездействии. Им хорошо в состоянии покоя. Но в эту ночь покоя Игнату не дали.
Когда приезжали хозяева, их пустующая обычно вилла становилась местом многолюдных сборищ. Выпивалось море вина, поедались горы устриц. К счастью, все светские рауты проходили в мое отсутствие – возможность наблюдать современную элиту в часы досуга представлялась моим невзыскательным коллегам. Но рано или поздно познакомиться с работодателями все равно пришлось бы. И вот однажды они приехали – седой и загорелый лев лет пятидесяти пяти с совершенно стертым, коричневым от загара лицом и его томная львица – чуть помоложе мужа и выше его на целую голову – кстати, довольно красивую. Эта коротко стриженная голова могла бы заинтересовать скульптора – пока же она, судя по всему, регулярно попадала в руки визажиста и пластического хирурга.
Я слонялся возле фонтана, когда створки исполинских ворот раздвинулись, и во двор, который мог бы вместить и троянского коня, беззвучно вкатилась фантастических размеров белоснежная машина. Рука потянулась к кобуре, в которой лежал травматический пистолет «Кузьмич». Впрочем, никаких сомнений в том, что это были хозяева, возникнуть не могло.
Я не удостоился даже кивка головой в знак приветствия. Приземистый полубог смотрел сквозь меня, не выделяя мою упакованную в форму фигуру среди прочих объектов – дома, гаража, фонтана, конюшни. Его супруга – напротив, посмотрела с любопытством, но опять-таки, как на неодушевленный предмет.
– В Багдаде всё спокойно? – хрипло поинтересовался хозяин в небесного цвета джинсах белом свитерке на голое тело, крутя брелок с ключами на толстом и коротком указательном.
– Так точно! – отозвался спавший во мне годами затюканный начальством матрос-срочник.
Вечером створки ворот снова раздвинулись, и машина уехала. Опять можно было расслабиться. Побродив немного по двору, я удалился в караулку и включил настольную лампу. С минуту решая, чем буду коротать вечер – латынью или Диккенсом, я внезапно почувствовал чье-то присутствие.
– Это вы учите мертвые языки?
Львица стояла на пороге караулки и с любопытством – уже иным – смотрела на меня. Невзирая на явное хозяйское благорасположение ко мне, ее появление не предвещало ничего хорошего.
– Да… Вот, книжка от дедушки досталась, – зачем-то соврал я.
Неловкая пауза продолжалась с минуту. Она разглядывала меня с деловитостью римской матроны, покупающей на невольничьем рынке молодого раба в целях личной гигиены.
– А я думал, вы уехали.
– Муж уехал.
Сказав это, она вдруг расхохоталась.
– Муж уехал, – повторила она. – Клоуны остались.
– Что? – не понял я.
– Вы что – Бауэра не читали? Вон у вас на столе лежит.
На моем столе в караулке стояла стопка книг. Продолговатая, как рекламный буклет, напечатанная на низкокачественной ворсистой бумаге книжечка «Папа раций», как и учебник латинского, была привезена из Сиверской – ее рекомендовал к прочтению увлекавшимся современной поэзией Витек.
– Дайте-ка, – она шагнула к столу и резким движением вытянула книжку из-под Диккенса и Куприна. – Читайте.
Я пробежал глазами строфу, в которую ткнула алым маникюром хозяйка, и как мне показалось, даже вспотел.
Муж уехал. Клоуны остались.
Ты кончаешь, плача и смеясь.
Что ни вечер – то психоанализ —
гильденстерна жуткий фортинбрас.
– Нравится?
– Не знаю, – честно сказал я. – Не распробовал еще.
– А по-моему, забавно. Ну ладно. Я пошла спать. А вы тут сидите и охраняйте мой сон.
– Доброй ночи.
– И вам.
Она вышла, оставив после себя облачко ароматов, в котором тонкие духи смешивались с запахом красного вина и еще чем-то, от чего, как говорится, внутри у меня захолонуло.
– Породистая сучка, – зло сказал я и раскрыл учебник латинского.
С этой работы надо было срочно бежать. Но я опоздал.
Она явилась уже через час, и на этот раз винный запах перебивал запах духов.
– Бдите? Ну-ну… А мне вот то-то не спится. Думала выпить немного, но одной как-то… не правильно.
Правой рукой она опиралась о косяк двери, в длинных и сильных пальцах левой изящно держала за горло бутылку красного вина и два перекрещенных бокала. Ближайшая перспектива открылась передо мной во всем своем голом великолепии. Мне предстояло снова стать на путь измены. Самое ужасное, что она мне нравилась – не смотря на разницу в возрасте. Высокая, длинноногая, с грудью – скорее всего, искусственной, но все же…
– Как ваша латынь? Продвигается? А вы знаете, как по латыни будет… Ой, простите, я не хотела!
Нарочно или случайно, она опрокинула бокал вина мне на рубашку. На моем животе образовалось большое алое пятно – как будто меня пырнули ножом.
– Какая я неловкая, – притворно заохала хозяйка и потянула мокрую ткань. – Скорее, снимайте. Это надо постирать.
Я встал и покорно разоблачился, хотя и не собирался так просто сдаваться. Но длинные узкие ладони уже прошлись по моему мокрому от вина животу.
– Вы знаете… Я, вообще-то, гомосексуалист, – опять соврал я.
– Ну и что? Сто процентов мужчин гомосексуальны.
Эту ересь я уже где-то слышал.
– Брюки тоже надо стирать, – засмеялась она, плеснув из бутылки прямо туда, где к тому моменту вырос продолговатый бугорок.
Она облизывала меня с головы до ног, приговаривая, что давно не пробовала на язык такого сладкого вертухая. Судя по всему, с охранниками у нее уже бывало, но мои коллеги, надо полагать, не удовлетворяли ее эстетическим требованиям.
Дурея от возбуждения, я пытался сообразить, чем все это может для меня кончиться. Более всего стоило опасаться внезапного возвращения хозяина – такой мог порешить на месте. Кто он вообще такой? Коммерс? Эфэсбэшник? Хапуга-чиновник, разжиревший на откатах? Но стараниями хозяйки последние клетки моего бедного мозга заполнились ядом похоти и наступили минуты, когда было уже все равно – даже визит рогатого мужа не мог бы расцепить нас, чудовищной многоножкой катавшихся по полу караулки среди винных луж.
Она высосала из меня все, что можно. Обессиленный, я лежал на полу и слабо тянул длинную дамскую сигарету, которую она сунула мне в рот.
– Быстрый ты. Давно бабы не было?
– Ага, – еле слышно отозвался я.
Заниматься делом с хозяйкой можно было только в караулке – повсюду в доме были камеры видеонаблюдения. Она приезжала точно по графику. Говорила, что муж в Швейцарии. Я очень надеялся, что она не врет.
Однажды ночью она отвела меня в конюшню, где когда-то держали породистого жеребца, подаренного ее мужу каким-то степным баем. Там еще держался конский запах, и этот запах надолго поселился в моем мозгу – вместе с воспоминанием о ночи любви на соломе. Потом она, приходя ко мне в караулку, все шутила, торопя с раздеванием: «Давай быстрей, а то у нас еще и конь не валялся».
Как и любая связь с женщиной, эта со временем стала меня тяготить. Впрочем, мысли о бегстве стали посещать мою голову с самого начала нашей истории с Аделью Борисовной – так звали мою породистую наездницу. С первой ночи я думал об увольнении, хотя терять такое место было жалко. Бежать же надо было как можно скорее – все тайное рано или поздно становится явным, и хозяин в образе разъяренного быка постоянно возникал в моем взбудораженном вином и страстью воображении. Держало лишь то, что Адель не претендовала на меня целиком – ее вполне устраивали наши регулярные случки в караулке. Уверен, исчезни я тогда – она не долго бы горевала.
Справедливости ради стоит сказать, что, в отличие от связи с Ядвигой, эта связь приносила мне больше удовольствия – наверное, потому, что риск разоблачения со стороны Ярославы был нулевым. Надломленная однажды совесть тоже уже не доставляла таких хлопот, как прежде – тогда, когда я проклинал свое малодушие и мечтал о том, чтобы маленькая и тщеславная Ядвига навсегда ушла из моей жизни. Впервые я получал от своей интрижки на стороне настоящее удовольствие, хотя и трусил.
Наши случки продолжались месяца полтора. Не терпевшая однообразия Адель иногда устраивала костюмированные представления, являясь мне то в сари, то в тунике и сандалиях, то в шкурах животных, убитых ее мужем на охоте. Я принял в своей караулке целый зверинец – кабана, косулю, зебру, двух тигров и горного барана. Наши игры походили на заклинание тотемов – прежде чем проникнуть под шкуру очередного животного, я должен был совершить ряд ритуальных действий – как минимум, погладить зверя по шерстке. При этом фантазерка Адель издавала характерные звуки, означавшие то блеяние, то хрюканье, то хищный рык. Иногда шкура напяливалась и на меня – дважды я был медведем и один раз – козлом. Увы, шкуры льва в коллекции ее супруга не было. В моей караулке совершалось зверское кровосмешение – медведь наваливался на тигра, козел наскакивал на свинью.
Несколько раз Ярослава признавалась мне, что от меня странно пахнет. Я отшучивался: «Зверская работа». К частью, она не видела засосов и царапин, которыми одаривала меня вошедшая в языческий раж Адель.
Однажды Адель велела вырубить видеонаблюдение, сунула мне белую рубашку с каким-то нелепым кружевным воротничком, и вытащила меня из караулки в большой свет.
– Сегодня у меня одни подруги. Посидим, посплетничаем. Если что, ты – голубой. А когда все разойдутся, потрахаемся по-человечески, в кровати. Надоела твоя каморка, сил нет.
В доме действительно были одни женщины. Они шумно разговаривали, хохотали и пили вино, плотоядно поглядывая на меня. Платья, прически, макияж – всё было как в журналах мод для зрелых дам.
– Зачем они вырядились? Мужчин-то все равно нет, – недоумевал я.
– Настоящей женщине присутствие мужиков не требуется, – усмехнулась Адель. – Мы просто получаем удовольствие от того, что хорошо выглядим.
«Не перед мужиками – так друг перед дружкой выделываются», – подумал я, согласно кивая.
В доме я побывал впервые и сразу заблудился. Открыв не ту дверь, я увидел оформленный в древнеримском духе бассейн, в котором целовались две нагие наяды – одна юная, топырящаяся свежей плотью спереди и сзади, другая – не первой и не второй молодости, хотя и в хорошей форме. В юной купальщице я по татуировке на спине в виде дельфина сразу узнал свою первую жену.
Вита завернулась в мгновенно промокшую простыню, которая волнующе облепила ее тело, и вышла ко мне. Мы обнялись и поцеловались. Она ничуть не изменилась – если не принимать во внимание проколотые соски.
– Кто бы мог подумать, что мы встретимся здесь! – всё удивлялась она.
Я, меж тем, удивлен почему-то не был.
Вита попала в этот дом на правах любовницы. Ее подруга была замужем за каким-то крупным делягой из Водоканала.
– У них откаты – застрелиться и не жить! Они даже официально за подключение к водопроводу такие деньги дерут, что мама не горюй.
– Ты с парнями совсем завязала? – поинтересовался я.
– Надоели. Было дело, раз попробовала с одной. Понравилось. А потом вот с Раисой познакомили. Она классная. Нежная. Лучше тысячи мужиков. И не жадная. Она на меня столько тратит, сколько все мои мужики за всю мою жизнь… Ты сам-то как здесь?
– Как подруга Адели Борисовны, – пытался пошутить я, но мои слова были приняты всерьез.
– Я всегда подозревала, что в тебе это есть.
– Говорят, сто процентов мужчин…
– Не расстраивайся, быть геем не так уж плохо.
– Всё-таки, лесбиянкой быть как-то эстетичнее…
На этом разговор был окончен. Вита вернулась в мокрые объятия своей многоопытной и щедрой подруги, я – в бальную залу, где появились и мужские фигуры. Их было двое – молочный юноша и пожилой господин. Я было удивился, но потом понял: сугубо женский состав веселящейся компании нарушал только я. Эти мужчинами хоть и были, но интересовались исключительно друг другом.
«Такие случайные встречи бывают только в плохих романах», – подумал я, вглядываясь в лицо, которое когда-то носило на себе печать тоски, а теперь – прямо-таки светилось радостью. Вслед за бывшей женой провидение явило мне моего старого знакомого – Германа Петровича из поезда Петербург – Ярославль. Его я узнал не сразу. Кайзеровские крючковатые завитушки под носом исчезли, вместо них над верхней губой чернела тонкая ниточка усиков по моде двадцатых. Голова его более не была седой – редкие, но свежепокрашенные волосы блестели. Блестели и его глаза. Облаченный в белоснежный костюм, он сидел на барочном канапе, одной рукой держа сигару, а другой – трепля за купидоновы кудри своего юного фаворита. Вкушая сразу два удовольствия, он выглядел совершенно счастливым. Видимо, изменщику Эдичке нашлась достойная замена.
Мне не хотелось, чтобы он узнал меня, и поспешил ретироваться. Но старый развратник обладал цепким взглядом и хорошей памятью на лица и имена.
– Лев! Милый Лев!
Я сделал вид, что рад его видеть.
– А вы, оказывается, тоже один из нас! – осклабился Герман Петрович.
Я испугался, что могу заинтересовать старика совсем не с той стороны и поспешил оправдаться.
– Не вполне… То есть я, конечно, к вашим услугам, но здесь я – личный гость Адели Борисовны…
– Во всяком случае, вижу, что и вы – поросенок эпикурова стада, – хихикнул он. – Присядьте, разделите с нами философскую чашу.
Я сел в кресло, томный эфеб налил мне полный бокал красного. Заговорили об Эпикуре. Я к месту вспомнил латинскую цитату, чем приятно удивил пожилого собеседника.
– Учись, Гоша, учись! – наставительно произнес Герман Петрович, сочно целуя любовника в красный от вина рот.
– Ах, какого мальчика хапанула, шалунья! – воскликнул сластолюбец, обращаясь к подошедшей хозяйке.
– Он мой паж, и только. Предпочитаю в качестве камеристок голубеньких мальчиков. Они хоть шпильки не воруют.
По-видимому, наличие любовника из прислуги Адель от своих подруг скрывала. В этой ситуации я должен был играть роль домашней служанки, состоящей при госпоже. Адель то ли боялась, что настучат мужу, то ли ревновала. Впрочем, с ходу выдать меня за камер-пажа, да еще педераста ей вряд ли удалось. Ее подруги осматривали меня издали и о чем-то шептались, не особенно скрывая понимающих ухмылок.
– Ты перед бабами особенно не светись. Лишнего не болтай. Поговори лучше с Германом – он дядька мудрый. А хочешь – иди на второй этаж, там еще один бассейн. Отмокни.
Иногда в тоне Адели, когда она говорила со мной, было что-то материнское. И все же большую часть времени я чувствовал, что ко мне в этом доме относятся как к объекту собственности. Я принадлежал хозяйке в самом прямом смысле слова.
Находясь в обществе Германа Петровича и его мальчика я как бы снимал подозрения с Адели – тесное общение с этими голубками бросало на меня голубую тень.
– Адель – моя старая подруга, – рассказывал старый ветреник. – Верный человечек. Помогала мне с изданием моих книг, с арендой помещений для занятий, с мобилизацией паствы и вообще… Она в известном смысле слова – моя ученица.
Я не мог взять в толк, чему мог учить ее Герман Петрович, но понимающе кивал.
– Она – необычная женщина. Ведь что такое женщина вообще? Женщина как таковая – существо низшего порядка по отношению к нам с вами, мой дорогой друг. На лестнице живых существ она стоит на ступени между мужчиной и шимпанзе.
Я предложил шутливый тост.
– За мужчину! За венец творения!
Герман Петрович, однако, бокала не поднял.
– Господь с вами, голубчик! – поморщился он. – Какой там венец! Человек вообще недалеко отстоит от таракана.
– Что же выше нас с вами на этой грешной земле – человеческих особей мужеского пола?
– А вы как думаете?
– В голову приходит только вездесущий Господь Бог, в которого я, впрочем, не верую.
– До Господа Бога, как вы изволите выражаться, еще огромное множество промежуточных ступеней.
– Ангелы?
– И ангелы, и демоны. И существа, о которых вы даже не подозреваете.
Я испугался, что Герман Петрович снова начнет лекцию по демонологии, и поспешил вернуть беседу в прежнее русло.
– Так что насчет женщины? Вы начали говорить об Адели Борисовне…
– Да, да. Женщина, не смотря на всю свою эмоциональность, обладает куда более скромной анимой – проще говоря, душой, чем мужчина. А вот Адель не такая. И у нее есть все шансы преодолеть тяготение косной материи и высвободить частицы света, заключенные в ней.
После большого бокала вина я стал менее деликатен.
– По-моему, она – раба своего тела, – оглянувшись по сторонам, тихо произнес я.
– Ошибаетесь! То, что вы приняли за служение материи, всего лишь способ ее преодоления. Доходя до исступления, погружаясь в сумрачные глубины страстей, человек может познать пределы своей телесности. Это – первый шаг на пути гнозиса. Так что развратничайте. Это полезно. Но уж если стали на этот путь – нельзя довольствоваться полумерами. Половую энергию надо исчерпать до конца. Помните: лишь полностью опорожнив сосуд похоти, вы становитесь готовы к восприятию высшей истины.
Пока Герман Петрович вкрадчиво внушал мне эти противоречивые идеи, его любовник куда-то исчез – видимо, получив от старшего товарища тайный знак удалиться. Мой визави явно соблазнял меня. Неужели ему мало было этого юнца? Или он хотел порезвиться втроем? Я снова поспешил сменить тему. Эта псевдофилософская дребедень могла завести нас куда угодно. Из двух важнейших тем – любви и смерти я благоразумно выбрал вторую. На эту философскую магистраль меня вывел перстень, траурно оттенявший белизну безымянного пальца левой руки моего собеседника. Приглядевшись, я распознал в черном камне, вделанном в золотое кольцо, развеселую черепушку, которая приветливо и жутко скалилась, посверкивая бриллиантовыми глазками.
– Странно… – протянул я.
– Что странно? – не понял Герман Петрович.
