-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Николай Александрович Лейкин
|
| Меж трех огней. Роман из актерской жизни
-------
Николай Лейкин
Меж трех огней. Роман из актерской жизни

© «Центрполиграф», 2022
© Художественное оформление, «Центрполиграф», 2022
//-- * * * --//


Глава I
В летнем театре на сцене первая репетиция. Поставлен ободранный павильон. Холодно. Везде сквозит. Чахоточного вида суфлер в пальто с выеденным молью воротником сидит на суфлерской будке и подает реплики двум репетирующим актрисам – одной молодой, закутанной в перовое боа, другой пожилой в накинутом на голову сером суконном платке. Рядом с суфлером режиссер на стуле – пожилой человек в бороде с проседью. На голове его красная турецкая феска с черной кистью, шея завязана белым кашне. Он держит в руке тетрадь, прислушивается к репетирующим актрисам и курит папиросу.
– Постойте… – останавливает он движением тетради пожилую актрису. – Эту сцену я вас прошу вести гораздо нежнее. Вы мать, перед вами дочь. Вы очень хорошо знаете, на какой опасный подвиг вы ее отправляете.
– Я, Феофан Прокофьич, понимаю, но ведь сегодня первая репетиция… Можно сказать, считка… – отвечает актриса.
– Прекрасно, моя родная, но и со считки уж нужно давать тон. Иначе вы не войдете в роль. Да и я, как режиссер, вижу вас в первый раз. Никогда раньше с вами не служил и должен ознакомиться с вашими способностями для последующих ролей. На этой же неделе я должен раздавать роли для другой пьесы. Повторите… И пожалуйста, эту сцену понежнее.
– Ах, вы какой, право… – жмется пожилая актриса. – Разумеется, на следующей же репетиции я буду читать вовсю…
– Невозможно, моя дорогая… Вы на всех репетициях должны вести вовсю, иначе мы не ознакомимся. Тут в пьесе ремарки нет. Но, по-моему, вы должны даже обнимать дочь, говоря эти слова. Ну-с, пожалуйста… Я слушаю.
Сцена повторяется.
За павильоном толпятся актеры и актрисы в самых разнообразных одеждах, ожидающие своего выхода. Между ними помощник режиссера, молодой белокурый малый в усах и с книжкой выходов. У мужчин по большей части воротники пальто подняты, на голове мягкие фетровые шляпы. Все они жмутся от холода. Все они собрались с разных концов России, и многие не знакомы еще друг с другом. Курение папирос идет вовсю. Один из актеров – рослый, красивый, но несколько с одутловатым лицом брюнет – сидит на пне и свертывает папиросу, тщательно облизывая бумагу. Он в светло-сером франтовском пальто, в красном галстуке, в который воткнута булавка с крупной жемчужиной, и в глянцевитом цилиндре. Золотое пенсне на цепочке болтается поверх пальто. К нему приглядывается маленький кругленький блондинчик с плохо выбритым лицом, в потертом пальто и жокейской фуражке. Наконец, он подходит к нему и говорит:
– Лагорский… Не узнаете? Когда-то в Казани и Симбирске… Помните?
– Бог мой! Кого я вижу! Мишка Курицын сын! – восклицает брюнет, поднимаясь с пня.
– Зачем же ругаться-то, Василий Севастьяныч…
– Я, брат, любя. Здравствуй… Как же тебя не помнить! Я о тебе сказки детям рассказываю.
Лагорский снимает цилиндр и троекратно целуется с Мишкой Курицыным сыном.
– Я знал, Василий Севастьяныч, когда ехал сюда, что вы здесь на героические роли, – улыбаясь во всю ширину лица, говорит Мишка. – В газетах прочел… Ехал и радовался, что увижусь с вами… Вы, Василий Севастьяныч, мне жизнь спасли, и это я помню чудесно.
– Да, да, да. И это я помню… Ты-то как сюда попал?
– Через московское бюро. На роли вторых простаков, Василий Севастьяныч.
– На полсотни в месяц?
– Подымайте выше, Василий Севастьяныч. Семьдесят рублей.
– Ого! Ты, брат, прогрессируешь, Мишка! – шутливо отнесся к нему Лагорский и похлопал его по плечу. – Не пьешь больше?
– Малость балуюсь, но в умеренном тоне. Я, Василий Севастьяныч, уж теперь не под фамилией Перовского играю, а под своей собственной… Тальников я…
– Что же, скандал какой-нибудь где-нибудь вышел, что ты переменил фамилию?
– Нет, так-с. Что же свою Богом данную фамилию обижать? Лучше же ее увековечить. Подумал, подумал: «Зачем я по сцене Перовский? Буду Тальников». Ну и стал Тальников.
– От долгов лучше скрываться, когда под чужой фамилией играешь.
– Какие у меня долги, Василий Севастьяныч! И наделал бы, может статься, да никто не верит. А как здоровье вашей супруги Веры Константиновны, Василий Севастьяныч? – спросил Тальников.
– Жена? Она здесь… Она в театре, который с нами рядом, будет играть. Она в «Карфагене»… В театр сада «Карфаген» приглашена… Там легкие пьесы… Только я говорю не о Вере Константиновне, а о жене, о Надежде Дмитриевне Копровской. На триста рублей она приехала.
– Позвольте, – остановил Лагорского Тальников. – Но ведь в Казани у вас была супруга Вера Константиновна Малкова. Помните, когда вы в «Европе» стояли и я ходил к вам по утрам ординарцем?
– Малкова мне не жена. Она так…
– Боже мой… А ведь я ее за вашу супругу считал! Душа в душу жили. Ведь у вас от нее была дочка Наташа?
– Даже две: Наташа и Катя… Но Малкова мне, Мишка, не жена, хотя она прекрасная женщина, прямо святая женщина.
– Где же она теперь, Василий Севастьяныч? Я про Малкову…
– Вообрази, здесь, в труппе. Сегодня ее нет, но завтра она будет. А я теперь сошелся с женой. Не знаю, как и быть, – пожал плечами Лагорский. – И можешь ты думать, она, эта самая Малкова, живет через пять-шесть дач от меня, на той же улице. Жена покуда ничего еще не знает, но Малкова уж ревнует. Она – женщина-огонь.
Лагорский улыбнулся.
– Затруднительное ваше теперь положение, Василий Севастьяныч, – произнес Тальников.
– Водевиль, – отвечал Лагорский. – Но вздор, вывернусь. Как в водевиле и вывернусь. Ведь это у меня всегда и во все времена было. Только, разумеется, не так близко. Ведь и при Малковой… Помнишь, там у меня была вдова купчиха? И от ней есть.
– Шельганова? Помню. Вы меня брали к ней. Я там в ее именины таперствовал.
– А я помню, что ты там бобровую шапку стянул.
– Уж и стянул! Просто обменялся по ошибке.
– Вместо драповой-то бобровую взял?
– Выпивши я был, Василий Севастьяныч. Ведь такое происшествие с каждым может случиться.
– С каждым! Однако бобровой-то шапки все-таки ты не возвратил.
– Бедность, Василий Севастьяныч… Получал всего тридцать рублей. Вы с Шельгановой любовью выманивали, а мне так Бог послал.
– Выманивали! Что ж ты меня за альфонса считаешь, что ли! – возвысил голос Лагорский.
– Зачем за альфонса? Просто вы большой сердцеед… хе-хе-хе… – поправился Тальников.
– Ну, то-то, – самодовольно проговорил Лагорский и выпрямился во весь рост. – Послушай… Ты помнишь Настю, горничную Милковой-Карской? Бутончик такой был в Симбирске за кулисами. Настя…
– Как же не помнить-то! Вся труппа за ней гонялась.
– Ну а я ее тогда сманил, увез в Нижний и жил с ней. Прелестный был цветочек.
– Знаю-с. На моих глазах все это было. В Нижнем-то только я не был.
– Ну вот из этой Насти я сделал маленькую водевильную актриску… Окрестил ее для сцены На́стиной. Хорошенькая… Личиком брала… Она и в водевиле, и в оперетке на маленькие рольки… Привязана была ко мне, как кошка. Более года мы с ней жили, имел я от нее сына, который теперь в деревне у ее матери на воспитании. Мы не расходились… А просто ангажемента нам не случилось вместе в одном городе, и пришлось разъехаться. Настя поехала в Тифлис, а я в Вологду… Если бы ты видел, какие сцены прощания были! – рассказывал Лагорский, но тотчас же махнул рукой и прибавил: – Впрочем, ты этого ничего не понимаешь!
– Отчего же не понимать? У меня, Василий Севастьяныч, сердце также чувствительное, – обидчиво произнес Тальников. – Физиономией я не вышел, а сердцем…
– Ну, что об этом говорить! – перебил его Лагорский. – Так вот, я тебе хочу сказать, что и эта Настина здесь и играет рядом в саду «Карфаген». И можешь ты думать, какое совпадение: тоже живет на даче в полуверсте от меня. Жена, Малкова, Настина. Стало быть, я меж трех огней. И не тужу.
– Вам выходить, господин Лагорский… – шепнул ему помощник режиссера.
Лагорский вышел на сцену.
Глава II
Лагорский кончил свою сцену и опять появился за кулисами.
– Какая здесь все дрянь в труппу набрана, – сказал он Тальникову. – Ступить по сцене не умеют.
– Есть, есть товарец… – поддакнул ему Тальников. – А на какое жалованье приехали!
– Да ведь я и тебя считаю за дрянь.
– Я, Василий Севастьяныч, человек скромный. Я на маленькие роли.
Тальников весь как-то сжался и стал потирать руки.
– Ну, разве на маленькие-то. Ты кого здесь в пьесе играешь? – спросил Лагорский.
– Крестьянина Пьера…
– Ну, эта роль по тебе. Ты дураков можешь.
– Угостите, Василий Севастьяныч, папироской.
– А ты опять, как и всегда, без папирос. Ведь уже теперь-то, кажется, можешь на свои покупать. Сам же говоришь, что семьдесят рублей получаешь.
– В дороге издержался, Василий Севастьяныч. Сорок рублей было мне выслано авансом на дорогу, я и издержался. Да у меня есть табак, только дома. Ведь я с Кавказа ехал.
– Бери, свертывай себе папиросу. Ведь я самокрутки курю.
Лагорский подал хороший серебряный портсигар. Тальников стал свертывать папиросу и сказал:
– Сейчас видно, Василий Севастьяныч, что вы в достатке: и при серебряном портсигаре, и при часах золотых, и при булавке с жемчугом.
– У меня кроме этого есть что закладывать. В Симбирске мне поднесли ящик серебра, в Самаре две серебряные вазы для шампанского.
– Любимец, блаженствуете…
– Не жалуюсь. А труппа здесь дрянь, за исключением Малковой, – опять начал Лагорский. – Набрана числом поболее, ценою подешевле…
– Нет-с… Жалованья хорошие… Не скажите.
– Ведь это для тебя хорошие-то, а для актера с именем – ах, оставьте. Здесь Петербург… Здесь не в Царевококшайске, здесь жизнь втридорога. Жена хозяйство завела, так по семнадцати копеек фунт за говядину платит.
– Верно-с… Правильно вы… – поддакнул снова Тальников. – Я за сорок копеек обедаю у одной вдовы, так очень голодно. Вы мне позволите, Василий Севастьяныч, к вам по утрам ординарцем приходить? Как в Казани приходил. Приходить и быть при вас на манер адъютанта?
– Приходи, приходи… Я тебя познакомлю с моей настоящей женой Надеждой Дмитриевной… Дача Петрова, рядом с булочной…
– Разыщу, Василий Севастьяныч. Вас, наверное, все знают.
– Только ты жене насчет Малковой ни гугу… – предупредил Лагорский Тальникова.
– Зачем же я буду говорить! Я тайны и не такие хранил.
– И про Настю Настину ни слова…
– Гроб. Могила… – проговорил Тальников, ударив себя в грудь. – С какой стати я буду вносить в семью смуту!
– Ну, пойдем в буфет. Я тебя за это водкой угощу. Надо червячка заморить. Мой выход еще не скоро. Теперь на сцене солдат национальной гвардии будет разглагольствовать с угольщиком и Фаншетой.
Они отправились во временный буфет, который был при театре, в бутафорской. Там было несколько актеров, которые пили водку и пиво и ели горячие пирожки. Один из актеров, пестро одетый, черненький, как жук, с синеватым подбородком и густыми бровями, подскочил к Лагорскому и проговорил:
– Позвольте вам напомнить о себе, господин Лагорский… Мы служили вместе в Самаре. Чеченцев, здешний любовник… Не помните?
– Помню, помню… Вы тогда только еще начинали… из любителей… – сказал Лагорский и сухо пожал ему руку.
Разговор не клеился. Чеченцев отошел. Лагорский сморщил лицо и произнес:
– Прохвост. Обобрал в Самаре одну глупую старуху. Любовник… Я его в Самаре по сцене ходить учил, а здесь он любовником. Тьфу! Вот она здешняя труппа. Вот из каких звеньев. Пей, Мишка, да пойдем.
Лагорский и Тальников выпили и стали есть пирожки.
– Заметили, Василий Севастьяныч?.. Любовник-то в бриллиантовом кольце. Только, я думаю, бриллианты-то ненастоящие…
– Черт его знает! – брезгливо сказал Лагорский. – Черкесов… или как он?.. Осетинцев… Кабардинцев… – умышленно перевирал он фамилию актера. – Любовник… Я его учил по сцене ходить. А то все, бывало, задом становится.
Прожевывая пирожки, они опять отправились на сцену.
Здесь Лагорский нос с носом столкнулся с Малковой. Это была высокая стройная красивая блондинка в шляпке с перьями, в пальто мешком с необычайно большими пуговицами в виде маленьких блюдечек. На шее было намотано перовое боа. Лагорский попятился.
Он не ждал Малкову.
– Откуда ты? – произнес он удивленно.
– Прямо из дома, Вася. Я за тобой, – заговорила Малкова. – Я пришла тащить тебя к себе обедать. А то ты ни разу еще у меня не обедал. Я тебе и водку, и закуску приготовила. Какая, Вася, у меня редиска!
– Милый друг, да ведь я у Копровской нанял комнату со столом, – смущенно отвечал Лагорский. – Со столом… И деньги вперед уплатил.
Он не назвал Копровскую женой.
– Экая важность, подумаешь, что ты не заешь там какой-нибудь полтинник! – воскликнула Малкова. – А у меня для тебя сегодня вареный сиг с яйцами. Понимаешь ты, сиг. Местное петербургское блюдо. Такого сига у нас на Волге ни за какие деньги достать нельзя.
– Дома я тоже заказал жареную корюшку. Тоже местное блюдо. Не явиться неловко.
– Плюнь на корюшку! Ну что тебе корюшка! Нет, Вася, я тебя не отпущу, я нарочно затем и пришла, чтобы взять тебя и тащить, – решительно сказала Малкова. – Пойдем.
– У меня еще репетиция не кончена. Целый акт впереди… Три лучшие сцены.
– Я подожду. Но все-таки тебя не оставлю. Ты должен у меня сегодня обедать.
– Я у тебя ужинал третьего дня, Веруша.
– Обед – не ужин. Пойдем. Я не уйду без тебя. Буду ждать.
Она села на дерновую скамью. Лагорский жался и не знал, что делать. Он и жене обещал непременно быть к обеду.
– Веруша! А ты разве не помнишь Мишу Перовского, который служил с нами в Казани? – спросил он Малкову и указал на Тальникова. – Мишу, который к нам по утрам являлся, как статуя командора.
Малкова прищурилась.
– Как же не помнить, – сказала она и тихо прибавила: – Только ты его не зови к обеду. Я хочу с тобой наедине поговорить. Мне много, много надо с тобой говорить.
Лагорский сморщился. Он предчувствовал, что может предстоять разговор, полный упреков, и сцены ревности.
А Малкова уж подозвала к себе Тальникова и разговаривала с ним. Тот, поцеловав ее руку жирными губами, рассказывал ей, что он опять польщен от Василия Севастьяновича, что Василий Севастьянович опять пригласил его к себе в ординарцы и позволил быть адъютантом.
– Дочка ваша Наташа как поживает? – спросил ее Тальников.
– О, Наташу я уж устроила теперь у моей матери. Там ей отлично, – отвечала Малкова.
– Господин Лагорский! Пожалуйте! Ваш выход! – кричал помощник режиссера.
Лагорский сложил руки на груди и медленно стал выходить на сцену.
Глава III
Репетиция кончилась, и Малкова повела Лагорского к себе обедать. Она взяла его под руку и по дороге весело болтала с ним, рассказывая о своем хозяйстве.
– Ведь я прежде все по номерам жила и своего стола не держала. И с тобой мы жили в Казани в гостинице. До тебя я тоже в меблированных комнатах и обеды брала из трактиров или кухмистерских, – говорила она. – А теперь, когда у меня стряпают дома, я вижу, что это куда выгоднее! И наконец, я ем, что я хочу, а не то, что мне дают. Горничной моей Груше я прибавила за стряпню только три рубля в месяц. И как она отлично готовит! Вот ты сегодня попробуешь ее стряпню. Суп отличный… А мне кроме супа ничего и не надо. Ну, бифштекс, котлету… Сладкое я в булочной беру. Два пирожка по три копейки. И главное, что мы обе сыты: я и Груша. И нам еще от обеда всегда что-нибудь на ужин остается. Переезжай ко мне, Вася. Ну что тебе у жены жить! – прибавила Малкова. Лагорский передернул плечами.
– Друг мой, как же я к тебе перееду, если я жене дал слово, что я весь летний сезон пробуду у нее жильцом, – проговорил он. – Жена, рассчитывая на меня, и отдельную дачу наняла, иначе она сняла бы где-нибудь две комнаты. Хотя мы с ней почти чужие, но неловко все-таки женщину подводить. Она треть денег уже уплатила за дачу.
– У ней есть кто-нибудь? Связавшись она с кем-нибудь? – спросила Малкова.
Лагорского покоробило. Он даже вспыхнул, но тотчас же успокоил себя и отвечал:
– Не знаю. Пока я ничего не замечал. Да где! Она болезненная женщина.
– Копровская-то болезненная женщина? Ну, врешь. Я ее видела в Севастополе, когда проезжала в Ялту на гастроли. Она женщина кровь с молоком. И брюнетка с усиками. Эти брюнетки с усиками всегда здоровы.
– Наружность, друг мой, очень часто обманчива. И наконец, кому же и знать, как не мне? Я все-таки жил с ней три с половиной года. Ну да что об ней разговаривать! Бросим, – закончил Лагорский. – Ты говоришь, что будешь меня угощать сегодня сигом, – переменил он разговор.
– Вареным сигом, Вася, с яйцами и маслом, – отвечала Малкова.
– Шесть лет я не был в Петербурге и шесть лет сига не ел. Ах да! В Москве раз ел зимой. Зимой туда их привозят.
Лагорский рад был, что разговор с его жены перешел на рыбу, но Малкова опять начала:
– Мне кажется, Васька, что ты все врешь! Мне кажется, что ты опять сошелся с женой. Простил ее и сошелся. Иначе с какой стати тебе было переезжать к ней на квартиру?
– Уверяю тебя, Веруша, что нет! – отвечал Лагорский.
– Странно. Четыре года ты с ней не жил, рассказывал мне о ее невозможном характере, о тех скандалах, которые она тебе делала в труппе, и вдруг опять с ней. Нет, тут что-то неладно.
– Некуда было деться. Ведь здесь, на окраинах, гостиниц нет, а она предложила квартиру и стол. Ну, вижу, что под боком… недалеко от театра – я и взял… Приезжай ты, Веруша, раньше, предложи ты – я взял бы у тебя квартиру. Да ведь и дешево я плачу.
– А сколько? – вдруг спросила Малкова.
Лагорский замялся. Он не знал, что и сказать. Он соображал, что сказать, и не сообразил.
– Я рыбу люблю ужасно, – проговорил он. – И у себя дома я сегодня просил, чтоб мне была сделана жареная корюшка. Жареная корюшка со свежим огурцом – прелесть.
Он жался и старался высвободить свою руку из-под руки Малковой. Они подходили к даче, где он жил с женой, миновать которую им было нельзя, ибо она стояла им по пути, а ему показалось, что на балконе мелькает красная кофточка его жены.
– Что ты? – спросила его Малкова.
– Хочется покурить. Дай мне свернуть папироску, – отвечал он, освобождая свою руку, и стал доставать порттабак из кармана.
Для скручивания папиросы он приостановился и, щурясь, стал смотреть вдаль на балкон, на красное пятно. Дело в том, что ему ужасно было неловко проходить мимо своей дачи под руку с Малковой, ежели жена увидит его. Еще если бы он вернулся потом к обеду, то он сказал бы, что провожал товарища по сцене такую-то, но ведь он не явится к обеду, жена его будет ждать – и потом выйдет ссора, скандал. Свернув папиросу, он сделал несколько шагов вперед и на ходу стал закуривать ее. Шел он медленно и молчал. Пятно продолжало краснеть. Он опять остановился и был как на иголках.
Малкова пристально посмотрела на него и спросила:
– Что с тобой, Василий?
– Вот, видишь ли, милочка, я замечаю красную кофточку жены моей на балконе, – сказал он. – То есть Копровской… – поправился он. – И хотя она мне теперь вовсе не жена, но все-таки квартирная хозяйка, которой я заказал к обеду корюшку.
– Понимаю.
Малкова надулась.
– Понимай или не понимай, а все-таки чрезвычайно неловко проходить мимо нее с дамой, не заговорить с ней, то есть с Копровской, и в конце концов не прийти даже к обеду, – сказал Лагорский. – Пойдем шаг за шагом и повременим подходить. Может быть, красная кофточка скроется.
– Ну, теперь мне все ясно, – сказала Малкова. – Ты даже боишься своей жены, так какая же она тебе квартирная хозяйка!
– Вовсе не боюсь. Но если бы я ей еще не заказывал корюшки…
– Ты, Васька, изолгался. Ты подлец.
– Ничуть… Но согласись сама…
– Ты где живешь?
– Да вот через две дачи. Видишь, что-то краснеется на балконе? Это кофточка Копровской. Она сегодня в красной кофточке.
Малкова посмотрела вперед.
– Господи, как у страха-то глаза велики! – сказала она, засмеявшись. – На балконе это даже не кофточка и не женщина, а просто через перила перекинуто что-то красное. Одеяло, что ли?
– Да так ли?
Лагорский прибавил шагу.
– О, как жена твоя взяла тебя в руки! – продолжала Малкова. – Ты даже красного одеяла боишься.
У Лагорского отлегло от сердца, и он сам рассмеялся.
– Действительно, красное одеяло, – проговорил он. – Но если бы это была Копровская, которая ждет меня к обеду, было бы чрезвычайно неловко проходить мимо нее, особенно с дамой под руку.
– Отчего же непременно с дамой под руку? При чем тут дама? – допытывалась Малкова. – Сам же ты говоришь, что с женой своей теперь ничем не связан.
– Ничем, кроме квартиры и стола. Но все-таки…
Они поравнялись с дачей, где на балконе висело красное одеяло. Лагорский прибавил шагу и старался пройти мимо дачи как можно скорее. Но Малкова остановилась и стала смотреть в палисадник перед дачей.
– Здесь ты живешь? – спрашивала она.
– Здесь. Только, пожалуйста, не кричи.
Лагорский пробежал от Малковой вперед. Она догнала его.
– Дабы узнать истину, я, Васька, завтра или послезавтра зайду к тебе чаю напиться, – сказала она. – Должна же я знать, в каких ты отношениях с женой. Иначе с какой же стати я буду расточать тебе свои ласки! Я делиться ни с кем не люблю.
– Уверяю тебя, что с Копровской я в самых обыкновенных отношениях. Как добрый знакомый, как старый знакомый, пожалуй, – и больше ничего… – старался уверить Лагорский Малкову.
– Ну, я зайду, и мы посмотрим.
– Заходи. Только, пожалуйста, без скандала…
– Зачем же я буду скандалить, если жена твоя первая не сделает мне скандала?
– О, она не такая! Ведь ты придешь ко мне, как знакомая к знакомому, – заискивающе проговорил Лагорский.
– Ну, мы там посмотрим. А только на днях я к тебе зайду. Непременно зайду, – подчеркнула Малкова.
Они подошли к даче Малковой и стали входить в палисадник.
Глава IV
Малкова помещалась в верхнем этаже маленькой дачи, ветхой, с покосившимися полами, со скрипучей лестницей, но три ее крошечные комнатки имели симпатичный вид. Она успела придать им некоторую уютность. В гостиной, она же и столовая, лежал на полу персидский ковер. Лагорский помнил его еще в Казани. Она всегда возила его с собой и завертывала в него во время пути разные вещи. На убогой хозяйской мягкой мебели лежали белые чистые ажурные покрышки ее работы. Стоял диван, и на нем лежала вышитая шерстями подушка с изображением красной птицы на черном фоне. И подушку эту Лагорский помнил с Казани. Стены гостиной были увешаны венками из искусственных цветов с лентами – это были подношения от публики в дни бенефисов Малковой. Был тут и маленький серебряный венок. На двух окнах висели белые коленкоровые занавески, хотя прибитые прямо к стене гвоздями, но гвозди эти были задрапированы также лентами от бенефисных венков. В спальной Малковой помещался туалетный стол, покрытый кисеей на розовом подбое, со складным зеркалом на нем, с туалетными принадлежностями, со свесившейся со стены такой же кисейной драпировкой, подхваченной розовыми лентами. У другой стены стояла опрятная постель с белым ажурным покрывалом, также на розовом подбое, с подушками в прошивках и кружевцах. Третья комнатка была занята сундуками с гардеробом Малковой и в ней помещалась ее горничная Груша. И тут стояла чистая постель с тканёвым одеялом и нарядными подушками.
Лагорский был уже у Малковой тотчас после ее приезда, но тогда Малкова не была еще устроившись в квартире и жила на бивуаках, как Марий на развалинах Карфагена, как она выражалась. Теперь же квартира была прибрана и вовсе не походила на квартиру по несколько раз в году переезжающей актрисы, которые, привыкши жить по номерам, обыкновенно вовсе не заботятся об убранстве своих жилищ. Нигде не было видно ни юбок, висящих по стенам, ни разбросанной на полу обуви, ни корсета, валяющегося на стуле, ни тарелок с остатками еды, стоящих на подоконниках, как это бывает зачастую у актрис и как это именно было у жены Лагорского – Копровской.
Лагорский любовался комнатками Малковой и сравнивал их с комнатами своей дачи, где он жил с женой, не отличающимися не только убранством, но даже и необходимой чистотой, где сундук очень часто заменял стул, где постели оставались по целым дням с утра не постланными, где окна вместо занавесок завешивались на ночь суконным платком, простыней и женскими юбками.
– Хорошо ты, Веруша, устроилась, – сказал Лагорский, рассматривая в гостиной фотографии Малковой в ее лучших ролях, повешенные на стене между венками и лентами. – У меня дома нет ничего подобного. Мы до сих пор живем, как цыгане в стане, как кочевники.
– Так вот и переезжай ко мне, – заговорила Малкова. – Здесь в гостиной и поселишься. Смотри, я нарочно для тебя велела вот этот хозяйский диван новым ситцем обить. Очень уж он был грязен и залит чем-то, так что даже противно было садиться. Явился странствующий по дачам обойщик, я купила ситцу – и вот он обил диван.
– Знаю, знаю. Ты, Веруша, у меня насчет чистоты молодец. Я помню, как ты в Казани следила за моим бельем, как пушила прислугу, когда комнаты были плохо прибраны. У тебя что-то врожденное к чистоте и порядку. Ты любишь украшать свое гнездышко.
– И милости просим в это гнездышко.
– Не могу, родная. Слово дано. Хотя Копровская дефакто теперь мне и не жена, но она все-таки товарищ, а товарища подводить неблагородно. Зачем же я буду наносить ей убытки? Она рассчитывает, что я весь сезон проживу у нее.
– Если любишь меня, то убытки эти можешь ей возместить, – продолжала Малкова. – Ну, заплати ей за комнату за целое лето. Ведь всего-то, я думаю, рублей пятьдесят. Что тебе значит? Будто в карты проиграл. Впрочем, я приду к тебе чай пить и посмотрю, в каких ты отношениях с женой. Мне сдается, что ты все врешь. Если ты сошелся с женой, то тогда я тебя тревожить не стану. Скатертью дорога. Но тогда уж и ко мне прошу ни ногой…
Лагорский нежно обнял Малкову и сказал:
– Веруша, я тебя люблю, я не могу не видеться с тобой. Я должен быть около тебя и целовать эти глазки, эти щечки, этот лобик.
И он поцеловал ее в слегка подведенные глазки, в лобик и щечки. Она улыбнулась.
– Однако ты два года не целовал их. Не целовал, когда служил в Симбирске, не целовал в Нижнем, – проговорила она. – И где ты был еще? В Вологде, что ли?
– В Вологде и в Архангельске два летних сезона, – отвечал он. – Но это ничего не значит. Ты два года была у меня в сердце.
– Два года в сердце, а сам даже не писал мне. Хороша любовь!
– Неправда. Из Симбирска я тебе послал три письма.
– А из Нижнего ничего и из других городов – ничего.
– Из Нижнего я тебе послал 17 сентября поздравление с днем ангела в Ростов-на-Дону. Да ведь и ты не писала.
– Не писала, потому что знала, что ты был с этой связавшись… Как ее? С горничной, которая полезла в актрисы. Ведь Кардеев приезжал к нам из Симбирска и рассказывал.
– Ну, какая же это была связь! Мимолетная. Без таких связей ни один здоровый мужчина быть не может, – сказал в ответ Лагорский.
– А знаешь, она здесь… Эта Настина… – сказала Малкова. – Я видела ее в Петербурге.
– Не знаю, не видал и не слыхал, – соврал Лагорский.
– Вот и к ней я буду тебя ревновать, Васька. Она в труппе «Карфагена» с твоей женой служит. О, она тонкая бестия! Она завлечет тебя, Васька.
– В первый раз слышу, что Настина в «Карфагене» служит, – врал Лагорский. – Странно, что я ее не видел. Но ты, друг Веруша, ничего не бойся. Для тебя нет соперниц. Я весь твой. Не буду лгать, во время нашей разлуки я не страдал по тебе, не убивался, но, когда здесь увидал тебя снова, ты опять зажгла мое сердце и любовь моя к тебе возгорелась с новой силой.
Лагорский опять обнял Малкову и посадил ее рядом с собой на диван. Она засмеялась и, принимая от него поцелуй, бормотала:
– Как ты это говоришь… Какими словами… Будто на сцене, будто из какой-то роли…
– Актер… Ничего не поделаешь. Такая уж наша привычка к красивым словам, – ответил он, поднялся и сказал: – Ну что ж… Давай обедать. Есть я чертовски хочу.
Малкова сняла со стола альбом с серебряной доской – бенефисное подношение, два подсвечника со свечами и стала накрывать ковровую скатерть белою скатертью, крича своей прислуге:
– Груша! Тащи сюда посуду. Я накрываю стол. Подавай обедать! Да прежде редиску и селедку для Василия Севастьяныча! Бутылочка с водкой у меня в спальне.
В дверях показалась опрятно одетая в ситцевое платье пожилая уже горничная, Груша, в белом переднике с кружевами и прошивками, кланяясь Лагорскому, и держала в руках две тарелки с редиской и селедкой, сильно обсыпанной зеленым луком.
Глава V
Пообедав и выпив кофе, Лагорский стал прощаться с Малковой. Та не отпускала.
– Посиди еще… – упрашивала она. – Куда торопиться? Вот мы подышим легким воздухом на балконе… Посмотрим на проходящих… У меня апельсины есть. Поговорим… Напьемся чаю. Я, Вася, с самоваром… Я самовар купила. Полное хозяйство… Что ж, уезжать на зимний сезон, так продать можно.
– Ты у меня запасливая… Ты умница, ты хозяйка… – хвалил он ее и, как ребенка погладив по голове, взял шляпу и все-таки уходил.
Она удерживала его за руку, любовно смотрела ему в глаза и продолжала просить:
– Не уходи… Останься еще со мной.
– Нельзя… Роль учить надо. Уж и так седьмой час, – отвечал он. – Здесь не провинция. Роль надо знать хорошо.
– Вздор… Ты боишься своей жены… И дернуло тебя опять с ней связаться!
– Уверяю тебя еще раз, Веруша, что моя связь ограничивается только квартирой и столом.
– Ну, хочешь, я за тебя внесу ей за квартиру и стол? – спросила Малкова, все еще держа Лагорского за руку.
– Что ты!.. Зачем же это? Но все-таки прощай. Уверяю, что у тебя мне и сидеть приятнее, и уютнее, и веселее, я даже дышу как-то свободнее у тебя, но идти домой все-таки надо. Идти и заняться ролью… Ты знаешь, я не ремесленник. К искусству отношусь серьезно.
– Так ведь у тебя роль с собой. Учи здесь… Поставят самовар, будем пить чай, а ты учи роль. И я буду роль учить. Помнишь, как в Казани, когда мы жили в «Европе».
– В другой раз с удовольствием, но сегодня надо дома, – стоял на своем Лагорский.
– У тебя есть ли самовар? – спросила Малкова.
– Ничего подобного. Копровская моя не такова. Она кипятит воду для чаю и кофею на бензинке. Разве она хозяйка? Разве она запаслива? У ней и десятой доли нет твоих милых качеств. Прощай.
Лагорский обнял и нежно поцеловал ее, уходя кивнул на венки, висевшие на стене и сказал:
– Как сохранились цветы и ленты. Их опять в бенефис подносить можно.
– Зачем же это? С какой стати? Что за фальсификация! Я никогда этого не делаю, – отвечала Малкова.
– Отчего же… Для коллекции, для комплекта… Ведь эти венки все равно тобой заслужены. У меня есть хороший серебряный портсигар с эмалью, и я всякий раз его себе подношу от публики. Для коллекции, для счета подношу.
Лагорский ушел. Она проводила его до лестницы, обвила его шею руками и шепнула:
– Приходи ночевать, Вася!.. Диван этот твой. Я нарочно обила его новым ситцем.
Когда он вышел на улицу, Малкова стояла на балконе и кивала ему, улыбаясь.
– Всего хорошего! Завтра на репетиции увидимся! – крикнул он и сделал жест рукой.
Сделав шагов сто по улице, Лагорский остановился. Он сообразил, что если он будет подходить к своему дому с улицы, то жена его, ожидая его на балконе дачи, может заметить, что он подходит к дому не со стороны театра, а с другой стороны, а он готовился рассказать ей в свое оправдание, что он не пришел к обеду, целую историю, как его задержали в театре.
«Пройду на заднюю улицу и оттуда проберусь к себе на дачу по задворкам», – решил он и юркнул во двор какой-то дачи. Там он нашел калитку, выбрался на другую улицу и уж оттуда проник в свое жилище.
Лагорский не ошибся. Жена его сидела на балконе, ждала его и даже в бинокль смотрела на дорогу, где он должен был показаться. Но он вошел в свою дачу с черного хода, прошел на балкон, подкрался к жене и, шутливо взяв ее за голову, зажал ей руками глаза.
Жена вскрикнула, высвободилась, ударила его по рукам и гневно сказала:
– Что за глупые мужицкие шутки! Где это ты шлялся? Где это ты пропадал? Я сижу голодная и жду тебя к обеду. Плита горит, суп перекипел и воняет уж салом, твоя корюшка, что ты заказал изжарить, высохла, как сухарь… Бесстыдник…
– Не сердись, Надюша… На репетиции долго задержали… – оправдывался Лагорский. – Сегодня первая репетиция. Режиссер этот, Феофан, хочет показать, что он что-то смыслит, поминутно останавливает актеров, требует повторения… Конечно, не премьеров и не меня он останавливал, но пьеса постановочная, много народных сцен. А труппа ужасна… Не актеры, а эфиопы какие-то набраны… Ступить не умеют!
– Но ведь не до семи же часов вас морили! – воскликнула Копровская, хмуря черные брови. – У нас в «Карфагене» репетиция тоже тянулась без конца, но в четвертом часу я уж была дома. Как хочешь, а я уж полчаса тому назад пообедала. Я не могу так долго ждать. У меня даже тошнота сделалась.
– И прекрасно сделала, Наденочек, потому что и я пообедал, – отвечал Лагорский.
Копровская сверкнула глазами.
– Пообедал? – гневно закричала она. – Ну так я и знала! А я здесь сижу голодная, жду, страдаю, жду милого муженька, а он, нажравшись, где-то прохлаждается.
Мерзавец! И отчего ты не прислал домой хоть плотника какого-нибудь из театра или портного сказать, что ты не будешь обедать? Еще корюшку себе заказал! Подлец!
– Наденочек… Прости… Обстоятельство такое вышло. Антрепренер пригласил… Мы пообедали в буфете, – оправдывался Лагорский. – То есть даже, строго говоря, и не обедали, а ели, потому что кухня еще не вполне готова. Супа не было. Раки… шнельклопс… ну, закуски… А я обожаю раков – ну и не мог себе отказать в этом удовольствии… Да и антрепренеру не мог отказать. Ведь с ним целый сезон надо жить, – врал он. – Уж ты, Наденок, не сердись.
Он подошел к жене, хотел ее обнять и поцеловать, но она ударила его по рукам и отвернулась от него, сев на стул.
– Какая ты грозная! Какой у тебя характер! Уж ничего и простить не можешь! – пробормотал Лагорский.
– Потому что я знаю, с кем ты был, с кем ты обедал в ресторане. Никакой тут антрепренер, никакие тут раки не играют роли… Все это пустяки… Я все знаю… Сегодня на репетиции в «Карфагене» мне посторонние люди открыли глаза. Тут женщина…
– Сплетни… Язык у людей без костей…
Лагорский сидел поодаль от жены, скручивал папиросу и радостно думал: «Ничего ты не знаешь, ежели говоришь, что я обедал в ресторане».
Он молча смотрел на жену и сравнивал ее с Малковой. Копровская была женщина лет тридцати пяти, брюнетка с роскошными волосами, в косе которых был воткнут в виде шпильки бронзовый кинжал. Лицо ее с широкими бровями и маленькими усиками, темневшими полоской над верхней губой, было красиво, но имело злое выражение. Она была среднего роста, имела полную фигуру с красивой развитой грудью, хотя и не дошла еще до ожирения. Одета Копровская была неряшливо, в когда-то дорогой шалевый с турецким рисунком капот, но ныне уже весь запятнанный, с отрепанным подолом юбки, а на ногах ее были старые туфли со стоптанными задками.
– Феня! – закричала Копровская кухарке. – Гасите плиту и съедайте все, что у вас есть приготовленного! Барин обедать не будет.
– Вели оставить жареной корюшки мне к вечеру, – заметил жене Лагорский.
– Приказывайте сами, я для вас распоряжаться больше не стану, – отвечала она.
Лагорский сам пошел в кухню. Проходя по комнате, он посмотрел на разбросанные по стульям принадлежности костюма Копровской, на валяющиеся около дивана ее полусапожки, на розовые шелковые чулки, висящие на спинке стула, на шерстяной платок, которым было завешено окно вместо шторы, сравнил жену с Малковой, аккуратность и любовь к порядку Малковой с привычками жены, вздохнул и подумал про жену: «И черт меня дернул опять сойтись с ней!»
Глава VI
Стоял конец апреля. Апрельские сумерки наступали нескоро. Только в десятом часу начало темнеть. Копровская зажгла две свечи в дорожных складных подсвечниках, поставила их перед дорожным зеркалом, помещающимся на простом некрашеном столе, наполовину застланном полотенцем с вышитыми концами, и, присев, стала учить роль перед зеркалом. Лагорский растянулся на продранном клеенчатом диване с валиками и тоже читал роль, подставив к дивану деревянную табуретку со свечкой.
Было холодно на даче, дача не имела печей, кухонная плита согревала комнаты плохо. Оба они кутались. Лагорский надел кожаную охотничью куртку на лисьих бедерках. Копровская была в драповой кофточке, с головой и шеей обернутыми пуховым платком. Она читала роль вслух, бормоча ее вполголоса. Он смотрел в тетрадь и читал про себя. Вдруг она увидела, что в комнате горят три свечки, и закричала:
– Зачем третью свечку зажег! Погаси.
– Как же я буду, душечка, учить роль? – отвечал он. – Ведь темно.
– Ну, зажги четвертую. Не желаю я при трех свечах сидеть в комнате.
– Да если нет четвертого подсвечника.
– Поставь свечку в бутылку! Феня тебе даст бутылку из-под сельтерской воды.
Лагорский крякнул и поднялся с дивана, который скрипнул под ним.
– Очень уж я не люблю такую цыганскую жизнь. И так уж мы живем как на бивуаках, – сказал он. – А тут еще свечка в бутылке. Ни лампы у нас нет, ни самовара…
– Покупай на свои деньги. А я не желаю обзаводиться хозяйством на четыре месяца. Да ведь здесь на севере скоро будет так светло, что и никакого огня не потребуется, – отвечала она.
– А осенью? А в июле и в августе? Теперь у меня денег нет, а как получу жалованье, куплю и лампу, и самовар.
– Ты знай, что я сына возьму из училища на каникулы после экзаменов. На него деньги потребуются. Ему и блузочку сшить надо, и рубашонок, и сапоги…
– И на сына хватит. И наконец, не забывай, что этот сын как мой, так и твой…
– О, я не забываю! Если бы я-то его забыла, то ему пришлось бы быть уличным мальчишкой и ходить с рукой… – выговорила Копровская и спросила: – Ты сколько на него прислал мне в прошлом и в позапрошлом году? Ну-ка, посчитай. Сколько ты ему прислал за те четыре года, которые мы жили, разъехавшись?
– Посылал столько, сколько нужно было платить за его содержание и учение в училище, – сказал Лагорский.
– Врешь. Ты даже и на это полностью не присылал. А два года он пробыл при мне. Его и перевозить нужно было с места на место, и кормить, и одевать, и приготовить для поступления в училище.
– Триста или двести пятьдесят рублей в год ты на него всегда от меня имела. Только раз я был не аккуратен, когда летом в Ставрополе в товариществе служил.
– Так разве он мне триста рублей в год стоит? Наконец, ты забываешь, что у нас есть маленькая дочка.
– Дочь у бабушки. Ей хорошо.
– Однако бабушка-то эта с моей стороны, а не с твоей. Моя мать, а не твоя. Много ли ты на дочь посылал?
– Посылал кое-что на лакомство и наряды, а не посылал больше, потому что Анюточке там и так хорошо. Твоя мать получает пенсию, какую ни на есть. У ней есть домишко в Калязине.
– Бездоходная избушка на курьих ножках, а ты говоришь «дом».
– Однако, все-таки, она в нем сама живет.
– Ну, все равно. А я на Анютку уж каждый месяц не менее десяти рублей посылаю.
– И я посылал ей из Нижнего, когда играл на ярмарке, шелковое одеяло и туфельки. Канаусу послал.
– Ну да что об этом говорить! – перебила она его. – Ты отец-то знаешь какой? Тебя как отца-то черту подарить, да и то незнакомому, чтоб назад не принес. Да… Нечего морщиться-то! Да и то сказать, где же тебе быть хорошим отцом для своих законных детей, если у тебя в каждом городе, куда ты приедешь, заводится новая семья. Ведь и на тех детей надо что-нибудь давать. Ведь и те матери что-нибудь требуют на детей. И им дать надо. Ты петух какой-то… Прямо петушишка.
Копровская ворчала, а Лагорский пыжился и молчал. Он чувствовал некоторую справедливость в ее словах, но в то же время думал про себя: «И на кой черт я опять сошелся с ней?»
Горничная Феня, молоденькая, курносенькая девушка, с заспанными уже глазами, принесла ему свечку, поставленную в бутылку. Он зажег свечку, поставил ее на табуретку и лег опять на диван, продолжая читать роль.
В комнате было как бы шмелиное жужжание. Копровская читала вслух, вполголоса, по временам взглядывала в зеркало и играла лицом. Дабы заглушить ее говор, Лагорский сам стал бормотать. Так длилось с четверть часа.
Наконец он проговорил:
– Хорошо бы чаю напиться теперь.
– Ох, опять зажигать бензинку! – вздохнула Копровская. – Мне чаю не хочется. А ты пей сельтерскую воду.
– В такую-то холодину? Да что ты? А бензинку может и Феня зажечь и согреть на ней воду.
– Надо же и девушке дать покой. Она спать хочет. Скоро десять часов.
Но Лагорский уж закричал горничной:
– Феня! Зажгите, пожалуйста, бензинку, скипятите воду и заварите чай! Мне пить хочется. Надо за булками послать, – сказал он жене. – У нас сливочного масла нет?
– Откуда же оно возьмется! Что было сегодня утром, мы съели, – отвечала Копровская.
– Надо и за маслом послать. Да кусок колбасы или ветчины купить, что ли?
– Для тебя есть там корюшка жареная. Хлеб черный есть.
– Этого мало. У меня аппетит зверский.
– Ну так и иди сам в булочную и колбасную. А Фене некогда. Она должна за бензинкой смотреть и воду кипятить. Да и наработалась уж она сегодня.
– Да я раздевшись и в туфлях.
– Оденешь сапоги-то, что за барство такое! И боже мой, как ты обленился! – ворчала Копровская.
Лагорский начал надевать сапоги, надев их, напялил на себя пальто и, покрыв голову шляпой, отправился за покупками. Минут через десять он вернулся со свертками с едой и с букетом ландышей и поднес его Копровской.
– Сейчас на улице у мальчика купил, – сказал он. Копровская улыбнулась, взявши букетик, и проговорила:
– Как это ты надумался сделать жене приятное? На тебя не похоже. Ведь это первый подарок от тебя после того, как мы сошлись вновь.
– А чечунчи-то я тебе пять аршин на кофточку презентовал, которая у меня от Нижнего Новгорода осталась?
– Так ведь то Васютке на костюм пойдет, когда он приедет к нам на каникулы.
Лагорский развертывал из бумаги колбасу, булки и кусочек сливочного масла.
– У нас есть тарелки? Дай тарелочки, чтоб разложить все это, – говорил он.
– Зачем? Потом мыть надо тарелки. Пускай так на бумаге лежит все, – отвечала она.
– Ах, как не нравится мне эта бивуачная, лагерная жизнь! – вздохнул он.
– Ну так найми себе лакея. А ножик для колбасы и для масла есть. Вот возьми…
Она подала ему складной ножик.
Вошла Феня, внесла два чайника с кипятком и заваренным чаем и три тарелки.
– И тарелочки принесла, милая? Молодец, девица! Приучайся всегда к порядку, – сказал, улыбаясь ей, Лагорский и потрепал ее по плечу и по спине.
Копровская сверкнула глазами, но ничего не сказала.
Лагорский начал есть. Он ел с большим аппетитом. Подсела к столу и Копровская и тоже пила чай и ела колбасу на булке с маслом. Через минуту она тихо сказала:
– Ты ужасный петушишка, Василий. Ведь вот я и за мою Феню боюсь. Ты думаешь, что я не вижу, какими плотоядными глазами ты на нее смотришь? А она девчонка молоденькая, глупая. Нельзя при тебе молодых горничных держать.
Лагорский только покачал головой и проговорил:
– Ах, ревнивица! Знаешь, ведь уж это ужас что такое! С тех пор как мы во второй раз сошлись, ты стала вдвое ревнивее.
Глава VII
Наступал май. Приближалось открытие спектаклей в обоих садовых театрах, как в театре сада «Сан-Суси», где служили в труппе Лагорский с Малковой, так и в театре сада «Карфаген», где имела ангажемент Копровская. Спектакли в «Карфагене» должны были начаться 1 мая старой трехактной легкой переводной комедией.
В театре «Сан-Суси» открытие спектаклей было назначено днем позднее. Ставили «Каширскую старину» с Малковой в роли Марьицы и с Лагорским в роли Василья. Новинки в обоих театрах были объявлены в афишах, но их приберегали к следующим спектаклям. Репетиции шли в театрах усиленно: утром и вечером.
На репетициях «Каширской старины» Лагорский все брюзжал и говорил всем:
– Чувствую, что не подхожу я теперь к роли Василья. Тяжеловат я для молодого парня, и мои годы ушли, но взялся для того только, чтобы наш любовник Черкесов эту роль не погубил.
– Чеченцев, Василий Севастьяныч, а не Черкесов… – подсказал ему Тальников.
– Э, все равно! Один черт! Так вот взял из-за того, чтобы он роль не погубил. Не играй я – ему бы Василий достался. А каково бы Марьице-то, Малковой-то, было играть с этим Лезгинцевым! Ведь у ней все лучшие места с ним.
На предпоследней репетиции Малкова, как только пришла в театр, сейчас же печально сказала Лагорскому:
– А я к своему завтрашнему дебюту с сюрпризом.
– Что такое? – спросил Лагорский, видя ее встревоженное лицо.
– Муж приехал.
– Ну-у-у? Зачем? Что это ему понадобилось?
Она слезливо заморгала красивыми глазами и отвечала:
– Лишней срывки. Лишней мзды захотел. У меня конец срока паспорту. Ведь он всегда мне только на один год отдельный вид на жительство высылает. Обыкновенно бывало так: я посылаю ему сто рублей на табак, на выпивку, а он шлет мне паспорт. И так длится уже несколько лет. Но нынче он из письма моего узнал, что я играю в Петербурге, стало быть, петербургская актриса и, по его понятиям, значит, дороже стала, ну и захотел за паспорт больше. Живет он в Новгородской губернии, приехать сюда в Петербург стоит недорого, несколько часов езды – вот он и приехал. Вчера под вечер вдруг является ко мне. Я испугалась, задрожала, со мной чуть дурно не сделалось. Я, Вася, хотела уж Грушу за тобой посылать, но он недолго просидел и не особенно дерзничал. Это ужас что такое! – пожала Малкова плечами. – Сколько лет я от него освободиться не могу? Развод… Хлопотать о разводе? Но ведь это бог знает сколько денег стоит. Капитал… А я всегда бедна как церковная мышь… И вот я всю ночь не спала. Сегодня вся дрожу… Каково завтра играть ответственную роль!
Лагорский оттопырил нижнюю губу и, покачав головой, спросил:
– Сколько же он хочет за паспорт?
– Ужас сколько! Триста рублей просит. «Петербург, – говорит, – даст тебе больше, чем провинция, должна ты и со мной соответственно делиться».
– Да, это куш. Это много.
– Еще бы… сто рублей я ему скопила и послала. А теперь еще двести подавай, – чуть не плача говорила Малкова. – И сто-то рублей с каким трудом и скопила! Зимой мы играли на марки в товариществе, и я многого недополучила. Ах, это ужасно! Ну откуда я возьму? Ты, Василий, сегодня вечером свободен. Съезди к нему и поторгуйся. Он остановился где-то в Гончарной, в номерах… Съездишь?
– Как же я могу сегодня съездить, если сегодня вечером у жены первый спектакль! – воскликнул Лагорский.
– Опять жена? Но ведь это же, наконец, несносно, – раздраженно проговорила Малкова. – Сам же ты уверяешь, что у тебя к жене только квартирные отношения, а теперь и первый спектакль, и все такое!.. Не будешь ли ты еще ей подносить букет?
– Зачем букет? С какой стати? Но если и по-товарищески, то должен же я посмотреть, как ее примут, какой она будет иметь успех у здешней публики.
– Брось. Что тебе до ее успеха, если вы окончательно разошлись! И наконец, с женой твоей ничего не случится неприятного, если ты ее не посмотришь в первый спектакль. А я… Ну что же буду делать, если муж заупрямится и не выдаст мне паспорта! Поезжай, Василий, – упрашивала Лагорского Малкова.
– Сегодня не могу. Решительно не могу. С женой мы разошлись не ссорясь, и она все-таки мне товарищ. А ты знаешь, я всегда за товарищество.
– Василий! Во имя наших отношений. Во имя наших детей… Съезди к нему сегодня… Мне хочется, чтоб уж сегодня покончить. Поторгуйся с ним и покончи. Мне хочется, чтобы уж во время завтрашнего спектакля мне быть спокойной и играть без тревоги. Потешь меня, Василий…
Малкова взяла Лагорского за обе руки.
– Дурочка моя, неудобно… – ласково проговорил Лагорский. – Я завтра съезжу.
– Как ты можешь съездить завтра, если завтра утром у нас репетиция, а вечером спектакль.
– Между репетицией и спектаклем съезжу. Ведь это же не в Китай, а в Гончарную съездить. Я знаю, где эта Гончарная. Съезжу и переговорю с ним. А ты не тревожься. Конечно же, муж твой заломил и уступит. Съезжу завтра. Что мне такое наш спектакль? Пьеса «Каширская старина» – старая пьеса, десятки раз игранная.
– Ах, Василий! – вздохнула Малкова. – Мне твоя жена не дает покоя. Все о жене… Жена у тебя поминутно на языке… Жена твоя… паспорт… мой муж… Ну как тут играть, если дух неспокоен!
– Съезжу, съезжу завтра. А сегодня вечером мы с тобой увидимся в спектакле в «Карфагене», переговорим и выработаем план действий против твоего мужа. Я забыл… Что он такое у тебя? Какое его звание? Как ты по паспорту?..
– Жена отставного подпоручика.
– Ну, чин не особенно важный. Что, он служит теперь где-нибудь? – расспрашивал Лагорский.
– Вчера он мне сказал, что он теперь волостным писарем, но переходит письмоводителем к земскому начальнику. Ах, всем он был, но нигде не уживается! Служил и на железной дороге, служил и при элеваторе каком-то, был управляющим в имении. Он и в Петербурге кем-то служил…
– Рюмочка губит? – спросил Лагорский.
– Ах, все тут! – отвечала Малкова. – Просто беспутный, никуда не годный человек. Так съездишь завтра к нему, Василий? – спросила она его.
– Съезжу. Даю слово…
Они пожали друг другу руки. Малкова посмотрела по сторонам и, видя, что около них в колоннах никого нет, приблизилась к его лицу и чмокнула в щеку.
Глава VIII
Лагорский хоть и дал слово Малковой поехать к ее мужу торговаться насчет ее паспорта, но ехать ему очень не хотелось. Обещание это камнем легло на него.
«И жена со своими капризами… Ей делай то и это… Для нее хлопочи… А тут еще Малкова с паспортом… – рассуждал он. – Малкова, по всем вероятиям, думает, что я своих денег прибавлю к ее ста рублям за паспорт. А откуда я их возьму, если у меня три пятирублевых золотых с мелочью в кармане? А жена так совсем без гроша. Сегодня дал ей десять рублей на расходы по дому. Ведь это не в гостинице, где ешь, ешь, а потом заплатишь. Здесь за булку, за кусок мяса, за рыбу сейчас деньги на бочку. Говорил я ей о самоваре и лампе, а теперь она требует, чтобы я самовар и лампу купил. И дернула меня нелегкая за язык! Да… Сегодня перед спектаклем придется еще портнихе платить! – вспоминал он. – Жена отдала портнихе два платья расставлять. Растолстела она, как корова, стала примерять платья, и корсажи не сходятся. А сколько я ворчанья-то вынес, что она растолстела! Как будто я виноват в этом».
Лагорский махнул рукой.
Репетировать он начал в самом мрачном настроении духа. Паспорт Малковой сидел у него, как гвоздь, в голове.
«А что, не послать ли нам Мишку Курицына сына торговаться насчет паспорта-то? – мелькнула у него мысль. – Он сторгуется с мужем, муж приготовит паспорт, а потом заплатим мужу…»
Во время перерыва репетиции он сказал об этом Малковой.
– Какой такой Мишка Курицын сын? – воскликнула Малкова и вся вспыхнула.
– Да Перовский… Тальников… простак… который играет Савушку… Тот самый, который к нам в Казани каждое утро ординарцем бегал.
– Да ты совсем с ума сошел! Зачем же я буду в свои семейные дела чужого человека путать! С какой стати выдавать свои секреты? Ведь этого же никто в труппе не знает, что я каждый год от мужа откупаюсь. Никто даже не знает, замужем я или девица. А твой Курицын сын все и разгласит.
– С какой стати? Он преданный нам человек. Помнишь в Казани?.. Ему можно поручить под секретом.
– Преданный, но пьющий… А у пьяного язык всегда с дыркой. Он даже хвастаться этим будет под пьяную руку. Нет, Василий, ты обещал, и ты должен мне это устроить. Я вся твоя, я тебе беззаветно отдаюсь, и ты должен иметь обо мне хоть это-то попечение. Завтра ты сам съездишь.
Лагорский поскоблил пальцем за ухом и отвечал:
– Хорошо. Но предупреждаю тебя, Веруша, что если ты рассчитываешь и на денежную помощь с моей стороны, то есть что я прибавлю к твоим ста рублям от себя, то денег у меня теперь нет.
– Да, я хотела тебя об этом попросить, Вася, помоги мне. У меня тоже денег нет. Эти заветные сто рублей были приготовлены, но других денег нет. Ты спроси денег в конторе и уж уплати мужу, что он будет требовать лишнее. Теперь в конторе дают вперед.
– Да уж взято… Я взял…
– Ах, как же это так?.. Ну, заложи что-нибудь… Мне заложить нечего, кроме гардероба… А гардероб, сам знаешь, нужен… Ведь начнутся салонные пьесы. А в конторе у меня взято.
– Хорошо. Я достану немного денег… Но немного… Не больше пятидесяти рублей… Эти деньги, может быть, мне и в конторе дадут… Но возьми и ты в конторе. Я отдам тебе потом в разгаре сезона, когда управлюсь со своими делами, а теперь, Веруша, не могу.
– Заложи булавку с жемчужиной. Под нее тебе в Казани пятьдесят рублей давали.
И Малкова ткнула Лагорского в красный галстук, в который была воткнута булавка с крупной жемчужиной.
– Кроме того, ты мне рассказывал, что у тебя тот серебряный портсигар цел, который тебе в Казани поднесли.
– Ценные вещи дают, друг мой, актеру некоторый апломб, так сказать, придают ему вес, – сказал ей Лагорский. – Но делать нечего, заложу что-нибудь. Знай, однако, что больше пятидесяти рублей я не могу, решительно не могу.
В конце репетиции зашла за Лагорским в театр жена его Копровская, села и из-за кулис стала смотреть, как он кончает горячую сцену пятого акта. Он увидал ее и вздрогнул, спал с тона и стал вести сцену вполголоса.
«И чего это ее принесло! – подумал он. – Вдруг Малкова попросит меня знакомить ее с женой?»
Но Малкова не заметила его жены и, кончив пьесу, пошла в уборную примерять костюмы, где ее ждала костюмерша. Лагорский тоже сделал вид, что не замечает жену и направился в мужскую уборную, но жена догнала его.
– Я к тебе… Я за тобой по дороге зашла. Пойдем домой. У нас уж давно репетиция кончилась, но я все с портнихой возилась. Ужасная история! Представь себе: портниха отказывается расставить корсаж голубого платья с кружевами, говорят, что запасов нет, и я должна буду играть в желтом, а оно совсем отрепано. Ведь это ужас что такое! И для первого-то выхода.
– Полно, Наденочек, по-моему, оно очень и очень еще недурное платье, – утешал жену Лагорский.
– Молчи. Что ты понимаешь! Ничего ты не понимаешь! – закричала она. – Да и не хочешь ничего понимать, что до жены касается! Вот если бы что касалось Малковой…
– Пошла… поехала! – махнул рукой Лагорский. – Ах уж мне эти сцены ревности! И хоть бы мы были особенно нежные супруги… то есть я-то с тобой и ласков, и приветлив, а ты только фыркаешь, упрекаешь и ругаешься.
– Да как же к тебе иначе-то относиться, если ты этого не заслуживаешь! Ласков, приветлив… А оказывается, прошлый раз обедать-то ты к Малковой убежал, а вовсе не в ресторане обедал. А я тебя ждала и сидела голодная. Мне, брат, все рассказали, какой ты петушишка. Я имею все сведения. Ну что ж, устроил ты то, что я просила? – задала она вопрос.
– А что такое? – спросил он.
– Забыл! Забыл о том, о чем я просила! Забыл, от чего зависит судьба и успех твоей жены?! – закричала она. – Ну, супруг! Вот если бы Малкова тебя попросила, то я уверена, что ты распялся бы за нее. Да еще распнешься. Увижу я… Ведь выход-то ее первый на сцену завтра.
– Да что такое? Только не кричи, пожалуйста, не делай скандала… – остановил ее Лагорский.
– Я просила тебя похлопотать насчет моего приема сегодня вечером… Просила похлопотать… устроить… посадить в театр кого-нибудь из знакомых тебе… Ведь меня здесь не знают… А нельзя же без хлопка уйти.
– Ах, это-то? Похлопать? Это я все сделал… Будь, Наденочек, покойна… – соврал Лагорский, замявшись. – Будут наши, и я просил их.
– Да кого? Кого ты просил-то? – допытывалась Копровская.
– Все наши будут… Все собираются. Они поддержат тебя. Тальников… Это верный человек… Он мне преданный. Маркин такой есть… Он будет. Наконец, я сам… Музыкант один есть из Казани. Он…
Копровская протянула ему несколько билетов.
– Напрасно покупала. И так впустят. Да я сказал и портным. Они похлопают. Аплодисменты будут. С треском… – проговорил Лагорский.
– Ты дай им на пиво, Вася… Пусть постараются. Ведь только бы начать, а там и публика поддержит.
У меня роль выигрышная… Уходы хорошие… Всегда важны первые хлопки.
– Будет исполнено. О чем ты беспокоишься!
Копровская успокоилась.
– Ну, пойдем… – сказала она. – Надеюсь, что уж сегодня-то домой обедать? Не пойдешь к своей Малковой.
– Да что ты, Веруша!.. Брось…
– Вот уж ты даже ее именем меня называешь. А еще смеешь оправдываться. Нет, так нельзя…
Лагорский совсем запутался. Он покраснел.
– Прости, Надюша… Смешал… – сказал он. – Ведь целую пьесу сейчас с ней вел. Пьесу в пять актов.
– Молчи. Не оправдывайся. Ведь не Верушей же ты ее называл по пьесе.
Лагорский виновато следовал за женой и бормотал:
– А насчет поддержки не беспокойся. Поддержка будет… Тальников… портные… наши музыканты… Я сам… Да и вообще всех наших попрошу…
Глава IX
Спектакль в театре сада «Карфаген» был назначен в восемь с половиною часов вечера, а перед спектаклем в шесть часов служили в ресторанном зале молебен для открытия летнего сезона. На молебствие были приглашены все артисты театра, а равно и персонал садовых увеселений, но явились очень немногие. Иные считали время между репетицией и спектаклем для себя неудобным и предпочитали, пообедав, отдохнуть – это были главным образом женщины, – а иные, большею частью мужчины, не пришли потому, что узнали, что после молебна никакой закуски не будет. На молебне, впрочем, стояли вся садовая и ресторанная администрация, официанты, билетеры, режиссер – маленький юркий человечек, суфлер – худой и длинный чахоточного вида человек, два черноусых акробата – очень красивые статные итальянцы, испанка-танцовщица с необычайно громадной косой, свернутой в тюрбан, кое-кто из русских артистов на маленькие роли и три приехавших газетных рецензента. Во главе всех стоял антрепренер купец Анемподист Аверьянович Артаев – пожилой, небольшого роста человек с бородкой с проседью. Он был почему-то в мундире, присвоенном членам одного благотворительного общества, при шпаге, с треуголкой в руке и с ушами, заткнутыми морским канатом. Газетные рецензенты, приехав на молебен, также были удивлены, что после молебна не будет обеда и даже закуски, но антрепренер Артаев успокоил их, говоря:
– Мы ужин после спектакля делаем-с. Ужин-с… На ужин милости просим. А обед или даже закуску нельзя… Совсем нельзя… Я уже думал об этом, но нельзя. Судите сами: ежели артист урежет муху, то каков он будет в спектакле! А после спектакля – самое хорошее дело.
Рецензенты согласились с его доводами и после молебна отправились обедать в буфет сада, причем Артаев напутствовал их словами:
– А для представителей печати у нас положение – пятьдесят процентов скидки, кто за свой счет потребляет. Не обижайте только нас в газетах.
После семи часов на сцену начали собираться артисты театра и направлялись в уборные. Копровская жаловалась, что не достала извозчика.
– Вообразите, более полуверсты пришлось от дома пешком тащиться! А все Лагорский… Был извозчик, но Лагорский вздумал с ним торговаться, а он хлестнул лошадь и уехал. А я с гардеробом… Еще хорошо, что дворник помог и дотащил картонку, а то горничная прямо упала бы от изнеможения. У ней, кроме того, картонка с шляпкой, зонтик в чехле и ящик с гримировкой. Да не толкись ты тут попусту! – крикнула она на мужа, начавшего скручивать для себя папироску.
– Друг мой, да ведь сама же ты просила тебя проводить в уборную. У меня в кармане твои складные подсвечники и свечи. Возьми их, – сказал Лагорский.
– Передай Фене. Леденцы захватил, которые я принимаю, чтоб горло не сохло?
– Вот коробочка. Я кладу на стол. Могу теперь уходить?
– Постой. Погоди. Ты куда?
– Да ведь ты гонишь.
– Я не гоню, но терпеть не могу, когда ты без дела слоняешься, рассядешься и сейчас начинаешь свертывать для себя соску. Ну, иди да хлопочи насчет чего я тебя просила. А портных Тальникову своему поручи. Да и сам наблюдай. А то ведь они могут не вовремя начать аплодировать и дело испортят. Услужливый дурак опаснее врага. А ты пьесу знаешь.
– Да и Тальников знает. Она у нас шла в Казани.
– Нет, ты все-таки сам наблюдай. Да, пожалуйста, Василий, зря не толкайся в буфете.
– Позволь. Ты ведь просила меня постараться познакомиться с рецензентами, прислушаться и узнать, что о тебе говорят.
– Да, да… Но я говорю вообще… И бога ради не прозевай моих выходов… Наблюдай… А мне потом скажешь, что у меня не эффектно. Ведь пьеса не один раз пойдет. Ну, иди и хлопочи… А после первого акта зайди ко мне.
– Бог мой! Да ведь должен я в антрактах с рецензентами-то! – воскликнул вышедший из терпения Лагорский.
– Да, да… Но, все-таки, ты можешь поделить время. Послушаешь, что в буфете рецензенты будут говорить, и потом сюда… – поправилась Копровская и стала раздеваться, расстегивая корсаж.
Лагорский вышел из уборной, стал проходить сзади поставленного уже павильона, проталкиваясь среди плотников, бутафоров и разной театральной прислуги, как вдруг услышал женский голос:
– Лагорский! Постойте! Даже и в американских землях, когда проходят мимо знакомых женщин, то останавливаются и здороваются.
Он остановился, посмотрел по сторонам. Из-за декорации, «пришитой» к полу и изображавшей куст, вышла маленькая кругленькая женщина с вздернутым кверху носиком, очень миловидная, в кофточке из драпа, имитирующего мерлушковый мех, и в громадной не по росту шляпке с перьями и цветами.
– Здравствуйте, Василий Севастьяныч, – сказала она, протягивая руку в бледно-желтой перчатке.
– Ах, Настенька!.. Настасья Ильинишна. Вас ли я вижу! – проговорил Лагорский и пожал ее руку.
Это была та самая Настина, когда-то горничная актрисы Милковой-Карской, которую Лагорский, сманив с места, превратил в маленькую актриску и жил с нею около года.
– Какой ты гордый… Проходите мимо и не кланяетесь, – продолжала Настина. – А ведь, кажется…
– Не видал, голубушка, а то неужели бы я!.. – оправдывался Лагорский.
– А я здесь служу. Недавно узнала, что и вы рядом с нами в театре «Сан-Суси» служите. Все хотела повидаться с вами, сходить к вам на репетицию, но как-то не удавалось…
– Служу, служу… Ну, увидимся потом…
Лагорский протянул Настиной руку и хотел уходить.
– Постойте… – остановила она его. – Я ведь очень рада, что увидалась с вами. Целую зиму не видела… весь зимний сезон. И ни одного письма, а обещал. Ведь если я не писала, то мужчина должен первый… Да и как я пишу! Словно слон брюхом… А я все ждала… Вот, думаю, Василий напишет! И не стыдно?..
Лагорский молчал, переминался с ноги на ногу и хмурился. Настина взяла его за рукав.
– Василий Севастьяныч, да что вы такой! Или вам неприятно, что я вас остановила! – вскричала она.
– Что ты, Настенька… – отвечал он в замешательстве и, обернувшись, взглянул по направлению к уборной жены. – Отчего же не рад? Даже очень рад, – прибавил он.
– Ну то-то. Ведь жили душа в душу. Более года жили, – не отставала от него Настина. – Ну-с, познакомилась я с вашей женой Копровской, так как мы вместе служим. Знаете, ведь никогда я не воображала, что жена ваша Копровская. Я ведь все думала, что жена ваша Малкова, настоящая законная жена. Ведь у вас от Малковой были дети.
– Да, были. Они посейчас живы… – пробормотал Лагорский.
– А Копровская лучше Малковой, право, лучше… – бормотала Настина. – Вы, стало быть, опять сошлись с Копровской? Я слышала, что сошлись. Но ведь вы ветрены, милый друг. Сегодня Копровская, завтра Малкова, потом Настина, а еще потом какая-нибудь Иванова. Правда ведь? – задала она вопрос, понизила голос и проговорила: – А что ж ты, Василий, не спросишь о нашем ребеночке?
Голос ее дрогнул.
– А что он? Где он? Здоров? – спросил Лагорский.
– Умер, Вася, умер… – слезливо отвечала Настина, вынула носовой платок и стала прикладывать к глазам. – В декабре прошлого года умер. И как, говорят, страдал! Я хотела тебе писать, но тут начали ставить у нас «Феодора Иоанновича», начались репетиции, репетиций много… Да и как я пишу? Я совсем не умею писать. Я как лягушка… А то еще хуже…
– Ну, до свидания. Увидимся, – прервал ее Лагорский.
– Да, да… Конечно… Очень рада. К себе пока не зову. Я в городе, в гостинице, но несносно ездить сюда, далеко… – говорила Настина. – Переберусь сюда. Поближе к театру. Нет ли где здесь отдающейся комнаты со столом?
– Не слыхал я…
– Завтра буду искать. Непременно надо переехать сюда. И вот как перееду сюда – милости просим ко мне… Торопишься? – задала она вопрос. – Ну, ступай.
– В буфете ждут, – отвечал Лагорский и побежал через сцену.
Глава X
Лагорский бродил по ресторану, по веранде, пристроенной к ресторанным залам, смотрел на съезжавшуюся в сад и театр публику, отыскивая глазами Тальникова, чтобы попросить его поддержать жену аплодисментами, но Тальникова не было. Лагорский хоть и уверял жену, что сговорился уже насчет ее поддержки с Тальниковым и другими лицами, но врал. До сих пор он ни к кому еще не обращался по этому предмету, а потому был в страшном затруднении. Он вышел в сад, искал его в саду, но и в саду его не было. Но вот Лагорскому попался актер Колотухин, служивший с ним вместе в труппе театра «Сан-Суси». Это был пожилой человек, полный, с седой щетиной на голове и мешками под глазами – комик и резонер. Он важно прохаживался по саду с сигарой.
