-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Аркадий Петрович Гайдар
|
| Тимур и его команда. Все произведения для детей
-------
Аркадий Гайдар
Тимур и его команда. Все произведения для детей
Издано при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
А. Гайдар
© Вострышев М.И., состав, предисловие, комментарии, 2020
© ООО «Маг Сервис», 2020
© ООО «Издательство Родина», 2020
Об Аркадии Гайдаре

Фамилия Гайдар – это псевдоним. Откуда его взял Аркадий Голиков, он сам никогда не пояснял, отделываясь шуткой. Лишь после гибели писателя его школьный товарищ А.М. Гольдин дал довольно мудреное объяснение. «Г» – первая буква фамилия, «АЙ» – первая и последняя буквы имени, «Д» – по-французски «из», «АР» первые буквы названия родного города. Получается Г – АЙ – Д – АР, то есть Голиков Аркадий из Арзамаса.
Литературоведы предложили и другое толкование псевдонима. В 1923 году была переиздана книга дореволюционного писателя и зоолога Николая Вагнера с трогательной «Сказкой о принце Гайдаре».
Писатель Борис Евдокимов дал свое толкование, заявив, что по-монгольски слово «гайдар» означает «всадник, скачущий впереди» (на самом деле, в монгольском языке такого слова нет).
Существуют немало и других версий происхождения звонкого псевдонима.
Поначалу писатель подписывался просто – Гайдар, без имени и без инициала. Только когда псевдоним стал его официальной фамилией, на книгах появилось: Аркадий Гайдар. И у детей писателя осталась фамилия Гайдар, и у внуков.
Аркадий Петрович Голиков родился 9 (22 по новому стилю) января 1904 года в городе Льгове Курской губернии. Его отец Петр Исидорович Голиков – выходец из крестьянско-солдатского рода, учитель. Мать, Наталья Аркадьевна Салькова, – дворянка, дочь офицера. Работала фельдшером, затем, как и муж, стала учителем.
В 1909 года семья спешно покинула Льгов, опасаясь ареста из-за пособничества революционерам (прятали у себя подпольную литературу), и после нескольких переездов в 1912 году поселилась в городе Арзамасе Нижегородской губернии. «Городок наш Арзамас, – писал Гайдар в повести “Школа”, – был тихий, весь в садах, огороженных ветхими заборами. В тех садах росло великое множество “родительской вишни”, яблок-скороспелок, терновника и красных пионов. Сады, примыкая один к другому, образовывали сплошные зеленые массивы, неугомонно звеневшие пересвистами синиц, щеглов, снегирей и малиновок. Через город мимо садов тянулись тихие зацветшие пруды, в которых вся порядочная рыба давным-давно передохла и водились только скользкие огольцы да поганая лягва. Пол горою текла речонка Теша. Город был похож на монастырь: стояло в нем около тридцати церквей да четыре монастырских обители. Много у нас в городе было чудотворных святых икон. Пожалуй, даже чудотворных больше, чем простых…»
Чтобы прокормить сына и появившихся следом трех дочерей Наташу, Катю и Олю, Петр Исидорович бросил преподавательскую деятельность и стал акцизным чиновником – занимался сборами налога на водку. Жила семья в одноэтажном деревянном доме на Новоплотинной улице (ныне Дом-музей А.П. Гайдара).
Аркадий в 1914–1918 годах учился в Арзамасском реальном училище. Здесь мальчик попал под дружеское покровительство преподавателя словесности Николая Николаевича Соколова, который стал его наставником. Под именем ремесленного учителя Галки он выведен в повести «Школа». Именно благодаря Соколову Аркадия полюбил литературу, и особенно – поэзию. Именно Соколов обнаружил в мальчике задатки писателя. Не случайно, пройдя Гражданскую войну, Аркадий Голиков проедет через всю страну, отыщет своего любимого учителя, который к этому времени переселился в Ленинград, чтобы показать ему рукопись своей первой повести.
С детских лет Аркадий отличался удивительной памятью, он мог запоминать и цитировать наизусть тексты целых книг. В зрелые годы писатель нередко выступал в аудиториях с чтением своих произведений без каких-либо бумажек, он знал их наизусть и произносил, закидывая руки за спину. Он и писал, вернее, сочинял свои повести и рассказы, не садясь за письменный стол. Сначала проговаривал текст, менял слова, исправлял по памяти. Потом снова произносил текст. И только затем записывал его на бумагу.
Осенью 1914 года отца забрали в армию и отправили на фронт. Аркадий в свои десять лет сбежал из дома и отправился воевать вслед за отцом. Через четыре дня его отыскали близ Нижнего Новгорода и вернули к матери.
После Октябрьской революции Петр Исидорович Голиков воевал на стороне большевиков. Аркадий часто посылал письма отцу на фронт. В 1917 году он, 13-летний подросток, пишет: «Милый, дорогой папочка! Пиши мне, пожалуйста, ответы на вопросы: 1. Что думают солдаты о войне?.. 2. Не подорвана ли у вас дисциплина? 3. Какое у вас, у солдат, отношение к большевикам и Ленину?.. Пиши мне на все ответы, как взрослому, а не как малютке».
После Февральской революции 1917 года Аркадий стал посещать большевистский клуб, в августе 1918 года становится членом РКП(б), работает в городской газете «Молот», где публикует свои стихи.
Четырнадцатилетний юноша после установление в Арзамасе советской власти патрулирует вместе с чоновцами (ЧОН – Части особого назначения) улицы ночного города, защищая жителей от нападения бандитов и грабителей. На одном из дежурств получает первое ранение – ножом в грудь.
В ноябре 1918 дела командование Восточного фронта начинает обучать молодых арзамасцев военному делу. Аркадий записывает в дневнике: «Жизнь в Арзамасе очень оживилась, совсем не та атмосфера. Военное обучение понемногу налаживается. Прошли рассыпной строй – скоро к стрельбе».
В декабре 1918 года Аркадий Голиков вступает в Красную Армию и назначается адъютантом командира особого отряда. Позже напишет в автобиографии: «Был на фронтах: Петлюровском (Киев, Коростень, Кременчуг, Фастов, Александрия)… командиром 6-й роты 2-го полка отдельной бригады курсантов».
В начале 1919 года Аркадия отзывают с фронта, и он учится на командных курсах в Москве, затем в Киеве. В августе 1919 года киевские курсанты досрочно были произведены в красные командиры. Перед ними выступил нарком по военным и морским делам Украины Николай Подвойский:
– Вы отправляетесь в тяжелые битвы. Многие из вас никогда не вернутся из грядущих боев. Так пусть же в память тех, кто не вернется, кому предстоит великая честь умереть за революцию, оркестр сыграет «Похоронный марш»…
Гайдар вспоминал: «Мурашки пробежали по телу. Никому из нас не хотелось умирать. Но этот похоронный марш как бы оторвал нас от страха, и никто уже не думал о смерти».
Аркадий принимает участие в военных действиях против петлюровцев, затем поляков. Из автобиографии: «Потом был на Польском фронте под Борисовом, Лепелем и Полоцком – 16-я армия. Полк забыл, потому что у меня было три болезни сразу – цинга, контузия в голову и сыпной тиф. Опомнился в Москве».
В московский госпиталь Голикова привезли в декабре 1919 года. Оправившись после контузии и болезней, Аркадий некоторое время продолжает в Москве учебу – в Высшей стрелковой школе. С апреля 1920 года – вновь на фронте. Из автобиографии: «Был направлен на Кавказский фронт и назначен командиром 4-й роты 303-го (бывшего 298-го) полка 9-й армии. После захвата остатков деникинцев под Сочи стоял с ротой, охранял границу от белогрузин – мост через реку Псоу за Адлером… Был переброшен в горы, воевал против банд генерала Геймана и Житикова, поднявших восстание на Кубани».
Комбат В. Сорокин в городе Сочи 29 июня 1920 года писал в «Аттестации на командира 4 роты тов. Аркадия Голикова»: «Хотя ко времени прибытия тов. Голикова в наш полк фронт был уже ликвидирован и потому судить в чисто боевом отношении мне нельзя, но, судя по его сознательному отношению к делу, ясным и толковым распоряжениям (благодаря которым у него создались правильные отношения с красноармейцами как товарища, так и командира) можно думать, что он и при всякой обстановке сохранит за собой эти качества».
Голикову сопутствует быстрая карьера, в семнадцать лет он становится командиром запасного полка. Аркадий сообщает отцу: «Пишу тебе из Воронежа… сейчас сижу и размышляю над работой, которая предстоит с завтрашнего дня мне, вступающему в командование 23-м запасным полком, насчитывающим около 4000 штыков… при первой же возможности постараюсь взять немного ниже – помкомполка или же полк полевой стрелковой дивизии не такого количества…»
В конце июня 1921 года командарм Михаил Тухачевский назначает Аркадия Голикова командиром 58-го отдельного Нижегородского полка, и он участвует в подавлении крестьянских и казачьих восстаний в Тамбовской губернии, затем осенью 1921 года усмиряет волнения местного населения в Башкирской республике.
В семнадцать лет Аркадий Голиков стал не только полковым командиром, но и семейным человеком, женившись на 16-летней медсестре Марусе Плаксиной, которая родила ему сына Евгения. Но ребенок умер через два года, жену муж почти не видел, оба постоянно находились в разъездах на разных фронтах, и семья распалась. Спустя некоторое время он вступил во второй брак – с пермской знакомой Рахилью Соломянской (позже взяла себе имя Лия). Но семейная жизнь опять не заладилась.
Его юношеский дух переполнен наивной, празднично-веселой, революционной романтикой, которую он воспел в неоконченной повести «Бумбараш» (1937). Хотя в поздних записных книжках встречаются и такие слова: «Мучает меня совесть, а о чем – точно не знаю»; «Снились люди, убитые мною в детстве»…
В 1922 году Аркадий Голиков – начальник второго боевого отряда в Хакасии (Тана-Тува), преследует партизанский отряд И.Н. Соловьева. Молодой командир жесток в расправе с врагами советской власти, за самовольные расстрелы он был обвинен в превышении власти и в конце 1922 года на полгода исключен из РКП(б). Получив отпуск по болезни, Аркадий отправился лечиться в Красноярск, Томск, затем в Москву. Время от времени на него накатывают приступы травматического невроза. В ноябре 1924 года он был уволен из Красной Армии. Ему было всего 20 лет! Вся его сознательная жизнь – последние шесть лет! – были связаны с армейской или госпитальной жизнью. Надо начинать совсем другую, мирную жизнь…
Пройдут годы, и он, вспоминая свою военную службу, запишет в дневнике стихотворные строчки:
Все прошло. Но дымят пожарища,
Слышны рокоты бурь вдали.
Все ушли от Гайдара товарищи,
Дальше, дальше вперед ушли.
Пришлось сменить шашку и маузер на перо и бумагу, он решил стать профессиональным журналистом и писателем.
Болезни из-за полученных в Гражданскую войну травм и контузий преследовали Гайдара всю оставшуюся жизнь, он страдал от приступов сильной мигрени, из-за невыносимой боли пытался вскрыть себе вены, несколько раз его вытаскивали из петли, лечили в психиатрических клиниках. Возможно, изображая Гражданскую войну в светлых романтических тонах, Аркадий Петрович пытался избавиться от ее трагической стороны, которая приходила к нему теперь в тяжелых болезненных снах.
Но Гражданская война осталась позади, и Голиков теперь странствует по мирной земле большой советской страны. Он работает корреспондентом областных газет в Перми, Архангельске, Свердловске, Хабаровске… Нигде Аркадий подолгу не задерживается, домашнего очага он не создал, своего сына Тимура впервые увидел, когда ему уже исполнилось два года. Не мудрено, что его жена Лия Соломянская ушла жить к другому мужчине.
Гайдар жил в постоянных разъездах, вмести с лесорубами он валил лес, с рыбаками – тянул невод, с плотовщиками – вязал плоты… И писал для газет статьи, очерки, фельетоны.
Первая повесть «В дни поражений и побед» была написана в 1923–1924 годах. Несмотря на ряд ярких деталей и наличие динамичных диалогов, повесть более напоминает не художественное произведение, а партийную публицистику. Впервые ее напечатали в 1925 году в ленинградском альманахе «Ковш».
Писатель Константин Федин вспоминал: «В 1925 году в редакцию ленинградского альманаха “Ковш” пришел высокий и очень складный молодой человек, светловолосый, светлоглазый. Он положил на стол несколько исписанных тетрадок и сказал:
– Я Аркадий Голиков. Это мой роман. Я хочу, чтобы вы его напечатали.
На вопрос, писал ли Голиков что-нибудь прежде, он ответил:
– Нет, это мой первый роман. Я решил стать писателем».
С осени 1925 года Аркадий Голиков живет в Перми и сотрудничает в газете «Звезда». Здесь им написан рассказ «Угловой дом», под которым в газете «Звезда» 7 ноября 1925 года впервые появился загадочный звонкий псевдоним автора – Гайдар.
Из Перми весной 1926 года Аркадий Голиков вместе с другом Николаем Кондратьевым отправляется в путешествие по Средней Азии. Его не пугают пески Кара-Кума, он ищет начатки новой жизни в нищих пыльных аулах. Друзья добираются до Туркмении, идут с рюкзаками за плечами до Каспийского моря, а оттуда пароходом – до кавказских гор.
В газетах «Правда Востока», «Туркменская искра» печатаются фельетоны, стихи, поэмы, путевые заметки, рассказы Аркадия Голикова. В пермской газете «Звезда» опубликован написанный им в дороге рассказ «Р.В.С.» (в некоторых изданиях он именуется повестью), затем в январе – марте 1926 года повесть «Жизнь ни во что» («Лбовщина»).
Но судьба журналиста оказывается далеко не безоблачной. После публикации фельетона «Шумит ночной Марсель» о пристрастии пермского следователя Филатова к ночным посиделкам в кабачке, где он играл на скрипке в угоду пьяной публике, которая ему щедро платила, Филатов подал на автора в суд, и Голикова осудили… Но в защиту журналиста выступила сначала свердловская газета «Уральский рабочий», а следом – главная газета страны…
«Правда» в статье «Преступление Гайдара», опубликованной 5 апреля 1927 года, раскритиковала постановление пермского суда. «Общественное мнение восстало против приговора суда, – сообщала газета. – Общественное мнение оказалось на стороне Гайдара. Рабочие ряда крупных заводов, рабселькоровское окружное совещание, областная газета “Уральский рабочий” высказались в защиту Гайдара».
Известность начинает приходить к писателю с 1926 года, когда в Москве увидела свет первая книга писателя «Р.В.С. Повесть для юношества», и следом в том же году в Перми – «Жизнь ни во что (Лбовщина)» и в Ленинграде – «В дни поражений и побед».
Из Перми в начале 1927 года Гайдар переезжает в Свердловск, где работает в газете «Уральский рабочий». Летом 1927 года он уже в Москву, сотрудничает в газетах «Красный воин» и «Голос текстилей», создает цикл рассказов о Гражданской войне от лица участника событий – «Сережка Чубатов», «Левка Демченко», «Конец Левки Демченко», «Бандитское гнездо», «Гибель 4-й роты», издает детективно-приключенческую повесть «На графских развалинах».
Но Гайдару не сидится на одном месте. В 1928 году он уже в Архангельске, где сотрудничает с газетами «Волна» и «Правда Севера». Журналист Александр Семаков вспоминал: «Нас было в отделе несколько восемнадцати-двадцатилетних юнцов, только-только понюхавших газетного пороху, но уже всей душой преданных журналистике. Никакого писательского величия не было в Гайдаре, когда он беседовал с нами, – товарищ и товарищ, только немного постарше по годам и, видимо, много опытнее в жизни».
На основе автобиографического материала Гайдар начинает писать свое самое значительное произведение о революции и Гражданской войне – «Школа». Повесть была закончена в 1929 году и опубликована отдельным изданием в 1930 году, получив заслуженный успех. Судьба главного героя ученика арзамасской школы Бориса Горикова во многом схожа с судьбой молодого Аркадия Голикова, что подчеркнуто и сходством фамилий. Сюжет охватывает временной промежуток от 1916 года до конца 1918 года. По силе художественных образов «Школа» стоит в одном ряду с такими классическими советскими произведениями о Гражданской войне, как «Чапаев» Дмитрия Фурманова, «Разгром» Александра Фадеева, «Как закалялась сталь» Николая Островского. «Школа» стала одним из первых произведений, где изображены дети в годы военного лихолетья. В 1930 году Гайдар начал писать продолжение «Школы», дав ему название «Обыкновенная биография», однако повесть не закончил, и она оставалась неизвестной читателям до недавнего времени.
Гайдар говорил в 1930 году: «Я пишу главным образом для юношества. Лучший мой читатель – 10–15 лет. Этого читателя я люблю, и мне кажется, что я понимаю его».
Летом 1931 года писатель закончил повесть «Дальние страны» о жизни мальчиков на небольшой железнодорожной станции. Он описал их игры и мечты о путешествиях в дальние страны. Здесь уже нет войны, есть детская жизнь, которая прошла мимо автора, и которая бередила его душу всю оставшуюся жизнь.
Литературная слава пришла. Но как земной человек Гайдар не может найти себе места и счастья. Он записывает в дневнике 28 октября 1932 года: «В сущности, у меня есть только три пары белья, вещевой мешок, полевая сумка, полушубок, папаха – и больше ничего и никого, ни дома, ни места, ни друзей».
Гайдар много путешествует по стране. В 1932 году он стал работать корреспондентом в газете «Тихоокеанская звезда» в Хабаровске. Ездит по Дальнему Востоку и пишет в основном о сельском хозяйстве: о посевных работах, новых удобрениях, проблемах колхозов. Параллельно работает над повестью «Военная тайна». Ее героиня комсомолка Натка Шегалова мечтала стать капитаном корабля, но попала вожатой в пионерский лагерь «Артек». Поначалу эта работа ей не понравилась, однако постепенно она втянулась в новое для себя дело, и оно ей стала все больше по душе. Прототипом Альки, одного из пионеров отряда, стал сын писателя Тимур. В повесть писатель включил «Сказку о Военной тайне, о Мальчише-Кибальчише и его твердом слове». Мальчиш-Кибальчиш стал легендарной личностью, ему даже в 1972 году около Дворца пионеров и школьников на Ленинских горах в Москве установили памятник.
«Военная тайна» закончена в 1934 году и впервые издана в начале 1935 года. На следующий год вышло новое издание «Военной тайны» (с рисунками Д. Шмаринова) с дополнением двух глав и авторской правкой других глав. Книгу с восторгом встретили не только дети, но и взрослые.
В первом номере журнала «Пионер» за 1936 год появился рассказ Гайдара «Голубая чашка», который в этом же году был выпущен отдельной книгой «Детиздатом». Как обычно, прототипом главного героя является сам автор. «Голубая чашка» – одно из лучших произведений писателя, оно отличается далеко недетским сюжетом и глубоким психологическим подтекстом. Удивительно, но за пять лет до начала Великой Отечественной войны писатель как бы уже предчувствовал ее. Когда отец и дочь в рассказе слышат выстрелы, маленькая девочка спрашивает: «Разве уже война?» Виктор Шкловский назвал «Голубую чашку» произведением, в котором стал звучать новый голос автора, впервые появилось его лирическое понимание жизни. Лев Кассиль, говоря об этом рассказе, подметил, что автор умеет целомудренно «касаться самых заветных чувств человека».
В 1937 году Гайдар работает над повестью «Судьба барабанщика». В начале следующего года сообщает своему другу Сергею Розанову: «Заканчиваю последние страницы повести… Работал крепко, кажется, выходит хорошо». Главным героем «Судьбы барабанщика» стал мальчик Сергей, отца которого арестовали за растрату. Сергей случайно познакомился с белогвардейским шпионом и выполнял его поручения, однако вскоре раскаялся и вернулся к честной жизни. Сюжетные события чередуются с воспоминаниями Сергея об отце. Повесть одновременно в 1938 году печатали газета «Пионерская правда» и журнал «Пионер», ее читали в эфире Всесоюзного радио.
Устроить семью Аркадий Петрович попытался еще раз, познакомившись в 1938 году с Дорой Чернышевой, дочерью хозяина дома в подмосковном городе Клин, где он снимал комнату. Гайдар женился на Доре и удочерил ее дочь Евгению. Но и здесь брак был непродолжительным, на этот раз из-за гибели писателя.
Тема судьбы детей остается главной и в рассказе «Чук и Гек» – новогодней истории о воссоединении семьи в Сибири (под заголовком «Телеграмма» был впервые напечатан в 1939 году в журнале «Красная новь»). Рассказ пронизан светлым радостным чувством, свойственным святочным историям, исполнен в характерном сказовом стиле и наполнен любовью к детям. И кончается он простым и четким определением счастья: «Что такое счастье – это каждый понимает по-своему. Но все вместе люди знали и понимали, что надо честно жить, много трудиться и крепко любить и беречь эту огромную счастливую землю, которая зовется Советской страной». Рассказ до сих пор считается одним из шедевров русской детской литературы.
В апреле 1940 года писатель заканчивает киносценарий «Тимур и его команда», поставленный в том же году и полюбившийся не только юному читателю, но и взрослым. Режиссер фильма Александр Разумный вспоминал: «Всего дальнейшего развития тимуровского движения не предвидели все мы, кроме, пожалуй, Аркадия Гайдара. Когда в кратчайший срок мы окончательно смонтировали фильм и показали его писателю, он с мягкой, только ему свойственной детской улыбкой сказал: “Это только начало! Вот если ребята не заиграют в Тимура, если мы не увидим его последователей в наших дворах, считайте – всё пропало!”»
Имя гайдаровского героя Тимура еще перед войной после выхода на экраны фильма «Тимур и его команда» стало нарицательным, идеалом для детей и подростков. Было создано тимуровское движение – школьники заботились о семьях бойцов и командиров, о пожилых и одиноких людях. Да сам Гайдар и стал родоначальником этого движения еще до появления фильма и повести. Мальчишки, жившие в его дворе, часто помогали Аркадию Петровичу. В 1938 году Гайдар зашел в гости к писателю Константину Паустовскому. У того болел сын, нужно было редкое лекарство. Тогда Гайдар позвонил домой и попросил жену собрать мальчиков его двора. Он пришел во двор, когда все уже были в сборе. Аркадий Петрович раздал каждому по бумажке с названием нужного лекарства, и отправил свою команду на поиски. Через 40 минут нужные таблетки были на месте, и он отнес их Паустовскому.
– Ну что? – спросил Гайдар, прощаясь с Паустовским. – Хорошо работает моя команда?
Нечто подобное можно прочесть в воспоминаниях Рувима Фраермана: «Мы жили с ним на одной улице, и надо признаться, что не было случая, когда Гайдар, выйдя из дому, не был остановлен каким-нибудь мальчиком, а то и целой толпой мальчишек. Они все его знали. Это было не просто знакомство, это была какая-то внутренняя связь, добровольное подчинение младшего старшему и в то же время нечто похожее на игру, в которой царствовал дух дисциплины и уважения».
В сентябрьских и октябрьских номерах газеты «Пионерская правда» за 1940 год появляется повесть «Тимур и его команда». Затем следует ее продолжение – «Комендант снежной крепости».
В предвоенные годы для юного читателя писатель создает также рассказы-миниатюры «Василий Крюков», «Поход», «Маруся», «Совесть».
Многие советские писатели ради хорошего заработка соглашались писать любую халтуру. Гайдар же был строг к себе, он старался быть предельно искренним в своем творчестве. Чувствуя, что это далеко не всегда удается, он жалуется в письме своему другу писателю Рувиму Фраерману 14 февраля 1941 года: «Образовалась привычка врать от начала до конца, и борьба с этой привычкой у меня идет упорная и тяжелая, но победить ее я не могу… Иногда хожу совсем близко от правды, иногда вот-вот – и, веселая, простая, она готова сорваться с языка, но как будто какой-то голос резко предостерегает меня: берегись! Не говори! А то пропадешь! И сразу незаметно свернешь, закружишь… и долго потом рябит у самого в глазах – эк, мол, куда ты, подлец, заехал!..»
Опять тема самоанализа и самобичевания звучит в дневнике 4 марта 1941 года: «Сижу – думаю. Раньше я был уверен, что всё пустяки. Но, очевидно, я на самом деле болен. Иначе, откуда эта легкая ранимость и часто безотчетная тревога? И это, очевидно, болезнь характера. Никак не могу понять и определить, в чем дело? И откуда у меня ощущение большой вины. Иногда оно уходит, становится спокойно, Радостно, иногда незаметно подползает, и тогда горит у меня сердце и не смотрят людям в лицо глаза прямо».
В первые дни Великой Отечественной войны Гайдар закончил киносценарий «Клятва Тимура» и с тем же название был напечатан текст последней части трилогии о Тимуре. В июле 1941 года как корреспондент «Комсомольской правды» он отправился в Киев. Вскоре в газете стали появляться его фронтовые очерки «У переправы», «Мост», «У переднего края», «Ракеты и гранаты»… Пишет сказку «Горячий камень», которую в августе и сентябре печатает журнал «Мурзилка».
В сентябре 1941 года Гайдар отказался вылететь с последним самолетом из окруженного немцами Киева и остался в партизанском отряде. Он погиб в бою около села Лепляво Каневского района.
Феномен творчества Аркадия Гайдара – особый стиль литературного сказа, своеобразная четкая ритмика речи. Он создал свою идеализированную мифологию первых десятилетий советской власти. Он, кстати, стал единственным писателем, чьи произведения было не только прочитаны миллионами советских детей, но и породили реальное общественное движение среди подростков, назвавших себя «тимуровцами». Самуил Маршал назвал Гайдара «всесоюзным вожатым».
Вострышев М. И.
Петр Исидорович и Наталья Аркадьевна Голиковы
Семья Голиковых. 1914 год
В одном из флигелей этого дома в Арзамасе с 1912 года по 1918 год жила семья Голиковых. В этом маленьком доме на тихой некогда улочке старого Арзамаса прошли детство и юность будущего писателя.
1930 год
Наши дни. Сейчас здесь мемориально-бытовой дом-музей А.П. Гайдара
Комната, где жил Аркадий Голиков. Над кроватью, где он спал, висит географическая карта – воплощение мечты о дальних странах.
Мемориально-бытовой дом-музей А.П. Гайдара
Комната родителей Аркадия Голикова.
Мемориально-бытовой дом-музей А.П. Гайдара
Тимур и его команда

Вот уже три месяца, как командир бронедивизиона полковник Александров не был дома. Вероятно, он был на фронте.
В середине лета он прислал телеграмму, в которой предложил своим дочерям Ольге и Жене остаток каникул провести под Москвой на даче.
Сдвинув на затылок цветную косынку и опираясь на палку щетки, насупившаяся Женя стояла перед Ольгой, а та ей говорила:
– Я поехала с вещами, а ты приберешь квартиру. Можешь бровями не дергать и губы не облизывать. Потом запри дверь. Книги отнеси в библиотеку. К подругам не заходи, а отправляйся прямо на вокзал. Оттуда пошли папе вот эту телеграмму. Затем садись в поезд и приезжай на дачу… Евгения, ты меня должна слушаться. Я твоя сестра…
– И я твоя тоже.
– Да… но я старше… и, в конце концов, так велел папа.
Когда во дворе зафырчала отъезжающая машина, Женя вздохнула и оглянулась. Кругом был разор и беспорядок. Она подошла к пыльному зеркалу, в котором отражался висевший на стене портрет отца.
Хорошо! Пусть Ольга старше и пока ее нужно слушаться. Но зато у нее, у Жени, такие же, как у отца, нос, рот, брови. И вероятно, такой же, как у него, будет характер.
Она туже перевязала косынкой волосы. Сбросила сандалии. Взяла тряпку. Сдернула со стола скатерть, сунула под кран ведро и, схватив щетку, поволокла к порогу груду мусора.
Вскоре запыхтела керосинка и загудел примус.
Пол был залит водой. В бельевом цинковом корыте шипела и лопалась мыльная пена. А прохожие с улицы удивленно поглядывали на босоногую девчонку в красном сарафане, которая, стоя на подоконнике третьего этажа, смело протирала стекла распахнутых окон.
Грузовик мчался по широкой солнечной дороге. Поставив ноги на чемодан и опираясь на мягкий узел, Ольга сидела в плетеном кресле. На коленях у нее лежал рыжий котенок и теребил лапами букет васильков.
У тридцатого километра их нагнала походная красноармейская мотоколонна. Сидя на деревянных скамьях рядами, красноармейцы держали направленные дулом к небу винтовки и дружно пели.
При звуках этой песни шире распахивались окна и двери в избах. Из-за заборов, из калиток вылетали обрадованные ребятишки. Они махали руками, бросали красноармейцам еще недозрелые яблоки, кричали вдогонку «ура» и тут же затевали бои, сражения, врубаясь в полынь и крапиву стремительными кавалерийскими атаками.
Грузовик свернул в дачный поселок и остановился перед небольшой, укрытой плющом дачей.
Шофер с помощником откинули борта и взялись сгружать вещи, а Ольга открыла застекленную террасу.
Отсюда был виден большой запущенный сад. В глубине сада торчал неуклюжий двухэтажный сарай, и над крышею этого сарая развевался маленький красный флаг.
Ольга вернулась к машине. Здесь к ней подскочила бойкая старая женщина – это была соседка, молочница. Она вызвалась прибрать дачу, вымыть окна, полы и стены.
Пока соседка разбирала тазы и тряпки, Ольга взяла котенка и прошла в сад.
На стволах обклеванных воробьями вишен блестела горячая смола. Крепко пахло смородиной, ромашкой и полынью. Замшелая крыша сарая была в дырах, и из этих дыр тянулись поверху и исчезали в листве деревьев какие-то тонкие веревочные провода.
Ольга пробралась через орешник и смахнула с лица паутину.
Что такое? Красного флага над крышей уже не было, и там торчала только палка.
Тут Ольга услышала быстрый тревожный шепот. И вдруг, ломая сухие ветки, тяжелая лестница – та, что была приставлена к окну чердака сарая, – с треском полетела вдоль стены и, подминая лопухи, гулко брякнулась о землю.
Веревочные провода над крышей задрожали. Царапнув руки, котенок кувыркнулся в крапиву. Недоумевая, Ольга остановилась, осмотрелась, прислушалась. Но ни среди зелени, ни за чужим забором, ни в черном квадрате окна сарая никого не было ни видно, ни слышно.
Она вернулась к крыльцу.
– Это ребятишки по чужим садам озоруют, – объяснила Ольге молочница. – Вчера у соседей две яблони обтрясли, сломали грушу. Такой народ пошел… хулиганы. Я, дорогая, сына в Красную армию служить проводила. И как пошел, вина не пил. «Прощай, – говорит, – мама». И пошел и засвистел, милый. Ну, к вечеру, как положено, взгрустнулось, всплакнула. А ночью просыпаюсь, и чудится мне, что по двору шныряет кто-то, шмыгает. Ну, думаю, человек я теперь одинокий, заступиться некому… А много ли мне, старой, надо? Кирпичом по голове стукни – вот я и готова. Однако бог миловал – ничего не украли. Пошмыгали, пошмыгали и ушли. Кадка у меня во дворе стояла – дубовая, вдвоем не своротишь, – так ее шагов на двадцать к воротам подкатили. Вот и все. А что был за народ, что за люди – дело темное.
В сумерки, когда уборка была закончена, Ольга вышла на крыльцо. Тут из кожаного футляра бережно достала она белый, сверкающий перламутром аккордеон – подарок отца, который он прислал ей ко дню рождения.
Она положила аккордеон на колени, перекинула ремень через плечо и стала подбирать музыку к словам недавно услышанной ею песенки:
Ах, если б только раз
Мне вас еще увидеть,
Ах, если б только… раз…
И два… и три…
А вы и не поймете
На быстром самолете,
Как вас ожидала я до утренней зари.
Да!
Летчики-пилоты! Бомбы-пулеметы!
Вот и улетели в дальний путь.
Вы когда вернетесь?
Я не знаю, скоро ли,
Только возвращайтесь…
Хоть когда-нибудь.
Еще в то время, когда Ольга напевала эту песенку, несколько раз бросала она короткие настороженные взгляды в сторону темного куста, который рос во дворе у забора. Закончив играть, она быстро поднялась и, повернувшись к кусту, громко спросила:
– Послушайте! Зачем вы прячетесь и что вам здесь надо?
Из-за куста вышел человек в обыкновенном белом костюме. Он наклонил голову и вежливо ей ответил:
– Я не прячусь. Я сам немного артист. Я не хотел вам мешать. И вот я стоял и слушал.
– Да, но вы могли стоять и слушать с улицы. Вы же для чего-то перелезли через забор.
– Я?.. Через забор?.. – обиделся человек. – Извините, я не кошка. Там, в углу забора, выломаны доски, и я с улицы проник через это отверстие.
– Понятно! – усмехнулась Ольга. – Но вот калитка. И будьте добры проникнуть через нее обратно на улицу.
Человек был послушен. Не говоря ни слова, он прошел через калитку, запер за собой задвижку, и это Ольге понравилось.
– Погодите! – спускаясь со ступени, остановила его она. – Вы кто? Артист?
– Нет, – ответил человек. – Я инженер-механик, но в свободное время я играю и пою в нашей заводской опере.
– Послушайте, – неожиданно просто предложила ему Ольга. – Проводите меня до вокзала. Я жду младшую сестренку. Уже темно, поздно, а ее все нет и нет. Поймите, я никого не боюсь, но я еще не знаю здешних улиц. Однако постойте, зачем же вы открываете калитку? Вы можете подождать меня и у забора.
Она отнесла аккордеон, накинула на плечи платок и вышла на темную, пахнувшую росой и цветами улицу.
Ольга была сердита на Женю и поэтому со своим спутником по дороге говорила мало. Он же сказал ей, что его зовут Георгий, фамилия его Гараев и он работает инженером-механиком на автомобильном заводе.
Поджидая Женю, они пропустили уже два поезда, наконец прошел и третий, последний.
– С этой негодной девчонкой хлебнешь горя! – огорченно воскликнула Ольга. – Ну, если бы еще мне было лет сорок или хотя бы тридцать. А то ей тринадцать, мне – восемнадцать, и поэтому она меня совсем не слушается.
– Сорок не надо! – решительно отказался Георгий. – Восемнадцать куда как лучше! Да вы зря не беспокойтесь. Ваша сестра приедет рано утром.
Перрон опустел. Георгий вынул портсигар. Тут же к нему подошли два молодцеватых подростка и, дожидаясь огня, вынули свои папиросы.
– Молодой человек, – зажигая спичку и озаряя лицо старшего, сказал Георгий. – Прежде чем тянуться ко мне с папиросой, надо поздороваться, ибо я уже имел честь с вами познакомиться в парке, где вы трудолюбиво выламывали доску из нового забора. Вас зовут Михаил Квакин. Не так ли?
Мальчишка засопел, попятился, а Георгий потушил спичку, взял Ольгу за локоть и повел ее к дому.
Когда они отошли, то второй мальчишка сунул замусоленную папиросу за ухо и небрежно спросил:
– Это еще что за пропагандист выискался? Здешний?
– Здешний, – нехотя ответил Квакин. – Это Тимки Гараева дядя. Тимку бы поймать, излупить надо. Он подобрал себе компанию, и они, кажется, гнут против нас дело.
Тут оба приятеля заметили под фонарем в конце платформы седого почтенного джентльмена, который, опираясь на палку, спускался по лесенке.
Это был местный житель, доктор Ф.Г. Колокольчиков. Они помчались за ним вдогонку, громко спрашивая, нет ли у него спичек. Но их вид и голоса никак не понравились этому джентльмену, потому что, обернувшись, он погрозил им суковатой палкой и степенно пошел своей дорогой.
С московского вокзала Женя не успела послать телеграмму отцу, и поэтому, сойдя с дачного поезда, она решила разыскать поселковую почту.
Проходя через старый парк и собирая колокольчики, она незаметно вышла на перекресток двух огороженных садами улиц, пустынный вид которых ясно показывал, что попала она совсем не туда, куда ей было надо.
Невдалеке она увидела маленькую проворную девчонку, которая с ругательствами волокла за рога упрямую козу.
– Скажи, дорогая, пожалуйста, – закричала ей Женя, – как мне пройти отсюда на почту?
Но тут коза рванулась, крутанула рогами и галопом понеслась по парку, а девчонка с воплем помчалась за ней следом. Женя огляделась: уже смеркалось, а людей вокруг видно не было. Она открыла калитку чьей-то серой двухэтажной дачи и по тропинке прошла к крыльцу.
– Скажите, пожалуйста, – не открывая дверь, громко, но очень вежливо спросила Женя, – как бы мне отсюда пройти на почту?
Ей не ответили. Она постояла, подумала, открыла дверь и через коридор прошла в комнату. Хозяев дома не было. Тогда, смутившись, она повернулась, чтобы выйти, но тут из-под стола бесшумно выползла большая светло-рыжая собака. Она внимательно оглядела оторопевшую девчонку и, тихо зарычав, легла поперек пути у двери.
– Ты, глупая! – испуганно растопыривая пальцы, закричала Женя. – Я не вор! Я у вас ничего не взяла. Это вот ключ от нашей квартиры. Это телеграмма папе. Мой папа – командир. Тебе понятно?
Собака молчала и не шевелилась. А Женя, потихоньку подвигаясь к распахнутому окну, продолжала:
– Ну вот! Ты лежишь? И лежи… Очень хорошая собачка… такая с виду умная, симпатичная.
Но едва Женя дотронулась рукой до подоконника, как симпатичная собака с грозным рычанием вскочила, и, в страхе прыгнув на диван, Женя поджала ноги.
– Очень странно, – чуть не плача, заговорила она. – Ты лови разбойников и шпионов, а я… человек. Да! – Она показала собаке язык. – Дура!
Женя положила ключ и телеграмму на край стола. Надо было дожидаться хозяев.
Но прошел час, другой… Уже стемнело. Через открытое окно доносились далекие гудки паровозов, лай собак и удары волейбольного мяча. Где-то играли на гитаре. И только здесь, около серой дачи, все было глухо и тихо.
Положив голову на жесткий валик дивана, Женя тихонько заплакала.
Наконец она крепко уснула.
Она проснулась только утром.
За окном шумела пышная, омытая дождем листва. Неподалеку скрипело колодезное колесо. Где-то пилили дрова, но здесь, на даче, было по-прежнему тихо.
Под головой у Жени лежала теперь мягкая кожаная подушка, а ноги ее были накрыты легкой простыней. Собаки на полу не было.
Значит, сюда ночью кто-то приходил!
Женя вскочила, откинула волосы, одернула помятый сарафанчик, взяла со стола ключ, неотправленную телеграмму и хотела бежать.
И тут на столе она увидела лист бумаги, на котором крупно синим карандашом было написано:
«Девочка, когда будешь уходить, захлопни крепче дверь». Ниже стояла подпись: «Тимур».
«Тимур? Кто такой Тимур? Надо бы повидать и поблагодарить этого человека».
Она заглянула в соседнюю комнату. Здесь стоял письменный стол, на нем чернильный прибор, пепельница, небольшое зеркало. Справа, возле кожаных автомобильных краг, лежал старый, ободранный револьвер. Тут же у стола в облупленных и исцарапанных ножнах стояла кривая турецкая сабля. Женя положила ключ и телеграмму, потрогала саблю, вынула ее из ножен, подняла клинок над своей головой и посмотрелась в зеркало.
Вид получился суровый, грозный. Хорошо бы так сняться и потом притащить в школу карточку! Можно было бы соврать, что когда-то отец брал ее с собой на фронт. В левую руку можно взять револьвер. Вот так. Это будет еще лучше. Она до отказа стянула брови, сжала губы и, целясь в зеркало, надавила курок.
Грохот ударил по комнате. Дым заволок окна. Упало на пепельницу настольное зеркало. И, оставив на столе и ключ, и телеграмму, оглушенная Женя вылетела из комнаты и помчалась прочь от этого странного и опасного дома.
Каким-то путем она очутилась на берегу речки. Теперь у нее не было ни ключа от московской квартиры, ни квитанции на телеграмму, ни самой телеграммы. И теперь Ольге надо было рассказывать все: и про собаку, и про ночевку в пустой даче, и про турецкую саблю, и, наконец, про выстрел. Скверно! Был бы папа, он бы понял. Ольга не поймет. Ольга рассердится или, чего доброго, заплачет. А это еще хуже. Плакать Женя и сама умела. Но при виде Ольгиных слез ей всегда хотелось забраться на телеграфный столб, на высокое дерево или на трубу крыши.
Для храбрости Женя выкупалась и тихонько пошла отыскивать свою дачу.
Когда она поднималась по крылечку, Ольга стояла на кухне и разводила примус. Заслышав шаги, Ольга обернулась и молча враждебно уставилась на Женю.
– Оля, здравствуй! – останавливаясь на верхней ступеньке и пытаясь улыбнуться, сказала Женя. – Оля, ты ругаться не будешь?
– Буду! – не сводя глаз с сестры, ответила Ольга.
– Ну, ругайся, – покорно согласилась Женя. – Такой, знаешь ли, странный случай, такое необычайное приключение! Оля, я тебя прошу, ты бровями не дергай, ничего страшного, я просто ключ от квартиры потеряла, телеграмму папе не отправила…
Женя зажмурила глаза и перевела дух, собираясь выпалить все разом. Но тут калитка перед домом с треском распахнулась. Во двор заскочила, вся в репьях, лохматая коза и, низко опустив рога, помчалась вглубь сада. А за нею с воплем пронеслась уже знакомая Жене босоногая девчонка.
Воспользовавшись таким случаем, Женя прервала опасный разговор и кинулась в сад выгонять козу. Она нагнала девчонку, когда та, тяжело дыша, держала козу за рога.
– Девочка, ты ничего не потеряла? – быстро сквозь зубы спросила у Жени девчонка, не переставая колошматить козу пинками.
– Нет, – не поняла Женя.
– А это чье? Не твое? – И девчонка показала ей ключ от московской квартиры.
– Мое, – шепотом ответила Женя, робко оглядываясь в сторону террасы.
– Возьми ключ, записку и квитанцию, а телеграмма уже отправлена, – все так же быстро и сквозь зубы пробормотала девчонка.
И, сунув Жене в руку бумажный сверток, она ударила козу кулаком.
Коза поскакала к калитке, а босоногая девчонка прямо через колючки, через крапиву, как тень, понеслась следом. И разом за калиткою они исчезли.
Сжав плечи, как будто бы поколотили ее, а не козу, Женя раскрыла сверток:
«Это ключ. Это телеграфная квитанция. Значит, кто-то телеграмму отцу отправил. Но кто? Ага, вот записка! Что же это такое?»
В этой записке крупно синим карандашом было написано:
«Девочка, никого дома не бойся. Все в порядке, и никто от меня ничего не узнает». А ниже стояла подпись: «Тимур».
Как завороженная, тихо сунула Женя записку в карман. Потом выпрямила плечи и уже спокойно пошла к Ольге.
Ольга стояла все там же, возле неразожженного примуса, и на глазах ее уже выступили слезы.
– Оля! – горестно воскликнула тогда Женя. – Я пошутила. Ну за что ты на меня сердишься? Я прибрала всю квартиру, я протерла окна, я старалась, я все тряпки, все полы вымыла. Вот тебе ключ, вот квитанция от папиной телеграммы. И дай лучше я тебя поцелую. Знаешь, как я тебя люблю! Хочешь, я для тебя в крапиву с крыши спрыгну?
И, не дожидаясь, пока Ольга что-либо ответит, Женя бросилась к ней на шею.
– Да… но я беспокоилась, – с отчаянием заговорила Ольга. – И вечно нелепые у тебя шутки… А мне папа велел… Женя, оставь! Женька, у меня руки в керосине! Женька, налей лучше молоко и поставь кастрюлю на примус!
– Я… без шуток не могу, – бормотала Женя в то время, когда Ольга стояла возле умывальника.
Она бухнула кастрюлю с молоком на примус, потрогала лежавшую в кармане записку и спросила:
– Оля, бог есть?
– Нету, – ответила Ольга и подставила голову под умывальник.
– А кто есть?
– Отстань! – с досадой ответила Ольга. – Никого нет!
Женя помолчала и опять спросила:
– Оля, а кто такой Тимур?
– Это не бог, это один царь такой, – намыливая себе лицо и руки, неохотно ответила Ольга, – злой, хромой, из средней истории.
– А если не царь, не злой и не из средней, тогда кто?
– Тогда не знаю. Отстань! И на что это тебе Тимур дался?
– А на то, что, мне кажется, я очень люблю этого человека.
– Кого? – И Ольга недоуменно подняла покрытое мыльной пеной лицо. – Что ты все там бормочешь, выдумываешь, не даешь спокойно умыться! Вот погоди, приедет папа, и он в твоей любви разберется.
– Что ж папа! – скорбно, с пафосом воскликнула Женя. – Если он и приедет, то так ненадолго. И он, конечно, не будет обижать одинокого и беззащитного человека.
– Это ты-то одинокая и беззащитная? – недоверчиво спросила Ольга. – Ох, Женька, не знаю я, что ты за человек и в кого только ты уродилась!
Тогда Женя опустила голову и, разглядывая свое лицо, отражавшееся в цилиндре никелированного чайника, гордо и не раздумывая ответила:
– В папу. Только. В него. Одного. И больше ни в кого на свете.
Пожилой джентльмен, доктор Ф.Г. Колокольчиков, сидел в своем саду и чинил стенные часы.
Перед ним с унылым выражением лица стоял его внук Коля.
Считалось, что он помогает дедушке в работе. На самом же деле вот уже целый час, как он держал в руке отвертку, дожидаясь, пока дедушке этот инструмент понадобится.
Но стальная спиральная пружина, которую нужно было вогнать на свое место, была упряма, а дедушка был терпелив. И казалось, что конца-края этому ожиданию не будет. Это было обидно, тем более что из-за соседнего забора вот уже несколько раз высовывалась вихрастая голова Симы Симакова, человека очень расторопного и сведущего. И этот Сима Симаков языком, головой и руками подавал Коле знаки, столь странные и загадочные, что даже пятилетняя Колина сестра Татьянка, которая, сидя под липою, сосредоточенно пыталась затолкать репей в пасть лениво развалившейся собаке, неожиданно завопила и дернула дедушку за штанину, после чего голова Симы Симакова мгновенно исчезла.
Наконец, пружина легла на свое место.
– Человек должен трудиться, – поднимая влажный лоб и обращаясь к Коле, наставительно произнес седой джентльмен Ф.Г. Колокольчиков. – У тебя же такое лицо, как будто бы я угощаю тебя касторкой. Подай отвертку и возьми клещи. Труд облагораживает человека. Тебе же душевного благородства как раз не хватает. Например, вчера ты съел четыре порции мороженого, а с младшей сестрой не поделился.
– Она врет, бессовестная! – бросая на Татьянку сердитый взгляд, воскликнул оскорбленный Коля. – Три раза я давал ей откусить по два раза. Она же пошла на меня жаловаться да еще по дороге стянула с маминого стола четыре копейки.
– А ты ночью по веревке из окна лазил, – не поворачивая головы, хладнокровно ляпнула Татьянка. – У тебя под подушкой есть фонарь. А в спальню к нам вчера какой-то хулиган кидал камнем. Кинет да посвистит, кинет да еще свистнет.
Дух захватило у Коли Колокольчикова при этих наглых словах бессовестной Татьянки. Дрожь пронизала тело от головы до пяток. Но, к счастью, занятый работой дедушка на такую опасную клевету внимания не обратил или просто ее не расслышал. Очень кстати в сад тут вошла с бидонами молочница и, отмеривая кружками молоко, начала жаловаться:
– А у меня, батюшка Федор Григорьевич, жулики ночью чуть было дубовую кадку со двора не своротили. А сегодня, люди говорят, что чуть свет у меня на крыше двух человек видели: сидят на трубе, проклятые, и ногами болтают.
– То есть как на трубе? С какой же это, позвольте, целью? – начал было спрашивать удивленный джентльмен.
Но тут со стороны курятника раздался лязг и звон. Отвертка в руке седого джентльмена дрогнула, и упрямая пружина, вылетев из своего гнезда, с визгом брякнулась о железную крышу. Все, даже Татьянка, даже ленивая собака, разом обернулись, не понимая, откуда звон и в чем дело. А Коля Колокольчиков, не сказав ни слова, метнулся, как заяц, через морковные грядки и исчез за забором.
Он остановился возле коровьего сарая, изнутри которого так же, как из курятника, доносились резкие звуки, как будто бы кто-то бил гирей по отрезку стального рельса. Здесь-то он и столкнулся с Симой Симаковым, у которого взволнованно спросил:
– Слушай… Я не пойму. Это что?.. Тревога?
– Да нет! Это, кажется, по форме номер один позывной сигнал общий.
Они перепрыгнули через забор, нырнули в дыру ограды парка. Здесь с ними столкнулся широкоплечий крепкий мальчуган Гейка. Следом подскочил Василий Ладыгин. Еще и еще кто-то. И бесшумно, проворно, одними только им знакомыми ходами они неслись к какой-то цели, на бегу коротко переговариваясь:
– Это тревога?
– Да нет! Это форма номер один позывной общий.
– Какой позывной? Это не «три – стоп», «три – стоп». Это какой-то болван кладет колесом десять ударов кряду.
– А вот посмотрим!
– Ага, проверим!
– Вперед! Молнией!
…А в это время в комнате той самой дачи, где ночевала Женя, стоял высокий темноволосый мальчуган лет тринадцати. На нем были легкие черные брюки и темно-синяя безрукавка с вышитой красной звездой.
К нему подошел седой лохматый старик. Холщовая рубаха его была бедна. Широченные штаны – в заплатах. К колену его левой ноги ремнями была пристегнута грубая деревяшка. В одной руке он держал записку, другой сжимал старый, ободранный револьвер.
– «Девочка, когда будешь уходить, захлопни крепче дверь», – насмешливо прочел старик. – Итак, может быть, ты мне все-таки скажешь, кто ночевал у нас сегодня на диване?
– Одна знакомая девочка, – неохотно ответил мальчуган. – Ее без меня задержала собака.
– Вот и врешь! – рассердился старик. – Если бы она была тебе знакомая, то здесь, в записке, ты назвал бы ее по имени.
– Когда я писал, то я не знал. А теперь я ее знаю.
– Не знал. И ты оставил ее утром одну… в квартире? Ты, друг мой, болен, и тебя надо отправить в сумасшедший дом. Эта дрянь разбила зеркало, расколотила пепельницу. Ну хорошо, что револьвер был заряжен холостыми. А если бы в нем были патроны боевые?
– Но, дядя… боевых патронов у тебя не бывает, потому что у врагов твоих ружья и сабли… просто деревянные.
Похоже было на то, что старик улыбнулся. Однако, тряхнув лохматой головой, он строго сказал:
– Ты смотри! Я все замечаю. Дела у тебя, как я вижу, темные, и как бы за них я не отправил тебя назад, к матери.
Пристукивая деревяшкой, старик пошел вверх по лестнице. Когда он скрылся, мальчуган подпрыгнул, схватил за лапы вбежавшую в комнату собаку и поцеловал ее в морду.
– Ага, Рита! Мы с тобой попались. Ничего, он сегодня добрый. Он сейчас петь будет.
И точно. Сверху из комнаты послышалось откашливание. Потом этакое тра-ля-ля!.. И наконец, низкий баритон запел:
…Я третью ночь не сплю.
Мне чудится все то же
Движенье тайное в угрюмой тишине…
– Стой, сумасшедшая собака! – крикнул Тимур. – Что ты мне рвешь штаны и куда ты меня тянешь?
Вдруг он с шумом захлопнул дверь, которая вела наверх, к дяде, и через коридор вслед за собакой выскочил на веранду.
В углу веранды возле небольшого телефона дергался, прыгал и колотился о стену подвязанный к веревке бронзовый колокольчик.
Мальчуган зажал его в руке, замотал бечевку на гвоздь. Теперь вздрагивающая бечевка ослабла – должно быть, где-то лопнула.
Тогда, удивленный и рассерженный, он схватил трубку телефона.
Часом раньше, чем все это случилось, Ольга сидела за столом. Перед нею лежал учебник физики.
Вошла Женя и достала пузырек с йодом.
– Женя, – недовольно спросила Ольга, – откуда у тебя на плече царапина?
– А я шла, – беспечно ответила Женя, – а там стояло на пути что-то такое колючее или острое. Вот так и получилось.
– Отчего же это у меня на пути не стоит ничего колючего или острого? – передразнила ее Ольга.
– Неправда! У тебя на пути стоит экзамен по математике. Он и колючий и острый. Вот посмотри, срежешься!.. Олечка, не ходи на инженера, ходи на доктора, – заговорила Женя, подсовывая Ольге настольное зеркало. – Ну, погляди: какой из тебя инженер? Инженер должен быть – вот… вот… и вот… (Она сделала три энергичные гримасы.) А у тебя – вот… вот… и вот… – Тут Женя повела глазами, приподняла брови и очень нежно улыбнулась.
– Глупая! – обнимая ее, целуя и легонько отталкивая, сказала Ольга. – Уходи, Женя, и не мешай. Ты бы лучше сбегала к колодцу за водой.
Женя взяла с тарелки яблоко, отошла в угол, постояла у окна, потом расстегнула футляр аккордеона и заговорила:
– Знаешь, Оля! Подходит ко мне сегодня какой-то дяденька. Так с виду ничего себе – блондин, в белом костюме, и спрашивает: «Девочка, тебя как зовут?» Я говорю: «Женя…»
– Женя, не мешай и инструмент не трогай, – не оборачиваясь и не отрываясь от книги, сказала Ольга.
– «А твою сестру, – доставая аккордеон, продолжала Женя, – кажется, зовут Ольгой?»
– Женька, не мешай и инструмент не трогай! – невольно прислушиваясь, повторила Ольга.
– «Очень, – говорит он, – твоя сестра хорошо играет. Она не хочет ли учиться в консерватории?» (Женя достала аккордеон и перекинула ремень через плечо.) «Нет, – говорю я ему, – она уже учится по железобетонной специальности». А он тогда говорит: «А-а!» (Тут Женя нажала одну клавишу.) А я ему говорю: «Бэ-э!» (Тут Женя нажала другую клавишу.)
– Негодная девчонка! Положи инструмент на место! – вскакивая, крикнула Ольга. – Кто тебе разрешает вступать в разговоры с какими-то дяденьками?
– Ну и положу, – обиделась Женя. – Я и не вступала. Это вступил он. Хотела я тебе рассказать дальше, а теперь не буду. Вот погоди, приедет папа, он тебе покажет!
– Мне? Это тебе покажет. Ты мешаешь мне заниматься.
– Нет, тебе! – хватая пустое ведро, уже с крыльца откликнулась Женя. – Я ему расскажу, как ты меня по сто раз в день то за керосином, то за мылом, то за водой гоняешь! Я тебе не грузовик, не конь и не трактор.
Она принесла воды, поставила ведро на лавку, но, так как Ольга, не обратив на это внимания, сидела, склонившись над книгой, обиженная Женя ушла в сад.
Выбравшись на лужайку перед старым двухэтажным сараем, Женя вынула из кармана рогатку и, натянув резинку, запустила в небо маленького картонного парашютиста.
Взлетев кверху ногами, парашютист перевернулся. Над ним раскрылся голубой бумажный купол, но тут крепче рванул ветер, парашютиста поволокло в сторону, и он исчез за темным чердачным окном сарая.
Авария! Картонного человечка надо было выручать. Женя обошла сарай, через дырявую крышу которого разбегались во все стороны тонкие веревочные провода. Она подтащила к окну трухлявую лестницу и, взобравшись по ней, спрыгнула на пол чердака.
Очень странно! Этот чердак был обитаем. На стене висели мотки веревок, фонарь, два скрещенных сигнальных флага и карта поселка, вся исчерченная непонятными знаками. В углу лежала покрытая мешковиной охапка соломы. Тут же стоял перевернутый фанерный ящик. Возле дырявой замшелой крыши торчало большое, похожее на штурвальное, колесо. Над колесом висел самодельный телефон.
Женя заглянула через щель. Перед ней, как волны моря, колыхалась листва густых садов. В небе играли голуби. И тогда Женя решила: пусть голуби будут чайками, этот старый сарай с его веревками, фонарями и флагами – большим кораблем. Она же сама будет капитаном.
Ей стало весело. Она повернула штурвальное колесо. Тугие веревочные провода задрожали, загудели. Ветер зашумел и погнал зеленые волны. А ей показалось, что это ее корабль-сарай медленно и спокойно по волнам разворачивается.
– Лево руля на борт! – громко скомандовала Женя и крепче налегла на тяжелое колесо.
Прорвавшись через щели крыши, узкие прямые лучи солнца упали ей на лицо и платье. Но Женя поняла, что это неприятельские суда нащупывают ее своими прожекторами, и она решила дать им бой.
С силой управляла она скрипучим колесом, маневрируя вправо и влево, и властно выкрикивала слова команды.
Но вот острые прямые лучи прожектора поблекли, погасли. И это, конечно, не солнце зашло за тучи. Это разгромленная вражья эскадра шла ко дну.
Бой был окончен. Пыльной ладонью Женя вытерла лоб, и вдруг на стене задребезжал звонок телефона. Этого Женя не ожидала; она думала, что этот телефон – просто игрушка. Ей стало не по себе. Она сняла трубку.
Голос, звонкий и резкий, спрашивал:
– Алло! Алло! Отвечайте. Какой осел обрывает провода и подает сигналы, глупые и непонятные?
– Это не осел, – пробормотала озадаченная Женя. – Это я – Женя!
– Сумасшедшая девчонка! – резко и почти испуганно прокричал тот же голос. – Оставь штурвальное колесо и беги прочь. Сейчас примчатся… люди, и они тебя поколотят.
Женя бросила трубку, но было уже поздно. Вот на свету показалась чья-то голова: это был Гейка, за ним Сима Симаков, Коля Колокольчиков, а вслед лезли еще и еще мальчишки.
– Кто вы такие? – отступая от окна, в страхе спросила Женя. – Уходите!.. Это наш сад. Я вас сюда не звала.
Но плечо к плечу, плотной стеной ребята молча шли на Женю. И, очутившись прижатой к углу, Женя вскрикнула.
В то же мгновение в просвете мелькнула еще одна тень. Все обернулись и расступились. И перед Женей встал высокий темноволосый мальчуган в синей безрукавке, на груди которой была вышита красная звезда.
– Тише, Женя! – громко сказал он. – Кричать не надо. Никто тебя не тронет. Мы с тобой знакомы. Я – Тимур.
– Ты Тимур?! – широко раскрывая полные слез глаза, недоверчиво воскликнула Женя. – Это ты укрыл меня ночью простынею? Ты оставил мне на столе записку? Ты отправил папе на фронт телеграмму, а мне прислал ключ и квитанцию? Но зачем? За что? Откуда ты меня знаешь?
Тогда он подошел к ней, взял ее за руку и ответил:
– А вот оставайся с нами! Садись и слушай, и тогда тебе все будет понятно.
На покрытой мешками соломе вокруг Тимура, который разложил перед собой карту поселка, расположились ребята.
У отверстия выше слухового окна повис на веревочных качелях наблюдатель. Через его шею был перекинут шнурок с помятым театральным биноклем.
Неподалеку от Тимура сидела Женя и настороженно прислушивалась и приглядывалась ко всему, что происходит на совещании этого никому не известного штаба. Говорил Тимур:
– Завтра, на рассвете, пока люди спят, я и Колокольчиков исправим оборванные ею (он показал на Женю) провода.
– Он проспит, – хмуро вставил большеголовый, одетый в матросскую тельняшку Гейка. – Он просыпается только к завтраку и к обеду.
– Клевета! – вскакивая и заикаясь, вскричал Коля Колокольчиков. – Я встаю вместе с первым лучом солнца.
– Я не знаю, какой у солнца луч первый, какой второй, но он проспит обязательно, – упрямо продолжал Гейка.
Тут болтавшийся на веревках наблюдатель свистнул. Ребята повскакали.
По дороге в клубах пыли мчался конно-артиллерийский дивизион.
Могучие, одетые в ремни и железо кони быстро волокли за собою зеленые зарядные ящики и укрытые серыми чехлами пушки.
Обветренные, загорелые ездовые, не качнувшись в седле, лихо заворачивали за угол, и одна за другой батареи скрывались в роще. Дивизион умчался.
– Это они на вокзал, на погрузку поехали, – важно объяснил Коля Колокольчиков. – Я по их обмундированию вижу: когда они скачут на учение, когда на парад, а когда и еще куда.
– Видишь – и молчи! – остановил его Гейка. – Мы и сами с глазами. Вы знаете, ребята, этот болтун хочет убежать в Красную армию!
– Нельзя, – вмешался Тимур. – Это затея совсем пустая.
– Как нельзя? – покраснев, спросил Коля. – А почему же раньше мальчишки всегда на фронт бегали?
– То раньше! А теперь крепко-накрепко всем начальникам и командирам приказано гнать оттуда нашего брата по шее.
– Как по шее? – вспылив и еще больше покраснев, вскричал Коля Колокольчиков. – Это… Своих-то?
– Да вот!.. – И Тимур вздохнул. – Это своих-то! А теперь, ребята, давайте к делу.
Все расселись по местам.
– В саду дома номер тридцать четыре по Кривому переулку неизвестные мальчишки обтрясли яблоню, – обиженно сообщил Коля Колокольчиков. – Они сломали две ветки и помяли клумбу.
– Чей дом? – И Тимур заглянул в клеенчатую тетрадь. – Дом красноармейца Крюкова. Кто у нас здесь бывший специалист по чужим садам и яблоням?
– Я, – раздался сконфуженный голос.
– Кто это мог сделать?
– Это работал Мишка Квакин и его помощник, под названием «Фигура». Яблоня – мичуринка, сорт «золотой налив», и, конечно, взята на выбор.
– Опять и опять Квакин! – Тимур задумался. – Гейка! У тебя с ним разговор был?
– Был.
– Ну и что же?
– Дал ему два раза по шее.
– А он?
– Ну и он сунул мне раза два тоже.
– Эк у тебя все – «дал» да «сунул»… А толку что-то нету. Ладно! Квакиным мы займемся особо. Давайте дальше.
– В доме номер двадцать пять у старухи молочницы взяли в кавалерию сына, – сообщил из угла кто-то.
– Вот хватил! – И Тимур укоризненно качнул головой. – Да там на воротах еще третьего дня наш знак поставлен. А кто ставил? Колокольчиков, ты?
– Я.
– Так почему же у тебя верхний левый луч звезды кривой, как пиявка? Взялся сделать – сделай хорошо. Люди придут – смеяться будут. Давайте дальше.
Вскочил Сима Симаков и зачастил уверенно, без запинки:
– В доме номер пятьдесят четыре по Пушкаревой улице коза пропала. Я иду, вижу – старуха девчонку колотит. Я кричу: «Тетенька, бить не по закону!» Она говорит: «Коза пропала. Ах, будь ты проклята!» – «Да куда же она пропала?» – «А вон там, в овраге за перелеском, обгрызла мочалу и провалилась, как будто ее волки съели!»
– Погоди! Чей дом?
– Дом красноармейца Павла Гурьева. Девчонка – его дочь, зовут Нюркой. Колотила ее бабка. Как зовут, не знаю. Коза серая, со спины черная. Зовут Манька.
– Козу разыскать! – приказал Тимур. – Пойдет команда в четыре человека. Ты… ты и ты. Ну все, ребята?
– В доме номер двадцать два девчонка плачет, – как бы нехотя сообщил Гейка.
– Чего же она плачет?
– Спрашивал – не говорит.
– А ты спросил бы получше. Может быть, кто-нибудь ее поколотил… обидел?
– Спрашивал – не говорит.
– А велика ли девчонка?
– Четыре года.
– Вот еще беда! Кабы человек… а то – четыре года! Постой, а чей это дом?
– Дом лейтенанта Павлова. Того, что недавно убили на границе.
– «Спрашивал – не говорит», – огорченно передразнил Гейку Тимур. Он нахмурился, подумал. – Ладно… Это я сам. Вы к этому делу не касайтесь.
– На горизонте показался Мишка Квакин! – громко доложил наблюдатель. – Идет по той стороне улицы. Жрет яблоко. Тимур! Выслать команду: пусть дадут ему тычка или взашеину?!
– Не надо. Все оставайтесь на местах. Я вернусь скоро.
Он прыгнул из окна на лестницу и исчез в кустах.
А наблюдатель сообщил снова:
– У калитки, в поле моего зрения, неизвестная девица, красивого вида, стоит с кувшином и покупает молоко! Это, наверно, хозяйка дачи.
– Это твоя сестра? – дергая Женю за рукав, спросил Коля Колокольчиков. И, не получив ответа, он важно и обиженно предостерег: – Ты смотри не вздумай ей отсюда крикнуть.
– Сиди! – выдергивая рукав, насмешливо ответила ему Женя. – Тоже ты мне начальник…
– Не лезь к ней, – поддразнил Гейка Колю, – а то она тебя поколотит.
– Меня? – Коля обиделся. – У нее что? Когти? А у меня – мускулатура. Вот… ручная, ножная!
– Она поколотит тебя вместе с ручною и ножною. Ребята, осторожно! Тимур подходит к Квакину.
Легко помахивая сорванной веткой, Тимур шел Квакину наперерез. Заметив это, Квакин остановился. Плоское лицо его не показывало ни удивления, ни испуга.
– Здорово, комиссар! – склонив голову набок, негромко сказал он. – Куда так торопишься?
– Здорово, атаман! – в тон ему ответил Тимур. – К тебе навстречу.
– Рад гостю, да угощать нечем. Разве вот это? – Он сунул руку за пазуху и протянул Тимуру яблоко.
– Ворованные? – спросил Тимур, надкусывая яблоко.
– Они самые, – объяснил Квакин. – Сорт «золотой налив». Да вот беда: нет еще настоящей спелости.
– Кислятина! – бросая яблоко, сказал Тимур. – Послушай: ты на заборе дома номер тридцать четыре вот такой знак видел? – И Тимур показал на звезду, вышитую на своей синей безрукавке.
– Ну, видел, – насторожился Квакин. – Я, брат, и днем, и ночью все вижу.
– Так вот: если ты днем или ночью еще раз такой знак где-либо увидишь, ты беги прочь от этого места, как будто бы тебя кипятком ошпарили.
– Ой, комиссар! Какой ты горячий! – растягивая слова, сказал Квакин. – Хватит, поговорили!
– Ой, атаман, какой ты упрямый, – не повышая голоса, ответил Тимур. – А теперь запомни сам и передай всей шайке, что этот разговор у нас с вами последний.
Никто со стороны и не подумал бы, что это разговаривают враги, а не два теплых друга. И поэтому Ольга, державшая в руках кувшин, спросила молочницу, кто этот мальчишка, который совещается о чем-то с хулиганом Квакиным.
– Не знаю, – с сердцем ответила молочница. – Наверное, такой же хулиган и безобразник. Он что-то все возле вашего дома околачивается. Ты смотри, дорогая, как бы они твою сестренку не отколошматили.
Беспокойство охватило Ольгу. С ненавистью взглянула она на обоих мальчишек, прошла на террасу, поставила кувшин, заперла дверь и вышла на улицу разыскивать Женю, которая вот уже два часа как не показывала глаз домой.
…Вернувшись на чердак, Тимур рассказал о своей встрече ребятам. Было решено завтра отправить всей шайке письменный ультиматум.
Бесшумно соскакивали ребята с чердака и через дыры в заборах, а то и прямо через заборы разбегались по домам в разные стороны. Тимур подошел к Жене.
– Ну что? – спросил он. – Теперь тебе все понятно?
– Все, – ответила Женя, – только еще не очень. Ты объясни мне проще.
– А тогда спускайся вниз и иди за мной. Твоей сестры все равно сейчас нет дома.
Когда они слезли с чердака, Тимур повалил лестницу.
Уже стемнело, но Женя доверчиво пошла за ним следом.
Они остановились у домика, где жила старуха молочница. Тимур оглянулся. Людей вблизи не было. Он вынул из кармана свинцовый тюбик с масляной краской и подошел к воротам, где была нарисована звезда, верхний левый луч которой действительно изгибался, как пиявка.
Уверенно лучи он обровнял, заострил и выпрямил.
– Скажи, зачем? – спросила его Женя. – Ты объясни мне проще: что все это значит?
Тимур сунул тюбик в карман, сорвал лист лопуха, вытер закрашенный палец и, глядя Жене в лицо, сказал:
– А это значит, что из этого дома человек ушел в Красную армию. И с этого времени этот дом находится под нашей охраной и защитой. У тебя отец в армии?
– Да! – с волнением и гордостью ответила Женя. – Он командир.
– Значит, и ты находишься под нашей охраной и защитой тоже.
Они остановились перед воротами другой дачи. И здесь на заборе была начерчена звезда. Но прямые светлые лучи ее были обведены широкой черной каймой.
– Вот! – сказал Тимур. – И из этого дома человек ушел в Красную армию. Но его уже нет. Это дача лейтенанта Павлова, которого недавно убили на границе. Тут живет его жена и та маленькая девочка, у которой добрый Гейка так и не добился, отчего она часто плачет. И если тебе случится, то сделай ей, Женя, что-нибудь хорошее.
Он сказал все это очень просто, но мурашки пробежали по груди и по рукам Жени, а вечер был теплый и даже душный.
Она молчала, наклонив голову. И только для того, чтобы хоть что-нибудь сказать, она спросила:
– А разве Гейка добрый?
– Да, – ответил Тимур. – Он сын моряка, матроса. Он часто бранит малыша и хвастунишку Колокольчикова, но сам везде и всегда за него заступается.
Окрик резкий и даже гневный заставил их обернуться. Неподалеку стояла Ольга.
Женя дотронулась до руки Тимура: она хотела подвести его и познакомить с ним Ольгу.
Но новый окрик, строгий и холодный, заставил ее от этого отказаться.
Виновато кивнув Тимуру головой и недоуменно пожав плечами, она пошла к Ольге.
– Евгения! – тяжело дыша, со слезами в голосе сказала Ольга. – Я запрещаю тебе разговаривать с этим мальчишкой. Тебе понятно?
– Но, Оля, – пробормотала Женя, – что с тобою?
– Я запрещаю тебе подходить к этому мальчишке, – твердо повторила Ольга. – Тебе тринадцать, мне восемнадцать. Я твоя сестра… Я старше. И когда папа уезжал, он мне велел…
– Но, Оля, ты ничего, ничего не понимаешь! – с отчаянием воскликнула Женя. Она вздрагивала. Она хотела объяснить, оправдаться. Но она не могла. Она была не вправе. И, махнув рукой, она не сказала сестре больше ни слова.
Сразу же она легла в постель. Но уснуть не могла долго. А когда уснула, то так и не слыхала, как ночью постучали в окно и подали от отца телеграмму.
…Рассвело. Пропел деревянный рог пастуха. Старуха молочница открыла калитку и погнала корову к стаду. Не успела она завернуть за угол, как из-за куста акации, стараясь не греметь пустыми ведрами, выскочило пятеро мальчуганов, и они бросились к колодцу.
– Качай!
– Давай!
– Бери!
– Хватай!
Обливая холодной водой босые ноги, мальчишки мчались во двор, опрокидывали ведра в дубовую кадку и, не задерживаясь, неслись обратно к колодцу.
К взмокшему Симе Симакову, который без передышки ворочал рычагом колодезного насоса, подбежал Тимур и спросил:
– Вы Колокольчикова здесь не видали? Нет? Значит, он проспал. Скорей, торопитесь! Старуха пойдет сейчас обратно.
Очутившись в саду перед дачей Колокольчиковых, Тимур стал под деревом и свистнул. Не дождавшись ответа, он полез на дерево и заглянул в комнату. С дерева ему была видна только половина придвинутой к подоконнику кровати да завернутые в одеяло ноги.
Тимур кинул на кровать кусочек коры и тихонько позвал:
– Коля, вставай! Колька!
Спящий не пошевельнулся. Тогда Тимур вынул нож, срезал длинный прут, заострил на конце сучок, перекинул прут через подоконник и, зацепив сучком одеяло, потащил его на себя.
Легкое одеяло поползло через подоконник. В комнате раздался хрипловатый изумленный вопль. Вытаращив заспанные глаза, с кровати соскочил седой джентльмен в нижнем белье и, хватая рукой уползающее одеяло, подбежал к окну.
Очутившись лицом к лицу с почтенным стариком, Тимур разом слетел с дерева.
А седой джентльмен, бросив на постель отвоеванное одеяло, сдернул со стены двустволку, поспешно надел очки и, выставив ружье из окна дулом к небу, зажмурил глаза и выстрелил.
…Только у колодца перепуганный Тимур остановился. Вышла ошибка. Он принял спящего джентльмена за Колю, а седой джентльмен, конечно, принял его за жулика.
Тут Тимур увидел, что старуха молочница с коромыслом и ведрами выходит из калитки за водой. Он юркнул за акацию и стал наблюдать.
Вернувшись от колодца, старуха подняла ведро, опрокинула его в бочку и сразу отскочила, потому что вода с шумом и брызгами выплеснулась из уже наполненной до краев бочки прямо ей под ноги.
Охая, недоумевая и оглядываясь, старуха обошла бочку. Она опустила руку в воду и поднесла ее к носу. Потом побежала к крыльцу проверить, цел ли замок у двери. И наконец, не зная, что и думать, она стала стучать в окно соседке.
Тимур засмеялся и вышел из своей засады. Надо было спешить. Уже поднималось солнце. Коля Колокольчиков не явился, и провода все еще исправлены не были.
…Пробираясь к сараю, Тимур заглянул в распахнутое, выходящее в сад окно.
У стола возле кровати в трусах и майке сидела Женя и, нетерпеливо откидывая сползавшие на лоб волосы, что-то писала.
Увидав Тимура, она не испугалась и даже не удивилась. Она только погрозила ему пальцем, чтобы он не разбудил Ольгу, сунула недоконченное письмо в ящик и на цыпочках вышла из комнаты.
Здесь, узнав от Тимура, какая с ним сегодня случилась беда, она позабыла все Ольгины наставления и охотно вызвалась помочь ему наладить ею же самой оборванные провода.
Когда работа была закончена и Тимур уже стоял по ту сторону изгороди, Женя ему сказала:
– Не знаю за что, но моя сестра тебя очень ненавидит.
– Ну вот, – огорченно ответил Тимур, – и мой дядя тебя тоже!
Он хотел уйти, но она его остановила:
– Постой, причешись. Ты сегодня очень лохматый.
Она вынула гребенку, протянула ее Тимуру, и тотчас же позади, из окна, раздался негодующий окрик Ольги:
– Женя! Что ты делаешь?..
Сестры стояли на террасе.
– Я тебе знакомых не выбираю, – с отчаянием защищалась Женя. – Каких? Очень простых. В белых костюмах. «Ах, как ваша сестра прекрасно играет!» Прекрасно! Вы бы лучше послушали, как она прекрасно ругается. Вот смотри! Я уже обо всем пишу папе.
– Евгения! Этот мальчишка – хулиган, а ты глупа, – холодно выговаривала, стараясь казаться спокойной, Ольга. – Хочешь, пиши папе, пожалуйста, но если я хоть еще раз увижу тебя с этим мальчишкой рядом, то в тот же день я брошу дачу, и мы уедем отсюда в Москву. А ты знаешь, что у меня слово бывает твердое?
– Да… мучительница! – со слезами ответила Женя. – Это-то я знаю.
– А теперь возьми и читай. – Ольга положила на стол полученную ночью телеграмму и вышла.
В телеграмме было написано:
«На днях проездом несколько часов буду Москве число часы телеграфирую дополнительно тчк Папа».
Женя вытерла слезы, приложила телеграмму к губам и тихо пробормотала:
– Папа, приезжай скорей! Папа! Мне, твоей Женьке, очень трудно.
Во двор того дома, откуда пропала коза и где жила бабка, которая поколотила бойкую девчонку Нюрку, привезли два воза дров.
Ругая беспечных возчиков, которые свалили дрова как попало, кряхтя и охая, бабка начала укладывать поленницу. Но эта работа была ей не под силу. Откашливаясь, она села на ступеньку, отдышалась, взяла лейку и пошла в огород. Во дворе остался теперь только трехлетний братишка Нюрки – человек, как видно, энергичный и трудолюбивый, потому что едва бабка скрылась, как он поднял палку и начал колотить ею по скамье и по перевернутому кверху дном корыту.
Тогда Сима Симаков, только что охотившийся за беглой козой, которая скакала по кустам и оврагам не хуже индийского тигра, одного человека из своей команды оставил на опушке, а с четырьмя другими вихрем ворвался во двор.
Он сунул малышу в рот горсть земляники, всучил ему в руки блестящее перо из крыла галки, и вся четверка рванулась укладывать дрова в поленницу.
Сам Сима Симаков понесся кругом вдоль забора, чтобы задержать на это время бабку в огороде. Остановившись у забора, возле того места, где к нему вплотную примыкали вишни и яблони, Сима заглянул в щелку.
Бабка набрала в подол огурцов и собиралась идти во двор.
Сима Симаков тихонько постучал по доскам забора.
Бабка насторожилась. Тогда Сима поднял палку и начал ею шевелить ветви яблони.
Бабке тотчас же показалось, что кто-то тихонько лезет через забор за яблоками. Она высыпала огурцы на межу, выдернула большой пук крапивы, подкралась и притаилась у забора.
Сима Симаков опять заглянул в щель, но бабки теперь он не увидел. Обеспокоенный, он подпрыгнул, схватился за край забора и осторожно стал подтягиваться. Но в то же время бабка с торжествующим криком выскочила из своей засады и ловко стегнула Симу Симакова по рукам крапивой. Размахивая обожженными руками, Сима помчался к воротам, откуда уже выбегала закончившая свою работу четверка.
Во дворе опять остался только один малыш. Он поднял с земли щепку, положил ее на край поленницы, потом поволок туда же кусок бересты.
За этим занятием и застала его вернувшаяся из огорода бабка. Вытаращив глаза, она остановилась перед аккуратно сложенной поленницей и спросила:
– Это кто же тут без меня работает?
Малыш, укладывая бересту в поленницу, важно ответил:
– А ты, бабушка, не видишь – это я работаю.
Во двор вошла молочница, и обе старухи оживленно начали обсуждать эти странные происшествия с водой и с дровами. Пробовали они добиться ответа у малыша, однако добились немногого. Он объяснил им, что прискочили из ворот люди, сунули ему в рот сладкой земляники, дали перо и еще пообещали поймать ему зайца с двумя ушами и с четырьмя ногами. А потом дрова покидали и опять ускокали.
В калитку вошла Нюрка.
– Нюрка, – спросила ее бабка, – ты не видала, кто к нам сейчас во двор заскакивал?
– Я козу искала, – уныло ответила Нюрка. – Я все утро по лесу да по оврагам сама скакала.
– Украли! – горестно пожаловалась бабка молочнице. – А какая была коза! Ну, голубь, а не коза. Голубь!
– Голубь, – отодвигаясь от бабки, огрызнулась Нюрка. – Как почнет шнырять рогами, так не знаешь, куда и деваться. У голубей рогов не бывает.
– Молчи, Нюрка! Молчи, разиня бестолковая! – закричала бабка. – Оно, конечно, коза была с характером. И я ее, козушку, продать хотела. А теперь вот моей голубушки и нету.
Калитка со скрипом распахнулась. Низко опустив рога, во двор вбежала коза и устремилась прямо на молочницу.
Подхватив тяжелый бидон, молочница с визгом вскочила на крыльцо, а коза, ударившись рогами о стену, остановилась.
И тут все увидали, что к рогам козы крепко прикручен фанерный плакат, на котором крупно было выведено:
Я коза-коза,
Всех людей гроза.
Кто Нюрку будет бить,
Тому худо будет жить.
А на углу за забором хохотали довольные ребятишки.
Воткнув в землю палку, притопывая вокруг нее, приплясывая, Сима Симаков гордо пропел:
Мы не шайка и не банда,
Не ватага удальцов,
Мы веселая команда
Пионеров-молодцов.
У-ух, ты!
И, как стайка стрижей, ребята стремительно и бесшумно умчались прочь.
Работы на сегодня было еще немало, но, главное, сейчас надо было составить и отослать Мишке Квакину ультиматум.
Как составляются ультиматумы, этого еще никто не знал, и Тимур спросил об этом у дяди.
Тот объяснил ему, что каждая страна пишет ультиматум на свой манер, но в конце для вежливости полагается приписать:
«Примите, господин министр, уверение в совершеннейшем к Вам почтении».
Затем ультиматум через аккредитованного посла вручается правителю враждебной державы.
Но это дело ни Тимуру, ни его команде не понравилось. Во-первых, никакого почтения хулигану Квакину они передавать не хотели; во-вторых, ни постоянного посла, ни даже посланника при этой шайке у них не было. И, посовещавшись, они решили отправить ультиматум попроще, на манер того послания запорожцев к турецкому султану, которое каждый видел на картине, когда читал о том, как смелые казаки боролись с турками, татарами и ляхами.
За серыми воротами с черно-красной звездой, в тенистом саду того дома, что стоял напротив дачи, где жили Ольга и Женя, по песчаной аллейке шла маленькая белокурая девчушка. Ее мать, женщина молодая, красивая, но с лицом печальным и утомленным, сидела в качалке возле окна, на котором стоял пышный букет полевых цветов. Перед ней лежала груда распечатанных телеграмм и писем – от родных и от друзей, знакомых и незнакомых. Письма и телеграммы эти были теплые и ласковые. Они звучали издалека, как лесное эхо, которое никуда путника не зовет, ничего не обещает и все же подбадривает и подсказывает ему, что люди близко и в темном лесу он не одинок.
Держа куклу кверху ногами, так что деревянные руки и пеньковые косы ее волочились по песку, белокурая девочка остановилась перед забором. По забору спускался раскрашенный, вырезанный из фанеры заяц. Он дергал лапой, тренькая по струнам нарисованной балалайки, и мордочка у него была грустновато-смешная.
Восхищенная таким необъяснимым чудом, равного которому, конечно, и нет на свете, девочка выронила куклу, подошла к забору, и добрый заяц послушно опустился ей прямо в руки. А вслед за зайцем выглянуло лукавое и довольное лицо Жени.
Девочка посмотрела на Женю и спросила:
– Это ты со мной играешь?
– Да, с тобой. Хочешь, я к тебе спрыгну?
– Здесь крапива, – подумав, предупредила девочка. – И здесь я вчера обожгла себе руку.
– Ничего, – спрыгивая с забора, сказала Женя, – я не боюсь. Покажи, какая тебя вчера обожгла крапива? Вот эта? Ну смотри: я ее вырвала, бросила, растоптала ногами и на нее плюнула. Давай с тобой играть: ты держи зайца, а я возьму куклу.
Ольга видела с крыльца террасы, как Женя вертелась около чужого забора, но она не хотела мешать сестренке, потому что та и так сегодня утром много плакала. Но когда Женя полезла на забор и спрыгнула в чужой сад, обеспокоенная Ольга вышла из дома, подошла к воротам и открыла калитку. Женя и девчурка стояли уже у окна, возле женщины, и та улыбалась, когда дочка показывала ей, как грустный смешной заяц играет на балалайке.
По встревоженному лицу Жени женщина угадала, что вошедшая в сад Ольга недовольна.
– Вы на нее не сердитесь, – негромко сказала Ольге женщина. – Она просто играет с моей девчуркой. У нас горе… – Женщина помолчала. – Я плачу, а она… – женщина показала на свою крохотную дочку и тихо добавила: – А она и не знает, что ее отца недавно убили на границе.
Теперь смутилась Ольга, а Женя издалека посмотрела на нее горько и укоризненно.
– А я одна, – продолжала женщина. – Мать у меня в горах, в тайге, очень далеко, братья в армии, сестер нет.
Она тронула за плечо подошедшую Женю и, указывая на окно, спросила:
– Девочка, этот букет ночью не ты мне на крыльцо положила?
– Нет, – быстро ответила Женя. – Это не я. Но это, наверное, кто-нибудь из наших.
– Кто? – И Ольга непонимающе взглянула на Женю.
– Я не знаю, – испугавшись, заговорила Женя, – это не я. Я ничего не знаю. Смотрите, сюда идут люди.
За воротами послышался шум машины, а по дорожке от калитки шли два летчика-командира.
– Это ко мне, – сказала женщина. – Они, конечно, опять будут предлагать мне уехать в Крым, на Кавказ, на курорт, в санаторий…
Оба командира подошли, приложили руки к пилоткам, и, очевидно, расслышав ее последние слова, старший – капитан – сказал!
– Ни в Крым, ни на Кавказ, ни на курорт, ни в санаторий. Вы хотели повидать вашу маму? Ваша мать сегодня поездом выезжает к вам из Иркутска. До Иркутска она была доставлена на специальном самолете.
– Кем? – радостно и растерянно воскликнула женщина. – Вами?
– Нет, – ответил летчик-капитан, – нашими и вашими товарищами.
Подбежала маленькая девчурка, смело посмотрела на пришедших, и видно, что синяя форма эта ей была хорошо знакома.
– Мама, – попросила она, – сделай мне качели, и я буду летать туда-сюда, туда-сюда. Далеко-далеко, как папа.
– Ой, не надо! – подхватывая и сжимая дочурку, воскликнула ее мать. – Нет, не улетай так далеко… как твой папа.
На Малой Овражной, позади часовни с облупленной росписью, изображавшей суровых волосатых старцев и чисто выбритых ангелов, правей картины «Страшного суда» с котлами, смолой и юркими чертями, на ромашковой поляне ребята из компании Мишки Квакина играли в карты.
Денег у игроков не было, и они резались «на тычка», «на щелчка»» и на «оживи покойника». Проигравшему завязывали глаза, клали его спиной на траву и давали ему в руки свечку, то есть длинную палку. И этой палкой он должен был вслепую отбиваться от добрых собратий своих, которые, сожалея усопшего, старались вернуть его к жизни, усердно настегивая крапивой по его голым коленям, икрам и пяткам.
Игра была в самом разгаре, когда за оградой раздался резкий звук сигнальной трубы.
Это снаружи у стены стояли посланцы от команды Тимура.
Штаб-трубач Коля Колокольчиков сжимал в руке медный блестящий горн, а босоногий суровый Гейка держал склеенный из оберточной бумаги пакет.
– Это что же тут за цирк или комедия? – перегибаясь через ограду, спросил паренек, которого звали Фигурой. – Мишка! – оборачиваясь, заорал он. – Брось карты, тут к тебе какая-то церемония пришла!
– Я тут, – залезая на ограду, отозвался Квакин. – Эге, Гейка, здорово! А это еще что с тобой за хлюпик?
– Возьми пакет, – протягивая ультиматум, сказал Гейка. – Сроку на размышление вам двадцать четыре часа дадено. За ответом приду завтра в такое же время.
Обиженный тем, что его назвали хлюпиком, штаб-трубач Коля Колокольчиков вскинул горн и, раздувая щеки, яростно протрубил отбой. И, не сказав больше ни слова, под любопытными взглядами рассыпавшихся по ограде мальчишек оба парламентера с достоинством удалились.
– Это что же такое? – переворачивая пакет и оглядывая разинувших рты ребят, спросил Квакин. – Жили-жили, ни о чем не тужили… Вдруг… труба, гроза! Я, братцы, право, ничего не понимаю!..
Он разорвал пакет и, не слезая с ограды, стал читать:
– «Атаману шайки по очистке чужих садов Михаилу Квакину…» Это мне, – громко объяснил Квакин. – С полным титулом, по всей форме, «…и его, – продолжал он читать, – гнуснопрославленному помощнику Петру Пятакову, иначе именуемому просто Фигурой…» Это тебе, – с удовлетворением объяснил Квакин Фигуре. – Эк, они завернули: «гнуснопрославленный»! Это уж что-то очень по-благородному, могли бы дурака назвать и попроще, «…а также ко всем членам этой позорной компании ультиматум». Это что такое, я не знаю, – насмешливо объявил Квакин. – Вероятно, ругательство или что-нибудь в этом смысле.
– Это такое международное слово. Бить будут, – объяснил стоявший рядом с Фигурой бритоголовый мальчуган Алешка.
– А, так бы и писали! – сказал Квакин. – Читаю дальше. Пункт первый:
«Ввиду того, что вы по ночам совершаете налеты на сады мирных жителей, не щадя и тех домов, на которых стоит наш знак – красная звезда, и даже тех, на которых стоит звезда с траурной черной каймою, вам, трусливым негодяям, мы приказываем…»
– Ты посмотри, как, собаки, ругаются! – смутившись, но пытаясь улыбнуться, продолжал Квакин. – А какой дальше слог, какие запятые! Да!
«…приказываем: не позже чем завтра утром Михаилу Квакину и гнусноподобной личности Фигуре явиться на место, которое им гонцами будет указано, имея на руках список всех членов вашей позорной шайки.
А в случае отказа мы оставляем за собой полную свободу действий».
– То есть в каком смысле свободу? – опять переспросил Квакин. – Мы их, кажется, пока никуда не запирали.
– Это такое международное слово, – объяснил бритоголовый Алешка. – Бить будут!
– А, тогда так бы и говорили! – с досадой сказал Квакин. – Жаль, что ушел Гейка; видно, он давно не плакал.
– Он не заплачет, – сказал бритоголовый, – у него брат – матрос.
– Ну?
– У него и отец был матросом. Он не заплачет.
– А тебе-то что?
– А то, что у меня дядя матрос тоже.
– Вот дурак – заладил! – рассердился Квакин. – То отец, то брат, то дядя. А что к чему – неизвестно. Отрасти, Алеша, волосы, а то тебе солнцем напекло затылок. А ты что там мычишь, Фигура?
– Гонцов надо завтра изловить, а Тимку и его компанию излупить, – коротко и угрюмо предложил обиженный ультиматумом Фигура.
На том и порешили.
Отойдя в тень часовни и остановившись вдвоем возле картины, где проворные мускулистые черти ловко волокли в пекло воющих и упирающихся грешников, Квакин спросил у Фигуры:
– Слушай, это ты в тот сад лазил, где живет девчонка, у которой отца убили?
– Ну, я.
– Так вот… – с досадой пробормотал Квакин, тыкая пальцем в стену. – Мне, конечно, на Тимкины знаки наплевать, и Тимку я всегда бить буду…
– Хорошо, – согласился Фигура. – А что ты мне пальцем на чертей тычешь?
– А то, – скривив губы, ответил ему Квакин, – что ты мне хоть и друг, Фигура, но никак на человека не похож ты, а скорей вот на этого толстого и поганого черта.
Утром молочница не застала дома троих постоянных покупателей. На базар было идти уже поздно, и, взвалив бидон на плечи, она отправилась по квартирам.
Она ходила долго без толку и наконец остановилась возле дачи, где жил Тимур.
За забором она услышала густой приятный голос: кто-то негромко пел. Значит, хозяева были дома, и здесь можно было ожидать удачи.
Пройдя через калитку, старуха нараспев закричала:
– Молока не надо ли, молока?
– Две кружки! – раздался в ответ басистый голос.
Скинув с плеча бидон, молочница обернулась и увидела выходящего из кустов косматого, одетого в лохмотья хромоногого старика, который держал в руке кривую обнаженную саблю.
– Я, батюшка, говорю, молочка не надо ли? – оробев и попятившись, предложила молочница. – Экий ты, отец мой, с виду серьезный! Ты что ж это, саблей траву косишь?
– Две кружки. Посуда на столе, – коротко ответил старик и воткнул саблю клинком в землю.
– Ты бы, батюшка, купил косу, – торопливо наливая молоко в кувшин и опасливо поглядывая на старика, говорила молочница. – А саблю лучше брось. Этакой саблей простого человека и до смерти напугать можно.
– Платить сколько? – засовывая руку в карман широченных штанов, спросил старик.
– Как у людей, – ответила ему молочница. – По рубль сорок – всего два восемьдесят. Лишнего мне не надо.
Старик пошарил и достал из кармана большой ободранный револьвер.
– Я, батюшка, потом… – подхватывая бидон и поспешно удаляясь, заговорила молочница. – Ты, дорогой мой, не трудись! – прибавляя ходу и не переставая оборачиваться, продолжала она. – Мне, золотой, деньги не к спеху.
Она выскочила за калитку, захлопнула ее и сердито с улицы закричала:
– В больнице тебя, старого черта, держать надо, а не пускать по воле. Да, да! На замке, в больнице.
Старик пожал плечами, сунул обратно в карман вынутую оттуда трешницу и тотчас же спрятал револьвер за спину, потому что в сад вошел пожилой джентльмен, доктор Ф.Г. Колокольчиков.
С лицом сосредоточенным и серьезным, опираясь на палку, прямою, несколько деревянною походкой он шагал по песчаной аллее.
Увидав чудного старика, джентльмен кашлянул, поправил очки и спросил:
– Не скажешь ли ты, любезный, где мне найти владельца этой дачи?
– На этой даче живу я, – ответил старик.
– В таком случае, – прикладывая руку к соломенной шляпе, продолжал джентльмен, – вы мне не скажете: не приходится ли вам некий мальчик, Тимур Гараев, родственником?
– Да, приходится, – ответил старик. – Этот некий мальчик – мой племянник.
– Мне очень прискорбно, – откашливаясь и недоуменно косясь на торчавшую в земле саблю, начал джентльмен, – но ваш племянник сделал вчера утром попытку ограбить наш дом.
– Что?! – изумился старик. – Мой Тимур хотел ваш дом ограбить?
– Да, представьте! – заглядывая старику за спину и начиная волноваться, продолжал джентльмен. – Он сделал попытку во время моего сна похитить укрывавшее меня байковое одеяло.
– Кто? Тимур вас ограбил? Похитил байковое одеяло? – растерялся старик. И спрятанная у него за спиной рука с револьвером невольно опустилась.
Волнение овладело почтенным джентльменом, и, с достоинством пятясь к выходу, он заговорил:
– Я, конечно, не утверждал бы, но факты… факты! Милостивый государь! Я вас прошу, вы ко мне не приближайтесь. Я, конечно, не знаю, чему приписать… Но ваш вид, ваше странное поведение…
– Послушайте, – шагая к джентльмену, произнес старик, – но все это, очевидно, недоразумение.
– Милостивый государь! – не спуская глаз с револьвера и не переставая пятиться, вскричал джентльмен. – Наш разговор принимает нежелательное и, я бы сказал, недостойное нашего возраста направление.
Он выскочил за калитку и быстро пошел прочь, повторяя:
– Нет, нет, нежелательное и недостойное направление…
Старик подошел к калитке как раз в ту минуту, когда шедшая купаться Ольга поравнялась с взволнованным джентльменом.
Тут вдруг старик замахал руками и закричал Ольге, чтобы она остановилась. Но джентльмен проворно, как козел, перепрыгнул через канаву, схватил Ольгу за руку, и оба они мгновенно скрылись за углом.
Тогда старик расхохотался. Возбужденный и обрадованный, бойко притопывая своей деревяшкой, он пропел:
А вы и не поймете
На быстром самолете,
Как вас ожидала я до утренней зари.
Да!
Он отстегнул ремень у колена, швырнул на траву деревянную ногу и, на ходу сдирая парик и бороду, помчался к дому.
Через десять минут молодой и веселый инженер Георгий Гараев сбежал с крыльца, вывел мотоцикл из сарая, крикнул собаке Рите, чтобы она караулила дом, нажал стартер и, вскочив в седло, помчался к реке разыскивать напуганную им Ольгу.
В одиннадцать часов Гейка и Коля Колокольчиков отправились за ответом на ультиматум.
– Ты иди ровно, – ворчал Гейка на Колю. – Ты шагай легко, твердо. А ты ходишь, как цыпленок за червяком скачет. И все у тебя, брат, хорошо – и штаны, и рубаха, и вся форма, а виду у тебя все равно нет. Ты, брат, не обижайся, я тебе дело говорю. Ну, вот скажи: зачем ты идешь и языком губы мусолишь? Ты запихай язык в рот, и пусть он там и лежит на своем месте… А ты зачем появился? – спросил Гейка, увидав выскочившего наперерез Симу Симакова.
– Меня Тимур послал для связи, – затараторил Симаков. – Так надо, и ты ничего не понимаешь. Вам свое, а у меня свое дело. Коля, дай-ка я дудану в трубу. Экий ты сегодня важный! Гейка, дурак! Идешь по делу – надел бы сапоги, ботинки. Разве послы босиком ходят? Ну, ладно, вы туда, а я сюда. Гоп-гоп, до свиданья!
– Этакий балабон! – покачал головой Гейка. – Скажет сто слов, а можно бы четыре. Труби, Николай, вот и ограда.
– Подавай наверх Михаила Квакина! – приказал Гейка высунувшемуся сверху мальчишке.
– А заходите справа! – закричал из-за ограды Квакин. – Там для вас нарочно ворота открыты.
– Не ходи, – дергая за руку Гейку, прошептал Коля. – Они нас поймают и поколотят.
– Это все на двоих-то? – надменно спросил Гейка. – Труби, Николай, громче. Нашей команде везде дорога.
Они прошли через ржавую железную калитку и очутились перед группой ребят, впереди которых стояли Фигура и Квакин.
– Ответ на письмо давайте, – твердо сказал Гейка.
Квакин улыбался. Фигура хмурился.
– Давай поговорим, – предложил Квакин. – Ну, сядь, посиди, куда торопишься?
– Ответ на письмо давайте, – холодно повторил Гейка. – А разговаривать с вами будем мы после.
И было странно, непонятно: играет ли он, шутит ли, этот прямой, коренастый мальчишка в матросской тельняшке, возле которого стоит маленький, уже побледневший трубач? Или, прищурив строгие серые глаза свои, босоногий, широкоплечий, он и на самом деле требует ответа, чувствуя за собою и право, и силу?
– На, возьми, – протягивая бумагу, сказал Квакин.
Гейка развернул лист. Там был грубо нарисован кукиш, под которым стояло ругательство.
Спокойно, не изменившись в лице, Гейка разорвал бумагу. В ту же минуту он и Коля крепко были схвачены за плечи и за руки.
Они не сопротивлялись.
– За такие ультиматумы надо бы вам набить шею, – подходя к Гейке, сказал Квакин. – Но… мы люди добрые. До ночи мы запрем вас вот сюда, – он показал на часовню, – а ночью мы обчистим сад под номером двадцать четыре наголо.
– Этого не будет, – ровно ответил Гейка.
– Нет, будет! – крикнул Фигура и ударил Гейку по щеке.
– Бей хоть сто раз, – зажмурившись и вновь открывая глаза, сказал Гейка. – Коля, – подбадривающе буркнул он, – ты не робей. Чую я, что будет сегодня у нас позывной сигнал по форме номер один общий.
Пленников втолкнули внутрь маленькой часовни с наглухо закрытыми железными ставнями. Обе двери за ними закрыли, задвинули засов и забили его деревянным клином.
– Ну, что? – подходя к двери и прикладывая ко рту ладонь, закричал Фигура. – Как оно теперь: по-нашему или по-вашему выйдет?
И из-за двери глухо, едва слышно донеслось:
– Нет, бродяги, теперь по-вашему уже никогда и ничего не выйдет.
Фигура плюнул.
– У него брат – матрос, – хмуро объяснил бритоголовый Алешка. – Они с моим дядей на одном корабле служат.
– Ну, – угрожающе спросил Фигура, – а ты кто – капитан, что ли?
– У него руки схвачены, а ты его бьешь. Это хорошо ли?
– На и тебе тоже! – обозлился Фигура и ударил Алешку наотмашь.
Тут оба мальчишки покатились на траву. Их тянули за руки, за ноги, разнимали…
И никто не посмотрел наверх, где в густой листве липы, что росла близ ограды, мелькнуло лицо Симы Симакова.
Винтом соскользнул он на землю. И напрямик, через чужие огороды, помчался к Тимуру, к своим на речку.
Прикрыв голову полотенцем, Ольга лежала на горячем песке пляжа и читала.
Женя купалась. Неожиданно кто-то обнял ее за плечи.
Она обернулась.
– Здравствуй, – сказала ей высокая темноглазая девочка. – Я приплыла от Тимура. Меня зовут Таней, и я тоже из его команды. Он жалеет, что тебе из-за него от сестры попало. У тебя сестра, наверное, очень злая?
– Пусть он не жалеет, – покраснев, пробормотала Женя. – Ольга совсем не злая, у нее такой характер. – И, всплеснув руками, Женя с отчаянием добавила: – Ну, сестра! Сестра и сестра! Вот погодите, приедет папа…
Они вышли из воды и забрались на крутой берег, левей песчаного пляжа. Здесь они наткнулись на Нюрку.
– Девочка, ты меня узнала? – как всегда, быстро и сквозь зубы спросила она у Жени. – Да! Я тебя узнала сразу. А вон Тимур! – сбросив платье, показала она на усыпанный ребятами противоположный берег. – Я знаю, кто мне поймал козу, кто нам уложил дрова и кто дал моему братишке землянику. И тебя я тоже знаю, – обернулась она к Тане. – Ты один раз сидела на грядке и плакала. А ты не плачь. Что толку?.. Гей! Сиди, чертовка, или я тебя сброшу в реку! – закричала она на привязанную к кустам козу. – Девочки, давайте в воду прыгнем!
Женя и Таня переглянулись. Очень уж она была смешная, эта маленькая, загорелая, похожая на цыганку Нюрка.
Взявшись за руки, они подошли к самому краю обрыва, под которым плескалась ясная голубая вода.
– Ну, прыгнули?
– Прыгнули!
И они разом бросились в воду.
Но не успели девчонки вынырнуть, как вслед за ними бултыхнулся кто-то четвертый.
Это, как он был – в сандалиях, трусах и майке, – Сима Симаков с разбегу кинулся в реку. И, отряхивая слипшиеся волосы, отплевываясь и отфыркиваясь, длинными саженками он поплыл на другой берег.
– Беда, Женя! Беда! – прокричал он, обернувшись. – Гейка и Коля попали в засаду!
Читая книгу, Ольга поднималась в гору. И там, где крутая тропка пересекала дорогу, ее встретил стоявший возле мотоцикла Георгий. Они поздоровались.
– Я ехал, – объяснил ей Георгий, – смотрю, вы идете. Дай, думаю, подожду и подвезу, если по дороге.
– Неправда! – не поверила Ольга. – Вы стояли и ожидали меня нарочно.
– Ну, верно, – согласился Георгий. – Хотел соврать, да не вышло. Я должен перед вами извиниться за то, что напугал вас утром. А ведь хромой старик у калитки – это был я. Это я в гриме готовился к репетиции. Садитесь, я подвезу вас на машине.
Ольга отрицательно качнула головой.
Он положил ей букет на книгу.
Букет был хорош. Ольга покраснела, растерялась и… бросила его на дорогу.
Этого Георгий не ожидал.
– Послушайте! – огорченно сказал он. – Вы хорошо играете, поете, глаза у вас прямые, светлые. Я вас ничем не обидел. Но мне думается, что так, как вы, не поступают люди… даже самой железобетонной специальности.
– Цветов не надо! – сама испугавшись своего поступка, виновато ответила Ольга. – Я… и так, без цветов, с вами поеду.
Она села на кожаную подушку, и мотоцикл полетел вдоль дороги.
Дорога раздваивалась, но, минуя ту, что сворачивала к поселку, мотоцикл вырвался в поле.
– Вы не туда повернули, – крикнула Ольга, – нам надо направо!
– Здесь дорога лучше, – ответил Георгий, – здесь дорога веселая.
Опять поворот, и они промчались через шумливую тенистую рощу. Выскочила из стада и затявкала, пытаясь догнать их, собака. Но нет! Куда там! Далеко.
Как тяжелый снаряд, прогудела встречная грузовая машина. И когда Георгий и Ольга вырвались из поднятых клубов пыли, то под горой увидали дым, трубы, башни, стекло и железо какого-то незнакомого города.
– Это наш завод! – прокричал Ольге Георгий. – Три года тому назад я сюда ездил собирать грибы и землянику.
Почти не уменьшая хода, машина круто развернулась.
– Прямо! – предостерегающе кричала Ольга. – Давайте только прямо домой.
Вдруг мотор заглох, и они остановились.
– Подождите, – соскакивая, сказал Георгий, – маленькая авария.
Он положил машину на траву под березой, достал из сумки ключ и принялся что-то подвертывать и подтягивать.
– Вы кого в вашей опере играете? – присаживаясь на траву, спросила Ольга. – Почему у вас грим такой суровый и страшный?
– Я играю старика-инвалида, – не переставая возиться у мотоцикла, ответил Георгий. – Он бывший партизан, и он немного… не в себе. Он живет близ границы, и ему все кажется, что враги нас перехитрят и обманут. Он стар, но он осторожен. Красноармейцы же молодые – смеются, после караула в волейбол играют. Девчонки там у них разные… Катюши!
Георгий нахмурился и тихо запел:
За тучами опять померкнула луна.
Я третью ночь не сплю в глухом дозоре.
Ползут в тиши враги. Не спи, моя страна!
Я стар. Я слаб. О, горе мне… о, горе!
Тут Георгий переменил голос и, подражая хору, пропел:
Старик, спокойно… спокойно!
– Что значит «спокойно»? – утирая платком запыленные губы, спросила Ольга.
– А это значит, – продолжая стучать ключом по втулке, объяснял Георгий, – это значит, что: спи спокойно, старый дурак! Давно уже все бойцы и командиры стоят на своем месте… Оля, ваша сестренка о моей с ней встрече вам говорила?
– Говорила, я ее выругала.
– Напрасно. Очень забавная девочка. Я ей говорю «а», она мне «бэ»!
– С этой забавной девочкой хлебнешь горя, – снова повторила Ольга. – К ней привязался какой-то мальчишка, зовут Тимур. Он из компании хулигана Квакина. И никак я его от нашего дома не могу отвадить.
– Тимур!.. Гм… – Георгий смущенно кашлянул. – Разве он из компании? Он, кажется, не того… не очень… Ну, ладно! Вы не беспокойтесь. Я его от вашего дома отважу. Оля, почему вы не учитесь в консерватории? Подумаешь – инженер! Я и сам инженер, а что толку?
– Разве вы плохой инженер?
– Зачем плохой? – подвигаясь к Оле и начиная теперь стучать по втулке переднего колеса, ответил Георгий. – Совсем не плохой, но вы очень хорошо играете и поете.
– Послушайте, Георгий, – смущенно отодвигаясь, сказала Ольга. – Я не знаю, какой вы инженер, но… чините вы машину как-то очень странно.
И Ольга помахала рукой, показывая, как он постукивает ключом то по втулке, то по ободу.
– Ничего не странно. Все делается так, как надо. – Он вскочил и стукнул ключом по раме. – Ну, вот и готово! Оля, ваш отец – командир?
– Да.
– Это хорошо. Я и сам командир тоже.
– Кто вас разберет! – пожала плечами Ольга. – То вы инженер, то вы актер, то командир. Может быть, к тому же вы еще и летчик?
– Нет, – усмехнулся Георгий. – Летчики глушат бомбами по головам сверху, а мы с земли через железо и бетон бьем прямо в сердце.
И опять перед ними замелькали рожь, поля, рощи, речка. Наконец, вот и дача.
На треск мотоцикла с террасы выскочила Женя. Увидав Георгия, она смутилась, но когда он умчался, то, глядя ему вслед, Женя подошла к Ольге, обняла ее и с завистью сказала:
– Ох, какая ты сегодня счастливая!
Условившись встретиться неподалеку от сада дома № 24, мальчишки из-за ограды разбежались.
Задержался только один Фигура. Его злило и удивляло молчание внутри часовни. Пленники не кричали, не стучали и на вопросы и окрики Фигуры не отзывались.
Тогда Фигура пустился на хитрость. Открыв наружную дверь, он вошел в каменный простенок и замер, как будто бы его здесь не было.
И так, приложив к замку ухо, он стоял до тех пор, пока наружная железная дверь не захлопнулась с таким грохотом, как будто бы по ней ударили бревном.
– Эй, кто там? – бросаясь к двери, рассердился Фигура. – Эй, не балуй, а то дам по шее!
Но ему не отвечали. Снаружи послышались чужие голоса. Заскрипели петли ставен. Кто-то через решетку окна переговаривался с пленниками.
Затем внутри часовни раздался смех. И от этого смеха Фигуре стало плохо.
Наконец, наружная дверь распахнулась. Перед Фигурой стояли Тимур, Симаков и Ладыгин.
– Открой второй засов! – не двигаясь, приказал Тимур. – Открой сам, или будет хуже!
Нехотя Фигура отодвинул засов. Из часовни вышли Коля и Гейка.
– Лезь на их место! – приказал Тимур. – Лезь, гадина, быстро! – сжимая кулаки, крикнул он. – Мне с тобой разговаривать некогда!
Захлопнули за Фигурой обе двери. Наложили на петлю тяжелую перекладину и повесили замок.
Потом Тимур взял лист бумаги и синим карандашом коряво написал:
«Квакин, караулить не надо. Я их запер, ключ у меня. Я приду прямо на место, к саду, вечером».
Затем все скрылись. Через пять минут за ограду зашел Квакин.
Он прочел записку, потрогал замок, ухмыльнулся и пошел к калитке, в то время как запертый Фигура отчаянно колотил кулаками и пятками по железной двери.
От калитки Квакин обернулся и равнодушно пробормотал:
– Стучи, Гейка, стучи! Нет, брат, ты еще до вечера настучишься.
Дальше события развертывались так.
Перед заходом солнца Тимур и Симаков сбегали на рыночную площадь. Там, где в беспорядке выстроились ларьки – квас, воды, овощи, табак, бакалея, мороженое, – у самого края торчала неуклюжая пустая будка, в которой по базарным дням работали сапожники.
В будке этой Тимур и Симаков пробыли недолго.
В сумерки на чердаке сарая заработало штурвальное колесо. Один за одним натягивались крепкие веревочные провода, передавая туда, куда надо, и те, что надо, сигналы.
Подходили подкрепления. Собрались мальчишки, их было уже много – двадцать-тридцать. А через дыры заборов тихо и бесшумно проскальзывали все новые и новые люди.
Таню и Нюрку отослали обратно. Женя сидела дома. Она должна была задерживать и не пускать в сад Ольгу.
На чердаке у колеса стоял Тимур.
– Повтори сигнал по шестому проводу, – озабоченно попросил просунувшийся в окно Симаков. – Там что-то не отвечают.
Двое мальчуганов чертили по фанере какой-то плакат. Подошло звено Ладыгина.
Наконец, пришли разведчики. Шайка Квакина собиралась на пустыре близ сада дома № 24.
– Пора, – сказал Тимур. – Всем приготовиться!
Он выпустил из рук колесо, взялся за веревку. И над старым сараем под неровным светом бегущей меж облаков луны медленно поднялся и заколыхался флаг команды – сигнал к бою.
…Вдоль забора дома № 24 продвигалась цепочка из десятка мальчишек. Остановившись в тени, Квакин сказал:
– Все на месте, а Фигуры нет.
– Он хитрый, – ответил кто-то. – Он, наверное, уже в саду. Он всегда вперед лезет.
Квакин отодвинул две заранее снятые с гвоздей доски и пролез через дыру. За ним полезли и остальные. На улице у дыры остался один часовой – Алешка.
Из поросшей крапивой и бурьяном канавы по другой стороне улицы выглянуло пять голов. Четыре из них сразу же спрятались. Пятая – Коли Колокольчикова – задержалась, но чья-то ладонь хлопнула ее по макушке, и голова исчезла.
Часовой Алешка оглянулся. Все было тихо, и он просунул голову в отверстие – послушать, что делается внутри сада.
От канавы отделились трое. И в следующее мгновение часовой почувствовал, как крепкая сила рванула его за ноги, за руки. И, не успев крикнуть, он отлетел от забора.
– Гейка, – пробормотал он, поднимая лицо, – ты откуда?
– Оттуда, – прошипел Гейка. – Смотри молчи! А то я не посмотрю, что ты за меня заступался.
– Хорошо, – согласился Алешка, – я молчу. – И неожиданно он пронзительно свистнул.
Но тотчас же рот его был зажат широкой ладонью Гейки. Чьи-то руки подхватили его за плечи, за ноги и уволокли прочь.
Свист в саду услыхали. Квакин обернулся. Свист больше не повторялся. Квакин внимательно оглядывался по сторонам. Теперь ему показалось, что кусты в углу сада шевельнулись.
– Фигура! – негромко окликнул Квакин. – Это ты там, дурак, прячешься?
– Мишка! Огонь! – крикнул вдруг кто-то. – Это идут хозяева!
Но это были не хозяева.
Позади, в гуще листвы, вспыхнуло не меньше десятка электрических фонарей. И, слепя глаза, они стремительно надвигались на растерявшихся налетчиков.
– Бей, не отступай! – выхватывая из кармана яблоко и швыряя по огням, крикнул Квакин. – Рви фонари с руками! Это идет он… Тимка!
– Там Тимка, а здесь Симка! – гаркнул, вырываясь из-за куста, Симаков.
И еще десяток мальчишек рванулись с тылу и с фланга.
– Эге! – заорал Квакин. – Да у них сила! За забор вылетай, ребята!
Попавшая в засаду шайка в панике метнулась к забору.
Толкаясь, сшибаясь лбами, мальчишки выскакивали на улицу и попадали прямо в руки Ладыгина и Гейки.
Луна совсем спряталась за тучи. Слышны были только голоса:
– Пусти!
– Оставь!
– Не лезь! Не тронь!
– Всем тише! – раздался в темноте голос Тимура. – Пленных не бить! Где Гейка?
– Здесь Гейка!
– Веди всех на место.
– А если кто не пойдет?
– Хватайте за руки, за ноги и тащите с почетом, как икону Богородицы.
– Пустите, черти! – раздался чей-то плачущий голос.
– Кто кричит? – гневно спросил Тимур. – Хулиганить мастера, а отвечать боитесь! Гейка, давай команду, двигай!
Пленников подвели к пустой будке на краю базарной площади. Тут их одного за другим протолкнули за дверь.
– Михаила Квакина ко мне, – попросил Тимур.
Подвели Квакина.
– Готово? – спросил Тимур.
– Все готово.
Последнего пленника втолкнули в будку, задвинули засов и просунули в пробой тяжелый замок.
– Ступай, – сказал тогда Тимур Квакину. – Ты смешон. Ты никому не страшен и не нужен.
Ожидая, что его будут бить, ничего не понимая, Квакин стоял, опустив голову.
– Ступай, – повторил Тимур. – Возьми вот этот ключ и отопри часовню, где сидит твой друг Фигура.
Квакин не уходил.
– Отопри ребят, – хмуро попросил он. – Или посади меня вместе с ними.
– Нет, – отказался Тимур, – теперь все кончено. Ни им с тобою, ни тебе с ними больше делать нечего.
Под свист, шум и улюлюканье, спрятав голову в плечи, Квакин медленно пошел прочь. Отойдя десяток шагов, он остановился и выпрямился.
– Бить буду! – злобно закричал он, оборачиваясь к Тимуру. – Бить буду тебя одного. Один на один, до смерти! – И, отпрыгнув, он скрылся в темноте.
– Ладыгин и твоя пятерка, вы свободны, – сказал Тимур. – У тебя что?
– Дом номер двадцать два, перекатать бревна, по Большой Васильковской.
– Хорошо. Работайте!
Рядом на станции заревел гудок. Прибыл дачный поезд. С него сходили пассажиры, и Тимур заторопился.
– Симаков и твоя пятерка, у тебя что?
– Дом номер тридцать восемь по Малой Петраковской. – Он рассмеялся и добавил: – Наше дело, как всегда: ведра, кадка да вода… Гоп! Гоп! До свиданья!
– Хорошо, работайте! Ну, а теперь… сюда идут люди. Остальные все по домам… Разом!
Гром и стук раздался по площади. Шарахнулись и остановились идущие с поезда прохожие. Стук и вой повторился. Загорелись огни в окнах соседних дач. Кто-то включил свет над ларьком, и столпившиеся люди увидели над палаткой такой плакат:
ПРОХОЖИЙ, НЕ ЖАЛЕЙ!
Здесь сидят люди, которые трусливо по ночам
обирают сады мирных жителей.
Ключ от замка висит позади этого плаката,
и тот, кто отопрет этих арестантов, пусть
сначала посмотрит, нет ли среди них
его близких или знакомых.
Поздняя ночь. И черно-красной звезды на воротах не видно. Но она тут.
Сад того дома, где живет маленькая девочка. С ветвистого дерева спустились веревки. Вслед за ними по шершавому стволу соскользнул мальчик. Он кладет доску, садится и пробует, прочны ли они, эти новые качели. Толстый сук чуть поскрипывает, листва шуршит и вздрагивает. Вспорхнула и пискнула потревоженная птица. Уже поздно. Спит давно Ольга, спит Женя. Спят и его товарищи: веселый Симаков, молчаливый Ладыгин, смешной Коля. Ворочается, конечно, и бормочет во сне храбрый Гейка.
Часы на каланче отбивают четверти: «Был день – было дело! Дин-дон… раз, два!..»
Да, уже поздно.
Мальчуган встает, шарит по траве руками и поднимает тяжелый букет полевых цветов. Эти цветы рвала Женя.
Осторожно, чтобы не разбудить и не испугать спящих, он всходит на озаренное луною крыльцо и бережно кладет букет на верхнюю ступеньку. Это – Тимур.
Было утро выходного дня. В честь годовщины победы красных под Хасаном комсомольцы поселка устроили в парке большой карнавал – концерт и гулянье.
Девчонки убежали в рощу еще спозаранку. Ольга торопливо доканчивала гладить блузку. Перебирая платья, она тряхнула Женин сарафан, из его кармана выпала бумажка.
Ольга подняла и прочла:
«Девочка, никого дома не бойся. Все в порядке, и никто от меня ничего не узнает. Тимур».
«Чего не узнает? Почему не бойся? Что за тайна у этой скрытной и лукавой девчонки? Нет! Этому надо положить конец. Папа уезжал, и он велел… Надо действовать решительно и быстро».
В окно постучал Георгий.
– Оля, – сказал он, – выручайте! Ко мне пришла делегация. Просят что-нибудь спеть с эстрады. Сегодня такой день – отказать было нельзя. Давайте аккомпанируйте мне на аккордеоне.
– Да… Но это вам может сделать пианистка! – удивилась Ольга. – Зачем же на аккордеоне?
– Оля, я с пианисткой не хочу. Хочу с вами! У нас получится хорошо. Можно, я к вам через окно прыгну? Оставьте утюг и выньте инструмент. Ну вот, я его вам сам вынул. Вам только остается нажимать на лады пальцами, а я петь буду.
– Послушайте, Георгий, – обиженно сказала Ольга, – в конце концов, вы могли не лезть в окно, когда есть двери…
В парке было шумно. Вереницей подъезжали машины с отдыхающими. Тащились грузовики с бутербродами, с булками, бутылками, колбасой, конфетами, пряниками.
Стройно подходили голубые отряды ручных и колесных мороженщиков.
На полянах разноголосо вопили патефоны, вокруг которых раскинулись приезжие и местные дачники с питьем и снедью.
Играла музыка.
У ворот ограды эстрадного театра стоял дежурный старичок и бранил монтера, который хотел пройти через калитку вместе со своими ключами, ремнями и железными «кошками».
– С инструментами, дорогой, сюда не пропускаем. Сегодня праздник. Ты сначала сходи домой, умойся и оденься.
– Так ведь, папаша, здесь же без билета, бесплатно!
– Все равно нельзя. Здесь пение. Ты бы еще с собой телеграфный столб приволок. И ты, гражданин, обойди тоже, – остановил он другого человека. – Здесь люди поют… музыка. А у тебя бутылка торчит из кармана.
– Но, дорогой папаша, – заикаясь, пытался возразить человек, – мне нужно… я сам тенор.
– Проходи, проходи, тенор, – показывая на монтера, отвечал старик. – Вон бас не возражает. И ты, тенор, не возражай тоже.
Женя, которой мальчишки сказали, что Ольга с аккордеоном прошла на сцену, нетерпеливо ерзала на скамье.
Наконец, вышли Георгий и Ольга. Жене стало страшно: ей показалось, что над Ольгой сейчас начнут смеяться.
Но никто не смеялся.
Георгий и Ольга стояли на подмостках, такие простые, молодые и веселые, что Жене захотелось обнять их обоих.
Но вот Ольга накинула ремень на плечо.
Глубокая морщина перерезала лоб Георгия, он ссутулился, наклонил голову. Теперь это был старик, и низким звучным голосом он запел:
Я третью ночь не сплю. Мне чудится все то же
Движенье тайное в угрюмой тишине.
Винтовка руку жжет. Тревога сердце гложет,
Как двадцать лет назад ночами на войне.
Но если и сейчас я встречуся с тобою,
Наемных армий вражеский солдат,
То я, седой старик, готовый встану к бою,
Спокоен и суров, как двадцать лет назад.
– Ах, как хорошо! И как этого хромого смелого старика жалко! Молодец, молодец… – бормотала Женя. – Так, так. Играй, Оля! Жаль только, что не слышит тебя наш папа.
После концерта, дружно взявшись за руки, Георгий и Ольга шли по аллее.
– Все так, – говорила Ольга. – Но я не знаю, куда пропала Женя.
– Она стояла на скамье, – ответил Георгий, – и кричала: «Браво, браво!» Потом к ней подошел… – тут Георгий запнулся, – какой-то мальчик, и они исчезли.
– Какой мальчик? – встревожилась Ольга. – Георгий, вы старше, скажите, что мне с ней делать? Смотрите! Утром я у нее нашла вот эту бумажку!
Георгий прочел записку. Теперь он и сам задумался и нахмурился.
– Не бойся – это значит не слушайся. Ох, и попадись мне этот мальчишка под руку, то-то бы я с ним поговорила!
Ольга спрятала записку. Некоторое время они молчали. Но музыка играла очень весело, кругом смеялись, и, опять взявшись за руки, они пошли по аллее.
Вдруг на перекрестке в упор они столкнулись с другой парой, которая, так же дружно держась за руки, шла им навстречу. Это были Тимур и Женя.
Растерявшись, обе пары вежливо на ходу раскланялись.
– Вот он! – дергая Георгия за руку, с отчаянием сказала Ольга. – Это и есть тот самый мальчишка.
– Да, – смутился Георгий, – а главное, что это и есть Тимур – мой отчаянный племянник.
– И ты… вы знали! – рассердилась Ольга. – И вы мне ничего не говорили!
Откинув его руку, она побежала по аллее. Но ни Тимура, ни Жени уже видно не было. Она свернула на узкую кривую тропку, и только тут она наткнулась на Тимура, который стоял перед Фигурой и Квакиным.
– Послушай, – подходя к нему вплотную, сказала Ольга. – Мало вам того, что вы облазили и обломали все сады, даже у старух, даже у осиротевшей девчурки; мало тебе того, что от вас бегут даже собаки, – ты портишь и настраиваешь против меня сестренку. У тебя на шее пионерский галстук, но ты просто… негодяй.
Тимур был бледен.
– Это неправда, – сказал он. – Вы ничего не знаете.
Ольга махнула рукой и побежала разыскивать Женю.
Тимур стоял и молчал.
Молчали озадаченные Фигура и Квакин.
– Ну что, комиссар? – спросил Квакин. – Вот и тебе, я вижу, бывает невесело?
– Да, атаман, – медленно поднимая глаза, ответил Тимур. – Мне сейчас тяжело, мне невесело. И лучше бы вы меня поймали, исколотили, избили, чем мне из-за вас слушать… вот это.
– Чего же ты молчал? – усмехнулся Квакин. – Ты бы сказал: это, мол, не я. Это они. Мы тут стояли, рядом.
– Да! Ты бы сказал, а мы бы тебе за это наподдали, – вставил обрадованный Фигура.
Но, совсем не ожидавший такой поддержки, Квакин молча и холодно посмотрел на своего товарища. А Тимур, трогая рукой стволы деревьев, медленно пошел прочь.
– Гордый, – тихо сказал Квакин. – Хочет плакать, а молчит.
– Давай-ка сунем ему по разу, вот и заплачет, – сказал Фигура и запустил вдогонку Тимуру еловой шишкой.
– Он… гордый, – хрипло повторил Квакин, – а ты… ты – сволочь! – И, развернувшись, он ляпнул Фигуре кулаком по лбу.
Фигура опешил, потом взвыл и кинулся бежать. Дважды нагоняя его, давал ему Квакин тычка в спину.
Наконец, Квакин остановился, поднял оброненную фуражку; отряхивая, ударил ее о колено, подошел к мороженщику, взял порцию, прислонился к дереву и, тяжело дыша, жадно стал глотать мороженое большими кусками.
На поляне возле стрелкового тира Тимур нашел Гейку и Симу.
– Тимур! – предупредил его Сима. – Тебя ищет (он, кажется, очень сердит) твой дядя.
– Да иду, я знаю.
– Ты сюда вернешься?
– Не знаю.
– Тима! – неожиданно мягко сказал Гейка и взял товарища за руку. – Что это? Ведь мы же ничего плохого никому не сделали. А ты знаешь, если человек прав…
– Да знаю… то он не боится ничего на свете. Но ему все равно больно.
Тимур ушел.
К Ольге, которая несла домой аккордеон, подошла Женя.
– Оля!
– Уйди! – не глядя на сестру, ответила Ольга. – Я с тобой больше не разговариваю. Я сейчас уезжаю в Москву, и ты без меня можешь гулять с кем хочешь, хоть до рассвета.
– Но, Оля…
– Я с тобой не разговариваю. Послезавтpa мы переедем в Москву. А там подождем папу.
– Да! Папа, а не ты – он все узнает! – в гневе и слезах крикнула Женя и помчалась разыскивать Тимура.
Она разыскала Гейку, Симакова и спросила, где Тимур.
– Его позвали домой, – сказал Гейка. – На него за что-то из-за тебя очень сердит дядя.
В бешенстве топнула Женя ногой и, сжимая кулаки, вскричала:
– Вот так… ни за что… и пропадают люди!
Она обняла ствол березы, но тут к ней подскочили Таня и Нюрка.
– Женька! – закричала Таня. – Что с тобой? Женя, бежим! Там пришел баянист, там начались танцы – пляшут девчонки.
Они схватили ее, затормошили и подтащили к кругу, внутри которого мелькали яркие, как цветы платья, блузки и сарафаны.
– Женя, плакать не надо! – так же, как всегда, быстро и сквозь зубы сказала Нюрка. – Меня когда бабка колотит, и то я не плачу! Девочки, давайте лучше в круг!.. Прыгнули!
– «Пр-рыгнули»! – передразнила Нюрку Женя.
И, прорвавшись через цепь, они закружились, завертелись в отчаянно веселом танце.
Когда Тимур вернулся домой, его подозвал дядя.
– Мне надоели твои ночные похождения, – говорил Георгий. – Надоели сигналы, звонки, веревки. Что это была за странная история с одеялом?
– Это была ошибка.
– Хороша ошибка! К этой девочке ты больше не лезь: тебя ее сестра не любит.
– За что?
– Не знаю. Значит, заслужил. Что это у тебя за записки? Что это за странные встречи в саду на рассвете? Ольга говорит, что ты учишь девочку хулиганству.
– Она лжет, – возмутился Тимур, – а еще комсомолка! Если ей что непонятно, она могла бы позвать меня, спросить. И я бы ей на все ответил.
– Хорошо. Но пока ты ей еще ничего не ответил, я запрещаю тебе подходить к их даче, и вообще, если ты будешь самовольничать, то я тебя тотчас же отправлю домой к матери.
Он хотел уходить.
– Дядя, – остановил его Тимур, – а когда вы были мальчишкой, что вы делали? Как играли?
– Мы?.. Мы бегали, скакали, лазили по крышам, бывало, что и дрались. Но наши игры были просты и всем понятны.
Чтобы проучить Женю, к вечеру, так и не сказав сестренке ни слова, Ольга уехала в Москву.
В Москве никакого дела у нее не было. И поэтому, не заезжая к себе, она отправилась к подруге, просидела у нее дотемна и только часам к десяти пришла на свою квартиру. Она открыла дверь, зажгла свет и тут же вздрогнула: к двери в квартиру была пришпилена телеграмма. Ольга сорвала телеграмму и прочла ее. Телеграмма была от папы.
К вечеру, когда уже разъезжались из парка грузовики, Женя и Таня забежали на дачу. Затевалась игра в волейбол, и Женя должна была сменить туфли на тапки.
Она завязывала шнурок, когда в комнату вошла женщина – мать белокурой девчурки. Девочка лежала у нее на руках и дремала.
Узнав, что Ольги нет дома, женщина опечалилась.
– Я хотела оставить у вас дочку, – сказала она. – Я не знала, что нет сестры. Поезд приходит сегодня ночью, и мне надо в Москву – встретить маму.
– Оставьте ее, – сказала Женя. – Что же Ольга… А я не человек, что ли? Кладите ее на мою кровать, а я на другой лягу.
– Она спит спокойно и теперь проснется только утром, – обрадовалась мать. – К ней только изредка нужно подходить и поправлять под ее головой подушку.
Девчурку раздели, уложили. Мать ушла. Женя отдернула занавеску, чтобы видна была через окно кроватка, захлопнула дверь террасы, и они с Таней убежали играть в волейбол, условившись после каждой игры прибегать по очереди и смотреть, как спит девочка.
Только что они убежали, как на крыльцо вошел почтальон. Он стучал долго, а так как ему не откликались, то он вернулся к калитке и спросил у соседа, не уехали ли хозяева в город.
– Нет, – отвечал сосед, – девчонку я сейчас тут видел. Давай я приму телеграмму.
Сосед расписался, сунул телеграмму в карман, сел на скамью и закурил трубку. Он ожидал Женю долго.
Прошло часа полтора. Опять к соседу подошел почтальон.
– Вот, – сказал он. – И что за пожар, спешка? Прими, друг, и вторую телеграмму.
Сосед расписался. Было уже совсем темно. Он прошел через калитку, поднялся по ступенькам террасы и заглянул в окно. Маленькая девочка спала. Возле ее головы на подушке лежал рыжий котенок. Значит, хозяева были где-то около дома. Сосед открыл форточку и опустил через нее обе телеграммы. Они аккуратно легли на подоконник, и вернувшаяся Женя должна была бы заметить их сразу.
Но Женя их не заметила. Придя домой, при свете луны она поправила сползшую с подушки девчурку, турнула котенка, разделась и легла спать.
Она лежала долго, раздумывая о том: вот она какая бывает, жизнь! И она не виновата, и Ольга как будто бы тоже. А вот впервые они с Ольгой всерьез поссорились.
Было очень обидно. Спать не спалось, и Жене захотелось булки с вареньем. Она спрыгнула, подошла к шкафу, включила свет и тут увидела на подоконнике телеграммы.
Ей стало страшно. Дрожащими руками она оборвала заклейку и прочла.
В первой было:
«Буду сегодня проездом от двенадцати ночи до трех утра тчк Ждите на городской квартире папа».
Во второй:
«Приезжай немедленно ночью папа будет в городе Ольга».
С ужасом глянула на часы. Было без четверти двенадцать. Накинув платье и схватив сонного ребенка, Женя, как полоумная, бросилась к крыльцу. Одумалась. Положила ребенка на кровать. Выскочила на улицу и помчалась к дому старухи молочницы. Она грохала в дверь кулаком и ногой до тех пор, пока не показалась в окне голова соседки.
– Чего стучишь? – сонным голосом спросила она. – Чего озоруешь?
– Я не озорую, – умоляюще заговорила Женя. – Мне нужно молочницу, тетю Машу. Я хотела ей оставить ребенка.
– И что городишь? – захлопывая окно, ответила соседка. – Хозяйка еще с утра уехала в деревню гостить к брату.
Со стороны вокзала донесся гудок приближающегося поезда. Женя выбежала на улицу и столкнулась с седым джентльменом, доктором.
– Простите! – пробормотала она. – Вы не знаете, какой это гудит поезд?
Джентльмен вынул часы.
– Двадцать три пятьдесят пять, – ответил он. – Это сегодня на Москву последний.
– Как последний? – глотая слезы, прошептала Женя. – А когда следующий?
– Следующий пойдет утром, в три сорок. Девочка, что с тобой? – хватая за плечо покачнувшуюся Женю, участливо спросил старик. – Ты плачешь? Может быть, я тебе чем-нибудь смогу помочь?
– Ах, нет! – сдерживая рыдания и убегая, ответила Женя. – Теперь уже мне не может помочь никто на свете.
Дома уткнулась головой в подушку, но тотчас же вскочила и гневно посмотрела на спящую девчурку. Опомнилась, одернула одеяло, столкнула с подушки рыжего котенка.
Она зажгла свет на террасе, в кухне, в комнате, села на диван и покачала головой. Так сидела она долго и, кажется, ни о чем не думала. Нечаянно она задела валявшийся тут же аккордеон. Машинально подняла его и стала перебирать клавиши. Зазвучала мелодия, торжественная и печальная. Женя грубо оборвала игру и подошла к окну. Плечи ее вздрагивали.
Нет! Оставаться одной и терпеть такую муку сил у нее больше нет. Она зажгла свечку и, спотыкаясь, через сад пошла к сараю.
Вот и чердак. Веревка, карта, мешки, флаги. Она зажгла фонарь, подошла к штурвальному колесу, нашла нужный ей провод, зацепила его за крюк и резко повернула колесо.
Тимур спал, когда Рита тронула его за плечо лапой. Толчка он не почувствовал. И, схватив зубами одеяло, Рита стащила его на пол.
Тимур вскочил.
– Ты что? – спросил он, не понимая. – Что-нибудь случилось?
Собака смотрела ему в глаза, шевелила хвостом, мотала мордой. Тут Тимур услыхал звон бронзового колокольчика.
Недоумевая, кому он мог понадобиться глухой ночью, он вышел на террасу и взял трубку телефона.
– Да, я, Тимур у аппарата… Это кто? Это ты… Ты, Женя?
Сначала Тимур слушал спокойно. Но вот губы его зашевелились, по лицу пошли красноватые пятна. Он задышал часто и отрывисто.
– И только на три часа? – волнуясь, спросил он. – Женя, ты плачешь? Я слышу… Ты плачешь. Не смей! Не надо! Я приду скоро…
Он повесил трубку и схватил с полки расписание поездов.
– Да, вот он, последний, в двадцать три пятьдесят пять. Следующий пойдет только в три сорок. – Он стоит и кусает губы. – Поздно! Неужели ничего нельзя сделать? Нет! Поздно!
Но красная звезда днем и ночью горит над воротами Жениного дома. Он зажег ее сам, своей рукой, и ее лучи, прямые, острые, блестят и мерцают перед его глазами.
Дочь командира в беде! Дочь командира нечаянно попала в засаду.
Он быстро оделся, выскочил на улицу, и через несколько минут он уже стоял перед крыльцом дачи седого джентльмена. В кабинете доктора еще горел свет. Тимур постучался. Ему открыли.
– Ты к кому? – сухо и удивленно спросил его джентльмен.
– К вам, – ответил Тимур.
– Ко мне? – Джентльмен подумал, потом широким жестом распахнул дверь и сказал: – Тогда… прошу пожаловать!..
Они говорили недолго.
– Вот и все, что мы делаем, – поблескивая глазами, закончил свой рассказ Тимур. – Вот и все, что мы делаем, как играем, и вот зачем мне нужен сейчас ваш Коля.
Молча старик встал. Резким движением он взял Тимура за подбородок, поднял его голову, заглянул ему в глаза и вышел.
Он прошел в комнату, где спал Коля, и подергал его за плечо.
– Вставай, – сказал он, – тебя зовут.
– Но я ничего не знаю, – испуганно тараща глаза, заговорил Коля. – Я, дедушка, право, ничего не знаю.
– Вставай, – сухо повторил ему джентльмен. – За тобой пришел твой товарищ.
На чердаке на охапке соломы, охватив колени руками, сидела Женя. Она ждала Тимура. Но вместо него в отверстие окна просунулась взъерошенная голова Коли Колокольчикова.
– Это ты? – удивилась Женя. – Что тебе надо?
– Я не знаю, – тихо и испуганно отвечал Коля. – Я спал. Он пришел. Я встал. Он послал. Он велел, чтобы мы с тобой спустились вниз, к калитке.
– Зачем?
– Я не знаю. У меня у самого в голове какой-то стук, гудение. Я, Женя, и сам ничего не понимаю.
Спрашивать позволения было не у кого. Дядя ночевал в Москве. Тимур зажег фонарь, взял топор, крикнул собаку Риту и вышел в сад. Он остановился перед закрытой дверью сарая. Он перевел взгляд с топора на замок. Да! Он знал – так делать было нельзя, но другого выхода не было. Сильным ударом он сшиб замок и вывел мотоцикл из сарая.
– Рита! – горько сказал он, становясь на колено и целуя собаку в морду. – Ты не сердись! Я не мог поступить иначе.
Женя и Коля стояли у калитки. Издалека показался быстро приближающийся огонь. Огонь летел прямо на них, послышался треск мотора. Ослепленные, они зажмурились, попятились к забору, как вдруг огонь погас, мотор заглох, и перед ними очутился Тимур.
– Коля, – сказал он, не здороваясь и ничего не спрашивая, – ты останешься здесь и будешь охранять спящую девчонку. Ты отвечаешь за нее перед всей нашей командой. Женя, садись. Вперед! В Москву!
Женя вскрикнула, что было у нее силы, обняла Тимура и поцеловала.
– Садись, Женя, садись! – стараясь казаться суровым, кричал Тимур. – Держись крепче! Ну, вперед! Вперед, двигаем!
Мотор затрещал, гудок рявкнул, и вскоре красный огонек скрылся из глаз растерявшегося Коли.
Он постоял, поднял палку и, держа ее наперевес, как ружье, обошел вокруг ярко освещенной дачи.
– Да, – важно шагая, бормотал он. – Эх, и тяжела ты, солдатская служба! Нет тебе покоя днем, нет и ночью!
Время подходило к трем ночи. Полковник Александров сидел у стола, на котором стоял остывший чайник и лежали обрезки колбасы, сыра и булки.
– Через полчаса я уеду, – сказал он Ольге. – Жаль, что так и не пришлось мне повидать Женьку. Оля, ты плачешь?
– Я не знаю, почему она не приехала. Мне ее так жалко, она тебя так ждала. Теперь она совсем сойдет с ума. А она и так сумасшедшая.
– Оля, – вставая, сказал отец, – я не знаю, я не верю, чтобы Женька могла попасть в плохую компанию, чтобы ее испортили, чтобы ею командовали. Нет! Не такой у нее характер.
– Ну вот! – огорчилась Ольга. – Ты ей только об этом скажи. Она и так заладила, что характер у нее такой же, как у тебя. А чего там такой! Она залезла на крышу, спустила через трубу веревку. Я хочу взять утюг, а он прыгает кверху. Папа, когда ты уезжал, у нее было четыре платья. Два – уже тряпки. Из третьего она выросла, одно я ей носить пока не даю. А три новых я ей сама сшила. Но все на ней так и горит. Вечно она в синяках, царапинах. А она, конечно, подойдет, губы бантиком сложит, глаза голубые вытаращит. Ну конечно, все думают – цветок, а не девочка. А пойди-ка. Ого! Цветок! Тронешь и обожжешься. Папа, ты не выдумывай, что у нее такой же, как у тебя, характер. Ей только об этом скажи! Она три дня на трубе плясать будет.
– Ладно, – обнимая Ольгу, согласился отец. – Я ей скажу. Я ей напишу. Ну и ты, Оля, не жми на нее очень. Ты скажи ей, что я ее люблю и помню, что мы вернемся скоро и что ей обо мне нельзя плакать, потому что она дочь командира.
– Все равно будет, – прижимаясь к отцу, сказала Ольга. – И я дочь командира. И я буду тоже.
Отец посмотрел на часы, подошел к зеркалу, надел ремень и стал одергивать гимнастерку. Вдруг наружная дверь хлопнула. Раздвинулась портьера. И, как-то угловато сдвинув плечи, точно приготовившись к прыжку, появилась Женя.
Но, вместо того чтобы вскрикнуть, подбежать, прыгнуть, она бесшумно, быстро подошла и молча спрятала лицо на груди отца. Лоб ее был забрызган грязью, помятое платье в пятнах. И Ольга в страхе спросила:
– Женя, ты откуда? Как ты сюда попала?
Не поворачивая головы, Женя отмахнулась кистью руки, и это означало: «Погоди!.. Отстань!.. Не спрашивай!..»
Отец взял Женю на руки, сел на диван, посадил ее к себе на колени. Он заглянул ей в лицо и вытер ладонью ее запачканный лоб.
– Да, хорошо! Ты молодец человек, Женя!
– Но ты вся в грязи, лицо черное! Как ты сюда попала? – опять спросила Ольга.
Женя показала ей на портьеру, и Ольга увидела Тимура.
Он снимал кожаные автомобильные краги. Висок его был измазан желтым маслом. У него было влажное, усталое лицо честно выполнившего свое дело рабочего человека. Здороваясь со всеми, он наклонил голову.
– Папа! – вскакивая с колен отца и подбегая к Тимуру, сказала Женя. – Ты никому не верь! Они ничего не знают. Это Тимур – мой очень хороший товарищ.
Отец встал и, не раздумывая, пожал Тимуру руку. Быстрая и торжествующая улыбка скользнула по лицу Жени – одно мгновение испытующе глядела она на Ольгу. И та, растерявшаяся, все еще недоумевающая, подошла к Тимуру:
– Ну… тогда здравствуй…
Вскоре часы пробили три.
– Папа, – испугалась Женя, – ты уже встаешь? Наши часы спешат.
– Нет, Женя, это точно.
– Папа, и твои часы спешат тоже. – Она подбежала к телефону, набрала «время», и из трубки донесся ровный металлический голос:
– Три часа четыре минуты!
Женя взглянула на стену и со вздохом сказала:
– Наши спешат, но только на одну минуту. Папа, возьми нас с собой на вокзал, мы тебя проводим до поезда!
– Нет, Женя, нельзя. Мне там будет некогда.
– Почему? Папа, ведь у тебя билет уже есть?
– Есть.
– В мягком?
– В мягком.
– Ох, как и я хотела бы с тобой поехать далеко-далеко в мягком!..
И вот не вокзал, а какая-то станция, похожая на подмосковную товарную, пожалуй, на Сортировочную. Пути, стрелки, составы, вагоны. Людей не видно. На линии стоит бронепоезд. Приоткрылось железное окно, мелькнуло и скрылось озаренное пламенем лицо машиниста. На платформе в кожаном пальто стоит отец Жени – полковник Александров. Подходит лейтенант, козыряет и спрашивает:
– Товарищ командир, разрешите отправляться?
– Да! – Полковник смотрит на часы: три часа пятьдесят три минуты. – Приказано отправляться в три часа пятьдесят три минуты.
Полковник Александров подходит к вагону и смотрит. Светает, но в тучах небо. Он берется за влажные поручни. Перед ним открывается тяжелая дверь. И, поставив ногу на ступеньку, улыбнувшись, он сам себя спрашивает:
– В мягком?
– Да! В мягком…
Тяжелая стальная дверь с грохотом захлопывается за ним. Ровно, без толчков, без лязга вся эта броневая громада трогается и плавно набирает скорость. Проходит паровоз. Плывут орудийные башни. Москва остается позади. Туман. Звезды гаснут. Светает.
…Утром, не найдя дома ни Тимура, ни мотоцикла, вернувшийся с работы Георгий тут же решил отправить Тимура домой к матери. Он сел писать письмо, но через окно увидел идущего по дорожке красноармейца.
Красноармеец вынул пакет и спросил:
– Товарищ Гараев?
– Да.
– Георгий Алексеевич?
– Да.
– Примите пакет и распишитесь.
Красноармеец ушел. Георгий посмотрел на пакет и понимающе свистнул. Да! Вот и оно, то самое, чего он уже давно ждал. Он вскрыл пакет, прочел и скомкал начатое письмо. Теперь надо было не отсылать Тимура, а вызывать его мать телеграммой сюда на дачу.
В комнату вошел Тимур – и разгневанный Георгий стукнул кулаком по столу. Но следом за Тимуром вошли Ольга и Женя.
– Тише! – сказала Ольга. – Ни кричать, ни стучать не надо. Тимур не виноват. Виноваты вы, да и я тоже.
– Да, – подхватила Женя, – вы на него не кричите. Оля, ты до стола не дотрагивайся. Вон этот револьвер у них очень громко стреляет.
Георгий посмотрел на Женю, потом на револьвер, на отбитую ручку глиняной пепельницы. Он что-то начинает понимать, он догадывается, и он спрашивает:
– Так это тогда ночью здесь была ты, Женя?
– Да, это была я. Оля, расскажи человеку все толком, а мы возьмем керосин, тряпку и пойдем чистить машину.
…На следующий день, когда Ольга сидела на террасе, через калитку прошел командир. Он шагал твердо, уверенно, как будто бы шел к себе домой, и удивленная Ольга поднялась ему навстречу. Перед ней в форме капитана танковых войск стоял Георгий.
– Это что же? – тихо спросила Ольга. – Это опять… новая роль оперы?
– Нет, – отвечал Георгий. – Я на минуту зашел проститься. Это не новая роль, а просто новая форма.
– Это, – показывая на петлицы и чуть покраснев, спросила Ольга, – то самое?.. «Мы бьем через железо и бетон прямо в сердце»?
– Да, то самое. Спойте мне и сыграйте, Оля, что-нибудь на дальнюю путь-дорогу.
Он сел. Ольга взяла аккордеон:
…Летчики-пилоты! Бомбы-пулеметы!
Вот и улетели в дальний путь.
Вы когда вернетесь?
Я не знаю, скоро ли,
Только возвращайтесь…
Хоть когда-нибудь.
Гей! Да где б вы ни были,
На земле, на небе ли,
Над чужими ль странами —
Два крыла,
Крылья краснозвездные,
Милые и грозные,
Жду я вас по-прежнему,
Как ждала.
– Вот, – сказала она. – Но это все про летчиков, а о танкистах я такой хорошей песни не знаю.
– Ничего, – попросил Георгий. – А вы найдите мне и без песни хорошее слово.
Ольга задумалась, и, отыскивая нужное хорошее слово, она притихла, внимательно поглядывая на его серые и уже не смеющиеся глаза.
Женя, Тимур и Таня были в саду.
– Слушайте, – предложила Женя. – Георгий сейчас уезжает. Давайте соберем ему на проводы всю команду. Давайте грохнем по форме номер один позывной сигнал общий. То-то будет переполоху!
– Не надо, – отказался Тимур.
– Почему?
– Не надо! Мы других так никого не провожали.
– Ну, не надо так не надо, – согласилась Женя. – Вы тут посидите, я пойду воды напиться.
Она ушла, а Таня рассмеялась.
– Ты чего? – не понял Тимур.
Таня рассмеялась еще громче.
– Ну и молодец, ну и хитра у нас Женька! «Я пойду воды напиться»!
– Внимание! – раздался с чердака звонкий, торжествующий голос Жени. – Подаю по форме номер один позывной сигнал общий.
– Сумасшедшая! – подскочил Тимур. – Да сейчас сюда примчится сто человек! Что ты делаешь?
Но уже закрутилось, заскрипело тяжелое колесо, вздрогнули, задергались провода: «Три – стоп», «три – стоп», остановка! И загремели под крышами сараев, в чуланах, в курятниках сигнальные звонки, трещотки, бутылки, жестянки. Сто не сто, а не меньше пятидесяти ребят быстро мчались на зов знакомого сигнала.
– Оля, – ворвалась Женя на террасу, – мы пойдем провожать тоже! Нас много. Выгляни в окошко.
– Эге, – отдергивая занавеску, удивился Георгий. – Да у вас команда большая. Ее можно погрузить в эшелон и отправить на фронт.
– Нельзя! – вздохнула, повторяя слова Тимура, Женя. – Крепко-накрепко всем начальникам и командирам приказано гнать оттуда нашего брата по шее. А жаль! Я бы и то куда-нибудь там… в бой, в атаку. Пулеметы на линию огня!.. Пер-р-вая!
– Пер-р-вая… ты на свете хвастунишка и атаман! – передразнила ее Ольга, и, перекидывая через плечо ремень аккордеона, она сказала: – Ну что ж, если провожать, так провожать с музыкой.
Они вышли на улицу. Ольга играла на аккордеоне. Потом ударили склянки, жестянки, бутылки, палки – это вырвался вперед самодельный оркестр, и грянула песня.
Они шли по зеленым улицам, обрастая все новыми и новыми провожающими. Сначала посторонние люди не понимали: почему шум, гром, визг? О чем и к чему песня? Но, разобравшись, они улыбались и кто про себя, а кто и вслух желали Георгию счастливого пути. Когда они подходили к платформе, мимо станции, не останавливаясь, проходил военный эшелон.
В первых вагонах были красноармейцы. Им замахали руками, закричали. Потом пошли открытые платформы с повозками, над которыми торчал целый лес зеленых оглобель. Потом – вагоны с конями. Кони мотали мордами, жевали сено. И им тоже закричали «ура». Наконец, промелькнула платформа, на которой лежало что-то большое, угловатое, тщательно укутанное серым брезентом. Тут же, покачиваясь на ходу поезда, стоял часовой. Эшелон исчез, подошел поезд. И Тимур попрощался с дядей.
К Георгию подошла Ольга.
– Ну, до свиданья! – сказала она. – И может быть, надолго?
Он покачал головой и пожал ей руку:
– Не знаю… Как судьба!
Гудок, шум, гром оглушительного оркестра. Поезд ушел. Ольга была задумчива. В глазах у Жени большое и ей самой непонятное счастье.
Тимур взволнован, но он крепится.
– Ну вот, – чуть изменившимся голосом сказал он, – теперь я и сам остался один. И, тотчас же выпрямившись, он добавил: – Впрочем, завтра ко мне приедет мама.
– А я? – закричала Женя. – А они? – Она показала на товарищей. – А это? – И она ткнула пальцем на красную звезду.
– Будь спокоен! – отряхиваясь от раздумья, сказала Тимуру Ольга. – Ты о людях всегда думал, и они тебе отплатят тем же.
Тимур поднял голову. Ах, и тут, и тут не мог он ответить иначе, этот простой и милый мальчишка!
Он окинул взглядом товарищей, улыбнулся и сказал:
– Я стою… я смотрю. Всем хорошо! Все спокойны. Значит, и я спокоен тоже!
1940
Прием в пионеры. 1940 год
Пионерская агитбригада 30-е годы.
Отряд пионеров. Красногорск. 1939 год
Пионеры в библиотеке
Детская самодеятельность в санатории “Кучук – Ламбат”, Крым. 1939 год.
Ансамбль песни и пляски, школы № 3 1940 год.

