-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Николай Александрович Лейкин
|
| От него к ней и от нее к нему. Веселые рассказы
-------
Николай Лейкин
От него к ней и от нее к нему. Веселые рассказы
© «Центрполиграф», 2023
© Художественное оформление, «Центрполиграф», 2023
//-- * * * --//
По-современному
Рассказ
Было зимнее воскресное утро. Молодой купчик Семен Мироныч Калинкин сбирался к обедне и повязывал себе в зале перед зеркалом галстук. В спальной шуршала юбками его молоденькая жена.
– Шубку мне к обедне-то надеть или черно-бурый салоп? – спрашивала она мужа.
– Зачем шубку? В шубке прошлое воскресенье были. Салоп надень, а то наши рыночники могут подумать, что мы его заложили.
– Стало быть, и браслетку бриллиантовую надеть?
– Вали и браслетку! Мужу кредиту больше. Оно, конечно, сегодня холодно, но все-таки раза два-три руку-то выставить будет можно.
– А бриллиантовые серьги?..
Но в это время раздался звонок. Разряженная Калинкина выбежала из спальной в залу и начала заглядывать в прихожую. В залу вошел молодой человек с закрученными усиками. Он был в синем суконном кафтане нараспашку, в красной рубахе, плисовых шароварах и высоких сапогах. Бросив на стул шапку, он начал раскланиваться.
– Николай Иваныч! Какими судьбами?.. Сколько лет, сколько зим! С самой нашей свадьбы не бывали, а уж этому полгода будет! – воскликнула Калинкина.
– Да, невозможно было-с! – отвечал он. – Сначала по покойнику тятеньке шесть недель справляли; потом, дорвавшись до гулянки, по клубам начал чертить, а теперь свою собственную жизнь по-современному устраиваю. Ведь у нас при тятеньке какая была жизнь? Целый день на фабрике либо в конторе, а в десять часов ужин и на боковую. А теперь не то, теперь у меня все по-современному.
– Слышал, слышал, что ты чудишь. Зачем это в таком костюме-то? – спросил Калинкин.
– Это я славянофилам подражаю. У меня теперь все по-современному! Вот теперь Рождественский пост, а для меня дома скоромное стряпают. Будет, достаточно тятенька над нашим братом потиранствовали! У меня теперь на квартире при фабрике и библиотека своя, и физика, и химия. Вчера на чердаке обсерваторию устроил и телескоп поставил. Литератора при себе держу. Это по-теперешнему мой первый друг. Мы с ним и букашек рассматриваем, и луну… Птиц морим и потом оживляем и все эдакое… Заливалов фамилия. Помнишь, мальчишки на Невском книжку «Волчий зуб» продавали, – так вот это его сочинение. Умнейший человек! Теперича поутру он как встанет, чаю – ни-ни, а вот эдакой стакан водки… Мы думаем с ним даже газету издавать…
– Отлично. Ну, садись!
– Ни боже мой! Я на минутку. Я приехал, чтоб пригласить тебя в Николин день ко мне на именины. Будет литературный, физический и химический вечер. Четыре бутылки одного киршвассеру для жженки купил. Приедешь?
Калинкин взглянул на жену. Гость продолжал:
– Вас, Анна Андревна, я не приглашаю, потому у меня холостой пир. Конечно, ежели бы вы были дама современная, то вам это наплевать… По-современному, даже и девицы к холостым ездят. Впрочем, милости просим, можете с моей маменькой посидеть, только не советовал бы, потому тоска… Маменька у нас теперь в таком сюжете, что у них после пятого слова сейчас покойник тятенька пойдет, и уж как затянут этот карамболь, так шабаш! – до второго пришествия… Так приедешь, Семен Мироныч?
Калинкин замялся.
– Да не знаю, право… Слова не даю. Ты сам знаешь, я теперь человек женатый.
– Неловко ему одному… – докончила жена. – Всего полгода женаты, и вдруг без жены… Он и не пьет нынче… К тому же к вам на фабрику и далеко, оттуда ночью и извозчиков не найдешь. Еще ограбят, пожалуй!
– Насчет этого не сомневайтесь, – прервал гость. – Я пришлю за ним свою лошадь и на ней же обратно доставлю. Мой кучер Михайло – самая верная Личарда. Он у меня теперь все: кучер, лакей, при химии и физике состоит и во всех переделах со мной бывал. Согласны?
– Да неловко, Николай Иваныч! Ну, сами посудите, что я без него целый вечер делать буду?
– А вы тем временем поспите. Чудесно! Анна Андревна, на коленях вас умоляю!
Гость встал на одно колено.
– Ах, срам какой! Что вы! Встаньте! – взвизгнула Калинкина и бросилась поднимать его.
– До тех пор не встану, пока не дадите согласие!
– Согласна, согласна, только как он… Он и сам не хочет.
Гость вскочил с колен. Калинкин взглянул на жену.
– Разве уж для того только, чтоб литератора посмотреть, – сказал он ей. – Помнишь, Аня, мы читали его книжку «Волчий зуб»?
– Это что тараканов-то в земле нашли? – спросила она.
– Нет, «Волчий зуб», красненькая книжка? Еще Петр Семеныч в пьяном виде читал?
– Ах, помню, помню! Насчет того, как цыгане девочку украли?
– Совсем не в ту центру! – отозвался гость. – Ну, да наплевать! Прощенья просим! Пора! Прощай, Сеня! В семь часов я пришлю за тобой лошадь. Рад, что ты, по крайности, посмотришь, как люди по-современному живут.
– Главное, к вину его не приневоливайте и к двенадцати часам домой доставьте… – упрашивала Калинкина.
– Как редкий бриллиант, доставим! Прощай! Прощайте!
Гость раскланялся и исчез.
Про купеческого сына Николая Иваныча Переносова все его родные и знакомые в одно слово говорили, что он пустой человек. И в самом деле, оставшись после смерти отца, человека сурового и строгого, не дозволявшего сыну ни малейших развлечений, Переносов совсем перестал заниматься делом. Фабрикой управлял приказчик, а он только и дела делал, что разъезжал по трактирам, по театрам и клубам. В одном из трактиров он познакомился с неким Заливаловым, в сущности, праздношатающимся человеком, но который, однако, рекомендовался ему как литератор и адвокат. В трактире Заливалов был «завсегдатаем», держал себя очень развязно, присосеживался к угощению загулявших купцов, показывал им разные фокусы с серебряными монетами и, напившись пьян, кричал «всех пропечатаю», вследствие чего приводил купцов в немалый трепет, и они тотчас же старались или дать ему взаймы рубля два-три, или проиграть их ему в орлянку. Между трактирной прислугой про него ходила молва, что «он у мировых такой сведущий человек, что даже и виноватого может сделать правым». Знакомство Переносова с Заливаловым началось с того, что тот его обыграл на бильярде на пять рублей и подарил ему свою книжку «Волчий зуб». Переносов тотчас же потребовал бутылку «шипучки в белом клобуке» и сообщил, что давно уже ищет случая познакомиться с умными людьми, а в особенности с литераторами. При следующей встрече Заливалов говорил уже Переносову «ты», прямо требовал от него угощения и повез его наблюдать воровские нравы в трактир «Малинник», после чего они попали в Екатерингоф, а наутро Переносов и сам не знает, как литератор Заливалов очутился у него спящим в его кабинете. С этого дня он не покидал уже более Переносова и поселился у него. Каждый день придумывал он какую-нибудь новую закуску или настой для водки, причем при выпитии первой рюмки стрелял из пистолета холостым зарядом, научил Переносова варить жженку, жарить бифштекс на прованском масле и разгрызать рюмку без видимого ущерба для рта. Переносов был от него в восторге.
– Я тебя и в литераторы выведу, только тебе надо жить иначе, – говорил ему Заливалов. – И в самом деле, человек ты богатый, а живешь свинья свиньей. Разве так живут современные люди?
– А то как же? Сделай милость, научи! Я завсегда готов, – отвечал Переносов.
– Прежде всего, разве может быть кабинет без книг? Книг купить надо!
– Так только разве за этим дело? Сейчас же поедем и купим. Книжку почитать на ночь – прелюбезное дело! Это я люблю.
Приятели отправились за книгами и, кстати, купили и электрическую машину с приборами. По приезде домой Заливалов начал Переносову показывать разные опыты с электрической машиной и лейденской банкой и привел его в восторг.
– Это вот физика называется, – сказал он ему, – а там химию заведем. Будем добывать газ. Одним газом будем морить птиц, а другим – оживлять их.
– Друг, заведи ради Христа! Едем сейчас покупать эту самую химию!
Через две недели кабинет Переносова совсем преобразился.
Тут были шкапы с книгами в сафьянных переплетах, столы с физическими инструментами, колбы, реторты, химические препараты в банках, тигли, «анатомический человек» из папье-маше, жабы и змеи в спирте, чучела летучих мышей, а в углах поместились два человечьих скелета на подставках.
Переносов жил не один в доме. С ним вместе жила его мать-старуха, которой отец Переносова отказал после своей смерти все состояние; следовательно, сын в денежном отношении был в полной зависимости от нее. Появление в их доме литератора сильно ее опечалило.
– Споит он его, споит, мерзавец! – плакалась она о сыне своим приживалкам, но в деньгах сыну на его затеи все-таки не отказывала, хотя и давала их ему после сильного спора; когда же, в один прекрасный день, сын явился домой вкупе с литератором пьяный и привез скелеты и летучих мышей, то она окончательно возмутилась.
– Вон! Все вон! Да и ты, господин литератор, проваливай! – кричала она. – Где же это видано, чтоб в христианском доме и вдруг эдакую пакость?.. Ведь здесь, чай, образа есть!..
Литератор скрестил на груди руки и крикнул Переносову:
– Николай, что тебе дороже: мать родная или образование?
– Разумеется, образование! – отвечал Переносов. – Маменька, неужто я из-за ваших глупостей и предрассудков должен всей современности лишиться? У нас в доме есть еще верхний этаж, переезжайте туда да и живите себе спокойно. Вы хотите серым образом жить, а я этого не желаю.
– Знать ничего не хочу! Тащи вон шкилеты! А нет, я позову фабричных, и те все вон вышвырнут!
Литератор крякнул, погладил бороду и сверкнул глазами.
– А по силе двадцать две тысячи восемьсот тридцать шестой статьи знаете, за эти вещи-то что бывает? – с расстановкой и строго произнес он.
– Маменька, не дразните его! – воскликнул Переносов. – Он адвокат, у всех мировых свой человек и все законы как свои пять пальцев знает. Он вас в Сибирь может упечь за ваши действия.
Мать испугалась, заплакала и, опершись на плечи приживалок, поплелась в свою комнату. На другой день она перебралась в мезонин, а сын остался жить в нижнем этаже.
Литератор Заливалов был при Переносове безотлучен. Каждый день он придумывал новые забавы: то морил в азоте птиц и оживлял их в кислороде, то делал взрыв какого-нибудь газа, то созывал фабричных и, составив из них цепь, разряжал в них лейденскую банку. Фабричные, получив от электрической искры толчок, приседали и вскрикивали, после чего им давалось по рюмке водки и они отпускались на фабрику. Не забывали себя разной хмельной дрянью и хозяин с товарищем и уже к вечеру никогда не были трезвы.
Видя все это, мать сильно огорчалась.
– Да вам бы женить его, Пелагея Дмитриевна! – говорили ей про сына знакомые.
– Пробовала, голубчики мои, да ничего с ним не поделаешь, – отвечала она. – Хорошую девушку и богатую ему предлагала, да разве он путный?.. Твердит одно: уж коли женюсь на ком, так женюсь по-современному, на актрисе. И осрамит меня: женится на актрисе, я это знаю! Как бы вот литератора от него этого спровадить? Да нельзя никак! Я уж и отступного ему пятьдесят рублей давала. Что ж вы думаете? Деньги взял, а уходить не уходит, да еще теперь кланяться перестал.
Чтобы как-нибудь обуздать сына, мать несколько раз решалась было не давать ему денег, но и тут у него находились уловки и угрозы, и ее решимость оставалась ни при чем. За деньгами он начал являться к матери не иначе как в сообществе своего любимца, кучера Михайлы.
– Мне, маменька, двести рублей денег надо, – говорил он. – Хочу на чердаке трубу поставить и звезды небесные рассматривать.
– Откуда у меня деньги, Николенька? – отвечала она. – Ведь ты сам знаешь, какие теперь платежи по фабрике!
– Полноте хныкать-то – словно Кощей Бессмертный! Фабрика фабрикой, а сын сыном. Не по миру же мне идти, в самом деле! Так не дадите?
– Нету денег!
– А коли не дадите, так мы сейчас… Эй, Михайло! – приказывал он кучеру. – Тащи сюда из кабинета скелеты!
– А летучих мышей не прикажете захватить? – отзывался кучер.
– Тащи и летучих мышей, и жаб, и всяких гадов!
Кучер бежал вниз. Мать плакала, крестилась и, боясь опоганить свое жилище «нечистью», в конце концов, выдавала требуемые деньги.
За два дня до своих именин Переносов явился к матери и сказал:
– Ну, маменька, пожалуйте триста целковых. В день ангела у меня будет пир горой. Будет такой современный вечер, о котором вы, по своему необразованию, и понятия не имеете. И кроме того, будет сюрприз гостям: две французинки отменной красоты. Они споют и станцуют.
– Николенька!.. – начала было мать.
– Михайло, тащи сюда змею! – крикнул он кучеру.
Мать только всплеснула руками и дала деньги.
6 декабря, часу в восьмом вечера, именинник Николай Иваныч Переносов и его «неизменное копье», литератор Заливалов, расхаживали в своей квартире по зале и ожидали приезда гостей. Посреди комнаты помещался большой стол, покрытый зеленым сукном, на котором стояли электрическая машина с приборами, резервуары с заранее приготовленными газами и две клетки: одна с воробьями, другая с кроликом. Такой же стол, со всевозможными выпивками и закусками, стоял у стены. Над столом на стене была надпись: «предварительная выпивка».
– Французинки-то, Алимпий Семеныч, настоящие будут? – спрашивал у Заливалова Переносов.
– А то как же? Самые настоящие, из Орфеума. Я их пригласил попозже. Мы их, знаешь, на закуску гостям пустим.
– Ты уж с ними, пожалуйста, по-французски, потому иначе кто же? Правда, у меня будет купец Русов, он и в Париже был, только по-французски навряд понимает, потому сам рассказывал, что двенадцать дней там прожил и все в пьяном виде обретался. Эх, далеко мне еще до настоящей современности! – вздохнул Переносов. – Ведь вот ужо устрицы подавать будут, а я их и в рот взять не могу. Не стали бы гости-то смеяться? Давеча пробовал: закатал ее, знаете, в хлеб, обмазал горчицей, – жевать жую, а проглотить не могу.
– Ничего! Бывают и современные люди, а устриц не едят, – успокаивал Заливалов.
– Литераторы-то, твои знакомые, в котором часу хотели приехать?
– Ровно в восемь.
В девятом часу гости начали съезжаться. Первым пришел капитан Замолов, живущий недалеко от фабрики и познакомившийся с Переносовым за несколько дней перед тем в фабричном трактире. Он был в отставном мундире и принес с собой шпагу, на которой должен был быть прикреплен сахар при варении жженки. Закурив трубку, он сказал:
– При питье жженки предупредите гостей об ее крепости. Она сладка, и ежели человек неопытный, то может до смерти опиться. У нас во время Крымской кампании был такой случай. Один юнкер Белобородовского гусарского полка пил, пил, упал и более не вставал. Как сейчас помню, полком командовал тогда полковник Урываев. А вторая шпага у вас есть? Нужно крест-накрест…
– Нет, – отвечал Заливалов, – но мы возьмем железный аршин. Это еще лучше. Будет соединение атрибутов двух сословий – дворянского и купеческого.
После Замолова приехал толстый купец Русов, известный кутила, и, познакомившись с капитаном, тотчас же сообщил ему про себя, что он холост и живет с «беззаконницей». Вслед за Русовым прибыла четырехместная карета, нагруженная пятью гостинодворскими приказчиками, приятелями Переносова по Приказчицкому клубу; притащился выходной актер Перепелов и тотчас же взял у хозяина сорок копеек, чтоб отдать извозчику; пришел фабричный трактирщик и мелочной лавочник Иванов в сапогах со скрипом; и наконец, прибыл Семен Мироныч Калинкин во фраке и белом гастуке. Каждого гостя Переносов подводил к закуске и просил выпить. Калинкина он познакомил с Заливаловым и также потащил к закуске. Тот упирался.
– Не приневоливай меня сегодня к питью – не буду пить, – говорил он. – Разве одну только и ни капельки больше. Я приехал, собственно, чтоб посмотреть… Сам знаешь, я теперь человек женатый… молодая жена… насилу урвался. К тому же и тесть еще не все приданые деньги отдал. Я у него в руках, а не он у меня.
К столу подошел Заливалов и чокнулся с Калинкиным.
– Какой торговлей занимаетесь? – спросил он.
– В Александровском рынке красным товаром торгуем, – отвечал тот.
– Зайду, беспременно зайду. Мне кой-что потребуется! – покровительственно проговорил Заливалов. – По второй, чтоб не хромать, можете?
– С душевным бы удовольствием всех превеликих чувств, но сегодня нельзя. Я, собственно, на самое малое время приехал, потому завтра дело…
– Ну, для меня. Со мной чокнись! – упрашивал Переносов.
Калинкин выпил вторую рюмку. Переносов взял его под руку и повел показывать свой кабинет. Показав ему библиотеку, скелеты и прочие предметы, он отвел его в угол и чуть не со слезами на глазах сказал:
– Сеня, ты видишь, что у меня все по-современному. Будучи другом, скажи по совести: можно заметить, что я из серого купечества?
– Никоим образом нельзя заметить! – отвечал приятель.
Вскоре приехали два литератора. Один из них был в высоких охотничьих сапогах и говорил сиплым голосом, другой – в желтом пиджаке и с подбитым глазом. Заливалов тотчас рекомендовал их хозяину и сказал, что теперь можно начинать вечер.
– Я думаю, не выпить ли прежде всем по рюмке, а потом и начинать? – заметил Переносов.
– И то дело! – отвечал Заливалов. – Господа, перед началом музыкально-литературно-химическо-физического вечера хозяин предлагает выпить по рюмке вина или водки! – торжественно произнес он.
Гости двинулись к столу с закуской.
– Ты там как хочешь, а я не буду пить, – говорил Переносову Калинкин. – Сам знаешь, жена сидит дома одна… Ну, что ей за радость, – вдруг я пьяный приеду? К тому же я ей и слово дал не пить.
– Господи, неужто с трех-то рюмок?.. Ну, для меня!..
Калинкин упирался, однако выпил. Все сели по местам.
– Отдел литературный! – возгласил Заливалов. – Петр Иваныч, – обратился он к литератору в охотничьих сапогах, – садись за стол и прочти нам что-нибудь. Прочти свой рассказ «Антошка юродивый».
– Как же я прочту, коли у меня нет рукописи. И кроме того, это историческое сочинение. Пускай, вон, Викентий стихи читает! – кивнул он на желтый пиджак.
– Коли нужно заменить номер, то я могу пропеть комические куплеты под фортепиано, – предложил свои услуги Перепелов.
– Сделайте одолжение, батюшка! – воскликнули в один голос хозяин и его друг.
Первым вышел желтый пиджак, тряхнул волосами, облокотился на стул и начал читать какое-то стихотворение о «ней», о «звездах» и о «луне». Окончив его, он принялся за второе в том же духе. Гости начали позевывать. Капитан и купец Русов поднялись с мест и направились к закуске. Наконец желтый пиджак умолк и поклонился. Ему аплодировал только один хозяин. Мелочной лавочник, успевший уже изрядно выпить, икнул и крикнул:
– Вот это чудесно!
После желтого пиджака начал петь куплеты актер Перепелов, но тотчас же сбился, встал из-за фортепиано и подошел к закуске.
– Господа, по рюмочке! – крикнул Переносов и потащил Калинкина к столу.
– Ни за что на свете! – упирался тот.
– А у нас в полку было так принято, – произнес капитан, – что ежели кто не пьет в общей пирушке, то тому выливают на голову.
Калинкин попятился.
– Стаканчик красненького винца, пожалуй, можно! – сказал он.
Между тем начались физические и химические опыты. Заливалов, засучив рукава своего кафтана, стал у электрической машины. Около него поместились Переносов и кучер Михайло.
– Алимпий Семеныч, у нас давеча банка с водородом лопнула, – сказал Михайло.
Заливалов схватился за волосы.
– Ну, не мерзавец ли ты после этого? Ведь ты меня зарезал! Есть ли по крайности серный эфир?
– Эфир в порядке. Николай Иваныч только самую малость кошке на голову вылили.
– Господа, не угодно ли кому-нибудь встать на эту стеклянную скамейку? – предложил Заливалов. – Я наэлектризую, и тогда все увидят, что волосы субъекта встанут дыбом. Кроме того, прикасающиеся к нему почувствуют, что от него исходят искры.
Гости переглянулись между собою. Никто не решался встать на скамейку.
– Что за радость без покаяния погибнуть! – произнес купец Русов.
– Я бы встал, да у меня волосы коротки, – добавил капитан.
– Михайло, становись ты! – крикнул кучеру Переносов.
– В момент-с! Только дозвольте, Николай Иваныч, прежде мне выпить?
– Пей.
– Коли так, так и нам следует по рюмочке, – послышалось у гостей, и они потянулись к закуске.
Калинкин уже беспрекословно отправился за гостями.
Опыт не удавался. Искры от Михайлы, правда, исходили, но волосы дыбом не становились.
– Ты, шельмин сын, верно, опять волосы помадой намазал? – крикнул на него Переносов.
– Помилуйте, Николай Иваныч, да нешто я смею? – отозвался Михайло.
Из всех химических и физических опытов всего больше понравилось гостям обмирание и оживление птиц. Все зааплодировали. У Переносова от самодовольства и восторга даже показались слезы. Заливалов раскланивался. К нему подошел совсем уже пьяный мелочной лавочник.
– Дозвольте мне, ваше благородие, этого самого спирту, – сказал он. – У меня жена – баба ретивая. Для нее прошу. Как зашумит она, я ее сейчас и обморю на время.
После опытов началось рассматривание «анатомического человека». Переносов разбирал его по частям и говорил:
– Вот это сердце, вот это селезенка, а вот ежели эта самая жила лопнет, то человеку капут.
– А дозвольте вас спросить, где в человеке пьяная жаба сидит, что винища просит? – спрашивал кто-то.