– Не видали ли вы тут, Алексей Михайлыч, Тальникова? – обратился к нему Лагорский. – Я Тальникова ищу.
– Рыбу удит, – флегматично отвечал Колотухин.
– Как рыбу? Где?
– На реке. Трое их давеча с удочками отправились на реку. Он, Подчищаев и еще кто-то. Заходили ко мне на дачу в садишко червей искать… Но какие у меня черви! «Вы, – я говорю, – в навозной яме ищите, а то под камнями».
Лагорский рассердился.
«Нашел время рыбу удить! Будто бы другого-то времени не было, – досадливо подумал он. – Да и нужного человека сманил. Ведь этот Подчищаев также мог бы пригодиться для аплодисментов. Черт!»
– У меня, Алексей Михайлыч, сегодня жена в первый раз играет, – сказал он Колотухину.
– Копровская? Знаю. Хотя недавно узнал, что она ваша жена, – отвечал Колотухин.
– Так вот, если будете в театре, то поддержите ее, пожалуйста. По-товарищески прошу.
– Гм… А ловко ли это будет? Ведь тут сегодня наш султан и повелитель Чертищев (так звали содержателя театра и сада «Сан-Суси»). Я видел его сейчас.
– Что ж такое Чертищеву-то? – спросил Лагорский.
– Как что? Батенька! Ведь он и Артаев – это, в некотором роде, гвельфы и гвибеллины. Два театра рядом… И оба перебивают друг у друга публику. Война Алой и Белой роз также, если хотите.
– Полноте, Алексей Михайлыч. Я по-товарищески прошу.
– Мстить будет.
– Ну, как хотите. Откровенно говоря, я вас считал выше всего этого.
– Да я и то выше… А я слышал так, что сегодня сюда… Чертищев, то есть… Я так слышал, что он от себя более десятка разных свистунов и шикальщиков подсадил. Портные наши будут, бутафоры, билетеры. И приказано им шикать.
– Да что вы! – проговорил Лагорский и упал духом, ибо чувствовал, что попытка его создать клаку жене удасться не может.
– Так слышал. Я в пивной слышал. Давеча слышал. И за что купил, за то и продаю, – проговорил Колотухин. – Впрочем, я-то, может быть, и похлопаю вашей жене, если Чертищев в это время на меня смотреть не станет. Он промышленник, а она все-таки актриса, товарищ.
– Благодарю вас за обещание.
Лагорский отошел от Колотухина.
«Ну, не стоит и подговаривать на аплодисменты, если это так… Уж если портные наши и бутафоры подговорены, то кого же я-то подговаривать буду!» – подумал он и натолкнулся на Малкову.
Нарядно и очень к лицу одетая, в какой-то особенной шляпке, в которой Лагорский ее еще не видал, она шла под руку с любовником Чеченцевым.
– Ну вот и отлично. Мой кавалер нашелся. Больше я не хочу вас затруднять. Он сейчас сменит вас, – сказала она Чеченцеву, высвободила свою руку от него и взяла под руку Лагорского. – Все по жениным поручениям хлопочешь? – тихо спросила она его.
– Хлопотать-то, оказывается, невозможно, – отвечал Лагорский. – Представь себе, Веруша, что я сейчас узнал от нашего Колотухина! Здесь сегодня подсадка в театре будет… подсадка от нашего Чертищева… и наши портные, и вся прислуга шикать будут здешним актерам.
– Ну-у-у? – протянула Малкова. – Стало быть, и здешняя челядь завтра будет шикать нам в нашем «Сан-Суси»?
– Да уж само собой в отместку, если Артаева спектакль ошикают. Не миновать и нам.
– Василий! Ведь надо меры принимать. Так, спустя рукава, нельзя…
Малкова совсем встревожилась. Лагорский сказал:
– Какие же можем принять меры? Тут нет мер. Вот посмотрим, что здесь будет. Ах, бедная жена! Мне ее жалко как товарища!
– Хоть при мне-то оставь. Ну что ж все жена да жена! Я, Василий, тебе скандалы делать буду!
– Да ведь я по человечеству… Как актрису мне ее жалко. За что ошикают?
– Ну и называй ее Копровская, а не жена. А то жена, жена… Я твоя жена… фактическая жена. И странное дело: ее жалеешь, а меня не жалеешь. Ведь точно так же завтра и на меня ополчатся, и, может быть, даже сильнее.
– Не думаю. Ведь сегодня в распоряжении Чертищева весь служебный персонал сада и театра. У нас в «Сан-Суси» спектакля нет. А ведь завтра-то у Артаева в «Карфагене» такой же спектакль будет, как и у нас, так откуда он людей-то преданных возьмет, чтобы нам шикать? Ну, пошикает кто-нибудь, а наши ресторанные заглушат хлопками.
– Ах, дай-то бог, – проговорила Малкова. – Можешь ты думать, Василий, я уже теперь вся дрожу.
– Полно. Успокойся. Надо будет просить нашего Чертищева, чтобы он завтра во время спектакля отрядил официантов, что ли, чтобы они нас защищали, – сказал Лагорский.
– Похлопочи, Василий.
– Да и тебе, Веруша, следует похлопотать. Обратись завтра и ты к нему с просьбой. Ведь это шкурный вопрос…
– Всенепременно же… Но как это неприятно! Боже мой, как это неприятно, когда два театра враждуют! Я раз попала в такое положение в Харькове. Так, можешь ты думать, никто никакого успеха… Наконец кончилось тем, что сборы начали падать.
Лагорский и Малкова шли под руку по площадке сада среди публики.
– А где мы сядем в театре? Ты схлопотал что-нибудь? – спросила она. – У тебя ложа, что ли?
– Ничего еще не схлопотал. Где же схлопотать-то!
– Как же это так… Жена играет, а у тебя даже и места нет, где сесть.
– Свободные билеты обыкновенно выдают после начала первого акта, – сказал Лагорский.
– Но ведь можно загнуть билет в кассе, а продадут его и явится публика – можно пересесть на другое место. Твоя жена выходит в начале первого акта, и мне хочется видеть ее выход. Актриса-то она, говорят, с изъянцем, но все равно я хочу ее посмотреть. Поди к ней и попроси, чтоб она потребовала в кассе для нас ложу загнуть. Она здесь все-таки премьерша и может потребовать.
Лагорский мялся. Ему не хотелось, чтобы его жена со сцены увидала его в ложе с Малковой. Да и не станет она выпрашивать для него ложу. Она сейчас скажет: «Для кого тебе ложу, если ты один».
– Но если нет лож, если ложи все проданы? – сказал он.
– Какой вздор! Наверное есть. Ну да все равно: если нет лож, иди и проси два кресла.
– Хорошо, хорошо. Но я немножко повременю. Я ищу Тальникова.
– Тальников на реке рыбу удит. Я видела его. Сидит с удочкой. Иди, Василий, и проси, чтобы два кресла загнули. А я вот тут на скамейке подожду тебя.
И Малкова высвободила из-под руки Лагорского свою руку.
Лагорский зашагал к театру.
– Да не засиживайся там около своей жены! – крикнула она ему вслед.
Глава XI
Лагорский побывал у жены в уборной и, войдя, залюбовался на нее – до того она была красива, стройна и эффектна, приготовившись к выходу на сцену. Она была совсем уже одета, и горничная Феня, присев на корточки, пришпиливала ей что-то на юбке. Лагорский уже около пяти лет не видал ее такою. Дома Копровская всегда была неряшливо одета, без корсета, растрепанная, в стоптанных туфлях, а иногда с немытой шеей и грязными руками. Теперь же она была прекрасно причесана к лицу парикмахером, в меру подведенные карандашом ее глаза блестели, нежный, умело положенный, румянец играл на щеках, в ушах блестели серьги с фальшивыми бриллиантами, стан, затянутый в корсет, был гибок. Копровская стояла перед зеркалом, смотрелась в него и играла лицом, то улыбаясь, то строго хмуря брови. Она заметила, что Лагорский любуется ею, и спросила его:
– Ну что, хорошо так будет?
– Прелестно! – с неподдельным восторгом отвечал Лагорский. – Знаешь, ты прехорошенькая. И как к тебе идут это платье, прическа… Какие у тебя глаза!
– Черные волосы старят. Брюнетка для сцены – ужасная вещь. Будь у меня волосы хотя немножко посветлее – совсем другое дело было бы, – самодовольно говорила она, взяла ручное зеркальце и стала рассматривать свою прическу сзади.
– Нет, ты отлично сохранилась, Наденочек!
– Ты это говоришь таким тоном, как будто бы я и в самом деле старуха.
– Боже избави, Надюша! И не думал.
– Ну что же, устроил все, что я просила?
– Да, да, Надюша, будь спокойна, – говорил Лагорский. – Мало здесь наших-то… Но я кой-кого попросил. Надо, чтобы и ваши поддерживали. Те, кто не занят.
– Наши-то поддержат. Разве только что сторонники Марьи Дольской. Это соперница моя и воображает, что может перейти мне дорогу. Ужасная дрянь! Успела уже привести к себе каких-то мальчишек в формах. Давеча на репетиции около нее терлись студент какой-то и юноша в треуголке…
– Ты хорошенько попроси своих, – повторил Лагорский. – Петербургская публика – сухая, черствая, она видала виды, и ее ничем не удивишь.
Он хотел ей сказать, что затевается против их труппы клака, чтоб шикать и свистать, но побоялся напугать ее, помялся и ничего не сказал.
– Бог не выдаст – свинья не съест, – проговорила ему Копровская как бы в ответ и прибавила: – Хотя я ужасно боюсь. Ну, ступай. Хлопочи.
– Я без билета, некуда сесть, – сказал Лагорский. – Добудь ложу. Тогда мы и засядем туда. Нас из труппы «Сан-Суси» считают здесь соперниками, конкурентами, врагами и билетов не дают.
– Просила я у Артаева… Сейчас здесь он был. Но он говорит, что ложи все проданы. А вот тебе контрамарка на кресло. Феня, дай билет!
– Мне, Надюша, надо, по крайней мере, два. Со мной Колотухин, Алексей Михайлыч.
– Ах, боже мой! Все невпопад! У меня два кресла и было, но я отдала одно этому… Мохнатову…
– Не сердись, Надюша, не сердись! Перед выходом нехорошо.
– Феня! Сходите к Артаеву… Он рядом в уборной… И попросите для меня еще кресло, – отдала приказ горничной Копровская.
Горничная отправилась и вернулась вместе с антрепренером «Карфагена» Артаевым. Он был уже во фраке и в цилиндре.
– Анемподист Аверьяныч, дайте мне еще один билет, – обратилась к нему Копровская. – Вот это муж мой… Лагорский… Рекомендую… А он сядет с товарищем.
– Мы знакомы с господином Лагорским, – отвечал Артаев, полез в карман и спросил Копровскую: – А шикать они, их товарищ, нам не будут?
– Как шикать? Напротив, муж пригласил его, чтоб поддержать меня.
– Ну, вам-то, может статься, они и будут хлопать, а остальным не думаю-с… Чертищев всех своих сансусиских просил, чтоб нам шикали.
– Да что вы! – воскликнула Копровская. – Боже мой, как же это так? Правда это, Василий? – обратилась она к мужу.
– Не слыхал, ничего подобного не слыхал, – отвечал тот. – Артист артисту не станет шикать. Это была бы уж подлость.
– Верно, верно-с… – кивал ему Артаев. – Наши агенты нам донесли. Ну, да и мы покажем завтра себя! Ведь и у вас завтра первый спектакль-с. А билеты возьмите. Нам этого добра не жаль-с. Вот. Вы муж… супруг Надежды Дмитриевны… Пожалуйте… Вы шикать не станете.
Артаев подал Лагорскому две контрамарки и вышел из уборной.
– Ну, иди, Василий. А потом в антракте вернешься и мне все расскажешь, – сказала Лагорскому Копровская и прибавила, держась за сердце: – Боже мой, как я боюсь! Я вся дрожу. Не выпить ли мне коньяку?
Лагорский ушел, вышел со сцены в сад и стал искать Малкову, но на том месте, где он ее оставил, ее не было. Пройдясь по саду, он ее увидел перед открытой сценой, смотрящей, как красавица-акробатка выделывала свой номер на натянутой проволоке, качалась, улыбалась публике и при этом жонглировала медными шариками. Помахивая двумя контрамарками, Лагорский подошел к Малковой и проговорил:
– Только два кресла. Ложи, говорят, все проданы. Артаев насилу и кресла-то дал. Боится, что наши шикать будут. Он извещен, что наш Чертищев всех своих подговорил шикать во время спектакля, и сулится завтра сам явиться к нам с шикальщиками. Ну, пойдем в театр. Мне надо повидаться кое с кем и попросить, чтобы поддержали Копровскую.
– И возишься ты с ней, как курица с яйцом! – заметила язвительно Малкова.
– Ах, друг мой, она все-таки товарищ, актриса.
– Однако сама она к тебе очень пассивно относится и даже не могла тебе добыть ложу. В котором ряду у тебя кресла?
– В одиннадцатом.
– Какая даль! Она бы еще в галерее дала тебе места! Муж премьерши, сам премьер – и в одиннадцатом ряду, где-то на задворках.
– Да ведь почти полный сбор сегодня.
– Какие пустяки! Просто она не имеет влияния. Посмотри, как я завтра у нашего Чертищева урву ложу для моих знакомых. А она не умеет. Она рохля, должно быть, размазня перед антрепренером. И так-то уж наши русские актрисы чуть не в кабале у антрепренеров, а эти рохли и размазни и совсем вконец дело портят.
Они пробирались к театру, и Лагорский произнес:
– Ну нет… Копровская – вовсе не рохля и, по своему характеру, на размазню не похожа.
– Перед мужем – да… Ты это говоришь как муж. Тебе от нее попадало, да, может быть, и теперь попадает, а перед антрепренерами все на задних лапках служат. Вот иностранцы – другое дело. О, они себе цену знают! Видел сейчас немку, которая на проволоке плясала? Представь себе, она, эта акробатка, почти вдвое больше меня получает за свои ломанья.
– Красота… Голое тело… Грация… Пластика… Разве это можно сравнивать! И насколько ее хватит? Много ли она пропляшет на канате? Ну, пять-шесть лет, а там обрюзгла и меняй профессию, – отвечал Лагорский.
– И переменит, и к тому времени будет иметь капиталец, средства. Немки запасливы. А наша русская двадцать пять лет проиграет на сцене и будет еще беднее того, чем тогда, когда начинала, и в конце концов умрет где-нибудь в глуши без гроша в кармане.
Они входили в театр.
– Послушай… К чему ты это говоришь, Веруша? – спросил Лагорский.
– Обидно. За себя обидно… За русскую актрису обидно. Француженки, немки, итальянки – все скопят что-нибудь на черный день, все в конце концов с запасом, а тут двухсот рублей нет на паспорт, чтобы откупиться от мужниной кабалы. А эта немка-акробатка, говорят, уж дачу под Веной имеет и отдыхает в ней два-три месяца в году. Вот тебе и акробатство! Сравни-ка его с нашим искусством!
– Откуда ты это узнала?! – удивился Лагорский.
– Наш Чертищев сказал. Он перед тем, как тебе прийти, сидел со мной и рассказывал мне. Шестьсот рублей в месяц она получает. Двадцать рублей за выход. Он был зимой в Вене, хотел ее пригласить для своего сада, давал пятьсот в месяц, и она не согласилась. А к Артаеву приехала за шестьсот рублей и за бенефис, – рассказывала Малкова.
Они заняли свои места в театре.
Глава XII
Первый спектакль привлекает всегда в садовые театры много публики. Является, между прочим, и такая публика, которая только на открытия и ездит. Но театр сада «Карфаген» все-таки не был полон. Ложи не особенно пустовали, хотя две-три и были свободные, но в партере то там, то сям виднелись целые кусты пустых кресел и стульев. В ложах засели редакторы-издатели газет с семьями, тароватые биржевики, дельцы, сидящие сразу в трех-четырех акционерных компаниях директорами, начинающие кутить или уже прокучивающиеся купеческие сынки и, наконец, получившие известность модные содержанки, носящие клички барабанщицы, красной барыни, чижика, золотой шпоры и т. п.
Содержатель театра Артаев бродил в проходах партера, поднимался в ложи и, раскланиваясь со знакомыми, говорил как бы в свое оправдание за неполный сбор:
– Полон бы сегодня театр был, да давеча дождичек немножко подкузьмил. По телефону то и дело заказывали кресла, но вот испугались дождичка и не приехали. Да еще подъедут, может быть.
А дождя совсем не было.
Кто-то удивляется и спрашивает:
– Да разве был дождик? А я и не заметил.
– Был маленький. Накрапывал. А в садовом деле это помеха. Боятся. К тому же и холодновато. А если бы чуточку было потеплее – полный сбор.
Театральным рецензентам и лицам газетного мира Артаев сообщал:
– Денег не жалеем для публики. Для лунной ночи особый электрический аппарат поставил-с… Четыреста рублей-с… Вот увидите во втором акте. Прямо из Парижа… Лунную ночь изображает, а можно и пожар… Упомяните, если будете писать. Чертищеву в «Сан-Суси» такой аппарат и во сне не снился, – прибавлял он, переминался с ноги на ногу, выбирал особенно нужного человека и шептал ему на ухо: – А после спектакля прошу в ресторан закусить, хлеба-соли откушать. А нас прошу не обижать.
Следовало рукопожатие.
Иным, в расположении которых к нему Артаев был уверен, он сообщал:
– Свистать нам будут-с. А чем артист виноват, что у нас промеж себя конкуренция!
– Кто свистать будет? Кому? – удивлялся слушающий.
– Соседи-с… Артистам… Да какие это соседи! Не соседи, а злоумышленники. Даже хуже-с… Сами в трубу вылетят и других выпустят. Мы на свои деньги все завели. А там нахватали в долг, где только можно было взять. Завтра, я думаю, первый-то сбор жиды из кассы весь заберут.
– Это вы про театр «Сан-Суси»?
– А то про кого же? Разбойники… Так вы наших-то сегодня поддержите, если что-нибудь выйдет.
– Всенепременно, всенепременно.
Но вот заиграл оркестр, а затем поднялся занавес. На сцене разговаривали молодой лакей в сером фраке, с половой щеткой, и нарядная горничная, с перовкой. Лагорский смотрел на сцену и говорил Малковой:
– Обстановка-то не ахти какая. А рассказывали, что мебель от знаменитого мебельщика взята. Да и павильончик-то подгулял. В афише стоит: новые декорации… А разве это новая декорация!
– Да ведь врать-то – не колесы мазать, – отвечала Малкова пословицей.
По проходу между кресел пробиралась Настина и села рядом с Лагорским.
– Выход жены вашей пришла посмотреть… – сказала она ему. – Сама я в конце второго акта, так еще успею одеться. Слышали, говорят, ваши нам шикать будут? Ваша жена так боится.
Она покосилась на Малкову и смерила ее взором, не поклонившись ей, хотя знала ее.
Лагорский промолчал. Настина тронула его за рукав и начала снова:
– Очень рада, Лагорский, что опять вас вижу. Поищите, душечка, мне комнату, вы здесь живете, и для вас это пустяки. А я ведь за тридевять земель, в гостинице. Каково это – ездить каждый день оттуда и туда! Меня уж извозчики вконец разграбили. Поищете?
– Хорошо. Найдется, так скажем, – отвечал Лагорский.
– Только чтоб со столом. А то ужасно неприятно по ресторанам и кухмистерским. Могу я надеяться? Ведь когда-то мы с вами душа в душу… У меня и кофейник мельхиоровый жив, который вы мне подарили.
Теперь Малкова стала злобно коситься на Настину и шепнула Лагорскому:
– Попросите, чтоб нам дали слушать пьесу.
Лагорский был как на иголках, а Настина продолжала:
– Да хорошо бы поближе к вам мне поселиться. Ведь, надеюсь, будете заходить ко мне? Столько не видались!
Но тут на сцене показалась Копровская, Лагорский весь превратился в зрение. В задних рядах кто-то зааплодировал ее выходу, но не успела она поклониться, как справа и слева зашикали.
– Медвежья услуга – эти хлопки при выходе… Прямо медвежья услуга! – бормотал Лагорский.
– Чего ты волнуешься-то! – шепнула ему Малкова. – Говоришь, что вконец разошелся с ней, а сам волнуешься. Да и ничего не произошло. Просто не хотят, чтобы принимали при выходе. Ведь принимают при выходе только любимиц, знаменитостей.
– Да я об этом только и говорю, Веруша.
Копровская не смутилась и стала входить в роль.
Малкова шептала:
– В первый раз вижу на сцене твою жену. Зачем это она слова-то так отчеканивает?
– Московская школа. Она видела хорошие образцы Федотовой и других. Это московская манера, – отвечал Лагорский.
– Ну какая московская! Прибивает каждое слово гвоздем. Скорей же пошехонская.
Акт кончался. Ушел со сцены любовник после очень веселой эффектной сцены – и ушел, как говорится, без хлопка.
– Какая публика-то здесь сухая! – заметила Настина. – У нас в Екатеринославе за эту сцену раз пять вызывали. А и актерчик-то был – горе.
Но вот и заключительная сцена Копровской. Копровская начала притворно смеяться, и смех этот переходил в истерику. Она закрыла лицо руками, поникла головой на стол и принялась рыдать. Занавес медленно опускался.
– Надо поддержать товарища, – сказал Лагорский, поднимаясь с кресла и зааплодировал. – Вера Константиновна, поддержите.
Аплодисменты раздались в задних рядах, где-то в ложе, аплодировали в балконе, но в то же время раздавалось и змеиное шипенье отовсюду. Настина аплодировала, но Малкова сидела без движений. Аплодисменты были жидки, но все-таки подняли занавес, и Копровская вышла на сцену и раскланивалась публике, с улыбкой прижимая руку к сердцу. Аплодисменты усилились, кто-то во все горло крикнул: «Браво, Копровская!» – но и шиканье не унималось, и кто-то слегка свистнул.
– Злостная подсадка… Покупные бандиты… – бормотал Лагорский, выходя за Малковой из кресел.
Та отвечала ему:
– Конечно, шикать не за что. Играла она так себе… Но актриса она не ахтительная. И зачем она рот кривит? Это уж называется «с изъянцем».
А сзади шла Настина и говорила Лагорскому:
– Лагорский… Будьте паинькой… Поищите мне завтра утром комнату. А я зайду к вам на репетицию узнать, нашли ли вы. Ну, я пойду в уборную одеваться.
Малкова обернулась к нему и почти громко сказала:
– Да отбрей ты ее хорошенько! Ну, что она к тебе пристает, словно к мальчишке! Вертячка… Надела шляпку в три этажа да и думает, что она актриса. Ты, должно быть, с ней путался где-нибудь, что она к тебе с таким нахальством?
– Брось, Веруша, свои ревности. Ведь ты не светская дама, а актриса и актерскую жизнь знаешь. Не нахальство тут, а товарищество. Но, само собой, я на побегушки к ней не пойду и комнату ей искать не стану.
Они выходили из театра. Их нагнал актер Колотухин.
– Вот она война-то Алой и Белой роз. Первая перестрелка уж началась, – говорил он.
Глава XIII
– Ну, теперь я твою жену видела и могу отправиться домой, – говорила Малкова Лагорскому. – Пьесу я знаю, так чего же мне еще? А завтра у нас спектакль. Пойдем ко мне, Василий, чай пить.
– Да что ты, Веруша! У жены в третьем акте самая лучшая горячая сцена. Надо принять меры против этого шиканья, – произнес Лагорский как бы с испугом. – Я должен побывать в буфете, прислушаться, что про жену говорит пресса. Прислушаться и сообщить жене. Она просила.
– Неисправим, хоть брось! – махнула рукой Малкова. – Слушай, Лагорский: я буду не на шутку сердиться, если ты так будешь говорить о Копровской. Помилуй, у тебя после трех слов четвертое слово – жена. Это даже оскорбительно для меня. Вдумайся, каково мне это слушать! Ведь у меня с тобой не мимолетная связь, не женский каприз. Я серьезно смотрю на то, что принадлежу тебе. А ты только: жена – и ничего больше.
Лагорский понизил тон.
– Я понимаю, Веруша, но что же делать, если она просила позаботиться о ней по-товарищески. Кроме меня у ней здесь нет знакомых мужчин. Я по-товарищески только. Нельзя же ее бросить на произвол судьбы. Мы разошлись, но не ссоримся, во вражде не находимся.
– Вечно одна и та же песня, – сказала Малкова. – Не понимаю я таких отношений. Около десяти лет я на сцене, видала виды, но не понимаю. Ну, если ты теперь идешь в буфет, то возьми меня с собой, угости чаем и раками. Ужасно люблю раков… «А денег у меня два франка и несколько сантимов», – процитировала она слова Любима Торцова из «Бедность не порок» Островского. Лагорский при этих словах весь съежился.
– Милая Веруша, готов бы я это сделать, я весь твой, – заговорил он, – но сейчас я, прежде всего, должен сбегать на сцену… А в буфет потом… Я обещал! По-товарищески обещал.
– Опять жена! Но ведь это уже превышает всякие границы! Это, это…
Малкова сердито вырвала свою руку из-под руки Лагорского.
– Нельзя же, Веруша, если я дал слово. Завтра я весь твой, завтра я всем своим существом к твоим услугам, но не сегодня. Завтра я и за паспортом твоим к мужу поеду.
– Провались ты совсем! Ничего мне не надо! Ничего!
– Если ты, Веруша, подождешь меня, пока я сбегаю на сцену… Подожди… Я вернусь… Вернусь, и во втором антракте и чай, и раки…
– Довольно! Достаточно я натерпелась! Я ухожу домой, и знай, что между нами все кончено! – гневно проговорила Малкова, приложила носовой платок к глазам и свернула в уединенную аллею.
Лагорский шел за ней. Его всего передергивало. Он видел, что она плачет.
– Веруша, успокойся. Ну, зачем делать скандал? Удивляюсь, как ты не можешь понять сценические товарищеские отношения… Десять лет актрисой, как сейчас сама сказала, и не понимаешь этих простых отношений.
Она обернулась к нему вся в слезах и с негодованием крикнула:
– Прошу оставить меня в покое! Прочь! Или я тебя… я тебя ударю.
Лагорский остановился.
«Закусила удила, – подумал он, тяжело вздохнув, – теперь с ней ничего не поделаешь, пока не остынет. Я помню… знаю по Казани… Бывало там всякое…»
Малкова сделала несколько шагов, опять обернулась и с дрожанием в голосе произнесла:
– И уж прошу больше ко мне ни ногой! Терпение мое лопнуло!
Он стоял, смотрел ей вслед, покачивал головой и, когда она скрылась, тихо пошел на сцену.
В уборной он встретил жену. Она полулежала на убогом диванчике. Горничная стояла перед ней с рюмкой, наполненной валерьяновыми каплями. Тут же был и Артаев.
– Но ведь ничего особенного не случилось, – утешал ее Артаев. – Мы ожидали большего. Наши все-таки заглушили их безобразия, и вас вызвали с треском.
– Какой же это треск! Что вы! – отвечала Копровская. – С треском!
– Сильнее в первом акте невозможно. Вот в третьем… Вы подождите третьего… Хлебнет публика в буфете, явятся чувства, и тогда будет совсем другой интерес.
– Но я вся дрожу… Я боюсь… Я могу предполагать, что во втором акте еще хуже будет.
– Успокойтесь, барынька, успокойтесь. Мы поддержим… А сейчас я вам для успокоения стаканчик пуншгласе с рюмочкой мараскину пришлю! Выйдет легкое асаже, и все прекрасно будет, – проговорил Артаев, выходя из уборной.
Копровская увидала Лагорского.
– А, это вы? Пожалуйте, пожалуйте сюда! – заговорила она раздраженно. – Отлично же вы все устроили, о чем я вас просила.
– Сделал все, что мог, Наденочек, – отвечал Лагорский. – Что же я могу сделать больше? Наши обещали, и некоторые перед спектаклем разбежались. Да билетов на места к тому же у меня не было.
– Не мели вздор! Ты сидел рядом с Малковой! – закричала на него Копровская. – Настина мне все рассказала. Ты сидел, впившись в нее глазами, и млел, так до того ли тебе, чтоб настоящим манером позаботиться о жене! И все-то ты врешь! Ты изолгался, как последний мальчишка! Просил кресло для Колотухина, а сам отдал его Малковой. Лгунишка…
– Малковой я потому отдал, что у Колотухина уж оказалось свое кресло. Колотухин сидел сзади нас и аплодировал тебе, и Малкова аплодировала.
– Врешь! Не ври! Настина сказала, что Малкова мне шикала.
– Врет твоя Настина. Нагло врет.
– Не моя она, а твоя! Ты с ней жил. Она даже твоя креатура. Ты и актрису-то из нее сделал. Я все знаю, мне все известно! Нет, Лагорский, так жить нельзя! Так жить невыносимо! Я не могу, не могу, не могу!
Копровская закрыла глаза платком.
– Наденочек, успокойся… Тебе вредно. Так волноваться тебе нельзя… – уговаривал ее Лагорский. – Ведь тебе впереди еще два акта. А в первом акте, право, ничего дурного не вышло. Ты прекрасно играла, была даже в ударе, была к лицу одета. Тебя вызвали, проводили отлично. Что два-три осла шикать-то начали, так что за беда! Это покупные шикальщики, а не публика. Фигнер – певец какой любимец публики, а и ему сколько раз шикали. А он и в ус себе не дует. Чихать хочет. Прямо – чихать. А из публики тебе аплодировали. Здесь сухая публика, здесь райка нет, но и она аплодировала. Даже очень аплодировала. Я видел даже, что тебе один генерал в первом ряду хлопал, сильно хлопал, – соврал он. – И наконец, это ведь первый акт был, который всегда без особенных хлопков проходит, а результатов надо ждать в третьем акте.
Копровская несколько успокоилась. Она поднялась с дивана, села перед зеркалом и стала с помощью горничной прикалывать себе шляпку на голову.
– Ну что же, был ты в буфете? Прислушивался к разговору публики? Видел кого-нибудь из рецензентов? Что про меня говорят? – спросила она Лагорского.
– Хвалят, хвалят… Неодобрительных отзывов я не слышал, – врал Лагорский. – Конечно, я забежал туда на минутку, но ничего худого я не слыхал.
– Зачем же ты там не остался дольше!
– Ах, Надюша! Да ведь сама же ты велела поскорей сюда прийти.
– Я велела прийти с результатами. Кого же ты из рецензентов видел? Из каких газет? – допытывалась Копровская.
– Да, право, я не знаю. Ведь я еще не успел ни с кем ознакомиться. Потом узнаю и сообщу тебе! Черный такой… в очках… Он хвалил и называл тебя актрисой московского пошиба, – продолжал врать Лагорский.
Лицо Копровской просияло улыбкой.
– Московского пошиба… – повторила она выражение Лагорского и сказала ему: – Ну, иди теперь в сад, в буфет – и везде прислушивайся… Да постарайся познакомиться с рецензентами-то… А потом мне расскажешь.
Как камень свалился с плеч Лагорского, когда он вышел из уборной жены. Он ожидал бо́льших упреков.
Проходя по сцене, он натолкнулся на Настину. Она была уже одета для роли.
– Лагорский! Я надеюсь, что вы мне найдете завтра комнату, – сказала она. – Поищите. Вы должны это сделать. Во имя наших отношений должны. А то поссоримся.
Глава XIV
Спектакль в театре сада «Карфаген» кончился без особенного скандала. Ожидаемое какое-то полное ошикание всей труппы относилось только к области разговоров и сплетен. Во втором акте также кто-то шикнул Копровской, шикнул и любовнику, но аплодисменты своей клаки сделали дело, и их вызвали. Не было восторженных аплодисментов среди публики, да их не за что было и расточать. Впрочем, Копровская была вызвана и в третьем акте, а понравившийся комик так даже и два раза был вызван. Гора родила мышь, если только это была гора. Впрочем, полиция рассказывала, что она вывела из театра какого-то пьяного, пробовавшего свистать. Лагорский антракт между вторым и третьим актом пробыл в буфете, выпил со знакомыми актерами несколько рюмок коньяку, с рецензентами же не успел познакомиться, так как никто из его знакомых их не знал и не мог ему их указать. Он прислушивался к разговору публики об игре артистов, но ничего не слыхал, кроме порицания неудачного освещения на сцене декораций сада лунным светом, которое все время мигало. Явившись в уборную жены, он, однако, рассказывал, что и публика ее хвалит, и театральные рецензенты относились об ней одобрительно. Ободрившаяся Копровская уже улыбалась и спрашивала его:
– Из какой же газеты всего больше хвалили?
Лагорский замялся и отвечал:
– Да, право, я не знаю. Такой черненький, тощий, в очках. Неловко было спрашивать. А только он одобрительно разбирал твою игру.
– Черненький в золотых очках был здесь в уборной. Его мне представляли. Это из газеты «Факел».
– Нет, он не в золотых очках, – отрицательно покачал головой Лагорский.
– Ну, все равно. Я их всех увижу сегодня за ужином и постараюсь познакомиться. Артаев пристает, чтобы я осталась ужинать. Нельзя отказать.
– Да он даже не в очках, а в пенсне, – заговорил Лагорский, опасаясь, что она начнет его проверять при встрече с рецензентами, и стал путать приметы их. – В черепаховом пенсне.
– А говоришь «в очках». Брюнет или блондин?
– Темноволосый. В светлом пальто.
– Какое же место в моей игре ему особенно понравилось? – допытывалась Копровская.
– Сцена на скамейке, в саду… со стариком.
Переодеваясь после исполнения пьесы и смазывая с себя грим, Копровская спросила мужа:
– Ты, Вася, как же?.. Подождешь меня в буфете, что ли, пока я буду ужинать?
– Неудобно… – отвечал Лагорский. – Ужин продлится до бела света. Ну, что я буду делать в буфете! Да у меня и денег не завалило. Я отправлюсь домой и буду ждать тебя дома.
– Врешь! Провалишься куда-нибудь. Я знаю, куда ты зайдешь, знаю, – подмигнула она ему.
– Ах, Надюша, какое недоверие! Неужели же я не доказал тебе мою преданность и любовь? – покачал головой Лагорский. – Сегодня я замучился за тебя.
– Ну, отправляйся домой. И Феню я отправлю домой с картонками. Ты ей найди извозчика и заплати. А меня домой проводит кто-нибудь из наших.
– Душечка, я, все-таки, зайду по дороге в какой-нибудь капернаумчик. Надо закусить. Здесь дорого все, нам, посторонним, в буфете не скидывают, а в капернаумчиках на две трети дешевле. Торгуют там долго… Съем сосисок с капустой…
Копровская сморщилась.
– Ну вот… сейчас уж и капернаумчик! – сказала она. – Пожалуйста, Василий… Ну что же, Феня будет одна в даче… Не засиживайся, пожалуйста.
Она говорила это, но в то же время ревновала и к молоденькой и хорошенькой Фене.
– Впрочем, как хочешь, как хочешь… – спохватилась она. – Иди и закусывай, где хочешь. Свободу твою не стесняю. Полагаюсь на твое благоразумие. Ты не боишься, Феня, одна?
– Нисколько не боюсь, Надежда Дмитриевна, – отвечала Феня. – Чего же бояться-то? Внизу жильцы живут.
Копровская сердилась.
– И дурачина же этот наш хозяин Артаев. Невежа и серый мужик. Не знает приличий. Замужнюю женщину зовет на ужин и не приглашает ее мужа. Уж не объел бы ты его.
– Захотела ты от него приличий! – отвечал Лагорский, почувствовав некоторую легкость на душе, что сейчас он будет свободен на некоторое время. – Артаев – это торгаш. Он кормит только нужных людей. А ты приглашена на подкраску… Ужин с артистками… Еще заставят тебя, пожалуй, читать стихи перед какими-нибудь проходимцами. А что ему, этому мужику, Лагорский, из чужой, конкурирующей с ним труппы! Ну, я пойду. А вот Фене деньги. Портные помогут ей вынести картонки и наймут извозчика. Могу я удалиться? – спросил он.
– Иди, иди. Теперь я буду переодеваться на ужин, – отвечала Копровская, и сердце ее сжалось.
«Уйдет, уйдет… Куда-нибудь с этой мерзавкой Малковой уйдет!» – мелькнуло у нее в голове.
Лагорский вышел в сад с таким облегченным сердцем, что даже готов был приплясывать. Ноги его так и ходили. Он напевал себе под нос что-то из «Елены», присел на скамейку и стал скручивать папироску. Публика в саду поредела. Кто уехал домой, кто ужинать в рестораны, кто удалился в садовый буфет. На веранде пили чай и закусывали. По дорожкам бродили только пьяненькие. С ними перемигивались ночные накрашенные барышни в бросающихся в глаза костюмах, трехэтажных шляпках, попыхивая папиросами, и просили их угостить. Один пьяненький в светло-сером пальто и серой шляпе стоял посреди дорожки, дирижировал сам себе, помахивая обеими руками, и пел «Тигренка». Две накрашенные барышни подошли к Лагорскому.
– Можно вас занять от скуки, господин статский? – спросила одна из них. – А вы нас попотчуете лимонадом с коньяком.
– Денег нет, милые мои, – отвечал им Лагорский, благодушно улыбаясь, – а то бы с удовольствием…
Он закурил скрученную папироску, с наслаждением затянулся и стал выходить из сада.
«Зайду к Малковой. Утешу ее… По всей вероятности, она еще не спит», – решил он и, вышедши из сада, зашагал мимо ряда дач одна на другую похожих, с террасами внизу, с балкончиками в мезонинах, с палисадничками перед террасами. Невзирая на первый час ночи, дачная местность еще бодрствовала. Везде в окнах светились огоньки, мелочные лавочки, булочные и колбасные были еще отворены, по улице бродил народ, шныряли разносчики, продававшие сласти, папиросы, спички, приставали к прохожим с букетами ландышей и черемухи рослые оборванцы.
«Наверное, не спит еще и повторяет роль к завтрашнему спектаклю», – думал про Малкову Лагорский, миновав уже свою дачу и подходя к даче Малковой.
Вверху, в мезонинчике, где жила Малкова, мелькал огонек.
«Не спит», – решил Лагорский и с замиранием сердца, складывая в уме фразы оправдания, что отказался давеча от ее компании, вошел в палисадник и стал взбираться по скрипучей лестнице в мезонин. Через минуту он стучался в запертую дверь.
– Кто там? – послышался голос прислуги Малковой Груни.
– Это я, Груша, Лагорский. Отвори, – сказал Лагорский.
– Барыня спит, Василий Севастьяныч.
– Как же спит, если у ней свет в комнате.
– Она лежит в постели и читает.
Послышались переговоры. И вдруг за дверьми раздался раздраженный голос Малковой:
– Чего вы это по ночам шляетесь и будите несчастную женщину! Вас звали честью разделить компанию, а вы не захотели! Не захотели, а теперь лезете! Убирайтесь! Я спать хочу.
– Пусти меня, Веруша… Пусти, голубка… Мне много кое-что надо тебе сказать, – виновато упрашивал Лагорский.
– Прочь от моих дверей! – отвечала Малкова. – Чего ты скандалишь! Конфузишь перед соседями. Внизу соседи… Убирайся к своей Копровской!.. Служи перед ней на задних лапах, как собачонка! Убирайся к Настиной – и та примет. А я спать хочу и не желаю тебя видеть. Не отворяй ему, Груша. Пусть убирается ко всем чертям, – отдала она приказ прислуге.
В голосе ее были слышны гнев и слезы.
Лагорский стал спускаться с лестницы.
Глава XV
Огорченный, что Малкова его не приняла к себе, Лагорский зашел в один из ресторанчиков, приютившихся на реке, с досады выпил несколько рюмок водки, закусил сосисками с капустой, покрыл все это пивом, раздраженный пришел домой, лег спать, но ему не спалось. Малкова не выходила у него из головы. Он любил ее и боялся последствий ссоры.
«Это уж значит удила закусила. Дошла до белого каления, если выгнала вон, – рассуждал он. – Обыкновенно она только и делала, что упрашивала меня, чтобы я чаще ходил к ней. И чем я мог ее так уж особенно раздражить? Что ужином ее отказался покормить и проводить? Но такие случаи у меня и в Казани бывали, но она не лезла так на стену. О, ревность, ревность! Не верит, что я по-товарищески к жене отношусь. А ведь в нашем быту это так естественно… Я актер, она актриса – ну, и товарищи. И дернула меня нелегкая опять связаться с женой! Ведь уж вконец разошлись, а тут опять… Нежность какая-то напала. Дурак я, совсем дурак! А теперь и поправляй дело, вертись, как угорь на сковороде. Надо завтра постараться как-нибудь задобрить Малкову, – решил он. – Встану пораньше, поеду в город, заложу булавку с жемчужиной и портсигар и выторгую у ее мужа ей паспорт. Это ее успокоит».
Лагорский взял роль и стал читать, но у него рябило в глазах, хотелось пить с водки и соленого. Во рту было сухо. Он три раза вставал и пил воду. Он задул свечу и стал лежать с открытыми глазами. Уже совсем рассвело. Короткие майские сумерки, заменяющие на севере ночь, кончились, и всходило солнце, а сон бежал от его глаз.
«И Настина ее раздражала со своими приставаниями нанять ей комнату, – рассуждал Лагорский про Малкову. – Ведь она догадывается, что я с Настиной жил. Да, Настина и сама нахалка. Прямо при ней говорит: „Во имя наших прежних отношений похлопочите мне о комнате“… И тут ревность. Стало быть, двойная ревность… Говорят, блондинки менее ревнивы, чем брюнетки. Вот жена – брюнетка, а Малкова – блондинка, но по ревности она тоже стоит жены».
В таком положении застала его жена, явившаяся с антрепренерского ужина. Был совсем день. Солнечный луч, пробиваясь в окно, неплотно завешенное жениной юбкой, зайчиком прыгал по полу. Жена явилась шумно, стучала ногами, громко разговаривала с горничной Феней. Лагорский, дабы избежать разговоров, зная, что они не будут дружественные и ласковые, закрыл глаза и притворился спящим, но Копровская крикнула ему:
– Спишь? Так проснись! Успеешь еще выдрыхнуться-то!
Она была раздражена и сердита, с рывками расстегивала свой корсаж.
Лагорский открыл глаза и стал их протирать, сделав тяжелый вздох и сказав:
– Ах, это ты? Пришла? А я и не слыхал. Что тебе?
– Пожалуйста, не притворяйся. Феня мне сказала, что ты только недавно вернулся домой и шарил в кухне в шкапу, отыскивая сельтерскую воду, – заговорила она. – А ты тоже хорош, муженек! Все-то ты мне врешь. Рассказывал, что познакомился с рецензентами, а оказывается, ни один рецензент тебя не знает.
– Никогда тебе этого не говорил. Что ты!
– Ну вот… Ты даже говорил, что какой-то черненький в очках хвалил меня. Видела я этого черненького в очках, и он даже фамилии твоей не слыхал. Ах ты! Лгунишка!
– Не в очках, а в пенсне. Черненький в пенсне. И я с ним даже не разговаривал, а только слышал, что он в буфете одобрительно о тебе говорил.
– Врешь, врешь! Я видела на ужине всех их… Видела и познакомилась… Черствый народ… Только жрали и пили за ужином, а я ничего не успела добиться от них.
Хоть бы словом одним обмолвился кто-нибудь, что вот, мол, здесь вы хорошо играли, а там у вас не удалась сцена. Ни слова… Словно остолопы какие-то! А уж и натрескался же один из них за ужином!
– Все люди и все человеки… – пробормотал Лагорский, чтобы что-нибудь сказать. – У всех слабости одни и те же… Во всех профессиях… Покойной ночи. Я спать хочу, – сказал он и отвернулся.
Копровская разделась и стояла в одном белье, надевая на себя ночную кофточку.
– А ты у Малковой был. Все-таки сбегал к ней… Помиловался со своей кралечкой…
– И не думал, и не воображал! – пробормотал Лагорский.
– Мне наш музыкант сказал, что он видел тебя на набережной, и указал именно то место, где живет ваша премьерша. Где же ты шлялся все это время, если только час тому назад вернулся?
– Я ресторан искал, чтобы поужинать. Ведь, когда ты отправилась на ужин с разными деликатесами, я был голоден как собака. Нельзя же не жравши.
– И все-таки ужинал с ней? С Малковой? То-то ты так нелюбезно встретил возвращение жены и даже не поинтересовался об этом ужине, не поинтересовался, хвалили ли твою жену за ее роль, – язвительно произнесла Копровская, снимая с ног полусапожки и надевая свои любимые стоптанные туфли.
У Лагорского вырвался из груди вопль.
– О, как мне все это надоело! Как мне все это опротивело! – закричал он. – Замолчи, пожалуйста, дай мне покой, или я оденусь и убегу из дома куда глаза глядят!
– Дальше Малковой не убежишь. А ты этого только добиваешься. О, петушишка, петушишка!
Она зашлепала туфлями и отправилась к себе в спальную.
Водворилась тишина. Лагорский заснул тяжелым сном.
Утром Лагорский проснулся, когда жена еще спала. Он быстро вскочил с дивана, умылся, оделся и сказал горничной Фене, что сейчас уходит в театр. Она хотела приготовить ему кофе, но он отказался, сказав, что напьется кофе в театральном буфете. Он рад был, что жена еще спит и что он не будет слышать от нее попреков и брани.
Выйдя из дома, он действительно отправился в театр «Сан-Суси», выпил в буфете кофе, зашел в контору и попробовал, нельзя ли ему получить хоть пятьдесят рублей авансом, но в конторе содержателя сада Чертищева не было, и ему отказали.
«Потащим булавку и портсигар в мытье», – решил он, нанял извозчика и поехал в город, в ломбард, закладывать свои вещи, чтобы потом деньги внести мужу Малковой за ее паспорт.
По дороге, на Каменноостровском проспекте, уже совсем подъезжая к Александровскому парку, Лагорский встретил едущую на извозчике Настину. С ней была большая плетеная ивовая корзинка. Увидав Лагорского, Настина замахала ему руками.
– Стойте, стойте! Остановитесь! Куда вы едете? – кричала она.
Лагорский велел приостановить лошадь.
– По делам еду, – отвечал он, не сходя с пролетки.
– По делам? Вот это мило! А как же вы обещали мне поискать для меня комнату сегодня поутру?
– Неотложные, экстренные дела. На репетицию я вернусь.
– Свои или Малковой? Лагорский! Вы, кажется, опять с этой Малковой того?.. А ваша бедная Копровская!
Впрочем, и она тоже фигурка… Ее жалеть нечего. А вот я-то… Мне за себя обидно… Голубчик, поищите мне хоть после репетиции комнату. А то ведь я замучилась, каждый день по пяти верст взад и вперед ездивши. Сегодня уж меня обещала приютить на ночь наша актриса Тихонова. Не могу ли я сегодня после репетиции с вами вместе походить и поискать комнату?
– Позвольте… Как же это возможно, если у нас сегодня вечером первый спектакль, – отвечал Лагорский, возвысив голос.
– Ну, вот вы какой!.. – с неудовольствием произнесла Настина. – И как вы скоро забываете старое! А я-то когда-то для вас… Ах, Лагорский!..
– Может быть, завтра утром я могу поискать где-нибудь для вас… Завтра нет репетиции.
– Ну хорошо, хорошо. А у нас есть репетиция завтра. Так если найдете, приходите мне сказать. Да поищите поближе к себе комнату-то, чтоб почаще ко мне заходить. Сама я не могу к вам… Вы теперь с женой… Ах, Лагорский, мне так хорошо жилось при вашем покровительстве! Вы такой умный… А теперь меня обижают… Все обижают… До свидания…
Настина улыбнулась и сделала ему глазки.
Они разъехались.
Глава XVI
Под булавку с жемчужиной Лагорскому выдали в ломбарде пятьдесят рублей, а под тяжелый серебряный портсигар – тридцать. Лагорский ожидал получить большую сумму, что его очень обескуражило.
«Пожалуй, с этими деньгами сегодня не покончишь с мужем Малковой насчет ее паспорта, – подумал он. – Ведь муж ее требует триста рублей, то есть двести рублей приплаты к тем ста рублям, которые он получил. Положим, что тут запрос и он спустит что-нибудь, но если он потребует и сто рублей, то у меня на руках все-таки только восемьдесят. Как тут быть?»
И Лагорский стал придумывать какую-нибудь комбинацию, чтобы покончить с мужем Малковой.
«Предложу ему мою расписку на остальные деньги, что вот, мол, так и так, через месяц обязуюсь уплатить столько-то и столько-то. Для верности может и сама Малкова скрепить подписью и, если он заупрямится, поручительский бланк…» – решил он.
По данному Малковой адресу Лагорский отыскал мужа Малковой в Гончарной улице, на дворе большого каменного дома, в четвертом этаже, в меблированных комнатах. Муж Малковой был коренастый человек лет сорока, с рыжеватой щетиной на голове, в усах щеткой и с изрядно красным носом. Одет он был в русскую полотняную рубаху-косоворотку с вышивкой красной бумагой на вороте и рукавах, выпущенную поверх брюк и опоясанную ремнем, и в высоких сапогах. Когда Лагорский вошел в комнату, он сидел у стола с самоваром, около сороковки с водкой и резал ломтиками колбасу на серой бумаге. Другой жилец комнаты, черный, длинный, тоже без сюртука и жилета, лежал на кровати, вытянув ноги на стенку кровати, и читал какое-то письмо. Лагорский, никогда раньше не видевший мужа Малковой, почему-то сначала и обратился к черному и длинному жильцу.
– Я от Веры Константиновны… – начал он, войдя в комнату. – От Малковой…
– Ко мне, ко мне это… Прошу садиться! – закричал коренастый и рыжеватый жилец. – Вот, не угодно ли присесть… – прибавил он, подвигая Лагорскому стул к столу, и спросил: – Что ж она сама-то не потрудилась промяться?
– У ней в настоящее время репетиция, – отвечал Лагорский. – А я ее товарищ по сцене, актер Лагорский… Мы служим в одной труппе. Так вот она и просила меня.
– Очень приятно… – пробормотал муж Малковой, перестал резать колбасу, но руки Лагорскому не протянул.
Не протянул ему руки и Лагорский. Надо было начинать переговоры, но он молчал и покосился на лежавшего на кровати жильца. Муж Малковой понял и заговорил:
– Да, да… Не совсем удобно… такое дело… знаете что… Пойдемте в трактир. Документ у меня готов… Ведь нам только сменяться.
Черный жилец поднялся и сел на кровати.
– Если вам нужно поговорить по секрету, то я могу уйти и посидеть у хозяйки, – сказал он.
– Да, да, милейший Василий Павлыч… Пожалуйста… – отвечал муж Малковой. – Мне-то ничего… Я уж с вами сжился за три дня, а вот им… – кивнул он на Лагорского. – Мы в десять минут кончим.
Черный жилец накинул на себя пиджак, запер на ключ свой саквояж, – очевидно, из предосторожности, ключ положил в карман и вышел из комнаты.
– Ну-с, приступим, – начал муж Малковой, потирая руки. – Впрочем, прежде всего, не хотите ли водочки? – спохватился он. – С дорожки хорошо. Да вот колбаской…
– Благодарю вас!.. Для меня еще слишком рано, – отвечал Лагорский.
– Что за рано! Водку всегда можно пить. Это не пиво, не столовое вино… Ну а уж меня извините… Я выпью… Тресну маленькую…
Он налил в дорожный серебряный стаканчик водки, ловко привычным жестом опрокинул его в рот, поморщился и стал жевать колбасу.
– Я приехал от Веры Константиновны просить у вас для нее снисхождения… – начал Лагорский. – Сумма, которую вы теперь требуете с нее за паспорт, слишком велика, и она не может вам внести ее…
– Гм… Конечно, можно немножко спустить. Я это и вчера ей говорил, когда был у нее, но она ничего не захотела слушать, замахала руками и стала гнать меня вон. Словно я разбойник или грабитель к ней явился, а не муж, – обидчивым тоном говорил муж Малковой. – Конечно, другой бы на моем месте наказал ее за такой прием, но я не мстителен… и интеллигентный человек. Но, прежде всего, скинем маски долой… – улыбнулся он. – Вы что же из себя представляете? Любовник ее? Живете с ней? Говорите прямо… Ведь мне все равно, – прибавил он, взглянув Лагорскому в глаза.
Лагорский пожал плечами.
– Просто расположенный к ней человек, товарищ по искусству, по сцене… – отвечал он.
– Ну, знаем мы это искусство-то! Я, батенька, когда-то ведь сам любительствовал, играл на сцене. Вместе с ней игру-то эту театральную начали, в благородном обществе начали… Я ведь бывший офицер… В полку начали играть… Благородные спектакли… И вот где это искусство-то у меня сидит!
Муж Малковой поколотил кулаком себя по затылку, выпил вторую рюмку водки и продолжал:
– И ведь что удивительно: до этих любительских спектаклей жили мы согласно. Ведь женились когда-то по любви. Имели маленькую квартирку, служил нам денщик, и была жена всем расчудесно довольна. Жили по-хорошему. А со спектаклей на нее словно черт насел. Да-с… «Ты пьяница, ты бурбон – вот какие я слова начал слышать. – Ты бревном лег мне поперек дороги…» Раньше же ничего этого не было. А причина очень простая. Пригласили мы к себе в нашу любительскую компанию актера Перелесского режиссером и на главные роли. Двести рублей ему… Парень видный… Пять-шесть пар разноцветных брюк… в пестрых галстуках щеголял… Жакетка у него была бархатная… белые жилетки. Он и запутал супругу мою, Веру Константиновну. «У меня талант, не могу с тобой жить, ты изверг… давай мне отдельный вид на жительство…» Ну, скандал… Все видят, что я уж не муж, а сбоку припека… Срам… Выдал ей отдельный вид на жительство, а она и уехала с этим Перелесским в губернский город играть. Лагорскому надоело слушать, и он перебил его:
– Сколько же вы можете спустить из запрошенного за паспорт? Я тороплюсь. Мне нужно на репетицию.
– Ах! Ну, пятьдесят рублей… Ну, шестьдесят, чтобы вышло ровно двести сорок, по двадцати рублей в месяц за годовой паспорт, – объявил муж Малковой.
– Этого Вера Константиновна вам не может дать. Она не в силах… – дал ответ Лагорский.
– Полноте! Петербургская актриса… В газетах было сказано, что она знаменитость Поволжья, любимица Казани.
– Мало ли что, врут газеты! Антрепренер угостил газетного человека, а тот и ударил в бубны.
Муж Малковой почесал в затылке и задал вопрос:
– А сколько же она может дать?
– А вот сколько. Сто рублей вы от нее уже получили, – сказал Лагорский.
– Не отрекаюсь. Получил. Я честный человек, хотя мог бы и отречься, чтоб проучить женушку.
– Ну, так к этим ста рублям она предлагает вам еще пятьдесят.
– Сто пятьдесят? Мало! Судите сами: я приехал в Петербург, прожился.
– Больше она не может.
– Слушайте… Сто рублей я возьму… Давайте сто. И уж больше торговаться не будем, – был ответ.
– Понимаете, у ней денег нет. Она и так вам еле скопила. Теперь ведь начало сезона. А пятьдесят рублей получите.
Лагорский взялся за бумажник. Муж Малковой подумал.
– Пусть выдаст расписку в пятьдесят рублей, а потом месяца через два и уплотит мне, – произнес он. – А паспорт у меня готов.
– Но ведь это же излишняя возня. Пересылка денег… возвращение расписки. Возьмите восемьдесят рублей… Тридцать рублей я своих прибавлю, а потом с Малковой получу, – торговался Лагорский. – Я вам восемьдесят рублей, а вы мне паспорт. Сто восемьдесят рублей вам, по пятнадцати рублей в месяц. Так ровнее и короче будет.
– Ах, какой вы торгаш! – пожал плечами муж Малковой. – Вы не купеческого ли звания?.. Сто восемьдесят… Погодите… Сейчас водки выпью.
Он выпил водки, поморщился, махнул рукой и сказал:
– Давайте!
Глава XVII
Лагорский выложил на стол восемьдесят рублей и сказал мужу Малковой:
– Ну, милостивый государь, давайте скорей паспорт. Тот задумался.
– А не лучше ли будет, если я вручу ей этот паспорт сам? – проговорил он. – Согласитесь сами, что ведь это документ, а я вас совсем не знаю.
– Я Лагорский. Известный актер Лагорский-Двинский. Посмотрите сегодняшние афиши, и вы там увидите мою фамилию. Меня пол-России знает.
Лагорский произнес это, гордо выпрямившись и тыкая себя в грудь.
– Верю-с. Но ведь документиком-то вы не можете подтвердить, что Вера Константиновна прислала вас за паспортом, – доказывал муж Малковой. – А я служил, заведывал канцелярией волостного правления и порядки знаю, с законами знаком. С паспортом надо осторожно… – прибавил он.
– Я могу выдать вам расписку в получении паспорта.
– Вот разве это. Впрочем, и это не подходит. Она действительно говорила мне прошлый раз, что пришлет для переговоров Лагорского… Кажется так: Лагорского. Но о вручении паспорта Лагорскому ничего не сказала. Да и Лагорский ли вы? Конечно, я вам должен верить, но…
– Я могу вам это доказать… афишей… Две афиши при мне, – сказал Лагорский и сунул руку в карман.
– Какое же это доказательство! Еще если бы при вас был вид на жительство…
– Вид на жительство тоже при мне, но там я не Лагорский-Двинский, а Чарушкин. По сцене же я Лагорский-Двинский, и под этой фамилией меня всякий знает.
– Ну вот видите: Чарушкин. Вера Константиновна тоже не Малкова. Малкова – ее девичья фамилия. По мужу она просто Петрова, потому что я Петров.
– Это я знаю. Иначе бы я не мог вас разыскать.
– Фамилии-то у вас обоих ненастоящие. Смотрите, какой переплет из всего этого выходит. Нет, уж лучше я сам вручу ей вид на жительство.
– Тогда поедемте к ней со мной сейчас, – предложил Лагорский, собрал со стола деньги и спрятал в карман.
– Охотно… Идемте, – согласился муж Малковой, поднимаясь со стула. – Но вы не обидитесь, что я при вас буду переодеваться? Мне нужно надеть крахмальную сорочку, а другого места у меня нет.
– Вы переодевайтесь. А я подожду вас на улице, за воротами.
– Хорошо! Так я сейчас… Да выпейте вы водочки-то на дорожку… – предложил Лагорскому муж Малковой. – Может быть, теперь уж и пришло ваше время для того, чтобы выпить, а мне все-таки компания…
Дабы потешить мужа Малковой, Лагорский согласился и выпил водки, чокнувшись с ним.
Через десять минут Лагорский и муж Малковой ехали в извозчичьей пролетке в театр «Сан-Суси». Муж Малковой был одет в потертое черное пальто и в белый демикатоновый картуз. Высоких сапог он не снял, черная косынка окутывала его шею, и белая грудь крахмальной сорочки хотя виднелась, но воротничка из-за косынки выставлено не было. По своему виду он походил на приказчика с барок или лесных гонок, но ничего в нем не напоминало, что он отставной подпоручик. Переодеваясь, он, очевидно, выпил всю водку и под влиянием выпитого говорил без умолку.
– Ведь я отчего с жены беру деньги за паспорт? Оттого, что она, уходя в актрисы, обещалась мне возмещать все протори и убытки, которые произойдут в доме при отсутствии хозяйки, – рассказывал он Лагорскому. – А убытки есть, и порядочные есть. Кто приглядит за всем? Некому приглядеть. Да-с. А то ведь я очень хорошо понимаю, что иначе было бы неблагородно брать деньги. Я человек благородный и интеллигентный…
Лагорский отмалчивался.
– А расстались мы с Верой Константиновной честь честью, – продолжал муж Малковой. – Ни драк особенных, ни зверств она от меня не видала. Раз только я вспылил, когда пришел домой и увидал сцену нежничанья ее с этим самым актером Перелесским… Попросту говоря, они сидели обнявшись и целовались. Ну, тут я…
– Не будем об этом говорить… – перебил его Лагорский, которого покоробило от этого рассказа.
– Ах, и вы ревнуете! Но вообразите, каково было мне-то! – подхватил муж Малковой.
– Бросьте.
– Да, конечно, лучше бросить. Дело это теперь уже давнее. Все это быльем поросло. А на другой день она мне говорит: «Так и так, отпусти меня играть в губернский город в театр, мне предлагают сто рублей в месяц жалованья и бенефис». Плач, истерики – ну, я и выдал ей паспорт. А теперь сколько она у вас в театре получает? – поинтересовался муж Малковой.
– Право, я не знаю, господин Петров, – отвечал Лагорский. – У нас в труппе контракты не оглашаются.
Муж Малковой усмехнулся и покачал головой.
– В интимных отношениях с женщиной находитесь да не знаете? Странно… – сказал он. – И даже невозможно этому поверить.
– Не будем об этом говорить! – вырвалось у Лагорского. – Как вы можете утверждать о каких-то интимных отношениях, когда не знаете!
– Полноте. Так зря не пойдете хлопотать о паспорте. Да к тому же, еще говорите, что тридцать рублей от себя даете. Вздор, пустяки, – не унимался муж Малковой.
– Я вас прошу замолчать, господин Петров! – возвысил голос Лагорский и сказал это так строго, что даже извозчик обернулся и в недоумении посмотрел на него.
Но муж Малковой не унимался.
– Да перед кем вы стесняетесь-то? Перед кем церемонитесь-то? Передо мной, что ли? – сказал он. – Так я, батенька, теперь к этому так равнодушен, что мне решительно все равно, с кем она живет. Теперь уж я сам обзавелся давным-давно другой бабой. А вот за протори и убытки мне плати. Требую и за грех не считаю. А вовсе не за конфуз беру, вовсе не за то, что она своим поведением конфузит мою фамилию. За конфуз деньгами не утешишь.
– Какой вы циник, господин Петров! – опять вырвалось у Лагорского.
Муж Малковой не возражал. Через несколько минут он стал просить Лагорского заехать по дороге в трактир и «выпить по чапорушечке», но Лагорский и на это не согласился.
– Не хотите? Жаль. А между тем вам следовало бы меня угостить. Прямо из деликатности следовало бы… – говорил муж Малковой. – Ведь я вам сто двадцать рублей спустил за паспорт-то. Ну да бог с вами!
Лагорский молчал и нетерпеливо ждал, когда они приедут к саду «Сан-Суси». В конце пути, уже близ самого сада «Сан-Суси», муж Малковой, увидав трактир, заговорил:
– Остановитесь, голубчик, у трактира… Я забегу и на свои выпью. Я на скору руку…
Лагорский и на это не согласился.
– После выпьете, после. Получите деньги, вручите Вере Константиновне паспорт и тогда пейте, сколько хотите, – сказал он.
– Злой вы человек… – пробормотал муж Малковой, трогая Лагорского за плечо. – Совсем злой. И с чего вы так против меня? За что? А между тем ведь мы с вами по Вере-то Константиновне свояки… Хоть вы и отрекаетесь, а свояки…
Они подъехали ко входу сада «Сан-Суси». Лагорский выскочил из пролетки и стал рассчитываться с извозчиком. Вылезал из пролетки и муж Малковой и бормотал:
– Буфет здесь, наверное, есть, стало быть, я и доволен, что и требовалось доказать.
Глава XVIII
Репетиция уж давно началась, когда приехали в театр Лагорский и муж Малковой. Первый акт «Каширской старины» уж кончили. На репетиции присутствовал и содержатель театра Чертищев. Это был высокий тощий человек средних лет, с бородкой клином и усами в стрелку, с длинными волосами, зачесанными назад, брюнет, одетый в серое пальто и серую шляпу с широкими полями, которую он носил набекрень. На кистях его рук были золотые браслеты, пальцы были унизаны кольцами. Он тотчас же подбежал к Лагорскому с упреком.
– Что же вы, батенька! Где же вы это пропадаете! А мы вас ждем и ждем, – заговорил он. – Уж послали за вами рассыльного на дачу. Мы хотели поскорей кончить репетицию и служить молебен ради открытия.
– Ездил в ломбард закладывать свои вещи, – отрезал Лагорский. – Я нищ, как Иов, а в конторе денег мне не дали. Я был давеча. Просил, чтоб за вами послали, но мне сказали, что вы в городе.
– Дадим, дадим, милейший. Малую толику дадим. Но все-таки нельзя же так… Ведь вы нас на час задержали, голубчик.
– Боже мой… Но ведь можно было проходить сцены, которые без меня.
– И прошли первый акт, но Малкова капризится, остановила репетицию… Говорит: последняя репетиция, я так не могу, я артистка и уважаю искусство. Но мы-то в два часа хотели служить молебен, а уж теперь опоздали. Начинайте скорей, голубь мой… Мы на вашей сцене остановились.
– Сейчас, сейчас начну.
Лагорский подошел к Малковой. Та встретила его грозно.
– Послушайте… Это ни на что не похоже, – сказала она. – Из-за разных дел вашей супруги вы даже на репетицию не являетесь. Или, может быть, комнату со столом для Настиной искали? Так эти мальчишечьи побегушки вы могли бы и после репетиции исполнять.
– Ни то ни другое, Вера Константиновна, – тихо отвечал Лагорский. – Я был на побегушках для тебя. Съездил в ломбард, заложил свои вещи для твоего мужа, сторговался с ним насчет паспорта и привез его сюда самого с паспортом.
– Зачем это вы его привезли? Кто вас просил? Я видеть его не могу! – возвысила голос Малкова и вся переменилась в лице. – Вы, кажется, задумали вконец меня извести.
– Что же мне было делать, если он не отдал мне паспорта и непременно хотел вручить тебе его сам! Думаешь, мне тоже приятно возиться с пьяным идиотом? А тебе теперь остается только вручить ему восемьдесят рублей, которые я тебе сейчас передам, и получить от него паспорт. Я за сто восемьдесят рублей с ним сторговался.
Лицо Малковой несколько прояснилось, но она Лагорскому не сказала даже спасибо.
Режиссер Утюгов захлопал в ладоши и закричал:
– Будем продолжать, господа! Будем продолжать. Господин Лагорский приехал. Василий Севастьяныч, начинайте, бога ради, начинайте! – обратился он к Лагорскому. – И так уж мы вас сколько времени ждали.
– Ну, с мужем я потом… Скажите ему, чтобы он подождал… – пробормотала Малкова.
Муж Малковой стоял в кулисах. Лагорский подошел к нему и объявил:
– С полчасика вам подождать придется. Присядьте вон там на скамейку. А нас торопят репетировать.
– Я хотел бы рюмочку… Где здесь у вас буфет? – пробормотал муж Малковой.
Но Лагорский ничего ему не ответил, отошел от него и начал репетировать.
Кончили еще один акт. Муж Малковой по-прежнему торчал в кулисах.
– Надо кончить с твоим мужем. Пойди и получи от него паспорт. Все готово, – сказал Лагорский Малковой.
– Как это хватило вас на такую жертву для меня! – язвительно произнесла она, хотя душевно была рада, что дело с паспортом уладилось.
– Веруша, я для тебя на какую угодно жертву готов. Вот возьми восемьдесят рублей, вручи ему и получи паспорт.
Лагорский отвел ее в кулису и незаметно вручил ей деньги. Она взяла и сказала:
– Как тяжело одолжаться от такого человека, как вы. Но я вам отдам эти деньги при первой возможности.
– Полно, милая!.. Что за счеты при наших отношениях! – старался успокоить ее Лагорский.
– Нет, нет! Наши отношения кончены. Навсегда кончены, – отвечала Малкова. – Я беру взаймы, как у товарища по службе. А затем можете куролесить, сколько вам угодно и с Копровской, и с Настиной, и хоть еще двух бабенок к себе пристегните.
Она подошла к мужу, держа в кулаке пачку денег.
– Вот восемьдесят рублей, – сказала она ему, морщась и стараясь не глядеть на него. – Вынимайте паспорт, давайте его мне и уходите скорей отсюда.
Тот приподнял фуражку, осклабился полупьяной улыбкой и заговорил:
– Вера Константиновна! За что такая немилость с вашей стороны?
– Давайте, давайте и уходите. Я видеть вас не могу. Муж Малковой вынул паспорт, передал его ей, пересчитал деньги и сунул их в карман пальто.
– До свиданья… – произнес он. – Сейчас пойду в буфет и выпью за ваше здоровье и вашего покровителя.
– Нет, уже, пожалуйста, без свиданья. Если вы появитесь здесь опять – вас выведут, как нахала.
Она стояла, отвернувшись от него, и прятала в свой баульчик паспорт.
– Дозвольте мне хоть билетик на сегодняшний спектакль, – не унимался муж Малковой. – Я хотел бы посмотреть на вас, на знаменитость Поволжья, и похлопать.
– Можете в кассе купить. На то касса есть, – отвечала Малкова не оборачиваясь.
Лагорский стоял в отдалении и слышал их разговор. Он подошел к ней и проговорил:
– Не раздражай его. Еще придет вечером и учинит скандал: начнет шикать и свистать. Лучше честь честью. Я дам ему билет в стулья. У меня есть.
– Можете сами любезничать с ним, а я не желаю иметь никакого дела с нахалами. Теперь паспорт при мне, и я целый год сама себе госпожа, – резко произнесла Малкова, хлопнув по своему баульчику рукой, пошла к рампе и начала репетировать свою сцену.
Муж Малковой приступил к Лагорскому.
– Господин Лагорский, войдите же в мое положение… – произнес он, пожимая плечами. – Слышали сейчас наш разговор? Ведь это же не женщина, а крокодилово отродье. Я ей делаю всякие снисхождения, на сто двадцать рублей делаю снисхождение, передаю паспорт и прошу билет на спектакль, только один билет, а она: «Вас, – говорит, – выведут, как нахала».
– Хорошо. Я дам вам билет за Веру Константиновну, – сказал ему Лагорский. – Вот вам билет и уходите, пожалуйста, поскорей со сцены. Посторонним лицам здесь быть воспрещено.
Он подал ему билет.
– Мерси… – благодарил муж Малковой. – И пожалуйста, не сердитесь. Я обратился к вам, как благородный человек к благородному. Как интеллигент…
– Вот выход… Пожалуйте, я вас проведу.
Лагорский проводил его до выхода со сцены.
– Мое почтение… Будем вас смотреть вечером и аплодировать вам и знаменитости.
Муж Малковой у самых дверей обернулся и протянул Лагорскому руку. Лагорский медлил протягивать свою. Он брезгливо посмотрел на него, хотел сначала спрятать свои руки за спину, но подал ему два пальца и сказал:
– Прощайте, прощайте. И пожалуйста, сюда больше не показывайтесь. Здесь запрещено посторонним.
– Знаю-с… Я ведь игрывал на сценах… Сам игрывал… Но как бы я желал пропустить сейчас с вами по рюмочке, как благородный человек с благородным!
– Уходите. Пожалуйста, уходите.
Муж Малковой исчез за дверью.