Ученики и учителя школы пос. Карпово-Крепинское в 1937–1938 годах
Комендант снежной крепости
Киноповесть

//-- * * * --//
Над стройной снежной крепостью с фортами, зубчатыми стенами и башнями развевается флаг – звезда с четырьмя лучами. У открытых ворот выстроился крепостной гарнизон.
Из ворот выходит Тимур – комендант снежной крепости. Он оборачивается к Коле Колокольчикову и твёрдо говорит:
– С сегодняшнего числа часовые у крепости будут сменяться через час, днём и ночью.
– Но… если которых дома не пустят?
– Мы подберём таких, которых всегда пустят.
//-- * * * --//
В штабе военной части у дверей стоит шофёр Коля Башмаков.
Капитан артиллерии Максимов кладёт телефонную трубку. Встаёт, одёргивает ремни. Шофёр чётко поворачивается. Но тут раздаётся телефонный звонок, и дежурный останавливает капитана:
– Товарищ капитан, вас просят. Капитан слушает, а потом говорит в трубку:
– Итак, вы опять отступили? Печально… Товарищ командир дивизии, вы генерал, я же только капитан. Но я осмелюсь напомнить, что неоднократно предупреждал: дисциплина в ваших войсках хромает на обе ноги…
Дежурный в недоумении смотрит на капитана. Тот продолжает:
– Ваши подразделения лезут по сугробам без лыж, надеясь сокрушить противника только гиком, криком и диким завыванием. Кроме того, вы штурмуете крепость без плана, без подготовки, кулаками, штыками и саблями, и, конечно, противник бьёт вас самой новейшей техникой. Генерал, я высоко ценю ваше личное мужество и вашу храбрость, но одного этого в современной войне для победы – увы! – никак не достаточно… Прошу извинить за прямоту… Через час я буду.
Капитан кладёт трубку.
//-- * * * --//
Кладёт у себя дома телефонную трубку и сын капитана Максимова Саша. Он берёт сигнальный горн. Перед Сашей на покрытом узорной клеёнкой столе строй оловянных солдатиков.
Раздаётся резкий сигнал жестяной трубы. Саша трубит. Внезапно он закашлялся, схватился за грудь. Нянька торопливо передаёт ему платок.
В тёмное стекло окна глухо ударяет снежок. Нянька и Сашина сестра Женя разом оборачиваются. Саша, отбросив платок, кидается к окну. Ещё удар.
– Это что же такое? – негодует нянька. – Я пойду позову дворника… Отойди от окна, Саша!
Распахивается дверь, и показывается маленькая растрёпанная фигура запыхавшегося Вовки:
– О-го-го! Мы дрались, как львы, как тигры… Саша, ты слыхал, как мы «ура» кричали?
Нянька вскакивает:
– Вовка, ты с ума сошёл! Скинь пальто! Саша болен, и у него температура…
– Ты не лев и не тигр, ты просто ушастый кролик, – хладнокровно замечает Вовке Женя.
– Домашняя кошка! Я вчера был ранен дважды, а сегодня четырежды! Да знаешь ли ты, что мы подступили к самым стенам крепости?
– Мне не важно, как вы подступили, – гневно перебивает Вовку Саша, – мне важно, почему вы отступили!
– Кто? Мы отступили? – возмущается Вовка и тут же меняет тон: – Ну конечно, отступили… Мы пошли в атаку без лыж. Сугробы по пояс… А этот комендант ночью протянул под снегом проволоку.
– Проволоку?!
– Да, проволоку. А она цепляет за штаны и за валенки… Но берегись! Сегодня ночью мы с Юркой проберёмся к ним в крепость!
– Ты?… В крепость? – насмешливо говорит Женя. – Жил-был у бабушки серенький кролик…
– Я кролик? Я… орёл! Улетаю! – кричит Вовка и, взмахнув руками, убегает.
Снова ударяют в окно два снежка, и Женя говорит Саше:
– Пришёл чужой мальчик. Привёл отряд. Построил у нас под боком крепость… И вы не можете взять её две недели?
Из двери в соседнюю комнату выглядывают Нина, студентка, соседка:
– Саша, ты с отцом говорил по телефону?
– С папой. Он скоро придёт… Он тебе нужен, Нина?
– Он мне всегда нужен. А сейчас я хочу показать ему свою работу.
Нина входит в комнату, вносит картину и ставит её на стол, прислонив к стене. Саша кашляет. Нина говорит ему:
– Отойди от окна, слышишь?
Саша нехотя отходит. Нянька обижена:
– Я просила – он стоял, а как она сказала – пошёл… Я тебе кто, нянька? А она человек посторонний… соседка…
– Анна Егоровна, вы скажите это при Степане, – добродушно улыбается Нина.
– И скажу. Это для тебя он капитан, а я его вынянчила, и для меня он мальчик…
– И для меня мальчик, – перебивает Нина. – Особенно когда он так: губы вниз, брови вверх… Нянечка, на кого похож Степан Петрович?
– На мать, – смягчаясь, отвечает нянька. – Мать у него была из Рязани, спокойная, работящая… И отец ничего бы, да суров по старинке…
– Раз на мать – примета счастливая. Я, нянечка, тоже работящая… Рязанская, деревенская, песни знаю, плясать умею…
– Ну, пошла-поехала! Ты на своё поворотишь… У каждого командира должна быть жена, у детей командира – мать. Я три года Степану говорила, что ему нужно жениться. Так нет! И кого ждала? – Она смотрит Нине в глаза и говорит с иронией: – Уж не тебя ли?
Нина предостерегающе косит глазами в сторону детей.
– Ты мне не мигай, я твои мысли вижу. А они, – нянька кивает на детей, – в этом деле ещё ничего не понимают.
Женя говорит, не отрываясь от тетрадки:
– Мы, нянечка, всё понимаем. Правда, Саша?
– Мне твои слова неинтересны. Я командир дивизии, – холодно отвечает Саша.
Входит капитан Максимов. Он идёт прямо к сыну и, положив руку на его лоб, спрашивает:
– Доктор уже был?
– Сейчас будет, – отвечает нянька.
Максимов чем-то взволнован. Он подошёл к Нине и тихо сказал ей: – Нина…
Но, заметив пристальный взгляд няньки, запнулся и посмотрел на картину. На картине нарисованы люди разных возрастов и национальностей. С плодами и цветами в руках они выходят по тропкам на широкую дорогу, которая ведёт к освещенным солнцем горным вершинам.
– Это называется «Дорога к коммунизму»? – спрашивает Максимов.
Нина молча кивает головой и настороженно слушает, что скажет он дальше.
Максимов показывает на картину:
– Этот трактор туда идёт тоже? Он не дойдёт: мал бензиновый бак и велики ведущие шестерёнки.
Нина вспыхивает:
– Тебе не нравится? Ну конечно, тебе бы впереди этих людей пустить разведку. По бокам – сторожевое охранение. Вот сюда посадить артиллерийского наблюдателя… Странно, Степан… это же… аллегория, фантазия…
Максимов, улыбаясь, показывает на свои артиллерийские петлицы:
– Не знаю. Очевидно, моя артиллерия твою аллегорию не понимает… Это беспечные люди возвращаются с пикника домой. – Он видит её взволнованное лицо и успокаивающе, дружески продолжает: – Девочка, не сердись… но таких дорог к коммунизму не бывает.
Он заглядывает ей в лицо, но Нина, отступая и широко открыв глаза, спрашивает:
– Ты… ты тоже сказал, что я девочка?
– Конечно, девчонка, – не отрываясь от шитья, хладнокровно говорит нянька. – Он командир, капитан. Их дело военное. И куда какая дорога идёт, он лучше знает. На это у них план… карты. А ты: коммунизм, коммунизм… А в голове, поди-ка, один ветер.
– Няня! – укоризненно останавливает старуху Максимов.
Женя дипломатично вмешивается:
– Папа, скоро каникулы, и мы устроим у нас весёлую ёлку.
– Очень жаль, что меня на этой ёлке не будет. Через час-полтора я уезжаю в далёкую командировку.
На лице Нины испуг. Лицо няньки настороженно. Женя растеряна. А Саша, прямо глядя отцу в глаза, показывает рукой на карту Финляндии, висящую на стене:
– Папа, неправда! Ты с батарей уходишь туда… на фронт!
Глухо ударяется в окно снежок.
Нянька оборачивается и всплескивает руками:
– Это что же такое? Нет! Людям на свете покоя нету!
Входит доктор Колокольчиков. Отряхиваясь от снега, он говорит:
– Прошу извинения, но во дворе не стихает бой, и к вам пробраться можно только на бронемашине.
Нянька показывает на Сашу:
– Вот, батюшка, у него температура.
– У каждого человека температура.
– У него сто градусов температура, – говорит Женя.
– Это не у каждого, – соглашается доктор. – Они, батюшка, затеяли войну, – объясняет нянька, – скачут по сугробам. Ну, вот где-то он и схватил себе простуду.
– Он схватил простуду или она его схватила, это мы сейчас разберём.
Доктор подходит к Саше, который хмуро стоит возле своих оловянных солдатиков:
– Молодой человек, у тебя что?
Саша показывает на солдат:
– У меня армия.
– Да. Но ты болен.
– Я командир дивизии.
– Следовательно, вы… вы генерал. – Доктор отыскивает Сашин пульс. – Генерал должен лечь в лазарет. У генерала высокая температура.
Он уводит Сашу в его комнату. За ними идёт нянька. Максимов поворачивается к Нине:
– Ты обиделась?
– Ты уезжаешь. Почему ты смеёшься?
– Чтобы ты не плакала.
– Я не буду. Была Монголия. Была Польша… Мы привыкли.
В дверь стучат, и у порога останавливается осыпанный снегом мальчик в пальто, перетянутом ремнём. Он вежливо и с достоинством козыряет капитану Максимову и говорит:
– Меня зовут Тимур. Я комендант снежной крепости. Прошу извинить, если несколько наших снарядов случайно залетело на вашу нейтральную территорию.
Он показывает на окно.
На звук его голоса выходит Саша в белой рубашке с распахнутым воротом и останавливается, придерживаясь за дверь. Лицо у него бледное, гордое.
– Ваша орда сегодня отступила по всему фронту… – говорит Саше Тимур. – Но ты болен. Твой помощник Юрка командовать не умеет. И я пришёл предложить тебе перемирие.
Закрыв глаза и сжав губы, Саша отрицательно мотает головой. Женя удивлённо смотрит на Тимура. Тимур слегка пожимает плечами:
– Как хочешь. Но крепости вам не взять! И, чтобы вести бой, у вас должны быть лыжи, крюки, верёвки и приставные лестницы… Ты мне враг, но это я тебе говорю как другу.
Саша, открывая глаза, говорит с ненавистью:
– Уходи, уйди! Крепость твою мы всё равно захватим!
– Её сожжёт солнце, растопит дождь, сровняет ветер, но вашей она никогда не будет! – вспыльчиво отвечает Тимур, поворачивается и выходит.
Женя бежит за ним следом.
– Молодой комендант! – кричит вдогонку Тимуру доктор. – Я Красный Крест, и я прошу обеспечить мне свободный проход через вашу опасную территорию…
Открывая в передней Тимуру дверь, Женя спрашивает:
– Так вы с моим братом враги?
– Да. И ты на меня за это сердита?
– Нет, – вздыхает Женя. – Что же… ваше дело военное…
Закрыв дверь, Женя возвращается в столовую, где доктор и капитан Максимов разговаривают о Саше.
– У вашего сына, вероятно, воспаление лёгких, – говорит доктор. – Режим – постель. Еда – лёгкая. Питьё – кислое. Возьмите рецепт. Надо быстро сбегать в аптеку.
Нянька суёт Нине в руки рецепт:
– Сходи, Нина. Мне надо собирать капитана.
Нина в замешательстве смотрит на няньку.
– Но, нянечка, можно позвонить, – рассудительно говорит Женя. – Можно послать дворника… А то за папой придёт машина, и они не попрощаются.
– Успеет. С трамвая на трамвай, а там рядом, – спокойно отвечает нянька.
Нина тревожно смотрит в глаза Максимову. Он взглянул на часы и молча кивает головой.
– Нина, не ходи, – говорит из своей комнаты уже уложенный в постель Саша. – Я подожду. Мне не больно.
Нина входит к нему, наклоняется и целует в лоб:
– Спасибо, командир. Спи. Всё хорошо будет.
Нина ушла. Нянька укладывает чемодан. Максимов садится на стул возле Саши, рядом с ним пристраивается Женя. У изголовья Сашиной кровати стоит стол, на нём цветок, коробочка, стакан и отряд оловянных солдатиков. Стучат. Входит шофёр Коля и передаёт Максимову конверт:
– Товарищ капитан, есть машина… Саша, здравствуй!
Максимов, разрывая конверт, говорит шофёру:
– Вы приехали на час раньше. – Читает приказ. – Всё понятно. Дети, мне пора. Няня, скажи Нине, что я её ждал… Ты на неё не сердись. Ты поцелуй её от меня.
Саша привстаёт:
– Папа! Ты пиши мне часто… И ты, Коля, если у него бой, он занят, пиши мне тоже… – Тут он оборачивается, берёт со стола оловянного солдатика и протягивает его шофёру: – На, возьми от меня на память.
Коля осторожно приближается, издали протягивая руку:
– Есть писать часто, Саша! А солдат назад вернётся с медалью.
Кладёт солдата в карман.
– Ты, шальная голова, там, на фронте, не очень-то с капитаном за медалями гоняйся, – строго говорит Коле нянька. – Ты, если где видишь – нельзя, опасно, постой, обожди, обвези капитана кругом.
– Есть обвозить капитана кругом!
Саша манит отца и что-то говорит ему на ухо. Отец подумал, загадочно кивнул головой, вынул из полевой сумки бумагу и что-то быстро на ней пишет. Нянька настораживается. Максимов складывает записку и передаёт её Саше. Саша взял коробочку, сунул в неё записку, положил коробочку на стол. Потом подумал и поставил около неё двух оловянных часовых.
Максимов берёт сына за руку и целует его:
– Товарищ генерал! Желаю счастья, здоровья, а в боях – успеха… Пожелайте и мне того же.
Когда Нина возвращается из аптеки, капитана Максимова уже нет. В опустевшей столовой беспорядок. Не глядя на няньку, Нина тихо спрашивает:
– Анна Егоровна, Степан, уезжая, ничего не сказал? Ничего мне не передал?
– Он? – как бы припоминает нянька. – Ничего. Да! Он просил, чтобы ты отнесла его книги в полковую библиотеку.
– Хорошо, – говорит Нина, опустив голову, потом поворачивается и дрогнувшим голосом спрашивает: – Скажите, за что вы меня не любите?
– Я всех люблю, – суховато отвечает нянька. – Но у него большие дети, и им нужна настоящая мать, а не такая, как ты, девчонка.
//-- * * * --//
Вдоль стены снежной крепости мерно шагают часовые.
С деревянными винтовками, немного сутулясь, они ходят навстречу один другому. Потом останавливаются у костра. Часы гулко отбивают четверти.
Первый часовой прислушивается: должна быть смена.
– Смена не придёт, – отвечает второй часовой, грея над огнём руки. – Никого дома не отпустят.
– Не те времена. Теперь отпустят.
Часовые поворачиваются. По тропке плечом к плечу шагает смена. Большие валенки в калошах чётко, с протяжкой отбивают по скрипучему снегу шаг за шагом. Караул сменяется.
– Всё спокойно? – спрашивает третий часовой.
– Пробежала собака. Пролетела ворона. Орда спит, и караулить нечего, – отвечает второй.
– Порядок! – говорит первый часовой. – Комендант молодец! Комендант знает, что делает!
– Коменданту хорошо, комендант спит под тёплым одеялом! – ворчит третий.
– Комендант проверяет караулы… – говорит, выходя из-за куста, Тимур и, заметив смущённое лицо третьего часового, жмёт ему руку: – Ты пришёл, ты не подвёл, Гриша. – Он выпрямляется. – Встаньте по уставу! Плечи не гни! Стой свободно и гляди в оба!
Из пролома каменной стены высовываются недоуменные лица Вовки и Юры.
– Он сошёл с ума! Такой мороз… Брр!… – жмётся Вовка. – Вон кошка подохла. А у них опять сменяются часовые… Мне домой пора. Отец ничего, а бабка вредная, и она может стукнуть по затылку.
– Вот тебе и разведка… – уныло шепчет Юрка. – Эх, заложить бы под стены крепости хорошую бомбу!
– Бомбу?! – Вовка оглядывается и, заметив драный валенок на снегу, хватает его: – Отвлекай часовых! Засекай время! Бомба сейчас будет брошена!!!
Вовка и Юрка крадутся к стенам крепости.
– Стой! Кто идёт? – кричит третий часовой.
К нему подбегает четвёртый. Оба настороженно вглядываются в темноту. А в этот момент с другой стороны перелетает через стену крепости и падает на снег драный валенок.
Не заметив его, часовые ходят опять чётким шагом вдоль стены.
//-- * * * --//
Тревожно раскинувшись, бормочет что-то в полусне Саша. У него жар. Температура поднимается всё выше и выше.
Стена над Сашиной кроватью увешана деревянным оружием. На столе у изголовья – цветок в стакане и коробочка. У коробочки замерли два оловянных часовых. Дальше, на краю стола, выстроился целый отряд.
Саша приоткрывает блестящие от жара глаза и смотрит на своих солдат. И вдруг оба часовых точным движением сходят со своих подставок и, приподняв с полу приклады винтовок, чеканным шагом идут навстречу один другому вдоль охраняемого пространства. Саша улыбается. Но вот лицо его насторожилось. Быстрым движением поворачиваются оловянные часовые, перехватывают винтовки наизготовку, приклад к плечу. Пятятся. Смешным клубочком один за другим подымается дым выстрелов. Часовые выхватывают из-за пояса бомбы, бросают их. Беззвучно вспыхивает огонь, вздымаются клубы дыма.
А когда молочный дым рассеивается, над поваленными часовыми протягивается чья-то рука, открывает коробку и достаёт записку. Это нянька. Торопливо суёт она записку в карман и оборачивается. У дверей стоит Нина в пёстром халатике и тихо говорит:
– Анна Егоровна, идите, я посижу… Мне всё равно не спится.
Нянька поправила Саше подушку, вышла и, прикрыв за собой дверь, торопливо разворачивает записку. На её лице недоумение. Это чистый белый лист, без единой буквы.
А Нина взяла со столика термометр, покачала головой, подняла опрокинутый пузырёк и присела на край кровати. Подняв откинутую, сжатую в кулак руку Саши, она замечает в кулаке бумажку, разнимает Саше пальцы, берёт записку и читает: «Милая Нина, береги детей. Расти и сама. Прощай. Вернусь – всё хорошо будет. Степан».
Лицо Нины загорелось волнением и улыбкой. Она положила записку в коробку, опять поставила около неё двух оловянных часовых. И, благодарная, опускает голову на грудь Саше.
//-- * * * --//
Часовые у стен снежной крепости прислушиваются к звону башенных часов.
– Должна быть смена, – говорит один.
– Смена не придёт. Их дома не отпустят, – возражает другой.
– Не то время. Теперь отпустят.
И тут же оба часовых поворачиваются, услышав мерный, чеканный топот тяжёлых шагов по скрипучему снегу. Идут Коля Колокольчиков и ещё один мальчик, укутанный с головы до ног.
Караул сменяется у раскрытых ворот. Вдруг Колокольчиков бросается внутрь крепости, поднимает драный валенок и, заикаясь от волнения, кричит прямо в растерянные лица часовых:
– Ротозеи! Я пост не приму! Я доложу об этом коменданту!
//-- * * * --//
На снежной лесной поляне всё перекорёжено. Возвышается какое-то полуразрушенное железобетонное сооружение. Лежит вверх колёсами пушка.
Лыжник в белом халате пересекает поляну и ныряет в чащу леса. Его окружают чёрные деревья, зубья скалистых камней. Вокруг угрюмая тишина.
Лыжник бежит. Зацепил халатом за сук, рванул, остановился и снимает халат.
Сверху раздаётся вдруг каркающий голос:
– Гляди под ноги, не задень провод!
Лыжник поднимает голову и видит наверху в ветвях артиллерийского наблюдателя. У него резкое лицо, орлиный нос, на шее – бинокль, в руке – телефонная трубка. – Ворон птица! Капитан Максимов у вас на батарее? – спрашивает лыжник.
Наблюдатель резко, как крылом, махнул рукой, показывая направление, и поднёс бинокль к глазам.
//-- * * * --//
Внутри полуразрушенного финского дота два красноармейца и шофёр Коля пьют чай на дощатом столе возле железной печки.
Телефонист принимает телефонограмму, записывает и через ровные промежутки повторяет:
– Давайте… давайте…
Коля вынимает из кармана бумагу, спички, махорку и оловянного солдата. Он ставит солдата на стол и, свёртывая цигарку, говорит:
– Война нелегка. Жена далека. Кругом шинели летят шрапнели. Давай, солдат, табаку покурим.
Красноармеец башкир отхлёбывает чай и усмехается:
– Большой человек с маленький игрушка играет… Смеяться можно.
– Смейся, – отвечает Коля. – Это солдат волшебного войска… Не понимаешь? Ну, как бы по-вашему?… Колдун, что ли?
– Жулик? Так будет?
– Эк, хватил не по той мишени… Этого солдата мне подарил один генерал. У него солдат учёный: он говорить умеет. Скажи, солдат, почему Абдул Муртазин пьёт чай без сахару?
Коля пускает густой клуб дыма, который почти закрывает его лицо, и тонким голосом сам отвечает:
– Стоял в секрете и съел на рассвете.
Второй красноармеец хохочет. Телефонист грозит всем кулаком.
– Он у меня ещё и не то может! – гордо говорит Коля и снова наклоняется к оловянному солдатику. – Раз, два, три, четыре, пять! – Он дунул, окутал солдата густым клубом дыма и заканчивает, обращаясь к башкиру: – Можешь сахар получать!
Дым рассеивается. Рядом с алюминиевой кружкой башкира лежит кусок сахару.
Башкир добродушно улыбается…
Отодвинулась рогожа, заменяющая сорванную дверь. В клубах пара входит капитан Максимов. Все встают.
Рогожа опять отодвинулась, входит лыжник. Его халат перекинут через руку. Лыжник подаёт пакет и рапортует:
– Товарищ капитан, посыльный лыжник штаба батальона Егоров прибыл в ваше распоряжение.
Максимов пробегает глазами бумагу.
– Почему вы без маскировочного халата?
– Зацепил, разорвал. Сейчас чинить буду. Товарищ капитан, вам от жены телеграмма. Попала на третью батарею случайно. Распечатана потому, что, меняя позицию, третья батарея передала её по телефону на вторую.
Лыжник передал телеграмму, отошёл и греет руки у железной печки.
– Мне… от жены? – удивлённо переспрашивает Максимов, читает, улыбается и показывает телеграмму шофёру Коле.
Коля читает: «Саша поправляется, опять собирается штурмовать крепость. Мы для раненых устраиваем ёлку. Все целуем. Жена Нина».
Капитан, показывая карандашом на подпись, тихонько говорит:
– Женя, Нина.
И быстро пишет что-то на телеграмме. Лицо его лукаво.
Красноармеец башкир улыбается чуть хвастливо:
– У меня дома в Уфе тоже жена есть. Она мне тоже смешной писем пишет.
– Врёшь, врёшь! – говорит второй красноармеец. – Никакой жены у тебя нету…
– Невеста есть в Стерлитамаке, Лола зовут, – задумчиво и безобидно отвечает башкир. – Она мне тоже смешной пишет.
Максимов кладёт телеграмму в конверт и протягивает его Коле:
– Не забудьте сегодня отправить.
Телефонист, окончивший приёмку, молча передаёт капитану исписанный лист, подходит к печке, греет руки и, усмехаясь, спрашивает у лыжника:
– А у тебя есть Лола?
– Лолы у меня, я прямо скажу, нету, – отвечает лыжник. – Лола у меня после войны будет. – Тебя убьют, потому что ты бегаешь без маскировочного халата, – строго говорит телефонист.
Лыжник усаживается, расправляет халат, достаёт иголку и говорит серьёзно:
– Убьют? Тогда, конечно, никакой Лолы не будет…
Капитан Максимов, прочитав телефонограмму, приказывает шофёру:
– Приготовьте машину. Едем в штаб участка.
Коля подтягивается:
– Есть приготовить машину, товарищ капитан!
– Товарищ посыльный, – спрашивает капитан Максимов у лыжника, – по опушке леса вдоль озера дорога не под обстрелом?
– Я проскочил, было тихо, товарищ капитан… Но я что? Тень… стрела… заяц…
– Заяц? – усмехается телефонист. – От таких зайцев волки на деревья скачут!…
//-- * * * --//
Через лес пробираются два дозорных финских лыжника. Что-то услыхали, насторожились и направились к дороге, по которой едут в штаб капитан Максимов и шофёр Коля.
Максимов молча смотрит вперёд. Коля говорит, не поворачиваясь к нему, глядя на дорогу:
– Разрешите, товарищ командир, спросить? Почему вам дома картина у Нины не понравилась? А мне понравилась. Люди идут, цветы несут. Ребятишки по хорошей дороге на палках скачут. Весело… – Коля вертит рулевую баранку, машина прыгает. – А это разве дорога? Погибель! – говорит он, меняя тон, и искоса смотрит на озабоченное лицо Максимова. – Вы бы что-нибудь, товарищ командир, сказали… Очень мрачная вокруг территория.
А вокруг действительно мрачно: угрюмый лес, чёрный скелет сгоревшей избы, обломки скал, расщеплённое дерево, причудливо уродливые фигуры из снега.
– Да, на картине дорога красивая, – задумчиво говорит Максимов. – Только очень ровная, гладкая, без задержки, без боя…
– Как – без боя! – восклицает Коля, резко меняясь в лице, даёт тормоз и хватает пулемёт.
Взрыв, дым.
Коля в снегу. Ручной пулемёт лежит стволом на пне, и, перед тем как нажать на спуск, Коля кричит:
– Как – без боя? Нынче без боя дорог не бывает!
Мчатся на лыжах белофинны. Капитан Максимов стреляет. Коля даёт очередь в полдиска.
В небе внезапно появляются два самолёта, на крыльях у них красные «звёзды». Настороженно смотрит вниз наблюдатель. Вдруг он делает резкое движение: он увидел, как внизу, на дороге, отряд лыжников окружает крохотную машину. Стремительно и круто ложатся самолёты на крыло.
Один из финнов бросает ручные гранаты. Коля падает навзничь. Максимов хватает пулемёт и даёт по финнам очередь. Потом он смотрит на пустой диск и стреляет из нагана в затвор пулемёта.
Стремительно нарастает рёв моторов: низко пролетая над дорогой, самолёты бьют сверху по финнам. Максимов тянет за плечи Колю. Тот неподвижен. Капитан становится на колени и, достав из простреленной сумки индивидуальный пакет, бинтует голову Коли. «Закончив перевязку, он встаёт, сдёргивает шинель с убитого финна, потом другую, третью и закутывает ими Колю. Потом становится на лыжи и, взглянув на компас, уходит.
Улетели своим путём самолёты. На дороге остались исковерканная машина и убитые белофинны. Близ дороги, укутанный шинелями, лежит Коля.
А капитан Максимов мчится на лыжах под гору через лес. Внезапно он спотыкается и со всего размаха летит в снег. Лыжа сломана пополам. Максимов стоит по пояс в снегу и рассматривает сломанную лыжу. Отбросил её, прислонился к дереву и ест снег.
//-- * * * --//
По дороге идёт, покачиваясь, башня с пушкой – бронемашина. Позади ещё три. И на всех на них красные звёзды. Водитель первой машины смотрит через узкую щель бойницы и видит, что на пустынной дороге рядом с убитыми финнами валяются полузанесенные снегом обломки легковой машины капитана Максимова. Броневик останавливается, выскакивают красноармейцы. Коля услышал шум. Он приподнялся, открыл глаза и озирается. Рядом с ним лежит на снегу перчатка капитана.
//-- * * * --//
Раздаётся громкий звонок. Это началась большая перемена. В школе обычная суматоха. В углу шепчутся две девочки – это Катя и Женя Александрова.
Женя Максимова поймала за руку и теребит Вовку:
– Ты зачем утром опять в пальто к Саше ввалился? Он болен, к нему нельзя… Я знаю, я сама санитарка. – Она показывает на значок.
– Да… Но было спешно! Было важно! Было очень срочно нужно!
– «Спешно, срочно, важно, нужно», – скороговоркой передразнивает Женя. – Я попрошу Юру или Петьку, чтобы они тебя срочно поколотили.
Вдруг, заметив шепчущихся девочек и как бы не веря своим глазам, изумлённая Женя медленно выпускает руку Вовки, который улепётывает прочь. Но тут же его крепко хватает за руку Тимур.
– Стой прямо! Ногами не дрыгай и гляди мне в глаза! – холодно говорит он.
– Ну, глянул, – робко отвечает Вовка.
– И что ты там видишь?
– Ну, ничего… Синяк вижу, царапину…
– Не туда смотришь, смотри глубже…
– Ну, круги вижу… Зрачок, дырку…
– Ты видишь в моих глазах гнев! Кто высыпал ведро золы, а вчера бросил валенок и мёрзлую кошку за стены нашей крепости? Ага, молчишь! – Он хочет дать Вовке щелчка, но раздумал и усмехнулся. – Исчезни! Здесь нейтральная территория, но смотри не попадись мне на поле боя!
Тимур отпустил руку Вовки. Вовка мчится прочь и тотчас же попадает в лапы Юры.
– Стой! О чём ты шептался с Тимой Гараевым? – спрашивает Юра. – Ага, измена! Ты замышляешь предать родной двор и переметнуться к нему на чужбину!
– Нет, он не задумал на чужбину, но он хвастун и он надоедает больному Саше, – с презрением говорит Женя Максимова. – Юрка! Значит, решено! Устроим для раненых ёлку?
Юрка поворачивается к Вовке:
– Ты смотри, пока об этом молчок!
– Я, братцы, никому… Я человек-камень… Человек-могила!
Женя Максимова подскочила к Кате и дёрнула её за руку:
– С кем это ты всю перемену шепталась?
– Это Женя Александрова, одна девочка из шестого «Б». И она мне рассказывала, какое шьёт к ёлке платье…
– Знаю я эту Александрову. Я стояла, я тебе мигала, моргала, а ты… Какое у неё платье? Из материи или из бумаги?
– Она не велела говорить… Она говорит, что ты задавала и что ты вместо неё просунула не в очередь пальто в раздевалке.
Женя остолбенела, потом всплеснула руками и говорит, задыхаясь:
– Я задавала? Я не в очередь? Вот клевета, какой ещё не было на свете!
В это время гремит звонок, и Женя меняет голос на обыкновенный:
– Катя, не верь: никуда и ничего я не просовывала.
Она удивлённо смотрит и видит, что Женя Александрова подошла и взяла Тимура за руку. Оба они смеются.
– Подумаешь, принцесса крепостного гарнизона! – говорит Женя с гримасой. – Саша выздоровеет, крепость возьмёт, а их поколотит.
– Что ты, что ты! Какая принцесса? Она дочь броневого командира…
– Я сама дочь артиллерийского капитана, и это я, а не она придумала устроить для раненых ёлку.
– Ну, вот ты и задавала! Женька, сознайся, ну чуточку, ну вот столечко, а всё-таки задавалочка.
//-- * * * --//
В комнате отдыха, в отделении для выздоравливающих прифронтового лазарета, сидит за столом шофёр Коля в халате; с повязкой на голове. Перед ним скомканная бумага и конверт. На столе стоит оловянный солдатик. Коля что-то чертит на белом листе бумаги. Обращаясь не то к сидящему напротив с книгой раненому, не то к солдату, он говорит:
– Когда я закрою глаза, чудная встаёт передо мной картина… Тепло… светло. Идут люди, а также ребятишки и красивые девушки. Песни поют… Несут цветы… Лимоны там, фрукты разные. Весело! А дорога перед ними… – Он зажмурился. – Дорога… лети, вертись, как круглый шар по бильярду! – Коля смотрит на лист бумаги, на нём довольно точно воспроизведена по памяти картина Нины, но человечки нарисованы очень смешные: очень уж широко открыты их поющие рты, слишком пышны в их руках букеты, и слишком беспечны их весёлые лупоглазые лица. – И вот когда возникает передо мной эта чудесная картина, то сразу представляется мне ещё другая дорога: разбитая «эмка», дым, пустые обоймы. И на снегу перчатка капитана, который укутал меня шинелями, чтобы я, Башмаков, не сдох и жил для общей, а отчасти и для своей пользы…
Раненый удивлённо поднял от книги глаза на Колю и смотрит, как тот говорит, обращаясь теперь только к игрушечному солдатику:
– Странно! И что мне эта картина? Картон… Краска… Звук далёкой музыки… Вроде как и ты, смешной солдат, чужая тень, простая оловяшка… Так почему же, когда я смотрю на вас, сжимается у меня за людей сердце?..
– Потому, что ты сидишь с утра за бумагой, – говорит раненый с книгой. – Сейчас я позову сестру, и она отберёт у тебя ручку и чернила.
Коля торопливо принимается писать снова. Двое раненых играют в шашки; один, сидя в кресле, тренькает на мандолине и тихонько напевает:
Письмо придёт – она узнает,
На щёку скатится слеза…
Горько-горько зарыдают
Её прекрасные глаза…
Коля отрывается от письма и говорит раненому:
– Прошло всего четыре дня, а мне кажется, что прошло четыре года.
Он задумался. Потом опять заговорил не то с раненым, не то сам с собой:
– Когда я вступал в партию, меня один человек спрашивает: «Чего тебе впереди надо?» Я отвечаю: «Чего всем людям: счастья…» Он говорит: «Про это в программе не написано. Наша цель – социализм и далее коммунизм в развёрнутом виде. А счастье – понятие неопределённое и ненаучное…» – «Нет, – говорю я, – для отдельного типа действительно так. Кто его угадает, что ему в жизни надо? Одному – жена, другому – изба, третий на рояле играть любит… Но чего всем людям вместе надо, это и научно определить возможно».
Медицинская сестра проходит мимо:
– Товарищ Башмаков, что вы бормочете? Оставьте чернила и бумагу. Идите гулять или играть в шашки.
– Шашки – пустое развлечение. Это игра не для моего характера. Сестра, как бы мне получить из цейхгауза вещи? В гимнастёрке лежит неотправленное письмо капитана.
– Вещи и документы вы получите послезавтра, когда пойдёте в отпуск.
Сестра уходит, и Коля снова обращается к раненому:
– Доктор сказал: «Странный случай в медицине. Если обыкновенного человека стукнуть по голове, он дуреет. В вас же швырнули бомбой, ударили головой о дерево, а вы сидите и рассуждаете, как настоящий философ».
– Он пошутил. Это он сказал для ободрения духа. – Раненый показывает на рваную бумагу: – Вот ты уж десять раз письмо рвёшь и опять пишешь… Это разве философия? Это дурь!
– Я пишу семье моего погибшего начальника… Я пишу: «Девушка, зачеркните на вашей картине цветы. Капитан был прав, и нынче без боя дороги не бывает».
Раненый пожимает плечами:
– Доктор определённо пошутил. Случай в медицине самый обыкновенный…
Сестра подходит и говорит твёрдо:
– Больной Башмаков, оставьте ручку и чернила. Идите гулять. Отдыхайте или играйте в шашки.
Коля торопливо берёт конверт, вкладывает в него исписанный лист бумаги и пишет адрес: «Ленинград, Красноармейская, 119, Максимовым. Лично для Нины». Быстро подходит он к стоящему тут же в комнате почтовому ящику. И мгновение медлит.
Раненый с мандолиной громко запевает:
Письмо придёт – она узнает,
На щёку скатится слеза…
Коля рывком бросает письмо в щель почтового ящика.
Играющие в шашки с треском заканчивают партию. Раненый, который читал, захлопывает книгу. Все они разом, дружно подхватывают:
И гор-р-рько горько зарыдают
Её прекрасные глаза…
//-- * * * --//
Нина сидит на кровати около Саши. Она берёт его за руку и говорит:
– Женя в школе, няня в магазине. Я вернусь скоро. Саша, я прошу тебя, к окну не подходи близко…
– Женька моих голубей не кормит. И там кто-то их к своему окну переманивает.
– Хорошо, я буду их кормить сама. Ты мне веришь?
– Почему папа не ответил на твою телеграмму?
– Почему? Очень просто: они, вероятно, перешли в наступление, и телеграмма его не застала на старом месте.
– А где у него было старое место?
– Я не знаю… Ну, где-нибудь в лесу, – Нина улыбается, – под ёлкой. Ты, Саша, сам командир и это дело лучше меня знаешь.
– Да, конечно, – благодарно улыбаясь, говорит Саша. – Они перешли в наступление. И я перейду в наступление тоже. Иди. Я тебя люблю, Нина.
Нина ушла, Саша подошёл к окну, поцарапал по заснеженному стеклу пальцем и сделал круглую дырочку. Прилетают голуби и усаживаются на карниз окна.
В это время раздаётся звонок. Саша выходит в переднюю и видит, как сквозь щель просовывается письмо. Он поднял его и бежит в свою комнату. На лице его волнение. Он повёртывает письмо. Глядит на свет. Ему очень хочется вскрыть письмо. Но на конверте подпись: «Лично для Нины».
Саша кладёт письмо на подоконник и стоит у окна. Вдруг он замечает, что к одному из окон в стене высокого дома напротив слетаются на снежный карниз голуби. Через форточку просовывается рука и сыплет крошки голубям. Голуби клюют. Тогда Саша в гневе поворачивает рукоятку оконного запора и распахивает обе рамы. Пар врывается в комнату. Саша высовывается из окна, шарит по подоконнику и тянет тряпку. А тряпка зацепила и тянет письмо. Тянет и оловянных солдатиков.
Саша кричит:
– Это кто моих голубей переманивает?
Снизу, со двора, удивлённо наблюдает за Сашей Коля Колокольчиков.
Саша швыряет тряпку. Летит вниз письмо, и падают солдатики. Перегибаясь, с отчаянием смотрит Саша вниз, но письма не видно. Он поднял голову и замер, потому что в окне напротив он теперь видит изумительной красоты девочку. У неё белые, падающие кольцами на плечи локоны. Волосы схвачены обручем, от которого расходятся мерцающие лучи. На ней лёгкое, как дымка, усеянное звёздами платье, и она пальцем показывает куда-то вниз. Там, внизу, за уступом, невидимое Саше, лежит письмо.
Саша высовывается глубже. Но тут в комнату вбегает Нина, хватает за плечи Сашу, оттаскивает от окна и закрывает рамы. Саша бросается в переднюю. У дверей Нина его задерживает.
Саша бормочет:
– Оставь! Пусти!… Я уронил за окно письмо… Это письмо с фронта, от Коли, про папу…
– Сашенька… Саша… Мы письмо сейчас найдём. Мы его разыщем…
Саша, сразу ослабев, прижимает голову к груди Нины, глаза его закрываются, он бормочет:
– Письмо лежит в снегу… там в окне девочка, она звезда… Она вам покажет… Она его видит…
Нина в недоумении.
А загадочная девочка всё ещё смотрит через морозное окно. Вдруг она что-то внизу увидела и всплеснула руками.
//-- * * * --//
Саша лежит в постели. Снова его томит жар. Температура снова все растёт и растёт. Неподвижно стоит в углу комнаты целый полк оловянных солдатиков, лежит на ковре у дверей котёнок. И вдруг чётким движением все солдатики сходят со своих оловянных подставок, маршируют и поют:
Спит, тревожным сном объятый,
Наш начальник до утра.
Оловянные солдаты,
Нам в поход идти пора.
Сон его не потревожа,
Разумеется само,
Отыскать ему поможем
Очень важное письмо.
Тра-та. Тра-та. Тра-та-та-та.
Снега, сугробы и леса…
Оловянные солдаты
Разошлись на полчаса
При этих словах всё войско разделяется на несколько отрядов, которые вполоборота расходятся в разные стороны.
//-- * * * --//
С винтовками наизготовку, по пояс в снегу торчат возле рваного валенка оловянные солдатики.
Стоит Тимур, рядом с ним – Коля Колокольчиков. В руках у Тимура распечатанное письмо.
– Оно лежало здесь… – показывает Коля и видит солдатиков. – Смотри, куда свалились из окна оловянные солдаты. – Он поднимает их.
– Зачем ты письмо распечатал? – спрашивает Тимур.
– Оно намокло и в кармане отклеилось. Я иду – дай, думаю, отнесу. А потом иду – дай, думаю, прочитаю.
– Это письмо тревожное. Письмо неясное. И я ещё не знаю, нужно ли, чтобы такие письма доходили по адресу…
Тимур быстро прячет письмо в карман, потому что подходит нянька.
– Эй, вояки! Вы здесь ничего не поднимали? – спрашивает она.
– Да, они упали из вашего окна, – говорит Коля и протягивает солдатиков. – Это ваши солдаты?
– А больше ничего? Письма в снегу не было? Мальчики молчат.
– Он бормочет: «Голубая звезда, она письмо видела», – задумчиво говорит нянька. – Бред, температура… Какое письмо? Какие звёзды? А может быть… – Тут нянька пристально смотрит на мальчиков. – Вы глядите, я правду всё равно узнаю!..
//-- * * * --//
В кровати сидит Саша с книгой «Прорыв танками укреплённой полосы». Рядом с Сашей – Вовка. Саша читает:
– «После того как тяжёлые танки пройдут предполье, старший артиллерийский начальник должен перенести всю мощь огня в тыл, препятствуя продвижению вражеских резервов…» – Он бросает книгу. – Нет, это нам никак не подходит…
– Может быть, подойдёт где-нибудь в другом месте…, – нерешительно говорит Вовка и листает книгу.
– Нет, и в другом месте не подойдёт тоже… Но крепость должна быть взята и разрушена! Прикажи Юрке поставить людей на лыжи, запасти лестницы, щиты, крюки, верёвки…
– Да, но ты сначала не хотел этого сам. Кто велел гнать инженерную роту? Кто сказал, что мы не плотники, не столяры, а казаки?
– «Казаки, казаки»! У казаков разведка, а у нас?.. Неужели нельзя узнать, что этот комендант нам еще приготовил?!
– Я тебе говорю, он сумасшедший. Часовые сменяются вторые сутки, а за стенами что-то стучит у них, колотит, – уныло отвечает Вовка; и тут же радостно вспыхивает: – Есть идея! Молчи и не спрашивай. Я направлю в крепость свою агентуру.
– Какая беда, что я болен! Наступайте! Вызовите на помощь мальчишек из дома тридцать шесть, из сорок четвёртого. Мы им осенью помогали. Достаньте рогожи, доски! Нападайте, когда темно, к ночи… Нам стыдно! Их мало, а они над нами смеются и зовут нас то «Дикой дивизией», то «Большой ордой»… Нет папы! Был бы папа, он бы подсказал, посоветовал. Вовка, будь другом… – Саша показывает на окно: – Разыщи, чья там квартира. Там у окна сидела девочка. Она как звезда, в волосах искры, сама голубая. И кто со снега письмо про папу взял, она видела.
– Да! Но в этот дом ход… совсем с другого квартала: надо через парк, мимо крепости. А как её, девочку, зовут?
– Ну вот кабы я знал! А ты спроси: не у вас ли живёт вот такая?
Саша пробует показать, как выглядит девочка: делает надменное лицо, крутит от головы к плечам пальцами, изображая локоны.
– Такая? – Вовка повторяет Сашины движения, потом неуверенно говорит: – Да, но если я даже найду квартиру и стану спрашивать, не живёт ли здесь вот такая, то жильцы очень просто могут подумать, что я какой-нибудь ненормальный.
– Ну и пусть подумают. Экое дело!
– Обидно. Кроме того, меня по дороге изловят часовые из крепости.
– Так ты не пойдёшь? Для товарища? Ты трус!
– Кто, я? – Вовка смотрит на увешанную деревянным оружием стену. – Дай мне какую-нибудь саблю! – Снимает одну, гнёт, швыряет. – Не та сталь… Вот эту. Дай пистолет. – Снимает со стены пистолет, важно жмёт Саше руку. – Прощай!
Вовка уходит, но в дверях поворачивается:
– Вот такую? – Он чертит вокруг своей головы звезду и локоны. – Засекай время! Я тебе приволоку эту звезду сюда… За волосы!
//-- * * * --//
Через четверть часа Вовка выводит во двор свою маленькую, четырёхлетнюю сестрёнку. Она похожа на шар. На руках её большие варежки, а на ногах неуклюжие валенки.
Вовка вынимает руку из кармана:
– Смотри. Это конфета… – Он вынул вместо конфеты чернильную резинку, увидел и запнулся. – Гм… Это не конфета. Но здесь будет конфета. Одна, две… Четыре! Иди вот туда. – Он показывает в сторону крепости. – Видишь стены, ворота? Иди, махай прутиком, как будто бы ты гуляешь, а сама пой песню: «Тра-ля-ляй, тра-ля-ляй…» Они тебя не тронут. А ты смотри, в ворота заглядывай! Потом всё мне расскажешь. А потом я тебе за это дам… ну, там увидим что… смотря по заслугам. Иди! А мне, – он вздохнул, – звезду искать надо.
Вовка задирает голову на стену восьмиэтажного дома и считает окна:
– Первое, второе, третье, три уступа, два балкона, окно снизу третье, сбоку шестнадцатое. Раз-два! Засекаю! – Он взмахивает саблей, оборачивается и видит перед собой вооружённого Колю Колокольчикова.
– Я дозорный крепости Колокольчиков. Кто ты? – холодно спрашивает Коля.
– Я… Вовка…
– Что у тебя в руке?
– У меня? У меня палочка.
– Врёшь, это сабля. Стой и защищайся!
– Очень странно. Вы, кажется, хотели… перемирие…
– Мир для воинов, а не для диверсантов! Ты же ночью забросил к нам в крепость мёрзлую кошку, а кто-то недавно высыпал за стену ведро с золой. За это мы должны тебя уничтожить!
– Золу не я. Это Юрка.
– Юрка будет уничтожен особо, а ты особо! Коля вынимает саблю, но тут же растерянно оглядывается, отскакивает и убегает прочь, потому что с метлой в руке к ним приближается дворник. Он басовито кричит вдогонку Коле:
– Ты… разведка! Со двора выметайся! Вы меж собой воюйте, сражайтесь, но у меня чтобы все стёкла целы были!
Завидев приближающуюся Женю Максимову, Возка нахохливается и важно суёт саблю за пояс.
– Трус! Так я тебя и испугался. Жаль только, что помешал дворник… Женя, возьми мою сестрёнку. Пойдите с ней вон там погуляйте. Очень интересно. Вон стоит комендант Тимка. Ты подойди к нему и что-нибудь тыр…быр…тыр. Ну, ты умеешь… А я тихо, как тигр, проскочу мимо крепости.
Женя берёт за руку девочку и критически оглядывает Вовку:
– Ты не тигр, а ты просто смешной ушастый кролик.
//-- * * * --//
На небольшой площадке около парка толпится народ: здесь продают ёлки. Меж деревьев, направо от дороги, видна снежная крепость. За нею стена ограды большого дома. В сторонке стоят Катя и Женя Александрова.
– Ты Женя, и она Женя, – говорит Катя. – Я вас помирю. Она очень хорошая. Её отец тоже на фронте… И мы решили устроить для раненых ёлку. – Катя оборачивается и резко спрашивает подошедшего к ним вплотную Тимура: – Тебе что надо?
– Это Тимур, мой товарищ, – говорит Женя и тихо предупреждает Тимура: – «Большая орда» готовит к штурму лыжи, крюки, палки.
– Знаю.
– Ты всегда всё сам знаешь! – слегка обижается Женя и, увидев приближающуюся к ним Женю Максимову, отворачивается.
– Ты что? – удивляется Тимур.
– Это идёт одна девчонка. Ты её, кажется, тоже знаешь…
– Это идёт Женя Максимова. Знаю.
Он тянет Женю Александрову за собой, но она вырывает руку. Тимур подходит к Жене Максимовой. Они дружески здороваются.
– Тимур определённо помешался, – говорит Женя Александрова Кате. – Он ведет её в нашу крепость, а она всё расскажет своему брату!
Тимур подводит Женю Максимову и Вовкину сестрёнку к прекрасной снежной крепости с фортами, башнями и зубцами. За ним идёт и Катя.
На одной из башен развевается флаг – звезда с лучами. Ниже, в стене башни, часы – это вправленный в снег будильник. Над часами решётка. У ворот крепости стоит часовой. Внутри деловито суетится гарнизон. На уступах стен возвышаются пирамиды снежных снарядов. Между зубьями самодельный зеркальный перископ. В углу стоит что-то громоздкое, тщательно укутанное рогожей. Горит костёр, над костром котелок… Коля Колокольчиков торопливо пьёт из кружки чай и ест булку. У огня лежит большая собака.
Тимур показывает девочкам какое-то замысловатое орудие. Казённая часть его – это косой, покрытый льдом лоток, по которому уложены цепочкой круглые снаряды. Справа колесо с рукояткой. По ободу колеса широкие стальные пластинки. Это автопушка. Около неё возятся артиллеристы. Знакомя с ними девочек, Тимур называет номера расчёта: замковой, наводящий, подающий, заряжающий.
– Сколько? – показывая на орудие, спрашивает Тимур.
– Проверял по часам: сто двадцать выстрелов в минуту, – отвечает замковой. – Была одна задержка – перекос снаряда. Но это вина их, – он показывает в сторону мальчишек, которые лепят снежки, – а не наша.
Замковой поворачивает круг, стальная пластинка оттягивается. Снаряд скользит по лотку и становится перед казённой частью. Пластинка с треском срывается, снаряд вылетает. На его место стал другой, потом третий, четвёртый.
Целая очередь снарядов пролетает над головой Вовки, который осторожно крадётся по тропке через парк. Вовка присел. А замковой в крепости даёт ещё несколько выстрелов, к полному восхищению Жени и Кати. Только маленькая Вовкина сестрёнка, не обращая ни на что внимания, опасливо смотрит на большую собаку.
Женя видит сооружение, покрытое рогожей. Хочет его приоткрыть. Но Тимур быстро задёргивает рогожу:
– Простите, но этого нельзя. Это наша военная тайна.
Резкий свисток прерывает Тимура: часовой заметил пробирающегося меж деревьев Вовку. Часовой хватает снежок. Но Вовка уже за забором.
– Это сигнал, – говорит Тимур. – Теперь я попросил бы женщин с территории крепости удалиться.
Женщины – Женя и Катя – с достоинством откланиваются. Маленькая девчурка, не опуская недоверчивых глаз, опасливо кланяется собаке.
– Послушай, – говорит Женя, – почему ты с нами так разговариваешь? Какие мы женщины? Какая территория? Какая тайна? Ты над нами смеёшься!
С лица Тимура сходит суровая маска. Теперь это обыкновенное лицо задорного мальчугана, он улыбается.
– Я смеюсь, но не над вами. Мне весело. Твой брат – наш враг, и им не взять нашу крепость ни за что на свете! Что свистишь? – обращается он к часовому.
– Шпион проскочил. Вовка Брыкин.
– А Вовку надо изловить и вот на этой башне повесить! – говорит Тимур.
Но Вовка в это время уже поднимается по чужой лестнице. Немного помявшись на площадке у двери, он звонит. Высовывается здоровенный дяденька и молча ждёт вопроса.
– Скажите, пожалуйста, не живёт ли здесь одна девочка? – спрашивает Вовка.
Дяденька хладнокровно оборачивается и зовёт басом:
– Варвара… тебя спрашивают.
Выходит очень маленькая девчурка в белом передничке, с вымазанными мукой руками. Она отряхивает муку, потирая одной рукой о другую, и спрашивает:
– Ты ко мне, мальчик? Я занята.
– Это не то. Это с другого подъезда, – пятится Вовка и мчится вниз по лестнице.
Девчурка пожимает плечами, улыбается:
– Он меня, кажется, испугался.
Вовка останавливается перед другой дверью и звонит. Дверь осторожно отворяется. В щель просовывается рука. Рука хватает Вовку и бесцеремонно втаскивает в тёмную прихожую. Худенькая старушка теребит Вовку:
– Я тебя пустила на полчаса, а тебя нет два часа! Разбойник! Ты хочешь моей погибели!
– Нет, тётенька, я совсем не хочу вашей гибели, – заикаясь, лепечет Вовка.
– Ты кто? – изумляется старушка и зажигает свет.
– Я, тётенька, хотел спросить… нет ли тут у вас одной девочки?!
Старушка выталкивает Вовку за дверь:
– Нет у нас никакой девочки! Хватит нам и одного мальчика!
Вовка снова пускается на поиски и звонит у третьей двери. За дверью слышна музыка. Кто-то играет на аккордеоне. Дверь распахивается – перед Вовкой стоит Женя Александрова. На ней просторный длинный халат.
– Тебе что? – спрашивает Женя.
– Я хотел спросить… Не живёт ли здесь одна девочка?
– Я живу. Я девочка.
– Ты? А нет ли какой-нибудь ещё в другом роде? – говорит Вовка, критически оглядывая Женю.
– Девочки в другом роде не бывают, – усмехается Женя. – Девочки все в одном роде.
– Это конечно. Но я хотел спросить… нет ли у вас тут такой… покрасивей?
– Ты глуп, и что тебе надо, я не понимаю! – вспыхивает Женя, захлопывает дверь и уходит в комнату.
Там её сестра Ольга играет на аккордеоне и тихонько поёт:
Лётчики, пилоты… Бомбы, пулемёты.
Вот и улетели в дальний путь…
Ольга кладёт аккордеон и спрашивает:
– Женя, я не пойму: ты на Тимура сердита?
– Не знаю… Он переменился, – с горечью говорит Женя. – Что же? Разве он на самом деле командир или начальник?
– Я не знаю, как сейчас… Но большим командиром этот Тимур когда-нибудь будет… Это кто приходил?
– Приходил какой-то мальчишка, спрашивал какую-то девчонку…
Женя сбрасывает халат. На ней замечательное, в звёздах, платье. Она подошла к зеркалу, надела белокурый в локонах парик с мерцающими лучами, расходящимися от светлого обруча.
Это и есть та «голубая звезда», которая так нужна Саше.
//-- * * * --//
В коридоре военного учреждения перед каким-то командиром, подтянувшись, стоит Тимур. Рядом с военным молодой, ещё неуклюжий призывник.
– Скажите, если человек убит, ранен или пропал без вести… об этом с фронта в письме писать можно? – спрашивает Тимур.
– Можно, но не нужно! – отвечает военный. – Об этом только после проверки и кому нужно мы сообщаем сами.
Тимур хочет ещё что-то спросить, но вдруг в глубине коридора он замечает няньку, которая идёт и осматривает на дверях таблички. – Можно, но не нужно? Спасибо! – поспешно говорит он и козыряет. – Больше мне ничего знать не надо, – чётко повернулся и вышел.
– Товарищ, одёрните ворот, поправьте ремень, – говорит военный призывнику, показывая на уходящего Тимура. – Смотрите, как нынче мальчишки пионеры ходят…
Тем временем нянька, найдя нужную комнату, разговаривает там с военным о Максимове.
– Значит, Степан не убит? – спрашивает нянька. Военный сочувственно и огорчённо пожимает плечами.
– Тогда он, может, в плену?
– Вряд ли. – Военный быстро поправляется: – Капитан Максимов значится пока как пропавший без вести… Дети у него есть?
– Двое.
– Вы пришли, и я вам сказал, но детям его я бы советовал пока ничего не говорить… Да и жене не надо…
– Жены у него нет… Невеста.
– Невесте я бы несколько дней подождал говорить тоже.
– Значит, без вести?
Нянька поднимает на военного своё старое умное лицо и не то про себя говорит, не то спрашивает:
– Война?..
Военный, вставая, смотрит ей в глаза и, кивнув головой, твёрдо отвечает:
– Война!
//-- * * * --//
Сидя за столом, заваленным ворохом бумаги, лент и лоскутков, Женя Максимова шьёт маскарадное платье. Рядом в кресле сидит Саша, ноги его укутаны одеялом. Перед Сашей стоит растерянный Вовка.
– Ты подумай, она была в крепости и не хочет сказать нам ни слова! – с досадой говорит Вовка, показывая на Женю.
– Я была у коменданта как гость, а не как ваш разведчик! Понятно?
– Понятно, понятно, – сердито отвечает Саша и поворачивается к Вовке: – А что же твоя агентура?
– Моя агентура – просто дура! Я её спрашиваю: «Что видела?» – «Собаку». – «Ещё» что?» – «У ней на лапах когти». – «Ну ладно, а ещё, кроме собаки?» – «Мальчишек видела. На них собака не смотрит, а на меня глаза уставила и зубами ворочает». Вот и поди с такой агентурой поработай!
– Лыжи, палки, рогожи, крюки готовы?
– Всё готово. Сегодня к ночи от крепости останется один пепел!
– Я буду смотреть через окно. И если вы, трусы, опять отступите, я сам на улицу выскочу!
– Кто отступит? Мы? – Вовка протягивает Саше руку: – Считай, что крепость уже разрушена! Остались обломки… угли, дым, пепел. Вороны летают. Бродят собаки, волки… и жрут трупы…
Вовка важно уходит.
– Ой, и до чего же хвастун этот Вовка! – почти восхищённо говорит Женя.
– Женя, когда от папы последняя была телеграмма? – спрашивает Саша.
– Давно: две недели, – отвечает Женя, доставая из кармана телеграмму, и повторяет давно заученный наизусть текст: – «Ленинград, Красноармейская, 119, Максимовым. Пишите чаще, как здоров Саша. Целую. Папа».
– Пишите чаще, а сам ничего не пишет… Женя, Вовка не смог. Узнай ты, чьё это окно.
– Ну как его узнаешь? Таких окон сто. А ход в тот дом с другой улицы… Ну, какая у окна примета?
– Там сидят мои голуби. Там живёт такая девчонка. Она как звезда… Красавица.
– Голубь – примета летучая. Он то здесь, то там сядет. А красавиц в нашем квартале ни одной нету, – пожимает плечами Женя и, увидев вошедшую Нину, радостно кричит: – Нина, шей скорее мне платье! Скоро ёлка, и у всех всё уже готово.
– Нина, ты моего папу любишь? – спрашивает Саша.
– Да. Очень! – просто и прямо отвечает Нина.
– Тогда найди ту девочку. Она видала письмо. Оно про папу… – Сашенька, у тебя была температура, жар. Тебе, может быть, просто показалось?
Нет! Это мне потом показалось… А сначала мне ничего не показалось…
– Не кричи. Смотри, какой горячий… – говорит, входя в комнату, нянька. – Дед твой был солдатом. Отец – капитан. А ты… ты, наверное, будешь генералом.
Нина внимательно вглядывается в Сашино лицо:
– Саша, у тебя глаза блестят, лицо горит. У тебя опять температура.
Пристально смотрит за окно Саша.
//-- * * * --//
Вечером, в сумерках, за сараями торопливо собирается «Дикая дивизия». В воротах домов толпятся болельщики и любопытные. В одних воротах стоит Женя Александрова, в других – Женя Максимова.
В руках у мальчишек крюки, палки, верёвки. На снегу лыжи. Большинство мальчишек укутано в самодельные маскировочные халаты из простыней, наволочек и передников. У некоторых на голове белые тюрбаны из полотенец. Особо великолепен Вовка. Куском материи у него закрыты грудь и живот, спина чёрная. В руке труба. В другой руке флаг с замысловатой эмблемой: разинув пасть, стоит на задних лапах полосатый тигр. Другой флаг развевается над башней крепости. На нём простая звезда с лучами – это эмблема Тимура и его команды.
Над часами на снежной башне опускается железная решётка. Из стены выдвигаются деревянные, покрытые льдом ворота и наглухо закрывают вход в крепость. Через одну из бойниц пристально смотрит Тимур. Рядом с ним трубач, Коля Колокольчиков. У автопушки выстроился артиллерийский расчёт. Весь гарнизон наготове стоит у стен. Все спокойны, но насторожены. В углу торчит какое-то сооружение, закутанное рогожей.
К крепости пробираются через кусты парка мальчишки «Дикой дивизии». Меж деревьев осторожно движется отряд лыжников. По пояс в снегу волокут мальчишки приставные лестницы.
Тимур повернулся, взмахнул рукой. Ребята из его команды сдёргивают рогожу, под ней оказывается прожектор; он сделан из автомобильной фары. Ребята крутят колесо, и на стекло падает проволочная сетка. Прожектор поднимается над стенами. Вот блеснул яркий луч. И мальчишки, пробирающиеся через парк, падают в снег.
– Разведчик! Что же ты не узнал, что у них есть прожектор… – сердито шепчет Юрка Вовке и командует остальным: —Лежите, не шевелитесь! А ты, Вовка, беги назад, ползи, как кошка. Скажи штурмовикам и лыжному отряду, чтобы они незаметно перестроились и заходили с тылу.
Мальчишки волокут салазки. Тащат через сугробы лестницы.
Луч прожектора приближается. И снова все падают в снег. Но внезапно из репродуктора, висящего в парке, раздаётся голос диктора:
«Внимание! Объявляется воздушная тревога! Немедленно тушите свет и затемняйте окна!»
Луч прожектора гаснет. В темноте слышен обрадованный голос Юрки:
– Потух! Вовка, передай штурмовикам и лыжникам, чтобы шли своим прежним направлением.
– Они больше не послушают. Они ругаться будут.
Ревут гудки и сирены. В столовой у Максимовых Нина, выключив свет, торопливо опускает маскировочные шторы на окнах. В соседней комнате Саша бросается к окну и смотрит на стену дома напротив. Там быстро, целыми секциями, гаснут огни. Остаётся освещенным только одно окно, – и это – то самое, которое так нужно Саше.
Саша вскакивает на подоконник и распахивает форточку.
Со двора доносятся крики:
– Тушите свет!
– Чья квартира?
– Это двадцать четвёртая.
А в это время в квартире у Александровых Ольга с намыленной головой стоит в ванной комнате. Затрещал телефон, почти одновременно раздался оглушительный звонок в дверь. Ольга вылетает из ванной и бросается к выключателю. Свет тухнет. Саша спрыгивает с подоконника и выбегает, бормоча:
– Двадцать четвёртая… двадцать четвёртая… Хлопнула входная дверь.
– Кто там? – тревожно спрашивает Нина и включает свет: шторы ведь уже опущены.
Никто не отвечает. В передней пусто. Нина бросается в комнату Саши. Саши там нет. Нина выскакивает на лестничную площадку и в страхе кричит:
– Саша! Саша!
//-- * * * --//
Голос диктора объявляет отбой пробной воздушной тревоги. Дают отбой гудки и сирены. Из крепости доносится голос Тимура:
– Огонь! Прожектор!
В панике пятится попавший под луч прожектора Вовка. Штурмовики, которые тащат крюки и лестницы, в замешательстве останавливаются. Луч прожектора медленно шарит по парку и вдруг освещает на тропинке меж сугробов Сашу, взлохмаченного, без шапки и без пальто. Саша делает несколько шагов, но свет слепит его, и Саша, пошатнувшись, хватается за куст.
– Что за герой? – недоумевает Коля Колокольчиков. – Он идёт прямо на батарею.
– Он не герой, он болен, – говорит Тимур.
– Командир с нами! – кричит в кустах Вовка. – Ура! В атаку! – И он трубит наступление.
Коля Колокольчиков в крепости трубит сигнал к бою.
– Не надо! – кричит Тимур и вырывает у Коли трубу.
Коля выхватывает из-за пояса пистолет и пускает ракету. Раздаются крики: «Ур-ра-а-а!!!» Из жерл орудий выбрасывается чёрный дым. Снежки вылетают из автопушки. Полоса снарядов бьёт по одному из отрядов наступающих. Ослеплённый прожектором и осыпаемый снарядами, отряд разбегается.
На тропке появляется Нина в лёгком платьице. Она в центре огня.
– Стойте! Стойте! – кричит Нина.
На тропу выскакивает Женя Максимова и сталкивается в упор с появившейся с другой стороны Женей Александровой.
– Труби отбой! Белый флаг наверх! – кричит Тимур.
– Какой отбой? – злобно восклицает Коля. – Смотри, они отступают!
– Вперёд!… Вперёд, трусы!!! – кричит Саша отступающим мальчишкам.
Бросается к крепости, но оступился, зашатался и падает в сугроб.
Тимур вырывает трубу у Коли:
– Я комендант! Даю отбой! Прожектор на флаг!!! Белый флаг наверх!!! – Он трубит отбой.
В кустах Вовка, поднимая голову, говорит Юре:
– Смотри, кажется, наша взяла… Они сдаются! Над крепостью поднимается белый флаг. Луч прожектора ползёт за флагом.
– Ура! Наша взяла! Вперёд! Смелее! – орёт Вовка.
Со всех сторон мчатся ребята из «Дикой дивизии» на умолкнувшую крепость. Ворота крепости медленно раздвигаются. Выходит Тимур и бежит к Саше.
Нина хватает Сашу и прижимает его к себе. Женя Максимова рвёт крючки, пытаясь снять шубу, но, прежде чем она успела это сделать, Женя Александрова набрасывает свою шубу на плечи Саше. При этом она говорит Жене Максимовой:
– Оставь! У тебя кофта, у меня свитер… Теперь моя очередь – пальто не в очередь!..
Ворвавшись под командой Вовки, «Дикая дивизия» громит крепость. Поленом ударяют по замку автопушки. Падает прожектор.
Коля Колокольчиков в отчаянии показывает Тимуру на крепость.
– Скажи, зачем? Что… Что ты наделал!
Он швыряет в снег трубу, ухватился за ствол дерева, плечи его вздрагивают. Он плачет. Саша открывает глаза:
– Крепость взяли?
– Есть, командир! Взяли! – подскакивает Вовка. – Остаются угли… дым… пепел…
//-- * * * --//
Утро. На разрушенных зубьях крепости сидит ворона. Над башней торчит обломок древка от флага. Внутри крепости всё разворочено и засыпано золой. Валяются замок автопушки, сломанный прожектор, разбитый перископ.
Ворота крепости сорваны и прислонены к стене. На воротах – простая тимуровская звезда с лучами. Задумчиво стоит перед ней Тимур.
Сзади подходит Женя Александрова. С сожалением смотрит она на Тимура и тихонько поёт:
Гори, гори… моя звезда…
Тимур обернулся. Женя насвистывает тот же мотив, потом продолжает петь, показывая на звезду:
Лишь ты одна, моя заветная…
Другой не будет… никогда.
– Зачем ты нарочно сдал крепость?
– Не говори об этом Саше. Мне от этого легче всё равно не будет.
– Я с ним незнакома. А с его сестрой мы в ссоре… Глупо! Ссора нелепая. Она дочь артиллериста, я дочь броневого командира, отцы оба на фронте. Ты меня с ней помири. Я знаю, что ты с ней дружишь… Тимур, заходи сегодня ко мне вечером.
Она ушла. Тимур стоит. Ему тяжело, и он насвистывает:
Лишь ты одна, моя заветная…
Пара чьих-то глаз наблюдала за Тимуром и Женей через щель бойницы. Теперь из проломанных ворот медленно выходит Женя Максимова.
– Ты сдал крепость нарочно. Зачем ты это сделал? – говорит она.
– Твой брат был болен. Кроме того… Есть ещё одна причина, но я тебе её не скажу, Женя. Ты куда идёшь?
– Я иду в тот двор. Ты не знаешь, кто живёт в квартире номер двадцать четыре?
– Зачем тебе квартира двадцать четыре? – настораживается Тимур.
– Саша говорит, что там живёт девочка, которая через окно видела, кто поднял письмо с фронта от папы.
– Он давно вам писал?
– А что?
– Так. У меня дядя тоже на фронте. Он редко пишет. Война – некогда.
– И нам редко… – Женя достаёт телеграмму. – Вот была последняя…
– Две недели. Это ещё немного… Мой дядя и всего-то раз в месяц пишет, – врёт Тимур.
Женя суёт телеграмму за обшлаг рукава шубки. Она обрадована.
– Да? Значит, и тебе редко… Тимур, а всё-таки зачем ты сдал Саше крепость?
Тимур подходит к ней вплотную, рука его трогает её рукав:
– Так было надо. А может быть, и не надо… Нет… Надо!
При слове «надо» Тимур тихонько выдёргивает телеграмму из-за обшлага шубки Жени Максимовой.
//-- * * * --//
На столе перед Тимуром лежат две телеграммы. На одной написано: «Ленинград, Красноармейская, 119, Максимовым. Пишите чаще, как здоров Саша. Целую. Папа». На другой: «Ленинград, Пушкинская, 6, Тимуру Гараеву. Жив. Здоров. Поздравляю с Новым годом. Целую. Дядя».
Тимур обмакивает кисточку в пузырёк с клеем, наклеивает на первую телеграмму полоску от второй. Получается: «Ленинград, Красноармейская, 119, Максимовым. Жив. Здоров. Поздравляю с Новым годом. Папа».
Затем он снимает со стены грубый брезентовый дождевик и охотничью сумку.
Через десять минут у дверей в квартиру Максимовых звонит очень странный почтальон. Он в брезентовом дождевике с накинутым на голову капюшоном, с охотничьей сумкой в руках. Щека завязана, как будто бы у него болят зубы. В руках разносная книжка. Дверь приоткрывается на цепочке. Выглядывает нянька. Почтальон торопливо, чуть подавшись вбок, суёт в отверстие телеграмму, карандаш с книжкой и хрипло говорит:
– Вот телеграмма. Распишитесь.
Нянька, расписавшись, суёт ему обратно разносную книжку. Дверь захлопывается. Почтальон хочет уйти, но видит, что внизу по лестнице поднимается Женя. Испуганный почтальон взлетел этажом выше, прислонился к чужой двери и тяжело дышит.
Женя останавливается у своей двери, достаёт ключ. Вдруг за дверьми она слышит шум, топот и отчаянно торжествующие крики. Женя остолбенела. Торопливо суёт она ключ в скважину. Рука её дрожит. Женя исчезает за дверью. Крик и шум усиливаются.
На площадке у дверей, прислушиваясь к этому радостному шуму, стоит очень смешной почтальон – Тимур. На его глазах слёзы.
//-- * * * --//
На дверях, напротив квартиры Максимовых, висит табличка: «Красный уголок». Рядом – плакат, изображающий ёлку и раненого красноармейца. Сверху на плакате надпись: «Слава героям!», снизу – «Добро пожаловать!».
Гремит весёлая музыка. Дверь поминутно хлопает. Пробегают ребята в маскарадных костюмах. Внутри дети поспешно развёртывают по стене картины и гирлянды зелени. Две девочки подметают пол. Нина, со сбившейся причёской, в рабочем халате, командует ребятами, украшающими ёлку. В углу репетируют джаз. Он состоит из пятнадцати малышей, которыми дирижирует Вовка. Внезапно музыка замолкает, слышен чей-то вопль.
– Дирижёр Брыкин, что у вас в оркестре за драка? – спрашивает, подбегая, Нина.
– Большой барабан поспорил с бубном. Он говорит, что крепость вчера мы не взяли. Он врёт!
На лестнице слышны крики:
– Идут, едут! Приехали!..
– Приготовились, Вовка, греми! Звени, – командует Нина. – Чтобы все кружились, смеялись! Я сама с вами танцевать буду.
Оркестр грянул весёлый марш.
– Но я ещё не одета… Я лохматая, – спохватывается Нина и убегает.
Внизу, у подъезда, ребята подхватывают под руки приехавших на машинах раненых, помогают им подняться по лестнице. Некоторые раненые опираются на костыли.
Доктор Колокольчиков, стараясь освободиться от ребят, которые тащат его под руки, кричит:
– Молодые люди! Постойте! Пощадите! Я не раненый! Я сам доктор…
Вся лестница гудит от восторженных криков.
Саша Максимов у себя в квартире слышит эти крики и торопливо надевает валенки. Нянька накидывает ему на шею шарф. Саша его отстраняет.
– Доктор сказал, чтобы ты оделся теплее, возле ёлки не прыгал и через лестничную площадку не бегал, – внушает ему нянька. – Ты меня должен слушаться, как маму.
Женя подбегает к зеркалу. На ней нарядное фантастическое платье.
– Но, няня, раньше ты говорила, что он маму совсем не слушал!
– Он был маленький и ничего не понимал. А теперь он вырос и всё понимает.
– Ничего он и сейчас не понимает.
– Ты, сорока, всё понимаешь!
– Да, понимаю… – сквозь зубы говорит Женя и потирает шею. – Вот синяк. Мне из крепости снарядом попало. Ну хорошо, я за это Тимура сейчас отчитаю.
– Как сейчас? – опешил Саша. – И это после вчерашнего… он придёт?
– Я его позвала.
– Да… Но я уверен, что над ним все смеяться будут.
– «Я уверен… Я… я!…» – вспыхивает Женя. – Подумаешь, герой, Чапаев. А хочешь ли ты знать, что крепость вы не взяли, что Тимур сам дал сигнал отбоя, что, жалея тебя, он открыл ворота?
Саша взволнованно кричит:
– Неправда!
– Правда! Да об этом сегодня во дворе говорят все твои же мальчишки.
Саша после короткого молчания сбрасывает с ног валенки и отрывисто говорит:
– Дай сапоги.
Женя недоуменно смотрит на него и подаёт сапоги. Саша сбрасывает с шеи шарф и так же коротко и резко говорит:
– Ремень дай… папин…
Подтянутый, туго подпоясанный, с перекинутым через плечо ремешком, Саша входит в красный уголок и отыскивает Тимура. Тимур сдержан, Саша взволнован.
– Кто тебя об этом просил? – говорит он. – Какое тебе до меня было дело?
– Я сделал только то, что и ты был обязан сделать для меня.
– Я?… Для тебя?…
– Да, ты для меня. Если бы, – Тимур запнулся, – у меня была беда и я был болен.
– Н-не знаю… – растерянно отвечает Саша.
– Не знаешь?.. – Тимур смотрит Саше в глаза и говорит очень твёрдо, как бы внушая: – Нет, знаешь! Ты сын командира, и ты своих жалеть должен.
Саша смущённо молчит. Тимур неожиданно рассмеялся. Сейчас у него очень простое, весёлое лицо.
– Пойми, пусть это позже… Но когда-нибудь воевать-то будем рядом.
Всё это слышит Вовка. Он застыл, подняв свою дирижёрскую палочку. Потом отчаянно взмахивает ею. И джаз ударяет песню «По военной дороге». Её дружно, весело и грозно подхватывают и ребята, и раненые.
Музыка доносится в квартиру Максимовых, где нарядная Нина торопливо причёсывает волосы. Она смотрит на портрет Максимова, берёт с подзеркальника телеграмму и прижимает её к губам. Потом смотрит, и как будто змея ужалила её в губы. Отскочила приклеенная полоска, и теперь виден прежний текст: «Пишите чаще, как здоров Саша. Целую. Папа». В полном смятении Нина комкает телеграмму.
Входит нянька. Нина, задыхаясь, говорит ей:
– Это телеграмма поддельная. Что со Степаном? Вы меня обманываете?
– Как – поддельная? – Нянька как подкошенная опускается в кресло. – Значит, Степан не пришёл? Не вернулся?
– Откуда? Куда? Говорите прямо. Я не девчонка.
– Дочка… оставь меня, – говорит нянька, устало опускаясь в кресло. – Я сама ничего не знаю…
Вбегает Женя и, не замечая состояния няньки и Нины, быстро тараторит:
– Нина, ну конечно, без тебя не может жить Сашка. И я не могу тоже. Весело. Очень весело! – Она удивлённо смотрит на Нину и няньку. – Вы поссорились? И это под Новый год! Такой вечер! Нина, иди, тебе танцевать надо…
– Уйди, Женя. Я сейчас, я приду после…
– Хорошо, – небрежно говорит Женя, – тогда Саша сейчас сам прибежит за тобой, раздетый, через площадку.
– Кто через площадку? – рассеянно переспрашивает Нина, закрыв глаза, и, сразу опомнившись, вскакивает и бежит к двери:
– Нельзя через площадку!..
//-- * * * --//
На ёлке веселье в полном разгаре. Тимур и Саша сидят рядом.
– Мы вам крепость восстановим, отремонтируем и тогда начнём войну сначала, – говорит Саша.
– Нет. Возьмите эту крепость себе. Это хорошая, надёжная крепость, и она вам послужит ещё долго…
– А вы?… Что же у вас тогда останется?
– А мы… Мы себе найдём. – Тимур поворачивается к Коле Колокольчикову и хлопает его по плечу: – Что, старая гвардия? Мы себе найдём ещё дело?
Нина, не обращая ни на кого внимания, пробирается к Саше. Кругом раздаются голоса: «Тише, тише!» Саша порывисто тянет Нину за руку и усаживает её с собой рядом.
На эстраду выходит раненый красноармеец с забинтованной рукой. Звучит гордая музыка, и раненый поёт:
Под треск пулемётов, под грохот и гул
Вставала из снега пехота.
Но самою первой навстречу врагу
Поднялась четвёртая рота.
Четвёртая рота второго полка,
Фланговый участок бригады…
Огонь пулемёта, удары штыка,
Снаряды… снаряды… снаряды…
На серых папахах сверкает звезда.
Приказ командира короток.
Железобетонный тяжёлый блиндаж
Штурмует четвёртая рота.
Вперёд же, товарищ! Смотри, как в огне
За всё… за любовь и заботу…
Свой долг отдавая любимой стране,
Поднялась четвёртая рота…
– Если бы меня пустили… приняли… – взволнованно шепчет Тимуру Саша. – Я бы пошёл служить только в четвёртую роту. И ты тоже?
– Нет. Я бы в пятую.
– Почему?
– Наша пятая ещё лучше вашей четвёртой будет! – задорно отвечает Тимур.
Саша вспыхнул, он хочет что-то возразить, но тут глаза его широко раскрываются. У дверей в дымчатом платье со звёздами, в белокурых локонах, стянутых обручем, от которого расходятся мерцающие лучи, стоит Женя Александрова.
Саша хватает Нину за руку:
– Это она! «Голубая звезда»! Пойдём спросим про письмо.
К Жене Александровой быстро подходит Женя Максимова.
Они внимательно оглядывают одна другую и вдруг разом улыбаются и берутся за руки.
– Скажи, кто тогда со снега моё письмо поднял? – спрашивает Саша.
– Кто? – Женя Александрова улыбается и повёртывается к Коле Колокольчикову, но лицо у того смущённое, а Тимур строго смотрит на Женю, и в его глазах приказ: «Не говори». И, глядя в упор на оробевшего Колю, Женя отвечает: – Я того человека не знаю.
– Гей-ля-ля! – увидав Колю Колокольчикова, торжествующе кричит Вовка. – А всё-таки дохлую кошку вам в крепость бросил я!
Он взмахивает палочкой, и джаз в бешеном темпе играет весёлый танец.
Растерянная, подавленная, Нина отходит к окну. Опирается о широкий, заваленный игрушками подоконник и отворачивается, чтобы никто из гостей не увидел её слёзы.
Сверкает огнями ёлка. Мчатся танцующие пары, мелькают маски.
В сторонке, дружно разговаривая, стоят Саша, Тимур, Женя Александрова и Женя Максимова. К ним вдруг подбегает запыхавшаяся Катя.
– Стойте! Радуйтесь! – кричит она. – Вы сейчас увидите…
И в ту же минуту в дверях появляется нянька. А за ней, опираясь на палку, входит военный – шофёр Коля.
Нина смотрит на него почти с ужасом:
– Не бойтесь! Капитан жив, – говорит Коля, – и даже не ранен… Его в лесу нашла наша разведка. – Он протягивает оцепеневшей Нине письмо и добавляет: – Письмо запоздало, но вы ему будете очень рады…
Как завороженная берёт Нина конверт. На нём адрес: «Ленинград, Красноармейская, 119, Максимовым. Для моей жены Нины». В конверте развёрнутая телеграмма: «Саша волнуется, почему не пишешь, все целуем. Жена Нина».
– Это ошибка, надо: Женя, Нина… – растерянно говорит Нина.
– Всё правильно, – отвечает Коля. – Ваша телеграмма летала по телефону с батареи на батарею… Но капитан сказал, что ошибки нет и текст передан совершенно точно.
Коля Башмаков и Саша отходят к окну. Там, на подоконнике, среди игрушек, приготовленных для подарков, выстроились оловянные солдатики. Коля достаёт из кармана солдатика и ставит его на подоконник перед строем. Солдатик поцарапан, помят, но глядит весело.
Саша быстро выдвигает знаменосца, двух солдат с шашками на караул и командира, отдающего вернувшемуся солдату честь.
Коля смотрит на висящую на стене картину Нины.
– Что? Не та дорога? – смущённо спрашивает Нина.
– Прямо скажу, не обижайтесь: дорога не та. Круче повороты. Твёрже люди. – Коля кладёт руку на плечо раненому, который пел песню четвёртой роты, и показывает на картину: – Не знаю, что они там поют, но, наверное, это мелодия для боя совсем неподходящая. Так ли я говорю, мой неизвестный товарищ?
– Я знаю сама. Я нарисую другую…
– Хотите, я вам дам идею? – улыбается Женя Александрова. – Нарисуйте вот их. – Она показывает на Сашу, Колю, Юрку, Тимура. – У них каждый день мелодия самая боевая!
Вовка подбегает и быстро просовывает свою голову между Сашей и Колей.
– Да, но только не рисуй, пожалуйста, этого кошкометателя и пролазу Вовку, – поспешно добавляет Женя Максимова.
Тимур кладёт Вовке на плечо руку:
– Почему? Ты погоди. Он будет славным гранатомётчиком.
– Ну, если… так говорит бывший комендант самой лучшей снежной крепости, – разводит руками Женя Александрова, – то это будет совершенно точно.
//-- * * * --//
Сверкает ёлка. Звенит весёлая музыка. Кружатся вокруг ёлки в танце дети.
И вот через эту блестящую ёлку под нарастающий гул проступает другая – большая чёрная ель на снежной поляне. На нижних ветвях её висят два котелка, три винтовки, белый халат, сигнальный флаг.
Чуть правее ели стоит батарея.
Командир поднимает руку – раздаётся залп.
Командир смотрит в бинокль и видит, как из снега встала и пошла пехота. Идёт твёрдым шагом. Он снова поднимает руку – могучий залп. Командир быстро поворачивается. У него простое, энергичное, чуть усталое лицо; сдёрнув перчатку, он вытирает оборотной стороной ладони влажный лоб.
Это капитан Максимов.
//-- * * * --//
Последний раз перед зрителем возникает стройная снежная крепость. Над крепостью развевается флаг нового гарнизона.
Войско Саши у стен крепости прощается и с почётом провожает куда-то уходящее на лыжах войско бывшего коменданта Тимура.
1940
Детский сад на прогулке
Дети зимой на улице в деревне
Санки
Дети во дворе
Занятия юных фигуристов на катке
Занятия юных фигуристов на катке
Клятва Тимура
Киносценарий

//-- Слава --//
Обложка детиздатовской книги «Тимур и его команда». Книгу держит Коля Колокольчиков. Заикаясь и показывая на книгу, он говорит Квакину:
– Не люблю, когда врут! Здесь написано, что когда ты был хулиганом, то я стоял перед тобой бледный. Я никогда ни перед кем не стоял бледный. Это не в моем характере…
Квакин (добродушно):
– Ты стоял весь красный и языком лизал губы. Но вот нос у тебя, кажется, действительно был бледный.
Колокольчиков (обидчиво):
– Нос – это не я. Я… (Делает энергичный жест.) Это вот!.. Вся натура!.. (С досадой.) И художник также нарисовал непохоже: Тимур совсем не такой. (Показывает на обложку книги.) И уж никак не такой! (Тычет пальцем на прикрепленный к стене рекламный киноплакат.) Тимур вот. (Разворачивает номер районной газеты с портретом Тимура.) Стоит прямо! Нос кверху! Смотрит гордо! Уж если кто в кино и был похож, так это ты да Женя…
Гейка снимает трубку телефона и говорит:
– Да… слушаю!
Над его столиком на картоне надпись:
НАЧАЛЬНИК ШТАБА
Внутри чердака все прибрано, механизировано и модернизировано. От прежнего загадочного беспорядка нет и следа. Вместо чурбаков стоят ветхие стулья. На стенах надписи:
СОРИТЬ ВОСПРЕЩАЕТСЯ
НЕ БОЛТАЙСЯ БЕЗ ДЕЛА
Штурвальное колесо с протянутыми от него проводами.
Над ним тоже надпись:
БЕЗ ПРИКАЗА НАЧАЛЬНИКА
ПОДАВАТЬ ОБЩИЙ СИГНАЛ ВОСПРЕЩЕНО
Гейка (недоумевая):
– Слушай, Симаков. Но ведь мы этой старухе только вечером наполнили двадцативедерную бочку. Что ей, в воде купаться, плавать? (Слушает.) Ах, это не ей… соседке… (Берет карандаш, бумагу.) Хорошо. Чей дом? (Готовится записать, но останавливается и говорит.) Дом двоюродной сестры красноармейца Муштакова… (С досадой.) Ну, знаешь… то двоюродная сестра, то троюродная тетка! (Подумав.) Принесите ей ведра четыре. Мы, в конце концов, не водовозная команда…
Положив трубку, зевнул. Смотрит в окно. Заинтересовался.
Через окно: поляна, площадка, играют ребята в волейбол…
Раздается звонок.
Гейка сердито плюхается в рваное кресло, хватает трубку, слушает, потом нехотя отвечает:
– Ничего нового. Все старое. (Выглянув в окно.) Вот идет почтальон, несет почту. Прикажете вскрыть или оставить до вашего прихода?
По узкой тропке между кустов идет почтальон. Общий вид сарая с флагом над крышей. Подошел почтальон к сараю. Крупная надпись:
ШТАБ КОМАНДЫ
Почтальон опускает письмо в висячий фанерный ящик.
Дергает ручку. Раздается звонок.
И почти одновременно ящик с письмами по веревке ползет наверх.
По дачной улице с портфелем идет Тимур.
Он шагает прямо, пожалуй, даже преувеличенно деловито. За ним с прохладцей, вразвалочку идут Артем и Юрка.
У поворота, в кустах за забором, – подозрительная четверка ребят вместе с их вожаком Фигурой. Вдруг четверка насторожилась: шагает Тимур.
Четверка слегка попятилась к забору, ребята принимают рассеянно-равнодушный вид. Один из них торопливо прячет за спину окурок.
Увидав ребят, Тимур остановился.
Сопровождающие его Артем и Юрка мгновенно подтянулись: не будет ли боя?
Но Фигура несколько иронически и в то же время опасливо стягивает с головы картузишко и, кланяясь, говорит:
– Знаменитому капитану почет и уважение…
Ничего не сказав, Тимур повернулся, шагнул, и опять вразвалочку двинулись за ним сопровождающие.
Выпятив грудь и скорчив гримасу, передразнивает Фигура тимуровскую походку и показывает ему вдогонку кулак.
Тимур оборачивается.
Фигура быстро делает вид, что эта гримаса относится к одному из его приятелей.
С полными ведрами наперерез Тимуру выскакивают Симаков и Левка.
Тимур (останавливая их):
– Почему днем? Почему не ночью – тайно?
Симаков (со вздохом):
– Тайно больше ничего не выходит. Вот вчера – темно, тихо. Мы с ведрами во двор, а нам из окошка (передразнивает): «Ребятишки, назад пойдете, калитку затворите… Вы что же, не могли поспеть пораньше?» (Тимуру, нерешительно.) Тима, давай наплюем на воду.
Тимур (недоуменно):
– То есть как это – наплюем на воду?
Симаков (запинаясь):
– Ну, конечно, не сюда… не в ведра, а вообще…
Тимур:
– Вообще, надо делать то, что тебе приказано! Кончишь работу, приходи к штабу. (Уходит.)
//-- Бунт --//
Чердак. Звуки далекой военной музыки. Квакин и Коля Колокольчиков высунулись из окна и слушают. Гейка стоит, не шелохнувшись. Музыка обрывается. Гейка поворачивает голову к большой карте Европы. Лицо его сосредоточенно, губы что-то шепчут.
Тимур за столом читает письма. Что-то прочел. Горделивая улыбка на лице Тимура. Он зовет:
– Гейка!
Гейка (не отрываясь от карты и не очень охотно):
– Есть Гейка.
Тимур:
– Иди сюда… Читай письма.
Гейка (не оборачиваясь):
– Знаю, не читая: «Дорогой Тимур, нам очень понравилось все, что написано о вашей команде в книге. Ответь, пожалуйста, правда ли все так было или кое-что присочинил писатель». Дальше хвалят тебя и ругают Квакина.
Квакин (оборачиваясь):
– Ой! Как будто нет хуже людей, чем этот Квакин… Тимур, Гейка угадал точно?
Тимур (несколько сконфуженно):
– Точно. (Прислушивается.) Кто свистит?
Женя (просовываясь в дверь чердака):
– Это я. Тимур, что за безобразие?..
Сует ему в руку маленькую районную газету с портретом Тимура.
Тимур (сконфуженно):
– Это действительно безобразие. Я вовсе никого не просил об этом.
Женя (тыча пальцем в портрет):
– Это не безобразие, хотя тоже безобразие. Но я не на это, а вот про это…
Внизу, под портретом, подпись:
«Пионеры обещают колхозу помочь прополоть огороды. Будут организованы две бригады – одна Гейки Рохманова, другая Жени Александровой».
Женя:
– Кто обещал? Я ничего не обещала. Я тебе сказала, что полоть не умею. Я повыдергаю их с хвостами подряд все, что нужно и не нужно. (Запнулась.) Кроме того, если я буду копаться в земле, у меня засохнут пальцы, и Ольга не будет учить меня играть на аккордеоне…
Тимур:
– Это, конечно, самое главное! (Оборачивается и удивленно смотрит на подошедшего Гейку.) Ты что? Может быть, ты отказываешься тоже?
Гейка:
– Да! Щипать траву – это девчачье, а не наше, мужское, дело…
Тимур:
– А какое дело наше?
Гейка (вызывающе):
– Уже говорил. Наше дело – бой и строй… Пер-р-вая рота, напр-раво! (Иронически.) А ты скоро заставишь меня щипать кур и вязать кружева для подушек!
Женя (обозлившись на Гейку):
– Очень глупо… «Девчачье»! Подумаешь, какой воин! (Приближая лицо к Тимуру.) Что ты на меня уставился? Все равно ты ничего не видишь! (Горько.) Ты не видишь, что над тобой смеются. (Показывает на надписи и обстановку чердака.) Начальник! Кабинет!.. Телефон!.. «Не курите… Не сорите…» Ты загонял всех ребят своими приказами, а сам сидишь (швыряет газету) и любуешься своими портретами!
Тимур бледен.
Он дышит тяжело. Он старается сдержаться и отрывисто, но еще пытаясь улыбнуться, говорит:
– Женя, что ты говоришь? Уйди! И сначала подумай… (Берет ее за руку.)
Женя (запальчиво):
– Была команда. Было весело. А теперь тоска. Бухгалтерия. Обыкновенная контора.
Тимур (в бешенстве):
– Контора?! Иди! Уходи прочь! Играй на своей перламутровой гармошке, белоручка…
Женя (сощурив глаза):
– Я… я белоручка… а ты… ты зазнавшийся барин! И это скажет тебе вся команда.
Она вырывает свою руку и одним прыжком подскакивает к штурвальному колесу, над которым крупная надпись:
БЕЗ ПРИКАЗА НАЧАЛЬНИКА
ПОДАВАТЬ ОБЩИЙ СИГНАЛ ВОСПРЕЩЕНО
Тимур кричит:
– Оставь! Не тронь! Пустая девчонка!
Женя поспешно и резко поворачивает тяжелое штурвальное колесо.
Снаружи вздрогнули и натянулись веревочные провода.
Где-то под крышей чужого сарая грохнули жестянки… Звякнули бутылки… Затрещал сломанный будильник…
Чердак… Тимур возле Жени. С силой хватает ее за руку.
Внезапно перед Тимуром появляется Квакин. Он не дерется, а только отрывает Тимура от Жени и взволнованно говорит:
– Ты оставь… Ее ты не трогай.
Тимур рванул колесо… Что-то треснуло… Колесо упало. Звякнули еще раз под крышами бутылки, звякнули, упали и разбились. Бегут через пролазы заборов, через сады мальчишки.
Сад около сарая. Много ребят. Шум, свист, беспорядок. Заметно, что толпа делится на группы.
Квакин стоит, охраняя Женю.
Один из мальчишек пытается дернуть ее за косу и тотчас от тычка Квакина летит на траву.
Востроносая загорелая девочка Нюрка кричит Жене:
– Ты заграничная барышня, нарядная кукла… Ты все хочешь делать только по-своему!
Группа Гейки стоит против маленькой группы Симакова. Тимур идет к Гейке и на ходу говорит:
– Поднимай, собирай, бунтуй! Ты карьерист, а не пионер и начальник штаба.
Коля Колокольчиков подбегает сзади и в страхе кладет Тимуру руку на плечо.
Тимур, не оборачиваясь, отталкивает Колокольчикова. Коля отлетает прочь и горько, обиженно кричит:
– Так я же за тебя… Это ты своих? Своих-то!
Он отходит за деревья. Останавливается. Отворачивается. И, кажется, плачет.
Тимур и Гейка.
Тимур:
– Ну?
Гейка:
– Ну?
Тимур:
– Не сошлись?
Гейка:
– Не сошлись!
Квакин (успокаивая взволнованную Женю):
– Мы соберем свою компанию… Подадимся в лес, на озера… собирать грибы, ловить рыбу… А какие места я знаю! Какие рощи!
Тимур и Гейка.
Тимур:
– Итак?
Гейка:
– Итак!
Тимур:
– Разошлись?
Гейка:
– Разошлись!
Тимур срывает надпись «Штаб команды» и бросает на землю:
– Так пусть же сюда никто… Пусть здесь ничего не будет!
Гейка командует своей группе:
– Пер-р-рвая рота, напр-раво!
Ребята довольно дружно поворачиваются.
Гейка (оборачиваясь):
– Так помни, Тимур!
Тимур:
– Помни, Гейка!
Ему тяжело. Он поднимает голову и видит Женю, которую уводит за руку окруженный своей группой Квакин.
На мгновение Женя оборачивается, она делает какое-то движение, как бы пытаясь пойти навстречу Тимуру.
Но ее закрывают, торопят…
И, опустив голову, Тимур быстро уходит в чащу кустов. За ним уходит Симаков и еще несколько ребят.
Пусто на поляне перед сараем.
Выходит из-за деревьев заплаканный Коля Колокольчиков. Он смотрит на провисшие веревочные провода, на сорванную фанерную надпись «Штаб команды» и говорит:
– Разошлись… Все в разные стороны.
Потом совсем тихо, удивленно заканчивает:
– А какая была команда! (Пауза.) Какие люди!
//-- В разные стороны --//
Река. На берегу Тимур. В руках у него дешевенький клеенчатый портфель. Сидя на траве, он расстегивает портфель, просматривает какие-то бумаги, развернул газету. Читает текст: «Пионеры обещают колхозу помочь…» Смотрит на свой портрет.
В гневе комкает Тимур газету, собирает охапкой бумаги, запихивает их обратно в портфель, вскакивает и швыряет портфель с обрыва в речку.
Шлепнулся портфель в воду. Рассыпались и поплыли по реке бумаги. Плывут бумаги. Рябят волны. Красивые зеленые берега.
Плывет по реке лодка. Сидят в лодке Женя, ее подруга Таня. На веслах Квакин. В руках у девочек большие букеты полевых цветов. На голове у Жени венок.
Квакин (обращаясь к Жене):
– Когда я был хулиганом…
Женя:
– Врешь! Никогда ты не был хулиганом…
Квакин (обиженно):
– Был. Спроси у кого хочешь. Мы не только по садам шныряли… Были дела и почище.
Женя (хладнокровно):
– Все равно врешь. Не такое у тебя лицо. Нос не такой. Хулиган должен быть – вот… вот… и вот… (Делает три энергичных движения и гримасы.) А у тебя – вот… вот… и вот… (Делает три глуповато-добродушные гримасы.)
Квакин (обиженно):
– Очень странно! Как это не был, когда был? Конечно, у некоторых выражение бывает вот! (Делает надменное лицо, по-видимому передразнивая Тимура.) Но о них, мне кажется, вспоминать совсем некстати.
Женя (просто):
– Я, Миша, никого не вспоминаю…
Она сняла венок с головы, опустила его в воду. Плывет венок. Плывут корабликами белые тимуровские бумажки.
Сарай. Флаг над сараем.
Чердак. Разгром. Все развалено и растащено.
Поклевывая крошки, воркуют голуби. Вдруг голуби взлетают.
Из темного угла чердака показывается Тимур. Он подходит к древку, развязывает веревки. Сарай снаружи. Опускается флаг.
Чердак. Ножом обрезает Тимур веревку. Флаг команды – звезда с четырьмя расходящимися лучами. Бережно прячет Тимур флаг за пазуху. Еще раз оглянулся. Разор, разгром.
Спрыгнул Тимур с чердака и наткнулся на Колю Колокольчикова.
Тимур:
– Ты что?
Коля (заикаясь):
– Мы тебя ищем. Мы тебя ждем. Мы будем с тобой…
Тимур (обрадованно):
– Кто мы? Где ждете?
Коля (показывая на кусты):
– Ну, мы… народ… люди…
Быстро раздвигает Тимур кусты и видит, что…
На поляне сидят Симаков, маленькая востроносая Нюрка (которой Тимур когда-то вернул козу), за руку она держит круглоголового братишку.
Тут же стоит белокурая шестилетняя девчурка (дочь убитого лейтенанта Павлова). Она держит в руках фанерного зайца. Улыбка скользнула по губам Тимура. И он говорит:
– Гей, люди, люди! Чего вы от меня ждете? Теперь я больше никому не начальник.
Белокурая девчурка молча протягивает Тимуру фанерного зайца. Тимур берет девчурку на руки и, неловко улыбнувшись, говорит:
– Ну что же, люди! Будем начинать жить сначала.
Поле, огород.
Жарко палит солнце. Видны согнутые спины женщин, занятых прополкой. Рука тянется к вдавленному в грядку кувшину с водой. Тимур пьет.
Он босой, одет во все старенькое. На голове плохонькая кепка. Руки его черны. Локтем вытирает он лоб и через борозду передает кувшин Коле Колокольчикову, который, стоя на коленях, выпалывает траву.
На Коле широкая дырявая шляпа из соломы. Глотнув воды, он передает кувшин дальше.
На участке работает всего человек десять мальчиков и девочек.
Возле маленькой загорелой растрепанной Нюрки сидит ее большеголовый братишка и тычет пальцем в какую-то букашку.
Поднялась, перепрыгнула Нюрка через грядку и, остановившись возле работающего Тимура, объясняет:
– Ты хватаешь лебеду одной рукой; бери двумя сразу. (Показывает.) А полынь не тяни за стебель, запускай пальцы в землю, дергай под корень.
Тимур:
– Хорошо, понятно!.. Я свою гряду окончу, приду к тебе на помощь.
Нюрка (удивленно):
– Да я в два раза скорее тебя окончу. Эту работу я знаю. Это тебе не колесо крутить. (Показывает.) Трын… брынь… зазвенело!
Она перепрыгнула к Коле Колокольчикову, сразу что-то заметила и наклонилась:
– А ты, дорогой, рассаду выдернул да и пхнул назад без корня в землю! Бригадир придет – стыдить будет. А меня бабка раньше за такие дела по ногам крапивой.
Раздается удар о подвешенный железный рельс – это перерыв. Кончают работу взрослые женщины.
На ребячьем участке Коля встает, пробует выпрямиться, гладит свою поясницу.
Медленно, вытирая лбы, поправляя сбившиеся волосы и отряхиваясь от земли, выходят на межу и садятся рядышком на траву мальчишки и девчонки.
Высоко в небе летят самолеты.
И как сидят ребятишки по меже, так, не сходя с места, один за другим ложатся спиной на траву и смотрят в небо.
Летят самолеты.
Нюрка (лежа возле Тимура):
– Далеко полетели?
Тимур:
– Не знаю.
Нюрка:
– Это простые или военные?
Тимур:
– Военные…
Нюрка:
– А война будет?
Тимур:
– Говорят, будет…
Нюрка:
– Нам что!.. Нас не возьмут… Нас это дело не касается…
Откуда-то из-под лопуха возмущенный голос Колокольчикова:
– Как не касается?! А еще пионерка! Это всех касается.
Нюрка (равнодушно):
– Сиди! Ты капусту зачем в грядку без корня втыкнул?.. А тоже – касается!..
Мужской голос:
– Здорово, ребята!
Все вскакивают и опять садятся на меже рядом.
Мужчина:
– Кто у вас тут старший?
Коля Колокольчиков (показывая на Тимура):
– Он старший… А она (на Нюрку) вроде как бы ученый специалист по капустной части.
Мужчина (Коле):
– А ты кто?
Коля (задорно):
– Я рядовой пионер, товарищ председатель. Чин небольшой, но весьма почетный…
Раздается удар молотка о рельс. Все поднимаются.
Мужчина (приглядываясь к измазанному, плохо одетому Тимуру):
– Ты Тимур?
Тимур (не очень охотно):
– Да… Тимур…
Мужчина (оглядывая небольшую кучку ребят):
– Почему же народу пришло так мало? Я слыхал, что у вас ребят много…
Тимур (горько):
– Все пришли… (Отворачиваясь.) Остальные… заняты, товарищ председатель.
За кадром громкая команда:
– Рота, кр-р-ругом!
И видно, как на зеленой площадке у забора, возле которого сидит на лавочке старуха, человек двадцать ребят маршируют строем.
Гейка командует:
– Стой!
Остановились ребята.
Гейка командует:
– Ложись!
Легли.
Гейка:
– Вставай!
Встали.
Гейка:
– Ложись!
Легли.
Гейка:
– Вставай!
Встали.
Гейка очутился рядом с сидящей на скамейке старухой.
Старуха поднимается. У ее головы на калитке вычерчена углем пятиконечная звезда – знак тимуровской команды.
Старуха спрашивает у Гейки:
– А что, сынок, разве воды в бочку вы мне и сегодня не принесете?
Гейка смутился, отвернулся и командует:
– Стоять смирно! Не шевелись! Вы кто? Военная рота! Ваше дело – строй, бой! (Меняя голос.) За мной, ша-агом марш!
Дружно топнули за Гейкой ребята.
Гейка, оборачиваясь к старухе, хмуро вполголоса говорит ей:
– Нет, мамаша, воды больше никому не будет.
Вдоль забора по аллейке идет усталый, измазанный Тимур. Он тащит два ведра с водою, за ним следом двумя руками тащит одно ведро Нюрка.
Слышен мерный, ровный топот и команда: «Ать… два… ать… два…»
Из-за поворота во всю ширину аллеи прямо навстречу Тимуру ведет свой отряд Гейка.
Увидал Тимура. (Лицо Гейки.) Усталая, немного смешная фигурка обтрепанного, чумазого Тимура.
Встревоженное лицо Нюрки.
Шагает отряд.
Удивленные лица всей первой шеренги отряда.
Гейка (сурово):
– Ать… два… ать… два!
Отряд идет прямо на Тимура.
Тимур оборачивается и видит, что Нюрке нести ведро трудно. Тогда он продолжает идти, не сворачивая.
Большой отряд и Тимур с маленькой Нюркой сближаются почти вплотную.
Гейка не выдерживает и зло командует:
– Пол-оборота на-пра-во!
Отряд сворачивает и обходит Тимура и Нюрку.
Гейка (зло, но почти с восхищением):
– Упрямый… черт! (Кричит.) Пол-оборота налево!
Тимур, продолжая идти, говорит Нюрке насмешливо, но удовлетворенно:
– Кутузов! Барклай де Толли… Эк он команду рявкнул!
…Музыка аккордеона.
На террасу поднимается полковник Александров. Аккордеон внезапно смолкает. Навстречу отцу выскакивает Женя. За ней – Ольга.
Женя бросается отцу на шею, виснет, болтает ногами и, счастливая, ревниво отталкивает Ольгу.
Ольга:
– Женька!.. Папа, что она меня к тебе не пускает!
Женя:
– Папа, ты как… ты к нам почему?
Отец:
– А что? Разве ты мне не рада?
Женя:
– Рада. Но ты говорил: нельзя… Тебе всегда некогда… (Смотрит на отца.) Папа, почему у тебя было три шпалы, а стало четыре? Ты теперь полковник? А ты генералом будешь?
Ольга (мягко обнимая отца и отталкивая Женю):
– Нет, не будет, потому что ты оторвешь ему голову или свернешь шею. Папа, ты к нам надолго?
Отец:
– Надолго!
Женя (обрадованно):
– О, как давно ты не приезжал к нам надолго!
Она не знает, как услужить отцу: хватает его фуражку, кладет ее на подоконник, берет из его рук плащ, полевую сумку. Ведет за руку в комнату, заглядывает ему в лицо и бормочет:
– Тебе будет с нами хорошо… (Оглядывается.) Ты будешь спать в моей постели… (Показывает.) Здесь мягче… А я лягу вот на этом диване. (Садится на диван.)
Широкоплечий полковник смотрит на ее узкую легкую кровать с кружевными оборками и, улыбнувшись, говорит:
– Нет, дорогая, уж лучше я лягу на диван.
И сел с ней рядом. К ним подсаживается Ольга.
Полковник, освобождая Ольге место, берет с дивана книгу и, заглядывая в нее, спрашивает:
– Как дела с твоей железобетонной специальностью?
Ольга (со вздохом):
– Папа, завтра я должна уехать в город, у меня консультация. Из города я вернусь только послезавтра к обеду. (Торжествующе.) Но зато в понедельник у меня последний экзамен!
…Утро. Яркое солнце. На веранде за чайным столом сидит полковник. Он в простой белой рубашке. Ольга ставит на стол завтрак. Во время всей сцены она готовит и жарит яичницу, подчитывает учебник и укладывает свои книги и вещи в чемоданчик.
Женя подхватывает с середины стола тарелки с едой, пододвигает их вплотную к стакану отца, и вот на столе перед ним не остается и сантиметра свободного места.
Ольга подает еще тарелку. Женя хватает ее и ставит вторым этажом (больше некуда) на молочник.
Отец, оглядевшись, отодвигает посуду:
– Постой… постой! Ты меня совсем посудой задавила. Я не голоден. Я приехал из богатого края.
Женя:
– А из какого?
Отец (хитро покосившись на дочь):
– Спрашиваешь? А что не скажу – знаешь.
Женя:
– Папа, а там еще войско есть?
Отец:
– Есть.
Женя:
– Но лучше твоего танкового полка уж, наверное, нигде нету. Я так давно решила!
Отец (добродушно):
– Ну конечно, если ты так решила, то тогда нету.
Женя:
– А если бы сам нарком?..
Отец:
– Он… он бы, вероятно, еще подумал.
Женя (со смехом):
– Я не могу думать! Я уже сказала об этом всем своим друзьям и подругам.
Отец:
– У тебя друзей много? И конечно, из них Тимур первый?
Ольга:
– Ну как же… Женя, почему его и вчера, и сегодня не видно?
Лицо Жени. (Растерялась.)
Отец (поддразнивая):
– Что же ты так вспыхнула? А я его по пути с другой девчонкой встретил… (После паузы, успокоительно.) Он был чумазый, и они несли в ведрах воду. Ты его позови сюда, Женя.
Женя встала. Она, по-видимому, хочет что-то сказать отцу, но Ольга не так поняла ее движение и остановила:
– Женя, погоди, не сейчас. Папа приехал надолго, и ты еще Тимура сто раз позвать успеешь…
Женя (вспыхнув):
– Я?.. Позвать… Ты ничего не понимаешь!
Полковник посмотрел на Женю.
На глазах у нее слезы.
Полковник:
– Женя, что с тобой?
Она быстро проводит пальцами по ресницам и говорит задумчиво:
– Ничего! Папа, на земле все говорят! «Война и война…» Папа, посмотри, какое небо голубое! Мы будем ходить в лес… на речку… купаться… кататься на лодке… и ты будешь не полковник, не рабочий, не служащий, а просто папа. (Пытливо заглядывает ему в глаза.) Так не бывает? Ну, хорошо, пусть ненадолго, только на один месяц. Мы будем жить весело. Если у тебя есть деньги, ты подари мне патефон, мы будем заводить марши, танцы. Папа, я что-то говорю… говорю… а сама знаю, что это глупости. Но мне хорошо, и я при тебе не могу говорить иначе.
Ольга (укоризненно, отодвигая стакан):
– Женя, когда ты так говоришь, я не могу пить чай. Вот видишь, и папа ничего не ест тоже. Ты говори что-нибудь поспокойнее и попроще.
Женя (зажмуриваясь):
– Ах, это просто! Это все очень просто!..
Отец (меняя тему разговора):
– Мы попьем чаю, проводим на вокзал Ольгу и пойдем гулять. Ты покажешь мне ваш сад, ваш штаб, ты позовешь Тимура.
Женя (опять растерявшись):
– Его, наверное, дома нет. Они в колхозе на работе.
Отец (добродушно):
– А ты почему не на работе?
Женя (совсем растерявшись):
– Я… не знаю… там, наверное, уже есть люди… и больше туда не нужно.
Полковник (заглядывая Жене в лицо):
– Ты что-то краснеешь, путаешься. Женя, сядь и скажи мне правду.
Тропкой по роще-парку идут возвращающиеся с работы Тимур, Нюрка и ее маленький братишка. В руках у них прополочные тяпки.
В лесу слышен далекий свист.
Тимур (передавая Нюрке свою тяпку):
– Ты иди, а я пойду напрямик (показывает) рощей…
Нюрка:
– Завтра на работу опять в то же время?
Тимур:
– И завтра, и послезавтра. Людей у нас теперь мало, а что обещано, то будет сделано. (Взглядывает Нюрке в лицо.) Почему у тебя на носу ссадина?
Нюрка (беспечно):
– Эка беда, ссадина! Кабы на ноге или руке… А я не носом работать буду.
Тимур скрылся в кустах.
Нюркин братишка-малыш (показывая палец):
– А у меня, Нюрка, на пальце царапина.
Нюрка (добродушно):
– И тебе не беда. Ты все равно большой лодырь… (Насторожилась.)
В роще повторяется свист.
Тимур выходит на маленькую поляну. Окрик:
– Стой!
Тимур остановился.
Его окружает шайка под командой Фигуры.
Фигура:
– Ну, теперь мы тебе покажем!
Тимур смотрит на Фигуру и, пожав плечами, свысока спрашивает:
– А что ты, Фигура, со мной можешь сделать?
Фигура (озадаченно):
– Как что? Мы тебя изобьем по чем попало.
Тимур (после паузы):
– Бей! Но до смерти ты меня не заколотишь. А наши узнают, и тебе самому спуска не будет.
Фигура:
– Врешь! У тебя больше нет команды! Ваша команда кончилась, разлетелась… Теперь опять мы – сила!
Тимур:
– Кончилась? Разлетелась? Это наше, а не твое дело. Ну, бей! Видишь, я уже и глаза зажмурил.
Фигура (после колебания – ударить Тимура или нет, говорит грозно и удивленно):
– У тебя две жизни или одна? Ты со мной как разговариваешь? О чем думаешь?
Тимур трогает Фигуру за рукав и совсем неожиданно спрашивает:
– Фигура, ты стихи любишь?
Фигура (вылупил глаза, удивлен до крайности):
– Чего-о?
Тимур:
– Стихи. Ну вот, например:
Отец, отец! Дай руку мне…
Ты чувствуешь – моя в огне.
Знай, этот пламень с юных дней,
Таяся, жил в душе моей…
Скажи, Фигура, у тебя пламень в душе есть?
Фигура (опять вылупив глаза):
– Чего-о? Я тебя еще раз спрашиваю: ты когда со мной говоришь, о чем думаешь?
Тимур (продолжает):
Имел одной он думы власть,
Одну, но пламенную страсть…
(Деловито.) Вы меня бить будете? Так бейте, не задерживайте! (С досадой.) А то вам зря шататься, а мне завтра чуть свет на работу!..
Фигура (после долгого колебания, зло):
– Иди к черту!
Тимур:
– Прощай, Фигура… Стихи я тебе потом дочитаю… (Уходит.)
Повернувшись к ребятам и кивнув головой в сторону ушедшего Тимура, Фигура говорит:
– Вот упрямая порода! Что это он там бормотал? (Надвигаясь на одного из мальчишек.) А у тебя есть в душе пламень?
Мальчишка (гордо):
– Нет… этого нету…
Фигура (горько и зло):
– Вот то-то и есть, что нету!
//-- Новые времена --//
Ровным строем катит по дороге к парку отряд мороженщиков.
Идет по дороге к парку отряд бутербродно-конфетных лоточниц.
Мощный радиатор пятитонки.
На ней играет, поблескивая медными трубами, оркестр духовой музыки.
В роще танцующие пары.
Широкая, врезающаяся клином в лес поляна с островками густой зелени. Вдали под деревом на грузовике оркестр, там кружатся танцующие пары. Проглядывая сквозь просветы между белыми облаками, светит солнце.
По опушке под деревьями и кустарником расположились веселые отдыхающие группы.
От опушки к чаще кустов, в тень, осторожно подъезжает легковой «ЗИС».
Выскакивают из него с кульками, с провизией, с сумками взрослые и ребята.
Мимо «ЗИСа» идут полковник Александров и Женя. Женя (неуверенно):
– Я… я думаю, что Тимура здесь нет… Они, наверное, опять на работе.
Полковник:
– А ты завтра пойдешь на работу?
Женя (отрицательно мотает головой):
– Нет. (Пауза.) Если они там, я к ним пойду еще сегодня.
На пне под кустом стоит патефон.
На траве, на скатерти, закуска. Тут же, прислонившись к дереву, сидит задремавший дедушка.
Молодой человек (наклонившись к девушке):
– Идем! Мы только немножко потанцуем и вернемся обратно.
Девушка:
– Да! Но тогда нужно разбудить дедушку.
Стоя, они берутся за руки и, счастливо улыбаясь, смотрят в глаза друг другу.
Хруст шагов – и, испуганно разжав руки, они прячут их за спину.
Невдалеке показались полковник Александров и Женя.
Женя (прижимаясь к отцу):
– Папа, а ты мне патефон подаришь?
Полковник:
– Сказано.
Женя:
– Слово?
Полковник:
– Слово!
Женя (лукаво):
– А какое? Бывает слово пионерское, советское, комсомольское, красноармейское…
Полковник (полушутя):
– Мое – бронетанковое.
Женя (удовлетворенно):
– О! Это, конечно, тяжелое и верное слово!
«ЗИС» в тени дерева. Около машины стоят два бледных человека… Один из них, напряженно слушая радио, машет рукой в сторону духового оркестра.
Оркестр продолжает играть.
Около «ЗИСа» стоит уже человек двадцать… Подбегают еще люди… И уже многие отчаянно машут оркестру руками. Но дирижер стоит спиною, он не видит, и оркестр продолжает играть. Ближайшие танцующие пары, обрывая танец, бегут к «ЗИСу».
Кто-то дернул дирижера за ногу. Он останавливается, на его лице недоумение.
Он растерянно машет рукой, музыка стихает.
В лесу молодой человек и девушка. Он говорит ей решительно:
– Идем! Мы только немного потанцуем и придем обратно.
Девушка:
– Да, но тогда нужно подойти и разбудить дедушку…
Молодой человек озорно подкрадывается к патефону, поднимает мембрану и пускает пластинку.
Дедушка открыл глаза, улыбнулся и увидел, как счастливая пара выскочила на поляну и, чем-то пораженная, остановилась.
Недоуменные и растерянные лица молодой пары.
Перед ними безмолвно замершая поляна. И, не шелохнувшись, все, сколько ни есть людей, стоят, повернувшись лицом к «ЗИСу».
Голос наркома из репродуктора:
«…Сегодня, в 4 часа утра, без предъявления каких-либо претензий к Советскому Союзу, без объявления войны, германские войска напали на нашу страну…»
Безмолвные люди. Бледные лица взрослых. Лица ребят, стоящих возле Гейки. Молодая пара.
Лицо полковника Александрова и Жени.
Голос наркома продолжает:
«…Атаковали наши границы во многих местах и подвергли бомбежке со своих самолетов наши города…»
Тревожный лязг металла о железный рельс.
Голос наркома продолжает:
«…Житомир, Киев, Севастополь, Каунас и некоторые другие…»
…Рука с молотком тревожно бьет по рельсу.
Огород позади села.
Быстро поднимают головы женщины-полольщицы. И на тревожный звон бегут к селу.
Тимур, Нюрка, Симаков и другие ребята вскакивают с земли.
Тимур:
– Это не на обед… (Недоуменно.) Я не знаю, что это значит!
Нюрка:
– Это, наверное, пожар… Бежим… бежим… ребята!
Перескакивая через грядки, они мчатся к взрослым, бегущим к селу.
Опять поляна. Безмолвная толпа.
Голос наркома: «…Теперь, когда нападение на Советский Союз уже совершилось…»
Лицо полковника Александрова и Жени, которая смотрит в его лицо.
…Село.
Перед репродуктором в толпе колхозников стоят Тимур и Нюрка.
Голос наркома:
«…Советским правительством дан нашим войскам приказ – отбить разбойничье нападение и изгнать германские войска с территории нашей Родины…»
Глаза Тимура становятся все шире и шире, и, не глядя, он прижимает к себе маленькую перепуганную Нюрку.
В музыке нарастающий гул самолетов, звук сигнальных труб. И могучий гром артиллерии.
Настольный календарь:
ВОСКРЕСЕНЬЕ. 22 ИЮНЯ 1941 ГОДА
На столе рядом с календарем лежат крепкие командирские пояс, ремни, полевая сумка и револьвер в кожаной кобуре.
Рука берется за пояс.
Полковник Александров (одергивая надетые ремни) старается говорить ясно, спокойно, что ему не совсем удается:
– Жаль, что нет Оли. Но ты скажи ей, что я ее люблю, помню. Ты скажи ей, что мы вернемся…
Женя (подсказывает полушепотом и как будто безучастно):
– Не скоро…
Полковник сжал губы, чуть опустил голову, но, тотчас подняв ее, медленно, как бы подыскивая слова, продолжает:
– Ты скажи ей, что она – дочь командира… И что вы не должны обо мне плакать. Слышишь? (Он трогает окаменевшую Женю за плечо.) Женя! Ты меня слышишь?
Женя (ровно, чтобы не сорваться):
– Слышу… (Пауза.) Мы… не будем… (И шепотом доканчивает.) Мы привыкли…
Женя отворачивается, плечи ее вздрагивают.
За окном резкий гудок машины.
У подъезда дачи стоит «ЗИС». В нем свободно только одно место, остальные заняты ожидающими полковника командирами.
Полковник берет Женю за руки и говорит ей совсем другим голосом, простым и взволнованным:
– Что мне тебе сказать еще, Женя? Вот я большой… уже седой. А я стою… смотрю… и что говорить, не знаю…
Женя хочет ответить, она мотает головой, машет руками и только потом бормочет:
– Ничего… ничего не говори, папа!.. Я все… все сама понимаю…
Она бросается к отцу…
Настольный календарь:
ВОСКРЕСЕНЬЕ, 22 ИЮНЯ 1941 ГОДА
…Возле стола у окна стоит Женя. Слышен стук…
Распахивается дверь. Входит взволнованная Ольга и, остановившись у порога, в страхе спрашивает:
– Женя! Где папа?
Женя ничего не ответила.
Не поворачиваясь, молча, медленно она подняла руку… потом резко вниз, в сторону окна руку опустила.
Резкий переход на шумливо-взволнованную музыку.
Несутся навстречу один другому двое мальчишек…
Расстояние между ними уменьшается. Но, еще не добежав один до другого, как бы что-то вспомнив, они останавливаются; поворачиваются и в том же темпе мчатся назад в противоположные стороны.
Бежит один из этих мальчишек, столкнулся с другим мальчишкой.
Первый мальчишка (растерянно):
– Ну что?
Второй:
– Ну ничего!
Первый:
– Ты куда?
Второй:
– Я… не знаю.
Бегут рядом.
Выскакивают из-за поворота две девчонки.
Первая девчонка:
– Мальчики, погодите, и мы с вами!
Первый мальчишка (зло):
– С нами… с нами… Мы никуда сами…
Обгоняя их, по улице рысью промчались два кавалериста.
…Густая полоска кустарника разделяет две тропки. По одной шагает Гейка, по другой – Квакин.
В просвет между кустами они увидали один другого.
Сразу замедлили шаг.
Гейка (Квакину):
– Ты куда?
Квакин (обламывая веточку и небрежно ею обмахиваясь):
– Я? Гуляю… А ты?
Гейка хочет что-то сказать, но раздумал, потом махнул рукой и буркнул:
– Ну и гуляй своей… а я своей стороной!
Разошлись.
Сарай. Опущенные, провисшие провода. Возле сарая бестолково мечется несколько ребятишек.
Выглянули из-за забора сразу три головы. Увидав, что они не первые, нахохлились… И одна голова кричит сердито:
– Вы сюда зачем? Это не ваше место!
Пробирается кустами к сараю Квакин. С противоположной стороны пробирается кустами к сараю Гейка.
Столкнулись…
Гейка (Квакину):
– Гуляешь?
Квакин (сделав Гейке страшную гримасу):
– Гуляю.
Поворачивается и бежит к сараю…
За ним Гейка.
Поляна.
Увидав двух вожаков, бросились к ним навстречу мальчики.
Разом перепрыгнула через забор тройка. Подбегают еще мальчишки.
Квакин громко спрашивает:
– Где Тимур?
Чей-то голос:
– Нет Тимура!
Квакин смотрит на провисшие провода…
Он махнул одному из мальчишек рукою… Тот ловко взбирается ему на плечи, хватает руками и дергает за веревочные провода.
Звякнули где-то горлышки разбитых бутылок…
Машет впустую железная палка… Дружно звякнули жестянки.
На поляне уже много народу, но еще и еще подбегают ребята.
С заплаканным лицом, закрыв глаза, стоит у дерева Женя…
Шум, волнение, крики:
– Где Тимур, куда его черт носит?!
Вдруг шум смолкает.
Из-за кустов с тяпкой в руках выходит вернувшийся с работы Тимур. За ним Нюрка, Артем, Симаков, Коля Колокольчиков.
Раздается шум, свист, «ура» и крики:
– Да здравствует наша команда!
Гейка хватает за руку растерявшегося Тимура и хмуро говорит:
– Иди… иди… говори! Не ломайся!
У калитки дачи Александровых раздается команда:
– Взвод, стой!
С топорами, ломами, лопатами красноармейский взвод останавливается.
Лейтенант открывает калитку. Поднимается по ступенькам террасы. Что-то увидел. Замялся.
Опустив голову на руки, сидит у стола Ольга.
Лейтенант кашлянул. Ольга обернулась. Вскочила и, торопливо вытирая слезы, спросила:
– Вы к кому? Папа уже уехал…
Лейтенант (здороваясь):
– У меня к вам дело.
На поляне перед сараем много ребят; поодаль, наблюдая за ребятами, стоит несколько взрослых.
Придерживаясь рукой за круто приставленную к чердаку лестницу, взволнованный Тимур говорит:
– Что я могу вам сказать? Я не капитан, не командир… а такой же, как вы, мальчишка. Люди идут на фронт, и надо много работать… молотком, топором, лопатой, в лесу, в огороде, в поле. Была игра, но на нашей земле война – игра окончена…
Шум в толпе.
Тимур (звонко):
– Мальчишки и девчонки! Вот вы киваете головами, шумите: «Давай! Давай! Будем ворочать горы!» А пройдет три дня… (ропот) ну, три недели, три месяца – работа надоест, и выйдет, что мы не пионеры, а хвастуны и лодыри. (Ропот.) Мне говорить так горько, но лучше сказать сразу напрямик, чтобы потом никто не ныл и не хныкал. Давайте жить дружно!
Лица Квакина, Гейки, Жени.
Тимур:
– Нас много, а будет еще больше!
Резкий свист. Свистит Симаков. Люди оборачиваются.
В тени дерева стоит подошедший со всей своей компанией Фигура.
Тимур (командует):
– Отставить! Подходит подкрепление – «последний могикан», гроза садов и морковных огородов.
Тимур вытаскивает из кармана и развертывает старый флаг команды: пятиконечную звезду с опущенными вниз четырьмя лучами.
– И вот у нас уже целый пионерский отряд – и не одна, а три команды: Гейкин – весь поселок, у Квакина – лес и поле, а эти… (улыбнувшись и показывая на Фигуру) ночной патруль по охране покоя и общественного порядка!
Лицо Фигуры озадачено.
Треск. Как по волшебству, сдвигается с места целиком весь ветхий заборчик.
Теперь видно, что как он стоял, так его целиком выдернула из земли и, развертывая, отнесла в сторону шеренга красноармейцев.
Стоят лейтенант и Ольга. К ним бросаются ребята, Тимур, Женя.
Ольга (Тимуру):
– Свой штаб вы можете перенести к нам на террасу, а здесь, около сарая, будет стоять зенитная батарея.
На улице под деревьями стоят, одетые в чехлы, пушки.
Окно незнакомого дома. Квадрат стекла снаружи.
На стекле две пары рук быстро ставят «знак войны» – это узкие, скрещенные наискосок и еще раз перекрещенные через центр бумажные полосы для предохранения стекол от бомбежки.
Внутри комнаты ловко работают, оклеивая окна, Женя и Таня.
Одеты они по-рабочему просто, волосы туго завязаны косынками.
Еще две девочки режут на столе полосы бумаги.
Грудной ребенок, сидя на полу, ловит и дергает, играя, свесившиеся со стола полоски.
Женя погрозила ему пальцем.
Оклеив окно, девочки выбегают во двор.
Во дворе возле грядок много мальчишек с лопатами, ломами, топорами. Они сидят на досках, положенных на бугры свежевыкопанной глины.
Глубокая, идущая траверсами бомбозащитная щель.
Тимур с куском мела в руках стоит у забора. Тут же – его лопата. К нему подходит Коля Колокольчиков.
Тимур приказывает:
– Дай сигналы: «Внимание!», «Вижу врага», «Подать патроны».
Коля Колокольчиков поднимает согнутую правую руку ладонью вперед – пальцы на уровне головы, опускает правую руку. Левую вытянутую относит в сторону, опускает. Потом высоко, во всю длину, поднимает правую и крутит ею над головой.
Тимур (передавая мел):
– Хорошо! Напиши: «Вижу взвод».
Коля рисует.
Тимур:
– «Вижу роту с пулеметом и две пушки».
Коля к кресту прибавляет еще продольную черточку, потом менее уверенно ставит еще два знака.
Тимур, забирая мел, зачеркивает последний знак и говорит с усмешкой:
– Обедать будешь после. Пулемет на плане обозначается так. (Рисует.) А это у тебя не пулемет, а кашевар с походной кухней.
Гейка (поднимаясь, командует):
– Становись на работу!
Ребята хватают топоры, грабли и лопаты.
Один из них прыгает в узкую земляную траншею. Другие тянут доски, пилят и рубят крепежные стойки.
Женя (подходя к взявшему лопату Тимуру):
– Мы побежали. Мы пойдем к комсомолкам… шить мешки и брезентовые рукавицы. Там нас ждет Оля…
Тимур:
– Никуда вы не побежали. Собирай девчонок, идите на огороды!
Женя (жалобно):
– Но, Тима! Мы только недавно оттуда… Нас прогнали… Квакин нагнал туда столько народу, что председатель нам велел уходить обратно. Если не веришь (показывает в сторону улицы), спроси у Фигуры.
Тимур (строго):
– Не зови его больше Фигурой, зови Васькой.
Женя (улыбаясь):
– Есть Фигуру звать Васькой!
Улица.
Фигура и с ним еще несколько мальчишек несут ведро, мочальную кисть и свертки бумаги.
Не держась за руль, лихо прокатил мимо них щеголеватый, в брюках гольф, паренек-велосипедист.
Ребята останавливаются у забора.
Приклеивают белый лист: «Приказ штаба противовоздушной обороны № 1». Второй лист – лозунг.
ТЫЛ. ПОМОГАЙ ФРОНТУ ЗАЩИЩАТЬ РОДИНУ!
Полюбовавшись на свою работу, Фигура сухой тряпкой разглаживает бумагу.
Щеголеватый паренек соскочил с велосипеда и, расталкивая ребят, читает приказ.
Фигура (давая тычка пареньку):
– Кати, кати!.. Не для таких лодырей про эти дела писано…
Паренек обиженно попятился.
Поле. Очень много голов склонилось над грядами.
Раздается русская песня, но слова ее не все знают, и поэтому поющие часто повторяют одни и те же строки:
Эх ты, степь моя…
Степь широкая,
Степь широкая
Да раздольная…
Квакин, поднимая голову, говорит Симакову:
– Когда я был хулиганом, я совсем не знал, что полоть капусту – это тоже трудно…
Степь широкая,
Степь раздольная…
Квакин выпрямился и говорит задумчиво:
– Когда я буду красноармейцем, тогда я буду…
Симаков:
– Ну, и что ты тогда будешь?
Квакин (гордо):
– А вот увидишь, что я тогда буду!
Ночь. Дачный поселок точно вымер. Тявкает собака.
Шаги.
Силуэт патруля. Это какой-то комсомолец и Ольга.
Они с противогазами.
Чужая комната. Яркий электрический свет.
Старуха подходит и поправляет одеяло, закрывающее окно.
Рядом с окном этажерка. На ней спит кошка.
Старуха подходит к дивану, где спит возле игрушек малыш, берет его на руки и уносит.
Кошка на этажерке просыпается, открывает пасть и, потягиваясь, выпускает когти.
Ночь.
Идут Тимур, Фигура и еще четверо из ночного патруля.
Тимур прощается с Фигурой.
– Вася! Я на тебя надеюсь… Ты смотри, не того… чтобы все было как надо!
Фигура (хмуро).
– Капитан! У меня или уже как не надо, или уже все как надо. А на две стороны я никогда не работаю.
Разошлись.
Плывут светлячками затемненные фары.
Возле Фигуры бесшумно остановилась легковая машина. Открывается дверца, и виден силуэт головы человека. Человек спрашивает:
– Мальчики! Как проехать к штабу противовоздушной обороны?
Фигура (после паузы):
– Сначала скажи быстро, как зовут Ворошилова.
Человек, не запинаясь, отвечает:
– Климент Ефремович.
Фигура:
– Откуда он родом?
– Донецкий слесарь из Луганска.
Фигура:
– Первый поворот налево, второй переулок направо. Там вас остановят.
Машина отъезжает.
Голос из машины:
– Молодец! Ты хитер, парень!
Фигура (хмуро, своим ребятам):
– Пятнадцать лет все за хитрость ругали, а вот хоть один раз да похвалили!
Светлая комната.
Изогнувшись, прыгнула с этажерки кошка на закрывающее окно одеяло, вцепилась в него когтями и сорвала неплотно прибитый край.
Улица.
Узкий, но яркий луч света падает со второго этажа на патруль Фигуры.
Фигура бросается к дверям дома и стучит кулаками и ногами.
Другая комната.
Заснула старуха возле кровати ребенка.
Отчаянно колотят в дверь ребята.
Проворно по водосточной трубе, потом по карнизу лезет Фигура к освещенному окошку, добрался и громко стучит в переплет рамы.
Вдруг раздается зловещий вой сирены и паровозных гудков.
Это воздушная тревога.
Ребята шарахнулись внизу от двери.
Фигура сверху кричит:
– Вы куда? Лезь через забор! Пробирайся в дом с черного хода!
Ударила зенитная батарея.
Искаженное лицо Фигуры.
Он смотрит вниз, собираясь прыгнуть в темноту, но вот он выпрямляется и, придерживаясь раскинутыми руками за шероховатую стену, закрывает своей спиной узкую полоску света.
Удар!
Еще удар!!!
Прожектор…
Тени возле зенитки.
Женя проснулась. Вскочила. Надела на плечо противогаз.
Дрожащими руками схватила со стола и поцеловала фотографию отца, выбежала на улицу.
Удар!
Недалеко от входа в подвал-бомбоубежище, взявшись за руки, торопливо шагают цепочкой совсем маленькие ребятишки с няньками, очевидно из детского сада.
Один малыш тащит игрушечного слона и, задрав голову к небу, спотыкается.
Их встречают Ольга и дежурный комсомолец.
Из-за его спины выглядывает лицо Жени.
Ольга (заметив Женю):
– Женя, иди вниз. Здесь без тебя обойдутся.
Женя (хватает спотыкающегося малыша):
– Я сейчас, я только возьму вот этого!
(Берет малыша на руки.)
Гул приближающихся самолетов.
Удар.
Разрывы зениток.
Малыш (Жене, доверчиво):
– Это гром?
Женя:
– Да, это гром.
Опять удар и треск зенитного пулемета.
Малыш:
– Потом будет дождь?
Женя (пригнувшись и опасливо глянув на небо):
– Да, потом будет дождь.
Удар.
Длинная очередь из пулеметов.
Трассирующие пули в небе.
Малыш:
– А потом будет хорошая погода?
Женя, скрываясь за тяжелой дверью бомбоубежища, говорит торопливо:
– Да!.. Да!.. Потом будет очень хорошая погода.
Удар.
Стоит, заслоняя собой свет, Фигура.
Снизу, откуда-то из-под кустов, ему кричат:
– Васька! Скорее вниз прыгай! Что ты думаешь?
Фигура (злорадно):
Имел одной он думы власть,
Одну, но пламенную страсть!..
Трусы! А что скажет наш капитан? Я ему обещал, что все будет сделано как надо!
Бегут взрослые дружинники.
Влезают через окошко в дом, и с улицы видно, как гаснет свет. Выстрелы стихают.
Фигура прыгает вниз, в палисадник.
К нему подбегают товарищи.
На лице Фигуры полоска крови.
Один из мальчишек в страхе спрашивает:
– Ты что? Ты ранен?
Фигура (гордо):
– Да когда прыгал, зацепился щекой за бельевую веревку!
Возле террасы стоят лопаты, грабли, топоры, доски. По лестнице сбегает несколько мальчишек. Разобрали инструмент и убежали. На террасе возле Тимура – Гейка, Квакин, Колокольчиков, Женя, Фигура и другие мальчишки и девчонки.
Вошел почтальон и внес квадратный запакованный в картон сверток.
Он говорит Жене:
– Распишись. Тебе из города посылка. А твоей сестре письмо.
Женя (расписываясь и волнуясь):
– Что это такое? (Берет письмо.) Почему письмо от папы не мне, а только Ольге?
На столе стоит патефон.
Женя (закусив губу, чуть не плача):
– Папа!.. Он вспомнил… Зачем? Мне этого теперь ничего не нужно…
Сдерживая слезы, смотрит в окошко.
Тимур рассматривает патефонные пластинки.
Вдруг лицо его насторожилось.
Он подносит к глазам небольшую прозрачную пластинку.
Потом, загадочно глянув на Женю, он осторожно заводит патефон и ставит пластинку.
Коля Колокольчиков (шепотом):
– Тима!.. Не надо… Она (на Женю) от музыки заплачет.
Тимур отмахнулся от Коли и пускает пластинку.
Недоуменно смотрят на Тимура притихшие ребята.
Крутится пластинка.
Стоит лицом к окну Женя.
Вдруг раздается ровный, знакомый голос отца.
– Женя!
Мгновенно Женя оборачивается и, ухватившись за подоконник руками, замирает с широко открытыми глазами.
Крутится пластинка.
Голос отца:
– Когда ты услышишь эти мои слова, я буду уже на фронте. Дочурка, начался бой, равного которому еще на земле никогда не было… А может быть, больше никогда и не будет.
Лицо Жени.
Голос отца:
– Если тебе будет трудно, не плачь, не хнычь, не унывай. Помня, что тем, которые бьются сейчас за счастье и славу нашей Родины, за всех ее милых детей и за тебя, родную, еще труднее, что своей кровью и жизнью они вырывают у врага победу. И враг будет разбит, разгромлен и уничтожен. Женя! Я смотрю тебе сейчас в глаза прямо, прямо…
Крупно: поясной портрет отца. Он в шлеме, комбинезоне и кожаных перчатках.
Голос отца:
– Я клянусь тебе своей честью старого и седого командира, что еще тогда, когда ты была совсем крошкой, этого врага мы уже знали, к смертному бою с ним готовились. Дали слово победить. И теперь свое слово мы выполним. Женя! Поклянись же и ты, что ради всех нас там у себя… далеко… далеко… ты будешь жить честно, скромно, учиться хорошо, работать упорно, много. И тогда, вспоминая тебя, даже в самых тяжелых боях я буду счастлив, горд и спокоен.
Уже давно смолк голос отца, и с шипением впустую вертится пластинка.
Как зачарованные, стоят, не двигаясь, ребята.
Но вот Тимур подошел к Жене, смотрит ей прямо в лицо, а она тихо и взволнованно ему шепчет:
– Да! Но я не знаю, как… Я не умею…
Тогда Тимур сжимает руки Жене и говорит горячо и звонко:
– Я клянусь, Женя. Я давно знаю. И я научу тебя этой клятве!
Болшево
24 июня – 3 июля 1941
Афиша фильма «Тимур и его команда». 1940 год
Кадр из фильма «Тимур и его команда». 1940 год
Кадр из фильма «Тимур и его команда». 1940 год
Кадр из фильма «Тимур и его команда». 1940 год
Кадр из фильма «Тимур и его команда». 1940 год
Кадр из фильма «Тимур и его команда». 1940 год
Кадр из фильма «Тимур и его команда». 1940 год
Голубая чашка