– У такого жизнелюбца – символ смерти, – я глазами показал на перстень.
– Мементо мори, – усмехнулся он. – В Индии купил. Чтоб не забывать.
То ли это было вино, то ли свойственный мне внезапный прилив откровенности, но я почувствовал желание исповедоваться. Ни с кем – даже с Базилио я не осмелился обсудить события последних месяцев и главное – те моральные коллизии, которые требовалось отрефлексировать.
– А вот мне и без напоминаний смерть мерещится повсюду. Вот мы сидим, пьем вино и беседуем. А между тем, многие, кого я знал, с кем я еще недавно разговаривал, лежат в могиле.
– В могиле лежит их материальная оболочка. Душа же… А впрочем, в большинстве своем люди умирают вместе со своими телами. Божественное начало в себе надо пестовать. Духовная практика, которую я разработал…
Мой собеседник снова запрыгивал на своего хромого конька.
– Да, я помню. Божественный свет, томящийся в темнице плоти…
– Вы напрасно иронизируете. Этот божественный свет надобно не только хранить, но и умножать. Так вот, та духовная гимнастика, о которой я не устаю рассказывать, позволяет выращивать душу, как тыкву или патиссон. А с развитой, подготовленной душой вы легко преодолеете все посмертные препятствия на пути воссоединения с Абсолютом, с Мировой душой. Идите ко мне в ученики, Лев! Не пожалеете.
Хлебнув еще вина, я почти забыл о политесе.
– Вы уж простите, но внешний ваш образ как-то не вяжется с моими представлениями о дистиллированном духе. На отшельника, питающегося акридами и диким медом, вы совсем не похожи.
– Вы просто не улавливаете всей логики. Я же говорил вам: с плотью надо бороться, и для этого есть разные пути. Один из них – классическое отшельничество, монашество. Я же предпочитаю умерщвлять свою плоть через наслаждения. Но делаю это осмысленно, а не как подавляющее большинство человеческих существ.
С минуту я вглядывался в глаза Германа Петровича, стараясь разглядеть в них искорки смеха. Но старый развратник был убийственно серьезен. Впрочем, возможно, я имел дело с гениальным актером, ловко шельмовавшим всех вокруг – и юных педерастов, отдававших ему свое нежное мясо, и недалеких светских львиц, осыпавших его деньгами, и таких как я, которых он окуривал дурманящим дымом своих речей то ли из желания позабавиться, то ли всерьез рассчитывая вовлечь в круговорот своей дьявольской жизни.
– Вы погрустнели, мой друг, – он сочувственно наклонил голову на бок. – Потеряли близких людей?
– И да и нет. Близких – потому что моя жизнь была тесно связана с ними. И в то же время они были бесконечно далеки от меня…
– Понимаю.
Да, он был хороший актер и манипулятор. На его лице появилось выражение сочувствия и печальной задумчивости. Весь его вид располагал к откровенности. Я приговорил еще один бокал вина и понял, что расскажу ему всё. Лучших ушей найти было нельзя. Не к психологу же идти с тем, что мучало меня столько времени! Не к священнику же!
– Послушайте… – начал я. – Помните тот наш разговор в вагоне-ресторане? Помните, вы рассказывали мне о вашем… о вашем молодом друге?
Герман Петрович на секунду помрачнел.
– Не хочу говорить об этом паршивце. Самый мерзкий человеческий порок – неблагодарность. Я столько сделал для него…
– Я не совсем о нем… Помните, в конце нашего разговора вы сказали, что хотели бы… Словом, тогда вы пожелали ему смерти. Это так поразило меня.
– Неужели? – весело изумился он. – Я смерти ему пожелал? А впрочем, вполне возможно. Я любил его.
– А я желал смерти тем, кого ненавидел. Нет, не то. Тем, кто мне мешал. Я мог бы устранить их из моей жизни, я мог бы сам устраниться, но я, увы – человек слабохарактерный.
– Похвальная самокритичность. Но вы это бросьте. Не надо самокопаний. Наслаждайтесь жизнью и собой. Прозит!
Мы чокнулись. Я сделал несколько больших глотков и продолжал, уже пьяный.
– Послушайте. Я желал смерти тем, от кого хотел избавиться.
– Это естественно.
– Это грех.
– Вы ж ни во что не верите. Грех – категория религиозная. Это понятие для вас – сугубо условное, умозрительное.
– А совесть?
– Бросьте. Что, по вашему, есть совесть?
– Не будем философствовать. Я о другом хотел…
Я начал рассказывать с самого начала – с того дня, когда всё началось. Я перечислил всех, кому хоть раз пожелал смерти. Погромщик Музычко, Ядвига, кавказцы, избившие Базилио, депутат Лосяк, исчезнувший жлоб-сосед, парковавший свою машину на газоне, и наконец – лопоухий следователь Болтин, которому я тоже пожелал как можно скорее распроститься с жизнью. Несколько минут Герман Петрович пребывал в глубокой задумчивости.
– И где все эти люди? Надеюсь, они ушли из вашей жизни?
– В большинстве своем они ушли из жизни. Не только моей, но и вообще…
Герман Петрович снова впал в задумчивость. В его глазах появилось что-то новое. Не удивление, не восторг, не страх – а как бы всё вместе. Он долго молчал, раскурив новую сигару. Черепушка на его пальце приветливо улыбалась.
– А Вам не приходило в голову, что причиной всех этих смертей являетесь вы?
Этого вопроса я никак не ожидал. Или боялся его услышать?
– Это как же?
– А так. Вы сами. То есть ваши тайные желания.
– Да, я смотрел по телевизору одну передачу. Там говорили, что все наши желания рано или поздно, в той или иной мере сбываются.
– Бросьте. Плюньте. Что за моветон – смотреть телевизор! Что они такое могут вам рассказать? Вам!
Говоря это «Вам», Герман Петрович поднял указательный палец кверху – как будто говорил он не о неудачнике, прикормленном у чужого стола, а об Эйнштейне или английской королеве.
– Да вы даже не понимаете, кто вы на самом деле!
– Я – рядовой сотрудник охранного предприятия, взятый в сексуальное рабство.
– Перестаньте ерничать. Я серьезно. Вы же демон! Демон!
Старик воздел сухие ручки горе и в эту секунду живо напомнил мне Эдварда Радзинского, произносящего монолог о Сталине. Мне стало смешно и скучно одновременно. Моя откровенность не нашла требуемого отклика. Вместо утешения или хотя бы сочувствия я получил очередной выброс стариковского бреда. Но неистовый Герман только начинал входить в раж.
– Я вам сейчас объясню, – он нетерпеливо схватил меня за руку. – Видите ли, в этом несовершенном мире среди людей присутствуют и… существа… или сущности… Словом, духи. Добрые и злые.
– Угу… витают незримо… – я зевнул, опоздав прикрыть рот кулачком.
– Какие витают, а какие – ходят по асфальту, – зашептал, озираясь, старик. – Демоны – они разные. Причем сами они могут не догадываться о том, кто они такие. Есть у меня подозрение, что вы – одно из воплощений Аваддона.
– Кого?
– Аваддона. Демона-губителя.
Я воспринял это как шутку и устало изобразил улыбку, резко выдохнув воздух через нос. Это должно было означать смех.
– А вы не смейтесь. Посудите сами. Все, кто вам так или иначе мешал, умерли.
Я было подумал, что неплохо было бы найти свободный от лесбиянок бассейн и там основательно отмокнуть. Но в словах моего собеседника было что-то гипнотическое.
– У вас страшный дар – продолжал шептать Герман Петрович. – Убивать силой мысли. Через вас в мир приходит смерть. Вы – тот, кто управляет смертью. Делайте выводы.
– Какие же тут могут быть выводы?
– Думайте, как это можно использовать. Свобода убивать – великая свобода. Никто не поймает вас за руку, не упечет в кутузку.
Герман Петрович вскочил с кресла и вдохновенно продекламировал:
Медными крыльями грозно стуча.
Вышла из дыма с коня саранча.
Львиные зубы, коса как у жен,
Хвост скорпионовым жалом снабжен.
Царь ее гордой сияет красой,
То Аваддон, ангел бездны земной.
Будут терзать вас и жалить – и вот
Смерть призовете, и смерть не придет;
Пусть же изведает всякая плоть,
Что испытания хочет Господь!
– Агриппа считал, что этот демон является князем седьмого чина демонов, – Герман Петрович снова перешел на прозу. – Неплохой уровень, мой милый. Ваши собратья управляют силами раздора, войн и опустошений. Сейчас они резвятся на Украине, в Сирии, в Секторе Газа и в Ираке. А вы – в нашем благословенном Питере. Только вам-то не дают развернуться, сдерживают вас, вот в чем штука. И это хорошо. Творить зло надо в меру. И меру эту определяет тот, кто надо, кому это дано.
– Господь Бог?
Герман Петрович, улыбаясь, поморщился.
– Называйте как хотите. Кстати, о Господе Боге. Вы знаете, что про вас говорят свидетели Иеговы? По их трактовке Аваддон есть ни кто иной, как Иисус Христос в карающей ипостаси. А вся эта апокалиптическая саранча – воинствующие праведники.
– Если следовать этой логике, я – карающий меч в руках высших сил? Исполнитель господней воли? Но чем провинились те, кого я, как вы утверждаете, предал смерти? Кое-кто, конечно, заслуживал наказания. Но чтобы убивать…
– Тайной жизни и смерти мы с вами, увы, не владеем. Там виднее, кому пора расставаться с жизнью.
Герман Петрович в задумчивости раскурил ароматную пахитоску.
– Тем более что этим миром управляет Демиург. – Он же – ветхозаветный Яхве. Вы читали Библию, Лев? Вспомните, насколько иррационален, капризен и жесток бог Ветхого завета! Так что любой демон, орудующий на земле, может оказаться служебным ангелом, выполняющим его волю.
Герман Петрович вдруг с чрезвычайным проворством опустился на колено – как рыцарь перед прекрасной дамой. Он схватил меня за рукав и произнес вдохновенный монолог:
– Подождите, подождите! Я вижу ваш истинный облик! Сквозь ветхие человеческие покровы проступили ваши подлинные черты – вот вы в ореоле нестерпимого света, в сияющих латах, на белоснежном коне. Нет! Вы – ангел с драконьими крыльями, тень от которых накрыла полземли!
Самое ужасное, что эту ересь (в том, что это именно ересь, я тогда ни секунды не сомневался) он поведал не только мне, но и Адели.
– Посмотри на него, Аделюшка! Это редкий экземпляр. Хочешь – он убьет для тебя любого. Кого попросишь – того и порешит. И никто не узнает. Никто! Все сыщики мира будут носом рыть, а истинного убийцу не найдут. Кстати, будь с ним осторожна. Не раздражай его. А то ведь не ровен час…
Герман Петрович расхохотался, но как-то нервно – было видно, что сам он боится. Он верил в то, что говорил. Я решил, что сам себя он тоже считает демоном – тем, которому дано соблазнять. И он соблазнял. Вернувшийся эфеб прильнул к его сухому костистому телу, как пчела к цветку.
– Ну что, демон? Пошли спать, – сказала Адель, когда гости частью разъехались, частью разошлись по приготовленным комнатам.
– Не хочу, – вдруг ответил я и решительно направился в караулку.
Но мягкие и сильные руки обвили меня всего – как змеи мраморного Лаокоона в Эрмитаже. Сопротивляться этому не было сил.
Утром следующего дня, проснувшись в алькове, похожем на кучевое облако, я почувствовал приступ тошноты. Рядом, с размазанной по щеке помадой похрапывала Адель, истерзанный вид которой только усилил во мне рвотный рефлекс. Едва не изгадив роскошное постельное белье, я выбежал в коридор и излился в первую попавшуюся вазу с розами. Вино, даже самое изысканное, нельзя пить в таких количествах.
Держась на мраморном унитазе куском отбитого мяса и с отвращением разглядывая свои бледные ступни, я с трудом вспоминал события вчерашнего вечера. Что там этот вздорный старик говорил про меня? Кем он меня назвал? Сам он черт. Старый похотливый черт.
Слова «вы управляете смертью» всплыли в голове спустя несколько дней. И надо сказать, я призадумался. Прежде всего, меня встревожила мысль о пропавшем Болтине. Как бы то ни было, но следователь Болтин перестал ко мне приходить. Он ушел из моей жизни так же внезапно, как вошел в нее. Я хотел было осторожно навести справки, но правду узнать все-таки побоялся.
А Адель Борисовна действительно оказалась ученицей старого демоноведа. Она верила всему, что он говорил. Ну или почти всему. Однажды она явилась в мою караулку в солнцезащитных очках. Она прятала глаза.
– Ты правда можешь убивать силой мысли? – спросила она без преамбул.
– Ага, – усмехнулся я. – А что? Кого-то надо порешить?
– Не смейся. Я серьезно.
Она действительно верила.
Я сбежал от Адели, когда она предложила мне убить ее мужа. Быть может, ее тайные намерения никогда бы не открылись, не поверь она в то, что я способен убивать на расстоянии. Она слишком умна, чтобы идти на мокрое дело традиционным способом. И в то же время слишком глупа для того, чтобы воспринимать монологи афериста Германа адекватно.
Ее вера в мою если не демоническую, то сверхчеловеческую природу проявлялась ярко и неистово. Похоже, совокупление с существом высшего порядка заводило ее куда больше, чем секс с охранником в козлиной шкуре. Раньше ее можно было назвать страстной, теперь она превратилась в бесноватую. Адель стала обставлять наши случки особо торжественно – зажигались масляные плошки, свечи, на полу чертились магические знаки. Время от времени я видел ее стоящей передо мной на коленях. Мои попытки протестовать пресекались смиренно-настойчиво. В ее спальне был установлен своего рода алтарь, на котором всё и происходило. Во время соития она, сбиваясь, бормотала что-то на латыни, и я с ужасом узнавал слова: «господин», «кровь», «вечность». Презервативы были преданы забвению – она явно хотела забеременеть от меня. Видимо, чтобы ребенку передалась демоническая сила. Но серия абортов, сделанных в молодости и почтенный возраст сводили шансы к нулю.
Герман Петрович со свойственным ему бесстыдством комментировал сексуальный энтузиазм своей ученицы:
– Вы, Лев, для нее инкубус. Фрейдистский кошмар средневековых женщин и страстная мечта их праправнучек. Вы знаете, в позапрошлом столетии в Европе существовали женские спиритические общества, ставившие целью половое общение с духами. Чего только они ни делали, чтобы завлечь вашего брата к себе в постель! Уверен, живи они в наше время, они лопнули бы от зависти, узнав о вашей связи с Аделью. Так запросто залучить к себе на ложе столь могущественного беса!
Герман Петрович поведал мне историю существовавшей в девятнадцатом веке секты некоего Эжена Вентра, который призывал своих учеников совокупляться с духами. Причем вступать в плотскую связь с высшими существами рекомендовалось для самосовершенствования, а с низшими – в качестве гуманитарной помощи, чтобы способствовать продвижению этих ничтожеств вверх по эволюционной лестнице духа. Несчастные женщины из милосердия вынуждены были делить постель со звероподобными вонючими образинами – впрочем, не удивлюсь, если им это даже нравилось.
Однажды я спросил у Адели:
– А ты не боишься? Ведь если есть демоны, значит, существует и Дьявол. А раз есть Дьявол, значит…
Но в главное она не верила.
– Бог? А зачем он? – искренне недоумевала она.
Ее сознание вполне вмещало идею абсолютного зла, точнее – абсолютного прагматизма, что же касается противоположного полюса, то здесь фантазии Адели уже не хватало. В ее системе мировых координат Богу просто не было места. Там, где должен был сиять Его престол, клубилось белоснежное нечто – Логос, Абсолют – то облако, в которое стремилось влиться каждое разумное существо – об этом вещал Герман Петрович, который ошибочно считал Адель своей стопроцентной эпигоншей. Перспектива стать частью туманности под названием Мировая душа эту женщину не прельщала. Ее притягивала жизненная конкретика – когда-то она предприняла неимоверные усилия, чтобы из офисной крысы стать женой позолоченного бычка, теперь же она созрела для того, чтобы избавиться от рогатого мужа как от обузы. Муж сделал свое дело, муж может умереть. Он был использован – так же, как был использован я. Впрочем, моя главная миссия, по мнению Адели, только начиналась. Великое дело – убить мужа! А что если она рассчитывала на мировое господство? Шутка ли иметь ручного демона, для которого сама Смерть танцует свой жуткий танец!
Я попал в общество совершенно сумасшедших людей. Герман Петрович, ставший со мной боязливо-вежливым, привозил в дом Адели какого-то волосатого мага, который неряшливо уплетал устриц и пармезан, беспрерывно чертя на скатерти кабалистические знаки, а прощаясь, уважительно сказал:
– Вы сами не понимаете, какую силу в себе носите.
Всё это было невыносимо. Итак, я сбежал. Для этого мне не пришлось перепиливать решетки и перелезать через стены. Я просто уволился. Точнее, в один прекрасный день не явился на работу. Мне звонили, но я не отвечал. А потом и вовсе выбросил сим-карту в лужу. Так я еще раз насладился свободой – свободой от полусумасшедшего педераста, чужой жены и ее тараканов.
Ярослава ничуть не расстроилась моему безработному состоянию. Напротив, она обрадовалась – рада была видеть меня каждый день – безденежного, бессмысленного, домашнего. Я тоже был рад. Наконец-то я перестал жалеть о том, что женился. С Ярославой у меня было все, что нужно. А нужно мне было немного – покой, уют, уверенность в будущем, лишенном перспектив. И она тоже была мне нужна. Трудно было поверить, что когда-то я бессознательно – да нет, вполне осознанно – мечтал о ее исчезновении. И если прав был Герман Петрович, и было во мне что-то бесовское, то это бесовское вышло из меня вместе с остатками прежнего моего существа. Я обновился. Я стал другим. Я верил: гротескный адюльтер с Аделью был последней изменой жене и самому себе. Более никакие бесы не могли бы меня искусить.
Дома я сидел с месяц. Читал, шлялся по городу, съездил в выходные с Ярославой на Валаам. Лето кончалось, и его впервые не было жаль. Не было жаль и самой жизни, которая по капле уходила, просачивалась сквозь незаметную трещину в пространстве. Был ли я счастлив? Скорее, нет. Но и несчастным я бы себя не назвал. Между тем жизнь становилась все лучше.