– Господа, теперь пожалуйте наверх, на обсерваторию! Там у меня телескоп, и мы будем звезды рассматривать, – предложил Переносов. – Михайло, бери две бутылки хересу и тащи за нами!
На «обсерватории» никто ничего не видал; но херес пили все и так громко кричали «ура!», что со стоящей рядом голубятни с шумом вылетели все голуби. Вдруг наверх вбежал лакей и доложил, что приехали дамы.
– Ах, это французинки! – воскликнул Переносов. – Алимпий Семеныч, бога ради!.. – И опрометью бросился вниз.
Гости последовали за ним.
В зале стояли «французинки». С ними приехал какой-то долгогривый мужчина в бархатном пиджаке. Заливалов отрекомендовал хозяина гостям. «Французинки» оказались говорящими по-русски как русские и даже с вологодским акцентом.
– Еще бы им по-русски не говорить, коли с малых лет в Петербурге! – оправдывался перед Переносовым Заливалов.
Сначала гости как-то церемонились и даже забыли подходить к закуске. Только один капитан глотал рюмку за рюмкой. Но потом, когда одна из «французинок» спела куплеты «Я стираю, тру да тру», общество начало аплодировать и оживилось. Купец Русов подошел к «французинкам».
– А что, барышни, ведь мы где-то встречались? – сказал он. – Облик-то ваш что-то очень знаком.
– Верно, у Макарья на ярмарке, мы там у Барбатенки в трактире пели, – отвечали они.
Калинкин был уже изрядно выпивши. Он подошел и Переносову и обнял его.
– Чудесно, чудесно! – бормотал он. – Только прощай. Пить я больше не могу. Ты сам знаешь, теперь я человек женатый и все эдакое… Ах, Коля, ежели бы ты знал, что у меня за жена! Ангел! Прощай!
– Погоди, сейчас жженку варить начнем… Да и лошадь не заложена.
– Ни за что на свете! Ни за что на свете! – замахал руками Калинкин, но вдруг очутился у закуски.
Часу в двенадцатом начали варить жженку. Делом этим заведовали капитан и Заливалов. Гости пели разные песни, кто во что горазд.
После жженки все гости окончательно опьянели. Все говорили, все кричали, и никто никого не слушал. В одном углу пели «Возопих всем сердцем моим», в другом затягивали «Девки в лесе». Калинкин, совсем уже пьяный, полулежал на диване, икал и говорил:
– Ни одной рюмки! Шабаш!.. Я тоже человек женатый… Аминь. Барышни, спляшите казачка!
К нему подошел Переносов.
– Ну, Семен Мироныч, коли хочешь ехать домой, то лошадь готова, – сказал он ему.
– Хочу, потому у меня молодая жена… Только прежде вот что: давай этого варева выпьем…
– Вали! – И Переносов подал ему рюмку жженки.
– Что рюмку! Давай стакан. Я не рюмкин сын.
После жженки Калинкин окончательно опьянел. Его повели под руки. На пороге в прихожую он упал.
– Не советовал бы тебе его домой отсылать, – говорил Заливалов. – Пусть здесь ночует, а то, чего доброго, еще в часть попадет. Кучер Михайло и сам пьян-пьянешенек.
– Пойми ты, что у него дома жена молодая и я дал ей слово в целости его доставить! – отвечал Переносов.
Калинкина увезли, но пир продолжался. Некоторые из гостей отправились в кабинет и уснули там на диванах. Капитан пил пунш и хрипел октавой, показывая гостям голос. Купец Русов, покачиваясь, ходил по зале и кричал «караул!». Мелочной лавочник сбирался плясать вприсядку, вставал со стула и падал. Официанты накрывали ужин. «Французинки» взяли хозяина под руки, отвели в угол и спросили «бутылочку холодненького».
– Ах, я дурак! Сейчас! Виноват, мамзели! Совсем забыл предложить! – воскликнул он и ринулся в другую комнату, но в дверях его остановил кучер Михайло. Он покачивался.
– Купца Калинкина, Николай Иваныч, обратно привез. Невозможно везти… Шесть раз с саней падал. Того и гляди, что потеряешь. Теперь пласт пластом в прихожей лежат.
Переносов всплеснул руками:
– Ну, что мне теперь делать? А я обещался жене домой его доставить. Делать нечего! Тащите его в угловую холодную комнату и положите там на диван. Пусть до утра проспится. Да вот что: туда официанты ходят, так запри эту комнату и принеси мне ключ.
Переносов хорошо помнит, что он пил с «французинками» холодненькое, помнит, что которую-то даже поцеловал, помнит, что сидел за ужином, но как кончился ужин, как разъехались, как он лег спать – решительно ничего не помнит. Вино и его сразило.
//-- * * * --//
На другой день поутру, проснувшись часу в одиннадцатом, Переносов не без удивления увидел, что у него ночевали литераторы, капитан и купец Русов. Они в дезабилье ходили по зале и опохмелялись. На столе кипел самовар и стояла бутылка коньяку. Заливалов приготовлял какую-то закуску и обильно лил в нее уксус.
– Хвати рюмочку-то, сейчас поправишься! – предложил он Переносову.
– Не могу, – отвечал тот.
– А ты с солью… оно отшибает.
– Нет, я лучше чаю с коньяком…
Вдруг раздался пронзительный звонок, и в комнату влетела жена Калинкина. Она была в слезах.
– Не стыдно вам, Николай Иваныч? Не стыдно? Куда вы дели моего мужа? Где он? – кричала она.
Переносова как варом обдало. Он только сейчас вспомнил, что в угловой комнате заперт Калинкин.
– Анна Андревна, успокойтесь! Он у меня, – уговаривал он жену Калинкина. – Его и хотели везти вчера к вам, но он был так пьян, что падал с саней, и кучер привез его с половины дороги обратно.
– А еще обещались не поить его! Слово дали…
– Анна Андревна, видит Бог, это не я, а он сам…
– Где же он? Покажите мне его, по крайности…
– Вот в этой угловой комнате. Пожалуйте! Вот вам и ключ.
Переносов отворил дверь и впустил туда Калинкину.
– Будет буря!.. – прохрипел капитан.
Вдруг в угловой комнате раздался пронзительный визг, и на пороге в залу появилась Калинкина.
– Мало того что вы оскорбили женщину, вы еще и насмехаетесь над ней! Где мой муж? Где он? – кричала она.
– Он там-с!
– Что вы врете, там какой-то чужой мужчина!..
– Как? Что? Не может быть! – И компания ринулась в угловую комнату.
Посредине комнаты, действительно, стоял какой-то незнакомый мужчина и протирал глаза.
– Милостивый государь, отвечайте, как вы сюда попали? – прохрипел капитан.
– Извините, я и сам не знаю как… – отвечал он. – Скажите мне, где я? Я вчера был в гостях у одного моего сослуживца и, признаться сказать, выпил… Но как я попал сюда?..
– Это все Михайло-мерзавец, это все он! – кричал Переносов. – Позвать сюда Михайлу! Анна Андреевна, успокойтесь! Мой кучер сейчас расскажет, в чем дело. Тут какое-то недоразумение.
С Калинкиной сделалось дурно. Заливалов хлопотал около нее. В залу вошел кучер Михайло.
– Кого ты мне, каналья, привез вчера вместо Семена Мироныча? Кого?
– Господина Калинкина… – отвечал кучер.
– Посмотри, скотина, нешто это он!
Кучер взглянул в комнату.
– Нет, не он-с.
– Так где же он?
– Виноват, Николай Иваныч, тут, надо статься, грех случился. Признаться сказать, вчера я был выпивши. Едем мы это по Обводному каналу, а я и вздремнул слегка. Проснулся, глядь назад, а седока-то нет. Господи, думаю, потерял! Я назад. Ехал, ехал, вижу: лежит на дороге енотовая шуба. Стой, думаю, наш! Поднял и привез сюда. Здесь мы его не рассматривали, шубу с него не снимали, а как был он, так и положили на диван. Теперича, стало быть, выходит – я вместо господина Калинкина кого-нибудь чужого привез. Вчера ведь был Николин день, и пьяных на улице гибель что валялось. Главная штука – енотовая шуба меня поднадула: как две капли воды, что у господина Калинкина.
В это время лакей манил Переносова в прихожую. Переносов отправился. В прихожей стоял Калинкин. Он был бледен, как полотно.
– Здесь жена? – спросил он.
– Здесь. Иди скорей, успокой ее.
– О господи, господи! Знаешь, ведь я в части ночевал. Переносов, друг, научи, что мне ей отвечать, как мне перед ней вывернуться?
– Тут и вывертываться не надо, а скажи просто, что ночевал у приятеля. Люди, которые ежели по-современному живут, так те и по нескольку ночей дома не ночуют.
Калинкин перекрестился и вошел в залу.
С этого дня Калинкин ни разу уже не был у Переносова.
Забавы взрослого
Пьяная идиллия
Ровно три месяца и два дня крепился купец Семен Семеныч Турков и капли не брал в рот хмельного, но 1 сентября, в день своего ангела Симеона Столпника, сделав у себя вечеринку, проиграл гостям в карты сорок три рубля, выругался и с горя проглотил рюмку водки. За первой рюмкой следовала вторая, за второй – третья и так далее. Результатом всего этого было то, что Семен Семеныч напился пьян, по уходе гостей, придя в спальную, сел на кровать, сбирался бить жену и хотел снять сапоги, но по причине сильно пьяного состояния, не могши сделать ни того ни другого, упал поперек кровати и в таком виде проспал до утра. Наутро, проснувшись, Семен Семеныч потребовал графин водки и запил вплотную, как выражались домашние. Первые три дня пьянство происходило по трактирам, но на четвертый день он свалился где-то с лестницы и расшиб себе лицо, вследствие чего засел дома, и пьянство продолжалось уже на квартире. Домашние Туркова были очень рады этому обстоятельству.
– Слава богу, что хоть рыло-то свое поганое он перешиб, – говорила супруга Семена Семеныча, Платонида Сергеевна. – По крайности, хоть дома через это самое сидит; а то что за радость по трактирам-то срамиться? Ведь кабы он смирный был, так пущай бы его… А ведь он норовит каждого человека обругать, а нет, так и пустит в него чем ни на есть!..
– Что говорить, что говорить! Хуже коня необъезженного… – вторила Платониде Сергеевне некая купеческая вдова Анна Спиридоновна, оставленная мужем без гроша и уже лет пятнадцать питающаяся от крох, падающих с трапезы богатого купечества.
– Ты сама посуди: ведь нынче страсть какие строгости пошли! – продолжала Платонида Сергеевна. – Не токмо что ежели избить человека, а чуть до лица маленько коснешься, так и то беда! Сейчас к мировому. Прошлый раз, вон, он на Крещеньев день запил, и всего-то его безобразия было только то, что какому-то чиновнику рюмку в лицо выплеснул, а чего стоило, чтоб потушить? Страсть!
– Так-то это так, милая вы моя, но все-таки бы вам полечить его… Нынче, говорят, лечат, и как рукой снимает…
– Лечили, два раза лечили, да никакого толку!.. Еще хуже… К Истомину его водила – и тот не помог. Только что вышел от него на улицу, увидал напротив погребок, – шасть туда да там и застрял. Уж чем-чем я его оттуда ни вызывала – не вышел!
– Домашними бы средствами, что ли… али подмешать к вину чего…
– Не поможет, Анна Спиридоновна… Я уж это доподлинно знаю… Чего хотите подмешивайте – еще пуще яриться будет. Буры подмешивали, и то не берет. У него уж препорция – два ведра… И пока этих двух ведер он не выпьет, ничего с ним не поделаете…
– Ай-ай-ай! – со вздохом прошептала вдова.
Платонида Сергеевна продолжала:
– Теперь, главное, его одного оставлять не нужно, а то ему в одиночестве сейчас мелькание начнется: либо жуки, либо мыши… Нужно вот за Христофором Романычем послать. Пусть его попьет с ним недельку. Чиновник тут у нас такой поблизости есть, – добавила она в пояснение, – из отставных, из прогорелых. Уж очень он для пьяного-то человека хорош: от безобразия удержать, укротить, позабавить – на все мастер. Он и пить будет, а ума никогда не пропьет. У него завсегда благоразумие в голове, потому вино это самое в него все равно что в прорву…
– Так пошлите, родная, а то что же Семену Семенычу одному томиться!
– Беспременно пошлю. Пусть у нас погостит недельку. Он не корыстен. Ему ежели красненькую прожертвовать, так с него и довольно… Я бы и сейчас послала, да он днем-то синиц на Волковом поле ловит.
Вечером кухарка Турковых была послана за Христофором Романычем. Христофор Романыч тотчас же явился и вступил в должность сиделки и собутыльника при Семене Семеныче.
– Уж измысли, голубчик, что-нибудь новенькое, позабавь его… – упрашивала чиновника Платонида Сергеевна.
– Ах, господи! Будьте покойны… Мы запойных-то как свои пять пальцев знаем! Неужто нам в первый раз? – говорил тот и измышлял забавы…
Забавы эти заключались в следующем: то Христофор Романыч ловил в кухне тараканов и, наклеив им на спину вырезанных из бумаги солдатиков, выбрасывал их за окошко, то рисовал на бумаге какую-то харю, надписывал над ней «дурак» и, запечатав в конверт с пятью печатями, выбрасывал также за окошко на улицу и тому подобное. Вся суть забавы заключалась в том, что около еле ползущих от бремени тараканов останавливался дивующийся народ, а конверт схватывал какой-нибудь прохожий, быстро его распечатывал и, сделав кислую мину, бросал от себя. Семен Семеныч в это время стоял, притаившись у окна, и хохотал. После каждой забавы следовала выпивка. Пили простую очищенную водку, но называли ее настойкой по имени того предмета, который был опущен в графин. В выборе предмета, то есть настоя, не стеснялись. В графин с водкой опускалась то ружейная пуля, то гвоздь, то медный грош, то пуговица от брюк, и тогда водка называлась «нулевкою», «гвоздевкою», «грошевкою» и т. п.
– А ну-ка, выпьем пуговичной-то, – говорил Христофор Романыч. – Пуговичная хороша: она желудок застегивает.
Посуду, из которой пилось, также разнообразили. То пили из крышки от самовара, то из помадной банки, то хлебали с ложки.
– А ну-ка, звезданем теперь из лампадки! – восклицал Христофор Романыч.
И Семену Семенычу было весело.
Так веселился он два дня, но на третий забавы эти надоели ему, и он опять загрустил.
– Господи, – говорил он, обливаясь пьяными слезами, – мы теперь здесь пьянствуем, а бедный мой старший молодец, Амфилох Степанов, сидит в лавке и, может, не пивши, не евши!
– Ну, ублаготворишь его после чем-нибудь! – утешал Христофор Романыч. – Неужели уж за хозяина какую ни на есть недельку и поработать трудно? Подари ему ужо свой старый сюртук – вот он и будет доволен… Стой! – воскликнул он. – Мы ужо вечером поднесем ему этот сюртук при грамоте, торжественно и в присутствии всех молодцов. Давай писать грамоту!
– Вали! – отвечал Семен Семеныч, отер слезы, встал с места и покачнулся. – Пиши уж, кстати, что я жертвую ему и плисовую жилетку с травками.
Забава была найдена; начали писать грамоту. Турков сидел около Христофора Романыча и следил за каждым движением его пера, хотя, в сущности, ничего не видел. Наконец Христофор Романыч кончил и прочел вслух:
– «Амфилох Степанов! Тяжкие труды твои на пользу нашу и лавки нашей во время запития нашего побуждают нас письменно благодарить тебя сею грамотою. Но, не довольствуясь одною благодарностью, движимые чувством признательности, жертвуем тебе черный сюртук с плеча нашего, а также и плисовую жилетку с травками, кои при сем препровождаем и повелеваем носить по праздникам. Семен Семенов Турков».
– Друг! – воскликнул Турков и от полноты чувств обнял Христофора Романыча.
Следовала выпивка. На сей раз пили из чайной чашки.
Вечером, когда молодцы пришли из лавки, их позвали в гостиную. Недоумевая зачем, они вошли и встали у стены.
– Господа сотрудники, – обратился к ним Христофор Романыч, – хозяин ваш призвал вас сюда затем, чтобы в присутствии вас выразить свою истинную признательность за труды старшему из вас, Амфилоху Степанову! Признательность сия изображена на бумаге и скреплена его собственною подписью с приложением лавочной печати. Амфилох Степанов, выходи!
Из шеренги молодцов выдвинулся Амфилох Степанов. Христофор Романыч начал читать грамоту. Около него со слезами на глазах стоял Турков. В руках его были сюртук и жилетка с травками. Когда чтение было кончено и бумага вручена Амфилоху Степанову, Турков окончательно зарыдал и упал ему в ноги.
– Прими, прими, голубчик! – шептал он.
Старший приказчик бросился подымать его.
– Много вам благодарны, Семен Семеныч, – говорил он, – но зачем же унижение? Унижение паче гордости.
– Не встану, пока не облечешься в дарованные тебе ризы! – кричал Турков и валялся по полу.
– Облекусь, встаньте только.
Амфилох Степанов сбросил с себя халат и надел жилет и сюртук. Турков поднялся с пола. В это время один из стоящих у стены молодцов, не могши удержаться от смеха, фыркнул. Туркову показалось это оскорбительным.
– Ты чего смеешься, свиное рыло? – закричал он и ринулся на молодца с кулаками.
Христофор Романыч схватил его поперек тела.
– Семен Семеныч, опомнись! При таком параде, можно сказать, торжестве и вдруг драться! – сказал он. – Ай-ай-ай! Где же это видано?
– Пусти, пусти! – рвался от него Турков. – Нешто он смеет над своим хозяином, над своим начальством смеяться? Какую он имеет праву?
– Стой, стой, голубчик! – удерживал его Христофор Романыч. – Мы лучше его миром… Это первая вина… Сделаем ему строгое внушение. Напишем первое предостережение. Хочешь, напишем?
Турков остановился.
– Какое предостережение? – спросил он.
– А вот, что газетам пишут. Принимая во внимание, что в поведении вашем заключается явное неуважение к хозяину, объявляем… ну, и так далее. Хочешь предостережение?
– Не хочу я предостережения! Вот ему предостережение! – Турков поднял кулак.
– Ну так вот что… Счастливая мысль! – воскликнул Христофор Романыч. – По крайности и позабавимся. Завтра вечером позовем мы опять всех молодцов и будем его судить судом с присяжными заседателями. Молодцы будут присяжные, ты прокурор, а я – защитник.
Турков осклабился:
– Важная штука! Только зачем же завтра? Валяй сейчас!
– А предварительное-то следствие? Я ему ужо предварительное следствие закачу. Да к тому же теперь и поздно. Ежели завтра присяжные найдут его виновным, то ты приговоришь его к тюремному заключению и лишишь права три дня пить за ужином водку. Тогда мы его возьмем и посадим часа на два в чулан под лестницу. Ну, так до завтра, а теперь выпьем. Да нужно и им поднести? – Христофор Романыч кивнул на молодцов.
– Валяй! Только из чего же пить будем? Нужно бы как-нибудь позабавнее. Из рюмки не пьется.
Христофор Романыч задумался.
– Вот из чего, – проговорил он, помолчав, – так как это будет круговая, то принесем сковороду, нальем на нее водки и будем пить со сковороды, передавая друг другу.
Принесли сковороду, и компания начала пить круговую со сковороды.
Задуманному на завтра Христофором Романычем суду не пришлось состояться. Ночью с Турковым сделалась белая горячка. Появились мыши, птицы, по комнате летали жуки, ползали раки, а на носу у Туркова целый сонм чертей начал плясать вприсядку.
– Уж это девятая горячка с ним, как я замужем, – рассказывала Платонида Сергеевна своей наперснице Анне Спиридоновне и плакала.
– Смотрите, матушка, что девятый вал, что девятая горячка – страх, как опасны!.. – отвечала та.
Но натура Туркова была крепка, и «девятая» не свалила его. Пять дней он прохворал, а на шестой стал приходить в себя; на седьмой отправился в баню, на восьмой отслужил на дому молебен, а после молебна, когда сели обедать и жена поставила перед ним графин водки, он оттолкнул его от себя и сказал:
– Убери эту мерзость! Что на глаза ставишь!
Запутались
Рассказ
Купец Пров Семеныч Книжкин пришел из лавки домой обедать, помолился на образа и обругал жену – «зачем новое божие милосердие мухи засидели»; снял с себя сюртук, жилетку, прошелся по комнатам, помурлыкал себе под нос «Возопих всем сердцем моим» и опять обругал ее за то, что канарейка на полу насорила. Сев обедать, он три раза придирался к ней из-за кушанья и опять три раза принимался ругаться, но наконец, наевшись, успокоился.
– Кофейку сейчас сварить или после? – спросила жена, радуясь, что муж угомонился.
– Кофейку, кофейку! – передразнил он ее, но уже ласковым голосом. – Только и на уме, что кофеек, а чтоб об деле подумать. На это вас не хватает.
– Кажется, я завсегда думаю…
– В том-то и дело, что не всегда. Петрушка, вон, на возрасте, а нешто ты ему невесту подыскала? Это дело тебе следовает. Какая же ты мать после этого? Все я да я…
– Да ведь где ж подыскивать-то? Хорошие невесты по улицам не валяются… – оправдывалась супруга. – По зиме, вон, сваха Лукерья ходила к нам, так сам же ты ее отучил, сам же посулился ей ребра обломать.
Последовало несколько секунд молчания. Пров Семеныч опрокинулся на спинку стула, самодовольно улыбаясь, поколотил себя по животу и произнес:
– Нашел я ему невесту. Стряпчий Александр Захарыч сватает. Девушка, говорит, отменная… Рыбные тони у них. Богатые купцы. Две дочери: одна – невеста, другая – подросток… Также и лес сплавляют… Одного, говорит, лесу в Новгородской губернии десятин четыреста. Два брата их… Маховы по фамилии…
– Слышала, слышала… Богатейшие купцы… – поддакнула жена. – Только отдадут ли за нашего Петрушку-то? К ним, вон, по зиме овощенник Ключилкин сватался, так тому карету подали. Мне бабка в банях сказывала.
– Посмотреть надо, попытаться… Александр Захарыч – человек обстоятельный, зря болтать не станет. – Пров Семеныч встал с места. – Ну-с, Аграфена Астафьевна, вот вам наш сказ, – обратился он к жене, – теперь я спать лягу, а ужо, как Петрушка из лавки придет, разбуди меня, потому мы сегодня и невесту смотреть поедем. Я уж велел ему приготовиться.