Мне тогда было тридцать два года. Марусе двадцать девять, а дочери нашей Светлане шесть с половиной. Только в конце лета я получил отпуск, и на последний теплый месяц мы сняли под Москвой дачу.
Мы со Светланой думали ловить рыбу, купаться, собирать в лесу грибы и орехи. А пришлось сразу подметать двор, подправлять ветхие заборы, протягивать веревки, заколачивать костыли и гвозди.
Нам все это очень скоро надоело, а Маруся одно за другим все новые да новые дела и себе и нам придумывает.
Только на третий день к вечеру наконец-то все было сделано. И как раз, когда собирались мы втроем идти гулять, пришел к Марусе ее товарищ – полярный летчик.
Они долго сидели в саду, под вишнями. А мы со Светланой ушли во двор к сараю и с досады взялись мастерить деревянную вертушку.
Когда стемнело, Маруся крикнула, чтобы Светлана выпила молока и ложилась спать, а сама пошла проводить летчика до вокзала.
Но мне без Маруси стало скучно, да и Светлана одна в пустом доме спать не захотела.
Мы достали в чулане муку. Заварили ее кипятком – получился клейстер.
Оклеили гладкую вертушку цветной бумагой, хорошенько разгладили ее и через пыльный чердак полезли на крышу.
Вот сидим мы верхом на крыше. И видно нам сверху, как в соседнем саду, у крыльца, дымит трубой самовар. А на крыльце сидит хромой старик с балалайкою, и возле него толпятся ребятишки.
Потом выскочила из черных сеней босоногая сгорбленная старуха. Ребятишек турнула, старика обругала и, схватив тряпку, стала хлопать по конфорке самовара, чтобы он закипел быстрее.
Посмеялись мы и думаем: вот подует ветер, закружится, зажужжит наша быстрая вертушка. Ото всех дворов сбегутся к нашему дому ребятишки. Будет и у нас тогда своя компания.
А завтра что-нибудь еще придумаем.
Может быть, выроем глубокую пещеру для той лягушки, что живет в нашем саду, возле сырого погреба.
Может быть, попросим у Маруси суровых ниток и запустим бумажного змея – выше силосной башни, выше желтых сосен и даже выше того коршуна, который целый день сегодня сторожил с неба хозяйских цыплят и крольчат.
А может быть, завтра с раннего утра сядем в лодку – я на весла, Маруся за руль, Светлана пассажиром – и уплывем по реке туда, где стоит, говорят, большой лес, где растут на берегу две дуплистые березы, под которыми нашла вчера соседская девчонка три хороших белых гриба. Жаль только, что все они были червивые.
Вдруг Светлана потянула меня за рукав и говорит:
– Посмотри-ка, папа, а ведь, кажется, это наша мама идет, и как бы нам с тобой сейчас не попало.
И правда, идет по тропинке вдоль забора наша Маруся, а мы-то думали, что вернется она еще не скоро.
– Наклонись, – сказал я Светлане. – Может быть, она и не заметит.
Но Маруся сразу же нас заметила, подняла голову и крикнула:
– Вы зачем это, негодные люди, на крышу залезли? На дворе уже сыро. Светлане давно спать пора. А вы обрадовались, что меня нет дома, и готовы баловать хоть до полуночи.
– Маруся, – ответил я, – мы не балуем, мы вертушку приколачиваем. Ты погоди немного, нам всего три гвоздя доколотить осталось.
– Завтра доколотите! – приказала Маруся. – А сейчас слезайте, или я совсем рассержусь.
Переглянулись мы со Светланой. Видим, плохо наше дело. Взяли и слезли. Но на Марусю обиделись.
И хотя Маруся принесла со станции Светлане большое яблоко, а мне пачку табаку, – все равно обиделись.
Так с обидой и уснули.
А утром – еще новое дело! Только что мы проснулись, подходит Маруся и спрашивает:
– Лучше сознавайтесь, озорной народ, что в чулане мою голубую чашку разбили!
А я чашки не разбивал. И Светлана говорит, что не разбивала тоже. Посмотрели мы с ней друг на друга и подумали оба, что уж это на нас Маруся говорит совсем напрасно.
Но Маруся нам не поверила.
– Чашки, – говорит она, – не живые: ног у них нет. На пол они прыгать не умеют. А кроме вас двоих, в чулан никто вчера не лазил. Разбили и не сознаетесь. Стыдно, товарищи!
После завтрака Маруся вдруг собралась и отправилась в город, а мы сели и задумались.
Вот тебе и на лодке поехали!
И солнце к нам в окна заглядывает. И воробьи по песчаным дорожкам скачут. И цыплята сквозь деревянный плетень со двора на улицу и с улицы на двор шмыгают.
А нам совсем не весело.
– Что ж! – говорю я Светлане. – С крыши нас с тобой вчера согнали. Банку из-под керосина у нас недавно отняли. За какую-то голубую чашку напрасно выругали. Разве же это хорошая жизнь?
– Конечно, – говорит Светлана, – жизнь совсем плохая.
– А давай-ка, Светлана, надень ты свое розовое платье. Возьмем мы из-за печки мою походную сумку, положим туда твое яблоко, мой табак, спички, нож, булку и уйдем из этого дома куда глаза глядят.
Подумала Светлана и спрашивает:
– А куда твои глаза глядят?
– А глядят они, Светлана, через окошко, вот на ту желтую поляну, где пасется хозяйкина корова. А за поляной, я знаю, гусиный пруд есть, а за прудом водяная мельница, а за мельницей на горе березовая роща. А что там за горой – уж этого я и сам не знаю.
– Ладно, – согласилась Светлана, – возьмем и хлеб, и яблоко, и табак, а только захвати ты с собой еще толстую палку, потому что где-то в той стороне живет ужасная собака Полкан. И говорили мне про нее мальчишки, что она одного чуть-чуть до смерти не заела.
Так мы и сделали. Положили в сумку что надо было, закрыли все пять окон, заперли обе двери, а ключ подсунули под крыльцо.
Прощай, Маруся! А чашки твоей мы все равно не разбивали.
Вышли мы за калитку, а навстречу нам молочница.
– Молока надо?
– Нет, бабка! Нам больше ничего не надо.
– У меня молоко свежее, хорошее, от своей коровы, – обиделась молочница. – Вернетесь, так пожалеете.
Загромыхала она своими холодными бидонами и пошла дальше. А где ей догадаться, что мы далеко уходим и, может, не вернемся?
Да и никто об этом не догадывался. Прокатил на велосипеде загорелый мальчишка. Прошагал, наверное, в лес за грибами, толстый дядька в трусах и с трубкой. Прошла белокурая девица с мокрыми после купания волосами. А знакомых мы никого не встретили.
Выбрались мы через огороды на желтую от куриной слепоты поляну, сняли сандалии и по теплой тропинке пошли босиком через луг прямо на мельницу.
Идем мы, идем и вот видим, что от мельницы во весь дух мчится нам навстречу какой-то человек. Пригнулся он, а из-за ракитовых кустов летят ему в спину комья земли. Странно нам это показалось. Что такое? У Светланы глаза зоркие, остановилась она и говорит:
– А я знаю, кто это бежит. Это мальчишка, Санька Карякин, который живет возле того дома, где чьи-то свиньи в сад на помидорные грядки залезли. Он вчера еще против нашей дачи на чужой козе верхом катался. Помнишь?
Добежал до нас Санька, остановился и слезы ситцевым кульком вытирает. А мы спрашиваем у него:
– Почему это, Санька, ты во весь дух мчался, и почему это за тобой из-за кустов комья летели?
Отвернулся Санька и говорит:
– Меня бабка в колхозную лавку за солью послала. А на мельнице сидит пионер Пашка Букамашкин, и он меня драть хочет.
Посмотрела на него Светлана. Вот так дело!
Разве же есть в Советской стране такой закон, чтобы бежал человек в колхозную лавку за солью, никого не трогал, не задирал и вдруг бы его ни с того ни с сего драть стали?
– Идем с нами, Санька, – говорит Светлана. – Не бойся. Нам по дороге, и мы за тебя заступимся.
Пошли мы втроем сквозь густой ракитник.
– Вот он, Пашка Букамашкин, – сказал Санька и попятился.
Видим мы – стоит мельница. Возле мельницы телега. Под телегой лежит кудластая, вся в репейниках, собачонка и, приоткрыв один глаз, смотрит, как шустрые воробьи клюют рассыпанные по песку зерна. А на кучке песка сидит без рубахи Пашка Букамашкин и грызет свежий огурец.
Увидал нас Пашка, но не испугался, а бросил огрызок в собачонку и сказал, ни на кого не глядя:
– Тю!.. Шарик… Тю!.. Вон идет сюда известный фашист, белогвардеец Санька. Погоди, несчастный фашист! Мы с тобою еще разделаемся.
Тут Пашка плюнул далеко в песок. Кудластая собачонка зарычала. Испуганные воробьи с шумом взлетели на дерево. А мы со Светланой, услышав такие слова, подошли к Пашке поближе.
– Постой, Пашка, – сказал я. – Может быть, ты ошибся? Какой же это фашист, белогвардеец? Ведь это просто-напросто Санька Карякин, который живет возле того дома, где чьи-то свиньи в чужой сад на помидорные грядки залезли.
– Все равно белогвардеец, – упрямо повторил Пашка. – А если не верите, то хотите, я расскажу вам всю его историю?
Тут нам со Светланой очень захотелось узнать всю Санькину историю. Мы сели на бревна, Пашка напротив. Кудластая собачонка у наших ног, на траву. Только Санька не сел, а, уйдя за телегу, закричал оттуда сердито:
– Ты тогда уже все рассказывай! И как мне по затылку попало, тоже рассказывай. Думаешь, по затылку не больно? Возьми-ка себе да стукни.
– Есть в Германии город Дрезден, – спокойно сказал Пашка, – и вот из этого города убежал от фашистов один рабочий, еврей. Убежал и приехал к нам. А с ним девчонка приехала, Берта. Сам он теперь на этой мельнице работает, а Берта с нами играет. Только сейчас она в деревню за молоком побежала. Так вот, играем мы позавчера в чижа: я, Берта, этот человек, Санька и еще один из поселка. Берта бьет палкой в чижа и попадает нечаянно этому самому Саньке по затылку, что ли…
– Прямо по макушке стукнула, – сказал Санька из-за телеги. – У меня голова загудела, а она еще смеется.
– Ну вот, – продолжал Пашка, – стукнула она этого Саньку чижом по макушке. Он сначала на нее с кулаками, а потом ничего. Приложил лопух к голове – и опять с нами играет. Только стал он после этого невозможно жулить. Возьмет нашагнет лишний шаг, да и метит чижом прямо на кон.
– Врешь, врешь! – выскочил из-за телеги Санька. – Это твоя собака мордой ткнула, вот он, чиж, и подкатился.
– А ты не с собакой играешь, а с нами. Взял бы да и положил чижа на место. Ну вот. Метнул он чижа, а Берта как хватит палкой, так этот чиж прямо на другой конец поля, в крапиву, перелетел. Нам смешно, а Cанька злится. Понятно, бежать ему за чижом в крапиву неохота… Перелез через забор и орет оттуда: «Дура, жидовка! Чтоб ты в свою Германию обратно провалилась!» А Берта дуру по-русски уже хорошо понимает, а жидовку еще не понимает никак. Подходит она ко мне и спрашивает: «Это что такое жидовка?» А мне и сказать совестно. Я кричу: «Замолчи, Санька!» А он нарочно все громче и громче кричит. Я – за ним через забор. Он – в кусты. Так и скрылся. Вернулся я – гляжу: палка валяется на траве, а Берта сидит в углу на бревнах. Я зову: «Берта!» Она не отвечает. Подошел я – вижу: на глазах у нее слезы. Значит, сама догадалась. Поднял я тогда с земли камень, сунул в карман и думаю: «Ну, погоди, проклятый Санька! Это тебе не Германия. С твоим-то фашизмом мы и сами справимся!»
Посмотрели мы на Саньку и подумали: «Ну, брат, плохая у тебя история. Даже слушать противно. А мы-то еще собирались за тебя заступиться».
И только хотел я это сказать, как вдруг дрогнула и зашумела мельница, закрутилось по воде отдохнувшее колесо. Выскочила из мельничного окна обсыпанная мукой, ошалелая от испуга кошка. Спросонок промахнулась и свалилась прямо на спину задремавшему Шарику. Шарик взвизгнул и подпрыгнул. Кошка метнулась на дерево, воробьи с дерева – на крышу. Лошадь вскинула морду и дернула телегу. А из сарая выглянул какой-то лохматый, серый от муки дядька и, не разобравшись, погрозил длинным кнутом отскочившему от телеги Саньке:
– Но, но… смотри, не балуй, а то сейчас живо выдеру!
Засмеялась Светлана, и что-то жалко ей стало этого несчастного Саньку, которого все хотят выдрать.
– Папа, – сказала она мне. – А может быть, он вовсе не такой уж фашист? Может быть, он просто дурак? Ведь правда, Санька, что ты просто дурак? – спросила Светлана и ласково заглянула ему в лицо.
В ответ Санька только сердито фыркнул, замотал головой, засопел и хотел что-то сказать. А что тут скажешь, когда сам кругом виноват и сказать-то, по правде говоря, нечего.
Но тут Пашкина собачонка перестала вдруг тявкать на кошку и, повернувшись к полю, подняла уши.
Где-то за рощей хлопнул выстрел. Другой. И пошло, и пошло!..
– Бой неподалеку! – вскрикнул Пашка.
– Бой неподалеку, – сказал и я. – Это палят из винтовок. А вот слышите? Это застрочил пулемет.
– А кто с кем? – дрогнувшим голосом спросила Светлана. – Разве уже война?
Первым вскочил Пашка. За ним помчалась собачонка. Я подхватил на руки Светлану и тоже побежал к роще.
Не успели мы пробежать полдороги, как услышали позади крик. Мы обернулись и увидели Саньку.
Высоко подняв руки, чтобы мы его скорее заметили, он мчался к нам напрямик через канавы и кочки.
– Ишь ты, как козел скачет! – пробормотал Пашка. – А чем этот дурак над головой размахивает?
– Это не дурак. Это он мои сандалии тащит! – радостно закричала Светлана. – Я их на бревнах позабыла, а он нашел и мне их несет. Ты бы с ним помирился, Пашка!
Пашка насупился и ничего не ответил. Мы подождали Саньку, взяли у него желтые Светланины сандалии. И теперь уже вчетвером, с собакой, прошли через рощу на опушку.
Перед нами раскинулось холмистое, поросшее кустами поле. У ручья, позвякивая жестяным бубенчиком, щипала траву привязанная к колышку коза. А в небе плавно летал одинокий коршун. Вот и все. И больше никого и ничего на этом поле не было.
– Так где же тут война? – нетерпеливо спросила Светлана.
– А сейчас посмотрю, – сказал Пашка и влез на пенек.
Долго стоял он, щурясь от солнца и закрывая глаза ладонью. И кто его знает, что он там видел, но только Светлане ждать надоело, и она, путаясь в траве, пошла сама искать войну.
– Мне трава высокая, а я низкая, – приподнимаясь на цыпочках, пожаловалась Светлана. – И я совсем не вижу.
– Смотри под ноги, не задень провод, – раздался сверху громкий голос.
Мигом слетел с пенька Пашка. Неуклюже отскочил в сторону Санька. А Светлана бросилась ко мне и крепко схватила меня за руку.
Мы попятились и тут увидели, что прямо над нами, в густых ветвях одинокого дерева, притаился красноармеец.
Винтовка висела возле него на суку. В одной руке он держал телефонную трубку и, не шевелясь, глядел в блестящий черный бинокль куда-то на край пустынного поля.
Еще не успели мы промолвить слова, как издалека, словно гром с перекатами и перегудами, ударил страшный орудийный залп. Вздрогнула под ногами земля. Далеко от нас поднялась над полем целая туча черной пыли и дыма. Как сумасшедшая, подпрыгнула и сорвалась с мочальной веревки коза. А коршун вильнул в небе и, быстро-быстро махая крыльями, умчался прочь.
– Плохо дело фашистам! – громко сказал Пашка и посмотрел на Саньку. – Вот как бьют наши батареи.
– Плохо дело фашистам, – как эхо повторил хриплый голос.
И тут мы увидели, что под кустами стоит седой бородатый старик.
У старика были могучие плечи. В руках он держал тяжелую суковатую дубинку. А у его ног стояла высокая лохматая собака и скалила зубы на поджавшего хвост Пашкиного Шарика.
Старик приподнял широченную соломенную шляпу, важно поклонился сначала Светлане, потом уже всем нам. Потом он положил дубинку на траву, достал кривую трубку, набил ее табаком и стал раскуривать.
Он раскуривал долго, то приминая табак пальцем, то ворочая его гвоздем, как кочергой в печке.
Наконец раскурил и тогда так запыхтел и задымил, что сидевший на дереве красноармеец зачихал и кашлянул.
Тут снова загремела батарея, и мы увидели, что пустое и тихое поле разом ожило, зашумело и зашевелилось. Из-за кустарника, из-за бугров, из-за канав, из-за кочек – отовсюду с винтовками наперевес выскакивали красноармейцы.
Они бежали, прыгали, падали, поднимались снова. Они сдвигались, смыкались, их становилось все больше и больше; наконец, с громкими криками всей громадой они ринулись в штыки на вершину пологого холма, где еще дымилось облако пыли и дыма.
Потом все стихло. С вершины замахал флагами еле нам заметный и точно игрушечный сигналист. Резко заиграла «отбой» военная труба.
Обламывая тяжелыми сапогами сучья, слез красноармеец-наблюдатель с дерева. Быстро погладил Светлану, сунул ей в руку три блестящих желудя и торопливо убежал, сматывая на катушку тонкий телефонный провод.
Военное учение закончилось.
– Ну, видал? – подталкивая Саньку локтем, укоризненно сказал Пашка. – Это тебе не чижом по затылку. Тут вам быстро пособьют макушки.
– Странные я слышу разговоры, – двигаясь вперед, сказал бородатый старик. – Видно, я шестьдесят лет прожил, а ума не нажил. Ничего мне не понятно. Тут, под горой, наш колхоз «Рассвет». Кругом это наши поля: овес, гречиха, просо, пшеница. Это на реке наша новая мельница. А там, в роще, наша большая пасека. И над всем этим я главный сторож. Видал я жуликов, ловил и конокрадов, но чтобы на моем участке появился хоть один фашист – при советской власти этого еще не бывало ни разу. Подойди ко мне, Санька грозный человек. Дай я на тебя хоть посмотрю. Да постой, постой, ты только слюни подбери и нос вытри. А то мне и так на тебя взглянуть страшно.
Все это неторопливо сказал насмешливый старик и с любопытством заглянул из-под мохнатых бровей… на вытаращившего глаза изумленного Саньку.
– Неправда! – шмыгнув носом, завопил оскорбленный Санька. – Я не фашист, а весь советский. А девчонка Берта давно уже не сердится и вчера откусила от моего яблока больше половины. А этот Пашка всех мальчишек на меня натравливает. Сам ругается, а у меня пружину зажулил. Раз я фашист, значит, и пружина фашистская. А он из нее для своей собаки какую-то качалку сделал. Я ему говорю: «Давай, Пашка, помиримся», – а он говорит: «Сначала отдеру, а потом помиримся».
– Надо без дранья мириться, – убежденно сказала Светлана. – Надо сцепиться мизинцами, поплювать на землю и сказать: «Ссор, ссор никогда, а мир, мир навсегда». Ну, сцепляйтесь! А ты, главный сторож, крикни на свою страшную собаку, и пусть она нашего маленького Шарика не пугает.
– Назад, Полкан! – крикнул сторож, – на землю и своих не трогай!
– Ах, вот это кто! Вот он, Полкан-великан, лохматый и зубатый.
Постояла Светлана, покрутилась, подошла поближе и погрозила пальцем:
– И я своя, а своих не трогай!
Поглядел Полкан: глаза у Светланы ясные, руки пахнут травой и цветами. Улыбнулся и вильнул хвостом.
Завидно тогда стало Саньке с Пашкой, подвинулись они и тоже просят:
– И мы свои, а своих не трогай!
Подозрительно потянул Полкан носом: не пахнет ли от хитрых мальчишек морковкой из колхозных огородов? Но тут, как нарочно, вздымая пыль, понесся по тропинке шальной жеребенок. Чихнул Полкан, так и не разобравши. Тронуть – не тронул, но хвостом не вильнул и гладить не позволил.
– Нам пора, – спохватился я. – Солнце высоко, скоро полдень. Ух, как жарко!
– До свидания! – звонко попрощалась со всеми Светлана. – Мы опять уходим далеко.
– До свидания! – дружно ответили уже помирившиеся ребятишки. – Приходите к нам опять издалека.
– До свидания, – улыбнулся глазами сторож. – Я не знаю, куда вы идете и чего ищете, но только знайте: самое плохое для меня далеко – это налево у реки, где стоит наше старое сельское кладбище. А самое хорошее далеко – это направо, через луг, через овраги, где роют камень. Дальше идите перелеском, обогнете болото. Там, над озером, раскинулся большущий сосновый лес. Есть в нем и грибы, и цветы, и малина. Там стоит на берегу дом. В нем живут моя дочь Валентина и ее сын Федор. И если туда попадете, то от меня им поклонитесь.
Тут чудной старик приподнял свою шляпу, свистнул собаку, запыхтел трубкой, оставляя за собой широкую полосу густого дыма, и зашагал к желтому гороховому полю.
Переглянулись мы со Светланой – что нам печальное кладбище! Взялись мы за руки и повернули направо, в самое хорошее далеко.
Перешли мы луга и спустились в овраги.
Видели мы, как из черных глубоких ям тащат люди белый, как сахар, камень. И не один какой-нибудь завалящийся камешек. Навалили уже целую гору. А колеса все крутятся, тачки скрипят. И еще везут. И еще наваливают.
Видно, немало всяких камней под землей запрятано.
Захотелось и Светлане заглянуть под землю. Долго, лежа на животе, смотрела она в черную яму. А когда оттащил я ее за ноги, то рассказала она, что видела сначала только одну темноту. А потом разглядела под землей какое-то черное море, и кто-то там в море шумит и ворочается. Должно быть, рыба акула с двумя хвостами, один хвост спереди, другой – сзади. И еще почудился ей Страшила в триста двадцать пять ног. И с одним золотым глазом. Сидит Страшила и гудит.
Хитро посмотрел я на Светлану и спросил, не видала ли она там заодно пароход с двумя трубами, серую обезьянку на дереве и белого медведя на льдине.
Подумала Светлана, вспомнила. И оказывается, что тоже видала.
Погрозил я ей пальцем: ой, не врет ли? Но она в ответ рассмеялась и со всех ног пустилась бежать.
Шли мы долго, часто останавливались, отдыхали и рвали цветы. Потом, когда тащить надоедало, оставляли букеты на дороге.
Я один букет бросил старой бабке в телегу. Испугалась сначала бабка, не разобравши, что такое, и погрозила нам кулаком. Но потом увидала, улыбнулась и кинула с воза три больших зеленых огурца.
Огурцы мы подняли, вытерли, положили в сумку и весело пошли своей дорогой.
Встретили мы на пути деревеньку, где живут те, что пашут землю, сеют в поле хлеб, садят картошку, капусту, свеклу или в садах и огородах работают.
Встретили мы за деревней и невысокие зеленые могилы, где лежат те, что свое уже отсеяли и отработали.
Попалось нам дерево, разбитое молнией.
Наткнулись мы на табун лошадей, из которых каждая – хоть самому Буденному.
Увидали мы и попа в длинном черном халате. Посмотрели ему вслед и подивились тому, что остались еще на свете чудаки-люди.
Потом забеспокоились мы, когда потемнело небо. Сбежались отовсюду облака. Окружили они, поймали и закрыли солнце. Но оно упрямо вырывалось то в одну, то в другую дыру. Наконец вырвалось и засверкало над огромной землей еще горячей и ярче.
Далеко позади остался наш серый домик с деревянной крышей.
И Маруся, должно быть, давно уже вернулась. Поглядела – нет. Поискала – не нашла. Сидит и ждет, глупая!
– Папа! – сказала, наконец, уставшая Светлана. – Давай с тобой где-нибудь сядем и что-нибудь поедим.
Стали искать и нашли мы такую полянку, какая не каждому попадется на свете.
С шумом распахнулись перед нами пышные ветки дикого орешника. Встала острием к небу молодая серебристая елка. И тысячами, ярче, чем флаги в Первое мая – синие, красные, голубые, лиловые, – окружали елку душистые цветы и стояли, не шелохнувшись.
Даже птицы не пели над той поляной – так было тихо.
Только серая дура-ворона бухнулась с лету на ветку, огляделась, что не туда попала, каркнула от удивления: «Кар-р… кар-р…» – и сейчас же улетела прочь к своим поганым мусорным ямам.
– Садись, Светлана, стереги сумку, а я схожу и наберу в фляжку воды. Да не бойся: здесь живет всего только один зверь – длинноухий заяц.
– Даже тысячи зайцев я и то не боюсь, – смело ответила Светлана, – но ты приходи поскорее все-таки.
Вода оказалась не близко, и, возвращаясь, я уже беспокоился о Светлане.
Но она не испугалась и не плакала, а пела.
Я спрятался за кустом и увидел, что рыжеволосая толстая Светлана стояла перед цветами, которые поднимались ей до плеч, и с воодушевлением распевала такую только что сочиненную песню:
Гей!.. Гей!..
Мы не разбивали голубой чашки.
Нет!.. Нет!..
В поле ходит сторож полей.
Но мы не лезли за морковкой в огород.
И я не лазила, и он не лез.
А Санька один раз в огород лез.
Гей!.. Гей!..
В поле ходит Красная армия.
(Это она пришла из города.)
Красная армия – самая красная,
А белая армия – самая белая.
Тру-ру-ру! Тра-та-та!
Это барабанщики,
Это летчики,
Это барабанщики летят на самолетах.
И я, барабанщица… здесь стою.
Молча и торжественно выслушали эту песню высокие цветы и тихо закивали Светлане своими пышными головками.
– Ко мне, барабанщица! – крикнул я, раздвигая кусты. – Есть холодная вода, красные яблоки, белый хлеб и желтые пряники. За хорошую песню ничего не жалко.
Чуть-чуть смутилась Светлана. Укоризненно качнула головой и, совсем как Маруся, прищурив глаза, сказала:
– Спрятался и подслушивает. Стыдно, дорогой товарищ!
Вдруг Светлана притихла и задумалась.
А тут еще, пока мы ели, вдруг спустился на ветку серый чиж и что-то такое зачирикал.
Это был смелый чиж. Он сидел прямо напротив нас, подпрыгивал, чирикал и не улетал.
– Это знакомый чиж, – твердо решила Светлана. – Я его видела, когда мы с мамой качались в саду на качелях. Она меня высоко качала. Фють!.. Фють!.. И зачем он к нам прилетел так далеко?
– Нет! Нет! – решительно ответил я. – Это совсем другой чиж. Ты ошиблась, Светлана. У того чижа на хвосте не хватает перьев, которые выдрала ему хозяйкина одноглазая кошка. Тот чиж потолще, и он чирикает совсем не таким голосом.
– Нет, тот самый! – упрямо повторила Светлана. – Я знаю. Это он за нами прилетел так далеко.
– Гей, гей! – печальным басом пропел я. – Но мы не разбивали голубой чашки. И мы решили уйти насовсем далеко.
Сердито чирикнул серый чиж. Ни один цветок из целого миллиона не качнулся и не кивнул головой. И нахмурившаяся Светлана строго сказала:
– У тебя не такой голос. И люди так не поют. А только медведи.
Молча собрались мы. Вышли из рощи. И вот мне на счастье засверкала под горой прохладная голубая река.
И тогда я поднял Светлану. И когда она увидала песчаный берег, зеленые острова, то позабыла все на свете и, радостно захлопав в ладоши, закричала:
– Купаться! Купаться! Купаться!
…Чтобы сократить путь, мы пошли к речке напрямик через сырые луга.
Вскоре мы оказались перед густыми зарослями болотного кустарника. Возвращаться нам не хотелось, и мы решили как-нибудь пробраться. Но чем дальше мы продвигались, тем крепче стягивалось вокруг нас болото.
Мы кружили по болоту, поворачивали направо, налево, перебирались по хлюпким жердочкам, прыгали с кочки на кочку. Промокли, измазались, но выбраться не могли никак.
А где-то совсем неподалеку за кустами ворочалось и мычало стадо, щелкал кнутом пастух и сердито лаяла почуявшая нас собачонка. Но мы не видели ничего, кроме ржавой болотной воды, гнилого кустарника и осоки.
Уже тревога выступила на веснушчатом лице притихшей Светланки. Чаще и чаще она оборачивалась, заглядывая мне в лицо с молчаливым упреком: «Что ж это, папка? Ты большой, сильный, а нам совсем плохо!»
– Стой здесь и не сходи с места! – приказал я, поставив Светлану на клочок сухой земли.
Я завернул в чащу, но и в той стороне оказалась только переплетенная жирными болотными цветами зеленая жижа.
Я вернулся и увидел, что Светлана вовсе не стоит, а осторожно, придерживаясь за кусты, пробирается мне навстречу.
– Стой, где поставили! – резко сказал я.
Светлана остановилась. Глаза ее замигали, и губы дернулись.
– Что же ты кричишь? – дрогнувшим голосом тихо спросила она. – Я босая, а там лягушки – и мне страшно.
И очень жалко стало мне тогда попавшую из-за меня в беду Светланку.
– На, возьми палку, – крикнул я, – и бей их, негодных лягушек, по чему попало! Только стой на месте! Сейчас переберемся.
Я опять свернул в чащу и рассердился. Что это? Разве сравнить это поганое болотце с бескрайними камышами широкого Приднепровья или с угрюмыми плавнями Ахтырки, где громили и душили мы когда-то белый врангельский десант!
С кочки на кочку, от куста к кусту. Раз – и по пояс в воду. Два – и захрустела сухая осина. Вслед за осиной полетело в грязь трухлявое бревно. Тяжело плюхнулся туда же гнилой пень. Вот и опора. Вот еще одна лужа. А вот он и сухой берег.
И, раздвинув тростник, я очутился возле испуганно подскочившей козы.
– Эге-гей! Светлана! – закричал я. – Ты стоишь?
– Эге-гей! – тихо донесся из чащи жалобный тоненький голос. – Я сто-о-ю!
Мы выбрались к реке. Мы счистили всю грязь и тину, которые облепили нас со всех сторон. Мы выполоскали одежду, и, пока она сохла на раскаленном песке, мы купались.
И все рыбы с ужасом умчались прочь в свою глубокую глубину, когда мы с хохотом взбивали сверкающие пенистые водопады.
И черный усатый рак, которого я вытащил из его подводной страны, ворочая своими круглыми глазами, в страхе забился и запрыгал: должно быть, впервые увидал такое нестерпимо яркое солнце и такую нестерпимо рыжую девчонку.
И тогда, изловчившись, он злобно хватил Светлану за палец. С криком отбросила его Светлана в самую середину гусиного стада. Шарахнулись в стороны глупые толстые гусята.
Но подошел сбоку старый серый гусь. Много он видал и пострашней на свете. Скосил он голову, посмотрел одним глазом, клюнул – тут ему, раку, и смерть пришла.
…Но вот мы выкупались, обсохли, оделись и пошли дальше.
И опять нам всякого по пути попадалось немало: и люди, и кони, и телеги, и машины, и даже серый зверь – еж, которого мы прихватили с собой. Да только он скоро наколол нам руки, и мы его столкнули в студеный ручей.
Фыркнул еж и поплыл на другой берег. «Вот, – думает, – безобразники! Поищи-ка теперь отсюда свою нору».
И вышли мы, наконец, к озеру.
Здесь-то и кончалось самое далекое поле колхоза «Рассвет», а на том берегу уже расстилались земли «Красной зари».
Тут мы увидели на опушке бревенчатый дом и сразу же догадались, что здесь живет дочь сторожа Валентина и ее сын Федор.
Мы подошли к ограде с той стороны, откуда караулили усадьбу высокие, как солдаты, цветы – подсолнухи.
На крыльце, в саду, стояла сама Валентина. Была она высокая, широкоплечая, как и ее отец, сторож. Ворот голубой кофты был распахнут. В одной руке она держала половую щетку, а в другой – мокрую тряпку.
– Федор! – строго кричала она. – Ты куда, негодник, серую кастрюлю задевал?
– Во-на! – раздался из-под малины важный голос, и белобрысый Федор показал на лужу, где плавала груженная щепками и травой кастрюля.
– А куда, бесстыдник, решето спрятал?
– Во-на! – все так же важно ответил Федор и показал на придавленное камнем решето, под которым что-то ворочалось.
– Вот погоди, атаман!.. Придешь домой, я тебя мокрой тряпкой приглажу, – пригрозила Валентина и, увидав нас, одернула подоткнутую юбку.
– Здравствуйте! – сказал я. – Вам отец шлет поклон.
– Спасибо! – отозвалась Валентина. – Заходите в сад, отдохните.
Мы прошли через калитку и улеглись под спелой яблоней.
Толстый сын Федор был только в одной рубашке, а перепачканные глиной мокрые штаны валялись в траве.
– Я малину ем, – серьезно сообщил нам Федор. – Два куста объел. И еще буду.
– Ешь на здоровье, – пожелал я. – Только смотри, друг, не лопни.
Федор остановился, потыкал себя кулаком в живот, сердито взглянул на меня и, захватив свои штаны, вперевалку пошел к дому.
Долго мы лежали молча. Мне показалось, что Светлана уснула. Я повернулся к ней и увидел, что она вовсе не спит, а, затаив дыхание, смотрит на серебристую бабочку, которая тихонько ползет по рукаву ее розового платья.
И вдруг раздался мощный рокочущий гул, воздух задрожал, и блестящий самолет, как буря, промчался над вершинами тихих яблонь.
Вздрогнула Светлана, вспорхнула бабочка, слетел с забора желтый петух, с криком промелькнула поперек неба испуганная галка – и все стихло.
– Это тот самый летчик пролетел, – с досадой сказала Светлана, – это тот, который приходил к нам вчера.
– Почему же тот? – приподнимая голову, спросил я. – Может быть, это совсем другой.
– Нет, тот самый. Я сама вчера слышала, как он сказал маме, что он улетает завтра далеко и насовсем. Я ела красный помидор, а мама ему ответила: «Ну, прощайте. Счастливый путь»…
– Папка, – усаживаясь мне на живот, попросила Светлана, – расскажи что-нибудь про маму. Ну, например, как все было, когда меня еще не было.
– Как было? Да все так же и было. Сначала день, потом ночь, потом опять день, и еще ночь…
– И еще тысячу дней! – нетерпеливо перебила Светлана. – Ну, вот ты и расскажи, что в эти дни было. Сам знаешь, а притворяешься…
– Ладно, расскажу, только ты слезь с меня на траву, а то мне рассказывать тяжело будет. Ну, слушай!..
Было тогда нашей Марусе семнадцать лет. Напали на их городок белые, схватили они Марусиного отца и посадили его в тюрьму. А матери у ней давно уж не было, и осталась наша Маруся совсем одна…
– Что-то ее жалко становится, – подвигаясь поближе, вставила Светлана. – Ну, рассказывай дальше.
– Накинула Маруся платок и выбежала на улицу. А на улице белые солдаты ведут в тюрьму и рабочих, и работниц. А буржуи, конечно, белым рады, и всюду в ихних домах горят огни, играет музыка. И некуда нашей Марусе пойти, и некому рассказать ей про свое горе…
– Что-то уже совсем жалко, – нетерпеливо перебила Светлана. – Ты, папка, до красных скорее рассказывай.
– Вышла тогда Маруся за город. Луна светила. Шумел ветер. И раскинулась перед Марусей широкая степь…
– С волками?
– Нет, без волков. Волки тогда от стрельбы все по лесам попрятались. И подумала Маруся: «Убегу я через степь в город Белгород. Там стоит Красная армия товарища Ворошилова. Он, говорят, очень храбрый. И если попросить, то, может быть, и поможет».
А того не знала глупая Маруся, что не ждет никогда Красная армия, чтобы ее просили. А сама она мчится на помощь туда, где напали белые. И уже близко от Маруси продвигаются по степи наши красноармейские отряды. И каждая винтовка заряжена на пять патронов, а каждый пулемет – на двести пятьдесят.
Ехал я тогда по степи с военным дозором. Вдруг мелькнула чья-то тень и сразу – за бугор. «Ага! – думаю. – Стой: белый разведчик. Дальше не уйдешь никуда».
Ударил я коня шпорами. Выскочил за бугор. Гляжу – что за чудо: нет белого разведчика, а стоит под луной какая-то девчонка. Лица не видно, и только волосы по ветру развеваются.
Соскочил я с коня, а наган на всякий случай в руке держу. Подошел и спрашиваю: «Кто ты и зачем в полночь по степи бегаешь?»
А луна вышла бо-ольшая, большущая! Увидала девчонка на моей папахе красноармейскую звезду, обняла меня и заплакала.
Вот тут-то мы с ней, с Mapусей, и познакомились. А под утро из города белых мы выбили. Тюрьмы раскрыли и рабочих выпустили.
Вот лежу я днем в лазарете. Грудь у меня немного прострелена. И плечо болит: когда с коня падал, о камень ударился.
Приходит ко мне мой командир эскадрона и говорит:
«Ну, прощай, уходим мы дальше за белыми. На тебе в подарок от товарищей хорошего табаку и бумаги, лежи спокойно и скорее выздоравливай».
Вот и день прошел. Здравствуй, вечер! И грудь болит, и плечо ноет. И на сердце скучно. Скучно, друг Светлана, одному быть без товарищей!
Вдруг раскрылась дверь, и быстро, бесшумно вошла на носках Маруся! И так я тогда обрадовался, что даже вскрикнул.
А Маруся подошла, села рядом и положила руку на мою совсем горячую голову и говорит:
«Я тебя весь день после боя искала. Больно тебе, милый?»
А я говорю:
«Наплевать, что больно, Маруся. Отчего ты такая бледная?»
«Ты спи, – ответила Маруся. – Спи крепко. Я около тебя все дни буду».
Вот тогда-то мы с Марусей во второй раз встретились и с тех пор уж всегда жили вместе.
– Папка, – взволнованно спросила тогда Светлана. – Это ведь мы не по правде ушли из дома? Ведь она нас любит. Мы только походим, походим и опять придем.
– Откуда ты знаешь, что любит? Может быть, тебя еще любит, а меня уже нет.
– Ой, вре-ешь! – покачала головой Светлана. – Я вчера ночью проснулась, смотрю, мама отложила книгу, повернулась к тебе и долго на тебя смотрит.
– Эко дело, что смотрит! Она и в окошко смотрит, на всех людей смотрит! Есть глаза, вот и смотрит.
– Ой, нет! – убежденно возразила Светлана. – Когда в окошко, то смотрит совсем не так, а вот как…
Тут Светлана вздернула тоненькие брови, склонила набок голову, поджала губы и равнодушно взглянула на проходившего мимо петуха.
– А когда любят, смотрят не так.
Как будто бы сияние озарило голубые Светланкины глаза, вздрогнули опустившиеся ресницы, и милый задумчивый Марусин взгляд упал мне на лицо.
– Разбойница! – подхватывая Светлану, крикнул я. – А как ты на меня вчера смотрела, когда разлила чернила?
– Ну, тогда ты меня за дверь выгнал, а выгнатые смотрят всегда сердито.
Мы не разбивали голубой чашки. Это, может быть, сама Маруся как-нибудь разбила. Но мы ее простили. Мало ли кто на кого понапрасну плохое подумает? Однажды и Светлана на меня подумала. Да я и сам на Марусю плохое подумал тоже. И я пошел к хозяйке Валентине, чтобы спросить, нет ли нам к дому дороги поближе.
– Сейчас муж на станцию поедет, – сказала Валентина. – Он вас довезет до самой мельницы, а там уже и недалеко.
Возвращаясь в сад, я встретил у крыльца смущенную Светлану.
– Папа, – таинственным шепотом сообщила она, – этот сын Федор вылез из малины и тянет из твоего мешка пряники.
Мы пошли к яблоне, но хитрый сын Федор, увидав нас, поспешно скрылся в гуще подзаборных лопухов.
– Федор! – позвал я. – Иди сюда, не бойся.
Верхушки лопухов закачались, и было ясно, что Федор решительно удаляется прочь.
– Федор! – повторил я. – Иди сюда. Я тебе все пряники отдам.
Лопухи перестали качаться, и вскоре из чащи донеслось тяжелое сопение.
– Я стою, – раздался, наконец, сердитый голос, – тут без штанов, везде крапива.
Тогда, как великан над лесом, зашагал я через лопухи, достал сурового Федора и высыпал перед ним все остатки из мешка.
Он неторопливо подобрал все в подол рубашки и, не сказав даже «спасибо», направился в другой конец сада.
– Ишь какой важный, – неодобрительно заметила Светлана, – снял штаны и ходит как барин!
К дому подкатила запряженная парой телега. На крыльцо вышла Валентина:
– Собирайтесь, кони хорошие – домчат быстро.
Опять показался Федор. Был он теперь в штанах и, быстро шагая, тащил за шиворот хорошенького дымчатого котенка. Должно быть, котенок привык к таким ухваткам, потому что он не вырывался, не мяукал, а только нетерпеливо вертел пушистым хвостом.
– На! – сказал Федор и сунул котенка Светлане.
– Насовсем? – обрадовалась Светлана и нерешительно взглянула на меня.
– Берите, берите, если надо, – предложила Валентина. – У нас этого добра много. Федор! А ты зачем пряники в капустные грядки спрятал? Я через окно все видела.
– Сейчас пойду еще дальше спрячу, – успокоил ее Федор и ушел вперевалку, как важный косолапый медвежонок.
– Весь в деда, – улыбнулась Валентина. – Этакий здоровила. А всего только четыре года.
Мы ехали широкой ровной дорогой. Наступал вечер. Шли нам навстречу с работы усталые, но веселые люди.
Прогрохотал в гараж колхозный грузовик.
Пропела в поле военная труба.
Звякнул в деревне сигнальный колокол.
Загудел за лесом тяжелый-тяжелый паровоз. Туу!.. Ту!.. Крутитесь, колеса, торопитесь, вагоны, дорога железная, длинная, далекая!
И, крепко прижимая пушистого котенка, под стук телеги счастливая Светлана распевала такую песню:
Чики-чики!
Ходят мыши.
Ходят с хвостами,
Очень злые.
Лезут всюду.
Лезут на полку.
Трах-тарарах!
И летит чашка.
А кто виноват?
Ну, никто не виноват.
Только мыши
Из черных дыр.
– Здравствуйте, мыши!
Мы вернулись.
И что же такое
С собой несем?..
Оно мяукает,
Оно прыгает
И пьет из блюдечка молоко.
Теперь убирайтесь
В черные дыры,
Или оно вас разорвет
На куски,
На десять кусков,
На двадцать кусков,
На сто миллионов
Лохматых кусков.
Возле мельницы мы спрыгнули с телеги.
Слышно было, как за оградой Пашка Букамашкин, Санька, Берта и еще кто-то играли в чижа.
– Ты не жульничай! – кричал Берте возмущенный Санька. – То на меня говорили, а то сами нашагивают.
– Кто-то там опять нашагивает, – объяснила Светлана, – должно быть, сейчас снова поругаются. – И, вздохнув, она добавила: – Такая уж игра!
С волнением приближались мы к дому. Оставалось только завернуть за угол и подняться наверх.
Вдруг мы растерянно переглянулись и остановились.
Ни дырявого забора, ни высокого крыльца еще не было видно, но уже показалась деревянная крыша нашего серого домика, и над ней с веселым жужжанием крутилась наша роскошная сверкающая вертушка.
– Это мамка сама на крышу лазила! – взвизгнула Светлана и рванула меня вперед.
Мы вышли на горку.
Оранжевые лучи вечернего солнца озарили крыльцо. И на нем, в красном платье, без платка и в сандалиях на босу ногу, стояла и улыбалась наша Маруся.
– Смейся, смейся! – разрешила ей подбежавшая Светлана. – Мы тебя все равно уже простили.
Подошел и я, посмотрел Марусе в лицо.
Глаза Маруси были карие, и смотрели они ласково. Видно было, что ждала она нас долго, наконец-то дождалась и теперь крепко рада.
«Нет, – твердо решил я, отбрасывая носком сапога валявшиеся черепки голубой чашки. – Это все только серые злые мыши. И мы не разбивали. И Маруся ничего не разбивала тоже».
…А потом был вечер. И луна и звезды.
Долго втроем сидели мы в саду, под спелой вишней, и Маруся нам рассказывала, где была, что делала и что видела.
А уж Светланкин рассказ затянулся бы, вероятно, до полуночи, если бы Маруся не спохватилась и не погнала ее спать.
– Ну что?! – забирая с собой сонного котенка, спросила меня хитрая Светланка. – А разве теперь у нас жизнь плохая?
Поднялись и мы.
Золотая луна сияла над нашим садом.
Прогремел на север далекий поезд.
Прогудел и скрылся в тучах полуночный летчик.
– А жизнь, товарищи… была совсем хорошая!
1935 г.
В деревне 1928 год
В деревне зимой
Деревенские мальчишки
Вскопка поля
Женщина раскатывает скалкой тесто
Женщина вытирает морду теленку после кормления
Чук и Гек

Жил человек в лесу возле Синих гор. Он много работал, а работы не убавлялось, и ему нельзя было уехать домой в отпуск.
Наконец, когда наступила зима, он совсем заскучал, попросил разрешения у начальников и послал своей жене письмо, чтобы она приезжала вместе с ребятишками к нему в гости.
Ребятишек у него было двое – Чук и Гек.
А жили они с матерью в далеком огромном городе, лучше которого и нет на свете.
Днем и ночью сверкали над башнями этого города красные звезды.
И конечно, этот город назывался Москва.
Как раз в то время, когда почтальон с письмом поднимался по лестнице, у Чука с Геком был бой. Короче говоря, они просто выли и дрались.
Из-за чего началась эта драка, я уже позабыл. Но помнится мне, что или Чук стащил у Гека пустую спичечную коробку, или, наоборот, Гек стянул у Чука жестянку из-под ваксы.
Только что оба эти брата, стукнув по разу друг друга кулаками, собирались стукнуть по второму, как загремел звонок, и они с тревогой переглянулись. Они подумали, что пришла их мама! А у этой мамы был странный характер. Она не ругалась за драку, не кричала, а просто разводила драчунов по разным комнатам и целый час, а то и два не позволяла им играть вместе. А в одном часе – тик да так – целых шестьдесят минут. А в двух часах и того больше.
Вот почему оба брата мигом вытерли слезы и бросились открывать дверь.
Но, оказывается, это была не мать, а почтальон, который принес письмо.
Тогда они закричали:
– Это письмо от папы! Да, да, от папы! И он, наверное, скоро приедет.
Тут, на радостях, они стали скакать, прыгать и кувыркаться по пружинному дивану. Потому что хотя Москва и самый замечательный город, но когда папа вот уже целый год как не был дома, то и в Москве может стать скучно.
И так они развеселились, что не заметили, как вошла их мать.
Она очень удивилась, увидав, что оба ее прекрасных сына, лежа на спинах, орут и колотят каблуками по стене, да так здорово, что трясутся картины над диваном и гудит пружина стенных часов.
Но когда мать узнала, отчего такая радость, то сыновей не заругала.
Она только турнула их с дивана.
Кое-как сбросила она шубку и схватила письмо, даже не стряхнув с волос снежинок, которые теперь растаяли и сверкали, как искры, над ее темными бровями.
Всем известно, что письма бывают веселые или печальные, и поэтому, пока мать читала, Чук и Гек внимательно следили за ее лицом.
Сначала мать нахмурилась, и они нахмурились тоже. Но потом она заулыбалась, и они решили, что это письмо веселое.
– Отец не приедет, – откладывая письмо, сказала мать. – У него еще много работы, и его в Москву не отпускают.
Обманутые Чук и Гек растерянно глянули друг на друга. Письмо оказалось самым что ни на есть распечальным.
Они разом надулись, засопели и сердито посмотрели на мать, которая неизвестно чему улыбалась.
– Он не приедет, – продолжала мать, – но он зовет нас всех к себе в гости.
Чук и Гек спрыгнули с дивана.
– Он чудак человек, – вздохнула мать. – Хорошо сказать – в гости! Будто бы это сел на трамвай и поехал…
– Да, да, – быстро подхватил Чук, – раз он зовет, так мы сядем и поедем.
– Ты глупый, – сказала мать. – Туда ехать тысячу и еще тысячу километров поездом. А потом в санях лошадьми через тайгу. А в тайге наткнешься на волка или на медведя. И что это за странная затея! Вы только подумайте сами!
– Гей-гей! – Чук и Гек не думали и полсекунды, а в один голос заявили, что они решили ехать не только тысячу, а даже сто тысяч километров. Им ничего не страшно. Они храбрые. И это они вчера прогнали камнями заскочившую во двор чужую собаку.
И так они говорили долго, размахивали руками, притопывали, подпрыгивали, а мать сидела молча, все их слушала, слушала. Наконец, рассмеялась, схватила обоих на руки, завертела и свалила на диван.
Знайте, она давно уже ждала такого письма, и это она только нарочно поддразнивала Чука и Гека, потому что веселый у нее был характер.
Прошла целая неделя, прежде чем мать собрала их в дорогу. Чук и Гек времени даром не теряли тоже. Чук смастерил себе кинжал из кухонного ножика, а Гек разыскал себе гладкую палку, забил в нее гвоздь, и получилась пика, до того крепкая, что если бы чем-нибудь проколоть шкуру медведя, а потом ткнуть этой пикой в сердце, то, конечно, медведь сдох бы сразу.
Наконец, все дела были закончены. Уже запаковали багаж. Приделали второй замок к двери, чтобы не обокрали квартиру воры. Вытряхнули из шкафа остатки хлеба, муки и крупы, чтобы не развелись мыши. И вот мать уехала на вокзал покупать билеты на вечерний завтрашний поезд.
Но тут без нее у Чука с Геком получилась ссора.
Ах, если бы только знали они, до какой беды доведет их эта ссора, то ни за что бы в этот день они не поссорились!
У запасливого Чука была плоская металлическая коробочка, в которой он хранил серебряные бумажки от чая, конфетные обертки (если там был нарисован танк, самолет или красноармеец), галчиные перья для стрел, конский волос для китайского фокуса и еще всякие очень нужные вещи.
У Гека такой коробочки не было. Да и вообще Гек был разиня, но зато он умел петь песни.
И вот как раз в то время, когда Чук шел доставать из укромного места свою драгоценную коробочку, а Гек в комнате пел песни, вошел почтальон и передал Чуку телеграмму для матери.
Чук спрятал телеграмму в свою коробочку и пошел узнать, почему это Гек уже не поет песни, а кричит:
Р-ра! Р-ра! Ура!
Эй! Бей! Турумбей!
Чук с любопытством приоткрыл дверь и увидел такой «турумбей», что от злости у него затряслись руки.
Посреди комнаты стоял стул, и на спинке его висела вся истыканная пикой, разлохмаченная газета. И это ничего. Но проклятый Гек, вообразив, что перед ним туша медведя, яростно тыкал пикой в желтую картонку из-под маминых ботинок. А в картонке у Чука хранилась сигнальная жестяная дудка, три цветных значка от Октябрьских праздников и деньги – сорок шесть копеек, которые он не истратил, как Гек, на разные глупости, а запасливо приберег в дальнюю дорогу.
И, увидав продырявленную картонку, Чук вырвал у Гека пику, переломил ее о колено и швырнул на пол.
Но, как ястреб, налетел Гек на Чука и выхватил у него из рук металлическую коробку. Одним махом взлетел на подоконник и выкинул коробку через открытую форточку.
Громко завопил оскорбленный Чук и с криком: «Телеграмма! Телеграмма!» – в одном пальто, без калош и шапки, выскочил за дверь.
Почуяв неладное, вслед за Чуком понесся Гек.
Но напрасно искали они металлическую коробочку, в которой лежала еще никем не прочитанная телеграмма.
То ли она попала в сугроб и теперь лежала глубоко под снегом, то ли она упала на тропку и ее утянул какой-либо прохожий, но, так или иначе, вместе со всем добром и нераспечатанной телеграммой коробка навеки пропала.
Вернувшись домой, Чук и Гек долго молчали. Они уже помирились, так как знали, что попадет им от матери обоим. Но так как Чук был на целый год старше Гека, то, опасаясь, как бы ему не попало больше, он придумал:
– Знаешь, Гек: а что, если мы маме про телеграмму ничего не скажем? Подумаешь – телеграмма! Нам и без телеграммы весело.
– Врать нельзя, – вздохнул Гек. – Мама за вранье всегда еще хуже сердится.
– А мы не будем врать! – радостно воскликнул Чук. – Если она спросит, где телеграмма, – мы скажем. Если же не спросит, то зачем нам вперед выскакивать? Мы не выскочки.
– Ладно, – согласился Гек. – Если врать не надо, то так и сделаем. Это ты хорошо, Чук, придумал.
И только что они на этом порешили, как вошла мать. Она была довольна, потому что достала хорошие билеты на поезд, но все же она сразу заметила, что у ее дорогих сыновей лица печальны, а глаза заплаканы.
– Отвечайте, граждане, – отряхиваясь от снега, спросила мать, – из-за чего без меня была драка?
– Драки не было, – отказался Чук.
– Не было, – подтвердил Гек. – Мы только хотели подраться, да сразу раздумали.
– Очень я люблю такое раздумье, – сказала мать.
Она разделась, села на диван и показала им твердые зеленые билеты: один билет большой, а два маленьких. Вскоре они поужинали, а потом утих стук, погас свет, и все уснули.
А про телеграмму мать ничего не знала, поэтому, конечно, ничего не спросила.
Назавтра они уехали. Но так как поезд уходил очень поздно, то сквозь черные окна Чук и Гек при отъезде ничего интересного не увидели.
Ночью Гек проснулся, чтобы напиться. Лампочка на потолке была потушена, однако все вокруг Гека было озарено голубым светом: и вздрагивающий стакан на покрытом салфеткой столике, и желтый апельсин, который казался теперь зеленоватым, и лицо мамы, которая, покачиваясь, спала крепко-крепко. Через снежное узорное окно вагона Гек увидел луну, да такую огромную, какой в Москве и не бывает. И тогда он решил, что поезд уже мчится по высоким горам, откуда до луны ближе.
Он растолкал маму и попросил напиться. Но пить ему она по одной причине не дала, а велела отломить и съесть дольку апельсина.
Гек обиделся, дольку отломил, но спать ему уже не захотелось. Он потолкал Чука – не проснется ли. Чук сердито фыркнул и не просыпался.
Тогда Гек надел валенки, приоткрыл дверь и вышел в коридор.
Коридор вагона был узкий и длинный. Возле наружной стены его были приделаны складные скамейки, которые сами с треском захлопывались, если с них слезешь. Сюда же, в коридор, выходило еще десять дверей. И все двери были блестящие, красные, с желтыми золочеными ручками.
Гек посидел на одной скамейке, потом на другой, на третьей и так добрался почти до конца вагона. Но тут прошел проводник с фонарем и пристыдил Гека, что люди спят, а он скамейками хлопает.
Проводник ушел, а Гек поспешно направился к себе в купе. Он с трудом приоткрыл дверь. Осторожно, чтобы не разбудить маму, закрыл и кинулся на мягкую постель.
А так как толстый Чук развалился во всю ширь, то Гек бесцеремонно ткнул его кулаком, чтобы тот подвинулся.
Но тут случилось нечто страшное: вместо белобрысого, круглоголового Чука на Гека глянуло сердитое усатое лицо какого-то дядьки, который строго спросил:
– Это кто же здесь толкается?
Тогда Гек завопил что было мочи. Перепуганные пассажиры повскакивали со всех полок, вспыхнул свет, и, увидав, что он попал не в свое купе, а в чужое, Гек заорал еще громче.
Но все люди быстро поняли, в чем дело, и стали смеяться. Усатый дядька надел брюки, военную гимнастерку и отвел Гека на место.
Гек проскользнул под свое одеяло и притих. Вагон покачивало, шумел ветер.
Невиданная огромная луна опять озаряла голубым светом вздрагивающий стакан, оранжевый апельсин на белой салфетке и лицо матери, которая во сне чему-то улыбалась и совсем не знала, какая беда приключилась с ее сыном.
Наконец, заснул и Гек.
…И снился Геку странный сон:
Как будто ожил весь вагон,
Как будто слышны голоса
От колеса до колеса.
Бегут вагоны – длинный ряд —
И с паровозом говорят.
ПЕРВЫЙ.
Вперед, товарищ! Путь далек
Перед тобой во мраке лег.
ВТОРОЙ.
Светите ярче, фонари,
До самой утренней зари!
ТРЕТИЙ.
Гори, огонь! Труби, гудок!
Крутись, колеса, на Восток!
ЧЕТВЕРТЫЙ.
Тогда закончим разговор,
Когда домчим до Синих гор.
Когда Гек проснулся, колеса, уже без всяких разговоров, мерно постукивали под полом вагона. Сквозь морозные окна светило солнце. Постели были заправлены. Умытый Чук грыз яблоко. А мама и усатый военный против распахнутых дверей хохотали над ночными похождениями Гека. Чук сразу же показал Геку карандаш с наконечником из желтого патрона, который он получил в подарок от военного.
Но Гек до вещей был не завистлив и не жаден. Он, конечно, был растеря и разиня. Мало того что он ночью забрался в чужое купе – вот и сейчас он не мог вспомнить, куда засунул свои брюки. Но зато Гек умел петь песни.
Умывшись и поздоровавшись с мамой, он прижался лбом к холодному стеклу и стал смотреть, что это за край, как здесь живут и что делают люди.
И пока Чук ходил от дверей к дверям и знакомился с пассажирами, которые охотно дарили ему всякую ерунду – кто резиновую пробку, кто гвоздь, кто кусок крученой бечевки, – Гек за это время увидел через окно немало.
Вот лесной домик. В огромных валенках, в одной рубашке и с кошкой в руках выскочил на крыльцо мальчишка. Трах! – кошка кувырком полетела в пушистый сугроб и, неловко карабкаясь, запрыгала по рыхлому снегу. Интересно, за что это он ее бросил? Вероятно, что-нибудь со стола стянула.
Но уже нет ни домика, ни мальчишки, ни кошки – стоит в поле завод. Поле белое, трубы красные. Дым черный, а свет желтый. Интересно, что на этом заводе делают? Вот будка, и, укутанный в тулуп, стоит часовой. Часовой в тулупе огромный, широкий, и винтовка его кажется тоненькой, как соломинка. Однако попробуй-ка, сунься!
Потом пошел танцевать лес. Деревья, что были поближе, прыгали быстро, а дальние двигались медленно, как будто их тихо кружила славная снежная река.
Гек окликнул Чука, который возвращался в купе с богатой добычей, и они стали смотреть вместе.
Встречались на пути станции большие, светлые, на которых шипело и пыхтело сразу штук по сто паровозов; встречались станции и совсем крохотные – ну, право, не больше того продуктового ларька, что торговал разной мелочью на углу возле их московского дома.
Проносились навстречу поезда, груженные рудой, углем и громадными, толщиной в полвагона, бревнами.
Нагнали они эшелон с быками и коровами. Паровозишко у этого эшелона был невзрачный, и гудок у него тонкий, писклявый, а тут как один бык рявкнул: му-у!.. Даже машинист обернулся и, наверное, подумал, что это его большой паровоз нагоняет.
А на одном разъезде бок о бок остановились они рядом с могучим железным бронепоездом. Грозно торчали из башен укутанные брезентом орудия. Красноармейцы весело топали, смеялись и, хлопая варежками, отогревали руки.
Но один человек в кожанке стоял возле бронепоезда молчалив и задумчив. И Чук с Геком решили, что это, конечно, командир, который стоит и ожидает, не придет ли приказ от Ворошилова открыть против врагов бой.
Да, немало всякого они за дорогу повидали. Жаль только, что на дворе бушевали метели и окна вагона часто бывали наглухо залеплены снегом.
И вот наконец утром поезд подкатил к маленькой станции.
Только-только мать успела ссадить Чука с Геком и принять от военного вещи, как поезд умчался.
Чемоданы были свалены на снег. Деревянная платформа вскоре опустела, а отец встречать так и не вышел.
Тогда мать на отца рассердилась и, оставив детей караулить вещи, пошла к ямщикам узнавать, какие за ними отец прислал сани, потому что до того места, где он жил, оставалось ехать еще километров сто тайгою.
Мать ходила очень долго, а тут еще неподалеку появился страшенный козел. Сначала он глодал кору с замороженного бревна, но потом противно мемекнул и что-то очень пристально стал на Чука с Геком поглядывать.
Тогда Чук и Гек поспешно укрылись за чемоданами, потому что кто его знает, что в этих краях козлам надо.
Но вот вернулась мать. Она была совсем опечалена и объяснила, что, вероятно, отец телеграмму об их выезде не получил и поэтому лошадей на станцию он за ними не прислал.
Тогда они позвали ямщика. Ямщик длинным кнутом огрел козла по спине, забрал вещи и понес их в буфет вокзала.
Буфет был маленький. За стойкой пыхтел толстый, ростом с Чука, самовар. Он дрожал, гудел, и густой пар его, как облако, поднимался к бревенчатому потолку, под которым чирикали залетевшие погреться воробьи.
Пока Чук с Геком пили чай, мать торговалась с ямщиком: сколько он возьмет, чтобы довезти их в лес до места. Ямщик просил очень много – целых сто рублей. Да и то сказать: дорога и на самом деле была не ближняя. Наконец, они договорились, и ямщик побежал домой за хлебом, за сеном и за теплыми тулупами.
– Отец и не знает, что мы уже приехали, – сказала мать. – То-то он удивится и обрадуется!
– Да, он обрадуется, – прихлебывая чай, важно подтвердил Чук. – И я удивлюсь и обрадуюсь тоже.
– И я тоже, – согласился Гек. – Мы подъедем тихонько, и если папа куда-нибудь вышел из дома, то мы чемоданы спрячем, а сами залезем под кровать. Вот он приходит. Сел. Задумался. А мы молчим, молчим, да вдруг как завоем!
– Я под кровать не полезу, – отказалась мать, – и выть не буду тоже. Лезьте и войте сами… Зачем ты, Чук, сахар в карман прячешь? И так у тебя карманы полны, как мусорный ящик.
– Я лошадей кормить буду, – спокойно объяснил Чук. – Забирай, Гек, и ты кусок ватрушки. А то у тебя никогда ничего нет. Только и знаешь у меня выпрашивать!
Вскоре пришел ямщик. Уложили в широкие сани багаж, взбили сено, укутались одеялами, тулупами.
Прощайте, большие города, заводы, станции, деревни, поселки! Теперь впереди только лес, горы и опять густой, темный лес.
…Почти до сумерек, охая, ахая и дивясь на дремучую тайгу, они проехали незаметно. Но вот Чуку, которому из-за спины ямщика плохо была видна дорога, стало скучно. Он попросил у матери пирожка или булки. Но ни пирожка, ни булки мать ему, конечно, не дала. Тогда он насупился и от нечего делать стал толкать Гека и отжимать его к краю.
Сначала Гек терпеливо отпихивался. Потом вспылил и плюнул на Чука. Чук обозлился и кинулся в драку. Но так как руки их были стянуты тяжелыми меховыми тулупами, то они ничего не могли поделать, кроме как стукать друг друга укутанными в башлыки лбами.
Посмотрела на них мать и рассмеялась. А тут ямщик ударил кнутом по коням – и рванули кони. Выскочили на дорогу и затанцевали два белых пушистых зайца. Ямщик закричал:
– Эй, эй! Ого-го!.. Берегись: задавим!
Весело умчались в лес озорные зайцы. Дул в лицо свежий ветер. И, поневоле прижавшись друг к другу, Чук и Гек помчались в санях под гору навстречу тайге и навстречу луне, которая медленно выползала из-за уже недалеких Синих гор.
Но вот безо всякой команды кони стали возле маленькой, занесенной снегом избушки.
– Здесь ночуем, – сказал ямщик, соскакивая в снег. – Это наша станция.
Избушка была маленькая, но крепкая. Людей в ней не было.
Быстро вскипятил ямщик чайник; принесли из саней сумку с продуктами.
Колбаса до того замерзла и затвердела, что ею можно было забивать гвозди. Колбасу ошпарили кипятком, а куски хлеба положили на горячую плиту.
За печкой Чук нашел какую-то кривую пружину, и ямщик сказал ему, что это пружина от капкана, которым ловят всякого зверя. Пружина была ржавая и валялась без дела. Это Чук сообразил сразу.
Попили чаю, поели и легли спать. У стены стояла широкая деревянная кровать. Вместо матраца на ней были навалены сухие листья.
Гек не любил спать ни у стены, ни посредине. Он любил спать с краю. И хотя еще с раннего детства он слыхал песню «Баю-баюшки-баю, не ложися на краю», Гек все равно всегда спал с краю.
Если же его клали в середку, то во сне он сбрасывал со всех одеяла, отбивался локтями и толкал Чука в живот коленом.
Не раздеваясь и укрывшись тулупами, они улеглись: Чук у стенки, мать посредине, а Гек с краю.
Ямщик потушил свечку и полез на печь. Разом все уснули. Но, конечно, как и всегда, ночью Геку захотелось пить, и он проснулся.
В полудреме он надел валенки, добрался до стола, глотнул воды из чайника и сел перед окном на табуретку.
Луна была за тучками, и сквозь маленькое окошко сугробы снега казались черно-синими.
«Вот как далеко занесло нашего папу!» – удивился Гек. И он подумал, что, наверное, дальше, чем это место, уже и немного осталось мест на свете.
Но вот Гек прислушался. За окном ему почудился стук. Это был даже не стук, а скрип снега под чьими-то тяжелыми шагами. Так и есть! Вот во тьме что-то тяжело вздохнуло, зашевелилось, заворочалось, и Гек понял, что это мимо окна прошел медведь.
– Злобный медведь, что тебе надо? Мы так долго едем к папе, а ты хочешь нас сожрать, чтобы мы его никогда не увидели?.. Нет, уходи прочь, пока люди не убили тебя метким ружьем или острой саблей!
Так думал и бормотал Гек, а сам со страхом и любопытством крепче и крепче прижимался лбом к обледенелому стеклу узкого окошка.
Но вот из-за быстрых туч стремительно выкатилась луна. Черно-синие сугробы засверкали мягким матовым блеском, и Гек увидел, что медведь этот вовсе не медведь, а просто это отвязавшаяся лошадь ходит вокруг саней и ест сено.
Было досадно. Гек залез на кровать под тулуп, а так как только что он думал о нехорошем, то и сон к нему пришел угрюмый.
Приснился Геку странный сон:
Как будто страшный Турворон
Плюет слюной, как кипятком,
Грозит железным кулаком.
Кругом пожар! В снегу следы!
Идут солдатские ряды.
И волокут из дальних мест
Кривой фашистский флаг и крест.
– Постойте! – закричал им Гек. – Вы не туда идете! Здесь нельзя!
Но никто не постоял, и его, Гека, не слушали.
В гневе тогда выхватил Гек жестяную сигнальную дуду, ту, что лежала у Чука в картонке из-под ботинок, и загудел так громко, что быстро поднял голову задумчивый командир железного бронепоезда, властно махнул рукой – и разом ударили залпом его тяжелые и грозные орудия.
– Хорошо! – похвалил Гек. – Только стрельните еще, а то одного раза им, наверное, мало…
Мать проснулась оттого, что оба ее дорогих сына с двух сторон нестерпимо толкались и ворочались.
Она повернулась к Чуку и почувствовала, как в бок ей ткнуло что-то твердое и острое. Она пошарила и достала из-под одеяла пружину от капкана, которую запасливый Чук тайно притащил с собой в постель.
Мать швырнула пружину за кровать. При свете луны она заглянула в лицо Геку и поняла, что ему снится тревожный сон.
Сон, конечно, не пружина, и его нельзя выкинуть. Но его можно потушить. Мать повернула Гека со спины на бок и, покачивая, тихонько подула на его теплый лоб.
Вскоре Гек засопел, улыбнулся, и это означало, что плохой сон погас.
Тогда мать встала и в чулках, без валенок, подошла к окошку.
Еще не светало, и небо было все в звездах. Иные звезды горели высоко, а иные склонялись над черной тайгой совсем низко.
И – удивительное дело! – тут же и так же, как маленький Гек, она подумала, что дальше, чем это место, куда занесло ее беспокойного мужа, наверное, и немного осталось мест на свете.
Весь следующий день дорога шла лесом и горами. На подъемах ямщик соскакивал с саней и шел по снегу рядом. Но зато на крутых спусках сани мчались с такой быстротой, что Чуку с Геком казалось, будто бы они вместе с лошадьми и санями проваливаются на землю прямо с неба.
Наконец, под вечер, когда и люди, и кони уже порядком устали, ямщик сказал:
– Ну, вот и приехали! За этим мыском поворот. Тут, на поляне, и стоит ихняя база… Эй, но-о!.. Наваливай!
Весело взвизгнув, Чук и Гек вскочили, но сани дернули, и они дружно плюхнулись в сено.
Улыбающаяся мать скинула шерстяной платок и осталась только в пушистой шапке.
Вот и поворот. Сани лихо развернулись и подкатили к трем домишкам, которые торчали на небольшой, укрытой от ветров опушке.
Очень странно! Не лаяли собаки, не было видно людей. Не валил дым из печных труб. Все дорожки были занесены глубоким снегом, а кругом стояла тишина, как зимой на кладбище. И только белобокие сороки бестолково скакали с дерева на дерево.
– Ты куда же нас привез? – в страхе спросила у ямщика мать. – Разве нам сюда надо?
– Куда рядились, туда и привез, – ответил ямщик. – Вот эти дома называются «Разведывательно-геологическая база номер три». Да вот и вывеска на столбе… Читайте. Может быть, вам нужна база под названием номер четыре? Так то километров двести совсем в иную сторону.
– Нет, нет! – взглянув на вывеску, ответила мать. – Нам нужна эта самая. Но ты посмотри: двери на замках, крыльцо в снегу, а куда же девались люди?
– Я не знаю, куда б им деваться, – удивился и сам ямщик. – На прошлой неделе мы сюда продукт возили: муку, лук, картошку. Все люди тут были: восемь человек, начальник девятый, со сторожем десять… Вот еще забота! Не волки же их всех поели… Да вы постойте, я пойду посмотрю в сторожку.
И, сбросив тулуп, ямщик зашагал через сугробы к крайней избушке.
Вскоре он вернулся:
– Изба пуста, а печка теплая. Значит, здесь сторож, да, видать, ушел на охоту. Ну, к ночи вернется и все вам расскажет.
– Да что он мне расскажет! – ахнула мать. – Я и сама вижу, что людей здесь уже давно нету.
– Это я уж не знаю, что он расскажет, – ответил ямщик. – А что-нибудь рассказать должен, на то он и сторож.
С трудом подъехали они к крыльцу сторожки, от которого к лесу вела узенькая тропка.
Они вошли в сени и мимо лопат, метел, топоров, палок, мимо промерзлой медвежьей шкуры, что висела на железном крюку, прошли в избушку. Вслед за ними ямщик тащил вещи.
В избушке было тепло. Ямщик пошел задавать лошадям корм, а мать молча раздевала перепуганных ребятишек.
– Ехали к отцу, ехали – вот тебе и приехали!
Мать села на лавку и задумалась. Что случилось, почему на базе пусто и что теперь делать? Ехать назад? Но у нее денег оставалось только-только заплатить ямщику за дорогу. Значит, надо было ожидать, когда вернется сторож. Но ямщик через три часа уедет обратно, а вдруг сторож возьмет да не скоро вернется? Тогда как? А ведь отсюда до ближайшей станции и телеграфа почти сто километров!
Вошел ямщик. Оглядев избу, он потянул носом воздух, подошел к печке и открыл заслонку.
– Сторож к ночи вернется, – успокоил он. – Вот в печи горшок со щами. Кабы он ушел надолго, он бы щи на холод вынес… А то как хотите, – предложил ямщик. – Раз уж такое дело, то я не чурбак. Я вас назад до станции бесплатно доставлю.
– Нет, – отказалась мать. – На станции нам делать нечего.
Опять поставили чайник, подогрели колбасу, поели, попили, и, пока мать разбирала вещи, Чук с Геком забрались на теплую печку. Здесь пахло березовыми вениками, горячей овчиной и сосновыми щепками. А так как расстроенная мать была молчалива, то Чук с Геком молчали тоже. Но долго молчать не намолчишься, и поэтому, не найдя себе никакого дела, Чук и Гек быстро и крепко уснули.
Они не слышали, как уехал ямщик и как мать, забравшись на печку, улеглась с ними рядом. Они проснулись уже тогда, когда в избе было совсем темно. Проснулись все разом, потому что на крыльце послышался топот, потом что-то в сенях загрохотало – должно быть, упала лопата. Распахнулась дверь, и с фонарем в руках в избу вошел сторож, а с ним большая лохматая собака. Он скинул с плеча ружье, бросил на лавку убитого зайца и, поднимая фонарь к печке, спросил:
– Это что же за гости сюда приехали?
– Я жена начальника геологической партии Серегина, – сказала мать, соскакивая с печки, – а это его дети. Если нужно, то вот документы.
– Вон они, документы: сидят на печке, – буркнул сторож и посветил фонарем на встревоженные лица Чука и Гека. – Как есть в отца – копия! Особо вот этот толстый. – И он ткнул на Чука пальцем.
Чук и Гек обиделись: Чук – потому, что его назвали толстым, а Гек – потому, что он всегда считал себя похожим на отца больше, чем Чук.
– Вы зачем, скажите, приехали? – глянув на мать, спросил сторож. – Вам же приезжать было не велено.
– Как не велено? Кем это приезжать не велено?
– А так и не велено. Я сам на станцию возил от Серегина телеграмму, а в телеграмме ясно написано: «Задержись выезжать на две недели. Наша партия срочно выходит в тайгу». Раз Серегин пишет «задержись» – значит, и надо было держаться, а вы самовольничаете.
– Какую телеграмму? – переспросила мать. – Мы никакой телеграммы не получали. – И, как бы ища поддержки, она растерянно глянула на Чука и Гека.
Но под ее взглядом Чук и Гек, испуганно тараща друг на друга глаза, поспешно попятились глубже на печку.
– Дети, – подозрительно глянув на сыновей, спросила мать, – вы без меня никакой телеграммы не получали?
На печке захрустели сухие щепки, веники, но ответа на вопрос не последовало.
– Отвечайте, мучители! – сказала тогда мать. – Вы, наверное, без меня получили телеграмму и мне ее не отдали?
Прошло еще несколько секунд, потом с печки раздался ровный и дружный рев. Чук затянул басовито и однотонно, а Гек выводил потоньше и с переливами.
– Вот где моя погибель! – воскликнула мать. – Вот кто, конечно, сведет меня в могилу! Да перестаньте вы гудеть и расскажите толком, как было дело.
Однако, услыхав, что мать собирается идти в могилу, Чук с Геком взвыли еще громче, и прошло немало времени, пока, перебивая и бесстыдно сваливая вину друг на друга, они затянули свой печальный рассказ.
Ну что с таким народом будешь делать? Поколотить их палкой? Посадить в тюрьму? Заковать в кандалы и отправить на каторгу? Нет, ничего этого мать не сделала. Она вздохнула, приказала сыновьям слезть с печки, вытереть носы и умыться, а сама стала спрашивать сторожа, как же ей теперь быть и что делать.
Сторож сказал, что разведывательная партия по срочному приказу ушла к ущелью Алкараш и вернется никак не раньше, чем дней через десять.
– Но как же мы эти десять дней жить будем? – спросила мать. – Ведь у нас с собой нет никакого запаса.
– А так вот и живите, – ответил сторож. – Хлеба я вам дам, вон подарю зайца – обдерете и сварите. А я завтра на двое суток в тайгу уйду, мне капканы проверять надо.
– Нехорошо, – сказала мать. – Как же мы останемся одни? Мы тут ничего не знаем. А здесь лес, звери…
– Я второе ружье оставлю, – сказал сторож. – Дрова под навесом, вода в роднике за пригорком. Вон крупа в мешке, соль в банке. А мне – я вам прямо скажу – нянчиться с вами тоже некогда…
– Эдакий злой дядька! – прошептал Гек. – Давай, Чук, мы с тобой ему что-нибудь скажем.
– Вот еще! – отказался Чук. – Он тогда возьмет и вовсе нас из дому выгонит. Ты погоди, приедет папа, мы ему все и расскажем.
– Что ж папа! Папа еще долго…
Гек подошел к матери, сел к ней на колени и, сдвинув брови, строго посмотрел в лицо грубому сторожу.
Сторож снял меховой кожух и подвинулся к столу, к свету. И только тут Гек разглядел, что от плеча к спине кожуха вырван огромный, почти до пояса, меховой клок.
– Достань из печки щи, – сказал матери сторож. – Вон на полке ложки, миски, садитесь и ешьте. А я шубу чинить буду.
– Ты хозяин, – сказала мать. – Ты достань, ты и угощай. А полушубок дай: я лучше твоего заплатаю.
Сторож поднял на нее глаза и встретил суровый взгляд Гека.
– Эге! Да вы, я вижу, упрямые, – пробурчал он, протянул матери полушубок и полез за посудой на полку.
– Это где так разорвалось? – спросил Чук, указывая на дыру кожуха.
– С медведем не поладили. Вот он меня и царапнул, – нехотя ответил сторож и бухнул на стол тяжелый горшок со щами.
– Слышишь, Гек? – сказал Чук, когда сторож вышел в сени. – Он подрался с медведем и, наверное, от этого сегодня такой сердитый.
Гек слышал все сам. Но он не любил, чтобы кто-либо обижал его мать, хотя бы это и был человек, который мог поссориться и подраться с самим медведем.
Утром, еще на заре, сторож захватил с собой мешок, ружье, собаку, стал на лыжи и ушел в лес. Теперь хозяйничать надо было самим. Втроем ходили они за водой. За пригорком из отвесной скалы среди снега бил ключ. От воды, как из чайника, шел густой пар, но когда Чук подставил под струю палец, то оказалось, что вода холодней самого мороза.
Потом они таскали дрова. Русскую печь мать топить не умела, и поэтому дрова долго не разгорались. Но зато когда разгорелись, то пламя запылало так жарко, что толстый лед на окне у противоположной стенки быстро растаял. И теперь через стекло видна была и вся опушка с деревьями, по которым скакали сороки, и скалистые вершины Синих гор.
Кур мать потрошить умела, но обдирать зайца ей еще не приходилось, и она с ним провозилась столько, что за это время можно было ободрать и разделать быка или корову.
Геку это обдирание ничуть не понравилось, но Чук помогал охотно, и за это ему достался зайчий хвост, такой легкий и пушистый, что если его бросать с печки, то он падал на пол плавно, как парашют.
После обеда они все втроем вышли гулять.
Чук уговаривал мать, чтобы она взяла с собой ружье или хотя бы ружейные патроны. Но мать ружья не взяла.
Наоборот, она нарочно повесила ружье на высокий крюк, потом встала на табуретку, засунула патроны на верхнюю полку и предупредила Чука, что если он попробует стянуть хоть один патрон с полки, то на хорошую жизнь пусть больше и не надеется.
Чук покраснел и поспешно удалился, потому что один патрон уже лежал у него в кармане.
Удивительная это была прогулка! Они шли гуськом к роднику по узенькой тропке. Над ними сияло холодное голубое небо; как сказочные замки и башни, поднимались к небу остроконечные утесы Синих гор. В морозной тишине резко стрекотали любопытные сороки. Меж густых кедровых ветвей бойко прыгали серые юркие белки. Под деревьями, на мягком белом снегу отпечатались причудливые следы незнакомых зверей и птиц.
Вот в тайге что-то застонало, загудело, треснуло. Должно быть, ломая сучья, обвалилась с вершины дерева гора обледенелого снега.
Раньше, когда Гек жил в Москве, ему представлялось, что вся земля состоит из Москвы, то есть из улиц, домов, трамваев и автобусов.
Теперь же ему казалось, что вся земля состоит из высокого дремучего леса.
Да и вообще, если над Геком светило солнце, то он был уверен, что и над всей землей ни дождя, ни туч нету.
И если ему было весело, то он думал, что и всем на свете людям хорошо и весело тоже.
Прошло два дня, наступил третий, а сторож из леса не возвращался, и тревога нависла над маленьким, занесенным снегом домиком.
Особенно страшно было по вечерам и ночами. Они крепко запирали сени, двери и, чтобы не привлечь зверей светом, наглухо занавешивали половиком окна, хотя надо было делать совсем наоборот, потому что зверь – не человек и он огня боится. Над печной трубой, как и полагается, гудел ветер, а когда вьюга хлестала острыми снежными льдинками по стене и окнам, то всем казалось, что снаружи кто-то толкается и царапается.
Они забрались спать на печку, и там мать долго рассказывала им разные истории и сказки. Наконец, она задремала.
– Чук, – спросил Гек, – почему волшебники бывают в разных историях и сказках? А что, если бы они были и на самом деле?
– И ведьмы и черти чтобы были тоже? – спросил Чук.
– Да нет! – с досадой отмахнулся Гек. – Чертей не надо. Что с них толку? А мы бы попросили волшебника, он слетал бы к папе и сказал бы ему, что мы уже давно приехали.
– А на чем бы он полетел, Гек?
– Ну, на чем… Замахал бы руками или там еще как. Он уж сам знает.
– Сейчас руками махать холодно, – сказал Чук. – У меня вон какие перчатки да варежки, да и то, когда я тащил полено, у меня пальцы совсем замерзли.
– Нет, ты скажи, Чук, а все-таки хорошо бы?
– Я не знаю, – заколебался Чук. – Помнишь, во дворе, в подвале, где живет Мишка Крюков, жил какой-то хромой. То он торговал баранками, то к нему приходили всякие бабы, старухи, и он им гадал, кому будет жизнь счастливая и кому несчастная.
– И хорошо он нагадывал?
– Я не знаю. Я знаю только, что потом пришла милиция, его забрали, а из его квартиры много чужого добра вытащили.
– Так он, наверное, был не волшебник, а жулик. Ты как думаешь?
– Конечно, жулик, – согласился Чук. – Да, я так думаю, и все волшебники должны быть жуликами. Ну, скажи, зачем ему работать, раз он и так во всякую дыру пролезть может? Знай только хватай, что надо… Ты бы лучше спал, Гек, все равно я с тобой больше разговаривать не буду.
– Почему?
– Потому что ты городишь всякую ерунду, а ночью она тебе приснится, ты и начнешь локтями да коленями дрыгать. Думаешь, хорошо, как ты мне вчера кулаком в живот бухнул? Дай-ка я тебе бухну тоже…
…На утро четвертого дня матери самой пришлось колоть дрова. Заяц был давно съеден, и кости его расхватаны сороками. На обед они варили только кашу с постным маслом и луком. Хлеб был на исходе, но мать нашла муку и испекла лепешек.
После такого обеда Гек был грустен, и матери показалось, что у него повышена температура.
Она приказала ему сидеть дома, одела Чука, взяла ведра, салазки, и они вышли, чтобы привезти воды и заодно набрать на опушке сучьев и веток, – тогда утром легче будет растапливать печку.
Гек остался один. Он ждал долго. Ему стало скучно, и он начал что-то придумывать.
А мать и Чук задержались. На обратном пути к дому санки перевернулись, ведра опрокинулись, и пришлось ехать к роднику снова. Потом выяснилось, что Чук на опушке позабыл теплую варежку, и с полпути пришлось возвращаться. Пока искали, пока то да се, наступили сумерки.
Когда они вернулись домой, Гека в избе не было. Сначала они подумали, что Гек спрятался на печке за овчинами. Нет, там его не было.
Тогда Чук хитро улыбнулся и шепнул матери, что Гек, конечно, залез под печку.
Мать рассердилась и приказала Геку вылезать. Гек не откликался.
Тогда Чук взял длинный ухват и стал им под печкой ворочать. Но и под печкой Гека не было.
Мать встревожилась, взглянула на гвоздь у двери. Ни полушубок Гека, ни шапка на гвозде не висели.
Мать вышла во двор, обошла кругом избушку. Зашла в сени, зажгла фонарь. Заглянула в темный чулан, под навес с дровами…
Она звала Гека, ругала, упрашивала, но никто не отзывался. А темнота быстро ложилась на сугробы.
Тогда мать заскочила в избу, сдернула со стены ружье, достала патроны, схватила фонарь и, крикнув Чуку, чтобы он не смел двигаться с места, выбежала во двор.
Следов за четыре дня было натоптано немало.
Где искать Гека, мать не знала, но она побежала к дороге, так как не верила, чтобы Гек один мог осмелиться зайти в лес.
На дороге было пусто.
Она зарядила ружье и выстрелила. Прислушалась, выстрелила еще и еще раз.
Вдруг совсем неподалеку ударил ответный выстрел. Кто-то спешил к ней на помощь.
Она хотела бежать навстречу, но ее валенки увязли в сугробе. Фонарь попал в снег, стекло лопнуло, и свет погас.
С крыльца сторожки раздался пронзительный крик Чука.
Это, услыхав выстрелы, Чук решил, что волки, которые сожрали Гека, напали на его мать.
Мать отбросила фонарь и, задыхаясь, побежала к дому. Она втолкнула раздетого Чука в избу, швырнула ружье в угол и, зачерпнув ковшом, глотнула ледяной воды.
У крыльца раздался гром и стук. Распахнулась дверь. В избу влетела собака, а за нею вошел окутанный паром сторож.
– Что за беда? Что за стрельба? – спросил он, не здороваясь и не раздеваясь.
– Пропал мальчик, – сказала мать. Слезы ливнем хлынули из ее глаз, и она больше не могла сказать ни слова.
– Стой, не плачь! – гаркнул сторож. – Когда пропал? Давно? Недавно?.. Назад, Смелый! – крикнул он собаке. – Да говорите же, или я уйду обратно!
– Час тому назад, – ответила мать. – Мы ходили за водой. Мы пришли, а его нет. Он оделся и куда-то ушел.
– Ну, за час он далеко не уйдет, а в одеже и в валенках сразу не замерзнет… Ко мне, Смелый! На, нюхай!
Сторож сдернул с гвоздя башлык и подвинул под нос собаки калоши Гека.
Собака внимательно обнюхала вещи и умными глазами посмотрела на хозяина.
– За мной! – распахивая дверь, сказал сторож. – Иди ищи, Смелый!
Собака вильнула хвостом и осталась стоять на месте.
– Вперед! – строго повторил сторож. – Ищи, Смелый, ищи!
Собака беспокойно крутила носом, переступала с ноги на ногу и не двигалась.
– Это еще что за танцы? – рассердился сторож. И, опять сунув собаке под нос башлык и калоши Гека, он дернул ее за ошейник.
Однако Смелый за сторожем не пошел; он покрутился, повернулся и пошел в противоположный от двери угол избы.
Здесь он остановился около большого деревянного сундука, царапнул по крышке мохнатой лапой и, обернувшись к хозяину, три раза громко и лениво гавкнул.
Тогда сторож сунул ружье в руки оторопелой матери, подошел и открыл крышку сундука.
В сундуке, на куче всякого тряпья, овчин, мешков, укрывшись своей шубенкой и подложив под голову шапку, крепко и спокойно спал Гек.
Когда его вытащили и разбудили, то, хлопая сонными глазами, он никак не мог понять, отчего это вокруг него такой шум и такое буйное веселье. Мать целовала его и плакала. Чук дергал его за руки, за ноги, подпрыгивал и кричал:
– Эй-ля! Эй-ли-ля!..
Лохматый пес Смелый, которого Чук поцеловал в морду, сконфуженно обернулся и, тоже ничего не понимая, тихонько вилял серым хвостом, умильно поглядывая на лежавшую на столе краюху хлеба.
Оказывается, когда мать и Чук ходили за водой, то соскучившийся Гек решил пошутить. Он забрал полушубок, шапку и залез в сундук. Он решил, что когда они вернутся и станут его искать, то он из сундука страшно завоет.
Но так как мать и Чук ходили очень долго, то он лежал, лежал и незаметно заснул.
Вдруг сторож встал, подошел и брякнул на стол тяжелый ключ и измятый голубой конверт.
– Вот, – сказал он, – получайте. Это вам ключ от комнаты и от кладовой и письмо от начальника Серегина. Он с людьми здесь будет через четверо суток, как раз к Новому году.
Так вот он где пропадал, этот неприветливый, хмурый старик! Сказал, что идет на охоту, а сам бегал на лыжах к далекому ущелью Алкараш.
Не распечатывая письма, мать встала и с благодарностью положила старику на плечо руку.
Он ничего не ответил и стал ворчать на Гека за то, что тот рассыпал в сундуке коробку с пыжами, а заодно и на мать – за то, что она разбила стекло у фонаря. Он ворчал долго и упорно, но никто теперь этого доброго чудака не боялся. Весь этот вечер мать не отходила от Гека и, чуть что, хватала его за руку, как будто боялась, что вот-вот он опять куда-нибудь исчезнет. И так много она о нем заботилась, что наконец Чук обиделся и про себя уже несколько раз пожалел, что и он не полез в сундук тоже.
Теперь стало весело. На следующее утро сторож открыл комнату, где жил их отец. Он жарко натопил печь и перенес сюда все их вещи. Комната была большая, светлая, но все в ней было расставлено и навалено без толку.
Мать сразу же взялась за уборку. Целый день она все переставляла, скоблила, мыла, чистила.
И когда к вечеру сторож принес вязанку дров, то, удивленный переменой и невиданной чистотой, он остановился и не пошел дальше порога.
А собака Смелый пошла.
Она пошла прямо по свежевымытому полу, подошла к Геку и ткнула его холодным носом. Вот, мол, дурак, это я тебя нашла, и за это ты должен дать мне что-нибудь покушать.
Мать раздобрилась и кинула Смелому кусок колбасы. Тогда сторож заворчал и сказал, что если в тайге собак кормить колбасой, так это сорокам на смех.
Мать отрезала и ему полкруга. Он сказал «спасибо» и ушел, все чему-то удивляясь и покачивая головой.
На следующий день было решено готовить к Новому году елку.
Из чего-чего только не выдумывали они мастерить игрушки!
Они ободрали все цветные картинки из старых журналов. Из лоскутьев и ваты понашили зверьков, кукол. Вытянули у отца из ящика всю папиросную бумагу и навертели пышных цветов.
Уж на что хмур и нелюдим был сторож, а и тот, когда приносил дрова, подолгу останавливался у двери и дивился на их все новые и новые затеи. Наконец, он не вытерпел. Он принес им серебряную бумагу от завертки чая и большой кусок воска, который у него остался от сапожного дела.
Это было замечательно! И игрушечная фабрика сразу превратилась в свечной завод. Свечи были неуклюжие, неровные. Но горели они так же ярко, как и самые нарядные покупные.
Теперь дело было за елкой. Мать попросила у сторожа топор, но он ничего на это ей даже не ответил, а стал на лыжи и ушел в лес.
Через полчаса он вернулся.
Ладно. Пусть игрушки были и не ахти какие нарядные, пусть зайцы, сшитые из тряпок, были похожи на кошек, пусть все куклы были на одно лицо – прямоносые и лупоглазые, и пусть, наконец, еловые шишки, обернутые серебряной бумагой, не так сверкали, как хрупкие и тонкие стеклянные игрушки, но зато такой елки в Москве, конечно, ни у кого не было. Это была настоящая таежная красавица – высокая, густая, прямая и с ветвями, которые расходились на концах, как звездочки.
Четыре дня за делом пролетели незаметно. И вот наступил канун Нового года. Уже с утра Чука и Гека нельзя было загнать домой. С посинелыми носами они торчали на морозе, ожидая, что вот-вот из леса выйдет отец и все его люди.
Но сторож, который топил баню, сказал им, чтобы они не мерзли понапрасну, потому что вся партия вернется только к обеду.
И в самом деле. Только что они сели за стол, как сторож постучал в окошко. Кое-как одевшись, все втроем они вышли на крыльцо.
– Теперь смотрите, – сказал им сторож. – Вот они сейчас покажутся на скате той горы, что правей большой вершины, потом опять пропадут в тайге, и тогда через полчаса все будут дома.
Так оно и вышло. Сначала из-за перевала вылетела собачья упряжка с гружеными санями, а за нею следом пронеслись быстроходные лыжники. По сравнению с громадой гор они казались до смешного маленькими, хотя отсюда были отчетливо видны их руки, ноги и головы.
Они промелькнули по голому скату и исчезли в лесу.
Ровно через полчаса послышался лай собак, шум, скрип, крики.
Почуявшие дом голодные собаки лихо вынеслись из леса. А за ними, не отставая, выкатили на опушку девять лыжников. И, увидав на крыльце мать, Чука и Гека, они на бегу подняли лыжные палки и громко закричали: «Ура!»
Тогда Гек не вытерпел, спрыгнул с крыльца и, зачерпывая снег валенками, помчался навстречу высокому, заросшему бородой человеку, который бежал впереди и кричал «ура» громче всех.
Днем чистились, брились и мылись.
А вечером была для всех елка, и все дружно встречали Новый год.
Когда был накрыт стол, потушили лампу и зажгли свечи. Но так как, кроме Чука с Геком, остальные все были взрослые, то они, конечно, не знали, что теперь нужно делать.
Хорошо, что у одного человека был баян и он заиграл веселый танец. Тогда все повскакивали, и всем захотелось танцевать. И все танцевали очень прекрасно, особенно когда приглашали на танец маму.
А отец танцевать не умел. Он был очень сильный, добродушный, и когда он без всяких танцев просто шагал по полу, то и тогда в шкафу звенела вся посуда.
Он посадил себе Чука с Геком на колени, и они громко хлопали всем в ладоши.
Потом танец окончился, и люди попросили, чтобы Гек спел песню. Гек не стал ломаться. Он и сам знал, что умеет петь песни, и гордился этим.
Баянист подыгрывал, а он им спел песню. Какую – я уже сейчас не помню. Помню, что это была очень хорошая песня, потому что все люди, слушая ее, замолкли и притихли. И когда Гек останавливался, чтобы перевести дух, то было слышно, как потрескивали свечи и гудел за окном ветер.
А когда Гек окончил петь, то все зашумели, закричали, подхватили Гека на руки и стали его подкидывать. Но мать тотчас же отняла у них Гека, потому что она испугалась, как бы сгоряча его не стукнули о деревянный потолок.
– Теперь садитесь, – взглянув на часы, сказал отец. – Сейчас начнется самое главное.
Он пошел и включил радиоприемник. Все сели и замолчали. Сначала было тихо. Но вот раздался шум, гул, гудки. Потом что-то стукнуло, зашипело, и откуда-то издалека донесся мелодичный звон.
Большие и маленькие колокола звонили так:
Тир-лиль-лили-дон!
Тир-лиль-лили-дон!
Чук с Геком переглянулись. Они угадали, что это. Это в далекой-далекой Москве, под красной звездой, на Спасской башне звонили золотые кремлевские часы.
И этот звон – перед Новым годом – сейчас слушали люди и в городах, и в горах, в степях, в тайге, на синем море.
И конечно, задумчивый командир бронепоезда, тот, что неутомимо ждал приказа от Ворошилова, чтобы открыть против врагов бой, слышал этот звон тоже.
И тогда все люди встали, поздравили друг друга с Новым годом и пожелали всем счастья.
Что такое счастье – это каждый понимал по-своему. Но все вместе люди знали и понимали, что надо честно жить, много трудиться и крепко любить и беречь эту огромную счастливую землю, которая зовется Советской страной.
1939
Женщины геологи
Геологи. 1933 год
На таких вездеходах геологи ездили в окрестностях будущего города Норильск. 1933 год
Группа геологов в Мочнегорской тундре – горном массиве Мурманской области. 1932 год.
Группа геологов. 1934 год
Участники геологической партии института «Водно– и инженерно-геологические исследования для Волгостроя» в Жигулях. Начало 30-х годов
Участники геологической партии института «Водно– и инженерно-геологические исследования для Волгостроя» в Жигулях.
Начало 30-х годов
На графских развалинах

//-- I --//
Из травы выглянула курчавая белокурая голова, два ярко-синих глаза, и послышался сердитый шепот:
– Валька… Валька… да заползай же ты, идол, справа! Заползай сзаду, а то он у-ч-ует. Густые лопухи зашевелились, и по их колыхавшимся верхушкам можно было догадаться, что кто-то осторожно ползет по земле.
Вдруг белокурая голова охотника опять вынырнула из травы. Свистнула пущенная стрела и, глухо стукнувшись о доски гнилого забора, упала.
Большой жирный кот испуганно рванулся на крышу покривившейся бани и стремительно исчез в окне чердака.
– Ду-урак… Эх, ты! – негодуя, проговорил охотник поднимающемуся с земли товарищу. – Я же тебе говорил – заползай. Там бы сзаду как удобно, а теперь на-ко, выкуси… Когда его опять уследишь.
– Заползал бы сам, Яшка. Там крапива, я и то два раза обжегся.
– «Крапива»! Когда на охоте, то тут не до крапивы. Тебе бы еще половик подостлать.
– А раз она жжется!
– Так ты перетерпи. Почему же я-то терплю… Хочешь, я сейчас голой рукой ее сорву и не сморгну даже? Вру, думаешь?
Яшка вытер влажную руку, выдернул большой крапивный куст и, неестественно широко вылупив глаза, спросил, торжествуя:
– Ну что, сморгнул? Эх ты, нюня.
– Я не нюня вовсе, – обиженно ответил Валька. – Я тоже могу, только не хочу.
– А ты захоти… Ну-ка, слабо захотеть?
Веснушчатое курносое лицо Вальки покраснело; не принять вызова он теперь не мог.
Он подошел к крапиве, заколебался было, но, почувствовав на себе насмешливый взгляд товарища, рывком выдернул большую, старую крапивину. Губы его задрожали, глаза заслезились; однако, силясь вызвать улыбку, он сказал, немного заикаясь:
– И я тоже не сморгнул.
– Верно! – по-чистому согласился Яшка. – Раз не сморгнул, значит, не сморгнул. Только я все-таки посередке хватал, а ты под корешок, а под корешком у ей жало слабже. Ну, да и то ладно! Знаешь что? Пойдем давай во двор, там девчонки играют, а мы им сполох устроим.
– А мать дома?
– Нет. Она на станцию молоко продавать пошла. Никого дома нету.
Во дворе возле забора домовитые и стрекотливые, как сороки, две девочки накрыли сломанный стул и табурет старым одеялом и, высунувшись из своего шалаша, приветливо зазывали двух других девчонок:
– Заходите, пожалуйста, в гости! У нас сегодня пироги с вареньем. Заходите, пожалуйста!
Но едва только гости чинно направились на зов, как хозяйки шалаша испуганно переглянулись:
– Мальчишки идут!
Яшка и Валька приближались медленно, спокойно, ничем не выдавая на этот раз своих истинных намерений.
– Играете? – спросил Яшка.
– У-ухо-дите! Чего вы лезете? Мы к вам не лезем, – плаксиво сказала Нюрка, Яшкина сестренка.
– Отчего же нам уходить? – еще мягче спросил Яшка. – Мы посмотрим, да и пойдем дальше. Это что у вас такое? – И он ткнул пальцем в одеяло.
– Это наш дом, – ответила Нюрка, несколько озадаченная таким необычно мирным подходом.
– До-ом? А разве дома из одеялов строят? Дома строят из бревен или из кирпича. Вы бы потаскали кирпичей с «Графского» и построили крепкий, а этот чуть толкнешь – он и рассыплется.
И Яшка потрогал ногою табуретку, чем вызвал немалую панику у обитателей шалаша.
– Ну, ладно. А где же у вас пирог?
– Вот тут, – тревожно следя за каждым движением Яшки, ответила Нюрка.
– Вот дуры-то! Все у них не по-людски. Дом из одеяла, а пироги из глины. А ну-ка, съешь один пирог, ну-ка, кусни. А… не хочешь? Людей такой дрянью угощаешь, а сама не хочешь… Валька, давай мы все ихние пироги им в рот запихаем. Сами напекли, пускай и жрут.
– Я-а-а-шка! – безнадежно-тоскливо в один голос затянули девчонки. – Я-а-шка… у-уходи, ху-ли-и-га-ан.
– А… вы еще ругаться! Валька, в атаку на это бандитское гнездо!
Только-только угроза разгрома и расправы вплотную нависла над мирными обитателями шалаша, как вдруг Яшка почувствовал, что кто-то крепко взял его сзади за вихор.
Девчонки, точно по команде, перестали выть. Яшка обернулся и увидал Валькины пятки, исчезающие за забором, да рассерженное лицо матери, вернувшейся с вокзала.
– Марш домой! – крикнула мать, давая ему шлепка. – Ишь, разбойник, и игры-то у него разбойные… Смотри-ка, какой Петлюра выискался! Вот погоди, придет отец – он тебе покажет, как атаманствовать!
//-- II --//
Отец у Яшки старый – уже пятьдесят четыре года стукнуло. Служит он сторожем в совете, а раньше садовником у графа был.
В революцию граф с семьей убежал. Усадьбу старинную мужики сгоряча разграбили. Невдомек было, видно, что усадьба-то пригодиться может. В суматохе кто-то то ли нарочно, то ли нечаянно запалил ее. И выгорело у каменной усадьбы все деревянное нутро. Одни только стены сейчас торчат, да и те во многих местах пообвалились. А от оранжерей и помину не осталось. Стекла в гражданскую войну от орудийной канонады полопались, а дерево сгнило.
Раньше хоть мимо дорога была, но с тех пор как построили новый мост через Зеленую речку, совсем усадьба в стороне осталась. И стоит она на опушке, над оврагом, как надмогильный памятник старому режиму.
Отец Яшки, Нефедыч, вернулся сегодня вовсе добрым, потому что получка была. А в получку каждый человек, конечно, добрый, и потому, когда мать начала жаловаться на Яшку, что нет с ним сладу, отец ответил примирительно:
– Ничего, осенью в школу опять пойдет, тогда за ученьем дурь из головы вылетит.
– До осени-то еще долго. Он и вовсе избалуется. Тебе-то что, а у меня он на глазах.
Яшка сидел молча, уткнув голову в тарелку, и не оправдывался.
Это отмалчивание еще больше рассердило мать, и она, бухая на стол горшок с кашей и свининой, продолжала:
– Этак из мальчишки добра не выйдет. Тоже пошли деточки… Я сегодня с вокзала иду, смотрю – в стоге сена, возле тропки, что-то ворочается. Уж не наш ли поросюк забежал?.. Подошла, глянула, да так и обмерла. Высовывается оттуда рожа, че-ерная, ло-охматая, вся как есть в саже. Во рту цигарка, а в руке рогуля с резиной, а в резине камушек. Мальчишка лет тринадцати, а страшенный – сил нету. Я назад, а он как засвищет, да этак засвищет, что аж в ушах зазвенело.
При этих словах Яшка насторожился, а Нефедыч аккуратно сложил газету и сказал:
– В совете у нас про это самое разговор был. Говорят, объявился у нас в местечке какой-то беспризорный. И зачем его к нам занесло – уму непостижимо. Местечко у нас маленькое, стороннее, от главной линии только ветка. У нас рассуждали – что не изловить ли его? Так опять – куда ты его денешь? В суд – нельзя, пока за ним проступков никаких не замечено. Беспризорного дома у нас нет, а в город отправлять – возня. Секретарь говорил, что, должно быть, беспризорный и сам скоро убежит, потому что у нас ему неинтересно: ни публики на вокзале, ни толпы на улице – кошелек спереть из кармана и то не у кого.
Яшка, ошеломленный услышанным, забыл про кашу и прилип к табуретке. Потом, сообразив, что, вероятно, он пока является единственным обладателем подслушанного сообщения, заерзал, бросил недоеденную тарелку и, невзирая на грозный окрик матери, понесся на двор, срочно поделиться с Валькой важной новостью.
Он бросился к забору Валькиного сада и чуть не лбом столкнулся с перелезающим навстречу Валькой.
– А я, брат, чего знаю! – сказал, переводя дух, Яшка.
– Нет, ты слушай лучше, что я знаю.
– Про что ты можешь знать! Ты знаешь про неинтересное, а я про интересное.
– Нет уж, я-то про самое интересное знаю.
– Знаю я, про какое интересное ты знаешь. Наверное, про то, кто нашу ныретку на проток перекинул? Так это что, а я вот знаю!
– Ничего ты не знаешь. А ну давай об заклад биться: если ты знаешь интересней, я тебе две стрелы с напайками дам, а если я интересней, то ты мне… ножик.
– Ишь ты какой ловкий!.. Ножик-то почти новый, у него только одно лезвие сломано, а от второго еще больше полполовины осталось… Хочешь, я тебе патрон дам?
– На что он мне? У меня своих три.
– Так у тебя же пустые, а я нестреляный дам; его ежели в лесу в костер бросить, так он как ухнет.
– Ну ладно. Чур – так! Говори. А то ты увидишь, что моя берет, и скажешь, что про это же самое знаешь, чтобы не отдавать.
– Так тогда как же?
Оба мальчугана постояли, задумавшись, потом Яшка прищелкул языком и сказал:
– А вот как! На тебе гвоздь и нацарапай им на заборе про что у тебя, а потом в другом месте нацарапаю я, тут уже будет без обмана.
Оба долго пыхтели, вычеркивая кособокие буквы.
Через минуту оба хохотали.
– Да у нас про одно и то же. Только у меня написано «про беспризорного», а у тебя «про беспризорного налетчика». Почему же, однако, он налетчик?
– А уж обязательно налетчик, – снижая голос, ответил Валька. – Они все такие – у них в кармане либо финский нож, либо гиря на ремне. А то чем же они питаться станут!
– А может, попросят где, – сомневаясь в словах товарища, сказал Яшка, – либо яблок по садам накрадут, вот и жрут.
– Ну уж и «попросят»! Скажешь тоже… Да кто же этаким страшенным подаст? Нет уж, ты поверь мне, что налетчик. Симка Петухов его сегодня повстречал. Симка говорит, что как выскочит тот из ямы возле кирпичных сараев и кричит: «Выкладывай все, что есть», – а сам махает гирей; а гиря тяжелая – десять фунтов.
– Ну уж и десять?
– Ей-богу, десять. Симка еле утек. Он бы, говорит, вступил с ним в сражение, да был без оружия, палки – и той под рукой не было.
– А может, он врет, Симка-то? Что с него грабить? Я сам видел в окно, как он мимо пробежал. На нем одни штаны только до колен, а рубахи и той не было.
Последний довод смутил несколько Вальку, но, не желая сдаваться, он ответил уклончиво:
– Уж не знаю чего, а только налетчики всегда этакими словами разговор начинают, это у них уже такая привычка.
– Валька! – сказал, немного подумав, Яшка. – А как же теперь… мальчишки? Поди-ка, все струхнут.
– Обязательно струхнут. Чуть вечер, поди, и за ворота выйти побоятся.
– А ты?
– Я-то… – Валька горделиво усмехнулся. – Я что! Я и сам… я вот сегодня ножик перочинный отточу да на бечевке под рубахой к поясу привяжу. Так и буду ходить, как черкес. Пусть только попробует сунуться!
– А я налобок возьму, которым в ямки играют. Он крепкий, дубовый. Приходи завтра пораньше утром под окошко и крикни меня. Да только не ори, как вчера, во всю глотку, так что мать даже с постели вскочила – думала, говорит, что пожар или сполох какой.
– Не… я тихонько.
– Валька… – спросил Яшка, перед тем как уйти. – А отчего они черные такие?.. Как мать говорит, хуже черта.
– Оттого, что они под мостами либо в котлах ночуют.
– А зачем же в котлах? – еще больше удивился Яшка. – Какой же есть интерес в котле ночевать?
– Какой? – Валька задумался. – А такой, что ежели ты его в постель положишь, то он и глаз закрыть не может, а обязательно, чтобы в котле. Это уж у них такая природа.
//-- III --//
В последующую неделю были немалые толки и пересуды среди мальчишек местечка. Беспризорный этот, по-видимому, и на самом деле оказался настоящим разбойником.
Например, в ночь с субботы на воскресенье оказался целиком очищенным от яблок сад тетки Пелагеи. В поповском доме неизвестно откуда залетевшим камнем вдребезги разбито стекло. А что еще хуже – пропал у Сычихи козел. То есть были обысканы все закоулки, все пустыри, а козла нет и нет…
Яшка все понимал. Ну, яблоки, скажем, про запас. В стекло камнем – просто для озорства. Ну, а козел на что? Ни шкуры с него, ни мяса не жрут.
– Жру-у-ут! – с увлечением подтверждал Валька. – Простые люди не жрут, а они все как есть жрут. Такая уж у них природа.
– Что ты мне забубнил, – рассердился Яшка, – природа да природа! По-твоему, может, и сырье жрут.
– И сырье, и всякое! – еще с большим азартом принялся уверять Валька. – Мне Симка рассказывал, что когда был он в городе – такое видел! Идет торговка с корзиной, а беспризорные налетели… раз… раз, и не осталось от нее ничего.
– От торговки-то?
– Да не от торговки, а от корзины, с калачами там или с пирогами.
– Так ведь это пирог – пирог, он вкусный, а то козел – тьфу!
Валька оглянулся, подошел к товарищу поближе и сказал таинственным шепотом:
– Яшка! А Степка-то за нами выслеживает. Честное слово. Я пошел к «Графскому». Вдруг как ровно дернуло меня обернуться. Я присмотрелся. Гляжу, Степкина голова из-за кустов торчит и пристально этак за мной выглядывает. Я нарочно взял да и свернул логом к пустырю, а оттуда домой.
– Ну-у! – И у Яшки даже голос осекся от волнения. – А может, он просто нечаянно?
– Ну нет, не нечаянно. Этак прямо смотрит и смотрит. А я гляжу – рядом куст колыхнулся… должно быть, там еще кто-нибудь из ихней партии сидел.
– Так ты, значит, там не был?
– Нет!
– А как же он там, голодный?
– Ничего, ему хлеба в прошлый раз много принесли и воды тоже. Жив будет до завтра. А завтра пойдем либо рано утром, либо к вечеру попозже, когда от мальчишек незаметней. Ух, как осторожно надо действовать, а то накроют! Нас двое, а их четверо. Кабы нам хоть кого третьего к себе придружить.
– Кого придружить? Ты его сегодня придружи, а он назавтра все ихним и выболтает. А тогда что? Тогда убьют его непременно.
– Убьют обязательно.
Возвращаясь домой, Яшка за огородами натолкнулся на своего закоренелого врага, Степку.
Встреча была неожиданная для обоих. Но противники заметили один другого еще издалека, и поэтому, не роняя своего достоинства, свернуть в сторону было невозможно.
Сблизившись на три шага, враги остановились и молча, внимательно осмотрели один другого. У Степки была палка – следовательно, преимущества были на его стороне. Осмотревшись, Степка презрительно и мастерски сплюнул на траву. Яшка не менее презрительно засвистел.
– Ты чего свистишь?
– А ты чего расплевался?
– Я вот тебе свистну! Вы зачем на нашего кота со стрелами охотитесь?
– А пусть в чужой сад не лезет. Когда наш Волк к вам во двор забег, вы зачем в него кирпичами кидали?
– А вы куда Волка девали? Вы врете, что его отравил кто-то. Вы сами его куда-то спрятали, потому что мы на него в суд за задушенных кур подали. Только вы нас не проведете… Погодите, мы до вас скоро докопаемся!
– Четверо-то на двоих, нашлись!
– Эх, и трусы! «Четверо»! Ваську тоже сосчитали, когда ему только девять лет.
– Что же, что девять. Он вон какой толстый, как боров… да и все-то вы свиньи.
Последнее замечание показалось настолько оскорбительным, что Степка схватил с земли глиняный ком и со всего размаху запустил его в Яшку.
И если кровавому поединку не суждено было совершиться, и если Яшка не пал на поле битвы от руки лучше вооруженного врага, то только потому, что этот последний вдруг дико вскрикнул и без оглядки бросился бежать.
Предполагая, что тот струсил, Яшка издал воинственный клич – и хотел было преследовать неприятеля, как вдруг услышал позади себя негромкий смех.
Он обернулся и тотчас же понял действительную причину поспешного исчезновения Степки.
Возле куста бузины стоял одетый в лохмотья черный невысокий мальчуган, в котором Яшка без труда угадал грозу всех мальчишек местечка, героя последних событий – беспризорного налетчика.
//-- IV --//
И тотчас же Яшка понял, что он погиб окончательно и бесповоротно. Он хотел бежать, но ноги не слушались его. Он хотел закричать, но понял, что это бесполезно, потому что вокруг никого не было. Тогда, решившись отчаянно защищаться, он стал в оборонительную позу.
Мальчуган в лохмотьях продолжал смеяться, и этот смех сбил еще больше с толку Яшку.
– Ты чего? – спросил он, с трудом ворочая языком.
– Ничего, – отвечал тот. – Что это вы, как петухи, – друг на друга налетели?
Мальчуган раздвинул кусты и очутился рядом с Яшкой.
«Сейчас гирю вынет», – с ужасом подумал тот и сделал шаг назад.
Однако, вместо того чтобы напасть на Яшку, беспризорный бухнулся на траву и, хлопая рукой по земле, сказал:
– Чего же ты столбом встал. Садись.
Яшка сел. Беспризорный засунул руку в карман и, к величайшему изумлению Яшки, вынул оттуда маленького живого воробья и поднес его ко рту.
– Сожрешь? – негодуя, воскликнул Яшка.
Беспризорный вопросительно поднял на Яшку маленькие ярко-зеленые глаза, подышал теплом на воробьенка и ответил:
– Разве ж воробьев жрут? Воробьев не жрут и галок тоже не жрут. Голубь – тут другой разговор. Голубя ежели в угольях спечь – вку-усно! Я их из рогатки бью.
Он сунул воробья за пазуху рваной бабьей кацавейки и, протягивая Яшке недокуренную цигарку, предложил:
– На, докури.
Машинально Яшка взял окурок и, не зная, куда его девать, спросил несмело:
– А козла ты зачем съел?
– Кого?
– Козла… Сычинного. У нас ребята говорят, что ты его упер на жратву.
Беспризорный хлопнул себя руками по бокам и звонко расхохотался. И пока он хохотал, оцепенение начало сходить с Яшки, и беспризорный представился ему в совершенно другом свете. Яшка рассмеялся и сам, потом подскочил и затряс кистью руки, потому что догоревший окурок больно ожег ему пальцы.
Успокоившись, подвинулись друг к другу ближе.
– Тебя как звать? – спросил беспризорный.
– Меня Яшкой. А тебя?
– А меня Дергачом.
– Почему же Дергачом?
– А почему тебя Яшкой?
– Вот еще скажешь тоже. Яков – такой святой был, и именины справляют. А такого святого, чтобы… Дергач, не должно бы быть…
– А мне и наплевать, что не должно.
– И мне, – немного подумав, признался Яшка. – Только ежели при матери этак скажешь, так она за ухо. Отец, тот ничего, он и сам страсть как святых не любит – якобы дармоеды все. А мать – у-у-у! Про что другое, а про это и не заикнись. Я один раз масла из лампадки отлил – Волку лапу зашибленную смазать, так что было-то…
– Били? – участливо спросил Дергач.
– Нет! Только за волосы оттрепали да в чулан заперли. – И задорно он добавил: – А зато я, пока в чулане сидел, назло со всех крынок сливки спил… А ты, Дергач, зачем к нам пришел? – перескочил вдруг Яшка.
– Значит, нужно было, – ответил тот и глубоко вздохнул.
Этот тяжелый, горький вздох, за которым, казалось, спрятано было что-то большое, невысказанное, почему-то точно теплом обдал Яшку.
– Давай дружиться, Дергач? – неожиданно для самого себя искренне предложил Яшка. – Я тебя с Валькой сведу – с моим товарищем. Хороший… только врет много. А потом… – Тут Яшка поколебался. – Потом мы тебе интере-есную вещь скажем. И как весело будет жить, Дергач.
Дергач ничего не ответил. Он лежал, подставив лицо отблескам багрового, угасающего горизонта. И Яшке показалось, что Дергач чем-то не по-детски глубоко опечален.
Однако, заметив на себе пристальный взгляд Яшки, Дергач быстро повернулся и сказал, вставая:
– Достань завтра у отца махорки… и принеси сюда, а то у меня вся повышла… Я буду ждать здесь же об эту пору.
И, не прощаясь, он раздвинул кусты и исчез, оставив Яшку размышлять о странной встрече и странном новом товарище.
//-- V --//
Дома тихо. Потрескивают угли в самоваре. Яшка строгает деревянную дощечку. Нефедыч углубился в чтение. Из-за развернутого листа газеты виден его красный лоб, отсыревший после пятого стакана чая. Нюрка мастерит кукольную шляпу. Мать возится на кухне.
– Не пойму, – слышится ее голос. – Никак не пойму, куда девались из сеней полчугуна вчерашнего борща. Чугун на месте, а борща нет. Анка! Ты поросюку не выливала?
– Нет, мам!
– Ну так, должно быть, этот идол опрокинул.
«Этот идол», то есть Яшка, сидит и пыхтит, обглаживая дощечку, и делает вид, что разговор его не касается.
– Тебе, что ли, говорят? Ты опрокинул? – сердито повторяет мать.
Яшка, нехотя и не отрываясь от работы, отвечает:
– Кабы я, мам, опрокинул, так все бы на полу было, а раз пол сухой, значит, и не опрокидывал.
– А пес вас разберет! – еще больше раздражается мать. – Тот не брал, этот не опрокидывал, что же он, высох, что ли? Отец! Да брось ты свою газету! Кто же, выходит, взял-то?
Нефедыч не торопясь складывает газету и, очевидно расслышав только конец фразы, отвечает невпопад:
– Действительно… И кто бы мог подумать. Опять они взяли, да как ловко, что и не подкопаешься.
– Да кто они-то? Кому же это прокислый суп понадобился?
– Да не суп… какой суп? – растерянно оглядываясь и с досадой отвечает Нефедыч. – Я говорю, консерваторы опять власть взяли.
Убедившись в том, что ни от кого толку не добьешься, мать плюнула и принялась греметь посудой. А Нефедыч, почувствовавший желание поговорить, продолжал:
– И казалось бы, что отошло их время. Ан нет, вывертываются еще. Скажем, вон, например, наш граф. Имение у него посожгли, сам где-то по заграницам шатается. А все, поди-ка, мечтает, как бы старое вернуть. Да еще бы и не мечтать! Возьмем хотя бы имение – чем там ему не жизнь была? Картинка – что снутри, то и снаружи. Одни оранжереи чего стоили. И чего там только не было – и орхидеи, и тюльпаны, и розы, и земляника к Рождеству… Пальма даже была огромная, больше двух сажен. Специально с Кавказа, из-под Батума, выписали. Я говорю ему: «Ваше сиятельство, куда же мы этакую махину денем – это всю оранжерею ломать придется!» А он отвечает: «Ничего, ты ее прямо в грунт посади, а каждый год к холодам возле нее специальную постройку из стекла делай, а к весне опять разбирать будем». Ну и разбирали. Красивая пальма была. Мне тогда за уход граф двадцать пять целковых подарил… как раз в мае.
– Вот еще спятил, старый. Да разве же у нас свадьба в мае была? Свадьбу как раз после Троицы сыграли.
– Уж не знаю, после Троицы или после чего, а только в мае мы тогда как раз левкои высаживали.
– Что ты мне говоришь! – раздражаясь внезапно, как и всегда, говорит мать. – Посмотри в метрики, за божницей лежат.
– Мне смотреть нечего. Я и так помню. Еще тогда старший барчук только что из кадетского корпуса на каникулы приехал, и фотограф снимал его под пальмой. У меня и сейчас где-то карточка эта сохранилась… Яшка, я показывал тебе эту карточку?
– Сто раз видел, – отвечает Яшка.
Мать, негодуя, всплескивает руками и лезет за метриками за божницу.
Она долго не может найти нужную ей бумагу. За это время пыл ее несколько остывает, ибо, прикинув в уме, она начинает припоминать, что Троица в том году, когда была свадьба, как будто бы и в самом деле была ранняя и приходилась на май. Но тут ее внимание отвлекает другое обстоятельство.
– Анка! – слышится опять ее голос. – Ты не убирала из-за божницы венчальные свечи?
– Нет, мам!
– Отец! Уж ты, конечно, не трогал свечей?
– Двадцать пять лет не трогал, – покорно подтверждает Нефедыч. – Как раз со дня самой свадьбы не трогал.
– А я их на прошлой неделе еще видела. Куда же они девались? Наверно, опять Яшка куда-нибудь засунул.
Яшка, поскольку вопрос не обращен прямо к нему, продолжает молча сопеть над доской.
– Яшка! Ты, паршивец этакий, должно быть, извел свечи?
Яшка кончает работу, кладет нож на стол и отвечает серьезно, но в то же время чуть лукаво посматривая на мать:
– У нас, мам, по наказу Ленина электричество провели, так что мне при нем и без ваших свечей светло.
– Так куда же они делись-то? Вот еще чудные дела! Борща никто не выливал, свечей никто не брал, а ничего на месте нету. Что ты тут с ними будешь делать!
//-- VI --//
Ранним утром, когда еще в доме все спали, из окошка высунулись белокурые вихры Яшки. Увидав Вальку, нетерпеливо ждавшего возле забора, Яшка спрыгнул на влажную траву, и оба мальчугана исчезли в малиннике. Через минуту они вынырнули оттуда, причем Яшка осторожно нес большой глиняный горшок, завязанный в грязную тряпицу.
Выбравшись за огороды, ребята быстро помчались по тропке, ведущей мимо кустов и оврагов к развалинам «Графского».
По пути Яшка рассказывал про вчерашнюю встречу:
– И вовсе он без гири, а в кармане у него воробей… и козлов они не жрут, а все это мальчишки со страха брешут. А сегодня мы вдвоем к нему пойдем. Ежели он с нами сдружится, он нас от Степкиной компании застоит. Он сильный, и ему все нипочем. А потом, он ежели и вздует кого, то на него некому пожаловаться, а на нас чуть что – и к матери.
– А почему он беспризорный? Так, для своего интереса, или домашних никого у него нет?
– Не знаю уж! Не спрашивал еще, только вряд ли, чтобы для интереса: у беспризорных-то ведь жизнь тяжелая. Я вот вырасту, выучусь, на завод пойду или еще куда служить, а он куда пойдет? Некуда ему вовсе будет идти.
Роща встретила мальчуганов утренним шумом, задорным гомоном пересвистывающихся птиц и теплым парным запахом высыхающей травы.
Вот и развалины – молчаливые, величественные. В провалах темных окон пустота. Старые стены пахнут плесенью. У главного входа навалена огромная куча щебня от рухнувшей колонны. Кое-где по изгрызенным ветрами и дождями карнизам пробивались поросли молодого кустарника.
Нырнув в трещину каменной ограды и пробравшись через чащу бурьяна и полыни, доходившей им до плеч, ребята остановились перед сплошной завесой буйно разросшегося одичалого плюща. Посторонний глаз не разглядел бы здесь никакого прохода, но ребята быстро и уверенно взобрались на полусгнивший ствол сваленной липы, раздвинули листву, и перед ними открылось отверстие окна, выходящего из узкой, похожей на колодец комнаты без крыши.
Поднявшись по лесенке, они очутились уже в большой комнате второго этажа, из окон которой можно было видеть кусок Зеленой речки и тропку, ведущую в местечко.
Отсюда они попали на балкон, прямо перешли на крышу, дальше через слуховое окно вниз. Здесь было совсем темно, потому что комната эта раньше служила, очевидно, кладовой, и железные ставни с заржавленными засовами крепко запирали окна.
Яшка где-то пошарил рукою. Достал огарок позолоченной венчальной свечи с бантом и зажег его.
В углу показалась железная дверца. Добравшись до нее, Валька дернул за скобу.
Ржавые петли горько заплакали, заскрипели, и ребята очутились в большом полуподвале с узенькими окнами, выходящими на поверхность заплывшего водорослями пруда.
И тотчас же в приветствие мальчуганам раздался из угла веселый, задорный визг.
– Волк, Волчоночек, Волчонок! – закричали ребята, бросаясь к привязанной за ошейник собаке. – Соскучился… проголодался. Гляди-ка, весь, как есть до корки, хлеб съел, и воды в корытце нисколечко.
Волк, повизгивая, помахивал хвостом, пока его развязывали. Потом запрыгал возле горшка, ухитрился лизнуть Яшкину щеку и чуть не сшиб с ног Вальку, упершись ему лапами в спину.
– Да погоди же ты, дурень… дай горшок-то развязать… Ну, на – лопай.
Собака стремительно запустила морду в прокислый борщ и с жадностью принялась лакать.
Подвал был сухой и просторный. В углу лежала большая охапка завядшей травы.
Здесь находилось тайное убежище ребятишек, спрятавших сюда преступного душителя чужих кур – собаку Волка.
Поджидая, пока Волк насытится, ребята завалились на охапку травы и принялись обсуждать положение.
– Еду трудно доставать, – сказал Яшка. – Ух, как трудно! Мать и то вчера борща хватилась. А Волк-то все растет… Гляди-ка, он уже почти все слопал. Ну где на него напасешься!
– У меня тоже, – уныло поддакнул Валька. – Мать увидала один раз, как я корки тащу, давай ругаться. Только не догадалась она – зачем. Думала, что кривому развозчику на пареные груши менять. Что же теперь делать? А на волю выпустить еще нельзя?
– Нет, пока еще нельзя. Скоро суд будет насчет Степкиных кур. Мамку вызывают, а меня в свидетели.
– В тюрьму могут засадить?
– Ну, уж в тюрьму! Деньги, скажут, за кур давайте. А где ж их возьмешь, денег-то. И на что только им деньги, они и так богатые, на базаре-то вон какая лавка.
Волк подошел, облизываясь, и лег рядом, положив большую ушастую голову на Яшкины колени.
Полежали молча.
– Яшка, – спросил Валька, – и зачем, по-твоему, этакий домина?
– Какой?
– Да огромный. Его ежели весь обойти… ну, скажем, в каждую комнату хотя заглянуть, и то полдня надо. А для чего графам такие дома были? Ведь тут раньше штук сто комнат было?
– Ну, не сто, а что шестьдесят – так это и мой батька говорил. У графов каждая комната для особого. В одной спят, в другой едят, третья для гостей, в четвертой для танцев.
– И для всего по отдельной?
– Для всего. Они не могут так жить, чтобы, например, комната и кухня. Мне батька говорил, что у них для рыб – и то отдельная комната была. Напускают в этакий огромный чан рыб, а потом сидят и удочками ловят.
– Эх, ты! И больших вылавливают?
– Каких напускают, таких и вылавливают, хоть по пуду.
Валька сладостно зажмурился, представляя себе вытаскиваемого пудового карася, потом спросил:
– А видел ты когда-нибудь, Яшка, живых графов?
– Нет, – сознался Яшка. – Мне всего три года было, как их всех начисто извели. А на карточке видел. У батьки есть. На ней пальма – дерево такое, а возле нее графенок стоит, так постарше меня, и в погонах, как белые, кадетом называется. А хлюпкий такой. Ежели такому кто дал бы по загривку, то и в штаны навалил бы.
– А кто бы дал?
– Да ну хоть я.
– Ты… – Тут Валька с уважением посмотрел на Яшку. – Ты вон какой здоровый. А если я дал бы, тогда навалил бы?
– Ты… – Яшка, в свою очередь, окинул взглядом щуплую фигурку своего товарища, подумал и ответил: – Все равно навалил бы. Батька говорит, что никогда графам насупротив простого народа не устоять.
– А какой на пальме фрукт растет? Вкусный?
– Не ел. Должно быть, уж вкусный, ежели уж на пальме. Это ведь тебе не яблоня, она тыщу рублей стоит.
Валька зажмурился, облизывая губы:
– Вот бы укусить, Яшка! Хоть мале-енечко… а то этак всю жизнь проживешь и не укусишь ни разу.
– Я укушу. Я вырасту, в комсомольцы запишусь, а оттуда в матросы. А матросы по разным странам ездят и все видят, и всякие с ними приключения бывают. Ты любишь, Валька, приключения?
– Люблю. Только чтобы живым оставаться, а то бывают приключения, от которых и помереть можно.
– А я всякие люблю. Я страсть как героев люблю! Вон безрукий Панфил-буденновец орден имеет. Как станет про прошлое рассказывать, аж дух захватывает.
– А как, Яшка, героем сделаться?
– Панфил говорит, что для этого нужно гнать нещадно белых и не отступаться перед ними.
– А ежели красных гнать?
– А ежели красных, так, значит, ты сам белый, и я вот тебя как тресну по котелку, тогда не будешь трепаться.
Валька испуганно замигал глазами:
– Так я же нарочно. Разве же я за белых? Спроси хоть у Мишки-пионера.
– Мне в школьном отряде не больно понравилось, – сказал немного погодя Яшка. – Вот в других отрядах хоть на лето в лагеря уходят, в лес. А в школьном девчонок больше. И все стихи там учат, про школу да про ученье. Я походил, походил, да и перестал. Какие же могут быть летом стихи! Летом рыбу ловить надо, или змея пускать, или гулять подальше.
– А меня в школьный отряд вовсе не приняли. Сережка Кучников нажаловался на меня, будто бы я у Семенихи груши пообтряс. Ябеда такой выискался, а сам когда в прошлом году нечаянно у Гавриловых снежком окно разбил, то и не сознался, а на Шурку подумали, – его мать и выдрала. Тоже этак разве хорошо делать?
– Ничего! Вот к зиме лесопилка опять заработает, в тамошний отряд и запишемся. Там веселые ребята. Там ежели и подерутся иногда, то ничего. Ну подрались – помирились. Разве без этого мальчишкам можно? А в школьном отряде – чуть что – сразу обсу-ужда-ают!
Яшка сердито плюнул и поднялся:
– Идти надо. Ты посиди еще, а я наверх – Волку за водой сбегаю.
Вернулся Яшка минут через десять. Лицо его было озабоченно.
– Гляди-ка, – сказал он, протягивая ладонь.
– Ну, чего глядеть-то? Окурок…
– А как он в верхнюю комнату попал?
– Так, может, это давнишний, – неуверенно предположил Валька. – Может, это еще от старого режима остался.
– Ну нет, не от старого. Вон на нем написано «2-я госфабрика».
– Тогда, значит, это Степкины ребята поверху уже шныряли. Я знаю, у них Сережка Смирнов тайком курит.
– Конечно, они, – согласился Яшка. Но тут он посмотрел на окурок, по которому золотом было вытиснено «Высший сорт», покачал головою и сказал: – А только с чего бы это Сережка Смирнов закурил вдруг такие дорогие папиросы?
Мальчуганы посмотрели, недоумевая, друг на друга. Потом крепко привязали Волка, наказали ему молчать. И, быстро выбравшись, побежали домой.
//-- VII --//
Дергач затянулся дымом цигарки, свернутой из махорки, принесенной Яшкой, и, тыкая пальцем на Вальку, спросил:
– Так это он тебе набрехал, что я козла съел? Скажет тоже! Козел-то еще и сейчас в овраге лежит – ногу он себе сломал. Я ему еще клок травы сунул, чтобы не издох с голоду.
– Дергач, – спросил после некоторого колебания Яшка, – а где ты живешь?
Дергач усмехнулся:
– Сам при себе живу. Где на ночь приткнусь, там наутро и проснусь.
– A y тебя родные есть?
– Есть, да далеко лезть.
Яшка, сбитый с толку такой манерой отвечать, сказал укоризненно:
– И зачем ты, Дергач, огрызаешься! Мы ведь тебе не допрос делаем, а ежели спрашиваю я, то по дружбе.
Дергач все еще недоверчиво посмотрел исподлобья на ребят и ответил уклончиво:
– А кто вас знает, по дружбе ли или еще почему. Я как-то в Ростове под мостом жил. Подсел ко мне какой-то хлюст. Этакий же, как и я, рвань рванью. Колбасой угостил, папироску дал. Ну, то да се, и начал про мою жизнь расспрашивать. Я ему сдуру возьми да и расскажи. И как от отца с матерью в голодные годы потерялся, и какой я губернии, какой местности, чем живу. Даже про случай, как мясную лавку обокрали, и то рассказал. Дня этак через три подходит ко мне сам Хрящ да как хлоп по шее! А сам газету мне в лицо тычет. «Ты, говорит, чего это язык распустил?!» А я грамоту знаю. Посмотрел я в газету и ахнул. Мать честная! Все до слова, что я говорил, в газете напечатано – и кличка, и имя, и откуда родом, и, главное, про мясную лавку. Здорово тогда избил меня за это Хрящ.
– Мы не напечатаем в газету, – испуганно отталкивая от себя такое обвинение, заговорил Валька. – Мы даже ни строки не напечатаем. Я даже не видел никогда, как это печатают, и он не видел тоже.
Дергач лежал на спине и о чем-то думал. Так, по крайней мере, решил Яшка, потому что, когда человек лежит, уставившись глазами в звездное небо, он не может, чтобы не думать.
– Дергач, – спросил неожиданно Яшка, – а кто он тебе?
– Какой «он»?
– Хрящ.
При упоминании этого имени Дергач весь как-то дернулся, быстро повернулся и спросил, недоумевая и озлобленно:
– Какой еще Хрящ?
– Да ты же сам только что про него говорил.
– А-а… разве говорил? – опять повертываясь на спину, рассеянно проговорил Дергач. – Так… человек один… У-ух, и человек! – Тут Дергач приподнялся, облокотившись на локти, лицо его перекосилось, и, отшвыривая окурок, он добавил едко: – У-ух, и негодяй… ух, и бандит!
– Настоящий? – широко раскрывая удивленно-любопытные глаза, спросил Валька и добавил с нескрываемым сожалением: – А я вот ничего не видел – ни графа живого, ни бандита настоящего.
Дергач презрительно пожал плечами:
– А я и графа видел.
– Живого?
– Конечно, не дохлого.
Валька, как и всегда в моменты возбуждения, зажмурил глаза и, проникшись невольным уважением к оборванцу, сказал с плохо скрываемой завистью:
– И счастливый же ты, Дергач, что все видел.
Дергач посмотрел на Вальку удивленно, пожалуй, даже сердито:
– Ух, кабы тебе этакое счастье, завыл бы ты тогда, как перед волком корова! Нет, уж не приведись никому этакого счастья… Эх, кабы мне… – Тут Дергач махнул рукою и замолчал.
И опять Яшке показалось, что на душе у Дергача есть какое-то большое, невысказанное горе. И не зная, собственно, к чему, он положил руку на плечо Дергачу и сказал:
– Ничего, Дергач! Может быть, как-нибудь все и обойдется.
Дергач отшатнулся было, но, встретившись глазами с серьезно-дружеским взглядом мальчугана, склонил слегка голову и ответил как-то приглушенно:
– Хорошо бы, если все обошлось, да только не знаю.
И с этого вечера между Яшкой и Дергачом протянулась нить необъяснимо крепкой дружбы.
//-- VIII --//
Идея Дергача была прямо-таки гениальна. Посвященный в тайну мальчуганов и их затруднения с доставкой продовольствия Волку, он быстро нашел выход.
На рассвете можно было видеть Яшку и Вальку в саду, возле старой бани. Они торопливо выносили оттуда большой чугунный котел, в котором мать разводила обыкновенно щелок для стирки белья.
То обстоятельство, что котел этот ребята потащили не через двор, а перевалили его прямо через забор к огородам, показывало, что все это делается без ведома домашних.
Выбравшись на тропинку, мальчуганы подхватили котел за ручки и поспешно скрылись в кустах.
Если бы проследить их дальнейший путь, то можно бы было видеть их пробегающими мимо мусорной свалки и исчезающими в провале глубокого пустынного оврага. Здесь было тихо и безветренно, только жужжанье неуклюжих шмелей да неумолкаемый рокот веселых кузнечиков заполняли утреннюю тишину.
Ребята остановились передохнуть.
– Ну и ловко же мы справились! Надо ведь было этакую махину вытащить. А к вечеру мы опять обратно стащим, и все будет шито-крыто.
– Вечером-то труднее будет, Яшка, народу больше.
– Ничего, справимся как-нибудь! Ну, пойдем.
Они свернули в одно из бесчисленных ответвлений русла оврага и вскоре увидали дымок костра и Дергача, деловито хозяйничавшего возле огня.
Дергач держал в руке нож и пучком сырой травы обтирал окровавленное лезвие. Рядом лежала только что содранная козлиная шкура и разрезанная на части туша.
– А я уж думал, что вы не придете, – сказал приблизившимся ребятам Дергач. – Смотрите-ка, как я мясо разделал. Тут теперь Волку на неделю хватит. Надо проварить только покрепче да соли больше бухнуть, чтобы не испортилось. Ну, давайте за работу, живо!
Дергач распоряжался умело и уверенно. Валька был командирован собрать хворост. Яшка камнем вбивал стойки для котла, а сам Дергач обчищал от сучьев перекладину.
– Ребята! – возбужденно говорил Валька, бросая на землю огромную кучу хвороста. – А внизу ящериц сколько! Огромные есть, давайте потом наловим.
– Можно потом наловить, а сейчас давай подбрасывай, распаливай огонь.
Пламя, яростно пожирая сухую листву подброшенных веток, высоко взметнулось и полыхнуло теплом на лица мальчуганов, и без того раскрасневшиеся.
В котел, наполненный водою из соседнего ручья, положили куски мяса и высыпали чуть не целый фунт соли.
– Так… готово теперь. С нее Волк так разжиреет, что скоро с теленка станет.
Завалились все на траву. Солнце высушило уже росу. Пахло мятой, полынью и медом.
Лежали сначала молча. Высоко в небе звенели беспечные, счастливые жаворонки, да где-то далеко в стороне мычало выгнанное на луга стадо.
– Валька! – лениво сказал, не поворачивая головы, Яшка. – Я нашел карточку-то… Ну, какую! С пальмой, которую я тебе показать обещал.
– А ну дай.
Валька приподнялся, рассматривая выцветшую фотографию, и лицо его приняло несколько разочарованное выражение.
– Ну уж! Этакую пальму-то я в трактире видал через окошко, только не знал, что пальмой называется. А граф-то так себе, какой-то вертлявый, только нос вперед крюком выдался да подбородок четырехугольный.
– Это у них в семье все такие. Батька говорил, что у всего ихнего рода этакие носы, как у ястребов, так уж по наследству пошло.
– А ну дай, я посмотрю! – отозвался Дергач, гревшийся на солнце.
Он поднес фотографическую карточку к глазам и в ту же секунду слегка вскрикнул и быстро перевернулся.
– Змей! – испуганно вскакивая, взвизгнул Валька.
Яшка подпрыгнул тоже.
Но Дергач не шевельнулся, схватил фотографию обеими руками и жадно впился в нее глазами.
– Где змей? Чего ты врешь, дурак? – рассердился на Вальку Яшка. – Я вот тебе дам затрещину, чтобы знал, как спугивать.
Валька виновато заморгал глазами:
– Так разве же это я! Это же Дергач… чего он как ужаленный вертанулся.
Яшка с удивлением посмотрел на Дергача. Лицо того было взволнованно, и глаза блестели.
– Кто это? – спросил Дергач, показывая на карточку.
– Это… это граф здешний… то есть сын графов. Их в революцию разгромили. А где Волка-то мы прячем – это ихняя усадьба была.
– Вон оно что! – пробормотал Дергач, засовывая карточку в карман. И, отвечая на Яшкин вопросительный взгляд, добавил: – Потом отдам!.. А ну-ка, чего мы заканителились! Огонь чуть не погас. Давай хворосту.
Долго – почти весь день – возились в овраге ребятишки. Собирали сучья, играли в колышек, поймали внизу четырех ящериц и завязали их занятно в тряпицу.
Только что окончили варить козлятину, как Валька, разыскавший поверху дикую малину, кубарем скатился вниз.
– Ребята, – прошептал он взволнованно, – по тропке из леса Степка, Мишка и Петька идут… должно быть, за грибами ходили. Вот бы накрыть их!
– Нет, – ответил Яшка, перебарывая в себе желание отколотить своих заклятых врагов. – Ежели мы вдвоем выскочим, то они набьют нас, потому что их больше. А ежели с Дергачом, тогда они узнают и всем расскажут, что мы с ним заодно.
– Дай я один пойду, – задорно предложил Дергач, и, схватив палку, он, как ящерица, начал пробираться наверх.
Валька и Яшка забрались к краю оврага и, чуть высунув головы, приготовились наблюдать, а на крайний случай, уже невзирая ни на что, прийти на помощь товарищу.
Дергач остановился за кустом у тропки и стал караулить. Едва Степкина компания приблизилась, Дергач вышел и, чуть расставив ноги, загородил им дорогу.
Столь неожиданное появление опасного противника заставило остолбенеть мальчишек. Но, сообразив тотчас же, что их трое, а он один, они решили защищаться.
– Бросай корзину! – крикнул Дергач вызывающе.
Вместо ответа Степка поставил корзину и наклонился за камнем; остальные двое сделали то же.
– А, так вы вот как! – рассерженно крикнул Дергач, и, оглушительно засвистев, он бросился с поднятой палкой на врагов.
– Кровь! – в ужасе крикнул вдруг кто-то, разглядев красные руки Дергача.
И, вероятно предположив, что страшный Дергач только что совершил кровавую расправу над каким-либо путником, все трое, не дожидаясь, пока и их постигнет та же участь, в панике бросились бежать, преследуемые издевательским свистом Дергача.
– Видал, – восхищенно завопил Валька, – как он один на троих! Ой! Ой! Как хорошо, Яшка, что мы сдружились с Дергачом! – И Валька вне себя от восторга принялся кататься по траве.
Дергач спустился к костру, молча бросил захваченную корзину и опять лег.
– Как это ты их здорово! – сказал Яшка, подсаживаясь рядом.
Дергач слегка улыбнулся, махнул рукой, как бы говоря, что не стоит о таком пустяке разговаривать, и опять, вынув фотографию, принялся ее рассматривать. Яшка высыпал грибы на траву, а старую корзинку кинул в огонь.
– Зачем ты?
– Нельзя же с ихней корзиной домой возвращаться, узнать могут. А грибы мы потом ссыпем в опростанный котел и домой стащим, а там в свои лукошки пересыпем. А если матери станут ругаться: где пропадали? – мы скажем, что за грибами ходили. Грибы-то во какие… белые, березовиков вовсе мало.
Совсем уже вечерело, когда Дергач, нанизав куски мяса на бечеву, отправился снести продовольствие в «Графское», а ребята, подхватив котел, потащились к дому.
Они благополучно миновали тропку, никого не встретили на огородах и уже в саду столкнулись с поливавшей грядки Яшкиной матерью.
– Это вы что же, идолы, делаете? Это вас куда с котлом носило? – грозно приближаясь, спросила она.
Валька, как и всегда в таких случаях, стремительно дал ходу, а Яшка так оторопел, что только и нашелся ответить:
– Мы, мам, за грибами… мы, смотри, каких белых…
– Это с котлом-то за грибами? – остолбенела мать. – Да ты чего врешь-то!
Получив затрещину, Яшка взвыл не столько от боли, сколько по обычаю, и улепетнул во двор.
Мать подошла к котлу, заглянула в него и, увидав большую груду грибов, пришла в еще большее недоумение:
– Батюшки вы мои! Да что же это такое? Я думала, он врет, что за грибами… а он на самом деле… – И она беспомощно развела руками. – А только… только где же это видано, чтобы по лесу с двухпудовым котлом за грибами ходили… Да уж они, не дай бог, не сошли ли и на самом деле с ума?
//-- IX --//
В этот вечер Яшку из дома больше не выпустили. Валька покрутился было возле его окна, посвистел. Но оттуда вдруг выглянуло рассерженное лицо Яшкиной матери и послышался ее суровый голос:
– Я вот тебе посвищу! Я тебе посвищу, поросенок этакий! Я вот тебе сейчас ведро с помоями на голову выплесну!
Валька шаром откатился подальше и решил, что Яшку заперли либо засадили за арифметику и придется одному бежать ныретку перекидывать.
Он захватил с собою «кошку», то есть якорь из гвоздей, подвешенный к тонкой бечеве, и понесся к речке.
Солнце уже скрылось. Над почерневшей рекою раскинулись облачка теплого пара. Валька спустился к старой искореженной раките, раскинувшейся возле поросшего осокой берега, взял конец бечевы в левую руку, правой раскачал «кошку» и, наметив место, быстро выбросил ее вперед.
Вода булькнула. Испуганно бултыхнулись с берега встревоженные лягушки. Валька потянул конец бечевы – бечева не натягивалась.
– Не зацепило! – догадался он и перебросил «кошку» чуть правее.
– Ага… теперь есть!
Сердце его затрепетало, как птица, запутавшаяся ночью в кустах, когда неуклюжие прутья ныретки показались над поверхностью воды.
– Эх, кабы щука… либо налим фунта на три.
Он выхватил ныретку, поднял ее к глазам и, не обращая внимания на струйки воды, стекавшие ему на штаны, принялся рассматривать улов:
– Две плотвы… три ерша, три сайги и два рака.
Валька вздохнул разочарованно, нанизал рыбешек на кукан. Раков выбросил в реку, ныретку перекинул на другое место и, свернув «кошку», выбрался наверх.
Была уже ночь. Красной дугою выглядывал из-за леса край огромной луны. И, озаренные ее слабым сиянием, развалины графской усадьбы казались теперь снова величественным, крепко спящим замком.
Но что это? Валька подпрыгнул, точно зацепил ногой за корягу, и выронил кукан. Одно из окон спящего замка озарилось изнутри слабым светом.
«Что за штука? – подумал Валька. – Кто это там?.. Ага! Да это, конечно, Дергач зажег свечу. Но чего он там бродит? Как он, дурак, понять не может, что отсюда могут увидать мальчишки и заинтересоваться!»
Валька наклонился, отыскивая оброненный кукан. Когда он поднял голову, то света в окошке уже не было.
И на Вальку напало сомнение, что не лунный ли отблеск на случайно сохранившемся осколке стекла принял он за огонь.
«Надо будет завтра спросить Дергача, – решил он. – Ежели он не зажигал огня, то, значит, мне показалось».
//-- X --//
С утра Яшку нарядили в новые штаны, праздничную рубаху, и из сундука мать достала пахнущий нафталином картуз.
– Мам… а картуз-то зачем? – запротестовал было Яшка. – Сейчас не осень и не зима, и так жарко.
– Помалкивай! – оборвала его мать. – Хочешь, чтобы судья посмотрел на тебя и сказал бы: у, какой хулиган, весь растрепанный! Да рожу-то получше умой. Да если спрашивать тебя чего будут, то отвечай скромно да носом не шмыгай.
В суде они встретили Степкину мать – лавочницу, разряженную в старомодную плюшевую кофту, и Степку, до того зачесанного назад, что, казалось, глаза его даже по лбу подались.
Матери расселись молча, не поздоровавшись. Степка же ухитрился показать Яшке язык, на что тот повернул ему в ответ аккуратно сложенную фигу.
Началось разбирательство этого запутаннейшего дела по встречным искам о возмещении убытков.
Первый – о стоимости трех кур, задушенных собакой, носящей кличку «Волк». Второй – о стоимости двух утят и куска вареного мяса, похищенных котом, носящим кличку «Косой». Сначала ничего не возможно было понять.
Выходило как будто бы так, что кур никто не душил, а мяса никто не утаскивал. Потом вдруг оказалось, что куры сами были виноваты, ибо забрели на чужую территорию и разрывали грядки с рассадой. А утят сожрал и мясо стащил не «Косой» кот, что Степкин, а «Бесхвостый» Сычихин, который давно уже имел репутацию подозрительной личности, занимающейся темными делами. Однако бойкая Сычиха тотчас же клятвенно присягнула в том, что «Бесхвостый» вовсе не ее кот, а живет он на чердаке ее бани самовольно, сам заботясь о своем пропитании, и никакой ответственности за него она нести не может.
– Свидетель Яков Бабушкин, – спросил судья, Егор Семенович, добрый старик со смеющимися глазами, – ответьте мне на вопрос: были ли вы во дворе, когда собака Волк бросилась на соседских кур?
– Был, – отвечает Яшка.
– Что вы делали?
– Мы… – Яшка заминается.
– Отвечайте… не бойтесь, – подбадривает судья.
– Мы с Валькой пуляли из рогуль.
– Из чего-о?
– Из рогуль, – смущаясь, продолжает Яшка. – Палка такая с резиной, в нее камень заложишь, а он как треснет!
– Куда треснет? – удивляется судья.
– А куда нацелиться, туда и треснет, – объясняет Яшка и окончательно сбивается, услышав гул сдержанного хохота.
– Так!.. И что же вы сделали, когда увидели, что собака Волк душит соседских кур?
– Так они, товарищ судья, сами лезли к нам на грядки…
– Я не про то! Вы ответьте, что вы сделали, когда увидали, что собака душит кур?
– Мы… так мы когда подошли, то уже Волк убежал.
– А куры были уже дохлые?
– А кто их знает… может, и не дохлые… может, они просто с перепугу обмерли.
– Садитесь… Свидетель Степан Сурков. Верно ли, что ваши куры забрели на чужой огород?
– Они не сами забрели, их нарочно зерном подманили.
– Почему же вы думаете, что подманили?
– Обязательно подманили. А то чего же они на чужой двор пойдут? Что у них, своего нет, что ли?
– Когда вы подобрали кур, то они были уже дохлые?
– Вовсе дохлые… а у одной даже полноги не хватало. Мать как понесла их на базар продавать, то тех двух ничего, а эту третью насилу…
Тут Степан, почувствовав вдруг тычок в бок со стороны сидевшей рядом матери, внезапно умолкает.
Но уже поздно, и судья спрашивает строго и удивленно:
– Так, значит, вы… дохлых кур продали на базаре?
Степкина мать чувствует, какую оплошность допустил ее сын, и пробует вывернуться:
– Врет он, товарищ судья! Куры только помяты были, а вовсе еще живые; я их, конечно, зарезала и продала.
– Та-ак! – растягивая слова и хитро сощуриваясь, говорит судья. – Значит, вы утверждаете, что зарезали своих живых кур и продали их на базаре… Но позвольте: о чем же тогда может быть иск?
Зал дружно смеется, а Яшка чуть не взвизгивает от удовольствия. Яшка наверняка знает, что Волк задушил кур, но после того как Степка сболтнул, что их продали на базаре, Степкиной матери никак не возможно утверждать, что она продала дохлых кур.
– Ух! – кричит он, через некоторое время выходя из суда. – Наша взяла.
А позади разозленная лавочница говорит тихонько Степке:
– Погоди, вот домой придем, я тебя выдеру, покажу я тебе, как языком брехать! – И, поворачиваясь к Яшкиной матери, она кричит сердито: – А вы скажите своему сорванцу, чтобы он не безобразничал! Утром отворяю кладовку, да так и обмерла – по всему полу ящеры шмыгают. Знаю я, кто это с огорода через окошко напускал.
Но Яшка дергает мать за подол и говорит ей убедительно:
– Не верь, мама! Что я, змеиный укротитель, что ли? Я и сам всех ящеров и змеев хуже смерти боюсь.
//-- XI --//
В предыдущий вечер Дергач, захватив нанизанную на бечевку козлятину, пустился бежать к «Графскому».
В подвале стоял уже полумрак. Дергач зажег свечу и, кинув кусок мяса всегда голодному Волку, улегся на охапку сена и опять вынул фотографию.
– Так вот он кто! – прошептал Дергач. – А я думал, что это только кличка у него… В эполетах… А теперь до чего дошел человек… Так, значит, это его вся усадьба была…
Дергач сунул карточку в карман и, уложив с собою теплого, плотно закусившего Волка, закрыл глаза.
Под сводами каменного подвала стояла мертвая тишина. Слышно было, как колотится равномерно сердце Волка да шуршит под окном на пруду тростник.
Дергач уснул. Спал он крепко, но беспокойно. Во сне он видел пальму, а под пальмой Яшку.
«Иди сюда», – звал Яшка. И вдруг Дергач увидал, что это вовсе не Яшка, а сам грозный налетчик Хрящ стоит и манит его пальцем: «А ну, пойди сюда, пойди сюда… А почему ты захотел быть домушником, а зачем ты бросил стремя?»
Дергач хотел крикнуть, но не мог; хотел бежать, но трава заклеила ноги; он рванулся и… открыл глаза.
Волк стоял рядом. Видно было, как зеленоватыми огоньками горели его глаза. Дергач погладил собаку и почувствовал, что каждый мускул ее напружинен и напряжен.
– Ты чего? – спросил Дергач шепотом и, прислушиваясь, уловил где-то далеко вверху еле слышный шорох.
«Это совы гоняются за летучими мышами, – подумал он. – Кто сюда ночью придет. Ложись, Волк, ложись… Никого нет. Мы одни».
И, крепко обняв собаку, он полежал еще немного с открытыми глазами, потом уснул и больше не просыпался до рассвета.
//-- XII --//
Дергач ответил Вальке, что никакого света он в верхних комнатах не зажигал. Но при этом он так смутился и нахмурился, что это не ускользнуло от глаз мальчуганов.
– Я думаю податься завтра отсюда, – совершенно неожиданно заявил он.
– Куда податься? Зачем, Дергач? Разве тебе здесь с нами плохо?
Дергач помолчал… Видно было, что он колеблется и хочет что-то сказать ребятам.
– Все туда же, – вздохнув, проговорил он. – Дом свой разыскивать. У меня ведь и отец, и мать где-то есть. Как был голод, так я потерялся от них возле Одессы, а теперь и не знаю, где они. Думаю в Сибирь, в город Барнаул, пробраться, там где-то у меня тетка есть – она уж наверно адрес родителей знает. Да вся беда только в том, что я фамильи ее не знаю, а знаю, что зовут ее Марьей. Да в лицо немного помню.
– Трудно найти без фамильи, Дергач.
– Трудно, – подтвердил Валька. – Во, возьмем хоть у нас три соседских дома, а и то в них четыре Марьи, ежели не считать даже Маньку Куркину, которой один год, да коз, которых Машками зовут. А как твоего отца фамилия, Дергач?
– Елкин Павел, а меня Митькой раньше звали. Это уже когда я в беспризорники поневоле попал, то там мне кличку дали.
– А почему, Дергач, ты так вдруг собрался уходить?
Дергач опять нахмурился.
– А потому… – сказал он после некоторого раздумья, – что очутился я здесь, убегая от Хряща. Мы на главной линии, на ветке с ним нечаянно столкнулись. Он там был с одним еще, а теперь по некоторым приметам думаю я, что не сюда ли они направлялись тоже.
– Ну и тебе-то что? Что тебе Хрящ, начальник, что ли?
– Хрящ-то? – И Дергач насмешливо посмотрел на Яшку, как бы удивляясь нелепости такого вопроса. – Хрящ ежели поймает меня, то обязательно убьет.
– Да за что же убьет? Разве есть такой закон ему, чтобы убивать?
– У них есть закон.
– У кого – у них?
– У настоящих налетчиков. Я со стремя убежал, на которое они меня поставили… А у них уже так заведено, что кто со стремя самовольно уйдет, того обязательно убивать, как за измену.
– Что же это за стремя?
– Как тебе сказать… Ну, караул… или наблюдатель, которого выставляют возле дома для сигнала, пока грабят. Вот меня Хрящ и поставил, а я убежал нарочно… из-за этого двое тогда сгорели…
– Пожар был?
– Да не пожар… Сгорели – это значит попались и в тюрьму сели… Да чего вы стоите, рты поразинув?
– Чудно больно, Дергач, – робко ответил Валька. – И рассказ такой страшный, и слова какие-то непонятные…
– С собаками будешь жить – сам насобачишься. И до чего вредный этот Хрящ! Сколько он ребят смутил, сколько из-за него в исправительных колониях сидят! Эх, и надоела мне эта собачья жизнь! Все равно, ежели хоть не найду своего дома, ото всех сил буду стараться куда-нибудь пристроиться – к сапожнику в ученики либо в подшивалки, – уж где-нибудь, а приткнусь. Да чего тут говорить? – кончил Дергач и тряхнул лохматой головой. – Трудно хоть, но если захочешь, то все-таки на хороший путь вывернешься… Кончим про это разговаривать, побежим лучше на речку пиявок ловить; у Козьего заброда есть страшенные; потом купаться будем, а то чего про горе раздумывать…
Дома мать сказала Яшке:
– А тебя тут отец все разыскивал. Фотографию какую-то, говорит, не брал ли ты.
– Какую еще фотографию?
– Да спроси у него самого. Он в амбаре чего-то роется.
«Вот еще новая напасть, – подумал Яшка. – И на что она ему понадобилась?»
Из амбара вышел отец. Он был засыпан пылью и держал в руках кипу каких-то пожелтевших бумаг.
– Яшенька, – сказал он ласково, – не видал ли ты где карточку с пальмой?
– Видал где-то!
– А ты пойди принеси мне ее…
– Хорошо! – сказал Яшка и направился было в комнаты, но, по дороге вспомнив, что карточка осталась у Дергача в кармане, он вернулся. – Да я не помню уже, папаня, где я ее видел. И зачем она тебе вдруг понадобилась?
– Нужно, милый! А ты вспомни обязательно. Ежели вспомнишь и принесешь, я тебе полтинник подарю.
– По-олти-инник? – расцвел даже Яшка. А не обманешь?
– Обязательно сразу же подарю.
Яшка исчез, теряясь в догадках, с чего это отец решил так расщедриться. Раньше бывало, гривенник в воскресенье не всегда выпросишь, а тут вдруг сразу целый полтинник.
Он выскочил и засвистал Вальку.
– Валька! Ты не знаешь, где Дергач?
– Должно быть, у Волка ночует. А что?
– Побежим, Валька, в «Графское», он мне беда как нужен. Карточку у него взять. Отец обещал, если я принесу, дать полтинник.
– Темно уже, Яшка. Пока добежим, и вовсе ночь настанет.
– Ну что же, что ночь, – а зато полтинник. Мы завтра бы селитры да бертолетовой соли купили – ракету сделаем.
– Ну, побежим, – только чтобы одним духом. У меня мать в баню кстати ушла.
Понеслись. Яшка бежал ровным, размеренным шагом, как настоящий бегун-спортсмен. Валька же не мог и тут обойтись без выкрутас. Он то учащал, то уменьшал шаг, попутно подражал то фырчанью мотора, то пыхтенью локомотива.
Вот и поворот над речкою.
– А ну, поддай пару… Ту-туу!..
И вдруг Валька-паровоз на полном ходу дал тормоз; остановился как вкопанный и Яшка.
Валька изумленно посмотрел на Яшку, Яшка на Вальку, потом оба повернули головы в сторону развалин «Графского». Сомнений не могло быть никаких: в угловой комнате второго этажа горел огонь.
– Ого! – проговорил Яшка, выходя из оцепенения. – Это что же еще такое?
– Я же говорил! Я говорил, что Дергач зажигал огонь. Ты видел, как он смутился, когда я его спросил про огонь?
– Да чего же ему поверху шататься? Что он там затеял? Знаешь что, давай подкрадемся и подглядим, чего еще он там выдумал.
– Боязно что-то подглядать, Яшка.
– Вот еще чего, боязно! Чай, он с нами заодно. Да и карточка-то тоже нужна. Полтинники тоже не каждый день обещают. Сегодня батька пообещал, а назавтра возьмет и раздумает.
И оба мальчугана припустились опять по тропке.
Уж какой странный и причудливый ночью замок! Огромные липы спокойными вершинами чуть-чуть не касаются луны. Серый камень развалин не везде отличишь от ночного тумана. А черный заросший пруд, в котором отражаются звезды, кажется глубокой пропастью со светлячками, рассыпанными по дну.
Как странно все ночью, как будто бы все вещи передвинулись со своих мест. Все приходится разыскивать сначала. И старая липа лежит как будто бы не там, где лежала, и заросшее плющом окно не на месте.
– Залезай, Валька.
– А ты?
– И я сейчас, только ботинки сниму, чтобы не скрипели.
Тихонько ступая босыми ногами по холодной каменной лесенке, Яшка начал пробираться наверх, намереваясь узнать, что именно делает там в такую позднюю пору Дергач. Он почти добрался до верхней ступеньки, как Валька неосторожно ступил на какую-то доску, которая предательски громко скрипнула.
И тотчас же, к несказанному ужасу мальчуганов, глухой бас, никак не могший принадлежать Дергачу, сказал:
– А как будто бы внизу что-то зашумело?
И другой голос, тягучий и резкий, ответил:
– Некому тут шуметь. Кто сюда ночью полезет!
– Надо все-таки загородить окно, – продолжал первый. – Сходи вниз, я там рогожу видел, а то может увидать кто-нибудь свет со стороны речки.
При этих словах мальчуганы еще больше перепугались, так как вниз нужно было спускаться мимо них. Они хотели уж было напролом кинуться к окну, но второй голос ответил:
– Обойдется на сегодня и так. У меня свечки нету запасной вниз идти.
Тогда медленно ребята начали пятиться назад.
Они выбрались к окну и, выскочив на землю, во весь дух бросились бежать, оставив даже неподобранными Яшкины спрятанные ботинки.
//-- XIII --//
Добежав до огородов, ребятишки, не обсуждая всего случившегося, условились встретиться завтра пораньше и разбежались по домам.
Яшка нырнул под одеяло и, укрывшись с головкой, притворился уснувшим.
Вошел отец и спросил у матери:
– Спит уже Яшка-то? Не нашел, видно, фотографию. Эх, и жаль, ежели не найдет!
– Да на что она тебе? – отозвалась из-под одеяла засыпавшая уже мать.
– Вот в том-то и дело, что есть на что. Фотография заваль завалью, ей пятак цена, а мне за нее пятерку посулили. Сижу я, газету читаю в сторожке. Подходит ко мне какой-то неизвестный человек. Я сразу угадал, что приезжий. Поздоровался он и спрашивает: «Вы будете Максим Нефедович Бабушкин?» – «Я», – говорю. «Очень приятно! Хотелось бы мне с вами поговорить. Ежели вы не заняты, то, может быть, зашли бы вы со мной в соседнюю чайную, “Золотое дно”, а там за бутылкой пива я изложил бы вам суть дела». А я как раз домой собирался уже. «Что же, говорю, можно и зайти. Погодите, я только каретник на замок запру». Зашли мы в чайную, подали нам пару пива, и приступил он к делу.
Оказывается, приехал он с товарищем из города от какого-то общества по изучению русской старины. То есть изучают они разные старые постройки, усадьбы и церкви. Какой архитектор сработал, в каком году да в каком стиле. И вот заинтересовались они и графским имением. Я объяснил ему, что хотя и много лет служил у графа садовником, но усадьба сама лет за сто еще до меня построена была, так что насчет архитектора сказать ничего не могу. Вот что касается оранжерей и парка – это все было под моим наблюдением.
Стал он тогда меня расспрашивать, какие растения выращивали да какие цветы. Я отвечаю ему и упомянул к слову про пальму. Он не верит: «Не может в этаком климате на воле пальма произрастать». – «Как, говорю, не может? Я врать не буду – у меня и по сию пору фотография с нее сохранилась». Как заблестели у него глаза… «Продайте нам эту фотографию, – предлагает он мне, – мы вам за нее рублей пять дадим. Вам она ни для чего, а нам для коллекции». Я так и ахнул – за всякую дрянь да пять рублей! Ну, думаю, верно уж, что не знаешь, где человеку удача выпадает. И пообещался ему принести… Да вот только нигде найти не могу.
– Дураки люди, – сказала, зевая, мать. – Денег им девать, что ли, некуда? В прошлом годе тоже художник какой-то с Сычихи портрет рисовать взялся, да еще по целковому за день ей платил. Ну взял бы хоть председателеву жену срисовал или еще кого поприглядней, а то Сычиху – да на нее и без портрета смотреть оторопь берет!.. А ты поищи все-таки карточку-то, пятерки под забором не валяются. Вон Яшке к осени пальтишко справлять придется, из старого-то он вовсе вырос.
«Э-эх, и ду-ураки мы! – подумал Яшка, осторожно высовываясь из-под одеяла. – Эх, и трусы! И чего испугались? Мирные люди усадьбу обследуют. Да еще добрые какие, отцу пять рублей обещались. Нам бы вместо чем бежать, надо бы наверх к ним выбраться. Может быть, пособили бы в чем-нибудь – глядишь, по двугривенному заработали, а мы бежать. И чего только ночью со страха не померещится!»
Яшка натянул покрепче одеяло и услышал, как отец повернул выключатель, выключая свет.
Яшка повернулся на бок и закрыл глаза. Так он пролежал минут десять. Сладкая дрема начала охватывать его, и его мысли начинали смешиваться, мелькнул уже кусочек какого-то сна, как вдруг он услышал, что что-то тихонько стукнулось об пол, точно обвалился с потолка маленький кусочек штукатурки. Через минуту опять что-то стукнуло.
«Должно быть, Васька-кот в темноте балует», – подумал Яшка и спустил руку к полу, отыскивая что-либо, чем можно бы отпугнуть кота. И в ту же минуту он почувствовал, что прямо к нему на одеяло упал небольшой, с горошину, камешек.
«Кто-то через окно кидается. Уж не Валька ли… Но зачем же это он так поздно?..»
Яшка высунулся в окно. Возле черного забора он еле разглядел прячущегося в тени Вальку. Яшка махнул ему рукой, что должно было означать: «Уходи, выйти не могу, отец с матерью только что легли». Однако Валька упрямо замотал головой и продолжал подавать сигнал, вызывая Яшку.
«Вот пес тебя забери! – подумал обеспокоенный Яшка. – Что у него могло этакое случиться, чтобы вызывать в полночь?»
Он осторожно натянул штаны и прислушался. Сестренка Нюрка крепко спала. В соседней комнате похрапывал отец, но мать еще ворочалась с боку на бок.
Яшка бесшумно взобрался на подоконник, нащупал рукою уступ и тихонько спустился на выемку фундамента. По выемке он добрался до угла и только здесь уже спрыгнул в мягкую землю клубничных грядок.
– Ты чего? – напустился он на Вальку. – Разве я велел тебе по ночам будить?
Вместо ответа Валька взволнованно приложил пальцы к губам и потащил Яшку за рукав.
– Так чего же ты? – нетерпеливо переспросил Яшка, останавливаясь возле бани и не понимая возбужденного состояния Вальки. И тотчас же понял все или, вернее, ничего не понял – у стены бани он увидел привязанного, откуда-то взявшегося Волка.
– Я только хотел ложиться спать, вышел оправиться, – рассказывал Валька, – смотрю, бежит во весь мах собака – и прямо ко мне. Я подумал, что бешеная, да со страха прямо на забор скакнул. И вижу вдруг, что это Волк.
– Да зачем же его Дергач выпустил?
– Не знаю.
– Вот еще новая напасть… Гляди-ка, да Волк-то весь мохнатый, он в воде где-то был… Что же с ним делать сейчас?
– Давай привяжем его пока в баню… А утром назад сведем. Он, может быть, вырвался у Дергача.
Привязали собаку в бане… Еще раз условились встретиться пораньше утром и опять расстались.
Яшка тем же путем начал пробираться домой. Уже возле самого окна он обернулся, и ему показалось, что верхушка сиреневого куста, росшего в саду возле бани, как-то неестественно сильно вздрогнула, точно ее качнули снизу. Необъяснимое беспокойство овладело отчего-то мальчуганом. Он забрался в комнату, сам не зная, зачем, запер окно на задвижку и долго не мог уснуть, раздумывая о случившемся. Должно быть, потом он заснул очень крепко, потому что проснулся как-то вдруг, рывком, от сильного шума и лая.
– Яшка, – кричала мать, – Яшка, да проснись же ты, дьявол!
Яшка вскочил, ничего не соображая.
Лай все усиливался. Это уже был не простой лай собаки на проходящего путника, а отчаянная тревога, переходящая в остервенелый визг.
Нефедыч, схватив со стены охотничью берданку, поспешно выбежал во двор.
Через полминуты лай сразу оборвался, и почти тотчас же раздался грохот выстрела.
Яшка не помня себя выскочил во двор. Навстречу ему попалось несколько человек соседей. Кто-то говорил:
– В баню пробрался какой-то человек. Должно быть, вор. Он ранил ножом собаку. Нефедыч выстрелил, да мимо.
– А зачем же он пробрался в баню? Зачем он напал на собаку?
– Уж не знаю зачем, это вы у него спросите.
«Ну и ночка! – подумал ошалелый Яшка, бросаясь к бане. – Ну и ночка сегодня, нечего сказать».
//-- XIV --//
Ударом ножа Волк был неопасно ранен в верхнюю часть шеи. Отец с матерью учинили Яшке строжайший допрос о том, каким образом «отравленная» собака очутилась в бане.
Воспользовавшись благоприятным моментом, Яшка чистосердечно сознался, что Волк был спрятан им до поры до времени, и умолчал о том, где именно скрывался Волк. И так как иск к Волку не был утвержден судьей, а кроме того, собака показала себя настоящим героем, оберегая в прошедшую ночь дом от неизвестного злоумышленника, то Волку была объявлена амнистия.
Встретившись с Валькой, который был осведомлен уже обо всем случившемся, Яшка потащил его в сад и там, остановившись в укромном местечке, сунул руку в карман.
– Смотри, Валька! Вчера мы ночью не разглядели, а сегодня утром я нашел это, привязанное к ошейнику Волка.
И Валька увидел обрывок картины – нижнюю часть фотографии с пальмой. На оборотной стороне были, очевидно, вычерчены какие-то буквы, но разобрать их было невозможно, потому что кровь, стекавшая с шеи раненого Волка, запачкала всю эту сторону карточки.
– Как она попала на шею Волка?
– Дергач привязал! Он что-то хотел написать нам… Может быть, с ним случилось какое несчастье. Может, камень какой упал со стены и придавил его или ногу он в темноте свихнул себе.
– А почему только половина карточки?
Ничего не решив толком, ребята направились к «Графскому», чтобы на месте расспросить обо всем Дергача.
Возле поросшей плющом стены Яшка оставил Вальку разыскивать оставленные вчера ботинки, а сам полез наверх.
В темной кладовой он зажег спичку, и сразу же ему бросились в глаза окурки. Он поднял один. Это был такой же самый окурок, какой он нашел несколько дней тому назад в верхней комнате.
«Это исследователи-ученые были уже и здесь», – подумал он.
Спичка потухла. Он зажег вторую и дернул дверь, ведущую в полуподвал, – в подвале никого не было. Тогда Яшка выбрался обратно и засвистел условным сигналом. Гулкое эхо десятками фальшивых пересвистов ответило ему, но Дергач не отвечал.
Стало ясным, что Дергач исчез.
//-- XV --//
Прошло два дня. Ребятишки построили Волку крепкую конуру, посадили его на цепь, и Волк официально вступил в должность сторожа Яшкиного дома.
О Дергаче не было ни слуха.
– Подался куда-нибудь дальше, – говорил Валька. – Помнишь, он в последние дни все заговаривал об этом. Они ведь такие: кусок хлеба за пазуху – и пошел куда глаза глядят.
– А почему же он не попрощался с нами?.. И что он писал на обратной стороне фотографии?
Яшка вынул обрывок картины, повертел его и, решив, что здесь ничего все равно не разберешь, выкинул карточку на траву.
– Пойдем купаться, Валька.
Через десять минут после того, как ребятишки убежали, из калитки сада вышел Нефедыч. В руках он держал кривой садовый нож, которым обрезал сухие ветки, и лопату.
Во дворе он остановился как раз возле того места, где недавно разговаривали ребята, и стал завертывать цигарку. Взгляд его упал нечаянно на карточку, валявшуюся на траве.
– Ишь, ребята опять насорили, – проворчал он, поднимая обрывок. Он повертел находку в руках, вынул очки и, присмотревшись к поднятому клочку, развел руками: – Ах ты, дьяволята вы этакие! Я-то ищу, ищу фотографию, по два раза на дню человек за ней наведывается, а они разорвали ее… Пропала теперь моя пятерка… Кому понадобится этакий обрывок? – Он сунул карточку в карман и, тяжело вздохнув, пошел домой.
Когда Яшка и Валька возвращались домой к обеду, то, еще не дойдя до ворот, услыхали лай Волка и крик отца.
– Да замолкни же ты, окаянный, ишь как разъярился!.. Проходите, проходите. Не бойтесь, он на цепи.
Калитка распахнулась, и навстречу ребятам вышел какой-то незнакомый человек. Невысокий, слегка сутулый, с неровным рядом мелких зубов, оскалившихся в довольную улыбку. Правая рука его была перевязана бинтом.
Он искоса посмотрел на мальчуганов и круто повернул на противоположную сторону тротуара.
Во дворе Яшка столкнулся с отцом, державшим в руке новенькую хрустевшую бумажку.
Яшка быстро посмотрел на траву возле забора. Брошенного им обрывка фотографии не было.
После обеда он прошел в сад, лег и задумался. И чем больше он думал, тем назойливее привязывалась к нему мысль, что все события последних дней не случайны, а имеют меж собою крепкую связь, и что связывающим звеном всего случившегося и есть эта самая фотографическая карточка.
//-- XVI --//
Как раз в это время отец Яшки получил отпуск и собрался с матерью погостить на три дня в город, к старшей замужней дочери.
Похозяйствовать в дом на это время пригласили тетку Дарью. Но тетка Дарья была уже стара, к тому же чрезмерно толста и немного глуховата, и поэтому мать еще с утра принялась накачивать Яшку:
– Да смотри, чтобы ложиться рано и двери не позабывать запирать… Да к Нюрке не приставай, а то приеду – взбучку задам. Да ежели я замечу, что ты, как в прошлый раз, шкаф с вареньем гвоздем открывал, то тогда лучше заранее беги из дома. – И так далее. Сначала перечислялись возможные Яшкины преступления, затем шел перечень наказаний, кои воспоследуют за этими преступлениями.
Яшка на все отвечал коротко:
– Да нет, мам. Да что ты привязалась? Ты бы еще загодя по шее мне натрескала. Сказал, что не буду, – значит, и не буду.
Но едва только скрылась повозка, увозившая на станцию родителей, как Яшка ураганом помчался в сад, высвистывая всегда готового появиться Вальку. И вдвоем они начали гоготать и скакать по траве, как молодые жеребята, выпущенные на волю.
– Я теперь хозяин в доме! – гордо заявил Яшка. – У, как весело, когда отец с матерью изредка уезжают! Уж мы с тобою за эти дни выдумаем что-нибудь веселое.
– Давай, Яшка, змея пускать… с трещоткой сделаем.
– А с трещоткой милиционер не велит, потому что лошади пугаются. Да и без трещотки не велит, чтобы телефонные провода не путать.
– А мы в поле побежим, подальше.
Работа закипела вовсю: достали стакан муки, заварили клейстер. Яшка принес отцовскую газету и мочалу, выдернутую из половика, а Валька – дранки.
Когда Яшка налаживал уже «пута», то есть три ниточки, сводящиеся у центра, на глаза ему попалось интересное объявление. Там было написано:
Родители мальчика Дмитрия Елкина убедительно просят написавшего о нем заметку в ростовской газете «Молот» сообщить сыну наш адрес: «Саратовская губ., совхоз «Красный пахарь».
– Мать честная, да ведь это же Дергача разыскивают! – ахнул Яшка. – Помнишь, он говорил нам, что про него кто-то в газете написал.
– А Дергач-то ничего и не знает. Может, никогда и не узнает вовсе – разве же ему попадется газета?
– И куда он провалился? Нет чтобы подождать… Жалко все-таки, Валька, Дергача. Он хоть и беспризорный, а хороший был. Он за нас заступался. Волку козла сварил… Мне рогатку наладил. И вот ушел… А как бы он рад был, Валька!
Окончив змей, ребята дали ему подсохнуть, потом захватили с собой Волка и побежали в поле запускать.
Но, несмотря на то что змей ровно пошел вверх и весело загудел трещоткой, распугивая звенящих жаворонков, настроение у ребят упало. Было жалко Дергача и обидно за то, что так неожиданно и нелепо ушел он от своего счастья. В Сибирь собрался, какую-то тетку разыскивать. А где еще ее без фамилии разыщешь? А тут до Саратовской губернии далеко ли?
Змей, неожиданно козырнув, быстро пошел книзу. Яшка что было мочи пустился бежать, натягивая нитку, но ничего не помогло. Змей еще раз козырнул и камнем упал куда-то на деревья позади «Графского».
Стали стягивать клубок ниток, но нитки вскоре оборвались. «Эх, не задала бы мать! – подумал Яшка. – Клубок-то ведь у нее на время без спросу взял. Придется идти змей разыскивать».
Побежали. Змей сидел высоко в ветвях одного из деревьев рощи, которая начиналась от «Графского» и примыкала к мрачному Кудимовскому лесу. Яшка хотел уже было лезть на дерево, как внимание его было привлечено лаем Волка.
Заинтересованный Яшка побежал на лай и увидал, что Волк прыгает в кустах возле узенькой тропки и, радостно помахивая хвостом, треплет зубами какой-то черный предмет.
Ребята вырвали у Волка его находку и переглянулись. Это было не что иное, как затрепанная и перепачканная в саже фуражка Дергача.
– Валька, – сказал Яшка, немного подумав, – а может быть, Дергач вовсе и не убежал? Может, он просто испугался кого-нибудь и прячется где-нибудь здесь, по соседству? Я знаю, тут недалеко шалаш есть.
– А кого ему пугаться-то?
– Кого! Да хотя бы вот этих, что по усадьбе лазают.
– Так ты же сам говорил мне, что это ученые.
– Знаю, что говорил. Да вот что-то кажется мне теперь, Валька, что они, пожалуй, не совсем чтобы ученые, а какие-нибудь другие.
Между тем Волк, тихонько, радостно повизгивая, бегал по тропке, обнюхивая ее и не переставая помахивать хвостом.
– Смотри, Волк-то как радуется. Честное слово, он Дергача след учуял. Знаешь что, Валька, побежим за Волком, он куда-нибудь нас приведет. Тут несколько даже шалашей есть, в которых на покосе ночуют. А сейчас не поздно. Солнце-то во как еще высоко.
Валька заколебался, но, послушный всегда желаниям своего товарища, согласился.
– А ну, Волк! – И Яшка помахал перед его носом Дергачовой фуражкой. – А ну, ищи!
Волк, высоко подпрыгнув, лизнул Яшку в лицо, как бы показывая, что понимает, чего от него хотят, уткнулся носом в землю, повертелся и, разом натянув бечевку, протянутую от ошейника к Яшкиной руке, потащил мальчугана за собой.
– Ишь, как любит он Дергача.
– Еще бы! Дергач одного мяса ему сколько скормил да спать с собой всегда клал.
Сколько времени продолжалось это быстрое продвижение по тропке, сказать трудно. Но, должно быть, немало, потому что деревья уже начали отбрасывать длинные тени, а ребята порядком вспотели, когда Волк неожиданно остановился, завертелся, обнюхивая землю, и решительно завернул прямо от тропки в лес.
Через полчаса Яшке определенно стало ясным, что в той стороне, куда рвется Волк, нет ни одного места, где бы можно было укрыться Дергачу, кроме только… кроме только «охотничьего домика».
Постройка, известная под названием «охотничьего домика», находилась верстах в семи от «Графского». Выстроенный когда-то по прихоти графа вдали от проезжих дорог, на краю огромного болота, он оставался почти нетронутым и по сию пору. Правда, все, что из него можно было унести, было расхищено за годы войны, но сам домик, сложенный из валявшихся в изобилии глыб серого камня, уцелел.
После революции кто-то из сожженных крестьян хотел было приспособить домик под жилье, но место оказалось совсем неудобное: с одной стороны – камень, с другой – болото. Так и не вселился в домик никто, и зарос он сорной травою да сырым мхом.
Целые тучи мошкары носились меж деревьев. Солнце плохо прогревало сквозь густую листву влажную землю. Не заходили сюда и бабы за грибами, потому что росли здесь одни молочно-белые скрипицы да огненно-красные мухоморы.
И только ранней весной да к осени, когда разрешалась охота, можно было услышать глухое эхо выстрела одинокого охотника, промышляющего за утками. Да и то редко: своих охотников в местечке было мало, а до города отсюда далеко.
К этому-то домику Волк и потащил за собой ребят.
Немного не доходя до места, Яшка остановился и, передавая Вальке бечевку от ошейника собаки, сказал:
– Останься здесь. Сядь вот за этим камнем да смотри, чтобы Волк не лаял. А я пойду вперед и осторожно разведаю. А то кто его знает, на кого еще нарвешься. В случае чего – назад стрекача пустим.
Валька съежился. Видно было, что это приказание ему не по душе, но он знал, что Яшке возражать бесполезно, да кроме того, и домик за поворотом, совсем рядом. Он пристроился между двух больших глыб и притянул к себе нетерпеливо рвущегося Волка.
Завернув за поросший кустарником холм, Яшка увидел крышу «охотничьего домика». Прячась за листву, он пробрался вплотную и прислушался.
Кроме жужжанья комаров, кваканья лягушек да тоскливого писка какой-то болотной пичужки, он не услышал ни одного звука, который мог бы ему подсказать, что домик обитаем.
Тогда Яшка осторожно приблизился к крыльцу, недоумевая, что именно заставило Волка так настойчиво тянуть к этому месту. Он потянул ручку двери и очутился внутри домика. В первой комнате никого не было, но за то, что люди были здесь недавно, говорили очистки от колбасы, бутылка из-под вина и окурки, разбросанные по полу.
Он поднял один окурок и опять без труда узнал все тот же сорт папирос с золотыми буквами, которые он дважды находил в «Графском».
«Ого, – подумал он, – наши-то исследователи и здесь уже, кажется, успели побывать!» В соседней комнате лежала охапка сена. Тогда он заглянул в маленькую боковую комнату. Здесь он сразу наткнулся на ящик с какими-то инструментами и два неизвестных предмета, похожих немного на снаряды.
«Что это все может означать? – подумал Яшка. – Э, да лучше, пожалуй, будет убраться отсюда подальше, а то, чего доброго, подумают еще, что я спереть что-либо прилез».
И он шмыгнул обратно к крыльцу.
//-- XVII --//
А где же, в самом деле, был в это время Дергач?
Отправившись, как обычно, вечером в подвал «Графского», к Волку, он вскоре заснул. Проснулся он опять от легкого рычанья собаки. На этот раз шум наверху был слышен совершенно отчетливо; он то усиливался, то стихал.
Наконец, шаги послышались в соседней с подвалом кладовой. В узенькую щель железной двери просочился свет от зажженной свечи. Кто-то зашаркал ногами по каменному полу, потом зашуршало брошенное на пол сено, и слышно было, как человек улегся на охапку отдохнуть.
«Кого еще это принесло сюда?» – подумал Дергач. И, потрепав Волка, чтобы тот молчал, Дергач, прокравшись к двери, заглянул в щель.
И хотя свеча тускло озаряла каменные своды кладовой, Дергач сразу узнал человека.
– «Граф», – прошептал он, чувствуя дрожь в коленях. – «Граф» вернулся к себе в свое поместье, но зачем? Чего ему здесь надо? – Страшная мысль обожгла при этом Дергача…
Вот почему он видел графа и Хряща на станции главной линии. Они сами направлялись в местечко, а он, Дергач, не нашел никакого места, куда убежать бы надежнее, как сюда же, в местечко. Ясно, раз граф здесь, то Хрящ где-нибудь неподалеку.
Но что же делать сейчас? Волк еле сдерживается, чтобы не залаять, а граф и не собирается уходить. Может быть, он даже ночевать здесь останется? А на рассвете, если он заметит дверь, ведущую в подвал, и заглянет сюда? Тогда что? Тогда конец.
Планы бегства из этой ловушки один за другим промелькнули в голове Дергача. Нет… ничего не выходит. Тогда он достал фотографию, вытащил огрызок карандаша, завалявшийся среди прочей мелочи в кармане, и в темноте наугад написал:
«Яшка, я заперт… Хрящ здесь, в “Графском”, скажи в милицию»…
Дергач привязал фотографию к ошейнику, подтащил Волка к узенькому окну и просунул туда собачью голову.
Волк не заставил себя упрашивать…
Слышно было, как он бухнулся в воду и поплыл, направляясь к противоположному берегу.
Дергач забился в угол, свернулся и закидал себя сеном. «Все-таки без собаки легче, – подумал он, – а то она обязательно выдала бы лаем».
Несколькими минутами позже в соседнюю кладовую быстро вошел еще кто-то, и по голосу Дергач сразу узнал Хряща.
– Граф, – сказал он отрывисто, – что-то неладно… Здесь где-то легавые… Я иду мимо пруда, слышу – бултых что-то от стенки. Гляжу, собака плывет; я к ней… подождал, пока она станет выбираться… осветил ее фонарем – гляжу, у ней к шее какой-то пакет привязан… Я уже выхватил револьвер, чтобы ее ухлопать, но она, как бешеная, рванулась в кусты и исчезла… Постой… собака упала в воду от этой стены… Погоди-ка, а куда ведет эта железная дверь?
При этих словах Дергач еще больше съежился и почти что остановил дыхание.
В соседней комнате о чем-то шепотом совещались.
Потом вдруг дверь разом распахнулась. Сначала Дергач не разглядел никого. Но потом он увидел, что оба налетчика предусмотрительно улеглись на пол, очевидно опасаясь, чтобы тотчас из раскрытой двери не бабахнул по ним выстрел. В руках у них были наганы.
– Нет никого, – сказал граф.
Однако Хрящ двумя прыжками очутился возле вороха сена, лежавшего в углу, и сильно пнул его ногою.
Злорадный крик вырвался у него, когда он увидел перед собою сжавшегося в комочек Дергача:
– А… так ты вот где… так ты следишь за нами… донесение кому-то с собакой послал, в милицию, что ли?.. Чья это была собака?..
И Хрящ со всего размаху ударил Дергача. Тот зашатался и, делая отчаянную попытку если не оправдаться, то выиграть время, ответил:
– Я не в милицию писал, а мальчишкам знакомым. Чтобы они завтра не приходили сюда, потому что здесь есть кто-то чужой. Это их собака, они здесь ее прятали.
– А… я знаю… кто такие… – процедил Хрящ, обращаясь к графу. – Они на днях все время вертелись тут, около усадьбы. Один из них сын того самого сторожа… Ну, знаешь, какого… к которому я все за фотографией хожу…
– Постой, – прервал его граф, – записка-то все-таки может в милицию попасть… Черт знает, что в ней этот змееныш написал. Ее надо вернуть во что бы то ни стало… иначе все дело может рухнуть… Собака, должно быть, до утра по двору бродить будет… Попробуй проберись во двор и убей ее… и сорви написанное на ошейнике… Это ведь не шутка… Мы еще ничего же не сделали…
Хрящ ударил еще раз Дергача и сказал зло:
– Вот еще, путайся теперь с собакой!.. Своего дела мало, что ли… Ну ладно… Останься здесь… Да свяжи руки этому гаденышу… И смотри будь начеку… В случае чего… стукнешь, а сам туда подашься… там и встретимся.
И он исчез.
Вернулся Хрящ часа через полтора. Он был разозлен, и правая рука его была вся в крови.
– Проклятая собака! – сказал он. – Ее заперли в баню… Я пробрался туда, ударил ее ножом, но она, как остервенелая, впилась мне в руку… Тут содом поднялся, кто-то даже бабахнул мне вдогонку, да счастье мое, что мимо.
– А записка?
– Какая, к черту, записка! Там к ошейнику целая карточка подвешена была. Я рванул – половину сорвал, а половина там осталась. На, смотри…
Граф посмотрел на поданный ему обрывок и крикнул:
– Слушай, да ты знаешь, что это такое? Это-то и есть половина той самой фотографии, которая нам нужна; но только весь низ ее, который нам больше всего нужен, остался там… Как она попала к тебе? – спросил он, рванув Дергача за плечо.
Дергач ответил.
– Эх, ты! – ядовито сказал граф Хрящу. – Побоялся собачьего укуса. Ну что бы тебе ее всю сорвать! И все дело было бы кончено… А теперь что… весь участок оранжерей перерывать, что ли…
– Эх, ты тоже хорош! – огрызнулся обозленный Хрящ. – Ваше сиятельство! Хозяин усадьбы – и не можете показать место, где пальма росла.
– Дурак! Да когда нас мужичье из усадьбы выгнало, мне всего-то-навсего двенадцать лет было.
– А чья же это рожа на карточке?
– Это старший брат мой. Я на него очень похож был. Да и вся наша семья схожа собой была, это у нас фамильные нос и подбородок… Ну, а что же теперь делать?
Хрящ подумал и сказал:
– Надо пока на всякий случай смотаться отсюда. Там переждем денек, а тогда видно будет.
– А этого? – И граф мотнул головой, указывая на притаившегося в углу Дергача.
– Этого мы тоже с собой возьмем. Я его еще сначала допрошу хорошенько, как и зачем он здесь очутился.
Налетчики быстро выбрались наружу, и, подталкиваемый пинками, Дергач побрел по указываемой ему тропинке в лес.
Одна из веток зацепила его фуражку и бросила ее на землю. Поднять ее Дергач не мог, потому что руки его были крепко связаны.
//-- XVIII --//
По инструментам, разбросанным на полу «охотничьего домика», в который был приведен Дергач, он понял, что налетчики прибыли сюда для какого-то серьезного дела.
Его втолкнули в большую комнату, и он полетел в угол.
Опомнившись немного, Дергач начал осматриваться. Его сразу же изумило то, что окно, выходящее наружу, было распахнуто и не имело решеток. Он просунул туда голову, но ночь, черная, непроглядная, скрыла очертания всех предметов.
И сразу же Дергач задумал бежать. В полусгнившей раме вышибленного окна торчал небольшой осколок стекла.
Прислонившись к подоконнику, он начал перетирать связывавшую его веревку об острый выступ, удивляясь в то же время, отчего это обыкновенно хитрый и предусмотрительный Хрящ сделал на этот раз такую оплошность и оставил его в помещении, из которого можно без особого труда убежать.
Между тем в соседней комнате шла перебранка.
– И дернул черт твоего папашу, – говорил Хрящ, – связаться с этой пальмой! Подумаешь, примета какая: сегодня была, а назавтра сгнила. Ну, взял бы хоть, как примету, камень какой… ну, хоть если не камень, то солидное дерево – липу либо дуб, а то пальму! И как у него не хватило сообразить, что не станут без него мужики эту пальму, как он, на каждую зиму в стекло обстраивать, и пропадет она в первый же мороз!
– Да кто же знал-то, – возражал граф. – Кто же тогда думал, что все это надолго и всерьез! Да не только отец, а никто из наших так не думал. Все рассчитывали, что продержится революция месяц… два… а там все опять пойдет по-старому. Ведь на белую армию как надеялись.
– Вот и пронадеялись. Не станете же весь сад перекапывать! Тут тебя враз на подозрение возьмут. Это все надо быстро и незаметно – нашел место, выкопал, вскрыл и улепетывай… Я вот думаю, нельзя ли старика садовника в усадьбу вызвать… Пусть прямо покажет место, где росла пальма.
– Опасно… догадаться может.
– Нам бы он только показал, а там… – Тут Хрящ присвистнул.
– Ну, а с этим что делать?
И Дергач понял, что вопрос поставлен о нем.
– С этим?.. А вот давай закусим немного да отдохнем, а там я допрошу его, да и головой в болото… У меня с ним счеты старые. Все равно из него толку не выйдет. Вот тогда со стремя убежал, скотина.
«Дожидайся! – подумал Дергач, стряхивая с рук перерезанные веревки. – Только ты меня и видел!»
Он осторожно взобрался на подоконник, собираясь прыгнуть вниз, как внезапно зашатался и судорожно вцепился руками за косяк рамы.
Небо чуть-чуть посерело, звезды угасли, и при слабых вспышках предрассветной зарницы Дергач разглядел прямо под окном отвесный глубокий обрыв, внизу которого из-за густо разросшихся желтых кувшинок выглядывали проблески воды, покрывавшей кое-где вязкое, пахнущее гнилью болото.
И только теперь понял Дергач, почему его оставили без присмотра в комнате с распахнутым окном, и только теперь почувствовал весь ужас своего положения.
Но годы, проведенные в постоянной борьбе за существование, ночевки под мостами, опасные путешествия под вагонами и всевозможные препятствия, которые приходилось преодолевать за годы бродяжничества, не прошли для Дергача бесследно. Дергач не хотел еще сдаваться. Стоя на подоконнике, он начал осматриваться. И вот вверху, над окном, выходящим к обрыву, он заметил другое, маленькое окошко, ведущее на чердак. Но до него, даже став во весь рост, Дергач не смог бы дотянуться по крайней мере на полтора аршина.
«Эх, если и так, и этак лететь в трясину, – подумал, горько сжав губы, Дергач, – если и так, и этак пропадать, то лучше все-таки попытаться».
План его состоял в том, чтобы распахнуть половинку наружной рамы до отказа, взобраться на верхнюю перекладину, ухватиться за выступ слухового окна и, пробравшись на чердак, бежать оттуда через выходную дверь.
В другом месте Дергач проделал бы это без особенного труда – он был цепок, легок и гибок, – но здесь все дело было в том, что рама была очень ветха, слабо держалась на петлях и могла не выдержать тяжести мальчугана.
Все же другого выхода не было.
Дергач распахнул окно до отказа и затолкал какую-то деревяшку между подоконником и нижней петлей, чтобы окно не хлябало. Он заглянул вниз, и ему показалось, что черная пасть хищной трясины широко разинулась, ожидая момента, когда он сорвется. Он отвел глаза и больше не смотрел вниз.
Потом с осторожностью циркового гимнаста, взвешивающего малейшее движение, он ступил ногою на нижнюю перекладину. Сразу же раздался легкий, но зловещий хруст, и рама чуть-чуть осела. Тогда, цепляясь за выступы неровно сложенной стены, стараясь насколько возможно уменьшить этим свою тяжесть, он поднялся на среднюю перекладину. Опять что-то хрустнуло, и несколько винтов вылетело из петель. Дергач закачался и, впившись пальцами в стену, замер, ожидая, что вот-вот он полетит вместе с рамою вниз.
Теперь оставалось самое трудное: надо было занести ногу на верхнюю перекладину, разом оттолкнуться и ухватиться за выступ слухового окна, которое было уже почти рядом.
Ноги Дергача напружинились, пальцы, готовые мертвой хваткой зацепиться за выступ, широко растопырились. «Ну, – подумал он, – пора!..»
И он рванулся с быстротою змеи, почувствовавшей, что кто-то наступил ей на хвост. Раздался сильный треск, и сорванная толчком рама начала медленно падать, выдергивая своей тяжестью последние, еще не вылетевшие винты.
И Дергач, заползающий уже в слуховое окно, услыхал, как она глухо плюхнулась в зачавкавшее болото.
Выбравшись на чердак, Дергач бросился к выходной двери. Но едва только он толкнул дверь, как понял, что она закрыта снаружи на засов, и он опять взаперти.
Он лег тогда на пыльную земляную настилку… кажется, впервые за все годы беспризорности почувствовал, что слезы отчаяния вот-вот готовы брызнуть из его глаз.
Между тем треск сорвавшейся рамы встревожил налетчиков. Внизу послышались голоса.
– Он выбросился в окно, – говорил граф.
– Он думал, наверно, что выплывет. Ну, оттуда не выплывешь! Чувствуешь, какая поднялась вонь? Это растревоженный болотный газ поднимается…
– А как же теперь?
– Что «как же»? Потонул, туда ему и дорога. Я же и сам после допроса хотел его по этому же пути отправить.
//-- XIX --//
Мало-помалу к Дергачу, понявшему, что налетчики его считают погибшим, начала возвращаться совсем было утраченная надежда на спасение.
С рассветом Хрящ и граф исчезли куда-то. Дергач, воспользовавшись их отсутствием, испробовал все способы вырваться из своей темницы, но дверь была крепко заперта снаружи и не подавалась нисколько. Разобрать же крышу было тоже нечем.
Прошел еще день. Дергач был голоден и измучен. За это время он съел только кусок хлеба, случайно оставшийся в кармане, да выпил две пригоршни воды, просачивавшейся через щель крыши во время ночного дождя.
На третий день налетчики вернулись. Они были чем-то радостно возбуждены.
– Главное, – рассказывал Хрящ, – старик показывает мне обрывок фотографии, а сам говорит: «Мальчишки изорвали, на траве только половину нашел». Я так чуть не подскочил. «Все равно, – говорю, – давайте хоть половину». И когда дал я ему обещанную пятерку, так он чуть не обалдел от радости.
– Значит, сегодня!
– Сегодня. Лошадь я уже достал… мы его вьюком нагрузим и перевезем сюда, затем ночью вскроем, и кончено.
Вскоре оба ушли.
«Сегодня они привезут что-то, вероятно стальной ящик, и будут взламывать, – подумал Дергач, вспомнив про виденные им внизу инструменты. – А потом скроются… А я что? Неужели мне останется так пропасть с голоду?» И Дергач, совершенно обессиленный, лег на землю и, прикорнув, как мышонок, к серой пыли, впал в какое-то полузабытье.
Опомнился он уже к вечеру, когда услышал внизу шаги. «Вернулись», – подумал он.
Но шаги на этот раз были какие-то крадущиеся, неуверенные, точно кто-то посторонний тихонько, на цыпочках пробирается по комнатам.
Дергач подполз к двери и заглянул в щель. У входа никого не было видно. Он подождал. Опять послышались шаги, и кто-то вышел на крыльцо, осторожно озираясь и, по-видимому, собираясь бежать прочь.
– Яшка! – крикнул вдруг Дергач, зашатавшись. – Яшка! Я здесь… здесь, заперт на чердаке…
Через минуту Яшка был уже около двери.
– Дергач, – ответил он взволнованно, – здесь отпереть нельзя… огромный замок висит и весь заржавленный…
Дергач походил на волчонка, только что запертого в клетку. Он дергал дверь, злился и кусал себе губы…
– Скорее надо, они сейчас вернуться должны… Что, не выходит? Ну, достань тогда мне снизу веревку, я по старой дороге спущусь, а ты меня в окно втянешь…
Яшка сбегал за веревкой и просунул ее Дергачу в щель двери… Веревка туго пролезала, и пока Дергач продергивал ее, коротко рассказывал Яшке про все, что случилось.
– Ну, теперь… беги в боковую комнату и жди, как я начну спускаться… Постой!
Ребята вздрогнули… Где-то невдалеке заржала лошадь…
– Беги… – шепнул Дергач, – они возвращаются… Беги в милицию, скажи, что здесь взламывают ящик Хрящ и граф, бандиты… Скажи, что к рассвету будет уже поздно… Выручай, Яшка…
И Яшка, скатившись с лестницы, врезался в кусты, не останавливаясь, махнул рукой притаившемуся Вальке… И, невзирая на ветви деревьев, больно хлещущих лицо, перепуганные ребята побежали к местечку.
//-- XX --//
Едва Дергач успел продернуть к себе через щель толстую веревку, как к домику подошли граф и Хрящ, державший узду навьюченной лошади.
Тяжело топая ногами, налетчики внесли небольшой квадратный предмет в комнаты, и по тому, как тяжело стукнулось что-то об пол, Дергач догадался, что это несгораемый ящик.
Затем в продолжение всей ночи внизу была слышна возня, скрип и какое-то шипенье, похожее на шум разожженного примуса.
Очевидно, дело подвигалось медленно, потому что несколько раз снизу доносились отчаянные ругательства.
Наступал рассвет, а помощь все не приходила. И теперь уже Дергача не столько занимала мысль о том, скоро ли ему придется выбраться, сколько – сумеет ли прибыть вовремя милиция и захватить проклятого Хряща, прежде чем налетчики взломают ящик и скроются отсюда.
Радостные восклицания, раздавшиеся снизу, подсказали Дергачу, что наконец-то ящик вскрыт.
Последовало несколько минут молчания и торопливой возни. Внизу, наверно, рассматривали содержимое ящика.
– Уф, жарко… Я взмок весь, – сказал Хрящ.
– У меня тоже язык чуть не растрескался… Пойди на ключ, принеси воды.
Но Хрящ, очевидно, по соображениям, казавшимся ему достаточно вескими, ответил:
– Вот еще! Чего я один пойду… идем вместе… а потом сразу же, не теряя ни минуты, заберем все и смоемся, а то лошади, наверно, хватились уже…
– Боишься, как бы я не забрал все да убежал? – насмешливо спросил граф. – Ну ладно, пошли вдвоем пить.
В щель Дергач увидел, как они поспешно направились к опушке и исчезли в кустах. «Сейчас вернутся, заберут все, что было в ящике, и исчезнут, – подумал Дергач. – И опять Хрящ будет на свободе, и опять вечно бойся и дрожи, как бы он не попался на твоем пути. Эх! Да чего же не идут наши-то!»
И внезапно дерзкая мысль пришла в голову Дергачу.
– А, Хрящ! – прошептал он. – Ты всегда только и знал, что бить да колотить меня, ты хотел сбросить меня в болото… Погоди же, Хрящ! Мы с тобой сейчас расквитаемся.
Очевидно, какая-то горячка опьянила Дергача, потому что прежде он, трепетавший при одном упоминании имени Хряща, никогда бы не решился на такой рискованный поступок.
Он быстро спустил веревку из слухового окна по отвесной стене… закрепил один конец за столб, поддерживавший крышу, и скользнул по веревке вниз. Очутившись на подоконнике боковой комнатки, он спрыгнул и, выбежав в соседнюю комнату, крепко захлопнул тяжелую дверь и задвинул ее на железный засов.
«Попробуйте-ка, доберитесь сюда теперь!» – злорадно подумал он, оглядывая крепкие решетки выходящих к лесу окон.
Ему видны были налетчики, возвращающиеся обратно.
Он встал за дверью. На крыльце послышались шаги. Дверь вздрогнула. Вздрогнула еще раз.
И тотчас же снаружи раздалось озлобленное и в то же время испуганное восклицание:
– Что за черт! Там кто-то заперся.
Тогда Дергач крикнул из-за двери с нескрываемым озлобленным торжеством:
– Хрящ… ты, собака, хотел бросить меня в болото! Кидайся теперь сам туда от злости! Я не отопру тебе, и ты не получишь ничего из того, что есть в стальном ящике.
Грохот выстрела, раздавшийся в ответ… и пуля, пронизавшая дверь, не смутили Дергача, ибо он предусмотрительно встал за каменный простенок.
– Открывай лучше, собачий сын! – заревели в один голос граф и Хрящ. – Открывай, иначе все равно выломаем дверь!
В ответ на это Дергач захохотал как-то неестественно громко от возбуждения.
Он знал наверняка, что налетчики не могут голыми руками выломать дверь, потому что все их инструменты остались в домике. Ему важно было выиграть время и задержать бандитов, пока не придет помощь.
Вдруг он упал камнем на пол, потому что граф, прокравшись с другой стороны, просунул руку с револьвером в решетчатое окно.
Дергач подполз вплотную к стене. Рука графа корежилась, стараясь изогнуться настолько, чтобы достать пулей Дергача.
Пуля пронизала пол на четверть от него. Граф через силу изогнул руку еще и опять выстрелил. Пуля подвинулась к Дергачу еще вершка на два. Но рука графа была не резиновая, и больше он не мог ее изогнуть. Тогда граф отскочил от окошка и забежал за угол, очевидно надумав другой план.
Воспользовавшись этим моментом, Дергач шмыгнул в боковую комнатку, окно которой выходило на болото.
Здесь он был в сравнительной безопасности.
– Но почему же наши не идут? – с беспокойством прошептал он. – Ведь очень-то долго я не смогу продержаться. Хрящ уж что-нибудь да выдумает…
В том, что Хрящ уже что-то выдумал, он убедился через несколько минут, почувствовав запах гари.
Он высунулся в соседнюю комнату и увидел, что на полу горят клочки набросанного через решетку сена. Он хотел затоптать, но тотчас же отскочил, потому что пуля ударилась в каменную стену, недалеко от его головы.
«А ведь сожгут! – в страхе подумал Дергач. – Будут бросать сено, пока не загорится пол. Но почему же не идут на помощь милиционеры?»
Очевидно, Хрящ хорошо знал, что делает. Среди аппаратов, привезенных налетчиками для взлома шкафа, находились горючие жидкости. Пламя, добравшись до них, забушевало сразу с удесятеренной силой, расплываясь по полу и распространяя тяжелый, удушливый дым.
«Пропал! – подумал, задыхаясь, Дергач. – Пропал совсем». Дым лез в глаза, в нос, в горло. Голова Дергача закружилась, он зашатался и прислонился к стене.
«Пропал совсем…» – подумал он еще раз, уже совсем теряя сознание.
Колени его подкосились, и он упал, уже не услышав, как загрохотали по лесу выстрелы подоспевших и открывших огонь милиционеров.
//-- XXI --//
Проснулся Дергач в больнице. И первое, на что он обратил внимание, – это на окружающую его белизну. Белые стены, белые подушки, белые кровати. Женщина в белом халате подошла к нему и сказала:
– Ну, вот и очнулся, милый! На-ко, выпей вот этого.
И, слабо приподнимаясь на локте, Дергач спросил:
– А где Хрящ?
– Спи… спи… – отвечала ему белая женщина. – Будь спокоен.
Словно сквозь сон видел Дергач какого-то человека в очках, взявшего его за руку.
Было спокойно, тепло и тихо, а главное – все кругом такое белое, чистое. От черных лохмотьев и перепачканных сажей рук не осталось и следа.
– Спи! – еще раз сказала ему женщина. – Скоро выздоровеешь и уже скоро теперь будешь дома.
И Дергач – маленький бродяга, только огромными усилиями воли выбившийся с пути налетчиков на твердую дорогу, – закрыл глаза, повторяя чуть слышным шепотом: «Скоро дома».
Через день Яшка и Валька были на свидании у Дергача. Оба они были одеты в огромные халаты, причесаны и умыты. Дергач улыбнулся им, кивнув худенькой, остриженной головой. Сначала все помолчали, не зная, как начать разговор в такой непривычной обстановке, потом Яшка сказал:
– Дергач! Выздоравливай скорей. Граф арестован, он оказался настоящим графом. Они вырыли под пальмой ящик, спрятанный старым графом, перед тем как бежать к белым. В ящике много всякого добра было, но из-за тебя все успели захватить наши милиционеры. Ты выходи скорей, все мальчишки будут табунами за тобой теперь ходить, потому что ты герой!
– А Хрящ где?
– Хрящ убит, когда отстреливался.
– Дергач, – несмело сказал Валька, – а твоих домашних по объявлению разыскали. И тебе хлопочут пионеры билет. А Волк кланяется тебе тоже… Он очень любит тебя, Дергач.
Дергач вздохнул. По его умытому, бледному еще лицу расплылась хорошая детская улыбка, и, закрывая глаза, он сказал радостно:
– И как хорошо становится жить…
1929
Афиша фильма «На графских развалинах» 1958 год
Уличная парикмахерская. 1921 год
Уличные торговцы
Посадка в трамвай