В сентябре произошло событие, которое еще больше сблизило нас с женой.
У Ярославы был младший брат. В том, что он именно был, лично у меня сомнений нет. Хотя моя теща Серафима Аркадьевна до сих пор верит в его возвращение.
Вот они – на старом черно-белом снимке: белокурая девочка с косичками, рядом на качельках – напряженно смотрящий в объектив карапуз в кружевном слюнявчике. Въедливый, вопрошающий взгляд, сжатые губки. Что он пытается разглядеть? Свою судьбу?
Признаться, меня Алексей не любил. Чем была вызвана эта нелюбовь – братской ревностью, завистью, скверным характером или тем необъяснимым и таинственным, что порождает иррациональную неприязнь человека к человеку, я не знаю. Не могу утверждать, что это чувство было взаимным. Но знать о нем было неприятно. Да и сам Алексей был мне неприятен – хотя о покойниках, как говорится…
Алехан – так называла ироничная Ярослава своего брата, видимо, намекая на былинный образ старшего из братьев Орловых – был чахоточного вида высокий и щуплый юноша с еще не увядшим букетом подростковых комплексов. Он только что закончил философский факультет «большого» университета и деятельно готовился продолжить свой жизненный путь. Получив, как и я, бесполезное образование, Алехан успел поработать официантом, экспедитором, развозчиком пиццы и продавцом в магазине погребальных товаров. Отовсюду моего шурина гнал его неуживчивый характер. Доведенные до абсурда дотошность и принципиальность изрядно осложняли его жизнь, а заодно и жизнь его близких родственников.
У него была девушка, о которой невозможно сказать что-то определенное. Человек без свойств. Неулыбчивая молчунья с вечно утомленным видом. Отвернешься – и тут же забудешь, как она выглядит. Они с Алеханом были вполне гармоничной парой – сидят рядом, оба молчат и хмурятся. Пожалуй, она была единственным человеком, который его понимал. На свадебном пиру оба они куксились и смотрели в мою сторону так, как будто я задолжал им миллион. Произнося поздравительную речь, мой новоиспеченный шурин не преминул заметить, как сказочно повезло жениху и призвал его – то есть меня быть достойным такого подарка судьбы.
О, младший брат моей жены был большой оригинал. В нем с детства сидел бес противоречия, и этот бес взрослел вместе с ним. По рассказам Ярославы, Алексей был в вечной оппозиции ко всему, что его окружало – к родителям, к сестре, к учителям и одноклассникам, к соседям и просто случайным прохожим, не говоря уже о государстве, все телодвижения которого вызывали у него недоуменно-брезгливое раздражение. Его оппозиционность распространялась даже на собственное тело, с которым он все время воевал – я с отвращением вспоминаю его обглоданные пальцы, сорванные прыщи, расчесанную до крови кожу. Если Алехан заболевал, а болел он часто, ничто не могло заставить его лечиться – хотя бы медом.
Иметь дело с Алеханом было великим испытанием. Однажды мы поехали с ним к теще передвигать мебель (сама по себе мебель, надо полагать, была ни при чем – Серафима Аркадьевна переживала из-за прохладцы в наших с Алеханом отношениях и действовала в соответствии с тезисом кота Матроскина: «Совместный труд объединяет»). Мне было бы гораздо легче самому сделать всю работу, чем делить ее с ним. Договориться, каким образом следует перемещать сервант, оказалось невозможным. Мой шурин был органически не способен на компромисс. Если бы не моя уступчивость, тещины шкафы и буфеты так и осталась бы на своих местах.
Даже просто разговаривать с ним было сущим мучением. Он имел дурацкую манеру отвечать вопросом на вопрос и подвергал дотошному анализу едва ли не каждое произнесенное в его присутствии слово, извлекая из него весьма неожиданный смысл. Когда во время семейного застолья я неосторожно заявил, что не люблю шпроты, он долго рассуждал на эту тему и сделал вывод, что это ложное утверждение, а мой отказ от употребления в пищу шпрот (в данном случае – прибалтийских) свидетельствует о моих антизападных взглядах и лояльности к действующей российской власти. При этом он был убийственно серьезен.
Слово «конформист» было в его словаре словом ругательным. Не удивлюсь, если так он называл меня за глаза. Впрочем, этим словцом он припечатывал едва ли не каждого, кто его окружал.
В сентябре Алехан сделался молчалив, а в глазах его появился не свойственный им блеск. Его нервозность и суетливость куда-то схлынули. Какая-то мысль полностью овладела им.
– Алеша очень переменился, – тревожно говорила Ярослава, не ожидавшая от этой перемены ничего хорошего.
Когда он заехал к нам однажды в Сиверскую – якобы по какому-то делу, не умеющие лгать глаза выдали его. Он приехал проститься с сестрой.
– Ты что, куда-то едешь? – спросила Ярослава, разливая чай на веранде. – Только не ври.
– В геологическую экспедицию. На Памир, – ответил он.
– Это лучше, чем белые тапочки продавать, – съязвила старшая сестра.
Я обо всем догадался, но виду не подал – наверное, не хотел расстраивать жену.
С этого дня я стал относиться к Алексею с уважением. Отправиться на войну – это поступок. Тем более для такого, как Алехан. Представить его с автоматом в руках было трудно. И уж совершенно невозможно – стреляющим в человека. При всей своей мизантропической желчности он едва ли мог участвовать в насилии – пусть даже освященном высокими гуманистическими идеалами. Я был уверен, что Алехана задействовали на каких-нибудь не слишком опасных вспомогательных работах – подвоз боеприпасов, медикаментов, помощь раненым или что-нибудь подобное.
Я догадывался, что его решение – очередной протест против обывательского гомеостаза, в котором мы все пребываем. Но всей глубины этого протеста я тогда не понимал.
Он несколько раз звонил Ярославе со своего Памира, и даже передавал мне привет.
Я помню, мы сидели в гостях у моей интеллигентной тещи, в ее уютной квартирке в уютном осеннем Павловске, и обсуждали литературные новинки, когда мобильник Серафимы Аркадьевны залил комнату рахманиновским плеском.
– Алешка! – весело вскрикнула теща, посмотрев на экранчик телефона.
Но вместо тонкого мальчишеского голоса сына она услышала хриплый бас, гудевший на фоне сплошной автоматной трескотни. Обладатель баса говорил отрывисто, отделяя каждую рубленую фразу непечатными междометиями.
– Але! Не знаю, как вас зовут, на. Звонят вам с Донбасса, мля, – бодро, по-военному начал бас с отчетливым южно-русским акцентом. – Группа разведчиков, среди которых был ваш сын, была нами блокирована. Мы предложили сдаться, на. Получили категорический отказ, на. Ваш сын в перестрелке был нами убит, мля. Ничего не скажу – проявил мужество, можно сказать, пал смертью храбрых, на. Передайте всем,: всех, кто придет на землю Донбасса с оружием, ждет смерть, на. До свиданья.
Я перезвонил. Сладкий голос в трубке сообщил мне, что абонент временно недоступен.
Поначалу я был озадачен, что Алексей воевал совсем не на той стороне. Но поразмыслив немного, понял, что иначе и быть не могло. Ярослава потом вспоминала, что брат называл донбасских ополченцев «совками» и злился, когда заставал ее смотревшей российские теленовости. Телеведущего Киселева Алехан считал своим личным врагом.
Смерть человека – это лакмусовая бумажка, по которой можно судить о его жизни. Исчезновение Алехана осталось незамеченным для его друзей – никто не звонил, не интересовался. Думаю, у Алехана их просто не было. Причиной его одиночества был не только скверный характер. Алехан в друзьях не нуждался. Ему нужны были противники, а не единомышленники. С единомышленниками он скучал – согласное кивание головами не доставляло ему удовольствия. Ему органически необходимо было пребывать даже не в меньшинстве – в полном одиночестве, в изоляции, постоянно чувствовать враждебность и непонимание.
Наверное, каждый индивидуум в своем развитии должен дойти до логического конца – совершить то, что станет вершиной всей его жизни. Высшим проявлением протестной энергии моего шурина стала его собственная гибель. Он победил всех на этой войне – в том числе собственные страхи и свое нескладное тело.
Не скрою, отсутствие Алексея в нашей с Ярославой жизни было для меня куда более комфортным обстоятельством, нежели присутствие. Хотя, насколько я помню, смерти я ему, все-таки, не желал.
Вскоре после памятного чаепития в Павловске всегда здоровая и бодрая Ярослава слегла. Сомнений нет, это было нервное расстройство. «Психосоматика», – констатировал усатый и лысый, похожий на певца Розенбаума врач. Она не могла есть и слабела с каждым днем. В один из вечеров она была так плоха, что я по-настоящему испугался. Я сидел у ее постели и гладил ее ставшую полупрозрачной руку – еще полгода назад такая картина показалась бы мне архинеправдоподобной. Теперь же мне было страшно, что она умрет, и умрет из-за моих прежних тайных желаний. Я решил выбить клин клином. Я хотел противопоставить своим старым, уже забытым мной мыслям о ее смерти нечто совершенно противоположное. Я насиловал свое воображение, представляя наше совместное будущее. Ярослава в этих фантазиях была интеллигентной старухой, я – аккуратненьким старичком, мы сидели с ней в театре или в филармонии, гуляли в своем запущенном сиверском саду, хоронили девяностолетнюю Серафиму Аркадьевну, моего отца…
– Мы будем жить долго и счастливо, – повторял я, как мантру.
Не знаю, помогло ли все это, но через несколько дней она попросила бульона, а еще через день встала. Я заперся в ванной и плакал от счастья.
Не хотелось бы выглядеть циником, но гибель Алехана оказалась полезна для наших отношений. Во-первых, я остался единственным мужчиной в ближнем семейном круге Ярославы. Ценность моя как представителя вымирающего вида возросла. Отец моей жены в расчет не принимался – он ушел к другой женщине, когда Ярославе было двенадцать, а Алексею – семь. Хотя своей первой семье Игнатий Петрович всячески помогал, полностью прощен за предательство он так и не был, и в космосе ярославиной жизни вращался где-то на дальних орбитах. После злополучного звонка жена стала относиться ко мне еще бережнее. Теща моя, Серафима Аркадьевна, не перестававшая оплакивать сына и одновременно надеяться на его возвращение живым и невредимым, вопреки моим опасениям, полюбила меня еще больше. То обстоятельство, что без вести пропал не я, а ее сын, а я продолжаю ходить по земле и есть ее фирменные пельмени, не сыграло отрицательной роли в наших взаимоотношениях. Серафима Аркадьевна даже стала находить, что мы с Алеханом были похожи. Я не спешил развеять это заблуждение. В чем-то она была права – уже хотя бы в том, что я был безработным. Впрочем, вопрос моего трудоустройства решился довольно скоро.
Найти работу охранника труда не составило. В нашей стране это – пожалуй, самая распространенная мужская профессия. Огородив всё, что можно, глухими заборами, заперев все двери, мы все равно нуждаемся в охране – вернее, в ее видимости. Не доверяем никому – а пуще самим себе. Но вид прокуренного пенсионера в форме с надписью «Охрана» нас успокаивает.
Итак, я снова заступил на службу. «Охранял» въезд в бывшую промзону, где мелкие фирмочки с претенциозными названиями арендовали полуразрушенные производственные корпуса. До сих пор не понимаю, как этот заповедник советской действительности, где посреди потрескавшегося асфальта тянет руку в светлое будущее маленький гипсовый Ленин, до сих пор не освоили наши строительные монстры. Ведь «пятно» расположено почти в центре города – на Обводном канале. Разумеется, строительство здесь элитного жилья – лишь вопрос времени. Многокомнатные квартиры с саунами, вежливые консьержки, именитые соседи… Тогда я был точно уверен: обитать в подобном жилище буду точно не я.
На новой работе совершать тайные вылазки в Сиверскую не очень-то получалось. Впрочем, я начал уставать от конспирации и добровольного одиночества. Однажды я не без опаски пригласил туда Ярославу. Вопреки моим опасениям она была очарована старым захламленным домом и запущенным садом. Увидев ее стоящей в прямоугольнике распахнутого окна и смотрящей на аистов, устроивших себе гнездо на сломанной ветром ели, я испытал странное переживание. Как будто после тысячелетних скитаний по земле я нашел, наконец-то, свое место на ней. Я впервые почувствовал себя дома. Не удивлюсь, если этот модерновый особняк когда-то принадлежал моим пращурам – как будто их печальные тени благословляли меня жить в нем до самой смерти.
Мысль о возвращении хозяина дачи была мучительна. Мне хотелось, чтобы война в Донбассе шла как можно дольше. Я понимал, что это означает для тех, кто жил в Донецке, Луганске и других городах и весях, где на улицах рвались снаряды и валялись жуткие развороченные трупы. Но поделать с собой ничего не мог. Чтобы наша упоительная жизнь в Сиверской не прекращалась, война должна была продолжаться. Моё «я» снова раздваивалось. Одна половинка души жалела гибнущих людей, другая тихо радовалась превращению украинской смуты в бесконечный кровавый кошмар. Шизофрения, как и было сказано…
Впрочем, мне достаточно было лишь одной смерти. Призрак Алехана витал надо мной, когда я думал об этом.
Именно тогда, после первой совместной поездки с Ярославой в Сиверскую я стал проявлять интерес к той войне. Если бы у меня спросили, что вызывает столь пристальное внимание к происходящему на востоке Украины у такого аполитичного человека, я бы затруднился с ответом. Истинная причина моего интереса к украинской смуте поначалу была скрыта от меня самого. Просматривая выложенные в Сеть видеозаписи, сделанные обеими воюющими сторонами, я втайне от себя надеялся увидеть среди людей в камуфляже моего чудаковатого приятеля. Мне было важно знать – жив он или нет. Вернее, я бы хотел увидеть его мертвым.
Думаю, раздвоение сознания наблюдалось во время украинских событий не только у меня. Подозреваю, что это было массовое явление. Погружаясь в абсурд происходящего, я понял, что политика есть сильнейший патогенный фактор, провоцирующий развитие шизофрении у всякого добропорядочного обывателя, хоть немножко умеющего думать. Дьявольское смешение чувств и мыслей – вот к чему приводят попытки размышлять об этой войне. С одной стороны – как не испытать удовлетворение от возвращения в лоно империи райского полуострова, нахождение которого в составе государства-химеры выглядело чудовищной исторической несообразностью и вызывало ноющую боль в той области души великоросса, где гнездится его национальная гордость. О, Крым – это великое искушение! С другой стороны, блаженная Таврида была частью чужого государства, какой бы химерой это государство не выглядело. Так или иначе, мы ее хапнули. Конечно, не хапни мы ее, быть может, там брызнуло бы такой кровью, что донецко-луганская эпопея в сравнении с новой Крымской войной показалась бы мелкой заварушкой. Но история, как говорится, не знает сослагательного наклонения. А факт остается фактом: полуостров мы «отжали». И навсегда потеряли Украину.
С одной стороны были чувство омерзения при виде мордоворотов с татуированными свастиками и рунами СС, сочувствие восточноукраинским «совкам», как их называл Базилио… С другой – понимание, что всякий нормальный гражданин Украины по праву должен считать эту войну священной борьбой за целостность государства. Мы не отпустили чеченцев, так почему хотим, чтобы они отпустили донецких «сепаров»?
Переписываясь с Базилио, который изрядно горячился по поводу происходящего на востоке Украины, я мало-помалу стал соглашаться с его доводами.
– Конечно, государство Украина в современном его виде есть великое недоразумение, – написал он однажды. – Это лоскутное одеяло, которое было наскоро сшито большевиками из кусков бывшей Российской империи, и теперь эти куски висели на гнилых нитках. Но нам ли эти нитки рвать? Вот в чем вопрос.
Нет, чтобы сохранить рассудок в целости, нельзя всерьез интересоваться политикой. В крайнем случае, для душевного здоровья нужно выработать «позицию» – то есть принять за основу одну из многочисленных точек зрения на происходящее. Но у меня это никогда не получалось.
Впрочем, политические вопросы мучали меня куда меньше, нежели судьба владельца сиверского дома. Я желал ему быстрой и славной гибели на поле боя. Свое желание я оправдывал тем, что Витек сам всю жизнь заигрывал со смертью. Чем, как не тягой к саморазрушению были все его травки и грибы? Разве не проявлением фрейдовой воли-к-смерти была его страстная любовь к экстремальным развлечениям вроде залезания на высоковольтные столбы и сумасшедшей езды на мопеде? Алехан отрицал этот мир, а значит, отрицал и себя. Витек, напротив, слишком любил жизнь, и эта избыточная любовь должна была его погубить. Он был запрограммирован на стремление к смерти. Оба они – и Алехан, и Витек уехали на войну, чтобы там погибнуть.
Постепенно я перестал прятаться от себя самого. Человек, который ни во что не верит, со временем прекращает противоборство с собственной совестью – последним по-настоящему достойным противником. Он может сказать себе честно и прямо: «Да, мне нужна смерть этого человека. Пусть он умрет».
Ежедневные просмотры видеоновостей с востока Украины ни к каким результатам не приводили. Тело Витька в объективы не попадало. Я уныло готовился увидеть из окна нашего сиверского дома фигуру вернувшегося героя. Мои руки были готовы для лживых объятий, а язык – для лицемерных расспросов.
А впрочем, разве не обрадовался бы я ему, если бы он все-таки вернулся? Разве не почувствовал бы облегчение? Ведь он всегда был мне симпатичен, этот чудак…
Так или иначе, пока что хозяин не возвращался и дом был в нашем полном распоряжении. Ярослава провела в нем тотальную уборку и даже нашла где-то трезвого печника (почти вымершая профессия!), который вернул к жизни большую изразцовую печь и старинную плиту на кухне. Особым удовольствием было пить чай из древнего медного чайника, вычищенного мной до червонного сияния – этот чайник ставился на плиту, в которой толкался и гудел огонь – так же, как сто лет назад, когда этот дом пах свежим деревом и совсем другой жизнью.