Глава XIX
Репетицию в театре «Сан-Суси» «гнали» без малейших антрактов, и она кончилась далеко раньше трех часов. Чертищев пригласил всех актеров в ресторанный зал на молебен. Там уже расхаживали: маленький тщедушный священник в темно-фиолетовой шелковой рясе, пожилой, с реденькой бородкой и жиденькими волосами, и совершенно иного вида дьякон – рослый, плечистый, молодой, с необычайной растительностью на голове и в нижней части лица. Дьякон был также одет франтовато и говорил несколько искусственным басом, тогда как священник имел тенористо-дребезжащий голос. Петь молебен в качестве клира вызвались театральные хористы и хористки Чертищева и стояли отдельной группой – дамы в черных платьях, а мужчины в черных сюртуках. Чертищев был во фраке с каким-то фантастическим орденом в петлице и медалью за всероссийскую перепись. Он подошёл к Лагорскому и сказал:
– Ведь вот все на стороне торгаша Артаева, а мне, интеллигентному антрепренеру, неудача. Даже сама природа на его стороне. Вчера день без дождя для открытия «Карфагена», а сегодня для «Сан-Суси» дождь. В кассе очень слабо. Не знаю, что будет вечером. Вот авось замолим, чтобы к вечеру погода разгулялась. Ну, я скажу, чтобы начинали молебен. Кажется, все собрались. Из репортеров приехали только двое, а я звал вчера на открытие «Карфагена» из всех газет.
Он подошел к священнику и дьякону и шепнул им, чтобы начинали молебен. Те стали облачаться в ризы. Священник, наконец, надел камилавку. Начался молебен.
Лагорский приблизился к Малковой и стал с ней рядом. Она все еще дулась и отодвинулась от него.
«Все еще со вчерашнего закусивши удила… – подумал он, тяжело вздохнувши. – Ах, бабы!»
Рядом с ним очутился актер Колотухин и шептал:
– Ужина-то у него, не так, как у Артаева, сегодня не будет. Ограничивается вот этой закуской, – кивнул он на сервированный в одном конце зала стол, на котором среди солений виднелся и окорок ветчины, и поросенок, и телятина. – У купцов в труппе лучше служить. Вчера в «Карфагене», говорят, была и спаржа, и фазанов с воткнутыми хвостами подавали. Ну, что ж, сегодня будем свистки и шиканье выносить? Ведь уж невестка в отместку… за вчерашнее… – закончил он.
– Не думаю, чтоб им удалось что-нибудь сделать, – отвечал Лагорский. – Ведь у них сегодня тоже спектакль, и все заняты.
Он еще раз приблизился к Малковой и сказал ей:
– Муж твой уехал, и уехал совсем пьяный, его даже вывели из буфета. Вечером навряд он будет, хотя я дал ему билет.
Малкова и на этот раз отодвинулась от него, не ответив ни слова, опустилась на колени и стала креститься.
Около Лагорского опять стоял Чертищев.
– Закуску делаю после молебна, а не ужин, как вчера в «Карфагене», – сказал он. – Но все будет прилично и сытно. Горячая кулебяка будет. Ну, по бокалу шампанского… Ужин уж слишком по-купечески. Да и никого не удивишь им. Вчера вон у Артаева сколько шампанского-то выпили! А сегодня все равно в газетах ругательные заметки. А завтра-то что будет! Завтра под орех разделают в подробных рецензиях. Я знаю прессу, я сам отчасти принадлежу к ней и кое-что пописывал. Нынче ужином ничего не купишь. Подавай кое-что посущественнее.
Молебен кончился. Приступили к закуске. Около Чертищева увивался любовник Чеченцев во фраке, в белом жилете, со складной шляпой в руке и сообщал ему:
– А дождь-то перестал. Сейчас я бегал к знакомым на дачу, чтобы посмотреть на барометр. Барометр-то поднимается. К вечеру можно ожидать…
– Все врут барометры, и ни одному из них не верю, – желчно отвечал Чертищев. – Да, наконец, теперь уже сбор все равно испорчен. В кассе очень скверно. Я уверен, что мы и половины того не возьмем, что вчера взял торгаш Артаев. Ну, за купцом всегда счастье, а у интеллигента везде убыток. Купец и с артистами сумеет дешевле сторговаться, а я этого не могу. Мне моя совесть не позволяет, любовь к искусству, к театральному делу. Я не могу… Я не так скроен… Я сам артист, артист в душе. А Артаев – купчишка. Посмотрите его жалованья. Ведь у него артисты-то почти вполовину дешевле служат.
– Но позвольте… Ведь артист артисту рознь, – заметил Чеченцев.
– Что вы, что вы! У него Копровская, у него Перегорский, у него комик Любанов, комик Гордон. Это все киты. Зачем врать? Будем говорить правду…
– Но у него любовника нет в труппе. У него любовник не знает, куда ему руки деть, и умеет только зрачками ворочать.
Подошел старичок-кассир с тарелкой, на которой лежал кусок копченого сига, и сказал Чертищеву:
– Сейчас из ресторана Кюба купец Калитин литерную ложу заказал по телефону. Сообщают, что послан посыльный за ней с деньгами.
– Ах, что ложа! Не ложа нам нужна, не хмельной кутила Калитин, а хороший кружок истинных любителей искусства и серьезного репертуара, которые бы отнеслись любовно к нашим задачам и поддержали труппу. Вот о чем мечтаю, вот о чем я хлопочу, милейший Иван Иваныч.
Ножи и вилки стучали о посуду, уста жевали, говор закусывающих усиливался, мелькали официанты. Наконец, понесли в бокалах шампанское. Начались тосты.
Малкова подманила к себе Чеченцева и, зная, что его не любит Лагорский, назло ему, в его глазах кокетничала с Чеченцевым, просила его накладывать ей на тарелочку то того, то другого кушанья и говорила ему:
– Послушайте… Говорят, сбор так плох, что, пожалуй, не найдется и публики, которая стала бы нам шикать и посвистывать. Вы слышали, ведь ожидают, что мы будем ошиканы?
– Насчет шиканья бросьте думать. Ничего этого не будет, а что до сбора, то вечером и он должен поправиться, – отвечал Чеченцев. – Как хотите, а все-таки открытие сада и театра, а публика открытия любит. Просто из любопытства иные на первый спектакль являются, а таких много.
Раза два уж прокричали «ура». Пили за здоровье Чертищева. Наконец, кто-то забил ножом по тарелке, чтоб вызвать внимание и тишину. Чертищев стоял с бокалом в руке и стал говорить речь. Все начали прислушиваться. В речи его слышались фразы:
– Я не барышник, я не промышленник… У меня в саду «Сан-Суси» буфет при театре, а не театр при буфете, как это бывает у многих… Я сейчас назвал бы вам таких хозяев, но умолчу, чтобы гусей не раздразнить. Я хлопочу о чистом искусстве… Я преследую возвышенные цели, чуждые моим конкурентам. Дабы угодить грубому вкусу публики, я должен бы ставить оперетки, но я бежал от этого рода искусства. Осмысленный репертуар – вот моя задача… Не прочь я и от мелодрам, возбуждающих добрые благородные чувства. Состав труппы меня поддержит… я уповаю… поддержит мои благородные стремления. Я не жду колоссального успеха… Я буду доволен и малым успехом… И скромная доля будет мне утешением. На труппу артистов моего театра я не смотрю, как на служащих у меня. Нет, я не торгаш, я не буфетчик… Артисты труппы – мои товарищи… Я пойду рука об руку к заветной просветительной цели… Но я встал во главе предприятия… Я обязан… Попечения и заботы на мне… И я, господа, как пеликан для птенцов, разорву грудь свою для каждого из своих товарищей, моих помощников, стремящихся к той же возвышенной цели, как и я… Разорву грудь!.. – Речь Чертищева была длинна. Он запутался в ней, стал повторять слова, запинаться, не знал, как кончить, и вдруг воскликнул: – Пью за чистое искусство и весь состав труппы театра! За артистов в театре «Сан-Суси»!
Опять «ура».
– Ваше здоровье! – сказал Чеченцев, чокаясь с Малковой, отпил из бокала и прибавил: – А шампанское-то ненастоящее. А еще пеликан! Слова благородные говорит, а шампанским поднадул. Вот тебе – и разорву грудь свою!
Малкова, видя, что Лагорский смотрит на нее, стрельнула в Чеченцева глазами и проговорила:
– Ну, уж вы не всякое лыко в строку…
Лагорский бесился и кусал губы.
Глава XX
Много было толков по поводу ожидаемого скандала во время первого спектакля в «Сан-Суси», но опасения оказались напрасными. Спектакль прошел без свистков и без шиканья, хотя и без восторженных вызовов. Шикать было некому. У Артаева в «Карфагене» шел свой спектакль, и в театр «Сан-Суси» Артаев явился один, раскланивался в партере со знакомыми из публики и критиковал обстановку пьесы.
– Наша лунная ночь или ихняя? Вот если бы наше лунное освещение припустить, наш аппарат, – говорил он, – то дело совсем другое бы вышло. А то Чертищев на аппарат пожалел, нужды нет, что у него деньги чужие, жидовские. А у нас свои, и мы не пожалели.
Другим он сообщал:
– И ужина у него не будет. На жиденькой закуске отъехал. А у нас спаржа была, форелей настоящих гатчинских закатили, шампанское почетным гостям на стол бутылками подавали, а у Чертищева сегодня в бокалах за закуской разносили, да и то, говорят, не настоящее, а одесское. Все это вы учтите и сообразите – кто выше: мы или они?
Вызовы актеров были при самых жиденьких аплодисментах. Вызывали только свои, из чертищевской подсадки, да и подсадка была слабая, только служащие при ресторане, сценический же персонал не мог в ней участвовать, так как почти вся труппа была занята в пьесе. Перед самым спектаклем и во время спектакля шел дождь. Публики в театре было очень мало. Она не наполнила театр даже и вполовину, сидела в театре мокрая, вялая, хмурая, и ей было не до аплодисментов и не до шиканья.
Чертищев ходил по рядам кресел и на сцене мрачный, рассерженный и роптал:
– Все сегодня против интеллигентного и осмысленного дела, даже сама природа. Дождь, холод. А уж если природа против нас, то ничего не поделаешь!
Малкова во все время спектакля дулась на Лагорского и не разговаривала с ним. Лагорский раза три подходил к ней и, пожимая плечами, говорил:
– Ах, как трудно при подобных отношениях вести любовные сцены с тобой! Нет даже возможности условиться в эффектах.
Но она, как бы набравши в рот воды, молчала и отворачивалась от него.
Дабы задобрить ее, Лагорский послал ей в уборную из буфета тарелочку с десятком ягод тепличной дорогой земляники, но она возвратила их ему в уборную с горничной.
В конце пьесы он опять подошел к ней в антракте и произнес:
– Неужели, Вера Константиновна, мне за все мои сегодняшние хлопоты выслуги нет? Ведь я сегодня утром в воздухе вывернулся, убежал из дома спозаранку, получил замечание за опоздание на репетицию, да Копровская перед спектаклем закатила мне сцену. Но паспорт твой добыл.
Тут Малкова вспыхнула, сверкнула подведенными глазами и проговорила:
– Удивляюсь я, как это квартирная хозяйка имеет право делать за что-то сцены своему жильцу. Удивляюсь и жильцу, который выносит эти сцены! Впрочем, значит, она больше чем квартирная хозяйка.
Тут Лагорский спохватился, что сгоряча и не подумавши выдал себя, но делать было нечего.
Копровской в спектакле театра «Сан-Суси» не было. Она была сама занята в спектакле театра «Карфаген». Попал ли в спектакль муж Малковой – неизвестно, но на сцену он не являлся.
В уборную к Лагорскому заходили два-три рецензента знакомиться. Лагорский суетился.
– Чем просить? – спрашивал он их. – Но прикажете ли что-нибудь выпить, погреться немного? Финьшампань, коньячку или хорошего ликеру? Это будет совсем по погоде.
Рецензенты отказывались.
– Ну, сигарочку хорошенькую? Сам я сигар не курю, папироска-самокрутка – моя любимая соска, но я сейчас пошлю в буфет, – предлагал Лагорский. – Здесь есть отличные иностранные сигары.
– Не стоит закуривать. В антракте не успеешь выкурить, а потом сигара негодна, – был ответ.
Рецензенты курили папиросы. Лагорский смотрел на них заискивающе и спрашивал:
– Ну как? Что? Какое на вас впечатление? Кажется, у нас недурно срепетовано и идет гладко?
Он умышленно спрашивал только об ансамбле, полагая, что рецензенты сами выскажутся об его игре, но рецензенты отвечали уклончиво:
– Да… ничего… Но ведь и пьеса-то уж очень заигранная, всем известная. Она не может плохо идти. Вот посмотрим потом что-нибудь из нового репертуара.
– Живуля, подьячий у вас хорош, – заявил рыжеватый рецензент, поправляя на носу пенсне, но ни слова не сказал о роли Василья, исполняемой Лагорским.
– Да, да… Живулю играет Колотухин, – отвечал Лагорский. – Это хороший актер, осмысленный артист. Прекрасный комик… Комик без шаржа. И добрый товарищ по сцене. А что вы скажете про Малкову в роли Марьицы? – спросил он.
– Тянет… ноет… хотя, в общем, очень недурно. Вот как она сцену с ножом кончит в последнем акте? – проговорил рыженький рецензент.
– А вы не знакомы с ней? С Малковой? – задал вопрос Лагорский.
– Нет. Давеча Чертищев звал меня, чтобы представить ей, но меня отвлекли.
– Не желаете ли, я вас сейчас познакомлю с ней? – продолжал Лагорский. – Она будет очень рада.
– Очень буду рад. Пожалуйста.
Лагорский взял рыженького рецензента под руку и повел в уборную к Малковой. По дороге он говорил рецензенту:
– Она актриса серьезная, очень честно относится к искусству… Много читает. Поклонница Лессинга… На Шекспира и Шиллера молится. «Натан Мудрый»… «Коварство и любовь»… «Уриэль Акоста»… В Казани она была любимицей студентов, и они ей в бенефис полное собрание сочинений Островского в великолепных сафьянных с золотом переплетах поднесли… Книги и лавровый венок. Актриса настоящая. Вы говорите: «Тянет и ноет»… Уж это роль такая.
Он привел рецензента в уборную Малковой. Малкова усиленно пудрилась, делая бледность лица.
– Вот, Вера Константиновна, один из представителей нашей прессы желает с вами познакомиться, – начал Лагорский, – и просил меня… Позвольте вам представить…
Он не сказал имени рецензента, ибо не осведомился об нем у него.
– Театральный рецензент газеты «Круг» – Колотовский… – произнес рыженький рецензент.
На этот раз Малкова, сидевшая насупившись, сейчас же превратила лицо в сияющее улыбкой.
– Очень рада, очень приятно… – заговорила она, протягивая руку.
Рецензент приложился к набеленной руке. Малкова чмокнула его в лоб.
– Мосье находит, что у нас идет все гладко… – сообщил Малковой Лагорский, стараясь вызвать рецензента на откровенность об игре артистов, но тот упорно молчал.
– Да, да… Гладко… Теперь они говорят, что гладко, а завтра и послезавтра мы будем читать порицания нам… насмешки… И то не так, и это не этак… – отвечала Малкова, заискивающе стреляя глазами в рецензента.
– Пожалуй… Но только не по поводу вашей игры, – поклонился тот.
– Вы находите, что недурно? Но это, кажется, только комплимент. О, печать вообще строга к нам, актерам… а иногда совсем несправедлива! И ведь иногда как? Порицать порицают, даже просто ругают, а на ошибки не указывают.
Рецензент отмалчивался.
– Нет, вообще… Как я играла? – допытывалась Малкова. – Сегодня, впрочем, я была с утра взволнована одним обстоятельством.
– Хорошо. В общем, мне понравилось, – пробормотал рецензент. – И главное, у вас были свои оригинальные особенности, ни от кого не заимствованные.
– Какие именно? Вы их подчеркнете в вашей статье?
Но в это время в уборную заглянул помощник режиссера со сценариусом в руке.
– Вера Констатиновна! Пожалуйте… Начинаем… – крикнул он.
Малкова не дождалась ответа и должна была уходить из уборной. Они вышли все вместе: она, Лагорский и рецензент.
Лагорский шел сзади рецензента и, в свою очередь, спрашивал:
– Ну а в моей игре что вы нашли? Говорите прямо, не стесняясь. Я люблю, когда мне указывают на мои ошибки.
В кулисах показался Чертищев. Увидав рецензента, он воскликнул:
– Голубчик! А я везде ищу вас, чтобы рассказать вам о злой интриге, которая ведется против нашего театра «Сан-Суси».
Он обнял рецензента за талию и потащил его в павильон.
Лагорскому не пришлось ничего услышать от рецензента о своей игре.
Глава XXI
Наутро после открытия спектаклей в театре «Сан-Суси» и на второй день после первого спектакля в театре «Карфаген» Лагорский и Копровская проснулись поздно. Небо было хмуро, дул северный ветер, хотя дождь, шедший с вечера, и перестал. В даче было холодно, неприветливо, в неплотно приправленные переплеты окон дуло настолько, что даже повешенная на одном из окон вместо шторы юбка Копровской колебалась от ветра. Копровская вышла из спальной хмурая, сердитая, закутанная в старую драповую кофточку и пуховый платок, шлепая стоптанными туфлями. Лагорский сидел уже у себя на не убранной еще постели на диване и пил кофе, поданный ему Феней.
– Здравствуй, – сказал он жене. – С добрым утром.
Она бросила на него злобный, недружелюбный взгляд и проговорила:
– А тебя, мой батюшка, и вчера где-то до бела утра носило, нужды нет, что у вас и ужина после спектакля не было.
– Да ведь большая пьеса. Мы вчера кончили почти в час ночи, – отвечал он. – Ну, нужно было закусить. Я голоден был как собака.
– Так, так… И закусывал со своей милой разлапушкой Малковой? У тебя на все отговорки.
– Напрасно так говоришь. Я даже ждал, что ты после своего спектакля заедешь ко мне в театр, чтоб вместе поужинать. Вы на целый час раньше кончили.
– Это в дождь-то заезжать, в слякоть? Благодарю покорно! Я даже корзинку с гардеробом оставила в уборной. С Феней мы еле нашли извозчика, еле дотащились домой, и то мокрые.
– Ну, все-таки, думал, что ты поинтересуешься моим успехом, как я третьего дня интересовался твоим.
– Похоже, что ты интересовался! Ничего не исполнил, что я просила. Даже с рецензентами не познакомился и не осведомился, что они о моей игре думают. А воображаю я, как ты хлопотал вчера для Малковой! Вот я нарочно и оставила вас вчера глаз на глаз.
Копровская подсела к столу и стала наливать себе кофе.
– Газет еще не купил? – задала она вопрос.
– Где же? Когда же! Я еще только встал, – пробормотал Лагорский.
– Ну вот и видно, что ты интересуешься успехом жены! А сегодня в газетах должны быть отчеты о нашем первом спектакле.
– Можно сейчас послать Феню за газетами.
– Нет, уж, пожалуйста, оставьте Феню. Ей нужно затопить плиту, убрать комнаты. Я смерзла вся в этой проклятой даче. Идите и сами покупайте газеты. Да торопитесь, потому что я с нетерпением интересуюсь узнать, что обо мне пишут.
Лагорский тяжело вздохнул и стал надевать сапоги.
– А у нас вчера полтеатра пустовало, – сказал он Копровской.
– Рассказывал мне вчера наш Артаев. Он говорит, что Малкова торжественно провалилась.
– Что ты! Ее вызывали. Много вызывали.
– Да ведь чертищевская подсадка ведьму вызовет, если приказано, а не только актрису.
Лагорский оделся, пошел покупать газеты, вернулся с ними и принес копченого сига, купленного по дороге у разносчика.
– Вот даже гостинца тебе принес, – проговорил он жене, кладя сига на стол.
– Воображаю, что это мне! Нет, уж если бы ты сам не любил сигов, то ты и половины сига не купил бы для меня, – проворчала Копровская. – Ну, давай же скорей газеты. Где они?
– Сейчас.
Лагорский полез в карманы.
– Да торопись же! – крикнула на него Копровская. – Ах, все это показывает, как ты интересуешься успехом жены! Для тебя даже сиг копченый милее.
Она выхватила у него из рук газету и, развернув ее, стала искать отчет о спектакле. Вот она нашла отчет и углубилась в чтение. Лицо ее искривилось.
– Подлецы! – пробормотала она. – Пишут, что я отчеканивала слова, что я тяжеловата для своей роли и несколько грузна, а об исполнении хоть бы слово!
Копровская отбросила от себя газету и потянулась за второй газетой, которую читал Лагорский.
– Вот здесь тебя хвалят, – сказал он и прочитал несколько слов: «Копровская – актриса опытная, обладает красивой сценической внешностью…»
– Пусти! Где?
Она вырвала у него из рук газету. Он указал ей статью, и она продолжала читать:
– «Копровская обладает красивой сценической внешностью, ее фигура изящна, также видно, что это опытная актриса, но для той роли, которую она исполняла, она несколько тяжеловата…» Да что они, словно сговорились! Один говорит «грузна»; другой – «тяжеловата». «Для роли Адели женского изящества мало. Должна быть молоденькая женщина…» Черт знает что такое! Ведь это же враки!.. – возмущалась Копровская. – Адель – женщина лет под тридцать и вовсе не моложе… «Сцена кокетства со стариком была исполнена недурно, но все-таки мы не видали перед собой игривой, шаловливой дамочки, какою должна быть Адель». Ложь, ложь и ложь! Ничего они не смыслят и не понимают!
Полетела и вторая газета под стол. Лагорский читал третью газету.
– Вообрази, а здесь хвалят Дольскую!
– Машку Дольскую? Не может быть! Да ведь это была телка в розовом платье! Совсем телка. И даже мычала, а не говорила.
Копровская вырвала у Лагорского газету и стала читать:
– «Дольская была очень интересная, пухленькая купеческая дочка. Ее доверчивые, ласкающие глаза…» Где же справедливость! Это эфиопы какие-то, а не рецензенты! «Что же касается до Копровской, то она хоть и обладает счастливою внешностью, но игра ее отличалась замечательною неровностью. Местами она была даже совсем груба для изящной Адели и отдавала купчихой из Замоскворечья, а вовсе не дамочкой, знающей все уголки заграничных курортов». Ах, невежды! И это критика! Это пресса! Что это за газета? Постой… Газета «Круг». Это, должно быть, тот самый черненький рецензент в очках, о котором ты мне говорил? – обратилась она к Лагорскому.
– Не знаю я, ничего не знаю! – пробормотал тот растерянно.
– Он, он! В черепаховом пенсне. Я его видела за ужином. Он сидел даже со мной рядом и пил за мое здоровье. И если бы ты знал, Василий, какие он мне похвалы расточал! Ах, паршивая дрянь! «Купчиха из Замоскворечья»! Да купчихи-то из Замоскворечья теперь первые модницы и есть в Москве! Они первый шик задают. Они с мужьями-богачами ездят по всем курортам заграничным… Ведь уж это не прежняя пора. Они перещеголяли аристократок. Ах, эфиоп! Ах, непонимающая глупая дура! Даже и не дурак, а дура! – кричала Копровская.
Она вскочила со стула и бесилась, даже разорвала газету.
А Лагорский уже читал вслух краткую заметку о себе и о Малковой.
– «Вчерашний первый спектакль в театре „Сан-Суси“ немногочисленная публика, собравшаяся на открытие сада „Сан-Суси“, просмотрела при проливном дожде, не дававшем ей возможности выйти в сад на легкий воздух. Старая тяжеловесная пьеса… Самые заурядные игрецы провинциальных сцен в главных ролях… с самыми рутинными приемами… Впрочем, у госпожи Жданкович (Глашка) мы заметили в игре огонек. Хорошо справилась со сценой самоубийства и госпожа Малкова. Волжскую знаменитость Лагорского… (говорят, он знаменитость) посмотрим в других ролях и тогда скажем о нем свое мнение…»
Лагорский опустил руки с газетой и в недоумении бормотал:
– И не понять, что такое… С одной стороны, голая брань, с другой стороны, одобрение…
Глава XXII
Разгневанная неблагоприятными рецензиями о своей игре, Копровская долго еще вымещала свой гнев на ни в чем не повинном Лагорском. Ему до тошноты противно было все это слушать, и он решил уйти куда-нибудь, для чего и начал одеваться.
– Куда это ты? – спросила она его.
– Пойду в контору театра. Надо денег попросить, – отвечал он. – Сбор был плох, но авось Чертищев даст малую толику.
– А завтрак? Сегодня ведь нет репетиции. Ты же просил купить тебе редиски к завтраку. Кроме того, купил копченого сига.
– Редиску за обедом съем. Мне нельзя ждать завтрака. Я должен Чертищева укараулить, а то он уедет в город, и я останусь без денег. А закусить я могу в «Сан-Суси», в буфете.
– С Малковой? Сговорились уж! – вскрикнула Копровская.
– Зачем же непременно с Малковой? Малкова, я думаю, рада-радешенька, что сегодня репетиции нет, и дома сидит, – сдержанно отвечал Лагорский.
– Так ты к ней и пойдешь.
Лагорский остановился перед женой.
– Послушай, Надюша: ведь я для тебя же иду искать Чертищева в конторе, – сказал он. – Ты же просила дать тебе сколько-нибудь денег, чтобы послать сыну на дорогу, чтоб он приехал сюда на каникулы.
– Да, да… Я получила от него вчера письмо. Васютка пишет мне, что его переводят без экзаменов во второй класс и он может хоть сейчас ехать к нам, – проговорила Копровская. – Мальчик прелестно учился. У него почти из всего пятерки и четверки.
– Ну, вот видишь. А получу деньги и дам тебе для него рублей десять – пятнадцать.
Он подкупил Копровскую. Копровская не возражала, а только заметила:
– Ты же ведь сказал мне, что вчера заложил булавку с жемчужиной.
– Ну так что ж?.. Под булавку я взял всего тридцать рублей. Мне нужно самому жить на что-нибудь.
– Будешь по ресторанам бражничать, так, конечно, никаких денег не хватит. Я не понимаю, почему тебе не прийти из конторы завтракать домой. Я подождала бы тебя, – говорила Копровская.
– Может быть, и приду. Но только ты не жди меня, а в половине первого садись и кушай.
Лагорский ушел. Его тянуло к Малковой. Он непременно хотел пойти к ней, просить прощения, клясться в любви и во что бы то ни стало примириться. Но надо было утешить и жену, хоть сколько-нибудь участвовать в отцовских обязанностях и дать ей на приезд сына немножко денег.
«Сначала в контору, – решил он, – а потом к Малковой. Удастся утешить ее и умиротворить, так и позавтракаю у нее».
Он зашагал к театру, через минуту обернулся и увидел, что жена стоит на балконе и следит за ним, смотря, куда он идет.
«Прямо под следствием… – подумал он. – С одной стороны жена, с другой – Малкова, и каждый шаг твой известен. Никакой воли… Шагу не можешь сделать, чтобы он не был известен. И как это все скоро узнается! Вчера жена увидала, что я без булавки в галстуке: „Где булавка?“ И пришлось сказать».
Чертищев сидел в театральной конторе, обложенный газетами.
– Здравствуйте, заурядный актер! – встретил он Лагорского. – Заурядным актером названы вы сегодня в краткой заметке о вчерашнем спектакле. Какова интригато? Это ведь месть, что я не закатил такого же ужина, что и Артаев. Тут и с его стороны подход. Говорят, что он у этого рецензента ребенка крестил, что ли, и тот ему кумом приходится.
– Полноте… – усомнился Лагорский.
– Мне рассказывали. Люди ложь, и я то ж. Ну, да и ему досталось от других газет за первый спектакль. Вы читали? Вот вам и ужин со спаржей и с форелями съели, а что написали! Да, да… Ужас что такое! И это называется критика. Как же нас встретят завтра за то, что не ели от нас ужина. Ведь, должно быть, с грязью смешают. Ну, что хорошенького? – спросил Чертищев.
– Пришел попросить у вас денег. Вы мне обещали, – отвечал Лагорский, садясь.
– Батенька, откуда я возьму! Вчера меньше чем полсбора. Сегодня туда-сюда – и все расхватали. Погодите денька два. Погода, может быть, поправится, и начнем брать хорошие сборы. Сегодня уж барометр немножко поднялся, небо хоть и хмуро, но давеча проглядывало на полчасика солнце. Я дам. Я для актеров, как пеликан, готов разорвать грудь мою, но что ж делать, если денег теперь нет! Вы знаете, какие были затраты! Ужас какие затраты!
– Мне хоть сколько-нибудь, Иван Ксенофонтыч. Я совсем без денег.
– Руку! И я то же самое. Но это перед деньгами… Я верую в свою звезду. Мы будем иметь успех. Ведь есть же поклонники чистого искусства! Есть, и их много. Не всем же нужно опереточное тру-ля-ля. Да у нас и тру-ля-ли есть на открытой сцене. Ах да… Вчера мамзель Заза подмочила во время дождя свой газовый костюм и – вообразите – требует возмещения убытков. Прибегала уж сюда и просила. Словно я Юпитер-Громовержец и могу отвечать за силы природы…
– Дайте, Иван Ксенофонтыч, хоть сколько-нибудь. Я вконец обезденежел, – просил Лагорский.
Чертищев вынул из жилетного кармана два золотых по десяти рублей.
– Вот, все, что у меня осталось, – сказал он. – Охотно поделюсь с вами. Берите один.
– Полноте вам… Ведь в кассе же торгуют, берут билеты, – заметил Лагорский.
– К вечеру будут брать. А теперь какая же торговля! Без почину, как говорят купцы. Вечером я вам дам рублей двадцать пять. А теперь, пока, вот…
Он протянул Лагорскому десятирублевый золотой.
– Дайте два. Ей-ей, мне сейчас до зарезу нужно.
– Экий вы какой! Ну, берите, делать нечего… Останусь без гроша. Ну что, не пеликан я, разрывающий для птенцов грудь свою? – спросил Чертищев. – И уверяю вас, что я теперь без гроша. Я человек откровенный, – прибавил он.
Лагорский взял двадцать рублей и спросил:
– Вечером могу еще на тридцать рублей рассчитывать?
– Всенепременно. Барометр поднимается, дождя не будет, стало быть, можно ожидать среднего сбора. Да вот и солнышко выглянуло! – воскликнул Чертищев. – А теперь для порядка потрудитесь расписаться в книге в двадцати рублях, – прибавил он и придвинул к Лагорскому книгу.
Тот расписался и отправился к Малковой. Чертищев словно угадал, куда он идет, и сказал ему:
– Завтра я хочу поднести букет цветов Вере Константиновне Малковой. Знаете, надо немножко помуссировать актрису. Без этого нельзя. Что ж поделаешь, если у нас пресса бесчувственная! А это и на прессу подействует. Только вы, пожалуйста, держите это в секрете. Ей поднесу… Малковой… и для Жданкович букет. Двум премьершам.
– Ну, какая же премьерша Жданкович, – сказал Лагорский.
– А как же. Она вчера имела успех, играя Глашу. Но только вы, голубчик, держите все это в секрете. Я для чего это также делаю? Делаю также для того, что узнал стороной… Видите, у меня есть отличные шпионы в «Карфагене». Узнал стороной, что именно завтра Артаев будет подносить вашей супруге, а также и госпоже Дольской по букету. Нам отставать нельзя. Мы должны то же сделать и даже перехвастать Артаева. И я перехвастаю. Вот он пеликан-то! Ну, до свиданья!
Лагорский ушел. Проходя мимо кассы, он видел, как около нее стояли два носатых еврея, один рыжий, другой черный, и переговаривались с кассиром.
«Слухи-то, стало быть, справедливы, что Чертищев в жидовских руках», – подумал Лагорский.
Он направлялся к Малковой. Дабы быть у нее, нужно было непременно пройти мимо своей дачи. Приближаясь к ней, он остановился в кустах и долго высматривал, не стоит ли жена его на балконе. Жены не было видно. Лагорский вышел из засады и скорым шагом, почти бегом, миновал свою дачу, еще раз обернулся, посмотрел, не видать ли жены, и свернул во двор Малковой.
Глава XXIII
Дверь была отворена, и Лагорский, не стучась, вошел к Малковой. Выглянувшая из кухни в маленькую прихоженькую горничная Груша слегка попятилась и произнесла в удивлении по случаю его прихода:
– Ах, Василий Севастьяныч, это вы! А Вера Константиновна завтракает.
Лагорский прямо предстал перед завтракающей Малковой. На него сразу пахнуло уютным, опрятным уголком. Комната была хорошо выметена, прибрана, нигде ничего не валялось на мебели, стол был покрыт белой скатертью. Малкова сидела у стола и чистила ножичком длинную белую редиску. Стояли на столе тарелочки с сыром, маслом, куском колбасы. Сама Малкова была уже причесана, в чистом, опрятном светло-сером фланелевом капоте. Она также была обложена газетами. Газеты лежали и направо, и налево от нее на диване. При входе Лагорского она слегка улыбнулась, но тотчас же сдержала эту улыбку и старалась сделать строгое лицо.
– За восьмьюдесятью рублями пришли, что мужу отдали? – спросила она. – Я же ведь не могу сегодня отдать.
– Что деньги! Какие деньги! Я не считаю, что и дал тебе их, – заговорил Лагорский. – Я пришел, Вера Константиновна, просить у тебя пощады и примирения. Преложи гнев на милость.
– Примирения? Да ведь вы сейчас же начнете говорить о вашей жене и побежите к ней служить на задних лапках. А я и этого выносить не могу. Пожалуй, и Настину приплетете.
– Ничего этого, Веруша, не будет, – виновато произнес Лагорский. – Я даже сбираюсь совсем от нее уехать, как только этот месяц заживу. Да бог с ней и с квартирной платой, и с уплаченными деньгами за стол! Я, может быть, раньше сбегу. Она извела меня совсем.
– Ну вот видите… Уж начинается, – подмигнула Малкова. – А какое право имеет квартирная хозяйка изводить своего жильца? Все-то вы врете. Ложь и ложь у вас во всем, милый человек.
При слове «милый человек» Лагорский почувствовал, что он прощен. Да и на лице Малковой появилась легкая улыбка, и обозначились ямочки на щеках. Он бросился к ней и схватил ее за руки, прошептав:
– Веруша, не будь строга. Не всякое лыко в строку.
На лице Малковой изобразилась уже явственная улыбка.
– Блудлив как кошка, труслив как заяц, – сказала она Лагорскому. – Сейчас я буду угощать вас жареным окунем в сметане. Груша, дайте сюда прибор! – крикнула она горничной.
Лагорский поцеловал у Малковой обе руки и весь сияющий улыбкой подсел к столу.
– Как нас в газетах-то отбарабанили! – произнесла Малкова. – «Заурядные актеры», и чего-чего там нет! Это предварительная заметка. А что завтра-то будет!
– Но тебя-то все-таки похвалили за последнюю сцену в пятом акте, – заметил Лагорский. – А я оплеван.
– А если Жданкович похвалили, то я и похвалу себе не считаю за похвалу! – вся вспыхнула Малкова. – Жданкович… Какая это актриса! Она – с позволения сказать актриса – вот она что.
– Не нужно обращать внимания, – успокаивал ее Лагорский. – Разве это критика? Теперь театральной критики нет. Теперь газетное наездничество. Я даже решил вовсе ничего не читать в газетах о наших спектаклях. И даю тебе слово – читать не буду.
– Врешь, будешь! Жена заставит тебя о ней читать. Будешь и о себе читать.
– Ну, зачем же женой-то попрекать! Ведь уж мир заключили, – остановил Лагорский Малкову.
– Ешь редиску-то… Может быть, водки хочешь? Водка есть. Я рассчитывала, что будешь часто заходить, и купила тогда тебе водки, – переменила разговор Малкова.
– Теперь уж я часто буду заходить, Веруша, часто…
Малкова достала ему с окна бутылку с водкой и переставила на стол. Он выпил водки и стал закусывать редиской.
Из кухни пахло жареной в сметане рыбой и приятно щекотало ноздри.
– Пожалуй, и я с тобой полрюмочки выпью ради примирения, – сказала Малкова. – А только я чувствую, это ненадолго. И жена твоя, и Настина обуяли тебя.
– Нет, нет, Веруша! Всему конец!
Лагорский торжественно махнул рукой.
– Не верю, – отвечала Малкова, налила себе полрюмки водки, чокнулась с Лагорским и выпила. – А Настина – так просто нахалка! – продолжала она. – Прямо нахалка, с отысканием этой комнаты со столом. Видит, что человек сидит с женщиной, и требует от него вслух, как от мальчишки, чтобы он искал ей комнату.
– Довольно, Веруша, брось.
– Меня это тогда просто потрясло в театре. А вслед за этим от тебя оскорбление. Я прошу тебя угостить меня раками, а ты отказываешь и бежишь на сцену к Копровской.
– Друг мой, не будем говорить об этом. Заверяю тебя, что больше этого не случится.
– Ох, чувствую, что случится! Но если случится – между нами все кончено. Я не хочу ни с кем тобой делиться! Я не желаю, чтоб ты мне принадлежал наполовину или, принимая в соображение еще Настину, только на треть. Весь или ничего! – закончила Малкова.
– Весь, весь твой, Веруша.
Лагорский опять взял руку Малковой, перетянул ее через стол и поцеловал.
Горничная Груша внесла пару жареных окуней.
Лагорский опять свернул разговор на газетные рецензии.
– А как карфагенских-то отчехвостили! – сказал он.
– Ну, тех так и следует, – отвечала Малкова. – Относительно твоей жены сказано еще милостиво. Должна тебе сказать, что ей этого даже мало. Я ее не так бы еще на рога приняла.
– А ее соперницу, Марию Дольскую, похвалили. Ну да ведь та нахалка, она всем на шею вешается, в Петербурге она не в первый раз, с рецензентами знакома и, может быть, тут было что-нибудь кой с кем и побольше, чем только знакомство, – рассказывал Лагорский, и вдруг воскликнул: – Ну какая прелесть этот окунь в сметане! Восторг. А у жены я не могу добиться ничего подобного по части стряпни.
– Вот видишь. Так ты и переезжай ко мне. Не дороже я с тебя возьму, чем она, – говорила Малкова, встала из-за стола и прибавила: – Ну а кофе мы будем пить на балконе, на чистом воздухе. Груша! Кофе приготовьте нам на балконе, – крикнула она горничной.
– Прелестно, Веруша, прелестно. За хлеб за соль тебе спасибо.
Лагорский опять чмокнул у Малковой руку.
– Дурашка… Ведь вот умеешь же быть ласков, когда тебя хорошенько приструнят! – кокетливо улыбнулась ему Малкова и тронула пальчиком его по носу.
Лагорский хоть и одобрил кофепитие на балконе, но тотчас же спохватился и на балкон вышел не без некоторого трепета.
«А вдруг как жена увидит? – мелькнуло у него в голове. – Пойдет прогуливаться и увидит».
Он сел, обернувшись к улице задом, и поместился так, что его немного прикрывала драпировка балкона. Но, невзирая на это, он все-таки был замечен, хотя и не женой. Лишь только Груша подала кофе и Лагорский сделал хлебок из чашки, как вдруг он услышал сзади себя женский возглас:
– Лагорский! Да никак это вы?
Он вздрогнул, обернулся и на верхнем балконе смежной дачи, каких-нибудь саженях в трех, увидел Настину. Она стояла у перил в белой блузе с распущенными по плечам волосами и улыбалась ему.
– Так и есть – вы! Какое счастливое совпадение! Вы здесь живете? Вообразите, а я и не знала, что здесь ваша квартира. Как это хорошо! Ведь мы, стало быть, соседи – будем часто видеться, – продолжала Настина.
Малковой на балконе не было. Лагорский хотел что-то отвечать, но с уст его не шли слова. Он косился на балконную дверь, ожидая, что на балкон выйдет Малкова.
– А я здесь нашла себе комнату у музыканта из нашего оркестра… и сюда переехала сегодня утром. Семейные люди, муж с женой… Я здесь со столом… Хорошенькая комнатка. Заходите, пожалуйста, ко мне посмотреть, как я устроилась. Заходите, голубчик, с женой. А где ж ваша жена?
Лагорский долго жевал губами, косясь на дверь, и наконец выговорил:
– Я здесь не живу… Я здесь в гостях…
– В гостях? У кого же? Кто из ваших здесь живет? – спрашивала Настина.
Лагорский стоял как истукан и продолжал жевать губами.
– Да что вы? Что с вами? Надулся как мышь на крупу и молчит. Нездоровы, что ли? – допытывалась она.
Но тут на балкон вышла Малкова с корзиночкой печенья, взглянула на соседний балкон и в недоумении остановилась.
Лагорский весь искривился, присел на ногах и сделался даже меньше ростом.
Настина тотчас же скрылась с балкона.
Глава XXIV
Малкова, вся бледная, взглянула на Лагорского.
– Что это она? Откуда явилась? Как сюда попала? – спросила она про Настину.
Тот развел руками.
– Не знаю… Говорит, что здесь живет.
– Это вы ей наняли квартиру? Вы. Нет, какова дерзость! Со мной рядом.
– И не думал, и не воображал, Веруша.
– Однако она при мне требовала от вас себе комнаты, и вы ей обещали.
– Голубушка, никогда ничего не обещал! – уверял Малкову Лагорский. – А требовать – мало ли что она требовала!
– А если требовала, то, стало быть, имеет основания, чтоб требовать от вас. За что-нибудь требовала.
– Это другой вопрос. Но если бы это было так и я был бы с ней в связи, то с какой стати я найму ей тогда комнату с тобой почти рядом? Уж тогда я запрятал бы эту Настину куда-нибудь подальше от тебя.
Этот довод несколько успокоил Малкову.
– Так кто же ей нанял здесь комнату? – задала она вопрос.
– Сама наняла. Здесь живут музыканты из карфагенского оркестра – вот она у них и наняла.
– Нахалка! Бесстыдница! И для чего же это она выходит на балкон с распущенными по плечам волосами? Словно русалка… – ворчала Малкова.
Лагорский глотал наскоро горячий кофе и спешил уходить. Выпив чашку, он ушел с балкона и взялся за шляпу.
– Куда ж ты? – спросила Малкова. – Или уж, увидав свою Дульцинею, боишься и оставаться? – спросила насмешливо Малкова. – Ах вы, мужчины, мужчины!
– Пойду домой. Надо отдохнуть перед спектаклем. Задам легкую всхрапку, – отвечал Лагорский.
– Спи здесь. Спи вот тут на диване. Для тебя же ведь я и обила этот диван новым ситцем.
– Нет, уж я дома. Кроме того, мне надо написать письмо.
– Какой-нибудь брошенной любовнице? Ах, Василий! Ведь ты совсем какой-то турецкий паша!
– Антрепренеру Кругликову, а вовсе даже и не женщине. Надо хлопотать о зимнем ангажементе. Ведь я на зимний сезон еще без места.
– Да и я без места. Но у нас ведь еще только май. Впрочем, напиши ему, что и я свободна на зиму.
– Хорошо. Ну, прощай.
Лагорский поцеловал Малкову. Она нежно прижалась к нему и заискивающе шепнула:
– Приходи сегодня после спектакля.
– Не знаю. Я соображу. Да ведь во время спектакля еще будем видеться, – отвечал он, хотя наверное знал, что прийти к ней он не может, не сделав скандала у жены.
Он уже совсем хотел уходить, но вспомнил и остановился.
– Ах да… – сказал он. – Я забыл тебе сообщить. Только это секрет. Чертищев сообщил мне под строжайшим секретом, и ты меня не выдавай. Завтра в спектакле он будет подносить тебе букет. Будто от публики. Он говорит: нельзя… здесь надо муссировать актрису, иначе никакого толка не будет и публику ничем не расшевелишь. И я с ним совершенно согласен.
Малкова приятно улыбнулась.
– Как это он так расщедрился! – проговорила она.
– Он не скуп. Нет, он не скуп, но у него денег нет, – отвечал Лагорский. – Он кругом в долгах. Он весь в жидовских руках, и вчера у него жиды прямо караулили кассу, да и сегодня караулят. А насчет его букета я тебе к тому сообщил, что не худо бы, чтоб тебе и второе какое-нибудь поднесение подали завтра через оркестр. У тебя есть казанские поднесения из искусственных цветов… Корзинки, венок… Цветы свежие… Вот ты и распорядись… – прибавил он.
– Никогда я этого не делала… – пробормотала в раздумье Малкова. – Но хорошо. Я соображу.
– Очень многие делают. Кто знает? Ведь никто не знает.
Лагорский еще раз поцеловал Малкову и ушел.
Сойдя с лестницы в проулок между дачами, Лагорский наткнулся на Настину. Она стояла в палисаднике дачки в кофточке и с головой, покрытой глазастым желтым фуляром.
– Когда же ко мне-то? – спросила она его, лукаво щуря хорошенькие, несколько припухшие глазки. – Или Малковой боитесь?
– Когда-нибудь зайду, Настенька, – тихо проговорил Лагорский, не останавливаясь.
Она шла за ним, не выходя из-за своего палисадника, и бормотала:
– Ах вы, мужчины, мужчины! Никак вас не разберешь. Послушайте, вы с кем же живете теперь: с женой или с Малковой?
– С женой, с женой. У Малковой я был в гостях, как у товарища. Завтракал.
Лагорский вышел на улицу и обернулся. Малкова стояла на балконе и махала ему платком. Он улыбнулся ей, приподнял шляпу и пошел мимо решетки садика Настиной. Настина говорила ему вслед:
– Как нежно прощаетесь! Как воркующие голубки… Улыбки… глазки она вам строит! В жизнь не поверю, чтобы эта Малкова была вам только товарищ. Старая любовь не ржавеет.
Лагорский не оборачивался. Он сделал вид, что не слышал слов Настиной, и ускорил шаг.
«Пропало дело, – рассуждал он, идя к себе домой. – Теперь уж часто не заглянешь к Малковой. Надо как татю в нощи прокрадываться, иначе каждое мое посещение будет известно жене. У Настиной язык с дыркой… Да и сама она меня ревнует к ней. Хорошенькая бабеночка, но язык с дыркой. Шельма-бабенка – эта Настина, но в ней особые есть достоинства. Забежал бы к ней, но теперь уж аминь, теперь уж это никоим образом невозможно. Рядом с Малковой… Теперь уж Малкова будет смотреть в оба… Всю свою бдительность настроит. Сквозь дачные стены увидит, если что… По всем вероятиям, она и свою наперсницу Грушу поставит на ноги, чтобы следить за мной и Настиной. А жаль, очень жаль, что Настина поселилась рядом с Малковой и тем лишила меня возможности бывать у ней самой, – думал он и даже прищелкнул языком от сожаления. – А я собирался бывать у Настиной. Она мне всегда нравилась и теперь нравится. Эдакая кругленькая, маленькая, миленькая. Кроме того, за ней молодость и свежесть. Ведь она куда моложе и жены моей, и Малковой. Лет на десять, на двенадцать моложе… И что мне особенно нравится – это ее игривость… Игривость и шаловливость котенка. Этой игривостью она всегда меня успокаивала в мрачные минуты, когда я жил с ней в Симбирске… Опять же, эта легкая картавость ее… Она картавит немножко, это недостаток, но недостаток-то этот мне в ней и нравится. В нем что-то детское, ребячье… Именно ребячье… А давеча на балконе, с распущенными по плечам волосами, она уже и совсем была похожа на девочку. Букашка… Фам-де-пош… Карманная женщина. Французы таких канашек называют карманными женщинами. И к Настиной это совсем подходит».
Лагорский улыбнулся и даже плотоядно облизнулся.
«Ну да я к ней все-таки как-нибудь заберусь, – решил он. – Хоть ночью, да заберусь».
Рассуждая о Настиной, он незаметно дошел до своей дачи. Копровская, закутанная в плед, сидела на балконе.
– Что это ты так долго пропадал? – встретила она его возгласом. – Не любишь ты своего дома. Уж куда пойдешь, так словно провалишься.
– Да ведь разные делишки… – отвечал Лагорский. – С тем, с другим два слова, а время-то идет.
– Я, все-таки, тебя ждала к завтраку.
– Напрасно. Я поел у Чертищева. Он угостил меня.
– Получил деньги?
– Ах, самую малость. Он совсем без денег сидит.
– Сколько же?
Лагорский пожал плечами, дескать, неловко с улицы кричать, и отвечал:
– Сейчас скажу.
Он вошел к себе в дачу, снял шляпу и стал снимать с себя пальто.
– Сколько же ты получил от Чертищева? – повторила вопрос Копровская.
– Ужас что такое! Всего двадцать рублей… два золотых. Но десять рублей могу тебе дать на Васю.
– Как десять? Разве он может приехать к нам на десять рублей! Кроме того, ему надо послать на какой-нибудь статский костюмчик. Я уж и письмо ему написала и в письме пишу, что посылаю ему тридцать рублей.
– Можно переписать письмо. Знаешь пословицу: по одежке протягивай ножки, – отвечал Лагорский.
– Вздор, вздор! Нет, уж ты как хочешь, а двадцать рублей мне все отдай, иначе поссоримся, – решительным тоном сказала Копровская.
Глава XXV
Второй спектакль в театре «Сан-Суси» по сбору был плоше первого. В третий спектакль поставили переводную мелодраму, но было холодно, моросил дождь, и театр был пуст более чем наполовину. Перед началом спектакля комик Колотухин заглянул через дырочку занавеса в зрительный зал и, прищелкнув языком, сказал актерам:
– Как пустыня Аравийская, по которой шли евреи из Египта в землю Ханаанскую. И замечательно… Посмотрите… Куда ни взглянешь – все носатые Мошки и Иоськи сидят.
– Это кредиторы Чертищева, – отвечал Лагорский. – Караулят мзду. Я видел их давеча в саду. Они часов с трех дня сюда забираются.
– Да не может быть, чтоб у него было столько кредиторов. Тут и в креслах, и в ложах Шмули и Ривки. Вон глазастая Ривка в трехэтажной шляпке с пером в ложе сидит. – Колотухин опять смотрел в дырочку.
– А это уж, должно быть, публика, – пояснил режиссер Утюгов. – Чертищев что делает? Он вчера кой-кому из жидов делал уплату процентов билетами за половинную цену – и вот они, должно быть, продали эти билеты своим же жидам.
– Евреи любят спектакли, – вмешался в разговор любовник Чеченцев. – В прошлом году летом я ездил с товариществом, мы в Бердичеве дали двенадцать спектаклей и взяли хорошие марки. Жарища была ужасная, гримировка на лицах не держится, замазка на париках отваливается, а они сидят в театре, платками отираются, и семь потов с них сходит.
В третий спектакль Чертищев подносил через оркестр по букету Малковой и Жданкович, и их пришлось вызвать при самых жидких хлопках. Аплодировали только билетеры да официанты из ресторана.
А в следующем акте, когда Малкова, по совету Лагорского, подносила себе корзинку с искусственными цветами и не предупредила об этом Чертищева, ее вызывали только два поставщика ресторана: мясник Завитков и рыбак Фокусов – молодой франтоватый купчик, с которыми познакомился Лагорский в буфете. А немногочисленная другая публика безмолвствовала. Малкова бесилась.
– Возмутительное равнодушие!.. – пробормотала совсем спроста актриса Жданкович, но Малковой почему-то показалось, что Жданкович сказала это обидным тоном и с язвой. Она набросилась на нее, наговорила ей колкостей, та не осталась в долгу, и вышла сцена.
Чертищев бегал по уборным актеров и твердил всем одно:
– Все против нас… И природа, и люди… Вообразите, третий день перед самым спектаклем дождь! Ну, пойди он хоть после первого акта – совсем другой оборот. С утра по телефону хорошо мне известные театралы просили две ложи оставить, если дождя не будет, – и не приехали.
– Да ведь все равно, я думаю, уплатить должны за ложи, если честные люди и вам известны они, – заметил кто-то из актеров.
– Сказано было под условием: если не будет дождя. Относительно лож Чертищев врал.
– Сейчас приходили из «Карфагена» и сказывали… – проговорил Колотухин. – Там недурно. Не полный сбор, но публики достаточно.
– Голубчик, Алексей Михайлыч, там кабинеты привлекают! – воскликнул Чертищев. – Там кабинеты… Кабинеты и три хора певиц… Сделано условие, чтобы в кабинеты входили по первому требованию публики. А у нас ничего этого нет. У меня в садовом персонале ни одного женского хора. Ведь я хлопочу о поднятии чистого искусства.
– А вот погрязнее-то искусство, стало быть, попрактичнее будет.
– Не согласен! – завопил Чертищев, потрясая длинными волосами и откидывая их назад пальцами в бриллиантовых кольцах. – В «Карфагене» купец-с, там у него свой ресторан, свой собственный, а у меня он сдан другому лицу. Там театр при ресторане, а у меня ресторан при театре. Да-с… Я хлопочу о чистом искусстве, а для Артаева это пустой звук. Он и слова-то этого не выговорит. Ему, говорят, кто-то сказал, что у него плохой резонанс в театральном зале, а он улыбнулся да и отвечает: «Ежели испортился – купим новый-с»…
– Полноте. Это старый анекдот. Я его читал где-то, – заметил Чеченцев.
– Может быть, и старый, но это произошло именно с Артаевым. Резонанс хотел в рынке купить!
Прошла неделя. Погода поправилась, но сборы не поправлялись. Труппа приуныла. Актеры и актрисы просили денег, а Чертищев сидел без гроша.
– Не могу, не могу, господа… Дайте мне отдышаться-то, – отвечал он. – Ведь вы просите авансом, и в авансе я вправе вам отказать. Жалованье у нас пятнадцатого числа и первого – и пятнадцатого вы получите. Какие бы сборы ни были, но получите. Как пеликан, разорву грудь свою и напитаю вас…
– Да уж это мы, Иван Ксенофонтыч, слышали… – уныло говорил кто-нибудь в конторе. – Но ведь согласитесь сами, пить, есть надо, а здесь столица, все дорого.
– Столуйтесь у нас в ресторане, – предлагал Чертищев. – Двадцать пять процентов скидки, и я поручусь за вас перед содержателем ресторана. Деньги будем вычитать при жалованье.
– В «Карфагене» актерам пятьдесят скидывают, – возражали ему.
– Знаю-с. У Артаева свой ресторан, он может, он бьет по двум – и по театру, и по ресторану, а я насилу и двадцать-то пять процентов в скидке выторговал. Да, наконец, и карта его в полтора раза выше.
Видя, что и при хорошей погоде сборы не поправляются в театре «Сан-Суси», некоторые из труппы стали говорить Чертищеву:
– Надо переходить на более легкий репертуар, Иван Ксенофонтыч. Нельзя летом душить публику «Коварством и любовью»…
– Ни за что-с… Как можно в одну дудку дудеть! Там легкий репертуар, здесь легкий… В четырех местах легкий, и мы вдруг пойдем у всех в хвосте…
– Да ведь все эти «Каширские старины» народные театры дают за полтинник, а у нас первый ряд кресел пять рублей, за рубль-то билет у черта на куличках.
– Погодите… Поставим «Царя Федора Иваныча» и будем брать полные сборы. «Федор Иваныч» выручит, эту пьесу любят. А перейдем мы на легкий репертуар, так где же чистое-то искусство? А на Артаева вы не зарьтесь, если он берет кое-какие сборы. Он берет не легкой комедией, а совсем другим. Да-с… совсем другим! – подмигивал Чертищев. – А по его стопам я не пойду. Мерси. Не пойду.
Ждали пятнадцатого числа, получки жалованья, как манны небесной, но оно было далеко. Чертищев терял доверие в глазах актеров. Чуть не каждый час про него рассказывали какие-нибудь обстоятельства, роняющие его кредит.
Утром Тальников всем и каждому рассказывал под строжайшим секретом, что Чертищев успел уже растратить залог содержателя вешалок и залоги билетеров и швейцаров.
– Да это самое обыкновенное дело, – спокойно возражал Колотухин. – Все так делают.
Вечером прошел слух, что Чертищев взял будто бы напрокат хороший рояль для репетирования хора и тотчас же его заложил.
Некоторые покачивали головами и высказывали сомнение, говоря:
– Зачем же ему закладывать чужой рояль и лезть в уголовное дело, если у него покуда еще все пальцы бриллиантовыми кольцами унизаны!
– Да, может быть, бриллианты-то в кольцах ненастоящие.
– А как оставит нас пятнадцатого числа на бобах, не заплатит жалованья, так вот вам и бриллиантовые кольца! – заключил кто-то.
Глава XXVI
А у Лагорского с женой все шли нелады. Та, мучимая ревностью к Малковой, делала ему ужасные сцены, так что он серьезно подумывал переехать с ее квартиры. Сцены эти сделались еще более несносными с тех пор, как Настина поселилась рядом с Малковой. Как Лагорский ожидал, так и вышло. Настина в тот же день вечером, как увидала Лагорского на балконе у Малковой с чашкой кофе в руках, встретившись с его женой во время спектакля, передала ей о посещении Лагорским утром Малковой. А Лагорский, вернувшись с завтрака Малковой домой и вручая жене десятирублевый золотой для отсылки сыну Васе на дорогу в Петербург, уверял, что он все утро провел в конторе у антрепренера Чертищева и завтракал с ним. Встретившись с мужем дома после спектакля, Копровская разъярилась как мегера, часа два поносила его, плакала, впадала в истерику и, когда голодный Лагорский попросил что-нибудь закусить, не велела Фене ничего давать ему. Он убежал из дома, появился опять в саду «Сан-Суси» и, поев в ресторане на скорую руку, напился там, встретился с музыкантами из оркестра, отправился к ним на квартиру пить пиво и прокутил до утра.
На другой день опять сцена. Мстя Лагорскому, жена не заказала дома горничной Фене обеда и весь день питалась с ней только кофе и колбасой. Лагорский снова ушел из дома, обедал в каком-то маленьком ресторанчике на Неве и долго обсуждал наедине, куда ему выехать – к Малковой, которая его приглашала к себе, или нанять комнату подальше от жены, Малковой и Настиной.
«Малкова тоже ревнива… ужасно ревнива… – думал он. – Рассердится, так прямо выгоняет от себя, дуется подолгу, по несколько дней, и с ней потом очень и очень трудно примирение. Она в этом отношении хуже жены… Жена отходчива… Рассердится, вспылит, поругает, поточит как ржа железо, а на следующий день, много-много к вечеру уж и угомонилась до новой вспышки. У жены вспышки ревности часты, а у Малковой редки, но если уж Малкова закусит удила, то на несколько дней, на неделю… Очень хорошо я помню наше житье-бытье с ней в Казани, – вспоминал он. – Раз целую неделю, как говорится, рвала и метала и в отместку мне после спектаклей ездила на пикники с компанией офицеров… Живо мне это представляется… А истерики-то какие бывали? Настоящие истерики… Раз с Мишкой Курицыным сыном я насилу ее в чувство привел. А в другой раз он ездил тоже по случаю ее истерики ночью, под утро, в аптеку, оборвал колокольчик, будя провизора, вытащил этот колокольчик с корнем и попал за это в полицию… Наутро пришлось и его-то выручать, извиняться в аптеке, платить за колокольчик… – Все это живо проносилось в воображении Лагорского. – По характеру своему Настина куда лучше… – продолжал он рассуждать. – Бывало, во время размолвки в Симбирске и в сценах ревности она только плачет, ревет как корова, слезами горючими заливается, не пьет, не ест сама, только попреки, но ни ругательства, ни глупой мести я от нее никогда не видел. Ни разу… Только один раз бросила она в меня во время ссоры чашкой с чаем, но это было так мило, так комично, что потом, утихнув, она сама смеялась. „Да ведь ты, – говорит, – меня раздразнил, как собачонку… И собачонку раздразнить, ласковую собачонку, так она укусит“. Ах да… Раз, обидевшись за что-то на меня, напилась пьяною… Да ведь как напилась-то! – вспомнил Лагорский про Настину и улыбнулся. – Прекомичная бабенка! Спросила в номере из ресторана бутылку шампанского… шампанского непременно, и выпила бутылку в десять минут – и, разумеется, явились последствия… Ах, как потом она мучилась! Как болела у ней голова! А я ее кормил селедкой для поправки головы и отпаивал сельтерской водой, – при этих воспоминаниях Лагорский, хотя и сидел один, но даже рассмеялся, так что служивший ему лакей стал коситься на него. – А она милая! Добрая, хотя и болтушка… Вот уж кому никакой тайны-то поверить нельзя – все разболтает, – обсуждал Лагорский характер Настиной. – Что у ней на уме, то и на языке… И хитрости в характере никакой… Прямо незлобивая… Глуповата немножко – оттого… Ну да это не беда… Для женщины даже, пожалуй, лучше, когда она глуповата. А характер прекрасный, веселый, неунывающий. Вот кто, бывало, утешал-то меня в трудные, неприятные минуты! Это Настя Настина. В ней есть что-то игривое, кошачье. И как она умеет приласкаться, утешить наболевшую душу, развеселить своей игривостью! И до денег не жадна. Есть деньги, нет – ей все равно… Да и не умеет она беречь их. Прямо бессребреница… И кто, кто у ней, бывало, в Симбирске не выпрашивал денег! Конечно, по мелочам давала. Где бы ей большие-то деньги взять! Но давала. Был у нас маленький актер Хохряков… Выпивать любил… но забавный. И все закладывал свою шубу за пять рублей. Так Настина раза четыре в зиму ему шубу выкупала… тулупчик его. Мороз… Хохряков дрожит без шубы… „Хохряков, вы опять без шубы?“ – „В ученье отдал, Настасья Ильинишна… Очень деньги были нужны“. – „А за сколько?“– „За пять рублей“. – „Ах, бедный! Ну, вот вам пять рублей. Выкупайте шубу“. И так раза четыре или пять в зиму. А уж получить от этого Хохрякова обратно нельзя было ни копейки. Он никому не платил. Да и не из чего платить было… На выхода у нас служил. Пустяки получал. – Лагорский спросил себе пива, скрутил и закурил новую папироску и стал обсуждать дальше. – Сойтись разве опять с этой Настиной? Она будет очень рада и примет с распростертыми объятиями. У ней, как кажется, никого теперь нет, никакой привязанности, – мелькало у него в голове. – А для того, чтобы не находиться бок о бок с Малковой, просить переехать ее из ее теперешнего помещения. – Через минуту уж он думал иначе: – Нет, одному лучше жить! Зачем совместное сожительство! Только ссоры и ссоры… Вот у меня теперь с женой что, кроме ссор? Каждый день ворчанье. Никакой свободы… Во всем давай отчет. Как ни смирна Настина, но ведь и ей придется давать отчет. И она будет спрашивать, где был, что делал. Какая это жизнь! Уж расходиться с женой и жить с другой, так лучше совершенно одному жить, особняком, без присмотра. Нельзя к Настиной заходить, потому что около ее квартиры живет Малкова, так может сама Настина ко мне приходить. Так лучше… – Лагорский сделал несколько глотков пива, затянулся папироской и решил: – Пойду сейчас к Настиной. Она теперь, по всем вероятиям, дома. Попробую как-нибудь проскользнуть к ней, чтобы не заметила Малкова. Надо посмотреть и попытаться, нельзя ли пройти к Настиной как-нибудь с задворок, с другой улицы. Ведь тут везде задворки. Пойду попытаюсь. Я теперь раздражен, в душе кавардак какой-то… Скверно, скверно… Душа ищет покоя, и Настина успокоит меня. Она всегда производила на меня умиротворяющее действие».
Он допил пиво, рассчитался со слугой и отправился к Настиной.
Подходя к дачам Настиной и Малковой, Лагорский издали остановился и стал смотреть на их балконы. На балконах ни Настиной, ни Малковой не было. Двери были затворены.
«Авось и так проскользну к Настиной незамеченным. На балконе Малковой не видать», – подумал Лагорский и тихо, не спуская глаз с дачи Малковой, стал пробираться к даче Настиной.
Вот уж он у дачи, где живет Настина. Он постоял немного и взялся за калитку палисадника, чтобы войти в нее и направиться к Настиной, как вдруг с балкона Малковой раздался возглас:
– Василий Севастьяныч, куда это вы?
Он вздрогнул, поднял голову и увидал, что на своем балконе стоит Малкова.
«Попался, черт возьми!» – подумал он и совсем смешался, но, наконец, в голове его мелькнула мысль оправдаться, и он отвечал:
– Иду к вам, но думаю вот зайти к музыкантам, которые живут здесь. Вчера я был в ресторанчике на берегу и музыканты эти были… Вот эти, что здесь живут. Я был с зонтиком, поставил его в уголок, а потом зонтика не оказалось. Так хочу спросить, не захватил ли кто из музыкантов мой зонтик. Они пиво в ресторанчике пили…
– Ой, зонтик ли тут? – погрозила ему пальцем Малкова. – Не другое ли что? Мне кажется, вы просто к жилице музыкантов шли.
– Зонтик, зонтик, Вера Константиновна. Хороший зонтик, – уверял Лагорский. – Впрочем, за зонтиком я могу и потом зайти, а теперь к вам. Я к вам шел.
Лагорский тяжело вздохнул, вошел в проулок и, осторожно держась около решетки, заросшей кустами акаций, с расчетом, чтобы не быть замеченным Настиной, пробрался на лестницу Малковой.
Глава XXVII
Так неудачей и кончилась первая попытка Лагорского проникнуть к Настиной. Это еще более придало ему решимость непременно немедленно же переехать от жены на отдельную квартиру. Он сидел у Малковой, пил кофе и рассказывал:
– Ищу себе одну или две комнаты. Бесповоротно решил уехать от жены. Неудобно. Ужасный характер.
– Зачем же тебе искать комнату, если ты можешь переехать ко мне, – сказала Малкова. – Я с тебя возьму столько же, сколько брала и твоя жена. Даже меньше. Я не барышница. У меня и стол хороший, и все… Груша стряпает очень недурно.
– Нет, милушка, это тоже неудобно. Я хочу свободы, абсолютной свободы. И, живя каждый отдельно, мы будем больше любить и уважать друг друга.
Лагорский говорил это с достоинством, уверенно, сидя за стаканом кофе, заложа ногу на ногу и покуривая папироску.
– Какой вздор! – покачала головой Малкова. – Впрочем, понимаю, какая это свобода. Ты хочешь волочиться направо и налево. Эта свобода нужна тебе, чтоб принимать у себя на квартире разных фисташек.
Малкова почему-то называла женщин легкого поведения фисташками.
– Ни то, ни другое, ни третье, – проговорил Лагорский. – Просто мне надоело женское иго. Хочу дышать полегче. Согласись сама, что ведь и ты мучила меня три дня своими капризами. Выгнала от себя, дулась.
– Я дулась за дело. Я сколько раз говорила: не могу я тебя делить. Или весь иди, или совсем мне не надо тебя.
– Но ведь это же гнет, деспотизм, прямо тиранство. И из-за чего? Только из-за подозрения…
– Вовсе не из-за подозрения. Я прошу тебя провести со мной вечер, поужинать, а ты бежишь к другой женщине. И попросила-то я тебя всего в первый раз. Наконец, в тот вечер у меня была мигрень, и были ужасно нервы расстроены.
– А тут уж не будет никаких нервов и никакой мигрени, – с убеждением стоял на своем Лагорский. – У тебя нервы, у Копровской нервы, и все это на одного вола… И мне уж прямо невтерпеж. Ты знаешь, она сегодня из-за нервов оставила меня без обеда. Она не велела стряпать, питалась вместе с горничной колбасой с кофеем, и я должен был бежать обедать в ресторан! Войди в мое положение.
– Вошла. И из всего этого вижу, что Копровская для тебя больше чем хозяйка.
– Больше… – кивнул головой Лагорский. – Но совсем не то, что ты думаешь. Ты забываешь, что я с ней связан сыном. У нас сын. Она его выписывает на каникулы сюда, требует ему от меня денег на дорогу и обмундировку, а я совсем без денег. Я весь заложился, отдал за тебя восемьдесят рублей твоему мужу. У Чертищева выпросил только гроши. Сижу прямо на бобах. Даю ей на сына десять рублей – скандал. Она перестает стряпать, лишает меня моего же обеда, и я бегу из дома, остаюсь бесприютным.
– Восемьдесят рублей я у тебя взяла заимообразно. Я тебе отдам их, – проговорила, вспыхнув, Малкова.
– Я не для того это говорю, чтобы попрекнуть тебя, а для того, чтобы доказать деспотизм женский. Не мог я Копровской дать больше десяти рублей на сына – и в результате скандал.
– Наконец, переехав ко мне на квартиру, ты можешь зажить у меня эти несчастные восемьдесят рублей.
– Нет, милочка, я бесповоротно решил один жить, – твердо сказал Лагорский. – Может быть, возьму к себе Мишку Курицына сына… Возьму для компании и для услуг. Он парень услужливый… Иногда свезет чемодан с гардеробом в театр, стащит мой несессер с гримировкой в уборную. Кроме того, его всегда куда-нибудь послать можно, что-нибудь поручить. По всем вероятиям, я буду с ним жить. А ты будешь иногда заходить ко мне после спектакля чай пить. Сегодня ты у меня, завтра я у тебя.
– А на третий день Настина к тебе забежит по старой памяти.
– Что ты, Веруша! Опять ревность.
– Брось. Ведь она все мне рассказала, в каких отношениях с тобой была в Симбирске. Я и не спрашивала ее, а она рассказала. Выхожу я на свой балкон, а она тоже на своем торчит… «Позвольте познакомиться, соседка. Я тоже актриса. В „Карфагене“ служу». Ну, что ж мне делать? Не плюнуть же ей в ответ. Ну, «очень приятно», говорю. А она и начала: «У вас вчера был Лагорский, а это наш общий знакомый. Я служила с ним в Симбирске и знаю его хорошо, очень хорошо, даже совсем хорошо»… И пошла, и пошла, и пошла… Прямо хвасталась передо мной своими отношениями к тебе… Вот и она забежит к тебе, прежнее вспомнить, – прибавила Малкова, надувшись, и отвернулась.
– Никаких у ней ко мне отношений не существует, милушка, – смущенно отвечал Лагорский.
– И мадам Копровская забежит иногда к тебе. А затем фисташка номер первый, номер второй, номер третий, номер четвертый. Вот что тебе надо. Вот какой свободы ты хочешь… О, я тебя знаю! Ведь ты бабник. И давеча ты лез к соседям вовсе не за зонтиком, а прямо к Настиной.
– Совершенно напрасно, Веруша, это говоришь. Обижаешь.
– Вот уж не напрасно-то. Ну да все равно. Только ты знай, что уж я-то к тебе – ни ногой, – закончила Малкова.
«Кругом вода… Ничего не поделаешь. Ох, бабы! Сами на себя сплетничают и друг на друга, – думал Лагорский, уходя от Малковой. – А у Настеньки язык положительно даже ни с одной, а с двумя дырками. Жене насплетничала, что я у Малковой был, а перед Малковой и про себя все выворотила. И угораздило это ее переехать рядом с Верушей!»
Малкова надела кофточку, накинула на голову черный кружевной шарф и провожала Лагорского. Когда они вышли из комнат и проходили в проулочке мимо дачи Настиной, Малкова, иронически улыбаясь, напомнила ему о зонтике и сказала:
– Что ж к музыкантам за зонтиком не заходишь? Или уж не стоит искать?
– Что уж тебя раздражать! – отвечал Лагорский. – Про зонтик ужо в спектакле в оркестре спрошу. Здесь на этой даче и музыкант из нашего оркестра живет.