– Ах, господи! – всплеснула руками Аграфена Астафьевна. – Да как же так вдруг?.. У меня и платье грограновое распороно…
– Ну так что ж, что распороно? Пущай его!.. Я один с Петрушкой поеду. Возьмем карету и отправимся, потому они там на самых тонях и живут.
– Что ж это за смотрины такие, коли ежели без матери! – проговорила она.
– Дура и больше ничего! Нешто это настоящие смотрины? Настоящие впереди. Тогда предупредить следует, чтоб, значит, ждали, а сегодня мы съездим так, больше для прокламации. Приедем на тони и начнем торговаться на лососей или на сигов. Будто впрок солить хотим… Ну а тем временем и невесту посмотрим.
Сказав это, Пров Семеныч отправился спать.
– У нас все не по-людски! – пробормотала ему вслед Аграфена Астафьевна и с сердцем бросила на стол ложку.
Муж обернулся и подбоченился.
– Нет, как посмотрю я на тебя, так с вашей сестрой ласково говорить нельзя, – произнес он. – Ей-богу! Как ласка – так вы сейчас зазнаваться и на дыбы…
Аграфена Астафьевна не возражала.
//-- * * * --//
Часов в шесть вечера Аграфена Астафьевна будила мужа. Около постели стоял и сын Петрушка. Он был одет в новый сюртук и цветной галстук с большим бантом. Пров Семеныч проснулся, сел на кровать и начал почесываться.
– Все исправил-с, как следует, – отрапортовал сын. – Карету нанял двухместную за три рубля и самую что ни на есть лучшую выбрал. Сам и на извозчичьем дворе был.
– Ну, коли так, так веди себя хорошенько! – ласково произнес отец и встал с кровати. – Что ж вихры-то не подвил? – сказал он. – Волосы словно плети висят.
– Не смел-с. Думал, что вы растреплете.
– Вздор! Беги сейчас в цирюльню и подвей бараном, а я тем временем одеваться буду. Невеста хорошая и богатая, нужно, чтоб все было в порядке и по моде.
Сын отправился в парикмахерскую, а отец начал одеваться. Вообще, он был в духе, пел «Божественное» и даже шутил с женой. Через четверть часа сын явился завитой и напомаженный. От него так и несло духами. Отец осмотрел его и сказал:
– Ну, Петрушка, ежели это дело уладится, так уж я и не знаю, каким ты угодникам молился. Невеста такая, что хоть сыну купца Елисеева, так и то не стыдно жениться. Истинно благословение божие тебе посылается. Ну, теперь в путь! Господи, благослови! – Пров Семеныч помолился на образа, однако с места не трогался, а переминался с ноги на ногу. – Надо полагать, это тебе за молитвы матери твоей, – продолжал он, – потому она у тебя женщина благочестивая и богомольная.
– Уж кажется, я завсегда денно и нощно… – вставила свое слово Аграфена Астафьевна.
– Ну вот! Про это я и говорю… Где ж ему за его молитвы?.. Конечно, за твои… – Пров Семеныч, видимо, к чему-то подговаривался и вдруг произнес: – Достанька, Аграфена Астафьевна, водочки. Выпить на дорожку малость следует.
– Ну, полно, что за водка без благовремения.
– Знаю, что без благовремения, да живот что-то щемит, а ты сама знаешь, нынче время холерное. То и дело народ валит.
Она с неудовольствием вынесла графин водки и кусок хлеба. Пров Семеныч выпил рюмку и повторил.
– Ну, вот теперь как будто полегче и повеселее, – сказал он и вышел в прихожую.
Мать дернула сына за рукав и шепнула:
– Коли ежели по дороге отец в трактиры заезжать будет, так ты останови. Нехорошо, мол, тятенька…
– Будьте покойны, как за своей персоной следить буду, – отвечал сын.
Отец и сын вышли на двор и стали садиться в карету. Аграфена Астафьевна смотрела на них из окошка и говорила:
– А все-таки нехорошо! Невесту смотреть – и вдруг без матери!
Пров Семеныч ничего не отвечал и крикнул извозчику:
– Трогай!
//-- * * * --//
Несколько времени отец и сын ехали молча. Отец отирал платком со лба обильный пот; сын перебирал часовую цепочку. Наконец отец прервал молчание и начал читать сыну наставления.
– Как приедем туда, так держи себя скромнее, – говорил он. – В разговоры сам не суйся, а отвечай, что спросят.
– Помилуйте, тятенька, да когда же я? – отвечал сын.
– Ежели вином угощать будут, так не пей.
– Будьте покойны, тятенька. Все будет, как следует.
– То есть одну-то рюмку можешь выпить, потому одна никогда не вредит.
– Зачем же и одну? Бог с ней! Можно перетерпеть. Лучше в другое время выпить.
Они ехали по Обводному каналу и выбирались на Петергофскую дорогу. По дороге попадались трактиры. Отец глядел в окошко и читал вслух трактирные вывески. То и дело слышалось:
– Трактир «Город Амстердам», «Венеция», «Свидание друзей», «Ренсковой погреб иностранных вин». – Прочитав с десяток вывесок, отец кивнул на какой-то трактир с пунцовыми занавесками в окнах и сказал: – В этом трактире орган чудесный. Селиверст Потапыч сказывал.
– Нынче, тятенька, везде органы прекрасные, потому в этом вся выгода, – отвечал сын.
Отец умолк, но, подъезжая к следующему трактиру, опять заговорил:
– А ведь брюхо-то у меня все еще щемит, ей-богу! Даве выпил водки, так думал, что уймется, ан нет, не унялось. Думаю, не хватить ли еще рюмочку с бальзамцем?
– Ну, полноте, тятенька! Что так зря пить! – увещевал сын. – На месте выпьете. Ведь уж там наверняка угощать будут.
Отца покоробило.
– Эх, дурья голова! Да нешто я подумал бы об водке, кабы не холерное время? Холера теперь – вот в чем дело. Ну что за радость, как ноги протянешь?
– Не протянете, Бог милостив.
– Нет, уж ты там как хочешь, а я выпью, потому что что-то даже в бок стрелять начало. – Пров Семеныч высунулся в окошко и закричал извозчику: – Стой! Стой!
Сын начал его уговаривать:
– Тятенька, бросьте! Ну что за радость хмельным приехать?
– С одной-то рюмки? Да что ты, белены объелся, что ли? Наконец, какой ты имеешь резон меня останавливать? Нешто ты не чувствуешь, что я тебе отец? Хочу выпить и выпью.
– Воля ваша, как хотите, а только маменька, знаючи ваш нрав, просила вас не допущать.
– Дура мать-то твоя да и ты-то дурак! Благодари Бога, что я в духе, а то бы не миновать тебе трепки. Подожди меня в карте, а я сейчас выйду.
Карета остановилась. Отец вышел из кареты и отправился в трактир, а сын остался в ней дожидаться его.
Прошло минут с десять, а отец все еще не показывался.
«Ну, застрял тятенька! Пойти полюбопытствовать на него да посмотреть, нельзя ли как-нибудь его выманить», – подумал сын и хотел уже отправиться в трактир, как вдруг к окну кареты подбежал трактирный служитель с салфеткой на плече.
– Вас в заведение требуют. Пожалуйтесь… – проговорил он, ради вящей учтивости проглатывая слова, и отворил дверцы кареты.
Сын отправился в трактир и вошел в буфетную комнату. Около буфета стоял Пров Семеныч. По лицу его было видно, что он уже успел хватить не одну с бальзамчиком, а несколько. Он размахивал руками и вел прежаркий разговор с буфетчиком. Завидя входящего сына, он крикнул:
– Что, чай, заждался меня в карете-то? Посиди здесь, отдохни, а я сейчас. Что на солнце-то жариться? Здесь прохладнее. Я вот земляка нашел; тридцать верст всего от моей родины, так толкуем. – Он кивнул на буфетчика и тотчас рекомендовал ему сына: – Сын мой. Вишь, какого оболтуса вырастил!
– Доброе дело-с. На радость вам возрастает, – ответил буфетчик.
– Бог знает, на радость ли еще! Пока особенной радости не видим, – вздохнул Пров Семеныч и прибавил: – Налей-ка еще рюмочку с бальзамчиком… Петя, выпей бутылочку лимонадцу? Так-то скучно сидеть, а я еще минут с пять здесь пробуду, – обратился он к сыну.
– Нет уж, тятенька, покорнейше благодарим! – отвечал сын. – Бог с ним! Ни радости, ни корысти в этом самом лимонаде.
– Ну, хереску рюмочку? Оно тоже прохлаждает.
Сын почесал в затылке.
– Хереску, пожалуй… Только уж что ж рюмку-то? Велите стаканчик…
– А не захмелеешь?
– Эво! С одного-то стакана!
– Прикажете стаканчик? – спросил буфетчик.
– Нацеживай, нацеживай! Нечего с ним делать! – сказал Пров Семеныч и, видя, как сын залпом выпил стакан, воскликнул: – Эка собака! Как пьет-то! Весь в отца! И где это ты, шельмец, научился?
– Этому ремеслу, тятенька, очень нетрудно научиться. Оно само собой приходит.
Прошло с полчаса времени, а Пров Семеныч еще и не думал уходить из трактира. Разговор с земляком-буфетчиком так и лился, и то и дело требовалось «рюмка с бальзамчиком». Сын раза два напоминал отцу, что «пора ехать», но тот только махал руками и говорил: «Успеем». Язык его начал уже заметно коснеть и с каждой рюмкой заплетался все более и более. Сын потерял уже всякую надежду видеть сегодня невесту, вышел в другую комнату, потребовал «с горя» столовый стакан хересу и залпом опорожнил его, но уже не на тятенькин счет, а на свой собственный.
Прошло еще четверть часа, а Пров Семеныч все еще стоял у буфета.
– А что, есть у вас орган? – спрашивал он у буфетчика. – Чайку любопытно бы теперь выпить.
– Не токмо что орган, а даже и арфянки имеются. И поют, и играют. Потрудитесь только в сад спуститься, – отвечал буфетчик.
– И арфянки есть? Знатно! Веди, коли так, в сад.
Служитель повел Прова Семеныча в сад. Сын следовал сзади. От выпитого вина в голове его также шумело, но он шел твердо и, когда спускались с лестницы, предостерегал отца, говоря:
– Тише, тятенька! Тут ступенька… Осторожнее… Не извольте споткнуться.
В саду было довольно много посетителей. У забора стояла маленькая эстрада. На эстраде сидели четыре арфянки в красных юбках и черных корсажах и пели под аккомпанемент арфы. Пров Семеныч поместился за столиком, как раз против эстрады.
– Садись, Петька, здесь первое место, – сказал он сыну и начал звать служителя, стуча по столу кулаком.
– Тятенька, не безобразьте! На то, вон, колокол повешен, чтоб прислугу звать, – увещевал сын.
– Колокол! Чудесно! Трезвонь с раскатом! Жарь! Оборвешь, так за веревку плачу!
Сын начал звонить. Явился служитель.
– На двоих чаю и рюмку сливок от бешеной коровы! – скомандовал Пров Семеныч.
– Тятенька! Уж коли гулять, так гулять. Требуйте графинчик. А то что ж я за обсевок в поле? – сказал сын.
– А ты нешто пьешь коньяк?
– Потребляем по малости…
– Эка собака! Экой пес! Ну уж, коли так, вали графинчик! – сказал он служителю и шутя сбил с сына шляпу.
– Не безобразьте-с, – проговорил тот, подымая шляпу и обтирая ее рукавом. – Циммерман совсем новый…
– Дурак! Нешто не видишь, с кем гуляешь? Захочу, так пяток тебе новых куплю. Главное дело – только матери про гулянку ни гугу. Понимаешь? Ни полслова! – Пров Семеныч погрозил пальцем.
– Что вы, тятенька, помилуйте! Ведь я не махонький… Мы уж эти порядки-то знаем.
– То-то… Поди к арфянкам, снеси им целковый рубль и закажи, чтоб спели что ни на есть веселую! К невесте сегодня не поедем! Ну ее! А матери ни слова!
Арфянки запели веселую. На столе появились чай и графин коньяку. Отец и сын набросились на коньяк, вмиг уничтожили весь графин и потребовали второй. Отец начал подпевать арфянкам. Сын сначала останавливал отца, но потом и сам принялся за то же и даже бил в такт ложкой по стакану. Окончив пение, арфянки начали просить у публики деньги на ноты и подошли к их столу. Пров Семеныч дал целковый, скосил на арфянку глаза и обнял ее за талию.
– Кралечка, садись с нами. Чайком с подливочкой угостим, – шепнул он ей.
Она лукаво улыбнулась, вильнула хвостом и убежала от стола.
– Эх, брат Петрушка, плохи мы с тобой! Не хотят с нами и компании разделить! – сказал отец.
– Кто? Мы плохи? – воскликнул сын. – Нет, тятенька, не плохи мы, а вы не тот сюжет под них подводите! Нешто так барышень можно приглашать? Ни в жизнь! Хотите, сейчас всех четырех приведу?
– Ой?! Будто и четырех?
– С тем возьмите, год носите и починка даром! Охулки на руку не положим. Только другой манер нужен. Ставьте пару бутылок хересу!
– Вали!
Сын отправился к арфянкам и через несколько времени воротился.
– Готово-с… Пожалуйте вон в эту беседку и заказывайте бутылки, а они сейчас придут! – воскликнул он и ухарски надел шляпу набекрень.
– Ах ты, собака! Ах ты, анафема! – твердил отец и, шатаясь, направился в беседку. – Я думал, он еще несмышленок, а он на-поди!
– Не таков Питер, тятенька, чтоб в нем несмышленки водились! – отвечал сын и последовал за отцом.
Через четверть часа отец и сын сидели в беседке. Около них помещались арфянки. Стол был весь установлен яствиями и питием.
– Это сын мой, сын мой единоутробный!.. – пьяным голосом рассказывал отец арфянкам про Петрушку. – Вот, кралечки: сын мой, а я им не гнушаюсь и компанию вожу. Где такие отцы бывают? А?.. Нет, спрашивается, бывают такие отцы? Днем с фонарем поискать, вот что… И всю ночь с ним прокутим. Ей-богу! Видишь бумажник с деньгами?.. Все пропьем… Только на карету оставим. Бери, Петрушка, пять рублев на карету, а остальное пропьем! – Он вынул из бумажника пять рублей и дал сыну. – Петрушка! Чувствуешь ты мое милосердие к тебе? А? Говори: чувствуешь?
– Эх, тятенька! Да могу ли я не чувствовать? Ведь у меня натура-то ваша. Меня теперь так и подмывает беседку разнесть либо стол опрокинуть.
– Стол опрокинуть? Бей! За все плачу! – крикнул Пров Семеныч и первый подал пример.
Вмиг был опрокинут стол, переломаны стулья, сорваны занавески. Отец и сын стояли на развалинах и добивали остатки посуды и бутылок. Арфянки в ужасе разбежались. Прибежавшая прислуга и посетители начали унимать бунтующих.
– Счет! За все платим! – во все горло неистовствовали отец и сын и торжественно вышли из беседки.
За побитое и за поломанное было уплачено. Они вышли из трактира и начали садиться в карету.
– Петрушка! Едем, шельмин сын, на Крестовский! – кричал отец.
– С вами, тятенька, хоть на край света!
– Коли так – жги!
Они сели в карету. Отец наклонился к сыну и прошептал:
– Главное дело: матери ни слова! Ни гугу!.. Понял?
– Тятенька, за кого вы меня принимаете? – чуть не со слезами на глазах спросил сын. – Гроб! Могила!
Он ударил себя в грудь и от полноты чувств бросился отцу на шею.
Долго еще отец и сын путались по трактирам, напоили извозчика, угощали разный встречный люд, разбили несколько стекол, и только один Бог ведает, как не попали в часть.
На другой день, поутру, часу в седьмом, Аграфена Астафьевна, вся в слезах, стояла над спящим на постели сыном и толкала его в бока.
Он отмахивался от нее кулаками, но не просыпался.
– Петрунька! Очнись же!.. Господи, что же это такое! Куда ты дел отца?
Она схватила его за голову и подняла над постелью. Сын вскочил на ноги, постоял несколько времени, как полоумный, и снова рухнулся на постель.
– Утрись мокреньким полотенчиком да ответь, голубчик!
Она обмочила полотенце и начала ему тереть лицо. Сын сел на кровати и мало-помалу начал приходить в себя.
– Куда ты отца-то дел, безобразник? Где отец-то? – приставала она к нему.
– Какой отец?
– Твой отец, пьяная рожа, твой! Где он?
– Как где? Дома.
– Где же дома, коли я всю ночь прождала, и он не являлся. Говори, мерзавец! В полицию он попал, что ли? Коли в полицию, так ведь выручать надо! Ах, пьяницы! Ах, бездельники!
– Как? Разве тятеньки нет дома? – спросил сын.
– Господи! И он еще спрашивает! Где наугощались? Говори! Где? Неужто у невесты?!
– У невесты не были.
– Так где же были-то?
– Запутались, – отвечал сын, покачиваясь, ходил по комнате и что-то соображал. – Странное дело, – проговорил он. – Кажись, на обратном пути вместе с ним ехали. Куда это он мог деваться? И ума не приложу.
– Боже милостивый, до чего человек допиться может! Отца родного – и вдруг неизвестно где потерять! – всплеснула руками Аграфена Астафьевна, заплакала и упала в кресло.
– Маменька, успокойтесь! Тятенька – не булавка: найдутся. Дайте только сообразить, – уговаривал ее сын.
– Не успокоюсь я, покуда не узнаю, где он! – продолжала она. – Где он? Где?
– Надо полагать, они в карете остались.
– Как в карете?
– Очень просто: на обратном пути ехали мы оба пьяные, и они это, значит, спали. Я вышел из кареты, а про них-то и забыл. Их извозчик, должно быть, и отвез на каретный двор, потому тятенька и извозчика споили. Успокойтесь, они теперича всенепременно в карете на каретном дворе. Я их сейчас приведу.
Сын схватил шляпу и побежал на извозчичий двор, с которого была нанята карета.
Петрушка не ошибся: отец был, действительно, на дворе. Он уже проснулся, вылез из кареты и переругивался с извозчиками. Те стояли вокруг него и хохотали во все горло. Слышались слова:
– Ай да купец! Нечего сказать, хорош себе ночлег выбрал!
Сын робко подошел к нему.
– Я за вами, тятенька. Домой пожалуйте… – сказал он.
Увидев сына, отец сжал кулаки и прошептал:
– Что ты со мной сделал, шут ты эдакой? Зачем не разбудил?
– Виноват, тятенька! Ведь я с вами же запутался. Хмелен был.
– Мать знает?
– Они-то меня и послали вас искать.
– Смотри, Петрушка, об арфянках ни слова!
– Тятенька, да нешто я не чувствую?
Отец и сын стали уходить с извозчичьего двора.
– Купец, а купец! За ночлег с вашей милости следует! – кричали им вслед извозчики.
Пров Семеныч не отругивался и шел, понуря голову.
– Ах вы, безобразники пьяные! – встретила их Аграфена Астафьевна. – Посмотрите-ка вы на свои рожи-то!.. Ведь словно овес молотили на них. Мать Пресвятая! И с кем же пьянствовал? С кем запутался? С сыном родным. Где это видано? Где это слыхано? Вот те и смотрины! Вот те и богатейшая невеста! Хороши батюшка с сынком! Ну, не говорила ли я, что смотрины без матери не могут быть? Чувствовало мое сердце, чувствовало!
– Ну, полно, брось! – проговорил вместо ответа Пров Семеныч. – Поди-ка лучше в кухню, очисть селедку да достань водочки на похмелье, а то голова смерть болит.
Аграфена Астафьевна махнула рукой и отправилась в кухню.
Визит доктора
Современный эскиз
Семейство Назара Ивановича Коромыслова, содержателя извозчичьих карет и постоялого двора в Ямской, питало, обыкновенно, крайнее недоверие к докторам и было убеждено, что «они морят». Все члены семейства Коромыслова отличались крепким телосложением и такою физическою силой, которой бы позавидовал иной акробат. Так, старший женатый сын без особенного усилия крестился двухпудовою гирею; сам глава семейства, Назар Иванович, легко переставлял карету с места на место, взявшись руками за ее задние колеса; а младшие ребятишки во время игры высоко-высоко запускали в воздух черепки и камни. Желудки их также способны были переваривать долото, не говоря уже о двух фунтах красной смородины, съеденной на ночь. Болезней Коромысловы не знали, и ежели случалось кому слегка занемогать «нутром», ломотой или ознобом, то лечились баней, водкой с солью и перцем, салом и богоявленской водой. Правда, мать семейства, Аграфена Степановна, считавшаяся «сырой женщиной», частенько хворала какой-то особенной болезнью – «притягиванием к земле», но болезнь эта после двенадцатичасового сна и полдюжины чашек настоя бузины или малины тотчас же проходила. Слухи о холере и количество покойников, ежедневно десятками провозимых мимо их дома на близлежащее Волковское кладбище, не смущали их жизни. «Пришла смерть – и помер», – рассуждали они обыкновенно. Но когда, в один прекрасный день, их собственного работника Селифонта на их глазах и без видимой причины скрючило в течение каких-нибудь пяти часов, а другой работник, отправленный по распоряжению полиции в больницу, умер на дороге, – семейство призадумалось. Чаще и чаще стали повторяться слова «а ведь холера-то валит», «щиплет», «накаливает» и т. п. На окошке появилась четвертная бутыль водки со стручковым перцем, в сенях расставились горшки с дегтем и развесились луковицы чесноку; число покойников, провозимых мимо дома на кладбище, тщательно считалось и было известно каждому члену семейства, и наконец, в доме появилась полицейская газета, специально выписанная для узнавания числа заболевших холерою. То и дело слышалось в доме: «К седьмому числу больных холерою состояло… выздоровело… умерло… затем осталось…» – а после этого следовал возглас вроде: «Господи, какую силу народу валит!» или: «Однако крючит!» и т. п.
В один из этих дней Назар Иваныч Коромыслов возвратился с извозчичьей биржи домой обедать, крайне сосредоточенный сам в себе. Выпив рюмку водки и тыкая вилкой в соленый огурец, он произнес:
– Главное дело, теперь насчет пищи соблюдать себя следует! Чтоб пища эта самая завсегда в свежести… Сегодня, вон, Николая Данилыча скрючило и свояченицу сводить начинает. Я на берегу овес покупал, так сказывают, что в пищу эту самую что-то подсыпают, так надо отворотное зелье от этой самой подсыпки иметь.
– Скажи на милость, вот ироды-то! – воскликнула Аграфена Степановна.
– Тоже и насчет вони, потому вонь пущают; а от вони-то она и родится.