Портеры беспризорных

Портеры беспризорных
Военная тайна

Из-за какой-то беды поезд два часа простоял на полустанке и пришёл в Москву только в три с половиной.
Это огорчило Натку Шегалову, потому что севастопольский скорый уходил ровно в пять и у неё не оставалось времени, чтобы зайти к дяде.
Тогда по автомату, через коммутатор штаба корпуса, она попросила кабинет начальника – Шегалова.
– Дядя, – крикнула опечаленная Натка, – я в Москве!.. Ну да: я, Натка. Дядя, поезд уходит в пять, и мне очень, очень жаль, что я так и не смогу тебя увидеть.
В ответ, очевидно, Натку выругали, потому что она быстро затараторила свои оправдания. Но потом сказали ей что-то такое, отчего она сразу обрадовалась и заулыбалась.
Выбравшись из телефонной будки, комсомолка Натка поправила синюю косынку и вскинула на плечи не очень-то тугой походный мешок.
Ждать ей пришлось недолго. Вскоре рявкнул гудок, у подъезда вокзала остановилась машина, и крепкий старик с орденом распахнул перед Наткой дверцу.
– И что за горячка? – выбранил он Натку. – Ну, поехала бы завтра. А то «дядя», «жалко»… «поезд в пять часов»…
– Дядя, – виновато и весело заговорила Натка, – хорошо тебе – «завтра». А я и так на трое суток опоздала. То в горкоме сказали: «завтра», то вдруг мать попросила: «завтра». А тут ещё поезд на два часа… Ты уже много раз был в Крыму да на Кавказе. Ты и на бронепоезде ездил, и на аэроплане летал. Я однажды твой портрет видела. Ты стоишь, да Будённый, да ещё какие-то начальники. А я нигде, ни на чём, никуда и ни разу. Тебе сколько лет? Уже больше пятидесяти, а мне восемнадцать. А ты – «завтра» да «завтра»…
– Ой, Натка! – почти испуганно ответил Шегалов, сбитый её бестолковым, шумным натиском. – Ой, Натка, и до чего же ты на мою Маруську похожа!
– А ты постарел, дядя, – продолжала Натка. – Я тебя еще, знаешь, каким помню? В чёрной папахе. Сбоку у тебя длинная блестящая сабля. Шпоры: грох, грох. Ты откуда к нам приезжал? У тебя рука была прострелена. Вот однажды ты лёг спать, а я и ещё одна девочка – Верка – потихоньку вытащили твою саблю, спрятались за печку и рассматриваем. А мать увидала нас да хворостиной. Мы – реветь. Ты проснулся и спрашиваешь у матери: «Отчего это, Даша, девчонки ревут?» – «Да они, проклятые, твою саблю вытащили. Того гляди, сломают». А ты засмеялся: «Эх, Даша, плохая бы у меня была сабля, если бы её такие девчонки сломать могли. Не трогай их, пусть смотрят». Ты помнишь это, дядя?
– Нет, не помню, Натка, – улыбнулся Шегалов. – Давно это было. Ещё в девятнадцатом. Я тогда из-под Бессарабии приезжал.
Машина медленно продвигалась по Мясницкой. Был час, когда люди возвращались с работы. Неумолчно гремели грузовики и трамваи. Но всё это нравилось Натке – и людской поток, и пыльные жёлтые автобусы, и звенящие трамваи, которые то сходились, то разбегались своими путаными дорогами к каким-то далёким и неизвестным ей окраинам: к Дангауэровке, к Дорогомиловке, к Сокольникам, к Тюфелевой и Марьиной рощам, и ещё, и ещё куда-то.
И когда, свернув с тесной Мясницкой к Земляному валу, шофёр увеличил скорость так, что машина с лёгким, упругим жужжанием понеслась по асфальтовой мостовой, широкой и серой, как туго растянутое суконное одеяло, Натка сдёрнула синий платок, чтобы ветер сильней бил в лицо и трепал, как хочет, чёрные волосы.
…В ожидании поезда они расположились на тенистой террасе вокзального буфета. Отсюда были видны железнодорожные пути, яркие семафоры и крутые асфальтовые платформы, по которым спешили люди на дачные поезда.
Здесь Шегалов заказал два обеда, бутылку пива и мороженое.
– Дядя, – задумчиво сказала Натка, – три года тому назад я говорила тебе, что хочу быть лётчиком или капитаном морского парохода. А вот случилось так, что послали меня сначала в совпартшколу, – учись, говорят, в совпартшколе, – а теперь послали на пионерработу: иди, говорят, и работай.
Натка отодвинула тарелку, взяла блюдечко с розовым, быстро тающим мороженым и посмотрела на Шегалова так, как будто она ожидала ответа на заданный вопрос.
Но Шегалов выпил стакан пива, вытер ладонью жёсткие усы и ждал, что скажет она дальше.
– И послали на пионерработу, – упрямо повторила Натка. – Лётчики летят своими путями. Пароходы плывут своими морями. Верка – это та самая, с которой мы вытащили твою саблю, – через два года будет инженером. А я сижу на пионерработе и не знаю – почему.
– Ты не любишь свою работу? – осторожно спросил Шегалов. – Не любишь или не справляешься?
– Не люблю, – созналась Натка. – Я и сама, дядя, знаю, что нужная и важная… Всё это я знаю сама. Но мне кажется, что я не на своём месте. Не понимаешь? Ну вот, например: когда грянула гражданская война, взяли бы тогда тебя и сказали: не трогайте, Шегалов, винтовку, оставьте саблю и поезжайте в такую-то школу и учите там ребят грамматике и арифметике. Ты бы что?
– Из меня грамматик плохой бы тогда вышел, – насторожившись, отшутился Шегалов. Он помолчал, вспомнил и, улыбнувшись, сказал: – А вот однажды сняли меня с отряда, отозвали с фронта. И целых три месяца в самую горячку считал я вагоны с овсом и сеном, отправлял мешки с мукой, грузил бочонки с капустой. И отряд мой давно уже разбили. И вперёд наши давно уже прорвались. И назад наших давно уже шарахнули. А я всё хожу, считаю, вешаю, отправляю, чтобы точнее, чтобы больше, чтобы лучше. Это как, по-твоему?
Шегалов глянул в лицо нахмурившейся Натки и добродушно переспросил:
– Ты не справляешься? Так давай, дочка, подучись, подтянись. Я и сам раньше кислую капусту только в солдатских щах ложкой хлебал. А потом пошла и капуста вагонами, и табак, и селёдка. Два эшелона полудохлой скотины – и те сберёг, выкормил, выправил. Приехали с фронта из шестнадцатой армии приёмщики. Глядят – скотина ровная, гладкая. «Господи, – говорят, – да неужели же это нам такое привалило? А у нас полки на одной картошке сидят, усталые, отощалые». Помню, один неспокойный комиссар так и норовит, так и норовит со мной поцеловаться.
Тут Шегалов остановился и серьёзно посмотрел на Натку:
– Целоваться я, конечно, не стал: характер не позволяет. Ешьте, говорю, товарищи, на доброе здоровье. Да… Ну вот. О чём это я? Так ты не робей, Натка, тогда всё, как надо, будет. – И, глядя мимо рассерженной Натки, Шегалов неторопливо поздоровался с проходившим мимо командиром.
Натка недоверчиво глянула на Шегалова. Что он: не понял или нарочно?
– Как не справляюсь? – с негодованием спросила она. – Кто тебе сказал? Это ты сам выдумал. Вот кто!
И, покрасневшая, уязвлённая, она бросила ему целый десяток доказательств того, что она справляется. И справляется неплохо, справляется хорошо. И что на конкурсе на лучшую подготовку к летним лагерям они взяли по краю первое место. И что за это она получила вот эту самую путёвку на отдых в лучший пионерский лагерь, в Крым.
– Эх, Натка! – пристыдил её Шегалов. – Тебе бы радоваться, а ты… И посмотрю я на тебя… ну до чего же ты, Натка, на мою Маруську похожа!.. Тоже была лётчик! – с грустной улыбкой докончил он и, звякнув шпорами, встал со стула, потому что ударил звонок и рупоры громко закричали о том, что на севастопольский № 2 посадка.
Через туннель они вышли на платформу.
– Поедешь назад – телеграфируй, – говорил ей на прощанье Шегалов. – Будет время – приеду встречать, нет – так кого-нибудь пришлю. Погостишь два-три дня. Посмотришь Шурку. Ты её теперь не узнаешь. Ну, до свиданья!
Он так любил Натку, потому что крепко она напоминала ему старшую дочь, погибшую на фронте в те дни, когда он носился со своим отрядом по границам пылающей Бессарабии.
Утром Натка пошла в вагон-ресторан. Там было пусто. Сидел рыжий иностранец и читал газету; двое военных играли в шахматы.
Натка попросила себе варёных яиц и чаю. Ожидая, пока чай остынет, она вынула из-за цветка позабытый кем-то журнал. Журнал оказался прошлогодним.
«Ну да… всё старое: “Расстрел рабочей демонстрации в Австрии”, “Забастовка марсельских докеров”. – Она перевернула страничку и прищурилась. – И вот это… Это тоже уже прошлое».
Перед ней лежала фотография, обведённая чёрной траурной каёмкой: это была румынская, вернее – молдавская, еврейка-комсомолка Марица Маргулис. Присуждённая к пяти годам каторги, она бежала, но через год была вновь схвачена и убита в суровых башнях кишинёвской тюрьмы.
Смуглое лицо с мягкими, не очень правильными чертами. Густые, немного растрёпанные косы и глядящие в упор яркие, спокойные глаза.
Вот такой, вероятно, и стояла она; так, вероятно, и глядела она, когда привели её для первого допроса к блестящим жандармским офицерам и следователям беспощадной сигуранцы.
…Марица Маргулис.
Натка закрыла журнал и положила его на прежнее место.
Погода менялась. Дул ветер, и с горизонта надвигались стремительные, тяжёлые облака. Натка долго смотрела, как они сходятся, чернеют, потом движутся вместе и в то же время как бы скользят одно сквозь другое, упрямо сбираясь в грозовые тучи.
Близилась непогода, и официанты поспешно задвигали тяжёлые запылившиеся окна.
…Поезд круто затормозил перед небольшой станцией. В вагон вошли ещё двое: высокий, сероглазый, с крестообразным шрамом ниже левого виска, а с ним шестилетний белокурый мальчуган, но с глазами тёмными и весёлыми.
– Сюда, – сказал мальчуган, указывая на свободный столик.
Он проворно взобрался на стул и, стоя на коленях, подвинул к себе стеклянную вазу.
– Папа… – попросил он, указывая пальцем на большое красное яблоко.
– Хорошо, но потом, – ответил отец.
– Ладно, потом, – согласился мальчуган и, взяв яблоко, положил его рядом с тарелкой.
Человек достал папиросу.
– Алька, – попросил он, – я забыл спички. Пойди принеси.
– Где? – спросил мальчуган и быстро соскочил со стула.
– В купе, на столике, а если нет на столике, то в кармане в пальто.
– То в кармане в пальто, – повторил мальчуган и направился к открытой двери вагона.
Человек в сером френче открыл газету, а Натка, которая с любопытством слушала весь этот короткий разговор, посмотрела на него искоса и неодобрительно.
Но вот за окном, подавая сигнал к отправлению, засвистел кондуктор. Человек во френче отложил газету и быстро вышел. Вернулись они уже вдвоём.
– Ты зачем приходил? Я бы и сам принёс, – спросил мальчуган, опять забираясь коленями на сиденье стула.
– Я это знаю, – ответил отец. – Но я вспомнил, что позабыл другую газету.
Поезд ускорил ход. С грохотом пролетел он через мост, и Натка загляделась на реку, на луга, по которым хлестал грозовой ливень. И вдруг Натка заметила, что мальчуган, спрашивая о чём-то у отца, указывает рукой в её сторону. Отец, не оборачиваясь, кивнул головой. Мальчуган, придерживаясь за спинки стульев, направился к ней и приветливо улыбнулся.
– Это моя книжка, – сказал он, указывая на торчавший из-за цветка журнал.
– Почему твоя? – спросила Натка.
– Потому что это я забыл. Ну, утром забыл, – объяснил он, подозревая, что Натка не хочет отдать ему книжку.
– Что же, возьми, если твоя, – ответила Натка, заметив, как заблестели его глаза и быстро сдвинулись едва заметные брови. – Тебя как зовут?
– Алька, – отчётливо произнёс он и, схватив журнал, убежал к своему месту.
Ещё раз Натка увидала их уже тогда, когда она сошла в Симферополе. Алька смотрел в распахнутое окно и что-то говорил отцу, указывая рукой на голубые вершины уже недалёких гор.
Поезд умчался дальше, на Севастополь, а Натка, вскинув сумку, зашагала в город, чтобы сегодня же с первой автомашиной уехать на берег этого совсем не знакомого ей моря.
В синих шароварах и майке, с полотенцем в руках, извилистыми тропками спускалась Натка Шегалова к пляжу.
Когда она вышла на платановую аллею, то встретила поднимающихся в гору ребят-новичков. Они шли с узелками, баульчиками и корзинками, весёлые, запылённые и усталые. Они держали наспех подобранные круглые камешки и хрупкие раковины. Многие из них уже успели набить рты кислым придорожным виноградом.
– Здорово, ребята! Откуда? – спросила Натка, поравнявшись с этой шумной ватагой.
– Ленинградцы!.. Мурманцы!.. – охотно закричали ей в ответ.
– Машиной, – спросила Натка, – или с парохода?
– С парохода, с парохода! – точно обрадовавшись хорошему слову, дружно загалдели только что приплывшие ребята.
– Ну, идите, да идите не по аллее, а сверните влево, вверх по тропке, – тут ближе.
Когда Натка уже спустилась на горячие камни, к самому берегу, то увидела, что по дороге из Ялты во весь дух катит на велосипеде старший вожатый пионерского лагеря Алёша Николаев.
– Натка, – соскакивая с велосипеда, закричал он сверху, – уральцы приехали?
– Не видала, Алёша. Ленинградцев сейчас встретила да утром человек десять каких-то. Кажется, опять украинцы.
– Ну, значит, ещё не приехали… Натка, – закричал он опять, вскакивая в седло велосипеда, – выкупаешься, зайди ко мне или к Фёдору Михайловичу! Есть важное дело.
– Какое ещё дело? – удивилась Натка, но Алёша махнул рукой и умчался под гору.
Море было тихое; вода светлая и тёплая.
После всегда холодной и быстрой реки, в которой привыкла Натка купаться ещё с детства, плыть по солёным спокойным волнам показалось ей до смешного легко. Она заплыла далеко. И теперь отсюда, с моря, эти кипарисовые парки, зелёные виноградники, кривые тропинки и широкие аллеи – весь этот лагерь, раскинувшийся у склона могучей горы, показался ей светлым и прекрасным.
На обратном пути она вспомнила, что её просил зайти Алёша. «Какие у него ко мне дела, да ещё важные?» – подумала Натка и, свернув на крутую тропку, раздвигая ветви, направилась в ту сторону, где стоял штаб лагеря.
Вскоре она очутилась на полянке, возле низенькой будки с водопроводным краном. Ей захотелось пить. Вода была тёплая и невкусная. Недавно неожиданно обмелел пополнявшийся горными ключами бассейн. В лагере встревожились, бросились разыскивать новые источники и наконец нашли небольшое чистое озеро, которое лежало в горах. Но работы подвигались что-то очень медленно.
Алёшу Николаева Натка не застала. Ей сказали, что он только что ушёл в гараж. Оказывается, у уральцев в двенадцати километрах от лагеря сломалась машина и они прислали гонцов просить о помощи.
Гонцы – это Толька Шестаков и Владик Дашевский – сидели тут же на скамейке, раскрасневшиеся и гордые. Однако гордость эта не помешала Тольке набить по дороге карманы яблоками, а Владику – запустить огрызком в спину какому-то толстому, неповоротливому мальчугану.
Мальчуган этот долго и сердито ворочался и всё никак не мог понять, от кого ему попало, потому что Толька и Владик сидели невозмутимые и спокойные.
– Ты откуда? Вас сколько приехало? – спросила Натка у неповоротливого и недогадливого паренька.
– Из-под Тамбова. Один я приехал, – басистым и застенчивым голосом ответил мальчуган. – Из колхоза я. Меня в премию послали.
– Как в премию? – не совсем поняла Натка.
– Баранкин моё фамилие. Семён Михайлов Баранкин, – охотно объяснил мальчуган. – А послали меня в премию за то, что я завод придумал.
– Какой завод?
– Походный, фильтровальный, – серьёзно ответил Баранкин, и, недоверчиво посмотрев в ту сторону, где сидели смирные и лукавые гонцы, он добавил сердито: – И кто это в спину кидается? Тут и так вспотел, а ещё кидаются.
Натка не успела расспросить Баранкина подробнее, потому что с крыльца её окликнул высокий старик. Это и был начальник лагеря, Фёдор Михайлович.
– Заходи, – сказал он, пропуская Натку в комнату. – Садись. Вот что, Ната, – начал он таким ласковым голосом, что Натка сразу встревожилась, – в верхнем санаторном отряде заболел вожатый Корчаганов, а помощница его Нина Карашвили порезала ногу о камень. Ну конечно, нарыв. А у нас, сама видишь, сейчас приёмка, горячка; хорошо, ты так кстати подвернулась.
– Но я ничего не понимаю ни в приёмке, ни в горячке, – испугалась Натка. – Я и сама тут, Фёдор Михайлович, третий день.
– Да тебе и понимать ничего не надо, – взмахнул длинными, костлявыми руками напористый старик. – Там есть и фельдшерица, и сестры. Они сами примут. А твоё дело что? Ты будешь вожатым. Ну, разобьёшь по звеньям, наметишь звеньевых, выберете совет отряда. Да что тебе объяснять? Была же ты вожатым!
– Два года, – сердито ответила Натка. – А долго ли, Фёдор Михайлович, этот Корчаганов болеть будет? Он, может быть, еще недели две пролежит?
– Что ты, что ты! – отмахиваясь руками и качая головой, заговорил начальник. – Ну, пять, шесть дней. А там снова гуляй, сколько хочешь. Вот и хорошо, что быстро договорились. Я люблю, чтоб быстро. Ну, а теперь иди, иди. А то Нина одна совсем запуталась.
– Да сколько хоть человек в этом отряде? – унылым голосом спросила Натка.
– Там узнаешь, иди, иди, – повторил старик, поднимаясь со скрипучего камышового стула. И, широко шагая к выходу, он добавил: – Вот и хорошо. Очень хорошо, что быстро договорились.
Всех отрядов в лагере было пять. Три дня в верхнем санаторном, куда неожиданно попала вожатой Натка, бушевала неуёмная суета.
Только что прибыла последняя партия – средневолжцы и нижегородцы. Девчата уже вымылись и разбежались по палатам, а мальчики, грязные и запылённые, нетерпеливо толпились у дверей ванной комнаты.
В ванную они заходили партиями по шесть человек. Дорвавшись до воды, они визжали, барахтались, плескались и затыкали пальцами краны так, что вода била брызгами в широко распахнутое окно, из-под которого уже несколько раз доносился строгий голос копавшегося в цветочных грядках чернорабочего Гейки.
– Будет, будет вам баловаться! – хриплым басом кричал в окно босой длиннобородый Гейка. – Вот погодите, сорву крапиву да через окно крапивой. И что за баловная нация!..
Несколько раз забегал в ванную дежурный по отряду, веснушчатый пионер Иоська Розенцвейг, и, отчаянно картавя, кричал:
– Что за безобразие? Прекратите это безобразие!
И новенькие ребята, которые ещё не знали, что сам-то Иоська всего только третий день в лагере, а озорник он ещё больший, чем многие из них, затихали. Под грозные Иоськины окрики они смущённо выскакивали из воды и, кое-как вытершись, натягивали трусы.
Выбегали они из ванной стайками. Чистые, в синих трусах, в серых рубахах с резинкой и ещё не успев подвязать красные галстуки, наперегонки неслись занять очередь к парикмахеру.
– Иоська! – окликнула Натка. – Вот что, дежурный. Всех, кто от парикмахера, направляй к фельдшеру – оспу прививать… А то как по площадке гоняться, то все тут, а как оспу прививать, то никого нет. Ну-ка, быстренько!
– Оспу! – выбегая на площадку, грозно кричал маленький и большеголовый Иоська. – Кто не прививал, вылетай живо!
– Нина! – окликнула Натка, увидав на террасе свою незадачливую помощницу, которая тихонько переступала, опираясь на бамбуковую палку. – Ты зачем ходишь? Ты сиди. Сколько у нас октябрят, Нина?
– Октябрят у нас десять человек, как раз звено. К ним звеньевым надо Розу Ковалёву. А как с черкесом Ингуловым? Он, Натка, ни слова по-русски.
– Ингулова, Нина, надо в то же звено, в котором казачонок-кубанец.
– Лыбатько?
– Ну да, Лыбатько. Он немного говорит по-черкесски. А башкирку Эмине оставь пока у октябрят. Они хорошо друг друга понимают и без языка. Вот она как носится!
Из-за угла стремительно вылетел дежурный Иоська.
– Время к ужину! – запыхавшись, крикнул он, отдуваясь и подпрыгивая, как будто кто-то поймал его арканом за ногу.
– Подавай сигнал, – ответила Натка, – сейчас я приду.
«Надо Иоську в звеньевые выделить, – подумала Натка. – Маленький, смешной, а проворный парень».
В половине девятого умывались, чистили зубы. С целой пачкой градусников приходила заступившая на ночь дежурная сестра, и Натка отправлялась с коротким рапортом о делах минувшего дня к старшему вожатому всего лагеря. После этого она была свободна.
Вечер был жаркий, лунный, и с волейбольной площадки, где играли комсомольцы, долго раздавались крики, удары мяча и короткие судейские свистки.
Но Натка не пошла к площадке, а, поднявшись в гору, свернула по тропинке, к подножию одинокого утёса.
Незаметно зашла она далеко, устала и села на каменную глыбу под стволом раскидистого дуба.
Под обрывом чернело спокойное море. Где-то тарахтела моторная лодка. Тут только Натка разглядела, что почти рядом с ней, под тенью кипарисов, притаившись у обрыва, под скалой, без света в окнах, стоит маленький, точно игрушечный, домик.
Чьи-то шаги послышались из-за поворота, и Натка подвинулась глубже в чёрную тень листвы, чтобы её не заметили. Вышли двое. Луна осветила их лица. Но даже в самую чёрную ночь Натка узнала бы их по голосам.
Это был тот высокий, белокурый, во френче, а рядом с ним, держась за руку, шагал маленький Алька.
Перед тем как подойти к дереву, в тени которого пряталась Натка, они, по-видимому, о чём-то поспорили и несколько шагов прошли молча.
– А как по-твоему, – останавливаясь, спросил высокий, – стоит ли нам, Алька, из-за таких пустяков ссориться?
– Не стоит, – согласился мальчуган и добавил сердито: – Папка, папка, ты бы меня хоть на руки взял. А то мы всё идём да идём, а дома всё нет и нет.
– Как нет? Вот мы и пришли! Ну, смотри – вот дом, а вот я уже и ключ вынул.
Они свернули к крыльцу, и вскоре в крайнем окошке, выходящем на море, вспыхнул свет.
«Они через Севастополь приехали, – догадалась Натка. – Что же они здесь делают?»
В комнате у дежурной сестры Натке сказали, что Толька Шестаков, подкравшись на четвереньках в палату к девчонкам, тихонько схватил башкирку Эмине за пятку, отчего эта башкирка ужасно заорала, да рыжеволосая толстушка Вострецова долго хохотала и мешала девчатам спать. А в общем, улеглись спокойно. Это порадовало Натку, и она пошла за угол в свою комнатку, которая была здесь же, рядом с палатами.
Ночь была душная. Ночью в море что-то гремело, но спала Натка крепко и к рассвету увидела хороший сон. Проснулась Натка около семи. Завернувшись в простыню, она пошла под душ. Потом босиком вышла на широкую террасу.
Далеко в море дымили уходящие к горизонту военные корабли. Отовсюду из-под густой непросохшей зелени доносилось звонкое щебетанье. Неподалёку от террасы чернорабочий Гейка колол дрова.
– Хорошо! – негромко крикнула Натка и рассмеялась, услыхав откуда-то из-под скалы такой же, как и её, вскрик – весёлое, чистое эхо.
– Натка… ты что? – услышала она позади себя удивлённый голос.
– Корабли, Нина… – не переставая улыбаться, ответила Натка, указывая рукой на далёкий сверкающий горизонт.
– А ты слышала, Натка, как сегодня ночью они в море бахали? Я проснулась и слышу: у-ух! у-ух! Встала и пошла к палатам. Ничего, все спят. Один Владик Дашевский проснулся. Я ему говорю: «Спи». Он лёг. Я – из палаты. А он шарах на террасу. Забрался на перила, ухватился руками за столб, и не оторвёшь его. А в море огни, взрывы, прожекторы. Мне и самой-то интересно. Я ему говорю: «Иди, Владик, спать». И просила, и ругала, и обещала на линейке вызвать. А он стоит молчит, ухватился за столб и как каменный. Неужели ты ничего не слыхала?
– Нина, – помолчав, спросила Натка, – ты не встречала здесь таких двоих?.. Один высокий, в сапогах и в сером френче, а с ним маленький, белокурый, темноглазый мальчуган.
– В сером френче… – повторила Нина. – Нет, Натка, в сером френче с мальчуганом не встречала. А кто это?
– Я и сама не знаю. Такой забавный мальчуган.
– Видела я человека во френче, – не сразу вспомнила Нина… – Только тот был без мальчугана и ехал верхом по тропке в горы. Конь у него был высокий, худой, а сапоги грязные.
– И большой шрам на лице, – подсказала Натка.
– Да, большой шрам на лице. Это кто, Натка? – спросила Нина и с любопытством посмотрела на подругу.
– Не знаю, Нина.
– Я встал, можно звонить подъем? – басистым голосом сообщил, выдвигаясь из-за двери, дежурный.
– Можно, – сказала Натка. – Звони. «Экий увалень!» – подумала она, глядя, как, размахивая короткими руками, Баранкин уверенно направился к колоколу.
Это и был тот самый пионер тамбовского колхоза Баранкин, которого послали «в премию» за то, что он во время весеннего сева организовал походный ремонтно-фильтровальный завод.
Всё оборудование этого завода умещалось на ручной тележке и состояло из двух лоханей, одного решета, трёх старых мешков, двух скребков и кучи тряпок. И, выезжая в поле за тракторами, этот ребячий завод фильтровал воду для моторов и во время стоянок очищал тракторы от грязи.
Баранкин подошёл к колоколу, крепко зажал в кулак конец лохматой бечёвки и ударил так здорово, что разом обернувшиеся Нина и Натка закричали ему, чтобы он звонил потише.
Среди соснового парка, на песчаном бугре, ребята, разбившись кучками, расположились на отдых.
Занимался каждый чем хотел. Одни, собравшись возле Натки, слушали, что читала она им о жизни негров, другие что-то записывали или рисовали, третьи потихоньку играли в камешки, четвёртые что-то строгали, пятые просто ничего не делали, а, лёжа на спине, считали шишки на соснах или потихоньку баловались.
Владик Дашевский и Толька Шестаков разместились очень удобно. Если они повёртывались на правый бок, было слышно то, что читала Натка про негров. Если на левый, им было слышно то, что читал Иоська про полярные путешествия ледокола «Малыгин». Если отползти немного назад, то можно было из-за куста, и очень незаметно, запустить в спину Кашину и Баранкину еловую шишку. И наконец, если подвинуться немного вперёд, можно было кончиком прута пощекотать пятки башкирки Эмине, которая бойко обставляла в камешки трёх русских девочек и затесавшегося к ним октябрёнка Карасикова.
Так они и сделали. Послушали и про негров, и про ледокол. Бросили две шишки в спину Баранкину, но не решились провести Эмине прутом по пяткам, потому что заранее знали, что подпрыгнет она с таким визгом, как будто её за ногу хватила собака.
– Толька, – спросил Владик, – а ты слышал, как ночью сегодня бабахнуло? Я сплю, вдруг бабах… бабах… Как на фронте. Это корабли в море стреляли. У них манёвры, что ли. А я, Толька, на фронте родился.
– Врать-то! – равнодушно ответил Толька. – Ты всегда что-нибудь да придумаешь.
– Ничего не врать, мне мама всё рассказала. Они тогда возле Брест-Литовска жили. Ты знаешь, где в Польше Брест-Литовск? Нет? Ну, так я тебе потом на карте покажу. Когда пришли в двадцатом красные, этого мать не запомнила. Тихо пришли. А вот когда красные отступали, то очень хорошо запомнила. Грохот был или день, или два. И день, и ночь грохот. Сестрёнку Юльку да бабку Юзефу мать в погреб спрятала. Свечка в погребе горит, а бабка всё бормочет, молится. Как чуть стихнет, Юлька наверх вылезает. Как загрохочет, она опять нырк в погреб.
– А мать где? – спросил Толька. – Ты всё рассказывай, по порядку.
– Я и так по порядку. А мать всё наверху бегает: то хлеб принесёт, то кринку молока достанет, то узлы завязывает. Вдруг к ночи стихло. Юлька сидит. Нет никого, тихо. Хотела она вылезти. Толкнулась, а крышка погреба заперта. Это мать куда-то ушла, а сверху ящик поставила, чтобы она никуда не вылезала. Потом хлопнула дверь – это мать. Открыла она погреб. Запыхалась, сама растрёпанная. «Вылезайте», – говорит. Юлька вылезла, а бабка не хочет. Не вылезает. Насилу уговорили её. Входит отец с винтовкой. «Готовы? – спрашивает. – Ну, скорее». А бабка не идёт и злобно на отца ругается.
– Чего же это она ругалась? – удивился Толька.
– Как отчего? Да оттого ругалась, зачем отец поляк, а с русскими красными уходит.
– Так и не пошла?
– И не пошла. Сама не идёт и других не пускает. Отец как посадил её в угол, так она и села. Вышли наши во двор да на телегу. А кругом всё горит: деревня горит, костёл горит… Это от снарядов. А дальше у матери всё смешалось, как отступали, как их окружали, потому что тут на дороге я родился. Из-за меня наши от красных отбились и попали в плен к немцам, в Восточную Пруссию. Там мы четыре или пять лет и прожили.
– Отец-то почему с винтовкой приходил?
– А он, Толька, в народной милиции был. Когда в Польшу пришли красные, так у нас народная милиция появилась. Помещиков ловили и ещё там разных… Как поймают, так и в ревком.
– Нельзя было отцу оставаться, – согласился Толька. – Могли бы, пожалуй, потом и повесить.
– Очень просто. У нас дедушка нигде не был, только в ревкоме рассыльным, и то год в тюрьме держали. А сестра у меня – ей уже сейчас двадцать восемь лет – так она и теперь в тюрьме сидит. Сначала посадили её – три года сидела. Потом выпустили – три года на воле была. Теперь опять посадили. И уже четыре года сидит.
– Скоро опять выпустят?
– Нет, ещё не скоро. Ещё четыре года пройдёт, тогда выпустят. Она в Мокотовской тюрьме сидит. Оттуда скоро не выпускают.
– Она коммунистка?
Владик молча кивнул головой, и оба притихли, обдумывая свой разговор и прислушиваясь к тому, что читала Натка о неграх.
– Толька! – тихо и оживлённо заговорил вдруг Владик. – А что, если бы мы с тобой были учёные? Ну, химики, что ли. И придумали бы мы с тобой такую мазь или порошок, которым если натрёшься, то никто тебя не видит. Я где-то такую книжку читал. Вот бы нам с тобой такой порошок!
– И я читал… Так ведь всё это враки, Владик, – усмехнулся Толька.
– Ну и пусть враки! Ну, а если бы?
– А если бы? – заинтересовался Толька. – Ну, тогда мы с тобой уж что-нибудь придумали бы.
– Что там придумывать! Купили бы мы с тобой билеты до заграницы.
– Зачем же билеты? – удивился Толька. – Ведь нас бы и так никто не увидел.
– Чудак ты! – усмехнулся Владик. – Так мы бы сначала не натёршись поехали. Что нам на советской стороне натираться? Доехали бы мы до границы, а там пошли бы в поле и натёрлись. Потом перешли бы границу. Стоит жандарм – мы мимо, а он ничего не видит.
– Можно было бы подойти сзади да кулаком по башке стукнуть, – предложил Толька.
– Можно, – согласился Владик. – Он, поди-ка, тоже, как Баранкин, всё оглядывался бы, оглядывался: откуда это ему попало?
– Вот уж нет, – возразил Толька. – В Баранкина это мы потихоньку, в шутку. А тут так дёрнули бы, что, пожалуй, и не завертишься. Ну ладно! А потом?
– А потом… потом поехали бы мы прямо к тюрьме. Убили бы одного часового, потом дальше… Убили бы другого часового. Вошли бы в тюрьму. Убили бы надзирателя…
– Что-то уж очень много убили бы, Владик! – поёжившись, сказал Толька.
– А что их, собак, жалеть? – холодно ответил Владик. – Они наших жалеют? Недавно к отцу товарищ приехал. Так когда стал рассказывать отцу про то, что в тюрьмах делается, то меня мать на улицу из комнаты отослала. Тоже умная! А я взял потихоньку сел в саду под окошком и всё до слова слышал. Ну вот, забрали бы мы у надзирателя ключи и отворили бы все камеры.
– И что бы мы сказали? – нетерпеливо спросил Толька.
– Ничего бы не сказали. Крикнули бы: «Бегите, кто куда хочет!»
– А они бы что подумали? Ведь мы же натёртые, и нас не видно.
– А было бы им время раздумывать? Видят – камеры отперты, часовые побиты. Небось сразу бы догадались.
– То-то бы они обрадовались, Владик!
– Чудак! Просидишь четыре года да ещё четыре года сидеть, конечно, обрадуешься… Ну, а потом… потом зашли бы мы в самую богатую кондитерскую и наелись бы там разных печений и пирожных. Я один раз в Москве четыре штуки съел. Это когда другая сестра, Юлька, замуж выходила.
– Нельзя наедаться, – серьёзно поправил Толька. – Я в этой книжке читал, что есть ничего нельзя, потому что пирожные – они ведь не натёртые, их наешься, а они в животе просвечивать будут.
– А ведь и правда будут! – согласился Владик. И оба они расхохотались.
– Сказки всё это, – помолчав, сознался и сам Владик. – Всё это сказки. Чепуха!
Он отвернулся, лёг на спину и долго смотрел в небо, так что Тольке показалось, что он прислушивается к тому, что читает Натка.
Но Владик не слушал, а думал о чём-то другом.
– Сказки, – повторил он, поворачиваясь к Тольке. – А вот в Австрии есть коммунист один. Он раньше солдатом был. Потом стал коммунистом. Так этот и без всяких натираний невидимый.
– Как – невидимый? – насторожился Толька.
– А так. С тех пор как убежал он из тюрьмы, три года его полиция ищет и всё никак найти не может. А он то здесь появится, то там, у нас. Во Львове он прямо открыто на собрании деповских рабочих выступил. Все так и ахнули. Пока полиция прибежала, а он уже полчаса проговорил.
– Ну, и что же полиция? Ну, и куда же он девался?
– А вот поди спроси – куда, – с гордостью ответил Владик. – Как только полиция в двери, вдруг хлоп… свет погас. А окон много, и все окна почему-то распахнуты. Кинулась полиция к механику, а механик кричит, ругается. «Идите, – говорит, – к чёрту! У меня и без того беда: кажется, обмотка якоря перегорела».
– Так это он нарочно! – с восхищением воскликнул Толька.
– А вот поди-ка ты докажи, нарочно или не нарочно, – усмехнулся Владик и добавил уже снисходительно: – Рабочие прячут, оттого и невидимый. А ты что думал? Порошок, что ли?
Издалека донёсся гул колокола – к обеду, и ребятишки, хватая подушки, простыни и полотенца, с визгом повскакали со своих мест.
После обеда полагалось ложиться отдыхать. Но в третьей палате плотники ещё с утра пробивали новую дверь на террасу. Койки были вынесены, на полу валялись стружки и штукатурка, а плотники запаздывали.
Поэтому второму звену разрешено было отдыхать в парке.
Владик и Толька забрались в орешник. Толька вскоре задремал, но Владику не спалось. Он ждал сегодня важного письма, но почтальон к обеду почему-то не приехал.
Владик вертелся с боку на бок и с завистью глядел на спокойно похрапывающего Тольку. Вскоре вертеться ему надоело, он приподнялся и подёргал Тольку за ногу:
– Вставай, Толька! Чего спишь? Ночью выспишься. Но Толька дрыгнул ногой и повернулся к Владику спиной. Владик рассердился и дёрнул Тольку за руку:
– Вставай… вставай, Толька! Кругом измена! Все в плену. Командир убит… Помощник контужен. Я ранен четырежды, ты трижды. Держи знамя! Бросай бомбы! Трах-та-бабах! Отобьёмся!..
И, всучив ошалелому Тольке полотенце вместо знамени и старый сандалий вместо бомбы, Владик потащил товарища через кусты под горку.
– За такие дела можно и по шее… – начал было рассерженный Толька.
– Отбились! – торжественно заявил Владик. – За такие геройские дела представляю тебя к ордену. – И, сорвав колючий репейник, Владик прицепил его к Толькиной безрукавке. – Брось, Толька, дуться! Вон под горою какой-то дом. Вон за горою какая-то вышка. Вон там, в овраге, что-то стучит. Вон под ногами у нас кривая тропка. Что за дом? Что за вышка? Кто стучит? Куда тропка? Гайда, Толька! Все спят, никого нет, и мы всё разведаем.
Толька зевнул, улыбнулся и согласился.
Быстро, но осторожно, чтобы никому не попасться на глаза, они перебегали дорожки, ныряли в чащу кустарника, пролезали через колючие ограды, ползли вверх, спускались вниз, ничего не оставляя на своём пути незамеченным.
Так они наткнулись на ветхую беседку, возле которой стояла позеленевшая каменная статуя. Потом нашли глубокий заброшенный колодец. Затем попали в фруктовый сад, откуда мгновенно умчались, заслышав ворчанье злой собаки.
Продравшись через колючие заросли дикой ажины, они очутились на заднем дворе небольшой лагерной больницы.
Они осторожно заглянули в окно и в одной из палат увидели незнакомого мальчишку, который, скучая, лениво вертел красное яблоко.
Они легонько постучали в стекло и приветливо помахали мальчишке руками. Но мальчишка рассердился и показал им кулак. Они обиделись и показали целых четыре. Тогда злорадный мальчишка неожиданно громко заорал, призывая няньку. Испуганные ребята разом перемахнули через ограду и помчались наугад по тропинке.
Вскоре они очутились высоко над берегом моря. Слева громоздились изрезанные ущельями горы. Справа, посреди густого дубняка и липы, торчали остатки невысокой крепости.
Ребята остановились. Было очень жарко.
Торжественно гремел из-за пыльного кустарника мощный хор невидимых цикад.
Внизу плескалось море. А кругом – ни души.
– Это древняя крепость, – объяснил Владик. – Давай, Толька, поищем, может быть, и наткнёмся на что-нибудь старинное.
Искали они долго. Они нашли выцветшую папиросную коробку, жестяную консервную банку, стоптанный башмак и рыжий собачий хвост. Но ни старинных мечей, ни заржавленных доспехов, ни тяжёлых цепей, ни человечьих костей им не попалось.
Тогда, раздосадованные, они спустились вниз. Здесь, под стеной, меж колючей травы, они наткнулись на тёмное, пахнувшее сыростью отверстие.
Они остановились, раздумывая, как быть. Но в это время издалека, от лагеря, похожий отсюда на комариный писк, раздался сигнал к подъёму.
Надо было уходить, и они решили вернуться сюда ещё раз, захватив бечёвку, палку, свечку и спички.
Полдороги они пробежали молча. Потом устали и пошли рядом.
– Владик, – с любопытством спросил Толька, – вот ты всегда что-нибудь выдумываешь. А хотел бы ты быть настоящим старинным рыцарем? С мечом, со щитом, с орлом, в панцире?
– Нет, – ответил Владик. – Я хотел бы быть не старинным, со щитом и с орлом, а теперешним, со звездою и с маузером. Как, например, один человек.
– Как кто?
– Как Дзержинский. Ты знаешь, Толька, он тоже был поляк. У нас дома висит его портрет, и сестра под ним написала по-польски: «Милый рыцарь. Смелый друг всего пролетариата». А когда он умер, то сестра в тюрьме плакала и вечером на допросе плюнула в лицо какому-то жандармскому капитану.
Пароход с почтой запоздал, и поэтому толстый почтальон, тяжело пыхтя и опираясь на старую суковатую палку, поднялся в гору только к ужину.
Отмахиваясь от обступивших его ребят, он называл их по фамилиям, а тех, кого знал, то и просто по именам.
– Коля, – говорил он басом и тащил за рукав тихо стоявшего мальчугана, – ну-ка, брат, распишись. Да не лезьте под руки, озорной народ! Дайте человеку расписаться. Тебе, Мишаков, нет письма. Тебе, Баранкин, письмо. И кто это тебе такие толстые письма пишет?
– Это мне брат из колхоза пишет, – громко отвечал Баранкин, крепко напирая плечом и протискиваясь сквозь толпу ребят. – Это брат Василий. У меня два брата. Есть брат Григорий – тот в Красной армии, в броневом отряде. А это брат Василий – он у нас в колхозе старшим конюхом. Григория взяли, а Василий уже отслужил. У нас три брата да три сестры. Две грамотные, а одна ещё неграмотная, мала девка.
– А тёток у тебя сколько?
– А корова у вас есть?
– А курицы есть? А коза есть? – закричали Баранкину сразу несколько человек.
– Тёток у меня нет, – охотно отвечал Баранкин, протягивая руку за шершавым пакетом. – Корова у нас есть, свинью закололи, только поросёнок остался. А коз у нас в деревне не держат. От козы нам пользы мало, только огороду потрава. И что смеётесь? – добродушно и удивлённо обернулся он, услышав вокруг себя дружный смех. – Сами спрашивают, а сами смеются.
Когда уже большинство ребят разошлось, то подошёл Владик Дашевский и спросил, нет ли письма ему. Письма не было. Он неожиданно погрозил пальцем почтальону, потом равнодушно засвистел и пошёл прочь, сбивая хлыстиком верхушки придорожной травы.
Натка Шегалова получила заказное с Урала от подруги – от Веры.
Сразу после ужина весь санаторный отряд ушёл с Ниной на нижнюю площадку, где затевались игры.
В просторных палатах и на широкой лужайке перед террасой стало по-необычному тихо и пусто.
Натка прошла к себе в комнату, распечатала письмо, из которого выпал потёртый и почему-то пахнувший керосином фотоснимок.
Возле толстого, охваченного чугунными брусьями столба, опустившись на одно колено и оттягивая пряжки кривой железной «кошки», стояла Вера. Её чёрная глухая спецовка была перетянута широким брезентовым поясом, а к металлическим кольцам пояса были пристёгнуты молоток, плоскогубцы, кусачки и ещё какие-то инструменты.
Было понятно и то, что Верка собирается забраться на столб и что она торопится, потому что неподалёку от неё смотрел на провода не то инженер, не то электротехник, а рядом с ним стоял кто-то маленький, черноволосый – вероятно, бригадир или десятник. И лицо у этого черноволосого было озабоченное и сердитое, как будто его только что крепко выругали. День был солнечный. Вдалеке виднелись неясные громады незаконченных построек и клочья густого, чёрного дыма.
Письмо было короткое. Верка писала, что жива, здорова. Что практика скоро кончается. Что за работу по досрочному монтажу понижающей подстанции она получила премию. Что за короткое замыкание она получила выговор. А в общем, всё хорошо – устала, поздоровела и перед началом занятий обязательно заедет с Урала в Москву, и там хорошо бы с Наткой встретиться.
Натка задумалась. Она с любопытством посмотрела ещё раз на чёрную пыльную спецовку, на тяжёлые, толстые ботинки, на ту торопливую хватку, с которой пристёгивала Верка железные десятифунтовые «кошки», и с досадой отодвинула фотоснимок, потому что она завидовала Верке.
Неожиданно обе половины оконной занавески раздвинулись, и оттуда высунулась круглая голова Баранкина.
– Баранкин, – удивилась и рассердилась Натка, – ты почему не на площадке? Ребята играют, а ты что?
– Это не игра, – убеждённо произнёс Баранкин, наваливаясь грудью на подоконник. – Ну, завязали мне ноги в мешок – беги, говорят. Я шагнул и – бац на землю. Шагнул – и опять бац. А они смеются. Потом положили в ложку сырое яйцо, дали в руки и опять – беги! Конечно, яйцо хлоп и разбилось. Разве же это игра? У нас в колхозе за такую игру и хворостиной недолго. – Он укоризненно посмотрел на Натку и добродушно добавил: – Я тут буду. Никуда не денусь. А лучше пойду помогу Гейке дрова пилить.
Круглая голова Баранкина скрылась.
Но через минуту раскрасневшееся лицо его опять просунулось в комнату.
– Забыл, – спокойно сказал он, увидав недовольное лицо Натки. – Проходил мимо площадки, где комсомольцы в мяч играют. Остановили и наказывают: беги шибче, и если Шегалова свободна, пусть скорее идёт. Совсем забыл, – повторил он и, неловко улыбнувшись, почему-то вспомнил: – У нас в колхозе как-то ночью амбар подожгли. Брата не было. Кинулся я в сарай лошадь запрягать – темно. А чересседельник с гвоздя как соскочит да мне прямо по башке. Так всю память и отшибло. Насилу я во двор вылез. А амбар горит, горит…
– Баранкин, – спросила Натка, положив руку на его крепкое плечо, – у тебя мать есть?
– Есть. Александрой зовут, – охотно и обрадовано ответил Баранкин. – Александра Тимофеевна. Она у нас в колхозе скотницей. Всю эту весну пролежала. Теперь ничего… поздоровела. Бык её в грудь боднул. У нас хороший бык, породистый. В Моршанске прошлую зиму колхоз за шестьсот рублей купил… Иду, иду! – крикнул Баранкин, оборачиваясь на чей-то далёкий хриплый окрик. – Это Гейка зовёт, – объяснил он. – Мы с ним дружки.
Когда Натка спускалась к площадке, солнце уже скрывалось за морем. Бесшумно заскользили серые вечерние стрижи. Задымили сторожевые костры на виноградниках. Зажглись зелёные огни створного маяка. Ночь надвигалась быстро, но игра была в самом разгаре.
«Хорошие свечки даёт Картузик», – подумала Натка, глядя на то, как тугой мяч гулко взвился к небу, повис на мгновенье над острыми вершинами старых кипарисов и по той же прямой плавно рванулся к земле. Натка подпрыгнула, пробуя, крепко ли затянуты сандалии, поправила косынку и, уже не спуская глаз с мяча, подбежала к сетке и стала на пустое место, слева от Картузика.
– Пасовать, – вполголоса строго сказал ей Картузик.
– Есть пасовать, – также вполголоса ответила она и сильным ударом послала мяч далеко за сетку.
– Пасовать, – повторил Картузик. – Спокойней, Натка.
Но вот он, кручёный, хитрый мяч, метнулся сразу на третью линию. Отбитый косым ударом, мяч взвился прямо над головой отпрыгнувшего Картузика.
– Дай! – вскрикнула Натка Картузику.
– Возьми! – ответил Картузик.
– Режь! – вскрикнула Натка, подавая ему невысокую свечку.
– Есть! – ответил он и с яростью ударил по мячу вниз.
– Один – ноль, – объявил судья и, засвистев, предупредил: – Шегалова и Картузик, не переговариваться, а то запишу штрафное очко.
Натка рассмеялась. Невозмутимый Картузик улыбнулся, и они хитро и понимающе переглянулись.
– Шегалова, – крикнул ей кто-то из ребят, – тебя Алёша Николаев зачем-то ищет!
– Ещё что! – отмахнулась Натка. – Что ему ночью надо? Там Нина осталась.
Темнота сгущалась. На счёте «один – ноль» догорела заря. На «восемь – пять» зажглись звёзды. А когда судья объявил сетбол, то из-за гор вылезла такая ослепительно яркая луна, что хоть опять начинай всю игру сначала.
– Сетбол! – крикнул судья, и почти тотчас же чёрный мяч взвился высоко над серединой сетки.
«Дай!» – глазами попросила Натка у Картузика. «Возьми!» – ответил он молчаливым кивком головы.
«Режь! – зажмуривая глаза, вздрогнула Натка и ещё втёмную услышала глухой удар и звонкий свисток судьи.
– Шегалова и Картузик, не переговариваться! – добродушно сказал судья. Но уже не в виде замечания, а как бы предупреждая.
Возвращаясь домой, Натка встретила Гейку; он волок за собой под гору целую кучу гремящих и подпрыгивающих жердей. Узнав Натку, он остановился.
– Фёдор Михайлович спрашивал, – угрюмо сообщил он Натке. – Меня посылали искать, да я не нашёл. Не знаю, зачем-то шибко ему понадобились.
«Что-нибудь случилось?» – с тревогой подумала Натка и круто свернула с дороги влево. Маленькие камешки с шорохом посыпались из-под её ног. Быстро перепрыгивая от куста к кусту, по ступенчатой тропинке она спустилась на лужайку.
Всё было тихо и спокойно. Она постояла, раздумывая, стоит ли идти в штаб лагеря или нет, и, решив, что всё равно уже поздно и все спят, тихонько прошла в коридор. Прежде чем зайти к дежурной и узнать, в чём дело, она зашла к себе, чтобы вытряхнуть из сандалий набившиеся туда острые камешки. Не зажигая огня, она села на кровать. Одна из пряжек что-то не расстёгивалась, и Натка потянулась к выключателю. Но вдруг она вздрогнула и притихла: ей показалось, что в комнате она не одна.
Не решаясь пошевельнуться, Натка прислушалась и теперь, уже ясно расслышав чьё-то дыхание, поняла, что в комнате кто-то спрятан. Она тихонько повернула выключатель.
Вспыхнул свет.
Она увидела, что у противоположной стены стоит небольшая железная кровать, а в ней крепко и спокойно спит всё тот же и знакомый, и незнакомый ей мальчуган. Всё тот же белокурый и темноглазый Алька.
Всё это было очень неожиданно, а главное – совсем непонятно.
Свет ударил спящему Альке в лицо, и он заворочался. Натка сдёрнула синий платок и накинула его поверх абажура.
Зашуршала дверь, и в комнату просунулось сонное лицо дежурной сестры.
– Ольга Тимофеевна, – полушёпотом спросила Натка, – кто это? Почему это?
– Это Алька, – равнодушно ответила дежурная. – Тебя весь вечер искали, искали. Тебе на столе записка.
Записка была от Алёшки Николаева. «Натка! – писал Алёша. – Это Алька, сын инженера Ганина, который работает сейчас по водопроводке у Верхнего озера. Сегодня случилась беда: перерезали подземный ключ, и вода затопляет выемки. Сам инженер уехал к озеру. Ты не сердись – мы поставили пока кровать к тебе, а завтра что-нибудь придумаем».
Возле кроватки стояла белая табуретка. На ней лежали синие трусики, голубая безрукавка, круглый камешек, картонная коробочка и цветная картинка, изображавшая одинокого всадника, мчавшегося под ослепительно яркой пятиконечной звездой.
Натка открыла коробочку, и оттуда выпрыгнули к ней на колени два серых кузнечика.
Натка тихонько рассмеялась и потушила свет. На Алёшу Николаева она не сердилась.
Не доезжая до верхних бараков у новой плотины, инженер свернул ко второму участку. Ещё издалека он увидел в беспорядке выкинутые на берег тачки, мотыги и лопаты. Очевидно, вода застала работавших врасплох.
Инженер соскочил с коня. Мутная жижа уже больше чем на полтора метра залила выемку. В воде торчал невыдернутый разметочный кол и спокойно плавали две деревянные лопаты.
Инженер понял, что, поднявшись ещё на полметра, вода пойдёт назад, заливая соседнюю впадину, а когда вода поднимется ещё на метр, перельётся через гребень и, круто свернув направо, затопит и сорвёт первый участок, на котором шли работы по прокладке деревянных желобов.
– Плохо, Сергей Алексеевич! – закричал старший десятник Дягилев, спускаясь с горы впереди двух подвод, которые, с треском ломая кустарник, волокли доски и брёвна.
– Когда прорвало? – спросил инженер. – Шалимов где?
– Разве же с таким народом работать можно, Сергей Алексеевич? С таким народом только из пустого в порожнее переливать. Прорвало часов в девять. Шалимовская бригада работала… Как рвануло это снизу, им бы сейчас же брезент тащить да камнями заваливать, а они – туды, сюды, меня искать… Пока то да сё, пока меня разыскали, а её – дыру-то – чуть ли не в сажень разворотило.
– Шалимов где? – Сейчас придёт. В своей деревне рабочих собирает.
Всю ночь стучали топоры, полыхали костры и трещали смоляные факелы. К рассвету сколотили плот и целых три часа сбрасывали рогожные кули со щебнем в то место, откуда била прорвавшаяся вода.
И когда, наконец, сбросив последнюю груду балласта, забили подводную дыру, мокрый, забрызганный грязью инженер вытер раскрасневшееся лицо и сошёл на берег.
Но едва только он опустился на колени, доставая из костра горящий уголёк, как на берегу раздались шум, крики и ругань. Он вскочил и отшвырнул нераскуренную папиросу.
Вырываясь со дна гораздо правее, чем в первый раз, вода клокотала и пенилась, как в кипящем котле. Закупоренную родниковую жилу прорвало в другом месте и, по-видимому, прорвало ещё сильнее, чем прежде.
Мимо обозлённых землекопов инженер подошёл к Дягилеву и Шалимову. Он повёл их по краю лощины к тому месту, где лощина была перегорожена невысокой, но толстой каменистой грядой.
– Вот! – сказал он. – Поставим сюда тридцать человек. Ройте поперёк, и мы спустим воду по скату.
– Грунт-то какой, Сергей Алексеевич! – возразил Дягилев, переглядываясь с Шалимовым. – Хорошо, если сначала от силы метров сорок за сутки возьмём, а дальше, сами видите, голый камень.
– Ройте, – повторил инженер. – Ройте посменно, без перерыва. А дальше взорвём динамитом.
– Нет у нас динамита, Сергей Алексеевич, напрасно только людей измотаем.
– Ройте, – отвязывая повод застоявшегося коня, повторил инженер. – Надо достать, а то пропала вся наша работа.
Спустившись в лагерь и не заходя к Альке, инженер пошёл к телефону и долго, настойчиво вызывал Севастополь. Наконец, он дозвонился, но из Взрывсельпрома ему ответили, что без наряда от Москвы динамита ему не могут отпустить ни килограмма.
Выехав на шоссейную дорогу, инженер повернул направо и по-над берегом моря рысью поскакал к мысу, где среди скалистого парка высились красивые белые здания. Это было прежде богатое поместье, а теперь шеф пионерского лагеря, дом отдыха ЦИК и Совнаркома – Ай-Су.
Соскочив у высокой узорной решётки, он зашёл в дежурку и спросил, есть ли среди отдыхающих товарищи Самарин или Гитаевич. Ему ответили, что Самарин ещё с утра уехал в Ялту и вернётся только к вечеру, а Гитаевич здесь.
Инженер взял пропуск и, похлопывая плетью о голенище грязного сапога, пошёл к виднеющемуся в глубине аллеи просвету.
Гитаевича он встретил у лесенки, ведущей к морю. Это был черноволосый с проседью человек в больших круглых очках, с широкой чёрной бородой.
– Здравствуйте! – громко сказал инженер, прикладывая руку к козырьку.
Гитаевич с удивлением посмотрел на этого внезапно возникшего человека в грязных сапогах и в запачканном глиною френче.
– Ба!.. Ба!.. Сергей! – улыбаясь, заговорил он резким, каркающим голосом. – Откуда? И в каком виде – сапоги, френч… нагайка! Что ты, прямо из разведки в штаб полка?
– Дело, товарищ Гитаевич, – сказал Сергей, сжимая протянутую руку. – Спешное дело.
– Уволь, уволь, – заговорил Гитаевич, усаживаясь на скамейку. – Газет не читаю, телеграмм не распечатываю. О чём хочешь? Старину вспомним… дивизию, Бессарабию. Так поговорим – это с большим удовольствием, а от дела избавь. У меня здесь ни чина, ни должности, ни обязанностей. Лежу на солнышке да вот, видишь, стихи читаю.
– Дело, товарищ Гитаевич, – упрямо повторил Сергей. – Если бы не важное, то и не просил бы.
– Палицын где?.. Матусевич? И этот… как его? Ну, со шрамом на щеке… Ах ты! Да как же его, этого, что со шрамом? – как бы не расслышав Сергея, продолжал Гитаевич.
– Много со шрамами было, товарищ Гитаевич. Я и сам со шрамом, – продолжал Сергей. – Мне динамит нужен. Взрывсельпром не даёт. Говорит, Москву запрашивать надо. А если вы напишете, то даст. Ваш дом отдыха – наш шеф. Вы отдыхаете, значит, вы тоже шеф.
– Какой динамит? Какие шефы? – с раздражением и беспокойством переспросил Гитаевич. – И откуда ты на мою голову свалился? Я выкупался, иду, читаю стихи, а он вдруг: дело… динамит… шефы… Ну, что у тебя такое? Наверное, какая-нибудь ерунда?
– Дело ерундовое, – согласился Сергей и рассказал всё, что ему было нужно.
Окончилось тем, что Гитаевич поморщился, взял проткнутую ему бумагу, карандаш, что-то написал и передал Сергею.
– Возьми, – грубовато сказал он. – От тебя не отстанешь.
– Ваша школа, товарищ Гитаевич, – ответил Сергей и, спрятав бумагу, добавил: – Знавал я на Украине одного комиссара дивизии, которого однажды командующий на гауптвахту посадил. Иначе, говорит, этот не отстанет.
Прищурив под дымчатыми стёклами узкие строгие глаза, Гитаевич взглянул искоса и насмешливо, как бы подбадривая Сергея: ну, дескать, продолжай, продолжай. Но Сергей теперь и сам неспроста посматривал на Гитаевича и молча доставал из портсигара папиросу.
– Так посадил, говоришь? – неожиданно весёлым, но всё тем же каркающим голосом спросил Гитаевич, и, взяв Сергея за руку, он дружески хлопнул его по плечу. – Давно это было, Сергей, – уже тише добавил он.
– Давно, товарищ Гитаевич.
– Так ты теперь не в армии?
– Инженер. Командир запаса.
– Почему же, Серёжа, ты инженер? Я что-то не припоминаю, чтобы у тебя какие-нибудь инженерские задатки были… Постой, куда же ты? – спросил Гитаевич, увидав, что Сергей поднимается и застёгивает полевую сумку. – Да, у тебя динамит. Ну, когда выберешь свободное время, заходи. Только заходи без всякого дела. Пойдём к морю, выкупаемся, поговорим. Ты один? – глядя в лицо Сергея и почему-то тише и ласковей спросил Гитаевич.
– Один. То есть нас двое – я и Алька, – ответил Сергей. – Двое, я и сын, – повторил он и замолчал.
– Ну, до свиданья, – сказал Гитаевич, который, по-видимому, что-то хотел сказать или о чём-то спросить, но раздумал – не сказал и не спросил, а только крепче, чем обыкновенно, пожал протянутую ему руку.
Чтобы сократить путь к озеру, Сергей взял наперерез через тропку, но, ещё не доезжая до перевала, он вспомнил, что позабыл заехать в лагерь и заказать машину на Севастополь. Досадуя на свою оплошность и опасаясь, как бы машину не угнали в другое место, он остановил усталого коня.
Тропинка была глухая, заросшая травою и засыпанная мелкими камнями. Неподалёку торчали остатки маленькой старинной крепости с развалившейся башенкой, на обломках которой густо разросся низкорослый кудрявый кустарник.
Конь насторожил уши, – на тропку из-за кустов выскочили два мальчугана. Один из них держал палку, к концу которой была привязана обыкновенная стеариновая свеча, а другой тащил большой клубок тонкой бечёвки. Столкнувшись с незнакомым человеком, оба они смутились.
– Из лагеря? – спросил Сергей. – А ну-ка, подите сюда!
– Из лагеря, – хмуро и неохотно ответил тот, который был повыше, стараясь спрятать за спину палку со свечой. – Мы гуляли.
– Вот что, – сказал Сергей. – Вы потом погуляете, а сейчас я вам дам записку. Тащите её во весь дух к начальнику лагеря и скажите: пусть через час приготовит мне машину на Севастополь.
Пока он писал, оба мальчугана переглянулись, и старший успокоенно кивнул младшему.
Догадавшись, что встретившийся человек ни в чём плохом их не подозревает, они охотно приняли записку и поспешно скрылись в кустарнике.
В горах на месте катастрофы вода разлилась широко.
Над низовым кустарником, пронзительно чирикая, носились встревоженные пичужки. Сухие травы, стебли, рыжая пухлая пена – всё это плавало и кружилось на поверхности мутной воды.
– Много вынули? – спросил Сергей у бригадира Шалимова, который ругался по-татарски с маленьким сухощавым землекопом.
– А не мерил ещё, – медленно выговаривая русские слова, ответил Шалимов. – Кубометров десять, должно быть, вынули.
– Мало, – сказал Сергей. – Плохо работаешь, Шалимов.
– Грунт тяжёлый, – равнодушно ответил Шалимов, – не земля, а камень.
– Ну, камень! До камня ещё далеко. Смотри, Шалимов, беда будет. Зальёт второй участок, и оставим мы ребят без воды.
– Как можно без воды? – согласился Шалимов. – Пить нету, обед варить нету, ванну делать нету, цветы поливать нету. Как можно без воды? – разведя руками, закончил он и невозмутимо сел на камень, собираясь вступить в длинный и благодушный разговор.
– Плохо, Сергей Алексеевич! – крикнул запыхавшийся десятник Дягилев. – Вы посмотрите на выемку – так и рвёт со дна, так и рвёт! И откуда такая силища? Это не ключ, а сама подземная речка.
– Видел, – ответил Сергей. – До утра продержимся.
– Ой ли продержимся, Сергей Алексеевич?
– Надо продержаться.
Сергей приказал: как только обнажится каменная гряда, поставить бурить скважины, а землекопов перебросить рыть канаву к другой небольшой впадине, которая могла оттянуть воду и задержать перелив ещё на три-четыре часа.
– Дягилев, – сказал он напоследок, – я вернусь ночью, к рассвету. Ты отвечаешь. Да не ругайтесь вы с Шалимовым, а работайте. Как не приду, или Шалимов на тебя жалуется, или ты на Шалимова. С рабочими за прошлую десятидневку рассчитались?
– Давно уже, Сергей Алексеевич. Это ещё по старой ведомости, до вашего приезда, прежним техником подписана была.
– Вы потом покажите мне все эти ведомости, – сказал Сергей. – Я поехал.
Возле Ялты хлынул грозовой ливень. Это задержало машину на два часа: шофёр был вынужден уменьшить скорость, потому что на крутых поворотах скользкой дороги машину сильно заносило. В Севастополь они прибыли только в восемь вечера. Понадобились долгие телефонные звонки, понадобилось вмешательство секретаря райкома и даже коменданта города, для того чтобы получить пропуск и открыть уже запечатанные склады Взрывсельпрома.
И когда небольшой, но тяжёлый ящик был осторожно погружён на машину, стрелка часов уже подходила к половине одиннадцатого.
Луна сквозь сплошные чёрные тучи не обозначалась даже слабым просветом. Скрылись очертания горных вершин. Растворились в темноте рощи, сады, поля, виноградники, и только полоса широкого ровного шоссе, как бы расплавленного ослепительным светом автомобильных фар, сверкала влажной желтоватой белизной.
– Ну, давай! – подбадривающе сказал Сергей, усаживаясь рядом с шофёром. – Ночь тёмная, а дорога длинная.
Только теперь, сидя на кожаных подушках вздрагивающего автомобиля, Сергей почувствовал, что он сильно устал. Запахнув плащ и крепче надвинув фуражку, он закрыл глаза. И так в полусне, только по собачьему лаю да по кудахтанью распуганных кур угадывая проносящиеся мимо посёлки и деревушки, сидел он долго и молча.
Ра-а! Ра-а-а!.. – звонко и тревожно гудел сигнал, и машину плавно покачивало на бесчисленных крутых поворотах.
Дорога забирала в горы.
И эта непроницаемая, беззвёздная тьма, и этот свежий и влажный ветер, приглушённый собачий лай, запах сена и спелого винограда напомнили Сергею что-то радостное, но очень молодое и очень далёкое.
И вот почему-то пылал костёр. Тихо звеня уздечками, тут же рядом ворочались разномастные кони.
Ра-а-а!.. – звонко гудела машина, взлетая в гору всё круче и круче.
…Тёмные кони, вороные и каурые, были невидимы, но один, белогривый, маленький и смешной Пегашка, вскинув короткую морду, поднял длинные уши, насторожённо прислушиваясь к неразгаданному шуму. – Это мой конь! – сказал Сергей, поднимаясь от костра и тренькая звонкими шпорами.
– Да, – согласился начальник заставы, – это худая, недобитая скотина – твой конь. Но что это шумит впереди на дороге?
– Хорошо! Посмотрим! – гневно крикнул Сергей и вскочил на Пегашку, который сразу же оказался самым лучшим конём в этой разбитой, но смелой армии.
– Плохо! – крикнул ему вдогонку умный, осторожный начальник заставы. – Это тревога, это белые.
И тотчас же погас костёр, лязгнули расхваченные винтовки, а изменник Каплаухов тайно разорвал партийный билет.
– Это беженцы! – крикнул возвратившийся Сергей. – Это не белые, а просто беженцы. Их много, целый табор.
И тогда всем стало так радостно и смешно, что, наскоро расстреляв проклятого Каплаухова, вздули они яркие костры и весело пили чай, угощая хлебом беженских мальчишек и девочек, которые смотрели на них огромными доверчивыми глазами.
– Это мой конь! – гордо сказал Сергей, показывая ребятишкам на маленького белогривого Пегашку. – Это очень хороший конь.
Но глупые ребятишки не понимали и молча жадно грызли чёрный хлеб.
– Это хороший конь! – гневно и нетерпеливо повторил Сергей и посмотрел на глупых ребятишек недобрыми глазами.
– Хороший конь, – слегка картавя, звонко повторила по-русски худенькая, стройная девчонка, вздрагивавшая под рваной и яркой шалью. – И конь хороший, и сам ты хороший.
Ра-а-а!.. – заревела машина, и Сергей решил: «Стоп! Довольно. Теперь пора просыпаться».
Но глаза не открывались.
«Довольно!» – с тревогой подумал он, потому что хороший сон уже круто и упрямо сворачивал туда, где было темно, тревожно и опасно. Но тут его крепко качнуло, машина остановилась, и шофёр громко сказал:
– Есть! Закурим. Это Байдары.
– Байдары… – машинально повторил Сергей и открыл глаза.
Машина стояла на самой высокой точке перевала. Запутавшиеся в горах тучи остались позади. Далеко под ногами в кипарисовой черноте спало всё южное побережье. Кругом было тихо и спокойно. Сон прошёл.
Они закурили и быстро помчались вперёд, потому что было уже далеко за полночь.
Проснувшись, Натка увидела Альку. Алька стоял, открыв коробку, и удивлялся тому, что она пуста.
– Это ты открыла или они сами повылазили? – спросил Алька, показывая на коробку.
– Это я нечаянно, – созналась Натка. – Я открыла и даже испугалась.
– Они не кусаются, – успокоил её Алька. – Они только прыгают. И ты очень испугалась?
– Очень испугалась, – к великому удовольствию Альки, подтвердила Натка и потащила его в умывальную комнату.
– Алька, – спросила Натка, когда, умывшись, вышли они на террасу, – скажи мне, пожалуйста, что ты за человек?
– Человек? – удивлённо переспросил Алька. – Ну, просто человек. Я да папа. – И, серьёзно поглядев на неё, он спросил: – А ты что за человек? Я тебя узнаю. Это ты с нами в вагоне ехала.
– Алька, – спросила Натка, – почему это ты да папа? А почему ваша мама не приехала?
– Мамы нет, – ответил Алька.
И Натка пожалела о том, что задала этот неосторожный вопрос.
– Мамы нет, – повторил Алька, и Натке показалось, что, подозревая её в чём-то, он посмотрел на неё недоверчиво и почти враждебно.
– Алька, – быстро сказала Натка, поднимая его на руки и показывая на море, – посмотри, какой быстрый, большой корабль.
– Это сторожевое судно, – ответил Алька. – Я его видел ещё вчера.
– Почему сторожевое? Может быть, обыкновенное? – Это сторожевое. Ты не спорь. Так мне папа сказал, а он лучше тебя знает.
В этот день готовились к первому лагерному костру, и Натка повела Альку к октябрятам.
На лужайке босой пионер Василюк, забравшись на спину согнувшегося Баранкина, учил лёгонькую и ловкую башкирку Эмине вспрыгивать на плечи с развёрнутым красным флагом.
– Ты не так прыгаешь, Эмка, – терпеливо повторял Василюк. – Ты когда прыгнешь, то стой спокойно, а не дрыгай ногами. Ты дрыгнешь – я колыхнусь, и полетим мы с тобой прямо Баранкину на голову. Эх, ты! Ну, и как мне с тобой сговориться? – огорчился он, увидав, что Эмине не понимает его. – Ну, ладно, беги. Потом Юлай придёт, он уж тебе по-вашему объяснит.
Эмине спрыгнула и, заметив Альку, остановилась и с любопытством разглядывала этого маленького, незнакомого ей человека.
– Пионер? – смело спросила она, указывая на его красный галстук.
– Пионер, – ответил Алька и протянул ей цветную картинку с мчавшимся всадником. – Это белый, – хитро прищуриваясь и указывая пальцем на всадника, попробовал обмануть её Алька. – Это белый. Это царь.
– Это красный, – ещё хитрее улыбнувшись, ответила Эмине. – Это Будённый.
– Это белый, – настойчиво повторил Алька, указывая на саблю. – Вот сабля.
– Это красный, – твёрдо повторила Эмине, указывая на серую папаху. – Вот звезда!
И, рассмеявшись, оба очень довольные, что хорошо поняли друг друга, они вприпрыжку понеслись к кустам, откуда доносилось нестройное пение октябрят.
Проводив Альку к октябрятам, Натка повернула к сосновой роще и натолкнулась на звеньевого третьего звена Иоську. В одной руке Иоська тащил что-то длинное, свёрнутое в трубочку, а в другой – маленький, крепко завязанный узелок.
– Ты откуда? Куда?
– В клуб бегал, – быстро и неохотно ответил Иоська, подпрыгивая и увёртливо пряча узелок за спину. – В клуб за плакатами. Мы сейчас рассказ будем читать о танках.
– Иоська, – удивилась Натка, – почему же это о танках, когда у тебя сегодня по плану не танки, а памятка пионеру-автодоровцу?
– Памятка потом. Мы сегодня с купанья шли – глядим, четыре танка ползут. Интересно! Я скорей в библиотеку. Давай, думаю, сегодня, пока интересно, будем читать о танках.
– Ну ладно, Иоська. Это хорошо. А что это ты в узелке за спиной прячешь?
– Это? Это орехи, – с отчаянием заговорил Иоська, ещё нетерпеливей подпрыгивая и отскакивая от Натки. – Это я такую игру придумал. Мне инструктор написал семь вопросов о танках. Ну вот, кто угадает, а кто не угадает…
– Да ты хоть скажи, откуда орехи-то взял?
Но тут увёртливый Иоська подпрыгнул так высоко, как будто бы камни очень сильно прижгли ему голые пятки, и, замотав головой, не дожидаясь расспросов, он юркнул в кусты.
Из-за подготовки к костру перепутались и разорвались все звенья. Певцы ушли в хоровой кружок, гимнасты – на спортивную площадку, танцоры – в клуб. И, пользуясь этой весёлой суматохой, никем не замеченные, двое ребят скрылись потихоньку из лагеря.
Добравшись по глухой тропке до развалин маленькой крепости, они вытащили клубок тонкой бечевы и огарок стеариновой свечки. Раздвигая заросли густой душистой полыни, они пробрались к небольшой чёрной дыре у подножия дряхлой башенки. Ярко жгло полуденное солнце, и от этого пахнувшее сыростью отверстие казалось ещё более чёрным и загадочным.
– А что, если у нас бечевы не хватит, тогда как? – спросил Владик, привязывая свечку к концу длинной палки. – А что, если вдруг под ногами обрыв? Я, знаешь, Толька, где-то читал такое, что вот идёшь… идёшь подземным ходом, вдруг – бац, и летишь ты в пропасть. А внизу, в этой пропасти, разные гадюки… змеи…
– Какие ещё змеи? – переспросил Толька, поглядывая на сырую чёрную дыру. – И что ты, Владик, всегда какую-нибудь ерунду придумываешь? То тебе порошком натереться, то тебе змеи. Ты лучше бы свечку покрепче привязал, а то слетит свечка, вот тебе и будут змеи.
– А что, Толька, – обматывая свечку, задумчиво продолжал Владик, – а что, если мы спустимся, вдруг обвалится башня, и останемся мы с тобой запертыми в подземных ходах? Я где-то тоже такое читал. Сначала они свечи поели, потом башмаки, потом ремни, а потом, кажется, и друг друга сожрали. Очень интересная книга.
– И что ты, Владик, всегда какую-то ерунду читаешь? – совсем уже унылым голосом спросил Толька и опять покосился на чёрную дыру.
– Лезем! – оборвал его Владик. – Мало ли что я говорю! Это я тебя, дурака, дразню.
Он зажёг свечу и осторожно спустил ноги на покатый каменистый вход. Толька, держа в руках клубок с разматывающейся бечевой, полез вслед за ним.
Потихоньку ощупывая каждый камешек, они прошли метров пять. Здесь ход круто сворачивал направо. Оглянувшись ещё раз на просвет, они решительно повернули вправо. Но, к своему разочарованию, они очутились в небольшом затхлом подвальчике, заваленном мусором и щебнем. Никакого подземного хода не было.
– Тоже, крепость! – рассердился Толька. – А всё, Владик, ты. Полезем да полезем. Ну, вот тебе и полезли. Идём лучше назад, а то я ногой в какую-то дрянь наступил.
Они выбрались из погреба и, цепляясь за уступы, залезли на поросшую кустами башенку. Отсюда было видно море – огромное и пустынное.
Опустившись на траву, ребята притихли и, щурясь от солнца, лежали долго и молча.
– Толька! – спросил вдруг Владик, и, как всегда, когда он придумывал что-нибудь интересное, глаза его заблестели. – А что, Толька, если бы налетели аэропланы, надвинулись танки, орудия, собрались бы белые со всего света, и разбили бы они Красную армию, и поставили бы они всё по-старому?.. Мы бы с тобой тогда как?
– Ещё что! – равнодушно ответил Толька, который уже привык к странным фантазиям своего товарища.
– И разбили бы они Красную армию, – упрямо и дерзко продолжал Владик, – перевешали бы коммунистов, перекидали б в тюрьмы комсомольцев, разогнали бы всех пионеров, тогда бы мы с тобой как?
– Ещё что! – уже с раздражением повторил Толька, потому что даже он, привыкший к выдумкам Владика, нашёл эти слова очень уж оскорбительными и невероятными. – Так бы наши им и поддались! Ты знаешь, какая у нас Красная армия? У нас советская… На весь мир. У нас у самих танки. Глупый ты, дурак. И сам ты всё знаешь, а сам нарочно спрашивает, спрашивает…
Толька покраснел и, презрительно фыркнув, отвернулся от Владика.
– Ну и пусть глупый! Пусть знаю, – спокойнее продолжал Владик. – Ну, а если бы? Тогда бы мы с тобой как?
– Тогда бы и придумали, – вздохнул Толька.
– Что там придумывать? – быстро заговорил Владик. – Ушли бы мы с тобой в горы, в леса. Собрали бы отряд, и всю жизнь, до самой смерти, нападали бы мы на белых и не изменили, не сдались бы никогда. Никогда! – повторил он, прищуривая блестящие серые глаза.
Это становилось интересным. Толька приподнялся на локтях и повернулся к Владику.
– Так бы всю жизнь одни и прожили в лесах? – спросил он, подвигаясь поближе.
– Зачем одни? Иногда бы мы с тобой переодевались и пробирались потихоньку в город за приказами. Потом к рабочим. Ведь всех рабочих они всё равно не перевешают. Кто же тогда работать будет – сами буржуи, что ли? Потом во время восстания бросились бы все мы к городу, грохнули бы бомбами в полицию, в белогвардейский штаб, в ворота тюрьмы, во дворцы к генералам, к губернаторам. Смелее, товарищи! Пусть грохает.
– Что-то уж очень много грохает! – усомнился Толька. – Так, пожалуй, и все дома закачаются.
– Пусть качаются, – ответил Владик. – Так им и надо. – Тише, Владик! – зашипел вдруг Толька и стиснул локоть товарища. – Смотри, Владик, кто это?
Из-за кустов вышел незнакомый чернобородый человек. В руках он держал что-то продолговатое, завёрнутое в бумагу. По-видимому, он очень торопился. Оглядываясь по сторонам, он постоял некоторое время, не двигаясь, потом уверенно раздвинул кустарники и исчез в чёрной дыре, из которой ещё только совсем недавно выбрались ребятишки.
Не позже чем через пять-шесть минут он вылез обратно и поспешно скрылся в кустах.
Озадаченные ребята молча переглянулись, потихоньку соскользнули вниз и, осторожно пригибаясь, выскочили на тропку.
Здесь-то и встретили они возвращающегося от Гитаевича Сергея, который и приказал им передать записку начальнику лагеря.
– Ты знаешь, где мой папа? – спросил Алька, перед тем как лечь спать. – У него случилась какая-то беда. Он сел на коня и уехал в горы.
Алька подумал, повертелся под одеялом и неожиданно спросил:
– А у тебя, Натка, случалась когда-нибудь беда?
– Нет, не случалась, – не совсем уверенно ответила Натка. – А у тебя, Алька?
– У меня? – Алька запнулся. – А у меня, Натка, очень, очень большая случилась. Только я тебе про неё не сейчас расскажу.
«У него умерла мать», – почему-то подумала Натка, и, чтобы он не вспоминал об этом, она села на край кровати и рассказала ему смешную историю о толстой кошке, которую обманул хитрый заяц.
– Спи, Алька, – сказала Натка, закончив рассказ. – Уже поздно.
Но Альке что-то не спалось.
– Ну, расскажи мне сам что-нибудь, – попросила Натка. – Расскажи какую-нибудь историю.
– Я не знаю истории, – подумав, ответил Алька. – Я знаю одну сказку. Очень хорошая сказка. Только это не такая… не про кошек и не про зайцев. Это военная, смелая сказка.
– Расскажи мне, Алька, смелую, военную сказку, – попросила Натка, и, потушив свет, она подсела к нему поближе.
Тогда, усевшись на подушку, Алька рассказал ей сказку про гордого Мальчиша-Кибальчиша, про измену, про твёрдое слово и про неразгаданную Военную тайну.
Потом он уснул, но Натка долго ещё ворочалась, обдумывая эту странную Алькину сказку.
Было уже очень поздно, когда далёкий, но сильный гул ворвался в открытое настежь окно, как будто бы ударили в море залпом могучие, тяжёлые батареи.
Натка вздрогнула, но тут же вспомнила, что ещё с вечера всех вожатых предупредили, что если ночью в горах будут взрывы, то пусть не пугаются – это так надо.
Она быстро прошла в палату.
Однако набегавшиеся за день ребята продолжали крепко спать, и только трое или четверо подняли головы, испуганно прислушиваясь к непонятному грохоту. Успокоив их, Натка пошла к себе. Распахнув дверь, она увидела, что, ухватившись за спинку кровати, Алька стоит на подушке и смотрит широко открытыми, но ещё сонными глазами.
– Что это? – спросил он тревожным полушёпотом.
– Спи, Алька, спи! – быстро ответила Натка, укладывая его в постель. – Это ничего… Это твой папа поправляет беду.
– А, папа… – уже закрывая глаза, с улыбкой повторил Алька и почти тотчас же заснул.
Ребята-октябрята были самым дружным народом в отряде. Держались они всегда стайкой: петь так петь, играть так играть. Даже рёву задавали они и то не поодиночке, а сразу целым хором, как это было на днях, когда их не взяли на экскурсию в горы.
К полудню Натка увела их на поляну, к сосновой роще, потому что звеньевой октябрят Роза Ковалёва была в тот день помощником дежурного по лагерю.
Едва только Натка опустилась на траву, как октябрята с криком бросились занимать места поближе и быстро раскинулись вокруг неё весёлой босоногой звёздочкой.
– Расскажи, Натка!
– Почитай, Натка!
– Покажи картинки!
– Спой, Натка! – на все голоса закричали октябрята, протягивая ей книжки, картинки и даже неизвестно для чего подсовывали прорванный барабан и сломанное чучело полинялой бесхвостой птицы.
– Расскажи, Натка, интересное, – попросил обиженно октябрёнок Карасиков. – А то вчера Роза обещала рассказать интересное, а сама рассказала, как мыть руки да чистить зубы. Разве же это интересное?
– Расскажи, Натка, сказку, – попросила синеглазая девчурка и виновато улыбнулась.
– Сказку? – задумалась Натка. – Я что-то не знаю сказок. Или нет….. я расскажу вам Алькину сказку. Можно? – спросила она у насторожившегося Альки.
– Можно, – позволил Алька, горделиво посматривая на притихших октябрят.
– Я расскажу Алькину сказку своими словами. А если я что-нибудь позабыла или скажу не так, то пусть он меня поправит. Ну вот, слушайте!
В те дальние-дальние годы, когда только что отгремела по всей стране война, жил да был Мальчиш-Кибальчиш. В ту пору далеко прогнала Красная армия белые войска проклятых буржуинов, и тихо стало на тех широких полях, на зелёных лугах, где рожь росла, где гречиха цвела, где среди густых садов да вишнёвых кустов стоял домишко, в котором жил Мальчиш по прозванию Кибальчиш, да отец Мальчиша, да старший брат Мальчиша, а матери у них не было.
Отец работает – сено косит. Брат работает – сено возит. Да и сам Мальчиш то отцу, то брату помогает или просто с другими мальчишами прыгает да балуется.
Гоп!.. Гоп!.. Хорошо! Не визжат пули, не грохают снаряды, не горят деревни. Не надо от пуль на пол ложиться, не надо от снарядов в погреба прятаться, не надо от пожаров в лес бежать. Нечего буржуинов бояться. Некому в пояс кланяться. Живи да работай – хорошая жизнь!
Вот однажды – дело к вечеру – вышел Мальчиш-Кибальчиш на крыльцо. Смотрит он – небо ясное, ветер тёплый, солнце к ночи за Чёрные Горы садится.
И всё бы хорошо, да что-то нехорошо. Слышится Мальчишу, будто то ли что-то гремит, то ли что-то стучит. Чудится Мальчишу, будто пахнет ветер не цветами с садов, не мёдом с лугов, а пахнет ветер то ли дымом с пожаров, то ли порохом с разрывов. Сказал он отцу, а отец усталый пришёл.
– Что ты! – говорит он Мальчишу. – Это дальние грозы гремят за Чёрными Горами. Это пастухи дымят кострами за Синей Рекой, стада пасут да ужин варят. Иди, Мальчиш, и спи спокойно.
Ушёл Мальчиш. Лёг спать. Но не спится ему – ну, никак не засыпается.
Вдруг слышит он на улице топот, у окон – стук. Глянул Мальчиш-Кибальчиш, и видит он: стоит у окна всадник. Конь – вороной, сабля – светлая, папаха – серая, а звезда – красная.
– Эй, вставайте! – крикнул всадник. – Пришла беда, откуда не ждали. Напал на нас из-за Чёрных Гор проклятый буржуин. Опять уже свистят пули. Опять уже рвутся снаряды. Бьются с буржуинами наши отряды, и мчатся гонцы звать на помощь далёкую Красную армию.
Так сказал эти тревожные слова краснозвёздный всадник и умчался прочь. А отец Мальчиша подошёл к стене, снял винтовку, закинул сумку и надел патронташ.
– Что же, – говорит старшему сыну, – я рожь густо сеял – видно, убирать тебе много придётся. Что же, – говорит Мальчишу, – я жизнь круто прожил, и пожить за меня спокойно, видно, тебе Мальчиш, придётся.
Так сказал он, крепко поцеловал Мальчиша и ушёл. А много ему расцеловываться некогда было, потому что теперь уже всем и видно, и слышно было, как гудят за лугами взрывы и горят за горами зори от зарева дымных пожаров…
– Так я говорю, Алька? – спросила Натка, оглядывая притихших ребят.
– Так… так, Натка, – тихо ответил Алька и положил свою руку на её загорелое плечо.
– Ну вот… День проходит, два проходит. Выйдет Мальчиш на крыльцо: нет… не видать ещё Красной армии. Залезет Мальчиш на крышу. Весь день с крыши не слезает. Нет, не видать. Лёг он к ночи спать. Вдруг слышит он на улице топот, у окошка – стук. Выглянул Мальчиш: стоит у окна тот же всадник. Только конь худой да усталый, только сабля погнутая, тёмная, только папаха простреленная, звезда разрубленная, а голова повязанная.
– Эй, вставайте! – крикнул всадник. – Было полбеды, а теперь кругом беда. Много буржуинов, да мало наших. В поле пули тучами, по отрядам снаряды тысячами. Эй, вставайте, давайте подмогу!
Встал тогда старший брат, сказал Мальчишу:
– Прощай, Мальчиш… Остаёшься ты один… Щи в котле, каравай на столе, вода в ключах, а голова на плечах… Живи, как сумеешь, а меня не дожидайся.
День проходит, два проходит. Сидит Мальчиш у трубы на крыше, и видит Мальчиш, что скачет издалека незнакомый всадник.
Доскакал всадник до Мальчиша, спрыгнул с коня и говорит:
– Дай мне, хороший Мальчиш, воды напиться. Я три дня не пил, три ночи не спал, три коня загнал. Узнала Красная армия про нашу беду. Затрубили трубачи во все сигнальные трубы. Забили барабанщики во все громкие барабаны. Развернули знаменосцы все боевые знамёна. Мчится и скачет на помощь вся Красная армия. Только бы нам, Мальчиш, до завтрашней ночи продержаться.
Слез Мальчиш с крыши, принёс напиться. Напился гонец и поскакал дальше.
Вот приходит вечер, и лёг Мальчиш спать. Но не спится Мальчишу – ну, какой тут сон?
Вдруг слышит он на улице шаги, у окошка – шорох. Глянул Мальчиш и видит: стоит у окна все тот же человек. Тот да не тот: и коня нет – пропал конь, и сабли нет – сломалась сабля, и папахи нет – слетела папаха, да и сам-то стоит – шатается.
– Эй, вставайте! – закричал он в последний раз. – И снаряды есть, да стрелки побиты. И винтовки есть, да бойцов мало. И помощь близка, да силы нету. Эй, вставайте, кто ещё остался! Только бы нам ночь простоять да день продержаться.
Глянул Мальчиш-Кибальчиш на улицу: пустая улица. Не хлопают ставни, не скрипят ворота – некому вставать. И отцы ушли, и братья ушли – никого не осталось.
Только видит Мальчиш, что вышел из ворот один старый дед во сто лет. Хотел дед винтовку поднять, да такой он старый, что не поднимет. Хотел дед саблю нацепить, да такой он слабый, что не нацепит. Сел тогда дед на завалинку, опустил голову и заплакал…
– Так я говорю, Алька? – спросила Натка, чтобы перевести дух, и оглянулась, не одни октябрята слушали эту Алькину сказку. Кто его знает когда, подползло бесшумно всё пионерское Иоськино звено. И даже башкирка Эглине, которая только едва понимала по-русски, сидела задумавшаяся и серьёзная. Даже озорной Владик, который лежал поодаль, делая вид, что он не слушает, на самом деле слушал, потому что лежал тихо, ни с кем не разговаривая и никого не задевая.
– Так, Натка, так… Ещё лучше, чем так, – ответил Алька, подвигаясь к ней ещё ближе.
– Ну, вот… Сел на завалинку старый дед, опустил голову и заплакал.
Больно тогда Мальчишу стало. Выскочил тогда Мальчиш-Кибальчиш на улицу и громко-громко крикнул:
– Эй же, вы, мальчиши, мальчиши-малыши! Или нам, мальчишам, только в палки играть да в скакалки скакать? И отцы ушли, и братья ушли. Или нам, мальчишам, сидеть дожидаться, чтобы буржуины пришли и забрали нас в своё проклятое буржуинство?
Как услышали такие слова мальчиши-малыши, как заорут они на все голоса! Кто в дверь выбегает, кто в окно вылезает, кто через плетень скачет.
Все хотят идти на подмогу. Лишь один Мальчиш-Плохиш захотел идти в буржуинство. Но такой был хитрый этот Плохиш, что никому ничего он не сказал, а подтянул штаны и помчался вместе со всеми, как будто бы на подмогу.
Бьются мальчиши от тёмной ночи до светлой зари. Лишь один Плохиш не бьётся, а всё ходит да высматривает, как бы это буржуинам помочь. И видит Плохиш, что лежит за горкой громада ящиков, а спрятаны в тех ящиках чёрные бомбы, белые снаряды да жёлтые патроны. «Эге, – подумал Плохиш, – вот это мне и нужно». А в это время спрашивает Главный Буржуин у своих буржуинов:
– Ну что, буржуины, добились вы победы?
– Нет, Главный Буржуин, – отвечают буржуины, – мы отцов и братьев разбили, и совсем была наша победа, да примчался к ним на подмогу Мальчиш-Кибальчиш, и никак мы с ним всё ещё не справимся.
Очень удивился и рассердился тогда Главный Буржуин, и закричал он грозным голосом:
– Может ли быть, чтобы не справились с Мальчишем? Ах вы, негодные трусищи-буржуищи! Как это вы не можете разбить такого маловатого? Скачите скорей и не возвращайтесь назад без победы.
Вот сидят буржуины и думают: что же это такое им сделать? Вдруг видят: вылезает из-за кустов Мальчиш-Плохиш и прямо к ним.
– Радуйтесь! – кричит он им. – Это всё я, Плохиш, сделал. Я дров нарубил, я сена натащил, и зажёг я все ящики с чёрными бомбами, с белыми снарядами да с жёлтыми патронами. То-то сейчас грохнет!
Обрадовались тогда буржуины, записали поскорее Мальчиша-Плохиша в своё буржуинство и дали ему целую бочку варенья да целую корзину печенья.
Сидит Мальчиш-Плохиш, жрёт и радуется.
Вдруг как взорвались зажжённые ящики! И так грохнуло, будто бы тысячи громов в одном месте ударили и тысячи молний из одной тучи сверкнули.
– Измена! – крикнул Мальчиш-Кибальчиш.
– Измена! – крикнули все его верные мальчиши. Но тут из-за дыма и огня налетела буржуинская сила, и скрутила и схватила она Мальчиша-Кибальчиша.
Заковали Мальчиша в тяжёлые цепи. Посадили Мальчиша в каменную башню. И помчались спрашивать: что же с пленным Мальчишем прикажет теперь Главный Буржуин делать? Долго думал Главный Буржуин, а потом придумал и сказал:
– Мы погубим этого Мальчиша. Но пусть он сначала расскажет нам всю их Военную Тайну. Вы идите, буржуины, и спросите у него:
– Отчего, Мальчиш, бились с Красной армией Сорок Царей да Сорок Королей, бились, бились, да только сами разбились?
– Отчего, Мальчиш, и все тюрьмы полны, и все каторги забиты, а все жандармы на углах, и все войска на ногах, а нет нам покоя ни в светлый день, ни в тёмную ночь?
– Отчего, Мальчиш, проклятый Кибальчиш, и в моём Высоком Буржуинстве, и в другом – Равнинном Королевстве, и в третьем – Снежном Царстве, и в четвёртом – Знойном Государстве в тот же день в раннюю весну и в тот же день в позднюю осень на разных языках, но те же песни поют, в разных руках, но те же знамёна несут, те же речи говорят, то же думают и то же делают?
Вы спросите, буржуины:
– Нет ли, Мальчиш, у Красной армии военного секрета?
И пусть он расскажет секрет.
– Нет ли у наших рабочих чужой помощи? И пусть он расскажет, откуда помощь.
– Нет ли, Мальчиш, тайного хода из вашей страны во все другие страны, по которому как у вас кликнут, так у нас откликаются, как у вас запоют, так у нас подхватывают, что у вас скажут, над тем у нас задумываются?
Ушли буржуины, да скоро назад вернулись:
– Нет, Главный Буржуин, не открыл нам Мальчиш-Кибальчиш Военной Тайны. Рассмеялся он нам в лицо.
– Есть, – говорит он, – и могучий секрет у крепкой Красной армии. И когда б вы ни напали, не будет вам победы.
– Есть, – говорит, – и неисчислимая помощь, и сколько бы вы в тюрьмы ни кидали, всё равно не перекидаете, и не будет вам покоя ни в светлый день, ни в тёмную ночь.
– Есть, – говорит, – и глубокие тайные ходы. Но сколько бы вы ни искали, всё равно не найдёте. А и нашли бы, так не завалите, не заложите, не засыплете. А больше я вам, буржуинам, ничего не скажу, а самим вам, проклятым, и ввек не догадаться.
Нахмурился тогда Главный Буржуин и говорит:
– Сделайте же, буржуины, этому скрытному Мальчишу-Кибальчишу самую страшную муку, какая только есть на свете, и выпытайте от него Военную Тайну, потому что не будет нам ни житья, ни покоя без этой важной Тайны.
Ушли буржуины, а вернулись теперь они не скоро.
Идут и головами покачивают.
– Нет, – говорят они, – начальник наш Главный Буржуин. Бледный стоял он, Мальчиш, но гордый, и не сказал он нам Военной Тайны, потому что такое уж у него твёрдое слово. А когда мы уходили, то опустился он на пол, приложил ухо к тяжелому камню холодного пола, и, ты поверишь ли, о Главный Буржуин, улыбнулся он так, что вздрогнули мы, буржуины, и страшно нам стало, что не услышал ли он, как шагает по тайным ходам наша неминучая погибель?..
– Это не по тайным… это Красная армия скачет! – восторженно крикнул не вытерпевший октябрёнок Карасиков.
И он так воинственно взмахнул рукой с воображаемой саблей, что та самая девчонка, которая ещё недавно, подскакивая на одной ноге, безбоязненно дразнила его «Карасик-ругасик», недовольно взглянула на него и на всякий случай отодвинулась подальше.
Тут Натка оборвала рассказ, потому что издалека раздался сигнал к обеду.
– Досказывай, – повелительно произнёс Алька, сердито заглядывая ей в лицо.
– Досказывай, – убедительно произнёс раскрасневшийся Иоська. – Мы за это быстро построимся.
Натка оглянулась. Никто из ребятишек не поднимался. Она увидела много-много ребячьих голов – белокурых, тёмных, каштановых, золотоволосых. Отовсюду на неё смотрели глаза – большие, карие, как у Альки, ясные, васильковые, как у той синеглазой, что попросила сказку, узкие, чёрные, как у Эмине, и много-много других глаз – обыкновенно весёлых и озорных, а сейчас задумчивых и серьёзных.
– Хорошо, ребята, я доскажу.
…– И стало нам страшно, Главный Буржуин, что не услышал ли он, как шагает по тайным ходам наша неминучая погибель?
– Что это за страна? – воскликнул тогда удивлённый Главный Буржуин. – Что же это такая за непонятная страна, в которой даже такие малыши знают Военную Тайну и так крепко держат своё твёрдое слово? Торопитесь же, буржуины, и погубите этого гордого Мальчиша. Заряжайте же пушки, вынимайте сабли, раскрывайте наши буржуинские знамёна, потому что слышу я, как трубят тревогу наши сигнальщики и машут флагами наши махальщики. Видно, будет у нас сейчас не лёгкий бой, а тяжёлая битва.
– И погиб Мальчиш-Кибальчиш… – произнесла Натка.
При этих неожиданных словах лицо у октябрёнка Карасикова сделалось вдруг печальным, растерянным, и он уже не махал рукой.
Синеглазая девчурка нахмурилась, а веснушчатое лицо Иоськи стало злым, как будто его только что обманули или обидели. Ребята заворочались, зашептались, и только Алька, который знал уже эту сказку, один сидел спокойно.
– Но… видели ли вы, ребята, бурю? – громко спросила Натка, оглядывая приумолкших ребят. – Вот так же, как громы, загремели и боевые орудия. Так же, как молнии, засверкали огненные взрывы. Так же, как ветры, ворвались конные отряды, и так же, как тучи, пронеслись красные знамёна. Это так наступала Красная армия.
А видели ли вы проливные грозы в сухое и знойное лето? Вот так же, как ручьи, сбегая с пыльных гор, сливались в бурливые, пенистые потоки, так же при первом грохоте войны забурлили в Горном Буржуинстве восстания, и откликнулись тысячи гневных голосов и из Равнинного Королевства, и из Снежного Царства, и из Знойного Государства.
И в страхе бежал разбитый Главный Буржуин, громко проклиная эту страну с её удивительным народом, с её непобедимой армией и с её неразгаданной Военной Тайной.
А Мальчиша-Кибальчиша схоронили на зелёном бугре у Синей Реки. И поставили над могилой большой красный флаг.
Плывут пароходы – привет Мальчишу!
Пролетают лётчики – привет Мальчишу!
Пробегают паровозы – привет Мальчишу!
А пройдут пионеры – салют Мальчишу!
Вот вам, ребята, и вся сказка.
Рано утром, когда большая вода уже схлынула, к Сергею подбежал десятник Дягилев. Он запыхался и оттолкнул старика татарина, который тихо и бестолково жаловался Сергею на то, что его обсчитали.
– Нет, вы подумайте! Ну и народ! Головы им рвать надо… Где Шалимов? Скажите, Сергей Алексеевич, чтобы этого чёрта Шалимова сейчас же сюда позвали.
– Зачем чёрта? Зачем ругаешься? – раздался из-за кустов равнодушный голос Шалимова. – Ты дело говори, а то кричит-пищит, как петух под лисицей. Ну, на что тебе нужен Шалимов?
– Ночью замок сорвали, – плачущим голосом объяснил Дягилев. – Начисто. Вместе с пробоем. Ружьё украли, двустволку. Шкатулка запертая стояла. В ней шестьдесят рублей казённых денег, документы, ведомости, расписки. Что же это такое, Сергей Алексеевич? – недоуменно разводя руками, спросил Дягилев.
И, обернувшись к кучке насторожившихся татар, он погрозил кулаком.
– Зачем кулаком махаешь? – всё так же невозмутимо переспросил Шалимов. – Воры есть русские, воры есть татары. Всякие есть воры. Зачем, пустой человек, зря кулаком махать?
Шалимов сердито вздёрнул брови и укоризненно добавил:
– Вон татары землю копают, а вон твой русский идет, водки напился. Разве хороший человек с утра напивается?
И точно, подошёл вдрызг пьяный дядёк и, неуклюже погрозив Шалимову, бессмысленно рассмеялся.
– Спать, спать иди! – ловко выпирая пьяного, прикрикнул смутившийся Дягилев. – И что за народ! Что за народ! – скороговоркой докончил он и беспомощно махнул рукой.
Сергей приказал рыть к скату метровую канаву и рубить крепёжные стойки. Он обернулся, отыскивая того старика, который жаловался, что его обсчитали, но старика уже нигде не было. Тогда вместе с Дягилевым он пошёл вниз, к дощатому бараку, где помещалась десятниковская конторка.
Рассерженный Дягилев ругал теперь и русских, и татар, и всех, кого попало.
– Как хотите, Сергей Алексеевич, а работать я, право, не согласен. Пусть Шалимов остаётся. Мотаешься, мотаешься… Всюду ругань, всем не так. А тут ещё вон что!
Ни дягилевской двустволки, ни шестидесяти рублей Сергею не было жалко, но он крепко досадовал, что вместе с денежной шкатулкой пропали ведомости и документы. Он приказал заявить в милицию, а сам, протирая сонные глаза, вышел из барака.
По пути на первый участок Сергей опять увидел всё того же пьяного. Пьяный этот стоял, прислонившись к выступу, и нескладно пел про субботу и про день ненастный, когда нельзя в поле работать. Сергей хотел подойти и спросить, что за беда и почему человек напился спозаранку. Но пьяный тут же свалился под кусты и заснул.
На первом участке работа шла своим чередом. Здесь молодой вихрастый бригадир огорчённо рассказывал, что сто восемьдесят метров жёлоба уже проложено и что было бы больше, да, опасаясь прорыва воды, всю ночь они перетаскивали материалы в гору.
Сергей пообещал прислать от Дягилева пару лошадей и десяток чернорабочих.
Выбравшись на берег под горячее солнце, Сергей почувствовал, что ему крепко хочется спать, но надо было ещё повидать Альку. Из-за Альки он взял этот отпуск. Из-за Альки он согласился проследить за работами по прокладке водопровода. И всё-таки с Алькой приходилось встречаться ему редко. Сама работа была пустяковая. Но всё что-то не ладилось. Например, совсем недавно, перед его приездом, пропало сорок лопат. И вовсе уж бестолково вынули двести кубометров земли не оттуда, откуда было надо.
Сергей наскоро выкупался, вымыл грязные сапоги, одёрнул помятый френч и пошёл к лагерю.
За обедом звеньевой Иоська спросил у Владика, почему тот вчера не был ни на спортивном кружке, ни на отрядной площадке.
Насторожившийся Владик открыл рот, чтобы сразу соврать, будто бы он работал в мастерской. Но тут, как назло, раздавая мороженое, подошёл дежурный по столу пионер Башкатов, а при нём нельзя было соврать, потому что он сам вчера в мастерской был за старшего. Чтобы замять разговор, Владик быстро повернулся и как бы нечаянно опрокинул Иоськину вазочку с мороженым. Но это вышло неловко, и всем было видно, что опрокинул Владик нарочно.
– Хулиган! – рассердился Иоська и быстро выхватил из рук Башкатова то мороженое, которое Башкатов протягивал Владику.
Все рассмеялись, а Владик рванул вазочку, и мороженое плюхнулось в салатник.
Поднялся шум, чуть не драка, а кончилось тем, что подошёл дежурный по лагерю и Владика с позором выставили из-за стола. Обозлённый Владик показал Иоське кулак и тотчас же ушёл прочь.
Сразу же после обеда Натка отправилась к берегу, в штаб. Там на сегодня был назначен совет вожатых – готовились к общелагерному костру третьей смены, который был назначен на послезавтра.
Во время перерыва Алёша Николаев спросил:
– Что это, Шегалова, ребята сегодня всё время гудят, спорят… Сказка, сказка… Я что-то ничего не понял. Про что ты им рассказывала?
– Сказку, Алёша, рассказывала. Хорошая сказка.
– Отчего вздумалось тебе рассказывать сказку? Ну, рассказала бы что-нибудь про настоящее. Вот, например, читала ты, опять пионер предотвратил железнодорожное крушение? Взяла бы и рассказала.
– Рассказала уже, – рассмеявшись, ответила Натка. – Ну, говорят, шёл, ну, увидел, что у рельсы гайка развинтилась, ну, побежал и сказал сторожу. Это что! Так и каждый из нас обязательно сделал бы. А ты вот послушай… «Заковали Мальчиша в тяжёлые цепи. Посадили Мальчиша в каменную башню. И помчались спрашивать: что же теперь Главный Буржуин прикажет с пленным Мальчишем делать?»
– Чёрт тебя знает, что ты городишь, Натка! – перебил её Алёша. – Какой Главный Буржуин? Кого заковали?
– Мальчиша заковали! – настойчиво повторила Натка. И тотчас же успокоила: – А про крушение я ещё раз обязательно расскажу. Сама знаю… транспорт, грузопотоки… Первый год, что ли? – И, неожиданно улыбнувшись, она повторила: – «Плывут пароходы – привет Мальчишу! Бегут паровозы – привет Мальчишу!» Это тебе что! Не транспорт, что ли?
А пройдут, Алёша, пионеры – салют Мальчишу! Эх, ты… гайка! – рассмеявшись, закончила Натка, и, схватив Алёшу за руку, она потащила его на крыльцо, мимо которого шумно волокли на площадку новый огромный плакат.
После совещания Натка вспомнила, что ещё не готовы к празднику костюмы для отрядных танцорок. На складе она выбрала охапку ярких лоскутьев, связку разноцветных лент и свёрток глянцевой бумаги. Чтобы не возвращаться круговой дорогой, она прошла напрямик. Но вышло не совсем ладно. Кустарник вскоре сомкнулся так плотно, что Натке приходилось поминутно останавливаться, а бесчисленные случайные тропки петляли и разбегались совсем не туда, куда было надо.
Вдруг что-то больно царапнуло пониже колена. Натка охнула и увидела, что это колючая проволока.
– Я вас, бездельники! Я вот вас хворостиной! – раздался грозный голос.
Кусты за изгородью раздвинулись, и перед Наткой оказался распоясанный, босоногий Гейка.
Увидев нагружённую поклажей Натку, Гейка сконфузился и, насупившись, объяснил:
– Сторож в баню пошёл, а ребятишки в сад лазят. Груши ещё вовсе зелёные, твёрдые – кабан не раскусит. Всё равно лезут. Вечор двоих ваших поймал. «Стыдно, – говорю. – Вас, голоштанных, и пирожными кормят, и мороженым. Всякие вам повара, доктора, а вы вон что». По-настоящему надо бы их крапивой, да вижу – скраснели. Такие негодники! Отобрал я у них зелёные груши, дал по спелому яблоку. Всё одно стоят и молчат. «Ладно, – говорю им, – бегите. Эх вы… босоногая диктатура!»
Гейка улыбнулся. Он показал Натке дорогу, постоял, глядя ей вслед и, всё ещё продолжая чему-то улыбаться, с шумом исчез за кустами.
Натка взобралась на бугор, нырнула в орешник и, услышав голоса, раздвинула ветви. Перед ней оказалась небольшая обрывистая поляна, и здесь, не дальше чем в десяти шагах, лежали Сергей и Алька.
Конечно, надо было незаметно отойти, но, как назло, концы цветных лоскутьев запутались в колючках, и теперь Натка стояла, боясь шелохнуться, чтобы не заметили и не подумали, будто она прячется нарочно.
– Папка, – предложил Алька, – знаешь, давай споём нашу любимую песню. То ты уедешь, то ты приедешь, а мы не поём да не поём.
– Спой лучше один, Алька. Я ночью на работе сто раз кричал, ругался, и у меня горло охрипло.
– А ты бы без крику, – посоветовал Алька. – Ну, давай начинай, и я тоже.
Это была хорошая песня. Это была песня о заводах, которые восстали, об отрядах, которые, шагая в битву, смыкались всё крепче и крепче, и о героях-товарищах, которые томились в тюрьмах и мучились в холодных застенках.
И странно: теперь, когда на пустой полянке смешной октябрёнок Алька, подёргивая отца за рукав и покачивая в такт головой, звонко распевал эту замечательную песню, вдруг показалось Натке, что всё хорошо и что работать ей весело.
Вот-вот, поднимая ребят, ударит колокол, и с шумом, с визгом сорвётся с постелей весь её неугомонный отряд. А Владик с Толькой, вероятно, уже и так проснулись и в ожидании сигнала ёрзают, сорванцы, по койкам и, конечно, мешают другим спать.
«А много нашего советского народа вырастает», – прислушиваясь к песне, подумала Натка. Выдёргивая зацепившийся лоскут, она обломала ветку и испуганно притихла.
– Папка, – заглядывая Сергею в лицо, спросил Алька, – отчего это, когда мы поём «Заводы, вставайте» и «шеренги смыкайте», то всё хорошо и хорошо. А вот как допоём до «товарищей в тюрьмах, в застенках холодных», то ты всегда лежишь и глаза жмуришь.
– Отчего же всегда? – ответил Сергей. – Солнце в глаза светит, оттого и жмурю.
– А когда луна? – помолчав немного, переспросил Алька.
– А когда луна, то от луны. Вот какой ты чудак, Алька!
– А когда ни солнце, ни звёзды, ни луна? – громко и уже настойчиво повторил Алька. – Я и сам знаю, почему.
Он вскочил, протянул руку, показывая куда-то под обрыв, вниз, на серые камни. Молча взглянул на отца и быстро поднял руку, точно отдавая салют почему-то такому, чего удивлённая Натка так и не смогла увидеть. Натка подвинулась. Из-под её ног с шумом покатились камешки. Алька обернулся, и теперь Натке уже не оставалось ничего, кроме как спрыгнуть навстречу.
– Это и есть она самая! – закричал Алька, глядя на запутавшуюся в цветных лентах и лоскутьях девушку.
– Наташа? – догадался Сергей.
– Я и есть самая, – подтвердила Натка.
– Ну, что Алька?
– Бегает, балуется. Такой… – Натка запнулась, – такой малыш. Не дёргай, Алька, за ленты. Мы из них к празднику Эмине костюм сделаем. Вы ещё с нею не поссорились?
– Нет, не поссорились, – ответил Алька. – Это мы с Васькой Бубякиным уже подрались. Он берёт, а я не даю. Он говорит: дай! А я – не дам. Он меня – раз. А я его – раз, раз тоже. Только мы уже опять два раза помирились.
И, обернувшись к отцу, Алька объяснил:
– Эмине – это маленькая девчонка такая, весёлая… башкирка. Сегодня плаксун Карасиков стал реветь: му-у! му-у! Она подпрыгнула, хохочет, скачет около него на одной ноге да по-башкирскому дразнится: тыр-быр-тыр, бур-тыр-тыр… Да быстро так, а сама всё скачет, скачет. Очень хорошая башкирка. Только боится, когда её за пятки схватишь: орёт на всю палату.
Издалека загудел сигнальный колокол. Натка заторопилась:
– Алька ко мне? Или вы его с собой возьмёте?
– Нет, не с собою, – ответил, поднимаясь, Сергей. – Пойду отдохну, потом к озеру, а с утра в Ялту. Ну, бегите. Значит, послезавтра увидимся.
– Обязательно послезавтра, – приказал Алька. – Вечером будет костёр, музыка, а потом… Нет, лучше не скажу. Придёшь, тогда сам увидишь.
Они убежали.
Сергей постоял, подошёл к обрыву, куда только что молча показывал Алька. Он поглядел вниз и тоже улыбнулся, как будто бы и он что-то видел там, меж глыбами серого влажного камня. Потом он свистнул, одёрнул ремень и зашагал вниз, на ходу припоминая, что надо послать на первый участок обещанных лошадей и надо разыскать того старика татарина, который жаловался, что его обсчитали.
Бригадиру Шалимову Сергей верил не очень.
На другой день, сразу же после завтрака, Тольку Шестакова отослали за краской на нижний склад. Толька подмигнул Владику, чтобы Владик подождал.
Но на складе, как нарочно, пришлось долго стоять в очереди. Все отряды спешно заканчивали предпраздничные работы. То и дело подбегали гонцы и требовали проволоки, шпагата, бумаги, краски, кумачу, фонарей, свечей, гвоздей. Все торопились, и всем было некогда.
Когда Толька наконец вернулся в отряд, оказалось, что куда-то исчез Владик.
Толька носился туда и сюда, рыскал по всем углам и до того намозолил всем глаза, что Натка засадила его приколачивать мелкими гвоздиками золотую каёмку по краям пятиконечной звезды.
Едва Толька уселся, как откуда-то вынырнул Владик, который никуда далеко не уходил, а нарочно, чтобы дождаться друга, прошмыгнул вне очереди принимать ванну.
С досады и чтобы поскорее им освободиться, Владик тоже вызвался приколачивать гвоздики. Но хитрая Натка сразу смекнула, что от такой работы толку будет мало, и, всучив Владику целую кипу маленьких флажков, приказала тащить их вниз и сдать дежурному по главной лагерной площадке.
В другое время Владик обязательно заспорил бы, но сейчас это было невыгодно: ему нужно было казаться послушным.
Сердито глянув на Тольку, он спокойно вышел, а очутившись за дверью, напролом, через кустарник, через ручейки и овражки он помчался вниз, чтобы поскорей вернуться и, пользуясь предпраздничной суматохой, убежать с Толькой к развалинам старых башен.
Однако, когда взмокший Владик вернулся, Тольку он не застал. Оказывается, сразу же после ухода Владика Натка выругала Тольку за то, что он криво забивает гвоздики, и турнула его прочь. А обрадованный Толька тотчас же ринулся догонять Владика, но не напролом, а мимо сада, через мостик и дальше по тропке.
«Вот ещё напасть!» – подумал огорчённый Владик и сгоряча дал подзатыльник подвернувшемуся черкесёнку Ингулову. Но тут на помощь Ингулову выглянул здоровенный пионер, кубанец Лыбатько, и Владику пришлось уносить ноги подальше.
На поляне, под кипарисами, злой и усталый Владик наткнулся на Альку и октябрёнка Карасикова, которые копошились возле толстого чурбана, пытаясь спихнуть его под откос, в болотце. Здесь Владик вспомнил, что и октябрёнку Карасикову надо дать щелчка: Карасиков утром наябедничал, что Владик запихал Баранкину под простыню жестяную мыльницу и платяную щётку.
Но тут оглянулся Алька и, спокойно глядя на грозное лицо Владика, попросил, чтобы он помог им сдвинуть тяжёлый чурбан.
Такая смелая просьба Владику понравилась.
Через минуту чурбан с треском полетел вниз и, как бомба, плюхнулся в болотце, заставив разлететься во все стороны обалдевших лягушек.
– Ты хороший человек, Алька! – присаживаясь на траву, задумчиво проговорил Владик.
Алька улыбнулся и с любопытством посмотрел Владику в глаза.
– Ты хороший человек, – внезапно придумал Владик. – Жалко, что ты мал ещё, а то я взял бы тебя к себе в товарищи. Мы бы залезли с тобой на самую высокую гору, стали бы с винтовками и сторожили бы оттуда всю страну.
– И я бы тоже залез, – обиженно вставил Карасиков, который, после того как увидел, что щелчка не будет, осмелел и подвинулся поближе.
– Или нет, – охваченный новой фантазией и показывая Карасикову кукиш, продолжал Владик: – Я бы стоял с винтовкой, ты бы смотрел в подзорную трубу, а Толька сидел бы возле радиопередатчика. И чуть что – нажал ключ, и сразу искры, искры, тревога!.. тревога!.. Вставайте, товарищи!.. Тогда разом повсюду загудят гудки – паровозы, пароходы, сверкнут прожектора. Лётчики – к самолётам. Кавалеристы – к коням. Пехотинцы – в поход. И рабочие бегут на заводы, и работницы бегут. Спокойней, товарищи! Нам не страшно!
– Я бы тоже побежал! – уныло завопил оскорблённый Карасиков. – Раз все бегут – значит, я тоже.
Этот жалобный возглас охладил Владика. Он сразу потух, остыл и продолжал уже негромко и насмешливо:
– А потом после боя вдруг вспомнил бы: а где это, братцы, наш герой Карасиков? Ни среди живых его нет, ни среди мёртвых, ни среди раненых. А кто это ворочается в спальне под кроватью? Ах, это вы, гражданин Карасиков! Ах, вы умеете только языком болтать да ябедничать, как я Баранкину под простыню мыльницу да щётку запихал! Да раз ему за такие дела щелчка! Два щелчка! То-то, карасятина!..
Не успел отщёлканный Карасиков пикнуть, как озорной Владик уже исчез.
Карасиков хныкнул и вопросительно посмотрел на Альку.
– Ничего! – успокоил Алька. – Он тебе только два раза. А про всё другое – это он нарочно. Там Красная армия и без нас сторожит. Там не один часовой, а тысячи часовых, и все стоят и не шелохнутся.
– И я бы тоже не шелохнулся, – не уступал Карасиков.
– Нет, ты бы шелохнулся! – рассердился Алька. – Почему же вчера на утренней линейке все стоят смирно, а ты ворочался, ворочался… даже Натка заругалась?
– И вовсе не ворочался. Это оттого, что у меня шнурок оборвался и штаны вниз сползли, – обидчиво возразил Карасиков.
– А разве же у часовых сползают? – снисходительно усмехнулся Алька. – Эх ты, хвастунишка!
Из-за кустов выскочил Иоська.
– Где вы запропастились? – размахивая руками, затараторил он. – Бегите скорее! В море катер! Сейчас встречать… Гости едут. Матросы!.. Ворошиловцы!..
Уже выбивали дробь барабанщики, трубили сигналисты, кричали звеньевые, и гулко в море заревела сирена причаливающего катера.
Это приплыли пионеры севастопольского военизированного лагеря – ворошиловцы.
В длинных чёрных брюках, в матросках с голубыми полосатыми воротниками, на подбор рослые, здоровые, они шагали быстро, уверенно, и видно было, что они крепко дорожат и гордятся своей выправкой и дисциплиной.
Среди них Владик увидел знакомого мальчишку и нетерпеливо крикнул ему:
– Мишка, здорово!
Но тот только повёл глазами и чуть-чуть улыбнулся, как бы давая понять, что хотя он и сам рад, но всё это потом, а сейчас он пионер, матрос-ворошиловец, в строю.
После ужина ребята получили новые трусы, безрукавки и галстуки. Везде было шумно, бестолково и весело.
Барабанщики подтягивали барабаны, горнисты отчаянно гудели на блестящих, как золото, трубах. На террасе взволнованная башкирка Эмине уже десятый раз легко взлетала по чужим плечам чуть не к потолку и, раскинув в стороны шёлковые флажки, неумело, но задорно кричала:
– Привет старай гвардий от юнай смена!
На крыльце, рассевшись, как воробьи, громко и нестройно пели октябрята. Тут же рядом вспотевший Баранкин заколачивал последние гвозди в башенку фанерного танка, а прыткий Иоська вертелся около него, подпрыгивал, похваливал, поругивал и поторапливал, потому что танк надо было ещё успеть выкрасить.
– Так, значит, завтра? – уговаривался Толька с Владиком.
– Сказано, завтра.
– И чтобы не получилось, как сегодня. Я туда – он сюда. Он сюда, а я туда. Как только приведут, скомандуют «разойдись», я сразу нырк, ты тоже. И на верхней тропке, возле беседки, встретимся.
– А если там кто-нибудь уже есть?
– Тогда шарах в кусты. Сиди да посвистывай.
– Я-то свистну! – усмехнулся Владик, и, щёлкнув языком, он рассыпался такой оглушительной трелью, что Натка подозрительно посмотрела на этих друзей и погрозила пальцем. Наступил вечер праздника.
При первом ударе колокола затихли песни, оборвались споры, прекратились игры, и все поспешней, чем обыкновенно, бросились к своим местам в строю.
– Ты не видала папу? – уже в третий раз спрашивал огорчённый Алька у Натки.
– Нет, Алька, ещё не видала. А ну, ребята, одёрнуть безрукавки, поправить галстуки. Как у тебя шнурок, Карасиков? Опять трусы сползать будут?
Пока ребята одёргивали и оправляли друг друга, она успокоила Альку:
– Ты не печалься. Раз он сказал, что придёт, – значит, придёт. Наверно, на работе немного задержался.
На другом конце линейки разгневанный звеньевой Иоська ахал и прыгал возле насупившегося Баранкина.
– Сам танк заставлял красить, а теперь сам ругается, – хмуро оправдывался Баранкин.
– Так разве же я тебя галстуком заставлял красить? – возмущался Иоська. – И тут пятно, и там пятно. Эх, Баранкин, Баранкин! Ты бы хоть раньше сказал, а теперь и кладовая заперта, и кастелянша ушла. Ну, что мне теперь делать, Баранкин?
– Раньше я пошёл галстук горячей водой с мылом мыть, а сейчас, когда высохло, гляжу – опять на сухом видно. Я макнул кисть, вдруг кто-то меня толк под руку. Ну, вот и брызнуло. Разве же, когда человек работает, тогда толкаются? Я, когда человек работает, лучше его за сто шагов обойду, а толкать никак не буду.
– Значит, у беседки, – ещё раз шёпотом напомнил Толька. – Спички взял?
– Взял… Помалкивай, – тихо ответил Владик и неосторожно похлопал по заправленной в трусы безрукавке.
Неполный спичечный коробок брякнул, и звеньевой Иоська разом обернулся:
– Ты зачем спички взял? Нехорошо! Брось, Владик.
– А тебе что? – испуганно прошипел Владик. – Какие спички?
– Звено, Владик, ударное, а у одного галстук в краске, у другого спички спрятаны… Брось лучше. Стыдно! Да чего ты грозишься! А то не посмотрю, что товарищ, и скажу вожатой.
– Ну, говори… Провокатор!
Иоська отшатнулся. Доброе веснушчатое лицо перекосилось, губы дёрнулись, кулаки сжались. Но в это же самое мгновенье снизу, от главного штаба, взвилась сигнальная ракета – всем сбор». И от фланга к флангу раздалась громкая команда: «Внимание!»
Если бы это был не Иоська, а кто-либо другой, то, вероятно, несмотря на сигнал, несмотря на команду, позорная драка в строю была бы неминуема.
Но Иоська сразу опомнился, тяжело задышал и, медленно разжимая кулаки, стал в строй.
Всё это случилось так быстро, что почти никто из ребят ничего не заметил.
Сразу же рассчитались, повернули направо и с дружной песней о юном барабанщике, слава о котором не умрёт никогда, двинулись вниз.
Внизу, невдалеке от моря, с трёх сторон окаймлённая крутыми цветущими холмами, распласталась широкая лагерная площадка.
На скамьях, на табуретках, на скалистых уступах, на возвышенных зелёных лужайках расположились ребята, нетерпеливо ожидая, когда в конце праздника вспыхнет невиданно огромный костёр, искусно выложенный в форме высокой пятиконечной звезды.
Условившись о месте сбора, ребята Наткиного отряда разбежались, каждый куда хотел.
Уже загремела музыка. Подплывала на моторке ялтинская делегация. Подошли лётчики из военного санатория, и, неторопливо покачиваясь на сёдлах, подъехали старики татары из соседнего колхоза.
В толпе Натку окликнул знакомый ей комсомолец Картузиков.
– Ну что?.. Здорово? – не останавливаясь, спросил он. – Приходи завтра на волейбол. – И уже издалека он крикнул: – Забыл… Там тебе письмо… спешное. На столе в дежурке лежит.
«Что за спешное? – с неудовольствием подумала Натка. – И от кого бы? От Верки только что было. Мать спешного посылать не станет. А больше будто бы и неоткуда. Успею!» – подумала она и пошла туда, где танцующий хоровод ребят окружил смущённых лётчиков.
Раскрасневшиеся лётчики неумело маневрировали и так, и этак, пытаясь вырваться из заколдованного круга. Стоило им сделать шаг, и весёлый хоровод двигался вместе с ними. И так до тех пор, пока они не оказались припёртыми к стенке беседки. Тут их расхватали, растащили и рассадили всех порознь, чтобы никому из ребят не было обидно.
Натка постояла, постояла и снова вспомнила о письме.
«А что, ведь успею ещё и сейчас, – подумала она. – Добежать долго ли?»
Она одёрнула майку и, не отвечая ни на чьи вопросы, помчалась к дежурке.
И всё-таки письмо оказалось от матери. Письмо было серьёзное и бестолковое. Мать писала, что отца куда-то переводят надолго и отец обещает ехать всей семьёй. Там будет квартира в три комнаты, огород и сарай. Езды туда целая неделя. И что отец ходит весёлый, а пятилетний братишка Ванька ещё веселей и уже разбил Наткину дарёную чернильницу. И что она, мать, хотя не скучная, но и веселиться ей не с чего. Здесь жили, жили, а там ещё кто знает? Сторона там чужая, и народ, говорят, не русский.
Два раза Натка прочла это письмо, но так и не поняла: кто переводит? Куда переводят? Какая сторона и какой народ?
Поняла она только одно: что мать просит её приехать пораньше и в Москве, у дяди, никак не задерживаться.
Натка задумалась. Вдруг волны быстрой, весёлой музыки, потом многоголосая знакомая песня рванулись через окно в пустую дежурку.
Натка сунула письмо за майку, выбежала и увидела с горки, что лагерный праздник уже гремит и сверкает сотнями огней.
Это проходили парадом физкультурники.
– Ты что пропала? Я тебя искал, – сердито спросил откуда-то выползший Алька. – Идём скорее, а то, пока я тебя искал, какой-то мальчишка сел на мою табуретку, и мне теперь нигде и ничего не видно.
Натка взяла его за руку и пробралась к тому краю, где стоял десяток свободных стульев.
– Туда нельзя, – остановил её озабоченный Алёша Николаев. – Это места для шефов. И чего только опаздывают!
– Ну, что шефы! Придут – мы тогда уступим. Он же маленький, и ему ничего не видно, Алёша.
– Пусти одного, потом другой, потом третий… – ворчливо начал было Алёша, но не кончил, потому что на площадку с приветственным словом вышел лётчик.
Не успел он дойти до середины, как все бесчисленные огни разом погасли, в темноте что-то зашипело, треснуло. Через две-три секунды высоко над площадкой вспыхнул огонёк, и, поддерживаемая парашютом, повисла в воздухе маленькая серебристая модель аэроплана.
Тогда с земли, с лужаек, из-за кустов, из-за скалистых камней вырвался такой победно-торжествующий крик, что лётчик недоуменно покачал головой и почти целую минуту молчал, не зная, как ему быть и с чего начать.
Но потом он выпрямился и слово за словом нашёл такие простые, горячие слова, что все примолкли, притихли, а заслушавшийся Иоська, который и сам давно уже мечтал быть лётчиком, нечаянно оступился и едва не полетел, но только не к далёкому синему небу, а в глубокую канаву с колючками.
Потом выскочили девчонки – танцорки и физкультурницы, и тут же сразу случилась заминка. Сначала пробежал лёгкий говорок, потом громче, громче, и наконец зашумело, загудело:
– Идут… Идут… Идут…
Из глубины аллеи показалось человек десять уже пожилых людей. Это и была делегация шефов лагеря из дома отдыха ЦИК в Ай-Су.
Натка поспешно встала и взяла Альку на руки.
Когда стихли приветствия и шефы сели на места, а праздник пошёл своим чередом, Натка увидела, что крайний стул, как раз тот самый, с которого она встала, остался свободным. Она потихоньку подвинула стул, села и посадила Альку на колени.
В то время как девчата-физкультурницы строили замысловатую пирамиду, Натка искоса разглядывала прибывших шефов. И вдруг на соседнем стуле она увидела очень знакомое лицо.
«Кто это? – растерялась Натка. – Лицо смуглое, чернобородый. Седина, очки… Да кто же это?» Как раз в эту минуту все дружно захлопали, засмеялись.
Засмеялся и чернобородый: карр! карр! И тогда обрадованная Натка сразу поняла, что это, уж конечно, Гитаевич, тот самый, который так часто бывал у Шегалова и с которым так подружилась Натка, когда два года тому назад она целый месяц гостила у дяди в Москве.
Натка придвинула стул, взяла Гитаевича за руку и заглянула ему в лицо.
Он узнал её сразу и засмеялся-закаркал так громко, что удивлённый Алька соскользнул с Наткиных колен и с откровенным любопытством уставился на этого странного, похожего на цыгана человека.
– Кто это у тебя? – шутливо спросил Гитаевич. – Для сына велик, для братишки мал. Племянник, что ли?
– Это Алька Ганин, сын одного инженера. Он к моему отряду прикомандирован, – пошутила Натка.
Гитаевич угловато двинулся. Он протёр очки и, как показалось Натке, что-то уж очень пристально посмотрел на стоявшего перед ним маленького человечка.
– Я побегу… мне пора… Я сюда вернусь, – заторопился Алька и с обидой добавил: – Эх, папка, папка, так и не пришёл.
– Серёжи Ганина? – глядя вслед убегающему Альке, переспросил Гитаевич.
– Да, Ганина. А вы его разве знаете?
– Я-то его знаю, – ответил Гитаевич, – очень давно. Ещё по армии знаю.
– Значит, вы их всех хорошо знаете? – помолчав немного, спросила Натка. – А где, Гитаевич, у Альки мать? Она умерла?
Гром барабанов и гул музыки заглушили ответ. Это проходили лагерные военизированные отряды пионеров. Сначала с лучшими стрелками впереди прошла пехота. Шаг в шаг, точно не касаясь земли, прошли матросы-ворошиловцы. За ними – девочки-санитарки. Потом как-то хитроумно проползли фанерные танки. Затем по опустевшей площадке забегали какие-то прыткие ловкачи. Что-то по земле размотали, растянули и скрылись.
Музыканты ударили «Марш Будённого». Двойной ряд пионеров расступился, и в строю, по четыре, на колёсных и игрушечных конях выехал «Первый сводный октябрятский эскадрон имени мировой революции».
Там был и Алька.
Поддерживая равнение, эскадрон проходил быстрым шагом и под взрывы дружного хохота, под музыку и песню будённовского марша, подхваченную и пионерами, и гостями, и шефами, скрылся на противоположном конце площадки.
– Жулики! – обиженно объяснял кому-то сидевший неподалёку Карасиков. – Разве же они сами едут? Их с другого конца на бечёвках тянут. Я уже всё узнал. Это если бы и меня потянули, я бы тоже поехал.
Теперь почти вся площадка заполнилась ребятами. Затевались массовые игры, и выступали отрядные кружки.
Ночь была душная. Гитаевич вытер лоб и обернулся к Натке, отвечая на её вопросы:
– У него мать не умерла. Его мать была румынской комсомолкой, потом коммунисткой и была убита…
– Марица Маргулис! – почти вскрикнула поражённая Натка.
Гитаевич кивнул головой и сразу закашлял, заулыбался, потому что со всех ног к ним бежал с площадки всадник «Первого октябрятского эскадрона имени мировой революции» – счастливый и смеющийся Алька.
В это время Натке сообщили, что Катюша Вострецова разбила себе нос и ревёт во весь голос, а у Федьки Кукушкина схватило живот и, вероятно, этот обжора Федька объелся под шумок незрелым виноградом.
Натка оставила Альку с Гитаевичем и пошла в дежурку.
Катюша уже не ревела, а только всхлипывала, придерживая мокрый платок у переносицы, а перепуганный Федька громко сознался, что съел три яблока, две груши, а сколько винограду, не знает, потому что было темно.
– Танком её по носу задело, – сердито объяснял Натке звеньевой Василюк. – Я ей говорю: не суйся. Так нет, растяпа, не послушалась. Иоськина башня повернулась – и бац ей орудием прямо по носу!
Растяпу Катюшу и обжору Федьку Натка приказала отправить домой, а сама по-над берегом пошла к Альке.
Вскоре она остановилась. Перед ней расстилалось невидимое отсюда море, и только слышно было, как равномерно плещутся волны.
На небе ни луны, ни звёзд не было, и только где-то, но очень далеко и слабо, мерцал быстрый летящий огонёк – должно быть, пограничного костра. И вдруг Натка подумала, что совсем ведь недалеко, всего только на другом берегу моря, лежит эта тяжёлая страна Румыния, где погибла Марица…
Кто-то тронул её за руку. Она нехотя обернулась и увидела Сергея.
– Алька где? Я спрашивал, мне сказали, что он с вами, Наташа.
– Он со мной, – обрадовалась Натка. – Сейчас он сидит с Гитаевичем. Пойдёмте… Он вас ждал, ждал…
– Опоздал я, Наташа, – виновато ответил Сергей. – Там у меня всякая чертовщина творится.
Они не дошли до Гитаевича всего несколько шагов, как опять разом погас свет и всё смолкло.
– Стойте! – шепнула Натка. – Сейчас зажгут костёр.
В тёмной тишине резко зазвучал горн, и сейчас же по краям площадки вспыхнули пять дымных факельных огней. Горн зазвучал ещё раз, и огни стремительно, точно по воздуху, рванулись к центру площадки.
Долго огонь бежал и метался внутри подожжённого костра. То он вырывался меж сучьев, то опять забирался вглубь, то шарахался по земле. И вдруг, как бы устав шутить и баловаться, огромный вихрь пламени взметнулся и загудел над костром.
Тяжёлые ветви скорчились, затрещали. Тысячи горящих искр помчались в небо. Стало так светло и жарко, что даже те, кто сидел далеко, щурили глаза и вытирали лица, а сидевшие поближе повскакивали и с визгом кинулись прочь.
Когда Натка обернулась, то увидела, что Сергей уже держит Альку на руках, а раскрасневшийся, взволнованный Алька быстро рассказывает отцу о делах минувшего дня.
Было уже поздно, когда кое-как, вразброд, вернулся Наткин отряд к дому.
Не успела ещё Натка взойти на крыльцо, а к ней уже подбежала встревоженная дежурная сестра и тихо рассказала, что всего десять минут назад Владик Дашевский привёл исцарапанного, разбитого Тольку Шестакова и у Тольки, кажется, вывихнута рука.
Натка кинулась в дежурку. Там, сгорбившись на клеёнчатом диване, с лицом, заляпанным йодом, с примочкой под глазом и с рукою на перевязи, сидел Толька. Видно было, что ему очень больно, но что из какого-то упрямства он сознаваться в этом не хочет.
– Как же это? Где это вы? – подсаживаясь рядом, участливо спросила Натка.
Толька молчал. Вмешалась дежурная:
– Говорит, что когда заканчивался костёр и стали ребята разбегаться, то, чтобы обогнать всех, бросились они с Владиком прямой тропинкой… А там ручьи, кусты, камни, овраги. Сорвался где-то на берегу и брякнулся.
Разыскали сонного Гейку. Гейка засуетился и быстро запряг лошадь. Тольку повезли в свой же лагерный лазарет, а Натка, несмотря на полночь, собралась с докладом к начальнику: строго-настрого было приказано обо всех несчастных случаях доносить ему во всякое время дня и ночи.
Перед тем как идти, Натка завернула в палату. Она вошла бесшумно, неожиданно и, несмотря на полутьму, успела заметить, как Владик быстро повернулся и притих. Значит, он ещё не спал.
– Владик, – спросила Натка, – расскажи, пожалуйста, где… как это всё случилось?
Владик не отвечал.
– Дашевский, – строго повторила Натка, – ты не ври. Я же видела, что ты не спишь. Говори, или я сегодня же расскажу про тебя начальнику лагеря.
С начальником Владик разговаривать не хотел, и, сердито приподнявшись, сухо и коротко он слово в слово повторил то, что уже говорил дежурной сестре Толька.
– Чёрт вас ночью по оврагам носит, – не сдержавшись, выругалась Натка и в потёмках устало побрела к начальнику.
…А Сергей опоздал на праздник вот из-за чего. Вернувшись из Ялты, после обеда Сергей пошёл по участкам. На первом дела подвигались быстро и толково, поэтому, не задерживаясь, Сергей прошёл на второй. Там ещё не закончили рыть запасной водослив, а крепить совсем ещё не начинали.
Он спросил: «Где Дягилев?» Ему ответили, что Дягилев на третьем. Тогда и Сергей пошёл к плотине, на третий.
Поднимаясь к озеру, ещё издалека Сергей увидел впереди на тропке того самого старика татарина, который и был ему нужен.
В это время верхом на тощей коняге Сергея догнал десятник Шалимов и, соскочив с седла, пошёл рядом.
– Плохо дело, начальник! – вздохнул Шалимов и вытер концом башлыка пыльное морщинистое лицо. – Люди работают плохо.
– Сам вижу, что плохо. Водослив ещё не кончили, крепить не начали. Хорошего мало!
– Грунт тяжёлый, – ещё глубже вздохнул Шалимов, – камень, щебёнка. Человек работает, работает, ничего не заработает. Крепко жалуются. Вчера на работу трое не вышли. Сегодня опять некоторые говорят: если не будет прибавки, то никто не выйдет. Ну, что мне, начальник, делать? – И Шалимов огорчённо развёл руками.
– Почему это только тебе, а ни мне, ни Дягилеву никто не жалуется? Чудно что-то, Шалимов.
– Ты человек новый, к тебе ещё не привыкли. А Дягилеву говорили уже. Да что с него толку? Чурбан человек. А с меня все спрашивают: ты старший, ты и говори.
– Ладно, – решил Сергей. – К вечеру, сразу после работ, собери людей на участке. Я сам приду, тогда и потолкуем. А теперь поезжай назад. Да посматривай сам получше, – быстро и наугад соврал Сергей, – а то сегодня двое жаловались мне, что им работу не так замерили.
– Где, начальник? – забеспокоился Шалимов. – На водосливе или у насыпи?
– Не спросил. Некогда было. Ты там старший – тебе на месте видней. До свиданья, Шалимов. Значит, сразу после работы.
«Что-то неладно», – подумал Сергей и увидел, что старика татарина на тропе уже не было. Сергей прибавил шагу, дошёл до поворота, но и за поворотом старика не было тоже.
Вскоре Сергей очутился на берегу небольшого спокойного озера.
Слева, у плотины, стучали топоры. Густо пахло горячей смолой. Шестеро пильщиков, дружно вскрикивая, заваливали на козлы тяжёлое, ещё сырое бревно.
– Дягилев где? – спросил Сергей у встретившегося парня.
– А вон он! – И парень показал топорищем куда-то на горку.
Сергей посмотрел, но глаза ему слепило солнцем, и он никого не видел.
– Да вон он! – повторил парень. – Видишь, у куста стоит и с братом разговаривает.
– С каким братом?
– Ну, с каким? Со своим… с родным…
«Вон оно что! – подумал Сергей, увидав возле Дягилева того самого дядю, который на днях так не ко времени напился. – То-то Дягилев тогда растерялся».
Увидав Сергея, дягилевский брат неловко поздоровался и пошёл прочь.
– Так смотрите же! – строго крикнул ему вдогонку Дягилев. – Чтобы к вечеру все шестьдесят плах были готовы! Плотник это наш, – объяснил он Сергею. – Он у них за старшего. Работник хороший! – И, отворачиваясь от Сергея, он нехотя добавил: – Конечно… бывает, что и выпивает.
Они пошли по стройке.
– Говорили что-нибудь из шалимовской бригады насчёт расценок? – спросил Сергей.
– Да так, болтали. Разве их всех переслушаешь?
– На что жаловались?
– Известно, на что: грунт плохой, нормы велики, расценки малы. Что же им ещё говорить?
– А на третьем участке, на первом, там, где русские, почему там не жалуются?
Дягилев промолчал.
– Чудно дело, – удивился Сергей. – Грунт одинаковый, нормы везде те же, расценки те же. Русские не жалуются, а татары жалуются. И не пойму я, с чего бы это такое, Дягилев?
– Значит, такой уж у них характер вредный, – не очень уверенно предположил Дягилев и тут же вспомнил: – На втором пролёте, Сергей Алексеевич, опорный столб треснул, и я сказал, чтобы новым заменили. Вон, поглядите, плотники рубят.
Уже совсем свечерело, когда Сергей спускался на второй участок. Он торопился, потому что сразу же после собрания должен был, как обещал Альке, прийти на праздник. И вот на пустынной тропке, опять на том же самом месте, Сергей увидел всё того же старика татарина.
«Что такое?» – удивился Сергей и прямо направился к поджидавшему.
Старик поздоровался и тихо пошёл рядом.
– Ну что? – нетерпеливо спросил Сергей. – И куда ты всё прячешься? Рассказывай, что у тебя… Обсчитали?.. Обманули?.. Обидели?..
– Обманули, – равнодушно согласился старик, – и обсчитали – верно. И обидели… верно!
– Ты и сейчас работаешь?
– Нет, – так же равнодушно, точно и не о нём шла речь, продолжал старик. – В тот раз Шалимов заметил, что я тебе жаловался. На другой день уволил. Старый, говорит, плохо работаешь. А раньше, когда молчал, то хорошо работал. И все, кто молчит, тот хорош. Вчера троих опять отослал – плохо работают. А тебе, может быть, сказал: сами ушли. Расценки низкие. Конечно, низкие, – дёргая Сергея за рукав, продолжал старик. – Я двадцать кубометров взял, а получил деньги за шестнадцать. А разве я один? Таких много. Где четыре кубометра? Конечно, выходит, низкие. Я ему говорю, а он сердится: «Ты мне голову не путай, я тебя грамотней». Я пошёл к старшему, к Дягилеву, а он говорит: «Я вашего дела не знаю. Я даю Шалимову бумагу – ведомость – и деньги. Деньги он берёт, а бумагу с вашими расписками несёт мне обратно. Если всё верно, то и я говорю – верно. Вы с ним считайтесь, а я и языка вашего не понимаю, кто свою мне фамилию распишет, кто чужую… Аллах вас разберёт. Конечно, Аллах, – с насмешкой повторил старик и совсем уже неожиданно закончил: – До свиданья, начальник, спасибо!
– Погоди! – окликнул Сергей. – Постой, куда же ты? Пойдём со мной.
Но старик, сгорбившись и не оборачиваясь, быстро-быстренько шмыгнул в кусты.
Сергей спустился на второй участок и попросил, чтобы ему нашли Шалимова. Он ждал долго. Наконец, посланный вернулся и сказал, что Шалимов зашиб себе ногу и уехал домой.
Он пошёл к сараям и увидел, что там собралось всего человек восемь. Он спросил, почему так мало. Сначала ему не отвечали, но потом объяснили, что сегодня на деревне праздник. Он заинтересовался, какой же это праздник, и тогда после некоторого молчания ему объяснили, что у шалимовского сына третьего дня родился ребёнок. Сколько ни вызывал Сергей на разговор собравшихся, казалось, что они так и не поняли, чего он хочет.
Сергей отпустил людей и пошёл к лагерю.
И тогда он решил, пока дело разберётся, Шалимова сейчас же выгнать, попросить в райкоме татарского докладчика. Вспомнив о том, что вместе со шкатулкой пропали все ведомости, документы и расписки, Сергей нахмурился.
Уже совсем стемнело. Влево от тропки расплывчато обозначались очертания башенных развалин. Очень издалека, снизу, вместе с порывами жаркого ветра доносилась музыка.
«Опаздываю, – понял Сергей. – Алька рассердится».
За кустами блеснул огонь. Гулкий выстрел грянул так близко, что дрогнул воздух, и над головой Сергея с треском ударил в каменную скалу дробовой заряд.
– Кто? – падая на камни и выхватывая браунинг, крикнул Сергей.
Ему не отвечали, и только хруст кустарника показал, что кто-то поспешно убегал прочь.
Сергей приподнялся и дважды выстрелил в воздух. Он прислушался, и ему показалось, что уже далеко кто-то вскрикнул.
Тогда Сергей встал. Не выпуская из рук браунинга, он пошёл дальше и шёл так до тех пор, пока с перевала не открылась перед ним широкая, ровная дорога.
Музыка внизу играла громче, громче, а лагерная площадка сверкала отсюда всеми своими огнями.
Сергей защёлкнул предохранитель, спрятал браунинг и ещё быстрее зашагал к Альке. Наутро после костра ребят разбудили часом позже. Ещё задолго до линейки ребята уже разведали про то, что с Толькой Шестаковым случилось несчастье. Но что именно случилось и как, этого никто толком не знал, и поэтому к Натке подбегали с расспросами один за другим без перерыва.
Спрашивали: верно ли, что Толька сломал себе ногу? Верно ли, что Тольке во время вчерашнего фейерверка стукнуло осколком по башке? Верно ли, что доктор сказал, что Толька теперь будет и слепой, и глухой, и вроде как бы совсем дурак? Или только слепой? Или только глухой? Или не глухой и не слепой, а просто полоумный?
Сначала Натка отвечала, но потом, когда увидела, что всё равно кругом галдят, спорят и несут какую-то чушь, она стала сердиться, и, опасаясь, как бы вздорные слухи во время общелагерного завтрака не перекинулись в другие отряды, она вызвала угрюмого Владика и попросила его, чтобы он сейчас же, на утренней линейке, вышел и рассказал отряду, как было дело.
Но Владик отказался наотрез. Она просила, уговаривала, приказывала, но всё было бесполезно.
Раздражённая Натка посулила ему это припомнить и велела подать сигнал на пять минут раньше, чем обычно.
Собирались долго, строились шумно, бестолково, равнялись плохо.
Против обыкновения, Владик стоял молча, никого не задирая и не отвечая ни на чьи вопросы.
Молча и внимательней, чем обыкновенно, наблюдал за Владиком Иоська. Очевидно, вчерашнее не забыл, что-то угадывал и к чему-то готовился.
Со слов Владика, Натка коротко рассказала ребятам, как было дело с Толькой. Пристыдила за нелепые выдумки и предупредила, что в следующий раз за самовольное бегство из отряда будет строго взыскано и что на случае с Толькой Шестаковым ребята теперь и сами могут убедиться, к чему такое самовольничанье приводит.
– Неправда! – прозвучал по всей линейке негодующий голос. – Всё это враки и неправда!
Натка нахмурилась, отыскивая того, кто хулиганит, и, к большому изумлению своему, увидела, что это выкрикнул красный и взволнованный Иоська. Ребята зашевелились и зашептались.
– Тишина! – громко окрикнула Натка. – Почему говоришь, что всё неправда?
– Всё неправда, – убеждённо повторил Иоська. – Когда вчера строились, Владик Дашевский зачем-то спрятал спички. Я пристыдил его, а он назвал меня провокатором. На костре ни его, ни Тольки не было, а бегали они ещё куда-то. А куда, не знаю. И там, а не по дороге с костра с ними что-то случилось. Я-то не провокатор, а Дашевский врун и обманывает весь отряд.
Все были уверены, что после таких слов Владик набросится на Иоську или со злобой начнёт оправдываться. Но побледневший Владик, презрительно скривив губы, стоял молча.
– Дашевский, – в упор спросила Натка, – это правда, что вас вчера на костре не было?
Не пошевельнувшись, не поворачивая даже к ней головы, Владик молчал.
– Дашевский, – сердито сказала тогда Натка, – сегодня же на вечернем докладе обо всём этом будет сказано начальнику лагеря, а сейчас выйди из строя и завтракать пойдёшь отдельно.
Ни слова не говоря, Владик вышел и завернул в палату.
Через минуту отряд с песней шёл вниз к завтраку. Завтракать Владик не пошёл совсем.
Уже после обеда, после часа отдыха, когда ребята занимались каждый чем хотел, на пустом холмике, под тенью спалённой солнцем акации, сидел невесёлый Владик. Всё вышло как-то не так… нелепо и бестолково.
В сущности, Владику очень хотелось, чтобы ничего не было: ни вчерашней ссоры с Иоськой, ни вчерашнего случая с Толькой, ни утренней ссоры с Наткой, ни позорной утренней линейки. Но так как уже ничего поправить было нельзя, то он решил, что пусть будет, как будет, а он ни в чём не сознается, ничего не скажет. И хоть вызывай его сто начальников, он будет стоять молча, и пусть думают как хотят.
По ту сторону забора весело играли в мяч. Вдруг мяч взметнулся и, ударившись о столб, отлетел рикошетом и покатился прямо к ногам Владика.
Владик посмотрел на мяч и не пошевельнулся.
Он не пошевельнулся и не крикнул даже тогда, когда за забором поднялась суматоха: все бегали, разыскивая потерянный мяч, и громче других раздавался недоумевающий голос Иоськи: «Да он же вот в эту сторону полетел… Я же видел, что в эту!»
«Мне-то что?» – даже без злорадства подумал Владик и нехотя повернулся, заслышав чьи-то шаги.
Подошёл и сел незнакомый парнишка. Он был старше и крепче Владика. Лицо его было какое-то сырое, точно вымазанное серым мылом, а рот приоткрыт, как будто бы и в такую жару у него был насморк.
Он наскрёб табаку, поднял с земли кусок бумаги и, хитро подмигнув Владику, свернул и закурил.
Из-за угла выскочил Иоська. Наткнувшись на Владика, он было остановился, но, заметив мяч, подошёл, поднял и укоризненно сказал:
– Что же! Если ты на меня злишься, то тебе и все виноваты? Ребята ищут, ищут, а ты не можешь мяч через забор перекинуть? Какой же ты товарищ?
Иоська убежал.
– Видал? – поворачиваясь к парню, презрительно сказал оскорблённый Владик. – Они будут мяч кидать, а я им подкидывай. Нашли дурака-подавальщика.
– Известно, – сплёвывая на траву, охотно согласился парень. – Им только этого и надо. Ишь ты какой рябой выискался!
В сущности, озлобленный Владик и сам знал, что говорит он сейчас ерунду, и ему гораздо легче было бы, если бы этот парень заспорил с ним и не согласился. Но парень согласился, и поэтому раздражение Владика ещё более усилилось, и он продолжал совсем уж глупо и фальшиво:
– Он думает, что раз он звеньевой, то я ему и штаны поддерживай. Нет, брат, врёшь, нынче лакеев нету.
– Конечно, – всё так же охотно поддакнул парень. – Это такой народ… Ты им сунь палец, а они и всю руку норовят слопать. Такая уж ихняя порода.
– Какая порода? – удивился и не понял Владик.
– Как какая? Мальчишка-то прибегал – жид? Значит, и порода такая!
Владик растерялся, как будто бы кто-то со всего размаха хватил его по лицу крапивой.
«Вот оно что! Вот кто за тебя! – пронеслось в его голове. – Иоська всё-таки свой… пионер… товарищ. А теперь вон что!»
Сам не помня как, Владик вскочил и что было силы ударил парня по голове. Парень оторопело покачнулся. Но он был крупнее и сильнее. Он с ругательствами кинулся на Владика. Но тот, не обращая внимания на удары, с таким бешенством бросался вперёд, что парень вдруг струсил и, кое-как подхватив фуражку, оставив на бугре табак и спички, с воем кинулся прочь.
Когда Владик опомнился, то рядом уж никого не было. За стеною всё так же задорно и весело играли в мяч. Очевидно, там ничего не слыхали.
Владик осмотрелся. По серой безрукавке расплывались ярко-красные пятна: из носа капала кровь. Он хотел спрятаться в кусты, как вдруг увидел Альку.
Запыхавшийся Алька стоял всего в пяти-шести шагах и внимательно, с сожалением смотрел на Владика.
– Это тебя толстый избил? – тихо спросил Алька. – А отчего он сам ревел? Ты ему дал тоже?
– Алька, – пробормотал испуганный Владик, – иди… ты не уходи… мы сейчас вместе.
Они ушли вглубь кустов. Там Владик сел и закинул голову. Кровь утихла, но ярко-красные пятна на безрукавке и ссадина пониже виска остались.
Если бы только пятна крови, можно было бы сослаться на то, что напекло солнцем голову. Если бы только ссадина, можно было бы сказать, что оцарапался о колючки. Но когда всё вместе, кто поверит? Кто же поверит после вчерашнего и после сегодняшнего?
И можно ли объяснить, оправдаться, как и почему случилась драка? Нет, объяснить нельзя никак…
– Алька, – быстро заговорил Владик, – ты не уходи. Давай с тобой скоренько сбегаем к морю. Я за утёсом место знаю. Там никогда никого нет… Я выполощу рубашку. Пока назад добежим, она высохнет – никто и не заметит.
Боковой дорожкой они спустились к морю. Алька уселся за глыбами и начал сооружать из камешков башню, а Владик снял безрукавку и пошёл к воде. Но так как ночью был шторм и к берегу натащило всякой дряни, то Владик зашёл в воду подальше. Здесь вода была чистая, и Владик начал поспешно прополаскивать безрукавку.
«Ничего, – думал он, – выстираю, высохнет, и никто не заметит. Ну, вызовут к начальнику или на совет лагеря. Ну конечно, выговор. Ладно. Стерплю, обойдётся. А потом выздоровеет Толька, и тогда можно начать по-другому, по-хорошему…»
«Ах, собака! – злорадно вспомнил он серомордого парня. – Что получил? Тоже нашёл себе товарища!»
Он окунулся до шеи, обмыл лицо и ссадину.
И вдруг ему почудилось, что кто-то гневно окликнул его по имени. Он вздрогнул, выпрямился и увидел, что на площадке сверху скалы стоит Натка и грозит ему пальцем.
Так она постояла немного, махнула рукой и исчезла.
И в ту же минуту Владик понял, что теперь надежды на спасение нет, что погиб он окончательно, бесповоротно и ничто в мире не может спасти от того, чтобы его завтра же не выставили из отряда и не отправили домой.
Было немало своих законов у этого огромного лагеря. Как и всюду, нередко законы эти обходили и нарушали. Как и всюду, виновных ловили, уличали, стыдили и наказывали. Но чаще всего прощали.
Слишком здесь много было сверкающего солнца для ребёнка, приехавшего впервые на юг из-под сумрачного Мурманска. Слишком здесь пышно цвела удивительная зелень, росли яблоки, груши, сливы, виноград для парнишки, присланного из-под холодного Архангельска. Слишком здесь часто попадались прохладные ущелья, журчащие потоки, укромные поляны, невиданные цветники для девчонки, приехавшей из пустынь Средней Азии, из тундр Лапландии или из безрадостных, бескрайних степей Закаспия.
И прощали за солнце, за яблони, за виноград, за сорванные цветы, за примятую зелень.
Но за море не прощали никогда.
С тех пор как много лет тому назад, купаясь без надзора, утонул в море двенадцатилетний пионер, незыблемый и неумолимый вырос в лагере закон: каждый, кто без спроса, без надзора уйдёт купаться, будет тотчас же выписан из лагеря и отправлен домой.
И от этого беспощадного закона лагерь не отступал ещё никогда.
Владик вышел из воды, крепко выжал безрукавку, оделся и взял Альку за руку.
Они прошлись вдоль берега и наткнулись на каменный городок из гигантских глыб, рухнувших с горной вершины. Они сели на обломок и долго смотрели, как пенистые волны с шумом и ворчаньем бродят по пустынным площадям и уличкам.
– Знаешь, Алька, – грустно заговорил Владик, – когда я был ещё маленьким, как ты, или, может быть, немножко поменьше, мы жили тогда не здесь, не в Советской стране. Вот один раз пошли мы с сестрой в рощу. А сестра, Влада, уже большая была – семнадцать лет. Пришли мы в рощу. Она легла на полянке. Иди, говорит, побегай, а я тут подожду. А я, как сейчас помню, услышал вдруг: «фю-фю». Смотрю – птичка с куста на куст прыг, прыг. Я тихонько за ней. Она всё прыгает, а я за ней и за ней. Далеко зашёл. Потом вспорхнула – и на дерево. Гляжу – на дереве гнездо. Постоял я и пошёл назад. Иду, иду – нет никого. Я кричу: «Влада!» Не отвечает. Я думаю: «Наверно, пошутила». Постоял, подождал, кричу: «Влада!» Нет, не отвечает. Что же такое? Вдруг, гляжу, под кустом что-то красное. Поднял, вижу – это лента от её платья. Ах, вот как! Значит, я не заблудился. Значит, это та самая поляна, а она просто меня обманула и нарочно бросила, чтобы отделаться. Хорошо ещё, что роща близко от дома и дорога знакомая. И до того я тогда обозлился, что всю дорогу ругал её про себя дурой, дрянью и ещё как-то. Прибежал домой и кричу: «Где Владка? Ну, пусть лучше она теперь домой не ворочается!» А мать как ахнет, а бабка Юзефа подпрыгнула сзади да раз меня по затылку, два по затылку! Я стою – ничего не понимаю.
А потом уж мне рассказали, что, пока я за птицей гонялся, пришли два жандарма, взяли её и увели. А она, чтобы не пугать меня, нарочно не крикнула. И вышло, что зря я только на неё кричал и ругался. Горько мне потом было, Алька.
– Она и сейчас в тюрьме сидит? – спросил не пропустивший ни слова Алька.
– И сейчас, только она уже не в тот, а в третий раз сидит. Я, Алька, все эти дни из дома письма ждал. Говорили, что будет амнистия, все думали: уж и так четыре года сидит – может быть, выпустят. А позавчера пришло письмо: нет, не выпустили. Каких-то там из других партий повыпускали, а коммунистов – нет… не выпускают… А потом на другой день пошёл я уже один в рощу и назло гнездо разорил и в птицу камнем так свистнул, что насилу она увернулась.
– Разве ж она виновата, Владик?
– А знал я тогда, кто виноват? – сердито возразил Владик. И вдруг, вспомнив о том, что сегодня случилось, он сразу притих. – Завтра меня из отряда выгонят, – объяснил он Альке. – Пока ты за скалой играл, Натка меня сверху увидела.
– Так ты же не купался, ты только безрукавку полоскал! – удивился Алька.
– А кто поверит?
– А ты правду скажи, что только полоскал, – заглядывая Владику в лицо, взволновался Алька.
– А кто теперь моей правде поверит?
– Ну, я скажу. Я же, Владик, всё видел. Я играл, а сам всё видел.
– Так ты ещё малыш! – рассмеялся Владик. Владик крепко схватил Альку за руку. Он вздохнул и уже серьёзно попросил:
– Нет, ты уж лучше помалкивай. А то и тебе попадёт: зачем со мной связался? Да мне ещё хуже будет, зачем я тебя к морю утащил. Идём, Алька. Эх, ты! И кто тебя, такого малыша, на свет уродил?
Алька помолчал.
– А моя мама тоже в тюрьме была убита, – неожиданно ответил Алька и прямо взглянул на растерявшегося Владика своими спокойными нерусскими глазами.
Ужинать отряд ходил без Натки. Натка долго проканителилась в больнице, где ей пришлось ожидать доктора, занятого в перевязочной.
С Толькой оказалось уж не так плохо: три ушиба и небольшой вывих. Она боялась, что будет хуже.
На обратном пути её окликнули из библиотеки. Там ей ехидно показали две книжки с вырванными страницами и одну с вырезанной картинкой. Про две книжки Натка ничего не знала, а про третью сказала комсомольскому библиотекарю, что он врёт и что картинка эта была вырезана ещё до того, как книжка побывала в её отряде. Библиотекарь заспорил, Натка вспылила и уже от двери назло напомнила ему, как он всучил недавно октябрёнку Бубякину вместо книги о домашних животных популярную астрономию Фламмариона.
Голодная и усталая, она понеслась в столовую. Там уже давно всё убрали, и ей досталось только два помидора да холодное варёное яйцо.
Она вернулась в отряд, но там, как нарочно, уже поджидала её кастелянша со своими бумагами и подсчётами. Увернуться Натка не успела.
– Сколько у вас потеряно носовых платков? – спросила кастелянша, решительно усаживая рядом с собой Натку и неторопливо раскладывая свои записки.
– Сколько? – вздохнула горько Натка и начала про себя подсчитывать по пальцам. – Вася! – крикнула она пробегавшему октябрёнку Бубякину. – Сбегай позови звеньевых. Только Розу не ищи – она внизу. А потом узнай, нашёл Карасиков свой платок или нет. Наверно, растрёпа, не нашёл.
– Он на меня вчера плюнул, – мрачно заявил Вася, – и я с ним больше не вожусь.
– Ну, не водись, а сбегай. Вот погодите, я с вами поговорю на линейке, – пригрозила Натка. И, обернувшись к кастелянше, она продолжала: – Полотенец у нас уже четырёх не хватает. Галстуки ещё вчера у всех были. А вчера наши ребята в кустах подобрали две чужие панамы, маленькую подушку и один кожаный сандалий. Погодите записывать, Марта Адольфовна, сейчас звеньевые придут – может быть, и галстуков уже не хватает. Я ничего не знаю. Я сегодня весь день как угорелая.
Натка обернулась и увидела, что её тихонько трогает за рукав Алька.
– Ну, что тебе? – спросила она не сердито, но и не совсем так приветливо, как обыкновенно.
– Знаешь что? – негромко, так, чтобы не услышала кастелянша, заговорил Алька. – А я тебя искал, искал… Знаешь… Он совсем не виноват. Я сам был и всё видел.
– Кто не виноват? – рассеянно спросила Натка и, не дослушав, сказала: – А две вчерашние безрукавки, Марта Адольфовна, это совсем не наши. У нас и ребят таких нет. Это на здорового дядю. Может быть, в первом отряде два-три таких наберётся. А у меня… откуда же?
– Он совсем не виноват, – ещё тише и взволнованней продолжал Алька. – Ты, Натка, послушай… Он просто с мальчишкой подрался и хотел потом выполоскать. Он хороший, Натка. Он все письма про сестру ждал, ждал. Других выпустили, а её не выпустили.
– Я вот им подерусь! Я вот им подерусь! – машинально пригрозила Натка. – Беги, Алька, что тебе тут надо? Ну что, Вася, идут звеньевые? А как у Карасикова?
– Он на меня фигу показал, – хмуро пожаловался Вася, – и я с ним больше никогда не вожусь. А платка у него всё равно нет. И я сам видел, как он сейчас пальцем высморкался.
– Ладно, ладно. Я с вами потом разберусь. Значит, шести платков не хватает, Марфа Адольфовна.
– Он нисколько не виноват, а ты на него думаешь, – уже со злобой и едва сдерживая слёзы, забормотал Алька. – Он и сам тоже один раз на сестру подумал: и дура, и дрянь, а она совсем не была виновата. Горько потом было. Ты только послушай, Натка… Он, Владик, лежал…
– Что Владик? Кто дрянь? Кто тебе позволил с ним бегать? – резко обернулась так ничего и не разобравшая Натка и тотчас же накинулась на Иоську, который, как ей показалось, подходил не очень быстро.
Если бы Натка была не так раздражена, если бы она обернулась в эту минуту, то она всё-таки выслушала бы Альку. Но она вспомнила и обернулась уже тогда, когда Альки позади не было.
На вечерней линейке Альки вдруг не оказалось. Пошли посмотреть в палату: не уснул ли. Нет, не было. Покричали с террасы – нет, не откликается.
Тогда забеспокоились и забегали, стали друг у друга расспрашивать: где, как и куда?
Вскоре выяснилось, что Карасиков, который подкрался к двери подслушать, как Васька будет жаловаться на него за фигу, вдруг увидел, что мимо него весь в слезах пробежал Алька. Но когда обрадованный Карасиков припустился было вдогонку и закричал: «Плакса-вакса!», то Алька остановился и швырнул в Карасикова камнем так здорово, что Карасиков дальше не побежал, а пошёл было пожаловаться Натке, да только раздумал, потому что Васька Бубякин и на него самого только что пожаловался.
Всё это, конечно, узнала не Натка, а сами ребята, которые тотчас же наперебой рассказали об этом Натке. Тогда она вызвала десяток ребят постарше и посмышлёней и приказала им обшарить все ближайшие полянки, дорожки и тропки, а сама села на лавку, усталая и подавленная.
Смутно припомнились ей какие-то непонятные Алькины слова: «…А я тебя искал, искал… Он всё письма ждал, ждал… Ты только послушай, Натка…»
«Зачем искал? Какого письма?» – с трудом соображала она. И тут подумала, что проще всего пойти и спросить у самого Владика. Но и Владик тоже уже куда-то исчез.
«Хорошо, – подумала Натка. – Хорошо, завтра тебе и это всё припомнится».
Один за другим возвращались посланные. И когда, наконец, вернулся последний, десятый, Натка выбежала на крыльцо и, путаясь в темноте, помчалась к третьему корпусу, чтобы оттуда позвонить дежурному по лагерю.
Когда уже замелькали среди кустов огоньки, когда уже она поравнялась с первым фонарём, сбоку затрещало, захрустело, и откуда-то прямо наперерез ей вылетел Владик.
– Не надо, – задыхаясь, сказал он, – не надо…
– Ты нашёл? – крикнула Натка. – Где он? Уже дома? В отряде?
– А то как же! – негромко ответил Владик. И тут Натка увидела, что глаза его смотрят на неё с прямой и открытой ненавистью.
Больше он ничего не сказал и повернулся. Она громко и тревожно окликнула его, он не послушался и исчез. Бояться ему всё равно теперь было некого и нечего.
Когда Натка вернулась, то ей рассказали, что Владик Дашевский нашёл Альку в двух километрах от лагеря, в маленьком домике под скалой, у отца. Там Алька сейчас и остался.
Натка прошла к себе в комнату и села.
Рассеянно прислушиваясь к тому, как шуршит крупная бабочка возле лампы, она припомнила свои печальные последние сутки: и Катюшу Вострецову с её разбитым носом, и Тольку с его рукой, и Владика, и кастеляншу с её галстуками, и дурака-библиотекаря с его враньём… И от всего этого ей стало так грустно, что захотелось даже заплакать.
В дверь неожиданно постучали. Заглянула дежурная и сказала Натке, что её хочет видеть Алькин отец.
Натка не удивилась. Она только быстро потянулась к графину, но графин был тёплый. Тогда, проходя мимо умывальника, она наспех жадно напилась прямо из-под крана и через террасу вышла к парку. Ночь была тёмная, но она сейчас же разглядела фигуру человека, который сидел на ступеньках каменной лестницы.
Они поздоровались и разговаривали в эту ночь очень долго.
На другой день Владика ни к начальнику, ни на совет лагеря не вызвали.
На следующий день не вызвали тоже.
И когда он понял, что его так и не вызовут, он притих, осунулся и всё ходил сначала одиноким, осторожным волчонком, вот-вот готов был прыгнуть и огрызнуться.
Но так как огрызаться было не на кого и жизнь в Наткином отряде, всем на радость, пошла ладно, дружно и весело, то вскоре он успокоился и в ожидании, пока выздоровеет Толька, подолгу пропадал теперь в лагерном стрелковом тире.
С Наткой он был сдержан и вежлив.
Но едва-едва стоило ей заговорить с ним о том, как же всё-таки на самом деле Толька свихнул себе руку, Владик замолкал и обязательно исчезал под каким-нибудь предлогом, придумывать которые он был непревзойдённый мастер.
И ещё что заметила Натка – это то, с какой настойчивостью этот дерзковатый мальчишка незаметно и ревниво оберегал во всём весёлую Алькину ребячью жизнь.
Так, недавно, возвращаясь с прогулки, Натка строго спросила у Альки, куда он задевал новую коробку для жуков и бабочек.
Алька покраснел и очень неуверенно ответил, что он, кажется, забыл её дома. А Натка очень уверенно ответила, что, кажется, он опять позабыл банку под кустом или у ручья. И всё же, когда они вернулись домой, то металлическая банка с сеткой стояла на тумбочке возле Алькиной кровати.
Озадаченная Натка готова была уже поверить в то, что она ошиблась, если бы совсем нечаянно не перехватила торжествующий взгляд запыхавшегося Владика.
А лагерь готовился к новому празднику. Давно уже обмелели пруды, зацвели бассейны, замолкли фонтаны и пересохли весёлые ручейки. Даже ванна и души были заперты на ключ и открывались только к ночи на полчаса, на час.
Шли спешные последние работы, и через три дня целый поток холодной, свежей воды должен был хлынуть с гор к лагерю.
Однажды Сергей вернулся с работы рано. Старуха сторожиха сказала ему, что у него на столе лежит телеграмма.
Важных телеграмм он не ждал ниоткуда, поэтому сначала он сбросил гимнастёрку, умылся, закурил и только тогда распечатал.
Он прочёл. Сел. Перечёл ещё раз и задумался. Телеграмма была не длинная и как будто бы не очень понятная. Смысл её был таков, что ему приказывали быть готовым во всякую минуту прервать отпуск и вернуться в Москву.
Но Сергей эту телеграмму понял, и вдруг ему очень захотелось повидать Альку. Он оделся и пошёл к лагерю.
В это время ребята ужинали, и Сергей сел на камень за кустами, поджидая, когда они будут возвращаться из столовой.
Сначала прошли двое, сытые, молчаливые. Они так и не заметили Сергея. Потом пронеслась целая стайка. Потом ещё издалека послышался спор, крик, и на лужайку выкатились трое: давно уже помирившиеся октябрята Бубякин и Карасиков, а с ними задорная башкирка Эмине. Все они держали по большому красному яблоку.
Натолкнувшись на незнакомого человека, растерявшийся Карасиков выронил яблоко, которое тотчас же подхватила ловкая Эмине.
– Коза! Коза! Отдай, Эмка! Васька, держи её! – завопил Карасиков, с негодованием глядя на хладнокровно остановившегося товарища.
– Доганай! – гортанно крикнула Эмине, ловко подбрасывая и подхватывая тяжёлое яблоко. – У, глупый… На! – сердито крикнула она, бросая яблоко на траву. И вдруг, обернувшись к Сергею, она лукаво улыбнулась и кинула ему своё яблоко: – На! – А сама уже издалека звонко крикнула: – Ты Алькин?.. Да? Кушай! – и, не найдя больше слов, затрясла головой, рассмеялась и убежала.
– А ваш Алька вчера её, Эмку, водой облил, – торжественно съябедничал Карасиков. – А Ваську Бубякина за ухо дёрнул.
– Что же вы его не поколотите? – полюбопытствовал Сергей.
Карасиков задумался.
– Его не надо колотить, – помолчав немного, объяснил он. – У него мать была хорошая.
– Откуда вы знаете, что хорошая?
– Знаем, – коротко ответил Карасиков. – Нам Натка рассказывала. – И, помолчав немного, он добавил: – А когда Васька хотел его поколотить, то он приткнулся к стенке, вырвал крапиву да отбивается. Попробуй-ка подойти, ноги-то, ведь они голые.
Сергей рассмеялся. Где-то неподалёку на волейбольной площадке гулко ахнул мяч, и ребятишки кинулись туда.
Потом подошли Натка, а за ней Алька и Катюшка Вострецова, которые волокли на бечёвке маленький грузовичок, до краёв наполненный яблоками, грушами и сливами.
– Это наши ребята за ужином нагрузили. Вот мы и увозим, – объяснил Алька. – Ты проводи нас, папка, до отряда, а потом мы с тобой гулять пойдём.
Грузовик двинулся, а Сергей и Натка пошли сзади.
– Он, вероятно, на днях уедет со мной в Москву, – неохотно сообщил Сергей. – Так надо, – ответил он на удивлённый взгляд Натки. – Надо так, Наташа.
– Ганин! – набравшись решимости, спросила Натка. – А что, Алька когда-нибудь мать свою видел?
То есть… видел, конечно, но он её хорошо помнит?
Грузовик вздрогнул, два яблока выпали и покатились по дорожке. Алька, быстро обернувшись, взглянул на отца.
Сергей наклонился, подобрал яблоки, положил их в кузов и с укоризною сказал:
– Что же это, шофёр? Ты тормози плавно, а то шестерёнки сорвёшь да и машину опрокинешь.
Они подошли к дому. Сергей сказал, что задержит Альку ненадолго. Однако Алька вернулся только ко сну.
Натка раздела его, уложила и, закрыв абажур платком, стала перечитывать второе, только что сегодня полученное письмо.
Мать с тревогой писала, что отца переводят на стройку в Таджикистан и что скоро всем надо будет уезжать. Мать волновалась, горячо просила Натку приехать пораньше и сообщала, что отец уже сговорился с горкомом, и если Натка захочет, то и её отпустят вместе с семьёй.
Противоречивые чувства охватили Натку. Хотелось побыть и здесь до конца отпуска, тем более что вожатый Корчаганов уже выздоравливал. Хорошо было поехать и в Таджикистан, хотя и грустно покидать город, где прошло всё детство. И было как-то неспокойно и радостно. Чувствовалось, что вот она, жизнь, разворачивается и раскидывается всеми своими дорогами. Давно ли: дядя… папаха, дядина сабля за печкой… мать с хворостинкой… Давно ли пионеротряд… сама пионерка… Потом совпартшкола. И вдруг год-два – и сразу уже ей девятнадцатый.
Ей показалось, что в комнате душно, и, натянув сетку, она распахнула настежь окно.
Обернувшись, она увидела, что Алька всё ещё не спит, а лежит с открытыми и вовсе не сонными глазами.
– Ты что? Спи, малыш! – накинулась на него Натка.
Алька улыбнулся и привстал.
– А мы сегодня с папой на высокую гору лазили. Он лез и меня тащил. Высоко затащил. Ничего не видно, только одно море и море. Я его спрашиваю: «Папа, а в какой стороне та сторона, где была наша мама?» Он подумал и показал: «Вон в той». Я смотрел, смотрел, всё равно только одно море. Я спросил: «А где та сторона, в которой сидит в тюрьме Владикина Влада?» Он подумал и показал: «Вон в той». Чудно, правда, Натка?
– Что же чудно, Алька?
– И в той стороне… и в другой стороне… – протяжно сказал Алька. – Повсюду. Помнишь, как в нашей сказке, Натка? – живо продолжал он. – Папа у меня русский, мама румынская, а я какой? Ну, угадай.
– А ты? Ты советский. Спи, Алька, спи, – быстро заговорила Натка, потому что глаза у Альки что-то уж очень ярко заблестели.
Но Альке не спалось. Она присела к нему на кровать, закутала в одеяло и взяла его на руки:
– Спи, Алька. Хочешь, я тебе песенку спою?
Он прикорнул к ней, притих, задремал, а она вполголоса пела ему простую, баюкающую песенку, ту самую, которую пела ей мать ещё в очень глубоком, почти позабытом детстве:
Плыл кораблик голубой,
А на нём и я с тобой.
В синем море тишина,
В небе звёздочка видна.
А за тучами вдали
Виден край чужой земли…
Тут во сне Алька заворочался. Неожиданно он открыл глаза, и счастливая улыбка разошлась по его раскрасневшемуся лицу.
– А знаешь, Натка? – прижимаясь к ней, радостно сказал Алька. – А я всё-таки свою маму один раз видел. Долго видел… целую неделю.
– Где? – не сдержавшись, быстро спросила Натка.
Алька подумал, помолчал, потом решительно качнул головой:
– Нет, не скажу… это наша с папкой тоже – военная тайна.
Он рассмеялся, уткнулся к ней в плечо и потом, уже совсем засыпая, тихонько предупредил:
– Смотри… и ты не говори никому тоже.
После обеда в лагерь приехал Дягилев получать из склада болты и гвозди. Сергей приказал, чтобы после приёмки Дягилев кликнул его, и тогда они поедут к озеру вместе.
Лагерный тир был расположен у берега, как раз по пути, пониже шоссейной дороги. Сергей завернул к тиру.
Только что окончился послеобеденный отдых, и поэтому ребят в тире было немного – человек восемь. Среди них были Владик и Иоська.
Сергей стоял поодаль, наблюдая за Владиком. Когда Владик подходил к барьеру, лицо его чуть бледнело, серые глаза щурились, а когда он посылал пулю, губы вздрагивали и сжимались, как будто он бил не по мишени, а по скрытому за ней врагу.
Стреляли из мелкокалиберки на пятьдесят метров.
– Тридцать пять, – откладывая винтовку и оборачиваясь к Иоське, спокойно сказал Владик. – Бьюсь обо что хочешь, что тебе не взять и тридцати.
– Тридцать выбью, – поколебавшись, решил Иоська.
– Ого! Ну, попробуй!
Иоська виновато взглянул на товарищей и взял винтовку. Приготавливался он к выстрелу дольше, целился медленней, и, перезаряжая после выстрела, он глотал слюну, точно у него пересыхало горло.
И всё-таки тридцать очков он выбил.
В это время к Сергею подошёл Дягилев.
– Дурная голова! – с досадой сказал он, постукивая себя пальцем по лбу. – Сам-то я поехал, а наряд в конторке позабыл. Подпишите новый, Сергей Алексеевич. А вернёмся – я тогда прежний порву.
– Сорок выбью, – уверенно заявил Владик и легко взял из рук покрасневшего Иоськи винтовку. – Меньше сорока не будет, – твёрдо заявил он, чувствуя, как ладно и послушно легла винтовка к плечу.
– Сорок мне не выбить, – сознался Иоська. – У меня после третьего выстрела рука устаёт.
– А ты не целься по часу, – посоветовал Владик. И, вскинув приклад, он с первой же пули положил десять.
Ребята насторожились и заулыбались.
– А ты не целься по часу, – повторил Владик и снова выбил десять.
На третьем выстреле, перезаряжая винтовку, торжествующий Владик мельком оглянулся на Сергея.
Тут как будто бы кто-то его дёрнул. Он как-то неловко, не по-своему вскинул, не вовремя нажал, и четвертая пуля со свистом ударила совсем за мишень.
– Сорвал! Что ты? Что ты? – зашептались и задвигались ребята.
Владик торопливо перезарядил. Целился он теперь долго. Пальцы дрожали, и мушка прыгала.
– Ну, двойка! – разочарованно крикнул кто-то, когда он выстрелил.
Владик оттолкнул винтовку и, ничего не говоря, пошёл прочь.
Сергею стало жалко растерявшегося Владика.
– Не сердись, – успокоил он, задерживая его руку. – Ты хорошо стреляешь. Только не надо было оборачиваться.
– Нет, – сердито ответил Владик. – Это совсем не то.
Несколько шагов вдоль берега они прошли молча. Владик тяжело дышал.
– Я знаю, – сказал он, останавливаясь, – это вы за меня заступились перед Наткой. Вы не спорьте, я хорошо знаю.
– Я не спорю, но я не заступался. Я только рассказал ей то, что передал мне Алька. А ему я, Владик, очень крепко верю.
– И я тоже. – Владик облизал пересохшие губы. И, не зная, как начать, он отшвырнул ногою попавшийся камешек. – Это кто к вам сейчас подходил?
– Сейчас? Это старший десятник. А что, Владик?
Владик запнулся.
– А если он десятник, то зачем он ружья прячет? Зачем? Из-за него мы с Толькой нечаянно чуть вас не убили. Из-за него Толька свихнул себе руку. Из-за него я сейчас промахнулся. У меня три патрона – тридцать очков. Вдруг вижу… Что? Кто это? Откуда? Конечно, раз сорвал… сорвал два, а если бы сразу обернулся, то и все пять сорвал бы. Разве я его тут ожидал?
– Постой, постой, да ты не кричи! – остановил Владика Сергей. – Кто меня убил? Какое ружьё? Кто прячет? Поди сюда, сядь.
Они сели на камень.
– Помните, вы верхом ехали и двум мальчишкам записку к начальнику лагеря дали?
– Ну?
– Это мы с Толькой были. На башню, дураки, лазили… Помните, вы однажды шли, вдруг около вас бабахнуло. Вы окликнули да по кустам из нагана…
– Я не по кустам, я в воздух.
– Всё равно. Это мы с Толькой бабахнули. Это он нечаянно. А потом мы бросились бежать; тут он – под откос и расшибся.
– А ружьё? Ружьё где вы взяли?
– А ружьё вот этот самый дядька в яму под башню спрятал. Там мы лазили и нечаянно наткнулись.
– Какой дядька? Может быть, другой? Может быть, вовсе не этот? – настойчиво переспрашивал Сергей.
– Этот самый. Мы с Толькой наверху рядом сидели. Тоже сунулся под руку, – с досадой добавил Владик. – Я обернулся, гляжу – он. Откуда, думаю? Может быть, за ружьём? Раз, раз – и сорвал.
– А ружьё где?
– Там оно… где-нибудь в чаще, под обрывом, – уже нехотя докончил Владик. – Если надо, так сходим, можно и найти.
– Владик, – торопливо попросил Сергей, увидав подъезжающего Дягилева. – Ты беги в тир. Я сейчас тоже приду. А потом мы возьмём с собой Альку, и пойдёмте вместе гулять. Там заодно всё посмотрим и поищем.
…В этот же день к вечеру Сергей вызвал Шалимова и послал на третий участок за Дягилевым. Ободранная о камни, грязная двустволка стояла в углу. Её нашли в колючках под обрывом.
На все расспросы Сергея Шалимов отмалчивался и твердил только одно: что Аллах велик и, конечно, видит, что он, Шалимов, ни в чём не виноват.
Вошёл Дягилев. Ещё с порога он начал жаловаться, что шалимовская бригада совсем отбилась от рук и что куда-то затерялся ящик с метровыми гайками.
Но, наткнувшись на Шалимова, он сразу насторожился, сдвинул с табуретки молодого парнишку-рассыльного и сел напротив Сергея.
– Врёшь, что тебя обворовали, – прямо сказал Сергей. – Ты сам вор. Документы бросил, а двустволку спрятал.
И, указывая на притихшего Шалимова, он спросил:
– А рабочих обкрадывали вместе? Скажите, сколько украли? – Шесть тысяч шестьсот шестьдесят шесть, – быстро ответил нерастерявшийся Дягилев. – Что ты, Сергей Алексеевич? Или динамитом в голову контузило?
Но тут он разглядел стоявшую за спиной Сергея двустволку и злобно взглянул на молчавшего Шалимова:
– Ах, вот что! Святой Магомет, это ты что-нибудь напророчил?
– Я ничего не говорил, – испуганно забормотал Шалимов. – Я ничего не видал, ничего не слыхал и не знаю. Это Бог всё знает.
– Святая истина, – мрачно согласился Дягилев. – Ну и что дальше?
– Документы у тебя свои или чужие? – спросил Сергей.
– Документ советский, за свои нынче строго. Да что ты ко мне пристал, Сергей Алексеевич? Вор украл, вор и бросил, а я-то тут при чём?
В эту минуту дверь стукнула, и Дягилев увидел на пороге незнакомого мальчика.
– Владик, – спросил мальчика Сергей, указывая на Дягилева, – этот человек ружьё прятал?
Владик молча кивнул головой. Сергей обернулся к телефону.
Почуяв недоброе, Дягилев тоже встал и, отталкивая пытавшегося его задержать рассыльного, пошёл к двери.
– Ты постой, вор! – вскрикнул побледневший Владик. – Здесь ещё я стою.
– А ты что за орёл-птица? – крикнул озадаченный Дягилев и нехотя сел, потому что Сергей бросил трубку телефона.
– Отпустите лучше, Сергей Алексеевич, – сказал Дягилев. – Стройка закончена. Плотина готова. Вы себе с миром в одну сторону, а я – в другую. Всем жрать надо.
– Всем надо, да не все воруют.
– Вам воровать не к чему. У вас и так всё своё.
– А у вас?
– А у нас? Про нас разговор особый. Отпустите добром, вам же лучше будет.
– Мне лучше не надо. Мне и так хорошо… А ты, я смотрю, кулак. Но-но! Не балуй – окрикнул Сергей, увидев, что Дягилев встал и подвинул к себе тяжёлую табуретку.
– Был с кулаком, остался с кукишем, – огрызнулся Дягилев и безнадёжно махнул рукой, увидев подъезжавших к окну двух верховых милиционеров.
– Лучше бы отпустили, себе только хуже сделаете, – как бы с сожалением повторил Дягилев и злобно дёрнул за рукав всё ещё что-то бормотавшего Шалимова. – Вставай, святой Магомет! Социализм строили… строили и надорвались. В рай домой поехали! А вон за окном и архангелы.
Через два дня, в полдень, торжественно открыли шлюзы, и потоки холодной воды хлынули с гор к лагерю.
Вечером по нижнему парковому пруду, куда направили всю первую, ещё мутную воду, уже катались на лодках.
Наутро били фонтаны, сверкали светлые бассейны, из-под душей несся отчаянный визг. И суровый Гейка, которого уже несколько раз обрызгивали из окошек, щедро поливая запылившиеся газоны, совсем не сердито бормотал:
– Ну, будет, будет вам! Вот сорву крапиву да через окно крапивой по голому. И скажи, что за баловная нация!
Где бы ни появлялся этот масенький темноглазый мальчуган – на лужайке ли среди беспечных октябрят, на поляне ли, где дико гонялись казаки и разбойники – отчаянные храбрецы, на волейбольной ли площадке, где азартно играли в мяч взрослые комсомольцы, – всюду ему были рады.
И если, бывало, кто-нибудь чужой, незнакомый толкнёт его, или отстранит, или не пропустит пробраться на высокое место, откуда всё видно, то такого человека всегда останавливали и мягко ему говорили:
– Что ты, одурел? Да ведь это наш Алька.
И потом вполголоса прибавляли ещё что-то такое, от чего невнимательный, неловкий, но не злой человек смущался и виновато смотрел на этого весёлого малыша.
С часу на час Сергей ожидал телеграммы. Но прошёл день, прошёл другой, а телеграммы всё не было, и Сергей стал надеяться, что остаток отпуска они с Алькой проведут спокойно и весело.
Уже вечерело, когда Сергей и Алька лежали на полянке и поджидали Натку. Она сегодня была свободна, потому что совсем выздоровел и вернулся в отряд вожатый Корчаганов.
Однако Натка где-то задерживалась.
Они лежали на тёплой, душистой поляне и, прислушиваясь к стрекотанию бесчисленных цикад, оба молчали.
– Папка, – трогая за плечо отца, спросил Алька. – Владик говорит, что у одного лётчика пробили пулями аэроплан. Тогда он спрыгнул, летел, летел и всё-таки спустился прямо в руки к белым. Зачем же он тогда прыгал?
– Должно быть, он не знал, что попадёт к белым, Алька.
– А если бы знал?
– Ну, тогда он подумал бы, что, может быть, сумеет убежать или отобьётся.
– Не отбился, – с сожалением вздохнул Алька. – Владик говорит, что на том месте, где лётчика допытывали и убили, стоит теперь вышка и оттуда ребята с парашютами прыгают. Ты, когда был на войне, много раз прыгал?
– Нет, Алька, я ни одного раза. Да у нас и война такая была – без парашютов.
– А у нас какая будет?
– А у вас, может быть, уж никакой войны не будет.
– А если?
– Ну, тогда вырастешь – сам увидишь. Ты почему про лётчика вспомнил, Алька?
– По сказке. Помнишь, когда Мальчиша заковали в цепи, то бледный он стоял, и тоже от него ничего не выпытали.
Алька вскочил с травы и попросил:
– Пойдём, папка. Мы Натку по дороге встретим. А у меня под подушкой две конфеты спрятаны, и я вам тоже дам по половинке, только ты не говори ей, что это из-под подушки, а то у нас за это ругаются.
Они спустились на тропку и вдоль ограды из колючей проволоки, которая отделяла парк от проезжей дороги, пошли к дому.
Они отошли уже довольно далеко, как Сергей спохватился, что забыл на полянке папиросы.
– Принеси, Алька, – попросил он, – я тебя здесь подожду. Беги напрямик, через кусты. Ты малыш и живо пролезешь.
Алька нырнул в чащу.
– Ау! Где вы? – донёсся издалека голос Натки.
– Эге-гей! Здесь! – громко откликнулся Сергей. – Сюда, Наташа?
При звуке его голоса из-за кустов со стороны дороги просунулась чья-то голова, и Сергей узнал дягилевского брата. Он опять был сильно пьян, но на ногах держался крепко. Он сделал было попытку подойти, но наткнулся на колючую проволоку и остановился.
– Зачем брата посадил? – глухо проговорил он, уставившись на Сергея мутными, недобрыми глазами. – Хитрый! – протяжно добавил он и погрозил пальцем.
– Иди проспись, – посоветовал Сергей. – Смотри, ты себе руку о проволоку раскровенил.
– И все-то вы хи-итрые! – так же протяжно повторил пьяный и вдруг, подавшись корпусом, двинулся так сильно, что проволока затрещала и зазвенела.
Он хрипло крикнул:
– Зачем брата посадил? Лучше отпусти, а то хуже будет!
– Брат твой кулак и вор – туда ему и дорога. Ты будешь вором, и ты сядешь. Пойди спи, – резко ответил Сергей, не спуская глаз с этого остервеневшего человека.
– Брат – вор, а я и вовсе бандит! – дико выкрикнул пьяный, и, схватив с земли тяжёлый камень, он что было силы запустил им в Сергея.
– Брось, оставь! – крикнул, отклонившись, Сергей.
Но ослеплённый злобою, отуманенный водкой человек рванулся к земле, и целый град булыжников полетел в Сергея. Крупный камень ударил ему в плечо, и тут же он услышал, как сзади хрустнули кусты и кто-то негромко вскрикнул…
– Стой!.. Назад!.. Назад, Алька! – в страхе закричал Сергей, и, вырвав из кармана браунинг, он грохнул по пьяному. Пьяный выронил камень, погрозил пальцем, крепко выругался и тяжело упал на проволоку.
Сергей обернулся.
Очевидно, что-то случилось, потому что он покачнулся. В одно и то же мгновение он увидел тяжёлые плиты тюремных башен, ржавые цепи и смуглое лицо мёртвой Марицы. А ещё рядом с башнями он увидел сухую колючую траву. И на той траве лицом вниз и с камнем у виска неподвижно лежал всадник «Первого октябрятского отряда мировой революции», такой малыш – Алька.
Сергей рванулся и приподнял Альку. Но Алька не вставал.
– Алька, – почти шёпотом попросил Сергей, – ты, пожалуйста, вставай…
Алька молчал.
Тогда Сергей вздрогнул, осторожно положил Альку на руки и, не поднимая оброненную фуражку, шатаясь, пошёл в гору.
Из-за поворота навстречу выбежала Натка. Была она сегодня такая весёлая, черноволосая, без платка, без галстука; подбегая, она раскинула руки и радостно спросила:
– Ну что, заждались? Вот и я. А он уже спит?
– А он, кажется, уже не спит, – как-то по чужому ответил Сергей и остановился.
И, очевидно, опять что-то случилось, потому что поражённая Натка отступила назад, подошла снова и, заглянув Альке в лицо, вдруг ясно услышала далёкую песенку о том, как уплыл голубой кораблик…
На скале, на каменной площадке, высоко над синим морем, вырвали остатками динамита крепкую могилу.
И светлым, солнечным утром, когда ещё вовсю распевали птицы, когда ещё не просохла роса на тенистых полянках парка, весь лагерь пришёл провожать Альку.
Что-то там над могилой говорили, кого-то с ненавистью проклинали, в чём-то крепко клялись, но всё это плохо слушала Натка.
Она видела Карасикова, который стоял теперь, не шелохнувшись, и вспомнила, что отец у Карасикова – шахтёр.
Она видела босого, но сегодня подпоясанного и причёсанного Гейку и вспомнила, что этот добрый Гейка был когда-то солдатом в арестантских ротах.
Она увидела Владика, бледного и сдержанного настолько, что, казалось, никому нельзя было даже пальцем дотронуться до него сейчас, и подумала, что если когда-нибудь этот Владик по-настоящему вскинет винтовку, то ни пощады, ни промаха от него не будет.
Потом она увидела Сергея. Он стоял неподвижно, как часовой у знамени. И только сейчас Натка разглядела, что лицо его спокойно, почти сурово, что сапоги вычищены, ремень подтянут, а на чистой гимнастёрке привинчен военный орден.
Тут Натку тихонько позвали и сказали, что башкирка Эмине бросилась на траву и очень крепко плачет.
Потом все ушли. Остались только Сергей, Гейка, дежурное звено из первого отряда и четверо рабочих.
Они навалили груду тяжёлых камней, пробили отверстие, крепко залили цементом, забросали бугор цветами.
И поставили над могилой большой красный флаг.
В тот же день Сергей получил телеграмму. Он зашёл к себе и стал собираться. Он уложил весь свой несложный багаж, но когда подошёл к письменному столу, чтобы собрать бумаги, то он не нашёл там Алькиной фотографии. Он потёр виски, припоминая, не брал ли он её с собою. Заглянул даже в полевую сумку, но фотографии и там не было.
Голова работала нечётко, мысли как-то сбивались, разбегались, путались, и он не знал, на кого – на себя, на других ли – сердиться.
Он пошёл к Натке. Натка укладывалась тоже.
Алькина кровать с белой подушкой, с голубеньким одеялом стояла всё ещё нетронутой, как будто он бегал где-либо неподалёку, но его любимой картинки с краснозвёздным всадником уже не было.
– Завтра я уезжаю, Наташа, – сказал Сергей. – Меня вызвали.
– И я тоже. Мы вместе поедем. Ты пить хочешь? Пей из графина. Теперь вода холодная.
– Да, теперь вода холодная, – машинально повторил Сергей. – Ты у меня не была сегодня, Наташа?
– Нет, не была. А что… Серёжа?
– Не знаю я, куда-то Алькина карточка со стола пропала. Может быть, сам сгоряча засунул – не помню. Искал, искал – нету. В Москве у меня ещё есть, – словно оправдываясь, добавил он. – А здесь больше нету.
В дверь заглянул вожатый Корчаганов, который весь день ловил Натку, чтобы за что-то её выругать. Но, увидев Сергея, он понял, что сейчас, пожалуй, не время и не место. Он исчез, не сказав ни слова.
Они решили ехать завтра рано утром – машиной до Севастополя и оттуда на поезде в Москву.
В последний раз обходила Натка шумный и отчаянный свой четвёртый отряд. Ещё не везде смолкли печальные разговоры, ещё не у всех остыли заплаканные глаза, а уже исподволь, разбивая тишину, где-то рокотали барабаны. Уже, рассевшись на брёвнах, дружно и нестройно, как всегда, запевали свою песню октябрята. Уже успели Вася Бубякин и Карасиков снова поссориться и снова помириться. И уже перекликались голоса над берегом, аукали в парке и визжали под искристыми холодными душами.
Натка зашла в прохладную палату. Там у окна стоял только один Владик. Она подошла к нему сзади, но он задумался и не слышал. Она заглянула ему через плечо и увидела, что он пристально разглядывает Алькину карточку.
Владик отпрыгнул и крепко спрятал карточку за спину.
– Зачем это? – с укором спросила Натка. – Разве ты вор? Это нехорошо. Отдай назад, Владик.
– Вот скажи, что убьёшь, и всё равно не отдам, – стиснув зубы, но спокойно, не повышая голоса, ответил Владик.
И Натка поняла: правда, скажи ему, что убьют, и он не отдаст.
– Владик, – ласково заговорила Натка, положив ему руку на плечо, – а ведь Алькиному отцу очень, очень больно. Ты отдай, отнеси. Он на тебя не рассердится.
Тут губы у Владика запрыгали. Исчезла вызывающая, нагловатая усмешка, совсем по-ребячьи раскрылись и замигали его всегда прищуренные глаза, и он уже не крепко и не уверенно держал перед собой Алькину карточку. Голос его дрогнул, и непривычные крупные слёзы покатились по щекам.
– Да, Натка, – беспомощным, горячим полушёпотом заговорил он, – у отца, наверно, ещё есть. Он, наверно, ещё достанет. А мне… а я ведь его уже больше никогда…
Минутой позже, всё ещё собираясь выругать за что-то Натку, забежал вожатый Корчаганов и, разинув рот, остановился. Сидя на койке, прямо на чистом одеяле, крепко обнявшись, Владик Дашевский и Натка Шегалова плакали. Плакали открыто, громко, как маленькие глупые дети.
Он постоял, тихонько, на цыпочках, вышел, и ему что-то захотелось выпить очень холодной воды.
…Провожать на дорогу прибежали многие. Уже в самую последнюю минуту, когда Сергей и Натка сели в машину, с огромной охапкой цветов примчался Владик, а за ним Иоська и Эмка.
– Возьми… Это ему и тебе, – отрывисто сказал Владик. – Да бери. Ты не думай. Это я не украл. Мы пошли к Гейке. Мы попросили садовника. Мы сказали кому, и он дал. Возьми, возьми. Прощай, Натка!
Высоко с горы, взявшись за руки, бежали опоздавшие Вася Бубякин и Карасиков. Увидав, что им всё равно не поспеть, они остановились, растерянно посмотрели друг на друга, потом замахали и закричали:
– До свиданья, до свиданья!
Машина рявкнула, и Натка, приподнявшись, крикнула Васе Бубякину и Карасикову и всем этим хорошим ребятам, всему этому шумному, зелёному лагерю:
– До свиданья, до свиданья!
Машина рявкнула, плавно покатила вниз. Огибая лагерь, она помчалась к берегу, потом пошла в гору.
Здесь, как будто бы нарочно, шофёр сбавил ход. Натка обернулась.
Дул свежий ветер. Он со свистом пролетал мимо ушей, пенил голубые волны и ласково трепал ярко-красное полотнище флага, который стройно высился над лагерем, над крепкой скалой, над гордою Алькиной могилой…
В ту светлую осень крепко пахло грозами, войнами и цементом новостроек. Поезд мчался через Сиваш, гнилое море, и, глядя на его серые гиблые волны, Натка вспомнила, что где-то вот здесь в двадцатом был убит и похоронен их сосед, один весёлый сапожник, который, перед тем как уйти на фронт, выкинул из дома иконы, назвал белобрысую дочку Маньку Всемирой и, добродушно улыбаясь, лихо затопал на вокзал, с тем чтобы никогда домой не вернуться.
И Натка подумала, что домика того давно уже нет, а на всём этом квартале выстроили учебный комбинат и водонапорную башню. А Маньку – Всемиру – никто никогда таким чудным именем не звал и не зовёт, а зовут её просто Мира или Мирка. И она уже теперь металлург-лаборантка, и у неё недавно родился сын, такой же белобрысый, Пашка.
– А всё-таки где же Алька видел Марицу? – неожиданно обернувшись к Сергею, спросила Натка.
– Он видел её полтора года назад, Наташа. Тогда Марица бежала из тюрьмы. Она бросилась в Днестр и поплыла к советской границе. Её ранили, но она всё-таки доплыла до берега. Потом она лежала в больнице, в Молдавии. Была уже ночь, когда мы приехали в Балту. Но Марица не хотела ждать до утра. Нас пропустили к ней ночью. Алька у неё спросил: «Тебя пулей пробило?» Она ответила: «Да, пулей». – «Почему же ты смеёшься? Разве тебе не больно?» – «Нет, Алька, от пули всегда больно. Это я тебя люблю». Он насупился, присел поближе и потрогал её косы. «Ладно, ладно, и мы их пробьём тоже».
– А почему Алька говорил, что это тайна?
– Марицу тогда Румыния в Болгарии искала. А мы думали – пусть ищет. И никому не говорили.
– А потом?
– А потом она уехала в Чехословакию и оттуда опять пробралась к себе в Румынию. Вот тебе и всё, Наташа.
Поезд мчался через степи Таврии. Рыжими громадами возвышались над равниной хлебные стога. Сторожевыми башнями торчали элеваторы, и к ним со всех сторон бежали машины, тянулись подводы, телеги, арбы, гружённые свежим пахучим зерном.
На каждой большой станции бросались за встречными газетами. Газет не хватало. Пропуская привычные сводки и цифры, отчёты, внимательно вчитывались в те строки, где говорилось о тяжёлых военных тучах, о раскатах орудийных взрывов, которые слышались всё яснее и яснее у одной из далёких-далёких границ.
Натка отложила газету.
Поезд мчался теперь через могучий Донбасс. Там бушевало пламя, шипели коксовые печи, грохотали подъёмники и экскаваторы. И росли, росли озарённые прожекторами вышки шахт, фабричные корпуса – целые города, ещё сырые, серые, пахнущие дымом, известью и цементом.
– Серёжа, – сказала тогда Натка, присаживаясь рядом и тихонько сжимая его руку, – ведь это же правда, что наша Красная армия не самая слабая в мире?
Он улыбнулся и ласково погладил её по голове.
На вокзале их встретил сам Шегалов.
Столкнувшись с Сергеем, он остановился и нахмурился. Удивлённый Сергей и сам стоял, глядя Шегалову прямо в лицо и чему-то улыбаясь.
– Постой! Как это? – трогая Сергея за рукав, пробормотал Шегалов. – Серёжка Ганин! – воскликнул он вдруг и, хлопая Сергея по плечу, громко рассмеялся. – А я смотрю… Кто? Кто это?.. Ты откуда?.. Куда?..
– Мы вместе приехали. А ты его знаешь? – обрадовалась Натка. – Мы вместе приехали. Я тебе, дядя, потом расскажу. У тебя машина? Мы вместе поедем.
– Поедем, поедем, – согласился Шегалов. – Только мне сейчас прямо в штаб. Я вас развезу, а вечером он обязательно ко мне. Ну, что же ты молчишь?
– Слов нету, – ответил Сергей. – А к вечеру, Шегалов, я всё припомню.
– А Балту вспомнишь? Молдавию вспомнишь?
– Дядя, – перебила сразу насторожившаяся Натка, – идём, дядя. Где машина?
Натка сидела посередине. А Шегалов весело расспрашивал Сергея:
– Ну как ты? Конечно, жена есть, дети?
– Дядя, – дёргая его за рукав, перебила Натка, – ты мне шпорой прямо по ноге двинул.
– Как это? – удивился Шегалов. – Твои ноги вон где, а мои шпоры – вон они.
– Не сейчас, – смутилась Натка, – это ещё когда мы в машину садились.
– Так неужели не женат? – продолжал Шегалов и рассмеялся. – А помнишь, как в Бессарабии однажды мы на беженский табор наткнулись, и была там одна такая девчонка темноглазая, чернокосая…
– Дядя! – почти испуганно вскрикнула Натка. – Это была… – Она запнулась. – Это была такая же машина, на которой мы в прошлый раз с тобой ехали?
– И что ты, шальная, не даёшь с человеком слова сказать? – возмутился Шегалов. – То ей шпорами, то ей машина. Та же самая машина, – с досадой ответил он. – Ну, вот мы и приехали, слезай. Ты обязательно заходи сегодня или завтра вечером, – обернулся он к Сергею. – А то я на днях и сам в командировку еду. Дела, брат! – уже тише добавил он. – Серьёзные дела! Так и норовят нас слопать, да, гляди, подавятся.
К вечеру позвонил Шегалов и сказал, что он сегодня вернётся только поздно ночью! Через полчаса позвонил Сергей и предупредил, что сегодня он быть никак не может и постарается прийти завтра.
Наутро Натка проснулась только в десять, и ей сказали, что дядя уже уехал, но обязательно обещал вернуться пораньше.
Это очень опечалило Натку. До четырёх часов Натка ждала звонка, но потом у неё заболела голова, и она вышла на улицу. Незаметно она зашла в Александровский парк. Вечер был светлый, прохладный. В парке было тихо. Под ногами шуршали сухие листья, и пахло сырою рябиной.
У газетных киосков стояли нетерпеливые очереди. Люди поспешно разворачивали газетные листы и жадно читали последние известия о событиях на Дальнем Востоке. События были тревожные.
«Скорей надо за дело, – опуская газету, подумала Натка. – Домой ли, в Таджикистан ли… всё равно. Всюду работа, нужная и важная».
И Натка опять вспомнила Алькину Военную Тайну: «Отчего бились с Красной срмией сорок царей да сорок королей? Бились, бились, да только сами разбились?»
«Это давно бились, – подумала Натка. – А пусть попробуют теперь. Или пусть подождут ещё, пока подрастут Владик, Толька, Иоська, Баранкин и ещё тысячи и миллионы таких же ребят… Надо работать, – думала Натка. – Надо их беречь. Чтобы они учились ещё лучше, чтобы они любили свою страну ещё больше. И это будет наша самая верная, самая крепкая Военная Тайна, которую пусть разгадывает, кто хочет».
Когда она вернулась домой, ей сказали, что без нее заходил Сергей.
Она бросилась к столу и нашла записку.
«Наташа, – писал Сергей. – Сегодня я уезжаю на Дальний Восток. Горячее спасибо тебе за Альку, за себя, за всё».
Тут же на столе лежала фотография. На ней звонко и приветливо смеялись обнявшиеся Алька и Марица Маргулис.
И тогда ей вдруг очень захотелось ещё раз повидать Сергея.
Она подошла к телефону и узнала, что курьерский поезд на Дальний Восток уходит в семь тридцать. У неё оставалось ещё полтора часа.
Она представила себе огромный, шумный вокзал, где все суетятся, спешат, провожают, прощаются. И только Сергей совсем один, без Марицы, без Альки, стоит молчаливый, вероятно угрюмый, и ждёт, когда наконец загудит паровоз, дрогнут вагоны и поезд двинется в этот очень далёкий путь.
Она быстро вышла из дому и вскочила в трамвай.
На вокзале, перебегая из зала в зал, она пристально оглядывала всех окружающих, но Сергея не могла найти нигде.
Отчаявшись, она, наконец, в третий раз остановилась в буфете, не зная, где искать и что думать.
Вдруг, совсем нечаянно, за крайним столиком, за которым негромко разговаривали какие-то отъезжающие военные, она увидала Сергея.
Он был в форме командира инженерных войск, его товарищи – тоже.
Но что поразило Натку – это то, что он был не угрюмый, не молчаливый и вовсе не одинокий.
Слегка наклонившись, он внимательно и серьёзно слушал то, что вполголоса ему говорили. Вот он, с чем-то не соглашаясь, покачал головой. А вот улыбнулся, вытер лоб и поправил ремень полевой сумки.
– Серёжа! – негромко позвала его Натка.
Он обернулся, сразу же встал, быстро сказал что-то своим товарищам и, крепко обрадованный, пошёл ей навстречу.
– Ну вот, – сказал он, сжимая её руку и почему-то виновато улыбаясь. – Ну вот, Наташа, ты видишь теперь, как оно всё вышло.
На перроне разговаривали они мало: сбивали гул, шум, гудки, толпа и музыка, провожавшая какую-то делегацию.
Что-то хотелось обоим напоследок вспомнить и сказать, но каждый из них чувствовал, что начинать лучше и не надо.
Но когда они крепко расцеловались и Сергей уже изнутри вагона подошёл к окну, Натке вдруг захотелось напоследок крикнуть ему что-нибудь крепкое и тёплое.
Но стекло было толстое, но уже заревел гудок, но слова не подвёртывались, и, глядя на него, она только успела совсем по-Алькиному поднять и опустить руку, точно отдавая салют чему-то такому, чего, кроме них двоих, никто не видел.
И он её понял и наклонил голову.
Натка вышла на площадь и, не дожидаясь трамвая, потихоньку пошла пешком. Вокруг неё звенела и сверкала Москва. Совсем рядом с ней проносились через площадь глазастые автомобили, тяжёлые грузовики, гремящие трамваи, пыльные автобусы, но они не задевали и как будто бы берегли Натку, потому что она шла и думала о самом важном.
А она думала о том, что вот и прошло детство и много дорог открыто.
Лётчики летят высокими путями. Капитаны плывут синими морями. Плотники заколачивают крепкие гвозди, а у Сергея на ремне сбоку повис наган.
Но она теперь не завидовала никому. Она теперь по-иному понимала холодноватый взгляд Владика, горячие поступки Иоськи и смелые нерусские глаза погибшего Альки.
И она знала, что все на своих местах и она на своём месте тоже. От этого сразу же ей стало спокойно и радостно.
Незаметно для себя она свернула в какой-то совсем незнакомый переулок только потому, что туда прошёл с песнею возвращающийся из караула дружный красноармейский взвод.
Мельком заглянула Натка в незавешенное окошко низенького домика и увидала, как старая бабка, нацепив радионаушники, внимательно слушает и отчаянно грозит догадливому малышу, который смело лезет на стол к сахарнице.
Тут Натка услышала тяжёлый удар и, завернув за угол, увидала покрытую облаками мутной пыли целую гору обломков только что разрушенной дряхлой часовенки.
Когда тяжёлое известковое облако разошлось, позади глухого пустыря засверкал перед Наткой совсем ещё новый, удивительно светлый дворец.
У подъезда этого дворца стояли три товарища с винтовками и поджидали весёлую девчонку, которая уже бежала к ним, на скаку подбрасывая большой кожаный мяч.
Натка спросила у них дорогу.
Крупная капля дождя упала ей на лицо, но она не заметила этого и тихонько, улыбаясь, пошла дальше.
Пробегал мимо неё мальчик, заглянул ей в лицо. Рассмеялся и убежал.
1935
Обложка книги «Военная тайна». 1935 год
Афиша фильма «Военная тайна». 1958 год
Вожатые пионерского лагеря «Артек»
Пионерский лагерь «Артек». 1939 год
Пионеры в «Артеке».
Пионеры из Горьковской (Тверской) области в пионерском лагере «Артек»
Торжественный вынос знамен. Пионерский лагерь «Артек»
Пионеры в «Артеке». 1939 год
Четвертый блиндаж