– Ну вот видишь. К Настиной ты давеча лез, а вовсе не к музыкантам за зонтиком. Настина была тебе нужна, а вовсе не зонтик, но я-то тебя увидала и перехватила, иначе бы ты был у нее.
Они вышли за ворота. Вдруг им вслед раздался возглас:
– Лагорский, здравствуйте!
Он обернулся: на балконе стояла Настина. Она была опять с распущенными по плечам волосами и весело улыбалась ему.
«Тьфу ты, пропасть! Словно черт им шепчет обо мне! И эта увидала… Проклятие какое-то надо мной висит», – выругался он про себя, но поклонился Настиной и произнес:
– Здравствуйте, Настасья Ильинишна. Как ваше здоровье?
– Ничего. Изводят только знакомые своей неучтивостью. Вот и вы… Визиты дамам делаете, а чтобы к бедной Настиной зайти! А она, бедная, как монашенка живет.
– Как-нибудь в другой раз, Настасья Ильинишна.
Малкова злилась.
– Хороша монашенка! Ах, дрянь! Нахалка! – пробормотала она себе под нос и, чтобы подразнить Настину, взяла его под руку. – Ну что ж, ступай к ней… Сделай ей визит… Милуйся, целуйся с ней… – сказала она ему.
– Зачем же это? С какой стати? – отвечал Лагорский.
Он был как на иголках. Малкова шла с ним под руку. Они приближались к даче Копровской. Малкова говорила ему:
– У меня ты пил сейчас кофей, а теперь я к тебе зайду чаю напиться. Угощай меня. Кстати, посмотрю твое житье-бытье. Что ты? Что с тобой? – быстро спросила она его и взглянула ему в лицо.
Лагорского в этот момент всего как-то передернуло. Лицо вспыхнуло и было красно.
Глава XXVIII
Предложение Малковой побывать у Лагорского ошеломило его. Он ответил не вдруг.
– Знаешь что, Веруша… – сказал он, пожевав губами. – Копровская теперь в таком возбужденном состоянии, что я не советовал бы тебе идти ко мне. Прямо скандал выйдет. Она примет тебя на рога.
– Да как же она смеет, если она, как ты говоришь, только квартирная хозяйка! – вся вспыхнула Малкова.
– Из-за того-то она и поднимет скандал, что она квартирная хозяйка. Я объявил ей, что съезжаю от нее с квартиры, и она подозревает причиной тебя, что я к тебе переезжаю. А мой выезд для нее – умаление доходов. Ведь я перестану ей платить за стол и комнату, – вывертывался Лагорский. Он врал. Жене он еще не объявлял, что съезжает от нее. – Кроме того, у нас сегодня утром произошла большая сцена из-за сына, – продолжал он. – Она требовала, чтобы я послал сыну-гимназисту двадцать пять рублей, а я мог дать только десять. Зачем на скандал лезть! Только неприятность получишь.
Малкова посмотрела в покрасневшее лицо Лагорского и произнесла:
– Как ты изолгался-то!.. Вертишься, как вор на ярмарке. Ну, чего ты мне зубы-то заговариваешь! Просто ты не хочешь мне показать, в каких отношениях находишься с женой. Ты сошелся с ней вновь, и вы живете, как муж и жена.
– Ничего подобного, и доказательством служит то, что я завтра или послезавтра съезжаю от нее с квартиры. Вот ты увидишь. А теперь пойдем искать мне квартиру. Билетиков много налеплено на дачах.
– Удивляюсь твоему запирательству, – покачала головой Малкова. – Все ясно как день, а ты отрекаешься. Уж если хочешь знать, то твоя же ненаглядная Настина мне рассказала, что ты сошелся вновь с женой. Я и не спрашивала ее, а она сама передо мной высказала все это и очень печалится об этом. Я стояла на своем балконе, она на своем и так и сыпала передо мной рассказами. Настина… А ей как не знать! Она служит с твоей женой в одной труппе.
– Не знаю… – пожал плечами Лагорский. – Мало ли что болтает баба, у которой язык с дыркой!
– Да не открещивайся, не открещивайся и не бойся. Я не пойду смущать твое семейное счастие, – с насмешкой проговорила Малкова. – Не пойду и квартиру тебе искать с тобой. С какой стати? Ты можешь еще десять раз передумать насчет квартиры и по-прежнему остаться жить с женой. А что до чаю – пойдем в наш сад «Сан-Суси». Ты меня там угостишь чаем.
Лагорский весь засиял от радости.
– Конечно же, пойдем в сад. Что за радость на скандал лезть, – заговорил он. – Кстати, в саду, в буфете мы поедим раков. Ты любишь раков? Бордолез или по-русски?
Они свернули с дороги и направились в сад «Сан-Суси». С лица Малковой не сходила насмешливая улыбка. Лагорский шел и думал: «Все выворочено наружу, благодаря этой Настиной. Теперь и запираться, и врать глупо. Ах, бабенка! Ах, язык противный! Болтушка, совсем болтушка. Как в ней прежняя горничная-колотырка сказывается».
Лагорский и Малкова пришли в сад. Там в буфете сидели и играли в домино и пили пиво актеры их труппы и между ними был Колотухин. Шел пятый час дня.
– Честь имею поздравить вас с новым антрепренером, – сказал он, здороваясь.
– Как с новым антрепренером? – удивился Лагорский. – А Чертищев?
Малкова также удивленно посмотрела на Колотухина. Тот продолжал:
– Чертищев взял к себе в дело компаньона-еврея. Сейчас он водил его и рекомендовал нам. Нос, батенька, совсем греческий. Да что Греция! Лучше. Как у попугая.
– Ну-у-у? – протянул Лагорский. – Это значит, евреи совсем забирают в руки Чертищева.
– Да уж забрали. Чего тут! Компаньон-то уж поговаривает об оперетке.
– Кто же у нас может петь в оперетке?
– Жданкович, говорят, вызвалась. Потом Чеченцев. Она пела… Хотят по субботам легкие спектакли… Еврей и меня спрашивал… Я говорю: могу, когда-то игрывал комиков… если прибавка жалованья будет.
– Зачем же вы-то, Алексей Михайлыч, вызвались! Солидный актер… – попрекнула Колотухина Малкова.
– Да ведь погибают, милая. Совсем погибают на драмах-то. Сегодня вот только еще тридцать четыре рубля сбора в кассе. Разумеется, наш пеликан все на силы природы ропщет… Я его теперь называю не иначе, как пеликан… Чертищева… Но вовсе тут не силы природы, а тяжеловесные пьесы. Чистое искусство… Прекрасная вещь – это чистое искусство, но не летом.
Колотухин сидел на веранде. Лагорский и Малкова поместились недалеко от него за столиком и спросили себе две порции раков и чаю. В ожидании еды они перекликались с Колотухиным.
– Ведь и госпожа пресса нас чихвостит за чистое искусство. Я вот сейчас перечитал кое-какие статейки о наших спектаклях, – сказал Колотухин, хлопая себя по карману, туго набитому газетами. – Везде все одно и то же: «Немногочисленная публика еле высидела пять актов… Спектакль затянулся за полночь, позевывающая публика еще с третьего акта стала перебираться в буфет»… Что это, помилуйте!.. Ведь такие кислые слова кого хочешь отвадят. В одном месте, впрочем, сказано: «Публика скучала, невзирая на прекрасную игру Малковой», – обратился Колотухин с улыбкой к Малковой. – Вы читали, барынька?
– Читала.
Из буфетных комнат вышел на веранду Чертищев. Рядом с ним шел характерный носатый пожилой еврей в пальто нараспашку и в серой фетровой шляпе, надвинутой на затылок. Он курил толстую сигару, держа ее в руке, на указательном пальце которой сиял большой бриллиантовый перстень. В груди сорочки блестели две бриллиантовые запонки. Чертищев подвел к Лагорскому и Малковой носатого еврея и отрекомендовал их ему и его им так:
– А вот это два столпа нашей трупы, Арон Моисеич, на которых у нас все зиждется. Они нас должны вывозить. А вам, господа, мои дорогие товарищи, позвольте представить моего компаньона, Арона Моисеича Вилейчика… который с сегодняшнего числа вступает в дело. Одному, господа, трудно следить за таким большим делом, тем более, что у меня не было надежных помощников. Я, как пеликан, разрывал свою грудь для нужд труппы, но чувствую, что одному трудно… Теперь нас двое… Арон Моисеич тоже, как и я, любит искусство.
– Мы в Одессе тоже большущего кафе-шантан три года тому назад держали. Хорошего буфет был… Повар француз… настоящего француз… – сообщил о себе Вилейчик. – Также держали купальню, и дело хорошего было.
Он и Чертищев подсели к Малковой и Лагорскому.
– Алексей Михайлыч, придвиньтесь к нам, – обратился Чертищев к Колотухину. – Очень рад, что я встречаю трех столпов нашей труппы вместе. Надо поговорить об искусстве, о предстоящих легких переменах, – продолжал он. – Дело в том, что, прислушиваясь к прессе и к голосу публики, посещающей наш театр, мы признали за благо… то есть я и Арон Моисеич… признали за благо несколько поразнообразить наш репертуар. Пока ставится у нас «Царь Федор Иваныч», который нас выручит с лихвой… Он всех выручает. Пьеса удивительная… Так вот пока он ставится, не худо бы нам ввести в репертуар пару так называемых ковровых пьес. Пару хорошеньких комедий. Что вы играли, Вера Константиновна? Какие у вас есть коронные роли в этого рода пьесах? – обратился он к Малковой. – И у вас также, Василий Севастьяныч, и у вас, Алексей Михайлыч, – кивнул он Лагорскому и Колотухину. – Подумайте, и составим совет. Сейчас придет наш режиссер Феофан Прокопьич, и мы обсудим.
– Хорошего есть пьеса «Уриель Акоста»… – напомнил Вилейчик.
– Да ведь это же драма, – перебил его Чертищев. – Мы, впрочем, поставим его.
– Я играл Акосту, – сказал Лагорский.
– А «Елена Прекрасного» вы можете, мадам? – обратился Вилейчик к Малковой.
– Это оперетка. В оперетках я не играю, да никогда и не играла, – отвечала Малкова.
К ним подходил режиссер Утюгов в соломенной шляпе и сером пальто-крылатке.
Глава XXIX
«Ковровая», или салонная, пьеса была выбрана. Новые компаньоны, Чертищев и Вилейчик, удалились. Режиссер Утюгов продолжал сидеть с Лагорским и Малковой, которые ели раков. Он насмешливо кивнул вслед удалявшемуся Чертищеву и пояснил:
– Пороху не хватило. Сунулся к жиду насчет нового займа – не дает больше. Вот и пришлось взять в компаньоны. И ведь что забавно: чему посмеешься, тому и поработаешь. Как он смеялся над афишами, где девицы «фурор» фигурируют, и «первые красавицы», и тому подобное, а с завтрашнего в афише и у нас «фурор». Шансонетная певица Слозета названа уж первой красавицей Марсели и поставлена между двумя возгласами «фурор» с восклицательными знаками.
– Да разве его дела так плохи? – удивилась Малкова.
– Совсем не из красных, иначе зачем же ему было в кабалу к компаньону-то идти. Да и то сказать, начал без гроша, на чужие. Венгерский хор певиц выписывает. Сегодня агент был, – продолжал рассказывать Утюгов. – Венгерский хор из-за границы, да из Нижнего приедет хор малороссийских певиц. А над хорами тоже смеялся.
– Получим ли жалованье-то пятнадцатого числа? – тревожно проговорил Лагорский.
– Да вот на нового компаньона должны уповать.
Лагорский не пошел домой. Он остался в саду до спектакля. За его чемоданчиком с принадлежностями гримировки сходил к нему домой Тальников и, вернувшись, сообщил Лагорскому:
– У вашей супруги Настина сидит. Сбираются обе в «Карфаген».
Лагорского передернуло.
«Нанесен визит. Снюхались… То-то Настюша теперь выворотит жене про меня! Ну, да все равно! Ведь я сбираюсь уйти от жены. Но какова женщина! Ах, женщины! Как жена бранила эту Настину! Как поносила! А это что значит? Это значит, что Настина теперь с обиды, что я сразу не бросился в ее объятия, в женину дудку запела, на сторону Копровской стала, меня поносить».
Отправляясь на сцену, в уборную, Лагорский зашел в кассу и спросил, каков сбор.
– Неважен, – отвечал кассир, пожимая плечами. – Впрочем, погода хорошая и потом, к началу спектакля, может быть, поправится.
В уборной сидели уж Колотухин и еще пожилой актер Замшев, сбираясь гримироваться. Вошла актриса Жданкович, небольшого роста худенькая женщина лет двадцати семи, очень недурненькая с черными бегающими от предмета к предмету глазками. Она была в ловко сшитом полосатом розовом платье с белой кружевной косыночкой на шее и держала в руке лист бумаги.
– Господа, умер суфлер Чуксаев, которого вы все знаете, – начала она.
– Когда? Где? – удивленно спросил Колотухин, крестясь.
– В больнице. Здесь… Давно уж хворал. Чахотка, должно быть… Зимой он служил в «Фантазии». Товарищи делали складчину для него… А вот теперь хоронить надо. Не подпишете ли что-нибудь, господа…
– Да ведь театральное общество, я думаю… – проговорил Замшев.
– Что театральное общество! Он не был членом общества…
– Пил ведь он, не тем будь помянут, – сказал Лагорский и тоже перекрестился.
– Пить-то пил… – отвечала Жданкович. – Но ведь уже теперь покойник, что об этом рассуждать. Подпишите, господа… Надо венок… Семья осталась… дети… Надо и им помочь. В «Карфагене» тоже идет подписка…
– В «Карфагене» хорошие сборы, а мы не сегодня так завтра, пожалуй, в трубу вылетим! – вздохнул Замшев. – Сегодня просил в конторе малую толику – не дали. Ждите, говорят, до пятнадцатого.
– Хоть сколько-нибудь, – просила Жданкович. – С мира по нитке… Василий Севастьяныч?..
– Да я подпишу, подпишу, что могу. В самом деле, ведь мы не в красных обстоятельствах, – дал ответ Лагорский. – Ну что ж, вот моя лепта… Рубль…
– Давайте больше. Ведь вы премьер. Тальников рубль подписал.
– Премьер, да на бобах сижу. Ну, вот два рубля.
Лагорский выложил два рубля и подписал карандашом на бумаге.
– Алексей Михайлыч… давайте и вы. Жене помочь надо, детям, – обратилась Жданкович к Колотухину.
– Позвольте… Да суфлер Чуксаев никогда с женой своей и не жил… Я не для того говорю, чтоб не подписаться. Я дам рубль, но с женой-то он не жил, стало быть, и помогать ей нечего.
– Чуксаева-Маловская… Да как же это так? Она здесь… Она играет в народном театре, – сказала Жданкович.
– Знаю я Чуксаеву-Маловскую, – стоял на своем Колотухин. – Блондинка… прищуренные глаза и немного рот кривит, когда говорит. Я с ней служил где-то. Суфлер Чуксаев с ней лет пятнадцать уж как не жил.
Она жила с этим верзилой… трагиком… Как его? Вот еще что афиши-то на бенефис с чертями выставлял.
– Гумлицкий… – напомнил Замшев.
– С Гумлицким, с Гумлицким, – вот с кем… Еще он ее раз чуть не убил… Поднесла она ему по ошибке рюмку керосину… Ну да все равно. Вот вам рубль. А Чуксаевой-Маловской помогать не следует.
– Дети у ней!..
– Да не от него дети, а от верзилы… А уж если помогать, то у него был сын, действительно был… и он давал на него, действительно давал и посылал кое-что… Такая была в Казани портниха, костюмерша при театре.
– Матреша? – подхватил Лагорский. – Помню.
– Матреша, Матреша. Матрена Силантьева… – поддакнул Колотухин. – Она иногда и на выходах была за разовые… Так вот ей пошлите в Казань. Она постоянно в Казани живет. А Чуксаевой-Маловской давать не след. У ней не от него дети. Только что фамилия-то… А не от него.
Замшев тоже дал рубль и сказал:
– Думал сегодня к ужину корюшки копченой купить и захватил рубль. Ну да уж берите.
– Да ведь Чуксаева и не просит, и не заявляет претензии, – проговорила Жданкович. – Да вряд ли что-нибудь и останется от похорон и венка… – прибавила она и, забрав деньги, удалилась из уборной.
Колотухин стал приготовляться к сцене. Он снял с себя сюртук, жилет, крахмальную сорочку и аккуратно повесил все это на гвоздь на стене. Затем вынул из кармана пальто ящичек с красками, завернутый в полотенце и положенный в клеенчатый чехольчик, разложил все это перед зеркалом на столе и, присев, стал гримироваться.
– Как сбор-то? – спросил он, обратясь к Лагорскому. – Вы говорите, что плох?
– Говорят, что плох.
– А как? Сколько?
– Кассир не сказал цифры, но говорит, что плох.
– В таком разе буду в своих волосах играть. Не стоит парик надевать. Жарко… – проговорил Колотухин и стал гримироваться, накладывая темной краской морщины. – А ничего в этом суфлере Чуксаеве никогда не было хорошего. Раз он меня как подвел! Разлюли малина. Сижу я на сцене… Начинаю пьесу… Поднимается занавес. Начинаю я говорить, а он в будке молчит, ничего не подает и перелистывает книгу. Я ему знак… притопнул ногой… Молчит, опять роется. И вдруг мне из суфлерской будки шепчет: «Не ту книгу захватил». Каково вам это покажется? Какое мое положение?
– Не ту пьесу взял? – спросил Замшев.
– В том-то и дело. А я роли ни в зуб… Ну, сижу, вру, что в голову пришло. Остановиться нельзя. Помощник режиссера за сценой, слушает, что я что-то совсем из другой оперы говорю, и недоумевает, выпускать ли ему актеров или не выпускать. А Чуксаев в это время убежал из будки переменять книгу… Не знаю, что делать… Нюхаю табак, смотрю на часы, говорю: «Что же это она не идет?» Чтоб время-то как-нибудь продлить.
– Положение хуже губернаторского, – пробормотал Лагорский.
– Чихнул, – продолжал Колотухин. – «И откуда это у меня насморк навязался?» А в пьесе ничего этого нет. Наконец-то он, подлец, не тем будь помянут, лезет, сел в будке, говорит мне: «Нашел». Ну и начал подавать. Будь молодой неопытный актер – испугался бы и со сцены убежал, – закончил он и крикнул: – Портной, что ж ты мне одеваться-то?..
Глава XXX
Домой Лагорский после театра вернулся поздно. Жена приехала раньше и уж спала.
«Слава богу, без сцен…» – мелькнуло у него в голове, и он стал раздеваться.
Ему хотелось есть. Он пошарил на подоконнике, где обыкновенно ставились остатки от обеда, но ничего не нашел, кроме половины черствой трехкопеечной булки. На столе стоял чайник с остывшим чаем. Он размочил булку в чае, съел ее и думал: «Ну что это за жизнь! Разве это жизнь? И это еще называется жить своим хозяйством. Нет, съеду. Решительно съеду завтра же… Ко лотухин говорит, что через дачу от него вывешены на окнах билетики, что отдается комната со столом».
Полуголодный он лег спать и вскоре заснул.
Утром Копровская только что проснулась и, услышав шаги Лагорского, еще не выходя из своей комнаты, заговорила:
– Ну, мне теперь все известно, известно доподлинно, где ты дни и ночи проводишь. Запираться нечего, я все равно не поверю.
– Да я и не намерен запираться, – спокойно отвечал Лагорский.
– Стало быть, уж обесстыдился? Ну что ж, отлично, – продолжала Копровская. – Теперь мне понятно, отчего ты и на сына не мог дать больше десяти рублей. Ты у Малковой днюешь и ночуешь. У этой скромницы, которая воды не замутит. Про нее говорят, что она при каждой двусмысленности глазки опускает. Ясно как божий день, что на нее надо немало денег. Неужели даром она приняла твой выбор!
– Да я теперь ее и не выбирал. Она давно уже выбрана. Я с ней в Казани два сезона жил. А ныне только возобновил связь.
Копровская трагически захохотала.
– И это говорит муж в глаза своей жене! Какая откровенность!
– Да ведь ты и раньше знала, что я с ней жил, так что ж мне скрываться. Откровенность лучше.
– Тогда мы были разделены пространством в тысячу верст. Мы разошлись тогда. Теперь же, когда судьба нас свела вместе, когда ты поклялся мне все стряхнуть с себя…
– Никогда я ни в чем тебе не клялся. Сошелся же с тобой, чтобы иметь семейный угол, домашний кусок, но, увидав, что от тебя этого быть не может, я и бросился к другой женщине.
– Врешь, врешь! Я ухаживала за тобой, старалась угодить тебе в мелочах, исполняла твои капризы… – заговорила Копровская.
– Да, два-три дня, а потом все это побоку, начала меня поедом есть и, в конце концов, даже стала оставлять без завтрака и без обеда.
– Наглец! Я тебя около обеденного стола по часам ждала. Голодная ждала. Не садясь за стол ждала. Ты мне врал, что был занят, а на деле слонялся по любовницам. И, наконец, обязана я разве кормить тебя, если ты на семью денег не даешь?
– Врешь! Я внес тебе свою лепту за дачу.
– Двадцать-то пять рублей! Нам прокормиться в день два рубля стоит.
– И на еду давал. Но виноват ли я, что я без денег, что театральная контора вперед не выдает? Впрочем, довольно, надоело мне это слушать. Надо все прикончить. И объявляю я тебе, что я голодный с тобой жить не могу и сегодня или завтра от тебя съезжаю, – закончил Лагорский.
– К Малковой? Так и знала! – воскликнула Копровская и стала всхлипывать.
– Нет, не к Малковой, а на отдельную квартиру. Один буду жить. Надоели мне женские капризы. Довольно. Натерпелся. Хочу дышать свободно. Я беру Тальникова для компании и поселяюсь с ним.
Произошла пауза. Копровская вышла из спальной неумывшаяся, в одном белье, с накинутым на плечи платком и продолжала плакать, уткнувшись на диване в подушку. Лагорский говорил:
– Сама себя раба бьет. Ты вывела меня из терпения. Довела до белого каления. Как мальчишку стала оставлять без обеда. Какая это жизнь!
– Врешь! Всего это только два раза и было, и то потому, что у меня расшатались нервы, была мигрень.
– И при нервах могла бы поставить мне на окно хоть какой-нибудь кусок колбасы на ужин, а я вчера вернулся домой голодный и голодный должен был спать лечь. Ты очень хорошо знаешь, что я всегда на ночь ем что-нибудь, знаешь – и нарочно устроила мне озорничество. Ну и довольно, ну я и кончаю наше сожительство.
Она поднялась с дивана, выпрямилась и закричала:
– Не смеешь! Не имеешь права покидать семью! У тебя сын есть! К нам сын приедет. Ты должен содержать сына! Давать на содержание.
– От этого не отрекаюсь, но жить с тобой под одной кровлей не в силах, – твердо отвечал Лагорский. – Сейчас иду искать себе комнату, найду и перееду.
Копровская умолкла. Она отправилась умываться и потом, накинув на себя капот, вышла к Лагорскому и заговорила уже другим тоном.
– Из-за какого-то одного обеда и так обострять отношения – я этого не понимаю! – сказала она. – Ну, мало ли что бывает между мужем и женой! Повздорят и потом помирятся. А то только съехались – и вдруг расставаться! Глупо.
Она налила ему кофе, положила даже ложечкой в стакан пенку из молочника. Но он отвечал:
– Нет, Надежда Дмитриевна, это будет умно. Я так решил. А сына я не забуду, и на него ты получать от меня будешь. Насчет этого не опасайся.
– Что ты делаешь – сообрази. Какой пример ты подаешь сыну, – продолжала Копровская. – Сознательно мальчик приедет к нам погостить в первый раз. Ему уж тринадцать лет. Он все понимает. Он поселится у меня и прежде всего спросит: «А отчего папа с нами вместе не живет?» Что я ему отвечу? Что я ему скажу?
Лагорский мешал ложечкой в стакане кофе и молчал.
– Мать и отец должны собой хорошие примеры показывать, а мы что покажем Васе? – не унималась Копровская.
– Хорошего примера при совместном сожительстве тоже не покажем. Мы будем только грызться. Я не могу изменить свою жизнь, а ты будешь меня грызть, поедом есть, оставлять без обеда, – сказал Лагорский.
– Даю тебе слово, что это не повторится. Я буду сдерживаться.
«Ага! Вон какая перемена фронта! – подумал Лагорский. – Только уж теперь, матушка, поздно. Я решил».
Он допил стакан кофе и проговорил:
– Очень рад, что мы расстаемся без ссоры. Так и надо вообще. А Васе на его вопрос, отчего мы не живем вместе, ты можешь ответить так: папа служит в одном театре, а мама – в другом. Что же касается до Васи, то я возьму его и к себе пожить на недельку.
Лагорский поднялся и стал одеваться, чтобы уходить из дома.
– Ты это куда же? – спросила его Копровская.
– В театр, на репетицию.
– Домой обедать придешь?
– Зачем же мне приходить, если я не вполне уверен, что обед будет.
– Будет, будет. Приходи. Я куплю к обеду телячью печенку и закажу приготовить ее с луком.
– Спасибо. Не трудись. Я пообедаю где-нибудь в ресторанчике на берегу.
– С Малковой? – крикнула ему Копровская.
– Зачем же с Малковой! Можно угостить женщину раз, но постоянно кормить ее обедами у меня на это средств нет. Да и не нужно ей этого. У ней всегда прекрасный свой обед есть, отлично приготовленный, всегда опрятно поданный, а не на черепках… – кивнул Лагорский на тарелку с отбитым краем, на которой лежал кусочек масла.
– А ты пробовал? Пробовал? Много раз пробовал ее обед? – закричала она.
Он вышел из комнаты и стал уходить.
Сзади его слышались истерические слезы.
Глава XXXI
Наступило пятнадцатое число, день, когда всем служащим в театре «Сан-Суси» обещано было выдать жалованье. В одиннадцать часов была назначена на сцене репетиция, но уж в десять часов утра почти все актеры и актрисы собрались в контору театра.
Контора была довольно большая комната с неоштукатуренными, обшитыми досками, стенами, с железной неокрашенной печкой, с очень незначительным количеством мебели. Стены комнаты были почти сплошь увешаны картонами с иллюстрированными объявлениями и рекламами о винах и напитках с изображением женщин в откровенных костюмах. Тут же были портреты-рекламы садовых этуалей и акробаток садовой сцены, привезенные ими из-за границы, расписания отправления и прибытия поездов, утвержденная карта буфета. За большим некрашеным столом сидели Вилейчик и ресторатор Иван Петрович Павлушин, пожилой откормленный мужчина с подстриженной короткой бородой, в сером пиджаке, с колыхающимся чревом и кучей брелоков на часовой цепочке. Перед Вилейчиком стояла небольшая железная шкатулка. Сам он смотрел в лист бумаги и щелкал на громадных счетах. Актеры и актрисы, за неимением достаточного количества мебели в конторе, сидели даже на подоконниках. Накурено было сильно. Папироски так и пыхтели. Ждали Чертищева.
– Спит. Ужас как долго спит, – проговорил про него ресторатор Павлушин. – Я раз зашел к нему на дачу в двенадцатом часу – спит.
– Дворянскова привычка… – заметил Вилейчик и опять принялся щелкать на счетах.
В дверях показалась Малкова, понюхала воздух, пробормотала:
– Фу, какой кабак! – и, узнав, что Чертищев еще спит, скрылась за дверью.
За ней тотчас же вышел из конторы Лагорский. Он нагнал ее, поздоровался с ней и сообщил:
– Переехал от жены. Вчера переехал. И как легко себя чувствую! Милости просим на новоселье.
– Дурака сломал, – отвечала ему Малкова. – Мог бы смело у меня жить. Да и мне-то было бы легче, если бы ты хоть половинную цену, что тебе теперь стоит, мне бы платил. У меня комната попусту пропадает, а стол, что для одной, что для двоих – разницы никакой.
– Я привередлив. Люблю разносолы. Попробую в ресторанах обедать. Впрочем, у меня уж завелось и хозяйство. Я поселил у себя Тальникова. И вот он вчера принес бутылку водки, напихал в нее черносмородинного листа и поставил на подоконник на солнце настаиваться, – сообщил Лагорский, улыбнувшись. – Вчера я прихожу из театра ночью – у него уж горячие сосиски готовы.
Малкова покосилась на него и зло спросила:
– А Настина у тебя еще не была?
– Зачем же ко мне Настиной приходить?
– Ну, прибежит. Завтра же прибежит. Ты для нее и переехал. Да, может быть, и была она уж у тебя. Разве ты скажешь!
Она отошла от него.
Показался Чертищев. Поздоровавшись с Лагорским и Малковой, он сказал им:
– Каков вчера сбор-то? Бьет и бьет меня неудача. Нет, нужны коренные перемены в хозяйстве. А у Артаева в «Карфагене» почти полный театр. Черт его знает, чем он привлекает публику.
Чертищев прошел в контору. За ним последовали и Лагорский с Малковой. Чертищев, поздоровавшись со всеми бывшими в конторе, тотчас же подошел к Вилейчику и к Павлушину и, обратясь к актерам, заговорил:
– Дорогие товарищи! Позвольте вам представить моего второго компаньона Ивана Петровича Павлушина. Вы пользуетесь дарами его кухни и все его знаете, – указал он на ресторатора. – Теперь нас трое. Втроем авось мы поставим дело на надлежащую точку. Пословица говорит: ум хорошо, а два лучше. А я скажу: три ума еще лучше. С сегодня Иван Петрович вступает пайщиком в театральное и садовое дело.
Актеры и актрисы переглянулись друг с другом и зажужжали, обмениваясь впечатлениями. Кто-то тихо произнес:
– У семи нянек дитя всегда без глаза. Это тоже русская пословица.
Кто-то спросил:
– Да жалованье-то нам сегодня выдавать будут?
– Будут, будут, – отвечал Вилейчик. – Но я, господа артисты, смотрел сейчас нашего персонал театрального… Ой-ой-ой, какого большого жалованье! Так будет трудно дело вести. Такого большущего жалованья и в наши банки нет. Трудно, трудно… – покачал он головой.
– Позвольте… Да ведь у нас контракты, так что ж об этом разговаривать! – закричал кто-то от дверей.
– Да… Но если дело не выдержит, то откуда же взять? До сих пор плохого дела… Очень плохого… А я так полагаю, что лучше маленького рыбка, чем большого таракан…
– У нас контракт… Контракт с неустойками… – опять послышалось среди актеров. – Теперь об этом рассуждать поздно.
– Да, да… – продолжал Вилейчик. – Но нужно пожалеть и хозяева. У каждого есть доброго сердце…
– Мы с Иваном Ксенофонтычем Чертищевым заключали контракты. Его только мы и знаем. Он перед нами и в ответе, – отвечал кто-то Вилейчику.
Чертищев встал из-за стола, поклонился актерам, приложа руку к сердцу, и произнес:
– Я тоже, господа, прошу снисхождения. Вы сами видите, что меня бьют и природа, и интриги. Если дела поправятся, то не может быть и речи… но если… то…
Актеры загудели. Слышались слова: «Контракт… неустойка… где рука, там и голова…»
Заговорил, тяжело отдуваясь, ресторатор Павлушин:
– Для оживления дела думаю с завтрашнего дня завести дешевые обеды в рубль с четвертью с музыкой и пением… Обеды из пяти блюд от пяти часов до восьми… Господ артистов прошу также поддержать эти обеды. Для господ артистов обеды будут отпускаться по семьдесят пять копеек. Когда будут обедать артисты, будет и оживление… Публика любит обедать с артистами. Это ей лестно. При артистах и винная карта будет работать лучше.
– Вон оно куда гнет трактирщик-то! – послышалось среди актеров. – Нами публику хочет заманивать.
Вилейчик кивал головой во время слов ресторатора и повторял:
– Хорошего дела может быть… Хорошего… Очень хорошего…
– Да, по-семейному… Так и будем помогать друг другу… – продолжал новый компаньон Павлушин. – Артисты нам, мы им… Нам будет хорошо, и им будет хорошо. По-семейному… В зале у нас есть рояль… Кто-нибудь споет, кто-нибудь сыграет. А это публика любит…
– Загибает, загибает! Нет, уж насчет этого слуга покорный… Ах, оставьте… В кабинеты к публике еще не прикажете ли ходить? – шел ропот среди актеров.
Чертищев сидел, уткнувшись в лист бумаги, молчал и ни на кого не смотрел. Ему было стыдно.
Слыша ропот актеров, Павлушин прибавил:
– Госпожа мамзель Сюзета – барынька хорошая. Вчера за ужином мы виделись с ней, и, когда ей об этом перевели, она прямо сказала: «Авек плезир». Господин француз Франсуа, француз тоже понимающий и учтивый, тоже говорит: «Авек плезир»… И мадам Вужо то же самое… и немка… Как ее? И она с удовольствием… Венгерский хор на эстраде будет петь, с тем его и пригласили. Венгерочки – молодцы… Они понимают… При едет хор русских певиц – и русские певицы то же самое… Так отчего же господам театральным артистам не помочь хозяевам? А это было бы очень хорошо, и вышло бы процветание. Публика это любит. Ох как любит!
Среди актеров сделалось движение. Ропот усилился, сделался общим. Слышались возгласы:
– Это черт знает что такое! Они с ума сошли! Положительно полоумные. Нет, какова дерзость! А Чертищев молчит. Чего же он-то молчит?
Вилейчик начал раздавать жалованье за полмесяца. Почти у всех было что-нибудь взято вперед, и многим пришлось очень немного на руки. Они просили авансом за вторую половину месяца. Вилейчик воскликнул:
– Какого аванса, если мы сами остаемся без копейки! Такого плохого дела – и еще аванс!
Колотухин, Лагорский, Малкова и другие премьеры отвели Чертищева в сторону и высказывали ему все неприличие просьбы Павлушина. Он, весь покрасневший, сконфуженный, ударял себя рукой в грудь и шептал:
– Не я… не я… Что же вы поделаете с профанами, с серыми людьми. А я, как пеликан… Я из сил выбился… Я разорен… Я, как пеликан, разрывал вот эту грудь… Как пеликан…
Глава XXXII
Попущение Чертищевым в дело театральной антрепризы двух компаньонов произвело на актеров труппы театра «Сан-Суси» самое неприятное впечатление, а просьба нового компаньона ресторатора Павлушина к актерам помочь усилению театральных сборов путем участия в обедах у многих вызвала полное неудовольствие и раздражало и против самого Чертищева, и его компаньонов.
– Ведь это же наглость! – восклицала два дня подряд Малкова, припоминая слова Павлушина и повторяя их: – «У нас есть в обеденном зале рояль – вот после обеда кто из артистов сыграет, кто споет что-нибудь для публики, а публика это любит». Играть и петь за обедом для публики! За кого нас считает этот хам-трактирщик? За арфянок в ярмарочном кабаке, что ли! Нет, каково вам это покажется! «Кто сыграет, кто споет для публики».
К ее негодованию присоединилась и Жданкович, и другие актрисы.
Негодовало и большинство актеров, и только любовник Чеченцев слегка выступил на защиту Павлушина.
– Положим, что такое общение с публикой может благоприятно подействовать на сборы бенефисов, – сказал он. – Вы знакомитесь с одним из театралов, с другим, с третьим, предлагаете ему в свой бенефис ложу, кресло, стул. Ведь вам предстоят бенефисы.
– Позвольте, но ведь тогда это уж кафешантан, а вовсе не театр! – восклицала Жданкович. – Вы хотите низвести сцену на степень кафешантана?
– Вовсе нет. Зачем? Не надо только терять своего достоинства. Держи себя гордо – вот и все.
Колотухин усмехнулся и кивнул на Чеченцева.
– Он прав… – пробормотал он. – Молод, а понимает, где раки-то зимуют.
Жданкович накинулась на него.
– И это говорите вы, Алексей Михайлыч! Вы всегда такой гордый, – сказала она.
– Горд, а что толку-то? Гордость актеру хлеба не даст, – был ответ.
– Василий Севастьяныч, вы, все-таки, заметьте от нашего имени этим компаньонам, что они большие нахалы и положительно нас всех оскорбили вчера своим предложением, – обратилась Малкова к Лагорскому.
– Да я уж и то им высказывал… но ведь это все равно что к стене горох… не пристанет, – отвечал Лагорский. – Вчера ведь мы уж говорили Чертищеву, а какой толк? Он скручен компаньонами. Они из него теперь веревки вьют, и мне кажется, что они его совсем выкурят из антрепризы.
– Да, да… И вообразите, он чует это и уж от нас бегает, – прибавила Жданкович. – Давеча он показался на репетиции, я кричу ему: «Иван Ксенофонтыч!» – а он сделал вид, что не слышит, и исчез. Ему просто неловко.
Лагорский вздохнул.
– Чую я, что наше дело не кончится добром, – проговорил он, обращаясь к Малковой. – Придется, кажется, отсюда улепетывать, не доигравши сезона.
– Полноте… Что вы говорите!
– Верно. Пьесы переменяют, и совсем другой репертуар пошел. Я приглашен на героические роли, а мне теперь даже играть нечего. Дела здесь вряд ли поправятся. Ведь вот сегодня уж и обед с музыкой и пением в афишах объявлен, и погода хорошая, а сбор все равно прескверный.
– Да разве плох?
– Хуже, чем третьего дня… «Федора-то Иоанновича» уж не ставят. Костюмы и обстановка, видите, слишком дороги. «Лир» тоже не пойдет. Я заявил «Короля Лира» в бенефис, и Чертищев мне сказал, что нельзя. Уж и теперь я вижу, что я им в тягость. Конечно, у меня контракт, но кой черт в контракте, если контора платить будет не в состоянии! Выгоднее будет самому уйти.
– Ты меня пугаешь, Василий… – сказала Малкова.
– Пугаться тут нечего. Может быть, мне так кажется и я ошибаюсь, но, все-таки, надо быть наготове. Если что… то я гастролировать поеду в маленькие города… Надо будет списаться. Я сегодня или завтра уж закачу пару письмишек.
– Возьми тогда и меня с собой. Напиши и обо мне на всякий случай… – просила Малкова.
– Вдвоем на гастроли трудно устраиваться.
Разговор этот происходил на сцене перед спектаклем, в ожидании поднятия занавеса.
Спектакль шел вяло. Он состоял из двух пьес, которые вследствие спешной перемены репертуара были плохо срепетованы. Лагорский и Малкова, занятые в первой пьесе, кончили рано и тотчас отправились домой. Они шли вместе. Дойдя до своего жилья, Лагорский стал прощаться с Малковой, но та сказала:
– Не прощаюсь. Хоть ты и не приглашаешь, а хочу зайти к тебе напиться чаю и посмотреть, как ты устроился. Надеюсь, можно?
– Конечно же, можно. Я буду рад, – отвечал Лагорский. – У меня даже самовар и лампа есть. Я выговорил их себе у квартирных хозяев. К тому же теперь еще не поздно. Можно будет даже прислугу их послать за кое-какой закуской.
Малкова приветливо улыбнулась ему, пожала руку и пошла в его новое помещение.
Лагорский занимал две комнаты в мезонине. Внизу жили сами хозяева – пожилые муж и жена, имели табачную лавку и торговали в ней также игрушками и канцелярскими принадлежностями. Муж, кроме того, ходил по аукционам, скупал подходящие вещи и перепродавал их, жена держала две коровы и торговала молоком и простоквашей. Лагорский жил в одной комнате, а во второй поместил Тальникова и там же держал свои сундуки с платьем и бельем, весь свой дорожный скарб, так что его собственная комната не была загромождена. Тальникова не было дома. Он играл в последней пьесе. Когда Лагорский вошел к себе с Малковой, их встретила хозяйская прислуга, плотная баба в ситцевом розовом платье, со скуластым лицом, зажгла лампу и спросила Лагорского:
– Самоварчик?
– Да, да, милая. Да сходите в колбасную лавку, купите мне фунт ветчины, полубелого хлеба фунт и пяток яиц. Масло есть. Вот как живем-то! Лампу и самовар себе у хозяев выговорил, – хвастался Лагорский Малковой. – А ведь у жены ничего этого не было.
Баба стояла и переминалась.
– И криночку молока? – снова задала она вопрос Лагорскому.
– Да, да… И криночку молока, – отвечал он и предложил Малковой: – Не хочешь ли простокваши? У них превосходная простокваша.
– Нет, на ночь простоквашу есть не буду, хотя и люблю ее.
– А я молоко пить начал. Никогда его не пил, а как переехал сюда, стал пить. Прекрасное молоко.
Он дал бабе рубль на покупки, и она удалилась.
Малкова обвела комнату взором, увидала кровать, покрытую пушистым серым одеялом, и знакомый ей еще в Казани бухарский ковер, висевший над кроватью. У окна стоял большой стол, покрытый красной ярославской скатертью, а по стенам буковые стулья – вот и все убранство комнаты, если не считать плохой масляной краски картины «Петр Великий на Ладожском озере» и двух литографических портретов архиереев, висевших на стене.
Малкова сняла с себя пальто и шляпку, и на Лагорского пахнуло ее любимыми духами – гелиотропом. Она подошла к нему, обняла его за шею и, нежно глядя в глаза, сказала:
– Василий! Зачем ты так неласков со мной?
– Чем же неласков-то, дурочка! – отвечал он, поцеловав ее руку. – Кажется, я как быть должно…
– Отчего же ты не захотел ко мне переехать?..
– Свободы, Веруша, свободы захотел.
– Нет, ты сердишься, сердишься на то, что я долго дулась на тебя, но мало ли что происходит иногда между близкими женщиной и мужчиной! Я ревновала тебя, ревновала к твоей жене, а ревность показывает только, что велика моя любовь к тебе.
Она села на его кровать, притянула его за руку к себе и, любовно смотря ему в глаза, шептала:
– Слышишь… Будем и на зиму искать себе ангажемент в один театр, поселимся вместе и станем жить душа в душу. Да? Да? – спрашивала она.
Лагорский молчал.
Глава XXXIII
Вскоре вернулась хозяйская прислуга, принесла закуски и подала самовар. На столе появилась крынка с молоком. Вслед за прислугой явился и Тальников. Он принес саквояж Лагорского, увидел Малкову и несколько смущенно ретировался к себе в комнату.
– Куда ж ты, Михайло Иваныч? – крикнул ему Лагорский. – Иди чай пить. У нас секретов нет.
– Пожалуйте, пожалуйте… Мы вас давно ждали, – прибавила Малкова.
Тальников застенчиво вернулся с блюдцем в руке.
– Вот кстати у меня и редиска есть. Давеча купил у разносчика, – сказал он, подсаживаясь к столу.
– Каков у меня мажордом-то! – кивнул на него Лагорский. – Всем хозяйством заведует. Вчера поутру шесть окуней поймал в Неве на удочку, и баба нам к завтраку уху сварила.
– Чижа в клетке хотел сегодня Василию Севастьянычу купить. Продавал на улице носящий. Да не знаю, долго ли мы здесь проживем.
– Как это, долго ли? – спросил Лагорский. – Целое лето нам жить.
– Делишки-то очень плохи у наших хозяев, – покачал Тальников головой. – Вы думаете, отчего у нас не ставят «Царя Федора Иоанновича»? Костюмеры костюмов не дают. Им еще за костюмы «Каширской старины» не заплачено. После репетиции я играл в трактире на бильярде, так там были портные и рассказывали.
Малкова разливала чай и спросила:
– Да неужели у них так дела плохи?
– Сами видите, Вера Константиновна. Деньги только у одного жида есть, а он ни на что не дает… «Покуда, – говорит, – не выгребу старый долг – ни копейки…» А Чертищев даже извозчику задолжал больше ста рублей, с которым в город ездит. У фруктовщика, что вот фруктовый буфет в саду держит, и у того занял на один день сто рублей и до сих пор не отдал. Мы ведь с ним в трактире бываем, так слышим. Вы, Василий Севастьяныч, берите скорей хоть какой-нибудь бенефис, а то никакого толку не будет. Ни с чем останетесь, – сказал Тальников Лагорскому. – И вы, Вера Константиновна…
– Вы меня пугаете, Михайло Иваныч, – тревожно сказала Малкова.
– Не пугаю, а предупреждаю, милая барынька… Хорошего тут ничего не будет.
– Пророчь, пророчь… Не так же уж, в самом деле, скверно… – проговорил Лагорский.
– Совсем скверно. А Вилейчик выгребет свои деньги с процентами да удерет. Что ему?.. Я видел такие дела-то в Ростове… Служил… Тоже сад был… и тоже жид ввязался. В половине июня труппа на бобах села… Антрепренер бежал… Составили актеры товарищество – еще того хуже… Мне выехать было не с чем… Купец один сжалился… Я удочки ему мастерил… рыбу с ним ловил. Ну и вывез он меня в Москву. А то совсем беда.
В это время раздался стук в дверь. Лагорский встрепенулся.
– Кто такой? Кому бы это быть? – сказал он. – Прислуге я сказал, что уже ничего больше не надо. Посмотри, пожалуйста, Мишка, кто такой там… – обратился он к Тальникову, когда стук усилился.
Тальников бросился отворять наружную дверь и тотчас же вернулся с изменившимся лицом.
– Супруга ваша… Госпожа Копровская… – проговорил он смущенно.
Лагорского всего передернуло.
– Господи боже мой! Что это ей ночью могло понадобиться?.. – проговорил он. – Уж не приехал ли сын Вася?
Малкова пристально смотрела на него, как бы спрашивая, что ей делать.
Копровская в пальто и в шляпке входила в комнату.
– Шла мимо, увидела у тебя свет в окне… – начала она, бросив на Малкову гневный взгляд, и замолчала.
– Милости просим, Надежда Дмитриевна… – пробормотал Лагорский, вскочив со стула. – Кстати, у меня гости… Прошу садиться… вот чайку… закусить… Миша… стул подай… Вот, позвольте вас познакомить с моей сослуживицей…
Копровская стояла посреди комнаты и не двигалась.
– Кажется, помешала? Не вовремя пришла… – бормотала она, продолжая кидать грозные взгляды на Малкову.
Лагорский ждал взрыва и не знал, что говорить.
– Прошу же садиться, Надежда Дмитриевна… – сказал он, избегая говорить ей «ты» или «вы». – Только отчего так поздно? Не случилось ли чего с Васей? Да вот позволь познакомить… Вера Константиновна Малкова.
– Для жены поздно, а для любовницы не поздно – вот это странно! – воскликнула Копровская, вся вспыхнув. – Впрочем, мне теперь совершенно ясно, для чего и для кого тебе нужно было от меня переехать.
Она быстрыми шагами подошла к его постели и, не снимая пальто, села на нее.
Лагорский встрепенулся, набрался храбрости и, дрожа нижней челюстью, отвечал жене:
– Да ведь я же и не скрывал причины переезда… Нашел, что жить на прежней квартире мне стеснительно, и переехал сюда. Вот теперь я сижу в маленьком кружке товарищей…
– С любовницей, оторвавшей от жены мужа и от сына отца… – продолжала Копровская с кровати.
– Прошу так не выражаться! – закричала Малкова, в свою очередь вспыхнув, и стукнула кулаком по столу.
– Что? Что? Повтори! В квартире моего мужа ты, разлучница, хочешь мне замазать рот! – завопила Копровская, вскакивая с места. – Нет, уж это слишком!
Тальников, видя, что начался скандал, тотчас же ретировался в свою комнату.
Малкова, бледная, с трясущимися губами, отвечала:
– Неизвестно еще, кто разлучница. Я также считаю вас разлучницей.
– Ха-ха-ха! Вот это мило! Василий, да что ж ты молчишь! Замажь рот этой сквернавке! – кричала Копровская Лагорскому.
– Надежда Дмитриевна! Прошу замолчать и не сметь оскорблять моих гостей! – выговорил наконец Лагорский. – Вера Константиновна – моя гостья и товарищ по службе.
– Нет, Василий Севастьяныч… Зачем так?.. – остановила его Малкова. – Я больше для тебя чем товарищ по службе, больше. Надо ей открыть глаза, если она не знает. Но она знает и притворяется, так следует ей напомнить. Я, госпожа Копровская, ему больше чем гостья. Я мать его дочери. А потому прошу вас замолчать.
– Ха-ха-ха! Дочь! – раскатилась неестественным смехом Копровская. – Дочь… Мало ли у него есть приблудных дочерей, так перед каждой матерью мне и молчать! Я мать, я настоящая мать и законная его жена.
Малкова со слезами на глазах выскочила из-за стола и закричала:
– Лагорский! Так нельзя. Ведь уж это жестокие оскорбления. Вели ей замолчать, вели ей уходить. Ведь ты не живешь с ней. Вели… Пусть она уходит. А то или я, или она…
Лагорский не знал, что ему делать.
– Что ж ты молчишь! Вели ей уходить! – продолжала Малкова. – А то я уйду.
Она бросилась к своей шляпке и начала ее надевать.
Копровская, как была в шляпке, уткнулась в подушку и рыдала.
– Василий Севастьяныч, что ж ты молчишь! Вели ей уходить, – повторила Малкова.
– Постой, Вера Константиновна!.. Нельзя в таком положении женщину гнать… Видишь, у ней истерика. Надо дать ей успокоиться, – отвечал Лагорский.
– Ну, тогда я ухожу. Оставайся и лижись с ней. Но уж знай, что между нами все кончено.
– Вера Константиновна! Ради самого Бога погоди. Она уйдет. Она не останется здесь. Но во имя нашей дружбы погоди. Иди… Посиди покуда у Тальникова в комнате.
И Лагорский пропихнул Малкову в комнату Тальникова.
– Я все равно не останусь! Я все равно уйду! – кричала та. – Тальников! Дайте мое пальто.
Лагорский окончательно не знал, что ему делать, но тут Копровская поднялась с кровати и, не поправив съехавшей набок шляпки, проговорила:
– Хорошо. Я ухожу… Для меня довольно… Для меня все ясно. Не нужно мне тебя, не нужно… Жила я без тебя и опять проживу. Но из-за сына я тебя не оставлю… На сына, на содержание сына, буду требовать с тебя судом…
Шатаясь на ходу как пьяная, Копровская стала уходить.
За дощатой стеной у Тальникова рыдала и всхлипывала Малкова. Тальников кричал:
– Василий Севастьяныч! Где у нас вода? С Верой Константиновной нехорошо… С Верой Константиновной истерика!
Глава XXXIV
Хотя первенство и осталось на стороне Малковой, ибо Копровская удалилась первая от Лагорского, а Малкова осталась у него, тем не менее Малкова все-таки дулась на Лагорского и на другой, и на третий день.
– Весь, весь изолгался ты, и живого места в тебе нет, где бы не было лжи, – говорила она ему. – Не оправдывайся. Ясно как день, что ты был сошедшись с женой, когда жил у нее на квартире, а не просто так, как жилец и как ты уверял меня. Я всегда говорила, что она была для тебя больше чем квартирная хозяйка. Вот на поверку и вышло, что я была права. Да и теперь то же самое…
Иначе как бы она посмела ночью ворваться к тебе и устроить такой скандал мне, твоей гостье!
– А как бешеная собака забегает на двор и кусает всех и каждого, – отвечал в свое оправдание Лагорский. – Виноват ли хозяин, что она забежала и набросилась на гостей! Ведь это прямо несчастие, что мы встретились с ней в Петербурге. Она мне жизнь отравляет.
– Не ври, пожалуйста. Оставь и не оправдывайся.
Копровская тоже не унялась и на другой день прислала мужу письмо, полное упреков, ругательств по адресу его и Малковой, грозила, что придет на сцену театра «Сан-Суси» и сделает Малковой и ему публичный скандал.
«От нее станется, все станется», – думал Лагорский и, тревожась, ждал и на репетициях, и во время спектаклей скандала, но угроза, однако, осталась только угрозой.
Дней через пять Копровская опять прислала мужу с горничной письмо, в котором сообщала, что сын Вася приехал, и требовала, чтоб муж зашел к ней и повидал сына. Письмо было лаконическое и гласило так: «Наш сын Вася приехал вчера ко мне. Приходите повидать его. Ведь невероятно, чтоб в вас не заговорило отцовское чувство после нескольких лет разлуки».
Лагорский задумался, что ему делать. Наконец, он написал тоже коротенький ответ: «Пришлите ко мне сына для свидания с ним», но тотчас же разорвал написанное и сказал горничной:
– Скажите, что через полчаса явлюсь.
Дабы избежать жениных сцен ревности, попреков и брани, он стал звать с собой Тальникова.
– Сын мой гимназист приехал к жене, – заискивающе заговорил Лагорский. – Приехал на все каникулы.
Иду сейчас повидаться с ним. Не хочешь ли и ты посмотреть молодца? Пойдем для компании.
Тальников мастерил какую-то хитрую удочку с колокольчиком, посмотрел на Лагорского и отвечал:
– Боюсь, Василий Севастьяныч. Очень уж они дама строгая. Как бы опять не вышло чего.
– Полно. Она теперь угомонилась. И если бы начала меня упрекать, при тебе она будет сдержаннее.
– Нет-с… – покачал головой Тальников. – Они еще вчера меня встретили на улице и так отчитали, что в лучшем виде! Паразитом назвали… Ей-ей… Главная статья – они думают, что это я сманил вас переехать от них. Они меня теперь совсем забодают.
– Ну, убежишь. У тебя ноги прыткие, – улыбнулся Лагорский.
– Нет, уж увольте. Зачем на грех лезть! Ведь вот вы муж и тоже боитесь идти… А я-то как же?..
Лагорский отправился один. Было это перед полуднем. Тихо поднялся он по скрипучей лестнице в мезонин и вошел в прихожую. Из кухни пахло чем-то жареным с луком.
– Можно?.. – крикнул он из прихожей. – Это я…
В отворенную дверь заглянула Копровская. Она, как и всегда дома, была растрепанная, на этот раз в розовой ситцевой блузе с разорванным по шву до локтя рукавом и в красных стоптанных туфлях.
– Не только можно, но даже должно. Наконец-то вы опомнились. Вася приехал еще вчера утром.
– По первому зову являюсь, – проговорил Лагорский, снимая с себя пальто, стал искать в прихожей гвоздь, чтоб повесить на него пальто и, не найдя, внес его в комнату.
Копровская взяла у него пальто из рук, положила на диван и сказала:
– Кажется, можно было бы зайти и справиться, приехал или не приехал сын. Ведь вы знали, что он едет и должен приехать. Я говорила вам. Вот он.
За столом, покрытым запятнанной розовой скатертью, сидел черненький как жук, мальчик лет тринадцати, маленький, тщедушный, с вихром на голове, одетый в гимназическую блузу с поясом, и намазывал себе на кусок булки масло. Тут же лежала вареная колбаса на серой бумаге.
– Вставай, Вася, и здоровайся. Это папа твой, – проговорила Копровская. – Или не узнал? Ведь у тебя есть его портрет.
– Портрет мой у него, должно быть, старый, когда я был худощавее, – отвечал Лагорский и крикнул: – Ну что ж, здравствуй, Вася! Здравствуй, молодец.
Прожевывая что-то, мальчик поднялся из-за стола и пробормотал:
– Здравствуйте, папаша.
Лагорский наклонился к нему, чмокнул его в лоб, а он запечатлел отцу жирными губами поцелуй в щеку и стоял, опустя руки. Лагорский погладил сына по голове, потрогал за вихор и произнес:
– Какой уж большой мальчишка вырос. Право, большой. Сколько ему теперь лет?
– Стыдись! – воскликнула Копровская. – Отец, и не знаешь сколько лет сыну.
– Знаю… Но сразу нельзя же… Надо сообразить.
– В марте тринадцать было… Теперь четырнадцатый… С двадцать седьмого марта, – сообщил мальчик.
– Да, да… Я помню… Это было через два дня после Благовещенья… Вырос он, очень вырос.
– Ну, для своих-то лет он мал. Две тяжелые болезни вынес… скарлатина… воспаление легких, – бормотала Копровская. – Только что ж ты так с ним неласков?
Удивительно, как сухо встречаешься. А еще отец! – обратилась она к мужу.
– Да как же иначе-то?.. Я поцеловал его. Вот любуюсь им. Хороший мальчик. Право, уж не знаю…
– Не подсказывает сердце, так, разумеется, трудно. Ну да и не надо. У него мать, которая вкладывает в него всю душу. Вот белья у него мало. Надо белья сделать.
– Хорошо. Я дам на белье, когда первого числа получим жалованье, – отвечал Лагорский и опять погладил мальчика по голове или, лучше сказать, пошевелил его волосы и пощипал за вихор. – Больше в тебя он, чем в меня. Нос твой… брови твои… глаза… – кивнул он жене. – Ну что же? Как учишься? Пифагоровы штаны уже учил? – отнесся он к сыну.
– Знаю…
Мальчик только что откусил кусок булки с колбасой и самым ревностным манером жевал его.
– А как латинский язык?
– Тройка.
Лагорский сел, тронул сына за шею и сказал:
– Шея грязная и уши грязные. Надо вымыть.
Копровская отвечала:
– Вымою. Успеется. Ну что ж, надеюсь, ты с нами разделишь сегодня трапезу? – спросила она мужа. – У меня сегодня к завтраку жареная печенка.
Лагорский отвел ее в сторону.
– Если я могу рассчитывать, что завтрак сегодня пройдет без сцен, попреков и ругательств с твоей стороны, то я останусь, – сказал он ей.
– Но я должна же тебе напомнить о твоих обязанностях к сыну, – отвечала она.
– О моих обязанностях к Васе я помню, и ты получишь на него от меня после первого числа. Будь покойна. Свое слово я умею держать. Ну, так вот… Даешь мне слово, что я могу рассчитывать на покой и человеческие отношения ко мне? – спросил он еще раз.
Она не отвечала на вопрос и проговорила:
– Должна же я, однако, выяснить тебе все твое неприличие ко мне, как…
– Ну, тогда я ухожу. Присылай Васю завтра ко мне завтракать. Или я пришлю за ним Тальникова.
Лагорский взялся за шляпу.
– Хорошо, хорошо. Я не буду резка. Я буду сдержанна, – удержала его Копровская.
– Нет, дай слово совсем не говорить об этом. Я не хочу, чтоб при сыне. Да и вообще довольно. Прежнего не воротишь. Я не могу с тобой жить. Не могу, не могу. Проба была, но не вышло толку. Съехались, и пришлось разъехаться.
– Да ведь ты же начал. Твое же неприличное поведение…
– Оставь. И ответь мне: даешь слово? – повторил Лагорский.
– Даю, даю… хотя надо же когда-нибудь, – сказала Копровская.
Лагорский остался.
Глава XXXV
Копровская хоть и дала мужу слово, что завтрак пройдет без брани и попреков, не выдержала. Слова вроде «бесчувственный отец», «муж, меняющий жену на первую встречную», «петушишка» в конце завтрака так и посыпались у нее. Начала она с самовара и лампы, которые видела у Лагорского при посещении его, и заметила:
– Ведь вот лампу-то и самовар, пока мы вместе жили, ты только обещался купить и был на посуле, как на стуле, а как только съехал от меня и увидал, что можешь к себе разных Малковых принимать, – сейчас у тебя и самовар с лампой явились.
– Самовар и лампа, которые ты видела, хозяйские. Они выговорены при комнате, – отвечал Лагорский, хмурясь. – И наконец, убедительно прошу не выражаться так о моих приятелях. «Разных Малковых»… Она для меня не разная.
– И ты это не стыдишься при сыне говорить? Ну, беззастенчивый ты человек!
– Я тебя просил оставить брань и попреки. Тем более при сыне… И ты мне обещала, дала слово.
Лагорский переменил разговор. Стал спрашивать сына, любит ли он удить рыбу.
– Да у нас там пруд далеко… – отвечал мальчик. – Но наши гимназисты ходили ловить.
– А здесь река… и очень близко от тебя. Ты вот и попробуй ловить на удочку, уди… Уженье рыбы к терпению приучает. Это хорошо… это полезно…
– У меня удочки нет.
– Я тебе куплю удочку. Приходи ко мне – и удочка будет. А как ловить – тебя научат. Я тебя познакомлю с таким человеком, который научит. Это мой приятель Тальников. Приходи…
– Но если он придет к тебе и нарвется на такую же сцену, как я нарвалась? – заметила Копровская. – Каково это для мальчика!
– На какую такую ты сцену нарвалась неприличную, на какую? – воскликнул Лагорский.
– Да как же… Он к тебе придет, а у тебя сидит твоя обожаемая… Что он будет думать об отце!
– Надежда Дмитриевна! Я еще раз прошу тебя не упоминать! – закричал Лагорский. – Иначе я беру шляпу и ухожу. Ты дала слово, ты обязана.
– Ах, отец, отец! Какой ты отец!
Лагорский морщился и торопился есть. Он вынул из кармана рубль, подал его Васе и сказал:
– А это вот тебе на гостинцы и на твои мелкие нужды. Можешь купить что-нибудь.
– У него сапоги плохи. Ему сапоги надо покупать, а ты рубль… Хорошо расщедрился! – язвительно произнесла Копровская.
– Боже мой, да ведь это я ему только на шалости… Может быть, он себе удочку купит. Здесь в табачных лавочках продаются. А на сапоги я дам, я потом дам. Получу из конторы и дам.
– Это до первого-то числа ждать? А до тех пор промочить ноги, простудиться и слечь? Ах, папенька, папенька! И петушишка, который с курами на навозной куче, и тот…
Лагорский вскочил из-за стола и бросил салфетку.
– Я ухожу, Надежда Дмитриевна… Я не могу… Я не в состоянии… Я просил… Ты дала слово… – бормотал он, отыскивая свою шляпу.
– Да уж сиди, сиди… К Малковой-то успеешь.
– Нет, нет! Я не в состоянии… Терпение мое лопнуло! Прощай, Вася… Приходи ко мне…
Лагорский стал надевать на себя пальто. Копровская немного притихла.
– Для чего ж ты это скандал-то делаешь при сыне? Выскакиваешь из-за стола и бежишь невесть куда… Полчаса-то ты можешь уделить семейству. Ведь у тебя первое свидание с сыном.
Но Лагорский был непреклонен. Тогда Копровская выставила перед ним сына.
– Проси, Вася, проси папу, чтоб он остался у нас. Проси. Авось он для тебя сжалится, – бормотала она.
Мальчик угрюмо молчал. Лагорский поцеловал его в голову и сказал:
– Прощай… Приходи ко мне… Впрочем, я пришлю за тобой дядю Тальникова, и он приведет тебя ко мне. Слушайся маму… Веди себя хорошенько. Прощай, Надежда Дмитриевна.
И, не подав даже жене руки, Лагорский выбежал в прихожую.
– Петушишка… Знаю я, куда ты побежал! – послышалось ему вслед. – А Малковой я публичный скандал сделаю. Пусть так она и знает.
– Мегера… – шептал Лагорский, спускаясь с лестницы.
Взбешенный, он вышел на улицу и, тяжело переведя дух, остановился. Мимо него бежали разносчики с корзинками за плечами, с лотками и бадьями на головах, заглядывали в палисадники дач и выкрикивали свои товары:
– Цыплята, куры биты! Огурчики зелены, цветна капуста! – выводил тенористый голос.
– Окуни, ерши, судаки живые! Невска лососина! – кричал баритон.
– Раки, крупны раки! – надсажался мальчишка.
– Яйца свежи! Селедки голландски! – визжала баба с корзинкой и ведром в руках. Звенел колоколом проезжавший мимо вагон конно-железной дороги.
Лагорский не знал, куда ему идти, и соображал. Он выскочил у жены из-за стола в половине завтрака, успев съесть только кусочек колбасы и две кильки, не дождавшись жареного мяса. Ему хотелось и есть, и пить. Он присел на первую попавшуюся за воротами дач скамейку, стал скручивать папироску и рассуждать, идти ли ему в ресторанчик на берег и там поесть или отправиться в ресторан сада «Сан-Суси» и спросить себе завтрак. Вдруг сквозь убогую акацию, растущую около придорожной канавки, он увидел на той стороне улицы Малкову. Она, прикрывшись от солнца красным зонтиком, шла в противоположную от своей дачи сторону. Лагорский не окликал ее.
– В театр идет… У ней сегодня репетиция, – пробормотал он себе под нос, зажег свернутую папироску, затянулся, пыхнул дымком, и вдруг в голове его мелькнула мысль: «А что, не воспользоваться ли мне сейчас случаем, что ее дома нет, и не отправиться ли к ее соседке Настиной? Настенька, наверное, дома. Жена проговорилась давеча, что в „Карфагене“ сегодня репетиции нет. Все-таки, я отдохну у ней от этих разных дрязг, нытья и попреков. Настенька эта всегда производила на меня успокаивающее действие. У ней и поем чего-нибудь, и кофею напьюсь. Она, наверное, примет меня с распростертыми объятиями и угостит чем-нибудь. Она сплетница, у ней язык с двумя дырками, насплетничала моей жене, что я бываю у Малковой, но ведь это прямо из ревности к Малковой, зачем вот я у нее самой не был ни разу… А теперь-то уж она сплетничать не будет. О ком ей сплетничать? Придется на саму себя сплетничать, – рассуждал он. – Я явлюсь к ней под предлогом упрека за сплетни и начну с упреков, что она жене моей черт знает что наговорила… Так и начну… так лучше будет. Ну, разуверю ее, что с Малковой у меня чисто товарищеские отношения теперь и ничего больше. Ну, наболтаю черта в ступе, а все-таки посижу у нее и развлекусь, отойду… А то ведь жена довела меня до белого каления. Пойду… – решил он, поднимаясь со скамейки. – Надо пользоваться случаем, что Малковой дома нет. А когда Малкова дома, то к Настеньке и не проникнешь. Малкова то и дело торчит на балконе и сейчас увидит, что я подхожу к их дачам. Как сыч караулит. Надо пользоваться случаем, надо… Она миленькая, веселенькая, игривенькая, и даже когда сердится, плачет и ругается, то и тогда не производит неприятного впечатления», – закончил Лагорский, улыбаясь.
И, попыхивая папироской, он ускорил шаг, направляясь к даче Настиной.
Глава XXXVI
Лагорский застал Настину на верхнем балконе в ситцевой голубой блузе без пояса, с распущенными по плечам волосами, зачесанными со лба круглой гребенкой, как у девочки. Она стояла около перил, грызла кедровые орехи, бросала скорлупу вниз и, слегка прищуря глаза, смотрела на улицу. Завидя Лагорского, она, как и всегда, немного картавя, воскликнула:
– Боже! Кого я вижу! Лагорский!.. И главное, гуляет один, на свободе, без присмотра своих дам… Как это вас, голубчик, выпустили! Как это случилось? – спрашивала она, весело улыбаясь.
Сказано это было так мило, что Лагорский нисколько на нее не рассердился, а только погрозил ей пальцем и тоже с улыбкой произнес:
– Не язвить!
– Зачем язвить? Я только радуюсь. За вас радуюсь, голубчик мой, что вы на свободе, – отвечала Настина и спросила: – Куда идете? Прогуливаетесь?
– К вам иду.
– Ну-у? Как это вас надоумило? Какая такая счастливая блоха укусила? Очень рада, если это так. Милости просим… Идите, идите скорей… Проходите, пока вашей наблюдательницы дома нет. Она только сейчас вышла. Идите вот по этому переулочку. Лестница ко мне сзади, со двора.
Лагорский прошел по переулку, вышел на грязный дворик и стал взбираться по узенькой лесенке в мезонин.
На верхней площадке уже ждала его Настина, причем виднелись из-под юбки ее ножки в голубых чулках и черных франтовских лакированных туфельках с черными бантиками.
– Здравствуйте… – сказал Лагорский, поднявшись к ней.
Настина взяла его за обе руки и, продолжая улыбаться, спросила:
– Можно, Лагорский, вас поцеловать по старой памяти? Здесь никто не видит. Наблюдателей нет.
– Целуйте, голубушка, целуйте. Очень рад. Я сам вас поцелую.
Он наклонился. Она, как девочка, привскокнула, обвила его руками за шею и сочными губками чмокнула в бритое лицо.
Он поймал ее руки и чмокнул их и сверху, и снизу в ладони.
– В орехах… – пробормотала она. – С утра обозлилась на кедровые орехи и грызу их.
– Да, да… Ты ведь их любишь… Я помню… – проговорил Лагорский, и сам не зная как переходя на «ты».
– Ты еще все бранил меня за них в Симбирске. Не забыл? – в свою очередь перешла на «ты» и Настина.
– Ах, Настенька! Ах, дружочек! Я очень и очень часто вспоминаю о тебе, о нашем счастливом житье-бытье в Симбирске! – вздохнул Лагорский.
Она повела его к себе в комнату.
Комната у ней всего была одна, небольшая, с выходом на балкон, очень опрятная, хотя и совсем плохо меблированная. Лагорский помнил, что Настина и в Симбирске, когда жила с ним, отличалась всегда чистотою и аккуратностью, прибирала и за ним, следила, чтобы он не разбрасывал окурки папирос, не раскладывал принадлежностей своего костюма по стульям. Не терпела она даже, когда старые туфли его высовывались из-под кровати, валялись на столе носовой платок и перчатки. И посейчас комната ее с далеко не свежими обоями и посеревшим от времени бумажным потолком с желтыми протоками имела привлекательный вид. У стены стояла кровать, покрытая голубым атласным, стеганым в елку, одеялом с подушками в наволочках с широкими прошивками, сквозь которые сквозил голубой коленкор. Над кроватью висели пришпиленные к стене булавками два русских вышитых полотенца. Перед одним из окон стоял столик, задрапированный кисеей на голубом подбое, и на нем стояло складное зеркало и лежали туалетные принадлежности. Как блондинка, Настина очень хорошо знала, что голубой цвет ей к лицу, и поэтому он виднелся у ней во всем. Даже убогий мягкий стул – и тот был прикрыт и по спинке, и по сиденью каким-то ажурным белым вязаньем на голубом подбое. Второй столик, помещающийся у стены, и тот был покрыт голубой дешевенькой бумажной скатертью; корзинки, сундуки, где помещалось белье, платье и хозяйство Настиной, – и на них были наброшены куски голубого шерстяного плюша в виде ковриков. Не покрыты ничем были только три буковых стула.
– Как ты мило устроилась! – невольно вырвалось у Лагорского восклицание. – Вся голубенькая. Сама голубенькая и комнатка голубенькая!
– Ты знаешь, ведь это мой любимый цвет, – отвечала Настина. – Драпировок еще на моих двух оконцах нет, только вот эти занавесочки на шнурочках до половины окна. Приладить некогда… Все репетиции да спектакли… А выберу свободное времечко, так и голубенькие ситцевые драпировочки на окна повешу. Я купила уж ситчику. Ну, садись, так гостем будешь, – прибавила она и спросила: – Чем тебя угощать?
– Да чем хочешь. Ни от чего не откажусь, – сказал Лагорский. – Должен тебе сказать, что я не завтракал. Вари кофе и дай что-нибудь закусить. Ну, хоть колбасы с булкой и маслом, что ли.
– Сейчас, сейчас… Я сама не завтракала. У меня у хозяев на плите уж заварен кофе в кофейнике и сосиски варятся… – засуетилась Настина. – Сейчас все принесу. Ведь я все сама. Я не как Малкова. Живу без горничной.
И она бросилась вон из комнаты.