Блаженство было не долгим. Витек не вернулся – вернулось проклятое прошлое, с которым я так легко порвал и о котором предпочитал не вспоминать. Его возвращение было отмечено таинственными знаками. А именно – россыпью странных символов на нашей лестничной клетке. Сначала их было немного. Стена возле двери квартиры на Ленинском была украшена несколькими пентаграммами и руническими надписями. Но с течением времени магические символы размножались, как тараканы. В конце концов, все стены от первого до последнего этажа покрылись перевернутыми крестами, апокалипсическими тройчатками из шестерок, козлиными мордами и разноцветными граффити, изображавшими обитателей преисподней.
Рядом с дверным звонком, заключенным в черную пентаграмму, красовалась готическая надпись «Аваддон». Начальная буква, опять-таки, была выполнена в виде перевернутой пятиконечной звезды, вписанной в круг.
Соседи жаловались на обилие странной молодежи, которая терлась на лестнице и оставляла на подоконниках оплывшие свечи. Домофон не спасал – видимо, юные сатанисты просачивались в дом не без помощи самого прародителя зла. Я пожимал плечами и советовал вызвать полицию.
Сомнений нет, за всем этим стояли Герман Петрович и Адель Борисовна. Такова была их месть за мой побег. А впрочем… Едва ли вся эта антихристова пошлятина была делом их рук. Моя популярность была результатом утечки информации. Судя по тому, как Герман Петрович разорялся по поводу моей мистической силы, произошло то, что должно было произойти – миф о демоне, маскирующемся под мирного обывателя, стал достоянием масс, ушел на самый низовой уровень сатанинской иерархии. Моей персоной заболели сотни черногубых готических девиц и субтильных татуированных юношей. Войдя однажды в квартиру, я обнаружил россыпь записок, подсунутых под дверь. Развернув одну, я увидел маленькое фото невзрачной голой девушки, снятой на фоне ковра в страстной позе. На оборотной стороне фотографии был номер телефона и имя. Некая Лика, обладательница худощавого тела предлагала себя в качестве наложницы. Подобных предложений было немало, но большинство подсунутых под дверь посланий содержало призывы иного рода. На одной из бумажек кровью было написано: «Аваддон, убей физичку!». Ниже шариковой ручкой была выведена скромная подпись: «Твоя раба Надя Рындина».
Кто-то просил угробить родителей, кому-то мешали жить соседи. Огромный рой желанных смертей носился над городом. Они выли в чудовищном нетерпении, ибо никак не могли воплотиться и выпить причитающуюся им кровь. Их жадные глаза были устремлены на меня, они тянули ко мне свои прозрачные руки, ведь лишь я мог дать им возможность облечься плотью и стать частью этого мира.
Пока что я успешно избегал встречи с авторами поддверных записок. Однажды ночью удалось проскочить мимо спавшего на подоконнике юного бородача. В другой раз, выходя из лифта и увидев сидящую на ступеньках сатанинствующую молодежь, мне пришлось сделать вид, что я ошибся этажом и ехать выше, а потом спускаться на первый этаж и уходить обратно в город. В лицо меня, судя по всему, никто не знал.
Но однажды они все же поймали меня – прямо у выхода. Их было трое, и они были не похожи на всю эту заигравшуюся молодежь. С виду – вполне приличные обыватели. В пиджаках. Протянули свои визитки. На одной – черной – было написано: «Практикующий маг». Основным местом работы мага был районный суд. Другой оказался балетным танцором, третий – проктологом. Все трое входили в некое «философическое» общество, на собрание которого меня вежливо, но настойчиво приглашали. Я не спрашивал, в качестве кого меня зовут. Я обещал подумать, заранее зная, что никуда не пойду.
В одну из ночей раздался звонок. Звонил Гулямов, деликатно поинтересовавшийся, не разбудил ли он меня. На часах было три с четвертью – на это время приходился пик жизненной активности моего знакомца.
– Слушай, старый! – судя по голосу, накануне Гулямов побывал на крупном банкете. – Я намедни почтил своим присутствием одну гламурную тусовку. Был там один занятный старикан. Насосался вина и приставал ко мне, но это не главное. Прикинь, у него была твоя фотография. Он ею размахивал и орал, что ты – Антихрист. Породистый такой, с усиками. Голос противный, бабий. Знаешь такого?
– Нет, не знаю, – ответил я, трясясь от злости.
Жить в городе желания не было. Город опротивел. Мы прочно утвердились в Сиверской, где наладили нехитрый дачный быт. Оттуда ездили на работу, туда возвращались по вечерам. Сентябрь был тепел и мягок, и жить за городом, как говорится, сам Бог велел. Ярослава купила гамак, и я часами блаженствовал с книгой под сенью двух старых берез. Наш сад был довольно большой и дикий. Обилие деревьев и разросшихся кустов создавало не только желанную в такую жару густую тень, но и своего рода лабиринт из тропинок и аллеек, по которым хорошо было бродить в одиночестве.
На мое одиночество больше никто не посягал. Сильно изменившаяся за время семейной жизни Ярослава умела вовремя оставить меня наедине с самим собой. Я оседлал один из старых велосипедов, оставшихся от Витька, и стал объезжать окрестности – кстати, довольно живописные, не даром облюбованные еще теми, дореволюционными дачниками. Я обнаружил в себе склонность к созерцательному образу жизни – мог долго, до заката солнца смотреть на водоросли на дне Оредежа или на волнистую линию горизонта в остывающих вечерних полях. Это были почти медитации – я ощущал небывалое чувство единства с миром, поток моих мыслей был прозрачен и тих – никаких бурунов и водоворотов в этой чистой реке – только тихое струение, только медленный и плавный танец воды.
А дома ждала любящая жена, простой ужин и вечерний чай. Я засыпал – как в детстве, думая о том, какие подарки готовит мне завтрашний день.
– Ты счастлив? – спрашивала Ярослава, заранее зная ответ.
– Да, – отвечал я и впервые не врал.
Счастье это было или просто обретенная, наконец-то, свобода? Пожалуй, свобода и есть счастье.
Но однажды все кончилось. Оказалось, что никакой свободы не существует. Не свободны ни человек, ни демон.
Левиафан
Жизнь удалась.
Я живу, как и грезил когда-то, в большой пятикомнатной квартире в центре города – в нелепом стеклобетонном здании, построенном на месте разрушенного доходного дома гоголевских времен. Знаю, это форменное жлобство – жить в таком доме. Это не дом, а издевательство над городом. Символ уничтожения старого Петербурга, квинтэссенция архитектурной безвкусицы и всё такое. Раньше я ходил мимо этого дома и плевался. Как истинный петербуржец. А оказалось – всегда мечтал жить именно здесь, в одной из квартир с современной планировкой, с маленькой сауной и спортзалом, с видом на бескрайнее жестяное море старых крыш.
У меня большой балкон – целая терраса, а не балкон. Там у меня кресло-качалка и стеклянный столик для напитков. На улице уже довольно зябко – я кутаюсь в медвежью шкуру (подарок шефа) и тяну коньяк, глядя на холодное солнце, исчезающее за изломанной линией городского горизонта.
Вчера у меня был Базилио. Он хочет вернуться в Россию. Америка надоела. Там нет таких баб, как здесь. Там не попьешь по-нашему. А главное – там он такой же неудачник. Только здесь быть неудачником как-то привычнее.
Он оглядывает мое жилище и негодующе трясет тонкими ручками.
– Откуда у тебя все это? Ты что, продал душу дьяволу?
– Я сам дьявол.
– Тогда купи мою. Отдам недорого.
Пьяные разговоры – политика, бабы, книги, воспоминания о детстве. И снова расспросы – как, откуда, какими трудами праведными я так «поднялся». Признаться, я и сам себе не могу этого объяснить.
Он хочет вернуться. А я не хочу, чтобы он возвращался, друг детства, лучший собутыльник. Мне не о чем с ним разговаривать. Если сама жизнь перестала вызывать интерес, о чем вообще можно говорить? Всё приедается, если не нужно бороться за кусок хлеба и место под солнцем, за идеалы, за любовь, наконец. Нет у меня ни идеалов, ни любви. Проблемы выживания тоже нет.
Я брожу по своей огромной квартире с бутылкой коньяка. Целая комната здесь отведена под библиотеку, но я почти перестал читать. Что нового могут дать мне книги? Чем утешат меня они? Базилио что-то рекомендовал почитать, горячился, брызгал слюной. Счастливый человек. Живет и на что-то надеется. Переезжает из страны в страну, меняет работы, в тридцать пять лет ищет себе женщину – «чтобы сердце захолонуло, чтобы раз и навсегда»… Dum spiro, spero. Пока дышу – надеюсь. Нет, пока надеюсь – дышу. Так живет он. А мне как жить?
Сначала я обрадовался его приезду, мы пили весь день, а потом, когда он ушел, я понял, что моя давняя, забытая мечта об одиночестве сбылась. Теперь я совсем один.
Я уже не работаю охранником. Я вообще больше никем не работаю. Разумеется, если не считать о «деликатных просьб», с которыми ко мне обращаются раз или два в месяц. Но это мне ничего не стоит. Не требуется даже мизинцем пошевелить. Меня просят, я обещаю. Мне несут деньги и благодарят. В их глазах я вижу уважение и страх. Но мне все равно.
Глотнув еще коньяку, я выхожу на улицу. Осенний ветер бросает в лицо остатки сухих листьев. Я вспоминаю ту, другую осень, которая была в другой жизни – ту осень, которая нас поженила. Мысль о Ярославе душит и бьет наотмашь – так, что хочется обхватить голову руками.
– Мужчина, с вами все в порядке? – интересуется тетка с сумкой-тележкой.
Да, со мной все в порядке. Придраться не к чему. Всего хватает. Пожалуй, недостает только снега. Хочется все равно какого – медленного, хлопчатого или быстрого, косого, твердого – главное прикрыть наготу Таврического сада, спрятать жирные плевки и мусор на асфальте. Хочется зимней оглушенности, безмолвия, белизны. Я иду мимо дома Бродского и пьяно декламирую:
Я не то что схожу с ума, но устал за лето…
Действительно, как же я устал! Как много случилось за какие-то полгода – сколько людей ушло в небытие, чтобы сделать меня свободным. От этих смертей устаешь, как от зноя, как от летней суеты и мух.
Поскорей бы, что ли, пришла зима и занесла все это —
города, человеков, но для начала – зелень.
Зелени давно нет. Есть ошметки желто-красного миража, серая рванина осени, нищета природы.
Стану спать не раздевшись или читать с любого
места чужую книгу, покамест остатки года,
как собака, сбежавшая от слепого,
переходят в положенном месте асфальт…
А ведь действительно – валюсь в кровать, не раздеваясь, беру книгу, открываю наугад, и через полстраницы уже соскальзываю в непроглядную муть пьяного сна. При Ярославе такого бы себе не позволил. Есть, все-таки, в этом свой кайф – жить безалаберно, не заботясь о завтрашнем, не сожалея о вчерашнем. Бездумно скользить по отполированной поверхности настоящего – вот единственный способ не чувствовать времени, быть независимым от него. Спиваться или наслаждаться бодрой трезвостью – одно и то же.
Сегодня утром был Вежливый. Нахваливал мой коньяк, но дал понять, что там не одобряют. Улыбаясь и хихикая, давал служебные инструкции, благодарил, расспрашивал о жизни. Оглядев пустые стены и гору немытой посуды на кухне, предложил женщину – молодую, из хорошей семьи, с музыкальным образованием. Я сказал, что подумаю. Кого-кого, а приставить ко мне соглядатайшу у него не выйдет. Хотя квартира уж точно нашпигована жучками. Но кроме пьяных разговоров с Базилио они все равно ничего не услышали бы.
С него, с этого смешного, жалкого и страшного человека все и началось тогда. Точнее – закончилось. Он был посланцем судьбы. Да что там – он сам был судьбой.
Однажды – это было в сентябре, как раз когда нашу квартиру на Ленинском обложили сатанисты, мы с Ярославой переселились на дачу – я разглядел из окна в мансарде черную машину, похожую скорее на катер, медленно плывший по улице поселка. Почему-то сразу понял: за мной. Не считая шофера, оставшегося курить у автомобиля, гостей было двое – оба молодые и обходительные. Один, отдаленно похожий на артиста Смоктуновского в молодости, беспрерывно улыбался, косил масляными бесцветными глазками и вытирал мокрым платком ранние розовые залысины. Его вежливость и предупредительность, доведенные до абсурда, переходящие в нечто почти противоположное, поначалу вызывали неприятное чувство. Второй – видимо, его подчиненный – осторожно двигал острым кадыком и покашливал в кулак, которым можно было бы свалить бычка. На фоне бестелесной студенистости своего начальника он выглядел, как ожившая статуя греческого дискобола. Под летним пиджачком у него нет-нет, да пробегал резвый мускульный мышонок.
– Лев Дмитриевич? Очень рад познакомиться, – говорил главный через калитку, и черт возьми, было видно, что он действительно рад.
– Чем обязан? – спросил я книжно и старомодно: стоявший за спиной дом обязывал держать марку.
Пришлец мялся у калитки. Ему было жарко в костюме и, скорее всего, хотелось в сортир.
– У нас к вам важный разговор, который точно не оставит вас равнодушным. Если хотите, поговорим здесь, но лучше – в доме. Да, позвольте представиться. Моя фамилия Вежливый. Зовут Константин Алексеевич. Можно просто Константин.
Представлять своего подручного Вежливый не счел нужным. Я перебирал варианты. Больше всего они были похожи на торговых агентов, но продающих что-то очень дорогое. Предметы роскоши, например. Или они, напротив, что-то покупают? А что если предложат продать почку?
– Кто вы? – вопрос был задан с несвойственной мне прямотой.
– Мы? Агронафты, – улыбнулся Вежливый, лукаво переглянувшись с Дискоболом.
– Кто?
– Есть такой банк – Агронафтбанк. Мы там служим.
– С кем имею честь? Потрудитесь объяснить.
– Слуги государевы. К вашим услугам.
В качестве подтверждения перед моими глазами раскрылись бордовые «корочки». Какое-то управление той самой федеральной службы. Мне стало немного не по себе. Одно дело видеть перед собой ополоумевшего от несчастной любви мента, ведущего собственное безнадежное расследование, и совсем другое – эти люди в штатском. Увидел бы их Базилио – вообще хлопнулся бы в обморок. Сколько себя помню, ему повсюду мерещились «сливуны», следящие за его трижды никому не интересной жизнью.
Но расплывшаяся в улыбке физиономия Вежливого как бы говорила: «Не беспокойтесь, всё в порядке». Более того, она выражала совершенное почтение и даже преданность – как будто от моего решения пустить или не пустить незваных гостей в дом зависела их судьба.
– Мы хотим предложить вам достойную жизнь и работу на благо страны, – все так же улыбаясь, сказал Вежливый.
– Достойная жизнь и работа у меня есть – сказал я на это, решив еще немного подержать их у калитки. – Менять ничего не намерен.
– Боже сохрани! – замахал ручками Вежливый. – В сущности, от вас ничего не требуется – живите, как жили.
С минуту я раздумывал. Что-то подсказывало: пускать нельзя. И в то же время я понимал: не пустишь их сегодня – они все равно придут завтра. И послезавтра. Ржавая задвижка на калитке лязгнула, и оба вошли во двор – Вежливый в полупоклоне, с выражением беспредельной благодарности на лице.
– Изумительный особняк. Восхитительный! Вот он, дачный модерн! Умели ведь строить! – ахал он, оглядывая дом.
Я усадил пришельцев на веранде и заварил чаю с котовником. Вежливый принял чашку так, как будто я преподнес ему Священный Грааль.
– Ах, какая прелесть! Чай на старинной даче. Как у Чехова! – не уставал тараторить он, смешно, как-то по-детски дуя на горячую чашку, отчего его пухлые щечки нежно зарумянились, а лоб покрылся испариной.
Было странно, что его угодливость совершенно перестала раздражать меня – видимо, потому, что выглядела абсолютно искренней. Вежливый как будто получал удовольствие от нашего общения. Он то и дело шутил, сыпал цитатами из советских комедий. Можно было подумать, что старый приятель просто зашел ко мне на чашку чая.
– Итак, я вас слушаю, – не вытерпел я.
– Сразу видно человека дела! Ну что ж, начнем, Лев Дмитриевич! Раскрою карты. О вас и вашем чудесном даре мы узнали от вашего знакомого, господина Семочкина.
– О каком даре? И, простите, кто такой Семочкин? Не припоминаю…
Я действительно не сразу понял, о ком шла речь. Знакомых с такой трогательной фамилией у меня не было. Впрочем, о том, кто был ее обладателем, легко было догадаться, когда Вежливый приступил к сути.
– Уникальный дар, о котором нам рассказал господин Семочкин, может и, не побоюсь этого слова, должен послужить стране, отечеству, простите за пафос, – торопливо, как будто боясь, что его молчание будет расценено непосредственным начальством как пассивность, вставил напарник Вежливого, жилистый Дискобол.
Вежливый отставил чашку и нетерпеливо замахал ручками.
– Мы абсолютно уверены, что вы, Лев, Дмитриевич, человек благонамеренный и разумный, и никогда не станете употреблять свою силу во зло.
Видя мое недоумение, оба переглянулись. Вежливый особенно вкрадчиво, как терпеливый врач строптивому пациенту, сказал:
– Вам бы надо проехаться с нами. Нет, нет, не обязательно сегодня – когда будет удобно.
К счастью, Ярославы дома не было. Что бы она сказала, слушая эти речи?
– Поверьте, это важно для вас, – улыбался Вежливый.
– И для России, – торжественно добавил Дискобол.
Как и обещали, через несколько дней за мной прислали машину. Киевское шоссе ползло к Петербургу в гигантской пробке, но водитель включил мигалку, и до места мы доехали меньше чем за час – почти все время летя по встречной полосе. У парадной двери белоколонного особняка, к которой меня подвезли, отливала золотом табличка: «АГРОНАФТБАНК». Внутри, возле рамки скучали двое полицейских. Водитель, сопровождавший меня, сунул им пластиковую карточку, на которой улыбалась чему-то моя фотография. Я старался ничему не удивляться, и у меня получалось. Мы поднялись на второй этаж – в холл, отделанный под орех.