– Безбожники!
– Так вонь эту задушать следует, чтоб не пахло.
– Как же ее, тятенька, задушить? Уж вонь – все вонь… – спросил старший сын.
– Опять-таки снадобье есть… – отвечал отец. – У докторов спросить надо! – Он съел щи, икнул, отер пальцы рук о голову и, обратясь к жене, продолжал: – Даве, после закупки овса, были мы в трактире, там с нами был доктор – Федора Ивановича Бубырева знакомый…
– О господи! – всплеснула руками Аграфена Степановна.
– Чего «о господи!»? – передразнил ее муж. – Хороший человек… Мы с ним и чайку, и водочки выпили. «Я, – говорит, – больше простыми средствами…» Из простых он фельдшеров, а свое дело туго знает, потому час целый нам о разных болезнях и о том, что у человека внутри есть, рассказывал.
– Ах, страсти какие! Ну?
– Ну, вот его-то я и позвал к себе. Сегодня вечером приедет к нам, осмотрит нас, лекарства на всякий случай даст. Что за радость без помощи-то погибать? Ведь не собаки… Народу вон то и дело на кладбище подваливает.
Семейство приуныло. Два сына почесали в затылках, а супруга поникла головой, но тотчас же оправилась и спросила:
– Значит, поросенка жарить к вечеру?
– Поросенок поросенком, да еще чего-нибудь надо, потому человека угостить следует, – отвечал Назар Иваныч.
– Молодой он, папенька, этот самый доктор, или старый? – задала отцу вопрос восемнадцатилетняя дочь Груша.
– Дура! – произнес отец вместо ответа и умолк. Вставая из-за стола, он обратился к старшему сыну и сказал: – На бирже долго не проклажайся, а к семи часам приходи домой. Пусть и тебя доктор посмотрит. Да по дороге зайди в погреб и купи бутылку рому.
В семь часов вечера все семейство Коромыслова было в сборе и ждало доктора. Сам глава дома, Назар Иваныч, в новом длиннополом сюртуке и сапогах со скрипом, ходил по чистой комнате, напевал «Отверзи уста моя» и по временам подходил к стоящему в углу столу с закуской, предназначенной для угощения доктора, и поправлял на нем бутылки и рюмки. Старший женатый сын, наклонясь к уху своей разряженной миловидной жены, шептал:
– Слышь, Даша, коли доктор заставить тебя выставить язык, не упрямься и выстави. Также, ежели и мять какое место начнет – вытерпи.
– Мне стыдно, Николай Назарыч… – отвечала жена.
– Мало ли что стыдно! На то он доктор. Смотри, не сконфузь меня.
Дочь Коромыслова сидела у окна и гадала на картах: «Какой это из себя доктор: брюнет или блондин», а второй сын был на дворе и загонял с работником в сарай собаку, из предосторожности, чтобы она не укусила доктора. На окнах лежали младшие ребятишки и, в ожидании доктора, глядели на улицу. Аграфена Степановна возилась в кухне со стряпухой около печи и сажала туда начиненного кашей поросенка.
Четверть восьмого на улице задребезжали дрожки и остановились у ворот дома.
– Доктор приехал! Доктор! – закричали лежавшие на подоконниках ребятишки.
Все семейство встрепенулось и начало оправлять на себе платье. Старший сын бросился встречать доктора и наконец ввел его в комнаты.
Это был довольно мрачного вида госпитальный фельдшер, лет сорока, гладко бритый, с черными щетинистыми усами и бакенбардами и с нависшими бровями. Одет он был в щеголеватый форменный сюртук, брюки со штрипками и белые офицерские перчатки. В одной руке он держал кепи, в другой – ящик с набором хирургических инструментов.
– Извините, что опоздал немного, – проговорил он, раскланиваясь, входя в комнату и поставив на стол ящик с инструментами. – Все ли вы здоровы, Назар Иваныч? – приветствовал он хозяина и протянул ему руку.
– Ничего, скрипим, пока Бог грехи терпит, – отвечал хозяин и пригласил фельдшера садиться.
Тот сел и начал снимать перчатки.
– Сейчас с главным доктором на ампутации были. Ногу одному больному отпилили. Из пятого этажа выпал и переломил, – сказал он и бросил взгляд на присутствующих.
Хозяин покачал головой.
– Неужто уж без отпилки нельзя было?.. – спросил он.
– Нельзя, потому в двадцати трех местах перелом. Завтра и руку отпилим.
Присутствующие переглянулись.
– Водочки, с дорожки-то? – предложил хозяин.
– Потом-с. Мы без благовремения не употребляем. Сначала нужно дело сделать.
– А вот я сейчас жену позову, так уж всех вместе и осмотрите.
За Аграфеной Степановной был послан в кухню маленький сынишка. Пробегая по комнате, он тронул рукой стоящий на столе ящик.
– Тише, тише! Пожалуйста, тише с инструментами! – крикнул фельдшер.
– А что, нешто заряжено? – спросил Назар Иваныч.
– Не заряжено, но хрупки очень. Инструменты это… – пояснил фельдшер и, в удостоверение сказанного, а также и для пущей важности, открыл ящик и начал вынимать из него и раскладывать по столу пилы, ножи, зонды и прочие инструменты. Члены семейства поднялись с мест и издали робко начали рассматривать их.
Вскоре в комнату вошла Аграфена Степановна, кутаясь в ковровый платок.
– Здравствуйте, господин доктор! Пожалуйста, уж вы нас простыми средствами… – заговорила она, покосилась на инструменты и, глубоко вздохнув, села поодаль.
– Ну-с, кто же из вашего семейства болен? – обратился фельдшер к хозяину.
– Да пока все, слава богу, здоровы, а мы вас хотели попросить, не дадите ли какого снадобья против холеры, потому валит уж очень повсеместно. Тоже говорят, что вот и в пищу подсыпают, так нельзя ли и против подсыпки? Все под Богом ходим… В случае, ежели что… чего Боже избави, так чтобы под руками было…
Фельдшер сделал серьезное лицо, нахмурил брови и оттянул нижнюю губу. В таком виде он соображал несколько секунд и, наконец, спросил:
– Водку какой посудой покупаете?
– Четвертями, всегда четвертями, – отвечал хозяин.
– Ну, так теперь купите ведро, настойте его стручковым перцем и мятой и пейте, все без изъятия, по рюмке.
– А младенцев тоже поить? – задала вопрос Аграфена Степановна.
– Младенцам отпущайте по столовой ложке. Это ежедневное употребление, а на случай, ежели у кого заболит брюхо, я дам капли. Десяти рублей не пожалеете, так можно дать получше?
– Не пожалеем, не пожалеем, – заговорил хозяин.
– Ну, так завтра принесу вам целую бутылку, а теперь мне нужно будет всех вас исследовать и общупать, чтобы узнать ваше телосложение.
Женщины невольно попятились от него.
– Нельзя ли уж так как-нибудь, без щупки? – послышалось несколько голосов.
– Нельзя, нельзя! Иначе как же я узнаю, по скольку капель вам принимать следует? Почтеннейший Назар Иваныч, потрудитесь снять сюртук и жилет и лечь на диван на спину.
Отец семейства жалобно посмотрел на домашних и исполнил требуемое.
– Насчет ножей-то, батюшка, с ним поосторожнее. Не пырните как невзначай, – упрашивала фельдшера чуть не со слезами Аграфена Степановна.
– Будьте покойны, мы к этому привычны, да к тому же ножей и не потребуется, – отвечал фельдшер. – Прежде всего, позвольте ведро воды, умывальную чашку и полотенце, – обратился он к присутствующим.
Ведро, чашка и полотенце были принесены. Фельдшер засучил рукава сюртука, вымыл руки и, отерев их полотенцем, начал мять брюхо Назара Иваныча, поминутно спрашивая: «Больно? Не больно?» и т. д. Назар Иваныч кряхтел и изредка давал ответы вроде «Как будто что-то щемит» или «Словно вот что подтягивает». Окончив ощупывание, фельдшер вынул из ящика перкуторный молоток и принялся им стучать по груди пациента, по животу и даже по лбу. Истязание длилось минут десять. Присутствующее хранили гробовое молчание и ожидали себе той же участи. На сцену эту в полуотворенные двери смотрели работники и кухарка.
– Готово, – произнес, наконец, фельдшер и опять принялся мыть руки.
За отцом семейства на диван ложились старшие сыновья и, наконец, младшие ребятишки. Во время исследования ребятишки ревели, и их начали держать.
– Главное дело, соблюдайте, чтоб у них носы были мокрые… – сделал он наставление.
– А ежели высыхать будут?
– Тогда примачивать теплой водой.
Женщины окончательно воспротивились ощупыванию, и фельдшер удовольствовался осмотром их языков и носов, а также для чего-то смерил ниткой их шеи.
Наконец исследование кончилось, и пациенты начали ждать приговора. Фельдшер последний раз умыл руки и, немного подумав, произнес:
– Все ваше семейство телосложения здорового, а потому ежели у кого заболит брюхо или покажется тошнота, то принимайте эти капли через каждые два часа в рюмке воды и по стольку капель, кому сколько лет. Теперь насчет питья. Что вы обыкновенно пьете?
– Воду и квас.
– Так опустите в бочонок или кадку лошадиную подкову.
– А насчет еды?
– Все можно есть, кроме тухлятины. Я насчет еды не строг.
– А насчет бани?
– Чем чаще ходить будете, тем лучше.
– Говорят, дугой лошадиной натираться хорошо?
– Пустяки!..
Фельдшер начал убирать инструменты в ящик.
– А много этими инструментами я испотрошил народу! – сказал он. – А сколько рук и ног отпилил, так и счету нет!
– И вам не страшно было? – спросила хозяйская дочь.
– Мы уж привыкли. Нашему брату это все равно что стакан воды выпить. Вот в прошлом году нам с главным доктором досталась операция, так та была страшная. Змею у одного мастерового из живота вынимали. Вскрыли живот, а она на нас так и зашипела. Ну, мы ее сейчас обухом…
– Ай, страсти какие. Как же она туда залезла? – послышалось со всех сторон.
– Надо полагать, что мастеровой этот яйцо змеиное проглотил.
Хозяин пригласил фельдшера к закуске. Подали заливную рыбу и жареного поросенка. Вдруг фельдшер ударил себя по лбу.
– Куда вы воду дели, что я руки мыл? – спросил он.
– Вылили в помойну яму.
– То-то. Чтобы не попала лошадям, а то сейчас сдохнут. А полотенце, которым я руки вытирал, возьмите и сожгите.
– Водочки? – предложил хозяин.
Фельдшер не отказался. Выпив рюмок шесть, он окончательно заврался и стал рассказывать, что такое холера.
– Холера – это невидимые мухи. Они летают в воздухе и залетают в человека через все его поры. Залезши туда, они начинают мучить и производят рвоту. Мухи эти зеленого цвета с красными головками и на вкус отзываются медью.
– А говорят, подсыпают в пищу? – возразил хозяин.
– Пустяки. Подсыпка эта была в первую и во вторую холеру, а теперь не в моде. Теперь муха. И так эта муха живуща, что ежели ее в кипятке варить, то и то жива останется.
Закусив и выпив вволю, фельдшер начал прощаться. Хозяин вручил ему три рубля, но он потребовал еще пять на материал для капель.
– Ну, теперь на Васильевский остров к одному генералу поеду, – говорил он, покачиваясь, – зуб ему вырвать надо и живот поправить, так как он упал с лошади и стряхнул его.
Женская половина семейства Коромыслова высунулась из окон и смотрела, как фельдшер садился на извозчика. Он посмотрел вверх, сделал им ручкой и крикнул:
– Главное дело, наблюдайте, чтоб носы у ребят были мокрые.
– Будем, будем, – отвечали из окон.
Извозчик тронул лошадь.
Тяжкий грех
Рассказ
Мрачный, как туча, пришел часу во втором дня в свою лавку купец Логин Савельич Оглотков.
«Зверь зверем! Сейчас нас ругать будет!» – подумали про него приказчики, так как в этот день торговали плохо и в лавке, как на беду, не было в это время ни одного покупателя. Но хозяин молчал, сверх чаяния даже и в лавочную книгу не взглянул, а прямо направился в верхнюю лавку. «Или пьян, или какую-нибудь каверзу задумал сделать», – решили они про него и с недоумением прислушивались к его тяжеловесным шагам и глубоким вздохам, раздававшимся в верхней лавке.
Через четверть часа хозяин заглянул вниз и, обращаясь к «молодцам», сказал:
– Дошлите парнишку к соседу Степану Потапычу. Пусть сейчас ко мне придет. По очень-де нужному делу…
Приказчики ревностно встрепенулись и чуть не взашей погнали за соседом лавочного мальчика. Степан Потапыч не заставил себя долго ждать и через несколько минут уже подымался по лестнице в верхнюю лавку. Оглотков встретил его со скрещенными на груди руками и с поникшей головой.
– Степан Потапыч, друг ты мне или нет? – спросил он.
– Еще спрашивать! Что случилось? В чем дело? Только ежели насчет денег, так денег у меня нет, потому сейчас только по векселю три с половиной екатерины уплатил.
– Что деньги! Не в деньгах дело! Садись.
Купцы сели.
– С измалетства, еще, можно сказать, мальчишками, мы с тобой вместе росли, – начал Оглотков, – каверз друг другу не делали, издевки не творили… Так ведь?..
– Так! Это точно…
– Помнишь, когда ты банкрутиться задумал, так я и товар твой от кредиторов припрятал, а потом, когда дело на сделку пошло, все в целости возвратил и ни единой капли не стяжал. Помнишь?
– Помню и завсегда благодарю… Это точно, в несчастье помог. В чем же дело-то?
Оглотков развел руками и со вздохом произнес:
– А теперь, друг любезный, я сам впал в несчастие!..
– Это ничего. Коли с умом дело повести, так может и счастие выйти. Сколько должен…
– Друг, ты все насчет банкротства, но не в этом дело. У меня совсем другое несчастие. Помоги советом… Как тут быть? Ум хорошо, а два лучше… Ужасное несчастие! И не думал, и не гадал…
– Говори, говори!
– Так нельзя. Побожись прежде всего, что никому не скажешь… Потому тут позор. Узнают соседи – задразнят, и тогда проходу по рынку не будет.
– Ей-богу, никому не скажу…
– Перекрестись!
Степан Потапыч перекрестился и приготовился слушать.
– Приезжали тут как-то ко мне городовые покупатели… – начал было рассказ Оглотков, но тотчас же схватился за голову и воскликнул: – Нет, не могу, не могу! Взгляни на образ и скажи: «Будь я анафема, проклят, коли ежели скажу!..»
– Да, может быть, ты человека убил?
– Что ты! Что ты! Заверяю тебя, что, кроме моего позора, ни о чем не услышишь.
– Коли так, изволь: «Будь я анафема, проклят!» – пробормотал Степан Потапыч и взглянул на образ.
Оглотков обнял его и поцеловал.
– Теперь вижу, что ты мне друг, – сказал он. – Пойдем в трактир, там я тебе и расскажу, потому здесь нельзя: услышат молодцы, и тогда все пропало!
Приятели отправились в трактир. По дороге Степан Потапыч несколько раз приставал к Оглоткову насчет несчастия, но тот упорно молчал. Когда же они пришли и, засев в отдельную каморку, спросили себе чаю, Оглотков наклонился к самому уху Степана Потапыча и слезливо произнес:
– Сегодня мировой судья приговорил меня к семидневному содержанию при полиции.
– Врешь? За что? – воскликнул Степан Потапыч.
– За избиение и искровенение немца!
– Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Поздравляю! Ручку! Литки с тебя! Ставь графинчик!
– Степан Потапыч, да разве я за этим пригласил тебя? Клялся, божился, а теперь издеваться!
– Молчу, молчу! Говори…
Оглотков глубоко вздохнул.
– И ведь немец-то какой! – сказал он. – Самый что ни на есть ледящий и даже внимания не стоящий!
– Ледящий там или не ледящий, а говори по порядку, как дело-то было… – торопил его Степан Потапыч.
Оглотков махнул рукой.
– Да что, и говорить-то нечего! Пошел с городовыми покупателями в трактир запивать магарычи, а после очутились в Орфеуме. Сидим в беседке да попиваем… Ну, известно, выпивши… Вдруг откуда ни возьмись немец: подошел к нашему столу, по-немецки болтает и ну на нас смеяться. Мы ему ферфлюхтера послали, а он ругаться… Взорвало меня, знаешь, вскочил я с места да как звездану ему в ухо да в подмикитки, подмикитки! Товарищи, вместо того чтобы меня удерживать, фору кричать начали, а я рассвирепел да и искровенил его. Ну, известное дело, сейчас полиция, протокол… Пятьдесят рублей немецкой образине давали, чтоб дело покончить, – не взял! И вот сегодня – на семь дней при полиции… – закончил Оглотков и поник головой.
– Дело скверное, – произнес Степан Потапыч. – Так как же, садиться надо? Апелляцию в сторону? – спросил он.
– Какая тут апелляция! Дровокат говорит, что за этот приговор с руками ухватиться следует. Еще милость божия, что у мирового никого из моих знакомых не было, а то бы прошла молва, и тогда просто хоть в гроб ложись!
– Погоди, может быть, еще в газетах пропечатают.
Оглотков всплеснул руками.
– О боже мой! боже мой! За что такое несчастие! – воскликнул он. – Степан Потапыч! Друг! Я пригласил тебя для того, чтобы ты утешил меня, а ты дразнишь! Да и что тут интересного? Экая важность, что человек искровенил немца! А ты вот лучше измысли, как мне быть, чтобы об этом деле не узнали ни домашние, ни знакомые: потому завтра мне садиться следует. Узнает жена, молодцы, пойдет молва, и тогда по рынку проходу не будет… задразнят. Друг, посоветуй, что делать?
– Дело обширное. Коли так, требуй графинчик! Выпьем и тогда сообразим.
Через четверть часа купцы допивали графинчик и закусывали осетриной.
– Скажи домашним, что в Москву по делам едешь, а сам в часть садись. Это самое лучшее будет, – наставлял Степан Потапыч.
Оглотков развел руками.
– Нельзя, – проговорил он. – Во-первых, только три недели тому назад был в этой самой Москве, а во-вторых, там у меня женины родственники. Быть в Москве и не зайти к ним невозможно, а как я из части-то?..
– Ну, куда-нибудь в другой город…
– Тоже нельзя: приказчики догадаются, потому очень хорошо знают, что у меня по городам никаких дел нет. Да к тому же они и повестку от мирового видели, где явственно сказано: «По делу об оскорблении действием…» О господи, господи! Сказать разве, что у меня начинается оспа и отправиться будто бы в больницу…
– А навещать придут?
– Запретить. Объявить, что у меня самая злющая черная оспа. Или не сказать ли лучше, что у меня чума?..
– Посылки со съедобным посылать начнут. Да и что за радость болезнь на себя накликать? Чума! Разве ты лошадь?
– Что же делать-то? Что же делать-то? Степан Потапыч, решай! Ведь завтра садиться надо! – воскликнул Оглотков и чуть не плакал.
Степан Потапыч щипал бороду, чесал затылок и соображал. Вдруг лицо его просияло.
– Нашел! – проговорил он, ударяя себя рукой по лбу. – Нынче у нас Великий пост – прекрасно! Ты не говел еще?
– Нет. На Страстной неделе хотел…
– А коли не говел, так скажи всем, что едешь говеть в Новгород, в монастырь, и тогда преспокойно садись в часть.
– Вот так голова с мозгами! Друг, ты меня воскресил из мертвых! – воскликнул Оглотков и бросился на шею Степану Потапычу.
//-- * * * --//
В тот же день вечером Логин Савельич Оглотков сидел в кругу своего семейства за чайным столом. Он был в халате, в туфлях, по-прежнему мрачен и тяжело вздыхал. Жена заваривала чай.
– Будешь перед чаем водку-то пить? – спросила она.
– С сегодняшнего дня ни водки, ни рыбы, ни даже и елея не вкушаю, – отвечал он. – Баста! Пора и о душе подумать. С завтрого по всей строгости говеть начинаю…
– С завтра? – удивилась жена. – Так что ж, тогда уж и нам говеть – по крайности все вкупе, за один скрип… Только я не знаю, как мы с Варенькиным платьем успеем, потому новое шить надо?..
– Это уж как хотите, это уж ваше дело, – говорил Логин Савельич. – Сходите завтра в лавку и выберите там, а приказчики отрежут. С завтрашнего дня я ни до чего житейского не касаюсь и еду в Новгород, в монастырь. Там и отговею…
– Как в Новгород? А мы-то как же?
– Вы здесь сподобитесь.
– Ну вот! Что на тебя за монастыри! – с неудовольствием сказала жена. – Будто не все равно, где не говеть, да говеть. Да и что за радость духовников своих менять? Духовников менять – все одно, что по разным верам толкаться…
Логин Савельич пристально посмотрел на нее и дрожащим голосом заговорил:
– Аграфена Гавриловна, ты ли это говоришь? От тебя ли это я слышу? Ты всегда была женщина богобоязненная и вдруг теперь кощунствуешь. Знаешь ли, что через эти самые слова ты сбираешь горящие уголья на свою голову? Разве можно так о святых обителях относиться?
– Да я что же?.. Я ничего… – начала было жена, но муж перебил ее и продолжал:
– Нет, постой, погоди. В монастыре ли говеть или в мире? Здесь соблазн, от слова лихого не убережешься, а там… там другое дело… там благодать! Там схимонах за каждый грех тебя отдельно отчитывает… по требнику… Видишь перед собой постный и согбенный лик и умиляешься, возносишься горе… О господи, господи! Муж за собой чувствует тяжкий грех, хочет замолить его, покаяться, – так и тут ему жена помехой!.. Правда есть сказано: неженивые да не женитеся.
– Логин Савельич, да когда же я?.. – слезливо воскликнула жена.
– Бог с тобой, Аграфена Гавриловна, бог с тобой! Муж тяжкий грех на душе чувствует, хочет покаяться, а она – на-поди! Да разве можно здесь тяжкий грех замолить? Я тебя спрашиваю: можно? К примеру, хочешь просвирку за свое здравие съесть, так тут перемешают ее, и ешь ты за чье-нибудь чужое спасенье, а не за свое… А там, по крайности, на нижней корке на просвире прописано и твое имя, и твоих чадов и домочадцев… Там до небес сердцем-то возносишься, горячей пищи не вкушаешь, плоть свою умерщвляешь, а здесь у тебя трактир под рукой… Господи боже мой! – и это жена, жена богобоязненная! – закончил Логин Савельич и умолк.