Минут через десять на столе появились кофе в белом металлическом кофейнике, булки, сосиски, тоже в металлической полоскательной чашке, прикрытой блюдечком, масло на тарелочке, колбаса.
Чашки и тарелки с ножами и вилками Настина начала доставать из плетеной корзинки, тотчас же перетирала их чистым полотенцем и клала на стол.
Лагорский любовался.
– Какой у тебя порядок… – сказал он. – И импровизованный шкап для посуды.
– Корзинка-то? Да ведь так было и в Симбирске, когда мы вместе жили, – отвечала она.
– Кофейник-то все тот же?
– Тот же. Ведь это твой подарок. Ах, боже мой! Ведь у меня пирожки с говядиной есть. Не хочешь ли? Только черствые. Вчера в «Карфагене» купила себе на ужин да не ела. Зуб заболел.
– Давай, давай и пирожки.
Лагорский был голоден и ел за обе щеки. Настина тоже ела с аппетитом, время от времени любовно, с восторгом посматривала на него, наконец вскочила, растопырила руки и захватила его голову в свои объятия, воскликнув:
– Ах, как я рада, что ты зашел ко мне! Ты не поверишь, как я рада!
Лагорский, сбиравшийся при свидании с ней высказать ей упреки, что она насплетничала на него жене, так и не сказал ей ничего. Он любовался ею. Целовал два раза ее открытую шейку.
– А если бы ты знал, как я тебя к Малковой ревную! Боже мой, как ревную! Когда ты у нее сидишь, я вся как полоумная… Даже жжет меня что-то. Посмотри, я с досады хороший шелковый платок изгрызла. Ну, что тебе, Лагорский, в этой Малковой? Брось ее… Пожилая баба… Ведь она совсем пожилая, а только красится. Ну, твоя жена, – законная жена, о ней я уж ничего не говорю, она тебе Богом дана, я не особенно ревную к ней… А Малкова – я на нее смотреть не могу. Так и хочется выцарапать ей глаза.
Лагорский отмалчивался. Наконец, он сказал:
– Я переехал от жены. Нет возможности с ней жить. Ревнива… Поедом меня ест. Два раза без обеда меня оставляла.
– Слышала я, что ты один теперь живешь. Немало уж мне Копровская на тебя плакалась. И все я сбиралась к тебе прийти, несколько раз собиралась, но всегда как-то так случалось, что иду мимо твоей дачи и непременно вместе с твоей женой. Да и совестно было как-то перед ней. С ней дружу, а сама тебя от нее отбиваю. Я жалею ее. Это не Малкова. К твоей жене сын приехал. Я видела его у нас в театре на репетиции. Хороший мальчик. Ты, Лагорский, хоть и переехал от жены, а его не оставляй. Грех бросать детей.
– Да нет же, нет, – отвечал Лагорский. – Я и жену не покинул бы, но нет никакой возможности!
– А уж теперь ты мой, снова мой, как в Симбирске мой. Теперь уж если ты сам ко мне зашел, ты весь мой, и никому я тебя не отдам. Ну, еще жене – пожалуй… К ней ходи… Она законная жена. А Малковой тебя не дам… Нет, нет!
Настина привскокнула и снова обвила руками шею Лагорского.
– Пусти! Задушишь! – восклицал он, а сам целовал ее голенькую ручку повыше локтя, подняв широкий рукав ее блузы.
Глава XXXVII
Лагорский был очарован Настиной. Он забыл все неприятности, причиненные ему женой, был весел, ласкал Настину, миловался с ней, вспоминал свое прежнее с ней житье-бытье в Симбирске и, незаметно просидев у ней часа два, поспешно стал собираться уходить. Он просидел бы еще дольше у ней, но вдруг вспомнил, что Малкова должна вернуться с репетиции и тогда ему трудно будет уйти от Настиной не замеченным Малковой. А увидит его Малкова – новый скандал. Он быстро схватил шляпу и стал прощаться.
Настина нахмурилась.
– Куда ж ты торопишься? Посиди еще. Не лишай меня… не покидай меня… – упрашивала она его. – В кои-то веки надумался прийти и уж бежишь!
Лагорский, разумеется, ничего не сказал ей о своем опасении встретиться с Малковой и только отвечал:
– Нельзя мне. Во-первых, хотел один нужный человечек зайти, насчет моего бенефиса переговорить. Здесь надо рассылать билеты по театралам, так же как в провинции… Непременно рассылать, иначе никакого толку не будет. А во-вторых, я должен роль учить.
– Врешь ты все. Что такое роль… А суфлер-то на что?
Она держала его за руки, смотрела ему ласково в лицо. Он вырывал из ее рук свои руки и говорил:
– Нельзя, голубушка… Право, невозможно… Кроме того, я совсем обезденежел. Мне у одного мясника-театрала надо денег хоть сколько-нибудь занять. Мясник – молодой человек, купец с современными взглядами.
– Да ведь мясника-то ты только вечером в спектакле увидишь, – возражала Настина.
– Положим, что так… Но нет, не могу! Я должен уйти. А лучше ты приходи ко мне завтра после спектакля.
Лагорский вырвал от Настиной свою руку и опять схватился за шляпу.
– А сегодняшний-то вечер после спектакля ты для Малковой бережешь?
– Да нет же, нет! Что мне Малкова, если около меня такая пупочка! Ну, приходи сегодня вечером.
– Приду, непременно приду. И знаешь что, Вася? Я у тебя совсем останусь, – сказала Настина.
– То есть как это?.. – удивился Лагорский.
– Очень просто. Сегодня останусь, а завтра совсем перееду к тебе, перевезу свои вещи.
– Нет, милочка, я этого не могу, совсем не могу… – испуганно произнес Лагорский. – Я дал себе слово жить один, без женщин, оттого и от жены переехал. Да у меня и помещения нет. У меня всего одна только маленькая комнатка, а в другой живет Тальников – Мишка Курицын сын.
– Тальников? А Тальников пусть в мою комнату переезжает. Я упрошу. Пусть сюда переезжает. Он это для меня сделает.
– Но это невозможно…
– Ты Малковой боишься? Ты жены боишься? Но я, Васька, так тебя люблю, что я готова и с женой твоей из-за тебя поссориться. Я, Вася, тебя так люблю, так, что на все готова! На все, на все! Что мне Малкова, что мне Копровская! – воскликнула Настина, привскокнула, обняла Лагорского опять за шею, потащила его к кровати и посадила его с собой рядом. – Не покидай меня, Васенька, не бросай, дозволь с тобой жить, – упрашивала она, и на глазах ее показались слезы. – Ведь я последняя твоя любовь, я на тебя больше имею всяких прав, чем Малкова и Копровская. Копровская тебя давно уже бросила, и я не понимаю, с чего вы это опять сойтись вздумали. А Малкова… что такое Малкова? Накрашенная старая баба. Васиканьчик! Котик мой! Позволь мне с тобой вместе жить! Вспомни, ведь мы с тобой не ссорились, когда разъехались. Вспомни, как я плакала, когда мы разъезжались! И ты горевал. Ты черствый мужчина, но горевал. Я помню. Ведь мы разъехались только потому, что не нашли ангажементов в один и тот же город. Я поехала в один город, а ты в другой. Правда? Василий Севастьяныч, возьми меня к себе.
Настина обвила его шею своими распущенными волосами и положила ему голову на грудь.
– Ах, ты просишь невозможного! – тяжело вздохнул Лагорский. – Пусти меня. Мне до зарезу нужно уйти, – проговорил он, вспомня о Малковой, и поднялся с кровати.
– Нет, нет… Я не выпущу тебя, покуда ты не согласишься! – восклицала Настина.
– Да нельзя же, Настенька… Пойми, что этого нельзя. Я слово себе дал. Ты приходи ко мне так… И всякий раз будешь радостная, желанная для меня гостья. Буду приходить и я к тебе. Ну, пусти меня, не удерживай.
– Посмотри, Василий, посмотри, как я тебя люблю! – проговорила Настина, все еще удерживая его. – У меня с Симбирска и Самары твои старые туфли остались, и я берегу их на память. Как самый драгоценный предмет берегу.
Она бросилась к сундуку, быстро открыла его, вытащила оттуда завернутые в голубой коленкор старые стоптанные туфли Лагорского и показала ему их.
Он невольно улыбнулся и сказал:
– Ну, спасибо за любовь.
– Василий! Подумай и возьми меня к себе! – воскликнула она еще раз.
– Ну хорошо, хорошо. Заходи завтра вечером после спектакля, и мы поговорим с тобой о зимнем сезоне. Вот на зимний сезон я готов с удовольствием вместе с тобой устроиться. А теперь прощай, до свидания!
Лагорский чмокнул Настину в щечку, взглянул в отворенную дверь балкона и попятился. Он увидал, что через улицу переходила к своей даче Малкова, укрывшись красным зонтиком.
«Ну уж теперь мимо нее не проскочишь, – мелькнуло у него в голове. – Сейчас заметит и окликнет. Как тут быть? Может выйти скандал. Ведь она не постеснится при Настиной… И чего это я здесь рассиделся! Давно бы можно было уйти. А теперь надо подождать», – решил он и стал скручивать папироску.
Настина завертывала в коленкор его старые туфли и убирала их в сундук.
– Нет, если бы ты так меня любил, как я тебя люблю, ты не разговаривал бы так, а прямо принял бы меня с распростертыми объятиями. Ведь я тебе в Симбирске была и друг, и прислуга. И теперь тем же могу быть.
Лагорский молчал, закуривал свернутую папиросу и думал: «Пусть Малкова войдет к себе, пусть… Ведь сразу же, как она войдет к себе в комнаты, она не выскочит на балкон, а начнет переодеваться. А я тем временем и проскользну».
Он решился заглянуть через балкон на улицу. Малковой, которой вход в квартиру был из палисадника, ни на улице, ни в палисаднике видно не было.
«Вошла в комнаты. Теперь она переодевается. Попробую проскользнуть домой», – решил он и сказал:
– Прощай, Настенька… Прощай, друг мой… Я пойду. До свидания у меня.
Сопровождаемый Настиной до лестницы, он только что спустился вниз и вышел в проулок между дачами, как сквозь кусты акации увидел Малкову, стоящую на балконе. Она стояла уже без шляпки.
«Прозевал! – воскликнул он мысленно и присел за кустами акации. – Ах, какая незадача! Надо ждать, когда она скроется с балкона».
Он присел в кустах на корточки, но Малкова с балкона не уходила. Мимо него проходили люди и косились на него. Так ждать было неудобно. Он вошел на лестницу Настиной и остановился на нижней площадке.
А Настина в это время тоже была на своем балконе и ждала, когда Лагорский пройдет мимо нее, чтобы сказать ему еще раз «прощай» и сделать ручкой, и очень удивлялась, что он не проходит.
«Не забежал ли к Малковой? Ах, мужчина! Ах, волокитишка! Ах, шальной!» – подумала она, бросилась на лестницу, чтобы сбежать вниз в палисадник и узнать от соседней прислуги, не проходил ли мужчина в серой шляпе на лестницу Малковой, но тотчас же увидала Лагорского.
– Что ты тут делаешь? Еще не ушел? А я тебя ждала на балконе, когда ты появишься на улице! – воскликнула она.
Лагорский смутился.
– Друг мой Настенька, Малкова торчит на своем балконе. Мне неловко проходить мимо нее, – сказал он. – Она сейчас окликнет меня, затащит к себе и сделает скандал. Ну что на скандал лезть!
– Ах, мужчина! Ах, тряпка! Да имей характер, пренебреги ее словами и не заходи к ней, – заговорила Настина. – А это что значит? Ты хочешь угодить и нашим и вашим, и мне, и ей. Чего ты ее боишься! Плюнь ты на нее!
– Позволь… Как плевать? Она все-таки мой товарищ по сцене. Наконец, я жил с ней два года, имею от нее дочь. Нельзя ли от тебя со двора выйти каким-нибудь другим выходом? Я враг скандалов. Нельзя ли как-нибудь сзади, по задворкам на чужой двор перескочить, а там на другую улицу?
– Ну, мужчина! Блудлив как кошка, а труслив как заяц. Пойдем на двор. Перелезай там через забор. Там, кажется, две доски вынуты из забора. Музыкантская прислуга бегает там в винную лавку. Через забор ближе.
Настина повела Лагорского на задворки и, смеясь над ним, указала на ветхий забор, которым отгорожен был чужой двор. Двух досок, действительно, не хватало. Лагорский стал карабкаться и перелез через него.
Она хохотала над ним.
Свой визит к Настиной Лагорский все-таки от Малковой скрыть не мог. Его видела на балконе у Настиной горничная Малковой Груша и тотчас же сообщила об этом ей, как только она вернулась с репетиции. Его-то выхода Малкова и караулила на своем балконе, но не дождалась. Вечером, во время спектакля, при встрече, она не разговаривала с ним, отвертывалась, дулась, но, уходя из театра, не выдержала и гневно произнесла перед Лагорским:
– Ну что ж, теперь и от Настиной мне надо ждать публичного скандала? И она будет заявлять на тебя свои права? Ты вот что… Ты скажи им обеим, чтобы они сговорились и вместе, сообща, в один вечер устроили передо мной скандальную комедию. Третья, третья теперь претендентка! А ты дрянь, а не человек!
Малкова захохотала и бросила на Лагорского презрительный взгляд.
Лагорский виновато молчал.
Глава XXXVIII
Дня через два, около полуночи, Настина ответила визитом Лагорскому.
Лагорский только что вернулся после спектакля и с помощью Тальникова жарил себе яичницу на пыхтевшем самоваре, поставив сковородку на конфорку, и собирался ужинать, как вдруг в отворенную балконную дверь он услышал из палисадника женский слегка картавый голос:
– Василий Севастьяныч! Вы не спите? Можно к вам?
Оба они переглянулись.
– Должно быть, Вера Константиновна к вам… – проговорил Тальников.
– Нет, это не Малкова… Это не ее голос… Да и дуется на меня Малкова – не пойдет… Это, кажется, Настина. Ее голос, – ответил Лагорский.
– Василий Севастьяныч! Вы дома? Можно к вам? – повторился возглас.
Лагорский выбежал на балкон. Ночь была светлая, ясная, теплая. В палисаднике дачи, перед балконом, действительно стояла Настина. Она была в пальто, в кружевном шарфе на голове и с узлом.
– Здравствуйте, – сказала она. – Никого у вас нет? Можно к вам? Я все собиралась, собиралась и, наконец, собралась.
– Очень рад… Пожалуйте, пожалуйте… Никого постороннего… Только Тальников, – проговорил Лагорский. – Заходите за дом… Вот отсюда. Лестница ко мне сбоку. Сейчас я вышлю Тальникова.
Через минуту Тальников уже сбежал к Настиной навстречу, принял от нее узел и повел ее по лестнице.
Лагорский был рад приходу Настиной. Она была как нельзя более кстати. Сегодня Малкова все еще продолжала на него дуться, и он не рассчитывал на ее посещение.
– Ну, снимайте свое пальто… Садитесь. Мы сбираемся ужинать и чай пить, – сказал он вошедшей Настиной.
Тальников помогал ей снять пальто.
– Ужасно поздно у нас спектакли кончаются, – сказала она в оправдание своего позднего прихода. – Заходила к вам вчера, днем – дома не застала. Ковер-то все тот же, – проговорила она, бросив взгляд на ковер, висевший над кроватью. – Я помню этот ковер… И одеяло помню…
– Садитесь, Настасья Ильинишна, – пригласил ее Лагорский, стесняясь при Тальникове говорить ей «ты». – Вот закусим чем бог послал.
На столе стояли бутылка водки с напиханными в нее черносмородинными листьями, маленький серебряный вызолоченный стаканчик и на металлической тарелке лежал студень из колбасной.
– Я к вам, Лагорский, с гостинцем. Горячих пирожков с мясом вам из нашего «Карфагена» из буфета принесла, – проговорила она.
– Давайте, давайте скорей… Оно будет очень кстати. У нас сегодня ужин совсем не лукулловский. Где же у вас пирожки?
– Они у меня в узле. Нарочно спрятала туда, чтобы не простыли.
Настина стала развязывать свой узел, и Лагорский, к великому своему изумлению, заметил, что в узле у Настиной была подушка и ее голубое атласное одеяло.
– Боже мой! Что же это вы с постельными принадлежностями? – воскликнул он.
Настина слегка потупилась и не отвечала.
– Вот пирожки… – произнесла она, доставая из узла целый сверток, густо обернутый в газетную бумагу. – Не простыли еще… – прибавила она и стала развертывать бумагу и выкладывать на стол пирожки на подставленную Тальниковым тарелку.
Лагорский сейчас же сообразил, отчего она с подушкой и одеялом.
«Боже мой, это она ко мне, должно быть, уж переезжает, как обещалась… – мелькнуло у него в голове. – Нет, я ее ни за что не оставлю. Не желаю себя стеснять…»
– Ну, давайте закусывать… Садитесь… Можете нам разливать чай, – говорил он Настиной. – Тальникова вы знаете… Это мой приятель, мажордом и главный управляющий. Вон он какую сухарницу смастерил мне из коробок от гильз, – кивнул он на латочку, где лежали булки.
Все сели и принялись закусывать. Лагорский выпил стаканчик водки и хвалил пирожки, закусывая ими.
– И настойку вот эту Тальников же смастерил, – указал он на бутылку. – Не хотите ли? – предложил он Настиной. – Выпейте полрюмочки. Аромат… Выпьете и чувствуете, что у вас во рту сад, фруктовый сад.
– Пожалуй… Дайте полрюмки, – отвечала Настина и спросила: – Лагорский, а жив ли у вас синий атласный халат с желтыми отворотами?
– Жив, жив, ангел мой… Только он уж немножко отрепался.
Настина улыбнулась.
– Наденьте его, голубчик, сейчас на себя… Я так любила на вас этот халат. Он мне напомнит Симбирск, – сказала она.
– Ну зачем же это? – проговорил Лагорский, тоже улыбаясь. – Можно когда-нибудь в другой раз. Ведь Настенька – мой старый друг, – пояснил он Тальникову. – Мы когда-то жили с ней душа в душу.
– Я знаю, я помню… – застенчиво произнес Тальников, закусил, выпил чаю и тотчас же ретировался к себе в комнату, оставив Лагорского и Настину наедине.
Настина тотчас же бросилась к Лагорскому на шею.
– Вася! Я уж к тебе… Я совсем к тебе… – объявила она. – Я нарочно захватила с собой подушку и одеяло. Положи меня где-нибудь. Я хоть на полу лягу… Можно снять ковер и на ковре… А завтра я перевезу к тебе свои остальные пожитки.
Лагорского всего передернуло.
– Не могу я этого сделать, Настенька… совсем не могу… – отвечал он, целуя ее. – Приходи ко мне, когда хочешь и сколько хочешь, но жить я тебя к себе взять не могу.
– Отчего же? Малковой боишься? Жены? Но ты же уверял меня, что с женой уж всякие отношения прикончил, а с Малковой тоже сбираешься прикончить. Стало быть, ты врал?
На глазах Настиной были слезы.
– Прикончил, прикончил. С Малковой я даже два дня уж не разговариваю, – отвечал Лагорский. – Она через свою горничную узнала, что я был у тебя, и теперь дуется на меня. Да черт с ней! Я рад.
Разговор шел шепотом. Настина просилась остаться. Лагорский опять дал ответ:
– Понимаешь ли ты, переехав от жены, я дал себе слово ни с кем из женщин здесь летом не съезжаться.
– Да отчего же, отчего же, Василий?
– Свободы хочу. Очень уж я много от женщин претерпел. Хочу вздохнуть. На зимний сезон – изволь, съедемся, давай жить вместе, если найдем ангажемент в один город.
Настина вдруг заплакала.
– Нет, Вася, я от тебя не уйду, ни за что не уйду! – произнесла она, возвыся голос.
Лагорский вскочил из-за стола.
– Настенька! Не делай хоть ты-то скандала! Ведь вот все эти насилия и заставляют меня искать одиночного житья. Брось… Не плачь… Ведь мы будем часто видеться.
Настина легла к Лагорскому на кровать и стонала, произнося:
– Боже мой! А я так мечтала! Так радовалась, что буду с тобой жить вместе! Во сне даже видела! Вчера купила хорошенькую новую кастрюлечку для супа, вчера начала тебе туфли вышивать. Купила маленьких салфеток для чаю.
Лагорский подсел к ней и уговаривал ее:
– Успокойся, Настенька, не плачь, голубушка… Все это пригодится, на зимний сезон пригодится. И салфеточки твои пригодятся, и кастрюлечка.
– И как я тебя во сне-то видела! В твоем синем шелковом халате видела! – продолжала Настина, плача. – Туфли его храню, как святыню, а он…
Настина разрыдалась. Лагорский, как ребенка, гладил ее по головке, так как она лежала вниз лицом, целовал ее в затылок и уговаривал:
– Уймись, Настенька… Успокойся, голубушка… Мы зимой с тобой вместе заживем и захозяйствуем лихо.
Совсем уж рассвело, и сияло солнце, когда Лагорский провожал Настину по пустынной набережной Невы домой и тащил к ней ее узел с подушкой и голубым одеялом.
Он шел уверенно, без опасений. В пятом часу утра он уже знал, что не встретит Малкову на балконе.
Глава XXXIX
Май кончался, наступал июнь, погода совсем поправилась, холода прошли, вечера стояли светлые, теплые, а сборы в саду и в театре «Сан-Суси» поправлялись плохо, хотя давно уже репертуар в театре был легче, драмы чередовались с легкими комедиями, приехала вновь приглашенная опереточная актриса Колтовская-Амурова и вместе с актрисой Жданкович и Чеченцевым заканчивала спектакли одноактными оперетками, в которых иногда потряхивал стариной, как он сам выражался, и старик Колотухин. Обеды Павлушина с музыкой и пением также мало сделали для улучшения сборов. На обедах этих из актеров присутствовали только Чеченцев да изредка Колотухин. Чеченцев хвастался, что приобрел на обедах круг знакомства, и показывал на мизинце кольцо с тремя бриллиантами, полученное в подарок «от дам», как он сообщал. Колотухин говорил, что он потому ходит на обеды, что на них, в самом деле, бывают театралы-любители и отлично угощают.
– Не расходуешься на стол… сыт и пьян, а это расчет… – рассказывал он и действительно два раза играл в спектаклях совсем пьяный.
Из актрис в обедах этих участвовала и новоприглашенная опереточная актриса Колтовская-Амурова; ее писали на афише в красную строку, и именовали Евгенией Васильевной, и подносили в спектакли цветы.
Именовали в афишах по имени и отчеству и Малкову, и Жданкович, выставляя в красных строках; в красных строках печаталось, что за обедом исполнит свой лучший репертуар «знаменитый хор певиц» Дарьи Семеновны такой-то, «хор красавиц-венгерок». Афиша для садовой программы была испещрена восклицаниями вроде «фурор», «несравненная», «первая в мире», «краса Востока» и т. п., но и это не поправляло сборов.
Чертищев совсем уже не говорил о чистом искусстве, не слышно было совсем его сравнений себя с пеликаном, разрывающим свою грудь. Он как-то сократился, притих, и его мало было видно и на сцене, и в саду. Денежными делами распоряжался и торчал в конторе и в кассе еврей Вилейчик. В киоск, где продавались цветы, он посадил каких-то двух прехорошеньких жидовок в восточном костюме, с распущенными волосами, головы и шеи которых были увешаны золотыми кругляшками, изображающими монеты, и фальшивыми жемчугами. Проходя мимо, он скашивал на них глаза, протягивал руку и трепал их по щекам. Жидовочки эти также участвовали в обедах Павлушина и группировали около себя мужчин.
Приближалось первое число месяца. Все с нетерпением ждали получки жалованья. Лагорский уже два дня искал Чертищева, чтобы переговорить с ним о своем бенефисе, но ему не удалось его поймать, а на первое июня Чертищев и совсем уже исчез. Лагорский спрашивал о нем в конторе, в буфете. В конторе ему ответили, что он два дня уже нездоров и в сад не показывается, а в буфете сказали, что он в Москву уехал. Лагорский удивился при таких совершенно противоположных сведениях об антрепренере и вечером в спектакле, когда Вилейчик шнырял за кулисами, обратился к нему за разъяснениями.
Вилейчик взял его за руку, посмотрел ему в лицо и, покачав головой, произнес:
– Да, господин Лагорский, этот Чертищев такого человек, такого, что фай-вай! Это артист, совсем артист. Фай, какого большой артист!
– Что же такое случилось? Где он? – нетерпеливо задал вопрос Лагорский.
– Ни я, ни Павлушин ничего не знаем. Пропал. На даче его нет. Фю-ю-ю!
Вилейчик развел руками.
– Убежал?
– Должен вам сказать по большого секрета, убежал. На даче его дама от сердца говорит, что в Варшава уехал, а наш бутафор говорит, что на Нижнего Новгород, и он ему карета нанимал на Николаевского вокзал. Ой-ой, сколько всякие долги остались! Боже мой, сколько долги! Лагорский стоял пораженный.
– А как же жалованье-то нам? Ведь завтра первое число, – сказал он.
– Я не могу… Павлушин не может. Надо объявить на полиция… Там есть какого-то залог… – отвечал Вилейчик.
– Боже мой! Что же это такое! Ведь это ужас. Стало быть, и антреприза лопнет? Нет, так нельзя! Вы его компаньоны и должны за него отвечать!..
Лагорский горячился.
– Не кричите, пожалуйста, господин Лагорский, – остановил его Вилейчик. – Я вам по секрет это говорю. Я и Павлушин – два его компаньонов, но на бумага ничего этого нет. У нас нет никакого бумага. У нас много его векселя, но что его векселя! Газетного бумага. А хозяйство зачем погибать? Это может быть новый гешефт. Я возьму его, но надо новый условий. Господа артисты получают столько, что для антрепренера вот что… смерть…
Вилейчик полоснул себя ладонью по горлу, показывая, что надо зарезаться.
– Нет, так нельзя! – закричал Лагорский.
– Что вы кричите! Пожалуйста, не кричите! Это секретного дело. А завтра в конторе об этого поговорим.
Вилейчик отскочил от Лагорского.
«Кончено… как я ожидал, так и вышло… Крах… Катастрофа», – думал Лагорский и, выйдя на сцену, играл раздраженно, рассеянно.
В следующем антракте Лагорский рассказал об этом Малковой.
– Вот так штука! – прошептала она. – Так как же быть-то?
– Ничего не знаю. Завтра первое число, завтра выдача жалованья. Вот что компаньоны завтра скажут, но они не признают уж теперь себя компаньонами, – сказал Лагорский.
– Слышали? Чертищев бежал, – отнеслась Малкова к стоявшему тут же Чеченцеву.
– Да неужели? Третьего дня его видел.
– А вчера бежал. Господи! Что это! В прошлом году летом крах, и нынче летом крах. Как я несчастлива на летние сезоны!
– Бежал… – повторил Чеченцев, недоумевая. – Знаете, я почти ожидал этого. Весь он сам и даже лицо у него… у этого Чертищева какое-то беглое… Прямо беглое… А что говорил! Что сулил! Что проповедывал! Но это ужасно! Как же спектакли-то?
– Жид Вилейчик сейчас сказал, что они будут продолжать антрепризу, но только при совершенно новых условиях… – сообщил Лагорский. – Разумеется, сбавка жалованья. Он прямо говорит, что жалованье непомерное.
– Нет, уж это дудки! Тогда лучше товарищество… сосьете́ актеров… – отвечал Чеченцев.
– Ах, бросьте! Эти товарищества-то я уж знаю! – воскликнула Малкова. – Я три раза на бобах при этих товариществах сидела. А раз насилу выбралась в Москву… Гардероб закладывала. А с остальной-то труппой что было! Нет, товарищество ни за что на свете! Довольно. У нас и распорядитель товарищества бежал.
Подскочил Колотухин.
– Удрал, говорят, наш пеликан-то? Вот тебе и пеликан! – сказал он. – Как жаль, что я у него не купил серебряный портсигар! Он мне продавал свой серебряный портсигар. Можно бы было портсигар-то взять, а деньги не отдавать. «Вычтите, мол, из жалованья». Дурак я был, совсем дурак… А теперь было бы как кстати. Ну, да ведь, я думаю, мы не потеряем. Мы компаньонов его за бока!.. Товарищи должны отвечать друг за друга.
– В том-то и дело, что они товарищи только на словах, а не на бумаге… – объявил Лагорский.
Известие, что Чертищев скрылся, разнеслось по всем уборным, и об этом заговорили все актеры, все театральные служащие. Актеры ругались. По адресу Чертищева расточались самые нелестные эпитеты. Третий акт пьесы играли совсем спустя рукава.
После спектакля все искали Вилейчика, но Вилейчика ни в театре, ни в саду не было. Актеры бросились в контору, но контора оказалась запертой. Побежали в контору ресторана поговорить с Павлушиным, но и Павлушина не было.
Большинство актеров, все еще разговаривая о бегстве Чертищева, осталось ужинать в ресторане и требовало кушанья и напитков в долг, но буфетчик не давал. Произошло два или три скандала.
Все с нетерпением ждали завтрашнего дня, первого числа месяца.
Глава XL
Настало первое число – день, когда в театре «Сан-Суси» должно быть выдано жалованье. Утром, еще куда ранее десяти часов, актеры и актрисы театральной труппы и исполнители и исполнительницы представлений садовых сцен начали собираться к конторе театра. Контора была заперта, и около дверей стоял полицейский чиновник. Как знакомый с некоторыми артистами по саду, он здоровался с ними и объявил, что директор сада Чертищев находится в отсутствии из Петербурга и если от сего первого числа в течение трех дней не возвратится, то театральные и садовые служащие будут удовлетворены из имеющегося при полиции залога, положенного при открытии сада и театра. Очевидно, что компаньоны предупредили полицию об исчезновении Чертищева. Такое же писанное извещение было прибито и на стене около конторы. Ни Вилейчика, ни Павлушина около конторы видно не было.
Актеры, выслушав извещение, не расходились и роптали. Среди русской речи слышались французский, немецкий, английский и итальянский говоры садовых увеселителей. Все жестикулировали. Слышались возгласы, раздавались ругательства на русском и иностранных языках. В особенности визжала немка в каком-то красном плаще. Воинственно размахивала руками итальянка-акробатка в шляпке с целым огородом цветов, с роскошными, как вороново крыло, сизо-черными волосами и усиками над верхней губой. Она была буквально в ярости. Русские актеры говорили:
– Ну, попадись теперь к такой птице в лапы Чертищев – убьет на месте. Она двадцать пудов на ногах поднимает, два рельса на плечах держит.
– Четвертого числа все будут удовлетворены, если антрепренер не вернется, – повторял полицейский.
Негодовала и содержательница хора русских певиц Дарья Семеновна, как ее именовали в афише, разухабистая дама средних лет, очень пестро одетая.
– Нет, спрашивается, зачем же он меня из Нижнего переманил! Я сбиралась на Троицу в Харьков ехать. Там теперь купечество, там теперь дела…
– Да ведь и здесь вы-то хорошие дела по кабинетам делаете, – заметил ей кто-то из актеров. – Ваши дела особенные, вам кабинеты нужны. А вот наше дело…
– Ах, оставьте, пожалуйста! Что вы понимаете! В чужих руках всякий кусок велик! – огрызнулась она на актера и закричала: – Но если нет самого Чертищева, то где же его компаньоны? Где этот господин еврей, где этот буфетчик? Удрал Чертищев – компаньоны отвечай.
– Они здесь. Они не в отъезде. Они придут, я думаю, – говорил полицейский чиновник. – Но оказывается, что они вовсе не компаньоны Чертищева.
– Так кто же они? Они так сладко пели и распевали, что явились на поправку дела, – говорила опереточная певица Колтовская-Амурова.
– Господа! Вилейчик мне вчера заявил, что он только кредитор Чертищева и ничего больше! – возвысил голос Лагорский, попыхивая папиросой.
– И Павлушин тоже, и Павлушин! – прибавил Чеченцев.
Актеры и актрисы все прибывали и прибывали к конторе. Раздавались возгласы:
– Когда же жалованье? Так нельзя!.. Это ни на что не похоже! Это грабеж…
– Успокойтесь, господа! Успокойтесь… – повторял полицейский чиновник. – Если через три дня хозяин сада и театра не явится, все служащие четвертого числа будут удовлетворены из залога… Из залога, по имеющимся спискам.
Но вопросы то и дело повторялись. Устав отвечать все одно и то же, он уже на обращенные к нему вопросы указывал только на вывешенное на стене объявление.
К нему подошел Лагорский и поздоровался, как со знакомым.
– Да велик ли залог-то Чертищева? – спросил он.
– По списку, как полумесячное содержание всех служащих при театре, но говорят, что самый список служащих-то показан с уменьшенным чуть не наполовину жалованьем, – отвечал полицейский и обратился к толпе: – Господа! Я вас прошу расходиться. Вы напрасно тут стоите. Выдачи сегодня из конторы никакой не будет. Вы теряете даром время. Раньше четвертого числа выдачи никакой не может быть.
Послышался глухой ропот. Два-три голоса крикнули:
– Мы компаньонов ждем! Ждем Вилейчика и Павлушина!
– Тогда не угодно ли вам их ждать на веранде или в саду. Здесь в коридоре очень тесно. Они, по всем вероятиям, туда явятся.
Несколько лиц стали уходить. Немка в красном плаще кричала по-немецки:
– До тех пор, покуда я жалованья не получу, я не исполняю своих нумеров! Не буду исполнять. Abgemacht! [1 - Довольно! (нем.)] – махнула она рукой.
– Где наш режиссер Утюгов? – спрашивали из толпы актеров. – Феофан Прокофьич! Где вы?
– Я здесь, – откликнулся Утюгов.
– Да будет ли сегодня спектакль-то? – задавали они ему вопрос.
– Как же, как же… Ведь на афише объявлено. Все готово… Сегодня в первый раз пьеса… В кассе уж сбор есть и пока очень недурной. Вы видите, какая прекрасная погода стоит. Кто занят, пожалуйте на репетицию… Сейчас репетицию начнем… Надо велеть дать звонок – вот что…
– Виделись вы с Вилейчиком? Виделись сегодня с Павлушиным?
– К Павлушину я посылал сейчас. Он прислал сказать, что сейчас будет. Вилейчику послал с рассыльным записку на дачу в Лесной и зову его непременно приехать поскорей. Ведь Вилейчик никогда раньше, как после двенадцати часов дня, не приезжает.
Лагорский говорил:
– Надо будет категорически спросить у него – принимают ли они с буфетчиком на себя антрепризу и ручаются ли они в правильной выдаче конторой жалованья. При полиции спросить… и оформить это на бумаге… Тут какое-то недоразумение… Они виляют… Так нельзя… Так неладно… То они компаньоны, то не компаньоны… Пусть прямо принимают на себя всю ответственность… Иначе и служить не стоит… И играть не стоит.
– Да, да, да… Лагорский верно говорит!.. – послышались одобрения.
– Конечно, конечно!.. – кричал режиссер Утюгов. – Как Вилейчик и Павлушин явятся – спросим, все спросим… А теперь прошу на репетицию, кто занят! – приглашал он.
В саду раздавался звонок.
Коридор перед конторой пустел. Уходил и Утюгов, помахивая книгой. Малкова шла рядом с Утюговым.
– Удивляюсь, Феофан Прокофьич, что вас это не возмущает… – произнесла она. – Ведь, в сущности, это черт знает что такое, а вы, как мне кажется, на руку и жиду, и буфетчику тянете.
– Я? Да что вы, Вера Константиновна! Боже меня избави! Что мне Вилейчик и буфетчик! Но нельзя же бросать дело так зря, не справившись. Я сам, голубушка, жалованья не получал. Но надо переговорить, надо условиться. Ничего не известно… Может быть, Вилейчик и Павлушин примут на себя обязательства и будут правильно уплачивать жалованье. Я даже уверен, что в их руках дело должно лучше идти… Погодите… Горячиться не следует… Надо выждать. Да вон Павлушин идет.
Они шли по саду. С веранды сходил, переваливаясь с ноги на ногу и отдуваясь, ресторатор Павлушин.
Глава XLI
– Удрал ведь барин-то… – говорил ресторатор Павлушин окружившим его актерам. – Скрылся, и где теперь блуждает – неизвестно. Дама его сердца, разумеется, знает, но не говорит, где он. Сейчас был у нее, пытал, пытал ее – плачет. «Меня саму, – говорит, – он измучил, и я сама еду отдохнуть и покупаться в Старую Руссу». Разумеется, к нему едет. Ну, народ! И сколько он мне должен – удивление. Ресторан сдал за четыре тысячи и уж больше половины получил. А сколько он по мелочам у меня забрал! И у всех, у всех… Только разве у мертвого не захватил.
– Что же вы будете делать – вы вот что нам скажите, – приступил к нему Лагорский. – Ведь вы его компаньон?
– Какой компаньон! Только разговор один. – Павлушин махнул рукой.
– Но ведь он же во всеуслышание объявил нам об этом, и вы молчали. Стало быть, не отрицали этого, – подхватил Чеченцев. – Даже мало того, стали развивать план будущих действий, как дело поправить.
– Да ведь он просил. Просто просил из-за того, чтобы через нас свой кредит сохранить, но дело-то не выгорело, – отвечал Павлушин. – Нам-то верили, а ему нет. Напротив, приставать стали и насчет прежнего – подай да подай. Ну, он и удрал. А поправлять дело мы будем. Надо поправлять. Может, без него-то дело и лучше пойдет.
– Стало быть, вы принимаете его антрепризу и все обязательства и будете продолжать дело? – задала вопрос Малкова Павлушину.
– Принять его обязательства? Что вы, барынька, да разве это можно! Он нахватал направо и налево, а мы за него отвечай? Он тут таких условий наделал с народом, что чертям тошно, а мы за него расплачивайся? Благодарю покорно. Другому актеру грош цена… Вы не обидитесь… а он ему двести рублей в месяц…
Послышался среди актеров ропот. Кто-то крикнул из толпы:
– Послушайте!.. Вы говорить говорите, да не заговаривайтесь!
Павлушин несколько опешил, но все-таки стоял на своем:
– Да конечно же… Что ж, я не тычу в глаза, кто именно, а я правду говорю. У Артаева в «Карфагене» народ за половинную плату супротив него служит и в лучшем виде доволен. А оттого, что Артаев с понятиями к жизни, купец он настоящий, ну а наш Чертищев – барин да и при малоумии…
Актеры негодовали. Послышались голоса:
– Просим так не выражаться! Да… не выражаться! И ответить нам категорически: продолжение дела вы берете на себя? Продолжать спектакли будете?
– Все будем. Нельзя же мне ресторан бросить, коли за него уж более трех тысяч аренды заплачено! – отвечал Павлушин. – Но вы и нас пожалейте. Помните Бога-то. Нешто возможно с нас семь шкур драть! Вот что, господа артисты.
– У нас контракты! Мы ничего не знаем. Нам полностью подавайте! – продолжали голоса.
– По чертищевским контрактам и получите из залога, а с нами у вас будет другой разговор, – объявил Павлушин.
– Нет, так невозможно! Тогда отменяйте сегодняшний спектакль!
Актеры загудели и разделились на группы. Шли толки…
– Вилейчик приехал! Вилейчик! Надо ему объявить! – крикнуло несколько голосов.
С веранды на площадку сада выходил Вилейчик. Актеры хлынули к нему.
– Господам хорошего компания!.. Добрый день желаем вам, знаменитого артисты, – произнес он, снимая шляпу. – А у нас какого печального дела! Ай-вай!.. Господин Чертищев был, и нет его. Убежал. А у Вилейчик вот где это сидит.
Он похлопал себя по затылку и тяжело вздохнул. К нему подступил Лагорский.
– Однако, Арон Моисеич, вы нам вот что скажите: продолжаете вы дело Чертищева или нет, будет сегодня спектакль или его отменят?
– Непременно, непременно… Как же отменить! Столько я теряю, столько теряю… – заговорил Вилейчик. – Я был сейчас у господин владелец от этот сад и театр, и он мне сказал: «Пожалуйста, продолжайте, продолжайте»… Вот тут Чертищев дал ему знать на форменного бумага, что я и купец Павлушин компаньон от него.
– Позвольте, позвольте… Да гарантируете ли вы нам наше жалованье? Вот что прежде всего.
– Жалованье вы получите из залог Чертищева. Вы счастливые артисты. А вот бедного несчастного Вилейчик… Ох, что он мне должен, что он мне должен! И залог-то из моего кармана. Ох!
Вилейчик схватился обеими руками за голову.
– Но вы-то уважите договор Чертищева? Будете платить жалованье, что нам следует по контрактам?
– Господа! Тут крах, и потому вы должны иметь доброго сердце к нам. Надо скидка… Без скидка нельзя. Мы берем жалкого расстроенного дела.
Подошла Малкова.
– Сколько же скидки-то вы хотите? – спросила она.
– Играйте, играйте, мадам… Надо видеть, какого будут сборы, а потом поговорим.
Вилейчик вилял и не высказывался.
Режиссер звонил и приглашал на репетицию, но актеры не шли.
Пошептавшись с Павлушиным, Вилейчик объявил:
– Господа артисты! Те, кто имеет бенефисы, мы можем давать два бенефисы. Сбор пополам.
– Жалованье… Мы должны знать о жалованье. На скидку мы не согласны… – опять заявил Лагорский.
– Ах, какого вы люди! Где ваше доброго сердцы? Где они? Дайте продолжать. Не губите дело. Нового дело начинается, совсем нового дело! – восклицал Вилейчик.
Павлушин захотел расположить к себе лаской и прибавил:
– Именно новое дело. Погодите… При нас, может быть, лучше будет, чем при Чертищеве. А потому пожалуйте на репетицию, а после репетиции закусить на вольном воздухе на веранде и ушки похлебать. А за ушкой и потолкуем. Зачем ссориться! Будем лучше в мире жить.
Приглашение на уху подействовало. Советуясь друг с другом, актеры стали направляться на сцену.
Репетиция состоялась.
За ухой режиссер Утюгов шептался с актерами и говорил им:
– Дела, в самом деле, у них в печальном состоянии. На скидку, мне думается, можно пойти, потому куда же каждому из нас теперь деться? Где сразу ангажементы найти? Но тогда выговорить себе право, как только где-либо что-нибудь лучшее окажется, бросить все и уехать.
– Да этого и выговаривать не надо, – отвечал Колотухин. – Если контракт нарушается убавкой жалованья, то нарушается он и во всем остальном.
Наевшись ухи и хорошо выпив, с Утюговым были почти все согласны или делали вид, что согласны, но все-таки хотели знать, какая же будет скидка с жалованья, и приступили опять к Вилейчику с вопросами.
– Господа артисты! Имейте доброго сердца! Будем об этом говорить через три-четыре дня! Дайте посмотреть, как пойдет нашего дело! – возглашал он. – Вилейчик не мошенник, Вилейчик не злого человек. Он держал кафешантан в Одесса, он держал купальня в Одесса, и все артисты были довольны. Будете и вы довольны.
Вечером спектакль не был отменен. Актеры играли, как говорится, спустя рукава, у всех на уме и на языке был вопрос о сбавке жалованья, но сбор по случаю хорошей погоды был недурен, такого сбора при Чертищеве ни разу не было. Колотухин в антрактах посматривал в дырочку занавеса и говорил:
– Каково еврейское-то счастье! Ведь и в ложах, и в креслах много публики. Нет, если так пойдет дело, ему спускать не следует. Какая тут скидка! Он хорошие барыши загребать будет.
Через три дня утром выдавали всем служащим театра жалованье из залога, выдавали за полмесяца по списку, представленному при открытии спектаклей, но каково же было удивление служащих, когда они увидали, что жалованье это в списке было показано далеко не соответствующее с контрактами и в сильно уменьшенном виде.
Поднялись ропот, брань, проклятия по адресу Чертищева. Вышел скандал. Полиция сдерживала служащих, но все-таки итальянка-акробатка разбила зонтиком стекло в конторе и вечером своим «номером» не участвовала.
Глава XLII
Получение служащими в театре «Сан-Суси» из залога всего едва двух третей жалованья, назначенного Чертищевым по условиям, произвело на них самое удручающее впечатление. Повсюду был ропот. Все сбирались куда-то уходить, куда-то уезжать, но куда деться заурядному актеру в середине сезона, когда везде труппы полны, вакансии в них все замещены? Еще звезды первой величины могли списаться с антрепренерами и ехать куда-нибудь на гастроли или составить сосьете для артистической поездки, как принято выражаться в актерском мире, но заурядному актеру нужно дожидать только случая, чтоб получить место. Для составления таких сосьете актеры и актрисы, разделившись на две группы, и обратились к Лагорскому и Чеченцеву, но те окончательно отказались, говоря, что для этого нужно предварительно узнать, в каких городах есть свободные театры, списаться с их владельцами.
– Поздно. Прозевали. Ушло время. Ведь уж близится к половине июня, – отвечал Чеченцев.
– Нет, лучше же я на гастроли куда-нибудь поеду. Это можно скорее сделать. Да и хлопот меньше, и риска нет, – говорил Лагорский.
Ввиду исчезновения Чертищева и неисправного платежа жалованья все считали себя свободными от контрактов, хотя и продолжали еще играть в спектаклях. Против этой свободы ничего не возражали и Вилейчик с Павлушиным, продолжавшие антрепризу Чертищева. Павлушин выражался даже так:
– А по мне для буфета и ресторана никакого и театра не надо. Достаточно садовых сцен, музыки и пения хоров. Право, достаточно. Ведь это только блажь одна. А на самом деле театр прямо отбивает публику от буфета. Шутка ли – публика три-четыре часа сидит в театре. Садовая публика не в пример выгоднее даже и для раздробительной продажи в буфете. По-моему, если бы Арон Моисеич был согласен, то театр закрыть совсем, а прибавить кой-какой хорик румынок попикантнее, что-нибудь в красных сапогах с медными подковками, да чтоб певицы были к публике ласковы.
Вилейчик стоял за театр.
– Нет, как возможно! – восклицал он. – Театр закрывать нельзя. За него заплачено Чертищевым, и там мои кровного денежки сидят. Надо выручить своего капитал. Но при таких жалованьях нельзя выручить. Больше чем в банкирские конторы получают. Беда. Убыток будет. Господа артисты ждут, что мы скажем – и завтра же надо объявить, что кто хочет оставаться – пятьдесят проценты с жалованья долой.
Сборы были совсем плохи. Один сбор немного повеселил, а затем три дня актеры играли при пустом театре. На них напало уныние. Происходили небрежности. Лагорский и Жданкович два раза не явились на репетиции и не объяснили причин. Один актер позволил себе напиться во время спектакля, и в последнем акте его нельзя было выпустить на сцену. Он заснул. Актрисы капризничали, браковали роли, выпускали сцены. Малкова отказалась вовсе разучивать новую пьесу. Все чувствовали свое неопределенное положение и ждали, чем оно разрешится. Режиссер Утюгов каждый день по два раза совещался относительно положения труппы с Вилейчиком и Павлушиным, которые теперь через него вели переговоры с главарями труппы. Дабы привлечь его на свою сторону, новыми хозяевами сада и театра было ему обещано, что жалованье его, Утюгова, никоим образом убавлено не будет, и Павлушин, чтобы задобрить, кормил его лососиной, спаржей, поил вином шабли и угощал хорошими сигарами.
– Вот что, купец… – сказал, наконец, Павлушин Вилейчику, дружественно хлопнув его по плечу. – Отдадим мы этот театр самим актерам, и пусть они в нем играют, как хотят, а нам пусть платят – ну, хоть по восьмидесяти рублей от вечера. Вход в сад наш, а вход в театр их собственный. Пусть посадят своего собственного кассира, что ли, и театральный сбор, как хотят, делят между собой.
– То есть вы хотите, чтобы мы образовали товарищество? – спросил Утюгов.
– Да там как хочешь. Все расходы по театру ваши и сбор ваш. Как хочешь наживай. А нам подай восемьдесят рублей каждый день за то, что мы театр уступаем, – пояснил Павлушин.
– Не думаю, чтоб они на это пошли, – покачал головой Утюгов. – Смотрите, какие сборы! Ведь муха дохнет, как говорится. Словно какая-то печать проклятия лежит на этом театре.
– Да в условиях можно сговориться. Нам только бы сдать театр на руки. А вы поговорите.
Вилейчик говорил в раздумье:
– Надо посчитать. Надо сообразить. Такого гешефт для меня не подходит. Убыток большого будет. Вам хорошо так говорить, если у вас буфет и ресторан. А у Вилейчик ни буфет, ни ресторан.
– За вход в сад, Арон Моисеич, будем получать – вы то разочтите. Ну и восемьдесят рублей каждый день.
Вилейчик сомнительно качал головой.
Режиссер Утюгов предложил актерам товарищество, но за товарищество стояли очень немногие. Большинство успело уже испытать в разное время эти товарищества и помнили только печальные результаты товариществ. В особенности же против товарищества ратовала Малкова.
– Ни за что на свете! – восклицала она. – Я три раза при этих товариществах без хлеба сидела! Довольно.
Сулили горы золотые, а кончили тем, что на пропитание не хватало. Один раз было даже так, что и распорядитель-то товарищества бежал, захватив кое-какие крохи. Нет, довольно. Лучше маленькая рыбка, чем большой таракан. Вы скажите Вилейчику и Павлушину, чтоб они поскорей объявили нам, какую такую скидку с жалованья они хотят предложить. Может быть, мы на эту скидку и пойдем, чтоб как-нибудь сезон дотянуть. Смотрите, ведь сборы, в самом деле, из рук вон плохи.
В конце концов актеры наотрез отказались от товарищества, о чем Утюгов и объявил Вилейчику и Павлушину. На следующее утро у него опять было долгое совещание с хозяевами. Просматривали списки жалованья, что-то составляли, писали, и вечером Утюгов ходил уж по уборным с мелко исписанным листом бумаги и желающих приглашал расписываться на нем. Это было предложение всем актерам служить за половинное содержание против того, которое было выговорено по контрактам, заключенным с Чертищевым.
Актеры ахнули, загалдели, ругали «жида Вилейчика» и «распивочника Павлушина», но в конце концов стали соглашаться и подписывали лист.
– Ведь это не обязывает меня служить до конца сезона? – спросила Малкова.
– Нисколько. Здесь на листе все это объяснено. Ведь я же читал вам, – отвечал Утюгов.
– И бенефис мне будет по-прежнему?
– И бенефис. Бенефисные условия не изменяются.
– Ну, в таком случае я согласна. Давайте, я подпишу. Но какое несчастие! Третий летний сезон я не могу получить полностью своего жалованья.
Она взяла перо и подписала. Происходило это после спектакля, в ее уборной. Тут сидело несколько актеров, в том числе и Лагорский. Лагорский сказал:
– Хорошо, подпишу и я, потешу новых антрепренеров, но предупреждаю: я долго не останусь в труппе. Я поеду на гастроли. Я уже списался кое с кем из антрепренеров и жду от них ответов. Беру с собой для компании Тальникова. Его там я всегда сумею приткнуть для получения какого-нибудь куска, во всяком случае большего, чем здесь. А во время путешествий по провинции Тальников незаменим. Он будет у меня и секретарь, и компаньон, и хозяйка – все, что угодно.
Подписал лист и Лагорский.
– Возьму бенефис здесь и уеду, – прибавил он.
– Первый бенефис мой. Я уже выговорил его себе у Вилейчика и Павлушина. Давно выговорил… – заговорил Чеченцев, расписавшийся на листе чуть ли не первым.
– Нет, вы это уж ах оставьте! – закричал Лагорский. – Мой бенефис будет первым. Я завтра же заявляю об этом новым хозяевам, и если они мне откажут, то, невзирая на подпись, я завтра же брошу труппу.
– Ваш бенефис, по контракту, во второй половине июля. Я уже справлялся, – возразил Чеченцев.
– Контракт с Чертищевым нарушен. Теперь новые условия! – еще более возвысил голос Лагорский. – Новые условия с жалованьем, и я предъявляю новые условия с бенефисом.
Начался спор. Дабы прекратить его, режиссер Утюгов заговорил:
– Господа! Всех подписавших новые условия новые антрепренеры приглашают завтра после спектакля на ужин в большой зал ресторана!
– А ну их к лешему! Обобрали, оплели, ограбили и хотят замазать свои разбойнические дела какой-нибудь котлетой с бобами и стаканом вина! – отвечал Лагорский и вышел из уборной Малковой.
Глава XLIII
О своем бенефисе Лагорский на другой же день утром заявил новой дирекции театра и сада «Сан-Суси». Вилейчик и Павлушин в это время сидели на веранде и пили чай. С ними сидел и режиссер Утюгов. На это Павлушин ответил:
– Насчет бенефисов всегда очень рады. Бенефисы – и вам польза, и нам польза. Будете стараться билеты рассовывать. И вот для этого-то самое любезное дело наши обеды с музыкой и пением. Тут и публика, тут и все. Вчера у нас такой туз с Калашниковской пристани обедал, что мы ему за одно вино и фрукты больше чем на сто рублей счет подали. Ему ложу.
– Ну уж это наше дело, – грубо сказал Лагорский.
– Советовал бы к нему-то в амбар или в контору вам самому на Калашниковскую пристань съездить. Овсяный туз. Денег не жалеет, – продолжал Павлушин.
На это Лагорский промолчал и заявил:
– Так вот знайте. Первый бенефис мой. Объявим о нем на днях.
– Первый бенефис невозможно… – заметил Вилейчик. – Берите второго…
– Отчего? По какой причине?
– Первый бенефис у нас господину Чеченцеву обещан, – проговорил Павлушин.
Лагорский вспыхнул.
– Странно… – сказал он. – Я полагаю, мои заслуги в труппе и какого-нибудь Чеченцева… Совсем странно… Он еще под стол пешком бегал, а я уж был актером и гремел по Волге. А Чеченцева этого я по сцене ходить учил. Да он и теперь еще не умеет.
– Отдали, отдали. Вчера вечером отдали. Он с нами ужинал вместе, – сказал Вилейчик.
– Но ведь, мне кажется, можно и переменить. Это все в вашей власти, – пробормотал Лагорский.
– Зачем же переменять! – отвечал Павлушин. – Слово дали, так уж держись. Наше слово купецкое должно быть все равно что вексель. Да и, кроме того, Алексей Кузьмич Чеченцев помогал нам в наших обедах с музыкой. Он и пел у нас, и читал для публики. А ваша милость погордились.
– Ласковое телятко две матки сосет? – иронически спросил Лагорский.
– А то как же-с? Порядок известный. Но главное то, что он раньше просил.
– Берите второго бенефис, – продолжал Вилейчик.
– А что этот Лезгинцев ставит? – нарочно изменив его фамилию, задал вопрос Лагорский.
– Уриеля Акосту.
– Хорошего пьеса… Я знаю… – прибавил Вилейчик, щурясь от приятного воспоминания.
– Гм!.. В мой репертуар заезжает… – произнес Лагорский. – Наверное, Акосту он сам играет?
– Сам… – кивнул ему Утюгов.
– Тогда знайте, я в его бенефис играть не буду.
– Отчего? – удивился Вилейчик.
– Он у меня мою коронную роль отбил. Мне нечего играть.
– Ну-у!.. Как же это так? Без вас нельзя. Вы, господин Лагорский, хоть что-нибудь…
– Не буду и не буду. Он мне свинью преподнес, и я ему так же… Так вы и знайте. Свинство.
– Так считать второй бенефис за вами? – спросил Павлушин. – Нам надо знать. А то может запросить себе бенефиса госпожа Жданкович или Малкова.
– Я ставлю «Короля Лира», – объявил Лагорский.
Павлушин взглянул на режиссера Утюгова.
– Это что такое «Король Лир»?
– Антрепренер! Ха-ха-ха! – засмеялся Лагорский. – Шекспира не знает. Ах вы, антрепренеры! «Король Лир» – бессмертное произведение Шекспира. Трагедия.
– Да ведь где же все упомнить…
Павлушин смутился и погладил бороду.
– «Гамлета» и «Короля Лира» даже каждый театральный плотник знает, – продолжал Лагорский.
– Так то театральный. А мы всегда по буфетной части.
Дабы переменить разговор, Утюгов стал пояснять Павлушину:
– Большая постановочная пьеса. Много костюмов, много декораций. Декорации надо вновь писать.
Вилейчик покачал головой и сказал:
– Если господин Лагорский примет декорации на своего счет – мы согласны.
– Да. Костюмы наши, уж куда не шло, а декорации ваши, – прибавил Павлушин Лагорскому.
– Но позвольте, вы должны театр давать с декорациями и костюмами!.. – воскликнул Лагорский. – Это везде так, во всем мире.
– Убытков много. Направо убыток, налево убыток, прямо убыток. Этого Чертищев – разбойник! Что он с нами наделал! На Сахалин ему… Вот где его место! – в свою очередь кричал Вилейчик.
– Но ведь для Черкесова… или как его?.. для Чеченцева этого самого вы делаете декорации. Там тоже сложная обстановка, – проговорил Лагорский. – «Уриель Акоста» не в одном-двух павильонах.
– Одну декорацию Чеченцев делает сам, а остальное из старенького наберем, что есть под рукой. Так вчера условились насчет «Уриеля Акосты», – объяснил Утюгов.
– Тогда я становлюсь в полное недоумение, что мне ставить… – развел руками Лагорский. – «Разбойники» Шиллера, – прибавил он. – Разве вот эту пьесу?
– Что угодно, Василий Севастьяныч, но только чтоб нам декорации ничего не стоили. Ни копейки не дадим. Костюмы наши… Хорошо, извольте, – сказал Павлушин. – Костюмы наши.
Лагорский встал.
– Половину жалованья отняли и хотите, чтобы актеры играли без декораций! Ну, антреприза! Вспомните, что ведь это Петербург, а не Чухлома. А еще хотите, чтобы у вас сборы были хорошие! – разразился он. – Ну-с, так второй бенефис мой. А пьесу – я еще подумаю…
Он даже никому не протянул руки и отошел от стола.
«Мерзавец… скотина… Лизоблюд проклятый… альфонсишка гнусный, – шептали его губы про Чеченцева, успевшего перейти ему дорогу. – Нет, каков мальчик! Забежал, приласкался и обстряпал себе бенефис. Теперь с первым бенефисом. А первый бенефис много значит. И возьмет сбор, возьмет! – мысленно восклицал он. – Пойдет сам по богатым купцам билеты раздавать, призы получать. „Акосту“ ставит. „Акосту“-то я мог бы взять».
Вечером, после спектакля, Лагорский, на антрепренерский ужин не пошел, но послал туда Тальникова, чтобы через него узнать, что там произойдет и что будут говорить.
Вернувшись домой, Лагорский нашел на своем столе телеграмму. Театральный антрепренер Безменов из Луцка в ответ на его письмо телеграфировал: «На треть сбора согласен. Вечеровый расход – шестьдесят. Четыре спектакля через день, пятый бенефис. Бенефис – половину сбора. Приезд не позже пятнадцатого июня – жду ответа».
Лагорский задумался.
«К пятнадцатому числу поспеть туда, так здесь бенефиса не возьмешь. Плюнуть разве на здешний бенефис и ехать туда? Дело на лад идет. Из Луцка можно перекочевать куда-нибудь в другой город», – рассуждал он.
Он был рад, что так складывается дело. В особенности он был рад, что уедет от жены, Малковой и Настиной, которые изводили его своей ревностью, попреками, бранью, ссорами, и, главное, его то радовало, что уедет он под самым благовидным предлогом – по делам своей профессии.
Глава XLIV
Утром Лагорского разбудил Тальников. Он осторожно вошел в его комнату и тихо проговорил:
– Спите? Пора вставать. Скоро десять. Лагорский потянулся и открыл глаза.
– Покажись-ка… Не пьян? Проспался? – сказал он Тальникову, зевая.
– Позвольте… С чего пьяну-то быть?
– С антрепренерского угощения. Ты ведь даровщинку любишь.
– Уж и угощение! Уж и ужин! Только пивом и поили. А для дам было поставлено две бутылки дешевого красного и белого вина да бутылка мадеры. Сквалыжники! – рассказывал Тальников. – Хорошо, что вы и не пошли. Закуска самая плохенькая. Даже икры не подали. Селедка да колбаса… редиска, корюшка копченая, а цена ей теперь два гроша. На ужин судачки, по половине цыпленка и мороженое – вот и все.
– Раскритиковал. Ты о деле-то расскажи, – перебил его Лагорский. – Кто там был? Малкова была?
– Была. Чеченцеву на подарок подписывались.
– Да разве публика за ужином была?
– Были театралы. Потом пришли, когда ужин кончился. Вот они-то и поставили несколько бутылок шампанского, посидели с дамами, с Чеченцевым, с ними пили. Купцы какие-то были.
– Пьяные?
– Да уж само собой, выпивши. Вот им-то Павлушин и предложил подписку. И сам подписал пять рублей.
– Умеет, скотина, свои делишки обделывать! – вздохнул Лагорский и начал одеваться.
– Пел он… Я про Чеченцева… Стихи читал… – рассказывал Тальников. – Монолог из «Акосты» прочел, только все сбивался.
Лагорский, одевшись, сел к самовару.
– Ну а мне здесь бенефиса не дождаться, – сказал он. – Не ко двору я здесь. Не умею я перед купцами фиглярить. Не умею антрепренерам угождать и в душу к ним влезать.
– Там вчера после ужина и генерал один был. Только статский, – проговорил Тальников.
– Один черт. Все равно. Лезгинцевы какие-то торжествуют. Лизоблюдам здесь место. Им и первый бенефис, и все… А я вчера просил…
– Да ведь у вас бенефис по контракту в июле. Вчера уж об этом разговор был.
– Не перебивай! Чего ты? Контракт… Какой теперь контракт! Нет теперь контрактов, если с актерами сделку сделали. Да если бы и был контракт, а я захотел бы изменить время бенефиса, мое желание следовало бы уважить. Я Лагорский-Двинский, а не какой-нибудь Осетинцев, – гордо произнес Лагорский. – А я вчера прошу себе бенефис и заявляю «Короля Лира» – мне отказывают в декорациях. Не водевиль же мне в старых павильонах и при садовой декорации ставить! Нет, надо наказать их и уехать. Ну его к черту этот бенефис! Посмотрим, что они будут тут без меня ставить. И я бросаю бенефис. Сбирайся, Мишка Курицын сын! Едем в Луцк на гастроли! – сказал он Тальникову.
– Это вы, Василий Севастьяныч, на гастроли, а я-то как же поеду? – спросил тот.
– Ты? Ты в качестве моего адъютанта. Да я и тебя там на какие-нибудь десять-пятнадцать рублей пристрою от спектакля. Все больше, чем здесь получишь. Ты сколько получаешь?
– Теперь половину от семидесяти пяти рублей, – отвечал Тальников.
– Ну вот видишь. Тридцать семь рублей с полтиной в месяц. Да получишь ли еще и это-то? Мне кажется, жития этому театру «Сан-Суси» будет еще не больше месяца и все кверху тормашками полетит. Сбирайся, Мишка.
– Я готов-с. Что ж мне сбираться! Хоть сейчас готов.
– Ну и прекрасно. Отрясу я прах от ног моих на пороге этого «Сан-Суси» и уеду, – продолжал Лагорский. – Посмотри, вот какую я телеграмму из Луцка получил. Только секрет. И покуда никому ни слова, ни полслова, ни четверть слова.
– Гроб… Могила, Василий Севастьяныч, – отвечал Тальников, хлопнув себя по груди.
– Ну, то-то…
Лагорский погрозил ему и показал телеграмму.
– Дело хорошее-с… Вы большой талант. Вас знают, – сказал Тальников, прочитав телеграмму.
– Сделал запрос и еще в один театр и жду ответа. Сыграем в Луцке – переедем в другой город. Гастролировать куда веселее, чем на одном месте корпеть.
– Еще бы… – согласился подобострастно Тальников и спросил Лагорского: – Прикажете еще стаканчик чайку налить?
– Налей.
Только что Лагорский принялся за второй стаканчик чая, как к нему пришел режиссер Утюгов. Он был, как и всегда, с портфелем, набитым пьесами. Не сняв с себя еще пальто и заглянув в комнату из передней, он уже заговорил:
– Не спите уж, Василий Севастьяныч? Встали? Очень рад. А я к вам нарочно, чтобы немножко пожурить вас по-дружески и, так сказать, направить на истинный путь по отношению к новым нашим театральным хозяевам. Здравствуйте, мой милейший! – сказал он, раздевшись и входя в комнату. – Напрасно вы так обостряете свои отношения к ним.
– То есть как обостряю? – спросил Лагорский.
Утюгов положил портфель, сел и потер руки.
– Да вообще у вас все как-то резко… Вот, например, вчера не были на ужине, так радушно предложенном ими, – произнес он.
– Разыгрывать из себя кафешантанного исполнителя? Пить и декламировать за ужином перед пьяной публикой, как этот – как его?.. Грузинцев?.. Благодарю покорно.
Лагорский махнул рукой.
– Не пить. Зачем пить? Не надо и декламировать, мой добрейший, а вообще не выделяться из общего уровня. Правду говорю. Это по-товарищески… Ведь вот вчера на ужин пришли почти все, а вас не было, и это резко бросилось в глаза. Павлушин и Вилейчик очень опечалились, им было это так неприятно, и они говорили про вас: «Что же это он? За что так с нами!..»
– Позвольте… Да что вы, адвокат их, что ли? – задал вопрос Лагорский.
– Боже меня избави! Но я вам говорю это чисто с практической точки зрения, – отвечал Утюгов. – Ведь, в сущности, эти люди недурные, добрые, но у них своеобразный взгляд на искусство.
– Ну и черт их побери, если это так… Я артист.
– То есть не на искусство, – поправился Утюгов, – а вообще на театральное дело. Купцы, торговые люди – с торговой точки зрения они на все и смотрят. А добрые, расположенные к актерам.
– Бросьте, Феофан Прокофьич…
– Зачем бросать? Надо выяснить… Лаской с ними можно все сделать. При ласковых отношениях из них можно веревки вить, а вы заявляете о бенефисе и сейчас же становитесь к ним в резкие отношения.
– Ни в какие я к ним отношения не становлюсь.
– Ну как же… Ушли не простясь, не подали даже руки…
– Позвольте… Они, пользуясь случаем, ссадили меня с четырехсот рублей в месяц на двести, а я еще должен лизаться с ними? Благодарю покорно! Ведь они рубль сломали, говоря по-купечески, кафтан выворотили.
– Дела плохи, ничего не поделаешь, вы сами видите. Ну, да что об этом! А обойдись вы с ними ладком, как все, можно было бы и «Лира» поставить в ваш бенефис. Кое-что из декораций у нас есть, кое-что можно прималевать. Преспокойным образом я велел бы это им в счет поставить, и они преспокойно заплатили бы… На бенефисы они надеются, бенефисы для них – лучший случай поправить дело, приучить к себе публику, а вы вчера даже от участия в первом бенефисе отказались. Афиша должна быть без вашей фамилии. А вы имя в труппе, большое имя, столб.
– Но мне в «Акосте» нет роли, роли нет, если Черкесов сам Акосту играет! – воскликнул Лагорский.
– Но там, кроме того, есть хорошая выигрышная роль, за которую вы могли бы взяться. В бенефисы очень часто премьеры для афиши и ничтожные роли играют, а здесь есть хорошая роль раввина… Простите… Во-первых, это не по-товарищески…
Лагорский поднялся со стула и объявил:
– Да я этого Осетинцева и не считаю за товарища. Он кафешантанный исполнитель, а я актер!
– Вижу я, вижу, как вы к нему относитесь. Не хотите даже называть его настоящей фамилией и нарочно придумываете ему разные другие прозвища, но это, Василий Севастьяныч, нехорошо. Рука руку моет… Вы ему, и он вам… Да и Павлушин с Вилейчиком…
– Вы, кажется, пришли ходатайствовать за Чеченцева?
– Именно, мой милейший. Позвольте вас поставить на афишу в его бенефис? – подхватил Утюгов. – Во-первых, это утешит Павлушина и Вилейчика, которые теперь ни в тех ни в сех… а во-вторых, это успокоительно подействует и на труппу, которая, так сказать, угнетена необходимой в хозяйстве сбавкой жалованья. Вы имя, Василий Севастьяныч, большое имя… Вас успела полюбить публика… Ваше имя для бенефисной афиши очень важно, – уговаривал он Лагорского и прибавил: – И если вы согласитесь на участие в бенефисе Чеченцева, то можно будет устроить так, что в свой бенефис вы и «Лира» сможете поставить без затрат с вашей стороны на декорации. Кланяюсь талантливому актеру.
Утюгов поднялся и в пояс поклонился Лагорскому.
Лесть на Лагорского подействовала. Он стоял, молчал и улыбался. В голове его мелькнула мысль: «Отчего ж не воспользоваться перед отъездом на гастроли бенефисом? Если наши хозяева дадут декорации, то „Лир“ не будет стоить мне дорого и может дать кругленький сбор».
– Хорошо-с… – ответил он, важно заложив руку за борт жилета. – Ставьте меня на афишу. Я буду играть раввина. При условии, что мне дадут декорации на «Лира», я согласен. Но отчего же вы, Феофан Прокофьич, об этом хлопочете? Отчего сам Чеченцев не поднялся и не явился ко мне попросить участвовать в его бенефисе?
– Он будет следом. Он сейчас к вам явится, – поспешно отвечал Утюгов. – Он не горд. Он глуповат, иногда нахален, но не горд. Так согласны?
– Согласен.
– Ну, благодарю вас. А теперь позвольте наскоро хватить чайку стакашек. Выпью и побегу с радостной вестью к Павлушину, – закончил Утюгов и сел пить чай.
Глава XLV
– Что ж, Мишка, надо остаться… – сказал Лагорский Тальникову по уходе Утюгова. – На гастроли-то мы еще успеем. Можно ехать и после бенефиса. Зачем от денег отказываться! Хоть и лежат на нашем театре печати какого-то проклятия, но на «Короле Лире» можно деньги взять, если декорации мне ничего не будут стоить.
– Возьмете, положительно возьмете… – кивнул ему Тальников. – Афишу позаковыристее составить. Съездите в газеты и попросите, чтобы анонсы поставили заранее. Да и на обедах-то музыкальных у Павлушина побывайте, когда билеты будут готовы. Там положительно можно кое-что с рук раздать.
– Не люблю я, Мишка Курицын сын, когда ты меня учишь! – заметил ему Лагорский. – Неужто уж я с твое-то не понимаю! Ну, так вот, надо хлопотать по бенефису. На побегушках уж ты у меня будешь. Куда сходить, съездить… Как адъютант мой ты будешь.
– Это я, Василий Севастьяныч, с удовольствием.
– А антрепренеру Безменову в Луцк я буду телеграфировать, что раньше двадцатого июня приехать на гастроли не могу. А возьмем бенефис и удерем. Что мне церемониться-то с новыми директорами! Мне с Павлушиным и Вилейчиком не детей крестить. Они меня облапошили – и я их… Черкесов этот, облюбленный ими, при них останется – и пусть ставят с ним, что хотят. Правду я?..
– Конечно же, правду, Василий Севастьяныч.