Мне навстречу выскочил человек в красных очках и с красной же бородкой. Узнать в этом крашеном Мефистофеле моего старого знакомца, о существовании которого я всеми силами души старался забыть, было нелегко. Но, черт возьми, это был он.
– Вы, конечно, поняли – это я, я! – затараторил своим грудным наполовину женским голосом Герман Петрович, суя мне свою узкую сухую кисть. – Я не мог иначе. Я патриот! И вообще… Ну вы понимаете.
Он изгибался и приплясывал на своих тонких и сильных, как у кузнечика, ногах. От волнения всё его былое красноречие исчезло. Я невольно огляделся по сторонам, будто боясь появления еще одного призрака из прошлого.
– Что вы! Что вы! Адели Борисовны здесь нет. Сюда вообще не пускают женщин, – засмеялся старик. Всё-таки, он был не так глуп, как могло показаться.
Когда дверь открылась, старик мгновенно развернулся на каблуках в сторону появившегося на пороге маленького человечка и застыл в полупоклоне. Снизу на меня смотрели внимательные раскосые глаза.
– Милости пгосим! – сказал, картавя их обладатель – приземистый монголоид с острой бородкой.
Из-за спины монголоида влюбленно выглядывал Вежливый. За моей спиной напряженно сопел Герман Петрович, которого, однако, в кабинет не пригласили.
– Меня зовут Святослав Игогевич, – представился монголоид и размашистым жестом пригласил войти.
Обиталище этого маленького кривоногого человечка с древнерусским именем-отчеством, так не вязавшимися с его половецкой внешностью, было, поистине, царским. Огромный кабинет с огромным столом, сев за который Святослав Игоревич сразу потерялся. Позади него, в углу мерцало пламя лампадки, тускло светились серебряные оклады, строго смотрели из глубины древние лики.
– Вы догадываетесь, почему вы здесь? – начал монголоид. – Вижу, вижу, что не вполне. Хотя мои коллеги вам, конечно, намекнули.
– Святослав Игоревич, прежде чем начать что-то объяснять, предлагаю посмотреть кино, – Вежливый порывисто схватил со стола пульт, и огромная плазменная панель вспыхнула.
…Лысый солдатик с подбитым глазом хлюпал носом и заикаясь, рассказывал, как его взяли в плен. Говорил что-то о своем командире, о ящике с патронами. Потом сказал, что за выкуп его могли отпустить. Но какой выкуп, когда он – из детдома.
– Сейчас ему отрежут голову. Будете смотреть? И не надо. Промотайте до Турпала.
Вежливый взял пульт. На экране крупный бородач лет сорока деловито вытирал большой нож об рукав только что зарезанного им солдата. Второй бородач тщетно старался установить отрезанную голову на груди жертвы вертикально – так, чтобы мертвое лицо было обращено к зрителю. Голова все время скатывалась, заваливалась на бок, опрокидывалась на затылок. Ее пришлось придерживать, чтобы оператор мог снять результат казни крупным планом. Потом эти и еще несколько таких же – больших, бородатых людей в пятнистом камуфляже кружились в танце, выкрикивая непонятные слова.
– Это Турпал Тагиров. На его счету десятки терактов. В первую чеченскую командовал батальоном боевиков, прославился особой жестокостью в обращении с пленными. Исламский фанатик. Выжил после двух неудачных покушений. До сих пор скрывается в горах. В прошлом месяце его люди взорвали БТР с ОМОНом. Очень опасен.
Я содрогнулся при мысли, что меня собираются отправить выкуривать Турпала из его волчьего логова. Но почему я?
Вежливый запустил еще один фильм – тот же Турпал, только зимой. Рядом – некрасивая чумазая женщина в ночной рубашке с испуганно бегающими глазами, заикаясь, подробно рассказывает о себе и своем муже – подполковнике, о том, как ее выкрали ночью из офицерского общежития.
– Привет мужу передавай, – ласково приказал обладатель сильного кавказского акцента.
Понимая, что будет дальше, я ощутил сильнейшее сердцебиение и приступ тошноты.
– Жена подполковника Митяева, – пояснил Святослав Игоревич, как будто это имело какое-то значение.
Последнее, что я увидел – женщина покорно и торопливо, как будто желая поскорее закончить весь этот кошмар, легла на снег. Над ней склонился человек в камуфляже. Несколько деловитых манипуляций, и белоснежный наст рядом с головой женщины почернел от крови. Следующий кадр заполнила уже отделенная от тела голова, качающаяся на длинных светлых волосах.
– Хватит, черт побери. Зачем вы мне это показываете? – не выдержал я.
– Мы вам самого стгашного не показываем, – мрачно сказал Святослав Игоревич. – Однако, я вижу, вы – человек впечатлительный. Это хогошо.
Я слышал когда-то – в метро трепались какие-то курсанты – что нашим военным в порядке профилактики неуместного на войне гуманизма показывают трофейное видео воинов Аллаха. После любительского кино со снятым крупным планом освежеванием пленных содержание гормона ненависти в крови у зрителей повышается до нужного уровня. А еще – возникает четкое понимание, что сдаваться в плен на этой войне без правил не рекомендуется. Не знаю, как у военных – у меня просмотр подобных пленок вызывал не столько ненависть к палачам, сколько животный страх, слабость в ногах и тошноту.
– Ладно, ладно. Давайте что-нибудь помягче. Напгимег, Гогбыля, – прокартавил Святослав Игоревич.
На экране возник ослепительный океанский пейзаж. Две наяды в белоснежных купальниках позировали на палубе белоснежной яхты. Потом в кадре возник голый по пояс маленький загорелый мужичок. Он пил пиво из маленькой бутылочки и с блаженной улыбкой чесал кудрявую грудь.
– Это крупный наркоторговец Тимофей Горбылев, – пояснил Вежливый. – Более известен как Горбыль. На его совести – сотни погубленных молодых жизней. Сейчас живет в Америке. Купается в роскоши, как видите. А вот – плоды рук его.
Экран резко потемнел. В сумраке угадывались едва различимые очертания подвала – трубы вдоль стен, какие-то ящики в углу. Щурясь от внезапного света, желтушный и худой наркоман отползал от камеры, бормоча что-то невнятное.
– На счету этого мерзавца – десятки, если не сотни тысяч загубленных молодых жизней. Понимаете? Улавливаете суть?
Я не понимал. Не улавливал. К чему все это? Зачем я здесь? Чего от меня хотят?
Следующий сюжет оказался страшнее отрезанных солдатских голов и умирающих героинщиков. Белизна кафеля, крупным планом – окровавленные хирургические инструменты – скальпель, трепан, зажим. На столе – несколько маленьких трупиков с развороченными животиками, мертвые голубые глаза девочки, смотрящие в потолок. Потом – несколько фотографий каких-то мужчин и женщин.
– Это торговцы детскими органами. Они похищают детей, – объяснил Вежливый.
– Я думаю, достаточно, – скомандовал Святослав Игоревич, и экран погас.
Меня трясло.
– Чашку чая? – издевательски предложил главный.
Я отрицательно помотал головой.
– Тогда коньяку.
Святослав Игоревич достал из стенного шкафа пузатую бутылку и три коньячных бокала. Свой я выпил залпом.
– Имена этих людей известны, – начал монголоид. – В гяде случаев мы гасполагаем точными данными, где именно они находятся. Но геальной возможности агестовать их и пгедать суду у нас нет. Понимаете? Они безнаказанно пгодолжают свои чегные дела.
– И поэтому нам нужна ваша помощь, Лев Дмитриевич, – улыбнулся Вежливый и пригубил коньяку.
– Чем же я могу вам помочь? – я с трудом заставил себя заговорить.
Святослав Игоревич прищурился, отчего его узкие глаза превратились в щелочки.
– Что бы вы сделали с этими людьми, будь они в вашей власти? – спросил он, и добавил. – Только честно.
– Предал бы их беспристрастному суду.
– Вгете! – засмеялся главный. – Вгете! Гастоптали бы, стегли бы в погошок, настгугали бы ломтями, скогмили бы свиньям заживо!
– Может быть, – пробормотал я, вспоминая те голубые глаза.
– Всё это в вашей власти. Стоит вам только захотеть.
– Вам нужен палач? Неужели вам не из кого выбрать? Зачем понадобился я?
– Найти палача – не пгоблема. Пгоблема найти жегтву. То есть пгеступника. Говогю вам, достать этих подонков мы не можем. И вгядли сможем когда-нибудь. Тогжество пгавосудия зависит только от вас, догогой Лев Дмитгиевич.
– Каким образом?
Святослав Игоревич и Вежливый переглянулись.
– Вы действительно не верите в свой даг?
– Какой дар?
– Даг… ммм… так скажем, кагать силой мысли. Ну, ну, не пгитвогяйтесь, что вам о нем не говогили!
– Мне много о чем в жизни говорили.
– И мне, догогой Лев Дмитгиевич! Но пго способность пгитягивать смегть к дгугому человеку – никогда.
– Этот господин в красных очках, который топчется за дверью, вещал мне что-то подобное. Но верить в такую чушь мне как-то даже неприлично. А вам, работающим в столь солидном учреждении, и подавно.
Говоря это, я чувствовал себя хозяином положения. Оторопь от пребывания в тайной полиции прошла. Появился кураж – я знал, что могу их немного помучить.
– А наше солидное учреждение только такой чушью и занимается, – по-кошачьи зажмурился, улыбаясь, Вежливый. – Только чушь на поверку очень часто оказывается реальностью наших дней. Вы не представляете, сколько вокруг нас вещей, абсолютно не вписывающихся в естественно-научную картину мира.
– О да! – подхватил монголоид.
– Есть многое на свете, друг Горацио… – влажно улыбаясь, продекламировал Вежливый.
– Вы думаете, вы один такой уникальный? По долгу службы мы постоянно имеем дело с самородками вроде вас. Такая у нас ммм… специализация.
– Два года назад у нас в гостях был… – начал было Вежливый, но осекся, вопросительно взглянув на шефа. Тот кивком дал понять, что рассказывать можно. – Так вот, у нас в гостях был один городской сумасшедший. Прорицатель. О, это вообще отдельная песня! Мы потестировали его немного на предмет краткосрочных предсказаний. Чего он только нам не напророчил. Когда он заявил, что Крым станет частью Российской Федерации, я было решил его послать подальше. Хорошо Святослав Игоревич остановил. Теперь человек при деле, работает в одном нашем управлении, занимается прогнозами.
– Гасскажите пго полиглота, – заулыбался монголоид. Ему явно приятно было говорить о своих заслугах.
– Да, есть в другом нашем эээ… управлении человек… Специалист по иностранным языкам. Тоже наша находка. Сам из глухой деревни. Закончил ремесленное училище. Говорит на всех языках мира.
– Прямо на всех? – усомнился я.
– На всех. В том числе мертвых.
– Достаточно показать ему кусочек текста, всего несколько слов. И в его метапамяти активизируются…
– Попгоще, коллега, – улыбнулся монголоид.
– В общем, он кроме английского ничего не учил, да и тот на нуле, сами понимаете – сельская школа. Так вот, шпарит и на суахили, и на хеттском.
– Помните, как он нас повеселил, когда гугался по-дгевнегусски! – засмеялся Святослав Игоревич.
– Как не помнить! Я показал ему статью о берестяных грамотах в одном научном журнале. Он прочел одну грамотку и с ходу как начал загибать на древненовгородском диалекте!
– Всё непознанное, выходящее за гамки гассудочного понимания – в сфеге наших интегесов, – подытожил Святослав Игоревич.
– Тогда вряд ли я могу быть вам интересен. По-моему, я… – человек обыкновенный.
– Самый обыкновенный! Не блещете ни талантами, ни… Простите, – осекся увлекшийся Вежливый.
– Но это – только внешние покговы, так сказать, – веско добавил Святослав Игоревич. – На самом деле вы – пожалуй, самый интегесный и ээээ… пегспективный объект нашего… ммм… исследования.
– И давно ведется ваше исследование? – поинтересовался я.
– Довольно давно. Мы досконально изучили вашу биографию, особенно последние события, – улыбался Вежливый.
– Как бы то ни было, вы предлагаете мне… – начал сдаваться я.
– Мы предлагаем вам сотрудничество. Очень выгодное для вас.
– От меня требуется…
– Ничего от вас не тгебуется. Нужно будет вгемя от вгемени…
– Убивать?
– Кагать. Казнить. С санкции госудагства. По заочным пгиговогам суда. Всё по закону.
– Даже если бы я поверил в свои чудесные способности, я едва ли согласился бы на такое сотрудничество.
– Отчего же?
– Никогда не мечтал стать киллером. Такая работа не по мне.
Святослав Игоревич встал и подошел к сейфу. Нажав несколько кнопок, он недовольно покосился в мою сторону и потянул тяжелую дверцу на себя.
– Ну что вы могду воготите? Ведь вы уже давно – самый настоящий убийца, – сказал он, хлопнув о стол толстой папкой, извлеченной из сейфа. – Не вегите?
Он порылся в содержимом папки и протянул мне пачку фотографий. Еще не увидев, кто на них запечатлен, я всё понял. Передо мной веером лежали фотоснимки из материалов следствия.
– Вам знаком этот человек?
Конечно, этот человек был мне знаком. Он долго докучал мне своими визитами. А теперь вот его страшное одутловатое лицо смотрело на меня невидящими, заплывшими трупным гноем глазками. Тот, кто так настырно вел свое расследование, сам стал предметом следовательского интереса. Секунду я колебался – не мог решить, врать мне лучше или говорить правду.
– Это следователь. Он приходил ко мне. По делу о гибели…
– Мы знаем.
Судя по всему, Болтин утонул. Об этом свидетельствовала чрезвычайная раздутость всего его тела. Из одежды на нем была только майка и носки. Сам или кто помог?
– Тело было выловлено из реки Оредеж. В районе Сиверской.
Что делал Болтин в Сиверской? Разумеется, следил за домом. Я представил себе этого нескладного человека, притаившегося с биноклем в кустах над красным обрывом. Потом – вскрик и плеск воды…
– А этого знаете?
Монголоид ткнул коротким указательным в фотографию еще одного мертвеца. Мужчина кабаньего телосложения в окровавленной зенитовской футболке сидел за рулем автомобиля, вцепившись в руль. Снимок был сделан спереди – через большую овальную дыру в лобовом стекле. Узнать покойника было трудно – половина его лица отсутствовала. Вместо нее багровела мясная рванина с торчащими осколками костей.
– Кирпич прилетел из встречной фуры. Сохранилась запись видеорегистратора – страшное дело. Скорость бешеная – как пушечное ядро. Мгновенная смерть, – комментировал Вежливый.
– Это ваш сосед. Михаил Лямкин. Вспомнили?
– Кажется, да… – я, наконец, узнал в жутком полуликом покойнике любителя парковаться на газонах, которому я честно и искренно желал поскорее сдохнуть.
– А кавказцы? – спросил я, помолчав.
– Какие кавказцы? – Вежливый нервно посмотрел на монголоида.
– Да так… Не существенно, – махнул я рукой.
– Здесь нет фотографии вашего патрона депутата Лосяка. Но она и не к чему. Все СМИ об этом трубили. Его ведь вы тоже…
– Почему вы так решили?
– Ну-ну, о мегтвых, конечно, либо хогошо, либо никак, но о сквегном хагактеге вашего шефа не знали только его избигатели. Мы беседовали с вашими коллегами, дгугими помощниками Лосяка. Что и говогить, его многие не любили. Но талант убивать силой мысли есть только у вас, догогой Лев Дмитриевич.
Я решил бросить сопротивляться. Пусть думают, что хотят. Пускай запишут в свой послужной список факт вербовки в свои ряды ангела бездны. Агент Аваддон – звучит красиво.
– Чему вы улыбаетесь? – осклабился монголоид. – Пгиятно вспоминать о мести начальнику-самодугу?
Он отрывисто, икающее засмеялся, обнажив тигриные клыки. Вежливый с готовностью подхихикнул.
– Тут нет и еще одной фотографии, – сказал он, вглядываясь в меня своими водянистыми глазами. – Догадываетесь какой?
Я подумал о Ядвиге. Полагаю, они не показали ее растерзанный труп из деликатности.
– Если посмотгеть на эти дела глазами пгокугога, тут на два пожизненных тянет, – серьезно посмотрев мне в глаза, сказал Святослав Игоревич.
Каменно серьезен сделался и Вежливый.
– Ну-ну, здесь вас никто не собигается пгивлекать к ответственности за убийства, хотя… – монголоид по-наполеоновски сложил свои короткие ручки и заходил по кабинету. – Хотя мы, как пгедставители ммм… кагающих огганов, должны были бы вас…
Во рту у меня пересохло. Я вжался в кресло и еще раз посмотрел на разложенные фотографии. Секунд десяти мне хватило на то, чтобы сообразить: бояться нечего. Никто никогда не сможет обвинить меня. Ни в одной смерти. Этим я для них и интересен. А еще – если следовать их логике – даже из-за решетки я мог бы укокошить их всех. Я тоже сложил руки на груди – натурально как лермонтовский демон.
И на челе его высоком
Не отразилось ничего…
И все-таки, страх время от времени накатывал на меня короткими холодными волнами. «А что если сейчас сюда войдут мордовороты с дубинками, заломают руки, отведут в камеру и…», – я вспомнил, как один пьяный молодой мент в ресторане поезда Петербург-Ярославль рассказывал о стопроцентной эффективности древнейшего способа воздействия на подследственного: «Пятый угол в комнате искать начинают. Любой висяк на себя берут – только бы швабру из жопы вынули». И все-таки, проделывать такое с тем, кто может ухайдакать их до смерти, даже не пошевелив пальцем, как-то недальновидно…
– И что бы мне инкриминировали? – как можно спокойнее спросил я.
– Было бы пгеступление, а повод закгыть человека всегда найдется, – недобро обнажил клыки монголоид. Возникла тяжелая пауза. Надо было сменить тему.
– А почему здесь нет Музычко? – спросил я.
– Какого Музычко?
– Ну этого… Бандеровца. Его убили, кажется, в марте.
– Не долго Музычко играло, – хихикнул Вежливый, и тут же спохватился. – Вы хотите сказать, что гибель этого бандерлога…
Глаза Вежливого засверкали. Он многозначитально взглянул на своего шефа.
– Это был первый человек, которому я искренно пожелал смерти.