Аграфена Гавриловна окончательно расчувствовалась от слов своего мужа и даже прослезилась. Видя все это, маленький сынишка Оглоткова фыркнул и уткнулся носом в рукав своей рубахи.
– Вон, постреленок! Ты чего смеешься? – ни с того ни с сего крикнул на него Логин Савельич, но тотчас же спохватился и в прежнем тоне продолжал: – Ты там, как хочешь, думай, а я должен замолить свой тяжкий грех и потому поеду в Новгород. Мне уж и так в нощи видение было…
– Да поезжай, голубчик, Логин Савельич! Поезжай! Кто же тебя удерживает? – всхлипывала жена.
– Явился старец, сединами убеленный, и изрек: «Логин, возьми одр твой…»
– Не рассказывай, голубчик, не терзай моего сердца… – упрашивала его жена, но муж продолжал:
– Наутро я и свечи ставил, и молебен служил, но тяжкий грех все-таки гнетет.
– С Богом, голубчик, с Богом! Варенька вот пелену вышивать кончила, так и ее свези. Пусть в обители хранится… Хорошая гарусная пелена… – бормотала Аграфена Гавриловна и набожно крестилась.
Через десять минут семейство успокоилось и мирно пило чай. Аграфена Гавриловна лизала с ложечки мед и припоминала знакомых, кого помянуть за здравие, кого за упокой.
– Я полагаю, все это можно оставить и втуне… – говорил Логин Савельич. – Потому где мне обо всех упомнить? Мне впору только о своем грехе думать… потому там ведь не так, как здесь. Там утреннее бдение, часы, литургия, вечернее бдение, всенощное, да еще правила разные… Ну-ка, учти!..
– Все-таки Федора-то Леонтьича с семейством следовало бы помянуть… Отец ведь крестный Ванечкин…
– Ну его к богу! Шестой месяц семьдесят рублей должен и не отдает, а на три дня брал.
– А сестру Софью Савельевну?
– Эту бы и можно, да женщина-то она неосновательная! Неделю с ней в мире, а неделю в ссоре, – так что за радость?..
Спустя четверть часа семейство Оглотковых перебралось из столовой в спальную. На столе лежала пелена и бисерный колпачок под паникадило. Аграфена Гавриловна сбирала мужа в дорогу и доставала из комода белье.
– К причастному-то дню я положу тебе сорочку с вышитой грудью… – говорила она.
– Зачем? Ничего лишнего не надо! – крикнул Логин Савельич. – Коли человек кается, так должен быть в смирении, а не о наряде думать. Положи пару белья, полотенце, платки, а новый сюртук я на себя надену.
– Пирожков с грибками не испечь ли, пока кухарка-то спать не легла?
– Говорят тебе, что не токмо что масла, а и горячей пищи вкушать не буду!
Часу в двенадцатом Оглотков тяжело вздохнул и отправился в молодцовую. Молодцы повскакали с мест и начали запахивать халаты.
– Завтра я в лавку не приду, – сказал он им. – Я еду на неделю в новгородский монастырь и там говеть буду. Кузьма Федоров над вами старший остается. Слушаться его, не пьянствовать, со двора не ходить и по трактирам не шляться… Поняли?
– Поняли-с… – отвечали молодцы.
– А теперь простите меня, Христа ради, в чем согрешил перед вами или обидел вас…
Логин Савельич поклонился до земли.
– И нас простите… – заговорили молодцы и также поклонились.
Спустя еще полчаса Логин Савельич хотел уже ложиться спать, как вдруг за дверями спальной послышался чей-то кашель.
– Кто там? Войди! – крикнул он.
– Это я-с… – отвечал старший приказчик Кузьма Федоров и вошел в спальную. – Я к вам, Логин Савельич, можно сказать, с почтительною просьбою. У меня вот тут письмо к дяденьке и пять рублев, так как они, значит, в Новгороде проживают по своей старости, так ежели вам не в труд… Сделайте милость… свезите…
Оглоткова даже в жар кинуло.
– Да что я вам, почтальон достался или рассыльный? – крикнул он во все горло.
Приказчик юркнул за дверь.
– Ну, чего ты сердишься? Ложись спать и спи спокойно! – утешала его жена. – Завтра пораньше встать да послать за каретой… Мы тебя на железную-то дорогу всем семейством проводим…
– Господи! Только этого недоставало! – всплеснул руками Оглотков. – Да что я, на три года в Китай еду, что ли? Карету! Да что у нас, деньги-то бешеные? Это наказание!
– Молчу, молчу, не сердись только!
– Да нельзя не сердиться, матушка! Ты ведь сама знаешь, что дальние проводы – лишние слезы, а между тем провожать хочешь. Что же это и за говение для меня будет, коли ежели без лишений? Ведь я толком тебе говорил, что у меня тяжкий грех на душе и его как следует замолить надо.
– Замаливай, Господь с тобой! Я за твое здоровие калачиков по тюрьмам разнесу… Пусть молятся за тебя заключенные-то…
Жена не посмела его больше тревожить, укрылась халатом и умолкла.
//-- * * * --//
Прошло уже несколько дней, как купец Оглотков сидел в части. Однажды поутру он вышел из арестантской комнаты и шел по коридору в сопровождении солдата, как вдруг сзади себя услышал следующий женский голос:
– Служивый, погоди маленько! Дай заключенному калачика подать!
Оглотков обернулся и остолбенел. Перед ним стояла жена и держала в руках калач. Сзади нее виднелся старший приказчик Кузьма Федоров с корзинкою, наполненною пирогами и сайками.
– Вы зачем здесь? – крикнул Оглотков после некоторого молчания и ринулся на них с кулаками.
Приказчик в недоумении попятился, а Аграфена Гавриловна уронила из рук калач и, как сноп, опустилась на близстоящую скамейку.
– Пожалуйте, господин купец, здесь драться не приказано. Идите, куда вам следовает, – проговорил солдат и схватил Оглоткова за рукав.
Говельщик
С натуры
Великий пост. Первый час дня. В трактир входит пожилой купец и садится за стол около буфета.
– Давненько у нас бывать не изволили, Родивон Захарыч… – приветствует его из-за стойки буфетчик.
– По нынешним дням нашему брату и совсем бы по трактирам-то баловать не следовало, – отвечал купец. – Собери-ка чайку поскромнее.
– Уж не говеть ли задумали?
– Говею. Грешим, грешим, так тоже надо и о душе подумать.
– Это точно-с.
Купец вздыхает. Служитель подает чай.
– Это что же такое? – спрашивает купец, указывая на блюдечко с сахаром.
– Сахар-с… – отвечает служитель и пятится.
– То-то сахар! Ты меня за кого считаешь? За татарина, что ли? Убери блюдечко и принеси медку или изюмцу…
– А ведь это, Родивон Захарыч, я полагаю, одна прокламация только, что вот, говорят, будто этот самый сахар бычачьей кровью очищается. Потому учтите, сколько бы этой крови потребовалось, – замечает буфетчик.
– Прокламация там или не прокламация, а только коли мы истинные христиане, так себя оберегать должны, – отвечает купец и начинает пить чай.
Молчание. В комнату входит тощий купец.
– Родивону Захарычу почтение! – выкрикивает он тонкой фистулой, подает руку и садится против толстого купца. – Чайком балуешься?
– Да… Говею я, был у обедни в Казанской, а вот теперь и зашел. «Да исправится молитва моя» пели… То есть, господи, кажется, целый день стоял бы да слушал! Просто на небеса возносишься…
– А я так летом говел. Признаться сказать, тогда, перед Успенским постом, сделал с кредиторами сделку по двугривенному за рубль, захватил жену и отправился на Коневец. Монашки там маленькие. Прелесть! Даже в слезы введут. В те поры мы не токмо что масла, а даже горячей пищи не вкушали… Да, хорошо, коли кто сподобится! – со вздохом заканчивает тощий купец, умолкает, барабанит по столу пальцами и спрашивает: – А что, не толкнуть ли нам по рюмочке?
Толстый купец плюет.
– Никанор Семеныч, да ты в уме? – спрашивает он. – Человек говеет, а он – водку!.. Пей сам, коли хочешь.
– Я-то выпью…
Тощий купец подходит к буфету, пьет и, возвратясь на свое место, говорит:
– Водка… То есть, ежели сообразить: что в ней скоромного? Гонится она из нашего русского хлеба, монашествующим дозволяется… Пустяки! Чай-то, пожалуй, хуже, потому из китайской земли идет, а китаец его всякой скоромью опрыскивать может… Дай-ка графинчик! – обращается он к буфетчику.
На столе появляется графинчик. Толстый купец вертит его в разные стороны, рассматривает грань и, наконец, вынимает из него пробку.
– Что, или выпить хочешь?
– Нет, что ты! Дивлюсь я, как это нынче пробки эти самые гранят! Чудо! А что, кстати, почем нынче судачина мороженая?
– В воскресенье я по тринадцати покупал.
– Так. О господи, господи! – вздыхает толстый купец, лижет мед, пьет чай с блюдечка и через несколько времени говорит: – А ведь и водка, коли ежели по немощи, болящему, значит, так она во всякое время разрешается, потому лекарствие.
– Всякое былие на потребу, всякое былие Бог сотворил, – отвечает тощий, глотает вторую рюмку и тыкает вилкой в груздь.
Молчание. Толстый купец вздыхает и потирает живот.
– С утра вот сегодня нутро пучит, – говорит он. – Даве в церкви так и режет, пришел в трактир – поотлегло, а теперь вот опять…
– Простуда… Сходи в баню да водкой с солью… да внутрь стаканчик с перечком… Бог простит.
– То-то, думаю… Баней-то мы, признаться, вчера очистились, а вот внутрь разве?.. На духу покаюсь. Ах! Как сегодня отец Петр возглашал: «Господи Владыко живота моего»… Умиление!.. Пришли-ка графинчик с бальзамчиком!
– А на закуску семушки?.. – откликается буфетчик.
– Чудак! Человек говеет, а он рыбой потчует! Пришли сухариков…
На столе стоит графинчик с «бальзамчиком».
Толстый купец выпил и говорит:
– Рюмки-то малы. С одной не разогреть.
– А ты садани вторую… Даже и в монастырском уставе говорится: стаканчик. Мне монах с Афонской горы сказывал… ей-богу!
– Зачем стаканчик, мы лучше рюмками наверстаем… Закусить вот разве? Андроныч, – обращается толстый купец к буфетчику, – закажи-ка два пирожка с грибами да отмахни на двоих капустки кисленькой! И масла-то, по-настоящему, вкушать не следовало бы… – со вздохом заканчивает он.
– С благополучным говением! Желаю сподобиться до конца! – возглашает тощий купец и протягивает рюмку.
– О господи, что-то нам на том свете будет!.. – чокается толстый.
Через час купцы с раскрасневшимися лицами сидят уже в отдельной комнате. На столе стоят тарелки с объедками пирогов, осетрины и четыре опорожненных графинчика. На полу валяются рачьи головы.
– С утра обозлили, а то нешто бы я стал пить? – говорит толстый купец. – В эдакие дни и то обозлили. Приказчик в деревню едет – деньги подай, жена платье к причастью… дочке шляпку… Тьфу ты! Даже выругался! Смирение нужно, а тут ругаешься.
– В мире жить – мирское творить! – утешает его тощий. – Что жмешься? Или все еще пучит? – спрашивает он.
– Пучит не пучит, а словно вот что вертит тут…
– Сем-ка мы сейчас бутылочку лафитцу потребуем. Красное вино хорошо; оно сейчас свяжет.
– А и то дело! Вали!
Бутылка лафиту опорожнена. Толстый купец встает с места и слегка заплетающимся языком говорит:
– Пора! Сначала в лавку зайду, а там и к вечерне…
– Полно, посиди! – удерживает тощий. – Для чего в лавку идти? Услышат приказчики, что от тебя водкой пахнет, и сейчас осудят. И себе нехорошо, и их в соблазн введешь. Садись! А мы лучше вторую сулеечку выпьем. Красное вино – вино церковное. Его сколько хочешь пей – греха нет!
– Ах ты, дьявол, искуситель! – восклицает толстый и, покачнувшись, плюхается на стул.
Часы показывают пять. Тощий купец сбирается уходить; толстый, в свою очередь, удерживает его.
– Нельзя, – отвечает тощий. – В Екатерингоф на лесной двор ехать надо. У меня и конь у подъезда. Нужно к завтрему триста штук тесу да шестьдесят двухдюймовых досок.
– Успеешь! Досидим до всенощного бдения. Отсюда я прямо ко всенощной, потому сказано: «Иже и в шестой час»…
– Нельзя. Гуляй, девушка, гуляй, а дела не забывай! Молодец! Сколько с нас?
– Верно! Коли так, возьми и меня с собой! По крайности, я хоть проветрюсь маленько.
– Аминь! Едем!
Через час купцы едут по Фонтанке по направлению к Екатерингофу. На воздухе их уже значительно развезло.
– Мишка! Дуй белку в хвост и в гриву! – кричит кучеру тощий купец.
– Боже, очисти мя грешного! – вздыхает толстый.
– Что? Аль опять нутро подводит?
– Щемит!
– Мишка! Держи налево около винной аптеки!
Семь часов. Стемнело. Купцы выходят из погребка, покачиваясь.
– Не токмо что ко всенощной, а теперь и к запору лавки опоздал, – говорит толстый купец, садясь в сани. – А все ты со своим соблазном…
– Мишка! К Евдокиму Ильичу на лесной двор! – командует тощий купец.
– Да уж теперь заперто, Никанор Семеныч!
– Коли так, жарь к вокзалу!
Через десять минут купцы входят в вокзал.
– Ах ты, господи! – вздыхает толстый купец. – И не думал, и не гадал, что на эдакое торжище попаду! Тут и тридцатью поклонами не отмолишь. Ну, Никанор Семеныч, ты там как хочешь, а в зало, где это самое пение происходит, я ни за что не пойду.
– Нам и в отдельной комнате споют.
– Боже мой! Боже мой!
Часа через два купцы, как мухи, наевшиеся мухомору, бродят по буфетной комнате.
– Принимаешь на себя весь мой грех? – спрашивает толстый у тощего.
– Все до капельки принимаю.
– Врешь?!
– С места не сойти!
– Коли так, значит, друг!
Купцы целуются. Мимо них проходят две девушки.
– Охота это кавалеру с кавалером целоваться! – говорит одна из них и лукаво улыбается.
Толстый купец скашивает глаза.
– Какую ты имеешь праву кавалерами нас обзывать? – огрызается он.
– Ну, господа купцы, коли так…
– То-то. Почет, брат, нам с тобой, Никаноша! – восклицает он.
– Хоть бы холодненьким угостили за почет-то…
– Вчера бы пришла. Нешто по эдаким дням пьют шипучку? Тут дни покаяния, а она на-поди!
– Верно, на ярмарке прогорели, так оттого и каетесь?
– Что? – восклицает толстый купец и вытаскивает из кармана бумажник. – А это видели, чем набито? Ну, теперь садись и требуй три бутылки белоголовки!
– В отдельную комнату пожалуйте, ваше степенство. Там будет много сподручнее! – предлагает лакей.
– Веди! Да захвати с собой и вазу с апельсинами для барышень!
– Загуляла ты, ежова голова! – вскрикивает тощий купец и следует за товарищем.
Второй час ночи. Толстого купца лакей сводит с лестницы. Тощий кой-как следует сзади. У подъезда стоит кучер.
– Ах, грехи! Хоть бы к заутрени-то сподобиться поспеть, – коснейшим языком бормочет толстый купец и лезет в сани. – Никаша, поспеем? – спрашиваете он товарища.
В ответ на это тот только икает.
– Вези да оглядывайся! – говорит кучеру лакей. – Грузны очень. Долго ли до греха!
– Не впервой! Сначала хозяина отвезу, а потом и гостя домой предоставим, – отвечает кучер.
Через час кучер, сидя рядом с толстым купцом и придерживая его рукой, возит его по Ямской.
– Ваше степенство, не спите! Указывайте, где же вы живете? – спрашивает он купца.
– Прямо!
Сани останавливаются у ворот. На скамейке дремлет дворник.
– Дворник! – кричит кучер. – Иди посмотри, не ваш ли это купец?
Дворник подходит к саням, заглядывает купцу в лицо и говорит:
– Не наш. У нас много купцов живет, а это не наш.
– Да может, новый какой переехал?
– Нет, у нас жильцы подолгу живут. Я всех знаю…
– Ах ты, господи! Вот наказание-то! К шестым воротам подвожу! – восклицает кучер. – Ваше степенство, откликнись! Где живешь?
– Прямо!
– Вот только от него и слышишь!
– А ты толкнись в Семихатов дом, – замечает дворник. – Вот большой-то, каменный. Там купцов, что блох…
Наконец семихатовский дворник признает толстого купца за своего жильца, берет его под руку и ведет в квартиру. Двери отворяет жена купца. Из комнат в прихожую выглядывают чада и домочадцы.
– Ну, говельщик, нечего сказать! – всплескивает она руками. – Бесстыдник ты, бесстыдник!
– Смирение! Смирение! Не по нынешним дням… грех!.. – бормочет купец.
Дворник чешет затылок и говорит:
– На чаек бы с вашей милости, потому эдакую ношу и в третий этаж!..
Первый день Пасхи
Картинка
Первый день Пасхи. Два часа дня. В церквах звонят в колокола. В зале купца Лазаря Антоныча Загвоздкина стоит накрытый стол с закуской в виде неизбежного окорока ветчины, кулича, пасхи, икры, сыру и целой батареи бутылок и графинов. Тут же виднеется нога телячья и баран, сделанный из масла, с красным флагом во рту. На стульях и креслах сидят жена Загвоздкина, пожилая женщина в ковровом платке, и две дочери-погодки, лет двадцати. Они ожидают гостей, приходящих с поздравлением. Дочери смотрят в окно.
– В каких-нибудь пять минут четырнадцать офицеров мимо проехало, – говорит, слегка позевывая, старшая из них, Серафимочка. – Ежели завтра погода будет хорошая, так пойду в фотографию, карточки с себя сниму.
– На что тебе? Ведь перед Новым годом снималась, – возражает мать. – Да и кому давать?
– Митрофану Захарычу. Да и монах с подворья просил.
– Сторожа из рынка пришли! С праздником поздравляют, – докладывает лавочный мальчик в хозяйском сюртуке с обрезанными фалдами и рукавами – подарок на Пасху.
– Сашенька, возьми два яйца, да вот тебе рубль… Поди похристосоваться с ними! – обращается мать к младшей дочери.
– Ну вот! Пусть Серафимочка идет! Я уж и так давеча с туляковскими парильщиками все губы себе отшлепала.
– А я с дворниками христосовалась, с водовозами, даже с трубочистом, – отзывается Серафимочка.
– Дуры эдакие! Везде сама мать должна… Никакой подмоги… Небось, ужо придут певчие, так к тем сами на шею броситесь.
– Как же, велик сюрприз с певчими целоваться, коли у них из пропасти, как из кабака!.. От вас только комплименты и слышишь. Вы на другой манер и не умеете, – отвечают дочери.
Мать тяжело поднимается с места и уходит к сторожам. Через несколько времени она возвращается и говорит:
– У одного сторожа бородавка какая-то на носу. Уж не оспа ли грехом?
Раздается звонок, и в залу входит пожилой гость. Он в сюртуке и с гладко выбритым подбородком. Шея его до того туго обвязана черной косынкой, что лицо налилось кровью.
– Христос воскрес! – произносит он, звонко целуется с хозяевами и садится. – Где изволили у заутрени быть?
– У Владимирской, да тесно очень, – отвечает мать семейства. – Одной даме даже весь шиньон спалили. Закусить не прикажете ли? Ветчинки…
– Ветчинки-то уж бог с ней! В шести местах ел; а я выпью рюмку водки да икоркой… Почем икру-то покупали?
– Эта икра от бабы. Баба-селедочница нам носит. По рублю… Ветчину-то боятся нынче есть. Говорят, нечисть какая-то в ней заводится. А без ветчины для гостей нельзя…
– Коли с молитвой, так ничего… А славная икра! Прощенья просим-с. Лазарю Антонычу поклон.
– А на дорожку рюмочку?..
Гость выпивает «на дорожку» и уходит. Раздается опять звонок, и в зале появляется другой посетитель. Он в новой сибирке и в сапогах со скрипом. Снова «Христос воскрес», снова звонкое целование.
– Уж извините, что без яиц… – говорит он. – Сами знаете, туда-сюда… того и гляди, раздавишь… А Лазарь Антоныч?
– Да вот тоже по знакомым Христа славить поехал. Ну и к начальству… Закусить пожалуйте… Ветчинки…
– Ветчинки-то уж трафилось… А я вот водочки да хлебцем с хренком… Где заутреню изволили стоять?
– У Владимирской… Да душно очень… Одной даме… Вы уж большую рюмку-то наливайте… человек семейный…
– А я лучше две средние… Нет, гуси-то нынче на Сенной каковы! Полтора рубля. Хотел молодцам борова купить, да не нашел мороженых. Нынче в первый день Пасхи хорошо: нынче пьяных и в часть не берут.
Гость глотает водку, садится около закуски и молча вздыхает. Через пять минут он сменяется молодым гостем во фраке и в зеленых перчатках. Опять христосованье… Гость останавливается перед девицами.
– Мы с молодыми мужчинами не целуемся… – застенчиво бормочут они и слегка пятятся.
– Невозможно без этого-с… Даже и в графских домах, и там…
– Следует, следует, – замечает мать, – потому такой день.
– Ну, смотрите, только по одному разу.
Девушки протягивают губы. Гость целуется, садится и говорит:
– Где изволили у заутрени быть?
– У Владимирской; только уж очень много мастеровых в тулупах, – отвечает Серафимочка. – Страсть, как тесно! Одной даме весь бархатный казак воском укапали.
– Хереску рюмочку, да вот ветчинки… – предлагает мать.
– Не могу-с. В трех местах ветчиной закусывал. И хересу не могу. Сами знаете, там-сям – пожалуй, и в знакомых перепутаешься. А мы так у Иоанна Предтечи за решеткой стояли. Чудесно! На вербах изволили гулять?
– Гуляли, да у маменьки из кармана воры кошелек с шестью рублями вытащили.
– Это к счастью-с. Однако до свиданья… Еще в три места надо.
– Да выпили бы что-нибудь… Или вот ветчинки… – пристает мать семейства, но гость снова отказывается и исчезает.
Три часа. Раздается пронзительный звонок, и в комнату входит сам глава семейства – Лазарь Антоныч. Он в мундире со шпагой, с двумя медалями на шее, с треуголкой в руках и слегка выпивши. Лицо его сияет.