– Только ты, Мишка, покуда насчет гастролей молчок… – погрозил Тальникову Лагорский. – Теперь особенно надо это держать втайне, а то антрепренеры сбунтоваться могут, и прощай бенефис.
– Да ведь уж клялся я вам, Василий Севастьяныч… Будьте спокойны. Слова не пророню.
На лестнице раздались чьи-то шаги. Скрипнула дверь.
– Василий Севастьяныч дома? – послышалось из прихожей.
Лагорский вздрогнул и потом сморщился. Это был голос его жены.
– Дома, дома… – пробормотал Лагорский.
В комнату вошла Копровская. Она была не одна, а с сыном Васей.
– Здоровайся с папашей и целуй его, – сказала она сыну и, обратясь к мужу, начала: – Что же ты это глаз не кажешь? Эдакое у вас несчастие… Говорят, что вас ссадили всех на половинное содержание… не доплатили за прежнее, а ты ко мне не ходишь, молчишь и совсем забыл, что у тебя семейство… Хотел прислать за сыном и забыл о нем, словно его нет. Я раз сама заходила к тебе, раз Васю с горничной присылала, но ты не весть где болтаешься.
Лагорский всплеснул руками и сказал:
– Пришла и начала ныть. Эдакое наказание. Да ты хоть поздоровайся прежде…
– Здравствуй… Здравствуйте, Тальников, – проговорила Копровская, села и, обратясь к мужу, продолжала: – Но ведь нельзя не ныть, если ты забываешь семейство, забыл, что у тебя сын приехал. У меня еще, Василий, спокойный характер, другая бы знаешь как!.. Про тебя ходят слухи, такие слухи… И я ничего не знаю… Ты уезжаешь? Бросаешь труппу?
Лагорского передернуло.
«Откуда она это могла узнать? Кто это мог разгласить?» – подумал он и отвечал:
– Но это ведь еще только предположения. Ты, пожалуйста, не болтай. Я на днях беру здесь бенефис… Ставлю «Лира». Если узнают, что я уеду до окончания сезона, это мне может повредить.
– Ты говоришь: «предположения»… «не болтай»… Но об этом все говорят. И первая направо и налево разглашает твоя подруга, – Копровская покосилась на сына, – Настина. Она рассказывает даже, что сама с тобой едет.
Голос Копровской дрогнул. Она даже вынула платок и поднесла его к глазам.
– Я? С Настиной еду? На гастроли еду? В первый раз слышу, – пробормотал он и досадливо подумал: «Действительно, я ей, кажется, что-то говорил, когда выпроваживал ее от себя, но ведь это только, чтоб успокоить ее, отвязаться от нее». – Но позволь… Кто же Настину пустит уехать, если у нее контракт с Артаевым? – продолжал он вслух.
– О, такое золото никто не станет удерживать в труппе, – сказала Копровская. – Разве это актриса? Ей цена грош. Она и попала-то к нам по ошибке. Очень нужна Артаеву Настина! Тем более что Артаев ведет переговоры о приглашении вашей Жданкович. И кажется, уже дело сделано.
– Жданкович поступает к вам в «Карфаген» на службу? – удивленно воскликнул Лагорский. – Позвольте… позвольте… Это тоже для меня новость, и новость неприятная. Вот хитрая-то!
– Поневоле будешь хитрой, если у вас не платят. Ведь этим контракт нарушен…
– Это для меня неприятная новость и даже неожиданная, – повторял Лагорский. – Кто же у меня Корделию-то будет играть в бенефис? Ведь я «Лира» ставлю в бенефис. Малкова грузновата… Она Гонерилью должна играть… – рассуждал он.
– Я, Василий, нарочно пришла к тебе с сыном, чтобы напомнить тебе о нем… – уже плача, говорила Копровская. – Несчастный отец… Ты совсем забыл про него… Обещал дать ему на содержание при получке жалованья – и до сих пор ничего.
– Да… Конечно, я виноват. Но ведь получили-то мы гроши… – проговорил Лагорский в свое оправдание. – Хочешь чаю? Хотите чаю? Выпей, Вася, чаю… – предложил он жене и сыну.
– Не чай пить мы сюда пришли! – грубо возвысила голос Копровская. – А напомнить тебе, что так родители не поступают. Напомнить и прямо потребовать от тебя, что ты обещал…
Она поднялась со стула и в волнении пересела на кровать.
Тальников, увидав, что началась семейная сцена попреков и ревности, сейчас же взял шляпу и вышел из дома.
Копровская продолжала:
– Я пришла за разъяснением… Мы не уйдем, пока ты не дашь нам денег. Мальчик одной мне не под силу. Он обносился. У него сапоги худые. Ведь тратишь же ты на Малкову и на Настину.
– Замолчи… Неловко при Васе… – шепнул ей Лагорский.
– Ты уедешь, а в августе надо его отправлять отсюда, платить за него в гимназию… Кроме того, он вырос из своего зимнего пальто…
– У меня теперь денег нет, – объявил жене Лагорский. – Но все-таки, вот ему пять рублей на сапоги. А после бенефиса я дам для него еще.
Он вынул пятирублевый золотой и положил его на стол перед мальчиком.
– Совсем шут гороховый! – простонала Копровская. – И это называется отец! Да разве тут пятью рублями пахнет!
– После бенефиса, Надежда Дмитриевна, после бенефиса, – раздраженно отвечал Лагорский. – А теперь, чем ругаться здесь и поносить меня при Васе, идите вы домой. Мне самому надо уходить. Надо хлопотать о бенефисе… Уходите… Я сам ухожу…
Лагорский начал сбираться. Копровская встала, подошла к нему и вполголоса сказала:
– Но что для меня обидно, Василий, это Настина! Неужели ты опять сходишься с ней и везешь ее с собой? Ведь это же дрянь, совсем дрянь… Она у нас вешается на шею первому встречному-поперечному. А ты вдруг соединяешь с ней свою жизнь, везешь ее на гастроли. Подумай, на кого ты нас меняешь!
– То, что ты говоришь, я в первый раз слышу. Но выйдем вместе. Мне надо торопиться.
Лагорский заторопился и уж взял шляпу.
– Ты в первый раз слышишь, а Настина болтает об этом на всех перекрестках, хвастается всем и каждому… Даже при мне, не стесняясь, говорит. От нее-то я и узнала, что ты едешь с ней на гастроли. Меня это как громом поразило, Василий. На кого променял меня! Боже!
Копровская заплакала.
– Успокойся, успокойся, милая. Ничего подобного. Если я поеду на гастроли, то поеду с Тальниковым. Настина… Да разве это можно? Ведь она стеснит меня в дороге, стеснит везде. А я хочу свободы… – утешал жену Лагорский и прибавил: – Но гастроли покуда – секрет, и об этом не болтай.
Он поцеловал Васю, сунул ему в руку золотой. Они вместе начали уходить.
«Нет, каков язычок! Уж не с одной, а с тремя дырками. Ничего сказать нельзя. Все разболтает», – рассуждал про себя о Настиной Лагорский, когда они спускались с лестницы.
Глава XLVI
В сущности, Лагорскому никуда не нужно было идти. Ушел он из дома только для того, чтобы прекратить сцены нытья, попреков и брани со стороны жены. Выйдя на улицу и расставшись с женой и сыном, он даже стал соображать, куда ему направиться. Он посмотрел на часы. Часовая стрелка приближалась к полудню.
«Пойду завтракать в наш театральный ресторан. Там с кем-нибудь встречусь. Теперь надо хлопотать о бенефисе», – решил он и пошел к саду «Сан-Суси».
– Лагорский! Лагорский! – раздался сзади него звучный контральто с примесью некоторой картавости.
Он узнал этот голос, остановился и обернулся. Его догоняла и махала ему зонтиком Настина.
– Куда вы так спешите? Погодите. Надо поговорить, – продолжала она, подбегая к нему, протянула руку, сказала «здравствуйте» и спросила: – Когда же, наконец, вы едете на гастроли?
Лагорский передернул плечом и поморщился.
– Не надо, друг мой Настенька, об этом оглашать, – произнес он. – Ведь если я сообщил вам об этом вскользь, то сообщил только мои предположения, поведал по секрету, а вы кричите об этом на всех перекрестках. Это может мне повредить. С новыми директорами я еще не прервал моих отношений, я играю по-прежнему, дней через десять должен взять бенефис.
Настина несколько опешила.
– Когда же это я на всех перекрестках? – проговорила она. – Я только с вами. Да вот встретилась с Тальниковым, так с ним говорила. А Тальников – ведь это ваш приятель, вы ему все поверяете.
– Неправда. Жене моей вы говорили о моих гастролях и говорили при других.
– Так ведь это жена ваша, а не кто другой. А кто же тут был посторонний? Да никого из вашей труппы не было. Я говорила за кулисами с нашей актрисой Мазуревич, предлагала ей передать мою комнату, когда поеду с вами. А больше тут никого не было. Да… Наш помощник режиссера был. Но он такой, что в одно ухо впустит, в другое выпустит.
Лагорский и Настина шли рядом, Настина спросила его:
– Но все-таки же вы едете?
– Надо взять сначала бенефис, – уклончиво отвечал он. – Я ставлю «Лира». Тут хлопот будет полон рот.
– Ой-ой-ой, какая пьеса! Это, кажется, с чертями, с ведьмами.
– То «Макбет».
– Но все-таки вы едете? – опять задала она вопрос. – Я к тому спрашиваю, что к какому времени мне готовиться уехать с вами?
Лагорский строго посмотрел на нее и сказал:
– Об этом, Настенька, надо еще подумать и сообразить. И я вас покорнейше прошу до поры до времени не болтать. Этим вы только себе вредите. Ну, с какой стати вы об этом сказали моей жене!
Настина покраснела.
– А что ж такое? Боюсь я разве ее! Да плевать мне на нее! – воскликнула она.
– А через это скандал. Жена сейчас приходила ко мне, и вышел скандал. Не умеете вы язык держать за зубами и этим только вредите себе.
– Постой!.. Да ведь с женой своей ты уж вконец разошелся.
– Разошелся, но меня связывает с ней сын. И наконец, хотя я с ней и разошелся, не следовало тебе ее дразнить и хвастаться перед ней, что ты едешь со мной на гастроли, потому это еще ничего не известно.
Они оба перешли на «ты».
Настина вспыхнула.
– Как? Да разве ты меня не берешь? – воскликнула она.
– Ничего не известно, – повторил Лагорский. – Об этом надо списываться. Ведь это будет зависеть от антрепренера. Ведь у тебя репертуарных ролей нет. Тебя можно только, как говорится, пристегнуть, выговорить у антрепренера малую толику, чтоб дорога-то только бы окупилась.
– Да мне ничего не надо. Я на дорогу меховое пальто заложу, только бы ехать с тобой. И играть мне не надо. Мне только бы с тобой быть. А о пристегивании меня ты не беспокойся.
– Нельзя, Настенька, – стоял на своем Лагорский. – Об этом надо подумать да и подумать, потом списаться. А ты до поры до времени молчи.
– Как? Так ты не наверное меня возьмешь с собой? – удивилась Настина. – Ну, скажите на милость… Ну что же это такое! А я уж и с нашим директором Артаевым уговорилась. Он отпускает меня.
– Здравствуйте! Ты уж и перед Артаевым огласила! А он скажет театральным писакам… А те, чтобы подкузьмить театр «Сан-Суси», в угоду Артаеву, бухнут об этом в газеты, – досадливо говорил Лагорский.
– Нет, нет, я о гастролях Артаеву ни слова, – отвечала Настина, – ни единого слова… А я сказала ему, что у меня умер брат в провинции и мне необходимо нужно ехать из Петербурга, чтоб получить наследство после брата. Ну, он подумал-подумал – и согласился.
– Ах, зачем ты это! Зачем! – мог только выговорить Лагорский, сжимая кулаки и морщась. – Ах Настенька, Настенька! – покачал он головой.
Она взяла его под руку, заглянула ему в глаза полными слез глазами и тихо произнесла:
– Не покидай меня, Васиканчик! Возьми с собой.
Они подходили к саду «Сан-Суси». У входа Лагорский увидал Малкову, разговаривающую с Колотухиным, остановился, высвободил от Настиной свою руку и сказал:
– Ну, иди, голубушка. Поездка ведь еще не скоро. Об этом успеем еще поговорить. Ты ведь к себе в «Карфаген» на репетицию? Иди. А я к себе в «Сан-Суси»… Но мне еще нужно зайти табаку купить…
И Лагорский свернул в табачную лавку, хотя табаку у него был полный порттабак.
Настина посмотрела ему вслед и крикнула:
– Малковой испугался? Понимаю… Я вижу ее… Вон где она стоит!
Лагорский умышленно долго пробыл в табачной лавочке. Купив книжку бумажек для свертывания папирос, он медленно вышел из лавочки и, когда только уверился, что Настина удалилась, направился ко входу в сад «Сан-Суси», где еще стояла Малкова и разговаривала с Колотухиным. Они рассматривали рукописный анонс, прилепленный на стену у входа. Колотухин кивнул Лагорскому на анонс и, улыбаясь, произнес:
– Каков мальчик-то? Завтра печатная афиша о его бенефисе выйдет, а он, не дождавшись ее, уже сегодня рукописную выпустил.
Лагорский, поздоровавшись с Малковой и Колотухиным, подошел к анонсу и прочел его. На листе бумаги черными и красными чернилами каллиграфическим почерком было выведено: «9 июня бенефис известного артиста Алексея Кузьмича Чеченцева. Представлена будет драма „Уриель Акоста“. Бенефициант исполнит заглавную роль. Билеты на бенефис продаются в кассе театра».
– И сбор есть уже… – прибавил Колотухин. – Сколько сбора-то? – спросил он кассира, выглядывавшего из окна кассы.
– Рубль с четвертью.
– Далеко пойдет этот известный артист Алексей Кузьмич, – иронически заметила Малкова.
– Дальше острова Сахалина не пойдет… – язвительно пробормотал Лагорский.
– А вы посмотрите, тут еще лучше, – сказал Колотухин, достал из кармана свернутую газету и показал Лагорскому отчеркнутое красным карандашом место, прибавив: – Читайте.
Лагорский прочитал вслух:
– «В садовых театрах начинаются бенефисы. В театре „Сан-Суси“ 9 июня бенефис известного артиста А. К. Чеченцева, стяжавшего себе громкую славу по побережью Дона, где он играл в течение трех зимних сезонов, где он приобрел себе много поклонников и поклонниц, в особенности последних. Пойдет драма Гуцкова „Уриель Акоста“ с бенефициантом в заглавной роли. Роль эта лучшая в репертуаре талантливого артиста».
– И стоила эта заметка талантливому артисту: дюжину устриц, телячью котлету, порцию спаржи и бутылку шабли… – объявил Колотухин. – Затем Чеченцев поцеловал писаку в плечо.
– Да ведь не заплатит Павлушину ни за устриц, ни за спаржу, ни за вино, – сказала Малкова. – Все это взято у Павлушина в долг, а Павлушин в Чеченцеве за его кафешантанные способности души не чает.
– Ловкий мальчик! – еще раз воскликнул Колотухин.
Глава XLVII
В саду Лагорский нашел Павлушина и Вилейчика. Они сидели на веранде и пили чай. В их компании был режиссер Утюгов с портфелем, Чеченцев, облаченный совсем в белую фланелевую пиджачную парочку, и молодой мясник, поставщик дичи и мяса для ресторана Павлушина, знакомый и Лагорскому. Чеченцев читал им монолог из «Акосты».
Завидя подходившего к ним Лагорского, Павлушин и Вилейчик встали ему навстречу. Павлушин, взяв его за обе руки, заговорил:
– Ну, вот спасибо, спасибо, что играете в бенефисе Чеченцева. А то афишка была бы как карноухая.
– Мы это ценим, очень ценим такого честного поступка, – прибавил Вилейчик, потрясая в свою очередь Лагорского за руку. – А то до нас уж дошли разного глупого слухи, что вы уезжаете куда-то на провинция.
«Пронюхали, – подумал Лагорский и прибавил мысленно: – Впрочем, я и сам неосторожно болтал по уборным про эти гастроли».
– Покуда никуда не еду, – отвечал он им.
– Да ведь у нас вам будет хорошо, право, хорошо, – сказал Вилейчик. – Жалованья поменьше – можете второго бенефис взять в конце сезон. А то что это – ехать! Я не знаю, зачем и мамзель Жданкович от нас уходит. Без бенефис уходит, к Артаеву в «Карфаген» уходит. А мы хотели ей большущий корзинка с цветы поднести.
– Ах, она уж объявила вам, что не хочет служить? – спросил Лагорский.
– Сегодня утром прислала письмо. И без бенефис, без бенефис!
– В «Карфагене» бенефис возьмет.
– Это все от Артаева интрига. Большого он интриган! – покачал головой Вилейчик.
– Когда-нибудь подавится, – вздохнул Павлушин. – Чайку с нами? – предложил он Лагорскому. – Мы перед завтраком пораспариваемся. А потом можно будет селяночки рыбной похлебать.
– Пожалуй, стакашек выпью… – согласился Лагорский, присаживаясь. – Я пришел о бенефисе потолковать.
– Пожалуйста, пожалуйста, господин Лагорский, – заговорили оба директора. – Нам чем больше бенефисов, тем лучше. На бенефис публика лучше клюет.
– Я, как сказал, «Лира» ставлю.
– Катайте, что хотите. Мы с Иваном Петровичем решили так, что чем страшнее, тем лучше, – кивнул Вилейчик на Павлушина и махнул рукой. – Наш режиссер говорит, что декорации можно из старого набрать.
– Как из старого? – запротестовал было Лагорский, но Утюгов подмигивал ему, чтобы он не возражал, и сказал:
– Все обставим прилично. Будьте покойны. Декоратор у нас есть. Кое-что припишем, кое-что подмалюем.
– Спасибо, товарищ, за участие в бенефисе, – обратился к Лагорскому до сих пор молчавший Чеченцев и протянул ему руку. – Я ценю это! Буду у вас, чтобы поблагодарить вас еще раз.
– «Лира» я ставлю семнадцатого числа и вечером в день бенефиса Чеченцева прошу выпустить мою афишу, – заявил Лагорский.
– Девятого бенефис и семнадцатого бенефис… Ох, трудно! Такая постановочная пьеса.
– Ничего. Жарьте, голубчик, жарьте, Бог труды любит, – ободрял его Павлушин. – А мы в день их бенефиса в обыденное меню ботвинью с лососиной пустим. Земляника к тому времени поспеет. Крюшоны дешевенькие из нашего русского шампанского по три рубля можно пустить.
– Вы все со своей жратвенной точки зрения! – огрызнулся на Павлушина Лагорский, но Утюгов опять стал ему мигать, чтобы он был сдержаннее.
Лагорский сократился, а Павлушин отвечал:
– Да ведь публика это любит-с. Искусство искусством, а тоже и насчет утробы… Ведь вот музыкальные-то обеды уж начали давать барышок легонький. Конечно, тут Дарья Семеновна со своими певицами помогает, тирольки тоже свое дело делают – ну и Алексей Кузьмич… Он тоже, дай ему бог здоровья…
Павлушин поклонился Чеченцеву.
Чеченцев с достоинством произнес:
– Я в нужде всегда готов помочь товарищам.
– Кому мы Корделию-то в «Лире» играть дадим, если Жданкович уходит? – спросил Утюгова Лагорский.
– А Щуровская-то? Что ж, она актриска ничего себе… Молоденькая, белокуренькая, жиденькая.
– Да ведь она ступить не умеет.
– Зато слушается, не артачится, не фордыбачит. Выдрессируем.
– Жарьте, жарьте, господа… – одобрительно произнес Вилейчик. – Главного актер хорош – и все хорошо будет. А одного какая-нибудь роль плохо – тьфу!
– Ну как же… Тут дело в ансамбле… – возразил Лагорский. – Плохая Корделия и мне мешать будет.
– Выдрессируем, Василий Севастьяныч, вышколим… – утешал его Утюгов. – Актриска она покладистая… К себе ее пригласите… Помимо репетиции рольку с ней пройдете – и будет чудесно.
– Вот разве так… – согласился Лагорский.
– Конечно… А это и ей-то будет лестно. Это доставит ей возможность выдвинуться. Актриска она неопытная, но с огоньком, и заметно из разговоров, что кое-что читала.
– Я пригляделся к Щуровской. Из нее может выйти недурная Корделия, если заняться с нею, – авторитетно заметил Чеченцев. – У меня был случай. Я раз из ничтожества сделал актрису, из выходной штучки. Право… И теперь в провинции по двести рублей получает. Мордочка смазливенькая, бойка – ну и пошла.
Лагорский презрительно скосил на Чеченцева глаза и хотел его оборвать, но Утюгов дернул его за рукав и перебил:
– Да неужели, Василий Севастьяныч, вы не знаете эту Щуровскую? – спросил он. – Она мордочкой в грязь не ударит. И глазки есть, и все…
– Знаю. А то и не говорил бы…
– Вы, Лагорский, влюбите ее в себя – вот из нее и выйдет актриса, – улыбнулся Чеченцев. – Я заметил, что талант часто вместе с любовью приходит. Тогда она будет верить вам. Тогда вы на ее способности можете внушением действовать.
– Бросьте вздор говорить!.. – остановил его Лагорский, морщась. – Все вы с шуточками и с какими-то циническими шуточками, когда дело зайдет о женщинах.
– Ах, боже мой! Да что ж мне унывать-то? Что ж мне нос-то вешать на квинту? И наконец, тут шутка.
Лагорский задумался.
– Феофан Прокофьич… Вы вот что… Вы дайте ей… этой Щуровской прочесть «Лира»-то, – сказал он Утюгову. – Может быть, она не имеет и понятия о пьесе. А прочтет – я с ней переговорю, расскажу ей, что это за тип – Корделия.
– Хорошо, хорошо. Можно. Сегодня же дам. Пусть почитает.
Павлушин слушал и тяжело вздохнул.
– Эх, господа, господа! Вы все попусту, мне кажется, толкуете. Был бы бенефис, была бы хорошая пьеса да глазастая афиша, а остальное – пустяки. Поставьте на афишке: «Роль Корделии исполнит известная провинциальная актриса Щуровская» – публика и бросится, и будет хорошо и вам, и буфету.
– Нет, так нельзя… Что вы… – запротестовал режиссер. – Но она и без этого сыграет хорошо.
– Вы все с точки зрения буфета… – снова произнес Лагорский.
– А то что же?.. Для меня это главное… – отвечал Павлушин. – А на афише чем больше знаменитостей, тем лучше. Солите налево и направо.
– А что скажет публика? Что она скажет? – спросил режиссер.
– Да ничего не скажет. Ну, выругается. А все-таки придет в буфет и выпьет. Бросьте… Что об этом говорить! Я так рассуждаю, что быть бы здоровому да попасть в царство небесное, – шутил Павлушин и прибавил: – А мы вот что сейчас сделаем… Компания у нас приятная… Мы сейчас закажем селяночки из соленой рыбки с томатиками, выпьем стомах ради и поедим. Повар, шельмец, у меня хорошо рыбную селянку делает.
Павлушин постучал крышечкой о чайник и подозвал к себе слугу.
Глава XLVIII
Начались репетиции «Уриеля Акосты». Ввиду сложности постановки «Короля Лира» Лагорский потребовал, чтобы и первая репетиция «Лира» была назначена еще за два дня до представления «Акосты». Зная его резкий и сварливый характер и все-таки ухаживая за ним, как за премьером труппы, ему не смели в этом отказать, вследствие чего репетицию «Акосты» пришлось сократить на одну. Две таких больших пьесы, как «Акоста» и «Лир», нельзя было репетировать в один день при ежедневных спектаклях по вечерам. Назначение репетиции «Лира» до бенефиса Чеченцева рассердило Чеченцева, который, зная о происходящей подписке среди обеденной публики ему на подарок, очень стал заноситься этим и, как говорится, сильно поднял нос против Лагорского, которому такой подписки не составлялось. Чеченцев крупно поговорил с Лагорским. Лагорский, давно уж имевший зуб против Чеченцева, вспылил и назвал его в глаза кафешантанным героем. Чеченцев вследствие этого на первую репетицию «Лира» не явился, а Лагорский на следующий день не явился на репетицию «Акосты». Вечером, во время спектакля, произошла крупная ссора между Чеченцевым и Лагорским. Лагорский, как говорится, подложил Чеченцеву свинью. Во время представления нарочно ушел за кулисы раньше времени и тем испортил у Чеченцева лучшую сцену. Чеченцев не стерпел и назвал Лагорского подлецом. За кулисами в антракте произошел скандал между ними. Дело чуть не дошло до драки. Павлушин и Вилейчик, уведомленные об этом режиссером Утюговым, испугались за предстоящие бенефисы Чеченцева и Лагорского, представляющие и им выгоды, и бросились их мирить после спектакля. Чеченцев взял свое слово назад, но примирение не вполне удалось. Актеры продолжали смотреть друг на друга зверем.
Роль Корделии в «Лире», вследствие перехода актрисы Жданкович в труппу театра «Карфаген», была отдана Щуровской, приглашенной на самые маленькие роли и не игравшей до сих пор ответственных ролей. Это была очень молоденькая, худенькая, стройная блондинка, бледная, с большими серыми глазами навыкат, немного близорукая, недурненькая, но очень бедно одетая. Раньше Лагорский не обращал на нее никакого внимания и даже не разговаривал с нею. Перед репетицией, за кулисами, она робко подошла к нему и сказала:
– Как я вам благодарна, господин Лагорский, что вы выдвигаете меня вперед. Мне ужасно хочется сыграть эту роль, это моя давнишняя мечта, но не скрою от вас, я все-таки боюсь за себя, думаю, будеть ли мне это под силу.
– А вот посмотрим, – отвечал Лагорский. – Кое-что я вам покажу, кое-что прочитаю. Разок-другой мы можем пройти вашу роль и помимо репетиции.
– О, пожалуйста! Указывайте, приказывайте, я вся в вашем распоряжении… Буду прислушиваться к каждому вашему слову. Вы такой талант! Вы так опытны…
Лагорский поклонился.
– Вы читали «Лира»-то? Знаете эту трагедию? – спросил он.
– О да… Читала. Я всего Шекспира прочла. Я кончившая курс гимназистка. С медалью кончила… – для чего-то ввернула она это в свою речь.
– Ну вот и отлично. Вы как-нибудь зайдите ко мне после репетиции, и я пройду с вами те места, где вы будете слабы. Могу вам даже начитать. Мы займемся… Или я к вам зайду, – прибавил Лагорский.
– Зачем же вам беспокоиться! Я сама к вам зайду. Скажите только, когда.
– А это уж после бенефиса Чеченцева. Я вам сообщу, когда я буду свободен.
«Миленькая, – подумал про нее Лагорский, когда она отошла от него. – И главное, на все согласна. По фигурке-то она к Корделии подходит, а вот как будет читать и играть?»
К нему приблизилась Малкова и язвительно спросила:
– К себе зовешь? Вот у тебя будет новая ставленница в таланты. Первая – Настина, а вторая – Щуровская.
Лагорский улыбнулся и сказал Малковой:
– А ты, голубушка, ни на шаг без ревности. Это удивительно!
– Я не ревную. Тебя ревновать, так только надсадишь себя и изведешься. А я предупреждаю: смотри не увлекись. Ты влюбчив. А ведь не все Малковы. Другая насядет, свесит ноги, поедет, и уж от нее не отвертишься.
– Сколько в тебе злобы-то! – покачал головой Лагорский.
Началась репетиция «Лира». Актеры и актрисы не знали ролей. Некоторые читали по тетрадкам. Чеченцев, как уж было сказано, вовсе не явился на репетицию. Лагорский, игравший Лира уже несколько раз, очень сердился на беспорядок.
– Господина Чеченцева прошу оштрафовать, – заявил он режиссеру.
– Позвольте… Но как его оштрафуешь? Контрактов нет. Контракты нарушены. Теперь каждый служит, как он хочет, – спокойно отвечал Утюгов.
– А! Вы ему в руку играете? Директорский любимец? Хорошо. В таком случае и я не являюсь завтра на репетицию. Невестке на отместку.
И Лагорский на самом деле не явился на следующий день на репетицию «Акосты».
Щуровская пришла с чуть не назубок выученной ролью, но очень робела, читала тихо, смущенно. Лагорский командовал и кричал ей:
– Громче! Громче! Смелее! Не робейте! Чего бояться? Здесь волков нет. И пожалуйста, не опускайте голову. Зачем вы все голову вниз опускаете?
Щуровская возвышала голос, поднимала голову, но забывала, и опять говорила чуть не шепотом и опускала голову. На глазах ее блестели слезы от волнения. Эти слезы в нежной сцене с отцом пришлись кстати, и Лагорскому понравились.
– Вот так… Хорошо… – одобрительно шепнул он ей. – Но ласки, ласки побольше. Ласки и нежности.
Щуровская просияла.
– Учите, голубчик, учите. Каждого слова вашего буду слушаться, каждое ваше замечание будет для меня священно, – раболепно говорила она Лагорскому в антракте между сценами. – Вы талант, и я должна слушаться.
– Тон местами верен, но не следует робеть и надо говорить громко.
– Постараюсь. Ведь это только первая репетиция. И потом, ужасно я боюсь, что все на меня с таким недоверием смотрят. Я в гимназии на экзаменах так не робела.
– А вот этого-то и не следует. Кроме того, голубушка, играть надо. Вы не играете, – учил Лагорский. – Ну да я вам покажу. Приходите ко мне, и я вам покажу, – прибавил он, косясь на Малкову. – Мы займемся, основательно займемся.
– Никакого толку не будет из этой актрисенки, – презрительно сказала Малкова Лагорскому после репетиций. – Это какая-то разварная корюшка, а вовсе не актриса.
– Ну уж ты наскажешь! Выдрессируем как-нибудь. Она робеет, неопытна, но у ней все-таки есть небольшой огонек, – отвечал Лагорский. – Внешность ее подходит к Корделии. Она мила, у ней кроткое лицо.
– Вот внешность-то тебя и подкупает, – подмигнула ему Малкова. – Помяни мое слово – осрамит она тебя в этой роли.
– Не осрамит. Сам я всегда выдвинуться сумею. Вспомни знаменитого трагика Росси. С какими плохими актрисами он играл! – гордо произнес Лагорский. – И наконец… Конечно, это только между нами… Я как только возьму бенефис, сейчас же и удеру на гастроли. Повторять спектакля я уж не буду, – прибавил он.
– Ах, так ты не отложил своего намерения? – удивилась Малкова.
– Напротив, я уж имею предложение из провинции.
– А обо мне не писал? Я ведь просила тебя.
– Друг мой, два гастролера никогда не бывают в труппе в одно и то же время. Это не под силу театру. Сколь ни горько мне, но придется с тобой скоро расстаться. Но надо сделать это так, чтобы расстаться только на время, только на время. А затем похлопочем, чтобы зимний сезон служить вместе, в одной труппе. Только ты о моих гастролях, пожалуйста, теперь никому ни слова, – прибавил Лагорский.
Глава XLIX
Пара хороших реклам в газетах, глазастые афиши, где все исполнители главных ролей были названы с прибавлением имен и отчеств к фамилиям, сделали свое дело. Бенефис Чеченцева с материальной стороны удался. Сбор был очень недурной, хотя далеко не полный, но пустые ложи и кресла Павлушин и Вилейчик кое-где засадили своими знакомыми, и театр казался как бы полным. Декорации были из рук вон плохи, но актеры играли недурно. Пьеса была срепетована хорошо. Публика жаловалась на убогую обстановку, но все-таки хлопала, вызывала актеров. Посадка знакомых Павлушиным и Вилейчиком в этом деле очень помогла. В театре сидело много евреев, и они усердствовали в вызовах, хотя Чеченцев и сердился, всем говоря, что Вилейчик евреев за половинную цену напустил с контрамарками и деньги себе взял. Чеченцеву поднесли от «обеденной» публики чашку с блюдечком, ложку и маленький кофейник – серебряные в дубовом ящичке. Сам он поднес себе золотые часы в футляре. Подан был также небольшой лавровый венок с красными лентами и надписью: «А. К. Чеченцеву от Калашниковского друга!» Венок поднес один купец, хлебный торговец с Калашниковской хлебной пристани – собутыльник Чеченцева по музыкальным обедам в ресторане «Сан-Суси». Пьесу, впрочем, этот купец смотрел мало, все больше сидел в уборной Чеченцева и пил коньяк финь-шампань, предлагая выпить с ним и актерам.
Павлушин и Вилейчик торжествовали. Они терлись за кулисами, в уборных и говорили:
– Каков сбор-то? Такого сбора у нас еще никогда не было. Даже вполовину не было.
– Великого дело – бенефисы! Берите, господа, бенефисы, – прибавлял Вилейчик, потирая руки. – Я говорю, что для каждого актера, для каждого актриса можно дать бенефис.
– И раздробительная продажа питей в буфете идет недурно, – вставлял свое слово Павлушин. – Рюмочная продажа в двух антрактах была очень недурна. Право… Конечно, тут и прохладная погодка помогает, но все-таки… Публика прямо набрасывается. Вот посмотрим, что после спектакля будет. Как бутылочная продажа пойдет.
На другой день после спектакля он сообщил актерам:
– Представьте себе: вчера почти ящик шампанского продали. Когда это было здесь видано? В чертищевское открытие спектаклей и то половины против этого не продали. А ведь открытие – важная вещь. На открытие съезжается первая публика, публика денежная.
Чеченцев рассказывал, что на его долю очистилось около трехсот рублей…
– Я призы не считаю… – говорил он. – И сбор на самом деле был бы лучше, но Вилейчик контрамарками подкузьмил. Мне положительно известно, что он продавал своим жидам контрамарки за половинную цену и деньги прятал в карман. Жидов в театре было уйма. Очень подкузьмил.
– Ну на то вы и Кузьмич, чтоб вас кузьмить, Алексей Кузьмич, – острил Колотухин, подмигнул ему и засмеялся.
– Острота ваша совсем некстати, где дело касается кармана, – огрызнулся на него Чеченцев. – Да, тупо, тупо, очень тупо, – прибавил он.
– Один бенефис свалили, надо за другой приниматься, – сказал наутро режиссер Утюгов Лагорскому, когда все собрались на репетицию «Лира».
– Послушайте… Неужели вы и мне в бенефис дадите такие же убогие декорации, какие дали Чеченцеву в «Акосте»? – сказал Лагорский Утюгову.
– А откуда же лучших-то взять, милейший Василий Севастьяныч? Вы ничего не даете на новые декорации, директора тоже отказались давать что-нибудь. Говорят: «подмалевывай старые». Чеченцев хоть две задние кулисы для синагоги сделал новые, и стоило это ему тридцать два рубля, при нашем холсте, а вы и этого ассигновать не хотите.
– Помилуйте, да ведь мы служим-то теперь за два гроша. Жалованье у нас наполовину убавлено. Я уж лет пятнадцать не служил на таком окладе… Право… Так из каких же доходов? А Чеченцевым вы мне в глаза не тычьте. Он альфонс. Он эти тридцать два рубля с какой-нибудь бабенки с лихвой возьмет.
– Как вы его не любите-то! – покачал головой Утюгов.
– А за что любить? Не он товарищ, не он что… А просто бахвал, хам, накрашенная морда – вот и все. Смотрите, он даже вне спектакля белится, румянится, подводит глаза. И никакой у него сердечной теплоты нет. На женщину он смотрит так, как будто бы раздевает ее глазами. Одним словом: свинья. Можно мне посмотреть те декорации, которые вы дадите в «Лире»? – спросил он.
– Да вы не беспокойтесь, мой милейший Василий Севастьяныч, – отвечал Утюгов. – «Лира» мы лучше обставим, чем «Акосту». Средневековое зало у нас есть, лес есть совсем прекрасный, но немножко позаплеснил зимой, и завтра его подмалюют после репетиции. Но бенефис вы берете рано. Нельзя так скоро два бенефиса один за другим. Только что свалили один бенефис – трах, через неделю другой. Публике нужно бы дать передохнуть. Ведь публика у нас все одна и та же. Говорю прямо: это послужит к умалению успеха вашего бенефиса.
Лагорский чувствовал, что Утюгов говорит правду, но тут же подумал: «Э, все равно! Свалить да скорей уехать на гастроли».
Но ему не хотелось ударить в грязь лицом перед Чеченцевым, не хотелось быть хуже Чеченцева, и он хлопотал о бенефисе. Афиша о его бенефисе, вышедшая вечером во время бенефиса Чеченцева, была также глазастая и раздавалась публике во время спектакля в театре. В афише он так же, как и Чеченцев, называл себя «известным провинциальным актером». К фамилии Лагорский-Двинский также были прибавлены полностью имя и отчество его. Все актеры и актрисы, игравшие в его бенефис главные роли, не исключая и Чеченцева, были поставлены в красных строках. Он хотел и новичка Щуровскую поставить на афишу в красной строке, назвав ее Клавдией Петровной, но Малкова воспротивилась и запротестовала:
– Тогда я у тебя не буду играть в бенефисе, и ищи на Гонерилью кого хочешь. Суди сам: разве эта роль для меня? Я только для тебя ее играть согласилась.
– Шекспир, милая, Шекспир. Разве можно так выражаться про шекспировские роли! У Шекспира все роли хороши. Перед каждой из них надо преклоняться, – отвечал Лагорский.
– Пожалуйста, передо мной-то не разыгрывай это театральное благородство. Знаю я тебя вдоль и поперек. И знай, что как только твоя Щуровская появится в красной строке, я снимаю себя с афиши, – твердо закончила Малкова.
Лагорскому пришлось покориться.
Так же, как и Чеченцев, Лагорский объездил все редакции газет, вручил билеты на бенефисы и просил не оставить его своим вниманием. Одному из рецензентов, поймав его в редакции, он, кроме врученного кресла, обещал во время спектакля дать бесплатную ложу для его знакомых и сказал:
– Только анонсик о бенефисе, пожалуйста, потеплее сделайте в газетке. Уж если Чеченцев был назван любимцем Дона, то я смело могу назваться любимцем Поволжья. На Волге я начал свою карьеру и прослужил в разных городах одиннадцать лет. От казанских студентов имею поднесения. Пожалуйста… Поддержите… – просил он и прибавил: – А после бенефиса прошу покорно откушать хлеба-соли, чем бог послал. Маленькое дружеское сосьете будет.
И вот на следующий день явился такой анонс о бенефисе: «В театре „Сан-Суси“ второй бенефис. Верная своим преданиям, труппа его не отступает от серьезного репертуара. Только что поставили в бенефис г. Чеченцева „Акосту“ и уж ставят „Лира“. В бенефис премьера труппы г. Лагорского, любимца нашего русского Поволжья, справедливо заслужившего себе и любовь петербургской публики, в предстоящую пятницу идет знаменитая трагедия Шекспира „Король Лир“. Бенефициант исполнит Лира. Говорят, г. Лагорский играет эту роль совсем своеобразно по новейшим английским толкованиям».
Лагорский ликовал. Чеченцева он уже в глаза начал звать Лезгинцевым и Грузинцевым. Одно ему не удалось – это подписка на бенефисный подарок среди «обеденной» публики. Он намекнул об этом режиссеру Утюгову, но тот отвечал:
– Мы уж об этом думали с Иваном Петровичем Павлушиным и составили подписной лист, но ничего не вышло. Во-первых, слишком скоро после подписки на подарок для Чеченцева, а во-вторых, вас никто не знает из обеденной публики. Вы совсем не бывали на этих обедах.
Глава L
Бенефис Лагорского приближался. Выдался вечер, в спектакле которого Лагорский не участвовал, Лагорский был, во имя искания популярности, на «музыкальном» обеде Павлушина, но вернулся оттуда рассерженный домой, так как на обеде никто из публики и внимания на него не обратил. Ему пришлось и сидеть одному. После обеда комик Колотухин познакомил его с какими-то молодыми купчиками. Те предложили ему стакан вина, сказали, что будут у него в бенефисе непременно, что кассир загнул уж им их излюбленные кресла и они возьмут их сегодня после спектакля, но на этом дело и кончилось. Молодые купцы не сказали ему даже комплиментов, не упомянули с похвалой ни об одной из его ролей и занимались больше с певицами хора Дарьи Семеновны, подсевшими к ним в своих малорусских, но, в сущности, фантастических костюмах. Лагорского это обидело, и он отошел от стола купцов совсем незамеченный. Пробовала его знакомить со своими поклонниками и опереточная актриса Колтовская-Амурова, сидевшая за бутылкой шампанского с двумя мужчинами – пожилым и молодым, но и они, предложив ему вина, обошлись с ним сухо. Пожилой мужчина, как будто в пику Лагорскому, ставившему в свой бенефис «Лира», говорил Колтовской-Амуровой:
– Пусть говорят, что это упадок вкуса, пусть говорят, но я считаю, что для лета, для летнего театра оперетки и легкие пьесы удобнее. Трагедии и драмы – прекрасная вещь для зимнего сезона, но они слишком тяжелы для лета. Для чего я езжу в театр летом, с трудом выношу его духоту, жару?.. Для развлечения, для успокоения расшатанных зимой нервов… Я хочу видеть перед собой миловидное, поющее и смеющееся женское личико. Вот чего я алчу, вот чего я жажду…
Оратор пожирал глазами сильно напудренное лицо Колтовской-Амуровой, стрелял в легкое декольте на ее груди, слегка прикрытое кружевами. Физиономия его была раскрасневшаяся от выпитого вина, золотое пенсне сваливалось с потного носа. Лагорский не счел нужным ему возражать и тоже отошел от стола незаметно.
Колтовская-Амурова, заметив, что Лагорский уходит из зала, поднялась из-за стола, окликнула Лагорского, подбежала к нему и вручила адреса своих кавалеров.
– Вот их карточки. Пошлите им кресла. Они потом заплатят в кассу, хорошо заплатят, с призами, – сказала она.
Лагорский поблагодарил, взял карточки и пошел домой. Вдогонку ему визжал венгерский хор певиц и стучал медными закаблучьями своих красных сафьяновых сапогов.
Проходя мимо кассы, Лагорский спросил у кассира, каков сбор на его бенефис. Тот пожал плечами и отвечал:
– Да неважен. У Алексея Кузьмича на «Акосту» за четыре дня был сбор лучше. Близко ставите… Если бы подождать и недельки через две… а то кряду… Как хотите… цены все-таки возвышенные…
Лагорский не стал слушать и направился прямо домой. Все это бесило его. Дома он застал Тальникова, мастерившего какие-то особенные удочки и сбиравшегося ночью на рыбную ловлю.
– Кто первый палку взял, тот и капрал. Кажется, никакого толку не будет из моего бенефиса, – сказал он Тальникову. – Не следовало и оставаться, а прямо нужно было перед бенефисом этого Лезгинцева ехать на гастроли в Луцк. Во-первых, я наказал бы мерзавца Кахетинцева, а во-вторых, не срамился бы. Ведь как будет поставлена такая постановочная пьеса – одному богу известно. На декорации не дают ни копейки. Лес проели крысы, и я уж велел на мои деньги сделать заплаты и замалевать. У средневекового зала пропала одна кулиса. Срам.
– Да ведь сейчас после бенефиса уедем на гастроли, так какой же нам срам! – возразил Тальников. – Пускай толкуют, как хотят.
– Молчи. Что ты понимаешь! Ты привык удирать из труппы со скандалом, а я нет. У меня есть репутация серьезного актера. Меня все Поволжье знает. Отхлещут после бенефиса в газетах, так ведь они прочтут.
Лагорский переоделся, надел шитую сорочку-косоворотку и старенький пиджак.
– Не занят сегодня вечером и никуда не выйду из дома. Устал… Измучился… – сказал он. – Ужасные вещи – эти бенефисы! Сколько они крови испортят. Ах да… Надо вот по этим двум адресам по креслу послать, – спохватился он, вынув из кармана адреса, данные ему Колтовской-Амуровой. – Садись и пиши. А завтра рассыльному…
Тальников отложил удочки и взялся за перо и конверты, приготовляясь писать.
– Пошлите вы двухрублевый стул-то трактирщику на бережок, где мы с вами обедали, – проговорил он. – Все-таки два рубля лишних…
– Дурак! – огрызнулся Лагорский. – Два рубля… Что тут два рубля! Ты посмотри, какие расходы по спектаклю вывели Чеченцеву.
– В общей сложности и два рубля хорошо. А на вашем месте я послал бы и портерщику, где мы пиво пьем, рублевый билет. Тут не рубль важен… Билет ему можно даже и подарить. А вы то разочтите, что это лучшие хлопальщики.
Лагорский улыбнулся.
– Это правда… Наконец-то ты кое-что дельное сказал, Мишка Курицын сын, посылай и трактирщику, и портерщику.
– Да конечно же. На вашем месте я и колбаснику бы… – продолжал Тальников, надписывая конверты. – Колбаснику, где мы сосиски берем… Это все лишние хлопки. А завтра утром я им сам разнесу билеты.
– Посылай и колбаснику, – согласился Лагорский, помолчал и прибавил: – И завтра же поедешь в ломбард и выкупишь мой портсигар. Деньги я тебе дам.
– Понимаю-с. Подносить себе будете?
– Зачем ты забегаешь вперед? Я этого терпеть не могу! Затем ты заедешь в цветочный магазин и закажешь небольшой лавровый венок с голубыми лентами и надписью: «Лагорскому от почитателей», за венок дашь три рубля задатку и скажешь, что остальные деньги будут уплачены тобой на сцене, в день бенефиса. Пусть пришлют венок и счет.
– Слушаю-с. Только не лучше ли, Василий Севастьяныч, нам купить венок-то мельхиоровый и велеть вырезать на нем надпись, но без числа? Мельхиоровый-то венок нам бы и на гастролях пригодился. А лавровый… Что в нем? Сейчас и завянет.
– Опять дело. Но есть ли мельхиоровые-то венки? – спросил Лагорский.
– Сколько угодно. У Алексея Михайлыча Колотухина есть мельхиоровый. Он мне показывал, – сообщал Тальников. – Мельхиоровый-то лучше серебряного. Нет искушения его заложить, и он может быть всегда при себе.
– Да ты, Тальников, поумнел что-то!
– Хи-хи-хи… – захохотал Тальников от удовольствия.
– Так ты справься завтра, что мельхиоровый венок стоит, а послезавтра я возьму в кассе деньги и пошлю тебя купить его, – сказал Лагорский, погрозил ему пальцем и прибавил: – Но, пожалуйста, чтоб весь этот разговор был между нами.
– Господи! Да за кого вы меня считаете, Василий Севастьяныч! – воскликнул Тальников.
– Ну то-то. А без всего этого нельзя… Немыслимо… Необходимость заставляет. Не могу же я ударить в грязь лицом перед каким-нибудь Лезгинцевым. Тот гаер, по кабинетам ломается и читает, у того кабинетная и обеденная публика – приятели… Они ему и поднесли подарок. А у меня ничего этого нет. Понял?
– Да конечно же, Василий Севастьяныч… – отвечал Тальников. – И ведь, в сущности, все бенефицианты это делают. Все делают, а только, разумеется, тайно.
Раздался стук в двери с лестницы.
– Кто там? – крикнул Лагорский. – Самовар, что ли?
– Василий Севастьяныч Лагорский дома? Может он меня принять? – послышался женский голос.
Лагорский встрепенулся.
– Кто вы? Что вам угодно? Я дома, дома… – отвечал он.
– Я Щуровская. Вы приказывали зайти, чтоб читать роль…
– Пожалуйте! Пожалуйте, добренькая моя!.. Очень рад.
Лагорский бросился к зеркалу и поправил ворот сорочки. Тальников побежал отворять дверь.
В комнату вошла Щуровская с книгой в руке.
Глава LI
– Ну-с, присаживайтесь, миленькая барышня, и займемся вашей ролью, – сказал Лагорский Щуровской сколь возможно ласковее. – Ведь роль Корделии-то совсем аховая. Ее провалить жалко. А если ее сыграть только сносно, это поможет вам выдвинуться.
– Ах, дай-то бог… – улыбнулась она. – А то, вы не поверите, как мне вообще трудно!
– То есть что это трудно? В денежном отношении, что ли?
– Да и в денежном, и вообще… Приглашена на шестьдесят рублей в месяц, а теперь вдруг предложили только половину. Живу я с другой актрисой, Вельской, – быстро заговорила Щуровская. – За комнату платим двадцать рублей… Пить, есть надо. Башмаки… Вот уж пригласила к себе третью жилицу – Максимову, чтоб подешевле… Но хозяева сердятся…
– Вот если бы вы читали так же смело, с таким бы убеждением роль Корделии, – перебил ее Лагорский, – как сейчас говорите, было бы и достаточно. Смотрите, какой у вас светлый взгляд, какие оживленные глаза! А на репетиции вы вниз смотрите… Вы опустя глаза читаете.
– Мне так стыдно, мне совестно… На меня так все смотрят… Все думают, что я нахалка, что я выскочка… В особенности Малкова… А ведь вы сами знаете, Василий Севастьяныч, выскакивала ли я? Просила ли я эту роль? Вы сами мне ее предложили…
– Вот так… вот так… Запомните это выражение вашего лица… Запомните и примените к роли Корделии. Встаньте теперь… Поднимитесь со стула и, не меняя выражения глаз, читайте вашу роль из сцены со мной в лесу. Читайте… Вы знаете вашу роль.
Щуровская встала и начала читать. Лагорский любовался ею и одобрительно бормотал:
– Так, так… Совершенно верно… Правильно. А на Малкову вы не обращайте внимания. Прежде всего она женщина, а потом актриса и, как все женщины и актрисы, с язвинкой… – прибавил он. – Вы знаете, что актриса на актрису в редких случаях смотрит на сцене с доброжелательством. Продолжайте, продолжайте… Тон верен… Выражение лица правильное… Не опускайте, не опускайте голову… В данном месте застенчивости не нужно. Мишка! Суфлируй! Подавай… – обратился он к Тальникову, поднялся со стула и стал отвечать на реплики Щуровской. – Ну, монолог свой я пропускаю… А вы продолжайте. Так, так… Не опускайте голову… Какая это у вас скверная привычка!
Тальников сидел и суфлировал по книжке, принесенной Щуровской.
– Теперь, как вы должны стоять около меня… Вот как вы должны стоять… – продолжал Лагорский, поставил Щуровскую и сам встал около нее. – Запомните же свое место… И громче, и смелее говорите… Застенчивости же не надо. Перед кем вам быть застенчивой? Вы разговариваете с сестрами, с которыми вы не сходитесь характером, вы разговариваете с отцом, которого вы любите, перед которым вы ничего худого не сделали. А на Малкову на репетиции вы не обращайте внимания, – повторил он. – И на этого… как его? На, с позволения сказать, Осетинцева не обращайте внимания. Я говорю о нашем пресловутом любовничке… Это прежде всего идиот, нахал и мерзавец по отношению к женщинам. Ну, теперь легкий перерыв. Вы чаю не хотите ли, кофею? Тальников нам сейчас все приготовит, – предложил он Щуровской.
– Нет, благодарю вас… – отвечала она.
– Отчего же? Не стесняйтесь. Женщины вообще любят кофей. Выпьем и мы с вами. Тальников, кофею! Да достань сыр, масло и колбасу! – скомандовал Лагорский.
Тальников положил на стол книгу.
– Когда-то ведь я и суфлером был, – пробормотал он, улыбаясь и уходя к себе в каморку за кофейником и бензиновой лампой.
– И таким же плохим, как и актер, – сказал ему вдогонку Лагорский и прибавил, обращаясь к Щуровской: – Но он добрый малый и хороший товарищ. Пардон, милая барышня… Теперь рассказывайте мне, как вы попали на сцену. Вы из любительниц? Виноват… Да вы барышня или?..
Щуровская потупилась.
– Как вам сказать… Да… Я девушка… – отвечала она.
– Что же обозначает ваше выражение «как вам сказать»? – допытывался Лагорский.
– Я девушка, но у меня был роман.
– С актером?
– С актером, – кивнула ему Щуровская.
– О, узнаю тебя, русская актриса! Почти все на один покрой! – воскликнул Лагорский. – За этим актером вы и бросились на сцену?
– Да… Да…
– Из любительниц? Играли где-нибудь в клубе?
– Из любительниц. С вами я буду откровенна. Вы мне кажетесь таким милым, добрым, симпатичным… Вы талант, большой талант… И наконец, все то, что вы для меня делаете… Снизошли к моему ничтожеству в труппе.
– Бросьте прелюдии, – перебил ее Лагорский. – Теперь для меня все ясно. Это самая обыкновенная история. Вы убежали с этим актером… Так?
– Убежала из родительского дома, – рассказывала Щуровская. – Мои родители довольно состоятельные… простые люди… купеческого звания… У них есть домик в провинции.
– Вот, вот… Порядок известный. Затем этот актер вас бросил. Он обещал на вас жениться и бросил. Вы его считаете мерзавцем.
– Он и не мог на мне жениться, потому что оказался женатым, хотя вначале говорил, что он холостой. Когда я узнала, что он женат, что он обманул меня, я пришла в ужас, в негодование и уж не могла его любить, возненавидела его… Я переписывалась с матерью, уверяла ее, что мы приедем обвенчанные, просила заступничества перед отцом – и вдруг… Я захворала, серьезно захворала… Во время болезни продала все, что у меня было…
– Не рассказывайте… Знаю… – остановил Щуровскую Лагорский. – Конец я знаю… Затем поехали обратно к родителям, и вас не приняли.
– Я писала об этом матери, просила ее, но мать ответила, что отец убьет меня.
– И началось ваше странствование по провинциальным театрам?
– Я всего только на третьем месте.
– Без подготовки, без направления, без покровителя, везде неуспех… Так?
– Ох, сколько навязывалось в покровители! И среди актеров, и так… Но я раз была потрясена и уж не могла, не доверялась. Да и в первый раз… Если бы я знала, что он женат…
– А не будь этого актера, не пошли бы на сцену? Не сделались бы актрисой?
– Зачем же мне? Я продолжала бы играть в нашем любительском кружке… Мать и отец мне не запрещали. Я жила в довольстве…
– Представьте себе: вы, может быть, тысяча первая… – сказал Щуровской Лагорский. – Тысяча первая… Все актрисы так… Ну, может быть, с небольшими вариантами, а так… То есть, собственно, есть два разряда: одни бегут от мужей с этим мерзавцем… Ведь вы его считаете за мерзавца? Одни от мужей, а другие из-под родительского крова.
– Как вы все это знаете! – удивлялась Щуровская.
– Практичность… Давно шляюсь по провинциальным сценам. Пусть мне актриса только намекнет о начале своей сценической карьеры, а уж я ей доскажу продолжение, – похвастался Лагорский. – Вдоль и поперек знаю. А без покровителя или защиты со стороны мужчины на сцене, миленькая моя, трудно служить, почти невозможно выдвинуться. Обидят, затопчут, никакого хода не дадут, особливо если барынька не зубаста. Да и зубастая ничего не поделает, – закончил он.
– Кофе готов… – проговорил Тальников, внося кофейник.
Глава LII
Пили кофе.
Лагорский сидел против Щуровской и любовался ею, как она прихлебывала с ложечки.
«Миленькая… свеженькая… Бледна только немножко, – думал он. – А глаза-то какие большие. И не подведенные, а большие… И с поволокой… Это то, что народная поэзия называет „глаза с поволокой“».
– А позвольте задать нескромный вопрос: который вам год? – проговорил Лагорский с улыбкой.
– Мне на днях будет двадцать два года, – отвечала Щуровская.
«Молоденькая. Это уж ведь не по дамскому счету, а настоящие года, – мелькнуло у Лагорского в голове. – Не по-дамскому, а по-настоящему… Таких лет актрисы редки».
– Но вам здесь в труппе не выдвинуться, Клавдия Петровна, – произнес он. – Клавдия Петровна, кажется?
– Да… Клавдия Петровна Луганова. Щуровская – моя фамилия ненастоящая, – отвечала она.
– Не выдвинуться. Сыграете Корделию и на этом покончите, хотя на такие роли в труппе теперь актрисы нет. Жданкович ушла.
– С вашей помощью, Василий Севастьяныч… Вы такой добрый… Вы меня заметили…
– Да не я вас заметил, а режиссер Утюгов. Он мне на вас указал.
– Ах, этот Утюгов! Бог с ним!
Щуровская вздохнула.
– А что? Волочится? Пристает? Он ужасный волокитишка. Весь облысел от волокитства, – сказал Лагорский.
– Проходу мне не дает. Знаете, он уж вчера был у нас с визитом, и я насилу его выжила.
– Узнаю! Порядок известный. Общая участь всех маленьких и миленьких артисток, но только миленьких.
– Хотите, Клавдия Петровна, я ему дам трепку? – вдруг вызвался до сего времени молчавший Тальников и весь покраснел. – Мне что! Мне все равно. Пускай ссаживает на выходные роли, я за ролями не гонюсь.
Лагорский захохотал.
– Скажите, какой рыцарь выискался! Видали вы его! – воскликнул он и, махнув ему рукой, прибавил: – Оставь, Мишка, не твое дело, не ввязывайся. Пусть сама отбивается. Это ей даже хорошо. Закаляет в актерской жизни. Но не знал я, не замечал, чтобы Утюгов за вами приударял.
– Как же… Вчера приходил и даже предлагал, что он мне букет цветов поднесет. Лицо масленое, потное, глаза бегают, тяжело дышит. Бр-р…
Щуровская передернула плечом.
– То-то он мне и указал на вас для роли Корделии! Теперь мне понятно, – продолжал Лагорский. – Ну что ж, вот вам и зацепка, чтоб выдвинуться. Водите его за нос, будьте с ним ласковы, – советовал он Щуровской. – Человек он властный.
– Не могу я этого, Василий Севастьяныч, решительно не могу, да и не умею. Нет, уж я встану в труппе под вашу защиту. Вы человек добрый и тоже в труппе властны. Талант. Я ведь не насчет материального хлопочу. Как-нибудь лето-то проживу. А чтобы по сцене немножко выдвинуться. Вы это можете для меня сделать. Вас, наверное, директора слушаются.
– Должен вам сказать, что я вряд ли останусь в труппе… Это пока секрет, и я прошу вас не болтать, но я уеду, – проговорил Лагорский.
– Куда? Когда? – быстро спросила она, и лицо ее приняло тревожное выражение.
– На гастроли куда-нибудь. Я не могу служить за такое ничтожное жалованье, какое предложили директора. Контракт нарушен, никто не смеет меня удержать, а зачем я буду терять, если я на гастролях втрое больше получу?
– Боже мой! Ну, тогда мне совсем крышка. Тогда заклюют, – проговорила, покачав головой, Щуровская. – Совсем заклюют. А я на вас так надеялась, – вздохнула она.
– Вот вы режиссера-то и водите за нос, тогда не заклюют, – опять посоветовал Лагорский. – Привыкайте быть настоящей актрисой. Большинство так делает. Режиссер – великое дело.
– Голубчик! Вы поедете по городам… Вспомните обо мне… Порекомендуйте меня куда-нибудь на зимний сезон. Вы талант… Ваше слово веско, ваша рекомендация золото… – заговорила Щуровская, вскочила со стула, просительно и весело взглянула ему в глаза и схватила его за руки.
– Это можно, – пробормотал Лагорский и подумал про нее: «Миленькая… Совсем миленькая… Свеженькая… Свежее даже Настиной».
– И напишите мне, милый и добрый мой.
– Хорошо, напишу. Только еще раз повторяю: не болтайте, что я куда-то уезжаю. Держите это до поры до времени в секрете, а то узнают, так это мне может повредить. Ну, давайте репетировать. Пройдем еще два-три местечка из вашей роли.
И репетиция продолжалась.
Лагорский то и дело останавливал Щуровскую в ее роли, читал ей, заставлял повторять, и она беспрекословно, без рассуждений его слушалась.
– Как вы хорошо показываете! Какой вы хороший учитель! – говорила она с восторгом, и глаза ее блестели.
Лагорский слушал и самодовольно улыбался.
– Можно прочесть еще раз это последнее место? – спросила она. – Вы никуда не торопитесь? Мне хочется хорошенько освоиться со всеми вашими указаниями.
– Пожалуйста.
Щуровская опять прочла и спросила:
– Ну что? Как вы находите?
– Теперь много лучше, но не забудьте все это во время спектакля. И главное, играйте… Играйте лицом, играйте фигурой, вперед сообразите, что вам делать с руками, – учил Лагорский. – Вообще не стойте без движения.
– Постараюсь, Василий Севастьяныч. Ах, если бы мне сыграть хорошо! – всплеснула она руками. – Какую бы я свечку поставила!
– И помните, что не следует опускать голову. Это у вас самая дурная привычка. Во-первых, через это пропадает голос, публика тогда плохо слышит, а во-вторых… Да вообще это нехорошо. Заставьте себя смотреть на первый ярус лож. А актеру или актрисе смотрите прямо в лицо. И слушайте, когда ведете с кем-нибудь сцену. Вот как я вам давеча показывал. Великое дело для актера или актрисы уметь слушать на сцене, – закончил Лагорский.
Щуровская уходила и тщательно завертывала свою книгу и роль в газетную бумагу.
– Теперь когда же прикажете к вам прийти? – спрашивала она, надев свои сильно поношенные перчатки.
– Завтра вы заняты в спектакле?
– Только в первом акте.
– Я сам кончаю во втором. Приходите после спектакля. Напьемся чаю, закусим чем бог послал и пройдем сомнительные места. Можете?
– Ах, боже мой! Да разве можно так спрашивать! – воскликнула Щуровская. – Я когда угодно по вашему приказу… Вам-то только не надоесть бы.
Они распрощались. Она подала руку и Тальникову. Тот чмокнул ее руку между перчаткой и рукавом ее кофточки и сказал:
– А я за вас горой… Только мигните мне, и я кого угодно отчитаю, а то так и в ухо засвечу.
– Рыцарь, совсем рыцарь! – подмигнул на него Лагорский Щуровской.
Только что удалилась Щуровская, на деревянной лестнице послышались шаги, и показалась Малкова. Прежде чем поздороваться, она обвела подозрительным взором всю комнату.
– А я к тебе нарочно, чтоб сообщить, что о твоем отъезде на гастроли говорит вся труппа, – начала она, садясь. – Напрасно ты думаешь, что это для кого-то тайна. А все это твоя жена разболтала. Она, больше некому. Слухи идут прямо из «Карфагена». Я разденусь и посижу у тебя. Повесить мое пальто у Тальникова можно? – спросила она.
Ей хотелось заглянуть и в каморку Тальникова. Она узнала, что Щуровская пошла сюда, ей хотелось видеть ее, из ревности она подозревала, не спрятал ли Лагорский туда Щуровскую. Лагорский тотчас же понял это и, улыбаясь, сказал:
– Иди, повесь и посмотри. И там нет. Ау! Была да сплыла. А была. Ты ведь ищешь Щуровскую. Нарочно для этого и пришла. Но не застала. Мы прорепетировали, и она пошла домой.
Малкова презрительно скосила на него глаза и произнесла:
– Дур-рак! Совсем дурак.
Началась сценка легкой перебранки. Тальников схватил шляпу и убежал из квартиры.
Глава LIII
Лагорский был не в духе, когда на другой день часу в одиннадцатом вечера к нему опять пришла Щуровская для репетирования роли Корделии. Его совсем не радовали дела по бенефису. Он только что вернулся из театра, справлялся в кассе насчет сбора, и сбор был плох, хотя до бенефиса оставалось всего два дня. Кассир, пожимая плечами, говорил:
– Нельзя так часто ставить бенефисы. Это нигде не делается. Я даже предлагаю билеты нашим завсегдатаям, которые приезжают в сад, но они не берут. Спросят, какие цены на места, узнают, что двойные – и не берут. Успеем и на повторение сходить – вот что они говорят.
– А если повторения-то не будет? – проговорил Лагорский.
У него так и вертелось на языке сказать, что он сейчас после бенефиса уедет на гастроли, но он удержался. Кассир пожимал плечами и продолжал:
– Этому нынче не верят. Все знают, что в Петербурге для одного раза пьесу не ставят. А следующие представления будут по обыкновенным ценам. У Чеченцева за два дня до бенефиса сбор куда был лучше, – прибавил он. – А оттого, что первый бенефис.
При сравнении его бенефиса с бенефисом Чеченцева Лагорского так и передернуло. Он хотел высказать по адресу Чеченцева что-нибудь язвительное, оскорбительное, но не находил слов и кусал губы.
В довершение неприятности было возвращено в кассу несколько билетов, которые Лагорский рассылал сам со своими карточками.
– Свиньи… – прошептал Лагорский, возвращая в кассу невзятые билеты.
– Да и пьеса тяжеловата – все говорят, – продолжал кассир. – Вот о «Царе Федоре Ивановиче» спрашивают, когда пойдет. Ведь об ней было объявлено в газетах.
Из кассы Лагорский ушел раздосадованный. Придя домой, сердито сбросил с себя пальто и велел прислуге подать самовар. Тальникова не было дома. Он был занят в спектакле. Лагорский хотел переодеться в домашнее платье и свою любимую рубашку-косоворотку, но вспомнил, что должна прийти к нему Щуровская, и надел только просторный бархатный пиджак. При мысли о Щуровской он улыбнулся. Нахмуренные брови его поднялись.
«Миленькая… – подумал он. – А уж как наивна! И кажется, даже влюблена в меня. Сегодня на репетиции по пятам за мной ходила. А Малкова видит все это и злится… Наивна… И разговоры какие наивные! На акт рису-то не похожа… Как она не успела до сих пор принять дух и облик актерский? Около двух лет уже на сцене и горя успела видеть, а до сих пор еще совсем гимназистка. А на меня смотрит, как на человека, украшенного каким-то особым ореолом. И как скоро все это… Давно ли я обратил на нее внимание-то! – рассуждал он. – И не замечал ее раньше. А теперь она так и смотрит мне в глаза. Теперь, кажется, приди мне в голову блажь, пригласи я эту Щуровскую ехать с собой на гастроли – не задумается, бросит все и поедет. А уж такое путешествие, понятное дело, чем должно кончиться».
Когда же в комнату Лагорского вошла Щуровская, он и совсем засиял, засуетился, стал снимать с нее драповую кофточку, развязывать надетый под кофточку пуховый платок, усаживать ее в кресло.
– Очень рад, очень рад, что пришли, – заговорил он. – Умница, что не забыли. Хоть утешите меня, голубушка. У меня столько неприятностей с этим бенефисом. Садитесь, голубушка, вот сюда и будьте хозяйкой. Сейчас подадут самовар, вы заварите чай, я принесу закуску. Моего верного Ричарда – Тальникова – нет еще. Он играет. Ну, снимайте шляпку, давайте, я положу ее на мою постель.
Лагорский взял от Щуровской шляпку и увидал, что руки Щуровской дрожат.
«Какая она нервная, однако!» – подумал он и спросил:
– Отчего вы дрожите так?
– Боюсь, – отвечала она. – В сущности, и сама не знаю, чего боюсь, но боюсь. Всего боюсь. Боюсь, что оробею и роль плохо сыграю… Вы вот сказали вчера, что вы уедете из Петербурга, – я и этого боюсь. Кто тогда меня поддержит? Кто заступится? Я из-за этого ночь не спала. Я так надеялась на вас, радовалась, что нашелся, наконец, человек, большой артист… И Малкову боюсь… Давеча перед спектаклем чего-чего она мне ни наговорила, узнав, что я вчера была у вас… И проныра-то я, и нахалка. Ужас что! Я расплакалась… Утюгову жаловаться? Он режиссер… Но разве он заступится за меня после того, о чем я вам вчера рассказывала! А уедете вы, что будет! Боже мой, что будет!
– Успокойтесь. Я вас поручу Колотухину, – сказал ей Лагорский. – Это актер солидный и добрый.
Подали самовар, Щуровская заварила чай.
– Ах, если бы хоть на зимний сезон с вами в одной труппе устроиться! – воскликнула она и спросила Лагорского: – Вы где будете служить зимой?
– Не знаю… Не решил еще, хотя имею два предложения.
– Голубчик… Похлопочите, чтоб мне в одной труппе с вами. Я пойду на самое ничтожное содержание. Учитель мой… Похлопочите!
И Щуровская, глядя на Лагорского влажными глазами, молитвенно сложила на груди руки.
Лагорский смотрел на нее и думал: «Что это она: эксцентричная, нахальная или просто глупенькая, что так навязывается? А миленькая, совсем миленькая!»
Она как будто угадала его мысли и спросила его:
– Вам странно, что я так к вам навязываюсь? Не правда ли, странно? Но право, без вас мне будет худо житься. А я так полюбила вас, так вверилась вам.
Она налила ему и себе по стакану чаю. Они съели по бутерброду с сыром и с ветчиной.
– Ну что ж, начнем читать, – предложил он. – А потом сделаем перерыв и опять примемся за чай.
Щуровская начала читать.
– Внятнее, внятнее… – поправлял ее Лагорский. – Не глотайте слова. Лучше уж отчеканивайте их по-московски. Ничего нет хуже для публики, когда она не слышит слов.
– Да, да… Простите… я начну сначала, – остановилась она и начала свою реплику вновь.
– Ну, вот теперь хорошо, – похвалил ее Лагорский, когда она прошла несколько мест из своей роли. – Теперь мы можем сделать перерыв и выпить еще чаю… Робость теперь у вас уж прошла. Нет прежней робости. Но не вздумайте робеть во время спектакля!
– Я выпью перед выходом на сцену рюмку коньяку. Можно это? – спросила она.
– По-моему, это не следует. Но другие делают, в особенности актрисы. Выпейте. Может быть, это и приободрит вас.
Они опять принялись за чай.
На улице послышался женский голос:
– Василий Севастьяныч, вы дома? Лагорский вздрогнул. Он узнал голос Малковой.
– Василий Севастьяныч! – повторился возглас.
Голос был узнан и Щуровской.
– Это ведь Малкова… Она к вам… Ах, как это неприятно… Я одна у вас… Ну, что она подумает? Завтра мне житья от нее не будет… – испуганно бормотала Щуровская.
– Не тревожьтесь… Я попробую ей не отвечать, и она уйдет… – заговорил Лагорский.
Малкова не унималась.
– Василий Севастьяныч! – закричала она, не получила отклика и минуты через две уже стучалась в наружную дверь с лестницы.
Лагорского ударило в жар.
– Не будем подавать голоса и теперь. Пускай стучит, – прошептал он Щуровской. – Авось уймется.
– Не лучше ли загасить лампу? – спросила та тоже шепотом.
– Зачем? Не надо. Она видела уже свет с улицы. Лампа погаснет, и это введет ее в большее подозрение.
– Что же она подозревает?
Лагорский не отвечал.
За дверью разговаривал второй голос. Говорила прислуга квартирных хозяев:
– Был дома. Я ему самовар подавала. Но, должно быть, ушли. Видите, заперто. А что свет в окнах, то оставили лампу, не потушивши. Часто оставляют. Вот и все.
Послышались шаги. С лестницы спускались.