Колька и Васька – соседи. Обе дачи, где они жили, стояли рядом. Их разделял забор, а в заборе была дыра. Через эту дыру мальчуганы лазили друг к другу в гости.
Нюрка жила напротив. Сначала мальчишки не дружили с Нюркой. Во-первых, потому, что она девчонка, во-вторых, потому, что на Нюркином дворе стояла будка со злющей собакой, а в-третьих, потому, что им вдвоём было весело.
А подружились вот как.
Приехал однажды к Ваське из Москвы его задушевный товарищ – Исайка Гольдин.
Исайка был ровесником Васьки и был похож на Ваську. Только что чуть-чуть потолще, да волосы у Исайки почернее, да ещё было у Исайки ружьё, которое стреляло пробками, а у Васьки не было.
Приехал Исайка с отцом в выходной день. И вздумали ребята в лапту играть. А в лапту, известное дело, втроём не играют – обязательно нужно четвёртого.
Пошли за Павликом Фоминым. Но у Павлика болел живот. В лапту играть его не пустили, сидел он дома совсем печальный, потому что выпил недавно касторки.
Что тут будешь делать? Где взять четвёртого?
Вот Васька и говорит Кольке:
– А что, если давай позовём Нюрку?
– Давай, – согласился Колька. – У неё ноги вон какие длинные, она не хуже козы бегает.
Исайка согласился тоже.
– Только, – говорит Исайка, – хоть у меня ноги и короткие, а я тоже хорошо бегаю, потому что Нюрка без припрыга бегает, а я с припрыгом.
Позвали Нюрку:
– Иди, Нюрка, с нами в лапту играть.
Нюрка сначала очень удивилась. Но потом видит, что ребята всерьёз зовут.
– Я-то бы пошла, да мне сначала огурцы полить надо. А то взойдёт солнце, и рассада повянет.
Увидали ребята, что дело это с поливкой долгое будет. Тут Исайка и выдумал:
– Давайте мы тоже поливать будем. Одни воду подтаскивать, другие поливать, тогда раз-раз – и готово. А то одна она и до полдня прокопается.
Так и сделали. Сыграли в лапту десять конов. Сбегали на речку искупаться. Потом Исайка с отцом уехали в город.
И с того-то самого дня подружились Васька и Колька с Нюркой.
Жили они от Москвы недалеко, в посёлке, у самого края. Дальше начиналось поле, поросшее мелким кустарником. А ещё дальше, на горке, виднелись мельница, церковь и несколько домиков с красными крышами – то ли станция, то ли деревенька, – издалека не разберёшь. Как-то Васька спросил у отца, как называется эта деревенька.
– Это не настоящая, – ответил отец. – Это всё нарочно сделано.
– Как же не настоящая? – удивился Васька. – Как же не настоящая, когда и мельница, и церковь, и дома? Всё видно.
– А так и не настоящая, – рассмеялся отец. – Отсюда кажется, что и мельница, и дома… А подойдёшь поближе, там ничего нет.
Удивился Васька, но не поверил. И решил, что отец посмеялся или просто сказал так, чтобы от него отстали.
Полез к Кольке через заборную дыру. Глядит, а Колька с Нюркой сидят на заборе и что-то интересное в поле высматривают. Обиделся Васька:
– Вы что же это, сами интересное высматриваете, а меня не позвали?
А Колька отвечает:
– Я давно уже хотел сбегать за тобой. Залезай скорей на забор. Посмотри, какие красноармейцы с пушками приехали.
Залез Васька, смотрит: совсем рядом в кустах кони стоят, повозки на двух колёсах и пушки.
– Ну и ну! – сказал Васька. – Это что же такое дальше будет?
– А вот посмотрим, – ответила Нюрка. – Мы уже давно здесь сидим и всё дожидаемся.
– Ладно, – напомнил им Васька, – другой раз и я тоже раньше вашего сяду и вам ничего не скажу.
Но всё-таки на этот раз они не поссорились, потому что в кустах начиналось что-то очень занятное.
Лошадей у каждой пушки было по шесть штук – по три пары на пушку. Лошади отцепились от пушек как-то сразу.
Красноармейцы возле пушек забегали и что-то такое крутили, ворочали, потом отбежали назад. Остался рядом с пушкой только один. И тот, который остался, держал в руке длинный шнур, привязанный к пушке.
– Ты, Колька, не знаешь, зачем это он за шнурок держится? – спросил Васька, усаживаясь поудобнее.
– Не знаю, – сознался Колька, – только если держится, то уж, значит, так нужно.
– Обязательно так нужно, – подтвердила Нюрка.
– А то, если бы он не держался, тогда как же? – продолжал Колька.
– Ну конечно, – согласился Васька, – если бы не держался, тогда как же…
Но тут красноармейский командир, который стоял позади телефонной трубки, что-то громко закричал. Другой командир, который стоял поближе к пушке, тоже что-то крикнул, махнул рукой; тогда красноармеец дёрнул за шнурок.
Сначала сверкнул огромный огонь. Потом так ударило, как будто бы громом грохнуло над самой печной трубой.
Ребята слетели с забора на траву.
– Ну и бабахнуло! – сказал Васька, поднимаясь.
– Здорово бабахнуло! – согласилась побледневшая Нюрка.
– Это вот когда дёрнут, тогда и бабахнет, – объяснил Колька. – А вы говорите – зачем шнурок да зачем! Я теперь сразу угадал, зачем… А вот скажи, Васька, почему ты с забора соскочил и меня с Нюркой спихнул?
– Я не соскочил, – обиделся Васька. – Это Нюрка первая соскочила, – тряхнула забор, я и свалился.
– Я не первая, – отказалась Нюрка. – Если бы я первая, то как же бы я Кольке на спину упала? Это он сам первый.
– Вот ещё! – рассердился Колька. – Это ты просто побоялась в крапиву падать и нарочно выбрала так, чтобы мне на спину. А я вот не побоялся и всю руку изжёг. – И, обернувшись к Ваське, он добавил – Они все, девчонки, крапивы боятся. Куда уж им!
С тех пор красноармейцы с пушками приезжали часто. Только в среду да понедельник стрельбы не бывало, а то каждый день.
Как только приедут артиллеристы, так бегут ребята прямо к кустам. Сядут на бугорочке, совсем близко, и смотрят. С бугорочка всё видно и всё слышно. Телефонист послушает в трубку и потом говорит командиру:
– Прицел 6–5, трубка 7–2. Тогда командир кричит:
– Второе орудие!.. Прицел 6–5, трубка 7–2.
И бегут сразу красноармейцы ко второму орудию. Покрутят какое-то колесо – и орудие немного вверх приподнимается. Покрутят другое – и ствол орудия немного в сторону отойдёт. Тут, когда нацелятся артиллеристы, махнёт командир рукою, дёрнет красноармеец-наводчик за шнурок. Вот тебе и трах-бабах!
Как летит снаряд, этого ребятам не видно. Но когда долетит и разорвётся, то тогда уже видно, потому что над этим местом поднимается целое облако пыли и чёрного дыма.
И все снаряды рвались то около церкви, то около мельницы, то около домиков, которые виднелись далеко на горке.
– А страшно в той деревеньке жить! – сказала однажды Нюрка. – Я бы ни за что не осталась там жить. А ты, Васька?
– И я бы не остался, – ответил Васька. – А отчего это отец говорит, что там никакой деревеньки нет и всё это только отсюда кажется?
– Деревенька есть, – решил Колька, – да только из неё перед стрельбой все уходят.
– А лошадей куда?
– А лошадей тоже уводят.
– И коров тоже? – спросил Васька.
– И коров тоже, и разных там свиней, и баранов.
– И куриц тоже уводят? – полюбопытствовала Нюрка. – И уток тоже… и всех?
– Должно быть, уж и всех, – ответил Колька и замолчал, потому что самому ему чудным показалось такое дело.
Тут как раз стрельба окончилась, подвезли красноармейцам котёл на колёсах – кухню. Стал наливать им повар в котелки что-то – суп или борщ, а красноармейцы садились тут же на траву и ели.
Тогда Васька сказал:
– Побежим домой, я что-то тоже поесть захотел.
Но Колька остановил:
– Погоди-ка немного: сюда командир едет.
Подъехал верхом командир. И возле самого бугорка остановился: закурить захотел. Вынул папиросы, вынул спички, стал зажигать, да то ли коня слепень укусил, то ли просто он забаловался, а только дёрнул конь и зафыркал.
Ухватился командир за повод.
– Стой, – говорит, – шальной! Чего крутишься? – А спички-то и выронил. – Ребята, – попросил командир, – подайте-ка мне спички.
Васька всех ближе стоял. Схватил он коробку, да поскользнулся и упал. А Кольке обидно стало, что Васька подавать хочет. Подскочил он к Ваське и вырвал у него коробку. Васька как заорёт да Кольку кулаком по голове. Тут и началась у них драка. А Нюрка тем временем тихонько, боком, боком… подобрала спички да и подала их командиру. Вот тебе и тихоня!
Посмеялся над ребятами командир, сказал им спасибо и ускакал.
Тогда Васька и Колька перестали драться и хотели отлупить Нюрку: зачем она со спичками вперёд сунулась.
Но Нюрка испугалась и убежала. А разве её, длинноногую, догонишь?
Так вот и поссорились ребята.
На другой день ни Васька к Кольке через заборную дыру не лезет, ни Колька к Ваське. А Нюрка тоже у себя на дворе возится.
Походил-походил по двору Васька – скучно! Достал палку, сел на неё верхом и проехал кругом двора три раза – всё равно скучно.
Заглянул он в дыру – видит, Колька с луком и стрелами ходит. В фуражку перо воткнул и будто бы индеец. Обидно стало Ваське. Просунул он голову в дыру и закричал:
– Отдай, Колька, перо! Оно не твоё, а наше. Это ты у нашего петуха из хвоста выщипал.
Тут Колька поднял с грядки ком земли. Как запустит его в Ваську, да прямо в живот! Хоть и не больно было Ваське, а всё-таки он заревел.
Васькина мать на крыльцо вышла и начала Кольку ругать. Да и Ваське заодно попало. На другой день ребята – враги. На третий день – враги тоже.
А тут как раз подошло грибное время. Другие ребятишки с соседних улиц соберутся с утра и идут или в Борковский лес, или на Тихие овраги. Глядишь, к обеду тащат – кто корзинку, кто лукошко. Да грибы-то все какие – белые! Сахар, а не грибы.
А Ваське одному идти скучно, он и не идёт.
Колька тоже не идёт. А Нюрка и подавно: скучно одной.
Сидит как-то Васька у себя на дворе и играет в поезд. Паровоз у него не настоящий, а из ящиков сделан, но всё-таки интересно. Приладил он старую самоварную трубу да и дудит: ду-у-у! А сам раскачивается. Ящики хотя и не едут, но стукаются один о другой: так-так-так-так! Ну, прямо как вагоны!
Вдруг слышит Васька – упало что-то рядом. Видит – стрела. И видит он, что высунул из дыры голову Колька. И жалко этому Кольке нечаянно улетевшей стрелы, и боится он пролезть за нею.
Посмотрел Васька и говорит:
– А хочешь, Колька, я тебе стрелу подам?
Слез с паровоза, поднял стрелу и подал Кольке. Взял Колька стрелу, ничего не сказал и ушёл.
Походил-походил, а потом высунулся опять из дыры и кричит:
– А у меня, Васька, свисток, как у кондуктора, есть! Хочешь, я тебе дам поиграть? Только не насовсем.
Принёс Колька свисток да так и остался на Васькином дворе. Наигрались и сговорились завтра утром за грибами идти.
Подошёл Колька к забору и кричит:
– Нюрка, пойдём завтра за грибами?
А Нюрка боится.
– Вы, – говорит, – опять драться будете.
– Ну вот, драться! Что мы, хулиганы, что ли? Это только хулиганы каждый день дерутся. А мы разве каждый?
Так и помирились.
Васька был неграмотным – мал ещё. А Колька немного грамоте знал. Вечером, перед тем как лечь спать, подошёл он к календарю, оторвал листочек и прочёл на нём: «Вторник». Посмотрел на оставшийся листок и прочёл: «Среда».
«Завтра уж среда», – подумал Колька и похвалился:
– А я знаю, мама, почему среда средой называется. Это потому, что она посерёдке недели висит. Верно я говорю?
– Верно, – согласилась мать. – Ты бы лучше спать шёл.
«И то правда, – подумал Колька. – Завтра вставать за грибами рано… в шесть часов».
Когда Колька уснул, вернулся с какого-то собрания отец. Посмотрел он на календарь и спросил:
– Разве у нас завтра среда?
– Нет, – ответила мать, – завтра ещё только вторник. Это Колька по ошибке лишний листок вырвал. Вот оно и получилось, что завтра среда.
Вероятно, Колька и Васька проспали бы, если бы их не разбудила Нюрка.
Солнце ещё только взошло, трава была мокрая, и сначала босым ногам было холодно.
Направились в перелесок.
Но грибов в перелеске попадалось немного, и ребята решили свернуть к Тихим оврагам, где кусты были погуще, а место посуше.
В корзине у Нюрки и Кольки лежало уже по несколько штук, а у Васьки всё ещё ни одного.
– Ты, Нюрка, не иди со мной рядом, – попросил он, – а то всё раньше меня срываешь. Ты иди лучше вбок, там и срывай.
– А ты не зевай! – ответила Нюрка и, кинувшись в кусты, вытащила оттуда большой крепкий берёзовик. – Вот смотри, какой ты гриб прозевал!
– Я не прозевал, – уныло ответил Васька, – я только хотел за куст посмотреть, а ты уже и выскочила.
Но вскоре, когда очутились они возле Тихих оврагов, грибы начали попадаться так часто, что даже Васька нашёл четыре осиновика да один белый – здоровый и без одной червинки.
Так бродили они по кустам долго, и уже высоко поднялось солнце и подсохла роса на полянках, когда вышли они на опушку.
– А ну-ка… а ну-ка, – сказал Колька, – посмотрите, ребята, куда мы зашли.
Высокий кустарник кончился. Дальше, насколько хватал глаз, расстилалось перед ними холмистое, покрытое мелкой порослью поле. И через то поле не пролегала ни одна проезжая дорога – всюду только кустики да трава. Торчало на том поле несколько высоких деревянных башенок с пустыми площадками наверху. А вправо, не дальше чем за километр, увидали ребята ту самую деревеньку с мельницей и церковью, которая видна была с окраины их посёлка.
– Пойдёмте посмотрим, – предложил Колька. – Мы скоренько… Посмотрим только, а потом и спустимся под гору, да всё прямо, прямо… Так к дому и выйдем.
– А вдруг стрелять начнут?
– А что, если красноармейцы приедут? – почти в один голос спросили Васька и Нюрка.
– Сегодня не приедут. Сегодня среда, – успокоил их Колька. – Пойдёмте посмотрим, да и домой.
Идти пришлось по кочковатому поросшему полю. И чем ближе подходили они, тем чаще попадались им бугры свежей, ещё не заросшей травой земли, узкие глубокие канавы и круглые, залитые дождевой водой ямки.
Казалось, что огромный крот ещё совсем недавно рылся в этом пустом и тихом поле.
– Это от снарядов, – догадался Колька. – Попадёт снаряд в землю, рванёт – вот тебе и яма. А вот это окопы. Сюда от пуль солдаты прячутся во время войны.
– Грязно очень, Колька, – с недоумением заглядывая в сырую глиняную канаву, сказала Нюрка. – Сюда если спрячешься, то вся вымажешься.
Но тут Васька, копавшийся около маленького кустика с почерневшей, точно опалённой листвой, закричал:
– Вот и нашёл! Вот это так нашёл!
И он побежал к ним, держа что-то в руках.
Сначала ребята думали, что он тащит гриб, но когда он подбежал, то увидели они, что это не гриб, а толстый кусок металла с неровными острыми краями.
– Это осколок от снаряда, – опять догадался Колька. – Ты отдай мне его, Васька. Я тебе за него три гриба дам… Потрогай-ка, Нюрка, какой он тяжелый.
Но Нюрка поспешно отдёрнула руку и стала за спину Васьки.
– Положи его, Коленька, – робко попросила она. – А то вдруг он да и выстрелит.
– Глупая! – успокоил её Колька. – Он уже выстреленный. Как же он без пороха выстрелит? Дай мне его, Васька, – попросил он опять, – а я тебе за него три гриба дам. Да ещё стрелу с гвоздём дам, как только домой придём.
– Что грибы! – ответил Васька, бережно засовывая осколок в корзинку. – Грибы съешь, да и всё. Я лучше не дам тебе его, Колька: пускай он у меня будет… – Он помолчал, потом добавил: – А ты будешь приходить и смотреть. Как только ты попросишь, так я тебе и дам посмотреть. Что мне, жалко, что ли? Смотри сколько хочешь.
Они подходили к деревеньке. Не видно было ни мужиков, ни ребятишек. Не хрюкали свиньи, не мычали коровы, не лаяли собаки, как будто бы всё повымерло.
– Я говорил, что все ушли отсюда! – тихо сказал Колька. – Разве же тут можно жить: смотри, какие снарядные ямины.
Сделали ещё несколько шагов и остановились, широко вытаращив глаза. Только теперь разглядели они, что деревеньки-то никакой и нет. И мельница, и церковь, и домики сделаны были из тонких выкрашенных досок, без стен и без крыш.
Как будто бы кто-то огромными ножницами вырезал раскрашенные картинки и приклеил их на подставки среди зелёного поля.
– Вот так деревня! Вот так мельница! – закричал Васька. – А мы-то думали, думали…
Со смехом вбежали ребята в игрушечную деревеньку. Кругом росла высокая трава; было тихо, жужжали шмели и порхали яркие бабочки.
Ребята бегали вокруг раскрашенных домиков, рассматривая их со всех сторон. Здесь же неподалёку были врыты столбы, к которым были прибиты тяжёлые, толстые доски, в некоторых местах разорванные и расщеплённые снарядами. Это были мишени, по которым стреляли артиллеристы. Перед обманчивой деревенькой тянулись в два ряда изломанные окопы, опутанные ржавой колючей проволокой.
Вскоре ребята наткнулись на какой-то погреб. Дверь в погреб была приоткрыта. С робостью спустились они по каменным ступенькам и очутились в глубоком каменном подвале.
В подвале стояла скамья. К стене была приделана полочка, а на полочке торчал небольшой огарок.
– Зажжём свечку, – предложил Колька. – У меня спички есть. Я с собой захватил, чтобы костёр разжечь.
Он достал спички, но тут они услыхали доносившийся сверху лошадиный топот.
– Побежим лучше домой, – тихо предложила Нюрка.
– Сейчас побежим. Там, наверху, кто-то есть. Как только проедут, так и побежим. А то заругаться могут. «Вы, – скажут, – зачем сюда лазили?»
Топот смолк. Ребята выбрались из погреба и увидели, как скачут, удаляясь, двое кавалеристов.
– Посмотри на вышку, – показал Васька, – вон на ту… Туда кто-то забрался.
Посмотрели – и верно: на одной из вышек сидел человек, и отсюда он казался маленьким-маленьким, как воробей.
Хотели уже бежать домой, но тут Васька захныкал, потому что в погребе он позабыл осколок.
Полезли опять. Зажгли свечку. Теперь, при тусклом свете, можно было разглядеть сырые толстые стены из цемента и потолок, настланный из крепких железных балок.
Вдруг глухой далёкий гул заставил вздрогнуть ребятишек. Как будто где-то упало на землю огромное тяжёлое бревно.
– Колька, – шёпотом спросила Нюрка, – что это такое?
– Не знаю, – так же шепотом ответил он.
Гул повторился, но теперь грохнуло уже совсем близко. Ребятишки притихли и робко жались друг к другу. Васька раскрыл рот и, крепко сжимая найденный осколок, смотрел на Кольку. Колька хмурился, а по щеке Нюрки покатилась слеза, и она сказала жалобно, готовая вот-вот заплакать:
– А мне, Колька, кажется… мне что-то кажется, что сегодня вовсе не среда…
– И мне тоже, – уныло сказал Васька и вдруг громко заплакал, а за ним и остальные…
Долго плакали, притаившись в углу, попавшие в беду ребятишки. Гул наверху не смолкал. Он то приближался, то удалялся. Бывали минуты перерыва. В одну из таких минут Колька полез наверх затем, чтобы закрыть верхнюю дверь. Но тут совсем неподалёку так ахнуло, что Колька скатился обратно и, ползком добравшись до угла, где тихо плакали Васька с Нюркой, сел с ними рядом. Поплакав немного, он опять пополз наверх, к тяжёлой, скованной железом двери погреба, захлопнул её и отполз вниз. Гул сразу стих, и только по лёгкому дрожанию, похожему на то, как вздрагивают стены дома, когда мимо едет тяжёлый грузовик или трамвай, можно было догадаться, что снаряды рвутся где-то совсем неподалёку.
– До нас не дострелят, – ещё всхлипывая, но уже успокаивая своих друзей, сказал Колька. – Мы вон как глубоко сидим! И стены из камня, и потолок из железа. Ты… не плачь, Нюрка, и ты не плачь, Васька. Вот скоро кончат стрелять, тогда мы вылезем, да и побежим.
– Мы бы-ы… мы бы-ы-ст-ро побежим… – глотая слёзы, откликнулась Нюрка.
– Мы как… мы как припустимся, как припустимся, так и сразу домой, – добавил Васька. – Мы прибежим домой и никому ничего не скажем.
Огарок догорал. Пламя растопило последний кусочек стеарина. Фитиль упал и погас. Стало темно-темно.
– Колька, – прохныкала Нюрка, отыскивая в темноте его руку, – ты сиди тут, а то мне страшно.
– Мне и самому страшно, – сознался Колька и замолчал.
И в погребе стало тихо-тихо. Только сверху едва доносились заглушённые отзвуки частых ударов, как будто кто-то вколачивал в землю тяжёлые гвозди гигантским молотом.
– Колька, Васька! – опять раздался жалобный голос Нюрки. – Вы чего молчите? И так темно, а вы ещё молчите.
– Мы не молчим, – ответил Колька. – Мы с Васькой думаем. Ты сиди и тоже думай.
– Я вовсе и не думаю, – откликнулся Васька, – я просто так сижу.
Он заворочался, пошарил, нащупал чью-то ногу и дёрнул за неё:
– Это твоя нога, Нюрка?
– Моя! – отдёргивая ногу, закричала испуганная Нюрка. – А что?
– А то, – сердитым голосом ответил Васька, – а то… что ты своей ногой прямо в мою корзину и какой-то гриб раздавила.
И как только Васька сказал про гриб, так сразу же веселей стало и Кольке, и Нюрке, и самому Ваське.
– Давайте разговаривать, – предложил Колька, – или давайте песню споём. Ты пой, Нюрка, а мы с Васькой подпевать будем. Ты, Нюрка, будешь петь тонким голосом, я – обыкновенным, а Васька – толстым.
– Я не умею толстым, – отказался Васька. – Это Исайка умеет, а я не умею.
– Ну, пой тогда тоже обыкновенным… Начинай, Нюрка.
– Да я ещё не знаю, какую, – смутилась Нюрка. – Я только мамину знаю, какую она поёт.
– Ну, пой мамину…
Слышно было, как Нюрка шмыгнула носом. Она провела рукой по лицу, насухо вытирая остатки слёз, потом облизала губы и запела тоненьким, ещё немного прерывающимся голосом:
Ушёл казак на войну,
Бросил дома он жену.
Бросил свою деточку,
Дочку-малолеточку.
Ну, пойте последние слова: «Бросил свою деточку», – подсказала Нюрка.
И когда Колька с Васькой пропели, то Нюрка ещё звонче и спокойнее продолжала:
С той поры прошли года,
Прошли, прокатилися,
Все казаки по домам
Давно воротилися.
Только нету одного,
Всеми позабытого,
Казачонка моего —
И-э-эх! – давно убитого…
Нюрка забирала всё звончее и звончее, а Колька с Васькой дружно подпевали обыкновенными голосами. И только когда наверху грохало уж очень сильно, то голоса всех троих чуть вздрагивали, но песня всё же, не обрываясь, шла своим чередом.
– Хорошая песня, – похвалил Колька, когда они кончили петь. – Я люблю такие песни, чтобы про войну и про героев. Хорошая песня, только что-то печальная.
– Это мамина песня, – объяснила Нюрка. – Когда у нас на войне папу убили, вот она такую песню всё и пела.
– А разве у тебя, Нюрка, отец казак был?
– Казак. Только он не простой казак был, а красный казак. То все были белые казаки, а он был красный казак. Вот его за это белые казаки и зарубили. Когда я совсем маленькая была, то мы далеко – на Кубани – жили. Потом, когда папу убили, мы сюда, к дяде Фёдору, на завод приехали.
– Его на войне убили?
– На войне. Мать рассказывала, что он был в каком-то отряде. И вот говорит один раз начальник отцу и ещё одному казаку: «Вот вам пакет. Скачите в станицу Усть-Медведицкую, пусть нам помощь подают». Скачут отец да ещё один казак. Уже и кони у них устали, а до Усть-Медведицкой всё ещё далеко. И вдруг заметили их белые казаки и пустились за ними вдогонку. У белых казаков лошади свежие, того и гляди, догонят. Тогда отец и говорит ещё одному казаку: «На тебе, Фёдор, пакет и скачи дальше, а я возле мостика останусь». Слез с коня возле мостика, лёг и начал стрелять в белых казаков. Долго стрелял, до тех пор, пока не пробрались казаки сбоку, через брод. Тут они и зарубили его. А Фёдор – этот другой-то казак – в это время далеко уже скакал с пакетом, так и не догнали его. Вот какой у меня папа казак был! – докончила рассказ Нюрка.
Сильный грохот заставил вскрикнуть ребятишек. Должно быть, ветром распахнуло верхнюю дверь, и раскаты взрывов ворвались в погреб.
– Колька… зак-к-рой! – заикаясь, закричал Васька.
– Закрой сам, – ответил Колька. – Я уже закрывал.
– Закрой, Колька! – громко расплакавшись, повторил Васька.
– Эх, ты! – неожиданно вставая, крикнула возбуждённая своим же рассказом Нюрка. – Эх, вы… – Она отбросила Васькину руку, добралась до верхней двери, захлопнула её и задвинула на запор.
Гул смолк.
Опять замолчали. И так сидели долго. До тех пор, пока Колька, который чувствовал себя виноватым и перед маленьким Васькой, и перед Нюркой, не сказал:
– А ведь наверху-то больше не стреляют.
Прислушались – наверху тихо. Подождали ещё минут десять – так же тихо.
– Бежим домой! – вскакивая, крикнул Колька.
– Домой, домой! – обрадовался Васька. – Вставай, Нюрка!
– Я боюсь… – захныкала Нюрка. – А вдруг опять…
– Бежим! Бежим! – в один голос закричали Колька и Васька. – Не бойся, мы как припустимся…
Выбрались наверх. После чёрного подвала день показался сияющим, как само солнце.
Осмотрелись.
Тяжёлые деревянные щиты, что стояли не очень далеко от погреба, были разбиты.
Повсюду валялись разбросанные щепки и чернели ямы возле ещё не обсохшей раскиданной земли.
– Бежим, Нюрка! Дай я возьму твою корзину, – подбадривал её Колька. – Мы быстренько…
Перепрыгнули через окоп, пробрались через проход среди колючей разорванной проволоки и побежали под гору.
Толстый Васька с неожиданной прытью помчался впереди, одной рукой держа корзинку, другой крепко сжимая драгоценный осколок.
Колька и Нюрка бежали рядом, и Колька свободной рукой помогал ей тащить большую неуклюжую корзину.
Они уже спустились со ската и бежали теперь по мелкой поросли, как воздух опять задрожал, за-гудел, и снаряд, пронесясь где-то поверху, разорвался далеко позади них.
Нюрка неожиданно села, как будто бы в ноги ей попал осколок.
– Бежим, Нюрка! – закричал Колька, бросая свою корзину и хватая её за руку. – Бросай корзину! Бежим!
Артиллерийский наблюдатель с площадки вышки заметил среди мелкого кустарника три движущиеся точки.
«Вероятно, козы», – подумал он, поднося к глазам бинокль. Но, присмотревшись, он ахнул и, схватив телефонную трубку, крикнул на батарею, чтобы перестали стрелять.
В бинокль он ясно видел, как, то показываясь, то исчезая за кустами, по полю мчались двое мальчуганов и одна девочка.
Один мальчуган крепко держал за руку девочку. Другой, путаясь ногами в высокой траве и спотыкаясь, бежал немного позади, крепко прижимая что-то обеими руками к груди. Затем он увидел, как из-за кустов выскочили двое посланных в батареи кавалеристов и, остановившись около ребят, соскочили с коней.
Конвоируемые двумя красноармейцами, ребята дошли до батареи. Командир был рассержен тем, что пришлось остановить учебную стрельбу, но, когда он увидел, что виноваты в этом трое перепуганных и плачущих малышей, он не стал сердиться и подозвал их к себе.
– Как они пробрались через оцепление? – спросил он.
Ребята молчали. И за них ответил один из конвоиров:
– А они, товарищ командир, забрались ещё спозаранку, до того, как было выставлено оцепление. А потом, когда наши разъезды кусты осматривали, так они говорят, что в погребе сидели. Я думаю, что они в четвёртом блиндаже прятались. Они как раз с той стороны бежали.
– В четвёртом блиндаже? – переспросил командир. И, подойдя к Нюрке, погладил её. – В четвёртом блиндаже! – повторил он, обращаясь к своему помощнику. – А мы-то как раз этот участок обстреливали. Бедные ребята!
Он провёл рукой по разлохматившейся голове Нюрки и спросил ласково:
– Скажи, девочка, а зачем вы туда забрались?
– А мы деревеньку… – тихо ответила Нюрка.
– Мы хотели деревеньку посмотреть, – добавил Колька.
– Мы думали – она настоящая, а там одни доски! – вставил Васька, ободрённый добрым видом командира.
Тут командир и красноармейцы заулыбались. Командир посмотрел на Ваську, который прятал что-то за спину.
– А что это у тебя в руках, мальчуган?
Васька засопел, покраснел и молча протянул командиру снарядный осколок.
– Это он не взял, это он под кустом нашёл, – заступился за Ваську Колька.
– Это я под кустом, – виновато ответил Васька.
– Да зачем он тебе нужен?
Тут командир опять заулыбался, а обступившие их красноармейцы громко рассмеялись. И Васька, который никак не мог понять, над чем они смеются, ответил им, нахмурившись:
– Так ведь этакого осколка ни у кого нет, а у меня теперь есть.
– Ну, бегите, – сказал им командир. – Эх вы, малыши!
Он повернулся, посмотрел в записную книжку и закричал уже совсем другим голосом – громким и строгим:
– Стрелять третьему орудию! Прицел 6–6, трубка 6–2!
– Трах-бабах! – грохнуло позади ребят, когда вприпрыжку, довольные тем, что легко отделались, понеслись они домой. Трах-бабах… Но это уже было не страшно.
В выходной день приехал с отцом Исайка. Привез он с собой ружьё, которое стреляло пробками, и стал хвалиться ружьём перед Васькой. И странное дело: на этот раз Ваське нисколько не завидно было, что у Исайки есть ружьё, а у него нет.
Пока Колька и Нюрка рассматривали и хвалили Исайкино ружьё, Васька пошёл домой, отодвинул ящик, в котором лежали сломанный ножик, мячики – один с дыркой, большой, другой без дырки, маленький, – молоток, гайки, три гвоздя и ещё кое-что из его имущества. Он вынул из этого ящика бережно завёрнутый осколок и понёс его Исайке.
– А у меня вот что есть, Исайка, – сказал он, подавая осколок.
Но Исайка то ли глуп был, то ли не хотел показать вида, только он равнодушно посмотрел на осколок и сказал Ваське:
– Ну, это-то что! У нас в чулане старых железин сколько хочешь.
Васька даже не обиделся. Он посмотрел на Нюрку, на Кольку; они хитро улыбались друг другу и вчетвером побежали на окраину, где начиналось военное поле.
Артиллеристы в тот день не приезжали. Ребята показали Исайке, где становятся пушки, объяснили ему, для чего среди поля стоят деревянные башенки. Рассказали ему, какая странная раскинулась на горе деревенька, около которой и окопы, и каменный, с железным потолком погреб, который называется «блиндаж». Они рассказали ему, как попали в блиндаж и как сидели там до тех пор, пока не окончилась стрельба.
Исайка слушал с любопытством, но когда они кончили рассказ, то он сказал довольно равнодушно:
– Жалко, что меня с вами не было. А то я бы тоже полез сидеть. Пойдёмте сыграем в чижа.
И опять улыбнулись Васька, Колька и Нюрка.
Глупый, глупый Исайка! Он думает, что в блиндаже сидеть так же просто, как играть в чижа.
Он не слышал ещё ни разу орудийного залпа. Он не видел ни дыма, ни огня взрывающегося снаряда. Ему не приходилось закрывать тяжёлую дверь блиндажа, как Кольке и Нюрке, и не приходилось бежать с тяжёлым осколком в руках по изрытому воронками полю, как Ваське.
И, переглянувшись, Васька, Колька и Нюрка рассмеялись над добрым толстым Исайкой весело и снисходительно, как взрослые люди смеются над ребёнком.
А когда Исайка поднял на них свои глаза, удивлённые и обиженные этим непонятным смехом, то они схватили его за руки и потащили играть в чижа.
1931
Р.В.С

//-- 1 --//
Раньше сюда иногда забегали ребятишки затем, чтобы побегать и полазить между осевшими и полуразрушенными сараями. Здесь было хорошо.
Когда-то немцы, захватившие Украину, свозили сюда сено и солому. Но немцев прогнали красные, после красных пришли гайдамаки, гайдамаков прогнали петлюровцы, петлюровцев – еще кто-то. И осталось лежать сено почерневшими, полусгнившими грудами.
А с тех пор, когда атаман Криволоб, тот самый, у которого желто-голубая лента пересекала папаху, расстрелял здесь четырех москалей и одного украинца, пропала у ребятишек всякая охота лазить и прятаться по заманчивым лабиринтам. И остались стоять черные сараи, молчаливые, заброшенные.
Только Димка забегал сюда часто, потому что здесь как-то особенно тепло грело солнце, приятно пахла горько-сладкая полынь и спокойно жужжали шмели над ярко-красными головками широко раскинувшихся лопухов.
А убитые?.. Так ведь их давно уже нет! Их свалили в общую яму и забросали землей. А старый нищий Авдей, тот, которого боится Топ и прочие маленькие ребятишки, смастерил из двух палок крепкий крест и тайком поставил его над могилой. Никто не видел, а Димка видел. Видел, но не сказал никому.
В укромном углу Димка остановился и внимательно осмотрелся вокруг. Не заметив ничего подозрительного, он порылся в соломе и извлек оттуда две обоймы патронов, шомпол от винтовки и заржавленный австрийский штык без ножен.
Сначала Димка изображал разведчика, то есть ползал на коленях, а в критические минуты, когда имел основание предполагать, что неприятель близок, ложился на землю и, продвигаясь дальше с величайшей осторожностью, высматривал подробно его расположение. По счастливой случайности или еще почему-то, только сегодня ему везло. Он ухитрялся безнаказанно подбираться почти вплотную к воображаемым вражьим постам и, преследуемый градом выстрелов из ружей, из пулеметов, а иногда даже из батарей, возвращался невредимым в свой стан.
Потом, сообразуясь с результатами разведки, высылал в дело конницу и с визгом врубался в самую гущу репейников и чертополохов, которые геройски умирали, не желая, даже под столь бурным натиском, обращаться в бегство.
Димка ценит мужество и потому забирает остатки в плен. Затем, скомандовав «стройся» и «смирно», он обращается к захваченным с гневной речью:
– Против кого идете? Против своего брата рабочего и крестьянина? Генералы вам нужны да адмиралы…
Или:
– Коммунию захотели? Свободы захотели? Против законной власти…
Это в зависимости от того, командира какой армии в данном случае изображал он, так как командовал то одной, то другой по очереди. Он так заигрался сегодня, что спохватился только тогда, когда зазвякали колокольчики возвращающегося стада.
«Елки-палки, – подумал он. – Вот теперь мать задаст трепку, а то и жрать, пожалуй, не оставит». И, спрятав свое оружие, он стремительно пустился домой, раздумывая на бегу, что бы соврать такое получше.
Но, к величайшему удивлению, нагоняя он не получил и врать ему не пришлось.
Мать почти не обратила на него внимания, несмотря на то что Димка чуть не столкнулся с ней у крыльца. Бабка звенела ключами, вынимая зачем-то старый пиджак и штаны из чулана. Топ старательно копал щепкой ямку в куче глины.
Кто-то тихонько дернул сзади Димку за штанину. Обернулся – и увидел печально посматривающего мохнатого Шмеля.
– Ты что, дурак? – ласково спросил он и вдруг заметил, что у собачонки рассечена чем-то губа.
– Мам! Кто это? – гневно спросил Димка.
– Ах, отстань! – досадливо ответила та, отворачиваясь. – Что я, присматривалась, что ли?
Но Димка почувствовал, что она говорит неправду.
– Это дядя сапогом двинул, – пояснил Топ.
– Какой еще дядя?
– Дядя… серый… он у нас в хате сидит.
Выругавши «серого дядю», Димка отворил дверь. На кровати он увидел валявшегося в солдатской гимнастерке здорового детину. Рядом на лавке лежала казенная серая шинель.
– Головень! – удивился Димка. – Ты откуда?
– Оттуда, – последовал короткий ответ.
– Ты зачем Шмеля ударил?
– Какого еще Шмеля?
– Собаку мою…
– Пусть не гавкает. А то я ей и вовсе башку сверну.
– Чтоб тебе самому кто-нибудь свернул! – с сердцем ответил Димка и шмыгнул за печку, потому что рука Головня потянулась к валявшемуся тяжелому сапогу.
Димка никак не мог понять, откуда взялся Головень. Совсем еще недавно забрали его красные в солдаты, а теперь он уже опять дома. Не может быть, чтоб служба у них была такая короткая.
За ужином он не вытерпел и спросил:
– Ты в отпуск приехал?
– В отпуск.
– Вон что! Надолго?
– Надолго.
– Ты врешь, Головень! – убежденно сказал Димка. – Ни у красных, ни у белых, ни у зеленых надолго сейчас не отпускают, потому что сейчас война. Ты дезертир, наверно.
В следующую же секунду Димка получил здоровый удар по шее.
– Зачем ребенка бьешь? – вступилась Димкина мать. – Нашел с кем связываться.
Головень покраснел еще больше, его круглая голова с оттопыренными ушами (за которую он и получил кличку) закачалась, и он ответил грубо:
– Помалкивайте-ка лучше… Питерские пролетарии… Дождетесь, что я вас из дома повыгоню.
После этого мать как-то съежилась, осела и выругала глотавшего слезы Димку:
– А ты не суйся, идол, куда не надо, а то еще и не так попадет.
После ужина Димка забился к себе в сени, улегся на груду соломы за ящиками, укрылся материной поддевкой и долго лежал, не засыпая.
Потом к нему пробрался Шмель и, положив голову на плечо, взвизгнул тихонько.
– Что, брат, досталось сегодня? – проговорил сочувственно Димка. – Не любит нас с тобой никто… ни Димку… ни Шмельку… Да…
И он вздохнул огорченно.
Уже совсем засыпая, он почувствовал, как кто-то подошел к его постели:
– Димушка, не спишь?
– Не-ет еще, мам.
Мать помолчала немного, потом проговорила уже значительно мягче, чем днем:
– И чего ты суешься, куда не надо. Знаешь ведь, какой он аспид… Все сегодня выгнать грозился.
– Уедем, мам, в Питер, к батьке.
– Эх, Димка! Да я бы хоть сейчас… Да разве проедешь теперь? Пропуски разные нужны, а потом и так – кругом вон что делается.
– В Питере, мам, какие?
– Кто их знает! Говорят, что красные. А может, врут. Разве теперь разберешь?
Димка согласился, что разобрать трудно. Уж на что близко волостное село, а и то не поймешь, чье оно. Говорили, что занимал его на днях Козолуп… А что за Козолуп, какой он партии?
И он спросил у задумавшейся матери:
– Мам, а Козолуп зеленый?
– А пропади они все вместе взятые! – с сердцем ответила та. – Все были люди как люди, а теперь поди-ка…
…В сенцах темно. Сквозь распахнутую дверь виднеются густо пересыпанное звездами небо и краешек светлого месяца. Димка зарывается глубже в солому, приготавливаясь видеть продолжение интересного, но не досмотренного вчера сна. Засыпая, он чувствует, как приятно греет шею прикорнувший к нему верный Шмель…
…В синем небе края облаков серебрятся от солнца. Широко по полям желтыми хлебами играет ветер. И лазурно спокоен летний день. Неспокойны только люди. Где-то за темным лесом протрещали раскатисто пулеметы. Где-то за краем перекликнулись глухо орудия. И куда-то промчался легкий кавалерийский отряд.
– Мам, с кем это?
– Отстань!
Отстал Димка, побежал к забору, взобрался на одну из жердей и долго смотрел вслед исчезающим всадникам.
– Вот где жить-то!
Между тем Головень ходил злой. Каждый раз, когда через деревеньку проходил красный отряд, он скрывался где-то. И Димка понял, что Головень – дезертир.
Как-то бабка послала Димку отнести Головню на сеновал кусок сала и ломоть хлеба. Подбираясь к укромному логову, он заметил, что Головень, сидя к нему спиной, мастерит что-то. «Винтовка! – удивился Димка. – Вот так штука! На что она ему?»
Головень тщательно протер затвор, заткнул ствол тряпкой и запрятал винтовку в сено.
Весь вечер и несколько следующих дней Димку разбирало любопытство посмотреть, что за винтовка: «Русская либо немецкая? А может, там и наган есть?» При этой мысли у Димки даже дух захватило, потому что к наганам и ко всем носящим наганы он проникался невольным уважением.
Как раз в это время утихло все кругом. Прогнали красные Козолупа и ушли дальше на какой-то фронт. Тихо и безлюдно стало в маленькой деревушке, и Головень начал покидать сеновал и исчезать где-то подолгу. И вот как-то под вечер, когда лягушиными песнями зазвенел порозовевший пруд, когда гибкие ласточки заскользили по воздуху и когда бестолково зажужжала мошкара, решил Димка пробраться на сеновал.
Дверца была заперта на замок, но у Димки был свой ход – через курятник. Заскрипела отодвигаемая доска, громко заклохтали потревоженные куры. Испугавшись произведенного шума, Димка быстро юркнул наверх. На сеновале было душно и тихо. Пробрался в угол, где валялась красная подушка в перьях, и, принявшись шарить под крышей, наткнулся на что-то твердое. «Приклад!» Прислушался: на дворе – никого. Потянул и вытащил всю винтовку. Нагана не было. Винтовка оказалась русской. Димка долго вертел ее, осторожно ощупывая и осматривая. «А что, если открыть затвор?»
Сам он никогда не открывал, но часто видел, как это делают солдаты. Потянул тихонько – рукоятка вверх поддается. Отодвинул на себя до отказа. «Умею!» – горделиво подумал он, но тут же заметил под затвором вынырнувший откуда-то желтоватый патрон. Это его немного озадачило, и он решил закрыть снова. Теперь пошло туже, и Димка заметил, что желтый патрон движется прямо в ствол. Он остановился в нерешительности, отодвинув от себя винтовку.
«И куда лезет, черт!»
Однако надо было торопиться. Он закрыл затвор и начал потихоньку толкать ружье на место. Запрятал почти все, как вдруг распахнулась дверь и прямо перед Димкой очутилось удивленное и рассерженное лицо Головня.
– Ты что, собака, здесь делаешь?
– Ничего! – испуганно ответил Димка. – Я спал… – И незаметно двинул ногой в сено приклад винтовки. В тот же момент грохнул глухой, но сильный выстрел. Димка чуть не сшиб Головня с лестницы, бросился сверху прямо на землю и пустился через огороды. Перескочив через плетень возле дороги, он оступился в канаву и когда вскочил, то почувствовал, как рассвирепевший Головень вцепился ему в рубаху.
«Убьет! – подумал Димка. – Ни мамки, никого – конец теперь». И, получив сильный тычок в спину, от которого черная полоса поползла по глазам, он упал на землю, приготовившись получить еще и еще.
Но… что-то застучало по дороге. Почему-то ослабла рука Головня. И кто-то крикнул гневно и повелительно:
– Не сметь!
Открыв глаза, Димка увидел сначала лошадиные ноги – целые заборы лошадиных ног.
Кто-то сильными руками поднял его за плечи и поставил на землю. Только теперь рассмотрел он окружавших его кавалеристов и всадника в черном костюме с красной звездой на груди, перед которым растерянно стоял Головень.
– Не сметь! – повторил незнакомец и, взглянув на заплаканное лицо Димки, добавил: – Не плачь, мальчуган, и не бойся. Больше он не тронет ни сейчас, ни после. – Кивнул одному головой и с отрядом умчался вперед.
Отстал один и опросил строго:
– Ты кто такой?
– Здешний, – хмуро ответил Головень.
– Почему не в армии?
– Год не вышел.
– Фамилию… На обратном пути проверим. – Ударил шпорами кавалерист, и прыгнула лошадь с места галопом.
И остался на дороге недоумевающий и не опомнившийся еще Димка. Посмотрел назад – нет никого. Посмотрел по сторонам – нет Головня. Посмотрел вперед и увидел, как чернеет точками и мчится, исчезая у закатистого горизонта, красный отряд.
//-- 2 --//
Высохли на глазах слезы. Утихала понемногу боль. Но идти домой Димка боялся и решил обождать до ночи, когда улягутся все спать. Направился к речке. У берегов под кустами вода была темная и спокойная, посередке отсвечивала розоватым блеском и тихонько играла, перекатываясь через мелкое каменистое дно.
На том берегу, возле опушки Никольского леса, заблестел тускло огонек костра. Почему-то он показался Димке очень далеким и заманчиво загадочным. «Кто бы это? – подумал он. – Пастухи разве?.. А может, и бандиты! Ужин варят, картошку с салом или еще что-нибудь такое…» Ему здорово захотелось есть, и он пожалел искренне о том, что он не бандит тоже. В сумерках огонек разгорался все ярче и ярче, приветливо мигая издалека мальчугану. Но еще глубже жмурился, темнел в сумерках беспокойный никольский лес.
Спускаясь по тропке, Димка вдруг остановился, услышав что-то интересное. За поворотом, у берега, кто-то пел высоким переливающимся альтом, как-то странно, хотя и красиво разбивая слова:
Та-ваа-рищи, тава-рищи, —
Сказал он им в ответ, —
Да здра-вству-ит Ра-сия!
Да здра-вству-ит Совет!
«А, чтоб тебе! Вот наяривает!» – с восхищением подумал Димка и бегом пустился вниз.
На берегу он увидал небольшого худенького мальчишку, валявшегося возле затасканной сумки. Заслышав шаги, тот оборвал песню и с опаской посмотрел на Димку:
– Ты чего?
– Ничего… Так!
– А-а! – протянул тот, по-видимому удовлетворенный ответом. – Драться, значит, не будешь?
– Чего-о?
– Драться, говорю… А то смотри! Я даром что маленький, а так отошью…
Димка вовсе и не собирался драться и спросил, в свою очередь:
– Это ты пел?
– Я.
– А ты кто?
– Я – Жиган, – горделиво ответил тот. – Жиган из города… Прозвище у меня такое.
С размаху бросившись на землю, Димка заметил, как мальчишка испуганно отодвинулся.
– Барахло ты, а не жиган… Разве такие жиганы бывают?.. А вот песни поешь здорово.
– Я, брат, всякие знаю. На станциях по эшелонам завсегда пел. Все равно хоть красным, хоть петлюровцам, хоть кому… Ежели товарищам, скажем, – тогда «Алеша-ша» либо про буржуев. Белым, так тут надо другое: «Раньше были денежки, были и бумажки», «Погибла Расея», ну, а потом «Яблочко» – его, конечно, на обе стороны петь можно, слова только переставлять надо.
Помолчали.
– А ты зачем сюда пришел?
– Крестная у меня тут, бабка Онуфриха. Я думал хоть с месяц отожраться. Куды там! Чтоб, говорит, тебя через неделю, через две здесь не было!
– А потом куда?
– Куда-нибудь. Где лучше.
– А где?
– Где? Кабы знать, тогда что! Найти надо.
– Приходи утром на речку, Жиган. Раков по норьям ловить будем!
– Не соврешь? Обязательно приду! – весьма довольный, ответил тот.
Перескочив плетень, Димка пробрался на темный двор и заметил сидящую на крыльце мать. Он подошел к ней и, потянувши за платок, сказал серьезно:
– Ты, мам, не ругайся… Я нарочно долго не шел, потому Головень меня здорово избил.
– Мало тебе! – ответила она, оборачиваясь. – Не так бы надо…
Но Димка слышит в ее словах и обиду, и горечь, и сожаление, но только не гнев.
– Мам, – говорит он, заглядывая ей в лицо, – я есть хочу. Как собака. И неужто ты мне ничего не оставила?..
Пришел как-то на речку скучный-скучный Димка.
– Убежим, Жиган! – предложил он. – Закатимся куда-нибудь подальше отсюда, право!
– А тебя мать пустит?
– Ты дурак, Жиган! Когда убегают, то ни у кого не спрашивают. Головень злой, дерется. Из-за меня мамку и Топа гонит.
– Какого Топа?
– Братишку маленького. Топает он чудно, когда ходит, ну вот и прозвали. Да и так надоело все. Ну что дома?
– Убежим! – оживленно заговорил Жиган. – Мне что не бежать? Я хоть сейчас. По эшелонам собирать будем.
– Как собирать?
– А так: спою я что-нибудь, а потом скажу: «Всем товарищам нижайшее почтенье, чтобы был вам не фронт, а одно развлеченье. Получать хлеба по два фунта, табаку по осьмушке, не попадаться на дороге ни пулемету, ни пушке». Тут как начнут смеяться, снять шапку в сей же момент и сказать: «Граждане! Будьте добры, оплатите детский труд».
Димка подивился легкости и уверенности, с какой Жиган выбрасывал эти фразы, но такой способ существования ему не особенно понравился, и он сказал, что гораздо лучше бы вступить добровольцами в какой-нибудь отряд, организовать собственный или уйти в партизаны. Жиган не возражал, и даже наоборот, когда Димка благосклонно отозвался о красных, «потому что они за революцию», выяснилось, что Жиган служил уже у красных.
Димка посмотрел на него с удивлением и добавил, что ничего и у зеленых, «потому что гусей они едят много». Дополнительно тут же выяснилось, что Жиган бывал также у зеленых и регулярно получал свою порцию, по полгуся в день.
Димка проникся к нему уважением и сказал, что лучше всего, пожалуй, все-таки у коричневых. Но едва и тут начало что-то выясняться, Димка обругал Жигана хвастуном и треплом, ибо всякому было хорошо известно, что коричневый – один из тех немногих цветов, под которыми не собирались отряды ни у революции, ни у контрреволюции, ни у тех, кто между ними.
План побега разрабатывали долго и тщательно. Предложение Жигана утечь сейчас же, не заходя даже домой, было решительно отвергнуто.
– Перво-наперво хлеба надо хоть для начала захватить, – заявил Димка. – А то как из дома, так и по соседям. А потом спичек…
– Котелок бы хорошо. Картошки в поле нарыл – вот тебе и обед!
Димка вспомнил, что Головень принес с собой крепкий медный котелок. Бабка начистила его золой, и, когда он заблестел, как праздничный самовар, спрятала в чулан.
– Заперто только, а ключ с собой носит.
– Ничего! – заявил Жиган. – Из-под всякого запора при случае можно, повадка только нужна.
Решили теперь же начать запасать провизию. Прятать Димка предложил в солому у сараев.
– Зачем у сараев? – возразил Жиган. – Можно еще куда-либо… А то рядом с мертвыми!
– А тебе что мертвые? – насмешливо спросил Димка.
В этот же день Димка притащил небольшой ломоть сала, а Жиган – тщательно завернутые в бумажку три спички.
– Нельзя помногу, – пояснил он. – У Онуфрихи всего две коробки, так надо, чтоб незаметно.
И с этой минуты побег был решен окончательно.
А везде беспокойно бурлила жизнь. Где-то недалеко проходил большой фронт. Еще ближе – несколько второстепенных, поменьше. А кругом красноармейцы гонялись за бандами, или банды за красноармейцами, или атаманы клочились меж собой. Крепок был атаман Козолуп. У него морщина поперек упрямого лба залегла изломом, а глаза из-под седоватых бровей посматривали тяжело. Угрюмый атаман! Хитер, как черт, атаман Левка. У него и конь смеется, оскаливая белые зубы, так же как и он сам. Жох атаман! Но с тех пор, как отбился он из-под начала Козолупа, сначала глухая, а потом и открытая вражда пошла между ними.
Написал Козолуп приказ поселянам: «Не давать Левке ни сала для людей, ни сена для коней, ни хат для ночлега».
Засмеялся Левка, написал другой.
Прочитали красные оба приказа. Написали третий: «Объявить Левку и Козолупа вне закона» – и все. А много им расписывать было некогда, потому что здорово гнулся у них главный фронт.
И пошло тут что-то такое, чего и не разберешь. Уж на что дед Захарий! На трех войнах был. А и то, когда садился на завалинке возле рыжей собачонки, которой пьяный петлюровец шашкой ухо отрубил, говорил:
– Ну и времечко!
Приехали сегодня зеленые, человек с двадцать. Заходили двое к Головню. Гоготали и пили чашками мутный крепкий самогон.
Димка смотрел с любопытством из калитки.
Когда Головень ушел, Димка, давно хотевший узнать вкус самогонки, слил остатки из чашек в одну.
– Ди-мка, мне! – плаксиво захныкал Топ.
– Оставлю, оставлю!
Но едва он опрокинул чашку в рот, как, отчаянно отплевываясь, вылетел на двор.
Возле сараев он застал Жигана.
– А я, брат, штуку знаю.
– Какую?
– У нас за хатой зеленые яму через дорогу роют, а черт ее знает зачем. Должно, чтоб никто не ездил.
– Как же можно не ездить? – с сомнением возразил Димка. – Тут не так что-то. И зеленые торчат и яму роют… Не иначе, как что-нибудь затевается.
Пошли осматривать свои запасы. Их было еще немного: два куска сала, кусок вареного мяса и с десяток спичек.
В тот вечер солнце огромным красноватым кругом повисло над горизонтом у надеждинских полей и заходило понемногу, не торопясь, точно любуясь широким покоем отдыхающей земли.
Далеко, в Ольховке, приткнувшейся к опушке Никольского леса, ударил несколько раз колокол. Но не тревожным набатом, а так просто, мягко-мягко. И когда густые, дрожащие звуки мимо соломенных крыш дошли до уха старого деда Захария, подивился он немного давно не слыханному спокойному звону и, перекрестившись неторопливо, крепко сел на свое место, возле покривившегося крылечка. А когда сел, тогда подумал: «Какой же это праздник завтра будет?» И так прикидывал, и этак – ничего не выходит. Потому престольный в Ольховке уже прошел, а спасу еще рано. И спросил Захарий, постучавши палкой в окошко, у выглянувшей оттуда старухи:
– Горпина, а Горпина, или у нас завтра воскресенье будет?
– Что ты, старый! – недовольно ответила перепачканная в муке Горпина. – Разве же после среды воскресенье бывает?
– О то ж и я так думаю…
И усомнился дед Захарий, не напрасно ли он крест на голову положил и не худой ли какой это звон.
Набежал ветерок, колыхнул чуть седую бороду. И увидел дед Захарий, как высунулись чего-то любопытные бабы из окошек, выкатились ребятишки из-за ворот, а с поля донесся какой-то протяжный, странный звук, как будто заревел бык либо корова в стаде, только еще резче и дольше.
Уо-уу-ууу…
А потом вдруг как хрястнуло по воздуху, как забухали подле поскотины выстрелы… Захлопнулись разом окошки, исчезли с улиц ребятишки. И не мог только встать и сдвинуться напуганный старик, пока не закричала на него Горпина:
– Ты тюпайся швидче, старый дурак! Или ты не видишь, что такое начинается?
А в это время у Димки колотилось сердце такими же неровными, как выстрелы, ударами, и хотелось ему выбежать на улицу узнать, что там такое. Было ему страшно, потому что побледнела мать и сказала не своим, тихим голосом:
– Ляг… ляг на пол, Димушка. Господи, только бы из орудиев не начали!
У Топа глаза сделались большие-большие, и он застыл на полу, приткнувши голову к ножке стола. Но лежать ему было неудобно, и он сказал плаксиво:
– Мам, я не хочу на полу, я на печку лучше.
– Лежи, лежи! Вот придет гайдамак… он тебе!
В эту минуту что-то особенно здорово грохнуло, так что зазвенели стекла окошек, и показалось Димке, что дрогнула земля. «Бомбы бросают!» – подумал он и услышал, как мимо потемневших окон с топотом и криками пронеслось несколько человек.
Все стихло. Прошло еще с полчаса. Кто-то застучал в сенцах, изругался, наткнувшись на пустое ведро. Распахнулась дверь, и в хату вошел вооруженный Головень.
Он был чем-то сильно разозлен, потому что, выпивши залпом ковш воды, оттолкнул сердито винтовку в угол и сказал с нескрываемой досадой:
– Ах, чтоб ему!..
Утром встретились ребята рано.
– Жиган! – спросил Димка. – Ты не знаешь, отчего вчера… С кем это?
У Жигана зоркие глаза блеснули самодовольно. И он ответил важно:
– О, брат! Было у нас вчера дело…
– Ты не ври только! Я ведь видел, как ты сразу тоже за огороды припустился.
– А почем ты знаешь? Может, я кругом! – обиделся Жиган.
Димка сильно усомнился в этом, но перебивать не стал.
– Машина вчера езжала, а ей в Ольховке починка была. Она только оттуда, а Гаврила-дьякон в колокол: бум!.. – сигнал, значит.
– Ну?
– Ну вот и ну… Подъехала к деревне, а по ней из ружей. Она было назад, глядь – ограда уже заперта.
– И поймали кого?
– Нет… Оттуда такую стрельбу подняли, что и не подступиться… А потом видят – дело плохо, и врассыпную… Тут их и постреляли. А один убег. Бомбу бросил ря-адышком, у Онуфрихиной хаты все стекла полопались. По нем из ружей кроют, за ним гонятся, а он через плетень, через огороды, да и утек.
– А машина?
– Машина и сейчас тут… только негодная, потому что, как убегать, один гранатой запустил. Всю искорежил… Я уж бегал… Федька Марьин допрежь меня еще поспел. Гудок стащил. Нажмешь резину, а он как завоет!
Весь день только и было разговоров, что о вчерашнем происшествии. Зеленые ускакали еще ночью. И осталась снова без власти маленькая деревушка.
Между тем приготовления к побегу подходили к концу.
Оставалось теперь стащить котелок, что и решено было сделать завтра вечером при помощи длинной палки с насаженным гвоздем через маленькое окошко, выходящее в огород.
Жиган пошел обедать. Димке не сиделось, и он отправился ожидать его к сараям.
Завалился было сразу на солому и начал баловаться, защищаясь от яростно атакующего его Шмеля, но вскоре привстал, немного встревоженный. Ему показалось, что снопы разбросаны как-то не так, не по-обыкновенному. «Неужели из ребят кто-нибудь лазил? Вот черти!» И он подошел, чтобы проверить, не открыл ли кто место, где спрятана провизия. Пошарил рукой – нет, тут! Вытащил сало, спички, хлеб. Полез за мясом – нет!
– Ах, черти! – выругался он. – Это не иначе, как Жиган сожрал. Если бы кто из ребят, так тот уж все сразу бы.
Вскоре показался и Жиган. Он только что пообедал, а потому был в самом хорошем настроении и подходил, беспечно насвистывая.
– Ты мясо ел? – спросил Димка, уставившись на него сердито.
– Ел! – ответил тот. – Вку-усно…
– Вкусно! – напустился на него разозленный Димка. – А тебе кто позволил? А где такой уговор был? А на дорогу что?.. Вот я тебя тресну по башке, тогда будет вкусно!..
Жиган опешил.
– Так это же я дома за обедом. Онуфриха раздобрилась, кусок из щей вынула, здоро-овый!
– А отсюда кто взял?
– И не знаю вовсе.
– Побожись.
– Ей-богу! Вот чтоб мне провалиться сей же секунд, ежели брал.
Но потому ли, что Жиган не провалился «сей же секунд», или потому, что отрицал обвинение с необыкновенной горячностью, только Димка решил, что в виде исключения на этот раз он не врет.
И, глазами скользнув на солому, Димка позвал Шмеля, протягивая руку к хворостине:
– Шмель, а ну поди сюда, дрянь ты этакий! Поди сюда, собачий сын!
Но Шмель не любил, когда с ним так разговаривали. И, бросив теребить жгут, опустив хвост, он сразу же направился в сторону.
– Он сожрал, – с негодованием подтвердил Жиган. – Чтобы ему лопнуть было. И кусок-то какой жи-ирный!
Перепрятали все повыше, заложили доской и привалили кирпич.
Потом лежали долго, рисуя заманчивые картины будущей жизни.
– В лесу ночевать возле костра… хорошо!
– Темно ночью только, – с сожалением заметил Жиган.
– А что темно? У нас ружья будут, мы и сами…
– Вот, если поубивают… – начал опять Жиган и добавил серьезно: – Я, брат, не люблю, чтоб меня убивали.
– Я тоже, – сознался Димка. – А то что в яме-то… вон как эти, – и он кивнул головой туда, где покривившийся крест чуть-чуть вырисовывался из-за густых сумерек.
При этом напоминании Жиган съежился и почувствовал, что в вечернем воздухе вроде как бы стало прохладнее. Но, желая показаться молодцом, он ответил равнодушно:
– Да, брат… А у нас была один раз штука…
И оборвался, потому что Шмель, улегшийся под боком Димки, поднял голову, насторожил почему-то уши и заворчал предостерегающе и сердито.
– Ты что? Что ты, Шмелик? – с тревогой опросил его Димка и погладил по голове.
Шмель замолчал и снова положил голову между лап.
– Крысу чует, – шепотом проговорил Жиган и, притворно зевнув, добавил: – Домой надо идти, Димка.
– Сейчас. А какая у вас была штука?
Но Жигану стало уже не до штуки, и, кроме того, то, что он собирался соврать, вылетело у него из головы.
– Пойдем, – согласился Димка, обрадовавшийся, что Жиган не вздумал продолжать рассказ.
Встали.
Шмель поднялся тоже, но не пошел сразу, а остановился возле соломы и заворчал тревожно снова, как будто дразнил его кто из темноты.
– Крыс чует! – повторил теперь Димка.
– Крыс? – каким-то упавшим голосом ответил Жиган. – А только почему же это он раньше их не чуял? – И добавил негромко: – Холодно что-то. Давай побежим, Димка! А большевик тот, что убег, где-либо подле деревни недалеко.
– Откуда ты знаешь?
– Так, думаю! Посылала меня сейчас Онуфриха к Горпине, чтобы взять взаймы полчашки соли. А у нее в тот день рубаха с плетня пропала. Я пришел, слышу, из сенец ругается кто-то: «И бросил, говорит, какой-то рубаху под жерди. Пес его знает, или собак резал! Мы ж с Егорихой смотрим: она порвана, и кабы немного, а то вся как есть». А дед Захарий слушал-слушал, да и говорит: «О, Горпина…»
Тут Жиган многозначительно остановился, посматривая на Димку, и, только когда тот нетерпеливо занукал, начал снова:
– А дед Захарий и говорит: «О, Горпина, ты спрячь лучше язык подальше». Тут я вошел в хату. Гляжу, а на лавке рубашка лежит, порванная и вся в крови. И как увидала меня, села на нее Горпина сей же секунд и велит: «Подай ему, старый, с полчашки», а сама не поднимается. А мне что, я и так видел. Так вот, думаю, это большевика пулей подшибло.
Помолчали, обдумывая неожиданно подслушанную новость. У одного глаза прищурились, уставившись неподвижно и серьезно. У другого забегали и заблестели юрко.
И сказал Димка:
– Вот что, Жиган, молчи лучше и ты. Много и так поубивали красных у нас возле деревни, и всё поодиночке.
Назавтра утром был назначен побег. Весь день провел Димка сам не свой. Разбил нечаянно чашку, наступил на хвост Шмелю и чуть не вышиб кринку кислого молока из рук входящей бабки, за что и получил здоровую оплеуху от Головня.
А время шло. Час за часом прошел полдень, обед, наступил вечер.
Спрятались в огороде, за бузиной у плетня, и стали выжидать.
Засели они рановато, и долго еще через двор проходили то один, то другой. Наконец, пришел Головень, позвала Топа мать. И прокричала с крыльца:
– Димка! Диму-ушка! Где ты, паршивец, делся?
«Ужинать!» – решил он, но откликнуться, конечно, и не подумал. Мать постояла-постояла и ушла.
Подождали. Крадучись, вышли. Возле стенки чулана остановились. Окошко было высоко. Димка согнулся, упершись руками в колени. Жиган забрался к нему на спину и осторожно просунулся в окошко.
– Скорей, ты! у меня спина не каменная.
– Темно очень, – шепотом ответил Жиган. С трудом зацепив котелок, он потащил его к себе и спрыгнул. – Есть!
– Жиган, – спросил Димка, – а колбасу где ты взял?
– Там висела ря-адышком. Бежим скорей!
Проворно юркнули в сторону, но за плетнем вспомнили, что забыли палку с крюком у стенки. Димка – назад. Схватил и вдруг увидел, что в дыру плетня просунул голову и любопытно смотрит на него Топ.
Димка, с палкой и с колбасой, так растерялся, что опомнился только тогда, когда Топ спросил его:
– Ты зачем койбасу стащил?
– Это не стащил, Топ. Это надо, – поспешно ответил Димка. – Воробушков кормить. Ты любишь, Топ, воробушков? Чирик-чирик!.. Ты не говори только. Не скажешь? Я тебе гвоздь завтра дам хоро-оший!
– Воробушков? – серьезно спросил Топ.
– Да-да! Вот ей-богу!.. У них нет… Бе-едные!
– И гвоздь дашь?
– И гвоздь дам… Ты не скажешь, Топ? А то не дам гвоздя и с Шмелькой играть не дам.
И, получив обещание молчать (но про себя усомнившись в этом сильно), Димка помчался к нетерпеливо ожидавшему Жигану.
Сумерки наступали торопливо, и, когда ребята добежали до сараев, чтобы спрятать котелок и злополучную колбасу, было уже темно.
– Прячь скорей!
– Давай! – И Жиган полез в щель, под крышу. – Димка, тут темно, – тревожно ответил он. – Я не найду ничего.
– А, дурной, врешь ты, что не найдешь! Испугался уж!
Полез сам. В потемках нащупал руку Жигана и почувствовал, что она дрожит.
– Ты чего? – спросил он, ощущая, что страх начинает передаваться и ему.
– Там… – И Жиган крепче ухватился за Димку.
И Димка ясно услыхал доносящийся из темной глубины сарая тяжелый, сдавленный стон.
В следующую же секунду, с криком скатившись вниз, не различая ни дороги, ни ям, ни тропинок, оба в ужасе неслись прочь.
//-- 3 --//
В эту ночь долго не мог заснуть Димка. Оправившись от испуга и чувствуя себя в безопасности за крепкой задвижкой двери, он сосредоточенно раздумывал над странными событиями последних дней. Понемногу в голове у него начали складываться кое-какие предположения… «Кто съел мясо?.. Почему ворчал Шмель?.. Чей это был стон?.. А что, если?..»
Он долго ворочался и никак не мог отделаться от одной навязчиво повторявшейся мысли.
Утром он был уже у сараев. Отвалил солому и забрался в дыру. Солнечные лучи, пробиваясь сквозь многочисленные щели, прорезали полутьму пустого сарая. Передние подпорки там, где должны были быть ворота, обвалились, и крыша осела, наглухо завалив вход. «Где-то тут», – подумал Димка и пополз. Завернул за груду рассыпавшихся необожженных кирпичей и остановился, испугавшись. В углу, на соломе, вниз лицом лежал человек. Заслышав шорох, он чуть поднял голову и протянул руку к валявшемуся нагану. Но потому ли, что изменили ему силы, или еще почему-либо, только, всмотревшись воспаленными, мутными глазами, разжал он пальцы от рукоятки револьвера и, приподнявшись, проговорил хрипло, с трудом ворочая языком:
– Пить!
Димка сделал шаг вперед. Блеснула звездочка с белым венком, и Димка едва не крикнул от удивления, узнав в раненом когда-то вырвавшего его у Головня незнакомца.
Пропали все страхи, все сомнения, осталось только чувство жалости к человеку, когда-то так горячо заступившемуся за него.
Схватив котелок, Димка помчался за водой на речку. Возвращаясь бегом, он едва не столкнулся с Марьиным Федькой, помогавшим матери тащить мокрое белье. Димка поспешно шмыгнул в кусты и видел оттуда, как Федька замедлил шаг, любопытствуя, поворачивал голову в его сторону. И если бы мать, заметившая, как сразу потяжелела корзина, не крикнула сердито: «Да неси ж, дьяволенок, чего ты завихлялся?», то Федька, конечно, не утерпел бы проверить, кто это спрятался столь поспешно в кустах.
Вернувшись, Димка увидел, что незнакомец лежит, закрыв глаза, и шевелит слегка губами, точно разговаривая с кем во сне. Димка тронул его за плечо, и, когда тот, открыв глаза, увидел перед собой стоящего мальчугана, что-то вроде слабой улыбки обозначилось на его пересохших губах. Напившись, уже ясней и внятней незнакомец спросил:
– Красные далеко?
– Далеко. И не слыхать вовсе.
– А в городе?
– Петлюровцы, кажись…
Поник головой раненый и спросил у Димки:
– Мальчик, ты никому не скажешь?
И было в этой фразе столько тревоги, что вспыхнул Димка и принялся уверять, что не окажет.
– Жигану разве!
– Это с которым вы бежать собирались?
– Да, – смутившись, ответил Димка. – Вот и он, кажется.
Засвистел соловей раскатистыми трелями. Это Жиган разыскивал и дивился, куда это пропал его товарищ.
Высунувшись из дыры, но не желая кричать, Димка запустил в него легонько камешком.
– Ты чего? – спросил Жиган.
– Тише! Лезь сюда… Надо.
– Так ты позвал бы, а то на-ко… камнем! Ты б еще кирпичом запустил.
Спустились оба в дыру. Увидев перед собой незнакомца и темный револьвер на соломе, Жиган остановился, оробев.
Незнакомец открыл глаза и спросил просто:
– Ну что, мальчуганы?
– Это вот Жиган! – И Димка тихонько подтолкнул его вперед.
Незнакомец ничего не ответил и только чуть наклонил голову.
Из своих запасов Димка притащил ломоть хлеба и вчерашнюю колбасу.
Раненый был голоден, но сначала ел мало и больше всего тянул воду.
Жиган и Димка сидели почти все время молча.
Пуля зеленых прохватила человеку ногу; кроме того, три дня у него не было ни глотка воды во рту, и измучился он сильно.
Закусив, он почувствовал себя лучше, глаза его заблестели.
– Мальчуганы! – сказал он уже совсем ясно. И по голосу только теперь Димка еще раз узнал в нем незнакомца, крикнувшего Головню: «Не сметь!» – Вы славные ребятишки… Я часто слушал, как вы разговаривали… Но если вы проболтаетесь, то меня убьют…
– Не должны бы! – неуверенно вставил Жиган.
– Как, дурак, не должны бы? – разозлился Димка. – Ты говори: нет, да и все… Да вы его не слушайте, – чуть ли не со слезами обратился он к незнакомцу. – Ей-богу, не скажем! Вот провалиться мне, все обещаю… Вздую…
Но Жиган сообразил и сам, что сболтнул он что-то несуразное, и ответил извиняющимся тоном:
– Да я, Дим, и сам… что не должны, значит… ни в коем случае.
И Димка увидел, как незнакомец улыбнулся еще раз.
…За обедом Топ сидел-сидел да и выпалил:
– Давай, Димка, гвоздь, а то я мамке скажу, что ты койбасу воробушкам таскал.
Димка едва не подавился куском картошки и громко зашумел табуреткой. К счастью, Головня не было, мать доставала похлебку из печки, а бабка была туговата на ухо. И Димка проговорил шепотом, подталкивая Топа ногой:
– Дай пообедаю, у меня уже припасен.
«Чтоб тебе неладно было, – думал он, вставая из-за стола. – Потянуло же за язык».
После некоторых поисков выдернул он в сарае из стены здоровенный железный гвоздь и отнес Топу.
– Большой больно, Димка! – ответил Топ, удивленно поглядывая на толстый и неуклюжий гвоздь.
– Что большой? Вот оно и хорошо, Топ. А чего маленький: заколотишь сразу – и все. А тут долго сидеть можно: тук, тук!.. Хороший гвоздь!
Вечером Жиган нашел у Онуфрихи кусок чистого холста для повязки. А Димка, захватив из своих запасов кусок сала побольше, решился раздобыть йоду.
…Отец Перламутрий, в одном подряснике и без сапог, лежал на кушетке и с огорчением думал о пришедших в упадок делах из-за церкви, сгоревшей от снаряда еще в прошлом году. Но, полежав немного, он вспомнил о скором приближении храмового праздника и неотделимых от него благодаяниях. И образы поросятины, кружков масла и стройных сметанных кринок дали, по-видимому, другое направление его мыслям, потому что отец Перламутрий откашлялся солидно и подумал о чем-то, улыбаясь.
Вошел Димка и, спрятав кусок сала за спину, проговорил негромко:
– Здравствуйте, батюшка.
Отец Перламутрий вздохнул, перевел взгляд на Димку и спросил, не поднимаясь:
– Ты что, чадо, ко мне или к попадье?
– К ней, батюшка.
– Гм… А поелику она в отлучке, я пока за нее.
– Мамка прислала. Повредилась немного, так поди, говорит, не даст ли попадья малость йоду. И пузырек вот прислала махонький.
– Пузырек… Гм… – с сомнением кашлянул отец Перламутрий. – Пузырек что?.. А что ты, хлопец, руки назади держишь?
– Сала тут кусок. Говорила мать, если нальет, отдай в благодарность…
– Если нальет?
– Ей-богу, так и сказала.
– Охо-хо, – проговорил отец Перламутрий, поднимаясь. – Нет, чтобы просто прислать, а вот: «если нальет»… – И он покачал головой. – Ну, давай, что ли, сало… Старое!
– Так нового еще ж не кололи, батюшка.
– Знаю и сам, да можно бы пожирнее… хоть и старое. Пузырек где?.. Что это мать тебе целую четверть не дала? Разве ж возможно полный?
– Да в нем, батюшка, два наперстка всего. Куда же меньше?
Батюшка постоял немного, раздумывая.
– Ты скажи-ка, пусть лучше мать сама придет. Я прямо сам ей и смажу. А наливать… к чему же?
Но Димка отчаянно замотал головой.
– Гм… Что ты головой мотаешь?
– Да вы, батюшка, наливайте, – поспешно заговорил Димка, – а то мамка наказывала: «Как если не будут давать, бери, Димка, сало и тащи назад».
– А ты скажи ей: «Дарствующий да не печется о даре своем, ибо будет пред лицом Всевышнего дар сей всуе». Запомнишь?
– Запомню!.. А вы все-таки наливайте, батюшка.
Отец Перламутрий надел на босу ногу туфли – причем Димка подивился их необычайным размерам – и, прихватив сало, ушел с пузырьком в другую комнату.
– На вот, – проговорил он, выходя. – Только от доброты своей… – И спросил, подумав: – А у вас куры несутся, хлопец?
– От доброты! – разозлился Димка. – Меньше половины… – И на повторный вопрос, выходя из двери, ответил серьезно: – У нас, батюшка, кур нету, одни петухи только.
Между тем о красных не было слуху, и мальчуганам приходилось быть начеку.
И все же часто они пробирались к сараям и подолгу проводили время возле незнакомца.
Он охотно болтал с ними, рассказывал и шутил даже. Только иногда, особенно когда заходила речь о фронтах, глубокая складка залегала возле бровей, он замолкал и долго думал о чем-то.
– Ну что, мальчуганы, не слыхать, как там?..
«Там» – это на фронте. Но слухи в деревне ходили смутные, разноречивые.
И хмурился, и нервничал тогда незнакомец. И видно было, что больше, чем ежеминутная опасность, больше, чем страх за свою участь, тяготили его незнание, бездействие и неопределенность.
Привязались к нему оба мальчугана. Особенно Димка. Как-то раз, оставив дома плачущую мать, пришел он к сараям печальный, мрачный.
– Головень бьет… – пояснил он. – Из-за меня мамку гонит, Топа тоже… Уехать бы к батьке в Питер… Но никак.
– Почему никак?
– Не проедешь: пропуски разные. Да билеты, где их выхлопочешь? А без них нельзя.
Подумал незнакомец и сказал:
– Если бы были красные, я бы тебе достал пропуск, Димка.
– Ты?! – удивился тот. И после некоторого колебания спросил то, что давно его занимало: – А ты кто?.. Я знаю: ты пулеметный начальник, потому тот раз возле тебя солдат был с «льюисом».
Засмеялся незнакомец и кивнул головой так, что можно было понять – и да. и нет.
И с тех пор Димка еще больше захотел, чтобы скорее пришли красные. А неприятностей у него набиралось все больше и больше. Безжалостный Топ уже пятый раз требовал по гвоздю и, несмотря на то что получал их, все-таки проболтался матери. Затем в кармане штанов мать разыскала остатки махорки, которую Димка таскал для раненого. Но самое худшее надвинулось только сегодня. По случаю праздника за доброхотными даяниями завернул в хату отец Перламутрий. Между разговорами он вставил, обращаясь к матери:
– А сало все-таки старое. Так ты бы с десяточек яиц за лекарство дополнительно…
– За какое еще лекарство?
Димка заерзал беспокойно на стуле и съежился под устремленными на него взглядами.
– Я, мама… собачке, Шмелику… – неуверенно ответил он. – У него ссадина была здоровая…
Все замолчали, потому что Головень, двинувшись на скамейке, сказал:
– Сегодня я твоего пса пристрелю. – И потом добавил, поглядывая как-то странно: – А к тому же ты врешь, кажется. – И не сказал больше ничего, не избил даже.
– Возможно ли для всякой твари сей драгоценный медикамент? – с негодованием вставил отец Перламутрий. – А поелику солгал, повинен дважды: на земли и на небеси. – При этом он поднял многозначительно большой палец, перешел взгляд с земляного пола на потолок и, убедившись в том, что слова его произвели должное впечатление, добавил, обращаясь к матери: – Так я, значит, на десяточек располагаю.
Вечером, выходя из дома, Димка обернулся и заметил, что у плетня стоит Головень и провожает его внимательно взглядом.
Он нарочно свернул к речке.
– Димка, а говорят про нашего-то на деревне, – огорошил его при встрече Жиган. – Тут, мол, он недалеко где-либо. Потому рубашка… а к тому же Семка Старостин возле Горпининого забора книжку нашел, тоже кровяная. Я сам один листочек видел. Белый, а в углу буквы «Р.В.С.» и дальше палочки, вроде как на часах.
Димке даже в голову шибануло.
– Жиган, – шепотом сказал он, хотя кругом никого не было, – надо, тово… ты не ходи туда прямо… лучше вокруг бегай. Как бы не заметили.
Предупредили незнакомца.
– Что же, – сказал он, – будьте только осторожней, ребята. А если не поможет, ничего тогда не поделаешь… Не хотелось бы, правда, так нелепо пропадать…
– А если лепо?
– Нет такого слова, Димка. А если не задаром, тогда можно.
– И песня такая есть, – вставил Жиган. – Как бы не теперь, я спел бы, – хорошая песня. Повели коммуниста, а он им объясняет у стенки… Мы знаем, говорит, по какой причине боремся. Знаем, за что и умираем… Только ежели словами рассказывать, не выходит. А вот когда солдаты на фронт уезжали, ну и пели… Уж на что железнодорожные, и те рты раскрыли, так тебя и забирает.
Домой возвращались поодиночке. Димка ушел раньше; он добросовестно направился к реке, а оттуда домой.
Между тем Жиган со свойственной ему беспечностью захватил у незнакомца флягу, чтобы набрать воды, забыл об уговорах и пошел ближайшим путем – через огороды. Замечтавшись, он засвистел и оборвал сразу, когда услышал, как что-то хрустнуло возле кустов.
– Стой, дьявол! – крикнул кто-то. – Стой, собака!
Он испуганно шарахнулся, бросился в сторону, взметнулся на какой-то плетень и почувствовал, как кто-то крепко ухватил его за штанину. С отчаянным усилием он лягнул ногой, по-видимому, попав кому-то в лицо. И, перевалившись через плетень на грядки с капустой, выпустив флягу из рук, он кинулся в темноту.
…Димка вернулся, ничего не подозревая, и сразу же завалился спать. Не прошло и двадцати минут, как в хату с ругательствами ввалился Головень и сразу же закричал на мать:
– Пусть лучше твой дьяволенок и не ворочается вовсе… Ногой меня по лицу съездил… Убью, сукина сына.
– Когда съездил? – со страхом спросила мать.
– Когда? Сейчас только.
– Да он спит давно.
– А, черт! Прибег, значит, только что. Каблуком по лицу стукнул, а она – спит! – И он распахнул дверь, направляясь к Димке.
– Что ты! Что ты! – испуганно заговорила мать. – Каким каблуком? Да у него с весны и обувки нет никакой. Он же босый! Кто ему покупал?.. Ты спятил, что ли?
Но, по-видимому, Головень тоже сообразил, что нету у Димки ботинок. Он остановился, выругался и вошел в избу.
– Гм… – промычал он, усаживаясь на лавку и бросая на стол флягу. – Ошибка вышла… Но кто же и где его скрывает? И рубашка, и листки, и фляга… – Потом помолчал и добавил: – А собаку-то вашу я убил все-таки.
– Как убил? – переспросила еще не оправившаяся мать.
– Так. Бабахнул в башку, да и все тут.
И Димка, уткнувшись лицом в полушубок, зарывшись глубоко в поддевку, дергался всем телом и плакал беззвучно, но горько-горько. Когда утихло все, ушел на сеновал Головень, подошла к Димке мать и, заметив, что он всхлипывает, сказала, успокаивая:
– Ну, будет, Димушка. Стоит об собаке…
Но при этом напоминании перед глазами Димки еще яснее и ярче встал образ ласкового, помахивающего хвостом Шмеля, и еще с большей силой он затрясся и еще крепче втиснул голову в намокшую от слез овчину.
– Эх, ты! – проговорил Димка и не сказал больше ничего.
Но почувствовал Жиган в словах его такую горечь, такую обиду, что смутился окончательно.
– Разве ж я знал, Димка?
– «Знал»! А что я говорил?.. Долго ли было кругом обежать? А теперь что? Вот Головень седло налаживает, ехать куда-то хочет. А куда? Не иначе, как к Левке или еще к кому – даешь, мол, обыск!
Незнакомец тоже посмотрел на Жигана. Был в его взгляде только легкий укор, и сказал он мягко:
– Хорошие вы, ребята… – И даже не рассердился, как будто не о нем и речь шла.
Жиган стоял молча, глаза его не бегали, как всегда, по сторонам, ему не в чем было оправдываться, да и не хотелось. И он ответил хмуро и не на вопрос:
– А красные в городе. Нищий Авдей пришел. Много, говорит, и все больше на конях. – Потом он поднял глаза и сказал все тем же виноватым и негромким голосом: – Я попробовал бы… Может, проберусь как-нибудь… успею еще.
Удивился Димка. Удивился незнакомец, заметив серьезно остановившиеся на нем большие темные глаза мальчугана. И больше всего удивился откуда-то внезапно набравшейся решимости сам Жиган.
Так и решили. Торопливо вырвал незнакомец листок из книжки. И пока он писал, увидел Димка в левом углу те же три загадочные буквы «Р.В.С.» и потом палочки, как на часах.
– Вот, – проговорил тот, подавая, – возьми, Жиган… ставлю аллюр два креста. С этим значком каждый солдат – хоть ночью, хоть когда – сразу же отдаст начальнику. Да не попадись смотри.
– Ты не подкачай, – добавил Димка. – А то не берись вовсе… Дай я.
Но у Жигана уже снова заблестели глаза, и он ответил с ноткой вернувшегося бахвальства:
– Знаю сам… Что мне, впервой, что ли?
И, выскочив из щели, он огляделся по сторонам и, не заметив ничего подозрительного, пустился краем наперерез дороге.
Солнце стояло еще высоко над Никольским лесом, когда выбежал на дорогу Жиган и когда мимо Жигана по той же дороге рысью промчался куда-то Головень.
Недалеко от опушки Жиган догнал подводы, нагруженные мукою и салом. На телегах сидело пять человек с винтовками. Подводы двигались потихоньку, а Жигану надо было торопиться, поэтому он свернул в кусты и пошел дальше не по дороге, а краем леса.
Попадались полянки, заросшие высокими желтыми цветами. В тени начинала жужжать мошкара. Проглядывали ягоды дикой малины. На ходу он оборвал одну, другую, но не остановился ни на минуту.
«Верст пять отмахал! – подумал он. – Хорошо бы дальше так же без задержки».
Замедляли ходьбу сучья, и он вышел на дорогу.
Завернул за поворот и зажмурился. Прямо навстречу брызгали густые красноватые лучи заходящего солнца. С верхушки высокого клена по-вечернему звонко пересвистнула какая-то пташка, и что-то затрепыхалось в листве кустов.
– Эй! – услышал он негромкий окрик.
Обернулся и не увидел никого.
– Эй, хлопец, поди сюда!
И он разглядел за небольшим стогом сена у края дороги двух человек с винтовками, кого-то поджидавших. В стороне у деревьев стояли их кони.
Подошел.
– Откуда ты идешь?.. Куда?
– Откуда… – И он, махнув рукой, запнулся, придумывая дальше. – С хутора я. Корова убегла… Может, повстречали где? Рыжая и рог у ей один спилен. Ей-богу, как провалилась, а без ее хоть не ворочайся.
– Не видели… Телка тут бродила какая-то, так ту наши еще в утро сожрали… А тебе не попались подводы какие?
– Едут какие-то… должно, рядом уже.
Последнее сообщение крайне заинтересовало спрашивающих, потому что они поспешно направились к коням.
– Забирайся! – крикнул один, подводя лошадей. – Сядешь ко мне за спину.
– Мне домой надо, у меня корова… – жалобно завопил Жиган. – Куда я поеду?..
– Забирайся куда говорят. Тут недалеко отпустим. А то ты еще сболтнешь и подводчикам.
Тщетно уверял Жиган, что у него корова, что ему домой и что он ни слова не скажет подводчикам, – ничего не помогало. И совершенно неожиданно для себя он очутился за спиной у одного из зеленых. Поехали рысью; в другое время это доставило бы ему только большое удовольствие. Но сейчас совсем нет, особенно когда он понял из нескольких брошенных слов, что подъедут они к отряду Левки, дожидающемуся чего-то в лесу. «А ну как Головень там, – мелькнула вдруг мысль, – да узнает сейчас, что тогда?» И, почти не раздумывая, под впечатлением обуявшего ужаса, он слетел кубарем с лошади и бросился с дороги.
– Куда, дьяволенок? – круто остановил лошадь и вскинул винтовку один.
Может быть, и не успел бы добежать до деревьев Жиган, если бы другой не схватил за руку товарища и не крикнул сердито:
– Стой, дурень… Не стреляй: все дело испортишь.
Не вбежал, а врезался в гущу леса Жиган. Напролом через гущу, наперескок через кусты, глубже и глубже. И только когда очутился посреди сплошной заросли осинника и сообразил, что никак не смогут проникнуть сюда конные, остановился перевести дух.
«Левка! – подумал он. – Не иначе, как к нему Головень. – И сразу же сжалось сердце. – Хоть бы не поспели до темноты: ночью все равно не найдут, а утром, может, красные…»
С оставленной им стороны грохнул выстрел, другой… и пошло.
«С обозниками, – догадался он. – Скорей надо, а тут на-ко: без пути».
Но лес поредел вскоре, и под ногами у него снова очутилась дорога. Жиган вздохнул и бегом пустился дальше. Не прошло и двадцати минут, как рысью, прямо навстречу ему, вылетел торопившийся куда-то отряд. Не успел он опомниться, как оказался окруженным всадниками. Повел испуганными глазами. И чуть не упал со страха, увидав среди них Головня. Но то ли потому, что тот всего раз или два встречал Жигана, потому ли, что не ожидал наткнуться здесь на мальчугана, или, наконец, может быть, потому, что принялся подтягивать подпругу у плохонького, наспех наложенного седла, только Головень не обратил на него никакого внимания.
– Хлопец, – спросил его один, грузный и с большими седоватыми усами, – тебя куда дьявол несет?
– С хутора… – начал Жиган. – Корова у меня… черная, и пятна на ей…
– Врешь! Тут и хутора никакого нет.
Испугался Жиган еще больше и ответил, запинаясь:
– Да не тут… А как стрелять начали, испугался я и убежал…
– Слышали? – перебил первый. – Я же говорил, что где-то стреляют.
– Ей-богу, стреляли, – заговорил быстро, начиная о чем-то догадываться, Жиган, – на никольской дороге. Там Козолупу мужики продукт везли. А Левкины ребята на них напали.
– Как напали?! – гневно заорал тот. – Как они смели, сукины дети!
– Ей-богу, напали… Сам слышал: чтоб, говорят, сдохнуть Козолупу… Жирно с него… и так обжирается, старый черт…
– Слышали?! – заревел зеленый. – Это я обжираюсь?
– Обжирается, – подтвердил Жиган, у которого язык заработал, как мельница. – Если, говорят, сунется он, мы напомним ему… Мне что? Это все ихние разговоры.
Прикрываясь несуществовавшими разговорами, Жиган смог бы выпалить еще не один десяток обидных для достоинства Козолупа слов. Но тот и так был взбешен до крайности и потому рявкнул грозно:
– По коням!
– А с ним что? – спросил кто-то, указывая на Жигана.
– А всыпь ему раз плетью, чтобы не мог впредь такие слова слушать.
Ускакал отряд в одну сторону, а Жиган, получив ни за что ни про что по спине, помчался в другую, радуясь, что еще так легко отделался.
«Сейчас схватятся, – подумал он на бегу. – А пока разберутся, глядишь – и ночь уже».
Миновали сумерки. Высыпали звезды, спустилась ночь. А Жиган то бежал, то шел, тяжело дыша, то изредка останавливался – перевести дух. Один раз, заслышав мерное бульканье, отыскал в темноте ручей и хлебнул, разгоряченный, несколько глотков холодной воды. Один раз шарахнулся испуганно, наткнувшись на сиротливо покривившийся придорожный крест. И понемногу отчаяние начало овладевать им. Бежишь, бежишь, и все конца нету. Может, и сбился давно. Хоть бы спросить у кого.
Но не у кого было спрашивать. Не попадались на пути ни крестьяне на ленивых волах, ни косари, приютившиеся возле костра, ни ребята с конями, ни запоздалые прохожие из города. Пуста и молчалива была темная дорога. И только соловей вовсю насвистывал, только он один не боялся и смеялся звонко над ночными страхами притихшей земли.
И вот, в то время когда Жиган совсем потерял всякую надежду выйти хоть куда-либо, дорога разошлась на две. «Еще новое? Теперь-то по какой?» И он остановился. «Го-го!» – донеслось до его слуха негромкое гоготанье. «Гуси!» – чуть не вскрикнул он. И только сейчас разглядел почти что перед собою, за кустами, небольшой хутор.
Завыла отчаянно собака, точно к дому подходил не мальчуган, а медведь. Захрюкали потревоженные свиньи, и Жиган застучал в дверь:
– Эй! Эй! Отворите!
Сначала молчанье. Потом в хате послышался кашель, возня, и бабий голос проговорил негромко:
– Господи, кого ж еще-то несет?
– Отворите! – повторял Жиган.
Но не такое было время, чтобы в полночь отворять всякому. И чей-то хриплый бас вопросил спросонок:
– Кто там?
– Откройте! Это я, Жиган.
– Какой еще, к черту, жиган? Вот я тебе из берданки пальну через дверь!
Жиган откатился сразу в сторону и, сообразив свою оплошность, завопил:
– Не жиган! Не жиган… Это прозвище такое… Васькой зовут… Я ж еще малый. А мне дорогу б спросить, какая в город.
– Что с краю, та в город, а другая в Поддубовку.
– Так они ж обе с краю!.. Разве через дверь поймешь!
Очевидно раздумывая, помолчали немного за дверью.
– Так иди к окошку, оттуда покажу. А пустить… не-ет! Мало что маленький. Может, за тобою здоровый битюг сидит.
Окошко открылось, и дорогу Жигану показали.
– Тут недалече, с версту всего… Сразу за опушкой.
– Только-то! – И, окрыленный надеждой, Жиган снова пустился бегом.
На кривых уличках его сразу же остановил патруль и показал штаб. Сонный красноармеец ответил нехотя:
– Какую еще записку! Приходи утром. – Но, заметив крестики спешного аллюра, бумажку взял и позвал: – Эй, там!.. Где дежурный?
Дежурный посмотрел на Жигана, развернул записку и, заметив в левом углу все те же три загадочные буквы «Р.В.С.», сразу же подвинул огонь. И только прочитал – к телефону: «Командира!.. Комиссара!» – а сам торопливо заходил по комнате.
Вошли двое.
– Не может быть! – удивленно крикнул один.
– Он!.. Конечно, он! – радостно перебил другой. – Его подпись, его бланк. Кто привез?
И только сейчас взоры всех обратились на притихшего в углу Жигана.
– Какой он?
– Черный… в сапогах… и звезда у его прилеплена, а из нее красный флажок.
– Ну да, да, орден!
– Только скорей бы, – добавил Жиган, – светать скоро будет… А тогда бандиты… убьют, коли найдут.
И что тут поднялось только! Забегали, зарвались все, зазвонили телефоны, затопали кони. И среди всей этой суматохи разобрал утомленный Жиган несколько раз повторявшиеся слова: «Конечно, армия!.. Он!.. Реввоенсовет!»
Затрубила быстро-быстро труба, и от лошадиного топота задрожали стекла.
– Где? – Порывисто распахнув дверь, вошел вооруженный маузером и шашкой командир. – Это ты, мальчуган?.. Васильченко, с собой его, на коня…
Не успел Жиган опомниться, как кто-то сильными руками поднял его от земли, усаживая на лошадь. И снова заиграла труба.
– Скорей! – повелительно крикнул кто-то с крыльца. – Вы должны успеть!
– Даешь! – ответили эхом десятки голосов с коней.
Потом:
– А-аррш!
И сразу, сорвавшись с места, врезался в темноту конный отряд.
А незнакомец и Димка с тревогой ожидали и чутко прислушивались к тому, что делается вокруг.
– Уходи лучше домой, – несколько раз предлагал незнакомец Димке.
Но на того словно упрямство какое нашло.
– Нет, – мотал он головой, – не пойду.
Выбрался из щели, разворошил солому, забросал ею входное отверстие и протискался обратно.
Сидели молча: было не до разговоров. Один раз только проговорил Димка, и то нерешительно:
– Я мамке сказал: может, говорю, к батьке скоро поедем; так она чуть не поперхнулась, а потом давай ругать: «Что ты языком только напрасно треплешь!»
– Поедешь, поедешь, Димка. Только бы…
Но Димка сам чувствует, какое большое и страшное это «только бы», и потому он притих у соломы, о чем-то раздумывая.
Наступал вечер. В пустом сарае резче и резче поглядывала темная пустота осевших углов. И расплывались и ней незаметно остатки пробивающегося сквозь щели света.
– Слушай!
Димка задрожал даже.
– Слышу!
И незнакомец крепко сжал его за плечо.
– Но кто это?
За деревней, в поле, захлопали выстрелы, частые, беспорядочные. И ветер донес их сюда беззвучными хлопками игрушечных пушек.
– Может, красные?
– Нет, нет, Димка! Красным рано еще.
Все смолкло. Прошел еще час. И топот, и крики, наполнившие деревеньку, донесли до сараев тревожную весть о том, что кто-то уже здесь, рядом.
Голоса то приближались, то удалялись, но вот послышались близко-близко.
– И по погребам? И по клуням? – спросил чей-то резкий голос.
– Везде, – ответил другой. – Только сдается мне, что скорей здесь где-нибудь.
«Головень!» – узнал Димка, а незнакомец потянул руку, и чуть заблестел в темноте холодновато-спокойный наган.
– Темно, пес их возьми! Проканителились из-за Левки сколько!
– Темно! – повторил кто-то. – Тут и шею себе сломишь. Я полез было в один сарай, а на меня доски сверху… чуть не в башку.
– А место такое подходящее. Не оставить ли вокруг с пяток ребят до рассвета?
– Оставить.
Чуть-чуть отлегло. Пробудилась надежда. Сквозь одну из щелей видно было, как вспыхнул недалеко костер. Почти что к самой заваленной двери подошла лошадь и нехотя пожевала клок соломы.
Рассвет не приходил долго… Задрожала, наконец, зарница, помутнели звезды.
Скоро и обыск. Не успел или не пробрался вовсе Жиган.
– Димка, – шепотом проговорил незнакомец, – скоро будут искать. В той стороне, где обвалились ворота, есть небольшое отверстие возле земли. Ты маленький и пролезешь… Ползи туда.
– А ты?
– А я тут… Под кирпичами, ты знаешь где, я спрятал сумку, печать и записку про тебя… Отдай красным, когда бы ни пришли. Ну, уползай скорей. – И незнакомец крепко, как большому, пожал ему руку и оттолкнул тихонько от себя.
А у Димки слезы подступили к горлу. И было ему страшно, и было ему жалко оставлять одного незнакомца. И, закусив губу, глотая слезы, он пополз, спотыкаясь о разбросанные остатки кирпичей.
Тара-та-тах! – прорезало вдруг воздух. – Тара-та-тах! Ба-бах!.. Тиу-у, тиу-у… – взвизгнуло над сараями.
И крики, и топот, и зазвеневшее эхо от разряженных обойм «льюисов» – все это так внезапно врезалось, разбило предрассветную тишину и вместе с ней и долгое ожидание, что не запомнил и сам Димка, как очутился он опять возле незнакомца. И, не будучи более в силах сдерживаться, заплакал громко-громко.
– Чего ты, глупый? – радостно спросил тот.
– Да ведь это же они… – отвечал Димка, улыбаясь, но не переставая плакать.
И еще не смолкли выстрелы за деревней, еще кричали где-то, как затопали лошади возле сараев. И знакомый задорный голос завопил:
– Сюда! Зде-есь! Куда вы, черти?
Отлетели снопы в сторону. Ворвался свет в щель. И кто-то спросил тревожно и торопливо:
– Вы здесь, товарищ Сергеев?
И народу кругом сколько появилось вокруг откуда-то – и командиры, и комиссар, и красноармейцы, и фельдшер с сумкой. И все гоготали и кричали что-то совсем несуразное.
– Димка! – захлебываясь от гордости, торопился рассказать Жиган. – Я успел… назад на коне летел… И сейчас с зелеными тоже схватился… в самую гущу… Как рубанул одного по башке, так тот и свалился!..
– Ты врешь, Жиган. Обязательно врешь… У тебя и сабли-то нету, – ответил Димка и смеялся сквозь не высохшие еще слезы.
Весь день было весело. Димка вертелся повсюду. И все ребятишки дивились на него здорово и целыми ватагами ходили смотреть, где прятался беглец, так что к вечеру, как после стада коров, намята и утоптана была солома возле логова.
Должно быть, большим начальником был недавний пленник, потому что слушались его и командиры, и красноармейцы.
Написал он Димке всякие бумаги, и на каждую бумагу печать поставили, чтобы не было никакой задержки ни ему, ни матери, ни Топу до самого города Петрограда.
А Жиган среди бойцов чертом ходил и песни такие заворачивал, что только – ну! И хохотали над ним красноармейцы и тоже дивились на его глотку.
– Жиган! А ты теперь куда?
Остановился на минуту Жиган, как будто легкая тень пробежала по его маленькому лицу; потом головой тряхнул отчаянно:
– Я, брат, фьи-ить! Даешь по станциям, по эшелонам. Я сейчас новую песню у них перенял:
Ночь прошла в полевом лазарети;
День весенний и яркий настал.
И при солнечном, теплом рассве-ти
Маладой командир умирал…
Хоро-ошая песня! Я спел – гляжу: у старой Горпины слезы катятся. «Чего ты, говорю, бабка?» – «Та умирал же!» – «Э, бабка, дак ведь это в песне». – «А когда б только в песне, – говорит. – А сколько ж и взаправду». Вот в эшелонах только, – добавил он, запнувшись немного, – некоторые из товарищей не доверяют. «Катись, говорят, колбасой. Может, ты шантрапа или шарлыган. Украдешь чего-либо». Вот кабы и мне бумагу!
– А давайте напишем ему, в самом деле, – предложил кто-то.
– Напишем, напишем.
И написали ему, что «есть он, Жиган, – не шантрапа и не шарлыган, а элемент, на факте доказавший свою революционность», а потому «оказывать ему, Жигану, содeйcтвие в пении советских песен по всем станциям, поездам и эшелонам».
И много ребят подписалось под той бумагой – целые пол-листа, да еще на обратной. Даже рябой Пантюшкин, тот, который еще только на прошлой неделе писать научился, вычертил всю фамилию до буквы.
А потом понесли к комиссару, чтобы дал печать. Прочитал комиссар.
– Нельзя, – говорит, – на такую бумагу полковую.
– Как же нельзя? Что, от ней убудет, что ли? Приложите, пожалуйста. Что же, даром, что ли, старался малый?
Улыбнулся комиссар:
– Этот самый, с Сергеевым?
– Он, язви его шельма.
– Ну, уж в виде исключения… – И тиснул по бумаге. Сразу же на ней «РСФСР», серп и молот – документ.
И такой это вечер был, что его долго помнили поселяне. Уж чего там говорить, что звезды, как начищенные кирпичом, блестели! Или как ветер густым настоем отцветающей гречихи пропитал все. А на улицах что делалось! Высыпали как есть все за ворота. Смеялись красноармейцы задорно, визжали девчата звонко. А лекпом Придорожный, усевшись на митинговых бревнах перед обступившей его кучкой, наигрывал на двухрядке.
Ночь спускалась тихо-тихо; зажглись огоньками разбросанные домики. Ушли старики, ребятишки. Но долго еще по залитым лунным светом улочкам смеялась молодежь. И долго еще наигрывала искусно лекпомова гармоника и спорили с ней переливчатыми посвистами соловьи из соседней прохладной рощи.
А на другой день уезжал незнакомец. Жиган и Димка провожали его до поскотины. Возле покосившейся загородки он остановился. Остановился за ним и весь отряд.
И перед всеми солдатами незнакомец крепко пожал руки ребятишкам.
– Может быть, когда-нибудь я тебя увижу в Петрограде, – проговорил он, обращаясь к Димке. – А тебя… – И он запнулся немного.
– Может, где-нибудь, – неуверенно ответил Жиган.
Ветер чуть-чуть шевелил волосы на его лохматой головенке. Худенькие руки крепко держались за перекладины, а большие, глубокие глаза уставились вдаль, перед собой.
По дороге чуть заметной точкой виднелся еще отряд. Вот он взметнулся на последнюю горку возле никольского оврага… скрылся. Улеглось облачко пыли, поднятое копытами над гребнем холма. Проглянуло сквозь него поле под гречихой, и на нем – больше никого.
1925, 1934
Юный защитник Петрограда. 1919 год.
Красноармейцы. 1920 год
Красноармейский патруль. Петроград. 1917 год
Проверка документов у входа в Смольный. Ноябрь 1917 года.
Выпускники курсов командиров Красной Армии. Петроград. 1919 год.
Дальние страны