– Отзвонил и с колокольни долой! – восклицает он. – А тяжело в мундире-то с непривычки!
– Так снимай скорей да надевай сертук! – замечает жена.
– Нет уж, зачем же? По нынешнему торжественному дню мы в нем до заката солнца пощеголяем, потому нельзя – привыкать надо. Почем знать, может, когда-нибудь и военный наденем, – шутит муж. – Теперь, брат, никто от красной шапки не отрекайся! Шабаш!
– Господи, помилуй нас, грешных! – крестится жена. – Вот уж и видно, что наугощался! Что ты говоришь-то? Опомнись. Нешто можно на себя эдакую невзгоду пророчить?
– От слова ничего не сделается, а только ежели что насчет мундира, так военный будет много основательнее, потому в этом только потуда и щеголяешь, покуда деньги в приют вносишь, а не заплатил, и сейчас тебя верхним концом да вниз. – Загвоздкин останавливается перед зеркалом, подбоченивается и гладит бороду. – А все-таки нам почет и большой почет, потому этому самому мундиру только трех классов до генеральского не хватает! – продолжает он. – Посмотрела бы ты, как со мной сегодня швейцары… Только и слышишь: «Ваше высокородие!» Самого генерала на лестнице встретил…
– И христосовался?
– Троекратно сподобился. И не узнал меня. Идет по лестнице, а я навстречу. «Христос воскрес, – говорю, – ваше превосходительство!» «А, это ты, – говорит, – Иванов?» «Никак нет-с, – говорю, – ваше превосходительство, я купец Загвоздкин». Ну и похристосовались. Щеки такие душистые! С самим генералом – понимаешь ты?
– Священники, Лазарь Антоныч! – докладывает мальчик.
– Дома, дома! Проси… – суетится хозяин. – Ах ты, господи! Есть ли у меня еще десятирублевая бумажка для них?
Между тем священники, держа левые руки на желудках, входят уже в комнату. Сзади следует дьякон, откашливаясь басом и расправляя руками волосы на голове, а за дьяконом вваливаются дьячки. Начинается пение. В дверях показываются «молодцы» и начинают «подтягивать». После общего христосованья духовенство присаживается. Идет разговор о заутрени. Дьячки тяготеют к закуске.
– Отец протоиерей, винца пожалуйте, ветчинки… – предлагает хозяйка.
– Ни боже мой! Былое дело! Сами знаете, везде клюешь. Я не запомню, когда я и обедал в этот день.
– Нельзя, нельзя… – говорит хозяин и тянет к закуске.
Священники жестом показывают, что они сыты по горло. Дьякон меланхолически выпивает стакан хересу. Хозяин подходит к дьячкам.
– Ну а вы, виночерпии? Валите! Чего зеваете-то? Вот и я с вами.
– Мы-то можем, – отвечают дьячки и торопливо глотают водку.
Протоиерей косится на них и говорит:
– А у нас сегодня во время литургии воробей в купол влетел.
– Это к радости, – замечает хозяйка. – Батюшка, да вы бы хоть кусочек ветчинки…
– Три дня, отец протоиерей, славить-то ходите? – спрашивает у священника хозяин.
– Три дня… ходим и на четвертый, но уже вразброд и по низам. Мелочная лавка идет, кислощейное заведение, табашная и все эдакое… Однако пора!
Священники начинают уходить. В руках протоиерея шуршит красненькая бумажка и опускается в широкий карман. Дьячки пропускают священников вперед и наскоро глотают по рюмке хересу.
– Ну, слава богу, это уж, кажется, последние! – говорит хозяин.
– С подворья еще не были да с Васильевского острова, – отвечает жена.
– Певчие! Певчие! В трех каретах подъехали! – восклицают глядевшие в окошко дочери и обтирают губы.
Топая сапогами, сморкаясь и кашляя, в дверях показываются певчие в кафтанах и строятся.
– Лазарю Антонычу! – говорит регент, подходя к хозяину. – Какую, «Ангел вопияше» прикажете?
– А ту, что сначала на дискантах, а потом басы, знаешь, эдак врассыпную.
Регент кусает камертон и задает тон.
– Ванюшка! Выплюнь, шельмец, изо рта булку! Разве можно в одно время и есть, и петь! – кричит он на дисканта и тыкает его в щеку камертоном.
Дискант выплевывает еду в руку. Начинается пение. Басы, чтоб угодить хозяину, ревут так, что даже стекла дрожат. Кончили. Общее христосованье. Раздается такое чмоканье, что, будь тут лошади, наверное, тронулись бы с места, приняв это за понукание.
– Господа певчие! Выпить да закусить пожалуйте! Ветчинки вот… – предлагает хозяйка.
Отказа не последует. Певчие, как саранча, накидываются на водку, на вино и даже на ветчину.
– Мальчишки, легче! На еду не очень накидываться! – кричит регент. – Заболите завтра, так от вас убыток. Нам еще в шестнадцать мест визиты…
– Вытекло! Скудель пуста бо есть! – возглашает какой-то бас и поднимает пустой графин.
– Дольем! Дольем! – откликается хозяин. – Настасья! Сашенька! Тащите сюда ведерную-то…
– Хозяин, с вашей милостью! Без хозяина нельзя! Укажите путь скользкий!
– Я с господином регентом… А впрочем, пожалуй… Серафимочка, вели откупорить пару хересу!
К Серафимочке между тем подсел белокурый тенор и, прожевывая кусок, читает какие-то чувствительные стихи.
– Мне за голос дьяконицкое место обещали, – говорит он ей, – но я намерен отказаться, так как думаю на светской барышне жениться и свой хор воздвигнуть.
– Вы и на гитаре играете?
– И на гитаре, и на скрипке…
Закуска раздрызгана. На столе стоит четвертная бутыль. Скатерть залита. На полу пятна. Кто-то из певчих икает. Мальчишки щиплют друг друга. Регент дает им щелчки.
– Хороший бас ежели… – рассказывает молодцу певчий, – так тот крикнет в рюмку, и рюмка пополам…
– Господа певчие, сделайте милость, пропойте светскую, веселенькую!.. – упрашивает хозяин и уже слегка пошатывается…
– Ветчинки-то, господа! – взвизгивает среди общего говора хозяйка.
Певчие группируются и начинают петь «Во лузях». Следом идет «Солнце на закате». Хозяин до того входит в экстаз, что выхватывает из ножен шпагу и начинает ею дирижировать хором.
– Браво! Браво! Совсем главнокомандующий! – кричат певчие и хлопают в ладоши.
Через час после ухода певчих хозяин спит в гостиной на диване. Около него на стуле висит мундир, лежат шпага и треуголка. Жена и дочери будят его к обеду.
– Не хочу… – бормочет он. – Идите прочь…
– Съешь хоть ветчинки-то… – пристает жена.
Хозяин плюет и молча перевертывается на другой бок.
Захар и Настасья
Роман в письмах
//-- I --//
Милостивая государыня Настасья Степановна!
В первых сих строках прошу вас на чашку чаю. Извините за невежливость, но я послезавтра именинник. Это оттого, что с тех пор, как я видел вас у вашей кумы Василисы Никитишны, сплю и вижу, чтоб вы у меня были в гостях. Вот уже неделя, как я вспоминаю ваши сладостные речи и ваш бант на лебяжьей груди. Вчера нас гоняли в театр смотреть купца Иголкина, и я опять об вас вспоминал. Конечно, вы девица, а мы холостые солдаты и живем в казармах, но живем как семейные. У нас и самовар есть, и к нам очень часто дамы ходят; к тому же я давно чувствую привязанность к женатой жизни и сужу так, что не весь же свой век холостым бегать. Приходите вместе с Василисой Никитишной, она знает, где я живу, а где вы живете и у каких господ – узнал через нее, а все оттого, что об вас думаю день и ночь, даже и тогда, когда в реале. Ежели вы забыли меня, то я тот самый черный солдат, который провожал вас до Пяти Углов и купил вам в презент апельсин, но не рыжий, который разговаривал с вами и ушел раньше. С подателем сего письма пришлите ответ – придете или нет. Это мой товарищ по роте. Отказ ваш может подвергнуть мне лютую болезнь.
Шлю вам поклон от неба и до земли и остаюсь рядовой Захар Иванов.
//-- II --//
Дражайшая Настасья Степановна!
Несчетно благодарю вас, что вы были у меня на чашке чаю. От радости я всю ночь не спал и кропил мою постель слезами, но впопыхах забыл спросить, где мы можем видеться, потому в разлуке я изнываю, и в моем сердце будто нож сидит. Хотел прийти к вам, но побоялся ваших хозяев, так как иные не любят, чтобы к кухаркам солдаты ходили. Улучите часок и приходите ко мне, а также захватите и башмаки, о которых вы говорили. Не токмо что сделать вам перетяжку, но даже и сшить целые башмаки, хотя бы и из моего товару, почту себе за счастие. Буду работать, вздыхать скоропалительно и думать об вас. С подателем сего письма пришлите ответ, а также посылаю вам апельсин, чтоб вы кушали в свое удовольствие, и не будьте ко мне бесчувственная. Адью с бонжуром! Это по-французски.
Всем сердцем ваш рядовой Захар Иванов.
//-- III --//
Милостивый государь Захар Иваныч!
Посылаю вам свой поклон и с любовию низко кляняюсь. Хоть и стыдно девушке к холостым кавалерам в казармы бегать, но я сегодня вечером, как уберусь, забегу к вам. Уж очень мне башмаки нужны. А что вы меня бесчувственной называете, то совсем напротив, и напрасно вы обо мне такие низкие мысли имеете. Женщины завсегда нежнее кавалеров, а кавалеры – изменщики и соблазнители.
Остаюсь знакомая ваша Настасья Степановна, а, по безграмотству ее и личной просьбе, письмо сие писал и руку приложил мелочной лавочник Селиверст Кузьмин.
//-- IV --//
Друг любезный Настасья Степановна!
Вот уже пять дней, как я вспоминаю, как вы были у меня и как мы с вами без свидетелев и бессловесно разговаривали. Лишь только зажмурю глаза, как вы стоите передо мной. О, ангел бесценный, как я люблю тебя на всю жизнь! Вы пишете, что, заторопившись у меня, вы забыли у нас платок. Никакого платка у нас нет, а ежели и забыли, то, надо полагать, кто-нибудь украл и уж давно пропил. Но не тревожьтесь: когда-нибудь купим для вас новый еще прекраснее. И еще прошу вас, пришлите мне с подателем сего письма сорок копеек, а то мне не на что купить чаю и сахару. У меня было три рубля, да я дал в долг товарищу, а он вчера в лазарете умер. Извини за просьбу. Лети мой вздох от сердца прямо другу в руки.
Прощайте, моя кралечка. Целую вас в уста сахарные. Рядовой Захар Иванов.
//-- V --//
Друг мой Захар Иваныч!
И приходите завтра вечером ко мне. Господа наши едут в гости, и я буду дома только одна с горничной. Ах, как я скучаю об вас, две недели не видавшись. Все думаю, что будет война и тогда вас угонят. Сердце так и ноет об вас. Что я тогда буду делать? И посылаю вам рубль серебра, что вы у меня требовали, а также возьмите у товарища вашего Никифорова двугривенный денег и мой ситцевый платок. Деньги он взял в долг, а платок на подержание, чтобы завернуть кларнет, и вот уже месяц как не отдает.
Ожидает вас крепко Настасья Степановна, а письмо это писала подруга ейная Г. К. и кланяется товарищу вашему Никону Семенычу, так как он учтивый кавалер.
//-- VI --//
Друг мой бесценный Настасья Степановна!
В первых сих строках целую тебя несчетно и благодарю за ватный нагрудник. Гляжу на него и о тебе страдаю. Башмаки принесу тебе не раньше как через две недели, так как у нас теперь все ученье и шить их совсем недосуг. И пришли ты мне с подателем сего письма полтора рубля денег. Нужно рубашку ситцевую справить. Присылай, не бойся, так как войны не будет и во всех государствах замирение. В воскресенье жду тебя к себе в крепкие объятия, а деньги пришли.
Друг твой неизменный, Захар Иванов.
//-- VII --//
Другу моему любезному, Захару Иванычу от подруги его верной Настасьи Степановны низкий поклон.
И уведомляю вас, друг любезный, с прискорбием души телесной, что господа наши будут жить летом на даче и мне придется с ними ехать в Лесной Корпус. Ах, как я страдаю, что по дальности буду с вами редко видеться. Но вы не беспокойтесь, Захар Иваныч, для вас завсегда будет прием, и вы можете даже ночевать на сеновале. И сообщите мне, когда будут готовы мои серьги, что вы взяли починить, а ежели вы их заложили, то отпишите, где, и тогда я их выкуплю. Только вы не сердитесь. Также не обидьтесь, что я не прислала вам двух рублей, что вы просили. Денег у меня нет, а хозяева вперед не дают. У меня все болят зубы и тошнит, а вам посылаю осьмушку чаю и немножко сахару.
Ваша Настасья Степанова, а подруга ейная, что это письмо писала, просит товарища вашего Никона Семеныча прийти в воскресенье вечером в Александровский парк.
//-- VIII --//
Ангел мой Настасья Степановна!
Ты едешь сегодня на дачу, но я не могу к тебе зайти проститься. Прощай заочно и пришли рубль серебра. Я сломал кран у офицерского самовара, и его надо отдать в починку. Крепко прижимаю тебя к моей груди, покрытой орденами.
Захар Иванов. Башмаки, что обещал, будут готовы через неделю.
//-- IX --//
Сердечному другу Захару Иванычу.
Вот уже десять дней, как мы на даче, а вы и глаз не кажете. Что это значит? Я все глаза проглядела, на дорогу смотревши. Целый день я терзаюсь, а ночью плачу. Господи, неужто вы коварный изменщик и изменили из-за того, что я не могла вам прислать денег. Я и то вся испотрошилась на вас и хожу вся отрепанная. Приходите, друг милый, завтра; потешьте мое сердце. Я больна и еле могу работать, а хозяйка ругается. Как голубица, трепещу вашего свидания и молю вас слезно – приходите. Я вам скажу что-нибудь хорошее и подарю кисет для табаку. Ежели башмаки готовы, то принесите.
Настасья Степанова.
//-- X --//
Милостивая государыня Настасья Степановна!
Вы не махонькая и сами понимать должны, что солдат – человек бедный и ему взять негде, стало быть, без денег и любовь водить невозможно. Где солдату взять, коли ежели не со стороны, а у вас то и дело отказ. У меня случилось несчастие, и к вам я прийти не могу, так как сломал свой штык. Казенную вещь надо пополнить, а то меня под арест. Ежели пришлете шесть четвертаков, чтобы купить штык, то послезавтра приду, а то так лучше разойдемся. Да пришлите еще для ровного счету полтину на сапожный товар, а башмаки через неделю. Письмо сие посылаю по городской почте, а это, сама знаешь, стоит денег.
Захар Иванов.
//-- XI --//
Друг, Захар Иваныч.
Я больна, и приходите, пожалуйста, завтра. Коли ежели вам на штык, то мы потолкуем и тогда можем заложить перину и платок, только приходите, друг любезный.
Настасья Степановна.
//-- XII --//
Я уведомляю вас, Настасья Степановна, что письмо ваше, присланное вчера с дачи с разносчиком-рыбаком в наши казармы, не могло быть передано знакомому вашему Захару Иванову, так как оный Захар Иванов выступил вчера в лагери в Красное село.
Унтер-офицер Никон Семенов.
От него к ней и от нее к нему
Краткий роман в письмах
//-- I. От него к ней --//
Милостивой государыне, любви сердца моего Пелагее Спиридоновне от милого друга вашего Петра Степаныча.
И посылаю вам свое искреннее и всенижайшее почтение и с любовию низкий поклон, и целую вас в уста сахарные несчетное число раз. И уведомляю вас, моя милая душечка и бесценная Поленька, что моя горячая к вам любовь трепещет в моем сердце и поет, и ни день, ни ночь спокоя не видит. Только и есть одна отрада, как выйти на подъезд, смотреть в вашу сторону и вздыхать, сколько есть моей силы, или же кропить ваш полотняный платочек слезами, что я у вас на память дерзостно взял. О, зачем встретился я с вами на Волковом кладбище во время Радоницы? Если б я был птица или имел какие-нибудь крылья, о, колико раз в день летал бы я к тебе, Поля, и ворковал подобно голубице! И еще прошу вас, Поленька, откройтесь мне в любви и будете ли вы согласны соединить нам свою любовь в один союз, в одну мысль и в одно сердце, и прошу мне об этом написать, а то я сохну, очень скучен и с лица спадаю. Даже и товарищи замечают. Вот она что любовь-то! Мое сердце не может терпеть, чтобы не думать о вашей красоте. Все из рук валится. Сел писать ноты, свадебный концерт и окропил слезами, так что заплатил полтинник, чтоб переписать его, и во время венчания свадьбы, где мы пели, вдруг сжалось горло во время пения «положил еси на главах», и я не мог петь и чуть всех семи чувств не лишился. И еще извините меня, если я на Волковом кладбище с вами невежливо обходился, или какое-нибудь неприятное слово сказал, или как-нибудь неловко вас тронул. Что делать, праздник был.
Целую вас, любовь сердца моего, столько раз, сколько звезд на небе, и остаюсь друг ваш лейб-гвардии… ского полка певческой команды певчий Петр Степаныч Носовертов.
Поля, ангел, как не стыдно
Сердце взять и не отдать.
Так и быть, сказать неложно,
Если хочешь ты того,
Без любви нам жить не можно.
Я, узнай, люблю кого?
Прочитай заглавные буквы и увидишь, кого я люблю. Люблю я тебя, мой бутон, моя роза и мой херувим.
//-- II. От нее к нему --//
Милостивый государь Петр Степаныч!
Благодарю вас за письмо и с любовию вам низко кланяюсь; что же касается до этой самой любви, то объясниться не могу, так как я еще совсем об этом ничего не понимаю и не знаю, что это такое значит. Нешто когда-нибудь девицы объясняются в любви? Девицы об этом и понимать не должны, а что ежели мой полотняный платок, то вы похитили его у меня, как коварная тигра. И об одном я понять не могу: что вы, насчет закона пишете или так, зря? Ежели насчет закона, то у меня есть единоутробная тетенька, а ежели зря, то я еще сбираюсь себе к Троице купить синий казак, но не хватает десяти рублей. Я об этом ничего не понимаю. Подруга моя, Катя, кланяется вашему другу, Ивану Петровичу, у которого голос, как в бочку. Письмо ваше держу на дне груди моей, и рука моя, что я оцарапала о куст на кладбище, зажила. В воскресенье ходила со двора и два раза прошла мимо ваших казарм, а зайти к вам боялась. Мерси и адье. Написала бы стишки, да никаких не знаю.
Пелагея Спиридоновна.
//-- III. От него к ней --//
Лети, мое письмо, туда, где примут без труда. Лети, письмо мое, к тому, кто мил сердцу моему. К милой моей душеньке Поленьке, к неоцененной красоте, цвету-перецвету, тайному совету, яблочку наливному и сахару рассыпному. И целую я вас слезно в уста сахарные любезно, а также с любовию посылаю поклон от неба до земли. Объясняю я вам, что ваша красота пронзила мое сердце ужасно, и я даже не могу ее ни заесть, ни запить, ни заспать. Вот что значит любовь! Это значит, огнь палящий. Скорблю душой и телом, что у вас не хватает десяти рублей на синий казак и вместо оного с подателем сего письма, дискантом Треватовым, посылаю вам в подарок сережки и кисейный носовой платочек, который, друг мой Поля, прошу носить с любовью обо мне. Я не был коварной тигрой, но был голубем, а ты была ястребом и похитила моего птенца – мое сердце. Как только регент наш поделит наши деньги за пение на свадьбах и похоронах, то я и казак куплю. О, как я страдаю о вас, Пелагея Спиридоновна! Вчера я шел мимо ваших окон и видел, как вы сметали пыль с подоконника в красном банте на груди, и как бы я желал быть этим бантом и лежать у вас на груди. Откройтесь мне в любви и напишите ответ, а то я страдаю, а вы нет. При сем на другой странице письмо моего друга, Ивана Петровича, к подруге вашей, Кате, в которую он влюблен без души.
Где любезная моя, ой, нет ее! Ай, нет ее!
Петр Степаныч Носовертов.
//-- IV. От его друга к ее подруге --//
Милостивая государыня Екатерина Семеновна!
Посылаю вам почтение и с любовию низко кланяюсь от известного вам кавалера, Ивана Петровича Ярыченко. Это моя фамилия. Милая Катя, осмелюсь вам заочно объяснить мою любовь к вам, и притом спросить, какой конец вы мне положите, а также прошу непременно прислать мне ответ о вашем согласии идти ко мне в любовь и желаю я от вас иметь любовь.
В лейб-гвардии… ский полк, в певческую команду, спросить певческого баса Ивана Петрова, сына Ярыченко.
//-- V. От нее к нему --//
Милый мой друг Петр Степанович!
Посылаю вам поклон и сердечно вздыхаю о вас, хотя девушке об этом говорить стыдно. Ну, да ничего. Письмо это сожгите и пусть оно будет как на дне моря. За сережки и платочек благодарю и жму их к сердцу! Теперь если бы казак, так хорошо бы было… Все мои подруги с казаками. Открыться вам в любви мне стыдно, но ежели хотите, то приходите в Николин день вечером в Александровский парк. Я там буду и ежели вас не будет, то буду страдать, а ежели вы будете, то буду рада и буду как на небе. Пришла бы и в воскресенье, но идут со двора повар и лакей, а барыня все ругается, так как ей изменил ейный душенька. Мы будем жить на даче на Черной Речке и там будем видеться в Строгановом саду. Другу вашему скажите, чтоб он таких писем не писал. Катя не бог знает какая: за нее два чиновника сватались, и она даже хочет выйти за одного человека, а человек этот хочет открыть табачную лавочку. Лети, письмо, другу прямо в руки. Если ж другу неприятно, то лети, письмо, обратно.
Пелагея Спиридоновна.
//-- VI. От него к ней --//
О, бесценный друг Поля! О, ангел небесный!
Благодарю из глубины души и тела. От радости у меня голоса прибавилось на целую ноту. Брал верхнее соль, теперь беру ля. Всю ночь плакал и окропил подушку слезами. Ангел Божий мой пригожий, с херувимом даже схожий. Жду Николина дня, как манны небесной. Любовь моя ужасна и сердце в трех местах прострелено твоими очами! Купидон! Нимфа! Приходи! Приходи! Как получу от регента расчет, сейчас же куплю казак и брошу к ногам твоим. Извини, что мало написал. Идем отпевать одну генеральшу.