Глава LIV
Только под утро Лагорский проводил от себя Щуровскую. Щуровская, боясь на улице встречи с Малковой, не уходила, хотя делать ей у Лагорского было уже решительно нечего. Сцены свои из «Лира» они успели пройти уже два раза, напились чаю, хорошо закусили. Ее напугал вернувшийся домой из театра вскоре после не принятой Лагорским Малковой Тальников. Он сообщил, что видел Малкову прогуливающейся около дачи в сообществе комика Колотухина. Тальников проскочил домой мимо Малковой незамеченным, но предостерег Щуровскую, что, очевидно, Малкова караулит ее. Он сообщил ей также, что о посещении Щуровской Лагорского Малкова узнала от подруги и сожительницы Щуровской актрисы Вельской, которую при нем и расспрашивала за кулисами.
– Да, да… Я сообщила Вельской, что иду сюда, но не предупредила, чтобы она никому этого не рассказывала, – заговорила Щуровская и заплакала. – Голубчик, Василий Севастьяныч, не гоните меня от себя, дайте подождать у вас, пока Малкова уйдет, – упрашивала она Лагорского, хватала его за обе руки и раз даже бросилась к нему на шею и обняла его. – Ведь уж если она давеча во время спектакля не постыдилась при посторонних так меня упрекать и ругать, то на улице она меня просто изобьет. Изобьет, исколотит, – повторяла она. Лагорский при объятиях не растерялся, взял Щуровскую за голову, поцеловал ее в щечку и сказал:
– Ну нет, до драки-то не дойдет. Она вспыльчива, дерзка на слова, но драться не станет, я ее давно знаю. Успокойтесь, мое дитя. Вы так нервны. Выпейте немножко воды.
– Не надо мне воды, но позвольте только посидеть у вас хоть еще чуточку.
– Да сидите, пожалуйста. Я очень рад. Сидите. Мы побеседуем. Тальников потом может даже выйти на улицу и посмотреть, ушла ли Малкова, а затем даже и проводит вас, – сказал Лагорский, взял ее за руку и погладил по руке.
– Ах, пожалуйста, мосье Тальников. Я вам буду так благодарна, так…
– С удовольствием. Только ведь я Веру Константиновну сам боюсь, – улыбнулся Тальников. – Вот если бы против Чеченцева…
– Не упоминай эту фамилию к ночи, не упоминай! – пошутил Лагорский.
Щуровская несколько успокоилась и присела. Тальников предложил ей апельсин, который принес из театра, и она стала его кушать.
– Мне все равно сегодня не спать. На заре я пойду рыбу удить, – сказал он. – Тут недалеко в траве такие щуки ловятся, что на удивление.
– Рыбак… – кивнул на него Лагорский. – До сумасшествия иногда от своих щук, окуней и ершей доходит и сколько раз меня ухой своего лова кормил.
– Зато рыбари никогда не бывают ни злыми, ни интриганами, и во мне ничего этого нет, – похвастался Тальников.
Щуровская, прибирая апельсинную кожуру, робко произнесла, обращаясь к Лагорскому:
– Я ведь, ей-ей, не знала, что Малкова имеет на вас какие-то права, иначе бы я была осторожнее.
– Никаких Малкова на меня прав не имеет! – воскликнул Лагорский. – Все это было и прошло. Да если бы и имела, то разве можно ревновать так?.. И ревновать попусту. Ну, какие такие мои отношения к вам? Только товарищеские.
– О, вы замечательный товарищ! А ко мне вы отнеслись, как отец.
На дворе был уже совсем белый день. Тальников надел шляпу, вышел на улицу, походил около дач и вернулся.
– Никого нет на улице! Не только Малковой нет, но и публики-то. И ресторан на бережке закрыт. Все спят. Пойдемте, я вас провожу домой. Теперь можете быть спокойной. Ни с кем не встретитесь.
И он повел Щуровскую домой.
На прощанье она сказала Лагорскому:
– Ну, позвольте вас поблагодарить за все, за все… Я столько беспокойств наделала вам. Поблагодарить и поцеловать в благодарность.
Щуровская три раза чмокнула Лагорского в губы.
На утро у Лагорского с Малковой была бурная сцена в театре. Малкову пришлось отпаивать в уборной водой. Она дошла до истерики.
Такая же истерика происходила и в общей женской уборной с Щуровской. Малкова назвала ее шлюхой, вешающейся на шею каждому встречному. Туда уж Лагорский не смел показываться для утешения. Щуровскую приводили в чувство Тальников, Вельская и еще одна актриса, ее сожительница.
А бенефис Лагорского близился, и ничто не предвещало его удачи. Лагорский ходил насупившись, как туча черная, бранил Утюгова, Павлушина и Вилейчика и придирался и язвил Чеченцева. То и дело слышались в уборной, в саду, за кулисами его возгласы вроде следующих:
– Я не альфонс! Кокотки ко мне в бенефис не поедут. Я не Лезгинцев! В кабинетах для пьяных кутил не пою и не читаю, стало быть, здешние ресторанные прожигатели жизни билетов на мой бенефис не возьмут. Я не Проходимцев, а артист Лагорский, в оргиях разных папенькиных и маменькиных сынков на наворованные деньги не участвую, стало быть, с какой стати они будут мой бенефис поддерживать! Что им Лагорский? Им нужен гаер.
Чем ближе к бенефису, тем Лагорский делался мрачнее и бранчливее, а вечером накануне бенефиса и утром в день бенефиса он вдруг перестал даже отвечать на вопросы товарищей. Сходив накануне бенефиса в кассу театра, чтобы посмотреть на барометр, и, увидав, что барометр упал, а сбор на бенефис нисколько не прибавился, он восклицал за кулисами:
– Даже силы природы против честного актера! Очевидно, надо быть мерзавцем, чтоб взять хороший сбор.
– Напрасно вы беспокоитесь очень, Василий Севастьяныч, насчет сбора, – заметил ему Тальников. – Ведь завтра еще день. Билеты на летние бенефисы никогда не берут заранее. Будет завтра день, и будет завтра сбор.
– Молчи! Что ты понимаешь! – закричал на него Лагорский. – Ты Мишка Курицын сын, и ничего больше! Кого заберет охота брать билеты, если барометр упал чуть не на бурю!
– И барометр к завтрему может подняться.
– Не ври, когда чего не знаешь! Барометр никогда не может так быстро подняться, если он медленно опускался.
И Лагорский не ошибся в своих предположениях. К утру барометр еще более понизился. Лагорский проснулся при дожде, на репетицию шел под зонтиком, шлепая калошами по лужам.
За кулисами его встретил ресторатор Павлушин и, прищелкнув языком, сказал:
– Какова погодка-то! Не замолили вы сегодняшних угодников для своего бенефиса. Смотрите, все хляби небесные разверзлись. Дождь как из ушата.
Лагорский сморщился, ничего не ответил и строго спросил Павлушина:
– А позвольте вас, милостивый государь господин антрепренер, спросить, отчего вы не разрешили вашему Утюгову приказать подмалевать две кулисы к средневековому залу?
– Да ведь мы же объявили вам, что исправление декораций на счет бенефицианта.
– Вздор. Ваш прихвостень Утюгов обещал мне исправить на счет дирекции.
– Утюгов – режиссер, а хозяева мы, – отвечал Павлушин. – Разве Утюгов может что без нас? Ничего не может. Да и напрасно вы тревожитесь, мой милейший. Конечно, это неудача, а пожалуй, и неуменье с публикой ладить, но покуда сбор так плох… Я сейчас был в кассе. Так сбор плох, что при таком сборе вы и в этих декорациях в лучшем виде сыграете.
– Позвольте, господин купец! Но ведь я за свой бенефис отвечаю, а не вы! – закричал Лагорский. – Хоть и перед немногочисленной публикой, а я в ответе, я, а не вы, ресторатор, держащий при ресторане театр. Меня критика будет бить, а не вас. Меня!
Лагорский был совсем взбешен и, произнося это, бил себя в грудь.
Глава LV
Кончилась репетиция «Лира» в день бенефиса Лагорского, был четвертый час, а дождь все еще не переставал, все еще продолжал брызгать. Дул юго-западный ветер с моря и сильно поднял воду в Неве. Говорили, что на низких местах в Новой Деревне и на Островах уже началось наводнение, вода выступила из берегов на улицу. Актеры, отправлявшиеся перед спектаклем домой, опасались, попадут ли они к себе в дома пешком. Малкова в сопровождении Колотухина отправилась к себе на извозчике и говорила Лагорскому, оставшемуся в саду ресторана:
– Если окажется, что залита улица, я и на спектакль не приеду. Отменяй бенефис. С какой же стати я буду подвергать жизнь свою опасности! Да и все равно сбора не будет.
Лагорский ничего не отвечал. Он то бледнел, то краснел и думал: «Пускай… Теперь уж чем хуже, тем лучше».
Рассказывали, что и через плашкоутные мосты в конках и на извозчиках не пропускают.
Лагорский, с трясущимися от волнения руками, спрашивал Павлушина, сидевшего на веранде ресторана, за чаем:
– Уж не отменить ли бенефис, Иван Павлыч?
– С какой же стати? Помилуйте… Уж кому какое счастье… Билеты кое-какие все-таки взяты… А нам зачем же терять свою половину? Отменить бенефис, тогда уже никакого сбора не будет. – Через минуту он прибавил стоявшему против него Лагорскому: – А вам, господин артист, Бог не дает счастия за вашу строптивость. Очень уж вы строги, непокладливы.
Лагорский взглянул в это время на Павлушина зверем, сверкнув глазами. О, как ему хотелось закатить Павлушину затрещину!
В пятом часу ветер стал стихать и дождь перестал. Явившийся в ресторан обедать Утюгов сказал Лагорскому в виде утешения:
– Представьте себе, ведь билеты-то все-таки берут. Сейчас я проходил мимо кассы, так какой-то шалый чиновник в форменной фуражке взял билет в два рубля.
– Отчего же непременно шалый? Какое вы имеете право так выражаться? – огрызнулся на него Лагорский, принявший это себе в обиду. – Возьмите сейчас ваши слова назад!
– Ах, батенька! Да ведь разверзлись все хляби небесные, так если рассудить, то кому же охота!..
Еще через четверть часа в ресторане заговорили, что вода начала сбывать. Кто-то сообщил, что на Крестовском по улице на лодках ездили. Пришедший в ресторан обедать Чеченцев подтвердил:
– Да и я к себе домой давеча еле попал. У самых наших ворот пришлось переходить через воду по доскам, настланным на камни. А вода так и хлещет!
Еще через четверть часа явился Тальников, вернувшийся из города, куда он ездил по поручению Лагорского.
– Ненастье-то какое, дяденька, – сказал он ему. – Но уж теперь все, слава богу… Вода сбыла, да и погода, может статься, к вечеру поправится. Через мосты стали пропускать на лошадях, а давеча я, когда в город ехал, через Троицкий мост должен был пешком переходить.
– Через мосты пускают на лошадях… Через мосты пускают… – радостно заговорили в ресторане.
Буфетчик встрепенулся и тотчас же начал выставлять огромную семгу на блюде на буфетную стойку, в ожидании могущих прибыть к обеду гостей из города.
Тальников, встретившийся с Лагорским в буфете, отвел его в сторону и скороговоркой сообщал ему:
– Серебряный портсигар ваш выкупил. Вот он… Мельхиорового венка не нашел. Взял напрокат серебряный… Пятнадцать рублей. Дешевле не берут. В магазине говорят: дешевле не стоит и приказчика с венком посылать. В восемь часов вечера приказчик привезет венок… Просил дать ему два местечка в театре. Он со своей дамой приедет. Не унывайте, дяденька, еще дело может как-нибудь поправиться, – прибавил он, смотря на мрачное лицо Лагорского.
– Вздор. Все испорчено. Теперь чем хуже, тем лучше… – безнадежно махнул рукой Лагорский, взглянул на буфетную стойку и трагическим голосом сказал: – О, если-бы ты знал, Мишка, как мне хочется в данную минуту напиться пьяным с досады!
– Боже вас избавь, дяденька! – воскликнул Тальников. – Я знаю вас пьяного… Вы человека убить можете. Разве одну-две рюмочки для куражу, – прибавил он.
– Ну, выпьем…
Они подошли к буфету.
Приехали два газетных репортера. Один из них подошел к Лагорскому, рекомендовался и спросил:
– Не отменили бенефис-то? И хорошо сделали. Погода разгуляться может к началу спектакля. Когда я ехал сюда, на горизонте кусок синего неба показался среди туч. И поверьте, солнце еще засветит. А я пораньше приехал, собственно, из-за наводнения… Обозрел места, порасспросил, что, где и как… У нас о наводнениях любят читать. Кусочек можно заработать. Строк на полтораста можно закатить. Вы не слыхали ли, до которых мест выступала вода? В сад «Сан-Суси» не выходила? – задавал он вопросы.
Лагорский был удручен и не отвечал.
Подошел второй репортер, рыженький, подслеповатый, в очках.
– Мы, кажется, в «Карфагене» встречались, – начал он, протягивая руку Лагорскому. – Испортила вам погодка бенефис. Ну, да вы очень-то не унывайте. Погода начинает разгуливаться, вода сбыла, и публика может понаехать посмотреть, где наводнение было. У нас любят после наводнения на затопленных местах побывать. Посмотрят, где была вода, а потом к вам на бенефис.
– Пригласите выпить-то их, Василий Севастьяныч… – шептал Тальников Лагорскому. – Люди нужные. Пригодятся.
– Не стоит, – отвечал тот мрачно. – Из каких доходов? Я хотел после бенефиса разделить с ними со всеми легкую трапезу, да и то сбегу.
Было семь. Лагорский сходил к себе домой и вернулся к спектаклю. Сзади его Тальников тащил его чемоданчик с зеркалом, полотенцем, гримировкой. Небо в самом деле прояснилось. Из-за облаков по временам выглядывало солнце. Приятели проходили через ресторан. Обедающих почти никого не было. Женский русский хор в костюмах бродил без дела. Венгерки в красных сафьянных сапогах сидели попарно у столиков и пили пиво одни, без мужчин. За одним из столиков сидели и что-то ели Павлушин, Утюгов и Чеченцев. Утюгов вскочил со стула, подбежал к Лагорскому и спросил:
– Были в кассе? Как сбор?
– Не знаю. Не считал… Да и не заходил, – отвечал Лагорский. – Какой же может быть сбор после такой погоды! И спрашивать-то об этом – насмешка.
– Бывает. Я вам скажу, бывает, что и хорошо берут после такой погоды. Поверьте опытности. Целый день лил дождь, публика из-за дождя сидела поневоле дома, а теперь, когда прояснилось, поедет прогуляться, подышать чистым воздухом, а затем и в бенефис.
– Ах, оставьте, пожалуйста! Ну что вы меня дразните, как собаку!
В саду уж играл оркестр военной музыки, публики не было ни души, но на открытой сцене началось уже исполнение увеселительной программы. На трапеции раскачивались два статных молодых акробата.
На веранду вышел, в сопровождении Утюгова и Чеченцева, Павлушин, посмотрел на обширную площадку сада и произнес:
– Ведь вот и погодка разгулялась, а в саду пусто, хоть шаром покати. Нет, не любит публика нашего Лагорского, да и не умеет он дело делать, не понимает. Нет у него понятия к жизни. Да-с… Дождь тут ни при чем-с, и я вот что вам скажу-с: будь бенефис хора нашей Дарьи Семеновны и лей такой же дождь целый день, как сегодня, даже хуже, – и сбор был бы хороший. А отчего? Оттого, что она с понятиями к жизни. Нет, не то нам нужно для хорошей торговли. Не Лагорские, не «Лиры»-с, не «Акосты» всякие, а Дарьи Семеновны с хором, – закончил он.
И Утюгов, и Чеченцев слушали Павлушина и не возражали.
Глава LVI
Проходя по сцене к себе в уборную, Лагорский заметил в кулисах Щуровскую. Она стояла и плакала, отираясь платком и сморкаясь. Около нее были актриски Вельская и Алексеева, ее сожительницы, и утешали ее.
– О чем это опять? Что случилось? – спросил он.
– Как тут играть! Малкова сейчас мне объявила, что она мне скандал на сцене сделает, – отвечала Щуровская, всхлипывая.
Лагорский пожал плечами.
– И стихии, и женщины – все портят мне дело, – произнес он горько. – Успокойтесь, милая, ничего вам Малкова не сделает. Я буду около вас…
– Но ведь не все же вы будете около меня. Я и с ней веду отдельную сцену.
– На сцене? Во время представления? При ведении сцены? Не посмеет. Малкова – ревнивая женщина, но она все-таки актриса, уважающая искусство. Если она это говорила, то только чтобы напугать вас, смутить, а вы не обращайте внимания. Идите и одевайтесь, мой друг, – прибавил Лагорский и ласково тронул Щуровскую по плечу.
«Ну, мегера! Перехвастала даже мою милую женушку Надежду Дмитриевну. Прежде за ней я этого не замечал. Она была добродушнее», – думал он, входя к себе в уборную.
Там его ждал театральный портной с костюмами.
– Царские-то одежды для первого выхода совсем подгуляли, Василий Севастьяныч, – сообщил он. – Не знаю, как вы их и наденете. На красном бархате большое масляное пятно. Ужас что прислали!
– Мерзавцы! – воскликнул Лагорский, и в голове его мелькнуло: «И с чего такая интрига против меня?
Это ведь интрига… И наверное, тут Утюгов с проклятым Лезгинцевым замешаны».
– Вот, посмотрите… – показывал портной костюм. – И на самом видном месте. Я уж думал тут складку сделать, тогда все-таки будет не совсем заметно.
– Просить сюда режиссера! Позвать его! Что эти подлецы со мной делают! – закричал сгоряча Лагорский, но тут же спохватился: – Впрочем, оставь. Все равно. Делай складку… Да нельзя ли бензином?..
– Вот разве бензином… Сейчас я пошлю кого-нибудь в аптеку.
Лагорский передал портному свои часы, снял с себя пиджак, жилет, галстук, крахмальную сорочку и надел подкостюмную рубашку.
– Что же эти скоты со мной делают! Что они делают! – твердил он.
– Можно войти? – раздался голос за припертой дверью.
Лагорский узнал голос жены.
«И эта лезет! И наверно, с каким-нибудь делом, с попреками и язвить будет. Вот наказание-то!»
– Я одеваюсь, Надежда Дмитриевна, – отвечал он.
– Ну, для жены-то можно. Я на минутку… Я сама тороплюсь в спектакль. Я играю сегодня.
– Ну, войди на минуту. Что такое случилось?
Вошла Копровская, поздоровалась и села около стола.
– Ах, Василий, какой у тебя бенефис-то ужасный! – проговорила она. – Есть ли сбор-то какой нибудь? И какая погода целый день была! Я слышала, что все разосланные тобой билеты возвращают в кассу.
Лагорскому уж надоело донельзя слушать соболезнования о сборе. Он схватился за голову и воскликнул:
– Мое дело! Мое дело и больше ничье! И чего вы все словно сговорились! Спрашивается: что тебе-то?
Портной юркнул за дверь. Копровская посмотрела ему вслед и отвечала мужу:
– Как что мне! Как ты это говоришь! А сын-то? А Вася? Ведь ты обещал дать мне после бенефиса на его содержание, на обмундировку, заплатить в гимназию… Ведь ты уезжаешь, Василий, сейчас после бенефиса? Когда ты уезжаешь?
– Ах! Это настоящая пытка! И что вы со мной только делаете! Все словно сговорились… – бормотал Лагорский.
– Сговорились… Вольно ж тебе со столькими женщинами было связаться!..
– Опять попреки! Да ты хоть бы перед исполнением столь важной роли, как Лир, меня пощадила! «Уезжаешь»… Но ведь я еще не уехал. И если уеду, то уеду не на тот свет, а буду находиться на гастролях в России, откуда всегда можно выслать деньги и на Васю, и на черта, на дьявола! На кого хочешь.
Лагорский был взбешен. Копровская продолжала.
– Если уж ты, находясь рядом с сыном, даешь на него только какие-то гроши, бросаешь, как обглоданную кость собаке, то что ж ты дашь, когда уедешь от нас! – говорила Копровская. – К тому же у тебя теперь новая пассия завелась. Я знаю, Василий… Я хотя ничего не говорю, но знаю… Я ее даже видела сейчас… Видела эту Щуровскую… Видела и понимаю… Маленькая актриска… Ведь не бескорыстна же она… Ведь и ей надо дать… Так до сына ли тебе будет!
Лагорский стиснул зубы и схватился за сердце.
– Ты кончила? – спросил он после паузы и весь побледнел.
– Кончила. Но все-таки я должна же знать: сколько ты дашь перед своим отъездом на Васю. Мне нужны на него деньги, пойми ты, нужны. А ведь он твой сын. К тому же такие слухи, такие слухи, что ты везешь эту Щуровскую с собой, – отчеканивала Копровская.
Лагорский трагически расхохотался.
– И Настину я, по твоим словам, с собой везу, и Щуровскую. Вот это мило! Да что я, путешествующий хан какой-нибудь, что ли! – произнес он.
– А что ж? По своей жизни ты хан, прямо хан, азиатский хан. Но я тебя предупреждаю, Василий, если ты перед отъездом не дашь на сына хоть сто… ну, шестьдесят рублей, я тебя так не выпущу из Петербурга. Буду караулить тебя, явлюсь на железную дорогу и сделаю скандал. Прощай… – сказала Копровская, поднимаясь со стула. – Счастливого тебе успеха. Погода поправилась, может поправиться еще и сбор. И если сбор поправится, то ты знай, Василий, что это Бог тебе на сына посылает. Для сына, а не для тебя!
Копровская трагически подняла руку к потолку и вышла из уборной такой поступью, какой уходят обыкновенно со сцены королевы после сильных монологов.
Лагорский с презрением звонко плюнул на пол вслед Копровской и закричал:
– Портной! Одеваться!
Явившийся портной продолжал раздевать его. Затем началось одеванье. Руки Лагорского дрожали, как в лихорадке, до того неприятности расстроили его. Дабы успокоиться, он послал плотника в буфет за коньяком. Но лишь только он успел наполовину одеться, раздался опять стук в дверь.
– Это я! Настина! Можно к вам, голубчик, войти? Я только на минуточку, – послышался за дверью картавый голосок.
– Я раздет! Я одеваюсь! – закричал ей в ответ Лагорский и подумал: «Господи! Как бы она не столкнулась с Малковой! Новый скандал выйдет. Малкова теперь шипит, как змея».
– Накиньте на себя, Василий Севастьяныч, что-нибудь. Я на минуточку. Мне только два слова вам сказать.
– Войдите.
В уборную вбежала Настина. Она была нарядно одета – в горохового цвета пальто, в шелковом платье, в шляпке с целым огородом цветов, и радостно улыбалась.
– Здравствуйте, голубчик. Я вот зачем… Я сегодня у себя занята только в последнем акте, поэтому до половины одиннадцатого свободна, буду у вас в спектакле, буду смотреть на вас и аплодировать вам, – заговорила она. – Дайте скорее билет… Дайте даже два… Со мной одна наша актриска… Уж так я рада, так рада, что посмотрю на вас!
Лагорский, видя ее радостное лицо, и сам улыбнулся. Это сегодня случилось с ним в первый раз. Он порылся в своем бауле и подал ей две контрамарки для входа в театр.
Настина взяла контрамарки, наклонилась к его уху и с улыбкой прошептала:
– Подношу, ангел мой, вам лавровый венок. От себя подношу. При всех моих скудных средствах подношу. Вот она ваша верная Настина-то!
Лагорский, молча, пожал ей руку.
– Но как сбор? Я думаю, что полный не должен быть. Такая целый день погода… – щебетала она. – Каторжная погода… И наводнение… Представьте, я чуть не утонула сегодня… Даже калошу потеряла… Ну, прощайте. Увидимся еще. Вы позднее нас кончите, и я после спектакля к вам еще забегу.
Настина выскочила из уборной.
Глава LVII
Лагорского продолжали осаждать в уборной.
Забежал Тальников. Он был уже в костюме, но еще без парика.
– Приказчик с венком приехал, – сообщил он, наклонясь к уху Лагорского.
– Ну так вот… Отдай ему пятнадцать рублей и скажи, чтобы он венок передал капельмейстеру. Венок пусть подадут при выходе. Да попроси, чтобы портные и бутафоры меня поддержали при выходе моем. Мне самому неловко просить… Кто может, тот пусть в театральную залу идет, а кому нельзя, можно из-за кулис аплодировать. Пожалуйста, Мишка… – делал распоряжения Лагорский и дал Тальникову деньги. – Портсигар передал капельмейстеру? – спросил он.
– Передал, Василий Севастьяныч.
– И сказал, в каком акте и после какой сцены поднести?
– Все, все сказал. Будьте покойны.
Лагорский тяжело вздохнул.
– Плохи, брат, дела наши, Мишка! – произнес он. – Никогда я не ожидал, что судьба так коварно подшутит надо мной! Ты меня знаешь, ты меня помнишь в провинции. Там в бенефис я всегда был окружен ореолом. Театр трещал.
– Да сбор-то ведь поправляется, Василий Севастьяныч, – утешал его Тальников. – Начали подъезжать в экипажах.
– Брось. Не ври. Зачем врать! – нахмурился Лагорский.
– Зачем же врать! Я правду… Сейчас ходил в кассу наш бутафор Силантьев и сказывал, что подъехали в ландо какие-то двое мужчин и дама и взяли ложу.
– Одна ласточка не делает весны. Ну да что тут… Ступай… И будь при Щуровской… охраняй ее. Что она?
– Заходил к ней… Перестала плакать. Сидит в уборной, – сообщил Тальников.
– Ты смотри в оба… И чуть что – сейчас мне сообщи. За Проходимцевым поглядывай. Как бы он чего не наделал. Совсем он подлец. А уж и интриган!
– Вы это про Чеченцева?
– Ну да… Про него. Неужели не понимаешь! Фамилия Проходимцев ему более к лицу, чем другая.
Лакей из буфета принес полбутылки коньяку, две рюмки и апельсин с кусочками сахару.
– Можно мне выпить, Василий Севастьяныч, для храбрости? – спросил Тальников.
– Давай и выпьем вместе, – отвечал Лагорский. – И мне нужно храбрости набраться. Извели меня с этим бенефисом. Смотри, даже руки дрожат. И я тебе скажу вот что… Конечно, причина неуспеха – погода, но также и интрига много сделала… Ох, какая интрига!
Лагорский и Тальников выпили.
– Но кто же, Василий Севастьяныч, интригует? С чьей стороны интрига? – спросил Тальников.
– Дурак! Ничего не понимаешь, ничего не видишь. Да все интригуют. Ну, ступай.
– Позвольте контрамарки для входа в театр… Приказчику, который венок привез… Он давеча в магазине просил два места, а теперь их четверо приехало. Четыре просит, – сказал Тальников.
– Вот… возьми… Но внуши им, чтобы хлопали мне при выходе.
Лагорский передал контрамарки. Тальников хотел уходить, но остановился.
– Да дайте уж и мне парочку… – произнес он.
– Кому? Для кого?
– Да тут из пивной… где я пиво пью… Два приятеля… Голоса зычные… Они вас поддержат.
– Возьми. Возьми пять и раздавай направо и налево, но только лицам стоящим. Парикмахера! – закричал Лагорский.
Он был уже совсем одет.
– Парикмахера! – крикнул в свою очередь портной, одевавший Лагорского, и выскочил из уборной искать парикмахера.
Тальников ушел. Лагорский начал гримировать себе глаза, делая их старческими.
– Можно к вам?.. – раздался за дверьми голос Малковой.
– Ах… И наверное, с какой-нибудь мерзостью… – крикнул Лагорский и с сердцем бросил на стол растушевку. – Войдите, – сказал он.
Вошла Малкова в костюме, набеленная, нарумяненная, причесанная для пьесы.
– Скажи, пожалуйста, Василий, своей дуре-дебютантке, чтобы она сняла со своей шеи бусы, – заговорила она. – Вообрази, дурища эта бусы себе разноцветные на шею нацепила. Разве это Корделии полагается? Ведь она не кормилица.
– На это режиссер есть, – сухо отвечал Лагорский. – А я не нахожу, чтобы бусы были лишними.
– Ну, пусть дурака ломает. Только ведь за это в газетах отхлещут.
– А, пусть хлещут! Мне теперь на все наплевать.
– Ты что же… Будешь ее сегодня после бенефиса ужином кормить? – язвительно спросила Малкова.
– Никого я сегодня не буду кормить. Из каких доходов?
– А не будешь, так я сегодня к тебе домой зайду чай пить… Мне нужно с тобой поговорить, Василий, о зимнем сезоне. Ты уезжаешь и так вообще холоден со мной… Я не знаю даже, когда именно ты уезжаешь. Ты молчишь… Ни слова… За что ты так со мной? Я, право, не заслужила. Можно прийти?
– Завтра, завтра, Вера Константиновна, – отвечал Лагорский. – Ну, до чаев ли мне сегодня! Я буду измучен нравственно и физически. Да и вообще после бенефиса сегодня надо будет мне сколько-нибудь здесь побыть, в ресторане, хоть я и не делаю никакой кормежки.
– Ну, я понимаю. Здесь и Настина твоя в ложе торчит. Понимаю… Бог с тобой…
Малкова слезливо заморгала глазами и вышла из уборной.
Вошел парикмахер с париком и с бородой и стал их надевать на Лагорского. За дверьми слышался голос Чеченцева:
– Вы из сада, Арон Моисеич? Говорят, опять дождь накрапывает. И счастье же этому Лагорскому!
– Дождь, моего милого человек, ничего… – отвечал Вилейчик. – И в дождь можно хорошего гешефт делать, но мы не то даем для публика. Я сейчас проезжал мимо «Карфаген», и там на подъезде у кассы целого толпа. А за-чего? Веселого пьесы, и объявлен дебют первого красавица, получившая премия за своего красоту на конкурс в Милан. Первого красавица испанского мамзель Пахита. Дайте нам такого первая красавица – и к нам побежит публика. Публика это любит, для публика это самого цимес, самого первый сорт. В дождь побежит.
Раздался и голос Павлушина.
– А дождь теперь даже лучше – вот как я смотрю на это дело, – заговорил Павлушин. – В дождь иногда буфет недурно торгует, если хорошая бенефисная публика. В дождь гулять по саду неудобно – ну, всякий и спешит в буфет укрыться.
Лагорский слышал все это, речи эти возмущали его и доводили до белого каления.
«„Лир“ и испанка-плясунья! Ведь какое сравнение-то варварское!» – думал он и злобно сжимал кулаки.
Его даже что-то душило, что-то подступало к горлу. Он опять выпил коньяку.
Глава LVIII
В уборную заглянул помощник режиссера с тетрадью и в потертом пиджаке.
– Готовы? – спросил он Лагорского. – Можно давать звонок на музыку?
– Давайте.
Заиграл оркестр.
Лагорский, посмотрев на себя в зеркало, вышел на сцену. На сцене и в кулисах толпились актеры, одетые уже в костюмы, загримированные. Дырочка в занавесе так и осаждалась ими. Каждый хотел через нее посмотреть в зрительную залу. Около нее теперь стоял Колотухин, прислонив свой глаз. Подошел и Лагорский, чтобы посмотреть на публику.
– Позвольте-ка заглянуть в пустыню-то Аравийскую, Алексей Михайлыч, – тронул он Колотухина за плечо.
Тот отодвинулся.
– Да ничего… наполняется. Судя по погоде, я не думал, что и столько-то будет, – сказал он. – По погоде и по другим обстоятельствам. Погода погодой, но и Артаев в «Карфагене» вам свинью подпустил. Там сегодня какая-то премированная за красоту испанка Пахита выступает.
– Слышал. Но не мелите вздора, Алексей Михайлыч, – весь вспыхнув, произнес Лагорский. – Вы актер старый и понимаете. Ну, может ли какая нибудь танцорка…
– Ах, батенька, не говорите! Я раз в Житомире как рак на мели сел в свой бенефис. А из-за чего? Собачий цирк с обезьянами приехал да и вывесил красного цвета афишу с чертями, с ведьмами, висящими на хвостах. Виньетка такая была. А ставил тоже хорошую пьесу – «Жидовку».
– Житомир или столица!
– Ничего не значит. Публика-то, ангел мой, – везде один черт. На оголенную-то бабенку еще более бросаются, чем на собак с обезьянами. Каждому лестно… А на афише-то прямо сказано: «Первая красавица». А в газетах было сказано, что из-за нее за границей какой-то принц застрелился. А костюм, говорят, у нее – одно трико и чуть-чуть тюлю…
Но Лагорский уже не слушал Колотухина. Отойдя от занавеса, он увидал стоявшую в кулисах Щуровскую. Она украдкой крестилась. Около нее была ее подруга Вельская и вертелся Тальников. Лагорский подошел к ней и стал осматривать ее костюм. Она молчала.
– Представьте, у ней лихорадка, – сообщила про Щуровскую Вельская.
– Добрый знак. Значит, хорошо сыграет, – отвечал Лагорский, чтобы подбодрить Щуровскую. – Ну а бусики-то с шейки снимите, – сказал он ей, увидав на ней красные и синие бусы. – Не подходит. Не тот фасон.
– Мне костюмер велел.
– Здесь костюмеры иногда не весть что дают. Еще если бы это жемчуга были, тогда подходило бы, а тут бусы совсем не подходящие.
Щуровская сняла с себя бусы и передала их Тальникову.
– Смелей, смелей! А главное, не унывайте. Выйдете на сцену, сейчас бодрость и энергия явятся. Вас осенит открытый зал, публика – и вы войдете в роль. Не забывайте только моих советов, – ободрял ее Лагорский, отошел и натолкнулся на Вилейчика. – Здравствуйте, – сказал он. – Посмотрите-ка, какие костюмы дают у вас актерам. И кому? Первому персоналу. У меня пурпур весь в пятнах. Видите, огромное пятно пришлось даже зашпилить. Портной тер даже бензином – и то не выходит. И вот антрепренеры виноваты, а актер отвечай перед публикой.
Вилейчик был мрачен и отвечал, махнув рукой:
– Бросьте. При такого сбора, при такого публика можно в простого простыня играть. Вот вам и бенефис! У нас бенефис и пусто, а в «Карфагене» никакого бенефиса и полного сад. Ах! Конечно, мы сами виноваты. Глупого распоряжение у нас, и мы слушаемся каждого актер…
– Ну, вы говорить говорите, да не заговаривайтесь, полупочтеннейший! – крикнул на него, сверкнув глазами, Лагорский.
– Поменьше слушаться и быть побольше хозяин – вот что нам нужно, – пробормотал еще раз Вилейчик и юркнул за кулисы.
Лагорский побежал за ним, чтоб обругать его, но в это время оркестр кончил играть, и режиссер стал очищать сцену от посторонних.
– Место! – закричал он. – Сейчас начинаем! По местам!
И раздался звонок на занавес.
Занавес взвился. Началось представление. Играли сносно, гладко. Несколько хороших репетиций сделали свое дело. Лагорского хорошо приняли при выходе, подали из оркестра серебряный венок и довольно долго аплодировали, в особенности в задних рядах стульев, хотя театр и был более чем наполовину пуст. В деле аплодисментов Лагорскому услужил Тальников, рассовав контрамарки на места и в пивную, и в булочную, и в колбасную, и в табачную лавочку, где он забирал товар. Шиканья со стороны публики Лагорский не слышал никакого, хотя и ожидал его от своих врагов. Сильно, с большим старанием аплодировала Настина, помещавшаяся в ложе с двумя мужчинами. Она особенно усердствовала и даже встала со стула, крича: «Лагорский, браво». Аплодисменты она поднимала три раза и была как бы застрельщицей со своими кавалерами. Лишь только хлопки умолкали, она начинала вновь аплодировать, и аплодисменты в задних рядах стульев возобновлялись. Все это очень ободрило упавшего было духом Лагорского, и он гордо вошел к себе в уборную после окончания акта.
– Ничего не могли поделать разные подлецы, а ведь говорят, готовились свистать мне, – сказал он Колотухину, зашедшему к нему в уборную выпить коньяку.
– Полноте! Кто же это? – возразил Колотухин. – Вот уж напрасно-то. Я видел, я смотрел… И свои, и чужие хлопали. С Настиной в ложе хлопали даже двое ребят из «Карфагена»: черный плешивый и рыжий кудрявый. Я знаю их, они в «Карфагене» служат.
– Не знаю, но мне говорили, что собиралась компания шикальщиков.
– За Настину должны Бога молить. Уж как старалась за вас эта иволга, – сказал Колотухин, выпивая рюмку коньяку, и прибавил: – Не знаю почему, но она мне удивительно птичку иволгу напоминает.
– Хорошая девушка и добрый товарищ. Я служил с ней, – проговорил Лагорский.
– Ну, даже и больше, чем служил! – подмигнул Колотухин.
Лагорскому портной подал конвертик. Он разорвал его, вынул оттуда визитную карточку и выбросил десятирублевый золотой.
– С призом? – спросил его Колотухин.
– Приз-то невелик. Это за первого ряда кресло.
Представление продолжалось. В половине пьесы заговорили, что Щуровская играет очень недурно. Это сказала даже актриса Колтовская-Амурова, но режиссер Утюгов не соглашался и отвечал:
– Да ведь на одну-то роль и обезьяну можно выдрессировать. Уж сколько ей ломки-то было от Лагорского. Да и вздор… Тянула она. И неровность… То тянет, то чеканит слова и Ермолову разыгрывает.
– Недурно ставленница-то ваша докладывала… Ничего… с огоньком… – сказал Лагорскому Колотухин про Щуровскую.
– Но и фиглярка же! – произнесла про нее Малкова. – По-моему, все равно толку из нее не будет. У ней какие-то кошачьи глаза.
После сцены Лира в лесу в уборную пришел рецензент, назвавший Лагорского в анонсе о его бенефисе «любимец Поволжья», похвалил Лагорского, сказав: «Прекрасно, прекрасно, вы один из лучших Лиров», про Щуровскую выразился: «С искоркой актриса, с большой искоркой, с выработанной дикцией» – и спросил:
– Где же после спектакля мы с вами встретимся-то? Который кабинет вы заняли?
Тут только Лагорский вспомнил, что он приглашал его на ужин. Лагорский несколько замялся.
– Да ведь я, собственно говоря, настоящего ужина не делаю, – сказал он. – Из каких же средств, помилуйте! Сбор ничтожный. Погода все дело испортила. Но закусить милости прошу.
– Да, да… Вы и говорили, что в маленьком интимном кружке. По всем вероятиям, Малкова, Щуровская…
– Ну, женщины-то навряд ли пойдут. Они, знаете, предпочитают после такой большой пьесы к себе домой на покой, чтоб раздеться, снять с себя корсет. А с вами мы в ресторане около буфета встретимся, – сказал Лагорский и подумал: «Не отвертишься, надо угостить. Ох, как они эти жратвенные пайки помнят! Чуть только помяни – и уж не забудет!»
Глава LIX
Бенефисный спектакль кончился. Лагорский сидел у себя в уборной и снимал с себя парик и бороду, сощипывал наклеенные густые седые брови. Перед ним на столе около зеркала лежал поднесенный ему серебряный портсигар, уложенный в дубовый ящичек, на стене на гвозде висел небольшой лавровый венок с голубыми лентами и надписью: «В. С. Лагорскому от его почитателей», поднесенный ему Настиной. Этот венок был последним поднесением, и его очень трудно было вручить Лагорскому. Предназначался он к подаче Лагорскому в конце акта, но Лагорского нельзя было вызвать на сцену, хотя капельмейстер и приготовился подать его. Когда занавес опустился, публика повалила вон из театра, усердствовала, вызывая Лагорского, одна Настина, а портные, бутафоры были за кулисами и не поддерживали ее аплодисментов. Предупреждены они не были и думали, что уж поднесения все кончены. Лагорский требовал поднятия занавеса, но режиссер Утюгов отвечал, что он не слышит вызовов, и отказался дать сигнал «на занавес».
– В оркестре есть лавровый венок для поднесения, – шепнул Утюгову подскочивший к нему Тальников. – Велите же скорее дать занавес.
– Как же давать занавес, если нет ни одного хлопка, – стоял на своем Утюгов. – Ведь и актеру неловко выходить при гробовом молчании. Венок можно поднести в начале следующего акта. Подготовьте только хлопальщиков к выходу бенефицианта.
Так и пришлось сделать.
Все это бесило Лагорского. Он слышал разговор Тальникова с Утюговым, происходивший громко, при других актерах, и тотчас же раздраженно заметил стоявшим около него:
– Подготовьте хлопальщиков! Скотина! Хлопальщиков-то надо бы подготовить для аплодисментов по щекам режиссера.
Нашлись услужливые люди, которые передали это Утюгову, и Утюгов сказал:
– Ладно. Подготовлю я ему сюрпризец за эти слова когда-нибудь. Ведь он весь в моих руках.
Серебряного венка перед Лагорским не было, когда Лагорский раздевался после спектакля. За ним еще в начале последнего акта зашел приказчик из магазина и унес его в футляре. Сделано это было очень неловко, так что Утюгов видел, когда приказчик проносил за кулисами ящик, и Утюгов тотчас же по окончании спектакля подпустил свинью Лагорскому.
– Пойдемте к Лагорскому подарки смотреть, пойдемте… – созывал он уходивших домой актеров и актрис. – У него уж нет серебряного венка. Его унесли в магазин серебряных изделий.
И кой-кто из актеров направился в уборную Лагорского вместе с Утюговым. Рассматривали портсигар с надписью «В. С. Лагорскому от почитателей его таланта».
– Прекрасная вещь… солидная… В трудную минуту отдать этот портсигар в мытье, так рублей шестьдесят за него дадут, – заметил Колотухин. – Но отчего же на нем года и числа нет?
– Так лучше… удобнее… – язвительно пробормотал Утюгов. – Но веночек-то, веночек-то серебряный нам покажите, дорогой наш.
Лагорский вспыхнул.
– Венка нет. Серебряный венок отправил домой. Зачем ему тут быть? – отвечал он. – Портсигар в карман возьму, лавровый венок здесь в уборной оставлю. А серебряный венок только стеснит. Я сейчас в буфет, в кассу… Домой я сейчас не пойду.
– Что же на нем написано? – спросил кто-то из маленьких актеров.
– Да вам-то, господа, что! – воскликнул Лагорский. – Ну, написано… Написано: «Исполнителю Лира от публики»! Вот и все… Рецензенты видели… В газетах будет напечатано. Прочтете.
Компания вышла из уборной, и Лагорский слышал, как за дверьми хихикал Чеченцев.
Вошла Щуровская с маленьким саквояжиком.
– Позвольте вас, голубчик, поблагодарить за все, за все, что вы сделали для меня, – начала она и чмокнула Лагорского раза два в щеку.
Он поймал ее за голову и чмокнул в губы.
– Очень и очень недурно играли. Я доволен, – сказал он. – Да и рецензент один хвалил мне вас. Дай бог, чтобы с моей легкой руки началась для вас новая эра на сцене.
– Без вас, мой милый, не начнется. Заклюют. Боже мой, что я сегодня вынесла! Нет, мне нужно уйти из здешней труппы… уехать. Одна Малкова чего стоит! И не понимаю, чем я так встала ей поперек дороги. Ужас… А Утюгов? Знаете, что он мне сегодня сказал во время спектакля? Он меня назвал вашей одалиской… Ей-ей… «Одалиска Лагорского, приготовьтесь»…
– Мер-рзавец… Это после признания в любви и прочих нежных чувств?
– Но ведь я же прогнала его. Голубчик, можно мне посидеть с вами еще минут пять? – спросила Щуровская, видя, что Лагорский уже готов уходить из уборной. – Мне нужно многое, очень многое…
– Сейчас погасят огни. Пойдемте в ресторан… Там будем чай пить. Я хочу угостить кое-кого из рецензентов… Вот только кликну Тальникова, чтоб он взял мой чемоданчик и футляр от портсигара.
В дверях уборной стояла Малкова.
– Опять вместе? Ну, вас водой не разольешь! Не стану мешать вашему счастливому тет-а-тет! – воскликнула она и повернулась спиной.
– Видите… – прошептала Щуровская и слезливо заморгала глазами.
– Вера Константиновна! Пожалуйте сюда! – крикнул Лагорский, бросаясь к двери.
Малкова юркнула в кулису.
– Вера Константиновна! На пару слов… Остановитесь… – продолжал Лагорский, догнал Малкову и ласково заговорил: – Зачем ты, милый друг, так с нами?.. Уверяю тебя, что у меня нет ничего интимного с этой Щуровской. Оставь… Не делай так, чтобы я уехал и расстался с тобой под неприятным впечатлением… Ведь я на днях уезжаю, – прибавил он, ласково взял ее за руку и спросил: – Не хочешь ли с нами напиться чайку после спектакля? Мы сейчас идем в ресторан. Чайку выпьем, закусим. Хоть и скуден сбор, но мне нужно угостить одного рецензента.
– И она будет? – спросила Малкова про Щуровскую, хмуря брови.
– И она. Она мне оказала такую услугу в бенефис. Ну, что она тебе? Она боится тебя, трепещет перед тобой. Она единым словом не поперечит тебе. Мы даже не возьмем отдельного кабинета, сядем в общей столовой зале, – уговаривал Малкову Лагорский. – Пойдем в ресторан.
Малкова хмурилась и, отрицательно покачав головой, проговорила:
– С ней – не желаю. Приятного вам аппетита. Наслаждайтесь одни. А завтра утром я зайду к тебе переговорить. – И она быстро пошла по сцене.
Лагорский пожал плечами.
– Тальников! Позовите Тальникова! – закричал он и, когда тот явился, сказал ему: – Возьми мои вещи… Пожалуй, захвати и лавровый венок и приходи в буфет. Мы будем там чай пить и закусывать.
– Сейчас, Василий Севастьяныч. Только разочтусь со всеми чайными… Плотникам на чай от вас дал, бутафорам дал, портным дал, – пересчитывал Тальников. – Теперь остается дать только сторожам, пожарным и… Все просят… – добавил он.
– Клавдия Петровна! Пойдемте чай пить в буфет! – закричал Лагорский Щуровской.
Та вышла из уборной, и они стали переходить сцену.
– Если Малкова будет с нами пить чай, мне лучше не идти… Право, я боюсь… Ведь может большой скандал выйти… Ну что хорошего? – бормотала она.
– Не будет с нами Малкова. Она отказалась.
– Ах, лучше не ходить! Утюгов может подсесть к столу.
Они шли по опустевшей сцене. Заведующие освещением гасили огни. Встречавшиеся Лагорскому на пути рабочие поздравляли его с бенефисом.
– К Тальникову обращайтесь, к Михаилу Иванычу Тальникову. Он у меня всем распоряжается. Он даст вам на чай… – говорил им Лагорский.
Глава LX
С большим неудовольствием и досадой шел Лагорский в ресторан. Совсем не до ужина, вовсе не до дружественных закусок было ему сегодня. После всех бенефисных треволнений, ссор, пикировок он был измучен и жаждал отдыха у себя дома, без компании, в стареньком пиджачке, без жилета, в сорочке-косоворотке, в туфлях.
«И дернула меня нелегкая пригласить этого рецензента на ужин! – думал он. – У меня с языка сорвалось это приглашение, а он уж тут как тут, не забыл, является и сам напоминает. Не будь рецензента – никакого и ужина делать не надо бы. Сказал бы, что устал, нездоровится мне, и преспокойно ушел бы домой. А уйди-ка теперь, оставь-ка рецензента без ужина – завтра же отбарабанит меня в своей газете и пропишет такую порцию издевательств любимцу Поволжья, что и глаза будет совестно показать тогда мне. А хорошие рецензии теперь мне при предстоящей поездке в провинцию нужны».
Они шли по саду, направляясь в ресторан. Лагорский вел Щуровскую под руку. Дождь давно уже перестал, ветра не было, и сияло ясное небо светлой июньской бледно-лиловой ночи. В саду было несколько актеров и актрис их труппы. Видя Лагорского, ведущего под руку Щуровскую, они встречали их какими-то двусмысленными полуулыбочками и смотрели им вслед.
Они вошли в ресторан. Там уж ждал его рецензент. Он был в сером пальто, серой шляпе и пощипывал свою рыжеватую клинистую бородку, посматривая по сторонам. Он был не один, с ним были еще двое – полный в черных усах, в очках, очень крупного роста и блондин с еле растущей бородкой травками, красным носом и сильно подслеповатыми глазами.
Рыжеватый рецензент тотчас же подошел к Лагорскому и Щуровской и с улыбкой на лице стал беззвучно аплодировать им, держа трость под мышкой.
– Прекрасно, прекрасно… – говорил он. – Лир и Корделия. Познакомьте меня с вашей Корделией и доставьте мне случай преклониться перед новым восходящим талантом.
– С удовольствием… Клавдия Петровна, вот это наш… Лагорский замялся. Он не знал, как и назвать рецензента. Тот выступил ему на помощь и отрекомендовался:
– Валерьян Сергеич Кустарин. Театральный обозреватель… Приветствую вас… – поклонился он, пожимая протянутую ему Щуровской руку. – А Лагорскому честь и слава… Он заставил нас сегодня забыть все неприятности, причиненные нам силой природы. Искусство и талант превозмогли и все побороли. Лир, которого я запомню.
Лагорский поклонился.
– Знаете, это удачное сопоставление… – сказал он, оживляясь. – Вы так и печатно выразитесь? Действительно нужно было много силы воли и самообладания, когда чувствуешь, что все против тебя: дождь, ветер.
– Постараюсь. А вот позвольте вас в свою очередь познакомить с моими товарищами по перу.
Рыжеватый рецензент указал на черного полного господина и на тщедушного блондина.
Те подошли и пробормотали свои фамилии.
«Боже мой! И этих надо угощать, кормить ужином», – подумал Лагорский с досадой, но сделал на лице улыбку и произнес:
– Надеюсь, господа, что вы напьетесь с нами чайку и разделите маленькую трапезу?
Поклоны. Несколько комплиментов по адресу талантов Лагорского и Щуровской.
– Где прикажете садиться? – спрашивал рыжеватый рецензент.
– Да вот свободный стол. Здесь и сядем, – отвечал Лагорский. – Ведь я не делаю ужина. Мы просто закусим в маленькой компании. Каждый выберет себе по карте то, что он желает. Сейчас я закажу чай, закуску… Выпьем по малости… Вот и все… Я никого не приглашал… Разве подойдут еще двое или трое.
– Но не лучше ли нам все-таки в отдельный кабинет?.. – предложил рецензент Кустарин.
– Нет, останемся лучше здесь. Иначе нас не найдут те двое или трое, о которых я говорю. Я жду актрису Настину из «Карфагена», жду моего приятеля и верного адъютанта Тальникова…
Лагорскому не хотелось удаляться с Щуровской в кабинет, дабы избежать могущих возникнуть подозрений, а затем сцен ревности со стороны жены своей Копровской, Малковой и Настиной, так как он был убежден, что они непременно явятся в ресторан.
И точно, только что компания уселась за стол и к ним подошел Тальников, Лагорский тотчас же заметил Малкову, сидевшую недалеко от них за столиком с режиссером Утюговым. Утюгов что-то заказывал слуге, а Малкова лорнировала их компанию, держа около глаз лорнет на длинной черепаховой ручке.
«Отлично. Пусть устраивает обсерваторию, пусть наблюдает и видит, что у меня к Щуровской ничего, кроме простых товарищеских отношений. Я звал Малкову разделить компанию, она не захотела быть вместе с Щуровской… Пусть смотрит…» – твердил Лагорский мысленно.
Подбежала к столу Настина. Она была запыхавшись.
– Ну вот где вы! – воскликнула она, обращаясь к Лагорскому. – А я-то вас ищу, ищу повсюду! И на веранде искала, и в кабинетах.
– Прошу покорно садиться, Настасья Ильинишна, – произнес Лагорский, косясь на стол Малковой и видя, что Малкова, улыбаясь, опять наставила на них свой лорнет на длинной ручке.
– Сяду. Но прежде познакомьте меня… – сказала Настина.
Лагорский познакомил ее с Щуровской, представил ей рецензентов.
– А вы, говорят, все плачетесь на товарищей, что они против вас интригуют, – проговорила Настина Щуровской. – А вы не унывайте и огрызайтесь, огрызайтесь вовсю… Да… Я сама это когда-то на себе испытала и не унывала. Мне шпильку, а я в ответ три… На сцене нельзя быть рохлей, нельзя быть овцой… Василий Севастьяныч, я не одна… Со мной кавалер… Наш карфагенский… Он был со мной в ложе и хлопал вам. Вот уж кто хлопал-то вам! Вы его пригласите… Вот позвольте вас познакомить…
Настина обернулась и поманила стоявшего несколько в отдалении пожилого гладко бритого человека в черной фетровой шляпе с широкими полями и в горохового цвета старомодном пальто-крылатке. Тот подошел.
– Дрон Иваныч Рубанов, наш актер. А это Лагорский… Лир, которому вы хлопали, – отрекомендовала их друг другу Настина и, обратясь к другим сидевшим за столом, прибавила: – А вы уж сами, господа, знакомьтесь.
Лагорский пригласил и Рубанова садиться к столу. Появилась закуска и водка. Рубанов отыскал большую рюмку, сказав:
– Уж извините, я мелких сосудов не люблю, – выпил и объявил Лагорскому: – А ведь мы с вами когда-то вместе служили… В Царицыне было… Давно уж это… Как сейчас помню, душили нас все испанским репертуаром… «Дон Цезар де Базан», «Сумасшествие от любви», «Дон Жуан»… Все в триках… что ни роль, то трико… А у меня, надо вам сказать, ноги кривые, я актер больше на полушубные роли – ну и намучился.
– Не припомню что-то… В Царицыне я игрывал, но вас не припомню… – покачал головой Лагорский.
– Да вы вглядитесь хорошенько. Посмотрите на меня… Я тогда под фамилией Стрешнева играл. Вспомните, кто тонул в Волге накануне Ивана Купала и кого вы откачивали. Я поехал багрить щук…
– Ах да, да… Теперь припоминаю!.. – воскликнул Лагорский. – У вас еще какая-то неприятная история с полицией была.
– Вырвал с корнем люстру из потолка в трактире «Карс». Но я ведь тогда из патриотизма… Если помните, дело началось с армянами…
К Рубанову тотчас же подсел Тальников.
– Вы рассказываете, что щук багрили на Волге. Я тоже страстный рыболов, – заговорил он. – Очень часто езжу по ночам здесь ловить рыбу в Неве… У меня и удочки всякие, и сетка-путаница есть…
– Господа… Будьте любезны выбирать себе кушанья по карте. Заказывайте каждый то, что он любит, – предлагал Лагорский, рассчитывая, что никто больше одной порции при таком порядке себе не закажет, но сейчас же увидал, что рецензенты стали заказывать себе рыбу, пожарские котлеты, спаржу или цветную капусту.
«Ну, хищники! – подумал он. – По три порции на человека…»
А рецензент Кустарин, пощипывая свою рыженькую бородку, уж подговаривался:
– А что, господа, не попотчует ли нас бенефициант устрицами? Хоть по парочке на брата? Это так оживляет желудок и дает аппетит. Да бутылочку шабли…
– Пожалуйста, пожалуйста, господа… заказывайте… – отозвался любезно Лагорский, а сам думал: «Вот нахал-то! Вот прорва… Похвалить похвалит, ну и мзду же какую требует!»
Глава LXI
Хотя ужин и не особенно длился, но Лагорский сидел и считал минуты, когда все кончится. Рецензенты, выпив в компании три бутылки вина, поднимали пустые бутылки и смотрели их на свет, но Лагорский не обратил внимания на этот фортель. Кустарин стал хвалить шабли и заговорил было на тему, что винные бутылки с каждым годом делаются все меньше и меньше, но Лагорский и этот намек на возобновление бутылки пропустил мимо ушей, потребовал всем по чашке кофе и стал смотреть на часы, как бы давая этим знать, что пир кончен.
– Торопитесь домой? – спросил его черный полный рецензент.
– Устал нравственно и физически, – отвечал Лагорский, посматривая на стол Малковой, за которым она все еще сидела с Утюговым. – С утра на ногах… А неприятностей-то сколько!
– Да, да… Надо дать бенефицианту покой, – сказала Щуровская. – Он измучился, бедненький.
– Счет! – крикнул Лагорский официанту и, чувствуя вожделенный конец, подумал: «Слава богу, что все обошлось без скандала».
– Тогда я попрошу себе вместо кофею бутылку пива, – заявил актер Рубанов. – Бог с ним, с этим кофеем. Дамский напиток.
– Пожалуйста, пожалуйста, – отвечал Лагорский, велел подать бутылку пива и продолжал думать: «И Настенька ведет себя прекрасно, а Малкова что-то затаила в себе, мстит мне, не участвуя в ужине и не подходя к нашему столу, но авось сегодня и не разрешится открытым гневом. Надо ждать что-нибудь завтра».
– Велите подать уж и коньячку к кофе, – проговорил белокурый тщедушный рецензент.
– Да, да… Я велел с коньяком. Нам подадут и коньяк. Мы выпьем по рюмочке на загладку, – кивнул ему Лагорский, а мысли его в это время перенеслись на жену.
«Хорошо еще, что женушка не пожаловала, – мелькало у него в голове, – а приди она, уж наверное быть бы скандалу. Ведь я уверил ее, что у меня никакого ужина не будет, что мне не до ужина при таком сборе. И вдруг она застала бы нас здесь всех трапезующих! Уж не утерпела бы. Конечно, главный ей нож – Малкова, а Малкова не сидит с нами, но для жены достаточно и Щуровской с Настиной, чтобы ее укусила бешеная муха».
– А я вот сейчас слышал, что вы покидаете здешнюю труппу, Василий Севастьяныч? – спросил Лагорского Кустарин, пощипывая бородку.
– Да… Теперь это не секрет, и я могу сказать почти утвердительно, – отвечал Лагорский. – Ведь мы получаем теперь только половину того жалованья, на которое приглашены. Новые антрепренеры вошли в сделку с актерами, и актеры почему-то добродушно уступили. Но я не могу служить за половинное жалованье и, если завтра мне не согласятся производить полностью, я уеду на гастроли. У меня уж есть приглашения.
– Стало быть, публика здесь больше и не увидит «Лира»?
– Отчего? Повторят. Здесь в труппе есть актер на все руки, и он вызовется заменить меня, – иронически произнес Лагорский. – Он сегодня будет вам качучу с какой-нибудь премированной красотой плясать, а завтра королем Лиром выступит.
– Я знаю, про кого вы говорите, – подмигнула ему Настина.
– А знаете, так и отлично.
Вскоре кофе был подан и выпит. Лагорский рассчитался за ужин и поднялся из-за стола. Ему пришлось заплатить что-то около сорока рублей.
«Пожалуй, треть сбора и пропили, – думалось ему. – Вот бенефис-то! Хорошо, если господа театральные репортеры прочувствуют это угощение и отдадут в рецензиях мне должное. А если нет – жаль будет брошенных денег».
Рецензенты поблагодарили за угощение и уходили. Настина и Щуровская тоже встали из-за стола. Лагорский, смотря на них, сказал:
– У Настасьи Ильинишны есть провожатый до дома – Рубанов. А ты, Мишка, проводи Клавдию Петровну, – отнесся он к Тальникову и кивнул на Щуровскую.
Щуровская переминалась.
– Мне, Василий Севастьяныч, хотелось бы еще посоветоваться с вами кое о чем, – проговорила она.
– Да и мне нужно переговорить с вами, Лагорский, – произнесла Настина.
– Ну где же теперь! – протестовал Лагорский. – Я не могу, я не в силах… Я положительно надломлен. Завтра поговорим.
– Хорошо. Я приду к вам завтра поутру, – заявила Настина.
– С какой же стати, милочка, поутру! Поутру я должен быть в кассе и сосчитаться с кассиром по моему бенефису. Затем отправиться в контору для переговоров с антрепренерами.
– Когда же я могу вас видеть? – опять спросила Щуровская. – Мне очень, очень нужно посоветоваться с вами насчет себя. Без вас я не могу оставаться здесь в труппе.
Настина вспыхнула и подвинулась к ней.
– Что такое? Отчего же вы не можете без него оставаться в труппе? – быстро спросила она Щуровскую.
– Оттого, оттого, что он один у меня защита, а если он уедет…
– Лагорский, я не могу… Я должна завтра утром быть у вас. Вы ждите меня… – заговорила Настина. – Я буду у вас рано, перед вашим уходом в кассу… Но вы ждите меня.
Лагорский не отвечал. Он наблюдал за Малковой. Малкова все время продолжала пристально смотреть на них, и, когда они стали уходить из зала, она также пошла за ними следом в сопровождении Утюгова. Лагорский с компанией направился к выходным дверям и обернулся.
«Следит за мной… – подумал он. – Ну да пускай следит. Она думает, что Настина или Щуровская зайдут ко мне на перепутье… А она ворвется ко мне и сделает им скандал… Обманется…»
Когда они вышли на улицу, Лагорский попрощался с Настиной и Щуровской. Настина в сопровождении актера Рубанова пошла налево, а Щуровская вместе с Тальниковым направо. Лагорский остановился, стал скручивать папироску и пропустил мимо себя Малкову с Утюговым.
– Прощайте, Вера Константиновна! – крикнул ей Лагорский.
– Прощайте, – отвечала она, не остановившись.
Она шла по направлению к своей даче и все оборачивалась, смотря на Лагорского.
«Кипят в ней злоба и ревность… – думал он, следя за ней взором. – А затевала она кое-что, но только у ней ничего не вышло. Скоро, скоро я теперь убегу от всех этих дрязг, сцен ревности, скандалов. Прощай, Вера Константиновна! Прощай и женушка милая, мадам Копровская!
Уже совсем рассвело. На улице был день белый. Вдыхая в себя свежий утренний воздух, Лагорский медленно, шаг за шагом подвигался к себе домой и вскоре потерял Малкову из виду. Вдруг он вспомнил, что ключ от входа в их квартиру остался у Тальникова.
«Ах, черт возьми! – досадливо произнес он про себя. – И здесь-то неудача. Удивительный сегодня день. Придется ждать, пока Тальников проводит Щуровскую и вернется».
Лагорский еще более замедлил свой ход. У одной из дач он даже присел на скамеечку, поставленную у ворот, чтобы как-нибудь продлить время. Проснулись птицы. В дачных палисадниках чирикали воробьи, прыгая по веткам сирени и акаций. Вылетели голуби на дорогу и клевали конский навоз. Какая-то маленькая серенькая птичка с красной грудкой быстро спустилась с дерева на дорогу, как бы упала, схватила соломинку и тотчас же полетела обратно.
Когда Лагорский подошел к своей даче, Тальников уже стоял у ворот ее и издали показывал ему ключ. Лагорский ускорил шаги и вдруг в отдалении увидел Малкову. Она была уже без Утюгова, пряталась за столб с вывеской сапожника и смотрела в его сторону.
«Несчастная женщина, – подумал он. – Это она наблюдает, с кем я пойду к себе домой. О, ревность!»
Он юркнул вместе с Тальниковым к себе в калитку.
Глава LXII
Денежный результат бенефиса Лагорского был ничтожный. Когда наутро Лагорский пришел в кассу, кассир предъявил ему такой вечеровой расход, что ему пришлось только руками развести от удивления. Он буквально был в недоумении.
– Но отчего же у Лезгинцева вечеровой расход был меньше? – спрашивал он про бенефис Чеченцева.
– А это уж новые хозяева… – отвечал кассир. – Они захотели ему помирволить и скинули тридцать рублей.
«Месть за неучастие в проклятых обедах с музыкой. Это дело Павлушина. Это его дело», – подумал Лагорский.
– Сколько Вилейчик взял контрамарок даровых мест? – спросил он кассира.
– Да брал без счета. Еврейства своего всякого он впускал много.
– Говорят, он по контрамаркам за половинную цену впускает в театр жидов и деньги прячет в свой карман.
– А это уж его дело, хозяйское. Мы не проверяем.
Кроме вечерового расхода из валового сбора вычитался довольно почтенный счет режиссера Утюгова. И чего, чего только не было в этом счете! Извозчики в цензуру, в типографию, носильщики, посыльные, краски и кисти для подмалевания декораций, скипидар, мыло и пр.
– И этот постарался от души услужить товарищу, – бормотал себе под нос Лагорский, рассматривая счет. – Для чего рассыльные? Для чего мыло? – рассуждал он. – Билеты я рассылал на свой счет!
– Вы попросите хозяев, может быть, они и вам что-нибудь скинут со счета, – советовал кассир. – А я тут ничего не могу.
– Ну уж слуга покорный. Я не Чеченцев и кланяться не намерен. Пусть он лижется.
Кроме того, Лагорскому предъявили в кассе две ложи и пять кресел, будто бы возвращенных в кассу из числа посланных им почетным лицам.
Лагорский в сомнении покачал головой.
– Так ли это? Не перепутано ли тут что-нибудь? – спросил он. – Вот эта ложа, нумер второй, положительно была занята.
– Да, она была занята, но в ней сидели ваши… – отвечал кассир. – Госпожа Настина из «Карфагена» и два ее кавалера.
Выходя из кассы, Лагорский был взбешен. Вычитая деньги, уплаченные вчера за ужин, вычитая расход за прокат серебряного венка, ему очистилось едва пятьдесят с чем-то рублей. Скомкав деньги и засунув их в брючный карман, Лагорский направился в контору заявить, что он больше в труппе служить не желает. Сегодня утром, перед тем как уходить в кассу, он получил второе приглашение на гастроли уже из другого города, кроме Луцка, и это его несколько утешило. Дабы не встретиться у себя с Настиной, которая обещала прийти к нему утром, он ушел из дома совсем рано, так что и касса не была еще отворена, и ему пришлось ждать кассира. Он рассчитывал, что Настина могла встретиться у него с его женой, которая теперь тоже будет его караулить, дабы получить деньги на Васю, и опасался при встрече стычки между ними. Знал он, зачем он нужен и Настиной. Она непременно хочет ехать с ним на гастроли, вынудила даже у него обещание и вот теперь хочет условиться о дне выезда. А у него после всех этих женских дрязг и сцен ревности неодолимое желание вырваться на свободу одному.
«Одно средство – надуть. Назначить отъезд, а самому уехать днем раньше. Иначе от нее не отбояришься. А ей написать письмо, что я ее потом выпишу… Ну, на зимний сезон выпишу, что ли… – рассуждал он. – Хоть это и неблагородно, она хороший, добрый товарищ, поднесла мне венок в бенефис, но что же делать-то! Ей-ей, хочется пожить на свободе без дрязг, без сцен ревности, без скандалов. Да я ее и выпишу, положительно потом выпишу. Буду хлопотать ей о месте вместе со мной на зимний сезон и выпишу. Она хоть и ревнива тоже, но все-таки куда лучше и мягче характером, чем Малкова, а с женой так уж нет никакого и сравнения, – решил он. – Но с женой я кончил, окончательно кончил. Была проба сойтись вновь – ну и довольно».
Так рассуждал Лагорский, ожидая в конторе Вилейчика и Павлушина, за которыми послали.
Первым явился Павлушин. Лагорский поздоровался с ним и сказал:
– Пришел объявить вам, что служить у вас за половинное жалованье не могу.
– Это только что взявши-то бенефис? Прекрасно! – воскликнул Павлушин. – Так всегда хорошие люди делают.
– Ну какой это бенефис! Если бы я знал, что меня так побьют силы природы, я не стал бы и срамиться. Таких бенефисов еще никогда не брал Лагорский. Срам, а не бенефис.
– Не знаю-с… У нас все-таки продано больше десяти бутылок шампанского, рюмочная продажа во время дождика была недурна. Кухня торговала плоховато, так ведь от кухни никогда барыша нет. Я считаю, что вечер был не худой.
– Это для вас, а не для меня. Ну да что об этом толковать! Что с воза упало, то пропало. А я пришел вам объявить, что больше служить не намерен. Сегодня вечером я не занят, завтра назначено у вас повторение «Лира», так уж придется отменить.
Пришел второй директор – Вилейчик. Лагорский объявил и ему то же самое. Тот сначала несколько удивился, потом потер себе ладонью лоб и отвечал:
– Знаете, это даже очень хорошего дело. Двести пятьдесят рублей останется у нас в кармане. Вы, господин Лагорский, прекрасного актер, но не для нас.
– Именно, не для нас. Вы нам как-то не ко двору, – перебил Вилейчика Павлушин. – Прямо не ко двору.
– Верно, Иван Петрович! – продолжал Вилейчик. – Совсем нам не то нужно. Не Лагорского нам для хорошего торговля надо, а милого хор с красивых девиц, как у Дарья Семеновна. Не «Лир» нам надо. Что нам «Лир»! Мы видели вчера, что такого «Лир»! У нас «Лир», и никакого сбора нет, а у Артаева в «Карфагене» премированного красавица показывают, и сбор. Я вам даже вот что скажу: нам никакого русского труппа не надо, никакого театр. Только убыток. Нам нужно, чтобы была маленького акробатка, для танцев и куплетов французского девица с большущие глазы, с улыбки и побольше трико… Нам нужны…
– Ну, довольно, довольно! – перебил его в раздражении Лагорский. – Оставайтесь при ваших взглядах на искусство и замажьте свой рот. Этого я от вас слушать не желаю! Понимаете вы: не желаю!
– Ах боже мой! Кто смеет замазать мне моего рот! Хочу говорить – и буду. Я здесь хозяин, я здесь директор, здесь мои деньги! – запальчиво отвечал Вилейчик.
– А вот деньги-то мне позвольте. Мне следует получить по расчету за четыре дня по сегодняшнее число.
– Ничего вам не следует, и ничего мы вам не будем давать из нашего контор. Мы платим два раза в месяц за каждого пятнадцать дни… А четыре дни мы не знаем, – отвечал Вилейчик. – Наконец, вы взяли бенефис. Взяли бенефис и тотчас же бежите! Ничего вам… – Вилейчик махнул рукой.
– Кроме того, взяли на сцену вчера полбутылки коньяку и апельсин и денег не заплатили, – заявил Павлушин.
– За коньяк можете вычесть из этих четырех дней, – заметил Лагорский.
– А сколько раз я вас хорошим красным вином угощал, ухой кормил, селянкой! Нет, уж эти четыре дня вы оставьте… Никаких четырех дней… Это в скидку…
Лагорский невольно улыбнулся.
– Ах, купцы, купцы! Ах, сквалыжники! – покачал он головой. – Ну хорошо, пусть эти четыре дня пойдут за коньяк и вам в скидку… На чай!.. Хозяевам на чай от актера. Но знайте, что с сегодняшнего дня я уже у вас не служу! А для исполнения «Лира» на завтра назначайте кого-нибудь другого.
– Есть! – воскликнул Вилейчик. – У нас есть отличного актер на «Лира».
– Чеченцев? – ядовито улыбаясь, спросил Лагорский.
– Да, да… Алексей Кузьмич Чеченцев. Он что хотите для нас сыграет. Талантливый актер и услужливый человек.
– Ну вам и карты в руки. Прощайте.
Павлушин и Вилейчик протянули ему руки. Лагорский подал им свою.
– Вы куда же переходите-то теперь? Неужели к Артаеву в «Карфаген?» – спрашивали его антрепренеры, провожая из конторы.
– Боже избави! Я еду в провинцию на гастроли. Имею приглашение в два города и буду получать в один-два дня столько, сколько не получил бы у вас в полмесяца, – похвастался Лагорский.