//-- 1 --//
Зимою очень скучно. Разъезд маленький. Кругом лес. Заметет зимою, завалит снегом – и высунуться некуда.
Одно только развлечение – с горы кататься. Но опять, не весь же день с горы кататься? Ну прокатился раз, ну прокатился другой, ну двадцать раз прокатился, а потом все-таки надоест, да и устанешь. Кабы они, санки, и на гору сами вкатывались. А то с горы катятся, а на гору – никак.
Ребят на разъезде мало: у сторожа на переезде – Васька, у машиниста – Петька, у телеграфиста – Сережка. Остальные ребята – вовсе мелкота: одному три года, другому четыре. Какие же это товарищи?
Петька да Васька дружили. А Сережка вредный был. Драться любил.
Позовет он Петьку:
– Иди сюда, Петька. Я тебе американский фокус покажу.
А Петька не идет. Опасается:
– Ты в прошлый раз тоже говорил – фокус. А сам по шее два раза стукнул.
– Ну, так то простой фокус, а это американский, без стуканья. Иди скорей, смотри, как оно у меня прыгает.
Видит Петька, действительно что-то в руке у Сережки прыгает. Как не подойти!
А Сережка – мастер. Накрутит на палочку нитку, резинку. Вот у него и скачет на ладони какая-то штуковина – не то свинья, не то рыба.
– Хороший фокус?
– Хороший.
– Сейчас еще лучше покажу. Повернись спиной.
Только повернется Петька, а Сережка его сзади как дернет коленом, так Петька сразу головой в сугроб.
Вот тебе и американский.
Попадало и Ваське тоже. Однако когда Васька и Петька играли вдвоем, то Сережка их не трогал. Ого! Тронь только. Вдвоем-то они и сами храбрые.
Заболело однажды у Васьки горло, и не позволили ему на улицу выходить.
Мать к соседке ушла, отец – на переезд, встречать скорый поезд. Тихо дома.
Сидит Васька и думает: что бы это такое интересное сделать? Или фокус какой-нибудь? Или тоже какую-нибудь штуковину? Походил, походил из угла в угол – нет ничего интересного.
Подставил стул к шкапу. Открыл дверцу. Заглянул на верхнюю полку, где стояла завязанная банка с медом, и потыкал ее пальцем. Конечно, хорошо бы развязать банку да зачерпнуть меду столовой ложкой…
Однако он вздохнул и слез, потому что уже заранее знал, что такой фокус матери не понравится. Сел он к окну и стал поджидать, когда промчится скорый поезд.
Жаль только, что никогда не успеешь рассмотреть, что там, внутри скорого, делается.
Заревет, разбрасывая искры. Прогрохочет так, что вздрогнут стены и задребезжит посуда на полках. Сверкнет яркими огнями. Как тени, промелькнут в окнах чьи-то лица, цветы на белых столиках большого вагона-ресторана. Блеснут золотом тяжелые желтые ручки, разноцветные стекла. Пронесется белый колпак повара. Вот тебе и нет уже ничего. Только чуть виден сигнальный фонарь позади последнего вагона.
И никогда, ни разу не останавливался скорый на их маленьком разъезде.
Всегда торопится, мчится в какую-то очень далекую страну – Сибирь.
И в Сибирь мчится, и из Сибири мчится. Очень, очень неспокойная жизнь у этого скорого поезда.
Сидит Васька у окна и вдруг видит, что идет по дороге Петька, как-то по-необыкновенному важно, а под мышкой какой-то сверток тащит. Ну, настоящий техник или дорожный мастер с портфелем.
Очень удивился Васька. Хотел в форточку закричать: «Куда это ты, Петька, идешь? И что там у тебя в бумаге завернуто?»
Но только он открыл форточку, как пришла мать и заругалась, зачем он с больным горлом ни морозный воздух лезет.
Тут с ревом и грохотом промчался скорый. Потом сели обедать, и забыл Васька про странное Петькино хождение.
Однако на другой день видит он, что опять, как вчера, идет Петька по дороге и несет что-то завернутое в газету. А лицо такое важное, ну прямо как дежурный на большой станции.
Забарабанил Васька кулаком по раме, да мать прикрикнула.
Так и прошел Петька мимо, своей дорогой.
Любопытно стало Ваське: что это с Петькой сделалось? То, бывало, он целыми днями или собак гоняет, или над маленькими командует, или от Сережки улепетывает, а тут идет важный, и лицо что-то уж очень гордое.
Вот Васька откашлялся потихоньку и говорит спокойным голосом:
– А у меня, мама, горло перестало болеть.
– Ну и хорошо, что перестало.
– Совсем перестало. Ну даже нисколько не болит. Скоро и мне гулять можно будет.
– Скоро можно, а сегодня сиди, – ответила мать, – ты ведь еще утром похрипывал.
– Так то утром, а сейчас уже вечер, – возразил Васька, придумывая, как бы попасть на улицу.
Он походил молча, выпил воды и тихонько запел песню. Он запел ту, которую слыхал летом от приезжих комсомольцев, о том, как под частыми разрывами гремучих гранат очень геройски сражался отряд коммунаров. Собственно, петь ему не хотелось, и пел он с тайной мыслью, что мать, услышав его пение, поверит в то, что горло у него уже не болит, и отпустит на улицу. Но так как занятая на кухне мать не обращала на него внимания, то он запел погромче о том, как коммунары попали в плен к злобному генералу и какие он готовил им мучения.
Когда и это не помогло, он во весь голос запел о том, как коммунары, не испугавшись обещанных мучений, начали копать глубокую могилу.
Пел он не то чтобы очень хорошо, но зато очень громко, и так как мать молчала, то Васька решил, что ей понравилось пение и, вероятно, она сейчас же отпустит его на улицу.
Но едва только он подошел к самому торжественному моменту, когда окончившие свою работу коммунары дружно принялись обличать проклятого генерала, как мать перестала громыхать посудой и просунула в дверь рассерженное и удивленное лицо.
– И что ты, идол, разорался? – закричала она. – Я слушаю, слушаю… Думаю, или он с ума спятил? Орет, как Марьин козел, когда заблудится.
Обидно стало Ваське, и он замолчал. И не то обидно, что мать сравнила его с Марьиным козлом, а то, что понапрасну он только старался и на улицу его все равно сегодня не пустят.
Насупившись, он забрался на теплую печку. Положил под голову овчинный полушубок и под ровное мурлыканье рыжего кота Ивана Ивановича задумался над своей печальной судьбой.
Скучно! Школы нет. Пионеров нет. Скорый поезд не останавливается. Зима не проходит. Скучно! Хоть бы лето скорей наступило! Летом – рыба, малина, грибы, орехи.
И Васька вспомнил о том, как однажды летом, всем на удивление, он поймал на удочку здоровенного окуня.
Дело было к ночи, и он положил окуня в сени, чтобы утром подарить его матери. А за ночь в сени прокрался негодный Иван Иванович и сожрал окуня, оставив только голову да хвост.
Вспомнив об этом, Васька с досадой ткнул Ивана Ивановича кулаком и сказал сердито:
– В другой раз за такие дела голову сверну!
Рыжий кот испуганно подпрыгнул, сердито мяукнул и лениво спрыгнул с печки. А Васька полежал, полежал, да и уснул.
На другой день горло прошло, и Ваську отпустили на улицу.
За ночь наступила оттепель. С крыш свесились толстые острые сосульки. Подул влажный, мягкий ветер. Весна была недалеко.
Хотел Васька бежать разыскивать Петьку, а Петька и сам навстречу идет.
– И куда ты, Петька, ходишь? – спросил Васька. – И почему ты, Петька, ко мне ни разу не зашел? Когда у тебя заболел живот, то я к тебе зашел, а когда у меня горло, то ты не зашел.
– Я заходил, – ответил Петька. – Я подошел к дому, да вспомнил, что мы с тобой недавно ваше ведро в колодце утопили. Ну, думаю, сейчас Васькина мать меня ругать начнет. Постоял я, постоял, да и раздумал заходить.
– Эх, ты! Да она уже давно отругалась и позабыла, а ведро батька из колодца еще позавчера достал. Ты вперед обязательно заходи… Что это за штуковина у тебя в газету завернута?
– Это не штуковина. Это книги. Одна книга для чтения, другая книга – арифметика. Я уже третий день с ними хожу к Ивану Михайловичу. Читать-то я умею, а писать нет и арифметику нет. Вот он меня и учит. Хочешь, я тебе сейчас задам арифметику? Ну вот, ловили мы с тобой рыбу. Я поймал десять рыб, а ты три рыбы. Сколько мы вместе поймали?
– Что же это я как мало поймал? – обиделся Васька. – Ты десять, а я три. А помнишь, какого окуня я в прошлое лето выудил? Тебе такого и не выудить.
– Так ведь это же арифметика, Васька.
– Ну и что ж, что арифметика? Все равно мало. Я три, а он десять. У меня на удилище поплавок настоящий, а у тебя пробка, да и удилище-то у тебя кривое…
– Кривое? Вот так сказал! Отчего же это оно кривое? Просто скривилось немного, так я его уже давно выпрямил. Ну ладно, я поймал десять рыб, а ты семь.
– Почему же это я семь?
– Как почему? Ну, не клюет больше, вот и все.
– У меня не клюет, а у тебя почему-то клюет? Очень какая-то дурацкая арифметика.
– Экий ты, право! – вздохнул Петька. – Ну, пускай я десять рыб поймал и ты десять. Сколько всего будет?
– А много, пожалуй, будет, – ответил, подумав, Васька.
– «Много»! Разве так считают? Двадцать будет, вот сколько. Я теперь каждый день к Ивану Михайловичу ходить буду, он меня и арифметике научит, и писать научит. А то что! Школы нет, так неученым дураком сидеть, что ли…
Обиделся Васька:
– Когда ты, Петька, за грушами лазил да упал и руку свихнул, то я тебе домой из лесу свежих орехов принес, да две железные гайки, да живого ежа. А когда у меня горло заболело, то ты без меня живо к Ивану Михайловичу пристроился. Ты, значит, будешь ученый, а я просто так? А еще товарищ…
Почувствовал Петька, что Васька правду говорит и про орехи, и про ежа. Покраснел он, отвернулся и замолчал. Так помолчали они, постояли. И хотели уже разойтись, поссорившись. Да только вечер был уж очень хороший, теплый.
И весна была близко, и на улице маленькие ребятки дружно плясали возле рыхлой снежной бабы…
– Давай ребятишкам из санок поезд сделаем, – неожиданно предложил Петька. – Я буду паровозом, ты – машинистом, а они – пассажирами. А завтра пойдем вместе к Ивану Михайловичу и попросим. Он добрый, он и тебя тоже научит. Хорошо, Васька?
– Еще бы плохо!
Так и не поссорились ребята, а еще крепче подружились. Весь вечер играли и катались с маленькими. А утром отправились вместе к доброму человеку, к Ивану Михайловичу.
//-- 2 --//
Васька с Петькой шли на урок. Вредный Сережка выскочил из-за калитки и заорал:
– Эй, Васька! А ну-ка, сосчитай. Сначала я тебя три раза по шее стукну, а потом еще пять, сколько это всего будет?
– Пойдем, Петька, поколотим его, – предложил обидевшийся Васька. – Ты один раз стукнешь, да я один раз. Вдвоем мы справимся. Стукнем по разу да и пойдем.
– А потом он нас поодиночке поймает да вздует, – ответил более осторожный Петька.
– А мы не будем поодиночке, мы будем всегда вместе. Ты вместе, и я вместе. Давай, Петька, стукнем по разу да и пойдем.
– Не надо, – отказался Петька. – А то во время драки книжки изорвать можно. Лето будет, тогда мы ему зададим. И чтоб не дразнился, и чтоб из нашей нырётки рыбы не вытаскивал.
– Все равно будет вытаскивать, – вздохнул Васька.
– Не будет. Мы в такое место нырётку закинем, что он никак не найдет.
– Найдет, – уныло возразил Васька. – Он хитрый, да и «кошка» у него хитрая, острая.
– Что ж, что хитрый. Мы и сами теперь хитрые. Тебе уже восемь лет, и мне восемь, значит, вдвоем нам сколько?
– Шестнадцать, – сосчитал Васька.
– Ну вот, нам шестнадцать, а ему девять. Значит, мы хитрее.
– Почему же шестнадцать хитрей, чем девять? – удивился Васька.
– Обязательно хитрей. Чем человек старей, тем он хитрей. Возьми-ка ты Павлика Припрыгина. Ему четыре года – какая же у него хитрость? У него что хочешь выпросить или стянуть можно. А возьми-ка ты хуторского Данилу Егоровича. Ему пятьдесят лет, и хитрей его не найдешь. На него налогу двести пудов наложили, а он поставил мужикам водки, они ему спьяна-то какую-то бумагу и подписали. Пошел он с этой бумагой в район, ему полтораста пудов и скостили.
– А люди не так говорят, – перебил Васька. – Люди говорят, что он хитрый не оттого, что старый, а оттого, что кулак. Как по-твоему, Петька, что это такое – кулак? Почему один человек – как человек, а другой человек – как кулак?
– Богатый, вот и кулак. Ты вот бедный, так ты и не кулак. А Данила Егорович – кулак.
– Почему же это я бедный? – удивился Васька. – У нас батька сто двенадцать рублей получает. У нас поросенок есть, да коза, да четыре курицы. Какие же мы бедные? У нас отец рабочий человек, а не какой-нибудь вроде пропащего Епифана, который Христа ради побирается.
– Ну, пусть ты не бедный. Так у тебя отец сам работает, и у меня сам, и у всех сам. А у Данилы Егоровича на огороде летом четыре девки работали, да еще какой-то племянник приезжал, да еще какой-то будто бы свояк, да пьяный Ермолай сад сторожить нанимался. Помнишь, как тебя Ермолай крапивой отжучил, когда мы за яблоками лазили? Ух, ты и орал тогда! А я сижу в кустах и думаю: вот здорово Васька орет – не иначе как Ермолай его крапивой жучит.
– Ты-то хорош, – нахмурился Васька. – Сам убежал, а меня оставил.
– Неужели дожидаться? – хладнокровно ответил Петька. – Я, брат, через забор, как тигр, перескочил. Он, Ермолай, успел меня всего только два раза хворостиной по спине протянуть. А ты копался, как индюк, вот тебе и попало.
…Давно когда-то Иван Михайлович был машинистом. До революции он был машинистом на простом паровозе. А когда пришла революция и началась гражданская война, то с простого паровоза перешел Иван Михайлович на бронированный.
Петька и Васька много разных паровозов видели. Знали они и паровоз системы «С» – высокий, легкий, быстрый, тот, что носится со скорым поездом в далекую страну – Сибирь. Видали они и огромные трехцилиндровые паровозы «М» – те, что могли тянуть тяжелые, длинные составы на крутые подъемы, и неуклюжие маневровые «О», у которых и весь путь-то только от входного семафора до выходного. Всякие паровозы видали ребята. Но вот такого паровоза, какой был на фотографии у Ивана Михайловича, они не видали еще никогда. И паровоза такого не видали, и вагонов не видали тоже.
Трубы нет. Колес не видно. Тяжелые стальные окна у паровоза закрыты наглухо. Вместо окон узкие продольные щели, из которых торчат пулеметы. Крыши нет. Вместо крыши низкие круглые башни, из тех башен выдвинулись тяжелые жерла артиллерийских орудий.
И ничего у бронепоезда не блестит: нет ни начищенных желтых ручек, ни яркой окраски, ни светлых стекол. Весь бронепоезд, тяжелый, широкий, как будто бы прижавшийся к рельсам, выкрашен в серо-зеленый цвет.
И никого не видно. Ни машиниста, ни кондуктора с фонарями, ни главного со свистком.
Где-то там, внутри, за щитом, за стальной обшивкой, возле массивных рычагов, возле пулеметов, возле орудий, насторожившись, притаились красноармейцы, но все это закрыто, все спрятано, все молчит.
Молчит до поры до времени. Но вот прокрадется без гудков, без свистков бронепоезд ночью туда, где близок враг, или вырвется на поле, туда, где идет тяжелый бой красных с белыми. Ах, как резанут тогда из темных щелей гибельные пулеметы! Ух, как грохнут тогда из поворачивающихся башен залпы могучих проснувшихся орудий!
И вот однажды в бою ударил в упор очень тяжелый снаряд по бронированному поезду. Прорвал снаряд обшивку и осколками оторвал руку военному машинисту Ивану Михайловичу.
С той поры Иван Михайлович уже не машинист. Получает он пенсию и живет в городе у старшего сына – токаря в паровозных мастерских. А на разъезд он приезжает в гости к своей сестре. Есть такие люди, которые поговаривают, что Ивану Михайловичу не только оторвало руку, но и зашибло снарядом голову, и что от этого он немного… ну, как бы сказать, не то что больной, а так, странный какой-то.
Однако ни Петька, ни Васька таким зловредным людям нисколько не верили, потому что Иван Михайлович был очень хороший человек. Одно только: курил Иван Михайлович уж очень много, да чуть-чуть вздрагивали у него густые брови, когда рассказывал он что-нибудь интересное про прежние года, про тяжелые войны, про то, как их белые начали да как их красные окончили.
А весна прорвалась как-то сразу. Что ни ночь – то теплый дождик, что ни день – то яркое солнце. Снег таял быстро, как куски масла на сковороде.
Хлынули ручьи, взломало на Тихой речке лед, распушилась верба, прилетели грачи и скворцы. И все как-то разом. Пошел всего десятый день, как нагрянула весна, а снегу уже нисколько, и грязь на дороге подсохла.
Вот однажды после урока, когда хотели ребята бежать на речку, чтобы посмотреть, намного ли спала вода, Иван Михайлович попросил:
– А что, ребята, не сбегаете ли в Алешино? Мне бы Егору Михайлову записку передать надо. Отнесите ему доверенность с запиской. Он за меня в городе пенсию получит и сюда привезет.
– Мы сбегаем, – живо ответил Васька. – Мы очень даже быстро сбегаем, прямо как кавалерия.
– Мы знаем Егора, – подтвердил Петька. – Это тот Егор, который председатель? У него ребята есть: Пашка да Машка. Мы в прошлом году с его ребятами в лесу малину собирали. Мы по целому лукошку набрали, а они чуть на донышке, потому что малы еще и никак вперед нас не поспеют…
– Вот к нему и сбегайте, – сказал Иван Михайлович. – Мы с ним старые друзья. Когда я на броневике машинистом был, он, Егор, еще молодой тогда парнишка, кочегаром у меня работал. Когда прорвало снарядом обшивку и отхватило мне осколком руку, мы вместе были. После взрыва я еще минуту-другую в памяти оставался. Ну, думаю, пропало дело. Парнишка еще несмышленый, машину почти не знает. Один остался на паровозе. Разобьет он и погубит весь броневик. Двинулся я, чтобы задний ход дать и машину из боя вывести. А в это время от командира сигнал: «Полный вперед!» Оттолкнул меня Егор в угол на кучу обтирочной пакли, а сам как рванется к рычагу: «Есть полный ход вперед!» Тут закрыл я глаза и думаю: «Ну, пропал броневик».
Очнулся, слышу – тихо. Бой окончился. Глянул – рука у меня рубахой перевязана. А сам Егорка полуголый… Весь мокрый, губы запеклись, на теле – ожоги. Стоит он и шатается – вот-вот упадет.
Целых два часа один в бою машиной управлял. И за кочегара, и за машиниста, и со мной возился за лекаря…
Брови Ивана Михайловича вздрогнули, он замолчал и покачал головой, то ли над чем задумавшись, то ли что-то припоминая. А ребятишки молча стояли, ожидая, не расскажет ли Иван Михайлович еще чего-нибудь, и удивлялись очень, что Пашкин и Машкин отец, Егор, оказался таким героем, потому что он вовсе не был похож на тех героев, которых видели ребята на картинках, висевших в красном уголке на разъезде. Те герои – рослые, и лица у них гордые, а в руках у них красные знамена или сверкающие сабли. А Пашкин да Машкин отец был невысокий, лицо у него было в веснушках, глаза узкие, прищуренные. Носил он простую черную рубаху и серую клетчатую кепку. Одно только, что упрямый был и если уж что заладит, то так и не отстанет, пока своего не добьется.
Об этом ребята и в Алешине от мужиков слышали, и на разъезде слышали тоже.
Иван Михайлович написал записку, дал ребятам по лепешке, чтобы в дороге не проголодались. И Васька с Петькой, сломав по хлыстику из налившегося соком ракитника, подхлестывая себя по ногам, дружным галопом понеслись под горку.
//-- 3 --//
Проезжей дорогой в Алешино – девять километров, а прямой тропкой – всего пять.
Возле Тихой речки начинается густой лес. Этот лес без конца-края тянется куда-то очень далеко. В том лесу – озера, в которых водятся крупные, блестящие, как начищенная медь, караси, но туда ребята не ходят: далеко, да и заблудиться в болоте нетрудно. В том лесу много малины, грибов, орешника. В крутых оврагах, по руслу которых бежит из болота Тихая речка, по прямым скатам из ярко-красной глины водятся в норах ласточки. В кустарниках прячутся ежи, зайцы и другие безобидные зверюшки. Но дальше, за озерами, в верховьях реки Синявки, куда зимой уезжают мужики рубить для сплава строевой лес, встречали лесорубы волков и однажды наткнулись на старого, облезлого медведя.
Вот какой замечательный лес широко раскинулся в тех краях, где жили Петька и Васька!
И по этому, то по веселому, то по угрюмому, лесу с пригорка на пригорок, через ложбинки, через жердочки поперек ручьев бодро бежали ближней тропкой посланные в Алешино ребята.
Там, где тропка выходила на проезжую дорогу, в одном километре от Алешина, стоял хутор богатого мужика Данилы Егоровича.
Здесь запыхавшиеся ребятишки остановились у колодца напиться.
Данила Егорович, который тут же поил двух сытых коней, спросил у ребят, откуда они да зачем бегут в Алешино. И ребята охотно рассказали ему, кто они такие и какое у них в Алешине дело до председателя Егора Михайлова.
Они поговорили бы с Данилой Егоровичем и подольше, потому что им было любопытно посмотреть на такого человека, про которого люди поговаривают, что он кулак, но тут они увидели, что со двора выходят к Даниле Егоровичу три алешинских крестьянина, а позади них идет хмурый и злой, вероятно с похмелья, Ермолай. Заметив Ермолая, того самого, который отжучил однажды Ваську крапивой, ребята двинулись от колодца рысью и вскоре очутились в Алешине, на площади, где собрался народ для какого-то митинга.
Но ребята, не задерживаясь, побежали дальше, на окраину, решив на обратном пути от Егора Михайлова разузнать, почему народ и что это такое интересное затевается.
Однако дома у Егора они застали только его ребятишек – Пашку да Машку. Это были шестилетние близнецы, очень дружные между собой и очень похожие друг на друга.
Как и всегда, они играли вместе. Пашка строгал какие-то чурочки и планочки, а Машка мастерила из них на песке, как показалось ребятам, не то дом, не то колодец.
Впрочем, Машка объяснила им, что это не дом и не колодец, а сначала был трактор, теперь же будет аэроплан.
– Эх, вы! – сказал Васька, бесцеремонно тыкая в «аэроплан» ракитовым хлыстиком. – Эх вы, глупый народ! Разве аэропланы из щепок делают? Их делают совсем из другого. Где ваш отец?
– Отец на собрание пошел, – добродушно улыбаясь, ответил нисколько не обидевшийся Пашка.
– Он на собрание пошел, – поднимая на ребят голубые, чуть-чуть удивленные глаза, подтвердила Машка.
– Он пошел, а дома только бабка лежит на печи и ругается, – добавил Пашка.
– А бабка лежит и ругается, – пояснила Машка. – И когда папанька уходил, она тоже ругалась. Чтобы, говорит, ты сквозь землю провалился со своим колхозом.
И Машка обеспокоенно посмотрела в ту сторону, где стояла изба и где лежала недобрая бабка, которая хотела, чтобы отец провалился сквозь землю.
– Он не провалится, – успокоил ее Васька. – Куда же он провалится? Ну, топни сама ногами о землю, и ты, Пашка, тоже топни. Да сильней топайте! Ну вот, не провалились? А ну, еще покрепче топайте!
И, заставив несмышленых Пашку и Машку усердно топать, пока те не запыхались, довольные своей озорной выдумкой ребятишки отправились на площадь, где уже давно началось неспокойное собрание.
– Вот так дела! – сказал Петька, после того как потолкались они среди собравшегося народа.
– Интересные дела, – согласился Васька, усаживаясь на край толстого, пахнувшего смолою бревна и доставая из-за пазухи кусок лепешки.
– Ты куда было пропал, Васька?
– Напиться бегал. И что это так разошлись мужики? Только и слышно: колхоз да колхоз. Одни ругают колхоз, другие говорят, что без колхоза никак нельзя. Мальчишки – и то схватываются. Ты знаешь Федьку Галкина? Ну, рябой такой.
– Знаю.
– Так вот. Я пить бегал и видел, как он сейчас с каким-то рыжим подрался. Тот, рыжий, выскочил да и запел: «Федька-колхоз – поросячий нос». А Федька рассердился на такое пение, и началась у них драка. Я уж тебе крикнуть хотел, чтобы ты посмотрел, как они дерутся. Да тут какая-то горбатая бабка гусей гнала и обоих мальчишек хворостиной огрела – ну, они и разбежались.
Васька посмотрел на солнце и забеспокоился.
– Пойдем, Петька, отдадим записку. Пока добежим домой, уж вечер будет. Как бы не попало дома.
Проталкиваясь через толпу, увертливые ребята добрались до груды бревен, возле которых за столом сидел Егор Михайлов.
Пока приезжий человек, забравшись на бревна, объяснял крестьянам, какая выгода идти в колхоз, Егор негромко, но настойчиво убеждал в чем-то наклонившихся к нему двух членов сельсовета. Те покачивали головами, а Егор, по-видимому сердитый на их нерешительность, еще упорней доказывал им что-то вполголоса, их стыдил.
Когда озабоченные члены сельсовета отошли от Егора, Петька молча сунул ему доверенность и записку.
Егор развернул бумажку, но не успел прочитать, потому что на сваленные бревна влез новый человек, и в этом человеке ребята узнали одного из тех мужиков, с которыми они встретились у колодца на хуторе Данилы Егоровича. Этот мужик говорил, что колхоз – это, конечно, дело новое и что сразу всем в колхоз соваться нечего. Записались сейчас в колхоз десять хозяйств, ну и пусть работают. Ежели у них пойдет дело, то и другим вступить не поздно будет, а если дело не пойдет, тогда, значит, в колхоз идти нет расчета и нужно работать по-старому.
Он говорил долго, и, пока он говорил, Егор Михайлов все еще держал развернутую записку, не читая. Он щурил узкие рассерженные глаза и, насторожившись, внимательно вглядывался в лица слушающих крестьян.
– Подкулачник! – с ненавистью сказал он, теребя пальцами сунутую ему записку.
Тогда Васька, опасаясь, как бы Егор нечаянно не скомкал доверенность Ивана Михайловича, тихонько дернул председателя за рукав:
– Дяденька Егор, прочти, пожалуйста. А то нам домой бежать надо.
Егор быстро прочитал записку и сказал ребятам, что все сделает, что в город он поедет как раз через неделю, а до тех пор обязательно сам зайдет к Ивану Михайловичу. Он хотел еще что-то добавить, но тут мужик окончил свою речь, и Егор, сжимая в руке свою клетчатую кепку, вскочил на бревна и начал говорить быстро и резко.
А ребята, выбравшись из толпы, помчались по дороге на разъезд.
Пробегая мимо хутора, они не заметили ни Ермолая, ни свояка, ни племянника, ни хозяйки – должно быть, все были на собрании. Но сам Данила Егорович был дома. Он сидел на крыльце, курил старую, кривую трубку, на которой была вырезана чья-то смеющаяся рожа, и казалось, что он был единственным человеком в Алешине, которого не смущало, не радовало и не задевало новое слово – колхоз.
Пробегая берегом Тихой речки через кусты, ребята услышали всплеск, как будто кто-то бросил в воду тяжелый камень.
Осторожно подкравшись, они различили Сережку, который стоял на берегу и смотрел туда, откуда по воде расплывались ровные круги.
– Нырётку забросил, – догадались ребята и, хитро переглянувшись, тихонько поползли назад, запоминая на ходу это место.
Они выбрались на тропку и, обрадованные необыкновенной удачей, еще быстрее припустились к дому, тем более что слышно было, как загрохотало по лесу эхо от скорого поезда: значит, было уже пять часов. Значит, Васькин отец, свернув зеленый флаг, входил уже в дом, а Васькина мать уже доставала из печи горячий обеденный горшок.
Дома тоже зашел разговор про колхоз. А разговор начался с того, что мать, уже целый год откладывавшая деньги на покупку коровы, еще с зимы присмотрела у Данилы Егоровича годовалую телку и к лету надеялась выкупить ее и пустить в стадо. Теперь же, прослышав про то, что в колхоз будут принимать только тех, кто перед вступлением не будет резать или продавать на сторону скотину, мать забеспокоилась о том, что, вступая в колхоз, Данила Егорович отведет туда телку, и тогда ищи другую, а где ее такую найдешь?
Но отец был человек толковый, он читал каждый день железнодорожную газету «Гудок» и понимал, что к чему идет.
Он засмеялся над матерью и объяснил ей, что Данилу Егоровича ни с телкой, ни без телки к колхозу и на сто шагов подпускать не полагается, потому что он кулак. А колхозы, они на то и создаются, чтобы можно было жить без кулаков. И что когда в колхоз войдет все село, тогда и Даниле Егоровичу, и мельнику Петунину, и Семену Загребину придет крышка, то есть рушатся все их кулацкие хозяйства.
Однако мать напомнила о том, как с Данилы Егоровича в прошлом году списали полтораста пудов налога, как его побаиваются мужики и как почему-то все выходит так, как ему нужно. И она сильно усомнилась в том, чтобы хозяйство у Данилы Егоровича рушилось, а даже, наоборот, высказала опасение, как бы не рушился сам колхоз, потому что Алешино – деревня глухая, кругом лес да болота. Научиться по-колхозному работать не у кого, и помощи от соседей ждать нечего.
Отец покраснел и сказал, что с налогом – это дело темное и не иначе, как Данила Егорович кому-то очки втер да кого-то обжулил, а ему не каждый раз пройдет, и что за такие дела недолго попасть куда следует. Но заодно он обругал и тех дураков из сельсовета, которым Данила Егорович скрутил голову, и сказал, что если бы это случилось теперь, когда председателем Егор Михайлов, то при нем такого безобразия не получилось бы.
Пока отец с матерью спорили, Васька съел два куска мяса, тарелку щей и будто бы нечаянно запихал в рот большой кусок сахару из сахарницы, которую мать поставила на стол, потому что отец сразу же после обеда любил выпить стакан-другой чаю.
Однако мать, не поверив в то, что он это сделал нечаянно, турнула его из-за стола, и он, захныкав больше по обычаю, чем от обиды, полез на теплую печку к рыжему коту Ивану Ивановичу и, по обыкновению, очень скоро задремал. То ли ему это приснилось, то ли он правда слышал сквозь дрёму, а только ему показалось, что отец рассказывал про какой-то новый завод, про какие-то постройки, про каких-то людей, которые ходят и чего-то ищут по оврагам и по лесу, и будто бы мать все удивлялась, все не верила, все ахала да охала.
Потом, когда мать стащила его с печки, раздела и положила спать на лежанку, ему приснился настоящий сон: будто бы в лесу горит очень много огней, будто бы по Тихой речке плывет большой, как в синих морях, пароход и еще будто бы на том пароходе уплывает он с товарищем Петькой в очень далекие и очень прекрасные страны…
//-- 4 --//
Дней через пять после того, как ребята бегали в Алешино, после обеда, они украдкой направились к Тихой речке, чтобы посмотреть, не попалась ли в их нырётку рыба.
Добравшись до укромного места, они долго шарили по дну «кошкой», то есть маленьким якорем из выгнутых гвоздей. Чуть не оборвали бечеву, зацепивши крючьями за тяжелую корягу. Вытащили на берег целую кучу скользких, пахнувших тиной водорослей. Однако нырётки не было.
– Ее Сережка утащил! – захныкал Васька. – Я тебе говорил, что он нас выследит. Вот он и выследил. Я тебе говорил: давай на другое место закинем, а ты не хотел.
– Так ведь это и есть уже другое место, – рассердился Петька. – Ты же сам это место выбрал, а теперь все на меня сваливаешь. Да не хныкай ты, пожалуйста. Мне и самому жалко, а я не хныкаю.
Васька притих, но ненадолго.
А Петька предложил:
– Помнишь, когда мы в Алешино бежали, то Сережку у речки возле обгорелого дуба видели? Пойдем туда да пошарим. Может быть, его нырётку вытащим. Он – нашу, а мы – его. Пойдем, Васька. Да не хныкай ты, пожалуйста, – такой здоровый и толстый, а хныкает. Почему я никогда не хныкаю? Помнишь, когда меня сразу три пчелы за босую ногу ухватили, и то я не хныкал.
– Вот так не хныкал! – насупившись, ответил Васька. – Как заревел тогда, я даже лукошко с земляникой с перепугу выронил.
– Ничего не заревел. Ревут – это когда слезы катятся, а я просто заорал, потому что испугался, да и больно. Поорал три секунды и перестал. А вовсе нисколько не ревел и не хныкал. Бежим, Васька!
Добравшись до берега, что возле обгорелого дуба, они долго обшаривали дно.
Возились-возились, устали, забрызгались, но ни своей, ни Сережкиной нырётки не нашли. Тогда, огорченные, они уселись на бугорок под кустом распускающейся вербы и, посоветовавшись, решили с завтрашнего же дня начать за Сережкой хитрую слежку, чтобы найти то место, куда он ходит перекидывать обе нырётки.
Чьи-то шаги, правда еще далекие, заставили ребятишек насторожиться, и они проворно нырнули в гущу куста.
Однако это был не Сережка. По тропке из Алешино неторопливо шли двое крестьян. Один – незнакомый и, кажется, нездешний. Другой – дядя Серафим, небогатый алешинский мужик, на которого часто валились всякие несчастья: то у него лошадь околела, то у него рожь кони вытоптали, то у него крыша сарая обвалилась и задавила поросенка да гусенка. И так каждый год что-нибудь с дядей Серафимом случалось.
Был он крепко трудящимся, но неудачливым и запуганным неудачами мужиком.
Дядя Серафим нес на разъезд рыжие охотничьи сапоги, на которые он накладывал заплаты за два целковых, обещанных ему Васькиным отцом.
Оба мужика шли и ругали Данилу Егоровича. Ругал его тот, который был незнакомый, не алешинский, а дядя Серафим слушал и уныло поддакивал.
За что незнакомый ругал Данилу Егоровича, этого ребята толком не поняли. Выходило как-то так, что Данила Егорович что-то купил у мужика по дешевой цене и обещал мужику уступить в долг три мешка овса, а когда мужик приехал, то Данила Егорович заломил такую цену, какой и в городе-то на базаре нет, и говорил, что это еще божеская цена, потому что к севу овес поднимется еще вполовину.
Когда оба хмурых крестьянина прошли мимо, ребятишки выбрались из кустов и опять уселись на теплый зеленеющий бугор. Вечерело. От речки потянуло сыростью и запахом прибрежного ракитника. Куковала кукушка, и в красных лучах солнца кружилась кучками мелкая, как пыль, бесшумная весенняя мошкара.
Но вот среди тишины, сначала далекий и тихий, как жужжание пчелиного роя, послышался из-за розовых облаков странный гул.
Потом, оторвавшись от круглого толстого облака, сверкнула в небе светлая, как будто серебряная, точка. Она все увеличивалась. Вот уже у нее обозначились две пары распластанных крыльев… Вот уже вспыхнули на крыльях две пятиконечные звездочки…
И весь аэроплан, могучий и красивый, быстрее, чем самый быстрый паровоз, но легче, чем самый быстролетный степной орел, с веселым рокотом сильных моторов плавно пронесся над темным лесом, над пустынным разъездом и над Тихой речкой, у берега которой сидели ребятишки.
– Далеко полетел! – тихо сказал Петька, не отрывая глаз от удаляющегося аэроплана.
– В дальние страны! – сказал Васька и вспомнил недавний хороший сон. – Они, аэропланы, всегда летают только в дальние. В ближние что? В ближние и на лошади можно доехать. Аэропланы – в дальние. Мы, когда вырастем, Петька, то тоже – в дальние. Там есть и города, и огромнющие заводы, и большущие вокзалы. А у нас нет.
– У нас нет, – согласился Петька. – У нас только один разъезд да Алешино, да больше ничего…
Ребятишки замолчали и, удивленные и обеспокоенные, подняли головы. Гул опять усиливался. Сильная стальная птица возвращалась, опускаясь все ниже. Теперь уже были видны маленькие колеса и светлый блестящий диск сверкающего на солнце пропеллера. Точно играя, машина скользнула, накреняясь на левое крыло, завернула и сделала несколько широких кругов над лесом, над алешинскими лугами, над Тихой речкой, на берегу которой стояли изумленные и обрадованные мальчуганы.
– А ты… а ты говорил: только в дальние, – волнуясь и запинаясь, сказал Петька. – Разве же у нас дальние?
Машина опять взвилась кверху и вскоре исчезла, только изредка мелькая в просветах между толстыми розовыми тучами.
«И зачем он над нами кружился?» – думали ребята, торопливо пробираясь к разъезду, чтобы поскорей рассказать, что они видели.
Они были заняты догадками, зачем прилетал аэроплан и что он высматривал, и почти не обратили внимания на одинокий выстрел, глухо раздавшийся где-то далеко позади них.
Вернувшись домой, Васька еще застал дядю Серафима, которого угощали чаем.
Дядя Серафим рассказывал про алешинские дела. В колхоз пошло полдеревни. Вошло и его хозяйство. Остальная половина выжидала, что будет. Собрали паевые взносы и три тысячи на акции Трактороцентра. Но сеять будет в эту весну каждый на своей полосе, потому что земля колхозу к одному месту еще не выделена.
Успели выделить только покос на левом берегу Тихой речки.
Однако и тут случилось неладное. У мельника Петунина прорвало плотину, и вода вся ушла, не разлившись по протокам левого берега.
От этого трава должна быть плохая, потому что луга заливные и хороший урожай на них бывает только после большой воды.
– У Петунина прорвало? – недоверчиво переспросил отец. – Что это у него раньше не прорывало?
– А кто его знает, – уклончиво ответил дядя Серафим. – Может, вода прорвала, а может, и еще как.
– Жулик этот Петунин, – сказал отец. – Что он, что Данила Егорович, что Семен Загребин – одна компания. Ну, как они, сердятся?
– Да как сказать, – ответил хмурый дядя Серафим. – Данила – тот ходит, как бы его не касается. Ваше, говорит, дело. Хотите – в колхоз, хотите – в совхоз. Я тут ни при чем. Петунин – мельник, – тот действительно озлобился. Скрывает, а видать, что озлобился. В колхозный луг и его участок попал. А какой у него участок? Ха-а-роший участок! Ну, а Загребин? Сам знаешь Загребина. У этого всё шуточки да прибауточки. Недавно по почте плакаты прислали и лозунги разные. Ну вот, сторож Бочаров пошел их по деревне расклеивать. Где к забору, где к стене приклеит. Проходит он мимо избы Загребина и сомневается: вешать или не вешать? Как бы хозяин не заругался. А Загребин вышел из ворот и смеется: «Что же не вешаешь? Эх ты, колхозная голова! Другим праздник, а мне будни, что ли?» Взял два самых больших плаката, да и повесил.
– Ну, а Егор Михайлов как? – спросил отец.
– Егор Михайлов? – ответил дядя Серафим, отодвигая допитый стакан. – Егор – крепкий человек, да что-то про него много неладного болтают.
– Что болтают?
– Вот, к примеру, говорят, что когда он два года в отлучке был, то будто его откуда-то прогнали за плохие дела. Будто бы чуть под суд не отдали. То ли у него с деньгами что-то неладное вышло, то ли еще как.
– Зря болтают, – уверенно возразил Васькин отец.
– Надо бы думать, что зря. А еще болтают, – тут дядя Серафим покосился на Васькину мать и на Ваську, – будто бы в городе у него эта самая есть… ну, невеста, что ли, – добавил он после некоторой заминки.
– Ну и что же, что невеста? Пускай женится. Он вдовый. Пашке да Машке мать будет.
– Городская, – с усмешкой пояснил дядя Серафим. – Барышня там или еще как. Ей богатого нужно, а у него какое жалованье?.. Ну, я пойду, – сказал дядя Серафим, поднимаясь. – Спасибо за угощение.
– Может быть, ночевать останешься? – предложили ему. – А то, гляди, темень какая. По проселку идти придется. Тропкой-то в лесу еще заплутаешься.
– Не заплутаю, – отозвался дядя Серафим. – По этой тропке в двадцатом с партизанами ух сколько было исхожено!
Он нахлобучил потрепанную соломенную шляпу с большими, обвислыми полями и, заглянув в окно, добавил:
– Эк, звезд сколько повысыпало, да и луна скоро взойдет – светло будет!
//-- 5 --//
Ночи были еще прохладные, но Васька, забрав старое ватное одеяло да остатки овчинного тулупа, перебрался спать на сеновал.
Еще с вечера он условился с Петькой, что тот разбудит его пораньше и они пойдут ловить на червяка плотву.
Но, когда проснулся, было уже поздно – часов девять, а Петьки не было.
Очевидно, Петька и сам проспал.
Васька позавтракал жареной картошкой с луком, сунул в карман кусок хлеба, посыпанный сахарным песком, и побежал к Петьке, собираясь выругать его сонулей и лодырем.
Однако дома Петьки не было. Васька зашел в дровяной сарай – удилища были здесь. Но Ваську очень удивило то, что они не стояли в углу, на месте, а, точно наспех брошенные кое-как, валялись посреди сарая. Тогда Васька вышел на улицу, чтобы расспросить у маленьких ребятишек, не видали ли они Петьку. На улице он встретил только одного четырехлетнего Павлика Припрыгина, который упорно пытался сесть верхом на большую рыжую собаку. Но едва только он с пыхтеньем и сопеньем поднимал ноги, чтобы оседлать ее, Кудлаха перевертывалась и, лежа кверху брюхом, лениво помахивая хвостом, отталкивала Павлика своими широкими, неуклюжими лапами.
Павлик Припрыгин сказал, что Петьки он не видал, и попросил у Васьки помочь ему взобраться на Кудлаху.
Но Ваське было не до того. Раздумывая, куда бы это мог пропасть Петька, он пошел дальше и вскоре натолкнулся на Ивана Михайловича, читавшего, сидя на завалинке, газету.
Иван Михайлович Петьку не видал тоже. Васька огорчился и сел рядом.
– Про что это ты, Иван Михайлович, читаешь? – спросил он, заглядывая через плечо. – Ты читаешь, а сам улыбаешься. История какая-нибудь или что?
– Про наши места читаю. Тут, брат Васька, написано, что собрались строить возле нашего разъезда завод. Огромный заводище. Алюминий – металл такой – из глины добывать будут. Богатые, пишут, места у нас насчет этого алюминия. А мы живем – глина, думаем. Вот тебе и глина.
И, как только Васька услыхал про это, он тотчас же соскочил с завалинки, чтобы бежать к Петьке и первым сообщить ему эту удивительную новость. Но, вспомнив, что Петька куда-то пропал, он уселся опять, расспрашивая Ивана Михайловича о том, как будут строить, на каком месте и высокие ли у завода будут трубы.
Где будут строить, этого Иван Михайлович еще и сам не знал, но насчет труб он разъяснил, что их вовсе не будет, потому что завод будет работать на электричестве. Для этого хотят построить плотину поперек Тихой речки. Поставят такие турбины, которые будут крутиться от напора воды и вертеть динамо-машины, а от этих динам пойдет по проволокам электрический ток.
Услыхав о том, что и Тихую речку собираются перегораживать, изумленный Васька снова вскочил, но, вспомнив опять, что Петьки нет, обозлился на него всерьез:
– И что за дурак! Тут такие дела, а он шляется.
В конце улицы он заметил маленькую шуструю девчонку, Вальку Шарапову, которая вот уже несколько минут прыгала на одной ноге вокруг колодезного сруба. Он хотел пойти к ней и спросить, не видала ли она Петьку, но его задержал Иван Михайлович:
– Вы когда в Алешино бегали, ребята? В субботу или в пятницу?
– В субботу, – вспомнил Васька. – В субботу, потому что у нас в тот вечер баню топили.
– В субботу. Значит, уже неделя прошла. Что же это Егор Михайлов ко мне не заходит?
– Егор-то? Да он, Иван Михайлович, кажется, еще вчера в город уехал. У нас вечером алешинский дядя Серафим чай пил и говорил, что Егор уже уехал.
– Что же это он не зашел? – с досадой сказал Иван Михайлович. – Обещался зайти и не зашел. А я-то хотел попросить, чтобы он в городе трубку мне купил.
Иван Михайлович сложил газету и пошел в дом, а Васька направился к Вальке спрашивать про Петьку.
Но он совсем позабыл о том, что еще только вчера надавал ей за что-то шлепков, и поэтому он был очень удивлен, когда, завидев его, бойкая Валька показала ему язык и со всех ног бросилась улепетывать к дому.
Между тем Петька был вовсе неподалеку.
Пока Васька бродил, раздумывая о том, куда исчез его товарищ, Петька сидел в кустах, позади огородов, и с нетерпением ожидал, когда Васька уйдет к себе во двор.
Он не хотел сейчас встречаться с Васькой, потому что за это утро с ним произошел странный и, пожалуй, даже неприятный случай.
Проснувшись рано, как и было условлено, он взял удилища и направился будить Ваську. Но едва только он высунулся из калитки, как увидал Сережку.
Не было никакого сомнения в том, что Сережка направлялся к реке осматривать нырётки. Не подозревая, что Петька за ним подглядывает, он шел мимо огородов к тропке, на ходу складывая бечевку от железной «кошки».
Петька вернулся во двор, бросил на пол сарая удилища и побежал вслед за Сережкой, который скрылся уже в кустах.
Сережка шел, весело насвистывая на самодельной деревянной дудочке.
И это было очень на руку Петьке, потому что он мог следовать на некотором отдалении, не подвергаясь опасности быть замеченным и поколоченным.
Утро было солнечное, гомонливое. Всюду лопались почки. Из земли густо перла свежая трава. Пахло росою, березовым соком, и на желтых гроздьях цветущих ив дружно жужжали вылетевшие за добычей пчелы.
Оттого, что утро было такое хорошее, и оттого, что он так удачно выследил Сережку, Петьке было весело, и он легко и осторожно пробирался по кривой узенькой тропке.
Так прошло с полчаса, и они приближались к тому месту, где Тихая речка, делая крутой поворот, уходила в овраги.
«Далеко взбирается… хитрый», – подумал Петька, уже заранее торжествуя при мысли о том, как, захватив «кошку», побегут они с Васькой к реке, выловят и свою, и Сережкину нырётки и перекинут их на такое место, где Сережке их уже и вовек не найти.
Посвистывание деревянной дудки внезапно смолкло.
Петька прибавил шагу. Прошло несколько минут – опять тихо.
Тогда, обеспокоенный, стараясь не топать, он побежал и, очутившись у поворота, высунул из кустов голову: Сережки не было.
Тут Петька вспомнил, что немного раньше в сторону уходила маленькая тропка, которая вела к тому месту, где Филькин ручей впадал в Тихую речку. Он вернулся к устью ручья, но и там Сережки не было.
Ругая себя за ротозейство и недоумевая, куда это мог скрыться Сережка, он вспомнил и о том, что немного выше по течению Филькина ручья есть маленький пруд. И хотя он никогда не слыхал, чтобы в том пруду ловили рыбу, но все же решил сбегать туда, потому что кто его, Сережку, знает! Он такой хитрый, что разыскал что-нибудь и там.
Вопреки его предположениям, пруд оказался не так близко.
Он был очень мал, весь зацвел тиной, и, кроме лягушек, в нем ничего хорошего водиться не могло.
Сережки и тут не было.
Обескураженный, Петька отошел к Филькину ручью, напился воды, такой холодной, что больше одного глотка без передышки нельзя было сделать, и хотел идти назад.
Васька, конечно, уже проснулся. Если не говорить Ваське, отчего его не разбудил, то Васька рассердится. А если сказать, то Васька будет насмехаться: «Эх, ты, не уследил! Вот я бы… Вот от меня бы…» – и так далее.
И вдруг Петька увидел нечто такое, что заставило его сразу позабыть и о Сережке, и о нырётках, и о Ваське.
Вправо, не дальше как в сотне метров, из-за кустов выглянула острая вышка брезентовой палатки. И над нею поднималась узенькая прозрачная полоска дыма от костра.
//-- 6 --//
Сначала Петька просто испугался. Он быстро пригнулся и опустился на одно колено, настороженно оглядываясь по сторонам.
Было очень тихо. Так тихо, что ясно слышалось веселое бульканье холодного Филькина ручья и жужжание пчел, облепивших дупло старой, покрытой мхами березы.
И оттого, что было так тихо, и оттого, что лес был приветлив и озарен пятнами теплого солнечного света, Петька успокоился и осторожно, но уже не из боязни, а просто по хитрой мальчишеской привычке, прячась за кусты, начал подбираться к палатке.
«Охотники? – гадал он. – Нет, не охотники… Зачем они с палаткой приедут? Рыболовы? Нет, не рыболовы – от берега далеко. Но если не охотники и не рыболовы, то кто же?»
«А вдруг разбойники?» – подумал он и вспомнил, что в одной старой книге он видел картинку: тоже в лесу палатка; возле той палатки сидят и пируют свирепые люди, а рядом с ними сидит очень худая и очень печальная красавица и поет им песню, перебирая длинные струны какого-то замысловатого инструмента.
От этой мысли Петьке стало не по себе. Губы его задрожали, он заморгал и хотел было попятиться назад и припуститься на всякий случай к дому. Но тут в просвете между кустами он увидал натянутую веревку, и на той веревке висели, по-видимому, еще мокрые после стирки, самые обыкновенные подштанники и две пары синих заплатанных носков.
И эти сырые подштанники и заплатанные, болтающиеся по ветру носки как-то сразу успокоили его, и мысль о разбойниках показалась ему смешной и глупой. Он пододвинулся ближе. Теперь ему было видно, что ни около палатки, ни в самой палатке никого нет.
Он разглядел два набитых сухими листьями тюфяка и большое серое одеяло. Посреди палатки на разостланном брезенте валялись какие-то синие и белые бумаги, несколько кусков глины и камней, таких, какие часто попадаются на берегах Тихой речки; тут же лежали какие-то тускло поблескивающие и незнакомые Петьке предметы.
Костер слабо дымился. Возле костра стоял большой, перепачканный сажей жестяной чайник. На примятой траве валялась большая белая кость, обглоданная, очевидно, собакой.
Осмелевший Петька подобрался к самой палатке. Прежде всего его заинтересовали незнакомые металлические предметы. Один – треногий, как подставка у заезжавшего в прошлом году фотографа. Другой – круглый, большой, с какими-то цифрами и протянутой поперек круга ниткой. Третий – тоже круглый, но поменьше, похожий на ручные часы, с острой стрелкой.
Он поднял этот предмет. Стрелка колыхнулась, заколебалась и опять стала на место.
«Компас», – догадался Петька, припоминая, что про такую штуковину он читал в книжке.
Чтобы проверить это, он обернулся кругом.
Тонкая острая стрелка тоже повернулась и, несколько раз качнувшись, черным концом показала в ту сторону, где на опушке высилась старая раскидистая сосна. Петьке это понравилось. Он обошел вокруг палатки, завернул за куст, завернул за другой и перекрутился на месте десять раз, рассчитывая обмануть и запутать стрелку. Но едва только он остановился, как лениво качнувшаяся стрелка с прежним упорством и настойчивостью зачерненным острием показала Петьке, что ее, сколько ни вертись, все равно не обманешь. «Как живая», – подумал восхищенный Петька, сожалея, что у него нет такой замечательной штуки. Он вздохнул и раздумывал, положить компас на место или нет (возможно, что он и положил бы).
Но в это самое время от противоположной опушки отделилась огромная лохматая собака и с громким лаем устремилась к нему.
Испуганный Петька взвизгнул и бросился бежать напролом через кусты.
Собака с яростным лаем неслась за ним и, конечно, догнала бы его, если бы не Филькин ручей, через который по колено в воде перебрался Петька.
Добежав до ручья, который был в этом месте широк, собака заметалась по берегу, отыскивая, где можно было бы перепрыгнуть.
А Петька, не дожидаясь, пока это случится, понесся вперед, прыгая через пни, через коряги и кочки, как преследуемый гончими заяц.
Он остановился передохнуть только тогда, когда очутился уже на берегу Тихой речки.
Облизывая пересохшие губы, он подошел к реке, напился и, учащенно дыша, тихонько зашагал к дому, чувствуя себя не очень-то хорошо.
Конечно, он не взял бы компас, если бы не собака.
Но все-таки собака или не собака, а выходило так, что компас-то он украл.
А он знал, что за такие дела его взгреет отец, не похвалит Иван Михайлович, да не одобрит, пожалуй, и Васька.
Но так как дело было уже сделано, а возвращаться с компасом назад было и страшно, и стыдновато, он утешил себя тем, что, во-первых, он не виноват, во-вторых, кроме собаки, его никто не видал, а в-третьих, компас можно спрятать подальше, а когда-нибудь позже, к осени или к зиме, когда никакой уже палатки не будет, сказать, что нашел, и оставить себе.
Вот какими мыслями занят был Петька, и вот почему отсиживался он в кустах за огородами и не выходил к Ваське, который с досадой разыскивал его с самого раннего утра.
//-- 7 --//
Но, спрятав компас на чердаке дровяного сарая, Петька не побежал искать Ваську, а направился в сад и там задумался над тем, что бы это такое получше соврать.
Вообще-то, соврать при случае он был мастер; но сегодня, как назло, ничего правдоподобного придумать не мог. Конечно, он мог бы рассказать только о том, как он неудачно выслеживал Сережку, и не упоминать ни о палатке, ни о компасе.
Но он чувствовал, что у него не хватит терпения смолчать о палатке. Если смолчать, то Васька и сам может как-нибудь разузнать и тогда будет хвалиться и зазнаваться: «Эх, ты, ничего не знаешь! Всегда я первый все узнаю…»
И Петька подумал, что если бы не компас и не эта проклятая собака, то все было бы интересней и лучше. Тогда ему пришла очень простая и очень хорошая мысль: а что, если пойти к Ваське и рассказать ему про палатку и про компас? Ведь компас-то он и на самом деле не крал. Ведь во всем виновата только собака. Возьмут они с Васькой компас, сбегают к палатке и положат его на место. А собака? Ну и что же собака? Во-первых, можно взять с собой хлеба или мясную кость и кинуть ей, чтобы не гавкала. Во-вторых, можно взять с собой палки. В-третьих, вдвоем вовсе уж не так страшно.
Он так и решил сделать и хотел сейчас же бежать к Ваське, но тут его позвали обедать, и он пошел с большой охотой, потому что за время своих похождений сильно проголодался.
После обеда повидать Ваську тоже не удалось. Мать ушла полоскать белье и заставила его караулить дома маленькую сестренку Еленку.
Обыкновенно, когда мать уходила и оставляла его с Еленкой, он подсовывал ей разные тряпки и чурочки и, пока она возилась с ними, преспокойно убегал на улицу и, только завидев мать, возвращался к Еленке, как будто от нее и не отходил.
Но сегодня Еленка была немного нездорова и капризничала. И когда, всучив ей гусиное перо да круглую, как мячик, картофелину, он направился к двери, Еленка подняла такой рев, что проходившая мимо соседка заглянула в окно и погрозила Петьке пальцем, предполагая, что он устроил сестренке какую-либо каверзу.
Петька вздохнул, уселся рядом с Еленкой на толстое одеяло, разостланное на полу, и унылым голосом начал петь ей веселые песни.
Когда вернулась мать, уже вечерело, и наконец-то освободившийся Петька выскочил из дверей и стал свистать, вызывая Ваську.
– Эх, ты! – укоризненно закричал Васька еще издалека. – Эх, Петька! И где ты, Петька, весь день прошлялся? И почему, Петька, я тебя весь день искал и не нашел?
И, не дожидаясь, пока Петька что-либо ответит, Васька быстро выложил все собранные им за день новости. А новостей у Васьки было много.
Во-первых, возле разъезда будут строить завод. Во-вторых, в лесу стоит палатка, и в той палатке живут очень хорошие люди, с которыми он, Васька, уже познакомился. В-третьих, Сережкин отец выдрал сегодня Сережку, и Сережка выл на всю улицу.
Но ни завод, ни плотина, ни то, что Сережке попало от отца, – ничто так не удивило и не смутило Петьку, как то, что Васька каким-то образом узнал о существовании палатки и первый сообщил о ней ему, Петьке.
– Откуда ты про палатку знаешь? – спросил обиженный Петька. – Я, брат, сам первый все знаю, со мной сегодня история случилась…
– История, история, – перебил его Васька. – Какая у тебя история? У тебя неинтересная история, а у меня интересная. Когда ты пропал, я тебя долго искал. И тут искал, и там искал, и всюду искал. Надоело мне искать. Вот пообедал я и пошел в кусты хлыст срезать. Вдруг навстречу мне идет человек. Высокий, сбоку кожаная сумка, такая, как у красноармейских командиров. Сапоги – как у охотника, но только не военный и не охотник. Увидел он меня и говорит: «Пойди-ка сюда, мальчик». Ты думаешь, что я испугался? Нисколько. Вот подошел я, а он посмотрел на меня и спрашивает: «Ты, мальчик, сегодня рыбу ловил?» – «Нет, говорю, не ловил. За мной этот дурак Петька не зашел. Обещал зайти, а сам куда-то пропал». – «Да, – говорит он, – я и сам вижу, что это не ты. А нет ли у вас другого такого мальчика, немного повыше тебя и волосы рыжеватые?» – «Есть, говорю, у нас такой, только это не я, а Сережка, который нашу нырётку украл». – «Вот, вот, – говорит он, – он недалеко от нашей палатки в пруд сетку закидывал. А где он живет?» – «Идемте, – отвечаю я. – Я вам, дядя, покажу, где он живет».
Идем мы, а я думаю: «И зачем это ему Сережка понадобился? Лучше бы мы с Петькой понадобились».
Пока мы шли, он мне все и рассказал. Их двое в палатке. А палатка повыше Филькина ручья. Они, двое-то эти, такие люди – геологи. Землю осматривают, камни, глину ищут и все записывают, где камни, где песок, где глина. Вот я ему и говорю: «А что, если мы с Петькой к вам придем? Мы тоже будем искать. Мы здесь все знаем. Мы в прошлом году такой красный камень нашли, что прямо-таки удивительно до чего красный. А к Сережке, – говорю ему, – вы, дядя, лучше бы и не ходили. Он вредный, этот Сережка. Только бы ему драться да чужие нырётки таскать». Ну, пришли мы. Он в дом зашел, а я на улице остался. Смотрю, выбегает Сережкина мать и кричит: «Сережка! Сережка! Не видал ли ты, Васька, Сережку?» А я отвечаю: «Нет, не видал. Видел, только не сейчас, а сейчас не видел». Потом тот человек – техник – вышел, я его проводил до леса, и он позволил, чтобы мы с тобой к ним приходили. Вот вернулся Сережка. Его отец и спрашивает: «Ты какую-то вещь в палатке взял?» А Сережка отказывается. Только отец, конечно, не поверил, да и выдрал его. А Сережка как завыл! Так ему и надо. Верно, Петька?
Однако Петьку нисколько не обрадовал такой рассказ. Лицо Петьки было хмурое и печальное. После того как он узнал, что за украденный им компас уже выдрали Сережку, он почувствовал себя очень неловко. Теперь было уже поздно рассказывать Ваське о том, как было дело. И, захваченный врасплох, он стоял печальный, растерянный и не знал, что он будет сейчас говорить и как теперь будет объяснять Ваське свое отсутствие. Но его выручил сам Васька. Гордый своим открытием, он хотел быть великодушным.
– Ты что нахмурился? Тебе обидно, что тебя не было? А ты бы не убегал, Петька. Раз условились, значит, условились. Ну, да ничего, мы завтра вместе пойдем, я же им сказал: и я приду, и мой товарищ Петька придет. Ты, наверное, к тетке на кордон бегал? Я смотрю: Петьки нет, удилища в сарае. Ну, думаю, наверное, он к тетке побежал. Ты там был?
Но Петька не ответил.
Он помолчал, вздохнул и спросил, глядя куда-то мимо Васьки:
– И здорово отец Сережку отлупил?
– Должно быть, уж здорово, раз Сережка так завыл, что на улице слышно было.
– Разве можно бить? – угрюмо сказал Петька. – Теперь не старое время, чтобы бить. А ты «отлупил да отлупил». Обрадовался! Если бы тебя отец отлупил, ты бы обрадовался?
– Так ведь не меня, а Сережку, – ответил Васька, немного смущенный Петькиными словами. – И потом, ведь не задаром, а за дело: зачем он в чужую палатку залез? Люди работают, а он у них инструмент ворует. И что ты, Петька, сегодня чудной какой-то! То весь день шатался, то весь вечер сердишься.
– Я не сержусь, – негромко ответил Петька. – Просто у меня сначала зуб заболел, а теперь уже перестает.
– И скоро перестанет? – участливо спросил Васька.
– Скоро. Я, Васька, лучше домой побегу. Полежу, полежу дома – он и перестанет.
//-- 8 --//
Вскоре ребята подружились с обитателями брезентовой палатки.
Их было двое. С ними был лохматый сильный пес по кличке «Верный». Этот Верный охотно познакомился с Васькой, но на Петьку он сердито зарычал. И Петька, который знал, за что на него сердится собака, быстро спрятался за высокую спину геолога, радуясь тому, что Верный может только рычать, но не может рассказать то, что знает.
Теперь целыми днями ребята пропадали в лесу.
Вместе с геологами они обшаривали берега Тихой речки. Ходили на болото и даже зашли однажды к дальним Синим озерам, куда еще никогда не рисковали забираться вдвоем.
Когда дома их спрашивали, где они пропадают и что они ищут, они с гордостью отвечали:
– Мы глину ищем.
Теперь они уже знали, что глина глине рознь. Есть глины тощие, есть жирные, такие, которые в сыром виде можно резать ножом, как ломти густого масла. По нижнему течению Тихой речки много суглинка, то есть глины рыхлой, смешанной с песком. В верховьях у озер попадается глина с известью, или мергель, а поближе к разъезду залегают мощные пласты красно-бурой глинистой охры.
Все это было очень интересно, особенно потому, что раньше вся глина казалась ребятам одинаковой. В сухую погоду это были просто ссохшиеся комья, а в мокрую – обыкновенная густая и липкая грязь. Теперь же они знали, что глина – это не просто грязь, а сырье, из которого будет добываться алюминий, и охотно помогали геологам разыскивать нужные породы глин, указывали запутанные тропки и притоки Тихой речки.
Вскоре на разъезде отцепили три товарных вагона, и какие-то незнакомые рабочие начали сбрасывать на насыпь ящики, бревна и доски.
В эту ночь взволнованные ребятишки долго не могли уснуть, довольные тем, что разъезд начинает жить новой жизнью, не похожей на прежнюю.
Однако новая жизнь приходить не очень-то торопилась. Выстроили рабочие из досок сарай, свалили туда инструменты, оставили сторожа и, к великому огорчению ребят, все до одного уехали обратно.
Как-то в послеобеденное время Петька сидел возле палатки. Старший геолог Василий Иванович чинил продранный локоть рубахи, а другой – тот, который был похож на красноармейского командира, – измерял что-то по плану циркулем.
Васьки не было. Ваську оставили дома сажать огурцы, и он обещался прийти попозже.
– Вот беда, – сказал высокий, отодвигая план. – Без компаса – как без рук. Ни съемку сделать, ни по карте ориентироваться. Жди теперь, пока другой из города пришлют.
Он закурил папироску и опросил у Петьки:
– И всегда этот Сережка у вас такой жулик?
– Всегда, – ответил Петька.
Он покраснел и, чтобы скрыть это, наклонился над погасшим костром, раздувая засыпанные золой угли.
– Петька!.. – крикнул на него Василий Иванович. – Всю золу на меня сдул. Зачем ты раздуваешь!
– Я думал… может быть, чайник, – неуверенно ответил Петька.
– Такая жарища, а он чайник, – удивился высокий и опять начал про то же: – И зачем ему понадобился этот компас? А главное, отказывается, говорит, не брал. Ты бы сказал ему, Петька, по-товарищески: «Отдай, Сережка. Если сам снести боишься, дай я снесу». Мы и сердиться не будем, и жаловаться не будем. Ты скажи ему, Петька.
– Скажу, – ответил Петька, отворачивая лицо от высокого. Но, отвернувшись, он встретился с глазами Верного.
Верный лежал, вытянув лапы, высунув язык и, учащенно дыша, уставился на Петьку, как бы говоря: «И врешь же ты, братец! Ничего ты Сережке не скажешь».
– Да верно ли, что это Сережка компас украл? – спросил Василий Иванович, окончив шить и втыкая иголку в подкладку фуражки. – Может быть, мы его сами куда-нибудь засунули и зря только на мальчишку думаем?
– А вы бы поискали, – быстро предложил Петька. – И вы поищите, и мы с Васькой поищем. И в траве поищем, и всюду.
– Чего искать? – удивился высокий. – Я же у вас попросил компас, а вы, Василий Иванович, сами сказали, что захватить его из палатки позабыли. Чего же теперь искать?
– А мне теперь начинает казаться, что я его захватил. Хорошо не помню, а как будто бы захватил, – хитро улыбаясь, сказал Василий Иванович. – Помните, когда мы сидели на сваленном дереве на берегу Синего озера? Огромное такое дерево. Уж не выронил ли я компас там?
– Чудно что-то, Василий Иванович, – сказал высокий. – То вы говорили, что из палатки не брали, а теперь вот что.
– Ничего не чудно, – горячо вступился Петька. – Эдак тоже бывает. Очень даже часто бывает: думаешь – не брал, а оказывается – брал. И у нас с Васькой было. Пошли один раз мы рыбу ловить. Вот я по дороге спрашиваю: «Ты, Васька, маленькие крючки не позабыл?» – «Ой, – говорит он, – позабыл». Побежали мы назад. Ищем, ищем, никак не найдем. Потом глянул я ему на рукав, а они у него к рукаву приколоты. А вы, дядя, говорите – чудно. Ничего не чудно.
И Петька рассказал другой случай, как косой Геннадий весь день искал топор, а топор стоял за веником. Он говорил убедительно, и высокий переглянулся с Василием Ивановичем.
– Гм… А пожалуй, можно будет сходить и поискать. Да вы бы сами, ребята, сбегали как-нибудь и поискали.
– Мы поищем, – охотно согласился Петька. – Если он там, то мы его найдем. Никуда он от нас не денется. Тогда мы – раз, раз, туда, сюда и обязательно найдем.
После этого разговора, не дожидаясь Васьки, Петька поднялся и, заявив, что он вспомнил про нужное дело, попрощался и отчего-то очень веселый побежал к тропке, ловко перескакивая через зеленые, покрытые мхом кочки, через ручейки и муравьиные кучи.
Выбежав на тропку, он увидал группу возвращавшихся с разъезда алешинских крестьян.
Они были чем-то взволнованы, очень рассержены и громко ругались, размахивая руками и перебивая друг друга. Позади шел дядя Серафим. Лицо его было унылое, еще унылее, чем тогда, когда обвалившаяся крыша сарая задавила у него поросенка и гусака.
И по лицу дяди Серафима Петька понял, что над ним опять стряслась какая-то беда.
//-- 9 --//
Но беда стряслась не только над дядей Серафимом. Беда стряслась над всем Алешином и, главное, над алешинским колхозом.
Захватив с собой три тысячи крестьянских денег, тех самых, которые были собраны на акции Трактороцентра, скрылся неизвестно куда главный организатор колхоза – председатель сельсовета Егор Михайлов. В городе он должен был пробыть двое, ну, от силы, трое суток. Через неделю ему послали телеграмму, потом забеспокоились – послали другую, потом послали вслед нарочного. И, вернувшись сегодня, нарочный привез известие, что в райколхозсоюз Егор не являлся и в банк денег не сдавал.
Заволновалось, зашумело Алешино. Что ни день, то собрание. Приехал из города следователь. И хотя все Алешино еще задолго до этого случая говорило о том, что у Егора в городе есть невеста, и хотя от одного к другому передавалось много подробностей – и кто она такая, и какая она собой, и какого она характера, но теперь оказалось как-то так, что никто ничего не знал. И никак нельзя было доискаться: кто же видел эту Егорову невесту и откуда вообще узнали о том, что она действительно существует? Так как дела теперь были запутаны, то ни один из членов сельсовета не хотел замещать председателя.
Из района прислали нового человека, но алешинские мужики отнеслись к нему холодно. Пошли разговоры, что вот, дескать, Егор тоже приехал из района, а три тысячи крестьянских денег ухнули.
И среди этих событий оставшийся без вожака, а главное, совсем еще не окрепший, только что организовавшийся колхоз начал разваливаться.
Сначала подал заявление о выходе один, потом другой, потом сразу точно прорвало – начали выходить десятками, без всяких заявлений, тем более что наступил сев и каждый бросился к своей полосе. Только пятнадцать дворов, несмотря на свалившуюся беду, держались и не хотели выходить.
Среди них было и хозяйство дяди Серафима.
Этот вообще-то запуганный несчастьями и придавленный бедами мужик с совершенно непонятным для соседей каким-то ожесточенным упрямством ходил по дворам и, еще более хмурый, чем всегда, говорил всюду одно и то же: что надо держаться, что если сейчас из колхоза выйти, то тогда уже и вовсе некуда идти, останется только бросить землю и уйти куда глаза глядят, потому что прежняя жизнь – это не жизнь.
Его поддерживали братья Шмаковы, многосемейные мужики, давнишние товарищи по партизанскому отряду, в один день с дядей Серафимом поротые когда-то батальоном полковника Марциновского. Его поддерживал член сельсовета Игошкин, молодой, недавно отделившийся от отца паренек. И наконец, неожиданно взял сторону колхоза Павел Матвеевич, который теперь, когда начались выходы, точно назло всем, подал заявление о приеме его в колхоз.
Так сколотилось пятнадцать хозяйств. И они выехали в поле на сев не очень-то веселые, но упорные в своем твердом намерении не сходить с начатого пути.
За всеми этими событиями Петька да Васька позабыли на несколько дней про палатку. Они бегали в Алешино. Они тоже негодовали на Егора, удивлялись упорству тихого дяди Серафима и очень жалели Ивана Михайловича.
– Бывает и так, ребятишки. Меняются люди, – сказал Иван Михайлович, затягиваясь сильно чадившей, свернутой из газетной бумаги цигаркой. – Бывает… меняются. Только кто бы сказал про Егора, что он переменится? Твердый был человек.
Помню я как-то… Вечер… Въехали мы на какой-то полустанок. Стрелки сбиты, крестовины повынуты, сзади путь разобран и мостик сожжен. На полустанке ни души, кругом лес. Впереди где-то фронт, и с боков фронты, а кругом банды. И казалось, что конца-краю этим бандам и фронтам нет и не будет.
Иван Михайлович замолчал и рассеянно посмотрел в окно, туда, где по красноватому закату медленно и упорно продвигались тяжелые грозовые облака.
Цигарка чадила, и клубы дыма, медленно разворачиваясь, тянулись кверху, наплывая по стене, на которой висела полинялая фотография старого боевого бронепоезда.
– Дядя Иван! – окликнул его Петька.
– Что тебе?
– Ну вот: «А кругом банды, и конца-краю этим фронтам и бандам нет и не будет», – слово в слово повторил Петька.
– Да… А разъезд в лесу. Тихо. Весна. Пичужки эти самые чирикают. Вылезли мы с Егоркой грязные, промасленные, потные. Сели на траву. Что делать?
Вот Егор и говорит: «Дядя Иван, у нас впереди крестовины повынуты и стрелки поломаны, позади мост сожжен. И мотаемся мы третьи сутки взад и вперед по этим бандитским лесам. И спереди фронт, и с боков фронты. А все-таки победим-то мы, а не кто-нибудь». – «Конечно, – говорю ему, – мы. Об этом никто не спорит. Но команда наша с броневиком навряд ли из этой ловушки выберется». А он отвечает: «Ну, не выберемся. Ну и что же? Наш 16-й пропадет – 28-й на линии останется, 39-й. Доработают».
Сломал он веточку красного шиповника, понюхал ее, воткнул в петлицу угольной блузы. Улыбнулся – как будто бы нет и не было счастливей его человека на свете, взял гаечный ключ, масленку и полез под паровоз.
Иван Михайлович опять замолчал, и Петьке с Васькой так и не пришлось услышать, как выбрался броневик из ловушки, потому что Иван Михайлович быстро вышел в соседнюю комнату.
– А как же ребятишки Егора? – немного погодя спросил старик из-за перегородки. – У него их двое.
– Двое, Иван Михайлович, Пашка да Машка. Они с бабкой остались, а бабка у них старая. И на печке сидит – ругается, и с печки слезает – ругается. Так целый день – либо молится, либо ругается.
– Надо бы сходить посмотреть. Надо бы что-нибудь придумать. Жалко все-таки ребятишек, – сказал Иван Михайлович. И слышно было, как за перегородкой запыхтела его дымная махорочная цигарка.
С утра Васька с Иваном Михайловичем пошли в Алешино. Звали с собой Петьку, но он отказался – сказал, что некогда.
Васька удивился: почему это Петьке вдруг стало некогда? Но Петька, не дожидаясь расспросов, быстро спрятал в окно свою белобрысую вихрастую голову.
В Алешине они зашли к новому председателю, но его не застали. Он уехал за реку, на луг.
Из-за этого луга теперь шла яростная борьба. Раньше луг был поделен между несколькими дворами, причем больший участок принадлежал мельнику Петунину. Потом, когда организовался колхоз, Егор Михайлов добился, чтобы луг этот целиком отвели колхозу. Теперь, когда колхоз развалился, прежние хозяева требовали прежние участки и ссылались на то, что после кражи казенных денег обещанной из района сенокосилки колхозу все равно не дадут и с сенокосом он не управится.
Но оставшиеся в колхозе пятнадцать дворов ни за что не хотели разбивать луг и, главное, уступать Петунину прежний участок. Председатель держал сторону колхоза, но многие озлобленные последними событиями крестьяне вступились за Петунина.
И Петунин ходил спокойный, доказывал, что правда на его стороне и что он хоть в Москву поедет, а своего добьется.
Дядя Серафим и молодой Игошкин сидели в правлении и сочиняли какую-то бумагу.
– Пишем! – сердито сказал дядя Серафим, здороваясь с Иваном Михайловичем. – Они свою бумагу в район послали, а мы свою пошлем. Прочитай-ка, Игошкин, ладно ли мы записали. Он человек сторонний, и ему виднее.
Пока Игошкин читал да пока они обсуждали, Васька выбежал на улицу и встретился там с Федькой Галкиным, с тем самым рябым мальчуганом, который недавно подрался с Рыжим из-за того, что тот дразнился: «Федька-колхоз – поросячий нос».
Федька рассказал Ваське много интересного. Он рассказал о том, что у Семена Загребина недавно сгорела баня и Семен ходил и божился, что это его подожгли. И что от этой бани огонь чуть-чуть не перекинулся на колхозный сарай, где стоял триер и лежало очищенное зерно.
Еще он рассказал, что по ночам теперь колхоз наряжает своих сторожей по очереди. И что когда, в свою очередь, Федькин отец запоздал вернуться с разъезда, то он, Федька, сам пошел в обход, а потом его сменила мать, которая взяла колотушку и пошла сторожить.
– Все Егор, – закончил Федька. – Он виноват, а нас всех ругают. Все вы, говорят, мастера на чужое.
– А ведь он раньше героем был, – сказал Васька.
– Он и не раньше, а всегда как герой был. У нас мужики и до сих пор никак в толк не возьмут – с чего это он. Он только с виду такой невзрачный, а как возьмется за что-нибудь, глаза прищурятся, заблестят. Скажет – как отрубит. Как он с лугом-то быстро дело обернул! Будем, говорит, вместе косить, а озимые, говорит, будем вместе и сеять.
– Отчего же он такое плохое дело сделал? – спросил Васька. – Или вот люди говорят, что от любви?
– От любви свадьбу справляют, а не деньги воруют, – возмутился Федька. – Если бы все от любви деньги воровали, тогда что бы было? Нет уж, это не от любви, а не знаю, от чего… И я не знаю, и никто не знает. А есть у нас такой Сидор хромой. Старый уже. Так тот и вовсе, если начнешь про Егора говорить, он и слушать не хочет: «Нету, говорит, ничего этого». И не слушает, отвернется и заковыляет скорей в сторону. И все что-то бормочет, бормочет, а у самого слезы катятся, катятся. Такой блажной старик. Он раньше у Данилы Егоровича на пасеке работал. Да тот рассчитал за что-то, а Егор вступился.
– Федька, – спросил Васька, – а что Ермолая не видать? Или он в этот год у Данилы Егоровича сад караулить не будет?
– Будет. Вчера я его видал, он из лесу шел. Пьяный. Он всегда такой. Покуда яблоки не поспеют, он пьет. А как только время подходит, так Данила Егорович денег на водку ему больше не дает, и тогда он караулит трезвый да хитрый. Помнишь, Васька, как он тебя один раз крапивой?..
– Помню, помню, – скороговоркой ответил Васька, стараясь замять эти неприятные воспоминания. – Отчего это, Федька, Ермолай в рабочие не идет, землю не пашет? Ведь он вон какой здоровый.
– Не знаю, – ответил Федька. – Слышал я, что еще давно когда-то он, Ермолай, в дезертиры от красных уходил. Потом в тюрьме сколько-то сидел. А с тех пор он всегда такой. То уйдет куда-нибудь из Алешина, то на лето опять вернется. Я, Васька, не люблю Ермолая. Он только к собакам добрый, да и то когда пьяный.
Ребятишки разговаривали долго. Васька тоже рассказал Федьке о том, какие дела творятся около разъезда. Рассказал про палатку, про завод, про Сережку, про компас.
– И вы к нам прибегайте, – предложил Васька. – Мы к вам бегаем, и вы к нам бегайте. И ты, и Колька Зипунов, и еще кто-нибудь. Ты читать-то умеешь. Федька?
– Немножко.
– И мы с Петькой тоже немножко.
– Школы нет. Когда Егор был, то он очень старался, чтобы школа была. А теперь уж не знаю как. Озлобились мужики – не до школы.
– Завод строить начнут, и школу построят, – утешал его Васька. – Может быть, доски какие-нибудь останутся, бревна, гвозди… Много ли на школу нужно? Мы попросим рабочих, они и построят. Да мы сами помогать будем. Вы прибегайте к нам, Федька, и ты, и Колька, и Алешка. Соберемся кучей, что-нибудь интересное придумаем.
– Ладно, – согласился Федька. – Как только с картошкой управимся, так и прибежим.
Вернувшись в правление колхоза, Васька Ивана Михайловича уже не застал. Ивана Михайловича он нашел у Егоровой избы, возле Пашки да Машки. Пашка и Машка грызли принесенные им пряники и, перебивая и дополняя друг друга, доверчиво рассказывали старику про свою жизнь и про сердитую бабку.
//-- 10 --//
– Гайда, гай! Гоп-гоп! Хорошо жить! Солнце светит – гоп, хорошо! Цо-цок-цок! Ручьи звенят. Птицы поют. Гайда, кавалерия!
Так скакал по лесу на своих двоих, держа путь к дальним берегам Синего озера, отважный и веселый кавалерист Петька. В правой руке он сжимал хлыст, который заменял ему то гибкую нагайку, то острую саблю, в левой – фуражку с запрятанным в нее компасом, который нужно было сегодня спрятать, а завтра во что бы то ни стало разыскать с Васькой у того сваленного дерева, где отдыхал когда-то забывчивый Василий Иванович!
– Гайда, гай! Гоп-гоп! Хорошо жить! Василий Иванович – хорошо! Палатка – хорошо! Завод – хорошо! Все хорошо!
– Стоп!
И Петька, он же конь, он же и всадник, со всего размаха растянулся на траве, зацепившись ногою за выступивший корень.
– У, черт, спотыкаешься! – выругал Петька-всадник Петьку-коня. – Как взгрею нагайкой, так не будешь спотыкаться.
Он поднялся, вытер попавшую в лужу руку и осмотрелся.
Лес был густой и высокий. Огромные, спокойные старые березы отсвечивали поверху яркой, свежей зеленью. Внизу было прохладно и сумрачно. Дикие пчелы с однотонным жужжанием кружились возле дупла полусгнившей, покрытой наростами осины. Пахло грибами, прелой листвой и сыростью распластавшегося неподалеку болотца.
– Гайда, гай! – сердито прикрикнул Петька-всадник на Петьку-коня. – Не туда заехал!
И, дернув левый повод, он поскакал в сторону, на подъем.
«Хорошо жить, – думал на скаку храбрый всадник Петька. – И сейчас хорошо. А вырасту – будет еще лучше. Вырасту – сяду на настоящего коня, пусть мчится. Вырасту – сяду на аэроплан, пусть летит. Вырасту – стану к машине, пусть грохает. Все дальние страны проскачу и облетаю. На войне буду первым командиром. На воздухе буду первым летчиком. У машины буду первым машинистом. Гайда, гай! Гоп-гоп! Стоп!»
Прямо под ногами сверкала ярко-желтыми кувшинками узкая мокрая поляна. Озадаченный Петька вспомнил, что никакой такой поляны на его пути не должно быть и что, очевидно, проклятый конь опять занес его не туда, куда надо.
Он обогнул болотце, и, обеспокоенный, пошел шагом, внимательно осматривая и угадывая, куда же это он попал.
Однако чем дальше он шел, тем яснее становилось ему, что он заблудился. И от этого с каждым шагом жизнь начинала уже казаться ему все более и более печальной и мрачной.
Покрутившись еще немного, он остановился, вовсе уже не зная, куда дальше идти, но тут он вспомнил о том, что как раз при помощи компаса мореплаватели и путешественники всегда находят правильный путь. Он вынул из кепки компас, нажал сбоку кнопочку, и освобожденная стрелка зачерненным острием показала в ту сторону, в какую Петька меньше всего собирался идти. Он тряхнул компас, но стрелка упорно показывала все то же направление.
Тогда Петька пошел, рассуждая, что компасу виднее, но вскоре уперся в такую гущу разросшегося осинника, что прорваться через нее, не изодрав рубахи, было никак невозможно.
Он пошел в обход и опять взглянул на компас. Но сколько он ни крутился, стрелка с бессмысленным упрямством толкала его или в болото, или в гущу, или еще куда-нибудь в самое неудобное, труднопроходимое место.
Тогда, обозленный и испуганный, Петька всунул компас в кепку и пошел дальше просто на глаз, сильно подозревая, что все мореплаватели и путешественники должны были бы давно погибнуть, если бы они всегда держали путь туда, куда показывает зачерненное острие стрелки.
Он шел долго и собирался уже прибегнуть к последнему средству, то есть громко заплакать, но тут в просвет деревьев он увидел низкое, опускавшееся к закату солнце.
И вдруг весь лес как будто бы повернуло к нему другой, более знакомой стороной. Очевидно, это произошло оттого, что он вспомнил, как на фоне заходившего солнца всегда ярко вырисовывались крест и купол алешинской церкви. Теперь он понял, что Алешино не слева от него, как он думал, а справа и что Синее озеро у него уже не впереди, а позади.
И едва только это случилось, лес показался ему знакомым, так как все перепутанные поляны, болотца и овраги в обычной последовательности прочно и послушно улеглись на свои места. Вскоре он угадал, где находится. Это было довольно далеко от разъезда, но не так уж далеко от тропки, которая вела из Алешина на разъезд. Он приободрился, вскочил на воображаемого коня и вдруг притих и насторожил уши.
Совсем неподалеку он услышал песню. Это была какая-то странная песня, бессмысленная, глухая и тяжелая. И Петьке не понравилась такая песня. И Петька притаился, оглядываясь и ожидая удобной минуты, чтобы дать коню шпоры и помчаться скорей от сумерек, от неприветливого леса, от странной песни на знакомую тропку, на разъезд, домой.
//-- 11 --//
Еще не доходя до разъезда, возвращающиеся из Алешина Иван Михайлович и Васька услышали шум и грохот.
Поднявшись из ложбины, они увидели, что весь тупик занят товарными вагонами и платформами. Немного поодаль раскинулся целый поселок серых палаток.
Горели костры, дымилась походная кухня, бурчали над кострами котлы. Ржали лошади. Суетились рабочие, сбрасывая бревна, доски, ящики и стаскивая с платформы повозки, сбрую и мешки.
Потолкавшись среди работающих, рассмотрев лошадей, заглянув в вагоны и палатки и даже в топку походной кухни, Васька побежал разыскивать Петьку, чтобы расспросить его, когда приехали рабочие, как было дело и почему это Сережка крутится возле палаток, подтаскивая хворост для костров, и никто его не ругает и не гонит прочь.
Но встретившаяся по пути Петькина мать сердито ответила ему, что «этот идол» провалился куда-то еще с полдня и обедать домой не приходил.
Это совсем уже удивило и рассердило Ваську.
«Что это с Петькой делается? – думал он. – В прошлый раз куда-то пропал, сегодня опять тоже пропал. И какой этот Петька хитрый! Тихоня тихоней, а сам что-то втихомолку вытворяет».
Раздумывая над Петькиным поведением и очень не одобряя его, Васька неожиданно натолкнулся на такую мысль: а что, если это не Сережка, а сам Петька, чтобы не делиться уловом, взял да и перебросил нырётку и теперь выбирает тайком рыбу?
Это подозрение еще больше укрепилось у Васьки после того, как он вспомнил, что в прошлый раз Петька соврал ему, будто бы бегал на кордон к тетке. На самом деле его там не было.
И теперь почти что уверившийся в своем подозрении Васька твердо решил учинить Петьке строгий допрос и в случае чего поколотить его, чтобы вперед так делать было неповадно.
Он пошел домой и еще из сеней услышал, как отец с матерью о чем-то громко спорили.
Опасаясь, как бы вгорячах и ему за что-нибудь не попало, он остановился и прислушался.
– Да как же это так? – говорила мать, и по ее голосу Васька понял, что она чем-то взволнована. – Хоть бы одуматься дали. Я картошки две меры посадила, огурцов три грядки. А теперь, значит, все пропало?
– Экая ты, право! – возмущался отец. – Неужели же будут дожидаться? Подождем, дескать, пока у Катерины огурцы поспеют. Тут вагоны негде разгружать, а она – огурцы. И что ты, Катя, чудная какая? То ругалась: и печка в будке плоха, и тесно, и низко, а теперь жалко ей будку стало. Да пусть ее ломают. Пропади она пропадом!
«Почему огурцы пропали? Какие вагоны? Кто будет ломать будку?» – опешил Васька и, подозревая что-то недоброе, вошел в комнату.
И то, что он узнал, ошеломило его еще больше, чем первое известие о постройке завода. Их будку сломают. По участку, на котором она стоит, проложат запасные пути для вагонов с построечными грузами. Переезд перенесут на другое место и там построят для них новый дом.
– Ты пойми, Катерина, – доказывал отец, – разве же нам такую будку построят? Это теперь не прежнее время, чтобы для сторожей какие-то собачьи конуры строить. Нам построят светлую, просторную. Ты радоваться должна, а ты… огурцы, огурцы!
Мать молча отвернулась.
Если бы все это подготавливалось потихоньку да исподволь, если бы все это не навалилось вдруг, сразу, то она и сама была бы довольна оставить старую, ветхую и тесную конурку. Но сейчас ее пугало то, что все кругом решалось, делалось и двигалось как-то уж очень быстро. Пугало то, что события с невиданной, необычной торопливостью возникали одно за другим. Жил разъезд тихо. Жило Алешино тихо. И вдруг точно какая-то волна, издалека докатившись наконец и сюда, захлестнула и разъезд, и Алешино. Колхоз, завод, плотина, новый дом… Все это смущало и даже пугало своей новизной, необычностью и, главное, своей стремительностью.
– А верно ли, Григорий, что лучше будет? – спросила она, расстроенная и растерянная. – Плохо ли, хорошо ли, а жили мы да жили. А вдруг хуже будет?
– Полно тебе, – возражал ей отец. – Полно городить, Катя… Стыдно! Мелешь, сама не знаешь что. Разве затем оно у нас все делается, чтобы хуже было? Ты посмотри лучше на Васькину рожу. Вон он стоит, шельмец, и рот до ушей. На что мал еще, а и то понимает, что лучше будет. Так, что ли, Васька?
Но Васька даже не нашел что ответить и только молча кивнул головой.
Много новых мыслей, новых вопросов занимало его неспокойную голову. Так же, как и мать, он удивлялся тому, с какой быстротой следовали события. Но его не пугала эта быстрота – она увлекала, как стремительный ход мчавшегося в дальние страны скорого поезда.
Он ушел на сеновал и забрался под теплый овчинный полушубок. Но ему не спалось.
Издалека слышался непрекращающийся стук сбрасываемых досок. Пыхтел маневровый паровоз. Лязгали сталкивающиеся буфера, и как-то тревожно звучал сигнальный рожок стрелочника.
Через выломанную доску крыши Васька видел кусочек ясного черно-синего неба и три яркие лучистые звезды.
Глядя на эти дружно мерцавшие звезды, Васька вспомнил, как уверенно говорил отец о том, что жизнь будет хорошая. Он еще крепче укутался в полушубок, закрыл глаза и подумал; «А какая она будет, хорошая?» – и почему-то вспомнил плакат, который висел в красном уголке. Большой, смелый красноармеец стоит у столба и, сжимая замечательную винтовку, зорко смотрит вперед. Позади него зеленые поля, где желтеет густая высокая рожь, где цветут большие, неогороженные сады и где раскинулись красивые и так не похожие на убогое Алешино просторные и привольные села.
А дальше, за полями, под прямыми широкими лучами светлого солнца гордо высятся трубы могучих заводов. Через сверкающие окна видны колеса, огни, машины
И всюду люди, бодрые, веселые. Каждый занят своим делом – и на полях, и в селах, и у машин. Одни работают, другие уже отработали и отдыхают.
Какой-то маленький мальчик, похожий немного на Павлика Припрыгина, но только не такой перемазанный, задрав голову, с любопытством разглядывает небо, по которому плавно несется длинный стремительный дирижабль.
Васька всегда немного завидовал тому, что этот смеющийся мальчуган был похож на Павлика Припрыгина, а не на него, Ваську.
Но в другом углу плаката – очень далеко, в той стороне, куда зорко всматривался стороживший эту дальнюю страну красноармеец, – было нарисовано что-то такое, что всегда возбуждало у Васьки чувство смутной и неясной тревоги.
Там вырисовывались черные расплывчатые тени. Там обозначались очертания озлобленных, нехороших лиц. И как будто бы кто-то смотрел оттуда пристальными недобрыми глазами и ждал, когда уйдет или когда отвернется красноармеец.
И Васька был очень рад, что умный и спокойный красноармеец никуда не уходил, не отворачивался, а смотрел как раз туда, куда надо. И все видел, и все понимал.
Васька уже совсем засыпал, когда услышал, как хлопнула калитка, кто-то зашел к ним в будку.
Минуту спустя его окликнула мать:
– Вася… Васька! Ты спишь, что ли?
– Нет, мама, не сплю.
– Ты не видал сегодня Петьку?
– Видал, да только утром, а больше не видал. А на что он тебе?
– А на то, что сейчас его мать приходила. Пропал, говорит, еще до обеда, и до сего времени нет и нет.
Когда мать ушла, Васька встревожился. Он знал, что Петька не очень-то храбрый, чтобы разгуливать по ночам, и поэтому никак не мог понять, куда девался его непутевый товарищ.
Петька вернулся поздно. Он вернулся без фуражки. Глаза его были красные, заплаканные, но уже сухие. Видно было, что он очень устал, и поэтому он как-то равнодушно выслушал все упреки матери, отказался от еды и молча залез под одеяло.
Он вскоре уснул, но спал неспокойно: ворочался, стонал и что-то бормотал.
Он сказал матери, что просто заблудился, и мать поверила ему. То же самое он сказал Ваське, но Васька не особенно поверил, потому что «просто» не заблуживаются. Для того чтобы заблудиться, надо куда-то идти или что-то разыскивать. А куда и зачем он ходил, этого Петька не говорил или нес что-то несуразное, нескладное, и Ваське сразу было видно, что он врет.
Но когда Васька попытался изобличить его во лжи, то обыкновенно изворотливый Петька не стал даже оправдываться. Он только, усиленно заморгав, отвернулся.
Убедившись в том, что все равно от Петьки ничего не добьешься, Васька прекратил расспросы, оставшись, однако, в сильном подозрении, что Петька – товарищ какой-то странный, скрытный и хитрый.
К этому времени геологическая палатка снялась со своего места, с тем чтобы продвинуться дальше, к верховьям реки Синявки.
Васька и Петька помогали грузить вещи на навьюченных лошадей. И когда все было готово к тому, чтобы тронуться в путь, Василий Иванович и другой – высокий – тепло попрощались с ребятами, с которыми они так много бродили по лесам. Они должны были вернуться на разъезд только к концу лета.
– А что, ребята, – спросил Василий Иванович напоследок, – вы так и не бегали поискать компас?
– Все из-за Петьки, – ответил Васька. – То он сначала сам предложил: пойдем, пойдем… А когда я согласился, то он уперся и не идет. Один раз звал – не идет. Другой раз – не идет. Так и не пошел.
– Ты что же это? – удивился Василий Иванович, который помнил, как горячо вызывался Петька отправиться на поиски.
Неизвестно, что бы ответил и как бы вывернулся смутившийся и притихший Петька, но тут одна из навьюченных лошадей, отвязавшись от дерева, побежала по тропке. Все кинулись догонять ее, потому что она могла уйти в Алешино.
Точно после удара нагайкой, Петька рванулся за ней прямо через кусты, через мокрый луг. Он весь обрызгался, изорвал подол рубахи и, выскочив наперерез, уже перед самой тропкой крепко вцепился в поводья.
И когда он молча подводил упрямившегося коня к запыхавшемуся и отставшему Василию Ивановичу, то он учащенно дышал, глаза его блестели, и видно было, что он несказанно горд и счастлив, что ему удалось оказать услугу этим отправляющимся в дальний путь хорошим людям.
//-- 12 --//
И еще не успели достроить новый дом, едва только закончили настилку пола и принялись за оконные рамы, а стальные линии запасных путей уже переползли через грядки, опрокинули ветхий заборчик, столкнули дровяной сарай и уперлись в стены старой будки.
– Ну, Катя, – сказал отец, – будем сегодня переезжать. Двери да окна и при нас могут докончить. А здесь, как видишь, ожидать не приходится.
Тогда стали связывать узлы, вытаскивать ящики, матрацы, чугуны, ухваты. Сложили все это на телегу. Привязали сзади козу Маньку и тронулись на новые места.
Отец взялся за вожжи. Васька держал керосиновую лампу и хрупкий стеклянный колпак. Мать бережно прижимала два глиняных горшка с кустиками распустившихся гераней.
Перед тем как тронуться, все невольно обернулись.
Уже со всех сторон обступали рабочие старенькую грязновато-желтую будку. Уже застучали по крыше топоры, заскрипели выворачиваемые ржавые гвозди, и первые сорванные доски тяжело грохнулись о землю.
– Как на пожаре, – сказала мать, отворачиваясь и низко склоняя голову, – и огня нет, а кругом – как пожар.
Вскоре из Алешина целым гуртом прибежали ребятишки: Федька, Колька, Алешка и еще двое незнакомых – Яшка да Шурка.
Ходили на площадку смотреть экскаватор, бегали к плотине, где забивали в землю бревенчатые шпунты, и, наконец, пошли купаться.
Вода была теплая. Плавали, брызгались и долго хохотали над трусливым Шуркой, который громко и отчаянно заорал, когда нырнувший Федька неожиданно схватил его под водой за ноги.
Потом валялись на берегу, разговаривали о прежних и новых делах.
– Васька, – спросил Федька, лежа на спине и закрывая рукой от солнца круглое веснушчатое лицо, – что это такое – пионеры? Почему, например, они идут всегда вместе и в барабан бьют и в трубы трубят? А вот один раз отец читал, что пионеры не воруют, не ругаются, не дерутся и еще чего-то там не делают. Что же они, как святые, что ли?
– Ну нет… не святые, – усомнился Васька. – Я в прошлом году к дяде ездил. У него сын Борька – пионер, так он мне два раза так по шее натрескал, что только держись. А ты говоришь – не дерутся. Просто обыкновенные мальчишки да девчонки. Вырастут, в комсомольцы пойдут, потом в Красную армию. А я, когда вырасту, тоже пойду в Красную армию. Возьму винтовку и буду сторожить.
– Кого сторожить? – не понял Федька.
– Как кого? Всех! А если не сторожить, то налетит белая банда и завоюет все наши страны. Я знаю, Федька, что такое белая армия, мне Иван Михайлович все рассказал. Белая – это всякие цари, всякие торговцы, кулаки.
– А кто же Данила Егорович? – спросил молча слушавший Алешка. – Вот он кулак. Значит, он тоже белая армия?
– У него винтовки нет, – после некоторого раздумья ответил Васька. – У него нет винтовки, а есть только старая шомполка.
– А если бы была? – не унимался Алешка.
– А если бы да если бы! А кто ему продаст винтовку? Разве же винтовки или пулеметы продают каждому, кто захочет?
– Нам бы не продали, – согласился Алешка.
– Нам бы не продали, потому что мы малы еще, а Даниле Егоровичу совсем не поэтому. Вот погодите, школа будет, тогда все узнаете.
– Будет ли школа? – усомнился Федька.
– Обязательно будет, – уверял Васька. – Вы приходите на той неделе, мы все вместе, гуртом, пойдем к главному строительному инженеру и попросим, чтобы велел построить.
– Совестно как-то просить, – поежился Алешка.
– Ничего не совестно. Это одному совестно. Вот, скажут, какой выискался! А если всем, то нисколько не совестно. Я хоть сам пойду и попрошу. Чего бояться? Что он, стукнет, что ли?
Алешкинские ребята собрались уходить, а Васька решил проводить их.
Когда они вышли на тропку, то увидели Петьку. По-видимому, он давно стоял тут и раздумывал, подойти ему к ребятам или не подойти.
– Пойдем, Петька, с нами, – предложил Васька, которому не хотелось возвращаться одному. – Пойдем, Петька. Что ты такой скучный? Все веселые, а он скучный.
Петька посмотрел на солнце, но солнце стояло еще высоко, и, виновато улыбнувшись, он согласился.
Возвращаясь вдвоем, под высоким дубом, что рос неподалеку от хутора Данилы Егоровича, они увидели Пашку да Машку.
Эти маленькие ребятишки сидели на зеленом бугре и собирали что-то с земли, должно быть, прошлогодние желуди.
– Пойдем к ним, – предложил Васька, – посидим, отдохнем и посмеемся немножко. Пойдем, Петька! И что ты стал какой-то тихоня? Успеешь еще домой.
Они осторожно подобрались сзади к ребятишкам, опустились на четвереньки и сердито зарычали!
– Рррр… рррр…
Пашка и Машка подскочили и, даже не смея обернуться, схватились за руки и пустились наутек.
Но ребята обогнали их и загородили им дорогу.
– И что как напугали! – укоризненно сказал Пашка, серьезно хмуря коротенькие тонкие брови.
– Совсем испугали! – подтвердила Машка, вытирая наполнившиеся слезами глаза.
– А вы думали, это кто? – спросил довольный своей шуткой Васька.
– А мы думали – волк, – ответил Пашка.
– Или думали – медведь, – добавила Машка и, улыбнувшись, протянула ребятам горсть крупных желудей.
– На что они нам? – отказался Васька. – Вы сами играйте. Мы уже большие, и это нам не игра.
– Очень хорошая игра, – ответила Машка. И, очевидно, никак не понимая, почему для Васьки желудь – это не игра, радостно рассмеялась.
– Ну что, у вас бабка ругается? – спросил Васька и с неожиданной жестокостью добавил: – Так вам и надо. Потому что отец у вас жулик.
– Васька, не надо! – вступился Петька. – Ведь они маленькие.
– Ну и что же, что маленькие? – с каким-то необъяснимым злорадством продолжал Васька. – Раз жулик, значит, жулик. Верно ведь, Пашка, у вас отец жулик?
– Васька, не надо! – почти умоляюще попросил Петька.
Немного испуганные резким Васькиным тоном, Пашка и Машка молча переглянулись.
– Жулик, – тихо и покорно согласился Пашка.
– Жулик, – повторила Машка и тепло улыбнулась. – Только он хороший был жулик. Бабка нехорошая, недобрая, а он хороший… А потом… – тут голос ее чуть-чуть задрожал, она вздохнула, большие голубые глаза ее стали влажными и печальными, а маленькие ручонки разжались, и два крупных желудя тихо упали на мягкую траву, – а потом взял он, наш папочка, да куда-то далеко-далеко от нас уехал.
Какой-то вскрик, странный, приглушенный, раздался позади Васьки.
Он обернулся и увидел, что, крепко втиснув голову в сочную душистую траву, вздрагивая угловатыми, худыми плечами, Петька безудержно, беззвучно… плачет.
//-- 13 --//
Дальние страны, те, о которых так часто мечтали ребятишки, туже и туже смыкая кольцо, надвигались на безыменный разъезд № 216.
Дальние страны с большими вокзалами, с огромными заводами, с высокими зданиями были теперь где-то уже не очень далеко.
Еще так же, как и прежде, проносился мимо безудержный скорый, но уже останавливались пассажирский сорок второй и почтовый двадцать четвертый.
Еще пусто и голо было на изрытой ямами заводской площадке, но уже копошились на ней сотни рабочих, уже ползала по ней, вгрызаясь в землю и лязгая железной пастью, похожая на прирученное чудовище диковинная машина – экскаватор.
Опять прилетел для фотосъемки аэроплан. Что ни день, то вырастали новые бараки, склады, подсобные мастерские. Приехали кинопередвижка, вагон-баня, вагон-библиотека.
Заговорили рупоры радиоустановок, и, наконец, с винтовками за плечами пришли часовые Красной армии и молча стали на свои посты.
По пути к Ивану Михайловичу Васька остановился там, где еще совсем недавно стояла их старая будка.
Угадывая ее место только по уцелевшим столбам шлагбаума, он подошел поближе и, глядя на рельсы, подумал о том, что вот эта блестящая рельсина пройдет теперь как раз через тот угол, где стояла их печка, на которой они так часто грелись с рыжим котом Иваном Ивановичем, и что, если бы его кровать поставить на прежнее место, она встала бы как раз на самую крестовину, прямо поперек железнодорожного полотна.
Он огляделся. По их огороду, подталкивая товарные вагоны, с пыхтением ползал старый маневровый паровоз.
От грядок с хрупкими огурцами не осталось и следа, но неприхотливая картошка через песок насыпей и даже через колкий щебень кое-где упрямо пробивалась кверху кустиками пыльной сочной зелени.
Он пошел дальше, припоминая прошлое лето, когда в эти утренние часы было пусто и тихо. Изредка только загогочут гуси, звякнет жестяным колокольцем привязанная к колу коза да загремит ведрами у скрипучего колодца вышедшая за водой баба. А сейчас…
Глухо бабахали тяжелые кувалды, вколачивая огромные бревна в берега Тихой речки.
Гремели разгружаемые рельсы, звенели молотки в слесарной мастерской, и пулеметной дробью трещали неумолчные камнедробилки.
Васька пролез под вагонами и лицом к лицу столкнулся с Сережкой.
В запачканных клеем руках Сережка держал коловорот и, наклонившись, разыскивал что-то в траве, пересыпанной коричневым промасленным песком.
Он искал, по-видимому, уже давно, потому что лицо у него было озабоченное и расстроенное.
Васька посмотрел на траву и нечаянно увидал то, что потерял Сережка. Это была металлическая перка, которую вставляют в коловорот, чтобы провертывать дырки.
Сережка не мог ее видеть, так как она лежала за шпалой с Васькиной стороны.
Сережка взглянул на Ваську и опять наклонился, продолжая поиски.
Если бы во взгляде Сережки Васька уловил что-либо вызывающее, враждебное или чуточку насмешливое, он прошел бы своей дорогой, предоставив Сережке заниматься поисками хоть до ночи. Но ничего такого на лице Сережки он не увидал. Это было обыкновенное лицо человека, озабоченного потерей нужного для работы инструмента и огорченного безуспешностью своих поисков.
– Ты не там ищешь, – невольно сорвалось у Васьки. – Ты в песке ищешь, а она лежит за шпалой.
Он поднял перку и подал ее Сережке.
– И как она залетела туда? – удивился Сережка. – Я бежал, а она выскочила и вот куда залетела.
Они уже готовы были заулыбаться и вступить в переговоры, но, вспомнив о том, что между ними старая, непрекращающаяся вражда, оба мальчугана нахмурились и внимательно оглядели один другого.
Сережка был немного постарше, повыше и потоньше. У него были рыжие волосы, серые озорные глаза, и весь он был какой-то гибкий, изворотливый и опасный.
Васька был шире, крепче и, возможно, даже сильнее. Он стоял, чуть склонив голову, одинаково готовый к тому, чтобы разойтись миром, и к тому, чтобы подраться, хотя он и знал, что в случае драки попадет все-таки больше ему, а не его противнику.
– Эй, ребята! – окликнул их с платформы человек, в котором они узнали главного мастера из механической мастерской. – Пойдите-ка сюда. Помогите немного.
Теперь, когда выбора уже не оставалось и затеять драку означало отказать в той помощи, о которой просил мастер, ребята разжали кулаки и быстро полезли на открытую грузовую платформу.
Там валялись два ящика, разбитые неудачно упавшей железной балкой.
Из ящиков по платформе, как горох из мешка, рассыпались и раскатились маленькие и большие, короткие и длинные, узкие и толстые железные гайки.
Ребятам дали шесть мешков – по три на каждого – и попросили их разобрать гайки по сортам. В один мешок гайки механические, в другой – газовые, в третий – метровые.
И они принялись за работу с той поспешностью, которая доказывала, что, несмотря на несостоявшуюся драку, дух соревнования и желания каждого быть во всем первым нисколько не угас, а только принял иное выражение.
Пока они были заняты работой, платформу толкали, перегоняли с пути на путь, отцепляли и куда-то опять прицепляли.
Все это было очень весело, особенно тогда, когда сцепщик Семен, предполагая, что ребята забрались на маневрирующий состав из баловства, хотел огреть их хворостиной, но, разглядев, что они заняты работой, ругаясь и чертыхаясь, соскочил с подножки платформы.
Когда они окончили разборку и доложили об этом мастеру, мастер решил, что, вероятно, ребята свалили все гайки без разбора в одну кучу, потому что окончили они очень уж скоро.
Но он не знал, что они старались и потому, что гордились порученной им работой, и потому, что не хотели отставать один от другого.
Мастер был очень удивлен, когда, раскрыв принесенные грузчиком мешки, увидел, что гайки тщательно рассортированы так, как ему было надо.
Он похвалил их, позволил им приходить в мастерские и помогать в чем-нибудь, что сумеют или чему научатся.
Довольные, они шли домой уже как хорошие, давнишние, но знающие каждый себе цену друзья. И только на одну минуту вспыхнувшая искорка вражды готова была разгореться вновь. Это тогда, когда Васька спросил у Сережки, брал он компас или не брал.
Глаза Сережки стали злыми, пальцы рук сжались, но рот улыбался.
– Компас? – спросил он с плохо скрываемой озлобленностью, оставшейся от памятной порки. – Вам лучше знать, где компас. Вы бы его у себя поискали…
Он хотел еще что-то добавить, но, пересиливая себя, замолчал и насупился.
Так прошли несколько шагов.
– Ты, может быть, скажешь, что и нырётку нашу не брал? – недоверчиво спросил Васька, искоса поглядывая на Сережку.
– Не брал, – отказался Сережка, но теперь лицо его приняло обычное хитровато-насмешливое выражение.
– Как же не брал? – возмутился Васька. – Мы шарили, шарили по дну, а ее нет и нет. Куда же она девалась?
– Значит, плохо шарили. А вы пошарьте получше. – Сережка рассмеялся и, глядя на Ваську, с каким-то странным и сбившим с толку добродушием добавил: – У них там рыбы, поди-ка, набралось прорва, а они сидят себе да охают!
На другой же день, еще спозаранку, захватив «кошку», Васька направился к реке без особой, впрочем, веры в Сережкины слова.
Три раза закидывал он «кошку», и все впустую. Но на четвертом разе бечевка туго натянулась.
«Неужели правда он не брал? – подумал Васька, быстро подтягивая добычу. – Ну конечно, не брал… Вот, вот она… А мы-то… Эх, дураки!»
Тяжелая плетеная нырётка показалась над водой. Внутри ее что-то ворочалось и плескалось, вызывая в Васькином воображении самые радужные надежды. Но вот, вся в песке и в наплывах холодной тины, она шлепнулась на берег, и Васька кинулся разглядывать богатую добычу.
Но изумление и разочарование овладели им, когда, раскрыв плетеную дверцу, он вытряхнул на землю около двух десятков лягушек.
«И откуда они, проклятые, понабились? – удивился Васька, глядя, как лягушки, перепуганные ярким светом, быстро поскакали во все стороны. – Ну, бывало, случайно одна заберется, редко-редко две. А тут, гляди-ка, ни одного ершика, ни одной малюсенькой плотички, а, точно на смех, целый табун лягушек».
Он закинул нырётку обратно и пошел домой, сильно подозревая, что компас-то, может быть, Сережка и не брал, но что нырётка, набитая лягушками, оказалась на прежнем месте не раньше, как только вчера вечером.
Васька бежал со склада и тащил в мастерскую моток проволоки. Из окошка высунулась мать и позвала его, но Васька торопился; он замотал головой и прибавил шагу.
Мать закричала на него еще громче, перечисляя все те беды, которые должны будут свалиться на Васькину голову в том случае, если он сию же минуту не пойдет домой. И хотя, если верить ее словам, последствия его неповиновения должны были быть очень неприятными, так как до Васькиного слуха долетели такие слова, как «выдеру», «высеку», «нарву уши» и так далее, но дело все в том, что Васька не очень-то верил в злопамятность матери и, кроме того, ему на самом деле было некогда. И он хотел продолжить свой путь, но тут мать начала звать его уже ласковыми словами, одновременно размахивая какой-то белой бумажкой.
У Васьки были хорошие глаза, и он тотчас же разглядел, что бумажка эта не что иное, как только что полученное письмо. Письмо же могло быть только от брата Павла, который работал слесарем где-то очень далеко.
А Васька очень любил Павла и с нетерпением ожидал его приезда в отпуск. Это меняло дело. Заинтересованный Васька повесил моток проволоки на забор и направился к дому, придав лицу то скорбное выражение, которое заставило бы мать почувствовать, что он через силу оказывает ей очень большую услугу.
– Прочитай, Васька, – просила обозленная мать очень кротким и миролюбивым голосом, так как она знала, что если Васька действительно заупрямится, то от него никакими угрозами ничего не добьешься.
– Тут человек делом занят, а она… прочитай да прочитай! – недовольным тоном ответил Васька, забирая письмо и неторопливо распечатывая конверт. – Прочитала бы сама. А то когда я к Ивану Михайловичу учиться бегал, то она: куда шляешься да куда шатаешься? А теперь… почитай да почитай.
– Разве же я, Васенька, за уроки ругалась? – виновато оправдывалась мать. – Я за то ругалась, что уйдешь ты на урок чистый, а вернешься, как черт, весь измазанный, избрызганный… Да читай же ты, идол! – нетерпеливо крикнула она наконец, видя, что, развернув письмо, Васька положил его на стол, потом взял ковш и пошел напиться и только после этого крепко и удобно уселся за стол, как будто бы собирался засесть до самого вечера.
– Сейчас прочитаю, отойди-ка немного от света, а то застишь.
Брат Павел узнал о том, что на их разъезде строится завод и что там нужны слесаря.
Постройка, на которой он работал, закончилась, и он писал, что решил приехать на родину. Он просил, чтобы мать сходила к соседке Дарье Егоровне и спросила, не сдаст ли та ему с женою хотя бы на лето одну комнату, потому что к зиме у завода, надо думать, будут уже свои квартиры. Это письмо обрадовало и Ваську, и мать.
Она всегда мечтала, как хорошо было бы жить всей семьею вместе. Но раньше, когда на разъезде не было никакой работы, об этом нечего было и думать. Кроме того, брат Павел совсем еще недавно женился, и всем очень хотелось посмотреть, какая у него жена.
Ни о какой Дарье Егоровне мать не захотела и слышать.
– Еще что! – говорила она, заграбастывая у Васьки письмо и с волнением вглядываясь в непонятные, но дорогие для нее черточки и точки букв. – Или мы сами хуже Дарьи Егоровны?.. У нас теперь не прежняя конура, а две комнаты, да передняя, да кухня. В одной сами будем жить, другую Павлушке отдадим. На что нам другая?
Гордая за сына и счастливая, что скоро увидит его, она совсем позабыла, что еще недавно она жалела старую будку, ругала новый дом, а заодно и всех тех, кто это выдумал – ломать, перестраивать и заново строить.
//-- 14 --//
С Петькой за последнее время дружба порвалась. Петька стал какой-то не такой, дикий.
То все ничего – играет, разговаривает, то вдруг нахмурится, замолчит и целый день не показывается, а все возится дома во дворе с Еленкой.
Как-то, возвращаясь из столярной мастерской, где они с Сережкой насаживали молотки на рукоятки, перед обедом, Васька решил искупаться.
Он свернул к тропке и увидел Петьку. Петька шел впереди, часто останавливаясь и оборачиваясь, как будто бы боялся, что его увидят.
И Васька решил выследить, куда пробирается украдкой этот шальной и странный человек.
Дул крепкий жаркий ветер. Лес шумел. Но, опасаясь хруста своих шагов, Васька свернул с тропки и пошел кустами чуть-чуть позади.
Петька пробирался неровно: то, как будто бы набравшись решимости, пускался бежать и бежал быстро и долго, так что Васька, которому приходилось огибать кусты и деревья, еле-еле поспевал за ним, то останавливался, начинал тревожно оглядываться, а потом шел тихо, почти через силу, точно сзади его кто-то подгонял, а он не мог и не хотел идти.
«И куда это он пробирается?» – думал Васька, которому начинало передаваться Петькино возбужденное состояние.
Внезапно Петька остановился. Он стоял долго; на глазах его заблистали слезы. Потом он понуро опустил голову и тихо пошел назад. Но, пройдя всего несколько шагов, он опять остановился, тряхнул головой и, круто свернув в лес, помчался прямо на Ваську.
Испуганный и не ожидавший этого Васька отскочил за кусты, но было уже поздно. Не разглядев Ваську, Петька все же услыхал треск раздвигаемых кустов. Он вскрикнул и шарахнулся в сторону тропки.
Когда Васька выбрался на тропку, на ней никого уже не было.
Несмотря на то что недалек был уже вечер, несмотря на порывистый ветер, было душно. По небу плыли тяжелые облака, но, не сбиваясь в грозовую тучу, они проносились поодиночке, не закрывая и не задевая солнца.
Тревога, смутная, неясная, все крепче и крепче охватывала Ваську, и шумливый, неспокойный лес, тот самый, которого почему-то так боялся Петька, показался вдруг и Ваське чужим и враждебным.
Он прибавил шагу и вскоре очутился на берегу Тихой речки.
Среди распустившихся ракитовых кустов распластался рыжий кусок гладкого песчаного берега. Раньше Васька всегда здесь купался. Вода здесь была спокойная, дно твердое и ровное.
Но сейчас, подойдя поближе, он увидел, что вода поднялась и помутнела.
Кусочки свежей щепы, осколки досок, обломки палок плыли неспокойно, сталкивались, расходясь и бесшумно поворачиваясь вокруг острых, опасных воронок, которые то возникали, то исчезали на пенистой поверхности.
Очевидно, внизу, на постройке плотины начали ставить перемычки.
Он разделся, но не бултыхнулся, как бывало раньше, и не забарахтался, веселыми брызгами распугивая серебристые стайки стремительных пескарей.
Осторожно опустившись у самого берега, ощупывая ногой теперь уже незнакомое дно и придерживаясь рукою за ветви куста, он окунулся несколько раз, вылез из воды и тихонько пошел домой.
Дома он был скучен. Плохо ел, пролил нечаянно ковш с водой и из-за стола встал молчаливый и сердитый.
Он пошел к Сережке, но Сережка был и сам злой, потому что порезал стамеской палец и ему только что смазали его йодом.
Васька пошел к Ивану Михайловичу, но не застал его дома; тогда он и сам вернулся домой и решил спозаранку лечь спать.
Он лег, но опять не спал. Он вспомнил прошлогоднее лето. И, вероятно, оттого, что день сегодня был такой неспокойный, неудачливый, прошлое лето показалось ему теплым и хорошим.
Неожиданно ему стало жалко и ту поляну, которую разрыл и разворотил экскаватор; и Тихую речку, вода в которой была такая светлая и чистая; и Петьку, с которым так хорошо и дружно проводили они свои веселые, озорные дни; и даже прожорливого рыжего кота Ивана Ивановича, который, с тех пор как сломали их старую будку, что-то запечалился, заскучал и ушел с разъезда неизвестно куда. Так же неизвестно куда улетела вспугнутая ударами тяжелых кувалд та постоянная кукушка, под звонкое и грустное кукование которой засыпал Васька на сеновале и видел любимые, знакомые сны.
Тогда он вздохнул, закрыл глаза и стал потихоньку засыпать.
Сон приходил новый, незнакомый. Сначала между мутных облаков проплыл тяжелый и сам похожий на облако острозубый золотистый карась. Он плыл прямо к Васькиной нырётке, но нырётка была такая маленькая, а карась такой большой, и Васька в испуге закричал: «Мальчишки!.. Мальчишки!.. Тащите скорее большую сеть, а то он порвет нырётку и уйдет». – «Хорошо, – сказали мальчишки, – мы сейчас притащим, но только раньше мы позвоним в большие колокола».
И они стали звонить: Дон!.. дон!.. дон!.. дон!..
И пока они громко звонили, за лесом над Алешином поднялся столб огня и дыма. А все люди заговорили и закричали: «Пожар! Это пожар… Это очень сильный пожар!»
Тогда мать сказала Ваське:
– Вставай, Васька.
И так как голос матери прозвучал что-то очень громко и даже сердито, Васька догадался, что это, пожалуй, уже не сон, а на самом деле.
Он открыл глаза. Было темно. Откуда-то издалека доносился звон набатного колокола.
– Вставай, Васька, – повторила мать. – Залезь на чердак и посмотри. Кажется, Алешино горит.
Васька быстро натянул штаны и по крутой лесенке взобрался на чердак.
Неловко цепляясь впотьмах за выступы балок, он добрался до слухового окошка и высунулся до пояса.
Стояла черная, звездная ночь. Возле заводской площадки, возле складов тускло мерцали огни ночных фонарей, вправо и влево ярко горели красные сигналы входного и выходного семафоров. Впереди слабо отсвечивал кусочек воды Тихой речки.
Но там, в темноте, за речкой, за невидимо шумевшим лесом, там, где находилось Алешино, не было ни разгорающегося пламени, ни летающих по ветру искр, ни потухающего дымного варева. Там лежала тяжелая полоса густой, непроницаемой темноты, из которой доносились глухие набатные удары церковного колокола.
//-- 15 --//
Стог свежего, душистого сена. С теневой стороны, укрывшись так, чтобы его не было видно с тропки, лежал уставший Петька.
Он лежал тихо, так что одинокая ворона, большая и осторожная, не заметив его, тяжело села на шест, торчавший над стогом.
Она сидела на виду, спокойно поправляя клювом крепкие блестящие перья. И Петька невольно подумал, как легко было бы всадить в нее отсюда полный заряд дроби. Но эта случайная мысль вызвала другую, ту, которой он не хотел и боялся. И он опустил лицо на ладони рук.
Черная ворона настороженно повернула голову и заглянула вниз. Неторопливо расправив крылья, она перелетела с шеста на высокую березу и с любопытством уставилась оттуда на одинокого плачущего мальчугана.
Петька поднял голову. По дороге из Алешина шел дядя Серафим и вел на поводу лошадь: должно быть, перековывать. Потом он увидел Ваську, который возвращался по тропке домой.
И тогда Петька притих, подавленный неожиданной догадкой: это на Ваську натолкнулся он в кустах, когда хотел свернуть с тропки в лес. Значит, Васька уже что-то знает или о чем-то догадывается, иначе зачем же он стал бы его выслеживать? Значит, скрывай, не скрывай, а все равно все откроется.
Но, вместо того чтобы позвать Ваську и все рассказать ему, Петька насухо вытер глаза и твердо решил никому не говорить ни слова. Пусть открывают сами, пусть узнают, и пусть делают с ним все, что хотят.
С этой мыслью он встал, и ему стало спокойнее и легче. С тихой ненавистью посмотрел он туда, где шумел алешинский лес, ожесточенно плюнул и выругался.
– Петька! – услышал он позади себя окрик.
Он съежился, обернулся и увидал Ивана Михайловича.
– Тебя поколотил кто-нибудь? – спросил старик. – Нет… Ну, кто-нибудь обидел? Тоже нет… Так отчего же у тебя глаза злые и мокрые?
– Скучно, – резко ответил Петька и отвернулся.
– Как это так – скучно? То все было весело, а то вдруг стало скучно. Посмотри на Ваську, на Сережку, на других ребят. Всегда они чем-нибудь заняты, всегда они вместе. А ты все один да один. Поневоле будет скучно. Ты хоть бы ко мне прибегал. Вот в среду мы с одним человеком перепелов ловить поедем. Хочешь, мы и тебя с собой возьмем?
Иван Михайлович похлопал Петьку по плечу и спросил, незаметно оглядывая сверху Петькино похудевшее и осунувшееся лицо:
– Ты, может быть, нездоров? У тебя, может быть, болит что-нибудь? А ребята не понимают этого да все жалуются мне: «Вот Петька такой хмурый да скучный!..»
– У меня зуб болит, – охотно согласился Петька. – А разве же они понимают? Они, Иван Михайлович, ничего не понимают. Тут и так болит, а они – почему да почему.
– Вырвать надо! – сказал Иван Михайлович. – На обратном пути зайдем к фельдшеру, я его попрошу, он разом тебе зуб выдернет.
– У меня… Иван Михайлович, он уже не очень болит, это вчера очень, а сегодня уже проходит, – немного помолчав, объяснил Петька. – У меня сегодня не зуб, а голова болит.
– Ну, вот видишь! Поневоле заскучаешь. Зайдем к фельдшеру, он какую-нибудь микстуру даст или порошки.
– У меня сегодня здорово голова болела, – осторожно подыскивая слова, продолжал Петька, которому вовсе уж не хотелось, чтобы, в довершение ко всем несчастьям, у него вырывали здоровые зубы и пичкали его кислыми микстурами и горькими порошками. – Ну так болела!.. Так болела!.. Хорошо только, что теперь уже прошла.
– Вот видишь, и зубы не болят, и голова прошла. Совсем хорошо, – ответил Иван Михайлович, тихонько посмеиваясь сквозь седые пожелтевшие усы.
«Хорошо! – вздохнул про себя Петька. – Хорошо, да не очень».
Они прошлись вдоль тропки и сели отдохнуть на толстое почерневшее бревно. Иван Михайлович достал кисет с табаком, а Петька молча сидел рядом.
Вдруг Иван Михайлович почувствовал, что Петька быстро подвинулся к нему и крепко ухватил его за пустой рукав.
– Ты что? – спросил старик, увидав, как побелело лицо и задрожали губы у мальчугана.
Петька молчал. Кто-то, приближаясь неровными, грузными шагами, пел песню.
Это была странная, тяжелая и бессмысленная песня. Низкий пьяный голос мрачно выводил:
Иа-эха! И ехал, эх-ха-ха…
Вот да так ехал, аха-ха…
И приехал… Эх-ха-ха…
Эха-ха! Д-ы аха-ха…
Это была та самая нехорошая песня, которую слышал Петька в тот вечер, когда заблудился на пути к Синему озеру. И, крепко вцепившись в обшлаг рукава, он со страхом уставился в кусты, ожидая увидеть еще не разгаданного певца. Задевая за ветви, сильно пошатываясь, из-за поворота вышел Ермолай. Он остановился, покачал всклокоченной головой, для чего-то погрозил пальцем и молча двинулся дальше.
– Эк нализался! – сказал Иван Михайлович, сердитый за то, что Ермолай так напугал Петьку. – А ты, Петька, чего? Ну, пьяный и пьяный. Мало ли у нас таких шатается.
Петька молчал. Брови его сдвинулись, глаза заблестели, а вздрагивающие губы крепко сжались. И неожиданно резкая, злая улыбка легла на его лицо. Как будто бы только сейчас поняв что-то нужное и важное, он принял решение, твердое и бесповоротное.
– Иван Михайлович, – звонко сказал он, заглядывая старику прямо в глаза, – а ведь это Ермолай убил Егора Михайлова…
К ночи по большой дороге верхом на неоседланном коне с тревожной вестью скакал дядя Серафим с разъезда в Алешино. Заскочив на уличку, он стукнул кнутовищем в окно крайней избы и, крикнув молодому Игошкину, чтобы тот скорей бежал до председателя, поскакал дальше, часто сдерживая коня у чужих темных окон и вызывая своих товарищей.
Он громко застучал в ворота председательского дома. Не дожидаясь, пока отопрут, он перемахнул через плетень, отодвинул запор, ввел коня и сам ввалился в избу, где уже заворочались, зажигая огонь, встревоженные стуком люди.
– Что ты? – спросил его председатель, удивленный таким стремительным напором обыкновенно спокойного дяди Серафима.
– А то, – сказал дядя Серафим, бросая на стол смятую клетчатую фуражку, продырявленную дробью и запачканную темными пятнами засохшей крови, – а то, чтобы вы все подохли! Ведь Егор-то никуда и не убегал, а его в нашем лесу убили.
Изба наполнилась народом. От одного к другому передавалась весть о том, что Егора убили тогда, когда, отправляясь из Алешина в город, он шел по лесной тропе на разъезд, чтобы повидать своего друга Ивана Михайловича.
– Его убил Ермолай и в кустах обронил с убитого кепку, а потом все ходил по лесу, искал ее, да не мог найти. А натолкнулся на кепку машинистов мальчишка Петька, который заплутался и забрел в ту сторону.
И тогда точно яркая вспышка света блеснула перед собравшимися мужиками. И тогда многое вдруг стало ясным и понятным. И непонятным было только одно: как и откуда могло возникнуть предположение, что Егор Михайлов – этот лучший и надежнейший товарищ – позорно скрылся, захватив казенные деньги?
Но тотчас же, объясняя это, из толпы, от дверей послышался надорванный, болезненный выкрик хромого Сидора, того самого, который всегда отворачивался и уходил, когда с ним начинали говорить о побеге Егора.
– Что Ермолай! – кричал он. – Чье ружье? Все подстроено. Им мало смерти было… Им позор подавай… Деньги везет… Бабах его! А потом – убежал… Вор! Мужики взъярятся: где деньги? Был колхоз – не будет… Заберем луг назад… Что Ермолай! Все… все… подстроено!
И тогда заговорили еще резче и громче. В избе становилось тесно. Через распахнутые окна и двери злоба и ярость вырывались на улицу.
– Это Данилино дело! – крикнул кто-то.
– Это ихнее дело! – раздались кругом разгневанные голоса.
И вдруг церковный колокол ударил набатом, и его густые дребезжащие звуки загремели ненавистью и болью. Это обезумевший от злобы, к которой примешивалась радость за своего не убежавшего, а убитого Егора, хромой Сидор, самовольно забравшись на колокольню, в яростном упоении бил в набат.
– Пусть бьет. Не трогайте! – крикнул дядя Серафим. – Пусть всех поднимает. Давно пора!
Вспыхивали огни, распахивались окна, хлопали калитки, и все бежали к площади – узнать, что случилось, какая беда, почему шум, крики, набат.
А в это время Петька впервые за многие дни спал крепким и спокойным сном. Все прошло. Все тяжелое, так неожиданно и крепко сдавившее его, было свалено, сброшено. Он много перемучился. Такой же мальчуган, как и многие другие, немножко храбрый, немножко робкий, иногда искренний, иногда скрытный и хитроватый, он из-за страха за свою небольшую беду долго скрывал большое дело.
Он увидал валяющуюся кепку в тот самый момент, когда, испугавшись пьяной песни, хотел бежать домой. Он положил свою фуражку с компасом на траву, поднял кепку и узнал ее: это была клетчатая кепка Егора, вся продырявленная и запачканная засохшей кровью. Он задрожал, выронил кепку и пустился наутек, позабыв о своей фуражке и о компасе.
Много раз пытался он пробраться в лес, забрать фуражку и утопить проклятый компас в реке или в болоте, а потом рассказать о находке, но каждый раз необъяснимый страх овладевал мальчуганом, и он возвращался домой с пустыми руками.
А сказать так, пока его фуражка с украденным компасом лежала рядом с простреленной кепкой, у него не хватало мужества. Из-за этого злосчастного компаса уже был поколочен Сережка, был обманут Васька, и он сам, Петька, сколько раз ругал при ребятах непойманного вора. И вдруг оказалось бы, что вор – он сам. Стыдно! Подумать даже страшно! Не говоря уже о том, что и от Сережки была бы взбучка, и от отца тоже крепко попало бы. И он осунулся, замолчал и притих, все скрывая и утаивая. И только вчера вечером, когда он по песне узнал Ермолая и угадал, что ищет Ермолай в лесу, он рассказал Ивану Михайловичу всю правду, ничего не скрывая, с самого начала.
//-- 16 --//
Через два дня на постройке завода был праздник. Еще с раннего утра приехали музыканты, немного позже должны были прибыть делегация от заводов из города, пионерский отряд и докладчики.
В этот день производилась торжественная закладка главного корпуса.
Все это обещало быть очень интересным, но в этот же день в Алешине хоронили убитого председателя Егора Михайлова, чье закиданное ветвями тело разыскали на дне глубокого, темного оврага в лесу.
И ребята колебались и не знали, куда им идти.
– Лучше в Алешино, – предложил Васька. – Завод еще только начинается. Он всегда тут будет, а Егора уже не будет никогда.
– Вы с Петькой бегите в Алешино, – предложил Сережка, – а я останусь здесь. Потом вы мне расскажете, а я вам расскажу.
– Ладно, – согласился Васька. – Мы, может быть, еще и сами к концу поспеем… Петька, нагайки в руки! Гайда на коней и поскачем.
После жарких, сухих ветров ночью прошел дождик. Утро разгоралось ясное и прохладное.
То ли оттого, что было много солнца и в его лучах бодро трепыхались упругие новые флаги, то ли оттого, что нестройно гудели на лугу сыгрывающиеся музыканты и к заводской площадке тянулись отовсюду люди, было как-то по-необыкновенному весело. Не так весело, когда хочется баловать, прыгать, смеяться, а так, как бывает перед отправлением в далекий, долгий путь, когда немножко жалко того, что остается позади, и глубоко волнует и радует то новое и необычайное, что должно встретиться в конце намеченного пути.
В этот день хоронили Егора. В этот день закладывали главный корпус алюминиевого завода. И в этот же день разъезд № 216 переименовывался в станцию «Крылья самолета».
Ребятишки дружной рысцой бежали по тропке. Возле мостика они остановились. Тропка здесь была узкая, по сторонам лежало болотце. Навстречу шли люди. Четыре милиционера с наганами в руках – два сзади, два спереди – вели троих арестованных. Это были Ермолай, Данила Егорович и Петунин. Не было только веселого кулика Загребина, который еще в ту ночь, когда загудел набат, раньше других разузнал, в чем дело, и, бросив хозяйство, скрылся неизвестно куда.
Завидя эту процессию, ребятишки попятились к самому краю тропки и молча остановились, пропуская арестованных.
– Ты не бойся, Петька! – шепнул Васька, заметив, как побледнело лицо его товарища.
– Я не боюсь, – ответил Петька. – Ты думаешь, я молчал оттого, что их боялся? – добавил Петька, когда арестованные прошли мимо. – Это я вас, дураков, боялся.
И хотя Петька выругался и за такие обидные слова следовало бы дать ему тычка, но он так прямо и так добродушно посмотрел на Ваську, что Васька улыбнулся сам и скомандовал:
– В галоп!
Хоронили Егора Михайлова не на кладбище, хоронили его за деревней, на высоком, крутом берегу Тихой речки. Отсюда видны были и привольные, наливающиеся рожью поля, и широкий Забелин луг с речкой, тот самый, вокруг которого разгорелась такая ожесточенная борьба. Хоронили его всей деревней. Пришла с постройки рабочая делегация. Приехал из города докладчик.
Из поповского сада вырыли бабы еще с вечера самый большой, самый раскидистый куст махрового шиповника, такого, что горит весной ярко-алыми бесчисленными лепестками, и посадили его у изголовья, возле глубокой сырой ямы.
– Пусть цветет!
Набрали ребята полевых цветов и тяжелые простые венки положили на крышку сырого соснового гроба.
Тогда подняли гроб и понесли. И в первой паре нес прежний машинист бронированного поезда, старик Иван Михайлович, который пришел на похороны еще с вечера. Он нес в последний путь своего молодого кочегара, погибшего на посту возле горячих топок революции.
Шаг у старика был тяжелый, а глаза влажные и строгие.
Забравшись на бугор повыше, Петька и Васька стояли у могилы и слушали.
Говорил незнакомый из города, и хотя он был незнакомый, но он говорил так, как будто бы давно и хорошо знал убитого Егора и алешинских мужиков, и их дома, их заботы, сомнения и думы.
Он говорил о пятилетнем плане, о машинах, о тысячах и десятках тысяч тракторов, которые выходят и должны будут выйти на бескрайние колхозные поля.
И все его слушали.
И Васька с Петькой слушали тоже.
Но он говорил и о том, что так просто, без тяжелых, настойчивых усилий, без упорной, непримиримой борьбы, в которой могут быть и отдельные поражения и жертвы, новую жизнь не создашь и не построишь.
И над еще не засыпанной могилой погибшего Егора все верили ему, что без борьбы, без жертв не построишь.
И Васька с Петькой верили тоже.
И хотя здесь, в Алешине, были похороны, но голос докладчика звучал бодро и твердо, когда он говорил о том, что сегодня праздник, потому что рядом закладывается корпус нового гигантского завода.
Но хотя на постройке был праздник, тот, другой оратор, которого слушал с крыши барака оставшийся на разъезде Сережка, говорил о том, что праздник праздником, но что борьба повсюду проходит, не прерываясь, и сквозь будни, и сквозь праздники.
И при упоминании об убитом председателе соседнего колхоза все встали, сняли шапки, а музыка на празднике заиграла траурный марш.
…Так говорили и там, так говорили и здесь потому, что и заводы, и колхозы – все это части одного целого.
И потому, что незнакомый докладчик из города говорил так, как будто бы он давно и хорошо знал, о чем здесь все думали, в чем еще сомневались и что должны были делать, Васька, который стоял на бугре и смотрел, как бурлит внизу схватываемая плотиной вода, вдруг как-то особенно остро почувствовал, что ведь и на самом деле все – одно целое.
И разъезд № 216, который с сегодняшнего дня уже больше не разъезд, а станция «Крылья самолета», и Алешино, и новый завод, и эти люди, которые стоят у гроба, а вместе с ними и он, и Петька – все это частицы одного огромного и сильного целого, того, что зовется Советской страной.
И эта мысль, простая и ясная, крепко легла в его возбужденную голову.
– Петька, – сказал он, впервые охваченный странным и непонятным волнением, – правда, Петька, если бы и нас с тобой тоже убили, или как Егора, или на войне, то пускай?.. Нам не жалко!
– Не жалко! – как эхо, повторил Петька, угадывая Васькины мысли и настроение. – Только, знаешь, лучше мы будем жить долго-долго.
Когда они возвращались домой, то еще издалека услышали музыку и дружные хоровые песни. Праздник был в самом разгаре.
С обычным ревом и грохотом из-за поворота вылетел скорый.
Он промчался мимо, в далекую советскую Сибирь. И ребятишки приветливо замахали ему руками и крикнули «счастливого пути» его незнакомым пассажирам.
1931
Поезд
Железнодорожники. Город Энгельс. 1933 год
Паровоз Од-759 в депо Аткарск. 1929 год
Железнодорожники
Машинист паровоза
Кочегар
Стрелочник – железнодорожная профессия, связанная с обслуживанием стрелочного перевода (устройства соединения путей, которое предназначено для перевода подвижного состава с одного пути на другой)
Пусть светит