Певчий тенор Петр Носовертов.
//-- VII. От нее к нему --//
Что это значит, ангел мой, что я не вижу тебя, Петя, с Николина дня? Ты назначил мне быть в четверг в Летнем саду. Я была, а тебя не было. Что это значит? Я все время плакала. Хотела идти в казармы, да стыдно. Что же казак? Прошлый раз в Александровском парке я всю тальму на скамейке испачкала, и мне казак нужен. Напиши ответ.
Твоя навек Поля.
//-- VIII. От нее к нему --//
Радость сердца моего, Петр Степаныч, что же ты не отвечаешь на мое письмо? Я к тебе всей душой и любовию, а ты молчишь. Успокой мое сердце и напиши ответ, а также когда же мы пойдем покупать казак? Сообщи, друг любезный. Вчера я видела, как ты переходил улицу. Я кричала, кричала, но ты не обернулся. Что это значит? Целую тебя мильон раз.
Твоя Поля.
//-- IX. От нее к нему --//
Что же это значит, друг мой, Петр Степаныч, что ты ничего не пишешь и нигде тебя не видать? Уж здоров ли ты и не лежишь ли в больнице? Завтра барыня едет в Павловск, и я свободна. Приходи ко мне, и тогда мы можем пойти покупать казак. Ах, мой ангел, как я страдаю о тебе и вся изныла. Приходи или напиши ответ. Я для тебя ничего не пожалею.
Твоя Поленька.
//-- X. От нее к нему --//
Милостивый государь Петр Степаныч!
Теперь не посылаю вам даже и поклон, потому что вы свинья. Вы меня вовлекли, и я вам поверила. Ах, какая я дура! Вчера я рассердилась, как змея. Я все узнала, какой вы низкий человек и как вы низко о мне относитесь. Я узнала от ваших товарищей. Нешто так делают с девицей? Ах вы, свинья, свинья! Плюю вам в глаза, и теперь ни в жизнь никому не поверю.
Пелагея Спиридоновна.
В вагоне третьего класса
Сцены
Поезд, состоящий из полутора десятка вагонов, ожидает третьего звонка, чтобы отправиться из Петербурга в Москву. Кондукторы сортируют по вагонам все еще прибывающую публику. По платформе бегает какой-то купец с красным потным лицом, заглядывает в окна и отыскивает себе «местечка поспокойнее». В правой руке у него объемистая подушка в розовой ситцевой наволочке, в левой – корзина, из которой выглядывают: горлышко полуштофа, куриный зад и пеклеванник. В окнах вагонов третьего класса виднеются бороды, окутанные платками головы женщин. Все это спешит перекинуться прощальными словами с провожающими, стоящими у решетки против вагонов. Некоторые из провожающих лезут за решетку, но служители и полицейские «просят честью» удалиться. В толпе слышатся фразы: «Скажи Мавре, что ежели у ней хлеба хватит, то пусть Митрофанычу поклонится, а чтобы корову со двора сводить – ни-ни…» или «Отпиши: что Ваську из острога выпустили аль нет?» и т. п.
В одном из окон виднеется бородатая голова монаха в клобуке. Голова медленно кланяется перевесившейся через перила женщине, покрытой ковровым платком, и говорит:
– Передайте поклон боголюбивому Петру Захарычу, благочестивой Марье Дементьевне и чадам их. Платону Семенычу скажите, что ему за его вклад на том свете будет мзда великая, а в здешней жизни воздастся сторицею.
– Передам, батюшка, передам… – слезливо отвечает женщина.
– Как приедешь к Троице-Сергею, то сейчас вынь части о здравии всех знакомых, – говорит рыжебородый купец своей жене, вышедшей к нему из вагона и стоящей на платформе. – Силиверсту Петровичу привези большую просвирку – человек нужный.
– Перезабудешь всех так-то… Ей-богу… – отвечает жена. – Вчера бы записать надо… За здравье Лупова-то вынимать, что ли?
– Ну его!.. Второй год пятьдесят рублей должен и не отдает!..
Слышен третий звонок. Жена наскоро чмокает мужа в бороду и спешит садиться. Кондукторы со стуком запирают двери вагонов, раздаются дребезжащий свисток обер-кондуктора и ответный свисток локомотива – и поезд трогается.
В вагоне третьего класса пахнет потом, хлебом и овчинами. Три четверти вагона набито мужиками, бабами, солдатами. Чистая публика держится отдельно. В ней особенно обращают на себя внимание: рослая усатая барыня, расположившаяся со своими подушками и одеялами на двух скамейках, армейский офицер и бледнолицый молодой человек с козлиной бородкой, одетый в высокие лакированные сапоги, шелковую канаусовую рубаху и какую-то фантастическую, по его мнению, русскую поддевку.
Тронувшийся поезд ускоряет ход. У мужиков слышен гул от говора. Какой-то пьяненький наигрывает на гармонии; другой пьяненький в замасленной фуражке с надорванным козырьком и в рваном полушубке подтягивает голосом:
– Захотелось нам узнать да извозчика жену…
Все это коробит усатую барыню.
– Эй вы, мужики! – кричит она. – Коли с благородными людьми в вагоне едете, так песен не петь и простого табаку не курить!
– А какой же курить прикажешь? Французский, что ль? – спрашивает певший песню.
– Ты мне не груби, дурак, а то тебя на первой станции высадят. Как ты смеешь мне «ты» говорить?
– Вишь, какая прыткая!
– Ах ты, мерзавец. Господин офицер, заступитесь! – обращается барыня к офицеру.
– Перестань же или иди и садись в другое место, – замечает офицер.
– Зачем, ваше благородие, нам в другое место? Нам и здесь хорошо, – упирается мужик. – А ежели вам, ваше благородие, эта песня не нравится, так мы другую можем…
Что ты спишь, мужичок,
Ведь весна на дворе?
– Весною-то и спится, – отвечает, поднимая голову, до сих пор дремавший старик в худом армячишке и лаптях.
– Эх ты, седая вшивица! Нешто это к тебе относится? Это так в песне поется, – подбоченивается ломаный козырек, оставляя петь. – Деревня!
Бледный молодой человек в фантастической поддевке внимательно прислушивается к разговору.
– А знаешь ли, чья это песня? – спрашивает он.
– А то не знаем, что ль? Известно, чья, – Молчановская. Молчанов ее на Крестовском пел…
– Ан и не знаешь, чья. Песню эту написал такой же мужичок, как и ты. Фамилия его – Кольцов.
– Написал, может, и Кольцов, а поет Молчанов. Это нам доподлинно известно. Ты, барин, об нас что думаешь? Мы тоже питерские – по этим самым гуляньям-то тоже балты били, били!..
– Не называй меня, пожалуйста, барином. Я такой же мужик, как и ты, – говорит молодой человек в фантастической поддевке.
– Нет, барин, зачем же? Мы тоже народ полированный, знаем, как с кем обойтись.
– Нет, пожалуйста, не называй… Ты видишь, я в такой же русской одежде, как и ты… Пора вам забыть слово «барин».
– Нешто это русская на вас одежа?
– Конечно, русская, только франтоватая. Ну что, на побывку в деревню едешь?
– Жену учить едем, так как нам отписано, что она, шкура барабанная, с солдатом связавшись.
– И не стыдно тебе это? Не жаль ее?
– А зачем она Бога забыла?
– Ты какой губернии?
– Мы, ваше благородие, ярославские. Дозвольте, ваше благородие, папироску.
– Изволь, изволь…
Рваный козырек закуривает папиросу и продолжает:
– В нашей губернии, ваше благородие, народ самый политичный, потому что, почитай, совсем дома не живет, а все либо в Петербурге, либо в Москве. Кто в буфетчиках, кто в артельщиках, кто по лавкам в приказчиках. Теперича все самые что ни на есть именитые купцы – все ярославцы. И везде наши… Нет такого города, значит, чтобы ярославцев не было. Один наш ярославец даже в арапской земле Бразилии был.
– Врешь? Как же он туда попал?
– Хмельной попал. Был он, значит, в Петербурге на бирже при нагрузке, зашел на корабль этот самый, да и заснул в уголке, потому сон сморил, – хвативши был крепко, шнапс тринкен, значит. Только просыпается – глядь, ан уж окиан-море и берегов не видать. Заревел он и ну проситься у капитана обратно, а капитан ему: «Нет, – говорит, – друг любезный, коли, – говорит, – ты на корабль попал, так ж поезжай с нами, так как мы теперь в Бразилию едем и семь тысяч верст отъехали». Ну и привезли в Бразилию. Хотел он ехать обратно – тыщу рублев требуют, потому тридцать три тысячи верст. Где мужику такие деньги взять? Туда-сюда, и остался там на прожитии, Христа ради побираясь. Женатый был; в деревне жена и двое ребят остались. Ну, известно, человек к бабе привычный; крепко загрустил без бабы. А там, в Бразилии этой, бабы хоть и есть, только черные такие и серьгу в ноздре носят. Думал, думал он да и решил: что ж, хоть и черная баба, а все божий дар. Взял да и женился, потому такое положение есть, кто тридцать тысяч верст отъедет от своего места, то закону препона полагается и при живой жене жениться можно; женился на черной бабе, и пошли у них дети полубелые. Только с бабой он, значит, живет, а сам все помышляет, как бы в Россею… Кажинный день выходит на берег моря и, как завидит кораблик, сейчас кричит: «Братцы мои, нет ли меж вас земляков ярославцев, повезите в Россею задарма». Кричал-кричал, и, что ж ты думаешь, ваше благородие, нашлись ярославцы – довезли. Хотел в те поры и жену свою черную с ребятишками взять и на корабль их привез, да те как увидали на корабле икону, так и шарахнулись от страха в море и перетонули. И как только он, ваше благородие, приехал в Питер, сейчас его за своевольную отлучку в Сибирь.
– Да ты не сочинил эту историю?
– Зачем сочинять, ваше благородие; от сродственников этого мужика слышал.
– Еще раз тебя прошу: не называй меня ни барином, ни благородием, и в доказательство тебе, что я не барин, а мужик, мы с тобой на станции выпьем по стакану водки.
– Станция Колпино! – возглашает через несколько времени кондуктор.
Поезд остановился.
– Так выходи на платформу, там выпьем водки! Пригласи, кстати, и твоего товарища, что на гармонии играл, – говорит молодой человек в фантастической поддевке и выходит из вагона.
– Эй, гармония! – кричит надорванный козырек. – Пойдем со мной! Тиролец этот, что со мной сидел, водку пить зовет!
В вагоне
В начале апреля я возвращался по Николаевской железной дороге в вагоне третьего класса из Тосны в Петербург. Публика в вагоне была самая разнообразная, но всего больше было рабочего народа: плотников, штукатуров, каменщиков. Все это ехало в Петербург, на летние заработки. Были также и женщины, в тулупах и в салопах, в байковых платках и в вязаных косыночках, с ребятами на руках и без ребят. Ехал с нами и неизбежный рыжебородый монах, от которого, вместо розового масла и ладана, несло сапожным товаром. Монах сидел впереди меня, спиной ко мне. Против него помещалась молодая баба, в нагольном тулупе и с ребенком в руках. Ребенок то и дело плакал; баба то и дело совала его в пазуху тулупа и кормила грудью или же устраивала ему постель из подушки, причем совала его на руки монаху. Монах морщился, вздыхал, но молча брал ребенка.
– Трудно с ребенком-то?.. – вымолвил он наконец, чуть ли не в пятый раз принимая его на руки.
– И не говори!.. – махнула руками баба. – С самой Твери маюсь. Зубы у него, что ли?.. Хоть бы благословил ты его, так авось лучше…
– Не рукоположен… – отвечал монах и вздохнул.
Баба не поняла ответа и продолжала:
– Вот ладанки такие иногда у вас, у чернецов, бывают, что наденешь ты на него, – он и спит как убитый… От мощей, что ли…
Ребенок проснулся, заревел и протянул ручки к бороде монаха.
– Бери, бери… – заговорил монах, подавая бабе ребенка.
– Ах ты, господи! Опять проснулся! Уж не кольнул ли ты его чем?..
– Чем же кольнуть-то мне?..
Ребенок продолжал плакать. Баба взяла его от монаха и принялась укачивать, жужжа над его ухом, но ребенок не унимался.
– Нет ли четочек? Дай его позабавить?
– В мешке под лавкой…
– Экой ты какой! Монах – и без четок…
Баба подняла ребенка дыбком и, тряся его перед клобуком монаха, заговорила:
– А вот будешь реветь, так поп-от тебя и возьмет; возьмет да съест. Вишь, у него колпак-от какой! Возьми ручкой да и потереби… Вот, мол, тебе, дядька, вот, мол…
Ребенок на минуту умолк и протянул руку к клобуку, но тотчас же опять заплакал, так как монах отстранил его рукой.
– Над ангельским чином шуток шутить нельзя… Кощунство… – сказал монах.
– Нет, уж видно, опять грудью кормить придется. Иссосал всю… – проговорила баба, с сердцем распахнула на груди тулуп и принялась кормить ребенка. Тот умолк.
– Суета сует всякая!.. – вздохнул монах и, увидя у женщины открытую грудь, прибавил: – Прикрой наготу-то…
Баба улыбнулась, выставила ряд белых зубов и поправила на груди рубашку. Через несколько времени монах ткнул пальцем в ребенка и спросил:
– Мальчик или девочка?..
– О господи! Да нешто по облику-то не видишь, что мальчик? Впрочем, где ж вам… вы монахи… – И баба опять улыбнулась.
– Даже оставя и иночество, у грудных младенцев черты лица разницы не составляют!.. – произнес монах и прибавил: – Муж-от у тебя в деревне или в Петербург к нему едешь?
Баба покраснела, потупилась и молчала. Монах повторил вопрос.
Баба наклонилась еще ниже и сказала:
– Нет у меня мужа.
– Давно умер? – приставал монах.
Баба опять молчала, но потом вскинула на него глаза и проговорила:
– Я не замужем…
Монах слегка отодвинулся от нее.
– А ребенок-то, значит, в блуде?.. – пробормотал он, но тотчас же спохватился и спросил: – В воспитательный везешь, что ли?..
Баба подняла голову. Глаза ее сверкнули.
– Чтоб я своего ребенка да в воспитательный?.. Нет. Ведь, чай, я мать, а не зверь… Да и зверь охраняет… С голоду подохну, а ребенка не кину.
Монах заморгал глазами и отвернулся. Баба поуспокоилась и продолжала:
– Ты вот в Питер-то приедешь, так, поди, по купечеству ходить начнешь?.. Поспрошал бы мне кой-где местечко. Ты не смотри, что я с ребенком… Я на всякую работу…
Монах молчал.
– Ты где остановишься-то? Я б понаведала к тебе… – приставала баба.
– Где остановишься! Мы, как птицы небесные, где Бог пошлет… – отвечал монах, встал с лавки и пересел на место против меня, предварительно спросив: – Можно ли сесть?
Под лавкой против меня давно уже храпел какой-то мужик. Садясь на место, монах толкнул его ногами, вследствие чего мужик проснулся, звонко зевнул, через несколько времени вылез из-под лавки и, протирая глаза, сел рядом с монахом. Это был маленький, но коренастый мужичонка, в тулупе и в засаленном картузе с надорванным козырьком, из-под которого выглядывали голубовато-серые глаза и торчала редкая клинистая русая борода. Мужик был, видимо, с похмелья. От него так и било струей водочного запаха. Протерев глаза и увидав рядом с собой монаха, мужик тотчас же снял картуз, сложил руки пригоршней и, наклоня голову, молча сунулся к монаху под благословенье.
Монах слегка отодвинулся.
– Не рукоположен, не рукоположен… – заговорил он, отстраняя от себя рукой голову мужика.
– Благословите, ваше преподобие! Может, думаете, что пьян я, так совсем напротив… – приставал мужик.
– Не рукоположен, не посвящен. Права не имею, зане не иерей… – И монах еще более отодвинулся.
Мужик не понял его слов.
– А коли так, так как хотите, воля ваша… А только мы к вам со всем почтением и чувством… Мы тоже при вере… – пробормотал он, слегка обидевшись, и начал зевать и крестить рот.
Я невольно засмеялся и, чтобы скрыть смех, тотчас вытащил из кармана портсигар, положил его себе на колени и, наклонясь над ним, начал свертывать папиросу. Мужик внимательно следил за работой.
– Эдакая у вас, ваше благородие, табачница прекрасная, ей-богу… – проговорил он наконец. – А табак, надо полагать, еще лучше этой табачницы. Дозвольте, ваше благородие, папироску скрутить? Поиздержались насчет махорки-то…
– Крути…
Я дал ему бумажку и табаку. Он стал делать папиросу, но тотчас же разорвал бумагу.
– Уж тонка больно. Не на папироску эту бумагу, а барышням на платье…
Я дал было ему другой листик, но он отказался, поискал что-то на полу, нашел кусочек газетной бумаги, разгладил его, свернул из него папироску и, закурив ее, сказал:
– Хорош табак, но слаб больно, – не забирает. Вот когда мы в Питере, так все трехкоронный забираем. Пять копеек картуз. Вот табак так табак! Совсем яд! Что больше куришь, то больше хочется.
– А ты питерской?
– По летам в Питере живем, а по зимам у баб, в деревне на печи валяемся. Мы костромские будем; от Нерехты пятнадцать верст.
– А по какой части?
– Штукатуры. Дозвольте, ваше благородие, окошечко отворить? Сплюнуть хочется.
– Плюй на пол.
– Неловко, ваше благородие, неравно вас оплюешь… Ведь нашему брату коли уж курить, так и плевать надо, а то скусу настоящего нет.
Он открыл окно, с наслаждением затягивался папиросой и далеко-далеко сплевывал.
– Теперь приедешь в Питер, так сейчас на постоялый и завтра работу искать? – спросил я.
– Зачем на постоялый? Зачем работу искать? У нас и фатера своя есть, и работа завсегда есть. Мы артелью живем. Теперь уж наши, поди, местах в трех подрядились.
– А велика ваша артель?
– Человек тридцать, а ино и больше бывает. Матку держим, стряпуху, значит. Она нас и обошьет, и обмоет, и состряпает нам.
– Неужто одна на всех управится?
– Управится. Чего ей не управиться? Баба здоровенная, молодая, ест вволю…
– И красивая баба?
– Ничего. С еды гладкая, грудастая.
– Поди, за ней молодые-то парни в артели ухаживают.
– То есть как это? – Мужик вытаращил глаза.
– Ну, не приударяют за ней? – поправился я.
– Зачем ее ударять; мы ее любим и даже балуем: то по гривеннику сложимся и платок подарим, то по копейке на орехи либо на подсолнухи дадим, а то вдруг бить?.. Ты посмотри, матка-то какая! Пава павой! Нигде не заколупнешь.
Мужик даже как будто обиделся. Мне досадно стало, что он не понимает меня, и я старался поправиться.
– Ты все не так понимаешь меня. Ну, не трогают ее у вас?
– Я тебе говорю, коли ее кто тронет, так мы сами всякого тронем!
Я начинал беситься.
– Опять все не то… Ну, не целуют ее у вас? – пояснил я ему.
– Ах да… ты насчет заигрыванья? Нет, у нас на этот счет беда! Ни в жизнь! Сейчас штраф… Как застанем кого – сейчас с того четверть водки штрафу и после шабаша выпьем. У нас на этот счет строго… и ах, как строго!
– Но ведь все-таки случается же?
– Как не случаться, случается. То сами застанем, то она нам нажалуется. И уж тогда хоть ты в кровь расчешешь, а коли виноват, так ставь четверть!
– Ну, вот видишь: об этом я и спрашивал. И часто вам это угощение достается?
– Часто. А то как же? Ведь у нас артель. Мы водки-то, почитай, сами и не покупаем – все штрафная.
Прислушивавшийся к нашему разговору монах улыбнулся.
– Значит, каждый день разрешение вина и елея, – проговорил он, но тотчас же спохватился, перекрестился и прибавил: – Господи, прости мое согрешение!
Поезд тихо подъезжал к станции. Его тормозили. Мужик поднялся с места, нахлобучил на голову картуз и, роясь в кармане, сказал:
– Пойти да выпить малость на пятачок, а то со сна-то, как будто, что-то знобить стало…
В вагоне конно-железной дороги
На Знаменской площади, у Лиговки, стоит вагон конно-железной дороги. Кондуктор и кучер переводят лошадей с одного конца вагона на другой. К вагону спешит публика, стараясь захватить места, юркает в нутро и лезет на крышу. На крыше сидят уже человек шесть. Тут и отставной солдат с галунами на рукаве; мастеровой мальчик в коротком пальто, из-под которого выглядывает тиковый халат; полотер в чуйке и со щеткой, завернутой в зеленое сукно; мужик в тулупе, с желтыми, еще неотчищенными сапогами под мышкой и между ними купец в длиннополом сюртуке, в шляпе и с красным коленкоровым зонтиком в руках. Купец только что взлез, упарился, отирает фуляровым платком пот и говорит:
– То есть, господи, до чего человек умудряется! Эдакая махина, с лишком сорок человек в ней сидит, и везут ее две лошади так легко, словно павлинье перо!
– В иностранных землях, говорят, еще мудренее устроено, – отвечает полотер, – там на собаках ездят, а то так на слоне…
– Чего тут собаки! Уж и это-то премудрость! – восклицает купец.
Полотер считает за нужное что-нибудь отвечать и продолжает:
– А то мы вот тут как-то в книжке читали, так в какой-то земле верблюда поймали, вдели ему в ухо серьгу бриллиантовую в тыщу рублей и опять пустили в море. Посланник наш наезжал, закинули ему сеть, думали осетра поймать, и вдруг верблюд… Взглянул он ему на серьгу и говорит: пустите его, шельмеца, пусть он повырастет.
– Поживем еще годков с десяток, так, может, сидя вот тут, и чаек попивать будем, а нет – и графинчик… – сказал купец.
– А то в Пассаже годов десять тому назад так блохи карету возили, – отвечал полотер и утер полой чуйки нос.
В разговор вмешался солдат.
– Что блохи! – сказал он. – Во время коронования в Москве я целых быков жареных видел, и фонтан вином бил.
Купец в недоумении посмотрел на полотера и солдата, но тотчас же был отвлечен следующим зрелищем. На крышу вагона только что взлез мужик в армяке, а за ним по лестнице лезла баба, в кафтане и платке на голове с изображением на нем географической карты. Бабу дергал снизу за подол кондуктор и кричал:
– Тетка, тетка, слезай вниз и садись в нутро! Дамам наверх не дозволяется.