– Пгекгасно! Так вы увегены, что это ваших гук дело?
– Не уверен, но по вашей логике…
– Ну вот видите – вы уже ступили на путь пгавосудия! Вы уже свегшили возмездие над поггомщиком и теггогистом! Очегедь за дгугими!
Меня отвезли обратно в Сиверскую. Я лег рано, сразу после ужина, но заснул только под утро – в бесплодных усилиях осмыслить произошедшее. Когда же долгожданный сон поднял меня и понес над сумеречной землей, я на несколько секунд увидел сверху наш дом и сад, а потом мой измученный рассудок, сжавшись в точку, исчез в вакууме глубокого, ровного сна.
За несколько секунд до пробуждения внутрь моего опустевшего черепа хлынула дьявольская мешанина лиц и морд. Таких ярких и странных сновидений у меня не было никогда. Такого, наверное, не видел и Витек после своих поганок. Фантазии Босха и Дали бледнели перед нагромождением сложносочиненных образов, копошившихся в бездне освобожденного подсознания. Несуществующие существа появлялись и исчезали, фантастические пейзажи возникали из синей пустоты, и в пустоте растворялись. Потом образы стали более земными, но не менее абсурдными: какие-то разноцветные карлики с одинаковыми лицами, чьи-то уши и пальцы, замаринованные в трехлитровых банках, голая Адель Борисовна, обложенная горящими покрышками, застенчиво улыбающаяся разрезанным ртом Ядвига, двухголовый красивый младенец, поедаемый кактусом – сумасшедший мультипликатор внутри меня крутил один фильм за другим. Затем он начал старательно копировать реальность – я видел нашу городскую комнату, узнавал предметы, но эта часть сна была кошмарнее предыдущей. Во сне я сидел в полной тишине на краю кровати и боялся пошевелиться, зная, что под паркетом лежат высохшие тела моих мертвецов, а в горшке с геранью улыбается безгубым ртом чья-то отрубленная голова. Да, это были мои мертвецы – именно я создал их, заманив в квартиру и вероломно убив простых прохожих – девочку-подростка, пожилого водителя маршрутки, продавщицу из магазина и еще многих. Трупы я рассовал куда смог. Несколько задеревеневших тел стояло в шкафу, связанные друг с другом бельевыми веревками. Кто не поместился – тех я разрубил на части. Чьи-то отрезанные кисти плавали в сливном бачке. Чья-то кожа с кусками желтого жира была растянута на мелких гвоздиках за шкафом. Но мои мертвецы не спали. Даже рассеченные на части, они затаились и только и ждали, что я скрипну паркетом, зашуршу одеждой, кашляну. Допустить этого было никак нельзя – иначе меня ждало нечто ужасное. Я сидел и ждал избавления. Но избавления быть не могло – потому что я находился в аду.
Увидев склонившееся надо мной лицо Ярославы, я готов был заплакать от счастья. Оказалось, что проспал я до обеда. Тарелка грибного супа и стопка перцовой настойки окончательно вернули меня к реальности. А реальность, между тем, перестала быть прежней. Я вспомнил о вчерашнем разговоре, показавшемся мне столь же нелепым, как только что увиденное во сне. И стал ждать звонка.
Первым заданием… Нет, первой деликатной просьбой, как это называл Вежливый, была ликвидация некоего Фетишина, по словам Вежливого – киллера, еще в начале 2000-х натурализовавшегося в Канаде.
– Это вам для облегчения задачи, – сказал Вежливый, нежданно явившийся ко мне на работу. Он положил передо мной диск, на котором зеленым маркером была небрежно начертана буква «Ф».
На диске было краткое досье преступника и богатый фотографический материал, привет из веселых 90-х – снимки отработанных киллером Фетишиным бизнесменов и чиновников, любительские фото экс-душегуба в сауне с шалавами и на фоне аккуратного особнячка с белоснежными колоннами – уже с канадской женой.
– Это вам аванс. Так сказать, на первое время, – добавил Вежливый, протянув мне пухлый конверт. Полагаю, с этой работы вы можете уходить.
Оглядев стены караулки, белевшие разводами плесени, он брезгливо поморщился, не переставая улыбаться. Я вскрыл конверт. Его содержимое составляло мою зарплату за год работы охранником на Обводном канале.
– В случае успеха, гонорар, разумеется, будет значительно больше, – улыбнулся Вежливый.
Досидев смену, я уехал в Сиверскую, где меня ждала Ярослава, и приступил к работе, в результативность которой совершенно не верил. И все же, было интересно проверить, так ли уж заблуждаются мои новые знакомые, поверившие полусумасшедшему педерасту из поезда Петербург-Ярославль. Исходя из прежнего опыта убийств, если это все-таки были убийства, нужно было вызвать в себе чувство острой неприязни к конкретному человеку и искреннее желание вынуть его из теплого лона жизни. Я раз за разом отсматривал фотоматериалы с изображением фетишинских жертв и пытался сосредоточиться на мысли о чудовищности его деяний. Более всего меня злила фотография с расстрелянной семьей – молодой симпатичный коммерсант лежал, навалившись на тело своей мертвой жены. Обоим, судя по всему, было немногим более двадцати. Остальных было не особенно жалко – на снимках в лужах собственной крови валялись какие-то раскормленные боровы характерной криминальной внешности.
Мои моральные усилия возненавидеть Фетишина ни к чему не приводили. Это был обычный киллер – работа у него была такая. Время его породило – не будь этого постсоветского бардака, точил бы он детали на заводе или катался по просторам Советского Союза вагонным проводником. Я долго лазил по Интернету. Вежливый не обманул, о Фетишине кое-что писали в газетах – это действительно был наемный убийца, работавший сразу на несколько криминальных группировок. Судя по всему, в Канаду он сбежал не столько от российской Фемиды, сколько от своих бывших заказчиков. Что-то там у них произошло.
Волей-неволей я увлекся криминальной историей 90-х. Даже заказал через Интернет книжку «Бандитский Петербург». Пересмотрел фильмы «Брат» и «Русский транзит». Но все это лишь отбрасывало меня назад. Погружаясь в муть того позорного десятилетия, я напитывался его соками и начинал мыслить его категориями. Собирательный образ киллера из 90-х был лишен какой-либо моральной окраски – убийца был лишь исполнителем чужой воли. Он производил смерть, как мороженщик производит мороженое, а булочник – багет. «Не мы такие – жизнь такая», – вот фраза на все времена.
Но однажды, бродя по Сети, я наткнулся на древнюю газетную заметку об убийстве генерального директора некоего инвестиционного фонда. В день убийства рядом с молодым коммерсантом оказалась его жена, которая была на пятом месяце беременности. Я сравнил газетный снимок с фотографией из конверта. Сомнений быть не могло – несчастный директор инвестфонда пал от пули Фетишина. Как знать, быть может, он это заслужил. Но стрелять в беременную женщину… Только с этого момента мое отношение к душегубу приобрело, говоря языком протокола, характер личной неприязни. В какой-то момент я понял, что приговорил его. Импульс был послан. Этого было достаточно – больше я не занимал свое внимание персоной этого эмигранта.
Не знаю, был ли от всего этого толк. Только однажды позвонил Вежливый и сказал: «Спасибо, Лев Дмитриевич. Вопрос Фетишина закрываем».
Недели две меня не тревожили. Потом предложили прокатиться в центр города «кое-что посмотреть». Оказалось – квартиру. Впрочем, слово «квартира» в данном случае не отражает сути. Мне показали барские пятикомнатные апартаменты в центре города, в новом доме с консьержкой, похожей на аристократку. Всё здесь было новое, только что из магазина – включая стильную мебель и посуду на кухне.
– Квартира хорошая. И к нам поближе. Считайте это служебной жилплощадью, но с правом приобретения в собственность. Несколько лет работы, и она ваша. А пока – живите и ни в чем себе не отказывайте.
Я взял связку ключей с тяжелым брелоком в виде крепостной башни, но переселяться не торопился. Что было сказать Ярославе? Что соврать на этот раз? Как объяснить всю эту роскошь – эти камины, этот огромный балкон с открыточным видом, эту пахнущую свежим деревом сауну, эту ванну с джакузи, больше похожую на бассейн? Время от времени я приезжал сюда – побыть в уединении. Втайне от Ярославы уволившись с работы, коротал дни за бутылкой текилы и хорошей книгой. Блаженствовал в сауне, отмокал в ванне. Хотя почувствовать себя дома я еще долго не мог, вечная ностальгия по центру города, где прошло детство, делала свое дело – я довольно быстро привязался к новому месту. Хотя, привыкнуть к чрезмерным габаритам этой квартиры я не могу до сих пор.
Вторая «деликатная просьба» Вежливого по своей сути не отличалась от первой. Правда, масштаб личности, которой на сей раз предстояло переселиться в лучший мир, был покрупнее. Следующий заказанный мне персонаж тоже происходил из достопамятных девяностых – правда, к уголовному миру он не принадлежал, как не был ни коммерсантом, ни политиком.
Задача облегчалась тем, что на этот раз в разработке был не бездушный ремесленник, воплощавший в жизнь чужие злоумышления, а вполне самостоятельный деятель, автономный источник зла, сам решавший, кому жить, а кому – нет. То был человек с двумя высшими образованиями, обладатель докторской мантии, автор многочисленных публикаций по языкознанию. Фамилию его мне не назвали – для меня он был просто Филолог.
– У него звериное чутье. Он совершил оплошность, понял, что погорел, и исчез. Растворился без следа. Не исключено, сделал пластическую операцию и обзавелся фальшивым паспортом. Очень хитер и осторожен.
Одиннадцать лет Филолог не давал о себе знать, а минувшим летом сразу в нескольких городах России – в том числе и в Петербурге, нашли трупы женщин, которых, судя по почерку, убил и изнасиловал один и тот же маньяк. Все – не старше тридцати лет, у всех вспороты животы, вынуты внутренности и по-гуинпленовски разрезаны рты. Это в точности повторяло почерк загадочного Филолога. Тогда, в 2003-м, одна из девушек чудом вырвалась из когтей маньяка и сообщила в милиции не только приметы, но и фамилию, имя и отчество изувера. В диком мужике, напавшем на нее в Павловском парке, перепуганная студентка узнала своего университетского преподавателя, читавшего спецкурс по поэтике Пруста. Но когда сыщики кинулись на квартиру служителя науки, его там не было. Жена маньяка билась в истерике, дети плакали – отец семейства ушел на вечернюю прогулку и не вернулся.
– Столько лет скрывался, таился, но видно, не смог совладать со своей дьявольской страстью. Он очень, очень опасен. Если подумать, сколько еще девушек могут стать его жертвами, – морщился Вежливый, раскладывая передо мной фотографии освежеванных женских тел.
Я вспомнил Ядвигу в гробу. Рот у нее был явно зашит – старания похоронных гримеров не смогли скрыть полностью ту жуткую косую улыбку, с которой моя любовница уходила в землю. А что если и она попалась в лапы Филолога? И если это так, то я сам скрестил их пути в аллеях Сосновского лесопарка.
Так или иначе, с Филологом проблем не было – такой вызывал четкую эмоциональную реакцию: «Задавить гада». Тем более, что сам Бог велел отомстить за растерзанную любовницу, даром что очень осложнявшую мою жизнь. Впрочем, кто знает, что Он велел, а чего – нет…
В течение нескольких вечеров я разглядывал жуткие фотографии и сосредоточенно генерировал ненависть. Потом уехал в Сиверскую, где ждала Ярослава. Сентябрь был упоительно сухим и теплым – я ходил в одной рубашке. Когда после дождей пошли грибы, буквально не вылезал из леса. Вскоре нашу кухню и веранду украсили длинные гирлянды из сушащихся белых.
Однажды, вернувшись с полной корзиной, я застал Ярославу в слезах.
– Что это? Что это такое? – спрашивала она, показывая на пачку фотографий с освежеванными женскими трупами. – Ты не подумай… Я просто взяла постирать твою куртку. А там…
Что я мог ей ответить?
– Это новая работа, – сказал я как можно более будничным тоном и убрал рабочие материалы.
Настигла ли маньяка по прозвищу Филолог заслуженная кара, я не знаю. Во всяком случае, о новых убийствах, совершенных в его изуверской манере, мне ничего не известно. Мысль о том, что в ликвидации этого монстра я все-таки сыграл определенную роль, ласкала мое самолюбие – ведь какую-то пользу человечеству я все же принес.
У меня снова появилось много свободного времени. От мира я отгородился книгами. Самые надежные в мире стены – это стены из книг.
Когда я смотрю сериал «Семнадцать мгновений весны», мне всегда немного жалко мерзавца Клауса, которого Штирлиц столь хладнокровно шлепнул в весеннем лесу под Берлином. Этот провокатор был большой книголюб – как и я. «Сейчас обложусь книгами и буду читать всласть… Очень я люблю читать. Хорошая книга делает человека умнее, острее, я бы даже сказал, сложнее…», – с каким аппетитом он это говорил за минуту до смерти!
В сиверской библиотеке, в ворохе хлама, который я собирался сжечь в ржавой бочке, случайно отыскалась занятная книжка по демонологии, изданная еще до революции, и я, наслаждаясь дореформенной орфографией и старинными гравюрами, погрузился в историю князя мира сего, изложенную на удивление легким и веселым слогом. Сказать по совести, мой интерес к этой книге не был праздным. Когда вам постоянно говорят, что к легиону демонов вы имеете самое непосредственное отношение, вам volens-nolens придется проявить интерес к теме. Книга была лишена обложки и титульного листа, посему имя автора я назвать не могу. Но спустя столетие посылаю ему признательную улыбку.
Как упоительны (вот уж иначе не скажешь!) вечера у потрескивающей и гудящей адским пламенем печки, когда в руках у вас старая книга о Дьяволе и его кознях, а сами вы сидите в старинном кресле, как какой-нибудь Фауст, за неимением плаща завернувшись в дырявую занавеску! Особенно когда отрубают электричество, и в комнате зажигаются свечи! Именно так проводил я вечера в конце сентября, на несколько дней сделавшегося холодным и мокрым и окончательно загнавшего нас с Ярославой под крышу нашего обетованного дома. Там, в этом ветхом жилище я научился любить осень. Холодный ветер и дождь прекрасны, когда вы сами разводите огонь в печи и конопатите щели в стенах. Разве можно по-настоящему согреться у батареи в панельном доме? Разве можно получить там, в унылой городской квартире такое же удовольствие от рюмки водки и соленой сыроежки, от стакана черного чая в серебряном подстаканнике?
Сосредоточенное чтение о том, как веками человек продавал душу Дьяволу по самой низкой цене, наводит на невеселые размышления. Сколько идиотских сделок! Как легко обманывается человек, возмечтавший о могуществе, любви, таланте!
За вечерним стаканом вина меня охватил внезапный страх: а что если аз есмь не демон, в чем настойчиво уверяют меня окружающие, а всего лишь человек, походя обменявший душу на волшебную возможность радикально избавляться от помех на своем жизненном пути? Ведь чтобы стать контрагентом Дьявола, никакого акта купли-продажи, никаких символических манипуляций с пергаментом и кровью вместо чернил наверняка не требуется. Все совершается по умолчанию.
Действительно, разве в самом желании смерти для другого не заключается страшный факт предания себя в руки князя мира сего? Пусть не приблизив смерть ближнего, а только порадовавшись ей, почувствовав облегчение от нее, не записываем ли мы себя в длинный список должников Сатаны?
Несколько дней эта мысль занимала меня. Я не поленился выяснить, как обстоят дела с продажей душ Дьяволу в двадцать первом столетии. О, в век Интернета всё стало проще. Князь мира сего оказался «в тренде» и обзавелся агентами в мировой паутине. Теперь он ловил души гораздо более удобной сетью.
Меня весьма позабавил сайт некоего доктора Шуцмана, предлагавшего посреднические услуги для налаживания контактов с самим Люцифером.
«Я осуществляю магические ритуалы по продаже вашей души Дьяволу. Продаю Духа, который может исполнить три ваших сокровенных желания. Высылаю подробные рекомендации, для самостоятельной встречи с Дьяволом. Вы станете богатым и счастливым. Вы сможете прожить свыше 97 лет без болезней и печалей. Вас будут любить и уважать всю жизнь. Вы сможете осуществить, то о чем мечтали. После диагностики ценности вашей Души я предлагаю несколько вариантов для решения ваших проблем. Это позволяет быстро и поэтапно осуществить ваши сокровенные мечты. Вы получите неограниченную власть. Вы сможете стать всемирно известным человеком. Вы сможете получить легкие деньги. Всё будет зависеть только от ваших желаний. Возможно проведение ритуала на привлечение денег и богатства без продажи Души. Изменить свою внешность и стать красивой и обаятельной.
Внизу имелась сноска: «Только для лиц, достигших 21 года».
Прилагался образец договора (на особом бланке)
На сайте была рубрика «Истории успеха». Там счастливцы, уже воспользовавшиеся услугами мага, делились своей радостью (орфографию и пунктуацию пришлось поправить).
Проработал начальником смены на заводе более 15 лет. Здоровье подорвал основательно. Несколько лет лечился у разных врачей, истратил все денежные накопления, пришлось продать гараж и автомобиль… Но вылечится так и не смог. Решил обратится за помощью Дьяволу с помощью Доктора Ш. С его помощью моя жизнь стала приносить мне радость и счастье. Ушла в Ад, как он говорил, неизлечимая болезнь, и я чувствую себя двадцатилетним парнем, хотя уже за пятьдесят. Полученного наследства от дальнего родственника мне теперь хватит до глубокой старости.
Леонид Матвеевич Кузнецов г. Оренбург
Полтора года назад у меня обнаружили РАК. Врачи предлагали дорогостоящую операцию, на которую у меня не было денег. Жить мне оставалось 2 месяца. Пришлось обратится к Доктору Ш. Через месяц опухоль уменьшилась и боли полностью прекратились. Через месяца три я прошла повторное обследование и следов опухоли не обнаружили, не на приборах, не в анализах. Чувствую себя прекрасно, даже перестала болеть нога (была сломана в детстве) и ныла на непогоду. Единственно что плохо (если это считать), я полностью перестала видеть сны, и хорошие, и плохие… их просто не стало. Хотя сплю хорошо и высыпаюсь.