Отец запаздывал, и за стол к ужину сели трое: босой парень Ефимка, его маленькая сестренка Валька и семилетний братишка по прозванию Николашка-баловашка.
Только что мать пошла доставать кашу, как внезапно погас свет.
Мать из-за перегородки закричала:
– Кто балуется? Это ты, Николашка? Смотри, идоленок, добалуешься!
Николашка обиделся и сердито ответил!
– Сама не видит, а сама говорит. Это не я потушил, а, наверное, пробки перегорели.
Тогда мать приказала:
– Пойди, Ефимка, притащи из сеней лестницу. Да поставь сначала сахарницу на полку, а то эти граждане в темноте разом сахар захапают.
Вышел Ефим в сени, смотрит: что за беда? И на улице темно, и на станции темно, и кругом темно. А тут еще небо в черных тучах и луна пропала.
Забежал Ефим в комнату и сказал:
– Зажигайте, мама, коптилку. Это не пробки перегорели, а, наверное, что-нибудь на заводе случилось.
Мать пошла в чулан за керосином, а Ефимка, разыскивая сапоги, торопливо полез под кровать. Левый сапог нашел, а правый никак.
– Наверное, это вы опять куда-нибудь задевали? – спросил он у притихших ребятишек.
– Это Валька задевала, – сознался Николашка. – Она стащила сапог за печку, воткнула в него веник и говорит, что это будет сад.
– Ефимка, а Ефимка, – тревожным шепотом спросил Николашка, – что это такое на улице жужукает?
– Я вот вам пожужукаю, – ответил Ефимка. И, выкинув из сапога березовый веник, он с опаской сунул руку внутрь голенища, потому что уже однажды эта негодница Валька, поливая свой сад, вкатила ему в сапог целую кружку колодезной воды. – Я вот ей хворостиной пожужукаю!
Но тут и он замолчал, потому что услышал сквозь распахнутое окно какое-то странное то ли жужжание, то ли гудение. Он натянул сапоги и выскочил из комнаты. В сенях столкнулся с матерью.
– Ты куда? – вскрикнула мать и крепко вцепилась в его руку мокрыми от керосина пальцами.
– Пусти, мама! – рванулся Ефимка и выбежал на крыльцо.
Оглянувшись, он торопливо затянул ремень, надел кепку и быстро побежал темной улицей через овражек, через мостик в гору – в ту сторону, где стоял их небольшой стекольный завод.
В сенях что-то стукнуло. Кто-то впотьмах шарил рукой по двери.
– Кто там? – спросила мать, а Валька и Николашка подвинулись к ней поближе.
– Не спишь, Маша? – послышался дребезжащий старческий голос.
И тогда мать узнала, что это соседка Марфа Алексеевна.
– Какой тут сон, – быстро заговорила обрадованная мать. – И свету нет, и аэроплан гудит, и самого нет. А тут еще Ефимка так и рванулся из рук, как будто бы его кипятком ошпарили.
– Комсомольцы, – с грустью проговорила бабка.
Слышно было, как отодвинула она табуретку и положила руку на клеенчатый стол.
– Вот так и у меня Верка, как потух свет да услыхала она, что гудит, кинулась сразу к двери. Я ей говорю: «Куда ты, дура?.. Ну мужики, ну парнишки… А ты ведь еще девчонка… Шестнадцать годов». А она постояла, подумала. «Бабуля, говорит, не сердись. Это белый аэроплан. Это тревога. У нас сбор… У меня там товарищи». Схватила в сенях с гвоздя сумку да как кошка прыгнула. Вот, Маша! Только я ее и видела.
– Сумку-то какую взяла? – спросила мать.
– А бог ее знает! Недавно притащила, сначала в комнате повесила. Да я сказала: «Убери, Верка, в сени, а то вся квартира карболкой пропахнет».
– Это военно-санитарная сумка, – вставил Николашка. – Это когда пробьет человека пулей или рванет его бомбой, вот тогда из этой сумки достают и завязывают. Я уже все узнал.
– Ты да не узнаешь! – вздохнула мать и, услышав, как загромыхал он табуреткой, спросила: – Ну и куда ты, Николашка, лезешь? Ну и что тебе не сидится? Только Валька задремала, а он – грох… грох…
– Мама, – отодвигаясь от подоконника, уже тише спросил Николашка, – а что это такое далеко бубухает: бубух да бубух?
– Где, паршивец, бубухает? – тихо переспросила вздрогнувшая мать.
И от этих глупых Николашкиных слов руки ее ослабли, а маленькая спящая Валька показалась ей тяжелой, как большой камень. Она подвинулась к окошку.
И точно, как порывы шального ветра, как отголоски уже недалекой грозы, что-то вздрагивало, затихало, но это был не ветер и не гроза, это глухо и часто бабахали боевые орудия.
…Чем ближе подбегал Ефим к заводу, тем чаще и чаще попадались ему торопящиеся люди, хлопали калитки, громыхали ворота и тарахтели телеги. Поднимаясь в гору, он нагнал комсомолку Верку.
– Бежим скорее, Верка. Ты не знаешь, где это бабахают?
– Погоди, Ефим! Подержи-ка сумку. Я чулок поправлю. Я уже спать собралась, вдруг – гудит. Насилу от бабки вырвалась.
– Что чулок, – ответил Ефим, забирая пахнувшую лекарствами сумку. – Что чулок! У меня и вовсе один сапог на босу ногу. Скорей бежим, Верка.
У поворота они столкнулись с двумя. Один был незнакомый, длинный, с винтовкой, другой – без винтовки, с наганом.
И тот, который с наганом, был член ревкома Семен Собакин.
– Стойте, – приказал Собакин. – Вы куда? На сбор? Там пока и без вас обойдутся. Бегите скорее на перекресток Малаховской дороги. Сейчас пойдут подводы для беженцев. Сидите, дежурьте и считайте. Пятнадцать подвод сразу на Верхние бугры, и пусть ждут у школы. Десять – по Спасской в самый конец. А все остальные к ревкому.
– Дай винтовку, Собакин, – попросил Ефим. – Раз я дежурный, то давай винтовку.
– Дай ему, Степа, – обернулся Собакин к своему длинному сутулому товарищу.
– Не дам, – удивленно и спокойно ответил товарищ. – Вот еще мода!
– Дай, а я на сборе сейчас же скажу, чтобы тебе другую выдали.
– Не дам! – уже сердито ответил товарищ. – Другая то ли еще будет, то ли нет. А эта на месте. – И, хлопнув ладонью по прикладу, он ловко закинул винтовку через плечо.
– Ну, хоть штык дай, – рассердился торопящийся Собакин.
– Это дам, – согласился товарищ.
И, сняв с пояса, он протянул Ефиму тяжелый немецкий штык в блестящих ободранных ножнах.
– Как бритва, – добродушно сказал он нахмурившемуся Ефиму. – Сам своими руками целый час точил.
…Они добежали до перекрестка темной и пустой дороги.
– Сядем под кустом, – тихо сказал Ефим. – Заодно я в сапог травы натолкаю, а то как бы и вовсе не сбить ногу без портянки.
Свернули и сели. Ефим сдернул сапог и, ощупав рукою траву, спросил:
– А что, Верка, нет ли у тебя в сумке широкого бинта или марли? Тут не трава, а кругом сухая полынь.
– Вот еще, Ефимка! И бинт есть, и марля есть, только я не дам: это для раненых, а не на твои портянки.
– Пожалела, дуреха, – рассердился Ефим и, осторожно ступая, пошел в кусты.
Он ожег руку о крапиву. Наколол пятку колючкой. Наконец, нащупав большой лопух, он сел на землю и стал завертывать босую ногу в широкие пыльные листья.
Он обул сапог и задумался. Еще только позавчера он спокойно шел по этой дороге. Вот так же булькал ручей. Вот так же тихо насвистывала пичужка. Но не грохали тогда орудия. Не полыхало на черном небе зарево, и не гудел издалека тяжелый церковный колокол: доон!.. доон!..
– Казаки, – пробормотал он, вспомнив клубные плакаты, – белые казаки.
И вдруг, как будто бы только сейчас, впервые за весь вечер, он по-настоящему понял, что это уже не те безвредные намалеванные казаки, что были приляпаны вместе с плакатами на стенах ревкома и в клубе, а что это мчатся живые казаки на быстрых конях, с тяжелыми шашками и с плетеными нагайками.
Он вскочил и пошел к Верке.
– Верка, – сказал он, крепко сжимая ее руку, – ты что? Ты не бойся. Скоро пойдем на сбор, там все наши.
– Дай ножик, Ефимка. Почему ты так долго?
– На, возьми, – и Ефим протянул ей холодный маслянистый клинок немецкого штыка.
В темноте что-то хрустнуло и разорвалось.
– Бери, – сказала Верка. – Завернешь ногу, лучше будет. Слышишь, стучит? Это, кажется, наши подводы едут.
– Вот глупая! – выругался Ефим, почувствовав, как вместе с клинком она сунула ему в руку что-то теплое и мягкое. – Вот дура. И зачем ты, Верка, свой шерстяной платок разрезала?
– Бери, бери. На что он мне такой длинный? А то собьешь ногу… Нам же хуже будет.
Пятнадцать подвод пошли на Верхние бугры. Десять – до конца Спасской. Но последние подводы сильно запаздывали. И только к полуночи позабытые всеми Ефим и Верка вернулись к ревкому.
Орудия гремели уже где-то совсем неподалеку. Вблизи загорелась старая деревня Щуповка. Свет опять погас.
Захлопывались ставни, запирались ворота, и улицы быстро пустели.
– Вы что тут шатаетесь? – закричал появившийся откуда-то Собакин.
– Собакин! Чтоб ты сдох! – со злобой крикнул побелевший Ефимка. – Кто шатается? Где отряд? Где комсомольцы?
– Погоди, – переводя дух, ответил узнавший их Собакин. – Отряд уже ушел. Вы с подводами? Берите две подводы и катайте скорее на Песочный проулок. Там остались женщины и ребята. Сейчас Соломон Самойлов прибегал. Все уехали, а они остались. Оттуда поезжайте прямо к новому мосту. За мостом сбор. Дальше – на Кожуховку. А там наши.
Собакин быстро кинулся прочь и уже откуда-то из темноты крикнул Ефиму:
– Смотри… ты… боевой! Вы отвечать будете, если беженцы с проулка не попадут на место.
– Верка, – пробормотал Ефим, – а ведь это наши остались. Это Самойловы, Васильевы, мать с ребятами, твоя бабка.
– Бабке что? Она старая, ей ничего, – шепотом ответила Верка. – А Самойловым плохо, они евреи.
Крепко схватившись за руки, они побежали туда, где только что оставили две подводы. Но, сколько они ни бегали, сколько ни кричали, подводчик как провалился.
– Едем сами, – решил Ефим. – Прыгай, Верка. А ждать больше некогда.
…На повороте они чуть не сшибли женщину. В одной руке женщина тащила узел, другою держала ребенка, а позади нее, всхлипывая, бежали еще двое.
– Ты, куда, Евдокия? Это за вами подвода! – крикнул Ефим. – Стой здесь и никуда не беги. А мы сейчас воротимся.
Еще не доезжая до дома, он услышал крики, плач и ругань.
– Соломон, где ты провалился? – закричала старая бабка Самойлиха. И с необычайной для ее хромой ноги прытью она вцепилась в Ефимкину телегу.
– Это я, а не Соломон, – ответил Ефим. – Тащите скорее ребят и садитесь.
– Ой, Ефимка! – закричала обрадованная мать.
И тотчас же бросилась накладывать на телегу мешки, посуду, корзинки, ребят, подушки, все в одну кучу.
– Мама, не наваливайте много, – предупредил Ефим. – На дороге еще тетка Евдокия с ребятами.
– Соломон где? – уже в десятый раз спрашивала Самойлиха. – Он побежал лошадей доставать. Куда же без Соломона?
– Не видел я Соломона. Это мои подводы, – ответил Ефим, и, забежав во двор, он отвязал с цепи собачонку Шурашку.
Вернувшись к первой подводе, он увидел, что мать взваливает ножную швейную машину.
– Мама, оставьте машину, – попросил Ефим. – Где же место? Ведь у меня на дороге еще тетка Евдокия с ребятами.
– Что, Евдокия?.. Я вот тебе оставлю! – угрожающе и тяжело дыша, ответила мать. – Я тебе, дьяволу, покажу, как бегать… – И, кроме машины, она бухнула на телегу помятый медный самовар.
– Бросьте машину! – с внезапной злобой вскрикнул Ефимка. И, вскочив на телегу, одним пинком он сшиб самовар, потом рванул за край машину и сбросил ее на дорогу.
– Верка! – крикнул он, отталкивая оцепеневшую мать. – Бери вожжи. Сейчас трогаем.
Трах-та-бабах!.. – грохнуло где-то уже совсем неподалеку.
– Соломон! – застонала старуха Самойлиха. – Как же мы без Соломона?
– Некогда Соломона… Найдется… Не маленький… Верка, поехали.
Трах-та-бабах!.. – грохнуло где-то еще ближе.
Быстро захватив на перекрестке Евдокию Васильеву с ребятишками, Ефим с силою ударил вожжами.
И тогда обе телеги, гремящие чайниками, корзинами, кастрюлями, жестянками, рванулись вперед по пыльной опустевшей дороге.
Трах-та-бабах!.. – ударило еще три раза подряд.
Ошалелые кони шарахнулись в сторону. Собачонка Шурашка метнулась в проулок. А Ефимка рванул вправо, потому что возле нового моста уже загорелась разбитая снарядами ветхая извозчичья халупа.
У противоположной окраины поселка кое-как они перебрались через старый, прогнивший мостик… Когда они очутились на другом берегу, то мать замолчала, бабка заплакала, Евдокия перекрестилась, а Ефимка сразу же круто свернул в лес.
Дорога попалась узкая и кривая. Близилось утро, но в лесу было еще так темно, что только по стуку колес Ефимка угадывал, что вторая подвода идет следом.
Ефим подстегнул коня, и телеги выкатили на просторную светлеющую опушку.
И тут Ефим понял, где они. Кожуховка-то, в которую собирались отряды и беженцы, была где-то далеко, влево за лесами, а впереди совсем близко дымило трубами уже проснувшееся село Кабакино. Но, угадав, куда они выехали, Ефим вовсе не обрадовался. Он попридержал коня и задумался.
– Кабакино, – тихо сказал он Верке, показывая рукою на окутанное туманами серое и угрюмое село.
– Что ты? – испуганно переспросила Верка.
– Оно самое. Видишь, колокольня с золоченым крестом. Это ихняя, другой нет.
– Куда, Господи, занесло! – в страхе сказала мать. – Что же мы теперь делать будем, Ефимка?
– А я почем знаю, – сердито ответил Ефимка, очищая кнутом замазанные дегтем сапоги. – То ругаться, а теперь – что, что? Подержи-ка вожжи, Верка.
Он спрыгнул и пошел к опушке. У опушки остановился и стал присматриваться: нет ли другой дороги, чтобы миновать стороною это опасное село.
Это было село богатых садоводов, то самое знаменитое Кабакино, в котором полгода тому назад погиб весь первый взвод Тамбовского продотряда и возле которого только две недели тому назад разбили бомбами легковую машину губпродкома. И теперь, когда кругом шныряли прорвавшиеся через фронт казаки, чего хорошего могли ожидать беженцы на этом незнакомом пути?
Но влево никакой дороги не было.
И вдруг Ефимка увидел, как со стороны Кабакина выезжают навстречу три подводы, а сбоку подвод гарцует на конях кучка черных всадников. Тогда, отскочив назад и низко пригибаясь, как будто бы кто-то ударил его палкой по животу, Ефимка помчался к подводам.
Он схватил за узду и круто заворотил телегу.
– Гони, Верка! Да замолчите, чтобы вы сдохли! – крикнул он, услыхав, как дружно заорали разбуженные рывками и толчками ребята.
И, подскакивая на выбоинах и ухабах, обе подводы покатили назад. Так катили они долго, Ефимка молча нахлестывал измотавшегося коня и оборачивался по сторонам, отыскивая, куда бы свернуть с дороги.
Наконец, он заметил маленькую тропку.
…Задевая за пни и корни, подводы тихо подвигались по узенькой кривой тропинке. Иногда деревья склонялись так низко, что дуги лошадей с шорохом цеплялись за спутанные ветви.
Давно уже и далеко позади простучали и стихли колеса кабакинских подводчиков, но беженцы шаг за шагом всё глубже и глубже забирались в чащу леса.
Наконец, ветви раздвинулись. Сверкнуло солнце. И подводы тихо въехали на маленькую круглую поляну.
Здесь тропка оканчивалась. Здесь нужно было остановиться, отдохнуть и подумать, что же делать дальше.
Остановились и стали разбираться
– Доехали, Верка, – невесело сказал Ефим, бросая вожжи и устало подсаживаясь на сухое трухлявое бревно.
Они молча посмотрели друг на друга.
Лицо Ефимки горело и было в красных пятнах, как будто бы он только недавно упал головой в крапиву. Рубаха – в пыли, сапоги – в грязи. И только ободранные ножны штыка у пояса сверкали на солнце, как настоящие серебряные.
В черных косматых волосах Верки запутались сухие травинки и серо-красная голова репейника. От шеи к плечу тянулась яркая, как после удара хлыстом, полоска. А смятое ситцевое платье было разодрано от бедра до колена.
Верка взяла ведро и пошла за водой. Ходила она долго, но хорошей воды не нашла и принесла из болота. Вода была прозрачная, но теплая и пахла гнилушками.
Пришлось разводить костер и кипятить. Ефим распряг коней и повел поить.
– Где вода? – спросил Ефим у Верки, которая, укрывшись мешком, сидела и гадала, как бы зачинить разлохмаченное платье.
– Пойдем, я сама покажу… Все равно скоро не зачинишь, – сказала она, показывая на схваченные булавками лохмотья. – Посмотри-ка, Ефимка, что это у меня на шее?
– Ссадина, – ответил Ефим. – Здоровенная. Ты крепко зашиблась, Верка?
– Плечо ноет, да колено содрано. А тебе меня жалко, что ли?
– Ладно еще, что вовсе голову не свернуло, – огрызнулся Ефим. – Я ей говорю: «Бежим скорее!» А она: «Погоди… чулок поправлю». Вот тебе и нарвалась на Собакина. Ребята в отряде. Все вместе… кучей. А ты теперь возись, как старая баба, с ребятами.
– Ефимка! – помолчав, сказала Верка. – А ведь белые казаки бьют всех евреев начисто.
– Не всех. Какой-нибудь банкир… Зачем им его бить, когда они сами с ним заодно. Ты бы лучше книжки читала, чем по вечеринкам шататься, а то иду я, сидит она, как принцесса, да семечки пощелкивает. А возле нее Ванька Баландин на балалайке… Трынди-брынди…
– У Самойловых отец не банкир, а кочегар, – покраснела Верка. – У Евдокии Степан в пулеметчиках, взводный, что ли! Да и Вальку с Николашкой тоже было бы жалко. А ты заладил… Собакин… Собакин…
– Почему «тоже бы»? – обозлился догадавшийся Ефим. И, чтобы обидеть ее, он с издевкой напомнил: – Как на собрании, так она дура дурой, а тут: «тоже бы». Ее спрашивают, кто такой Фридрих Энгельс. А она думала, думала, да и ляпнула: «Это, говорит, какой-то народный комиссар…»
– Забыла, – незлобиво созналась Верка. – Я его тогда с Луначарским спутала.
– Как же можно с Луначарским? – опешил Ефимка. – То Фридрих Энгельс, а то Луначарский. То в Германии, а то в России. То жив, а то умер.
– Забыла, – упрямо повторила Верка. – Я мало училась. – И, помолчав, она хмуро сказала: – А что нам с тобой ссориться, Ефимка? Ведь ото всех наших мы с тобой только одни остались.
Вскоре заполыхал костер, зашумел чайник, забурлила картошка, зафыркала каша, и все пошло дружно и споро.
А когда разостлали брезент на траве и, голодные и усталые, сели обедать всем табором, то показалось, что среди этой звонкой лесной тишины забыли всё – и о своей неожиданной беде, и о своих тяжелых думах.
Но как ни забывай, а беда висела не пустяковая: куда идти, как выбираться?
И когда после обеда маленькие ребятишки завалились спать, то собрались вокруг Ефимки и ворчливая бабка, и тихая Евдокия, и глубоко оскорбленная Ефимкой мать.
И так прикидывали, и так думали… Наконец, решили, что пока все останутся на месте, а Ефимка пойдет через лес разведывать дорогу. Идти никуда Ефимке не хотелось, а крепко хотелось ему спать. Но он поднялся и подозвал Николашку, который тихонько подслушивал, о чем говорят старшие.
– Возьми, Николай, – отстегивая штык, сказал Ефимка, – повесь его на пояс. И будешь ты вместо меня комендантом.
– Зачем? – спросила мать. – На что такое баловство? Еще зарежется. Дай, Николашка, я спрячу.
Но, крепко сжав штык, Николашка отлетел чуть ли не на другой конец поляны, и мать только махнула рукой.
– Спрячь, Верка, – позевывая, сказал Ефим, – подавая ей клеенчатый бумажник, из которого высовывался рыжий комсомольский билет.
– Зачем это? – не поняла мать. И вдруг, догадавшись, она нахмурилась и сказала, не глядя Ефимке в глаза: – Ты, Ефимка, того… Поосторожней…
– Как бы ночевать не пришлось, – дотрагиваясь до почерневших жердей, сказал Ефим. – Наруби-ка ты, Верка, с комендантом веток да зачините у шалаша крышу. А то ударит гроза, куда ребятишек денем!
Переобув сапоги, он подошел к телегам, похлопал каурого конька по шее, взял с воза ременный кнут и, посмотрев на солнышко, пошел, не оборачиваясь, в лесную гущу.
– Кабы грозы не было, – сказала Евдокия, поглядывая на небо, – ишь, как тучи воротит.
Верка одернула наспех зашитое платье и, вспомнив Ефимкино приказание, крикнула Николашке, чтобы он бежал к ней со штыком рубить ветки и чинить худой шалаш.
На кусты налетели целой ватагой: Николашка, Абрамка, Степка. Вскоре навалили целую гору. Закидали дыры, натащили внутрь большие охапки пахучей травы, занавесили ход. И, еще не дожидаясь наступления грозы, ребятишки один за другим дружно полезли в шалаш.
Небо почернело. Кони настороженно зашевелили ушами. На притихшую зеленую полянку опускались тревожные сумерки.
Лежа у костра и изредка поправляя горячие картофелины, Верка вдруг подумала: «А что же будет, если казаки ударят так сильно, что не справится с ними и погибнет вся Красная армия? Какая тогда будет жизнь?»
Костер совсем погас, угли подернулись пеплом, и только одна головешка, черная и корявая, тихонько потрескивая, чадила едким и синеватым дымком.
И тут же, кто его знает почему, Верка вспомнила, как давно однажды пришел ее отец веселый, потому что был праздник – или родился, или женился какой-то царь. И отец сказал, что на радостях дяде Алексею назначили досиживать в тюрьме не полтора года, как оставалось, а всего только восемь месяцев.
Все обрадовались, а Верка всех больше. Потому что раньше, когда дядя Алексей еще не сидел в тюрьме, он часто приходил в гости и дарил Верке или копейку, или пряник. А однажды на именины он подарил ей голубую блестящую ленту, такую невиданно красивую, что перепуганная от радости Верка, схватив подарок, как кошка умчалась на чердак и не слезала до тех пор, пока мать не прогнала ее оттуда веником.
«Нет, не может быть, чтобы разбили…» – подумала она. И опять вспомнила, как однажды, уже после смерти отца, мать взяла ее с собой в один дом на кухню.
Когда мать стирала белье, дверь тихонько отворилась и, лениво позевывая, на кухню вошла огромная и гордая собака. Она подошла к углу, где стояла широкая тяжелая миска, сняла зубами крышку и достала большой кусок сочного вареного мяса. Широко вылупив глаза и боясь пошевельнуться, Верка смотрела на то, как спокойно, почти равнодушно съела собака этот кусок, потом сама накрыла миску крышкой и, не глядя ни на кого, так же лениво и гордо ушла в глубину тяжелых прохладных комнат.
«Нет, не погибнет! – опять успокоила себя Верка. – Разве же можно, чтобы погибла?»
Дым от головешки попал ей в лицо. Верка сощурилась, протирая глаза кулаком, и перед нею всплыло беззлобное лицо тихой побирушки Маремьяны, муж которой, стекловар, умер от ожога на заводе. Эта побирушка ходила под окнами и робко просила милостыню, но когда добиралась она до крыльца Григория Бабыкина, который был хозяином стекольного завода, то, крестясь и страшно ругаясь, грозно стучала палкой в тяжелые ворота.
И тогда Григорий Бабыкин высылал дворника Ермилу. А дворник Ермила, тихонько подталкивая побирушку, бормотал хмуро и виновато: «Уходи, Маремьяна. Мне что… Я человек нанятой. Уходи от греха. Видно, уж Бог вас рассудит».
– Разве же можно, чтобы погибла? – убежденно повторила Верка и сердито хлопнула по голому плечу, в которое больно кололи черные невидимые комары.
– Что одна? Посидим вместе, – раздался за ее спиной знакомый голос.
– Ефимка… Дурак! – вскрикнула испуганная Верка.
И, не зная, что сказать от радости, она схватила его за плечи, потом выхватила из-под пепла костра две горячие картофелины и, перекатывая их на ладонях, протянула ему:
– Садись. Ешь. Это я для тебя испекла. Я-то жду, жду, а тебя нет и нет.
– И то дело, – устало опускаясь на траву, согласился Ефимка. – Есть хочу как собака.
Заслышав голоса, вылезла мать, за нею Евдокия, и даже бабка Самойлиха, которая никак не могла уложить Розку, высунула из шалаша седую голову.
Но в том, что рассказал Ефимка, хорошего было мало. От встретившегося старика пастуха он узнал, что – один с утра, другой к полудню – проскакали по дороге два казачьих разъезда, что впереди, в Кабакине, бушует белая банда.
Значит, оставалось только одно: бросить телеги, навьючить коней и двигаться к Кожухову через леса, через овраги пешком.
Все замолчали.
– Ефим, – предложила мать, – а что, если попробовать выбраться по-другому?
– Как еще по-другому? – удивился Ефимка.
– А так. У нас на лбу не написано, что мы беженцы. Мало ли кто. Ну, из голодающей губернии… ну, погорельцы. Женщины да ребята. Кто нас тронет?
– Нельзя, – насторожилась Верка. – Самойловы – евреи. А белые казаки бьют их начисто.
– Ну, так давайте тогда разделимся, – рассердилась мать, – и пусть каждый идет сам по себе. Если мы целым табором, так нас каждый заметит, а по отдельности куда как легче будет.
– Так нельзя, – опять перебила Верка и с удивлением посмотрела на молчавшего Ефимку.
– Тебя не спрашивают, – оборвала ее мать. – А двадцать верст с ребятишками по оврагам, болотам да лесам – это разве можно? Ты думаешь, мне добра жалко? Мне не жалко, бог с ним. Можно одну телегу Евдокии отдать, другую – Самойлихе. А мы и так потихоньку доберемся. Где я Вальку поднесу, где ты, Ефимка, поможешь.
Ефимка молчал, но он видел, как сбоку все больше и больше высовывается седая трясущаяся голова Самойлихи и как яростно укачивает Самойлиха плачущую Розку, стараясь не пропустить ни слова.
– Дура ты! – вполголоса сказал Ефимка и поднялся от костра.
– Это кто дура? – переспросила притихшая мать.
– Ты дура. Вот кто! – злобно выкрикнул Ефимка и, ударив кулаком любопытного каурого конька, плюнул и пошел к телегам.
– Что ты, Ефимка? – спросила Верка, подходя к нему в то время, когда он стаскивал с телеги брезентовое полотнище.
– Ничего. Спать надо, – коротко ответил Ефимка. – Укрываться чем будем?
Когда Верка притащила широкую жесткую дерюгу, Ефимка, сидя на разостланном брезенте, перематывал портянки.
– Чтоб он пропал, этот Собакин! – опять выругался Ефимка и озабоченно спросил: – Розка-то чего орет? Только еще не хватало, чтоб заболела.
Легли рядом, укрылись дерюгой и замолчали.
Черные тучи, которые так беспросветно обложили вечером горизонт, тяжело и упрямо двигались на запад, обнажая холодное, блистающее звездами небо.
И вдруг среди великого множества Верка узнала одну знакомую звезду. Верка повернулась на спину, чтобы получше рассмотреть, не ошиблась ли. Нет, ошибки не было. Так же, крючком, стояли три звезды справа, четыре слева. Сверху не то змейка, не то блестящий птичий клюв, а посредине сияла спокойная, светлая, голубая – та самая, которую видела однажды Верка из окна, когда лежала она на жесткой койке тифозного барака.
– Ефимка, – с любопытством сказала, повернувшись на бок, Верка, – а какой, по-твоему, будет социализм? Ну вот, например, то так люди жили, а то будут как?
– Еще что! – сонным голосом отозвался Ефимка. – Как будут? Да очень просто.
– Ну, а все-таки. Как просто? То, например, работаешь, работаешь, пришла получка – получил, потом истратил, потом опять работаешь, потом воскресенье. Пошел гулять, или пить, или в гости, потом опять работаешь, потом опять воскресенье. Или, скажем, мужик… Смолотил он пшеницу, свез в город, купил корову, потом корова сдохла. Вот он опять посеял… У одного уродилась, он еще корову купил. А у другого или не уродилась, или градом побило…
– Почему же это сдохла? – удивился и не понял Ефимка. – Ты бы лучше книжки читала. А то: не уродилась… сдохла… Мелешь, а сама что, не знаешь.
– Ну, пускай не сдохла, – упрямо продолжала Верка. – Все равно. Я, Ефимка, книжки читала. И программу коммунистов. Самое-то главное я поняла. А вот как по-настоящему все будет – этого я еще не поняла. Ну, скажем, один рабочий хорошо работает, другой плохо. Так неужели же им всего будет поровну?
– Спи, Верка, – почти жалобно попросил Ефимка. – Что я тебе, докладчик, что ли? Нам вставать чуть свет. Тут еще казаки… война. А она вон про что.
– Интересно же все-таки, Ефимка, – разочарованно ответила Верка и, дернув за край дерюги, обидчиво спросила: – Что же это ты, Ефимка, на себя всю дерюгу стащил? У тебя ноги в сапогах, а у меня совсем голые.
– Вот еще! Чтоб ты пропала! – заворчал Ефимка. И, сунув ей конец дерюги, он отвернулся и сердито закрыл лицо фуражкой.
Проснулся Ефимка оттого, что кто-то тихонько поправил ему изголовье.
Открыл глаза и узнал мать.
– Ты что? – добродушно спросил он.
– Ничего, – позевывая, ответила мать и села рядом. – Так что-то не спится. Лежу, думаю. И так думаю, и этак думаю. А что придумаешь? Тошно мне, Ефимка!
– Хорошего мало! – согласился Ефимка. – Всем плохо. А мне, думаешь, весело?
– Тебе что! – с горечью продолжала мать. – Что ты, что она – ваше дело десятое. Ей пятнадцать, тебе шестнадцать. А мне сорок седьмой пошел. Вот сплю, проснулась – смотрю… что такое? Кругом лес… шалаш. Ни дома, ни Семена. Ребятишки в траве, как кутята, приткнулись. Вышла – гляжу, ты валяешься под дерюгою. Господи, думаю, зачем же это я тридцать лет крутилась, вертелась… Все старалась, чтобы как у людей, как лучше. И вдруг что же… Погас свет. Зажужжало, загрохало. И не успела я опомниться, как на, возьми… шалаш, лес. И как будто бы все эти тридцать лет так разом впустую и ухнули.
Мать замолчала.
– Сапоги-то отцовские утром переодень, – равнодушно предложила она. – Сапоги новые, малы ему. Всё на муку променять хотела. Теперь все равно бросать, а тебе как раз впору.
– Это хорошо, что сапоги, – обрадовался Ефимка. – Да ты, мама, не охай. Вот погоди, отгрохает война – и заживем мы тогда по-новому. Тогда такие дома построят огромные… в сорок этажей. Тут тебе и столовая, и прачечная, и магазин, и все, что хочешь, – живи да работай. Почему не веришь? Возьмем да и построим. А над сорок первым этажом поставим каменную башню, красную звезду и большущий прожектор… Пусть светит!
– А куда он светить будет? – с любопытством, высовывая из-под дерюги голову, спросила Верка.
– Ну, куда? – смутился застигнутый врасплох Ефимка. – Ну, никуда. А что ему не светить? Тебе жалко, что ли?
– Не жалко, – созналась Верка. – Я и сама люблю, когда светло. Пусть светит!
Верка хотела было уже поподробней выспросить Ефимку, как будет и что, но тут ей показалось, что Ефимкина мать тихонько плачет. Тогда она сунула голову под дерюгу и замолчала.
Догадавшись, о чем мать собирается говорить, притворился сонным, замолчал и Ефимка.
Мать посидела, вздохнула, встала и ушла в палатку.
– Это она на меня за Самойлиху обиделась, – вполголоса объяснил Ефим и, закрывая голову, угрожающе предупредил: – А если ты, Верка, опять со мной начнешь разговаривать, то я спихну тебя с брезента и спи тогда, где хочешь.
Утром, разбирая и скидывая ненужный скарб, старуха Самойлиха нашла в телеге под соломой ободранную трехлинейную винтовку.
Как она сюда попала, этого никто не знал.
И обрадованный Ефим решил, что винтовку забыл потерявшийся подводчик.
Все домашнее барахло – мешки, узлы, зимнюю одежду – стащили в гущу орешника, закрыли брезентом, закидали хворостом на тот случай, если приведет судьба вернуться.
На каурого конька сложили одеяла, сумки с остатками провизии, котелок, ведро и чайник. А сбоку тощей коняки ухитрились приспособить старенькую плетеную корзину. Сунули в нее подушку и посадили двоих несмышленых малышей.
– Сейчас трогаем, – сказал Ефим, закидывая винтовку за плечо. – А где Верка?
– Здесь, здесь! Никуда не делась, – откликнулась Верка, выбегая из-за куста.
Взамен вчерашнего рваного платья на ней была короткая юбка клешем и синяя блузка-матроска.
– Ишь ты, как вырядилась. Откуда это? – удивился Ефим.
– Бабка в узелок сунула. Выбрасывать, что ли? – задорно ответила Верка, на ходу пристегивая подвязки к новым чулкам.
И тут Ефимка увидел, что не только одна Верка, но и его мать и тихая Евдокия тоже были наряжены в новые башмаки и платья.
– Как к празднику, – усмехнулся Ефим и, хлопнув кнутовищем по высоким голенищам новеньких отцовских сапог, обернулся к ребятишкам и скомандовал: – А ну, кавалерия… Давай вперед!
Сначала было неплохо. Мальчишки шныряли по кустам, подбирая грибы, выламывая хлыстики и общипывая грозди ярко-красных волчьих ягод.
Но вскоре дорога ухудшилась. Попадались болотца, потом овраги, не крутые, но частые, после которых приходилось останавливаться на роздых и перевязывать кое-как притороченные вьюки.
Уже спускались сумерки, когда усталые, измотанные беженцы очутились опять без дороги в таком густом лесу, что ни клочка неба, ни единой звездочки нельзя было разглядеть сквозь шатер шумливой листвы.
Наспех выбрали бугорок посуше. Кое-как раскидали оставшееся барахло, вздули костер, и весь табор сразу же завалился спать.
Первой проснулась Верка. Вздрагивая от холода, она пробралась к костру. Несколько крупных капель упало на ее плечи. Рванул ветер. И с тяжелыми перегудами и перекатами загремели невиданные тучи.
Сгрудили ребятишек кучею. Накрыли их брезентовым полотнищем и, укрывшись кто чем попало, спрятались под дерево сами.
Гроза стихла только к рассвету. Все перемокли, продрогли, но вокруг не оставалось ни клочка сухой травы. Чтобы хоть немного согреться на ходу, решили сейчас же двигаться дальше. Но тут явилась новая беда. Испуганная ночною грозою, сорвалась с привязи и пропала куда-то их старая кляча. Мокрый каурый конек ходил рядом, а клячи не было.
Долго рыскал Ефимка по лесу. Кидался то в одну, то в другую сторону. Свистел, покрикивая, прислушивался – и все без толку.
Спускаясь по глинистому скату, он поскользнулся и шлепнулся в холодную липкую грязь. Молча выбрался, сел на пенек и опустил голову.
– Что, брат, попался! – тихо пробормотал Ефимка, зажмуривая красные, опухшие глаза.
– Ефимка, – сказала Верка, выбегая ему навстречу, – а тут совсем рядом дорога.
– Какая дорога, откуда?
– Не знаю. Я тоже бегала искать коня. Вдруг гляжу – дорога. На дороге чья-то убитая лошадь. В кустах телега. А под телегой двое – старик и мальчишка.
– Подожди здесь, Верка, – сказал Ефимка, когда выбрались они к дороге.
Он выглянул. Свесив морду в придорожную канаву, валялась мокрая серая лошаденка. Тут же рядом, у телеги, на соломе сидели старик и небольшой парнишка. Заметив человека с винтовкой, парнишка забеспокоился. Но старик, повернув голову, продолжал сидеть, не двигаясь.
– Здравствуй, дедушка, – сказал Ефим, оглядываясь по сторонам и пытаясь угадать, что же это тут произошло.
– Здравствуй, коли здороваешься, – хриплым басом ответил старик. – Откуда в такую рань бог несет?
– Не здешний, – ответил Ефимка. – Ты скажи, куда эта дорога идет?
– Разно куда идет. Один конец в одну сторону, другой – в другую. Тебе куда надо?
– Мне? – И Ефим запнулся. – Мне никуда не надо. Я так спрашиваю.
– Ну, а никуда, так и гуляй по лесу. На что тебе дорога? – грубо ответил старик и, нахмурив косматые брови, прямо и безбоязненно спросил: – Это из вашей, что ли, банды мне коня ночью угробили? Я с парнишкой еду, вдруг: «Стой! Кто едет?» Потом бах, бах… Погодите, разбойники, добабахаетесь.
Старик тяжело повернулся и продолжал:
– Банда-то ваша откуда, кабакинские? Кто у вас там верховодит, Гришка Кумаков, что ли? Так и скажи ты этому Гришке, что повесить его, подлеца, мало. Что же ты молчишь? Рот раззявил? Или ты думаешь, я винтовки твоей испугался?
– Мне Гришка Кумаков не нужен, – ответил Ефимка, с уважением разглядывая этого крепкого старика. – Ты скажи лучше, как бы это мне поскорее да похитрее на Кожуховку выбраться.
– Так бы и говорил, что на Кожуховку, – помолчав, ответил старик и охотно рассказал Ефимке, куда ему надо держать путь.
Вернулся тогда Ефимка в табор, напоил каурого коня, из подушки и веревок смастерил плохонькое седлышко, приладил за плечи винтовку и сунул в карман кусок хлеба.
Молча обступили его всем табором. Теперь оставалась только одна надежда, что сумеет Ефимка пробраться в лес, переплыть через реку и доберется до Кожуховки с просьбой о подмоге.
Провожала его Верка до самой дороги. Здесь они остановились.
– Ступай, – сказал Ефимка. – Коли не вернусь к ночи, то попробуй пробраться сама. Ну, иди… Чего же ты стала, как столб!
– Ефимка, – дотрагиваясь рукою до веревочного стремени, тихо сказала Верка, – ты смотри. Если с тобою что-нибудь случится, то и мне, и всем нам будет тебя очень-очень жалко.
– А мне вас, дура, разве не жалко! – сердитым и дрогнувшим голосом выкрикнул Ефимка и ударил по коню каблуками.
Высунувшись из-за кустов, Верка видела, как быстро помчался он по сырой дороге. Остановился у ветхого мостика через ручей, оглянулся назад и, махнув ей рукой, круто свернул в лес.
Стало теперь как-то пусто, тихо и уныло в таборе. Никто уже не покрикивал, не поругивался, не распоряжался. Пригреваемые солнышком, уснули, продрогнув за ночь, ребятишки. Еле-еле разгорался сырой костер.
К вечеру опять где-то загремело, загрохотало. Потом по дороге с шумом и звоном промчалось несколько всадников.
Тогда потушили костер и собрались все в кучу.
Ждали, очень крепко ждали и надеялись они на своего хорошего и смелого парня – на Ефимку.
…Свернув с дороги в лес, Ефимка вскоре очутился на той тропке, о которой рассказал ему старик. Здесь было тихо и пусто. Бойко и задорно поддавал ходу каурый конек.
Рысью промчались они мимо густых зарослей осинника. Разбрызгивая грязь, пролетели они хлюпкое болотце. Потом на горку – по сухому песку. Потом поворот… Еще поворот. Мимо ушей посвистывал теплый влажный ветер. Ефимка покрепче надвинул фуражку, поправил на скаку винтовку и улыбнулся, радуясь тому, как быстро и просто остаются позади версты.
Опять поворот, еще поворот. Вдруг что-то грохнуло, и, едва не перелетев через голову коня, Ефимка остановился.
Не дальше как в сотне шагов от него, там, где тропка перекрещивалась с дорогою, стояли три всадника. И двое из них старательно целились вверх, сбивая выстрелами изоляционные чашечки телеграфных проводов.
И не успел Ефимка опомниться, как одна пуля с визгом пронеслась мимо его головы, а другая чуть не вышибла его из седла, крепко рванув приклад перекинутой за плечи винтовки.
Тогда Ефимка пригнулся так, что едва не обхватил руками шею каурого, и опомнился только после того, как почувствовал, что каурый тихо шагает среди низкорослого болотистого леса.
Ефимка остановился. Шапки на нем не было. Кусок приклада был вырван пулей. Потрогал мокрый лоб – пальцы покраснели. Вероятно, на скаку содрал он кожу о сухую ветку. Посмотрел на солнце. Солнце висело теперь уже не слева от него, а впереди и чуть справа.
«Как же выбираться? Плутать буду», – с тревогой подумал Ефимка.
В сырой прохладе однотонно, как нечаянно тронутая струна, звенела болотная мошкара. Далеко и грустно куковала кукушка.
…Что же ты вам клялся до зари,
Что ж ты обещался, говорил… —
опять вспомнил Ефимка ту самую немудреную песенку, которую еще так недавно пели заводские девчата, возвращаясь с комсомольской вечёрки.
А теперь, поникнув бледной головой,
Ты стоишь, проклятый, сам не свой.
Все тогда пели, и Верка пела, и он подпевал тоже.
И тут Ефимка почувствовал, как крепче и крепче колотится его сердце, как горячей, ярче краснеет его лицо и как тяжелая и гордая злоба начинает давить ему пересохшее горло. Был завод, школа, дом, комсомол, песня. А теперь ничего, кроме этих усталых женщин да побледневших, измученных ребятишек, которые его ждут, на него надеются, в то время как он тут без толку месит грязь в болоте.
– Ах, собаки!.. Ах, императоры!.. – незаметно для себя так же протяжно и с той же злобою повторил он, как и тот избитый бандитами мужик, который встретился недавно в лесу.
Ефим спрыгнул с коня. Плеснул болотной водою на окровавленный лоб. Подтянул седло и поправил винтовку.
Солнце опять стало слева. Славный каурый двинул рысью. И слегка сгорбившемуся Ефимке вдруг показалось, что теперь уже никто и ничто не сможет помешать ему пронестись, пробиться, прорваться к своим – в Кожуховку.
Конь вынес его на ту же тропку. Вскоре засверкало широкое поле. Вправо на бугорке виднелся хутор. Кто-то махал Ефиму шапкой и кричал, по-видимому приказывая остановиться. Вскоре трое верховых, отделившись от ограды, кинулись за ним вдогонку. Первая пуля слабо взвизгнула где-то высоко и в стороне. Потом вторая.
«Врешь, не попадешь, а догнать не догонишь!» – злорадно подумал Ефимка, заскакивая на опушку негустой рощицы. И вдруг он увидел, что рощица быстро расступается. Внизу под горкой голубеет спокойная широкая река, а за рекой, за просторными лугами раскинулось на горе село Кожухово.
Вот они – мельница, колокольня, старый барский дом над обрывом, а на высоком шпиле дома бодро колышется еле-еле заметный отсюда красный флаг.
Ти-у! – опять взвизгнула пуля, но теперь уже неподалеку.
– Врешь, не попадешь, а догнать не догонишь, – гордо повторил Ефимка и вместе с конем бултыхнулся в воду.
Холодная вода залила сапоги. Еще несколько шагов, и вода подошла к седлу. Слева и справа от коня полетели брызги. Тогда, не раздумывая, Ефимка свалился в воду, ухватился за гриву, и облегченный каурый, высоко подняв морду, рванулся вплавь.
Только что успели они выскочить к кустам на берег, как вдруг каурый вздрогнул, поднялся на дыбы, упал на колени. Он попробовал встать, но не встал, а грузно повалился на бок, задергал ногами и захрипел. И тотчас же Ефимка услышал плеск воды.
– Ах, вот как! – стиснув зубы, гневно пробормотал Ефимка. И, низко пригибаясь, он пополз обратно к берегу.
Отсюда, из-за куста, ему было видно, как три всадника один за другим уверенно спускались в воду.
Тогда, сдерживая дыхание, Ефимка медленно оттянул предохранитель и нацелился в грудь первого. Но рука дрожала и не слушалась. Он положил качающееся дуло на сук, нацелился с упора и, невольно зажмурившись, выстрелил.
Когда он открыл глаза, то увидел, что двое поспешно поворачивают назад, а одинокий конь, фырча и отряхиваясь, уже выбирается на этот берег.
Конь был буланый, белогривый, седло добротное, казачье, и Ефимка крепко вцепился в мокрый ременный повод.
Солнце светило ему прямо в лицо, и, сощурившись, никого не видя, Ефимка домчался до кладбищенской ограды, где его сразу же окликнули и остановили.
Он не знал пароля и от волнения ничего не мог объяснить. Тогда его спешили, отобрали винтовку и вместе с винтовкой и конем повели в штаб.
Но шаг за шагом он начал приходить в себя. Телеги, подводы, походная кухня, распахнутые ворота, оседланные кони, пулеметные двуколки, и вдруг откуда-то шарахнула песня – знакомая, такая близкая и родная.
Ефимка поднял глаза на своего конвоира и улыбнулся.
– Чего смеешься? – удивился долговязый головастый парень и настороженно приподнял винтовку.
– Хорошо! – сказал Ефимка и больше ничего не сказал.
– Этто правда, – снисходительно согласился парень. – Казаков-то из-под Козлова вчера ох как шарахнули!
Вдруг парень отпрянул и вскинул винтовку, потому что Ефимка вскинулся и круто свернул вправо, где стояла кучка командиров.
– Собакин! Чтоб ты пропал! – громко и радостно выругался Ефимка.
– Ты! Отку-у-уда? – развел руками Собакин.
– Отту-уда! – передразнил его Ефимка. – Наши здесь? Отец здесь? Самойлов здесь?
– Здесь… Все здесь… – ответил Собакин и, обернувшись к долговязому конвоиру, он насмешливо крикнул: – Да ты что, ворона, винтовку на нас наставил? Смотри, убьешь, кто хоронить будет?
Уже совсем ночью сорок всадников тихо подвигались по дороге, сопровождая телеги с разысканными беженцами.
Несмотря на то что он встал с рассветом и с тех пор почти не сходил с коня, спать Ефимке не хотелось.
Где-то за черными полями разгоралось зарево, и оттуда доносились отголоски орудийных взрывов.
– В Кабакине, – негромко сказал начальник отряда. – Это четвертый Донецкий полк дерется.
– Так я останусь? – уже во второй раз спросил у начальника Ефимка.
– Где останешься?
– У вас в отряде, вот где. Конь у меня есть, седло есть, винтовка есть. Отчего мне не остаться!
– Эх, как бабахает! – приподнимаясь на стременах и прислушиваясь к канонаде, сказал начальник. – Видно, там крепкое у них затевается дело… Оставайся, – обернулся он к Ефимке и тотчас же приказал: – Давай-ка скажи, чтобы задние подводы не тарахтели, что у них там, ведра, что ли?
Возвращаясь, Ефимка задержался возле первой телеги:
– Ты не спишь, Верка?
– Нет, не сплю, Ефимка.
– Я остаюсь! Завтра прощай, Верка.
Оба замолчали.
– Ты будешь помнить? – задумчиво спросила Верка.
– Что помнить?
– Все. И как мы лесом, и тропками с ребятами, и как тогда ночью разговаривали. Я так до самой смерти не позабуду.
– Разве позабудешь!
Ефимка сунул руку в карман и вытащил яблоко.
– Возьми, съешь, Верка, это сладкое. Слышишь, как грохают. И это везде, повсюду и грохает, и горит.
– И грохает, и горит, – повторила Верка.
Выбравшись на бугорок, Ефимка остановился и посмотрел в ту сторону, где полыхало разбитое снарядами Кабакино.
Огромное зарево расстилалось все шире и шире. Оно освещало вершины соседнего леса и тревожно отсвечивало в черной воде спокойной реки.
– Пусть светит! – вспомнив ночной разговор, задорно сказал Ефимка, показывая рукою на багровый горизонт.
– Пусть! – горячо согласилась Верка. И, помолчав, она попросила: – Ты, смотри, не уезжай, не попрощавшись. Может, больше и не встретимся.
– Нет, не уеду, – махнул ей рукой Ефимка.
Он дернул повод и мимо телег, мимо молчаливых всадников быстрою рысью помчался доложить начальнику, что его приказание исполнено.
1933
Судьба барабанщика