– Ну-ну-ну… что вы – премированная за красоту танцовщица-испанка, что ли? – проговорил Павлушин. – Нынче, батенька, только красавицы премированные деньги и лупят.
Лагорский сверкнул глазами, строго взглянул на Павлушина, хотел его обругать, пошевелил губами, но ничего не сказал и вышел из конторы.
Глава LXIII
Выйдя из конторы в сад, Лагорский столкнулся с Щуровской.
– Отказался. Заявил, что уезжаю! – торжествующе сказал ей Лагорский. – Принял от владык сада и театра свои доверительные грамоты и теперь свободен как птица. Но какие ослы! Боже мой, какие ослы! Я про трактирщика Павлушина и про жида Вилейчика. Объявили мне, что меня заменит в труппе Лезгинцев. Толкуют, что им для торговли даже никакой труппы не надо. Что театральная труппа им только убыток, что им надо только женские хоры и оголенные бабы. Теперь идет прославление испанской красавицы, на которую будто бы вчера отлично торговал Артаев в своем «Карфагене». Вот вам-с… Проходимцев – Лир. Будете играть Корделию с Проходимцевым, – закончил он.
– Я? Я ни с кем не буду больше здесь играть Корделию, – отрицательно покачала головой Щуровская. – Да и вообще ничего не буду играть. Я, как вы, оставляю труппу и иду сейчас отказываться.
Лагорского это несколько обрадовало. Он видел в этом возможность насолить Павлушину и Вилейчику: вот уже у них нет и Корделии для «Лира», но ему сделалось жалко Щуровскую, что она останется без места и без средств к существованию, и он заговорил:
– Но куда же вы денетесь, моя добрейшая? Ведь у вас нет места. Чем же вы будете жить? Подумали ли вы об этом? Ведь теперь у вас все-таки хоть маленький кусочек, но есть.
– Вот об этом-то я и хочу с вами посоветоваться, Василий Севастьяныч… Вчера еще хотела, но нам все мешали. Я и сейчас шла мимо, так заходила к вам на квартиру, но мне сказали, что вы ушли сюда. Посоветуйте мне что-нибудь… Вы так добры до меня… – Щуровская схватила его руку обеими руками и слезливо заморгала глазами. – А здесь я не могу, не могу без вас оставаться! – воскликнула она с воплем в голосе. – Посоветуйте.
– Но что же я могу вам советовать, моя милая птичка! Я, право, не знаю… – отвечал ей сколь можно ласковее Лагорский.
– Я кончившая курс гимназистка… У меня диплом… Я могу давать уроки… приготовлять в гимназии.
– Вот уж это совсем не по моей специальности. Этого я не знаю… Но думаю, что в Петербурге много таких кончивших курс гимназисток, и у всех аппетиты… Трудно…
– Да я не в Петербурге… Я где угодно… Я об уроках говорю как о подспорье к театральной службе. Вы поедете по провинции… Порекомендуйте меня куда-нибудь хоть за самое ничтожное жалованье.
По саду проходили мимо них актеры и актрисы и кланялись им, направляясь в театр на репетицию. Некоторые покашивались на них с легкими улыбочками и как бы говорили: «Вот голубки», потому что Щуровская все еще держала руку Лагорского в своих руках. Но тут она опомнилась, освободила его руку и сказала:
– Здесь неудобно разговаривать. Прохожая дорога… Пойдемте в аллею.
Они оставили площадку перед верандой и направились в боковую аллею. Аллея была темная, с густыми деревьями, по ней днем никто не ходил. В ней стояло несколько скамеечек, врытых в землю.
Лагорский шел и рассуждал про себя: «Можно об заклад побиться, что и эта будет проситься, чтобы я взял ее с собой на гастроли. Она миленькая, хорошенькая, у ней прелестные испуганные глазки, как у серны или газели, но она стеснит меня, положительно стеснит! Да и не расположен я теперь, после стольких передряг с женщинами, обзаводиться новой дамой сердца. А это при близости к ней будет неизбежно».
И он не ошибся. Только что они вошли в темную аллею, Щуровская осмотрелась по сторонам и со слезами бросилась к нему на шею.
– Голубчик мой! Добрый мой, милый, возьмите меня с собой в провинцию! – заговорила она. – У меня есть деньги на дорогу. Я ни копейки не буду вам стоить. У меня есть браслет золотой, крестик и куний воротник… Я продам кое-что. Возьмите меня, ангел-хранитель мой, возьмите. Вы поедете по городам, будете гастролировать и всегда можете устроить меня в какую-нибудь труппу. Я на все, на все буду согласна, на самое ничтожное содержание, только бы не быть здесь. Я не могу, окончательно не могу остаться здесь без вас.
Она плакала и обнимала Лагорского. Лагорский хоть и предвидел эту просьбу, но не ожидал такой горячности со стороны Щуровской. Он совсем растерялся, посадил ее на скамейку и отвечал:
– Друг мой Клавдия Петровна, ведь это очень рискованно, совсем рискованно для вас. Вы поедете со мной, и вдруг я не буду в состоянии куда-нибудь пристроить вас. Теперь летний сезон, вторая половина июня, где есть труппы, – они уж сформированы, полны.
– Ах, что вы! Не может быть, чтобы вы с вашим талантом, с вашим авторитетом не могли пристроить меня где-нибудь. Не здесь, так там… Вас послушают, ваша рекомендация будет сильна. Ведь я на ничтожное, на самое ничтожное жалованье… Где-нибудь да приткнете меня.
– Позвольте. Но ведь я и еду-то только в два города. Я всего в два города приглашен. Не буду же я останавливаться в попутных городах, в тех городах, куда меня не приглашали. Ну, не возьмут вас в тех городах, где я буду гастролировать, – что тогда? Ведь не могу же я вас бросить, оставить в чужом городе. Вдумайтесь, милочка моя, хорошенько.
– Можете, все можете. Вы только боитесь, что я вас стесню, – не унималась просить Щуровская. – А я вам вот что скажу: в дороге я буду вам нежная сестра, прислуга, что хотите. Распоряжайтесь мной, как хотите. Голубчик! Вы видите, как я вас прошу… Сжальтесь…
И она положила ему свою голову на грудь. Лагорский поцеловал ее, взял ее за руку.
– Какая вы, право, странная, – выговорил он. – Как новичок на сцене, вы не имеете еще понятия о поступлении в театральные труппы. Теперь скоро середина сезона, труппы сформированы, актеры и актрисы приглашены на известные роли. Ну кто вам уступит свои роли, если бы мне и удалось вас пристроить куда-нибудь! Ведь опять начнутся скандалы с вашими соперницами. Это неизбежно, это везде бывает. Да нет, я не буду в состоянии и пристроить вас.
Она подняла голову и поправила сбившиеся волосы. Она уже не плакала.
– Не будете в состоянии пристроить меня? Хорошо. Я не стану на это претендовать, не стану, – твердо сказала она. – Сделайте только попытку.
– Но ведь я после гастролей уеду в Москву, уеду искать ангажемента на зимний сезон, – пояснял он ей.
– Да ведь и я должна искать ангажемента на зиму. Ах да… Вы опасаетесь, что у меня не хватит денег на поездку с вами в Москву, если вы не успеете пристроить меня? Обещаю вам, что я жаловаться на свою судьбу не буду, останусь где-нибудь в провинции и займусь уроками, перепиской, чем хотите, только бы не умереть с голоду, только бы…
– Какие детские рассуждения! – вздохнул Лагорский, перебив ее. – Успокойтесь, милочка моя, – гладил он ее по руке. – Успокойтесь и продолжайте здесь служить. Ведь вы еще не пробовали без меня здесь служить. Может быть, без меня-то вам и лучше здесь служить будет. Может быть, без меня-то и прекратятся все придирки и насмешки. Ведь это все Малкова мутит. Из ревности мутит. Понимаете ли: из ревности ко мне. Вот извольте, я вам признаюсь.
– Нет, это дело решенное. Я не останусь здесь служить, – твердо сказала она и вырвала из его рук свою руку. – Вы когда едете? – задала она вопрос, немного помолчав.
– Да думаю послезавтра выехать. Чего ж мне еще сидеть тут! Меня ждут в Луцке. Завтра кое-что выкуплю. У меня кое-что заложено в ломбарде. Прощусь и уеду с почтовым поездом, – дал ответ Лагорский. – Я так и Тальникову сказал. Ведь я с ним еду.
– В Луцк… Послезавтра – с почтовым… Это по Варшавской дороге… Хорошо… И я послезавтра выеду с почтовым поездом, – проговорила Щуровская. – Не беспокойтесь, не беспокойтесь, я не с вами… Вы меня не берете, и я не с вами. Я отдельно от вас, а только за вами. Я даже поеду в третьем классе, тогда как вы, наверное, во втором.
– Друг мой, не глупите. Еще раз прошу вас – не глупите. Оставайтесь здесь служить, – упрашивал ее Лагорский. – А я похлопочу за вас в провинции, где будет возможно, и результат напишу вам.
– Нет, я должна это сделать, должна. Я сейчас иду в контору заявить, что я больше не служу, – стояла она на своем и поднялась со скамейки.
«Вот навязывается-то! – подумал Лагорский, и тут в голове его мелькнуло: – Впрочем, она миленькая, свеженькая, хотя и не совсем со спокойным характером. Жаль ее бедную. Взять разве ее? Ведь это меня ни к чему не обязывает, сама навязывается. А то она все равно сзади потащится».
– Послушайте, Клавдия Петровна, – обратился Лагорский к Щуровской. – Если уж вы так твердо решили не оставаться здесь и едете за мной, то бог с вами, едемте вместе.
– Нет! Нет, я не хочу жертв! – воскликнула она. – Я одна поеду. Я не хочу вам мешать.
– Но ведь все же за мной поедете. Тогда лучше вместе… А жертвы тут никакой нет. Мне даже приятнее с вами. Компания…
– Нет, нет… Не хочу вас стеснять.
– Да какое же тут стеснение! Никакого стеснения. Я вас предупредил… Указал на все то, что может случиться… Благоразумие заставляло меня остеречь вас, но если уж вы так твердо решились, то поедем вместе.
Щуровская весело взглянула ему в глаза.
– Но ведь я не могу ехать во втором классе. Я должна ехать в третьем, – сказала она.
– Зачем нам второй класс? Какие такие у меня доходы? Жалованье получил только половинное, бенефис – ничтожество. Наконец, я Тальникова на свой счет везу, как адъютанта. Едемте в третьем классе и едемте вместе.
– Согласны? Совсем согласны? И не будете потом каяться? – радостно воскликнула она. – Ну вот милый! Ну вот хороший! Совсем хороший… Я так рада, так рада, что буду под вашей защитой! Ну дайте, миленький, я вас за это поцелую… А потом побегу в контору.
И Щуровская звучно и сочно чмокнула Лагорского прямо в губы, а затем быстро побежала от него по дорожке аллеи по направлению к конторе сада.
Глава LXIV
Лагорский, в раздумье и оттопырив нижнюю губу, стоял и смотрел вслед Щуровской.
«Освобождаюсь от трех баб, бегу на свободу и сам же взваливаю себе на плечи новую обузу, четвертую бабу! – шептали его губы. – Дурак я, совсем дурак!» – сказал он про себя, махнув рукой, и направился в театр на сцену проститься кое с кем из товарищей, с которыми дружил.
К нему уже бежал навстречу режиссер Утюгов.
– Какое печальное известие! – льстиво и наклоня голову набок, говорил он, подходя к Лагорскому. – Уезжаете вы от нас? Я слышал сейчас от Вилейчика. Жалко, жалко. Послушайте, неужели вы на бенефис обиделись? Но вы сами виноваты. Не следовало так близко назначать его, мой милейший, после бенефиса Чеченцева.
– Да уж слышали, слышали об этом. Но ни на что я не обиделся, а просто не могу служить за такое ничтожное содержание. Еду на гастроли. У меня приглашения на гастроли.
– Слышал, слышал. Но не скрою от вас, что без вас мы будем как без рук. Сейчас бегу в контору, переделать афишу на повторение «Лира». Чеченцев вызвался Лира сыграть. Но, конечно, куда же ему будет до вас! Не знаю только, кому передать его роль.
– Да уж, кстати, придется вам передать и роль Корделии. Я слышал, что и Щуровская уходит, – проговорил Лагорский.
– Клавдия Петровна? Да неужели! – воскликнул Утюгов. – Вот это штука! С вами она едет? С собой вы ее везете? – почесал он затылок.
– Никуда я ее не везу и, куда она едет, мне неизвестно, но она сейчас мне сказала, что уходит из труппы.
Сами, господа, виноваты, во время ее дебюта вы сделали для нее прямо ад, – прибавил Лагорский.
– Ах, батенька! Какой же это ад! Такие ли ады бывают. Ведь это уж всегда и всюду, когда актриса выдвигается на сцене. Булавочные уколы неизбежны, и она должна быть к ним готова, если она актриса. Но нет, тут что-нибудь другое. Ищи мужчину… – подмигнул ему Утюгов. – Ну да ладно, мы ее заменим Колтовской-Амуровой.
– Это опереточной-то актрисой?
– А что ж из этого? Ведь на ней не будет налеплено ярлыка, что она опереточная. Сыграет. Ведь не боги горшки обжигают. Она актриса опытная.
И Утюгов побежал в контору.
На сцене Лагорский простился с Колотухиным и еще с двумя-тремя актерами. В кулисах к нему подошла Малкова, взяла его за руку и отвела в сторону. Лагорский ждал вспышки, но тон у Малковой был совсем другой.
– Я исстрадалась, – кротко говорила она. – Я всю ночь сегодня не спала. Зачем ты, Василий, так мучаешь меня! За что? Неужели два года нежного сожительства моего с тобой не дают мне права на лучшие с твоей стороны отношения ко мне? Ведь если кто ревнует, тот любит. И я по-прежнему люблю тебя, Василий, люблю беззаветной, бескорыстной любовью. Подумай об этом, Василий, перед отъездом.
На глазах Малковой были слезы. Лагорский не мог видеть женских слез при кротком с ним обращении и несколько растерялся.
– Да что же я сделал-то, милушка… я, кажется, решительно ничего не сделал… – заговорил он. – Ведь ты шипела, рвала и метала, как говорится, во время моего бенефиса.
– Но эта дрянь… Не могла же я видеть, когда ты ей отдаешь предпочтение!
– Ах, оставь, пожалуйста! Какое тут предпочтение! Я просто подбадривал ее лаской, когда вы ее грызли со всех сторон.
– Лаской… Ты сам сознаешься. Но какая это ласка? О, я понимаю! Она вертячка, она нахалка… Я вижу…
– Не горячись, не горячись, Веруша. Ничего того не было, о чем ты думаешь. Даю тебе слово. А если я с ней дружески и ободряюще обращался, то иначе ведь она и играть не могла бы, – успокаивал Малкову Лагорский.
– А зачем же вчера-то, после бенефиса, когда уж она сыграла, ты ее пригласил на ужин и дразнил меня целый вечер?
– Ах боже мой! Но нужно же было хоть немножко потешить девушку…
– Какая она девушка! – презрительно сморщилась Малкова.
– Ну, женщина. Нужно же было потешить женщину за ее услугу в бенефис. Она так старалась, так мучилась… – возразил Лагорский.
– За услугу. Ты ей больше в сто раз сделал услугу, чем она тебе. Ты ее выдвинул, вытащил из ничтожества. Положим, что она ничтожеством и осталась, но все-таки… И целый вечер вчера ты дразнил меня, как собачонку. А зачем ты пригласил на ужин эту Настину?
– Настина мне поднесла лавровый венок, душечка. На свои деньги поднесла.
– Ах, только ты мне намекнул бы, Василий, так я тебе два венка поднесла бы… – проговорила Малкова. – А ты меня терзал, на всех репетициях терзал. Я исстрадалась, Василий, совсем исстрадалась. Пожалей меня. Ты знаешь, мне до того дошло, что впору все бросить здесь, уйти и ехать с тобой без ангажемента, но меня обстоятельства удерживают, долги… У меня кой-какой гардероб заложен. Мне надо выкупить его на зимний сезон. Да я, может быть, и брошу все!
Она махнула рукой.
Лагорский испугался.
– Веруша, не делай этого. Ну зачем себя вводить в убытки? – заговорил он. – Ведь теперь в половине сезона ты нигде не достанешь места. Все занято. А мы с тобой будем переписываться… Я тебе буду писать, часто писать. Затем спишемся насчет зимнего сезона. Я уж послал кой-кому письма, чтоб нам служить вместе. Писал и в бюро в Москву, – врал он.
– Да и я писала, – немного успокоившись, отвечала Малкова. – Ты когда едешь?
Лагорский подумал и сказал неопределенно:
– Да, право, еще не знаю, когда. Дня через три. Мне нужно еще булавку свою выкупить.
– Булавку? Ты ее заложил для выкупа моего паспорта. Я тебе отдам эти деньги, Василий, положительно отдам, когда справлюсь немножко. А когда ты едешь, ты мне сообщи. Я хочу проводить тебя, Василий. Кроме того, хочу тебе устроить накануне маленькую отвальную.
Лагорский вздрогнул.
– Да не надо мне, ничего не надо. Пожалуйста, не беспокойся, – быстро сказал он. – Все ведь это расходы, излишние расходы. Также лишний проезд на извозчиках. А зачем? Дальние проводы – лишние слезы. Мы так простимся, здесь простимся.
– Нет, нет! Я непременно хочу тебя проводить! – стояла на своем Малкова. – Ты мне сообщи, когда едешь и на каком поезде, непременно сообщи. Иначе мы поссоримся, вконец поссоримся.
– Вера Константиновна! Где вы? Пожалуйте репетировать. Ваш выход, – подскочил к Малковой помощник режиссера, держа в руке тетрадь.
– Ну, так послезавтра вечером я тебе делаю отвальную. Приходи ко мне. Будет твой любимый сиг с яйцами, сморчки в сметане. Приходи. Ну да мы еще увидимся.
Малкова вышла из-за кулисы на сцену.
К Лагорскому подошел Тальников, сообщил ему, что и он заявил в конторе о нежелании дольше служить в труппе, и тут же прибавил:
– А вас Настина по саду ищет. Давеча, только что вы ушли из дома, она была у нас на квартире и очень рассердилась, что вы ее не подождали. Она говорила, что вы будто бы обещали ее подождать.
– Никогда я ей ничего не обещал. Она навязывалась, но я ей не обещал, – в беспокойстве отвечал Лагорский. – Ты говоришь, что она в саду? Ах, как мне не хочется встретиться с ней! Я убегу, Тальников, постараюсь как-нибудь пробраться по саду боковой аллеей. А ты увидишь ее, так сообщи ей, что я в город уехал и до ночи не вернусь.
– Она говорила мне, что ей настоятельно нужно вас видеть, – сообщил Тальников. – Два раза говорила. Сначала я виделся с ней у нас на квартире, потом она ушла на репетицию и вот теперь опять здесь в саду. Оба раза говорила, что ей вас нужно видеть очень, очень. И рассерженная какая! Совсем и на Настину не похожа. Она говорила, что с нами вместе едет в Луцк.
– Как с нами вместе едет! – воскликнул Лагорский, меняясь в лице. – С какой стати? Кто ее возьмет!
– Она говорит, что вы согласились, и спрашивала, когда мы едем, чтобы приготовиться к отъезду.
– И что же ты ей сказал?
– Да что же мне сказать-то. Сказал, как вы говорили, что послезавтра едем, с почтовым.
Лагорский сжал кулаки.
– Дурак! Дубина… – прошептал он. – Вот уж прямо можно сказать, что курицын сын!
– За что же вы ругаетесь, Василий Севастьяныч.
– Выходи сейчас из театра, посмотри, не бродит ли она около, и сообщи мне.
Они отправились к выходу со сцены. Тальников вышел в сад, через минуту вернулся и сообщил Лагорскому, что Настиной около театра нет.
Лагорский осторожно вышел в сад.
Глава LXV
«Что же это такое? Как же это я повезу с собой двух женщин? И та, и другая со мной едут, – рассуждал Лагорский, пробираясь по темной аллее из сада «Сан-Суси» к себе домой, и озирался во все стороны, чтобы не встретиться и с Щуровской, и с Настиной. – Надо вразумить эту Настину, надо будет объяснить ей, что я не отказываюсь от ее сожительства, но она должна приехать ко мне только тогда, когда я усядусь на месте на зимний сезон. Она милая женщина, зимой можно опять сойтись с ней, но не мотаться же с ней по гастролям, переезжая из города в город!»
Кое-как он, не замеченный ни Щуровской, ни Настиной, проскользнул из сада на дорогу. Он был до того в волнении, что даже вспотел. Сердце его усиленно билось. Он тяжело переводил дух.
«И дернула меня нелегкая согласиться, чтобы со мной ехала эта Щуровская! – продолжал он рассуждать, пробираясь к себе домой. – Шалая бабенка расплакалась, поцеловала меня, стала руки пожимать, а я и растаял. Не найду я таких шалых в провинции, что ли? Да ими хоть пруд пруди в провинции. Расчувствовался, сердоболие привалило. Спасать от чего-то, на ноги ставить. Самому-то прежде надо встать на ноги. Вторая половина июня на дворе, а ведь я еще без зимнего ангажемента. Рылся, рылся в местах и зарылся. А тут еще вези с собой Щуровскую и ей хлопочи об месте. Для развлечения себе ее везти? Но ведь это значит в Тулу со своим самоваром ехать. Сцена – омут, давно об этом все говорят, ну и, стало быть, тут нужна только самопомощь. Развивай в себе самопомощь, а не можешь – уходи прочь от сцены. Нет, пускай Щуровская здесь остается, а я уеду один. Чтобы успокоить ее, напишу ей любезное письмо, напишу, что похлопочу ей о месте в провинции и потом уведомлю ее о результате».
Лагорский подошел к своей даче.
«Уеду один. Уеду завтра же, ни с кем из моих баб не простившись, – решил он и торжественно махнул рукой. – Завтра утром уеду. Пускай все думают, что я уезжаю послезавтра, а я уеду завтра. Надо идти на обман, иначе отсюда один не выберешься и, кроме того, нарвешься на большой скандал».
Он вошел к себе в комнату и не знал, зачем он пришел.
«Боже мой, да ведь жена может сейчас явиться за деньгами для Васи, – мелькнуло у него в голове. – Она обещалась сегодня быть. Опять упреки, что я плохой отец, слезы, брань… Нет, лучше ее не видать. Деньги я ей перешлю с Тальниковым. А сегодня хоть несколько часов подышать свободно. Поеду в город, выкуплю свою булавку, там, в городе, пообедаю и вернусь домой вечером, когда уж и жена, и Настина, и Малкова будут заняты в спектаклях.
Лагорский написал Тальникову карандашом записку и положил на стол на видном месте.
Записка гласила: «Вернусь после 7 часов вечера. Будь, Мишка, дома и жди меня».
Затем он надел пальто, шляпу, вышел из дома, передал ключ от квартиры хозяевам, нанял попавшегося извозчика и уехал.
Домой вернулся Лагорский повеселевший. К нему вернулось хорошее расположение духа. В галстуке красовалась его булавка с большой жемчужиной, которой он так дорожил. Тальникова он застал на месте. Тот набивал папиросы. Лагорский привез с собой бутылку коньяку, мадеры, сыру, колбасы, ветчины, ростбифа.
– Бежим, Мишка, бежим из Петербурга! Завтра же бежим! Солон мне этот Петербург пришелся, – сказал он Тальникову, хлопнув его по плечу.
– Как завтра? Вы же ведь сказали, что послезавтра, – удивился Тальников.
– Ты об этом никому ни полслова! – погрозил ему Лагорский. – Пусть все знают, что мы едем послезавтра, а мы едем завтра. Едем одни. Никаких баб с собой не берем. Уедем тайком. Я и карету в городе нанял. Она приедет завтра утром рано, в девять часов приедет и отвезет нас вместе с багажом на станцию железной дороги.
– Ну вот видите, так-то лучше. А то брать с собой в дорогу всякую женскую обузу! Мало вам здесь-то было всяких неприятностей от женского пола!
– Ну, ты не рассуждай. А сегодня в ночь укладывайся и чтоб к утру быть готову. Вот я и провизии набрал с собой в дорогу. Коньячишка есть, мадера. А то на станциях в буфетах очень дорого. Буду угощать тебя, подлеца, в пути, – ласково прибавил Лагорский.
– Да уж я заслужу, дяденька… Я Личарда верный. Сами вы об этом сколько раз говаривали, – улыбнулся Тальников.
– Никто не был без меня? – спросил его Лагорский, раздеваясь.
– Как никто! Мало ли тут перебывало! Супруга ваша была. Малкова была. Она после спектакля зайдет.
Лагорского покоробило. Он опять сделался сумрачным.
– То есть кто зайдет после спектакля: жена или Малкова? – спросил он.
– Малкова. Она говорит, что вы ее приглашали сегодня поужинать.
– Никогда я никого не звал сегодня ужинать! Это она врет. Я ее вчера приглашал вместе с нами поужинать в ресторане, но она не согласилась, фыркала и весь вечер каким-то шпионом просидела против нас за отдельным столом.
– А она утверждает, что звали.
– Может быть, как-нибудь обмолвился, чтоб зашла сегодня, но на ужин никогда не приглашал, – стоял на своем Лагорский, поморщился и прибавил: – Я не хочу ее сегодня видеть, Мишка, надо будет нам как-нибудь так устроить, чтоб она не попала к нам. Вот что мы сделаем: укладываться мы будем сейчас, а перед самым окончанием спектакля, часов в одиннадцать, уляжемся спать.
– Позвольте… Да ведь она нарочно заходила, чтоб предупредить вас, – заметил Тальников. – Предупредить вас и просить, чтобы вы никуда не уходили, а были дома, ждали ее.
– Вот наказательная-то женщина!
Лагорский почесал с досадой затылок и задумался.
– А завтра она делает у себя для вас отвальную. Вечер делает. И меня звала вместе с вами, – прибавил Тальников.
– Об этом я знаю, она мне говорила. Но черт с ней, с этой отвальной! Ждать до завтра до вечера. Я горю нетерпением удрать отсюда как можно скорей, и мы едем завтра утром. Это решено и подписано. А сегодня мы вот что сделаем: в одиннадцать часов мы ляжем спать и загасим лампу. Малкова придет и начнет стучаться – ты проснешься и сквозь дверь скажешь ей, что мы уж спим, что я вернулся с головной болью и лег спать. Ну, скажешь ей, что у меня флюс, что ли.
– Рассердится.
– Пускай сердится. Насчет этого ей не привыкать стать. А жена – я знаю, зачем она приходила. Она приходила за деньгами на Васю.
– Да-с… Она даже спросила: «Ничего он мне не оставил?»
– За деньгами. Только за деньгами. С ней у меня теперь все кончено, все порвано. А на сына ей надо оставить малую толику денег. Мы вот что сделаем… Завтра мы, как поедем утром на вокзал, заедем к ней… Мы мимо ее дачи поедем. Остановимся, ты выйдешь из кареты, пойдешь к ней и передашь ей конвертик с деньгами. Конвертик я заготовлю сегодня, и ты передашь. А сам я не хочу ее видеть, не желаю, не могу. Она так ужасно действует на мои нервы. Ведь я вперед знаю, что она останется недовольна, денег ей будет мало, она начнет меня упрекать, будет кричать, что я скверный отец. Ну, скверный, я сознаюсь, но что ж делать, если я не могу быть лучшим? – сказал Лагорский и спросил: – Сделаешь для меня это, Мишка?
– Да отчего же, Василий Севастьяныч, – отвечал Тальников. – Только бы она меня…
– Боишься, чтобы не побила тебя? – улыбнулся Лагорский. – Ну, один-то раз – неважное дело… Ты для меня должен это сделать. Ну, потерпи, Мишка. Ведь я тебя везу, не зная, удастся ли мне тебя приткнуть куда-нибудь к делу. Ты думаешь, ты мне дешево будешь стоить!
– Да я с удовольствием. Стоит ли об этом разговаривать! Вы мне друг и благодетель.
– Ну, хорошо, хорошо. А теперь давай чай пить и закусывать. Обедал я сегодня рано и проголодался. А потом до прихода Малковой начнем укладываться.
Лагорский успел уже переодеться в домашний костюм и стал развязывать принесенные с собой закуски.
– Постойте, постойте, – сказал ему Тальников. – В девять часов еще к вам обещала зайти Настина.
– Что? Как? Еще Настина? – закричал на него Лагорский. – Так чего же ты молчишь, дурак! Отчего же ты сразу об этом не сказал мне? Только что я все уладил, успокоился, а ты вдруг на прибавку: Настина! Словно дразнишь меня.
Тальников совсем опешил.
– Да я что ж… Я ничего… Чем же я-то виноват, Василий Севастьяныч?.. – оправдывался он. – Она давеча утром была у нас, потом искала вас в саду «Сан-Суси». Я говорил вам об этом. Вы убежали из сада и велели сказать ей, что уехали в город и раньше вечера не вернетесь. Я сказал ей. Она стала браниться. Вас бранила. «Мне, – говорит, – до зарезу его видеть нужно». Час назад опять сюда к нам зашла. Я говорю: «Не приезжал еще». Бранится. Не верит. Даже в мою каморку заглянула – не там ли вы. Назвала вас переметной сумой и сказала, что опять зайдет сюда в девять часов и чтобы вы ее ждали.
– Ну довольно, довольно… Сказал, и будет. А то завел шарманку и жаришь все одно и тоже… – перебил его Лагорский и задумался.
Глава LXVI
– Заказывать самовар-то, что ли? – спросил Тальников Лагорского, в беспокойстве ходившего по комнате из конца в конец. – Я тоже есть хочу. Сегодня у меня такой обед, что хоть бы и не обед. Ничего не хлебал горячего, а только попросил прислугу сварить картофелю и картофель с кильками ел да потом студень из колбасной. Обеды-то здесь дороги, а я деньги берегу для провинции. Заказать?
– Постой, Мишка… – остановил его Лагорский. – Я вот все соображаю, как бы нам отбояриться и от визита Настиной.
– Ну уж это будет трудно… Она сказала так: «Уж хоть ночью да укараулю его». Вас то есть. А глазенки у самой так и бегают. Эта дама у вас из кротких, из покладистых, но давеча ужас как горячилась. «Нет, – говорит, – не уехать ему с Щуровской».
– Да откуда она знает, что я согласился взять Щуровскую?
– Почем же я знаю! Может быть, ворона на хвосте ей известие принесла.
Лагорский вспыхнул.
– Ты, Мишка, вот что… Ты не смей так со мной разговаривать, когда я говорю с тобой серьезно! – строго заметил ему Лагорский. – Я в беспокойстве, я не знаю, что предпринять, а ты такие слова… Но удивительно, как она узнала?.. Настина. Я Щуровской строго-настрого заказал, чтобы она молчала.
– Да ведь у женщин язык с дыркой… У них зуд на языке. Это даже хуже, если вы строго заказали. Тут зуд на языке еще сильнее.
– Ты опять! Ты не унимаешься! – закричал на Тальникова Лагорский.
– Позвольте… Да уж это не шутки, Василий Севастьяныч. Я правду.
– Не люблю я этого тона. Понимаешь? Не люблю, когда дело идет совсем всерьез… Но теперь я решил и Щуровскую с собой не брать. Я ей напишу сейчас извинительную записку и попрошу нашу прислугу снести к ней завтра утром, когда нас уже не будет здесь. Она милая девушка, но все-таки стеснит меня.
– Да конечно же стеснит, – согласился Тальников.
– Несчастная, беззащитная… Но ведь всех беззащитных не защитишь. Пускай сама выбивается. Борьба за существование, – продолжал Лагорский. – Ты знаешь, что такое борьба за существование?
– Еще бы… как не знать! А самоварчик-то все-таки позвольте приказать поставить. Ужасно с килек соленых пить хочется. Да поесть надо.
Лагорский с упреком посмотрел на Тальникова.
– Тебе, я вижу, Мишка, замешательство и трудные минуты твоего друга и благодетеля безразличны. Ты глух к ним. Я в беспокойстве, не знаю, что мне делать, хоть из квартиры бежать, а с тебя все это как с гуся вода…
– Да нет же, Василий Севастьяныч. А только повторяю вам, сегодня вы от нее не отбояритесь. От Настиной то есть. Надо было ее видеть давеча… Огонь… Пожар. Придется уж вам ее сегодня чаем попоить и переговорить с ней. Так даже лучше.
– Понимаешь ты: если она сегодня напьется с нами чаю, она завтра уедет с нами. А я этого не желаю, – старался внушить Тальникову Лагорский. – Не желаю. Я хочу один, один! Совершенно один! Я хочу и жажду полной свободы! – потрясал он руками в воздухе. – Вот что, Мишка… Не лечь ли нам спать-то сейчас? А Настина пусть стучится. Ну, проснешься ты, подойдешь к дверям, скажешь, что я вернулся больной, лег спать, что у меня флюс.
– Все равно ворвется, Василий Севастьяныч, – отвечал Тальников. – Я ее знаю. А лучше вы вот что сделайте… Подвяжите вы щеку платком, а сами примите Настину, расскажите ей, что больны, что ехать еще и послезавтра не можете, что будете размазывать флюс йодом. Хинину при ней примите. У меня есть облатка… Она сама будет видеть, что вы больны, – ну, пожалеет больного и не засидится.
– Да подействует ли это на нее?
Лагорский начал сдаваться.
– Еще бы не подействует! Сердце-то ведь у нее все-таки есть. Она дамочка незлая. Но главное, она будет видеть, что завтра вам не уехать, – убеждал его Тальников. – Ведь она боится, что вы без нее уедете, уедете с Щуровской.
– Пожалуй. Но я вот чего опасаюсь… Как бы она совсем здесь у нас не осталась, – произнес Лагорский. – Должен тебе сказать, что она несколько раз пыталась это уже сделать.
– Ну, вот… Выпроводим… Здесь ей и ночевать-то негде… У нас даже и подушек лишних нет.
– А диван-то? А раз она уже со своей подушкой являлась.
– Увидит, что вы больные, и уйдет. Я провожу ее. Вы охайте, говорите ей, что вам очень нездоровится, держитесь за щеку, за голову…
– Ну, пожалуй… Иди и вели ставить самовар. Примем Настину, – согласился Лагорский и стал подвязывать себе платком щеку, когда же Тальников заказал самовар, он воскликнул: – Но если она не уйдет от меня – я ее силой вытурю вон! Покажу свой характер и выгоню! Довольно деликатности! Разрыв так разрыв, – храбрился он. – Свобода мне теперь нужна, свобода! Из-за свободы я на все готов!
А на деревянной скрипучей лестнице уже раздались чьи-то шаги.
– Она… Она идет… – пробормотал Тальников.
– Да она ли? – тревожно сказал Лагорский, оправляя на щеке платок и делая кислое лицо. – Поди и посмотри, не Щуровская ли? Если Щуровская – прямо не пускай. Говори, что меня дома нет. Эта не нахальная, эта послушает и уйдет.
Тальников бросился к дверям на лестницу и вернулся вместе с Настиной.
– Что же это такое! – говорила она крикливо, входя в комнату. – Вам совсем верить нельзя! Обещали сегодня утром меня дома подождать и надули. Сказали, что будете до полудня в конторе «Сан-Суси» – я туда бросилась, – и оттуда убежали. Через Тальникова сказали, что к семи часам вернетесь домой, я ровно в семь была здесь – и вас опять нет. Ведь надо же, наконец, окончательно уговориться, когда мы едем. Я должна сделать кое-какие закупки в дорогу.
– Друг мой, я сегодня целый день в хлопотах, – отвечал Лагорский, весь съежившись. – Ведь и мне нужно было сделать кое-какие закупки. У меня ремней не было. Ремни мы растеряли, которыми вещи связывали. Утром в кассе. Ну уж и бенефис! Гроши. Срам один. Потом в конторе, ругался с директорами… Булавку свою выкупил.
– Когда же мы едем? Надо знать точно, окончательно, – перебила она его.
– Ничего еще не могу сказать окончательно. Видишь, простудился, захворал… флюс. Сейчас буду принимать хинин. Голова болит, знобит.
– Хочешь, я тебя сейчас вылечу? – предложила Настина. – Если флюс только сейчас начался, его можно скоро вылечить. Надо йодом размазать. Пусть Тальников сходит сейчас ко мне за йодом и спросит у хозяйской прислуги. Баночка с йодом у меня на окошке стоит.
– Успокойся, милушка, сядь. Я уж смазал йодом. Это ведь во рту надо. Я уж смазал. Садись, пожалуйста. Сейчас чай пить будем.
– Надо чаще смазывать, несколько раз смазывать, а потом полоскать танином, квасцами, – наставляла его Настина, усевшись. – Попроси сейчас Тальникова сходить в аптеку за танином и квасцами.
«Как ей хочется Тальникова-то удалить… Что-нибудь она хочет высказать, но стесняется при нем», – подумал Лагорский и, слегка постонав, отвечал:
– А вот напьемся чаю, пойдет он тебя провожать домой и зайдет в аптеку. Я пополощу на ночь, хорошо пополощу. Но самое лучшее в подобных случаях – покой. Я пораньше спать лягу. Согрею щеку.
– Нет, наоборот. Надо не согревать щеку, а надо лед на нее положить, – говорила Настина.
– Ну, лед, лед… А только, прежде всего, покой и постель. Сколь мне ни приятно тебя видеть, добрая моя, но ты уж сегодня не засиживайся у меня, я должен отдохнуть, мне вспотеть надо. Вот напьемся чайку да ты и с богом – отправляйся.
– Хорошо, хорошо. Но как ты меня выжить-то от себя стараешься! Надо мной уж и так смеются, что ты… – Настина покосилась на Тальникова. – Меня поддразнивают. Ты знаешь, вся труппа «Сан-Суси» сегодня говорит, что ты с Щуровской едешь, что ты Щуровскую с собой берешь…
– Что ты! Что ты! Но ведь это была бы обуза! – воскликнул Лагорский. – Что я за глупец.
– Ох, что тебе обуза! Была бы новинка… Ты новинки любишь! – упрекнула его Настина, обратилась к Тальникову и вставила фразу: – Простите, Михаил Иваныч, что я при вас пускаюсь в объяснение с ним. Но я не допущу этого, Лагорский! Не допущу! Я ей глаза выцарапаю! – воскликнула она.
На глазах Настиной были слезы.
Прислуга внесла самовар.
Глава LXVII
– Чайку, чайку сейчас, Настенька, – предлагал Лагорский, держась за щеку и разыгрывая роль больного. – Тальников, заваривай скорей чай и выкладывай на тарелки закуски. Да брось ты набивать папиросы-то! Успеешь! – огрызнулся он на Тальникова и схватился за голову, прибавив: – В ухо стреляет, и в голове как будто бы кто буравом… По-настоящему надо бы малины на ночь напиться, чтобы в пот ударило.
– Не хочешь ли, я тебя напою малиной? Малиной с флердоранжем… – предлагала Настина. – Я могу после чаю сходить домой за малиной и флердоранжем. У меня все это есть.
– Нет, нет, душечка, – простонал Лагорский, испугавшись. – Зачем тебе беспокоиться! Да и мне нужен покой. Ты помнишь Симбирск? Я всегда лечился покоем. Улягусь, свернусь калачиком, закроюсь хорошенько. Ты ведь должна помнить по Симбирску, когда мы жили вместе, во время болезни я старался всегда быть один и этим лечился. Самый милый человек всегда был мне в тягость. И теперь мне нужно быть наедине, нужно самосозерцание. Ох, как стреляет в ухо! А за малиной Тальников сходит в аптеку. Да и не нужно малины. Я выпью чаю с коньяком, с коньяком даже лучше. Это более потогонное средство. Коньяк у меня есть. Тальников, откупори, а ты, милочка, Настюша, наливай чай. Напейся, закуси и иди с богом домой… Тальников тебя проводит до дому.
– За что ты меня, Василий, гонишь! – обидчиво сказала Настина. – Я к тебе всей душой, болезнь-то твою хотела бы принять на себя, если бы это было возможно, а ты гонишь меня.
– Не я тебя гоню, красота моя, а моя болезнь тебя гонит, – отвечал Лагорский. – Ты уж прости.
Настина разлила чай и стала делать себе бутерброд с ветчиной.
– Так когда же мы едем с тобой? Послезавтра, во всяком случае, не едем? – спросила она.
– Какое тут послезавтра! Надо вылежаться. Хотя нужно, очень нужно торопиться… – говорил Лагорский. – Я сегодня получил еще телеграмму из Херсона… Туда зовут.
– Ах, уж в два места! Два ангажемента.
– Да, в два… Из Херсона просят тоже явиться не позже конца июня… С Луцком-то я списался, там подождут. Но я жду и третье приглашение, из Кишинева.
– Так где же первые-то гастроли: в Луцке или в Херсоне?
– Ох, не знаю! Не успел еще сообразить. Завтра соображу…
Лагорский нарочно путал, чтобы сбить Настину. А она сидела, слушала и ела за обе щеки. Он смотрел на нее с завистью. Ему самому ужасно хотелось есть, но он старался до конца выдержать роль больного и, прихлебывая из стакана чай с коньяком и лимоном, даже сообщил ей:
– Ведь ничего твердого в рот взять не могу. Боюсь, чтобы не разбередить.
– Да уж, флюс, так какая еда! Бедняжка… – произнесла Настина с участием.
Выпив стакан чаю и продолжая морщиться, Лагорский встал и сказал:
– Ну, я прилягу, милая. Уж ты извини…
– Да я ухожу, ухожу. Бог с тобой. А узнать о твоем здоровье я приду завтра поутру.
– Только, бога ради, не рано. Дай мне поспать! – испугался Лагорский. – Прежде всего надо выспаться. А то я с этим проклятым бенефисом буквально измучился.
– Ну хорошо, хорошо. Я зайду так часов в двенадцать. Не рано?
Настина поднялась из-за стола и стала надевать на себя шляпку.
– Да, часу в первом, – отвечал Лагорский. – Если мне будет легче, тогда и насчет отъезда мы условимся. К тому времени я также соображу, куда ехать сначала: в Луцк или в Херсон. Сегодня я жду телеграмму из Луцка. Телеграмма выяснит мне. Ну, прощай, душечка.
– Прощай, Василий. Мажь ты йодом-то… Мажь хорошенько. Да на щеку ляг… А потом компресс.
Она уходила. Тальников пошел провожать ее. Лагорский говорил ему:
– Запри ты, Мишка, меня снаружи на ключ. Так будет лучше. А то не прибежала бы жена. А придет, только расстроит меня.
– Нет, нет. Она сегодня занята в спектакле весь вечер, – сообщила Настина. – И я должна была играть сегодня, но режиссер заменил меня.
– Да ты не отказывалась еще? – спросил Лагорский. – Состоишь в труппе?
– Нет, не отказывалась. Хотя я уж говорила с Артаевым, и мне обещано. Ведь я под видом того, что еду получать наследство. Он мне сказал: «Когда хотите, тогда и поезжайте». Вот, его ругают многие, а он у нас добрый к актерам. Я завтра заявляю в контору, что уезжаю.
– Можешь даже и послезавтра. Прощай.
– Прощай.
И Настина стала сходить с лестницы. Тальников стал запирать дверь снаружи.
Лагорский вбежал к себе в комнату.
– Отбоярился от одной! – проговорил он вслух торжествующе и сорвал со щеки повязку. – Теперь закусывать… Голоден как бродячая собака.
И он начал истреблять колбасу, ветчину, сыр, запивая это чаем.
«Поверила, – думал он про Настину. – Вот говорят, что женщины хитры. Нет, оне легковерны. Как-то удастся теперь от Малковой отделаться? – рассуждал он. – Ах, если бы удалось! Да, конечно же, удастся. С Малковой-то я готов и на ссору пойти. Просто не отворим ей. Пусть стучится – не отворим. Тальников скажет, что я болен, что я сплю, – вот и все. Раз ведь уж было так, и мы ее не впустили. Не впустим и теперь. Можем даже и спать не ложиться перед ее приходом. Зачем ложиться? Можно и лампу не тушить. Лучше же завесить окна, чтоб Малкова не видала света снаружи».
И Лагорский, стащив с постели одеяло и простыню, стал ими завешивать окна, прикрепляя импровизованные занавески к обоям булавками.
«А Щуровскую жалко, – мелькнуло у него в голове, и ему вдруг сделалось совестно перед ней. – Отказалась, глупая, от места и теперь останется на бобах. Впрочем, ведь я всячески отговаривал ее не бросать места. Какой бы то ни было, а все заработок был. Сама виновата, – утешал он себя. – Конечно, в конце концов я обещался взять ее с собой, но обещание это было прямо вынужденное. Она так приставала ко мне. Напишу ей письмо, напишу самое ласковое извинительное письмо. Напишу, что первая моя забота будет хлопотать ей о месте. И я в самом деле похлопочу о ней. Напишу, что обстоятельства заставили меня обмануть ее и выехать раньше сообщенного ей срока. Напишу ей, что сегодня ночью получил телеграмму из Луцка, в которой мне сообщали, что я уже стою на афише, что началась уже продажа билетов на первую мою гастроль. Так и напишу. А завтра пошлю ей это письмо с прислугой».
Когда Тальников вернулся, Лагорский уже писал письмо Щуровской.
– А ведь она все-таки сомневается, что поедет с вами, – сообщил Тальников про Настину. – Есть сомнение. Спрашивала меня про вас: «А что, не надует он меня, говорит, не уедет один без меня?»
– Сомневается? Ну и что ж ты? – спросил Лагорский.
– Разумеется, разуверял ее, что нет, и просил быть спокойной. Два раза спрашивала по дороге: «Скажите, говорит, Тальников, не было у него с вами разговора, что он один уедет?»
– Однако все-таки ты ее убедил?
– Кажется, убедил.
– Ну, теперь не мешай мне. Я буду писать письма о моем отъезде жене, Настиной, Малковой. К Щуровской письмо я уже кончаю, – сказал Лагорский, и перо его забегало по бумаге.
Глава LXVIII
Лагорский продолжал писать прощальные письма к своим дамам и не без трепета ждал обещанного визита Малковой. Естественное дело, что волнение мешало ему, и письма приходилось переписывать, делать помарки, вставки, хотя содержание каждого из них было почти одно и то же. Он изорвал несколько листиков почтовой бумаги, изорвал даже два конверта, ибо на одном, надписывая имя жены, назвал ее по ошибке вместо Надежды Настасьей Дмитриевной, а на конверте Настасьи Настиной сделал громадный чернильный клякс. Но ожидаемая Малкова помиловала почему-то Лагорского, как он сам выражался, и не нанесла ему в эту ночь визита. Перевалило за полночь, было около часу ночи, а Малкова еще не стучалась к нему в дверь. Он стал успокаиваться и несколько даже просиял.
– Не придет, должно быть, Вера-то Константиновна, – сказал он Тальникову, улыбаясь.
– Где прийти! Она кончает в театре в начале двенадцатого, – отвечал тот. – Что-нибудь задержало.
– Что же ее может задержать? Просто так помиловала.
– А то прихворнула или на что-нибудь раскапризилась, – прибавил Тальников, укладывая в чемодан вещи. – Теперь надо ждать завтра. Как бы не нагрянула завтра утром.
– Уедем. Раньше ее уедем. Фю-ю-ю! И ищи нас… – свистнул Лагорский. – Ведь как бы рано она ни пришла – все это будет десять часов утра, а мы уедем куда раньше! Лучше на станции железной дороги посидим до поезда. Да завтра-то хоть бы она и застала нас – скандала никакого не сделает. Ведь мы едем одни, без дам, ни Настиной, ни Щуровской не берем, а сама Малкова со мной не напрашивается.
– Написали письма-то?
– Написал. Четыре письма написал.
– Очень уж у вас дам-то много! – проговорил Тальников.
Лагорский махнул рукой и тяжело вздохнул.
– Не советую тебе, Мишка, никогда с бабами связываться, – произнес он. – Беда, чистая беда…
– Да я что ж… Я знаю… Я понимаю… Конечно же, одному лучше. Вот мне и никаких писем рассылать не надо. Уезжаю я – и не дрожит у меня душа, как овечий хвост. Сам я себе господин.
– Не бахвалься, не бахвалься, – остановил его Лагорский и взял письма в руки. – Вот четыре письма. Три из них – Малковой, Настиной и Щуровской – мы передадим при отъезде хозяйской прислуге. Дам я ей рубль на прощанье и поручу разнести эти письма после нашего отъезда, спустя так часа два… А четвертое, к жене, ты заедешь и передашь ее горничной, когда мы будем проезжать мимо ее дачи на железную дорогу. В это письмо я вкладываю десятирублевый золотой на сына Васю.
– Ох, боюсь! – вздохнул Тальников. – В какое вы меня дело-то втравляете, Василий Севастьяныч, – повел он плечами. – Самая строгая дама. Прямо на меня обрушится.
– Чудак-человек, да она в это время спать будет. Я велел карете приехать в восемь утра, а когда ты станешь заносить Копровской письмо, будет только еще девятый час. Я сам бы подал письмо, но меня сейчас начнет горничная ее о чем-нибудь расспрашивать. Вася может выскочить… Он встает рано. Ты же подашь горничной письмо – и вон… А я буду ждать тебя в карете. Тебе удобнее.
– Хорошо-с… – согласился Тальников.
– Во всех четырех письмах я прощаюсь и сообщаю, что уезжаю так спешно и внезапно потому, что сегодня ночью получил телеграмму, что в телеграмме мне сообщают, что я уже стою на афише, что билеты уже вперед распроданы и меня умоляют ехать немедленно, – продолжал Лагорский. – Кажется, причина уважительная? Как ты думаешь?
– Конечно же…
– Письма ко всем самые ласковые. Настиной сообщаю, что спишусь с ней насчет зимнего сезона… То же сообщаю и Малковой… Ведь та и другая хотят служить со мной вместе.
– Понимаю-с. Только как же вы с ними с обеими-то?
– О, до зимнего сезона еще далеко! – махнул рукой Лагорский. – Мало ли что пишешь! Мне только бы успокоить их.
– Ведь и Щуровская, кажется, тоже просится служить с вами вместе? – спросил Тальников.
– И она взбудоражилась. Возьми я ее под свою защиту. Знаю я, что эта защита-то значит! И Настину я тоже взял под свою защиту.
– Помню-с… как же… Все помню. На моих глазах…
– Ну вот и эта… и Щуровская… Положим, она миленькая, свеженькая бабочка, и глазки у ней приятные, такие удивленные… Но нет, довольно! Довольно с бабами…
– Само собой, довольно, Василий Севастьяныч… Поживите на свободе, – поддакивал Лагорскому Тальников.
– Да вот так и делаю… Характер у Щуровской спокойный, это видно… Я опытен в этом деле… Но все-таки довольно обузы… Хочу без обузы…
– И очень хорошо делаете.
– Щуровскую я прошу, чтобы она сообщила мне свой адрес. Ведь она кончает в «Сан-Суси» и, наверное, куда-нибудь перейдет. Ее я прошу сообщить адрес и говорю, что буду переписываться с ней, похлопочу ей о месте. В самом деле, я постараюсь в провинции порекомендовать ее кому-нибудь! Ведь ее совсем не знают. Она новичок, а талантливая.
– Еще бы… Корделию доложила на отличку, – сказал Тальников. – Жалко только, что место-то она свое здесь оставила. Все-таки кусок хлеба был.
– Да ведь я отговаривал ее от этого, всячески отговаривал, но ничего не поделаешь, – проговорил в свое оправдание Лагорский. – «Не могу, не могу» – ну и закусила удила, поставила на своем. Да она не пропадет, она окончившая курс гимназистка, девушка с дипломом. Будет приготовлять девчонок и мальчишек для поступления осенью в гимназии, – прибавил он.
– Напрасно вы адрес-то свой ей сообщаете, Василий Севастьяныч. Приехать к вам может.
– Нет, Щуровская не нахальна. Эта не приедет. А вот Настенька Настина – от нее станется. Но с ней я схитрил. В письме я не говорю ей, из какого города я получил телеграмму и куда я еду сначала: в Луцк или в Херсон. И это ее собьет. Ну да Настенька-то если бы и приехала – беда невелика. Она человек походный, – закончил Лагорский и сказал Тальникову: – Ну, давай, Мишка, ложиться спать. Теперь спать можно спокойно. Малкова уж не придет.
Он отшпилил с окон свои одеяло и простыню и стал устраивать себе постель.
Ложась в постель, Лагорский подмигнул Тальникову и весело проговорил:
– Выпьем, Мишка, по рюмке коньяку за победу над бабами. На сон грядущий это хорошо.
– Я, Василий Севастьяныч, готов. Я с удовольствием. Действительно, вы одержали большую победу.
Тальников налил Лагорскому в серебряный стаканчик коньяку, а после него и сам выпил.
Засыпая, Лагорский думал: «Но что завтра будет! Что завтра будет, когда они получат мои письма! Какое количество раз призовется мое имя, уснащенное разными прилагательными! И главное, злобу-то, злобу-то свою им будет не на ком выместить. Лагорский ау! Лагорский уехал!»
Лагорский спал тревожно. Ему снились жена, Настина и Малкова. Все они будто бы ехали с ним на гастроли и угрожали ему чем-то. Малкову он видел выходящею из платяного шкафа, стоящего в его комнате. Она будто вышла оттуда, трагически захохотала и объявила: «Все слышала, все твои помыслы теперь известны, и уж никуда ты от меня не скроешься».
Лагорский проснулся. Он был в поту. Сердце его усиленно билось.
В наружную дверь кто-то стучал. За дверью слышен был женский голос.
«Боже мой! Неужели это Малкова? Не помиловала-таки. И во сне, и наяву», – тревожно думал Лагорский и крикнул Тальникову:
– Мишка! Беда! Кто-то из дам стучится!
Глава LXIX
Появился совсем уже одетый по-дорожному Тальников. Он был с сумкой через плечо и даже почему-то в высоких сапогах, в которых он обыкновенно ездил ловить рыбу.
– Не беспокойтесь, Василий Севастьяныч, – проговорил он Лагорскому. – Это хозяйская прислуга снизу. Она пришла сказать, что за нами извозчичья карета приехала.
Лагорский вскочил с постели.
– Карета? Ну слава богу! А я уж думал, что нас перехватывает кто-нибудь из дам, – сказал он, протирая заспанные глаза. – Скорей, Мишка, скорей… Сбирайся! Как только я оденусь, умоюсь, сейчас и поедем.
Он поспешно стал одеваться, суетился, надел носки, сунул правую ногу в левый сапог и выругался.
– Не торопитесь. Дамы теперь не перехватят. Всего только восемь часов. Оне спят еще, – успокаивал его Тальников.
– Ну не скажи. Малкова иногда встает и в семь утра. А теперь она к тому же и лечится. Какие-то воды пьет по утрам от полноты, что ли.
Лагорский бросился к умывальному тазу и начал поспешно умываться.
– Бриться разве не будете? – спросил Тальников. – Ведь и вчера не брились.
– Какое тут бритье! До бритья ли! Скорей, скорей… Связывай скорей в ремни мою подушку и одеяло да и на вокзал… – торопил его Лагорский, плескаясь водой. – Твои-то вещи связаны?
– Все, все связано. Я ведь час назад встал и все приготовил. Вот только чайную посуду уложить. Но у меня место в корзинке приготовлено. Как только напьемся чаю…
– Какой тут чай, дурак! Никакого чаю. До чаю ли тут! Все это мы сделаем на вокзале. Прибирай посуду, укладывай ее.
– Я самовар заказал.
– Откажешь. Что нам на железной-то дороге делать? Ведь нам около трех часов придется поезда ждать. В вокзале и чаю напьемся, в вокзале и закусим. Там выбриться можно. Ах, если бы Бог помог уехать без задержки!
Лагорский поспешно вытирал лицо и руки полотенцем. Тальников связывал в ремни его подушку и одеяло.
Вошла прислуга – растрепанная баба – и внесла кипящий самовар.
– Не надо нам, милая, ничего не надо, – сказал ей Лагорский. – Мы сейчас уезжаем. Без чаю уезжаем. С хозяевами я вчера за квартиру рассчитался, а вот тебе рубль за труды. Получай. Но за это ты должна отнести три письмеца тем дамам, которые сюда приходили и которых ты видела у меня. Вот письма. Все дамы живут тут недалеко, поблизости. Пойдешь в лавку за провизией и снеси. Сделаешь?
– Все сделаю, барин, будьте покойны.
На стол звякнул серебряный рубль и были выложены письма. Баба забрала их.
– Тут и курчавой вашей? Блондинки с кудерьками? – спросила она и прибавила: – Я знаю, где она живет. Хорошая барынька. Два раза мне по пятиалтынничку дала. Там около нее крендель золотой висит.
– Да, да… И курчавой, где крендель, – отвечал Лагорский, поняв, что дело идет о Малковой. – А другая рядом с ней живет.
– Махонькая, кругленькая, что шляпка с пером? Знаю, пригляделась. А сказать им ничего не надо?
– Ничего, ничего. Даже, пожалуйста, не болтай, ничего не болтай, – предостерег бабу Лагорский. – А третья живет над железной лавкой, где гвозди и сковороды продают.
– Знаю. Найду.
Баба, захватив письма, стала уходить.
– Да ты не сейчас письма-то неси, а после нашего отъезда, – остановил ее Лагорский. – А теперь помоги нам вытащить наши вещи в карету.
Лагорский был уже совсем одет. Тальников успел уложить чайную посуду, бутылки с вином и закуски.
– Венок лавровый возьмете с собой, что Настина вам поднесла? – кивнул Тальников на висевший на стене венок.
– Только ленты, только ленты. Ленты могут пригодиться для другого венка. На них ни числа, ни города не отпечатано. А венок вот ей подари… – кивнул Лагорский в свою очередь на бабу. – Он ей в щи пригодится. Лавровый лист хороший, душистый. Вот тебе, матушка, лавровый лист щи хозяевам заправлять. И покупать не надо, – обратился он к бабе.
Через несколько минут они выходили из квартиры, выносили вещи и садились в карету. Извозчик тоже помогал им вытаскивать дорожные мешки, корзинки, узлы и чемоданы.
Вскоре они, заваленные в карете вещами, тронулись и направились на железнодорожный вокзал.
– Теперь только завезти письмо к моей жене. Ты, Тальников, передашь, а я останусь сидеть в карете, – сказал Лагорский.
Не без трепета подъезжал он к даче Копровской.
«А вдруг как не спит, проснулась уже и встала? – думал он. – Ведь выскочит, подбежит к карете и начнет упрекать и бранить меня, что дал на сына всего только десять рублей. Но если рассчитать, то сколько десятирублевок и пятирублевок я передавал!» – рассуждал он.
Вот и дача Копровской. Остановились около дачи. На верхнем балконе никого не было видно. Балконная дверь была завешена зеленой шелковой юбкой.
«Спит», – мелькнуло в голове у Лагорского, и он облегченно вздохнул.
Тальников понес отдавать письмо. Минуты через две он вернулся, поспешно выбежав за ворота.
– Едемте, Василий Севастьяныч! Едемте скорей! Надежда Дмитриевна вставши! Изругали меня. Бегут к вам… – бормотал Тальников, подбегая к карете.
Но не успел он сесть в карету, как балконная дверь наверху отворилась, и на балконе появилась растрепанная Копровская. Она была даже без ночной кофточки, в одной юбке, уже на балконе накидывала на себя суконный серый платок.
– Василий! Где ты? – кричала она. – Что же это за бесстыдство! Ты едешь, не простившись даже с сыном. Хорош отец! Прекрасный папенька! И наконец, зачем же ты надул меня, сказав, что ты уезжаешь позже! Василий! Да выгляни же ты! Выдь из кареты!
– Влезай, Тальников! Влезай скорей! – бормотал Лагорский, забившись в угол кареты и не отвечая на слова жены.
– Послушай! – продолжала Копровская, возвышая голос с балкона. – Что же ты молчишь и спрятался! Тогда погоди, я к тебе сойду. Мне десять рублей на сына мало! Ведь это же свинство, мерзость, бросить сыну какие-то десять рублей, как последнему щенку!
Но Тальников уже уселся в карету, Лагорский захлопнул дверцу и крикнул извозчику:
– Пошел! Погоняй скорей!
Карета уезжала.
– Василий! Что ж это такое! Ведь это же подло так уезжать! – доносилось вдогонку им с балкона.
– Ядовитая женщина… – произнес в карете Тальников.
Лагорский ничего не ответил. Его упрекала совесть.
«А ведь с сыном-то надо было проститься как следует. Он ни в чем не виноват, – мелькало у него в голове. – Следовало бы вчера вызвать его ко мне или так постараться увидать его, проститься и приласкать немножко. Но она, она, жена! Она ведь не дала бы мне покоя!»
Когда карета выехала на Каменноостровский проспект, у Лагорского как бы тяжелый камень свалился с сердца. Он повеселел.
– Ну слава богу! Теперь уж все кончилось, и я на свободе. Убежали ловко мы с тобой, Мишка. Закутим теперь! На станции сейчас же отпразднуем победу! – шутливо сказал он Тальникову. – Знаешь ли, что мы сделали? Ведь мы прошли сквозь ущелье, со всех сторон окруженное неприятелем. Да… Это так… Вот что мы сделали. Правду я говорю?
В ответ на это Тальников только захихикал.
Глава LXX
Выехали на Невский. На душе Лагорского делалось все легче и легче. Он стал насвистывать какой-то мотив, весело смотрел по сторонам и читал вывески магазинов. В окне часовых дел мастера на громадных часах он увидал, что только еще без четверти девять.
– Часов около трех нам придется на вокзале путаться в ожидании поезда, – заметил он Тальникову.
Тальников посмотрел на него и произнес:
– Мне все думается, Василий Севастьяныч, не бросилась бы за нами на вокзал-то ваша супруга Надежда Дмитриевна…
– Зачем? – спросил Лагорский.
– Вас проводить и доругаться. Ну и денег еще попросить в прибавку.
– Не думаю, – отрицательно покачал головой Лагорский. – Нет, нет, она не поедет. Ей нельзя. У ней сегодня утром репетиция. Мне Настина сказывала, что у них в «Карфагене» идет новая пьеса и жена играет главную роль.
– Да что репетиция! Рассвирепела, так и про репетицию забудет. Опять же, деньги… Но главное, она не доругалась, да и вы не показались перед ней. Ведь вы даже не выглянули из кареты. Ну, ей и досадно, что весь ее заряд даром пропал.
– Брось! Оставь… И наконец, какое ты имеешь право так говорить об ней! Дурак! – строго сказал ему Лагорский. – Это я могу, а не ты. Чтоб не слыхал я больше таких выражений! Она все-таки жена мне. Слышишь?
Тальников умолк, весь съежился и отвернулся, боясь смотреть на Лагорского.
Так проехали они с полверсты. Лагорскому стало жалко его. Дабы смягчить свой резкий тон, он, подъезжая к вокзалу, хлопнул Тальникова по плечу и заговорил:
– А хорошо, Мишка, что ты не женат! Умница. И не женись, Мишка.
Несколько ободренный Тальников опять захихикал.
– Да я женат, Василий Севастьяныч, – произнес он.
Лагорский удивленно выпучил глаза.
– Когда? Как? Что ты врешь! – воскликнул он.
– Истинно, женат, Василий Севастьяныч… Хоть побожиться, так женат.
– Законным браком?
– Законным браком. Венчанные мы.
– Что ж ты мне никогда об этом не говорил, дурак?
– Что ж говорить-то… Не приходилось, так и не говорил. Я шесть лет уже женат. Постойте… Так ли? Да, шесть лет, седьмой год пошел.
– Где ж твоя жена?
– А кто ж ее знает! Даже и известий никаких не имею. Мы только полгода и жили-то вместе. Потом стали вздорить. Она меня раз ударила зонтиком. Я тоже не остался в долгу. Слезы… Жаловалась полицеймейстеру, потом мировому – я и выдал ей отдельный паспорт на жительство, – рассказывал Тальников.
– Удивил ты меня, Мишка, – проговорил Лагорский. – А я тебя всегда считал холостым. Считал холостым и хвалил тебя в душе. Поразил, буквально поразил, что женат… Кто ж она такая? Актриса?
– Актриса, Василий Севастьяныч, актриса Задунайцева, и даже хорошая актриса.
– Ну уж была бы хорошая, так мы бы слышали о ней. Где ж она теперь играет?
– А, право, не знаю-с. Года три тому назад играла в Астрахани… Товарищи сказывали. А теперь решительно не знаю. Играла зиму, кажется, и в Кишиневе. Но уж давно это…
– Что же, у нее ребенок от тебя есть, что ли?
– И этого не знаю… Может быть, и есть, но она мне ничего об этом не писала. Как разъехались мы, так ничего и не писали друг другу.
– Странно… – покачал головой Лагорский и опять спросил: – А когда вы расходились и ты ей выдал паспорт, так она к кому-нибудь другому перешла? Был у ней кто-нибудь?
– И этого не знаю, Василий Севастьяныч, – отвечал Тальников. – Конечно же, кто-нибудь был. Молодая женщина, красивая… Бог с ней!
Тальников махнул рукой.
Карета подъезжала к вокзалу. Подбежали носильщики с бляхами, в передниках и на ходу отворяли двери.
– Мы на почтовый… два больших чемодана в багаж, а остальные места пока в буфет. Мы закусывать будем, – сказал им Лагорский. – Когда касса будет открыта, придите за деньгами на билеты.
Лагорский рассчитался за карету и вместе с Тальниковым направился в буфет. Теснота в вокзале была страшная. Отправлялся пассажирский поезд. Было много пассажиров и много провожатых. В буфете Лагорский заказал кофе, заказал закусок, заказал две телячьи котлеты.
– Так ты женат, – сказал он Тальникову и расхохотался. – Но как же я тебя всегда считал холостым? Это удивительно! Впрочем, у тебя и лицо холостое, совсем холостое, – прибавил он.
После наскоро выпитого кофе Лагорский хлопнул Тальникова по плечу и опять произнес:
– Двое женатых сидят, и оба свободны, как мухи. Нет, я-то, я-то как отбоярился от всех своих дам! Даже и самому не верится. Знаешь что, Мишка? Финансы мои неважны, и хотел я ради экономии ехать в третьем классе и уж только подъезжая к Луцку за одну-две станции пересесть в первый класс, но теперь ради такого полного освобождения от баб поедем во втором. Уж куда ни шло! Лучше я на чем-нибудь другом сэкономлю.
Он торжествовал.
Немного погодя они принялись закусывать. Закусывали долго. Выпили по нескольку рюмок водки. Затем стали есть котлеты. Затем пили лимонад с коньяком. Лагорский делался все оживленнее и оживленнее. Он опять несколько раз повторял:
– Тальников женат. Мишка Тальников женат, но в разъезде с женой. Вот уж никому бы не поверил!
А время шло медленно. До поезда все еще было далеко. Лагорскому не хотелось уж больше ничего ни пить, ни есть, хотя перед ним стояла корзиночка иностранных вишен, которую он купил себе в дорогу. От нечего делать он стал пробегать афиши садовых театров, вздетые на палку. Перед ним так и пестрели имена, отчества и фамилии разных звезд и знаменитостей, произведших себя в звезды и знаменитости.
«В бенефис знаменитой артистки Настасьи Степановны… – мелькало у него перед глазами, – при благосклонном участии известной Евгении Емельяновны… Представлена будет неподражаемая, всемирно известная оперетка»….
– Фу ты, пропасть! – сказал он. – Смеются над рекламами провинциальных афиш, а сами в столицах-то что делают! Нет, столицы теперь перехвастали своими афишами провинцию!
– Куда провинции до столицы! – согласился Тальников. – Как до звезды небесной далеко.
– Верно, верно, Мишка. Читаешь иногда петербургскую садовую афишу, и даже стыдно делается. Да вот, давай перебирать…
И Лагорский стал выхватывать на выдержку из афиш попадавшиеся фразы самовосхваления:
– «Гастроль единственной феноменальной оперной дивы… с участием любимицы публики знаменитой американки красавицы… а также всемирно известной, премированной на конкурсе женской красоты в Вене, знаменитой мулатки… прозванной лучезарная звезда Востока… Выход новой опереточной дивы… Единственная в своем роде, неподражаемая… вне конкуренции… прозванная индийским соловьем…» Ну, это все в саду… садовые фиглярки, – заметил Лагорский. – А вот и театр, настоящий театр. «Панургово стадо», оперетка в трех действиях… А затем… Слушай, слушай, Тальников… «В заключение стадо живых баранов на поле при лунном освещении». Каково? Нет, дальше уж идти нельзя!
И Лагорский с негодованием отбросил от себя на диван афиши.
Через полчаса пришел носильщик.
– Во второй класс вам два билета? Касса открыта, – доложил он. – Пожалуйте деньги на билеты. Надо по ним ваши вещи в багаж сдавать.
Лагорский передал ему деньги за билеты на места и за багаж.
– Едем, Мишка, едем! Через двадцать пять минут помчимся. Одни едем! – торжествующе подмигнул он Тальникову.
Еще через десять минут носильщик вернулся с билетами и квитанцией на багаж и повел Лагорского и Тальникова садиться в вагон, нагрузив на себя их ручной багаж. Тащил кое-какие вещи и Тальников. Лагорский важно выступал сзади и покуривал папиросу-самокрутку, вправленную в янтарный мундштук. Вид его был довольный. Он слегка потирал начинавшую вылезать щетинку на небритом два дня подбородке.
Носильщик посадил их в вагон на места, рассовал их вещи на полки в сетки и поклонился, пожелав счастливого пути. Лагорский щедро всыпал ему в руки несколько мелочи.
До отправления поезда оставалось еще несколько минут. В вагоне было душно и жарко, и Лагорский и Тальников вышли на платформу подышать свежим воздухом. Они стояли около тормоза своего вагона и курили. Запоздавшие пассажиры все еще прибывали, заглядывали в окна вагонов, вскакивая на тормоза.
Вдруг Лагорский услышал сзади себя резкий и несколько картавый женский голос, кричавший:
– Да вот они! Вот они! Сюда! Сюда, носильщик! Я их нашла!
Лагорский обернулся и вздрогнул; вздрогнул и как бы остолбенел на несколько секунд, а затем тихо шепнул Тальникову:
– Сор-р-рвалось!
К нему подбегала запыхавшаяся и раскрасневшаяся Настенька Настина. Шляпка ее с большим пером сбилась на затылок, глазки были влажны и чуть не плакали. Сзади нее носильщик тащил целый ворох картонок, баулов, корзинок и свертков.
– И не стыдно это вам! – кричала Настина Лагорскому. – Назначаете отъезд через три дня, а сами уезжаете сегодня. И когда предупреждаете? В день отъезда. Хорошо, что у меня было все собрано и уложено заранее, и я кой-как успела за вами. Да и здесь-то ищу-ищу и не могу найти в поезде. Бесстыдник, совсем бесстыдник! – разразилась она в негодовании и тяжело дыша от усталости. – В котором вагоне вы поместились?
Лагорский, молча, указал на вагон.
Настина вскочила на тормоз вагона. Носильщик последовал за ней.
Тальников, ошалевший от неожиданной встречи, хотел что-то сказать Лагорскому, но раздался третий звонок, и пришлось садиться в вагон.
Через минуту поезд, пыхтя паровозом, тронулся.