Марина г. Сургут.
Особенно умилил некий музыкант-самоучка, которому явился некто «Поганини».
С двенадцати лет я попал под воздействие рок-музыки. Характерными для жанра, созданного с помощью дьявола, стали «мистические» саунд и тексты песен и, философия хиппи, в частности идеалы любви и пацифизм. К сожалению, я был из не богатой семьи и мои родители не могли мне дать музыкального образования и помогать в покупке дорогих музыкальных инструментов. Однажды ко мне во сне явился сам великий Погании.
Он сказал, что в своё время продал свою душу за совершенное владение игры на скрипке.
Он посоветовал мне тоже заключить с дьяволом сделку о продаже своей души. На утро я проснулся, и по интернету нашел этот сайт. И без колебаний отдал свою душу за исполнение своего сокровенного желания создать рок-группу и прославиться на весь мир. В течение 3-х месяцев нашелся неожиданно спонсор и группа была создана.
Мечта моей жизни обрела реальность!!!.
Более всего повеселило меня описание ада, который оказался настоящим курортом. Его представляли прекрасной страной, где исполняются желания и при помощи некоего устройства можно настраивать желаемую погоду. Пленявшие воображение картины были составлены неким «очевидцем», каким-то чудом там побывавшим и при этом умудрившимся вернуться назад.
Скорее всего, создатели сайта – аферисты, рассчитывающие на склонных к мистицизму несчастных идиотов. А может быть – просто шутники. Так решил я. Но ночью, когда даже самое невероятное кажется вероятным, я вдруг подумал: а что если вся эта чепуха – никакая не чепуха? А что если средневековые бредни о чертях и об аде гораздо ближе к истине, чем мы привыкли думать? Вот так живешь, грешишь, и – ага! – попадаешь в адское пекло. Навсегда.
От этих размышлений отвлек очередной звонок Вежливого. Он был столь любезен, что приехал со своей вечной улыбкой и очередной деликатной просьбой в Сиверскую.
По чугунной винтовой лестнице мы поднялись в башенку с витражными стрельчатыми окошками, где у меня был своего рода летний кабинет – ветхий ломберный столик, гнутый венский стул и скрипучий диванчик. Ежась от холода, Вежливый раскрыл передо мной номер «Российской газеты». Я прочитал заголовок: «Бесчинства в Нижней Крынке. ОБСЕ зафиксировало новые захоронения мирных жителей под Донецком».
«Пока найдены три захоронения, в одном из них лежат тела мирных жителей, их обнаружили уже около сорока… В целом картина везде похожа: признаки обезглавливания тел, сквозные пулевые ранения, отрубленные конечности», – прочитал я далее.
– Они внутренние органы вырезали у живых людей, – добавил Вежливый.
Потом он вынул планшет. Я увидел человека в резиновых сапогах, с опаской и отвращением ковырявшего граблями месиво из степного чернозема и почерневших кусков человеческих тел. У одного из убитых руки были связаны за спиной. Страшный запах ударил в ноздри – воображение разыгралось…..
– Это настоящие, стопроцентные нацисты. Изуверы. Они сами этого не скрывают.
На экране замелькали руны, свастики в самых разных видах – на шевронах, касках, знаменах и – на коже в виде татуировок. Позируя перед камерой, два парубка прокричали: «Украина по-над усем!» и отточенным движением выбросили правые руки вверх.
Вслед за Филологом в мир иной должны были отойти сразу несколько злодеев. Матерые бандеровцы, ответственные за массовые убийства и пытки на отбитых у ополченцев территориях, лично ломавшие плоскозубцами пальцы пленным, вызывали сильные эмоции и самые искренние чувства.
Впрочем, я подумал, что люди, фотографии которых были выложены передо мной, могли не иметь ничего общего с военными преступлениями, совершенными на востоке Украины. Но своими сомнениями, разумеется, с Вежливым не поделился.
Отступать было некуда. Можно было бы, конечно, заявить, что работа проделана, но за результаты ручаться, дескать, нельзя. Или вовсе сбежать. К черту, уехать за границу и жить первое время на гонорары, аккуратно приносимые Вежливым в пухлых конвертах. При скромной жизни хватило бы как минимум на два года. Но с организацией, которую представлял Вежливый, лучше было не шутить. К тому же держала квартира, к которой я стал привыкать и намеревался когда-нибудь показать ее Ярославе…
Очередной жертвой демонических чар суждено было пасть некоему Владимиру Уткину, подполковнику ФСБ, разведчику, переметнувшемуся за океаном в стан врага.
– Он всю нашу агентуру сдал, сволочь, – рассказывал Вежливый. – Он заслуживает смертной казни.
Мне показали документальный фильм о предателях. Впрочем, кроме скуки он ничего не вызвал. Работать без эмоций было пока еще трудно. Я заставлял себя, через «не могу» генерируя ненависть. На помощь пришел алкоголь. После поллитра текилы я шатался по квартире и кричал: «Сдохни, гнида!».
Следующий кандидат в покойники, о котором меня деликатно попросили, был американцем. Я смутно догадывался, что рано или поздно состав моей клиентуры изменится, что все эти заурядные уголовники, маньяки и даже фашиствующие галицийские психопаты не могут всерьез интересовать такую контору. Я ждал, когда мне начнут заказывать американских сенаторов, генералов и ученых, и вот, это время пришло.
На фото лучезарно улыбался седой загорелый дядька лет шестидесяти, похожий на состарившегося Джеймса Бонда. За его спиной грозно топорщился белоголовый орлан с оливковой ветвью в одной лапе и пучком молний в другой.
– Заметьте, листочков на ветви тринадцать. Молний такое же количество. Чем не сатанинские символы? – сказал Вежливый.
– Получается, воевать мне предстоит против своих, – заметил я, вогнав Вежливого в минутный ступор.
Ведь развивая его мысль, получалось, что мы с этим американцем были из одного легиона. И вообще, карая преступников и прочих служителей мирового зла, не противоречил ли я собственной демонической природе? Я в шутку поделился этим соображением с Вежливым.
– Какой же вы демон? – смутился он. – Вы обладатель уникального дара и вообще… Считайте это божественной миссией.
– Известный вам авторитетный демонолог Семочкин утверждает, что я – черт.
– Но вы же наш черт, – горячо возразил Вежливый, к которому вернулось чувство юмора.
– Ваш, конечно, – согласился я.
Разговор состоялся в моей служебной квартире. На встречу приехал сам Святослав Игоревич. Это лишний раз подтвердило мои подозрения: всё, что было прежде – только проба пера, только репетиция.
– Сидит эта сволочь в Госдепе и гадит. Из-за него столько нагоду погибло – кошмаг, – начал шеф.
Вежливый, сопя, шуршал фотографиями. Несколько кукольных детских трупиков, видимо, извлеченных из-под руин, несколько отрезанных голов и тело, косо приколоченное гвоздями к деревянной крестовине. Потом Вежливый пустил видео, снятое, судя по всему, воинами Аллаха: здесь не было изощренных истязаний и средневековых казней – здесь был огромный конвейер смерти. Грузовики, набитые живыми людьми, подъезжают к песчаной пустоши. Люди лежат друг на друге, шевелящимися слоями. Потом сотни молодых мужчин покорно ложатся длинными рядами лицом в песок. Человек в черной маске с автоматом, идет вдоль голов и методично, с секундным интервалом стреляет – экономя патроны, одиночными. Один выстрел – одна смерть. Изредка машина смерти дает сбои – простреленные головы приподнимаются, шевелятся руки, кто-то с окровавленным лицом что-то кричит убийцам – судя по всему, просит добить. На фоне всего, увиденного прежде, эта массовая казнь казалась едва ли не проявлением гуманности. Счастье казнимых состояло в том, что смерть брала их оптом, а не в розницу – у палачей просто не хватило бы времени медленно убить несколько тысяч человек.
Рядом с автоматчиком идет знаменосец, осеняя страшную картину черным знаменем с белыми червячками арабской вязи. Всё это – под ритмичное пение на арабском – юный певец вдохновенно выводит ту же арабскую вязь нежным женственным голосом. И слово «кяфир» в этой жуткой песне звучит рефреном.
– Весь кошмар в Ираке, весь бардак в Сирии – из-за него и тех, кто с ним. Обама – так, ручная обезьяна. Настоящие кукловоды они. Сначала спонсировали этих ублюдков, а потом, когда они вышли из-под контроля, начали бомбить города. А главное – нефтяные месторождения. Видимо, это и была их главная цель. Да, сейчас они истребляют исламских фанатиков. Но на одного исламиста приходятся десятки погибших мирных жителей.
Со мной говорили как с ребенком. Мне не назвали даже фамилию этого американца. А если бы я поинтересовался – наверное, соврали бы.
– Вам действительно есть дело до детей в разбомбленных городах? – спросил я у Вежливого за бокалом коньяка.
– Нам до всего есть дело, – ответил он со своей неизменной улыбкой.
От всего этого иной раз хотелось куда-нибудь спрятаться. Но куда тут спрячешься? Осуществить свою давнюю мечту – зажить жизнью обывателя, не завися ни от чего – ни от людей, ни от денег, так и не получалось.
Между тем, с Ярославой мы жили уже как брат и сестра. К исполнению супружеского долга меня не призывали, сам же я постепенно перестал смотреть на жену как на объект полового притяжения. Лебединая песнь моего либидо была спета еще в июне – последний раз в жизни я занимался любовью с женой в духоте нашей пропеченной солнцем однушки, думая только о том, как бы поскорее закончить процесс и ускользнуть в душ. Полагаю, об этом же думала и она. Как ни странно, упразднив сексуальную составляющую наших взаимоотношений, я ничуть об этом не сожалел. Более того – мне кажется, наше супружество от этого только выиграло. Исчезла эта неловкая и унизительная обязанность – время от времени совершать совместную физиологическую процедуру, во время которой один получал кратковременное удовольствие, а другой, то есть другая в лучшем случае ничего не чувствовала. Да, Ярослава была совершенно холодна как женщина. Разбудить в ней самку за два года супружеской жизни так и не удалось (впрочем, я не особенно и старался). И это меня устраивало. Единственное, что лишало наши взаимоотношения истинной гармонии, был секс, и теперь эта помеха из нашей жизни устранялась.
Принуждать жену спать с собой мне никогда не хотелось. Да и вообще, потребности моего организма со временем стали значительно скромнее. Может быть, это Ярослава заразила меня своей холодностью. Может быть, сказывался возраст. Но скорее всего, это была какая-то фантастическая, неправдоподобная леность души и тела. Не только законная жена – все женщины вообще почти что перестали волновать меня телесно. После месяца диких оргий с покинутой мною Аделью Борисовной плоть моя как будто перебесилась. Распалялась она не часто, и «проблема штыка», как это когда-то называл Базилио, всякий раз решалась мною сугубо механически. Штык был воткнут в землю, война полов закончилась.
Забыть о нуждах тела помогал алкоголь. На даче я впервые познал всю прелесть тихого уединенного пьянства. Нет, слово «пьянство» – пожалуй, тут не подходит. Выпивал я не больше стакана крепкого алкоголя в день. Зато делал это почти ежедневно. Особую притягательность этому занятию придавала его секретность. И в саду, и в доме имелись тайники, где в темной прохладе меня ждали заветные склянки – винные, водочные, коньячные. Отправляясь погулять, я совал руку в дупло старого клена или заглядывал под старинный перевернутый чан. На закуску срывал яблоко или гроздь смородины. Несколько глотков, и моя прогулка, обещавшая быть просто приятной, становилась волшебной. Это было как в детстве – у меня была своя маленькая тайна, которую я оберегал, и был риск попасться, который придавал моей жизни приятную остроту. Если бы Ярослава узнала, она бы сильно расстроилась – поэтому я старался соблюдать особую осторожность.
Но она ни разу не застукала меня за этим занятием, мои схроны не были обнаружены, и даже легкий запах спиртного, ставший моим вечным спутником, в силу отсутствия между нами телесной близости оставался неуслышанным. Или Ярослава только делала вид, что ничего не знает?
До сих пор не пойму, как я мог мечтать от нее избавиться, да еще таким кардинальным способом. Не было и не будет человека, с которым так весело и тепло. Ярослава, где ты? Думаешь ли ты обо мне?
Да, мы жили с ней как брат и сестра, и относились друг к другу соответствующе. Хотя истинной сестрой моей всегда была смерть.
Наша бесполая жизнь с Ярославой могла бы быть идиллией, если бы не визиты из конторы. Меня мягко, но настойчиво заставляли смотреть жуткие, разрывающие сердце кадры и фотографии, узнавать вещи, о которых я предпочел бы никогда не знать.
Я и представить не мог, что в двадцать первом веке возможно подобное. Людей на моих глазах рассекали на части, сажали на кол, растворяли в кислоте, заживо жгли, насадив на одеревеневшее от страха тело автомобильные покрышки. Здесь, в блаженно-уютной осенней Сиверской, где теплый желтый свечной свет падал на страницы старых книг, все это казалось нелепой выдумкой, омерзительным пасквилем на человека. Но увы, все те, кто творил это, не были ни животными, ни демонами – они были людьми. Люди, смеясь, играли отрезанной головой в футбол. Люди, злобно крича, обливали бензином себе подобных, а те терпели и может быть, надеялись на спасение – надеялись до конца, до последней секунды, когда чиркала спичка и по полу начинали кататься живые факелы. Быть частью такого человечества я не хочу.
Будь я на месте Господа Бога, я, наверное, разом уничтожил бы все это зло заодно с его носителем. Исправил бы главную свою ошибку. Но что если всё это Ему нравится? Что если прав Герман Петрович, и нами управляет не Бог, а Некто иной, который, может быть, и не создавал этот мир, но безусловно, победил в борьбе за человека?
Можно ли писать стихи после Освенцима? Раньше я отвечал на этот вопрос положительно, я патетично горячился: не только можно, но и нужно – необходимо культивировать в человеке всё доброе и хорошее, иначе мы не выживем как вид, а если выживем – превратимся во что-то другое, отличное от божественного замысла о человечестве. А теперь говорю: вопрос поставлен неправильно – не нельзя и не можно, а попросту незачем, ведь в этом нет никакого смысла. Вся мировая библиотека, все интеллектуальные и нравственные подвиги горстки гуманистов не перевесят одной отрезанной головы.
Однажды я сказал Вежливому:
– Не утруждайтесь. Я смогу обойтись и без ваших психостимуляторов. Уберите эту мерзость.
– Ваш профессионализм растет прямо на глазах, – улыбался Вежливый, сгребая фотографии и лазерные диски обратно в портфель.
ГЕРОЙ УСКОЛЬЗАЕТ ВО ТЬМУ
Вчера опять тявкали на соседнем балконе. Эта крашеная болонка невыносима. Вызывала ментов на прошлой неделе. Приходили вежливые, обходительные. Всё же, такой дом, такие жильцы. Уважаемый Лев Дмитриевич… Непорядок. Нехорошо. Болонка тыкала им в нос коллективной жалобой. Я обещал больше не швыряться пустыми бутылками и не выходить на балкон голым. Обещал не ругаться матом и не мочиться на головы прохожих. Не разводить на балконе костров. Я повинился. Я посыпал голову пеплом от сожженных в пьяном неистовстве книг. Не смотря на свое могущество, я до сих пор испытываю трепет перед людьми в погонах.
Но во всем виновата она. Эта сука дразнит меня. Она выходит на балкон не для того, чтобы покурить, а чтобы устроить новый скандал. Унизить меня. Назвать алкашом и шизофреником.
Я решу эту проблему. Ей Богу, решу.
А в общем, пора заканчивать. Эти «записки» можно продолжать бесконечно. Что-то мешает остановиться, не дает поставить точку. Хотя, все, что хотел, уже, кажется, написал. Шел, шел наощупь по сумеречному тоннелю памяти и вот – уперся в себя самого – сегодняшнего. Тут уже не воспоминания – тут уже дневники, записки на манжетах – точнее, на рулонах туалетной бумаги. Привычка писать в моем случае столь же цепка, как и привычка к спиртному. Графомания спасает от разжижения мозгов и заодно – от полного одиночества – dum skribo, spero – пока пишу, надеюсь… Хотя писать давно уже не о чем. Ничего не происходит, кроме дебошей и визитов вежливых полицейских. Много мыслей, но достойны ли они быть записанными? Но останавливаться страшно. Вот, например, почему бы не описывать сны?
Но сны испортились. Засыпая, я вступаю на территорию ужаса. Это не кошмары, из-за которых кричишь и вскакиваешь в холодном поту, а тяжеловесные, вязкие, мутные картины, от которых так запросто не избавишься, которые смотришь и смотришь всю ночь (а точнее – день, ибо спать я стал по большей части именно днем) и никак не можешь выключить этот нарисованный каким-то потусторонним Норштейном мультфильм. Эти липкие видения обволакивают меня целиком, и я становлюсь их частью – тенью среди теней. Это как «Ёжик в тумане», только ничего хорошего от тумана и его обитателей ожидать не приходится. Контуры безлиственных деревьев двоятся и расплываются. Жутковатые силуэты видны за ними. Всё находится в каком-то сомнамбулическом движении. Так, наверное, выглядит эллинский Аид или еврейский шеол.
Сны записывать не получается – буду записывать мысли. В редкие часы трезвого бодрствования я стал много размышлять, например – о человеческой природе, о судьбе рода людского. Ей богу, я становлюсь философом, причем философом религиозным. Мне хочется понять, что думал бы о нас, своих солдатиках Господь Бог, если бы действительно существовал в песочнице мироздания.
Мне стало не хватать общества Германа Петровича – хочется порассуждать с ним за бокалом красного на эсхатологические темы. Но как представлю себе его поганую рожу, его ужимки и угодливое хихиканье, всякое желание связываться с этим клоуном-метафизиком пропадает.
Если Бог существует, Ему важно не спасение отдельно взятой души. Богу должно быть интересно, способно ли спастись все человечество целиком. Только в этом и может заключаться смысл истории. Отдельные доброхоты, доморощенные гуманисты были, наверное, всегда – даже когда люди жили в пещерах и трескали ближних в сыром виде. Но мир не опрокидывался в бездну не благодаря горстке праведников – а из-за долготерпения Того, Кто всё это затеял. Он тысячелетиями сидел и ждал. Ждал, когда эти голые обезьяны перестанут дубасить друг дружку по головам. Главное не в том, сколько праведников спасется. Главное – возможен ли гуманитарный прогресс в масштабах всей Земли.