Когда-то мой отец воевал с белыми, был ранен, бежал из плена, потом по должности командира саперной роты ушел в запас. Мать моя утонула, купаясь на реке Волге, когда мне было восемь лет. От большого горя мы переехали в Москву. И здесь через два года отец женился на красивой девушке Валентине Долгунцовой. Люди говорят, что сначала жили мы скромно и тихо. Небогатую квартиру нашу держала Валентина в чистоте. Одевалась просто. Об отце заботилась и меня не обижала.
Но тут окончились распределители, разные талоны, хлебные карточки. Стал народ жить получше, побогаче. Стала чаще и чаще ходить Валентина в кино, то одна, то с провожатыми. Домой возвращалась тогда рассеянная, задумчивая и, что там в кино видела, никогда ни отцу, ни мне не рассказывала.
И как-то вскоре – совсем для нас неожиданно – отца моего назначили директором большого текстильного магазина.
Был на радостях пир. Пришли гости. Пришел старый отцовский товарищ Платон Половцев, а с ним и его дочка Нина, с которой, как только увиделись мы, – рассмеялись, обнялись, и больше нам за весь вечер ни до кого не было дела.
Стали теперь кое-когда присылать за отцом машину. Чаще и чаще стал он ходить на разные заседания и совещания. Брал с собой раза два он и Валентину на какие-то банкеты. И стала вдруг Валентина злой, раздражительной. Начальников отцовских хвалила, жен их ругала, а крепкого и высокого отца моего называла рохлей и тряпкой.
Много у отца в магазине было сукна, полотна, шелку и разных цветных материй.
Долго в предчувствии грозной беды отец ходил осунувшийся, побледневший. И даже, как узнал я потом, подавал тайком заявление, чтобы его перевели заведовать жестяно-скобяной лавкой.
Как оно там случилось, не знаю, но только вскоре зажили мы хорошо и весело.
Пришли к нам плотники, маляры; сняли со стены порыжелый отцовский портрет с кривыми трещинами поперек плеча и шашки, ободрали старые васильковые обои и все перестроили, перекрасили по-новому.
Рухлядь мы распродали старьевщикам или отдали дворнику, и стало у нас светло, просторно и даже как-то по-необычному пусто.
Но тревога – неясная, непонятная – прочно поселилась с той поры в нашей квартире. То она возникала вместе с неожиданным телефонным звонком, то стучалась в дверь по ночам под видом почтальона или случайно запоздавшего гостя, то пряталась в уголках глаз вернувшегося с работы отца.
И я эту тревогу видел и чувствовал, но мне говорили, что ничего нет, что просто отец устал. А вот придет весна, и мы все втроем поедем на Кавказ – на курорт.
Пришла, наконец, весна, и отца моего отдали под суд.
Это случилось как раз в тот день, когда возвращался я из школы очень веселый, потому что наконец-то поставили меня старшим барабанщиком нашего четвертого отряда.
И, вбегая к себе во двор, где шумели под теплым солнцем соседские ребятишки, громко отбивал я линейкой по ранцу торжественный марш-поход, когда всей оравой кинулись они мне навстречу, наперебой выкрикивая, что у нас дома был обыск и отца моего забрала милиция и увезла в тюрьму.
Не скрою, что я долго плакал. Валентина ласково утешала меня и терпеливо учила, что я должен буду отвечать, если меня спросит судья или следователь.
Однако никто и ни о чем меня не спрашивал. Всё там быстро разобрали сами и отца приговорили к пяти годам, за растрату.
Я узнал об этом уже перед сном, лежа в постели. Я забрался с головой под одеяло. Через потертую ткань слабо, как звездочки, мерцали желтые искры света.
За дверью ванной плескалась вода. Набухшие от слез глаза смыкались, и мне казалось, что я уплываю куда-то очень далеко.
«Прощай! – думал я об отце. – Сейчас мне двенадцать, через пять – будет семнадцать, детство пройдет, и в мальчишеские годы мы с тобой больше не встретимся.
Помнишь, как в глухом лесу звонко и печально куковала кукушка и ты научил меня находить в небе голубую Полярную звезду? А потом мы шагали на огонек в поле и дружно распевали твои простые солдатские песни.
Помнишь, как из окна вагона ты показал мне однажды пустую поляну в желтых одуванчиках, стог сена, шалаш, бугор, березу? А на этой березе, – сказал ты, – сидела тогда птица ворон и каркала отрывисто: карр… карр! И вашего народу много полегло на той поляне. И ты лежал вон там, чуть правей бугра – серой полыни, где бродит сейчас пятнистый бычок-теленок и мычит: муу-муу! Должно быть, заблудился, толстый дурак, и теперь боится, что выйдут из лесу и сожрут его волки.
Прощай! – засыпал я. – Бьют барабаны марш-поход. Каждому отряду своя дорога, свой позор и своя слава. Вот мы и разошлись. Топот смолк, и в поле пусто».
Так в полудреме прощался я с отцом горько и крепко, потому что все же я его очень любил, потому что – зачем врать? – был он мне старшим другом, частенько выручал из беды и пел хорошие песни, от которых земля казалась до грусти широкой, а на этой земле мы были людьми самыми дружными и счастливыми.
Утром я проснулся и пошел в школу. И, когда теперь меня спрашивали, что с отцом, я отвечал, что сидит за обман и за воровство. Отвечал сухо, прямо, без слез. Потому что два раза подряд искренне с человеком прощаться нельзя.
Отец работал сначала где-то в лагере под Вологдой, на лесозаготовках. Писал часто Валентине письма и, видать, по ней крепко скучал. Потом вдруг он надолго замолк. И только чуть ли не через три месяца прислал – но не ей уже, а мне – открытку; откуда-то с дальнего Севера, из города Сороки. В ней он писал, что его как сапера перевели на канал. И там их бригада взрывает землю, камни и скалы.
Два года пронеслись быстро и бестолково.
Весной, на третий год, Валентина вышла замуж за инструктора Осоавиахима, кажется, по фамилии Лобачов. А так как квартиры у него не было, то вместе со своей полевой сумкой и небольшим чемоданом он переехал к нам.
В июне Валентина оставила мне на месяц сто пятьдесят рублей и укатила с мужем на Кавказ.
Вернувшись с вокзала, я долго слонялся из угла в угол. И когда от ветра хлопнула оконная форточка и я услышал, как на кухне котенок наш осторожно лакает оставленное среди неприбранной посуды молоко, то понял, что теперь в квартире я остался совсем один.
Я стоял, задумавшись, когда через окно меня окликнул наш дворник, дядя Николай. Он сказал, что всего час тому назад заходил вожатый нашего отряда Павел Барышев. Он очень досадовал, что Валентина так поспешно уехала, и сказал, что завтра зайдет снова.
Ночь я спал плохо. Снились мне телеграфные столбы, галки, вороны. Все это шумело, галдело, кричало. Наконец, ударил барабан, и вся эта прорва с воем и свистом взметнулась к небу и улетела. Стало тихо. Я проснулся.
Наступило солнечное утро. То самое, с которого жизнь моя круто повернула в сторону. И увела бы, вероятно, кто знает куда, если бы… если бы отец не показывал мне желтые поляны в одуванчиках да если бы не пел мне хорошие солдатские песни, те, что и до сих пор жгут мне сердце. И весело мне от них, и хорошо. А иной раз и рад бы немножко заплакать, да как-то стыдно, если не с чего.
Первым делом я поставил на примус чайник, потом позвонил в соседний корпус к Юрке Ковякину, которому целый месяц я был должен рубль двадцать копеек. И мне передавали мальчишки, что он уже собирается бить меня смертным боем.
Юрка был на два года старше меня, он носил значок ворошиловского стрелка, но был прохвост и выжига. Он бросил школу, а всем врал, что заочно готовится на курсы летчиков.
Он вошел вразвалочку, быстро оглядывая стены. Просунув голову на кухню, чего-то понюхал, подошел к столу, сбросил со стула котенка и сел.
– Уехала Валентина? – спросил Юрка. – Та-ак! Значит, ясно: оставила она тебе денег, и ты хочешь со мной расплатиться. Честность люблю. За тобой рубль двадцать – брал на кино – и семь гривен за эскимо – мороженое; итого рубль девяносто, для ровного счета два.
– Юрка, – возразил я, – никакого эскимо я не ел. Это вы ели, а я прямо пошел в темноте и сел на место.
– Ну вот! – поморщился Юрка. – Я купил на всех шесть штук. Я сидел с краю. Одно взял себе, остальные пять вам передал. Очень хорошо помню: как раз Чарли Чаплин летит в воду, все орут, гогочут, а я сую вам мороженое. Да ты, поди, может, увлекся – не заметил, как и проскочило?
– Нет, Юрка, я не увлекся, и ничего никуда не проскакивало. Я тебе семь гривен отдам. Но, наверное, или ты врешь, или его в темноте кто-нибудь от меня зажулил!
– Конечно, отдай! – похвалил Юрка. – Вы ели, а я за вас страдать должен?! Да ты помнишь, как Чарли Чаплин летит в воду?
– Помню.
– А помнишь, как только он вылез, веревка дернула – и он опять в воду?
– И это помню.
– Ну, вот видишь! Сам все помнишь, а говоришь: не ел. Нехорошо, брат! Денег тебе Валентина много ли оставила? Небось, пожадничала?
– Зачем «пожадничала»! Полтораста рублей оставила, – ответил я и, тотчас же спохватившись, объяснил: – Это на целый месяц оставила. Ты думал – на неделю? А тут еще на керосин, за белье прачке.
– Ну и дурак! – добродушно сказал Юрка. – Этакие деньги да чтобы проесть начисто!
Он удивленно посмотрел на меня и рассмеялся.
– А сколько же надо? – недоверчиво, но с любопытством спросил я, потому что меня и самого уже занимала мысль: «Нельзя ли из оставленных денег сколько-нибудь выгадать?»
– А сколько?.. Подай-ка мне счеты. Я тебе сейчас, как бухгалтер… точно! Полкило хлеба на день – раз – это, значит, тридцать раз. Чай есть. Кило сахару на месяц – обопьешься. Вот крупа, картошка – пустяки дело! Ну, тут масло, мясо. Молоко на два дня кружку. Итого пятьдесят семь рублей, копейки сбросим. Ну, ладно, ладно! Не хмурься. Кладу тебе конфет, печенья. Значит, шестьдесят три, керосин – два… Прачке сколько? Десять? Вот они куда идут, денежки! Итого… Итого – живи, как банкир, – семьдесят пять целковых!.. А остальные? Ты, друг, купил бы фотоаппарат у Витьки Чеснокова. Шесть на девять, а светосила!.. Под кровать залезь, и то снимать можно. Он и возьмет недорого. Хочешь, пойдем сейчас и посмотрим?
– Нет, Юрка! – испугался я. – Я лучше не сейчас, а потом… Я еще подумаю.
– Ну подумай! – согласился Юрка. – На то и голова, чтобы думать. Два-то рубля давай… Эх, брат, у тебя все пятерками, а у меня нет сдачи… Ну, потерплю, ладно! А после обеда я забегу снова. Разменяешь и отдашь.
Мне вовсе не хотелось, чтобы Юрка забегал ко мне снова, и я предложил ему спуститься вниз, до магазина вместе. Но Юрка ловко надел свою похожую на блин кепку и нетерпеливо замотал головой:
– И не проси. Некогда! Сижу долблю. Элероны, лонжероны, вибрация, деривация… Самолет – не трамвай. Чуть не дотянул – и пошел в штопор, чуть перетянул – еще что-нибудь похуже. То ли ваше дело – пехота!
Он презрительно скривил губы, небрежно приложил руку к козырьку и ушел. Через минуту в окно я видел, как толстый и седой дворник наш, дядя Николай, со всех ног мчится за Юркой, безуспешно пытаясь огреть его длинной метлой по шее.
…Напившись чаю, я принялся составлять план дальнейшей своей жизни. Я решил записаться в библиотеку и брать книги. Кроме того, у меня были хвосты по географии и по математике.
Прибирая комнаты, я неожиданно обнаружил, что правый верхний ящик письменного стола заперт. Это меня удивило, так как я думал, что ключи от этого стола были давным-давно потеряны. Да и запирать-то там было нечего. Лежали там цветные лоскутья, пара телефонных наушников, наконечник от велосипедного насоса, костяной вязальный крючок, неполная колода карт и клубок шерстяных ниток.
Я потрогал ящик: не зацепился ли изнутри? Нет, не зацепился.
Я выдвинул соседний ящик и удивился еще более. Здесь лежали залоговая квитанция и облигации займа, десяток лотерейных билетов Осоавиахима, полфлакона духов, сломанная брошка и хрупкая шкатулочка из кости, где у Валентины хранились разные забавные безделушки.
И все это заперто от меня не было.
От чрезмерного любопытства и бесплодных догадок у меня испортилось настроение.
Я вышел во двор. Но большинство знакомых ребят уже разъехалось по дачам. Вздымая белую пыль, каменщики проламывали подвальную стену. Все кругом было изрыто ямами, завалено кирпичом, досками и бревнами. К тому же с окон и балконов жильцы вывесили зимнюю одежду, и повсюду тошнотворно пахло нафталином.
Обед готовить мне было лень. Я купил в магазине булку с изюмом, бутылку ситро, кусок колбасы, кружку молока, селедку и сто граммов мороженого.
Пришел, съел и затосковал еще больше. И стало мне обидно, что не взяла меня с собой на Кавказ Валентина. Был бы отец – он взял бы!
Помню, как посадит он меня, бывало, за весла, и плывем мы с ним вечером по реке.
– Папа! – попросил как-то я. – Спой еще какую-нибудь солдатскую песню.
– Хорошо, – сказал он. – Положи весла.
Он зачерпнул пригоршней воды, выпил, вытер руки о колени и запел:
Горные вершины
Спят во тьме ночной,
Тихие долины
Полны свежей мглой;
Не пылит дорога,
Не дрожат листы…
Подожди немного,
Отдохнешь и ты.
– Папа! – сказал я, когда последний отзвук его голоса тихо замер над прекрасной рекой Истрой. – Это хорошая песня, но ведь это же не солдатская.
Он нахмурился:
– Как не солдатская? Ну, вот: это горы. Сумерки. Идет отряд. Он устал, идти трудно. За плечами выкладка шестьдесят фунтов… винтовка, патроны. А на перевале белые. «Погодите, – говорит командир, – еще немного, дойдем, собьем… тогда и отдохнем… Кто до утра, а кто и навеки…» Как не солдатская? Очень даже солдатская!
«Отец был хороший, – подумал я. – Он носил высокие сапоги, серую рубашку, он сам колол дрова, ел за обедом гречневую кашу и даже зимой распахивал окно, когда мимо нашего дома с песнями проходила Красная армия».
Но как же, однако, все случилось? Вот соседи говорят, что «довела любовь», а хмельной водопроводчик Микешкин – тот, что всегда дарит ребятишкам подсолнухи и ириски, – однажды остановился у нашего окошка, возле которого сидела Валентина, растянул гармошку и на весь двор заорал песню о том, как одни черные очи «изгубили» одного хорошего молодца.
Быстро вскочила тогда Валентина. Гневно плюнула, отошла от окна, меня отдернула прочь и, скривя губы, пробормотала:
– Тоже… певец! Пьянчужка. Я вот пожалуюсь на него управдому.
Однако жаловаться управдому на Микешкина было бесполезно. Во-первых, жаловались на него уже сто раз. Во-вторых, пьяный он никого не задевал, а только вопил песни. А в-третьих, в нашем доме жильцы часто без разбора валили и в раковины, и в уборные всякий мусор, из-за чего было много скандалов. А Микешкин всегда безропотно ходил, чинил и чистил, в то время как всякий другой водопроводчик давно бы на его месте плюнул.
«Любовь! – думал я. – Но ведь любви и кругом нашего дома немало. Вот напротив, возле шахты метро, стоят часовые, и у них, может быть, тоже есть какая-нибудь красивая. А вон в общежитии живут летчики, и у них, наверное, есть тоже. Однако же от любви ихней винтовки не ржавеют, самолеты с неба не падают, а все идет своим чередом, как надо».
Оттого ли, что я долго лежал и думал, оттого ли, что я объелся колбасы и селедки, у меня заболела голова и пересохли губы. И на этот раз я уже сам обрадовался, когда звякнул звонок и ко мне ввалился Юрка.
В одну минуту мы вылетели на улицу. Дальше все пошло колесом. В этот же день я купил у монтера Витьки Чеснокова за семьдесят пять рублей фотоаппарат. И в этот же день к вечеру на Пушкинской площади Юрка подвел меня к трем задумчивым молодцам, которые терпеливо рассматривали рекламную витрину кино.
– Знакомься, – сказал Юрка, подталкивая меня к мальчишкам. – Это Женя, Петя и Володя, из восемнадцатой школы. Огонь-ребята и все, как на подбор, отличники.
«Огонь-ребята» и «отличники» – Женя, Петя и Володя, – как по команде, повернулись в мою сторону, внимательно оглядели меня, и, кажется, я им чем-то не понравился.
– Он парень хороший, – отрекомендовал меня Юрка. – Мы с ним заодно, как братья. Отец в тюрьме, а мачеха на Кавказе.
«Огонь-ребята» молча поклонились мне, а я чуть покраснел: «Мог бы, дурак, про отца помолчать, – хорош гусь, скажут товарищи».
Однако новые товарищи ничего не сказали, и, посовещавшись, мы все впятером пошли в кино.
Вернувшись домой, я узнал от дворника, дяди Николая, что опять заходил вожатый Павел Барышев и крепко-накрепко наказывал, чтобы я завтра же зашел к нему на квартиру, так как у него ко мне есть дело.
Однако на следующий день к Барышеву я не зашел.
Утром меня поджидал первый удар.
Наскоро позавтракав, я помчался с фотоаппаратом покупать в магазин пластинки. И там мне сказали, что хотя аппарат и исправный, но это не шесть на девять, марка старая, и пластинок такого размера в продаже нет и не бывает.
Взбешенный, я помчался разыскивать Юрку. Но его ни у себя дома, ни во дворе не было, а попался он мне на глаза только к вечеру, когда, усталый и обессиленный от поисков и расспросов, я уже с трудом ворочал языком.
– Экая беда! – пожалел меня Юрка. – Так-таки говорят, что нет и не бывает?
– Так-таки нет и не бывает! – с отчаянием повторил я. – Да что ты притворяешься, Юрка! Ты все и сам знал раньше.
– Ну вот, знал! Что я, фотограф, что ли? Кабы ты меня про аэроплан спросил – это другое дело: фюзеляж, пропеллер, хвостовое управление… Дернул ручку на себя – он вверх пошел, двинул вперед – он книзу. А фотографы – это для меня не люди… а тьфу! То ли дело летчики!..
– Юрка, – попросил я, – давай пойдем к Витьке Чеснокову, пусть он тогда забирает аппарат, а деньги отдаст обратно!
– Что ты! Что ты! – удивился Юрка. – Да у него и денег-то давно уж нет! За тридцатку он вчера купил балалайку, сколько-то отдал жене, сколько-то теще. Ну, может быть, какая-нибудь пятерка осталась. Нет, брат, ты уж лучше терпи.
Горе мое было так велико, что я едва удерживался от того, чтобы не брякнуть фотоаппарат о камни. Юрка заметил это и надо мной сжалился.
– Друг я тебе или нет? – воскликнул он, ударяя себя кепкой о колено.
– Конечно, нет… то есть, конечно, друг… И тогда… что мы делать будем?
– А коли друг, так пойдем со мной! Я тебя из беды выручу.
Мы прошли с ним через два квартала в мастерскую, в которой Юрка, надо думать, бывал не раз, и здесь, едва глянув на мой (очевидно, уже им знакомый) фотоаппарат, мне сказали, что можно переделать на шесть и девять. Цена – сорок рублей, задаток – десять.
– Выкладывай, – торжествующе сказал Юрка. – То-то вас, дураков, учи да учи, а спасиба и не дождешься!
– Юрка, – спросил я, – а где же я потом возьму остальную тридцатку?
– Наберешь! Наскребешь понемножку, а нет, так я за тебя аппарат выкуплю. Себе возьму, а ты накопишь денег, мне отдашь, – он тогда, аппарат, опять твой будет!
С тяжелым сердцем заплатил я десять рублей и понуро побрел к дому.
– Не скучай, – посоветовал мне на прощание Юрка. – Ты по вечерам садись на шестой или на метро и кати чуть что в Сокольники – там мы гуляем весело.
Дома в ящике для почты я нашел от Барышева записку. В ней он ругал меня за то, что я не зашел, и наказывал, чтобы я немедленно сообщил адрес Валентины начальнику подмосковного пионерского лагеря, куда они хотят позвать меня, чтобы я там побыл до Валентининого приезда.
Я, конечно, обрадовался, но… то не было чернил, то конверта, и адрес я послал только дня через четыре.
А тут беда пришла новая.
Как там на счетах прикидывал Юрка: кило да полкило – это его дело, но деньги, которых и так осталось мало, таяли с быстротой совсем непонятной.
С утра начинал я экономить. Пил жидкий чай, съедал только одну булочку и жадничал на каждом куске сахару. Но зато к обеду, подгоняемый голодом, накупал я наспех совсем не то, что было надо. Спешил, торопился, проливал, портил. Потом от страха, что много истратил, ел без аппетита, и наконец, злой, полуголодный, махнув на все рукой, мчался покупать мороженое. А потом в тоске слонялся без дела, ожидая наступления вечера, чтобы умчаться на метро в Сокольники.
Странная образовалась вокруг меня компания. Как мы веселились? Мы не играли, не бегали, не танцевали. Мы переходили от толпы к толпе, чуть задевая прохожих, чуть толкая, чуть подсмеиваясь. И всегда у меня было ощущение: то ли мы за кем-то следим, то ли мы что-то непонятное ищем.
Вот «огонь-ребята» улыбнулись, переглянулись. Молчок, кивок, разошлись, а вот и опять сошлись. Был во всех их поступках и движениях непонятный ритм и смысл, до которого я тогда не доискивался. А доискаться, как теперь я вижу, было совсем и не трудно.
Иногда к нам подходили взрослые. Одного, высокого, с крючковатым облупленным носом, я запомнил. Отойдя в сторонку, Юрка отвечал ему что-то коротко, быстро и мял руками свою клетчатую кепку. Возвращаясь к нашей компании, он вытер платком взмокший лоб, из чего я заключил, что этого носатого даже сам Юрка побаивался.
Я спросил у Юрки:
– Кто это?
– Это артист, – объяснил мне Юрка. – Он двоюродный брат Шаляпина и женат на дочери начальника милиции, которая мне приходится теткой. Во время пожара он потерял голос, но ему выхлопотали пенсию, чтобы он приходил сюда пить нарзан и успокаивать свои нервы.
Я посмотрел на Юрку: не смеется ли? Но он смотрел мне в глаза прямо, почти строго и совсем не смеялся.
В тот же вечер, попозже, меня угостили пивом. Стало весело. Я смеялся, и все кругом смеялись тоже. Подсел носатый человек и стал со мной разговаривать. Он расспрашивал меня про мою жизнь, про отца, про Валентину. Что молол я ему – не помню. И как я попал домой – не помню тоже.
Очнулся я уже у себя в кровати. Была ночь. Свет от огромного фонаря, что стоял у нас во дворе, против метростроевской шахты, бил мне прямо в глаза. Пошатываясь, я встал, подошел к крану, напился, задернул штору, лег, посадил к себе под одеяло котенка и закрыл глаза.
И опять, как когда-то раньше, непонятная тревога впорхнула в комнату, легко зашуршала крыльями, осторожно присела у моего изголовья и, в тон маятнику от часов, стала меня баюкать:
Ай-ай!
Ти-ше!
Слы-шишь?
Ти-ше!
А котенок урчал на моей груди: мур… мур… иногда замолкая и, должно быть, прислушиваясь к тому, как что-то скребется у меня на сердце.
…Денег у меня оставалось всего двадцать рублей. Я проклинал себя за свою лень – за то, что я не вовремя отправил в лагерь кавказский адрес Валентины, и теперь, конечно, ее ответ придет еще не скоро. Как я буду жить – этого я не знал. Но с сегодняшнего же дня я решил жить по-иному.
С утра взялся я за уборку квартиры. Мыл посуду, выносил мусор, вычистил и вздумал было прогладить свою рубаху, но сжег воротник, начадил и, откашливаясь и чертыхаясь, сунул утюг в печку.
Днем за работой я крепился. Но вечером меня снова потянуло в Сокольники. Я ходил по пустым комнатам и пел песни. Ложился, вставал, пробовал играть с котенком и в страхе чувствовал, что дома мне сегодня все равно не усидеть. Наконец, я сдался. «Ладно, – подумал я, – но это будет уже в последний раз».
Точно кто-то за мной гнался, выскочил я из дому и добежал до метро. Поезда только что прошли в обе стороны, и на платформах никого не было.
Из темных тоннелей дул прохладный ветерок. Далеко под землей тихо что-то гудело и постукивало. Красный глаз светофора глядел на меня, не мигая, тревожно.
И опять я заколебался.
Ай-ай!
Ти-ше!
Слы-шишь?
Ти-ше!
Вдруг пустынные платформы ожили, зашумели. Внезапно возникли люди. Они шли, торопились. Их было много, но становилось все больше – целые толпы, сотни… Отражаясь на блестящих мраморных стенах, замелькали их быстрые тени, а под высокими светлыми куполами зашумело, загремело разноголосое эхо.
И тут я понял, что этот народ едет веселиться в Парк культуры, где сегодня открывается блестящий карнавал. Тогда я обернулся, перебежал на другую платформу и вскочил в поезд, который шел в противоположную от Сокольников сторону.
Я подошел к кассе. Оказывается, без масок в парк никого не впускали. Сзади напирала очередь, и раздумывать было некогда. Я заплатил два рубля за маску, два за вход и, пройдя через контроль, смешался с веселой толпой.
Бродил я долго, но счастья мне не было. Музыка играла все громче и громче. Было еще светло, и с берега пускали разноцветные дымовые ракеты. Пахло водой, смолой, порохом и цветами. Какие-то монахи, рыцари, орлы, стрекозы, бабочки со смехом проносились мимо, не задевая меня и со мной не заговаривая.
В своей дешевенькой полумаске из пахнувшего клеем картона я стоял под деревом, одинокий, угрюмый, и уже сожалел о том, что затесался в это веселое, шумливое сборище.
Вдруг – вся в черном и в золотых звездах – вылетела из-за сиреневого куста девчонка. Не заметив меня, она быстро наклонилась, поправляя резинку высокого чулка; полумаска соскользнула ей на губы. И сердце мое сжалось, потому что это была Нина Половцева.
Она обрадовалась, схватила меня за руки и заговорила:
– Ах, какое, Сереженька, горе! Ты знаешь, я потерялась. Где-то тут сестра Зинаида, подруги, мальчишки… Я подошла к киоску выпить воды. Вдруг – трах! бабах! – труба… пальба… Бегут какие-то солдаты – все в стороны, все смешалось; я туда, я сюда, а наших нет и нет… Ты почему один? Ты тоже потерялся?
– Нет, я не потерялся, – мне никого не надо. Но ты не бойся, мы обыщем весь парк, и мы их найдем. Постой, – помолчав немного, попросил я, – не надевай маску. Дай-ка я на тебя посмотрю, ведь мы с тобой давно уже не виделись.
Было, очевидно, в моем лице что-то такое, от чего Нина разом притихла и смутилась. Прекрасны были ее виноватые глаза, которые глядели на меня прямо и открыто.
Я крепко пожал ее руку, рассмеялся и потащил ее за собой.
…Мы обшарили почти весь сад. Мы взбирались на цветущие холмы, спускались в зеленые овраги, бродили меж густых деревьев и натыкались на старинные замки. Не раз встречались на нашем пути веселые пастухи, отважные охотники и мрачные разбойники. Не раз попадались нам навстречу добрые звери и злобные страшилы и чудовища.
Маленький черный дракон, широко оскалив зубастую пасть, со свистом запустил мне еловой шишкой в спину. Но, погрозив кулаком, я громко пообещал набить ему морду, и с противным шипением он скрылся в кустах, должно быть, выжидать появления другой, более трусливой жертвы.
Но мы не нашли тех, кого искали, вероятно, потому, что волшебный дух, который вселился в меня в этот вечер, нарочно водил нас как раз не туда, куда было надо. И я об этом догадывался и тихонько над этим смеялся.
Наконец, мы устали, присели отдохнуть, и тут опечаленная Нина созналась, что она хочет есть, пить, а все деньги остались у старшей сестры Зинаиды. Я счастливо улыбнулся и, позабыв все на свете, выхватил из кармана бумажник.
– Деньги! А это что – не деньги?
Мы ужинали, я покупал кофе, конфеты, печенье, мороженое.
За маленьким столиком под кустом акации мы шутили, смеялись и даже осторожно вспоминали старину: когда мы были так крепко дружны, писали друг другу письма и бегали однажды тайком в кино.
– Сережа, – с тревогой заметила Нина, – ты, я вижу, что-то очень много тратишь.
– Пустое, Нина! Я рад. Постой-ка, я куплю вот это…
Отражая бесчисленные огни, сверкая и вздрагивая, подплыла к нашему столику огромная связка разноцветных шаров. Я выбрал Нине голубой, себе – красный, и мы вышли на площадку. Да и все повскакивали, ожидая пуска фейерверка.
Крепко держась за руки, мы шли по аллее. Легкие упругие шары болтались и хлопали над головами.
Вдруг свет погас, померкли луна и звезды, потому что ударил залп и тысяча стремительных ракет умчалась и затанцевала в небе.
– Когда я буду большая, – задумчиво сказала Нина, – я тоже что-нибудь такое сделаю.
– Какое?
– Не знаю! Может быть, куда-нибудь полечу. Или, может быть, будет война. Смотри, Сережа, огонь! Ты будешь командиром батареи. Ого! Тогда берегитесь… Смотри, Сережа! Огонь… огонь… и еще огонь!
– Что ты бормочешь, глупая! – засмеялся я. – Ну хорошо, я буду командиром батареи, а потом я буду тяжело ранен…
– Но ты же выздоровеешь, – уверенно подсказала Нина.
– Ну хорошо, а потом?
– А потом? – Нина улыбнулась. – А потом… потом… Посмотри, Сережа, наши шары над головой запутались.
Я вынул нож, обрезал концы бечевок и взял оба шара в руки.
– Гляди, Нина: голубой шар – это ты, красный – это я. Раз, два… полетели!..
Шары вздрогнули и рванулись к огненному небу.
– Не жалей, – сказал я, – им там хорошо будет. Смотри, Нина, ты летишь, а я тебя догоняю. Вот догнал!
– Но ты сейчас зацепишься за антенну! Правей лети, глупый, правее! Сережа! Почему это я лечу прямо, а ты все крутишься да крутишься?
– Ничего не кручусь. Это ты сама вертишься и все куда-то от меня вбок да вбок. Вот погоди, нарвешься на ракету и сгоришь. Ага, испугалась?!
Небо еще раз ослепительно вспыхнуло, и нам хорошо было видно, как два наших шарика дружно мчались в заоблачную высь…
Ракеты погасли. Стало темно. Потом зажглись огни фонарей, и при их свете мы увидали совсем неподалеку от нас сестру Нины Зинаиду и всю их компанию.
Пора было расставаться.
– Нина, – спросил я медленно и обдумывая каждое слово, – можно, я изредка буду тебе звонить?
– Звони! – сказала она. – Дай карандаш, я запишу тебе наш телефон. У нас теперь новый.
Я дал.
– Нина, – спросил я, – а если подойдет к телефону твой отец и спросит, кто звонит? То сказать как?
– Так и скажи, что ты звонишь.
Она подумала и уже твердо добавила:
– Да, да, так и скажи! Отец Валентину не любит, но о тебе он всегда спрашивает.
Вот она попрощалась, побежала к сестре, и, по-видимому, между ними сейчас же вспыхнул спор: кто от кого потерялся. Потом, обнявшись, они пошли по аллее к выходу. Сверкнули еще раз золотые звездочки на ее черном платье, и она исчезла.
…Ей тогда было тринадцать – четырнадцатый, и она училась в шестом классе двадцать четвертой школы.
Ее отец, Платон Половцев, инженер, был старым другом моего отца.
Когда отца арестовали, он сначала не хотел этому верить. Звонил нам по телефону и обнадеживал, что все это, наверное, ошибка.
Когда же выяснилось, что никакой ошибки нет, он помрачнел, снял, говорят, со своего стола фотографию, где, опираясь на эфесы сабель, стояли они с отцом возле развалин какого-то польского замка, и что-то перестал к нам звонить и ходить с Ниной в гости. Да, он не любил Валентину. И он осуждал отца. Я не сержусь на него. Он прямой, высокий, с потертым орденом на полувоенном френче.
Слава его скромна и высока.
Он дорожил своим честным именем, которое пронес через нужду, войны, революцию…
И на что ему была нужна дружба с ворами!
Во дворе мне сказали, что прачка приходила два раза. Белье оставила у дворника, дяди Николая, а за деньгами (пятнадцать рублей) придет завтра после обеда.
Я хотел поставить чайник – керосину не было. Хлеба тоже, денег тоже. Но мне на все наплевать было в этот вечер. Я бухнулся в постель и, не раздеваясь, заснул крепко.
Утром как будто кто-то подошел и сильно тряхнул мою кровать. Я вскочил – никого не было. Это будила меня моя беда. Нужно было где-то доставать денег. Но где? Что я, рабочий, служащий или хотя бы дворник, как дядя Николай, который, глядишь, тому дров наколол, тому ведро вынес, тому ковер вытряхнул?..
Однако, зажмурив глаза, я упорно твердил только одно: «Достать, достать… все равно достать!»
Надо было выкупить фотоаппарат, продать его тут же рядом в скупочный магазин, отдать деньги прачке, а на остаток начинать жить по-новому.
Но где взять тридцать рублей на выкуп?
И сразу же: «А что же такое, если не деньги, лежит в запертом ящике письменного стола?»
Конечно, догадливая Валентина не все взяла с собой на Кавказ, а, наверное, часть оставила дома, для того чтобы осталось на первые расходы по возвращении. Тогда будет все хорошо. Тогда я подберу ключ, возьму тридцатку, выкуплю аппарат, продам его, отдам деньги прачке, тридцатку положу обратно в ящик, а на остаток буду жить скромно и тихо, дожидаясь того времени, когда меня заберут в лагерь.
Ну, до чего же все просто и замечательно!
Но так как, конечно, ничего замечательного в том, чтобы лезть за деньгами в чужой ящик, не было, то остатки совести, которые слабо барахтались где-то в моем сердце, подняли тихий шум и вой. Я же грозно прикрикнул на них и опрометью бросился к дворнику, дяде Николаю, доставать напильник.
– Зачем тебе напильник? – недоверчиво спросил дворник. – Все хулиганство! Вечор тоже мальчишка из шестнадцатой квартиры попросил – отвертку, а сам, чертяка, чужой ящик для писем развинтил, котенка туда сунул, да и заделал обратно. Жиличка пошла газеты вынимать, а котенок орет, мяучит. Газету исцарапал да полтелеграммы изодрал от страха. Насилу разобрали. Не то в телеграмме «приезжай», не то «не приезжай», не то «подожди езжать, сам приеду».
– Мне, дядя Николай, такими глупостями заниматься некогда, – сказал я. – У меня радиоприемник сломался. Ну вот… там подточить надо.
– То-то, глупостями не заниматься! Что это к нам во двор этот прощелыга Юрка зачастил? Ты, парень, смотри! Тут хорошего дела не будет. Возьми напильник в ящике. Да белье захвати. Вон за шкапом узел. Прачка в обед за деньгами прийти обещалась. Отец-то ничего не пишет?
– Пишет! – схватив напильник и взваливая на плечи узел, ответил я. – Он, дядя Николай, все что-то там взрывает… грохает… Я, дядя Николай, расскажу потом, а сейчас некогда.
Отовсюду, где только мог, я собрал старые ключи и, отложив два, взялся за дело.
Работал я долго и упрямо. Испортил один ключ, принялся за второй. Изредка только отрывался, чтобы напиться из-под крана. Пот выступал на лбу, пальцы были исцарапаны, измазаны опилками и ржавчиной. Я прикладывал глаз к замочной скважине, ползал на коленях, освещал ее огнем спички, смазывал замок из масленки от швейной машины, но он упирался, как заколдованный. И вдруг – крак! И я почувствовал, как ключ туго, со скрежетом, но все же поворачивается.
Я остановился перевести дух. Отодвинул табуретку, собрал и выбросил в ведро мусор, опилки, сполоснул грязные, замасленные руки и только тогда вернулся к ящику.
Дзинь! Готово! Выдернул ящик, приподнял газетную бумагу и увидел черный, тускло поблескивающий от смазки боевой браунинг.
Я вынул его – он был холодный, будто только что с ледника. На левой половине его рубчатой рукоятки небольшой кусочек был выщерблен. Я вынул обойму; в ней было шесть патронов, седьмого недоставало.
Я положил браунинг на полотенце и стал перерывать ящик. Никаких денег там не было.
Злоба и отчаяние охватили меня разом. Полдня я старался, бился, потратил столько драгоценного времени – и нашел совсем нe то, что мне было надо.
Я сунул браунинг на прежнее место, закрыл газетой и задвинул ящик.
Новое дело! В обратную сторону ключ не поворачивался, и замок не закрывался. Мало того! Вынуть ключ из скважины было теперь невозможно, и он торчал, бросаясь в глаза сразу же от дверей. Я вставил в ушко ключа напильник и стал, как рычагом, надавливать. Кажется, поддается! Крак – и ушко сломалось; теперь еще хуже! Из замочной скважины торчал острый безобразный обломок.
В бешенстве ударил я каблуком по ящику, лег на кровать и заплакал.
Вдруг знакомый протяжный вой донесся из глубины двора через форточку. Это уныло кричал старьевщик.
Я вскочил и распахнул окно. Во дворе, кроме маленьких ребятишек, никого не было. Молча поманил я рукой старьевщика, и, пока он отыскивал вход, пока поднимался, я озирался по сторонам, прикидывал, что бы это такое ему продать.
Вон старые брюки. Вон куртка – локоть порван. А если прибавить коньки? До зимы долго. Вон рубашка – все равно рукава мне коротки. Футбольный мяч! Наплевать… теперь не до игры. Я свалил все в одну кучу, вытер слезы и кинулся на звонок.
Вошел старьевщик. Цепкими руками он ловко перерыл всю кучу, равнодушно откинул коньки. Крючковатым пальцем для чего-то еще больше надорвал дыру на локте куртки, высморкался и сказал:
– Шесть рублей.
Как шесть рублей? За такую кучу всего шесть рублей, когда мне надо тридцать?
Я попробовал было торговаться. Но он стоял молча и только изредка лениво повторял:
– Шесть рублей. Цена хорошая.
Тогда я притащил старые валенки, кухонные полотенца, мешок из-под картошки, отцовские сандалии, наушники от радиоприемника и облезлую заячью шапку. Опять так же быстро перебрал он вещи, проткнул пальцем в валенках дыру, отодвинул наушники и сказал:
– Пять рублей!
Как пять рублей? За такую кучу, которая теперь заняла весь угол, – шесть да пять, всего одиннадцать?
– Одиннадцать рублей! – вскидывая сумку, сказал старьевщик. – Хочешь – отдавай, нет – пойду дальше.
– Постой! – с испугом, который не укрылся от его маленьких жестких глаз, сказал я. – Ты погоди, я сейчас еще…
Я пошел в соседнюю комнату. Старье больше не подвертывалось, и я раскрыл платяной шкап.
Сразу же на глаза мне попалась серо-коричневая меховая горжетка Валентины. Что это был за мех, я не знал. Но я уже несколько раз слышал, что она чем-то Валентине не нравится.
Я сдернул ее с крючка. Она была пушистая, легкая и под лучами солнца чуть серебрилась. Стараясь, насколько возможно, быть спокойным, я вынес горжетку и небрежно бросил ее перед старьевщиком на стол.
Стоп! Теперь уже я подметил, как блеснули его рысьи глазки и как жадно схватил он мех в руки!
Теперь цену он сказал не сразу. Он помял эту вещичку в руках, чуть растянул ее, поднес близко к глазам и понюхал.
– Семьдесят рублей, – тихо сказал он. – Больше не дам ни копейки.
«Ого! Семьдесят!» – испугался я, но так как отступать было уже поздно, то, собравшись с духом, я сказал:
– Как хочешь! Меньше чем за девяносто я не отдам.
– Молодой иунуш, – громко сказал тогда старьевщик, – я не спорю! Может быть, эта вещь и стоит девяносто рублей. Надо даже думать, что стоит. Но вещь эта не твоя, молодой иунуш, и как бы нам с тобой за нее не попало. Семьдесят рублей да одиннадцать – восемьдесят один. Получай деньги – и все дело.
– Как ты смеешь! – забормотал я. – Это мое. Это не твое дело. Это мне подарили.
– Я не спорю, – усмехнулся старьевщик. – Я не спорю. Может быть, и есть такой порядок, чтобы молодая девушка носила сапоги и шинель солдатский, но такой порядок, чтобы молодой иунуш носил дамские туфли и меховой горжетка, – такой порядок нет и никогда не было. Бери скорей, иунуш, деньги – и конец делу.
Я взял деньги. Но конец делу не пришел. Дела мои печальные только еще начинались.
На другой день я записался в библиотеку и взял две книги. Одна из них была о мальчике-барабанщике. Он убежал от своей злой бабки и пристал к революционным солдатам французской армии, которая сражалась одна против всего мира.
Мальчика этого заподозрили в измене. С тяжелым сердцем он скрылся из отряда. Тогда командир и солдаты окончательно уверились в том, что он – вражеский лазутчик.
Но странные дела начали твориться вокруг отряда.
То однажды, под покровом ночи, когда часовые не видали даже конца штыка на своих винтовках, вдруг затрубил военный сигнал тревогу, и оказывается, что враг подползал уже совсем близко.
Толстый же и трусливый музыкант Мишо, тот самый, который оклеветал мальчика, выполз после боя из канавы и сказал, что это сигналил он. Его представили к награде.
Но это была ложь.
То в другой раз, когда отряду приходилось плохо, на оставленных развалинах угрюмой башни, к которой не мог подобраться ни один смельчак доброволец, вдруг взвился французский флаг, и на остатках зубчатой кровли вспыхнул огонь сигнального фонаря. Фонарь раскачивался, метался справа налево и, как было условлено, сигналил соседнему отряду, взывая о помощи. Помощь пришла.
А проклятый музыкант Мишо, который еще с утра случайно остался в замке и все время валялся пьяный в подвале возле бочек с вином, опять сказал, что это сделал он, и его снова наградили и произвели в сержанты.
Ярость и негодование охватили меня при чтении этих строк, и слезы затуманили мне глаза.
«Это я… то есть это он, смелый, хороший мальчик, который крепко любил свою родину, опозоренный, одинокий, всеми покинутый, с опасностью для жизни подавал тревожные сигналы».
Мне нужно было с кем-нибудь поделиться своим настроением. Но никого возле меня не было, и только, зажмурившись, лежал и мурлыкал на подушке котенок.
– Это я – солдат-барабанщик! Я тоже и одинокий и заброшенный… Эй ты, ленивый дурак! Слышишь? – сказал я и толкнул котенка кулаком в теплый пушистый живот.
Оскорбленный котенок вскочил, изогнулся и, как мне показалось, злобно посмотрел на меня своими круглыми зелеными глазами.
– Мяу! – ответил он. – Ты врешь, ты не солдат-барабанщик. Барабанщики не лазят по чужим ящикам и не продают старьевщикам Валентининых горжеток. Барабанщики бьют в круглый барабан, сначала – трим-тара-рам! потом – трум-тара-рам! Барабанщики – смелые и добрые. Они до краев наливают блюдечко теплым молоком и кидают в него шкурки от колбасы и куски мягкой булки. Ты же забываешь налить даже холодной воды и швыряешь на пол только сухие корки.
Он спрыгнул и, опасаясь мести, поспешил убраться под диван. И вероятно, сидел там долго, насторожившись и прислушиваясь: не полез ли я за кочергой или за щеткой?
Но я давно уже крепко спал.
Утром, выбегая за хлебом, я увидел, что дверь с лестницы к нам в квартиру была приоткрыта. И я вспомнил, что, зачитавшись на ночь, это я сам забыл ее закрыть.
А так как голова моя все время была занята мыслью о предстоящем возвращении Валентины и о расплате за взломанный ящик, за продажу вещей, то этот пустяковый случай натолкнул меня на такой выход:
«А что, если (не по ночам, это страшно) днем уходить, оставив дверь незапертой? Тогда, вероятно, придут настоящие воры, кое-что украдут, и заодно на них можно будет свалить и все остальные беды».
За чаем я решил, что замысел мой совсем не плох. Но так как мне жалко было, чтобы воры забрали что-нибудь ценное, то я вытер досуха ванну, свалил туда все белье, одежду, обувь, скатерть, занавески, так что в квартире стало пусто, как во время уборки перед Первым мая. Утрамбовав все это крепко-накрепко, я покрыл ванну газетами, завалил старыми рогожами, оставшимися из-под мешков с известкой, набросал сверху всякого хлама: сломанные санки, палки от лыж, колесо от велосипеда. И так как ванная у нас была без окон, то я поставил стул на стол и отвинтил с потолка электрическую лампочку.
«Теперь, – злорадно подумал я, – пусть приходят!»
В течение трех дней я ни разу не запер квартиры на ключ. Но – странное дело – воры не приходили. И это было тем более непонятно, что у нас в доме с утра до вечера только и было слышно: щелк… щелк! Замок, звонок, опять замок.
Запирали дверь, отлучаясь даже на минуту к парадному, к газетным ящикам… В страхе, запыхавшись, возвращались с полпути, чтобы проверить, хорошо ли закрыто.
Кроме дверных, навешивали замки наружные. Крючки, цепочки…
А тут три дня стоит квартира незапертой и даже дверь чуть приоткрыта, а ни один вор не сует туда своего носа!
Нет! Неудачи валились на меня со всех сторон.
Я получил от Валентины открытку с требованием ответить, все ли дома в порядке и принесла ли белье прачка.
И даю слово, что если бы Валентина спросила меня, нет ли у меня какой-нибудь беды, не скучаю ли, или хотя бы прислала простую желтую открытку, а не такую, где скалы, орлы, море дразнили и напоминали мне о красивой и совсем не похожей на мою жизнь, и если бы даже, наконец, на протяжении коротенького письма ровно трижды она не упомянула мне о прачке, как будто это было самое важное, – то я честно написал бы ей всю правду. Потому что хотя приходилась она мне не матерью и даже теперь не мачехой, но была она все же человек не злой, когда-то баловала меня и даже иногда покрывала мои озорные проделки, особенно когда я помалкивал и не говорил отцу, кто ей без него звонил по телефону.
И я ответил ей коротко, что жив, здоров, белье прачка принесла и беспокоиться ей нечего. Я отнес письмо и, насвистывая, притопывая (то есть семь, мол, бед – один ответ), поднимался к себе по лестнице.
Котенок, точно поджидая меня, сидел на лестничной площадке. Дверь, по обыкновению, была чуть приоткрыта. Но стоп! Легкий шум – как будто бы кто-то звякнул стаканом о блюдце, потом подвинул стул – донесся до моего слуха. Я быстро взлетел на пол-этажа выше.
Вор был в нашей квартире!..
Затаив дыхание, я насторожился. Прошла минута, другая, три, пять… Вор что-то не торопился. Я слышал его шаги, когда несколько раз он проходил по коридору близ двери. Слышал даже, как он высморкался и кашлянул.
– Тим-там! Тра-ля-ля! Трум! Трум! – долетело до меня из-за двери.
Было очень странно: вор напевал песню. Очевидно, это был бандит смелый, опасный. И я уже заколебался, не лучше ли будет спуститься и крикнуть дяде Николаю, который поливал сейчас из шланга двор. Но вот за дверьми, должно быть с кухни, раздался какой-то глухой шум. Долго силился я понять, что это такое. Наконец, понял: это шумел примус. Это уже не лезло ни в какие ворота! Вор, очевидно, кипятил чайник и собирался у нас завтракать.
Я спустился на площадку. Вдруг дверь широко распахнулась, и передо мной оказался низкорослый толстый человек в сером костюме и желтых ботинках.
– Друг мой, – спросил он, – ты из этой, пятнадцатой квартиры?
– Да, – пробормотал я, – из этой.
– Так заходи, сделай милость. Я тебя через окошко еще полчаса тому назад видел, а ты полез наверх и чего-то прячешься.
– Но я не думал, я не знал, зачем вы тут… поете?
– Понимаю! – воскликнул толстяк. – Ты, вероятно, думал, что я жулик, и терпеливо выжидал, как развернется ход событий. Так знай же, что я не вор и не разбойник, а родной брат Валентины, следовательно – твой дядя. А так как, насколько мне известно, Валентина вышла замуж и твоего отца бросила, то, следовательно, я твой бывший дядя. Это будет совершенно точно.
– Она уехала с мужем на Кавказ, – ответил я, – и вернется не скоро.
– Боги великие! – огорчился дядя. – Дорогая сестра уехала, так и не дождавшись родного брата! Но она, я надеюсь, предупредила тебя о том, что я приеду?
– Нет, она не предупредила, – ответил я, виновато оглядывая ободранную мной и неприглядную нашу квартиру. – Когда она уезжала, она, должно быть, растерялась, потому что разбила блюдце и в кастрюльку с кофе насыпала соли.
– Узнаю, узнаю беспечное созданье! – укоризненно качнул головой толстяк. – Помню еще, как в далеком детстве она полила однажды кашу вместо масла керосином. Съела и страдала, крошка, ужасно. Но скажи, друг мой, почему это у вас в квартире как-то не того?.. Сарай – не сарай, а как бы апартаменты уездного мелитопольского комиссара после веселого налета махновцев?
– Это не после налета! – растерянно оправдывался я. – Это я сам все посодрал и попрятал в ванную, чтобы не пришли и не обокрали воры.
– Похвально! – одобрил дядя. – Но почему же в таком случае парадную дверь ты оставляешь открытой?
На мое счастье, в кухне закипел чайник, и неприятный этот разговор оборвался.
Бывший мой дядя оказался человеком веселым, энергичным. За чаем он приказал мне разобрать мой склад в ванной, а также сходить к дворничихе, чтобы она перечистила посуду, вымыла пол и привела квартиру в порядок.
– Неприлично, – объяснил он. – Ко мне могут прийти люди, товарищи в боях, друзья детства – и вдруг такое безобразие!
После этого он спросил, есть ли у меня деньги. Похвалил за бережливость, дал на расходы тридцатку и ушел до вечера побродить по Москве, которую, как он говорил, не видел уже лет десять.
Я побежал к дворничихе и сказал ей насчет уборки.
– Дядечка приехал! – похвалился я. – Добрый! Теперь мне будет весело.
– И то лучше, – сказала дворничиха. – Виданное ли дело – оставлять квартиру на несмышленого ребенка! Дитё – оно дитё и есть. Сейчас умное, а отвернулся – смотришь, а оно еще совсем дурак.
– Это которые маленькие – дураки, – обиделся я. – А я уже не маленький.
– Э, милый! Бывает дурак маленький, бывает и большой. Моему Ваське шестнадцатый. Раньше в таку пору женили, а он достал железу, набил серой, хлопнул – да вот три недели в больнице отлежал. Хорошо еще, только лицо ковырнуло, а глаза не вышибло. Да что я тебе говорю: ты, чай, про это дело лучше моего знаешь!
Я что-то промычал и быстро исчез, потому что в Васькином деле была и моей вины доля.
Ловко и охотно помогал я дворничихе убирать квартиру. К вечеру стало у нас чисто, прохладно, уютно. Я постлал на стол новую скатерть с бахромой, сбегал на угол, купил за рубль букет полевых цветов и поставил их в синюю вазу.
Потом умылся, надел чистую рубаху и, чтобы скоротать до прихода дяди время, сел писать новое письмо Валентине.
«Дорогая Валя! – писал я. – К нам приехал твой брат. Он очень веселый, хороший и мне сразу понравился. Он рассказал мне, как ты в детстве нечаянно полила кашу керосином. Я не удивляюсь, что ты ошиблась, но непонятно, как это ты ее съела? Или у тебя был насморк?..»
Письмо осталось неоконченным, потому что позвонили, и я кинулся в прихожую. Вошел дядя и с ним еще кто-то.
– Зажги свет! Где выключатель? – командовал дядя. – Сюда, старик, сюда! Не оступись… Здесь ящик… Дай-ка шляпу, я сам повешу… Сам, сам, для друга все сам. Прошу пожаловать! Повернись-ка к свету. Ах, годы!.. Ах, невозвратные годы!.. Но ты еще крепок. Да, да! Ты не качай головой… Ты еще пошумишь, дуб… Пошумишь! Знакомься, Сергей! Это друг моей молодости! Ученый. Старый партизан-чапаевец. Политкаторжанин. Много в жизни пострадал. Но, как видишь, орел!.. Коршун!.. Экие глаза! Экие острые, проницательные глаза! Огонь! Фонари! Прожекторы…
Только теперь, на свету, я как следует разглядел дядиного знаменитого товарища. Если по правде сказать, то могучий дуб он мне не напоминал. Орла тоже. Это дядя в порыве добрых чувств перехватил, пожалуй, лишку.
У него была квадратная плешивая голова, на макушке лежал толстый, вероятно, полученный в боях шрам. Лицо его было покорябано оспой, а опущенные кончики толстых губ делали лицо его унылым и даже плаксивым.
Он был одет в зеленую диагоналевую гимнастерку, на которой поблескивал орден Трудового Красного Знамени.
Дядя оглядел прибранную квартиру, похвалил за расторопность, и тут взор его упал на мое неоконченное письмо к Валентине.
Он пододвинул письмо к себе и стал читать…
Даже издали видно мне было, как неподдельное возмущение отразилось на его покрасневшем лице. Сначала он что-то промычал, потом топнул ногой, скомкал письмо и бросил его в пепельницу.
– Позор! – тяжело дыша, сказал он, оборачиваясь к своему заслуженному другу. – Смотри на него, старик Яков!
И дядя резко ткнул пальцем в мою сторону, а я обмер.
– Смотри, Яков, на этого человека – беспечного, нерадивого и легкомысленного. Он пишет письмо к мачехе. Ну, пусть, наконец (от этого дело не меняется), он пишет письмо к своей бывшей мачехе. Он сообщает ей радостную весть о приезде ее родного брата. И как же он ей об этом сообщает? Он пишет слово «рассказ» через одно «с» и перед словом «что» запятых не ставит. И это наша молодежь! Наше светлое будущее! За это ли (не говорю о себе, а спрашиваю тебя, старик Яков!) боролся ты и страдал? Звенел кандалами и взвивал чапаевскую саблю! А когда было нужно, то шел, не содрогаясь, на эшафот… Отвечай же! Скажи ему в глаза и прямо.
Взволнованный, дядя устало опустился на стул, а старик Яков сурово покачал плешивой головой.
Нет! Не за это он звенел кандалами, взвивал саблю и шел на эшафот. Нет, не за это!
– Брось в печку! – с отвращением сказал дядя, показывая мне на скомканную бумагу. – Или нет, дай я сожгу сам.
Он чиркнул спичкой, бумага вспыхнула и оставила на пепельнице щепотку золы, которую дядя тотчас же выкинул на ветер, за форточку.
Подавленный и пристыженный, я возился на кухне у примуса, утешая себя тем, что круто же, вероятно, приходится дядиным сыновьям и дочерям, если даже из-за одной какой-то несчастной ошибки он способен поднять такую бурю.
«Не вздумал бы он проэкзаменовать меня по географии, – опасливо подумал я. – Что-то тогда со мной будет!»
Однако дядя мой, очевидно, был вспыльчив, но отходчив. За чаем он со мной шутил, расспрашивал об отце и Валентине и, наконец, послал спать.
Я уже засыпал, когда кто-то тихонько вошел в мою комнату и начал шарить по стене, отыскивая выключатель.
– Кто это? – сквозь сон спросил я. – Это вы, дядя?
– Я. Послушай, дружок, у вас нет ли немного нашатырного спирту?
– Посмотрите в той комнате, у Валентины на полочке. Там йод, касторка и всякие лекарства. А что? Разве кому-нибудь плохо?
– Да старику не по себе. Пострадал старик, помучился. Ну, спи крепко.
Дядя плотно закрыл за собой дверь.
Через толстую стену голосов их слышно не было. Но вскоре через щель под дверью ко мне дополз какой-то въедливый, приторный запах. Пахло не то бензином, не то эфиром, не то еще какой-то дрянью, из чего я заключил, что дядя какое-нибудь лекарство нечаянно пролил.
Прошла неделя. Днем дяди дома не было. К вечеру он возвращался вместе со стариком Яковом, и по большей части тот оставался у нас ночевать.
Однажды утром я сидел в ванной комнате и терпеливо заряжал кассеты для только что выкупленного фотоаппарата.
Тут кто-то позвонил дяде по телефону, и, чем-то встревоженный, он заторопил старика Якова. Я закричал через дверь, чтобы они погодили уходить еще минуточку, потому что дядя еще не видал моего фотоаппарата, и мне хотелось сейчас же снять обоих друзей, поразив их своим в этом деле искусством. Однако дяде было, как видно, не до меня. Хлопнула дверь. Они вышли.
Минуту спустя я выскочил из ванной и, раздосадованный, щурясь на солнце, заглянул в окно.
Дядя и старик Яков только что вышли за ворота и свернули направо.
Тогда я схватил фотоаппарат и помчался вслед за ними.
«Хорошо, теперь будет еще интересней! Где-либо на перекрестке я забегу сбоку или дождусь, пока они остановятся покупать папиросы. Тогда – хлоп! – и готово.
Когда же они вернутся к вечеру, то на столе уже будет стоять их готовая фотография. Под стеклом, в рамке и с надписью: «Дорогому дядечке от такого-то…» Удивление, думал я, и радость будут безмерны.
Долго ловчился я поймать дядю в фокус. Но то его заслоняли, то меня толкали прохожие или пугали трамваи и автобусы.
Наконец-то, на мое счастье, дядя и старик Яков свернули к маленькому скверу возле какой-то церквушки. Сели на скамью и закурили.
Быстро примостился я меж двумя фанерными киосками на пустых ящиках. Поставил выдержку в одну двадцать пятую. Щелк! Готово! Было самое время, потому что секундой позже чья-то широкая спина заслонила от меня дядю и Якова.
На всякий случай я переменил кассету, снова нацелился. Вот дядя и старик Яков встали. Приготовиться! Щелк!
Но рука дрогнула, и второй снимок, вероятно, был испорчен, потому что сутулый, широкоплечий человек повернулся, и я удивился, узнав в нем того самого артиста и брата Шаляпина, с которым познакомил меня Юрка и который угощал меня в Сокольниках пивом.
В другое время я бы, вероятно, над таким странным совпадением задумался, но сейчас мне было некогда. И, вскочив на трамвай, я покатил домой, чтобы успеть приготовить к вечеру неожиданный подарок.
В ванной я нечаянно разбил красную лампочку. Тогда, чтобы не перепутать, я сунул обе кассеты со снимками в ящик Валентины и побежал за новой лампой в магазин. Но когда я вернулся, то дядя был уже дома.
Он строго подозвал меня к себе.
В одной руке он держал сломанное кольцо от ключа, другой он показывал мне на торчавший из ящика железный обломок.
– Послушай, друг мой, – спросил он в упор. – Я нашел эту штучку на подоконнике, а так как я уже разорвал себе брюки об этот торчок из ящика, то я задумался. Приложил это кольцо сюда. И что же выходит?..
Все рухнуло! Я начал было что-то объяснять, бормотать, оправдываться – сбился, спутался и, наконец, заливаясь слезами, рассказал дяде всю правду.
Дядя был мрачен. Он долго ходил по комнате, насвистывая песню: «Из-за леса, из-за гор ехал дедушка Егор».
Наконец, он высморкался, откашлялся и сел на подоконник.
– Время! – грустно сказал дядя. – Тяжкие разочарования! Прыжки и гримасы! Другой бы на моем месте тотчас же сообщил об этом в милицию. Тебя бы, мошенника, забрали, арестовали и отослали в колонию. И сестра Валентина, которая теперь тебе даже не мачеха, с ужасом, конечно, отвернулась бы от такого пройдохи. Но я добр! Я вижу, что ты раскаиваешься, что ты глуп, и я тебя не выдам. Жаль, что нет Бога и тебе, дубина, некого благодарить за то, что у тебя, на счастье, такой добрый дядя.
Несмотря на то что дядя ругал меня и мошенником, и дубиной, я сквозь слезы горячо поблагодарил дорогого дядечку и поклялся, что буду слушаться его и любить до самой смерти. Я хотел обнять его, но он оттолкнул меня и выволок из соседней комнаты старика Якова, который там брился.
– Нет, ты послушай, старик Яков! – гремел дядя, сверкая своими круглыми, как у кота, глазами. – Какова пошла наша молодежь! – Тут он дернул меня за рукав. – Погляди, мошенник, на зеленую диагоналевую куртку этого, не скажу – старого, но уже постаревшего в боях человека! И что же ты на ней видишь?.. Ага, ты замигал глазами! Ты содрогаешься! Потому что на этой диагоналевой гимнастерке сверкает орден Трудового Знамени. Скажи ему, Яков, в глаза, прямо: думал ли ты во мраке тюремных подвалов или под грохот канонад, а также на холмах и равнинах мировой битвы, что ты сражаешься за то, чтобы такие молодцы лазили по запертым ящикам и продавали старьевщикам чужие горжетки?
Старик Яков стоял с намыленной, недобритой щекой и сурово качал головой. Нет, нет! Ни в тюрьмах, ни на холмах, ни на равнинах он об этом совсем не думал.
Раздался звонок, просунулся в дверь дворник Николай и протянул дяде листки для прописки.
– Иди и помни! – отпустил меня дядя. – Рука твоя, я вижу, дрожит, старик Яков, и ты можешь порезать себе щеку. Я знаю, что тебе тяжело, что ты идеалист и романтик. Идем в ту комнату, и я тебя сам добрею.
Долго они о чем-то там совещались. Наконец, дядя вышел и сказал мне, что сегодня вечером они со стариком Яковом уезжают, потому что до конца отпуска хотят пошататься по свету и посмотреть, как теперь живет и чем дышит родной край.
Тут дядя остановился, сурово посмотрел на меня и добавил, что сердце его неспокойно после всего, что случилось.
– За тобою нужен острый глаз, – сказал дядя. – И тебя сдержать может только рука властная и крепкая. Ты поедешь со мною, будешь делать все, что тебе прикажут. Но смотри, если ты хоть раз попробуешь идти мне наперекор, я вышвырну тебя на первой же остановке, и пусть дикие птицы кружат над твоей беспутной головой!
Ноги мои задрожали, язык онемел, и я дико взвыл от безмерного и неожиданного счастья.
«Какие птицы? Кто вышвырнет? – думал я. – Это добрый-то дядечка вышвырнет! А слушаться я его буду так… что прикажи он мне сейчас вылезть через печную трубу на крышу, и я, не задумавшись, полез бы с радостью».
Дядя велел мне быть к вечеру готовым и сейчас же вместе с Яковом ушел.
Я стал собираться. Достал белье, полотенце, мыло и осмотрел свою верхнюю одежду.
Брюки у меня были потертые, в масляных пятнах, и я долго возился на кухне, отчищая их бензином. Рубашку я взял серую. Она была мне мала, но зато в пути не пачкалась. Каблук у одного ботинка был стоптан, и, чтобы подровнять, я сдернул клещами каблук у другого, потом гвозди забил молотком и почистил ботинки ваксой.
Беда моя – это была кепка. Кепку, как известно, у мальчишек редко найдешь новую. Кепку закидывают на заборы, на крыши, бьют ею в спорах оземь. Кроме того, она часто заменяет футбольный мяч. В моей же кепке была дыра, которую я прожег у костра на ученической маевке. Если бы еще оставалась подкладка, то ее можно было бы замазать чернилами. Но подкладки не было, а мазать чернилами свой затылок мне, конечно, не хотелось.
Тогда я решил, что днем буду кепку держать в руках, будто бы мне все время жарко, а вечером сойдет и с дырой.
И только что я закончил свои приготовления, как вернулись дядя и Яков. Они принесли новенький чемодан, какие-то свертки и черный кожаный портфель, который дядя тотчас же бросил на пол и стал легонько топтать ногами.
От меня пахло скипидаром, ваксой, бензином. Я стоял, разинув рот, и мне начинало казаться, что дядя мой немного спятил. Но вот он поднял портфель, улыбнулся, потянул носом, глянул и сразу же оценил мои старания.
– Хвалю, – сказал он. – Люблю аккуратность, хотя от тебя и несет, как от керосиновой лавки. Теперь же сними все эти балахоны, ибо в них ты мне напоминаешь церковного певчего, и надень вот это.
И он протянул мне сверток. В нем были короткие, до колен, защитного цвета штаны, такая же щеголеватая курточка со множеством карманов и карманчиков, желтые сандалии, пионерский галстук с блестящей пряжкой, косая, как у летчика, пилотка и небольшой кожаный рюкзак.
Дрожащими руками я схватил все это добро в охапку и умчался переодеваться. И когда я вышел, то дядя всплеснул руками.
– Чкалов! – воскликнул он. – Молоков! Владимир Коккинаки!.. Орденов только не хватает – одного, двух, дюжины! Ты посмотри, старик Яков, какова растет наша молодежь! Эх, эх, далеко полетят орлята! Ты не грусти, старик Яков! Видно, капля и твоей крови пролилась недаром.
Вскоре мы собрались. Ключ от квартиры я отнес управдому, котенка отдал дворничихе.
Попрощался с дворником, дядей Николаем, и водопроводчиком Микешкиным, который, хлопая добрыми осовелыми глазами, сунул мне в руку горсть подсолнухов.
У ворот я остановился. Вот он, наш двор. Вот уже зажгли знакомый фонарь возле шахты Метростроя, тот, что озаряет по ночам наши комнаты. А вон высоко, рядом с трубой, три окошка нашей квартиры, и на пыльных стеклах прежней отцовской комнаты, где подолгу когда-то играли мы с Ниной, отражается луч заходящего солнца. Прощайте! Все равно там теперь пусто и никого нет.
Второпях я забыл у Валентины в ящике две израсходованные мною кассеты, но это меня огорчило сейчас мало.
Мы вышли на площадь. Здесь дядя пошел к стоянке такси и о чем-то долго там торговался с шофером.
Наконец, он подозвал нас. Мы сели и поехали.
Я был уверен, что едем мы только до какого-либо вокзала. Но вот давно уже выехали мы на окраину, промчались под мостом Окружной железной дороги. Один за другим замелькали дачные поселки, потом и они остались позади. А машина все мчалась и мчалась и везла нас куда-то очень далеко.
Через девяносто километров, в город Серпухов, что лежит по Курской дороге, мы приехали уже ночью.
В потемках добрались мы до небольшого, окруженного садами домика, на крыше которого шныряли и мяукали кошки.
Я не заметил, чтобы приезду нашему были рады, хотя дядя говорил, что здесь живет его задушевный товарищ.
Впрочем, ничего удивительного в том не было.
Уехал так же года четыре тому назад с нашего двора мой приятель Васька Быков. А встретились мы с ним недавно… То да се – вот и все! Похвалились один перед другим перочинными ножами. У меня – кривой, с шилом, у него – прямой, со штопором. Съели по ириске да и разошлись восвояси.
Не всякая, видно, и дружба навеки!
В Серпухове мы прожили двое суток, и я удивлялся, что дядя, который так хотел посмотреть родной край, из садика, что возле дома, никуда не выходил.
Несколько раз я бегал за газетами, остальное время валялся на траве и читал старую «Ниву». Мелькали передо мной портреты царей, императоров, русских и нерусских генералов. Какие-то проворные палачи кривыми короткими саблями рубили головы пленным китайцам. А те, как будто бы так и нужно было, притихли, стоя на коленях. И не видать, чтобы кто-нибудь из них рванулся, что-нибудь палачам крикнул или хотя бы плюнул.
Я пошел поговорить об этом с дядей. Дядя читал только что полученную от почтальона телеграмму и был доволен. Он отобрал у меня затрепанную «Ниву» и сказал мне, что я еще молод и должен думать о жизни, а не о смерти. Кроме того, от таких картинок ночью может привязаться плохой сон.
Я рассмеялся и спросил, скоро ли мы куда-нибудь дальше поедем.
– Скоро, – ответил дядя. – Через час поедем на вокзал.
Он протянул руку за гитарой, лукаво глянул на меня и, ударив по струнам, спел такую песню:
Скоро спустится ночь благодатная,
Над землей загорится луна.
И под нею заснет необъятная
Превосходная наша страна.
Спят все люди с улыбкой умильною,
Одеялом покрывшись своим.
Только мы лишь, дорогою пыльною
До рассвета шагая, не спим.
– Трам-там-там! – Он закрыл ладонью струны и, довольный, рассмеялся. – Что, хороша песня? То-то! А кто сочинил? Пушкин? Шекспир? Анна Каренина? Дудки! Это я сам сочинил. А ты, брат, думал, что у тебя дядя всю жизнь только саблей махал да звенел шпорами. Нет, ты попробуй-ка сочини! Это тебе не то что к мачехе в ящик за деньгами лазить. Что же ты отвернулся? Я тебе любя говорю. Если бы я тебя не любил, то ты давно бы уже сидел в исправдоме. А ты сидишь вот где: кругом аромат, природа. Вон старик Яков из окна высунулся, в голубую даль смотрит. В руке у него, кажется, цветок. Роза! Ах, мечтатель! Вечно юный старик-мечтатель!
– Он не в голубую даль, – хмуро ответил я. – У него намылены щеки, в руках помазок, и он, кажется, уронил за окно стакан со своими вставными зубами.
– Бог мой, какое несчастье! – воскликнул дядя. – Так беги же скорей, бессердечный осел, к нему на помощь, да скажи ему заодно, чтобы он поторапливался.
Через час мы уже были на вокзале. Дядя был весел и заботлив. Он осторожно поддерживал своего друга, когда тот поднимался по каменным ступенькам, и громко советовал:
– Не торопись, старик Яков! Сердце у тебя чудесное, но сердце у тебя больное. Да, да! Что там ни говори – старые раны сказываются, а жизнь беспощадна. Вон столик. Все занято. Погоди немного, старина, дай осмотреться – вероятно, кто-нибудь захочет уступить место старому ветерану.
Чернокосая девушка взяла сверток и встала. Молодой лейтенант зашуршал газетой и подвинулся. Проворный официант подставил дяде второй стул, а я сел на вещи. Вскоре подошел носильщик и сказал, что мягких нет ни одного места. Дядю это нисколько не огорчило, и он велел брать жесткие.
Задрожали стекла, подкатил поезд. Мы вышли на платформу. И здесь, в сутолоке, передо мной вдруг мелькнуло знакомое лицо артиста из Сокольников. Человек этот был теперь в пенсне, в мягкой шляпе, на плечи его был накинут серый плащ; он что-то спросил у дяди, по-видимому, где буфет, и, поблагодарив, скрылся в толпе. Только что мы уселись, как звонок, гудок – и поезд тронулся.
Пока я торчал у окошка, раздумывая о странных совпадениях в человеческой жизни, дядя успел побывать в вагоне-ресторане. Вернувшись, он принес оттуда большой апельсин и подал его старику Якову, который сидел, уронив на столик голову.
– Съешь, Яков! – предложил дядя. – Но что с тобой? Ты, я вижу, бледен. Тебе нездоровится?
– Пройдет! – сморщив лицо, простонал Яков. – Конечно, трясет, толкает, но я потерплю!
– Он потерпит! – возмущенно вскричал дядя. – Он, который всю жизнь терпел такое, что иному не перетерпеть и за три жизни! Нет, нет! Этого не будет. Я позову сейчас начальника поезда, и если он человек с сердцем, то мягкое место он тебе устроит.
– Сели бы к окошку да на голову что-нибудь мокрое положили. Вот салфетка, вода холодная, – предложила сидевшая напротив старушка. – А вы бы, молодой человек, потише курили, – обратилась она к лежавшему на верхней полке парню. – От вашего табачища и здорового легко вытошнить может.
Круглолицый парень нахмурился, заглянул вниз, но, увидав пожилого человека с орденом, смутился и папироску выбросил.
– Благодарю вас, благородная старушка, – сказал дядя. – Не знаю, сидели ли ваши мужья и братья по тюрьмам и каторгам, но сердце у вас отзывчивое. Эй, товарищ проводник! Попросите ко мне начальника поезда да откройте сначала это окно, которое, как мне кажется, приколочено к стенке семидюймовыми гвоздями.
– Ты мети, голова, потише! – укорил проводника бородатый дядька. – Видишь, у человека душа пыли не принимает.
Вскоре все наши соседи прониклись сочувствием к старику Якову и, выйдя в коридор, негромко разговаривали о том, что вот-де человек в свое время пострадал за народ, а теперь болеет и мучится. Я же, по правде сказать, испугался, как бы старик Яков не умер, потому что я не знал, что же мы тогда будем делать.
Я вышел в коридор и сказал об этом дяде.
– Упаси бог! – пробормотала старушка. – Или уж правда плох очень?
– Что там такое? – спросила проходившая по коридору тетка.
– Да вон в том купе человек, слышь, помирает, – охотно объяснил ей бородатый. – Вот так, живешь-живешь, а где помрешь – неизвестно.
– Высадить бы надо, – осторожно посоветовали из-за соседней двери. – Дать на станцию телеграмму, пусть подождут санитары с носилками. Хорошее ли дело: в вагоне покойник! У нас тут женщины, дети.
– Где покойник? У кого покойник?
Разговор принял неожиданный и неприятный оборот. Дядя ткнул меня кулаком в спину и, громко рассмеявшись, подошел к лежавшему на лавке старику Якову.
– Ха-ха! Он помрет! Слышь ли, старик Яков? – дергая его за пятку, спросил дядя. – Они говорят, что ты помираешь. Нет, нет! Дуб еще крепок. Его не сломали ни тюрьма, ни казематы. Не сломит и легкий сердечный припадок, результат тряски и плохой вентиляции. Эге! Вон он и поднимается. Вон он и улыбнулся. Ну, смотрите. Разве же это судорожная усмешка умирающего? Нет! Это улыбка бодрой и еще полнокровной жизни. Ага, вот идет начальник поезда! Конечно, говорю я, он еще улыбается. Но при его измученном борьбой организме подобные улыбки в тряском вагоне вряд ли естественны и уместны.
Начальник поезда, узнав, в чем дело, ответил:
– Я вижу, что старику партизану-орденоносцу действительно неудобно. Но, на ваше счастье, сейчас в Серпухове из пятого купе мягкого вагона не то раньше времени сошел, не то отстал пассажир. Дайте проводнику денег на доплату, и я скажу, чтобы он купил на стоянке билет вне очереди.
Начальник поезда откланялся и ушел.
Все остались им очень довольны. Все хвалили вежливого и внимательного начальника. Говорили, что вот-де какой еще молодой, а как себя хорошо держит. А давно ли попадались такие, что он с тобой и разговаривать не хочет, а не то чтобы человеку помочь или хотя бы войти в положение.
Хорошо, когда все хорошо. Люди становятся добрыми, общительными. Они одалживают друг другу чайник, ножик, соли. Берут прочесть чужие журналы, газеты и расспрашивают, кто куда и откуда едет, что и почем там стоит. А также рассказывают разные случаи из своей и из чужой жизни.
Старик Яков совсем оправился. Он выпил чаю, съел колбасы и две булки.
Тогда соседи попросили его, чтобы и он рассказал им что-нибудь из своей, очевидно, богатой приключениями жизни…
Отказать в такой просьбе людям, которые столь участливо отнеслись к нему, было неудобно, и старик Яков вопросительно посмотрел на дядю.
– Нет, нет, он не расскажет, – громко объяснил дядя. – Он слишком скромен. Да, да! Ты скромен, друг Яков. И ты не сердись, если я тебе напомню, как только из-за этой проклятой скромности ты отказался занять пост замнаркома одной небольшой автономной республики. Сам нарком, товарищ Гули-Поджидаев, как всем известно, недавно умер. И конечно, ты, а не кто-либо иной, управлял бы сейчас делами этого небольшого, но симпатичного народа!
– Послушайте! Вы ведь шутите? – смущаясь, спросил с верхней полки круглолицый паренек. – Так же не бывает.
– Бывает всяко, – задорно ответил дядя и продолжал свой рассказ: – Но скромность, увы, не всегда добродетель. Наши дела, наши поступки принадлежат часто истории и должны, так сказать, вдохновлять нашу счастливую, но, увы, беспечную молодежь. И если не расскажет он, то за него расскажу я.
Тут дядя обвел взглядом всех присутствующих и спросил, не сидел ли кто-нибудь в прежние или хотя бы в теперешние времена в центральной харьковской тюрьме.
Нет, нет! Оказалось, что ни в прежние, ни в теперешние не сидел никто.
– Ну, тогда вы не знаете, что такое харьковская тюрьма, – начал свой рассказ дядя.
Мрачной серой громадой стояла она на высоком холме так называемой Прохладной, или, виноват, Холодной горы, вокруг которой раскинулись придавленные пятой самодержавия низенькие домики робких обывателей. Тоскливо было сидеть узнику в угрюмой общей камере номер двадцать семь. Из окна была видна дорога, по которой катили грузовики, шли на работу служащие. И торговки-спекулянтки с веселым гоготом тащили на рынок корзины с фруктами и лотки жареных пирожков с мясом, с рисом и с капустой. Узник же получал, как вы сами понимаете, всего шестьсот граммов, то есть полтора фунта. Кроме того, он жаждал свободы.
«Даешь свободу! – громко тогда воскликнул про себя узник. – Довольно мне греметь кандалами и чахнуть в неволе, дожидаясь маловероятной амнистии по поводу какой-либо годовщины, точнее сказать – императорской свадьбы, рождения или коронации!» И в тот же вечер по пути с дровозаготовок узник оттолкнул конвоира и, как пантера, ринулся в лес, преследуемый зловещим свистом пуль.
Но судьба наконец улыбнулась страдальцу. Ночь он провел под стогом сена. А наутро услышал шум трактора и увидел работающих в поле крестьян. А так как узник ходил еще в своем и был одет весьма прилично, то он выдал себя за ответственного работника, приехавшего на посевную.
Он спросил, как дела. Дал кое-какие указания. Выпил молока, потребовал лошадей до станции и скрылся, как вы уже догадываетесь, продолжать свое опасное дело на благо народа, страждущего под мрачным игом проклятого царизма…
Слушатели расхохотались и, гремя посудой, кинулись к выходу, потому что поезд затормозил перед станцией, богатой дешевым молоком и курами.
– Но послушайте, вы всё шутите, – обиженно заметил сверху круглолицый паренек. – Ведь ничего этого вовсе так не бывает.
– Да, я шучу, молодой человек, – вытирая платком лоб, хладнокровно ответил дядя. – Шутка украшает жизнь. А иначе жизнь легка только тупицам да лежебокам. Ге! Так ли я говорю, юноша? – хлопнул он меня по плечу. – А вон, насколько я вижу, идет и проводник с билетом.
Дядя остался караулить вещи, а я взял нетяжелый чемодан и пошел провожать в мягкий вагон старика Якова, который нес с собой завернутый в наволочку портфель, полотенце, апельсин и газету.
В купе было всего два места. Внизу, у окна справа, сидел пожилой человек, на столике перед ним лежала книга, за спиной его стояла полевая кожаная сумка, а рядом на диване валялась подушка.
Он искоса взглянул на нас, когда мы скрипнули дверью. Но, увидев, что в купе входит не какой-нибудь шалопай, а почтенный старик с орденом, он учтиво ответил на поклон и подушку отодвинул. Верхнее место, то самое, на которое опоздал какой-то пассажир, было свободно. Но сразу лезть спать старик Яков не захотел, а надел очки и взялся за газету.
Однако я хорошо видел, что он не читает, а исподлобья, но зорко смотрит в сторону пассажира.
Я помялся и пожелал старику Якову спокойной ночи.
Тогда он легонько охнул и тихим злым голосом попросил меня передать дяде, чтобы тот вместо негодной, черной, прислал обыкновенную походную грелку, наполненную водой до половины. Я удивился и хотел переспросить, но вместо ответа старик Яков молча показал мне кулак. Обиженный и слегка напуганный, я вернулся и передал дяде эту просьбу.
Дядя насупился, негромко кого-то выругал, полез к себе в сумку, достал небольшой сверток и тотчас же вышел, должно быть, к проводнику за водой. Вскоре он вызвал меня на площадку. Взгляд его был строг, а круглые глаза прищурены.
– Возьми, – сказал он, протягивая мне серую холщовую сумочку, затянутую сверху резиновым шнуром. – Возьми эту грелку и отнеси. Понял? – Он сжал мне руку. – Понял? – повторил дядя. – Иди и помни, о чем мы с тобой перед отъездом говорили.
Голос у дяди был тих и строг, говорил он теперь коротко, без всяких смешков и прибауток. Рука моя дрожала. Дядя заметил это, потрепал меня за подбородок и легонько подтолкнул.
– Иди, – сказал он, – делай, как тебе приказано, и тогда все будет хорошо.
Я пошел. По пути я прощупал сумочку: внутри нее что-то скрипнуло и зашуршало; грелка была холодная, по-видимому, кожаная, и вместо воды набита бумагой.
Я постучался и вошел в купе. Незнакомый пассажир сидел у столика, низко склонившись над книгой. Старик Яков читал, откинувшись почти к самой стенке.
Он схватил грелку, легонько застонал, положил ее себе на живот и закрыл полами пиджака.
Я вышел и в тамбуре остановился. Окно было распахнуто. Ни луны, ни звезд не было. Ветер бил мне в горячее лицо. Вагон дрожал, и резко, как выстрелы, стучала снаружи какая-то железка. «Куда это мы мчимся? – глотая воздух, подумал я. – Рита-та-та! Трата-та! Поехали! Эх, поехали! Эх, кажется, далеко поехали!»
– Ну? – спросил, встречая меня, дядя.
– Все сделано, – тихо ответил я.
– Хорошо. Садись, отдохни. Хочешь есть – вон на столе колбаса, булка, яблоки.
От колбасы я отказался, яблоко взял и съел сразу.
– Вы бы мальчика спать уложили, – посоветовала старушка. – Мальчонка за день намотался. Глаза, я смотрю, красные.
– Ну, что за красные! – ответил ей дядя. – Это просто так: пыль, тени. Вот скоро будет станция, и он перейдет ночевать к старику Якову. Старик без присмотра – дитя: то ему воды, то грелку. А с начальником поезда я уже договорился.
– С умным человеком отчего не договориться, – вздохнула старушка. – А у меня сын Володька, бывало, говорит, говорит. Эх, говорит, мама, никак мы с тобой не договоримся!.. Так самовольно на Камчатку и уехал. Теперь там, шалопай, капитаном, что ли.
Старушка улыбнулась и стала раскладывать постель, а я подозрительно посмотрел на дядю: что это еще затевается? В какой вагон? Какие грелки?
Мимо нашего купе то и дело проходили в ресторан люди. Вагон покачивало, все пошатывались и хватались за стены.
Я сел в уголок, пригрелся и задумался. Как странно! Давно ли все было не так! Били часы. Кричал радиоприемник. Наступало утро. Шумела школа, гудела улица, и гремел барабан. Четвертый наш отряд выбегал на площадку строиться. И уж непременно кто-то там кричит и дразнит:
Сергей-барабанщик,
Солдатский обманщик,
Что ты бьешь в барабан?
Еще спит капитан.
«Но! Но! – говорю я. – Не подходи ближе, а то пробью по спине зорю палками».
Ту-у! – взревел вдруг паровоз. Вагон рвануло так, что я едва не свалился с лавки; жестяной чайник слетел на пол, заскрежетали тормоза, и пассажиры в страхе бросились к окнам.
Вскочил в купе встревоженный дядя. С фонарями в руках проводники кинулись к площадкам.
Паровоз беспрерывно гудел. Стоп! Стали. Сквозь окна не видно было ни огонька, ни звездочки. И было непонятно, стоим ли мы в лесу или в поле.
Все толпились и спрашивали друг друга: что случилось? Не задавило ли кого? Не выбросился ли кто из поезда? Не мчится ли на нас встречный? Но вот паровоз опять загудел, что-то защелкало, зашипело, и мы тихо тронулись.
– Успокойтесь, граждане! – унылым голосом закричал проводник. – Это какой-нибудь пьяный шел из ресторана, да и рванул тормоз. Эх, люди, люди!
– Напьются и безобразят! – вздохнул дядя. – Сходи, Сергей, к старику Якову. Старик больной, нервный. Да узнай заодно, не переменить ли ему воду в грелке.
Я сурово взглянул на него: не ври, дядя! И молча пошел.
И вдруг по пути я вспомнил то знакомое лицо артиста, что мелькнуло передо мной на платформе в Серпухове. Отчего-то мне стало не по себе.
Я постучался в дверь пятого купе. Откинувшись спиной почти совсем к стенке, старик Яков лежал, полузакрыв глаза. На полу валялись спички, окурки, и повсюду пахло валерьянкой. Очевидно, и мягкий вагон тряхнуло здорово.
Я спросил у старика Якова, как он себя чувствует и не пора ли переменить грелку.
– Пора! Давно пора! – сердито сказал он, раскрыл полы пиджака и передал мне холщовый мешочек.
– Мальчик! – не отрывая глаз от книги, попросил меня пассажир. – Будешь проходить, скажи проводнику, чтобы он пришел прибраться.
– Да, да! – болезненным голосом подтвердил Яков. – Попроси, милый!
«Милый»? Хорош «милый»! Он так вцепился в мою руку и так угрожающе замотал плешивой головой, что можно было подумать, будто с ним вот-вот случится припадок. Я выскочил в коридор и остановился. Что это все такое? Что означают эти выпученные глаза и перекошенные губы? А я вот возьму крикну проводника да еще передам ему и эту сумку!
Проводник как раз шел в вагон и остановился, вытирая тряпкой стекла.
«Сказать или не сказать»?
– Молодой человек, – спросил вдруг проводник, – что вы здесь все время ходите? У вас билет в жестком, а здесь мягкий.
– Да, – пробормотал я, – но мне же нужно… и они меня посылают.
– Я не знаю, что вам нужно, – перебил меня проводник, – а мне нужно, чтобы в мои купе посторонние пассажиры не ходили. Что это вы взад-вперед носите?
«Поздно! – испугался я. – Теперь уже говорить поздно… Смотри, берегись, осторожней!..»
– Да, – вздрагивающим голосом ответил я, – но в пятом купе у меня больной дядя, и ему нужно менять воду в грелке.
– Так давайте мне сюда эту грелку, – протянул руку проводник, – для больного старика я и сам это сделаю.
– Но ему уже больше не нужно, – пряча холщовую сумку за спину, в страхе ответил я. – У него уже совсем прошло!
– Ну, не нужно, так и не нужно! – опять принимаясь вытирать стекла, проворчал проводник. – А ходить вы сюда больше не ходите. Мне бы не жалко, но за это и нас контролеры греют.
Потный и красный, проскочил я на площадку своего вагона. Дядя вырвал у меня сумку, сунул в нее руку и, даже не глядя, понял, что все было так, как ему надо.
– Молодец! – тихо похвалил меня он. – Талант! Капабланка!
И странно! То ли давно уж меня никто не хвалил, но я вдруг обрадовался этой похвале. В одно мгновение решил я, что все пустяки: и мои недавние размышления и подозрения, и что я на самом деле молодец, отважный, находчивый, ловкий.
Я торопливо рассказал дяде, как было дело, что сказал мне пассажир, как мигнул мне старик Яков и как увернулся я от подозрительного проводника.
– Герой! – с восхищением сказал дядя. – Геркулес! Гений! – Он посмотрел на часы. – Идем, через пять минут станция.
– И тогда что?
– И тогда все! Иди забирай вещи.
Поезд уже гудел; застучали стрелочные крестовины. Проводник с фонарем пошел налево, к выходу. Мы взяли сумки. Изо всего купе не спала только одна старушка. Дядя пожелал ей счастливого пути. Мы вышли в коридор и прошли к площадке. Здесь дядя вынул из кармана ключ, открыл дверь, мы соскочили на противоположную от вокзала сторону и, смешавшись с людьми, пошли вдоль состава.
У кого-то дядя спросил, где уборная. Нам показали на самом конце перрона маленькую грязноватую каменушку. Мы подошли к ней и остановились.
Через минуту туда же, без шляпы и без чемодана, подбежал совершенно здоровехонький старик Яков.
Здесь друзья обнялись, как будто не видались полгода. Поезд свистнул и умчался. А мы заторопились прочь с вокзала, потому что с первой же остановки могла прийти розыскная телеграмма. А мой дядя и его знаменитый друг, как я тогда подумал, были, вероятно, отъявленные мошенники.
Много ли добра было в желтой сумке, которую старик Яков подменил у пассажира во время переполоха с внезапной остановкой поезда (тормоз рванул, конечно, дядя), – этого мне они не сказали. Но помню я, что на следующее утро лица их были совсем не веселы. Помню я, как на зеленом пустыре за какой-то станцией был между дядей и стариком Яковом крупный спор. О чем? Не знаю.
Потом хмуро и молча сидели они, что-то обдумывая, в маленькой чайной. Потом понял я, что старые друзья эти снова помирились. Долго и оживленно разговаривали и все поглядывали в мою сторону, из чего я понял, что разговор у них идет обо мне.
Наконец, они подозвали меня. Стал меня дядя вдруг хвалить и сказал мне, что я должен быть спокоен и тверд, потому что счастье мое лежит уже не за горами.
Слушать все это было очень радостно, если бы не смутное подозрение, что дела наши странные еще не окончены.
Но вдруг, где-то на станции Липецк, к огромной моей радости, распрощался и отстал от нас старик Яков.
И тут я вздохнул свободно, уснул крепко, а проснулся в купе вагона уже тогда, когда ярким теплым утром мы подъезжали к какому-то невиданно прекрасному городу.
С грохотом мчались мы по высокому железному мосту. Широкая лазурная река, по которой плыли большие белые и голубые пароходы, протекала под нами. Пахло смолой, рыбой и водорослями. Кричали белогрудые серые чайки – птицы, которых я видел первый раз в жизни.
Высокий цветущий берег крутым обрывом спускался к реке. И он шумел листвой, до того зеленой и сочной, что, казалось, прыгни на нее сверху – без всякого парашюта, а просто так, широко раскинув руки, – и ты не пропадешь, не разобьешься, а нырнешь в этот шумливый густой поток и, раскидывая, как брызги, изумрудную пену листьев, вынырнешь опять наверх, под лучи ласкового солнца.
А на горе, над обрывом, громоздились белые здания, казалось – дворцы, башни, светлые, величавые. И, пока мы подъезжали, они неторопливо разворачивались, становились вполоборота, проглядывая одно за другим через могучие каменные плечи, и сверкали голубым стеклом, серебром и золотом.
Дядя дернул меня за плечо:
– Друг мой! Что с тобой: столбняк, отупение? Я кричу, я дергаю… Давай собирай вещи.
– Это что? – как в полусне, спросил я, указывая рукой за окошко.
– А, это? Это все называется город Киев.
Светел и прекрасен был этот веселый и зеленый город. Росли на широких улицах высокие тополи и тенистые каштаны. Раскинулись на площадях яркие цветники. Били сверкающие под солнцем фонтаны. Да как еще били! Рвались до вторых, до третьих этажей, переливали радугой, пенились, шумели и мелкой водяной пылью падали на веселые лица, на открытые и загорелые плечи прохожих.
И то ли это слепило людей южное солнце, то ли не так, как на севере, все были одеты – ярче, проще, легче, – только мне показалось, что весь этот город шумит и улыбается.
– Киевляне! – вытирая платком лоб, усмехнулся дядя. – Это такой народ! Его колоти, а он все танцевать будет! Сойдем, Сергей, с трамвая, отсюда и пешком недалеко.
Мы свернули от центра. То дома высились у нас над головой, то лежали под ногами. Наконец, мы вошли в ворота, прошли через двор в проулок – и опять ворота. Сад густой, запущенный. Акация, слива, вишня, у забора лопух.
В глубине сада стоял небольшой двухэтажный дом. За домом – зеленый откос, и на нем полинялая часовенка.
Верхний этаж дома был пуст, окна распахнуты, и на подоконниках скакали воробьи.
– Стой здесь, – сбрасывая сумку, приказал дядя, – а я сейчас все узнаю.
Я остался один. Кувыркаясь и подпрыгивая, выскочили мне под ноги два здоровых дымчатых котенка и, фыркнув, метнулись в дыру забора.
Слева, в саду, возвышался поросший крапивой бугор, на котором торчали остатки развалившейся каменной беседки. Позади, за беседкой, доска в заборе была выломана, и отсюда по откосу, мимо часовенки, поднималась тропинка. Справа на площадке лежали сваленные в кучу маленькие скамейки, столы, стулья. И теперь я угадал, что в доме этом зимой бывает детский сад. А сейчас, на лето, они уехали, конечно, куда-либо за город. Оттого наверху и пусто.
– Иди! – крикнул мне показавшийся из-за кустов дядя. – Все хорошо! Отдохнем мы здесь с тобой лучше, чем на даче. Книг наберем. Молоко пить будем. Аромат кругом… Красота! Не сад, а джунгли.
Возле заглохшего цветника нас встретили.
Высокая седая старуха с вздрагивающей головой и с глубоко впавшими глазами, опираясь на черную лакированную палочку, стояла возле морщинистого бородатого человека, который держал в руках длинную метлу.
Сначала я подумал, что это старухин муж, но, оказывается, это был ее сын.
– Дорогих гостей прошу пожаловать! – сказала старуха надтреснутым, но звучным голосом. Она сухо поздоровалась со мной и, откинув голову, приветливо улыбнулась дяде. – Спаситель! Ах, спаситель! – сказала она, постучав костлявым пальцем по плечу дяди. – Полысел, потолстел, но все, как я вижу, по-прежнему добр и весел. Все такой же молодец, герой, благородный, великодушный, а время летит… время!..
В продолжение этой совсем непонятной мне речи бородатый сын старухи не сказал ни слова.
Но он наклонял голову, выкидывал вперед руку и неуклюже шаркал ногой, как бы давая понять, что и он всецело разделяет суждения матери о дядиных благородных качествах.
Нас проводили наверх. Живо раскинули мы две железные кровати в той из трех пустых комнат, что была поменьше, положили соломенные матрацы, втащили столик. Старуха принесла простыни, подушки, скатерть. Под открытым окном шумели листья орешника, чирикали птахи.
И стало у меня вдруг на душе хорошо и спокойно.
И еще хорошо мне было оттого, что старуха назвала дядю и добрым, и благородным. Значит, думал я, не всегда же дядя был пройдохой. А может быть, я и сейчас чего-то не понимаю. А может быть, все, что случилось в вагоне, это задумано злобным и хитрым стариком Яковом. А теперь, когда Якова нет, то, может быть, все оно и пойдет у нас по-хорошему.
Дядя дернул меня за нос и спросил, о чем я задумался. Он был добр. И, набравшись смелости, я сказал ему, что лучше, чем воровать чужие сумки, жить бы нам спокойно вот в такой хорошей комнате, где под окном орешник, черемуха. Дядя работал бы, я бы учился. А злобного старика Якова пусть заперли бы санитары в инвалидный дом. И пусть он сидел бы там, отдыхал, писал воспоминания о прежней своей боевой жизни, а в теперешние наши дела не вмешивался.
Дядя упал на кровать и расхохотался:
– Ха-ха! Хо-хо! Старика Якова запереть в инвалидный дом! Юморист! Гоголь! Смирнов-Сокольский! В цирк его, в борцы! Гладиатором на арену! Музыка, туш! Рычат львы! Быки воют! А ты его в инвалидный!
Тут дядя перестал смеяться. Он подошел к окну, сломал веточку черемухи и, постукивая ею по своим коротким ногам, начал мне что-то объяснять.
Он объяснил мне, что вор не всегда есть вор, что я еще молод, многого в жизни не понимаю и судить старших не должен. Он спрашивал меня, читал ли я Чарлза Дарвина, Шекспира, Лермонтова и Демьяна Бедного. И когда у меня от всех его вопросов голова пошла кругом, и уж не помню, с чем-то я соглашался, чему-то поддакивал, то он оборвал разговор и спустился в сад.
Я же, хотя толком ничего и не понял, остался при том убеждении, что если даже дядя мой и жулик, то жулик он совсем необыкновенный. Обыкновенные жулики воруют без раздумья о Чарлзе Дарвине, о Шекспире и о музыке Бетховена. Они тянут все, что попадет под руку, и чем больше, тем лучше. Потом, как я видел в кино, они делят деньги, устраивают пирушку, пьют водку и танцуют с девчонками танец «Елки-палки, лес густой», как в «Путевке в жизнь», или «Танго смерти», как в картине «Шумит ночной Марсель».
Дядя же мой не пьянствовал, не танцевал. Пил молоко и любил простоквашу.
Дядя ушел в город. В раздумье бродил я по комнатам. На стене в коридоре висел пыльный телефон. Очевидно, с тех пор как уехал детский сад, звонили по нему не часто. Заглянул я в чулан – там стояло изъеденное молью, облезлое чучело рыжего медвежонка. Слазил по крутой лесенке на чердак, но там была такая духота и пылища, что я поспешно спустился вниз.
Вечерело. Я вышел в сад. В глухом уголку, за разваленной беседкой, лежал в крапиве мраморный столб. Я разглядел на его мутной поверхности такую надпись:
ЗДЕСЬ ПОГРЕБЕН
ДЕЙСТВИТЕЛЬНЫЙ СТАТСКИЙ
СОВЕТНИК И КАВАЛЕР
ИОГАНН ГЕНРИХОВИЧ ШТОКК.
Тут же в крапиве валялся разбитый ящик и рассохшаяся бочка.
Было тепло, тихо, крепко пахло резедой и настурциями. Где-то далеко на Днепре загудел пароход.
Когда гудит пароход, я теряюсь. Как за поручни, хочется схватиться мне за что попало: за ствол дерева, за спинку скамейки, за подоконник. Гулкое, многоголосое эхо его всегда торжественно и печально.
И где бы, в каком бы далеком и прекрасном краю человек ни был, всегда ему хочется плыть куда-то еще дальше, встречать новые берега, города и людей. Конечно, если только человек этот не такой тип, как злобный Яков, вся жизнь которого, вероятно, только в том и заключается, чтобы охать, ахать, представляться больным и тянуть у доверчивых пассажиров их вещи.
Но вот я насторожился. В саду, за вишнями, кто-то пел. Да и не один, а двое. Мужской голос – ровный, приглушенный и женский – резковатый, как бы надтреснутый, но очень приятный.
Тихонько продвинулся я вдоль аллеи. Это были старуха и ее бородатый сын. Они сидели на скамейке рядом, прямые, неподвижные, и, глядя на закат, тихо пели: «Цветы бездумные, цветы осенние, о чем вы шепчетесь в пустом саду?..»
Я был удивлен. Я еще никогда не слыхал, чтобы такие древние старухи пели. Правда, жила у нас во дворе дворникова бабка, так и она, когда качала их горластого Гошку, тоже пела: «Ай, люли, ай, люли! Волки телку увели», – но разве же это песня?
– Дитя! – позвала вдруг кого-то старуха.
Я обернулся, но никого не увидел.
– Дитя, подойди сюда! – опять позвала старуха.
Я снова оглянулся – нет никого.
– Тут никого нет, – смущенно сказал я, высовываясь из-за куста. – Оно, должно быть, куда-нибудь убежало.
– Кто оно? Глупый мальчик! Это я тебя зову.
Я подошел.
– Пойди и посмотри, не коптит ли на кухне керосинка.
– Хорошо, – согласился я, – только я не знаю, где у вас кухня.
– Как ты не знаешь, где у нас кухня? – строго спросила старуха. – Да я тебя, мерзавца, из дому выгоню… на мороз, в степь… в поле!
Я ахнул и в страхе попятился, потому что старуха уже потянулась к своей лакированной палке, по-видимому, собираясь меня ударить.
– Мама, успокойтесь, – раздраженно сказал ее сын. – Это же не Степан, не Акимка. Это младший сын покойного генерала Рутенберга, и он пришел поздравить вас с днем ангела.
Трудно сказать, когда я больше испугался: тогда ли, когда меня хотели ударить, или когда я вдруг оказался сыном покойного генерала.
Вскрикнув, шарахнулся я прочь и помчался к дому. Взбежав по шаткой лесенке, я захлопнул на крючок дверь и дрожащими руками стал зажигать лампу. И только что я снял стекло, как услышал шаги. По лестнице за мной кто-то шел…
Крючок был изогнутый, слабенький, и его легко можно было открыть снаружи, просунув карандаш или даже палец. Я метнулся на терраску и перекинул ногу через перила.
В дверь постучались.
– Эй, там, Сергей! – услышал я знакомый голос. – Ты спишь, что ли?
Это был дядя.
Торопливо рассказал я дяде про свои страхи.
Дядя удивился.
– Кроткая старуха, – сказал он, – осенняя астра! Цветок бездумный. Она, конечно, немного не в себе. Преклонные годы, тяжелая биография… Но ты ее испугался напрасно.
– Да, дядя, но она хотела меня треснуть палкой.
– Фантазия! – усмехнулся дядя. – Игра молодого воображения. Впрочем… всё потемки! Возможно, что и треснула бы. Вот колбаса, сыр, булки. Ты есть хочешь?
За ужином дядя объяснил мне, что когда-то весь этот дом принадлежал старухе, а теперь ее сын работает здесь, при детском доме, сторожем, а иногда играет на трубе в каком-то оркестре.
Мы легли спать рано. Окно было распахнуто, и сквозь листву орешника, как крупные звезды, проглядывали огни города. Мы лежали долго молча. Но вот дядя загремел в темноте спичками и закурил.
– Дядя, – спросил я, – отчего эта старуха называла вас днем и добрым, и благородным? Это она тоже от дури? Или что-нибудь тут на самом деле?
– Когда-то, в восемнадцатом, буйные солдаты хотели спустить ее вниз головой с моста, – ответил дядя. – А я был молод, великодушен и вступился.
– Да, дядя. Но если она была кроткая или, как вы говорите, цветок бездумный, то за что же?
– Там, на войне, не разбирают. Кроме того, она тогда была не кроткая и не бездумная. Спи, друг мой.
– Дядя, – задумчиво спросил я, – а отчего же, когда вы вступились, то солдаты послушались, а не спустили и вас вниз головой с моста?
– Я бы им, подлецам, спустил! За мной было шесть всадников, да в руках у меня граната! Лежи спокойно, ты мне уже надоел.
– Дядя, – помолчав немного, не вытерпел я, – а какие это были солдаты? Белые?
– Лежи, болтун! – оборвал меня дядя. – Военные были солдаты: две руки, две ноги, одна голова и винтовка-трехлинейка с пятью патронами. А если ты еще будешь ко мне приставать, то я тебя выставлю в соседнюю комнату.
…Мои пытливые расспросы, очевидно, встревожили дядю. Через день, когда мы гуляли над Днепром, он спросил меня, хочу ли я вообще возвращаться домой.
Я задумался. Нет, этого я не хотел. После всего, что случилось, Валентинин муж, вероятно, уговорит ее, чтобы меня отдали в какую-нибудь исправительную колонию. Но и оставаться с дядей, который все время от меня что-то скрывал и прятал, мне было не по себе.
И дядя, очевидно, меня понял. Он сказал мне, что так как я ему с первого же раза понравился, то, если я не хочу возвращаться домой, он отвезет меня в Одессу и отдаст в мичманскую школу.
Я никогда не слыхал о такой школе. Тогда он объяснил мне, что есть такая школа, куда принимают мальчиков лет четырнадцати-пятнадцати. Там же, при школе, они живут, учатся, потом плавают на кораблях сначала простыми матросами, а потом, кто умен, может дослужиться и до моряка-капитана.
Я вспомнил вчерашний пароходный гудок, и сердце мое болезненно и радостно сжалось. «За что? – думал я. – И для чего же вот этот непонятный и даже какой-то подозрительный человек заботится обо мне и хочет сделать для меня такое хорошее дело?»
– А вы? – тихо опросил я. – Вы тоже будете жить в Одессе?
– Нет, – ответил дядя. – Разве я тебе не говорил, что я живу в городе Вятке, заведую отделом народного образования и занимаюсь научной работой?
«Не беда! – подумал я. – Ну и пускай в Вятке. Так, может быть, даже лучше. А то вдруг приехал бы в Одессу ненавистный старик Яков – вот тебе, глядишь, и пропала опять вся научная работа!»
Щеки мои горели, и я был взволнован. «Проживу один, – думал я. – Начну все заново. Буду учиться. Буду стараться. Буду лазить по мачтам. Смотреть в бинокль. Вырасту скоро. Надену черную форменку… Вот я стою на капитанском мостике. Дзинь, дзинь! Тихий ход вперед! Вот она, стоит на берегу и машет мне платком… Нина! Прощай, Нина, прощай! Уплываем в Индию. Смело поведу я корабль через бури, через туманы, мимо жарких тропиков. Все увижу, все – приеду, тебе расскажу и с чужих берегов привезу подарок».
И так замечтался я, что не заметил, как встал со скамьи, куда-то сходил и опять вернулся мой дядя.
– Но пока тебе будет скучно, – сказал дядя. – Несколько дней я буду занят. И, чтобы ты мне не мешал, давай познакомимся с кем-нибудь из ребят. Будешь тогда всюду бегать, играть. Посмотри, экое кругом веселье!
Ребят на площадке было много. Они лазили по лестницам и шестам, кувыркались и прыгали на пружинных сетках, толпились около стрелкового тира, бегали, баловались и, конечно, задирали девчонок, которые здесь, впрочем, спуску и сами не давали.
– С кем же мне, дядя, познакомиться? – растерянно оглядываясь, спросил я. – Народу кругом такая уйма.
– А мы поищем – и найдем! – ответил дядя и потащил меня за собой.
Он вывел меня к краю площадки. Здесь было тихо, под липами стояли рабочие столики и торчала будочка с материалом и инструментами.
Тут дядя показал мне на хрупкого белокурого мальчика, который, поглядывая на какой-то чертеж, выстругивал ножом тонкие белые планочки.
– Ну вот, хотя бы с этим, – подтолкнул меня дядя. – Мальчик, сразу видно, неглупый, симпатичный.
– Дохловатый какой-то, – поморщился я. – Лучше бы, дядя, с кем-нибудь из тех, что у сетки скачут.
– Экое дело, скачут! Козел тоже скачет, да что толку? А то мальчик машину какую-то строит. Из такого скакуна клоун выйдет. А из этого, глядишь, Эдисон какой-нибудь… изобретатель. Да ты про Эдисона слыхал ли?
– Слыхал, – буркнул я. – Это который телефон выдумал.
– Ну, вот и пойди, пойди, познакомься, а я тут в тени газету почитаю.
Белокурый мальчик с большими серыми глазами оставил на столике свои чертежи, планки и пошел к будке. Пока он что-то там спрашивал, я сел к столику. Он вернулся, держа в руках карандаш и циркуль. Он не рассердился, увидев, что я рассматриваю и трогаю его работу, и только тихо сказал:
– Ты, пожалуйста, не сломай планку, она очень тонкая.
– Нет, – усмехнулся я, – не сломаю. Это ты что мастеришь? Трактор?
– О, что ты! – удивленно ответил мальчик. – Разве ты не видишь, что это модель ветряного двигателя? Это работа тонкая.
– «Тонкая»! «Тонкая»! – позабывая дядины наставления, передразнил я. – Ты бы лучше шел на сетку кверх ногами прыгать, а то все равно потом выкрасить да выбросить.
Мальчик поднял на меня задумчивые серые глаза. Грубость моя его, очевидно, удивила, и он подыскивал слова, как мне ответить.
– Послушай, – тихо сказал он. – Я тебя к себе не звал. Не правда ли? Если тебе нравится прыгать на сетке, пойди и прыгай. – Он замолчал, сел, взял циркуль и, взглянув на мое покрасневшее лицо, добавил: – Я тоже люблю лазить и прыгать, но с тех пор, как я в прошлом году выбросился с парашютом из горящего самолета, прыгать мне уже нельзя.
Он вздохнул и улыбнулся.
Краска все гуще и гуще заливала мне щеки, как будто я лицом попал в крапиву.
– Извини, – сказал я. – Это я дурак… Может быть, тебе помочь? Мне все равно делать нечего.
Теперь смутился сероглазый мальчик.
– Почему же дурак? – запинаясь, возразил он. – Зачем это? Ну, если хочешь, возьми этот квадрат, попроси в будке дрель и просверли, где отмечены дырочки. Постой, они тебе так не дадут! У тебя ученический билет не с собой? Ну, тогда возьми мой. – И он протянул мне затрепанную красную книжечку.
Я заглянул в билет. Его звали Славой, фамилия – Грачковский. Он был мне ровесник.
Мы дружно мастерили двигатель, когда к нам подошел дядя и протянул две плитки мороженого.
– Мы познакомились, – объяснил я. – Его зовут Славой. И он прыгнул из горящего самолета на парашюте.
– Чаще меня зовут Славка, – поправил мальчик. – А с парашютом это я не сам прыгнул – меня отец выкинул. Я же только дернул за кольцо, попал на крышу водопроводной башни и, уже свалившись оттуда, сломал себе ногу.
– Но она ходит?
– Ходить-то ходит, да нельзя пока быстро бегать. – Он посмотрел на дядю, улыбнулся и спросил: – Это вы вчера стреляли в тире и поправили меня, чтобы я не сваливал набок мушку? Ой, вы хорошо стреляете!
– Старый стрелок-пехотинец, – скромно ответил дядя. – Стрелял в германскую, стрелял и в гражданскую.
«Эге, стрелок-пехотинец! – покосился я на дядю. – Так ты уже давно Славку приметил! А я-то думал, что мы его в товарищи выбрали случайно!»
Вскоре мы со Славкой расстались и уговорились назавтра встретиться здесь же.
– Вот человек! – похвалил дядя Славку. – Это тебе не то что какой-нибудь молодец, который только и умеет к мачехе… в ящик… Ну, да ладно, ладно! Ты с самолета попробуй прыгни, тогда и хорохорься. А то не скажи ему ни слова. Динамит! Порох!.. Вспышка голубого магния! Ты давай-ка с ним покрепче познакомься… Домой к нему зайди… Посмотришь, как он живет, чем в жизни занят, кто таковы его родители… Эх, – вздохнул дядя, – кабы нам да такую молодость! А то что?.. Пролетела, просвистела! Тяжкий труд, черствый хлеб, свист ремня, вздохи, мечты и слезы… Нет, нет! Ты с ним обязательно познакомься; он скромен, благороден, и я с удовольствием пожал его молодую руку.
Дядя проводил меня только до церковной ограды.
– Вот, – сказал он, – спустишься по тропе на откос, а там через дыру забора – и ты в саду, дома. Днем да без вещей здесь куда ближе. А я приду попозже.
Посвистывая, осторожно спускался я по крутому склону. Добравшись уже до разваленной беседки, я услышал шум и увидел, как во дворике промелькнуло лицо старухи. Волосы ее были растрепаны, и она что-то кричала.
Тотчас же вслед за ней из кухни с топором в руке выбежал ее престарелый сын; лицо у него было мокрое и красное.
– Послушай! – запыхавшись и протягивая мне топор, крикнул он. – Не можешь ли ты отрубить ей голову?
– Нет, нет, не могу! – завопил я, отскакивая на сажень в сторону. – Я… я кричать буду!
– Но она же, дурак, курица! – гневно гаркнул на меня бородатый. – Мы насилу ее поймали, и у меня дрожат руки.
– Нет, нет! – еще не оправившись от испуга, бормотал я. – И курице не могу… Никому не могу… Вы погодите… Вот придет дядя, он все может.
Я пробрался к себе и лег на кровать. Было теперь неловко, и я чувствовал себя глупым. Чтобы отвлечься, я развернул и стал читать газету.
Прочел передовицу. В Испании воевали, в Китае воевали. Тонули корабли, гибли под бомбами города. А кто топил и кто бросал бомбы, от этого все отказывались.
Потом стал читать происшествия. Здесь все было куда как понятней.
Вот автобус налетел на трамвай – стекла выбиты, жертв нет. «Не зевай, шофер, счастливо еще отделался!»
Вот шестилетний мальчишка свалился с моста в воду, и сразу же за ним бросились трое: его мать, милиционер и старик, торговавший с лотка папиросами. Подлетела лодка и подобрала всех четверых. «Молодцы люди! А мальчишке дома надо бы задать дёру».
А вот объявление: какой-то дяденька продает велосипед, он же купит заграничную шляпу. «Глупо! Я бы никогда не продал. Черта ли толку в шляпе да без велосипеда?» А вот, стоп!.. Я сжал и подвинул к глазам газету. А вот… ищут меня… «Разыскивается мальчик четырнадцати лет, Сергей Щербачов. Брюнет. На виске возле левого глаза родинка. Сообщить: Москва, телефон Г 0–48–64».
«Так, так! Значит, вернулась Валентина. Телефон не наш, не домашний, значит, ищет милиция».
Трясущейся рукой я подвинул дорожное дядино зеркальце.
Долго и тупо глядел. «Да, да, вон он и я. Вот брюнет. Вот родинка».
«Разыскивается…» Слово это звучало тихо и приглушенно. Но смысл его был грозен и опасен.
Вот они скользят по проводам, телеграммы: «Ищите! Ищите!.. Задержите!» Вот они стоят перед начальником, спокойные, сдержанные агенты милиции. «Да, – говорят они, – товарищ начальник! Мы найдем гражданина Сергея Щербачова, четырнадцати лет, брюнета, с родинкой, – того, что выламывает ящики и продает старьевщикам чужие вещи. Он, вероятно, живет в каком-нибудь городе со своим подозрительным дядей, например в Киеве, и мечтает безнаказанно поступить в мичманскую школу, чтобы плавать на советских кораблях в разные страны. Этот лживый барабанщик, которого давно уже вычеркнули из списков четвертого отряда, вероятно, будет плакать и оправдываться, что все вышло как-то нечаянно. Но вы ему не верьте, потому что не только он сам такой, но его отец осужден тоже».
Я швырнул зеркало и газету. Да! Все именно так, и оправдываться было нечем.
Ни возвращаться домой, ни попадать в исправительный дом я не хотел Я упрямо хотел теперь в мичманскую школу. И я решил бороться за свое счастье.
Насухо вытер я глаза и вышел на улицу.
Постовые милиционеры, дворники с бляхами, прохожие с газетой – все мне теперь казались подозрительными и опасными.
Я зашел в аптеку и, не зная точно, что мне нужно, долго толкался у прилавка, до тех пор, пока покупатели не стали опасливо поглядывать на меня, придерживая рукой карманы, и продавец грубо не спросил, что мне надо.
Я попросил тюбик хлородонта и поспешно вышел.
Потом я очутился возле парикмахерской. Зашел.
– Подкоротить? Под машинку? Под бокс? Под бобрик? – равнодушно спросил парикмахер.
– Нет, – сказал я. – Бритвой снимайте наголо.
Пряди темных волос тихо падали на белую простыню. Вот он показался на голове, узкий шрам. Это когда-то я разбился на динамовском катке. Играла музыка. Катались с Ниной. Было шумно, морозно, весело…
Уши теперь торчали, и голова стала круглой. На лице резче выступил загар.
Вышел, выдавил из тюбика немного зубной пасты, смазал на виске родинку. Брови на солнце выцвели: попробуй-ка разбери теперь, брюнет или рыжий.
Сверкали на улице фонари. Пахло теплым асфальтом, табаком, цветами и водой.
«Никто теперь меня не узнает и не поймает, – думал я. – Отдаст меня дядя в мичманскую школу, а сам уедет в Вятку… Ну и пусть! Буду жить один, буду стараться. А на все прошлое плюну и забуду, как будто бы его и не было».
Влажный ветерок холодил мою бритую голову. Шли мне навстречу люди. Но никто из них не знал, что в этот вечер твердо решил я жизнь начинать заново и быть теперь человеком прямым, смелым и честным.
Было уже поздно, и, спохватившись, я решил пройти домой ближним путем.
Темно и глухо было на пустыре за церковной оградой. Оступаясь и поскальзываясь, добрался я до забора, пролез в дыру и очутился в саду. Окна нашей комнаты были темны – значит, дядя еще не возвращался.
Это обрадовало меня, потому что долгое отсутствие мое останется незамеченным. Тихо, чтобы не разбудить внизу хозяев, подошел я к крылечку и потянул дверь. Вот тебе и раз! Дверь была заперта. Очевидно, они ожидали, что дядя по возвращении постучится.
Но то дядя, а то я! Мне же, особенно после того, как я сегодня обидел хозяина, стучаться было совсем неудобно.
Я разыскал скамейку и сел в надежде, что дядя вернется скоро.
Так я просидел с полчаса или больше. На траву, на листья пала роса. Мне становилось холодно, и я уже сердился на себя за то, что не отрубил курице голову. Экое дело – курица! А вдруг вот дядя где-нибудь заночует – что тогда делать?
Тут я вспомнил, что сбоку лестницы, рядом с уборной, есть окошко и оно, кажется, не запирается.
Я снял сандалии, сунул их за пазуху и, придерживаясь за трухлявый наличник, встал босыми ногами на уступ. Окно было приоткрыто. Я вымазался в пыли, оцарапал ногу, но благополучно спустился в сени.
Я лез не воровать, не грабить, а просто потихоньку, чтобы никого не потревожить, пробирался домой. И вдруг сердце мое заколотилось так сильно, что я схватился рукой за грудную клетку. Что такое?.. Спокойней!
Однако дыхание у меня перехватило, и я в страхе уцепился за перила лестницы.
Кто его знает, почему, но мне вдруг показалось, что старик Яков совсем не исчез – там, далеко, в Липецке, – а где-то притаился здесь, совсем рядом.
Несколько мгновений эта нелепая, упрямая мысль крепко держала мою голову, и я мучительно силился понять, в чем дело.
Тихонько поднялся я наверх – и опять стоп!
Не из той комнаты, где мы жили, а из пустой, которая выходила окном к курятнику, пробивался через дверные щели слабый свет. Значит, дядя уже давно был дома.
Прислушался. Разговаривали двое: дядя и кто-то незнакомый. Никакого старика Якова, конечно, не было.
– Вот, – говорил дядя, – сейчас будет и готово. Этот пакет туда, а этот сюда. Понятно?
– Понятно!
Куда «туда» и куда «сюда», – мне это было совсем непонятно.
– Теперь все убрать. И куда это мой мальчишка запропал? (Это обо мне.)
– Вернется! Или немного заблудился. А то еще в кино пошел. Нынче дети какие! А мать у него кто?
– Мачеха! – ответил дядя. – Кто ее знает, какая-то московская. Мы на эту квартиру случайно, через своего человека напали. Мачеха на Кавказе. Мальчишка один. Квартира пустая. Лучше всякой гостиницы. Он мне сейчас в одном деле помогать будет.
«Как кто ее знает? – ахнул я. – Ведь ты же мой дядя!»
– Ну, и последнее готово! Все наука и техника. Осторожней, не разбейте склянку. Но куда же все-таки запропал мальчишка?
Я тихонько попятился, спустился по лесенке, вылез обратно в сад через окошко, обул сандалии и громко постучался в запертую дверь. Отворили мне не сразу.
– Это ты, бродяга? Наконец-то! – раздался сверху дядин голос.
– Да, я.
– Тогда погоди, штаны да туфли надену, а то я прямо с постели.
Прошло еще минуты три, пока дядя спустился по лестнице.
– Ты что же полуночничаешь? Где шатался?
– Я вышел погулять… Потом сел не на тот трамвай. Потом у меня не было гривенника, я шел, да и немного заблудился.
– Ой, ты без гривенника на трамваях никогда не ездил? – проворчал дядя.
Но я уже понял, что ругать он меня не будет и, пожалуй, даже доволен, что сегодня вечером дома меня не было.
В коридоре и во всех комнатах было темно. Не зажигая огня, я разделся и скользнул под одеяло. Дверь внизу тихонько скрипнула. Кто-то через нижнюю дверь вышел.
И только сейчас, лежа в постели, я наконец, понял, почему мне недавно померещилось близкое присутствие старика Якова. Как и в тот раз, когда он впервые очутился в нашей квартире, мне почудился такой же сладковато-приторный запах – не то эфира, не то еще какой-то дряни. «Очевидно, – подумал я, – дядя опять какое-то лекарство пролил… Но что же он за человек? Он меня поит, кормит, одевает и обещает отдать в мичманскую школу, и, оказывается, он даже не знает Валентины и вовсе мне не дядя!»
Тогда, осененный новой догадкой, я стал припоминать все прочитанные мною книги из жизни знаменитых и неудачливых изобретателей и ученых.
«А может быть, – думал я, – дядя мой совсем и не жулик. Может быть, он и правда какой-нибудь ученый или химик. Никто не признает его изобретения, или что-нибудь в этом роде. Он втайне ищет какой-либо утерянный или украденный рецепт. Он одинок, и никто не согреет его сердце. Он увидел хорошего мальчика (это меня), который тоже одинок, и взял меня с собою, чтобы поставить на хорошую жизнь. Конечно, хорошая жизнь так, как у нас началась в вагоне, не начинается. Но… я ничего не знаю. Мне бы только вырваться на волю, в мичманскую школу. Да поскорее, потому что я ведь решил уже жить правдиво и честно… Верно, что я уже и сегодня успел соврать и про трамвай, и про то, что заблудился. Но ведь он же мне и сам соврал первый. “Ты, – говорит, – погоди… Я только что с постели”. Нет, брат! Тут ты меня не обманешь. Тут я и сам химик!»
Несколько дней мы прожили совсем спокойно. Каждое утро бегал я теперь в парк, и там мы встречались со Славкой.
Однажды в парк зашел Славкин отец, тоже худой, белокурый человек с тремя шпалами в петлицах.
Прищурившись, глянул он на Славкину модель ветродвигателя, сильными пальцами грубовато и быстро выломал распорку, которую только что с таким трудом мы вставили на место, и уверенно заявил, что здесь должна быть не распорка, а стягивающая скрепка, иначе при работе разболтается гнездо мотора.
С обидой и азартом кинулись мы к чертежу, но, оказывается, Славкин отец был совершенно прав.
Он улыбнулся, показал нам кончик языка. Поцеловал Славку в лоб, что меня удивило, потому что Славка был совсем не маленький, и, тихонько насвистывая, быстро пошел через площадку, старательно обходя копавшихся в песке маленьких ребятишек.
– Догадливый! – сказал я. – Только подошел, глянул – крак! – и выломал.
– Еще бы не догадливый! – спокойно ответил Славка. – Такая уж у него работа.
– Он военный инженер? Он что строит?
– Разное, – уклончиво ответил Славка и с гордостью добавил: – Он очень хороший инженер! Это он только такой с виду.
– Какой?
– Да вот какой! – смеется и язык высунул… Ты думаешь, он молодой? Нет, ему уже сорок два года. А твоему отцу сколько? Он кто?
– У меня дядя… – запнулся я. – Он, кажется, ученый… химик…
– А отец?
– А отец… отец… Эх, Славка, Славка! Что же ты, искал, искал контргайку, а сам ее каблуком в песок затоптал – и не видишь.
Наклонившись, долго выковыривал я гайку пальцем и, сидя на корточках, счищал и сдувал с нее песчинки.
Я кусал губы от обиды. Сколько ни говорил я себе, что теперь я должен быть честным и правдивым – язык так и не поворачивался сказать Славке, что отец у меня осужден за растрату.
Но я и не соврал ему. Я не сказал ничего, замял разговор, засмеялся, спросил у него, сколько сейчас времени, и сказал, что пора кончать работу.
На другой день дядя вызвался проводить меня в гости к Славке. Славка жил далеко. Домик они занимали красивый, небольшой – в одну квартиру.
Встретили нас Славка и его бабка – старуха хлопотливая, говорливая и добродушная. Дядя попросил подать ему через окно воды, но бабка пригласила его в комнаты и предложила квасу.
Дядя неторопливо пил стакан за стаканом и, прохаживаясь по комнатам, похваливал то квас, то Славку, то Славкину светлую, уютную квартиру. Он был огорчен тем, что не застал Славкиного отца дома, и через полчаса ушел, пообещавшись зайти в другой раз.
Едва только он ушел, бабка сразу же заставила меня насильно выпить стакан молока, съесть блин и творожную ватрушку, причем Славка – нет, чтобы за меня заступиться, – сидел на скамье напротив, болтал ногами, хохотал и подмигивал.
Потом он мне показал свой альбом открыток. Это были не теперешние открытки, а старинные, военные. Напечатанные на шершавой, грубой бумаге, теперь уже полинявшие, потертые, они рассказывали о далеких днях гражданской войны.
Вот стоит в синей кожанке человек. В руках блестит светло-синяя сабля. Небо синее, земля, деревья и трава – черно-синие. Возле человека осталось всего четыре товарища, и на их папахи, на мужественные лица кровавыми полосами падают лучи огромной пятиконечной звезды.
Внизу, под открыткой, подпись: «Смерть шахтер-комиссара Андрея Бутова с товарищами в бою под Кременчугом». И еще помельче: «Напечатано походной типографией 12-й армии, 1919 г.».
– Это очень редкая открытка, – бережно разглаживая ее, объяснил мне Славка. – Их всего-то, может, и было напечатано штук двести-триста. Ну и вот эта тоже попадается не часто. Тут, смотри, со стихами: «Гей, гей! Не робей!» Видишь, это красные гонят Юденича. А вот без стихов… Тоже гонят. А это всадник в бой мчится. Отстал, должно быть. А на небе тучи… тучи… А это просто так… девчонка с наганом. Комсомолка, наверное. Видишь, губы сжала, а глаза веселые. Они теперь повырастали. У мамы подруга есть, Комкова Клавдюшка, тоже там была… Так ей теперь уже тридцать шесть, что ли… Э-э, брат! Погоди, погоди! – рассмеялся вдруг Славка. Закрыв ладонью альбом, он посмотрел на меня, потом опять в альбом, потом схватил со столика зеркало. – А это кто?
Передо мной лежала открытка, изображавшая совсем молоденького паренька в такой же, как у меня, пилотке. У пояса его висела кобура, в руке он держал трубу.
– Как кто? Сигналист! Тут так и написано.
– Это ты! – подвигая мне зеркало, обрадовался Славка. – Ну, посмотри, до чего похоже! Я еще когда тебя в первый раз увидел – на кого, думаю, он так похож? Ну, конечно, ты! Вот нос… вот и уши немного оттопырены. Возьми! – сказал он, доставая из гнезда открытку. – У меня таких две, на твое счастье. Бери, бери да радуйся!
Молча взял я Славкин подарок. Бережно завернул его и положил к себе в бумажник.
Мы вышли на задний дворик. Огромные, почти в рост человека, торчали там лопухи, и под их широкой тенью суетливо бегали маленькие желтые цыплята.
– Славка, – осторожно опросил я, – а как у тебя нога? Тебе ее потом совсем вылечат?
– Вылечат! – щурясь и отворачиваясь от солнца, ответил Славка. – Ну, куда, дурак? Чего кричишь? – Он схватил заблудившегося цыпленка и бережно сунул его в лопухи. – Туда иди. Вон твоя компания. – Он отряхнул руки, прищелкнул языком и добавил: – Нога – это плохо. Ну ничего, не пропаду. Не такие мы люди!
– Кто мы?
– Ну, мы… все…
– Кто все? Ты, папа, мама?
– Мы, люди, – упрямо повторил Славка и недоуменно посмотрел мне в глаза. – Ну, люди!.. Советские люди! А ты кто? Банкир, что ли?
Я отвернулся. Я вынул из кармана окладной нож. Это был хороший кривой нож, крепкой стали, с дубовой полированной рукояткой и с блестящим карабинчиком. Я знал, что Славке он очень нравится.
– Возьми, – сказал я. – Дарю на память. Да бери, бери! Ты мне сигналиста подарил, и я взял!
– Но то – пустяк, – возразил Славка. – У меня есть еще, а у тебя другого ножа нет!
– Все равно бери! – твердо сказал я. – Раз я подарил, то теперь обижусь, выкину, но не возьму обратно.
– Хорошо, я возьму, – согласился Славка. – Спасибо. Только сигналист пусть в счет не идет. Но у меня есть карманный фонарь с тремя огнями – белый, красный и зеленый. И ты его возьмешь тоже… – Он подумал. – Только вот что: он у меня не здесь, он у мамы. Через три дня отец отвезет меня к ней в деревню, а сам в тот же день вернется обратно. Я его передам отцу, отец отдаст бабке, а она – тебе. Дай честное слово, что ты зайдешь и возьмешь!
Я дал.
– Так ты уезжаешь? – пожалел я. – Далеко? Надолго?
– Надолго, до конца лета, к маме. Но это не очень далеко. Отсюда пароходом вверх по Десне километров семьдесят, а там от пристани километров десять лесом. Ну, пойдем к бабке на кухню.
– Бабушка, – сказал Славка, тыча ей под нос блестящий кривой нож. – Вот, мне подарили. Хорош ножик? Острый!
– Выкинь, Славушка! – посоветовала старуха. – Куда тебе такой страшенный? Еще зарежешься.
– Ты уж старая, – обиделся Славка, – и ничего в ножах не понимаешь. Дай-ка я что-нибудь стругану. Дай хоть вот эту каталку. Ага, не даешь? Значит, сама видишь, что нож хороший! Бабушка, я с папой пришлю фонарь. Ну, помнишь, я еще тебя около курятника напугал? И ты его отдашь вот этому мальчику. Погляди на него, запомнишь?
– Да запомню, запомню, – ухватив Славку белыми от муки руками, потрясла его старуха. – Вы тут стойте, не уходите, я сейчас вас кормить буду.
– Только не меня! – испугался я. – Это его… я уже кормленый…
– Ладно, ладно! – отскакивая к двери, согласился Славка, и уже у самого порога он громко закричал: – Только я гречневой каши есть не буду-у-у!
– Врешь, врешь! Все будешь, – ахнула бабка и, вытирая мокрое лицо фартуком, жалобно добавила: – Кабы тебя, милый мой, с ероплана не спихнули, я бы взяла хворостину и показала, какое оно бывает «не буду»!
Славка проводил меня до калитки, и тут мы с ним попрощались, потому что в следующие два дня он должен был принимать в клинике какие-то ванны и на площадку прийти не обещался.
Теперь, когда я узнал, что Славка уезжает, мне еще крепче захотелось в Одессу.
Дяди дома не было. Я сел за стол у распахнутого окошка, отвинтил крышку дядиной походной чернильницы, подвинул к себе листок бумаги и от нечего делать взялся сочинять стихи.
Это оказалось вовсе не таким трудным, как говорил мне дядя.
Например, через полчаса уже получилось:
Из Одессы капитан
Уплывает в океан.
На борту стоят матросы,
Лихо курят папиросы.
На берегу стоят девицы,
Опечалены их лица!
Потому что, налетая,
Всем покоя не давая,
Ветер гнал за валом вал
И сурово завывал.
Выходило совсем неплохо. Я уже хотел было продолжать описание дальнейшей судьбы отважного корабля и опечаленных разлукой девиц, как меня позвала старуха.
С досадой высунулся я через окно, раздвинул ветви орешника и вежливо спросил, что ей надо.
Она приказала мне слазить в погреб и поставить для дяди на холод кринку простокваши.
Я покривился, однако тотчас же вышел и полез.
Вернувшись, я попробовал было продолжать свои стихи, но, увы, – вероятно, оттого, что в сыром, темном погребе я стукнулся лбом о подпорку, – вдохновение исчезло, и ничего у меня дальше не получалось.
Я решил переписать начисто то, что сделано, и положить стихи на дядин столик, чтобы он подивился новому моему таланту.
Однако хорошей бумаги на столе больше не было. Тогда я вспомнил, что в головах у дяди, под матрацем, завернутая в газету, лежит целая пачка.
Пачку эту я развернул, достал несколько листиков и стал переписывать. Только что успел я дойти до половины, как опять меня позвала старуха. Я высунулся через окошко и теперь уже довольно грубо спросил, что ей от меня надо. Она приказала мне лезть в погреб и достать пяток яиц, потому что ей надо ставить тесто для блинчиков, которых, конечно, дядя захочет поесть вместе с простоквашей.
Я плюнул. Выскочил. Полез. Долго возился, отыскивая впотьмах корзинку, и, вернувшись, твердо решил больше на старухин зов не откликаться. Сел за стол. Что такое? Листка с моими стихами на столе не было. Удивленный и даже рассерженный, заглянул под стол, под кровать… Распахнул дверь коридора. Нету!
И я решил, что, должно быть, в мое отсутствие в комнату заскочили два наших сумасшедших котенка и, прыгая, кувыркаясь, как-нибудь уволокли листок за окно, в сад. Вздохнув, я взялся переписывать наново. Дописал до половины, загляделся на скачущего по подоконнику воробья и задумался.
«Вот, – думал я, – клюнет, подпрыгнет, посмотрит, опять клюнет, опять посмотрит… Ну, что, дурак, смотришь? Что ты в нашей человеческой жизни понимаешь? Ну хочешь? Слушай!»
Я потянулся к листку со стихами и, просто говоря, обалдел. Первых четырех только что написанных мною строк на бумаге уже не было. А пятая, та, где говорилось о стоящих на берегу девицах, быстро таяла на моих глазах, как сухой белый лед, не оставляя на этой колдовской бумаге ни следа, ни пятнышка.
Крепкая рука опустилась мне на плечо, и, едва не слетев со стула, я увидел незаметно подкравшегося ко мне дядю.
– Ты что же это, негодяй, делаешь? – тихо и злобно спросил он. – Это что у тебя такое?
Я вскочил, растерянный и обозленный, потому что никак не мог понять, почему это мои стихи могли привести дядю в такую ярость.
– Ты где взял бумагу?
– Там, – и я ткнул пальцем на кровать.
– «Там, там»! А кто тебе, дряни такой, туда позволил лазить?
Тут он схватил листки, в том числе и те, где были начаты стихи об отважном капитане, осторожно разгладил их и положил обратно под матрац, в папку.
Но тогда, взбешенный его непонятной руганью и необъяснимой жадностью, я плюнул на пол и отскочил к порогу.
– Что вам от меня надо? – крикнул я. – Что вы меня мучаете? Я и так с вами живу, а зачем – ничего не знаю! Вам жалко трех листочков бумаги, а когда в вагонах… так чужого вам не жалко! Что я вас, ограбил, обокрал? Ну, за что вы на меня сейчас набросились?
Я выскочил в сад, забежал на глухую полянку и уткнулся головой в траву…
Очевидно, дяде и самому вскоре стало неловко.
– Послушай, друг мой, – услышал я над собой его голос. – Конечно, я погорячился, и бумаги мне не жалко. Но скажи, пожалуйста… – тут голос его опять стал раздраженным, – что означают все эти твои фокусы?
Я недоуменно обернулся и увидел, что дядя тычет себе пальцем куда-то в живот.
– Но, дядя, – пробормотал я, – честное слово… я больше ничего…
– Хорошо «ничего»! Я пошел утром переменить брюки, смотрю – и на подтяжках, да и внизу, – ни одной пуговицы! Что это все значит?
– Но, дядя, – пожал я плечами, – для чего мне ваши брючные пуговицы? Ведь это же не деньги, не бумага и даже не конфеты. А так… дрянь! Мне и слушать-то вас прямо-таки непонятно.
– Гм, непонятно?! А мне, думаешь, понятно? Что же, по-твоему, они сами отсохли? Да кабы одна, две, а то все начисто!
– Это старуха срезала, – подумав немного, сказал я. – Это ее рук дело. Она, дядя, всегда придет к вам в комнату, меня выгонит, а сама все что-то роется, роется… Недавно я сам видел, как она какую-то вашу коробочку себе в карман сунула. Я даже хотел было сказать вам, да забыл.
– Какую еще коробочку? – встревожился дядя. – У меня, кажется, никакой коробочки… Ах, цветок бездумный и безмозглый! – спохватился дядя. – Это она у меня мыльный порошок для бритья вытянула. А я-то искал, искал, перерыл всю комнату! Глупа, глупа! Я, конечно, понимаю: повороты судьбы, преклонные годы… Но ты когда увидишь ее у нас в комнате, то гони в шею.
– Нет, дядя, – отказался я. – Я ее не буду гнать в шею. Я ее и сам-то боюсь. То она меня зовет Антипкой, то Степкой, а чуть что – замахивается палкой. Вы лучше ей сами скажите. Да вон она возле клумбы цветы нюхает! Хотите, я вам ее сейчас кликну?
– Постой! Постой! – остановил меня дядя. – Я лучше потом… Надоело! Ты теперь расскажи, что ты у Славки делал.
Я рассказал дяде, как провел время у Славки, как он подарил мне сигналиста, и пожалел, что через три дня Славку отец увезет к матери.
Дядя вдруг разволновался. Он встал, обнял меня и погладил по голове.
– Ты хороший мальчик, – похвалил меня дядя. – С первой же минуты, как только я тебя увидел, я сразу понял: «Вот хороший, умный мальчик. И я постараюсь сделать из него настоящего человека». Ге! Теперь я вижу, что я в тебе не ошибся. Да, не ошибся. Скоро уже мы поедем в Одессу. Начальник мичманской школы – мой друг. Помощник по учебной части – тоже. Там тебе будет хорошо. Да, хорошо. Конечно, многое… то есть, гм… кое-что тебе кажется сейчас не совсем понятным, но все, что я делаю, это только во имя… и вообще для блага… Помнишь, как у Некрасова: «Вырастешь, Саша, узнаешь…»
– Дядя, – задумчиво спросил я, – а вы не изобретатель?
– Тсс… – приложив палец к губам и хитро подмигнув мне, тихо ответил дядя. – Об этом пока не будем… ни слова!
Дядя стал ласков и добр. Он дал мне пятнадцать рублей, чтобы я их, на что хочу, истратил. Похлопал по правому плечу, потом по левому, легонько ткнул кулаком в бок и, сославшись на неотложные дела, тотчас же ушел.
Прошло три дня. Со Славкой повидаться мне так и не удалось – в парк он больше не приходил.
Бегая днем по городу, я остановился у витрины писчебумажного магазина и долго стоял перед большой географической картой.
Вот она и Одесса! Рядом города – Херсон, Николаев, Тирасполь, слева – захваченная румынами страна Бессарабия, справа – цветущий и знойный Крым, а внизу, далеко – до Кавказа, до Турции, до Болгарии – раскинулось Черное море…
…И волны бушуют вдали…
Товарищ, мы едем далеко,
Далеко от здешней земли.
Нетерпение жгло меня и мучило.
Я заскочил в лавку и купил компас.
Кто его знает, когда еще он должен был мне пригодиться. Но когда в руках компас – тогда все моря, океаны, бухты, проливы, заливы, гавани получают свою форму-очертания.
Вышел и остановился у витрины опять.
А вот он и север! Кольский полуостров. Белое море. Угрюмое море, холодное, ледяное. Где-то тут, на канале, работает мой отец. Последний раз он писал откуда-то из Сороки.
Сорока… Сорока! Вот она и Сорока. Вообще-то отец писал помалу и редко. Но последний раз он прислал длинное письмо, из которого я, по правде сказать, мало что понял. И если бы я не знал, что отец мой работает в лагерях, где вином не торгуют, то я бы подумал, что писал он письмо, немного выпивши.
Во-первых, письмо это было не грустное, не виноватое, как прежде, а с первых же строк он выругал меня за «хвосты» по математике.
Во-вторых, он писал, что каким-то взрывом ему оторвало полпальца и ушибло голову, причем писал он об этом таким тоном, как будто бы там был бой и есть после этого чем похвалиться.
В-третьих, совсем неожиданно он как бы убеждал меня, что жизнь еще не прошла и что я не должен считать его ни за дурака, ни за человека совсем пропащего.
И это меня тогда удивило, потому что я был не слепой и никогда не думал, что жизнь уже прошла. А если уж и думал, то скорей так: что жизнь еще только начинается. Кроме того, никогда не считал я отца за дурака и за пропащего. Наоборот, я считал его и умным, и хорошим, но только если бы он не растрачивал для Валентины казенных денег, то было бы, конечно, куда как лучше!
И я решил, что, как только поступлю в мичманскую школу, тотчас же напишу отцу. А что это будет так – я верил сейчас крепко.
Задумавшись и улыбаясь, стоял я у блестящей витрины и вдруг услышал, что кто-то меня зовет:
– Мальчик, пойди-ка сюда!
Я обернулся. Почти рядом, на углу, возле рычага, который управляет огнями светофора, стоял милиционер и рукой в белой перчатке подзывал меня к себе.
«Г 0–48–64!» – вздрогнул я. И вздрогнул болезненно резко, как будто кто-то из прохожих приложил горячий окурок к моей открытой шее.
Первым движением моим была попытка бежать. Но подошвы как бы влипли в горячий асфальт, и, зашатавшись, я ухватился за блестящие поручни перед витриной магазина.
«Нет, – с ужасом подумал я, – бежать поздно! Вот она и расплата!»
– Мальчик! – повторил милиционер. – Что же ты стал? Подходи быстрее.
Тогда медленно и прямо, глядя ему в глаза, я подошел.
– Да, – сказал я голосом, в котором звучало глубокое человеческое горе. – Да! Я вас слушаю!..
– Мальчик, – сказал милиционер, мгновенно перекидывая рычаг с желтого огня на зеленый, – будь добр перейди улицу и нажми у ворот кнопку звонка к дворнику. Мне надо на минутку отлучиться, а я не могу.
Он повторил это еще раз, и только тогда я его понял.
Я не помню, как перешел улицу, надавил кнопку и тихо пошел было своей дорогой, но почувствовал, что идти не могу, и круто свернул в первую попавшуюся подворотню.
Крупные слезы катились по моим горячим щекам, горло вздрагивало, и я крепко держался за водосточную трубу.
– Так будь же все проклято! – гневно вскричал я и ударил носком по серой каменной стене. – Будь ты проклята, – бормотал я, – такая жизнь, когда человек должен всего бояться, как кролик, как заяц, как серая трусливая мышь! Я не хочу так! Я хочу жить, как живут все. Как живет Славка, который может спокойно надавливать на все кнопки, отвечать на все вопросы и глядеть людям в глаза прямо и открыто, а не шарахаться и чуть не падать на землю от каждого их неожиданного слова или движения.
Так стоял я, вздрагивая; слезы катились, падали на осыпанные известкой сандалии, и мне становилось легче.
Кто-то тронул меня за руку.
– Мальчик, – участливо спросила меня молодая незнакомая женщина, – ты о чем плачешь? Тебя обидели?
– Нет, – вытирая слезы, ответил я, – я сам себя обидел.
Она улыбнулась и взяла меня за руку:
– Но разве может человек сам себя обидеть? Ты, может быть, ушибся, разбился?
Я замотал головой, сквозь слезы улыбнулся, пожал ей руку и выскочил на улицу.
Кто его знает почему, мне казалось, что счастье мое было уже недалеко…
И в этот день я был крепок. Меня не разбило громом, и я не упал, не закричал и не заплакал от горя, когда, спустившись по откосу, я пролез через дыру забора и увидал у нас в саду проклятого старика Якова.
Он сидел спиной ко мне, и они о чем-то оживленно разговаривали с дядей. Надо было собраться с мыслями.
Я скользнул за кусты и боком, боком, вокруг холма с развалинами беседки, вышел к крылечку и прокрался наверх.
Вот я и у себя в комнате. Схватил графин, глотнул из горлышка. Поперхнулся. Зажав полотенцем рот, тихонько откашлялся. Осмотрелся. Очевидно, старик Яков появился здесь совсем еще недавно. Полотенце было сырое – не просохло. На подоконнике валялся только один окурок, а старик Яков, когда не притворялся больным, курил без перерыва. На кровати валялась дядина кепка и мятая газета. Вот и все! Нет, не все. Из-под подушки торчал кончик портфеля. Я глянул в окно. Через листву черемухи я видел, что оба друга все еще разговаривают. Я открыл портфель.
Салфетка, рубашка, два галстука, помазок, бритва, красные мужские подвязки. Картонная коробочка из-под кофе. Внутри что-то брякает. Раскрыл: орден Трудового Знамени, орден Красной Звезды, значок МОПР, значок члена Крым-ЦИК, иголка, катушка ниток, пузырек с валерьяновыми каплями. Еще носки, носки… А это?
И я осторожно вытащил из уголка портфеля черный браунинг.
Тихий вопль вырвался у меня из груди. Это был как раз тот самый браунинг, который принадлежал мужу Валентины и лежал во взломанном мною ящике. Ну да!.. Вот она, выщербленная рукоятка. Выдвинул обойму. Так и есть: шесть патронов и одного нет.
Я положил браунинг в портфель, закрыл, застегнул и сунул под подушку.
«Что же делать? А что делается сейчас дома? Плевать там, конечно, на сломанный замок, на проданную горжетку! Горько и плохо, должно быть, пришлось молодому Валентининому мужу. Могут выругать и простить человека за потерянный документ. Без лишних слов вычтут потерянные деньги. Но никогда не простят и не забудут человеку, что он не смог сберечь боевое оружие! Оно не продается и не покупается. Его нельзя сработать поддельным, как документ, или даже фальшивым, как деньги. Оно всегда суровое, грозное и настоящее».
Кошкой отпрыгнул я к террасе и бесшумно повернул ключ, потому что по лестнице кто-то поднимался. Но это был не Яков и не дядя – они всё еще сидели в саду.
Я присел на корточки и приложил глаз к замочной скважине.
Вошла старуха.
Лицо ее показалось мне что-то чересчур веселым и румяным. В одной руке она держала букет цветов, в другой – свою лакированную палку. Цветы она поставила в стакан с водой. Потом взяла с тумбочки дядино зеркало. Посмотрела в него, улыбнулась. Потом, очевидно, что-то ей в зеркале не понравилось. Она высунула язык, плюнула. Подумала. Сняла со стены полотенце и плевок с пола вытерла. «Ах ты, старая карга! – рассердился я. – А я-то этим полотенцем лицо вытираю!»
Потом старуха примерила белую кепку. Пошарила у дяди в карманах. Достала целую пригоршню мелочи. Отобрала одну монетку – я не разглядел, не то гривенник, не то две копейки, – спрятала себе в карман. Прислушалась. Взяла портфель. Порылась, вытянула одну красную мужскую подвязку старика Якова. Подержала ее, подумала и сунула в карман тоже. Затем она положила портфель на место и легкой, пританцовывающей походкой вышла из комнаты.
Мгновенно вслед за ней очутился я в комнате. Вытянул портфель, выдернул браунинг и спрятал в карман. Сунул за пазуху и оставшуюся красную подвязку. Бросил на кровать дядины штаны с отрезанными пуговицами. Подвинул на край стола стакан с цветами, снял подушку, пролил одеколон на салфетку и соскользнул через окно в сад.
Очутившись позади холма, я взобрался к развалинам беседки. Сорвал лист лопуха, завернул браунинг и задвинул его в расщелину. Спустился. Вылез через дыру. Прошмыгнул кругом вдоль забора и остановился перед калиткой.
Тут я перевел дух, вытер лицо, достал из кармана компас и, громко напевая: «По военной дороге шел в борьбе и тревоге…», – распахнул калитку.
Дядя и старик Яков сразу же обернулись.
Как бы удивленный тем, что увидел старика Якова, я на секунду оборвал песню, но тотчас же, только потише, запел снова.
Подошел, поздоровался и показал компас.
– Дядя, – сказал я, – посмотрите на компас. В какой стороне отсюда Одесса?
– Моряк! Лаперузо! Дитя капитана Гранта! – похвалил меня дядя, очевидно довольный тем, что я не нахмурился и не удивился, увидев здесь старика Якова, который был теперь наголо брит – без усов, без диагоналевой гимнастерки с орденом, а в просторном парусиновом костюме и в соломенной шляпе. – Вон в той стороне Одесса. Сегодня мы проводим старика Якова на пристань к пароходу: он едет в Чернигов к своей больной бабушке, а тем временем я отвезу тебя в Одессу.
Это было что-то новое. Но я не показал виду и молча кивнул головой.
– Ты должен быть терпелив, – сказал дядя. – Терпение – свойство моряка. Помню, как-то плыли мы однажды в тумане… Впрочем, расскажу потом. Ты где бегал? Почему лоб мокрый?
– Домой торопился, – объяснил я. – Думал, как бы не опоздать к обеду.
– Нас сегодня старик Яков угощает, – сообщил дядя. – Не правда ли, добряк, ты сегодня тряхнешь бумажником? Ты подожди, Сергей, минутку, а мы зайдем в комнату. Там он с дороги отряхнется, почистится, и тогда двинем к ресторану.
Я проводил их взглядом, сел на скамью и, поглядывая на компас, принялся чертить на песке страны света.
…Не прошло и трех минут, как по лестнице раздался топот, и на дорожку вылетел дядя, а за ним, без пиджака, в сандалиях на босу ногу, старик Яков.
– Сергей! – закричал он. – Не видел ли ты здесь старуху?
– А она, дядечка, на заднем дворике голубей кормит. Вот, слышите, как она их зовет? «Гули, гули»!
– «Гули, гули»! – хрипло зарычал старик Яков. – Я вот ей покажу «гули, гули»!
– Только ласково! Только ласково! – предупредил на ходу дядя. – Тогда мы сейчас же… Мы это разом…
Голуби с шумом взметнулись на крышу, а старуха с беспокойством глянула на подскочивших к ней мужчин.
– Только тише! Только ласково! – оборвал дядя старика Якова, который начал чертыхаться еще от самой калитки.
– Добрый день, хорошая погода! – торопливо заговорил дядя. – Птица-голубь – дар Божий. Послушайте, мамаша, это вы нам сейчас принесли в комнату разные… цветочки, василечки, лютики?
– Для своих друзей, – начала было старуха, – для хороших людей… Ай-ай!.. Что он на меня так смотрит?
– Отдай добром, дура! – заорал вдруг старик Яков. – Не то тебе хуже будет!
– Только ласково! Только ласково! – загремел на Якова дядя. – Послушайте, дорогая: отдайте то, что вы у нас взяли. Ну, на что вам оно? Вы женщина благоразумная (молчи, Яков!), лета ваши преклонные… Ну, что вы, солдат, что ли? Вот видите, я вас прошу… Ну, смотрите, я стал перед вами на одно колено… Да затвори, Яков, калитку! Кого еще там черт несет?!
Но затворять было уже поздно: в проходе стоял бородатый старухин сын и с изумлением смотрел на выпучившую глаза старуху и коленопреклоненного дядю. Дядя подпрыгнул, как мячик, и стал объяснять, в чем дело.
– Мама, отдайте! – строго сказал ее сын. – Зачем вы это сделали?
– Но на память! – жалобно завопила старуха. – Я только хотела на добрую, дорогую память!
– На память! – взбесился тогда невытерпевший дядя. – Хватайте ее! Берите!.. Вон он лежит у нее в кармане!
– Нате! Подавитесь! – вдруг совершенно спокойным и злым голосом сказала старуха и бросила на траву красную резиновую подвязку.
– Это моя подвязка! – торжественно сказал старик Яков. – Сам на днях покупал в Гомеле. Давай выкладывай дальше!
Старуха швырнула ему под ноги две копейки и вывернула карман. Больше в карманах у нее ничего не было.
Два часа бились трое мужчин со старухой, угрожали, уговаривали, просили, кланялись… Но она только плевалась, ругалась и даже изловчилась ударить старика Якова по затылку палкой.
До отплытия черниговского парохода времени оставалось уже немного. И тогда, охрипшие, обозленные, дядя и Яков пошли одеваться.
Старик Яков переменил взмокшую рубаху. С удивлением глядел я на его могучие плечи; у него было волосатое загорелое туловище, и, как железные шары, перекатывались и играли под кожей мускулы.
«Да, этот кривоногий дуб еще пошумит, – подумал я. – А ведь когда он оденется, согнется, закашляет и схватится за сердце, ну как не подумать, что это и правда только болезненный беззубый старикашка!»
Перед тем как нам уже уходить на пристань, подошел старухин сын и сообщил, что в уборной в яме плавает вторая красная подвязка.
Тут все вздохнули и решили, что полоумная старуха там же, по злобе, утопила и браунинг…
Но делать было нечего! Самим в яму лезть, конечно, никому не вздумалось, а привлекать к этому темному делу посторонних никто не захотел.
Я смотрел на холм с развалинами каменной беседки, думал о своем и, конечно, молчал.
На речной вокзал мы пришли рано. Только еще объявили посадку, и до отхода оставался час. Старик Яков быстро прошел в каюту и больше не выходил оттуда ни разу.
Мы с дядей бродили по палубе, и я чувствовал, что дядя чем-то встревожен. Он то и дело оставлял меня одного, под видом того, что ему нужно то в умывальник, то в буфет, то в киоск, то к старику Якову.
Наконец, он вернулся чем-то обрадованный и протянул мне пригоршню белых черешен.
– Ба! – удивленно воскликнул он. – Посмотри-ка! А вот идет твой друг Славка!
– Разве тебе ехать в эту сторону? – бросаясь к Славке, спросил я.
– Я же тебе говорил, что вверх, – ответил Славка. – Ну-ка, посмотри, вода течет откуда?.. А ты куда? До Чернигова?
– Нет, Славка! Мы только провожаем одного знакомого.
– Жаль! А то вдвоем прокатились бы весело. У отца в каюте бинокль сильный… восьмикратный.
– Глядите, – остановил нас дядя. – Вон на воде какая комедия!
Крохотный, сердитый пароходишко, черный от дыма, отчаянно колотил по воде колесами и тянул за собой огромную, груженную лесом баржу.
Тут я заметил, что мы остановились как раз перед окошком той каюты, что занимал старик Яков, и сейчас оттуда, сквозь щель меж занавесок, выглядывали его противные выпученные глаза.
«Сидишь, сыч, а свету боишься», – подумал я и потащил Славку на другое место.
Пароход дал второй гудок.
Дядя пошел к Якову, а мы попрощались со Славкой.
– Так не забудь зайти за фонарем, – напомнил он. – Отец вернется завтра обязательно.
– Ладно, зайду! Прощай, Славка! Будь счастлив!
– И ты тоже! Гей, папа! Я здесь! – крикнул он и бросился к отцу, который с биноклем в руках вышел на палубу.
Раньше, до ареста, у моего отца был наган, и я уже знал, что каждое оружие имеет свой единственный номер и, где бы оно ни оказалось, по этому номеру всегда разыщут его владельца.
Утром я вытряхнул печенье из фанерной коробки, натолкал газетной бумаги, положил туда браунинг, завернул коробку, туго перевязал бечевкой и украдкой от дяди вышел на улицу.
Тут я спросил у прохожего, где здесь в Киеве «стол находок».
В Москве из такого «стола» Валентина получила однажды позабытый в трамвае сверток с кружевами.
«Киев, – думал я, – город тоже большой, следовательно, и тут люди теряют всякого добра немало».
Мне объяснили дорогу.
Я рассчитывал, что, зайдя в этот «стол находок», я суну в окошечко сверток. «Вот, – скажу, – посмотрите, что-то там нашел, а мне некогда». И сейчас же удалюсь прочь. Пусть они как там хотят, так и разбираются.
Но первое, что мне не понравилось, – это то, что «стол» оказался при управлении милиции.
Поколебавшись, я все же вошел. Дежурный указал мне номер комнаты. Никакого окошечка там не было.
Позади широкого барьера сидел человек в милицейской форме, а на столе перед ним лежали разные бумаги и тут же блестящая калоша огромных размеров.
В очереди передо мной стояли двое.
– Итак, – спрашивал милиционер востроносого и рыжеусого человека, – ваше имя – Павло Федоров Павлюченко. Адрес: Большая Красноармейская, сорок. Означенная калоша, номер четырнадцать, на левую ногу, обнаружена вами у ворот, проходя в пивную лавку номер сорок шесть. Так ли я записал?
– Так точно, – ответил рыжеусый. – Я как был вчера выпивши, то, значит, зашел сегодня, чтобы опять… этого самого…
– Это к факту не относится, – перебил его милиционер. – Получайте квиток и расписывайтесь.
– Это я распишусь – отчего же! Гляжу я… Мать честная! Лежит она, самая калоша… сияет. Я искал, искал – другой нету. Я человек честный, мне чужого не надо. Кабы еще пара, а то одна. Дай, думаю, отнесу! Может, и потерял ее свой же брат, труженик.
– Одна! – сурово заметил милиционер. – Кабы и пара, все равно снесть надо. Этакое глупое у вас разумение… Значит, сюда только и тащи, что самому не надо? Подходи следующий.
– Я человек честный, – пряча квитанцию, бормотал рыжеусый. – Мне не то что две… три нашел, и то снес бы. Да кака така нога номер четырнадцатый? Вон у меня нога… в самый раз… аккуратная. А это что же? На столбы обувка?..
Пошатываясь, он пошел к выходу, а вслед за ним проскользнул и я.
«Нет, – думал я, – если из-за одной калоши тут столько расспросов, то с моей находкой скоро мне не отвертеться».
Опечаленный, вернулся я домой и засунул браунинг на прежнее место. Надо было придумать что-то другое.
К вечеру я побежал на окраину, к Славкиной бабке.
– Не приезжал отец! – сказала она. – И то три раза на управления звонили да два раза с завода… Ну вот, слышите? Опять звонят. – И, отодвинув шипящую сковородку, она вперевалку пошла к телефону.
– Чистая напасть! – вздохнула она, вернувшись. – Ну, задержался, ну, не угадал к пароходу… Так не дадут дня человеку побыть с женой да с матерью! Завтра приходи, милый! Да куда ж ты?.. Скушай пирожка, котлетку! Я и то наготовила, а есть некому.
Я поблагодарил добрую старуху, но от еды отказался.
По пути на площади мне попался киоск справочного бюро. Из любопытства подошел поближе и прочел, что в числе прочих здесь выдаются справки об условиях приема во все учебные заведения. И цена всему этому делу полтинник.
Тогда я заполнил бланк на мичманскую школу города Одессы. За ответом велели приходить через полчаса.
В ожидании я пошел шататься по соседним улочкам, заглядывая в лавки, магазины, а то и просто в чужие окна.
Наконец-то полчаса прошли! Помчался к киоску. Схватил протянутую мне бумажку.
…Никакой мичманской школы в Одессе нет и не было.
Я зашатался. Горе мое было так велико, что я не мог даже плакать и, вероятно, целый час просидел на каменной ступеньке какой-то сырой подворотни. И мне тогда хотелось, чтобы дядю этого убило громом, или пусть бы он оступился и полетел вниз головой с обрыва в Днепр. На душе было пусто и холодно. Ничего теперь впереди не светило, не обнадеживало и не согревало.
Домой возвращаться не хотелось, но идти больше было мне некуда. И тогда я решил, что завтра же обворую дядю, украду рублей сто или двести и уйду куда глаза глядят. Может быть, проберусь к морю и наймусь на пароход. А может быть, спрячусь тайком в трюме, в открытом море матросы ведь не выбросят… Впрочем, чего жалеть? Может быть, и выбросят… Вздор! Мысли путались.
Пришел домой и сразу лег спать. Когда вернулся дядя, я не слышал. Ночью дядя дернул меня за руку:
– Ты чего кричишь? Ляжь, как надо, а то ишь разбросался! И надо тебе целый день по солнцу шататься!
Я повернулся и точно опять куда-то провалился.
Проснулся. Солнце. Зелень. Голова горячая. Дяди уже не было. Попробовал было выпить молока и съесть булки – невкусно.
Тогда, вспомнив вчерашнее решение, лениво и неосторожно стал обшаривать чемоданы. Денег не нашел. Очевидно, дядя носил их с собой.
Вышел и задумчиво побрел куда-то. Щеки горели, и во рту было сухо. Несколько раз останавливался я у киосков и жадно пил ледяную воду.
Устал, наконец, и сел на скамейку под густым каштаном. Глубокое безразличие овладело мной, и я уже не думал ни о дяде, ни о старике Якове. Мелькали обрывки мыслей, какие-то цветные картинки. Поле, луг, речка. Тиль-тиль, тир-люли! И я опять вспоминаю: отец и я. Он поет:
Между небом и землей
Жаворонок вьется…
«Папа, – говорю ему я, – это замечательная песня. Но это же, право, не солдатская!» – «Как не солдатская? – и он хмурится. – Ну, вот весна, пахнет разогретой землей. Наконец-то сверху не сыплет снег, не каплет дождь, а греет через шинель теплое солнышко. Вот залегла цепь… Боя еще нет. А он сверху: тиль-тиль, тирлюли, тирлюли!.. Спокойно кругом, тихо… И вот тебе кажется: я лежу с винтовкой… А ведь кто-нибудь вспомнит и про меня и вздохнет украдкой. Как же не солдатская? Ну что? Теперь понял?» – «Да, да! Понял!»
Кто-то быстро тронул меня за плечо. Лениво открыл я глаза и в страхе зажмурился снова.
Передо мной стоял тот самый пожилой человек, которого мы ограбили в вагоне. Я был брит, без пилотки, лицо мое загорело, лоб влажен; он же был чем-то расстроен и не узнал меня.
– Мальчик, – спросил он, показывая на калитку, – ты не видел, хозяйка давно ушла из этого дома?
Молча качнул я головой.
– Э! Да ты, я вижу, братец, совсем спишь! – с досадой сказал он и, крикнув что-то шоферу, вскочил в машину и уехал.
Я огляделся и только теперь понял, что давно уже сижу на скамейке возле Славкиного дома и что человек этот только что стучался в их запертую калитку.
Быстро глянул я на табличку с названием улицы и номером дома. Потом, скоро, издалека напишу я Славке письмо.
Что-то вокруг странно все, дико и непонятно.
Выхватил карандаш и торопливо стал отыскивать клочок чистой бумаги, чтобы записать адрес.
Нашел! Стоп! Карандаш задрожал и упал на камни, а я, придерживаясь за ограду, снова опустился на скамью.
Это был клочок, который дала мне в парке при прощании Нина. На нем был записан телефон. И это был как pas тот самый номер, которого я боялся больше смерти!
«Г 0–48–64»
Так, значит, это искала меня не милиция! Но кто же? Зачем? Но, может быть, я ошибся, и в газете телефон записан совсем не этот? Надо было проверить. Скорей! Сейчас же!
Ни усталости, ни головной боли я больше не чувствовал. Добежал до угла и на повороте столкнулся со Славкиной бабкой. Ее вела под руку незнакомая мне женщина.
Я остановился и сказал ей, что за ней только что приезжала машина.
– Машина? – тихо переспросила она, и губы ее задергались. – Ах, что мне машина! Я и сама уже все знаю.
Я взглянул на нее и ужаснулся: глаза ее впали, лицо было чужое, серое. И дрожащим голосом она рассказала мне, что в лесу на обратном пути кто-то ударил Славкиного отца ножом в спину, и сейчас он в больнице лежит при смерти.
Грозные и гневные подозрения сдавили мне сердце. Лоб мой горел. И, как шальной конь, широко разметавший гриву, я помчался домой узнавать всю правду.
Дома на столе я нашел записку. Дядя строго приказывал мне никуда не отлучаться, потому что сегодня мы поедем в Одессу.
По столу были разбросаны окурки, на кровати лежала знакомая соломенная шляпа. Из Чернигова от «больной бабушки» старик Яков вернулся что-то очень скоро.
– Убийцы! – прошептал я помертвевшими губами. – Вы сбросите меня под колеса поезда, и плыви тогда капитан в далекую Индию… Так вот зачем я был вам нужен!
«Пойди познакомься, – вспомнил я разговор в парке, – он мальчик, кажется, хороший». Бандиты, – с ужасом понял я, – а может быть, и шпионы!
Тут колени мои вздрогнули, и я почувствовал, что, против своей воли, сажусь на пол.
Кое-как бухнулся в кровать. Дотянулся до графина. Жадно пил.
«Г 0–48–64»
Вынул газету. Да, номер тот же самый! Лег. Лежал. Сон – не сон. Полудрема.
«Эх, дурак я, дурак! Так вот и такие бывают шпионы, добрые!.. “Скушай колбасы, булку”… “Кругом аромат, цветы, природа”. А праздник – веселое Первое мая? А гром и грохот Красной армии?.. Не для вас же, чтобы вы сдохли, плакал я, когда видел в кино, как гибнет в волнах Чапаев!..»
Я вскочил, рванулся к пыльному телефону и позвонил.
– Дайте мне: Арбат ноль сорок восемь шестьдесят четыре.
– Но то в Москве, а это Киев, – ответил мне удивленный голос. – Даю вам междугородную.
Опять голос:
– Слушает междугородная!
– Дайте мне: Арбат ноль сорок восемь шестьдесят четыре, – все тем же усталым и настойчивым голосом попросил я.
– Москва занята, – певуче ответил телефон. – Наш лимит еще тридцать минут. На очереди три разговора. Если останется время, я вас вызову! Повторите номер.
Ничего я не понял. Повторил и уткнулся головой в подушку.
Сон навалился сразу. Капитан стоял на мостике и хотел пить. Но вода была сухая и шуршала, как газетная бумага.
Опять звонок. Длинный-длинный. Опомнился – и сразу к телефону.
Голос. Через три минуты с вами будет говорить Москва. Разговор не задерживайте: в вашем распоряжении остается пять минут.
Стало легче.
И вдруг – на лестнице шаги. Шли двое. Все рухнуло! Но откуда взялась ловкость и сила? Я перемахнул через подоконник и, упираясь на выступ карниза, прижался к стене.
Голос дяди. А мальчишки все нет. Вот проклятый мальчишка!
Яков. Черт с ним! Надо бы торопиться.
Дядя (ругательство). Нет, подождем немного. Без мальчишки нельзя. Его сразу схватят, и он нас выдаст.
Яков (ругательство). Вот еще бестолковый дьявол! (Ругательство, еще и еще ругательство.)
Звонок по телефону. Я замер.
Яков. Не подходи!
Дядя. Нет, почему же? (В трубку.) Да! (Удивленно.) Какая Москва? Вы, дорогая, ошиблись, мы Москву не вызывали. (Трубка повешена.) Черт его знает что: «Сейчас с вами будет говорить Москва»!
Опять звонок.
Дядя. Да нет же, не вызывали! Как вы не ошибаетесь? С кем это вы только что говорили? А я вам говорю, что весь день сижу в комнате и никто не подходил к телефону. Как вы смеете говорить, что я хулиганю?.. (Трубка брошена. Торопливо.) Это что-то не то! Это, это… Давай собирайся, Яков!
«Они сейчас уйдут! – понял я. – Сейчас они выйдут и меня увидят».
Я соскользнул на траву, обжигаясь крапивой, забрался на холмик и лег среди развалин каменной беседки.
«Теперь хорошо! Пусть уйдут эти страшные люди. Мне их не надо… Уходите далеко прочь! Я один! Я сам!»
«Как уйдут? – строго спросил меня кто-то изнутри. – А разве можно, чтобы бандиты и шпионы на твоих глазах уходили, куда им угодно?»
Я растерянно огляделся и увидел между камнями пожелтевший лопух, в который был завернут браунинг.
«Выпрямляйся, барабанщик! – повторил мне тот же голос. – Выпрямляйся, пока не поздно».
– Хорошо! Я сейчас, я сию минуточку, – виновато прошептал я.
Но выпрямляться мне не хотелось. Мне здесь было хорошо – за сырыми, холодными камнями.
Вот они вышли. Чемоданы брошены, за плечами только сумки. Что-то орут старухе… Она из окошка показывает им язык. Остановились… Пошли.
Они не хотят идти почему-то через калитку – через улицу, и направляются в мою сторону, чтобы мимо беседки, через дыру забора, выйти на глухую тропку.
Я зажмурил глаза. Удивительно ярко представился мне горящий самолет, и, как брошенный камень, оттуда летит хрупкий белокурый товарищ мой – Славка.
Я открыл глаза и потянулся к браунингу.
И только что я до него дотронулся, как стало тихо-тихо. Воздух замер. И раздался звук, ясный, ровный, как будто бы кто-то задел большую певучую струну и она, обрадованная, давно никем не тронутая, задрожала, зазвенела, поражая весь мир удивительной чистотой своего тона.
Звук все нарастал и креп, а вместе с ним вырастал и креп я.
«Выпрямляйся, барабанщик! – уже тепло и ласково подсказал мне все тот же голос. – Встань и не гнись! Пришла пора!»
И я сжал браунинг. Встал и выпрямился.
Как будто бы легла поперек песчаной дороги глубокая пропасть – разом остановились оба изумленных друга.
Но это длилось только секунду. И окрик их, злобный и властный, показал, что ни меня, ни моего оружия они совсем не боятся.
Так и есть!
С перекошенными ненавистью и презрением лицами они шли на меня прямо.
Тогда я выстрелил раз, другой, третий… Старик Яков вдруг остановился и неловко попятился.
Но где мне было состязаться с другим матерым волком, опасным и беспощадным снайпером! И в следующее же мгновение пуля, выпущенная тем, кого я еще так недавно звал дядей, крепко заткнула мне горло.
Но, даже падая, я не переставал слышать все тот же звук, чистый и ясный, который не смогли заглушить ни внезапно загремевшие по саду выстрелы, ни тяжелый удар разорвавшейся неподалеку бомбы.
Гром пошел по небу, а тучи, как птицы, с криком неслись против ветра.
И в сорок рядов встали солдаты, защищая штыками тело барабанщика, который пошатнулся и упал на землю.
Гром пошел по небу, и тучи, как птицы, с криком неслись против ветра. А могучий ветер, тот, что всегда гнул деревья и гнал волны, не мог прорваться через окно и освежить голову и горло метавшегося в бреду человека. И тогда, как из тумана, кто-то властно командовал: «Принесите льду! (Много-много, целую большую плавучую льдину!) Распахните окна! (Широко-широко, так чтобы совсем не осталось ни стен, ни душной крыши!) И быстро приготовьте шприц! Теперь спокойней!..»
Гром стих. Тучи стали. И ветер прорвался, наконец, к задыхавшемуся горлу…
Сколько времени все это продолжалось, я, конечно, тогда не знал.
Когда я очнулся, то видел сначала над собой только белый потолок, и я думал: «Вот потолок – белый».
Потом, не поворачивая головы, искоса через пролет окна видел краешек голубого неба и думал: «Вот небо – голубое».
Потом надо мной стоял человек в халате, из-под которого виднелись военные петлицы, и я думал: «Вот военный человек в халате».
И обо всем я думал только так, а больше никак не думал.
Но, должно быть, продолжалось это немало времени, потому что, проснувшись однажды утром, я увидел на солнечном подоконнике, возле букета синих васильков, полное блюдце ярко-красной спелой малины.
И я удивился, смутно припоминая, что еще недавно в каком-то саду (в каком?) малина была крошечная и совсем зеленая.
Я облизал губы и тихонько высвободил плечо из-под легкого покрывала.
И это первое, вероятно, осмысленное мое движение не прошло незамеченным. Тотчас же передо мной стала девушка в халате и спросила:
– Ну что? Хочешь малины?
Я кивнул головой. Она взяла блюдечко, села на край постели и осторожно стала опускать мне в рот по одной ягодке.
– Я где? – спросил я. – Это какой город?
– Это не город. Это Ирпень! – И так как я не понял, она быстро повторила: – Это Ирпень – дачное такое место недалеко от Киева.
– Ах, от Киева?
И я все вспомнил.
Прошла еще неделя. Вынесли в сад кресло-качалку, и теперь целыми днями сидел я в тени под липами.
Пробитое пулей горло заживало. Но разговаривать мог я еще только вполголоса.
Два раза приходил ко мне человек в военной форме. И тут же, в саду, вели мы с ним неторопливый разговор.
Все рассказал я ему про свою жизнь, по порядку, ничего не утаивая. Иногда он просто слушал, иногда что-то записывал.
Однажды я спросил у него, кто такой был Юрка.
– Юрка?.. Это был мелкий мошенник.
– А тот… артист?.. Ну, что сошел с поезда в Серпухове?
– Это был крупный наводчик-вор.
– А старик Яков?
– Он был не старик, а просто старый бандит.
– А он… Ну, который дядя?
– Шпион, – коротко ответил военный.
– Чей?
Человек усмехнулся. Он не ответил ничего, затянулся дымом из своей кривой трубки, сплюнул на траву и неторопливо показал рукой в ту сторону, куда плавно опускалось сейчас багровое вечернее солнце.
– Ну, вот видишь? Так со ступеньки на ступеньку, и вот наконец до кого ты добрался. Теперь тебе все ясно?
Это меня задело.
– Добрался! Так кто же такой, по-вашему, я?
– Когда?! Теперь или раньше? Сейчас ты поумнел. Еще бы!.. А раньше был ты перед ними круглый дурак. Но не сердись, не хмурься. Ты еще мальчуган, а эти волки и не таких, как ты, бывало, обрабатывали.
Он вытащил из папки фотоснимок:
– Не узнаешь?
Еще бы! Вот она, церковь, скамья. Вот он, – ишь ты как улыбается, – дядя. А вот он выпучил глаза – старик Яков.
– Так вы еще в Москве догадались достать кассеты у Валентины из ящика и проявить их?
– Да мы давно обо всем догадались. Но вас разыскать нелегко было.
Теперь он вытянул листок бумаги и, хитро глянув на меня, продекламировал:
На берегу стоят девицы,
Опечалены их лица.
– Это ты сочинил?
– Да, – сознался я. – Но скажите, что это за листы? И еще скажите: что это были за склянки… и почему так часто пахло лекарством?
– Мальчик, – ответил он, – ты не должен у меня ничего спрашивать! Отвечать я тебе не могу и не стану.
– Хорошо, – согласился я. – Но я уже и сам догадываюсь: это, наверно, был какой-нибудь секретный состав для бумаги!
– А это догадывайся сам, сколько тебе угодно.
– Ладно, – сказал я. – Я ничего не буду спрашивать. Только одно: Славкин отец умер?
– Жив, жив! – охотно ответил он. – Я и позабыл, что он тебе велел кланяться.
– За что? – удивился я.
– За что? Гм… гм… – Он посмотрел на часы. – Ну, прощай, поправляйся! Больше я не приду. Да, – он остановился и улыбнулся. – Нет, – и он опять улыбнулся. – Нет, нет! Скоро все сам узнаешь.
…У ног моих лежал маленький, поросший лилиями пруд. Тени птиц, пролетавших над садом, бесшумно скользили по его темной поверхности. Как кораблик, гонимый ветром, бежал неведомо куда сточенный червем или склюнутый птахой и рано сорвавшийся с дерева листок. Слабо просвечивали со дна зеленовато-прозрачные водоросли.
Тут я мог сидеть часами и был спокоен. Но стоило мне поднять голову – и когда передо мной раскидывались широкие желтеющие поля, когда за полями, на горизонте, голубели деревеньки, леса, рощи, когда я видел, что мир широк, огромен и мне еще непонятен, тогда казалось, что в этом маленьком саду мне не хватит воздуху. Я открывал рот и старался дышать чаще и глубже, и тогда охватывала меня необъяснимая тоска.
Вдруг примчался ко мне Славка. Я его узнал, еще когда он сходил с легковой машины.
В замешательстве, как бы ища опоры, я оглянулся.
Но с первых же слов он меня перебил, замахал руками и засмеялся.
– Я все знаю! Я больше тебя знаю! Ты лежишь, а я на воле. Папа тебе шлет привет! Это он мне дал свою машину. Но ты уж совсем не такой худой и бледный, как говорил Герчаков.
– Кто?
– Герчаков! Ну, майор из НКВД, который с тобой разговаривал. Он заходил к нам часто. Ты знаешь, у него несчастье: пошел он на Днепр купаться – бултых в воду! А часы-секундомер с руки не снял. У него часы хорошие – еще в двадцать четвертом ему на работе подарили. Они и стали. Отнес – починили. Опять стали. Так он чуть не плачет. Это, говорит, я все распутывал ваши дела, заработался… Вот тебе и прыгнул!.. Послушай! Вот я тебе привезу фонарик. Мое слово твердо.
– Славка, – настойчиво спросил я, – зачем они твоего отца убить хотели?
Славка задумался.
– Видишь ли, когда вы… – тут Славка покраснел и быстро поправился, – то есть когда они обокрали в вагоне папиного помощника, то ничего нужного в сумке они, конечно, не нашли… Ну, они рассердились…
– Славка, – еще упрямей повторил я, – ну, не нашли, но зачем же все-таки они хотели убить твоего отца?
– Видишь ли, он, кажется, работает над какой-то важной военной машиной… Ну, а им этого не хочется. Нет, нет! Дальше ты меня лучше не спрашивай! Я тоже однажды спросил у отца: что за машина? Вот он посадил меня с собой рядом, взял карандаш и говорил, говорил, объяснял, объяснял… Вот тут винт, тут ручка, тут шарниры, здесь шарикоподшипники. При вращении развивается огромная центробежная сила. А здесь такой металлический сосуд… Я все слушал, слушал – да вдруг как закричу: «Папка! Что ты все врешь? Это же ты мне объясняешь, как устроен молочный сепаратор, что стоит в деревне у бабки!» Тогда он хохотал, хохотал, а потом и я захохотал. Так вот, с той поры я уж его и сам ни о чем не спрашиваю. Нельзя! – вздохнул Славка. – Не наше пока это дело.
– Их посадили? – угрюмо спросил я.
– Кого «их»?
– Ну, этих, который дядя – и Яков.
– Но ты же… ты же убил Якова, – пробормотал Славка и, по-видимому, сам испугался, не сказал ли он мне лишнего.
– Разве?
– Ну да! – быстро затараторил Славка, увидев, что я даже не вздрогнул, а не то чтобы упасть в обморок. – Ты встал, и ты выстрелил. Но дом-то ведь был уже окружен и от калитки, и от забора – их уже выследили. Тебе бы еще подождать две-три минуты, так их все равно бы захватили!
– Вон что! Значит, выходит, что и стрелял-то я напрасно!
– Ничего не выходит! – вступился Славка. – Ты-то ведь этого не знал. Нет, нет! Все выходит, что очень даже не напрасно. Да! – И Славка, смущенно пожав плечами, протянул мне завернутый в салфетку узелок, от которого еще за пять шагов пахло теплыми плюшками да ватрушками. – Это тебе бабка прислала. Я не брал. Я отказывался: «На что ему? Там и так кормят». Так разве она слушает! «Да ты бери, бери! Так с салфеткой и бери». Подумаешь, салфетка! Знамя, что ли?
Мы распрощались. Все еще чуть прихрамывая, он быстро добежал до машины и махнул мне рукой.
…Славка уехал. Долго сидел я. И улыбался, перебирая в памяти весь наш разговор. Но глаза поднять от земли к широкому горизонту боялся. Знал, что все равно налетит сразу, навалится и задавит тоска.
Как-то я сидел на террасе и задумчиво глядел, как крупный мохнатый шмель, срываясь и неуклюже падая, упрямо пытается пролететь сквозь светлое оконное стекло. И было необъяснимо, непонятно, зачем столько бешеных усилий затрачивает он на эту совершенно бесплодную затею, в то время когда совсем рядом вторая половина окна широко распахнута настежь.
Мимо меня, как-то чудно глянув и торопливей, чем обычно, пробежала через террасу из сада нянька.
Вскоре из дежурки прошел в сад доктор. Высунулась опять нянька; она была взволнована.
– Ну, вот и хорошо! Ну, вот и хорошо! – шепнула она, не вытерпев. – Вот и за тобой, милый, из дому приехали.
Как из дому?.. Валентина? Вот это новость!
Я запахнул халат и вышел на крыльцо.
Резкий крик вырвался у меня из еще не окрепшего горла. Я кинулся вперед и тут же зашатался, поперхнулся, ухватился за перила. Кашель душил меня, в горле резало. Я затопал ногами, замотал головой и опустился на ступеньки.
По песчаной дорожке шел доктор, а рядом с ним – мой отец. Мне сунули ко рту чашку воды со льдом, с валерьянкой, с мятой; тогда, наконец, кашель стих.
– Ну можно ли так кричать? – укорил меня доктор. – Ты бы вскрикнул шепотом, потихоньку… Горло-то у тебя еще слабое.
Вот мы и рядом. Я лежу. Лоб мой влажен. Я еще не знаю, счастлив я или нет. Пытливо смотрю я на отца, хмурюсь, улыбаюсь. Но я очень осторожен, я еще ничему не верю.
И я ему говорю:
– Это ты?
– Да, я!
Голос его. Его лицо. На висках, как паутина, легкая седина. Черная гимнастерка, галифе, сапоги. Да, это он!
И я осторожно спрашиваю:
– Но ведь тебя…
Он сразу понимает, потому что, улыбнувшись – вот так, по-своему, как никто, а только он – правым уголком рта, – отвечает:
– Да! Я был виноват! Я оступился. Но я взрывал землю, я много думал и крепко работал. И вот меня выпустили…
– И теперь ты…
– И теперь я совсем свободен.
– И тебя выпустили так задолго раньше срока? – бормочу я.
– Я взрывал землю, – настойчиво повторяет отец. – Верно! Я старый командир, сапер. Я был на германской с четырнадцатого и на гражданской с восемнадцатого. Верно! Ну, так за эти два года я забурил, заложил и взорвал земли больше, чем за все те восемь. (Вот, я вижу, он опять улыбается, шире, шире. Сейчас, конечно, дотронется рукой до подбородка. Есть!) – И доканчивает: – Но и она мне, земля, кое-что вдолбила в голову крепко!
Я смотрю на его левую руку: большого пальца до половины нет. Смотрю на голову: слева, повыше виска, шрам. Раньше его не было. Я спрашиваю:
– Это что?
Он треплет меня по плечу:
– Это вода шла на нас в атаку, а мы динамитом заставили ее свернуть в сторону.
– И ты был…
– А я был бригадиром подрывной бригады.
…Вот и все! Нет, не все. Теперь мой черед. Теперь должен говорить я. Все вспоминать и объяснять, издалека, с самого начала.
Но отец сразу же меня перебивает:
– Ты уж молчи! Я все сам знаю.
Счастье! Вот оно, большое человеческое счастье, когда ничего не нужно объяснять, говорить, оправдываться и когда люди уже сами все знают и все понимают.
Я с благодарностью сжимаю его руку, и мне хочется ее поцеловать. Но он тихонько ее выдергивает и крепко жмет мою.
Больше об этих делах друг у друга мы не спрашиваем. Кончено. Пройдено. Прожито. Крест.
В висках постукивает. И вдруг налетает догадка, и я почти кричу:
– Папа! А где ты теперь живешь?..
– У Платона Половцева. Он пока уступил мне одну комнату. А дальше будет видно. Теперь мы не пропадем.
– Г 0–48–64! Так это ты меня искал? Так вот он откуда загадочный московский телефон!
– Да. Я приехал как раз после твоего отъезда через неделю.
Я отталкиваю его руку и поднимаю с подушки голову:
– Ты пусти, папа. Я встану. Мне хорошо!
Мы на самолете в пути к Москве. Там нас должна по телеграмме встретить Нина. Вероятно, она будет с отцом.
Широки поля. Мир огромен. Жизнь еще только начинается. И что пока непонятно, все потом будет понято. Мотор гремит, а мне весело. Я толкаю отца локтем и, чтобы он меня расслышал, громко кричу:
– Папа, а все-таки «Жаворонок» – это не солдатская песня!
Он, конечно, сейчас же хмурится:
– А какая же?
– Да так! Просто человеческая.
– Ну и что же, человеческая! А солдат не человек, что ли?
Он упрям. Я знаю, что нет для него ничего святей знамен Красной армии, и поэтому все, что ни есть на свете хорошего, – это у него солдатское.
А может быть, он и прав!
Пройдут годы. Не будет у нас уже ни рабочих, ни крестьян. Все и во всем будут равны. Но Красная армия останется еще надолго. И только когда сметут волны революции все границы, а вместе с ними погибнет последний провокатор, последний шпион и враг счастливого народа, тогда и все песни будут ничьи, а просто и звонко – человеческие.
Мы подлетаем к Москве в сумерки. С волнением вглядываюсь я в смутные очертания этого могучего города. Уже целыми пачками вспыхивают огни.
И вдруг мне захотелось отсюда, сверху, найти тот огонек от фонаря шахты, что светил ночами в окна нашей несчастливой квартиры, где живет сейчас Валентина и откуда родилось и пошло за нами наше горе.
Я говорю об этом отцу. Он склоняется к окошку.
Но что ни мгновение, огней зажигается все больше и больше. Они вспыхивают от края до края прямыми аллеями, кривыми линиями, широкими кольцами. И вот уже они забушевали внизу, точно пламя. Их много, целые миллионы! А навстречу тьме они рвались новыми и новыми тысячами.
И отыскать среди них какой-то один маленький фонарик было невозможно… да и не нужно!
Самолет опустился на землю, взявшись за руки, они вышли и остановились, щурясь на свету прожектора.
И те люди, что их встречали, увидели и поняли, что два человека эти – отец и сын – крепко и нерушимо дружны теперь навеки. На усталые лица их легла печать спокойного мужества. И конечно, если бы не яркий свет прожектора, то всем в глаза глядели бы теперь они прямо, честно и открыто.
И тогда те люди, что их встречали, дружески улыбнулись им и тепло сказали:
– Здравствуйте!
1938 г.
Дым в лесу

Моя мать училась и работала на большом новом заводе, вокруг которого раскинулись дремучие леса.
На нашем дворе, в шестнадцатой квартире, жила девочка, звали ее Феня.
Раньше ее отец был кочегаром, но потом тут же на курсах при заводе он выучился и стал летчиком.
Однажды, когда Феня стояла во дворе и, задрав голову, смотрела в небо, на нее напал незнакомый вор-мальчишка и вырвал из ее рук конфету.
Я в это время сидел на крыше дровяного сарая и смотрел на запад, где за рекой Кальвой, как говорят, на сухих торфяных болотах горел вспыхнувший позавчера лес.
То ли солнечный свет был слишком ярок, то ли пожар уже стих, но огня я не увидел, а разглядел только слабое облачко белесоватого дыма, едкий запах которого доносился к нам в поселок и мешал сегодня ночью людям спать.
Услыхав жалобный Фенин крик, я, как ворон, слетел с крыши и вцепился сзади в спину мальчишки.
Он взвыл от страха. Выплюнул уже засунутую в рот конфету и, ударив меня в грудь локтем, умчался прочь.
Я сказал Фене, чтобы она не орала, и строго-настрого запретил ей поднимать с земли конфету. Потому что если все люди будут подъедать уже обсосанные кем-то конфеты, то толку из этого получится мало.
Но чтобы даром добро не пропадало, мы подманили серого кутенка Брутика и запихали ему конфету в пасть. Он сначала пищал и вырывался: должно быть, думал, что суют чурку или камень. Но когда раскусил, то весь затрясся, задергался и стал нас хватать за ноги, чтобы дали ему еще.
– Я бы попросила у мамы другую, – задумчиво сказала Феня, – только мама сегодня сердитая, и она, пожалуй, не даст.
– Должна дать, – решил я. – Пойдем к ней вместе. Я расскажу, как было дело, и она над тобой, наверное, сжалится.
Тут мы взялись за руки и пошли к тому корпусу, где была шестнадцатая квартира. А когда мы переходили по доске канаву, ту, что разрыли водопроводчики, то я крепко держал Феню за воротник, потому что было ей тогда года четыре, ну может быть, пять, а мне уже давно пошел двенадцатый.
Мы поднялись на самый верх и тут увидели, что следом за нами по лестнице пыхтит и карабкается хитрый Брутик.
//-- * * * --//
Дверь в квартиру была не заперта, и едва мы вошли, как Фенина мать бросилась к дочке навстречу. Лицо ее было заплакано. В руке она держала голубой шарф и кожаную сумочку.
– Горе ты мое горькое! – воскликнула она, подхватывая Феню на руки. – И где ты так измызгалась, извазякалась? Да сиди же ты и не вертись, несчастливое создание! Ой, у меня и без тебя беды немало!
Все это она говорила быстро-быстро. А сама то хватала конец мокрого полотенца, то расстегивала грязный Фенин фартук, тут же смахивала со своих щек слезы. И видать, что куда-то очень торопилась.
– Мальчик, – попросила она, – ты человек хороший. Ты мою дочку любишь. Я через окно все видела. Останься с Феней на час в квартире. Мне очень некогда. А я тебе тоже когда-нибудь добро сделаю.
Она положила мне руку на плечо, но ее заплаканные глаза глядели на меня холодно и настойчиво.
Я был занят, мне пора было идти к сапожнику за мамиными ботинками, но я не смог отказаться и согласился, потому что, когда о таком пустяке человек просит такими настойчивыми тревожными словами, то, значит, пустяк этот – совсем не пустяк. И значит, беда ходит где-то совсем рядом.
– Хорошо, мама! – вытирая мокрое лицо ладонью, обиженным голосом сказала Феня. – Но ты дай нам за это что-нибудь вкусное, а то нам будет скучно.
– Возьмите сами, – ответила мать, бросила на стол связку ключей, торопливо обняла Феню и вышла.
– Ой, да она от комода все ключи оставила. Вот чудо! – подтаскивая со стола связку, воскликнула Феня.
– Что же тут чудесного? – удивился я. – Мы ведь свои люди, а не воры и не разбойники.
– Мы не разбойники, – согласилась Феня. – Но когда я в тот комод лазаю, то всегда что-нибудь нечаянно разбиваю. Или вот, например, недавно разлилось варенье и потекло на пол.
Мы достали по конфете да по прянику. А кутенку Брутику кинули сухую баранку и намазали нос медом.
//-- * * * --//
Мы подошли к распахнутому окошку.
Гей! Не дом, а гора. Как с крутого утеса, отсюда видны были и зеленые поляны, и длинный пруд, и кривой овраг, за которым один рабочий убил зимой волка. А кругом – леса, леса.
– Стой, не лезь вперед, Фенька! – вскрикнул я, стаскивая ее с подоконника. И, закрывшись ладонью от солнца, я глянул в окно.
Что такое? Это окно выходило совсем не туда, где речка Кальва и далекие в дыму торфяные болота. Однако не больше как в трех километрах из чащи поднималась густая туча крутого темно-серого дыма.
Как и когда успел туда пожар перекинуться, это было мне совсем не понятно.
Я обернулся. Лежа на полу, Брутик жадно грыз брошенный Феней пряник. А сама Феня стояла в углу и смотрела на меня злыми глазами.
– Ты дурак, – сказала она. – Тебя мама оставила со мной играть, а ты зовешь меня Фенькой и от окна толкаешься. Возьми тогда и уходи совсем из нашего дома.
– Фенечка, – позвал я, – беги сюда, смотри, что внизу делается.
//-- * * * --//
Внизу же делалось вот что.
Промчались галопом по улице два всадника.
С лопатами за плечами мимо памятника Кирову, по круглой Первомайской площади, торопливо прошагал отряд человек в сорок.
Распахнулись главные ворота завода, и оттуда выкатились пять грузовиков, набитых людьми до отказа, и, с воем обгоняя пеший отряд, грузовики исчезли за поворотом у школы.
Внизу, по улицам, стайками шныряли мальчишки. Они, конечно, все уже разнюхали, разузнали. Я же должен был сидеть и караулить девчонку. Обидно!
Но когда, наконец, завыла пожарная сирена, я не вытерпел.
– Фенечка, – попросил я, – ты посиди здесь одна, а я ненадолго во двор сбегаю.
– Нет, – отказалась Феня, – теперь я боюсь. Ты слышишь, как оно воет?
– Экое дело, воет! Так ведь это труба, а не волк воет! Съест она тебя, что ли? Ну, хорошо, ты не хнычь. Давай с тобой вместе во двор спустимся. Мы там постоим минутку и назад.
– А дверь? – хитро спросила Феня. – Мама от двери ключа не оставила. Мы хлопнем, замок захлопнется, и тогда как? Нет, Володька, ты уж лучше сядь тут и сиди.
Но мне не сиделось. Поминутно бросался я к окну и громко досадовал на Феню.
– Ну, почему я должен тебя караулить? Что ты, корова или лошадь? Или ты не можешь маму одна дождаться? Вон другие девчонки всегда сидят и дожидаются. Возьмут какую-нибудь тряпку, лоскутик… куклу сделают: «Ай, ай! Бай, бай!» Ну, не хочешь тряпку, – сидела бы слона рисовала, с хвостом, с рогами.
– Не могу, – упрямо ответила Феня. – Если я одна останусь, то могу открыть кран, а закрыть позабуду. Или могу разлить на стол всю чернильницу. Вот один раз упала с плиты кастрюля. А другой раз застрял в замке гвоздик. Мама пришла, ключ толкала, толкала, а дверь не отпирается. Потом позвали дядьку, и он замок выломал. Нет, – вздохнула Феня, – одной оставаться очень трудно.
– Несчастная! – завопил я. – Но кто же это тебя заставляет открывать кран, опрокидывать чернила, спихивать кастрюли и заталкивать в замок гвозди? Я бы на месте твоей мамы взял веревку да вздул тебя хорошенько.
– Дуть нельзя! – убежденно ответила Феня и с веселым криком бросилась в переднюю, потому что вошла ее мать.
//-- * * * --//
Быстро и внимательно посмотрела она на свою дочку. Оглядела кухню, комнату и, усталая, опустилась на диван.
– Пойди вымой лицо и руки, – приказала она Фене. – Сейчас за нами придет машина, и мы поедем на аэродром к папе.
Феня взвизгнула. Наступила на лапу Брутику, сдернула с крючка полотенце и, волоча его по полу, убежала на кухню.
Меня бросило в жар. Я еще ни разу не был на аэродроме, который находился километрах в пятнадцати от нашего завода.
Даже в День авиации, когда всех школьников повезли туда на грузовиках, я не поехал, потому что перед этим я выпил четыре кружки холодного квасу, простудился, чуть не оглох и, обложенный грелками, целых три дня лежал в постели.
Я проглотил слюну и осторожно спросил у Фениной матери:
– И долго вы там с Феней на аэродроме будете?
– Нет! Мы только туда и сейчас же обратно.
Пот выступил на моем лбу и, вспомнив обещание сделать для меня добро, набравшись смелости, я попросил!
– Знаете что! Возьмите и меня с собой.
Фенина мама ничего не ответила, и казалось, что вопроса моего не слыхала. Она подвинула к себе зеркальце, провела напудренной ватой по своему бледному лицу, что-то прошептала, потом поглядела на меня.
Должно быть, вид мой был очень смешон и печален, потому что, слабо улыбнувшись, она одернула съехавший мне на живот пояс и сказала:
– Хорошо. Я знаю, что ты любишь мою дочку. И если тебя дома отпустят, то тогда поезжай.
– Он меня вовсе не любит, – вытирая лицо, сурово ответила из-под полотенца Феня. – Он обозвал меня коровой и сказал, чтобы меня дули.
– Но ты же меня, Фенечка, первая обругала, – испугался я. – И потом – это я просто пошутил. Я же за тебя всегда заступаюсь.
– Это верно, – с азартом растирая полотенцем щеки, подтвердила Феня. – Он за меня всегда заступается. А Витька Крюков только один раз. А есть такие, сами хулиганы, что ни одного раза.
//-- * * * --//
Я помчался домой, но во дворе наткнулся на Витьку Крюкова. И тот, не переводя духа, выпалил мне разом, что через границу к нам пробрались три белогвардейца. И это они подожгли лес, чтобы сгорел наш большой завод.
Тревога! Я ворвался в квартиру, но тут было все тихо и спокойно.
За столом, склонившись над листом бумаги, сидела моя мама и маленьким кронциркулем наносила на чертеж какие-то кружки.
– Мама! – взволнованно окликнул я. – Ты дома?
– Осторожней, – ответила мать, – не тряси стол.
– Мама, что же ты сидишь? Ты уже про белогвардейцев слышала?
Мать взяла линейку и провела по бумаге длинную тонкую черточку.
– Мне, Володька, некогда. Их и без меня поймают. Ты бы сходил к сапожнику за моими ботинками.
– Мама, – взмолился я, – до того ли теперь дело? Можно, я поеду с Феней и ее матерью на аэродром? Мы только туда и сейчас же обратно.
– Нет, – ответила мать. – Это ни к чему.
– Мама, – настойчиво продолжал я, – помнишь, как вы с папой хотели взять меня на машине в Иркутск? Я уже собрался, но пришел еще какой-то ваш товарищ. Места не хватило, и ты тихонько попросила (тут мать оторвалась от чертежа и на меня посмотрела), ты меня попросила, чтобы я не сердился и остался. И я тогда не сердился, замолчал и остался. Ты это помнишь?
– Да, теперь помню.
– Можно, я с Феней поеду на машине?
– Можно, – ответила мать и огорченно добавила: – Варвар ты, а не человек, Володька! У меня и так времени в обрез до зачета, а теперь я сама должна идти за ботинками.
– Мама, – счастливо бормотал я. – А ты не жалей… Ты надень свои новые туфли и красное платье. Погоди, я вырасту – подарю тебе шелковую шаль, и совсем ты у нас будешь как грузинка.
– Ладно, ладно, проваливай, – улыбнулась мать. – Заверни себе на кухне две котлеты и булку. Ключ захвати, а то вернешься – меня дома не будет.
Быстро собрался я. В левый карман затолкал сверток, а в правый сунул оловянный, не похожий на настоящий, браунинг и выскочил во двор, куда как раз уже въезжала легковая машина.
Скоро прибежала Феня, а за ней Брутик.
Мы важно сидели на мягких кожаных подушках, а маленькие ребятишки толпились вокруг машины и нам завидовали.
– Знаешь что, – покосившись на шофера, прошептала Феня, – давай возьмем с собой Брутика. Посмотри, как он прыгает и вихляется.
– А твоя мама?
– Ничего. Она сначала не заметит, а потом мы скажем, что сами не заметили. Иди сюда, Брутик. Да иди ты, дурачок лохматый!
Схватив кутенка за шиворот, она втащила его в кабину, затолкала в угол, закрыла платком. И такая хитрющая девчонка: заметив подходившую мать, стала пристально разглядывать электрический фонарик на потолке кабинки.
Машина выкатилась за ворота, повернула и помчалась по шумной и встревоженной улице. Дул сильный ветер, и запах дыма уже заметно щипал ноздри.
На ухабистой дороге машину подбрасывало. Кутенок Брутик, высунув голову из-под платка, недоуменно прислушивался к тарахтению мотора.
По небу метались встревоженные галки. Пастухи громким щелканьем бичей сердито сгоняли обеспокоенное и мычащее стадо.
Возле одной сосны стояла лошадь со спутанными ногами и, насторожив уши, нюхала воздух.
Промчался мимо нас мотоциклист. И так быстро летела его машина, что только успели мы обернуться к заднему окошечку, как он уже показался нам маленьким-маленьким, как шмель или даже как простая муха.
Мы подъехали к опушке высокого леса, и тут красноармеец с винтовкой загородил нам дорогу.
– Дальше нельзя, – предупредил он, – поворачивайте обратно.
– Можно, – ответил шофер, – это жена летчика Федосеева.
– Хорошо! – сказал тогда красноармеец. – Вы подождите.
Он вынул свисток и, вызывая начальника, дважды свистнул.
Пока мы ожидали, к красноармейцу подошли еще двое.
Они держали на привязи огромных собак.
Это были ищейки из отряда охраны – овчарки Ветер и Лютта.
Я поднял Брутика и сунул его в окошко. Увидав таких страшил, он робко вильнул хвостиком. Но Ветер и Лютта не обратили на него никакого внимания. Подошел человек без винтовки, с наганом. Узнав, что это едет жена летчика Федосеева, он приложил руку к козырьку и, пропуская нас, махнул рукой часовому.
– Мама, – спросила Феня, – отчего если едешь просто, то тогда нельзя. А если скажешь: жена летчика Федосеева, то тогда можно? Хорошо быть женой Федосеева, правда?
– Молчи, глупая, – ответила мать. – Что ты городишь, и сама не знаешь.
//-- * * * --//
Запахло сыростью.
Через просвет деревьев мелькнула вода. А вот оно раскинулось справа – длинное и широкое озеро Куйчук.
И странная картина открылась перед нашими глазами: дул ветер, белыми барашками пенились волны дикого озера, а на далеком противоположном берегу ярким пламенем горел лес.
Даже сюда, за километр, через озеро, вместе с горячим воздухом доносился гул и треск.
Охватывая хвою смолистых сосен, пламя мгновенно взвивалось к небу и тотчас же падало к земле. Оно крутилось волчком понизу и длинными жаркими языками лизало воду озера. Иногда валилось дерево, и тогда от его удара поднимался столб черного дыма, на который налетал ветер и рвал в клочья.
– Там подожгли ночью, – хмуро объявил шофер. – Их бы давно изловили собаками, но огонь замел следы, и Лютте работать трудно.
– Кто зажег? – шепотом спросила Феня. – Разве это зажгли нарочно?
– Злые люди, – тихо ответил я. – Они хотели бы сжечь всю землю.
– И они сожгут?
– Еще что! А ты видела наших с винтовками? Наши их переловят быстро.
– Их переловят, – поддакнула Феня. – Только скорей бы. А то жить страшно. Правда, Володя?
– Это тебе страшно, а мне нисколько. У меня папа на войне был – и то не боялся.
– Так ведь то – папа… И у меня тоже папа…
Машина вырвалась из лесу, и мы очутились на большой поляне, где раскинулся аэродром.
Фенина мать приказала нам вылезать и не отходить далеко, а сама пошла к дверям бревенчатого здания.
И когда она проходила, то все летчики, механики и все люди, что стояли у крыльца, разом притихли и молча с ней поздоровались.
Пока Феня бегала с Брутиком вокруг машины, я притерся к кучке людей и из их разговора понял вот что. Фенин отец, летчик Федосеев, на легкой машине вылетел вчера вечером обследовать район лесного пожара. Но вот прошли уже почти сутки, а он еще не возвращался.
Значит, с машиной случилась авария или у нее была вынужденная посадка. Но где? И счастье, если не в том краю, где горел лес, потому что за сутки огонь разметало почти на двадцать квадратных километров.
Тревога! Нашу границу перешли три вооруженных бандита! Их видел конюх совхоза «Искра». Но выстрелами вдогонку они убили его лошадь, ранили самого в ногу, и поэтому конюх добрался до окраины нашего поселка так поздно.
Разгневанный и взволнованный, размахивая своим оловянным браунингом, я шагал по полю и вдруг стукнулся лбом об орден на груди высокого человека, который шел к машине вместе с Фениной матерью.
Сильной рукой человек этот остановил меня. Посмотрел на меня пристально и вынул из моей руки оловянный браунинг.
Я смутился и покраснел.
Но человек не сказал ни одного насмешливого слова. Он взвесил на своей ладони мое оружие. Вытер его о рукав кожаного пальто и вежливо протянул мне обратно.
Позже я узнал, что это был комиссар эскадрильи. Он проводил нас до машины и еще раз повторил, что летчика Федосеева беспрестанно ищут с земли и с воздуха.
//-- * * * --//
Мы покатили домой.
Уже вечерело. Почуяв, что дело неладно, опечаленная Феня тихонько сидела в уголке, с Брутиком больше не играла. И наконец, уткнувшись к матери в колени, она нечаянно задремала.
Теперь все чаще и чаще нам приходилось замедлять ход и пропускать встречных. Проносились грузовики, военные повозки. Прошла саперная рота. Промчался легковой красный автомобиль. Не наш, а чей-то чужой, должно быть, какого-нибудь приезжего начальника.
И только что дорога стала посвободней, только что наш шофер дал ходу, как вдруг что-то хлопнуло и машина остановилась.
Шофер слез, обошел машину, выругался, поднял с земли оброненный кем-то железный зуб от граблей и, вздохнув, заявил, что лопнула камера и ему придется менять колесо.
Чтобы шоферу легче было поднимать машину домкратом, Фенина мать, я, а за мной и Брутик вышли.
Пока шофер готовился к починке и доставал из-под сиденья разные инструменты, Фенина мать ходила по опушке, а мы с Брутиком забежали в лес и здесь, в чаще, стали бегать и прятаться. Причем когда он меня долго не находил, то от страха начинал выть ужасно.
Мы заигрались. Я запыхался, сел на пенек и забылся, как вдруг услышал далекий гудок. Я подскочил и, кликнув Брутика, помчался.
Однако через две-три минуты я остановился, сообразив, что это гудела никак не наша машина. У нашей звук был многоголосый, певучий, а эта рявкала грубо, как грузовик.
Тогда я повернул вправо и, как мне показалось, направился прямо к дороге. Издалека донесся сигнал. Это теперь гудела наша машина. Но откуда, я не понял.
Круто повернув еще правей, я побежал изо всех сил.
Путаясь в траве, маленький Брутик скакал за мной.
Если бы я не растерялся, я должен был бы стоять на месте или продвигаться потихоньку, выжидая новых и новых сигналов. Но меня охватил страх. С разбегу я врезался в болотце, кое-как выбрался на сухое место. Чу! Опять сигнал! Мне нужно было повернуть обратно. Но, опасаясь топкого болотца, я решил обойти его, завертелся, закрутился и, наконец, напрямик, через чащу, в ужасе понесся, куда глядели глаза.
//-- * * * --//
Уже давно скрылось солнце. Огромная луна сверкала меж облаков. А дикий путь мой был опасен и труден. Теперь я шел не туда, куда мне было надо, а шагал там, где дорога была полегче.
Молча и терпеливо бежал за мной Брутик. Слезы давно были выплаканы, от криков и ауканья я охрип, лоб был мокр, фуражка пропала, а поперек щеки моей тянулась кровавая царапина.
Наконец, намученный, я остановился и опустился на сухую траву, что раскинулась по вершине отлогого песчаного бугра. Так лежал я неподвижно до тех пор, пока не почувствовал, что передохнувший Брутик с ожесточенным упорством тычется носом в мой живот и нетерпеливо царапает меня лапой. Это он учуял в моем кармане сверток и требовал еды. Я отломил ему кусок булки, дал полкотлеты. Нехотя остальное сжевал сам, потом разгреб в теплом песке ямку, нарвал немножко сухой травы, вынул свой оловянный браунинг, прижал к себе кутенка и лег, решив ждать рассвета, не засыпая.
В черных провалах меж деревьями, под неровным, неверным светом луны, все мне чудились то зеленые глаза волка, то мохнатая морда медведя. И казалось мне, что, прильнув к толстым стволам сосен, повсюду затаились чужие и злобные люди. Проходила минута, другая – исчезали и таяли одни страхи, но неожиданно возникали другие.
И столько было этих страхов, что, отвертев себе шею, вконец ими утомленный, я лег на спину и стал смотреть только в небо. Хлопая посоловелыми глазами, чтобы не заснуть, я принялся считать звезды. Насчитал шестьдесят три, сбился, плюнул и стал следить за тем, как черная, похожая на бревно туча нагоняет другую и хочет ударить в ее широко открытую зубастую пасть. Но тут вмешалось третье, худое, длинное облако, и своей кривой лапой оно взяло да и закрыло луну.
Стало темно, а когда просветлело, то ни тучи-бревна, ни зубастой тучи уже не было, а по звездному небу плавно летел большой самолет.
Широко распахнутые окна его были ярко освещены, за столом, отодвинув вазу с цветами, сидела над своими чертежами моя мама и изредка поглядывала на часы, удивляясь тому, что меня нет так долго.
И тогда, испугавшись, как бы она не пролетела мимо моей лесной поляны, я выхватил свой оловянный браунинг и выстрелил. Дым окутал поляну, залез мне в нос и в рот. И эхо от выстрела, долетев до широких крыльев самолета, дважды звякнуло, как железная крыша под ударом тяжелого камня.
Я вскочил на ноги.
Уже светало.
Оловянный браунинг мой валялся на песке. Рядом с ним сидел Брутик и недовольно крутил носом, потому что переменившийся за ночь ветер пригнал струю угарного дыма. Я прислушался. Впереди, вправо, брякало железо. Значит, сон мой был не совсем сон. Значит, впереди были люди, а следовательно, бояться мне было нечего.
В овраге, по дну которого бежал ручей, я напился. Вода была совсем теплая, почти горячая, пахла смолой и сажей. Очевидно, истоки ручья находились где-то в полосе огня.
За оврагом тотчас же начинался невысокий лиственный лес, из которого все живое при первом же запахе дыма убралось прочь. И только одни муравьи, как и всегда, тихо копошились возле своих рыхлых построек, да серые лягушки, которым все равно посуху не ускакать далеко, скрипуче квакали у зеленого болотца.
Обогнув болото, я попал в чащу. И вдруг совсем неподалеку я услышал три резких удара железом о железо, как будто бы кто-то бил молотком по жестяному днищу ведерка.
Осторожно двинулся я вперед, и мимо деревьев со срезанными верхушками, мимо свежих ветвей, листвы и сучьев, которыми густо была усыпана земля, я вышел к крохотной полянке.
И здесь, как-то боком, задрав нос и закинув крыло на ствол погнувшейся осины, торчал самолет. Внизу, под самолетом, сидел человек. Гаечным ключом он равномерно колотил по металлическому кожуху мотора.
И этот человек был Фенин отец – летчик Федосеев.
//-- * * * --//
Ломая ветви, я продрался к нему поближе и окликнул его. Он отбросил гаечный ключ. Повернулся в мою сторону всем туловищем (встать он, очевидно, не мог) и, внимательно оглядев меня, удивленно сказал:
– Гей, чудное виденье, с каких небес по мою душу?
– Это вы? – не зная, как начать, сказал я.
– Да, это я. А это… – он ткнул пальцем на опрокинутый самолет. – Это лошадь моя. Дай спички. Народ близко?
– Спичек у меня нет, Василий Семенович, а народу тоже нет никакого.
– Как нет?! – И лицо его болезненно перекосилось, потому что он тронул с места укутанную тряпкой ногу. – А где же народ, люди?
– Людей нет, Василий Семенович. Я один, да вот… моя собака.
– Один? Гм… Собака?.. Ну, у тебя и собака!.. Так что же, скажи на милость, ты здесь один делаешь? Грибы жареные собираешь, золу, уголья?
– Я ничего не делаю, Василий Семенович. Я встал, слышу: брякает. Я и сам думал, что тут люди.
– Та-ак, люди. А я, значит, уже не «люди»? Отчего это у тебя вся щека в крови? Возьми банку, смажь йодом да кати-ка ты, милый, во весь дух к аэродрому. Скажи там поласковей, чтобы скорей за мной послали. Они меня ищут бог знает где, а я-то совсем рядом. Чу, слышишь? – И он потянул ноздрями, принюхиваясь к сладковато-угарному порыву ветра.
– Это я слышу, Василий Семенович, только я никуда дороги не знаю. Я, видите, и сам заблудился.
– Фью, фью, – присвистнул летчик Федосеев. – Ну тогда, как я вижу, дела у нас с тобой плохи, товарищ. Ты в Бога веруешь?
– Что вы, что вы! – удивился я. – Да вы меня, Василий Семенович, наверное, не узнали? Я же в вашем дворе живу, в сто двадцать четвертой квартире.
– Ну, вот! Ты нет, и я нет. Значит, на чудеса нам надеяться нечего. Залезь-ка ты на дерево, и что оттуда увидишь, про то мне расскажешь.
Через пять минут я уже был на самой вершине. Но с трех сторон я видел только лес, а с четвертой, километрах в пяти от нас, из лесу поднималось облако дыма и медленно продвигалось в нашу сторону.
Ветер был неустойчивый, неровный, и каждую минуту он мог рвануть во всю силу.
Я слез и рассказал обо всем этом летчику Федосееву.
Он взглянул на небо, небо было неспокойное. Летчик Федосеев задумался.
– Послушай, – спросил он, – ты карту знаешь?
– Знаю, – ответил я. – Москва, Ленинград, Минск, Киев, Тифлис…
– Эх ты, хватил в каком масштабе. Ты бы еще начал: Европа, Америка, Африка, Азия. Я тебя спрашиваю… если я тебе по карте начерчу дорогу, то ты разберешься?
Я замялся:
– Не знаю, Василий Семенович. У нас это по географии проходили… Да я что-то плохо…
– Эх, голова! То-то «плохо». Ну ладно, раз плохо, тогда лучше и не надо. – И он вытянул руку: – Вот, смотри. Отойди на поляну… дальше. Повернись лицом к солнцу. Теперь повернись так, чтобы солнце светило тебе как раз на край левого глаза. Это и будет твое направление. Подойди и сядь.
Я подошел и сел.
– Ну, говори, что понял?
– Чтобы солнце сверкало в край левого глаза, – неуверенно начал я.
– Не сверкало, а светило. От сверканья глаза ослепнуть могут. И запомни: что бы тебе в голову ни втемяшилось, не вздумай свернуть с этого направления в сторону, а кати все прямо да прямо до тех пор, пока километров через семь-восемь ты не упрешься в берег реки Кальвы. Она тут, и деваться ей некуда. Ну, а на Кальве, у четвертого яра, всегда народ: там рыбаки, плотовщики, косари, охотники. Кого первого встретишь, к тому и кидайся. А что сказать…
Тут Федосеев посмотрел на разбитый самолет, на свою неподвижную, укутанную тряпками ногу, понюхал угарный воздух и покачал головой:
– А что сказать им… ты и сам, я думаю, знаешь.
Я вскочил.
– Постой, – сказал Федосеев.
Он вынул из бокового кармана бумажник, вложил туда какую-то записку и протянул все это мне.
– Возьмешь с собой.
– Зачем? – не понял я.
– Возьми, – повторил он. – Я могу заболеть, потеряю. Потом отдашь мне, когда встретимся. А не мне, так моей жене или нашему комиссару.
Это мне что-то совсем не понравилось, и я почувствовал, что к глазам моим подкатываются слезы, а губы у меня вздрагивают.
Но летчик Федосеев смотрел на меня строго, и поэтому я не посмел его ослушаться. Я положил бумажник за пазуху, затянул покрепче ремень и свистнул Брутика.
– Постой, – опять задержал меня Федосеев. – Если ты раньше моего увидишь кого-либо из НКВД или нашего комиссара, то скажи, что в районе пожара, на двадцать четвертом участке, позавчера в девятнадцать тридцать я видел троих человек, думал – охотники; когда я снизился, то с земли они ударили по самолету из винтовок и одна пуля пробила мне бензиновый бак. Остальное им все будет понятно. А теперь, герой, вперед двигай!
//-- * * * --//
Тяжелое дело, спасая человека, бежать через чужой, угрюмый лес, к далекой реке Кальве, без дорог, без тропинок, выбирая путь только по солнцу, которое неуклонно должно светить в левый край твоего глаза.
По пути приходилось обходить непролазную гущу, крутые овражки, сырые болота. И если бы не строгое предупреждение Федосеева, я десять раз успел бы сбиться и заблудиться, потому что частенько казалось мне, что солнце солнцем, а я бегу назад, прямо к месту моей вчерашней ночевки.
Итак, упорно продвигался я вперед и вперед, изредка останавливаясь, вытирая мокрый лоб. И гладил глупого Брутика, который, вероятно, от страха катил за мной, не отставая и высунув длинный язык, печально глядел на меня ничего не понимающими глазами.
Через час подул резкий ветер, серая мгла наглухо затянула небо. Некоторое время солнце еще слабо обозначалось туманным и расплывчатым пятном, потом и это пятно растаяло.
Я продвигался быстро и осторожно. Но через короткое время почувствовал, что я начинаю плутать.
Небо надо мной сомкнулось хмурое, ровное. И не то что в левый, а даже в оба глаза я не мог различить на нем ни малейшего просвета.
Прошло еще часа два. Солнца не было, Кальвы не было, сил не было, и даже страха не было, а была только сильная жажда, усталость, и я наконец повалился в тень, под кустом ольхи.
«И вот она жизнь, – закрыв глаза, думал я. – Живешь, ждешь, вот, мол, придет какой-нибудь случай, приключение, тогда я… я… А что я? Там разбит самолет. Туда ползет огонь. Там раненый летчик ждет помощи. А я, как колода, лежу на траве и ничем помочь ему не в силах».
Звонкий свист пичужки раздался где-то совсем близко. Я вздрогнул. Тук-тук! Тук-тук! – послышалось сверху. Я открыл глаза и почти над головой у себя, на стволе толстого ясеня, увидел дятла.
И тут я увидел, что лес этот уже не глухой и не мертвый. Кружились над поляной ромашек желтые и синие бабочки, блистали стрекозы, неумолчно трещали кузнечики.
И не успел я приподняться, как мокрый, словно мочалка, Брутик кинулся мне прямо на живот, подпрыгнул и затрясся, широко разбрасывая холодные мелкие брызги. Он где-то успел выкупаться.
Я вскочил, бросился в кусты и радостно вскрикнул, потому что и всего-то шагах в сорока от меня в блеске сумрачного дня катила свои серые воды широкая река Кальва.
//-- * * * --//
Я подошел к берегу и огляделся. Но ни справа, ни слева, ни на воде, ни на берегу никого не было. Не было ни жилья, ни людей, не было ни рыбаков, ни сплавщиков, ни косарей, ни охотников. Вероятно, я забрал очень круто в сторону от того четвертого яра, на который должен был выйти по указу летчика Федосеева.
Но на противоположном берегу, на опушке леса, не меньше чем за километр отсюда, клубился дымок, и там, возле маленького шалаша, стояла запряженная в телегу лошадь.
Острый холодок пробежал по моему телу. Руки и шея покрылись мурашками, плечи подернулись, как в лихорадке, когда я понял, что мне нужно будет переплывать Кальву.
Я же плавал плохо. Правда, я мог переплыть пруд, тот, что лежал возле завода, позади кирпичных сараев. Больше того, я мог переплыть его туда и обратно. Но это только потому, что даже в самом глубоком его месте вода не достигала мне выше подбородка.
Я стоял и молчал. По воде плыли щепки, ветки, куски сырой травы и клочья жирной пены.
И я знал, что раз нужно, то я переплыву Кальву. Она не так широка, чтобы я выбился из сил и задохнулся. Но я знал и то, что стоит мне на мгновение растеряться, испугаться глубины, хлебнуть глоток воды – и я пойду ко дну, как это со мной было однажды, год тому назад, на совсем неширокой речонке Лугарке.
Я подошел к берегу, вынул из кармана тяжелый оловянный браунинг, повертел его и швырнул в воду.
Браунинг – это игрушка, а теперь мне не до игры.
Еще раз посмотрел я на противоположный берег, зачерпнул пригоршню холодной воды. Глотнул, чтобы успокоилось сердце. Несколько раз глубоко вздохнул, шагнул в воду. И, чтобы не тратить даром силы, по отлогому песчаному скату шел я до тех пор, пока вода не достигла мне до шеи.
Дикий вой раздался за моей спиной. Это, как сумасшедший, скакал по берегу Брутик.
Я поманил его пальцем, откашлялся, сплюнул и, оттолкнувшись ногами, стараясь не брызгать, поплыл.
//-- * * * --//
Теперь, когда голова моя была над водой низко, противоположный берег показался мне очень далеким. И чтобы этого не пугаться, я опустил глаза на воду.
Так, полегоньку, уговаривая себя не бояться, а главное не торопиться, взмах за взмахом продвигался я вперед.
Вот уже и вода похолодела, прибрежные кусты побежали вправо – это потащило меня течение. Но я это предвидел и поэтому не испугался. Пусть тащит. Мое дело – спокойней, раз, раз… вперед и вперед… Берег понемногу приближался, уже видны были серебристые, покрытые пухом листья осинника. Вода стремительно несла меня к песчаному повороту.
Вдруг позади себя я услышал голоса. Я хотел повернуться, но не решился.
Потом за моей спиной раздался плеск, и вскоре я увидел, что, высоко подняв морду и отчаянно шлепая лапами, выбиваясь их последних сил, сбоку ко мне подплывает Брутик.
«Ты смотри, брат! – с тревогой подумал я. – Ты ко мне не лезь. А то потонем оба».
Я рванулся в сторону, но течение толкнуло меня назад, и, воспользовавшись этим, проклятый Брутик, больно царапая когтями спину, полез ко мне прямо на шею.
«Теперь пропал! – окунувшись с головой в воду, подумал я. – Теперь дело кончено».
Фыркая и отплевываясь, я вынырнул на поверхность, взмахнул руками и тотчас же почувствовал, как Брутик с отчаянным визгом лезет мне на голову.
Тогда, собравши последние силы, я отшвырнул Брутика, но тут в рот и в нос мне ударила волна. Я захлебнулся, бестолково замахал руками и опять услышал голоса, шум и лай.
Тут налетела опять волна, опрокинула меня с живота на спину, и что я последнее помню, – это тонкий луч солнца сквозь тучи и чью-то страшную морду, которая, широко открыв зубастую пасть, кинулась мне на грудь.
//-- * * * --//
Как узнал я позже, два часа спустя после того, как я ушел от летчика Федосеева, по моим следам от проезжей дороги собака Лютта привела людей к летчику. И прежде чем попросить что-либо для себя, летчик Федосеев показал им на покрытое тучами небо и приказал догнать меня. В тот же вечер другая собака, по прозванию Ветер, настигла в лесу троих вооруженных людей. Тех, что перешли границу, чтобы поджечь лес вокруг нашего завода, и что пробили пулей бензиновый бак у мотора.
Одного из них убили в перестрелке, двоих схватили. Но и им – мы знали – пощады не будет.
//-- * * * --//
Я лежал дома в постели.
Под одеялом было тепло и мягко. Привычно стучал будильник. Из-под крана на кухне брызгала вода. Это умывалась мама. Вот она вошла и сдернула в меня одеяло.
– Вставай, хвастунишка! – сказала она, нетерпеливо расчесывая гребешком свои густые черные волосы. – Я вчера зашла к вам на собрание и от дверей слышала, как это ты разошелся: «я вскочил», «я кинулся», «я ринулся». А ребятишки, дураки, сидят, уши развесили. Думают – и правда!
Но я хладнокровен.
– Да, – с гордостью отвечаю я, – а ты попробуй-ка переплыви в одежде Кальву.
– Хорошо – «переплыви», когда тебя из воды собака Лютта за рубашку вытащила. Уж ты бы лучше, герой, помалкивал. Я у Федосеева спрашивала. Прибежал, говорит, ваш Володька ко мне бледный, трясется. У меня, говорит, по географии плохо, насилу-насилу уговорил я его добежать до реки Кальвы.
– Ложь! – Лицо мое вспыхивает, я вскакиваю и гневно гляжу в глаза матери.
Но тут я вижу, что это она просто смеется, что под глазами у нее еще не растаяла синеватая бледность, – значит, совсем недавно крепко она обо мне плакала и только не хочет в этом сознаться. Такой уж у нее, в меня, характер.
Она ерошит мне волосы и говорит:
– Вставай, Володька! За ботинками сбегай. Я до сих пор так и не успела.
Она берет свои чертежи, готовальню, линейки и, показав мне кончик языка, идет готовиться к зачету.
//-- * * * --//
Я бегу за ботинками, но во дворе, увидев меня с балкона, отчаянно визжит Феня.
– Иди, – кричит она, – да иди же скорей, тебя зовет папа!
«Ладно, – думаю я, – за ботинками успею», – и поднимаюсь наверх.
Наверху Феня с разбегу хватает меня за ноги и тянет к отцу в комнату. У него вывих ноги, и он в постели, забинтованный. Рядом с лекарствами возле него на столике лежат острый ножичек и стальное шило. Он над чем-то работал. Он здоровается со мной, он расспрашивает меня о том, как я бежал, как заблудился и как снова нашел реку Кальву.
Потом он сует руку под подушку и протягивает мне похожий на часы блестящий никелированный компас с крышкой, с запором и с вертящейся фосфорной картушкой.
– Возьми, – говорит, – учись разбирать карту. Это тебе от меня на память.
Я беру. На крышке аккуратно обозначены год, месяц и число – то самое, когда я встретил Федосеева в лесу у самолета. Внизу надпись: «Владимиру Курнакову от летчика Федосеева». Я стою молча. Погибли! Погибли теперь без возврата все мальчишки нашего двора. И нет им от меня сожаления, нет пощады!
//-- * * * --//
Я жму летчику руку и выхожу к Фене. Мы стоим с ней у окна, и она что-то бормочет, бормочет, а я не слышу и не слышу.
Наконец, она дергает меня за рукав и говорит:
– Все хорошо, жаль только, что утонул бедняга Брутик.
Да, Брутика жаль и мне. Но что поделаешь: раз война, так война.
Через окно нам видны леса. Огонь потушен, и только кое-где подымается дымок. Но и там заканчивают свое дело последние бригады.
Через окно виден огромный завод, тот самый, на котором работает почти весь наш новый поселок. И это его хотели поджечь те люди, которым пощады теперь не будет.
Около завода в два ряда протянута колючая проволока. А по углам, под деревянными щитами, день и ночь стоят часовые.
Даже отсюда нам с Феней слышны бряцание цепей, лязг железа, гул моторов и тяжелые удары парового молота.
Что на этом заводе делают, этого мы не знаем. А если бы и знали, так не сказали бы никому, кроме одного товарища Ворошилова.
1939
Горячий камень

//-- I --//
Жил на селе одинокий старик. Был он слаб, плел корзины, подшивал валенки, сторожил от мальчишек колхозный сад и тем зарабатывал свой хлеб.
Он пришел на село давно, издалека, но люди сразу поняли, что этот человек немало хватил горя. Был он хром, не по годам сед. От щеки его через губы пролег кривой рваный шрам. И поэтому, даже когда он улыбался, лицо его казалось печальным и суровым.
//-- II --//
Однажды мальчик Ивашка Кудряшкин полез в колхозный сад, чтобы набрать там яблок и тайно насытиться ими до отвала. Но, зацепив штаниной за гвоздь ограды, он свалился в колючий крыжовник, оцарапался, взвыл и тут же был сторожем схвачен.
Конечно, старик мог бы стегануть Ивашку крапивой или, что еще хуже, отвести его в школу и рассказать там, как было дело.
Но старик сжалился над Ивашкой. Руки у Ивашки были в ссадинах, позади, как овечий хвост, висел клок от штанины, а по красным щекам текли слезы.
Молча вывел старик через калитку и отпустил перепуганного Ивашку восвояси, так и не дав ему ни одного тычка и даже не сказав вдогонку ни одного слова.
//-- III --//
От стыда и горя Ивашка забрел в лес, заблудился и попал на болото. Наконец, он устал. Опустился на торчавший из мха голубой камень, но тотчас же с воплем подскочил, так как ему показалось, что он сел на лесную пчелу и она его через дыру штанов больно ужалила.
Однако никакой пчелы на камне не было. Этот камень был, как уголь, горячий, и на плоской поверхности его проступали закрытые глиной буквы.
Ясно, что камень был волшебный! – это Ивашка смекнул сразу. Он сбросил башмак и торопливо начал оббивать каблуком с надписей глину, чтобы поскорее узнать: что с этого камня может он взять для себя пользы и толку.
И вот он прочел такую надпись:
КТО СНЕСЕТ ЭТОТ КАМЕНЬ НА ГОРУ
И ТАМ РАЗОБЬЕТ ЕГО НА ЧАСТИ,
ТОТ ВЕРНЕТ СВОЮ МОЛОДОСТЬ
И НАЧНЕТ ЖИТЬ СНАЧАЛА
Ниже стояла печать, но не простая, круглая, как в сельсовете, и не такая, треугольником, как на талонах в кооперативе, а похитрее: два креста, три хвоста, дырка с палочкой и четыре запятые.
Тут Ивашка Кудряшкин огорчился. Ему было всего восемь лет – девятый. И жить начинать сначала, то есть опять на второй год оставаться в первом классе, ему не хотелось вовсе.
Вот если бы через этот камень, не уча заданных в школе уроков, можно было из первого класса перескакивать сразу в третий – это другое дело!
Но всем и давно уже известно, что такого могущества даже у самых волшебных камней никогда не бывает.
//-- IV --//
Проходя мимо сада, опечаленный Ивашка опять увидел старика, который, кашляя, часто останавливаясь и передыхая, нес ведро известки, а на плече держал палку с мочальной кистью.
Тогда Ивашка, который был по натуре мальчиком добрым, подумал: «Вот идет человек, который очень свободно мог хлестнуть меня крапивой. Но он пожалел меня. Дай-ка теперь я его пожалею и верну ему молодость, чтобы он не кашлял, не хромал и не дышал так тяжко».
Вот с какими хорошими мыслями подошел к старику благородный Ивашка и прямо объяснил ему, в чем дело. Старик сурово поблагодарил Ивашку, но уйти с караула на болото отказался, потому что были еще на свете такие люди, которые, очень просто, могли бы за это время колхозный сад от фруктов очистить.
И старик приказал Ивашке, чтобы тот сам выволок камень из болота в гору. А он потом придет туда ненадолго и чем-нибудь скоренько по камню стукнет.
Очень огорчил Ивашку такой поворот дела.
Но рассердить старика отказом он не решился. На следующее утро, захватив крепкий мешок и холщовые рукавицы, чтобы не обжечь о камень руки, отправился Ивашка на болото.
//-- V --//
Измазавшись грязью и глиной, с трудом вытянул Ивашка камень из болота и, высунув язык, лег у подножия горы на сухую траву.
«Вот! – думал он. – Теперь вкачу я камень на гору, придет хромой старик, разобьет камень, помолодеет и начнет жить сначала. Люди говорят, что хватил он немало горя. Он стар, одинок, избит, изранен и счастливой жизни, конечно, никогда не видел. А другие люди ее видели». На что он, Ивашка, молод, а и то уже три раза он такую жизнь видел. Это – когда он опаздывал на урок и совсем незнакомый шофер подвез его на блестящей легковой машине от конюшни колхозной до самой школы. Это – когда весной голыми руками он поймал в канаве большую щуку. И наконец, когда дядя Митрофан взял его с собой в город на веселый праздник Первое мая.
«Так пусть же и несчастный старик хорошую жизнь увидит», – великодушно решил Ивашка.
Он встал и терпеливо потянул камень в гору.
//-- VI --//
И вот перед закатом к измученному и продрогшему Ивашке, который, съежившись, сушил грязную, промокшую одежду возле горячего камня, пришел на гору старик.
– Что же ты, дедушка, не принес ни молотка, ни топора, ни лома? – вскричал удивленный Ивашка. – Или ты надеешься разбить камень рукою?
– Нет, Ивашка, – отвечал старик, – я не надеюсь разбить его рукой. Я совсем не буду разбивать камень, потому что я не хочу начинать жить сначала.
Тут старик подошел к изумленному Ивашке, погладил его по голове. Ивашка почувствовал, что тяжелая ладонь старика вздрагивает.
– Ты, конечно, думал, что я стар, хром, уродлив и несчастен, – говорил старик Ивашке – А на самом деле я самый счастливый человек на свете.
Ударом бревна мне переломило ногу – но это тогда, когда мы – еще неумело – валили заборы и строили баррикады, поднимали восстание против царя, которого ты видел только на картинке.
Мне вышибли зубы – но это тогда, когда, брошенные в тюрьмы, мы дружно пели революционные песни. Шашкой в бою мне рассекли лицо – но это тогда, когда первые народные полки уже били и громили белую вражескую армию.
На соломе, в низком холодном бараке метался я в бреду, больной тифом. И грозней смерти звучали надо мной слова о том, что наша страна в кольце и вражья сила нас одолевает. Но, очнувшись вместе с первым лучом вновь сверкнувшего солнца, узнавал я, что враг опять разбит и что мы опять наступаем.
И, счастливые, с койки на койку протягивали мы друг другу костлявые руки и робко мечтали тогда о том, что пусть хоть не при нас, а после нас наша страна будет такой вот, как она сейчас, – могучей и великой. Это ли еще, глупый Ивашка, не счастье?! И на что мне иная жизнь? Другая молодость? Когда и моя прошла трудно, но ясно и честно!
Тут старик замолчал, достал трубку и закурил.
– Да, дедушка! – тихо сказал тогда Ивашка. – Но раз так, – то зачем же я старался и тащил этот камень в гору, когда он очень спокойно мог бы лежать на своем болоте?
– Пусть лежит на виду, – сказал старик, – и ты посмотришь, Ивашка, что из этого будет.
//-- VII --//
С тех пор прошло много лет, но камень тот так и лежит на той горе неразбитым.
И много около него народу побывало. Подойдут, посмотрят, подумают, качнут головой и идут восвояси.
Был на той горе и я однажды. Что-то у меня была неспокойна совесть, плохое настроение. «А что, – думаю, – дай-ка я по камню стукну и начну жить сначала!»
Однако постоял-постоял и вовремя одумался.
«Э-э! – думаю, скажут, увидав меня помолодевшим, соседи. – Вот идет молодой дурак! Не сумел он, видно, одну жизнь прожить так, как надо, не разглядел своего счастья и теперь хочет то же начинать сначала».
Скрутил я тогда табачную цигарку. Прикурил, чтобы не тратить спичек, от горячего камня И пошел прочь – своей дорогой.
1941
Совесть

Нина Карнаухова не приготовила урока по алгебре и решила не идти в школу.
Но, чтобы знакомые случайно не увидели, как она во время рабочего дня болтается с книгами по городу, Нина украдкой прошла в рощу.
Положив пакет с завтраком и связку книг под куст, она побежала догонять красивую бабочку и наткнулась на малыша, который смотрел на нее добрыми, доверчивыми глазами.
А так как в руке он сжимал букварь с заложенной в него тетрадкой, то Нина смекнула, в чем дело, и решила над ним подшутить.
– Несчастный прогульщик! – строго сказала она. – И это с таких юных лет ты уже обманываешь родителей и школу?
– Нет! – удивленно ответил малыш. – Я просто шел на урок. Но тут в лесу ходит большая собака. Она залаяла, и я заблудился.
Нина нахмурилась. Но этот малыш был такой смешной и добродушный, что ей пришлось взять его за руку и повести через рощу.
А связка Нининых книг и завтрак так и остались лежать под кустом, потому что поднять их перед малышом теперь было бы стыдно.
Вышмыгнула из-за ветвей собака, книг не тронула, а завтрак съела.
Вернулась Нина, села и заплакала. Нет! Не жалко ей было украденного завтрака. Но слишком хорошо пели над ее головой веселые птицы. И очень тяжело было на ее сердце, которое грызла беспощадная совесть.
1940
Патроны

При отступлении испуганные лошади опрокинули в придорожную канаву разбитый ящик с патронами. В спешке никто их не подобрал. И только через неделю, срезая для козы траву, наткнулся на них Гришка. Он вытряхнул козий корм. Навалил в сумку много патронных пачек, принес домой и похвалился:
– Вот, мама! Нашел! Блестящие, новенькие. Я сейчас побегу, принесу еще кучу.
Но мать быстро закрыла огонь в печке и на Гришку закричала:
– Умный ты, Гришка, или полоумный? Тащи сейчас же этот страх и утопи в пруду или в речке. Быстро, или я деда позову!
Вздохнул Гришка: как тут будешь спорить? Взвалил сумку на плечо и понес из хаты.
Но патроны в речку не кинул. Оставил себе три пачки, остальные свалил в кустах, за огородом, накрыл соломой и засыпал сухими листьями.
Утром дед Семен вошел в хату, бросил топор, сел на лавку, распахнул окно, закурил, задымил и сказал:
– Беда, Ганна! Сдается мне, что либо махновцы, либо казаки опять близко. Стою я у колодца и слышу, как за речкой громко да тяжко бомба раза два на лугах грохнула.
Тогда мать кинулась в чулан, проворно собрала одежду, что получше: платок с бахромой, платье, серые дедовы шаровары, розовую Гришкину рубаху. Связала все в узел и спрятала в хлеве, под сухим свиным корытом.
Но махновцы были тут ни при чем.
Вернулся Гришка с речки только к вечеру. Принес он одного карасика, двух ершей да плотичку. Хмуро повесил эту рыбу на гвоздь, чтобы не сожрала кошка, и, не похвалившись уловом и даже не спросив обедать, боком-боком направился было спать на сеновал к деду.
Но мать сразу заметила, что рука у него обмотана тряпкой, глаза виноватые, а лицо унылое. И в тревоге спросила:
– Это что у тебя с рукой, Гришка? Опять патроны?
– Нет, у костра обжег, когда пек картошку. Ты мне смажь да завяжи покрепче, мама.
Тогда мать уверенно сказала:
– Ой, врешь, Гришка!
Но руку ему салом смазала, приложила свежий лопух и чистым лоскутом завязала.
Потом она вышла и села у крылечка.
Большая кругом лежала земля. Большая ходила по дорогам война. Вот тут-то, на войне, и стояла серая с белой трубой хата, где жила мать и ее сын Гришка.
На другой вечер пронесся по улице топот, стук и гром.
Просунулась в дверь винтовка, за ней бородатый казак. Стукнул он прикладом об пол и приказал:
– А подать сюда хорошей еды и самого холодного молока крынку!
Испугался Гришка, вынул патрон из кармана и незаметно кинул его за окошко. Да вот беда! Упал патрон прямо другому казаку под ноги. Поднял казак патрон, отнес в хату и показал его старшому.
Отодвинул пустую крынку старшой. Расстегнул ворот, распустил пояс и объявил:
– Не иначе, как здесь оружейный склад. Обыщите вы все сараи и погреба, да и сундуки тоже. А кто тут есть в доме хозяин – посадите его под замок в амбар.
И посадили старого деда Семена в амбар. Вышла во двор Гришкина мать, заплакала, заругала Гришку:
– Чтоб ты пропал со своими патронами! Беги, расскажи про беду дяде Егору.
– Плохи дела! – сказал Гришке дядя Егор. – Надо выручать старика, а как – не знаю. Пойди узнай, много ли казаков и думают ли они остановиться на ночевку, а я подожду тебя у речки.
Пошел Гришка считать казаков. Но казаки не стоят на месте, а взад-вперед по селу шмыгают. И очень просто одного казака за двоих сосчитать можно. И стал тогда Гришка считать по дворам казачьих коней. Насчитал двадцать три, хотел бежать к дяде Егору – вдруг за кустами раздался выстрел.
Тут выбегает казак, ведет под уздцы коня и кричит:
– Сюда, сюда! Здесь красные близко.
– Что ты городишь, баранья голова? – спросил старшой. – Это наш конь.
– Нет, это их конь, – отвечал казак. – Сейчас я сбил с этого коня одного партизана.
Пока они дивились, выбегает еще казак – сапоги в руках, волосы мокрые – и давай ругаться:
– Ах, такие-сякие, кто моего жеребца увел?
– Да разве же это твой?
– А то чей же? Или у вас глаза ослепли?
Собрались тогда все казаки в кучу и стали разбирать: как же оно такое вышло?
А вышло вот как. Привязал казак коня, а сам кустами по круче полез к речке купаться. А в кустах дядя Егор сидел и ждал Гришку. Увидел Егор коня без хозяина: «Дай, – думает, – вскочу и помчусь за помощью в лес, к партизанам». Только вскочил на коня, вдруг – хлоп! – ударил сбоку выстрел. Слетел под обрыв дядя Егор и задал скорей ходу назад, в деревню. Пуля только ремень порвала.
Пробрался дядя Егор к амбару и слышит, как дед Семен через стену часового ругает. И так он его стыдит – и жуликом зовет, и разбойником бранит. Рассердился часовой, прислонил винтовку к стене, а сам по лестнице забрался к чердаку и давай тоже деда ругать через окошко.
Вылез тогда дядя Егор, открыл затвор и все пять патронов из казачьей винтовки вынул. «Сейчас, – думает он, – ты слезешь, и я тебя из-за угла тихо возьму, голубчика». И только отпрыгнул дядя Егор за угол, как опять наткнулся на другого казака.
– Ты что здесь прыгаешь? – спросил казак. – Или ты не знаешь приказа по домам сидеть, а по задворкам не шляться?
Отвел он Егора к старшому, и тот приказал:
– А заприте этого прыгуна к старику в соседи.
Заперли и дядю Егора в амбар.
Не нашел Гришка Егора у речки. Когда вернулся, уже совсем темнело.
– Чтоб ты провалился со своими патронами! – еще горше заплакала мать. – Посадили теперь под замок и дядю Егора.
И стало тогда Гришке так жалко деда Семена и дядю Егора, что потекли по его щекам сначала две слезы, потом еще четыре. Но вздохнул он, перестал плакать и молча скрылся.
Подполз он от огорода к амбару. Лежит в крапиве и тихонько шепчет.
– Дядя Егор, дед Семен! Вы разгребайте руками под бревнами дыру, а я отсюда лопатой копать буду.
Но казак, что за плетнем дверь караулил, уши, как волк, расставил и шум услышал.
– Стой! – крикнул он. – Кто идет?
Гришка – бежать. Хлопнул часовой раз, хлопнул курком два, а выстрела-то и нету.
Прибежал старшой и стал ругаться:
– Ты зачем, баранья голова, на посту с незаряженной винтовкой ходишь?
– Неправда! – заорал казак – Только что заложил я в коробку четыре патрона, пятый загнал в ствол и свернул предохранитель. Вот она, в ногах лежит, от патронов пустая обойма.
Поднял старшой обойму. Подошли тут еще казаки, сбились кучей и стали думать: «Как же оно так вышло?»
Сидела мать у окна и горько плакала. Вдруг просунулась в окно, вся в репьях, лохматая Гришкина голова.
– Ты откуда? – воскликнула мать.
– Дай спички!
– Зачем?
– Дай! – настойчиво повторил Гришка и, схватив с подоконника коробок, скрылся.
И вовремя. Вошел из сеней казак, оглянулся и спросил:
– Ты с кем это, баба, сейчас разговаривала?
– Да так, сама с собой, – отвечала мать, испугавшаяся за Гришку.
Удивился казак и позвал старшого. Удивился старшой и сказал:
– Чудны дела, казаки! Люди сами с собой разговаривают. Убитые исчезают. Заряженные винтовки не стреляют.
И тогда покосились казаки на темные окна. И каждый подумал: «А не лучше ли отсюда на ночь убраться к своему полку поближе?»
Но тут грянул в темноте выстрел. И пошел огонь, пошла канонада.
– Красные!
– Окружают!
Повскакали казаки в седла, и только окна зазвенели от конского топота.
…А когда все стихло, осторожно просунулась в хату голова Гришки:
– Никого, мама?
– Никого, Гришка.
– Пойдем открывать амбар, мама!
– Погоди, Гришка. Пусть отопрут сами товарищи.
– Какие товарищи?
– Красные! Каких ждали!
– Никого, мама, на дворе нету, – хмуро сказал Гришка. – Это я за огородом патроны разложил, завалил сеном, да и зажег спичкой. Вот тут-то они у меня и загрохотали!
Ничего не сказала мать. Вытерла слезы. Зажгла фонарь. Взяла топор. И пошли они с Гришкой сбивать замок с амбара.