А действительно – возможен ли он? Раньше я утешался тем, что на площадях европейских городов больше не жгут ведьм и не четвертуют преступников. Но как оказалось, Средневековье не закончилось, оно никуда не ушло – его видно в телевизоре и в Интернете, а скоро, возможно, будет видно и из окна.
Настоящий христианский гуманизм – удел единиц. Территория распространения человечности отнюдь не совпадает с географическими границами человечества. Вот, кстати, странное слово! Что мы под ним разумеем? Произнося «человечество», мы, почему-то, имеем в виду мир белых людей. А остальное? А Восток? А огромная Африка, где творился, творится и еще лет пятьсот будет твориться сущий кошмар? Чудовища, танцующие вокруг горящего трупа – это тоже человечество? Да. Между прочим, в Либерии 80 процентов – христиане. Что не мешает им кромсать друг друга ножами. Вчера смотрел, как убивали либерийского президента Сэмюэля Доу. Оскопить человека, отрезать ему уши и заставить сожрать – вот истинная радость.
У меня накопилось много вопросов к Богу. А у Бога, надо полагать – ко мне.
Кажется, я подсел на эту дрянь. Смотрю и пересматриваю ее без конца. «Гуро» – так, кажется, это называется. Мне уже недостаточно того, что приносит Вежливый. Сам ищу в Интернете.
Боюсь, моя новая страсть действует на меня еще более разрушительно, чем алкоголь. В самом деле, невозможно делать это так часто без последствий для душевного здоровья. Сначала – отторжение. Сознание отказывается это принимать. Обычные ощущения – усиленное сердцебиение, позывы тошноты, страх. Но потом – после трех-четырех просмотров порог чувствительности меняется, наступает скотское отупение – я равнодушно смотрю на то, как людям стреляют в затылок, вспарывают животы, как их забивают камнями на площадях, жгут живьем и строгают ломтями. Может быть, дело в защитной реакции? Но очень скоро мне хочется испытать всё это заново – только для повторения переживаний требуется нечто более изощренное – и я рыщу в загаженных полях Интернета голодным волком, выискивая все более шокирующие картины, чтобы снова – ужаснуться и отупеть.
Неужели Господь Бог – вот так же сидит и смотрит? Нет, наверное, у Бога – свой Интернет. Там нет такого контента. Там нет человека. Бог и человечество сосуществуют в параллельных непересекающихся мирах.
Человек, заглянувший в ад, уже никогда не будет прежним. Сегодня за чаем я смотрел, как какому-то парню – то ли латиноамериканцу, то ли арабу – привязанному к креслу, сначала отрезали по одному все пальцы на руках, а потом и голову. Я подумал: чем провинился этот человек, почему он родился в аду? Почему я появился на свет в Ленинграде, и самое большое зверство, которое я наблюдал в жизни – это когда один пьяный у ларька размахнулся и огрел другого авоськой с пустыми бутылками? Был звон разбитой тары, был крик поверженного и жирные капли крови на асфальте. Мне было лет семь, и тогда я чуть было не утратил веру в человечество. Слава Богу, в моем детстве еще не было Интернета.
…Того парня резали на части за мелкое воровство – если верить комментарию. У нас бы он отделался условным сроком. Так почему же ему так не повезло с местом рождения?
Когда смотришь такое в большом количестве, понимаешь, что сам рано или поздно сможешь сам, собственноручно вот так же отрезать человеку пальцы. Еще немного, и я выброшу свой лэп-топ с балкона.
Нет, все-таки у человечества есть шанс. На своем балконе, за бокалом коньяка я прочитал несколько занимательных книг, написанных американскими психологами, большими выдумщиками. Эксперимерт Милгрэма, Стэндфордский тюремный эксперимент… Людей погружали в нечеловеческую атмосферу, опутывали их условностями, навязывали им искусственные роли, и они начинали меняться на глазах – из добропорядочных граждан превращаться в изуверов. Всё это доказывает, что человек по своей природе не так уж и плох. Сажает ли он ближнего на кол, поджаривает ли он своего собрата на железной решетке – все это зависит от воспитания, от социальных условий, от того положения, в которое сын человеческий поставлен судьбой. Одного и того же субъекта можно сделать сосудом доброты, образчиком гуманизма и – мрачным мизантропом, садистом, убийцей. Сытый, свободный, правильно воспитанный, не мучимый страхом и болью человек может воплотить собой божий замысел. Но увы – мне ли об этом рассуждать?
Даже если у человека есть шанс стать добродетельным, ему не светит стать свободным. Свобода – миф. Свободы не бывает. Человек по определению не свободен. И у каждого из нас – своя несвобода.
Главный залог моей несвободы – совесть. Именно на совесть давят мои заказчики, расписывая злодеяния очередного «негодяя». Впрочем, разве у демона может быть совесть? А почему бы и нет? Почему бы и убийце не иметь совести? Отчего бы и дьяволу не мучиться ее угрызениями? Ведь совесть – это и есть ад.
Но нельзя быть идеальным убийцей и страдать больной совестью, как язвой желудка. С таким недугом невозможно быть крепким профессионалом. Вот киллер Фетишин наверняка был лишен этого атавизма: сделал дело – гуляй смело. Впрочем, почему «был»? Никто не предъявлял мне доказательств его смерти. Более того, я не получил ни одного подтверждения ухода из жизни остальных моих «клиентов», как их называет Вежливый. А все мои прежние «жертвы» – Ядвига, Лосяк и прочие – кто докажет, что они умерли из-за моей злой воли, в результате моих тайных желаний?
Что если вся эта инфернальная затея – лишь фарс, неизвестно ради чего придуманный? Что если я – участник эксперимента, поставленного каким-нибудь институтом? Человеку внушают, что он волен убивать усилием мысли, и наблюдают за ним. А он и рад стараться – напрягает мозговые извилины, насилует свое бедное сердце, постепенно превращаясь в чудовище с кабаньей мордой.
А если все это – не фарс, не эксперимент, и моя мысль действительно убивает, то где гарантия, что умерщвляемые люди – всамделишные чудовища, изуверы, враги рода человеческого? Где гарантия, что мои заказчики не сводят личные счеты? Например, с кредиторами или любовниками своих жен?
За время работы на контору я скопил приличные деньги. Так не прикрыть ли всю эту лавочку?
Разумеется, все это – дичь и бред. Меня дурачат самым наглым образом. Такую чепуху можно впаривать только читателям сайта доктора Шуцмана. Я же не из таких.
Что делать дальше? Не дергаться. Наблюдать за этими идиотами, получать от них деньги, жить в этих роскошных апартаментах столько, сколько удастся. А потом, когда они опомнятся и погонят меня с квартиры, вернуться в свою однушку на Ленинском, устроиться снова куда-нибудь охранником или завербоваться, скажем, в геологическую экспедицию. Чем не жизнь?
А впрочем, имеет ли это значение? Главный вопрос заключается не в том, могу я убивать силой мысли или не могу. Главный вопрос в том, как жить дальше, будучи убийцей. Да, я давно уже убийца. Потому что тот, кто хоть раз искренно, от души пожелал смерти другому – уже стал убийцей. Господь, если Он все-таки существует, судит не по делам, а по намерениям. Там, на главном суде будут разбирать не поступки, а тайные злоумышления. И я буду судим как серийный убийца. Я, никого не убивший на деле. Или все-таки убивший?
К черту эти мысли. Еще бокал коньяка и спать.
Вежливый говорит, что я слишком много философствую. О том, что я много пью, он уже не говорит – видимо, там у них с этим смирились.
Однажды я пожаловался ему на депрессию. Он прислал ко мне эскулапа, лечившего – кого? – да, да, его самого. Пожилой карлик с огромным носом и синей сединой на висках рассказывал скабрезные анекдоты. Наверное, это такой метод лечения депрессий. Я поделился своими опасениями относительно шизофрении. Нет у меня никакой шизофрении – сказал карлик. А вот с алкоголем надо осторожнее.
…Тишина и покой. Болонки не видно уже дней десять. Только ее убогий муж выходит на балкон, и в его глазах – тоска.
Может, уехала погреть свое дряблое тело на южном солнце. Может, наконец, сдохла. Мне все равно. Я пью.
Они дразнят меня, как собаку бойцовой породы – злят всеми способами, натаскивают на портреты, газетные статьи, тычут мне в морду отчетами, справками. Впрочем, надо отдать им должное: они стараются делать это методично, с расстановкой – не перебарщивая, чтобы не вызвать пресыщения или помутнения моего и без того шатающегося рассудка. Но пресыщение все же наступает. Знакомство с редкостными мерзавцами лишило меня веры в человека, а длительное созерцание картин земного ада сделало меня равнодушным. Насилие, кровь, грязь – это нормальный фон человеческой истории. К нему привыкаешь, как к погоде, как к шуму улицы.
Впрочем, дразнить меня уже незачем. Мне, как генератору смерти, уже не требуется чистое топливо, синтезируемое из простых эмоций – гнева, ненависти, негодования, страха. Чтобы производить смерть, это уже не нужно. Я делаю смерть из воздуха. Я развил свой волевой аппарат настолько, что особых усилий для достижения результата не требуется. Я чувствую, как упруга и сильна мускулатура того зверя, которого я ощущаю в себе с каждым днем всё более отчетливо. Он вырастает внутри меня и скоро полностью вытеснит меня прежнего. Скоро каждая моя – то есть его – клетка будет выделять чистейший, светящийся дистиллят смерти.
Какие ничтожные цели они передо мной ставят! Смерть в розницу – это мелко. Великое дело – умертвить маньяка или подлеца-политика! Ведь если мое нынешнее ремесло – не профанация чистой воды, если это работает в отношении отдельных людей, почему бы не попробовать уничтожать, например, сразу десяток, сотню, тысячу? Отработать, скажем, враждебный кабинет министров или руководство политической партии? А если удастся – начать громить целые армии. Взять и отправить к дьяволу весь генералитет США. Почему бы и нет? Надоело размениваться по мелочам. Хочется большой работы.
Я поделился своими соображениями с Вежливым. «Всему свое время», – загадочно улыбнулся он.
Похоже, время пришло. Последние три дня очень много работы. Изучаю материалы о преступлениях Империи зла. Их привозит Дискобол – аккуратные синие папки, внутри которых кишат скользкие, похожие на уховерток и клещей демоны лжи, алчности и жестокости. Волосы дыбом. Один Вьетнам чего стоит. Напалм, фосфорные бомбы, прожигающие человеческую плоть до костей. Сонгми. Но если бы только один Вьетнам! Сколько убито и искалечено! Я буквально завален историческими справками. Какое коварство! Какая жестокость! Какой дьявольский прагматизм! И каждый день – новые жертвы. Куда нам до них! Мы рядом с ними – пигмеи, лилипуты. Генерируем зло в таких жалких количествах, что смешно сравнивать. Их надо остановить. Вот моя миссия. Вот мое призвание.
Создателю дороги твои намерения, но не дела твои. Где это я читал? Не вспомню. Как быть, если намерения – это и есть дела?
Запутался я окончательно. Кто я? Кто этот – в зеркале? Существо неведомое, щетинистомордый мутноглаз. Синие мешки под глазами. Ужас.
Не надо думать. Надо просто работать свою работу. Надо идти до конца по выбранной дорожке. Никуда не сворачивать. Когда человек в чем-то идет до конца, рано или поздно он наталкивается на себя самого.
Где я? Где мой дом? Не надо этих вопросов.
Я дома. Я в аду.
Одиночество? Ха! Несбыточная мечта. Я вышел вчера в половине третьего ночи – думал, погуляю по городу. Где там! Моя частная жизнь – иллюзия. Надо отдать им должное: они – настоящие профессионалы, ходят рядом, как невидимки. Но моя интуиция! От нее не замаскируешься. Я всё чувствую. Меня пасут, как какого-нибудь бычка. Золотого тельца. Неприятно, черт возьми.
В квартире – тоже. Про прослушку и не говорю. Но даже в туалете за мной наблюдают. Подглядывают. Камеры повсюду – в стенах, в потолках, в полу, в мебели, в посуде. Надо купить черную ткань и хотя бы завесить стены, постелить на пол. Но подозреваю, что это бесполезно. Наверняка они просвечивают всё специальными лучами. Нигде не укрыться. Никуда не спрятаться.
А с другой стороны – как иначе? Я же – национальное достояние. Супероружие империи. Меня надо беречь. Глаз с меня не спускать.
Вчера решил покончить с алкоголем. Собрал всё спиртное и отправил в мусоропровод. Ну и грохот же был, ну и звон! А уже вечером побежал в магазин. Надо было дотерпеть до десяти – когда алкоголь уже не продают. Но это, как говорится, сильнее меня. Бежал, даже упал по дороге. Успел.
Аз есмь Альфа и Омега, начало и конец.
Нет, я – только конец. Или начало конца. Незачем покрывать землю ордами железной саранчи, не нужны огонь, сера и дым Апокалипсиса. Всё – во мне. Я сам – великая армия тьмы! В моих руках судьбы человечества, ибо кто кроме меня способен губить целые народы?
Вежливому я так и сказал. Для особой торжественности завернулся в красную занавеску – как в римскую тогу. Сначала он, как всегда, улыбался, но потом… Он даже привстал со стула. Еще бы – как можно простому смертному сидеть в моем присутствии?
Пожалуй, если губить народы – начать надо не с Америки, а с Африки. Для их же блага. Люди живут в аду. Голод, насилие, беспросветность. Людей, живущих в сердце тьмы, необходимо освободить. Смерть – их избавление от проклятия существования. Пусть все умрут. Я могу это устроить.
Боже мой, Боже, как же мне избавиться от всего этого? Перечитываю написанное и ужасаюсь. Неужели это – я?
Господи, помоги, подскажи, как мне прекратить все это? Как мне, хотя бы, бросить пить?
Ярослава – вот кто бы мог остановить меня. При ней бы я не пил так много. И наверное, не философствовал бы. Попытки философствовать и вообще думать в моем случае – занятие экстремальное. Да, Ярослава сейчас нужна как никогда.
Но Ярославы нет. Ее нет не только в моей жизни – ее нет вообще. Давно уже забытая мной мысль о ее смерти с большим опозданием все же стала реальностью.
До сих пор не могу понять, как это работает. Сначала – мысль. Потом – собственно, само событие. Сроки и обстоятельства разнятся – бывает, сразу, бывает – потом.
Она умерла. Просто умерла. Не болезнь, не авиакатастрофа, не нож убийцы – беспричинная остановка сердца. Врач недоуменно разводил руками: «Такое бывает. Один случай на миллион смертей».
Это случилось вечером на нашей веранде. После ужина она задремала в своем любимом плетеном кресле, а я тайком глотнул текилы и пошел в поле – проводить грустное осеннее солнце, послушать вечернюю тишину. Гулял я недолго – было уже довольно холодно. Возвращаясь назад, я думал о чае с крыжовенным вареньем. Ярослава всегда знала, когда ставить чай. Придешь домой – и сразу за стол, в тепло. Но вернувшись, я не смог ее разбудить. Во сне она улыбалась чему-то. Хорошая смерть.
Заснув навсегда, Ярослава помогла мне поверить в мой дар. Смерть, где твое жало? Вот оно, у меня в голове, на кончике моей мысли. И теперь я знаю, на кого оно будет направлено. Я знаю, кто следующий.
Время от времени я ложусь на большой овальный обеденный стол и складываю руки там, где заканчивается грудь и начинается живот. Так лежат покойники.
Из углов комнаты наплывает на меня ватная синяя мгла – она окутывает предметы, пеленает меня, лежащего на столе. Я лежу долго. Я привыкаю.
Откуда-то проклевываются строчки:
«Ты боишься смерти?» – «Нет, это та же тьма;
но, привыкнув к ней, не различишь в ней стула».
Стулья в темноте я пока еще различаю. Пока еще.
У меня никого нет – ни жены, ни любовницы, ни друга, ни даже шизофрении.
Я чувствую: где-то уже совсем рядом танцует маска в черном домино. Раньше сама мысль об этом вызывала у меня приступ животного страха. Теперь же мы на равных. И я, как святой Франциск говорю ей: «Сестра моя…».
Я непрерывно думаю о собственной смерти. Она, именно она теперь властительница моих дум, моя единственная подруга.
Тут главное – не останавливаться. Эта мысль должна заполнять всё пространство черепной коробки, все вены и артерии, все капилляры, все суставные мешки, желудочки и пазухи.
Это будет самое необычное самоубийство в истории человечества. Не пуля, не веревка, не камень на шее – только мысль, только фантазия.
Каждый день я позволяю ей сужать круги. Она послушна мне, она никогда не посмеет приблизиться вплотную без моего позволения. Она как верная и выдрессированная собака держится рядом и ждет последней команды.
Сейчас я трижды хлопну в ладоши, и все кончится.
Раз!
Отныне не будет ничего.
Не будет вечного кошмара существования. Не будет потрошения человека человеком. Не будет футбола отрезанной головой. Я выключаю вселенский Интернет.
Два!
Отныне не будет ничего.
Не будет бесчеловечных и кровавых дел. Случайных кар. Негаданных убийств.
Не будет скучных лиц на автобусных остановках. Собачьего дерьма и быдловозок на газонах. Не будет этого города. Не будет телефонных звонков. Не будет воспоминаний детства. Не будет соседской болонки. Не будет голубей, гадящих на прохожих. Не будет прохожих.
Не будет надобности казаться мужчиной. Не будет похмелья. Не будут болеть зубы. Не будет южного моря и пляжной истомы. Не будет соленых грибов под водочку. Не будет Брюса Уиллиса в телевизоре. Не будет Жерара Депардье с его огромным носом. Не будет Михаила Боярского в роли ДАртаньяна. Коньячной бутылки в роли собеседника. Меня в роли демона.
Не будет мне ни счастья, ни беды. Не будет мне ни хлеба, ни воды.
Не будет ласковый дождь…
Три!
Не будет ничего, потому что не будет меня.
Так решил Я, Аваддон, демон-губитель.