Баба держалась за перила и визжала. Слышались фразы: «Ох, убьет, убьет, мерзавец! Парамоныч, заступись!» Мужик схватил бабу за голову и начал ее тянуть наверх.
– Пусти! – крикнул кондуктор. – А то и тебе вниз велю сойти… Говорят вам, что дамам наверх нельзя…
Мужик оставил бабу, посмотрел вниз на кондуктора и сказал:
– Да она нешто дама?
– Все-таки женский пол… – отвечал кондуктор, снял со ступенек бабу и пихнул ее вовнутрь вагона.
– Прощай, Акулина! Ты вот женский пол, так и плати за это лишних две копейки! – кричал мужик.
– С бабой-то бы поваднее сидеть было… – проговорил купец, улыбнулся и погладил бороду.
Полотер скосил на него глаза и отчеканил:
– Нельзя-с… Что верхом на лошадь, что на колокольню, что сюда на вышку бабам не полагается. На то закон. Еще Петр Великий запретил.
На извозчике
В начале Масленой недели мне довелось ночью ехать из клуба на извозчике. Извозчик был седой, приземистый старик с кротким и благообразным лицом, обрамленным жиденькой бородкой. Одет он был в рваный армячишко деревенского сукна и дырявую шапку, из которой местами выглядывала вата. Путь наш лежал по Невскому. Дорога была прескверная. Уже несколько дней стояла оттепель. Лед кой-где был сколот, кой-где грязною полурастаянною массою лежал на торцовой мостовой. Худая, мохнатая клячонка еле тащила развалюги-сани, несмотря на взмахивание кнутом, на подергивание вожжами и одобрительные и ласковые возгласы извозчика вроде: «Ну-ну, Господь с тобой, милая!», «Понатужься, жиденькая!», «С Богом, с Богом, кормилица!» и т. п. Извозчик хотя и взмахивал кнутом, но лошадь не бил им, а как-то медленно опускал его на спину и гладил им ее. Видно было, что ездил он не «на хозяйской», а «на своей» и берег ее. В половине дороги он обернулся ко мне вполоборота и заговорил:
– Эка дорога-то! Мать Пресвятая! Страсти Божии! Как теперь этой скотине трудно, так и не приведи Бог!
– В дрожки пора запрягать, а сани под навес… – сказал я.
– В каки дрожки? Мы зимние, – отвечал он. – Мы только по зимам… Нет, уж видно, в деревню пора, а то и седоки стали на езду обижаться. А как ты поедешь лучше по этой дороге? Тут уж стегай не стегай, а лучше не станет!
– Зачем же стегать? Стеганьем ничего теперь не возьмешь, а только животное измучишь!
– Да мы и не стегаем, мы к животным ласковы. Мы только шалим кнутом, а не трогаем. У нас это-то и в заводе нет, чтобы бить. Всю деревню изойди – всякий скотину бережет, потому она безответная и человека кормит. Коли ежели против силы, так чего ж тут?!
Извозчик умолк, но через несколько времени снова обратился ко мне:
– Ты Писание-то читаешь ли?
– Читаю.
– Так вот должен знать, что там про скотину-то сказано. Блажен раб, еже и скота милует, сказано. А то бить! В деревню надо ехать, а не бить.
– Тебе бы лучше переждать денька два на квартире, а там, может, и опять санный путь установится, – сказал я ему в утешение. – Ведь у нас только февраль месяц.
– Где нам ждать! Нам ждать несподручно, потому задарма проедаться будешь, – отвечал извозчик. – Нет, да оно и ладней теперь в деревню-то… По крайности, заговеешься с семьей, простишься, как следует. Ежели теперь послезавтра выехать, так я как раз к Прощеному воскресенью поспею. А хорошо у нас в этот день! Прощаются, жен бьют.
– Как жен бьют? За что? – невольно спросил я.
– За то, чтоб чувствовали. Чтоб напредки не баловались. В великую-то седмицу с ними драться не станешь, не те дни, так вот в Прощеное-то воскресенье их и бьют. Страх, как бьют!
– За что же? – снова спросил я.
– Я говорю за то, чтоб чувствовали, чтоб в семье кого не изобидели. Ведь у нас семьи большие, живут все вместе. У кого сестра, у кого мать. Не бей-ка жену-то, так она, пожалуй, обижать их будет. Нешто это можно в доме терпеть? Вдруг она сестру мужнину либо мать… Ведь сестра-то или мать одна полагается. Она ближе человеку. Она родная, кровная; умрет – так другую не возьмешь. А жен-то и самим Богом показано по три брать: умрет одна – бери другую, умрет другая – бери третью. Да и как ее не бить? Придет невесть какая, из чужого дому, и ну куражиться. Вот я ноне по осени сына женил, так тот на Прощеный-то день молодуху свою в первый раз теребить будет.
– И ты позволишь?
– Экой ты чудной, барин, право! Как же не позволить, коли такое обнаковение у нас! На все свой порядок. Ежели вот приведет Бог, потрафлю к Прощеному дню в деревню, так еще сам ему помогу, потому сдается мне, что ему с ней не справиться: молод он у нас, а она баба здоровенная. А первый-то раз надо бы поздоровей побить. Ну, да и то сказать, коли не я, так домашние подсобят, – добавил он.
Все это было сказано извозчиком без малейшей злобы, без малейшей досады, ровным и спокойным голосом. Когда он оборачивался ко мне, я видел его кроткое, благообразное и доброе лицо.
– Неужели же у вас в этот день все бьют своих жен? – допрашивал я.
– Все, вся деревня. Разве слабые старики… да и те своих старух поколотят малость: либо лаптем, либо сапогом, глядя, у кого какой достаток.
– И не жалко?
– Чего же жалеть? Ежели бы жены-то единоутробные были, так так, а ведь-то они чужие; иные из чужих деревень взяты.
– Да ведь это грех?
– Нет. Зачем грех? Спасенье. Ты, барин, холостой?
– Холостой.
– Ну, все-таки при венчаньи в церкви бывал?
– Бывал.
– А коли бывал, так должон знать, что там читается. А жена да боится своего мужа, читается. Коли ежели не бить, так нешто она будет своего мужа бояться? Уж это самим Богом постановлено…
Мне захотелось узнать, какой он губернии. Я спросил.
– Мы новгородские. Кривое Колено на Волхове знаешь? Так вот сейчас за Кривым Коленом, – ответил он.
Дальше я не стал расспрашивать.
Перчатка
На днях мне понадобилось купить себе несколько аршинов мебельного ситцу, и я отправился за ним вовнутрь Александровского рынка, в знакомую лавку. В лавке я встретил самого хозяина. Хозяин сам продавал мне, нарыл на прилавке груду товару, и когда я выбрал ситец, то он ловко отмерил от куска, «припустил» сверх требуемого количества пальца на четыре и, с шумом отрывая его, проговорил: «Два вершочка в уважение».
Разговор зашел о вновь начинающихся морозах.
– Холодно, – сказал я. – Ветер так и пронизывает.
– Чайку не прикажете ли? Тогда маненько и поразогреетесь.
– Пожалуй.
Хозяин молча кивнул молодцам, и те бросились исполнять требуемое. Один из них схватил табурет, смахнул с него рукавом шубы пыль и, подставляя его к прилавку, сказал: «Пожалуйте присесть». Другой подал мне стакан чаю и поставил на прилавок жестяную коробку из-под сардинок с сахаром. Я начал пить. Хозяин, заложа руки в рукава шубы, стоял около меня и вздыхал.
– Торговлишкой сегодня порасклеились. Ей-ей, – произнес он, – с самого утра хоть шаром покати!
В лавке действительно, кроме меня, покупателей не было. Лавка была открытая, без дверей. На пороге стоял молодец и зазывал покупателей, громко выкрикивая название товаров. Мимо лавки шныряли барыни, бабы в тулупах, солдаты с сапожным товаром под мышкой, и вдруг показался толстый, приземистый купец в енотовой шубе и котиковой фуражке. Увидав купца, хозяин, ни к кому особенно не обращаясь, вдруг крикнул:
– Перчатка!
Купец вздрогнул, остановился, оборотил к лавке свое побагровевшее лицо и принялся ругаться:
– Банкрутишка! Мерзавец! Тещу уморил и на кривой объехал! Сирот на левую ногу обделал! В каторге тебе место!
Молодцы фыркали. Хозяин, не переменяя положения, самым невозмутимым образом смотрел на купца. Я недоумевал. Выругавшись вволю, купец пошел далее. Хозяин снова крикнул ему вслед:
– Перчатка-а-а!
– Что это он? С чего он ругается? – невольно спросил я.
– А слова этого не любит. Страх, как не любит! Готов на ножи лезть, – ну, вот его и дразнят, – отвечал хозяин. – Перчатка для него – все равно что каленое железо, так и обожжет!
– Отчего же он не любит этого слова? Отчего его перчаткой дразнят, а не чем-нибудь другим? – допытывался я.
– А извольте видеть, тут целая прокламация! Рассказывать-то долго. Чайку еще не прикажете ли?.. Может, с медком будет вольготнее, так у нас и мед есть.
– Ну, хорошо, я выпью еще стакан, а вы расскажите. Это, должно быть, интересно?
– Хорошо, извольте, только, известно, интерес наш, купеческий. Изобрази и мне стакашек! – крикнул он молодцу.
Молодец подал нам два стакана. Хозяин, спрятав дно стакана в рукав шубы, стал прихлебывать чай и начал:
– Этот самый купец, что сейчас на меня ругательства загибал, Буркиным прозывается. Торгует он у нас тут, поблизости, ленточным товаром, а супротив его другой торгует, по фамилии Слаботелов и тем же товаром. Да, ей-богу, не занимательно, плюньте вы на него!.. Что вам…
Хозяин умолк.
– Полноте… Говорите, говорите, – стал я упрашивать.
Хозяин продолжал:
– Только торгуют это они насупротив друг друга, и завсегда у них промеж себя то пря, то брань, а то и драка, потому друг у друга покупателей отбивают и товар хулят. Раз даже после запору молодцы стенка на стенку пошли. В кровь разодрались. Теперича, к примеру, мы промеж себя соседи, так мы живем в мире и завсегда друг у дружки заимствуемся: товаром ли, коли у самых нехватка, стаканом ли, коли свои побиты, ну, и там разное… А у них этого и в заводе нет. Забеги-ка буркинский молодец к Слаботелову в лавку на заварку чаю попросить – в железные аршины примут. Ей-богу! Был случай – одному переносье перешибли. Только надо вам сказать, что Буркин этот занимался поставками в казенные места, по подряду, значит, а Слаботелов по аукционам ходил и товар скупал. Ходили они прежде и оба по аукционам, и оба подряды брали, да бросили, и каждый взялся за свое дело, потому только убыток один был: придут, бывало, оба на аукцион или на торги и давай назло друг дружке цены набивать. Ну, набьют несообразное, а после и кряхтят. Враги были. По субботам даже в одну баню не ходили. Раз в церкви к одному образу свечки подошли ставить, так и тут чуть не разодрались.
– Кажинный день у них – словно на киатре представление, – вставил до сих пор молчаливый молодец.
– Ну, ты молчи! Знай свое место… – кивнул на него хозяин и продолжал: – Только, изволите видеть, тут как-то в прошлом году, по зиме, Буркин и возьми подряд поставить во дворец пятьдесят дюжин белых официантских перчаток. А у самого товару всего дюжин с десяток, значит, скупать нужно. Подходит срок ставить, – сунулся туда-сюда, и надо же, чтоб такой грех случился – официантских перчаток нигде нет. Весь Питер оббегал, и нет. А надо вам сказать, что сосед Слаботелов и враг евонный за неделю перед этим этих самых перчаток сто дюжин на аукционе купил. И близок локоть, да не укусишь! Как к врагу идти?.. Да и сдерет… Думал, думал Буркин, хотел уже платить большую неустойку, но, наконец, смирился и пошел к Слаботелову. Тот его принял зверем. «Есть-то есть у меня, – говорит, – эти перчатки, только тебе не годятся, потому с изъяном». «Ничего, – говорит, – продай, как-нибудь и с изъяном спулим». Тот начал ломаться. «Приходи, – говорит, – завтра, а я подумаю». Делать нечего, показал ему Буркин в кармане кулак, пришедши домой, чтоб сердце сорвать, поколотил жену, переругал домашних, а наутро все-таки отправился к Слаботелову. Тот встречает его с улыбкой, бороду поглаживает и говорит: «Ладно, коли уже тебе и с изъяном ничего, так бери». А Буркин ему в ответ: «Знаем мы этот изъян-то! Толкуй тут!..» Не верит, значит, думает, что тот назло не хочет ему товару дать. Ну а как цена? Слаботелов сказал и такую цену несообразную заломил, что у Буркина даже поджилки затряслись. Начали, однако, торговаться и покончили. «Присылай, – говорит, – завтра молодцев за товаром, и деньги на бочку. Баш на баш сменяемся; ты товар в полу, а я деньги, потому нет тебе от меня доверия». Сказано – сделано. Буркин получил товар и сейчас его в казенное место на прием. Стали при приеме рассматривать, глядь – сорок дюжин перчаток и все с левой руки. Забраковали. А это значит, что Слаботелов-то сорок дюжин с правой у себя оставил, а с левой Буркину отдал. Назло, значит. Буркин, как тогда разъярившись, прибегает к нему в лавку и ну ругаться. Ругается что ни на есть хуже, а Слаботелов улыбается, бороду поглаживает и говорит: «Дубина! Ведь сам покупал. Ну, не говорил ли я тебе, что товар с изъяном?» Тот все ругается. А Слаботелов ему: «Удержи язык твой от зла и сотвори благо. Дело поправимое. У меня такое же количество перчаток и с правой руки найдется, только цена будет двойная, потому, сам учти, правая рука вдвое важнее левой! Правой рукой ты и крест творишь, и щи хлебаешь, и деньгу берешь». Чуть Кондратий Иваныч не хватил Буркина от этих слов, однако стерпел он, перестал ругаться и начал торговаться. Слаботелов, как был, как уперся на своей цене, так и стоит, ни копейки не спускает. Что ж вы думаете, ведь дал же Буркин, что с него требовали! Ей-богу! Потому ничего не поделаешь – подряд. А вы сами знаете, что казенный подряд значит. Вот с тех-то пор его и дразнят перчаткой, а он как зверь лютый бросается. Ведь нашим рыночникам только попадись на зубок, так беда! Проходу не дадут. Еще чайку стакашек не прикажете ли?
Я отказался, поблагодарил хозяина за рассказ и ушел домой, думая: «Азия, совсем Азия!..»
На тонях
Жанр
Майский вечер. Солнце садится и огромной золотисто-красной полосой отражается в Неве. На тонях, близ Крестовского острова, оборванные и босые рыбаки в пестрядинных рубахах вытягивают тоню. По помосту расхаживает молодой купец с подстриженной бородой. Волосы его завиты в букли в виде сосисок, борода надушена, на указательном пальце блестит бриллиантовый перстень. Одет он в мешковатое пальто, в темные «брюки с искрой», в цветной галстук и в такую глянцевую циммермановскую шляпу, что в нее можно смотреться, как в зеркало. На груди рубашки виднеется алмазная задвижка от часовой цепочки. Сзади его следует хозяин тоней в картузе с заломом и в суконной чуйке, полы которой ради удобства и шику он перекинул на правую руку. К помосту тоней подъезжает ялбот с двумя гребцами. На ялботе на первом плане виднеется пожилой купец в высоком картузе с толстым дном; далее заметна его дородная супруга, с ушами, завязанными белым носовым платком поверх двуличной косынки; пестреет яркий платок свахи, и, наконец, видна румяненькая девушка в бархатном казаке и розовой шляпке. На корме сидит лавочный мальчишка в рваной котиковой фуражке с хозяйской головы и держит в руках ведерный медный самовар.
Гребцы подвели ялбот к самому помосту, сложили весла и зацепились багром. К ялботу подбежал хозяин тоней.
– Почем воду-то цедить нам, дуракам, отдаете? – раздается из ялбота голос купца.
– Зачем воду цедить, – обижается хозяин тоней. – За час только перед вами в одну заказную одиннадцать штук сигов выловили. Военный офицер вытащил. Корюха ловится. Утром по заре лососочек попался.
– Почем, говорю, цедите-то?
– С кого пять, с вас три, так как вон уж этот господин купец за три сторговался.
– А по паре целковых не возьмешь?
Купеческое семейство начинает выходить из ялбота.
– Вон он, женишок-то, стоит, – шепчет девушке в розовой шляпке сваха. – Каков молодец-то?
– Мне стыдно… – отвечает та.
Мать обдергивает на дочери платье.
– Выходите, что топчетесь, словно слепые в бане? – замечает отец и первый подает пример.
– Маркел Иваныч, самовар-то ставить, что ли? – спрашивает мальчишка.
– Ставь, да смотри не разбей там бутылку коньяку…
Молодой купец раскланивается с новоприбывшими.
– Ловлей рыбки балуетесь? – спрашивает его пожилой купец.
– Больше насчет прокламации-с, – отвечает тот.
– От безделья и то дело…
– Маменька, мне стыдно… – снова шепчет дочка.
– Дура, ведь он не съест. Смотри, какой учтивый… Смотреть жениха приехали, а ей стыдно!
– Учтивый, учтивый, – поддакивает сваха. – И характером ангел. Ведь он не из простых: отец целый год учил его в коммерческом училище и только потом взял в лавку. Он и польки, и кадрили всякие танцует. Несколько слов даже по-французски знает.
Тоню начинают вытаскивать.
– Посеребрите на счастье, ваше степенство! – просят рабочие.
– Старайтесь, рубль целковый за мною! – отчеканивает молодой купец.
Тоню вытаскивают. Попадается маленький сижок и десятка три корюхи.
– И на рубль товару не будет. Хозяин, велите-ка из этой самой рыбки ушку сварить да добавьте стерлядочку четверти в две. Милости просим с нами хлеба-соли откушать. Извините только на малости.
– Благодарим покорно… – отвечает пожилой купец. – А с нами чайком перед ушицей-то не угодно ли побаловаться? Оно хорошо… Ну-ка, хозяин, закидывай теперь для меня парочку.
– С нашим удовольствием. Будьте счастливы, кроме осетра и стерляди!..
– Пополам три тони закинуть не желаете ли? Бог троицу любит, – предлагает молодой купец.
– Компанейское дело – дело хорошее. Хорошо, извольте, – отвечает пожилой купец.
Через полчаса купцы сидят на скамейке и пьют чай из стаканов, держа их в рукавах пальто. Перед каждым из них стоит по корзине, в которой трепещет рыба. На другой скамье сидят женщины и шушукаются между собою. Из уст девушки то и дело вылетает громкий шепот: «Мне стыдно».
– Вы по какой части? – спрашивает пожилой купец.
– Больше по мучной, но не брезгаем и двумя мелочными лавочками, – отвечает молодой. – Подрядишки кой-какие есть… Бани держим.
– А мы так железом торгуем. Тоже и насчет мусорного очищения. Вишь, она, рыба-то, как трепещет. Коньячку в чаек-то не прикажете ли?
– Не потребляю… Благодарим покорно. Нам до женитьбы к этому зелью привыкать не следует. Там после, коли ежели с женой обдержишься, так можно и попробовать, а теперь не следует.
– Это точно… – замечает пожилой купец, наклоняется к своей корзине и вынимает из нее плотву. – Плотичка – женская рыбка, нежная… Эта рыба в реке – все равно что дама промеж кавалеров, – говорит он. – Я бы с удовольствием выдал вам эту самую плотичку за вашего леща. На три тысячи рублей тряпок бы ей дал, на две – бриллиантов да пятерку тысяч чистоганом.
– Мой лещ икрян больно, и ему меньше как красненькую чистоганом взять нельзя, – отвечает молодой купец, тотчас же поняв, к чему клонится дело. – У моего леща два лабаза в Никольском рынке да две мелочные лавки в Коломне. Кроме того, и сертук над сердцем поотдувшись…
– За моей плотичкой деньги верные, а то ведь иные посулят и журавля в небе, а в руки-то и синицы не дадут.
– Зачем журавля в небе, мой лещ перед свадьбой чистоганом потребует, а нет, так и оглобли назад поворотит. Питер-то не клином сошелся.
– Другие и красненькую чистоганом отвалят да в придачу-то дадут либо пряничную форму, либо чахоточную, что твоя лихорадка, а у нас плотичка полненькая, свеженькая, не перестарок.
– На то у леща глаза во лбу.
– Пожалуй, салопик с черно-бурым воротником за плотичку прибавлю.
– Ниже красненькой мой лещ и трех зеленых не возьмет. Ему об этом и тятенька покойник завещал, – отчеканивает молодой купец.
– Ушка готова, ваше степенство, пожалуйте в нашу избу, – перебивает их разговор хозяин.
Все встают.
– Маменька, я не буду есть. Мне стыдно, – шепчет дочь.
К ней подходит молодой купец.
– Ушки не побрезгуйте откушать, – предлагает он. – Вы любите уху?
– Я лучше люблю мороженое, – отвечает девушка и краснеет, как маков цвет.
– Как учтивому кавалеру, мне бы следовало достать мороженого хоть со дна моря, но здесь такой афронт, что, окромя воды и рыбы, ничего нет.
– Насмешники! – едва слышно шепчет девушка и прячется за сваху.
– Ты, брат селезень, больно боек. Совсем у меня забил девку! – вскрикивает сваха. – Иди ко мне, павушка, а я с ним расправлюсь! – проталкивает она девушку.
Молодой купец пропускает вперед семейство пожилого купца и остается со свахой.
– Ну что? – спрашивает она.
– Невеста в аккурате, а только насчет денег статья неподходящая.
– А ты поналяг на самого-то хорошенько. Он человек хлебный, только алчен маленько.
– Пять и десять – разница огромная, а ты сама знаешь, что я уж в тридцати двух местах невест смотрел и потому только дело расходилось, что десяти тысяч не давали.
– Даст, умей только в душу к нему влезть.
– Врешь?! Что он любит?
– Соловьев ученых да налимьи печенки. Совлеки его в трактир, угости печенками да подари соловья – и десятка тысяч у тебя в кармане.
– Коли так, выпьем! Хвачу и я за углом.
Молодой купец наливает два полстакана коньяку, чокается со свахой и уходит также в избу.
Через час пожилой купец и его семейство сидят в ялботе. Гребцы отчаливают от берега. Молодой купец стоит на плоту и раскланивается.
– Так, так мой лещ, значит, холостым и будет бегать? – кричит он с плоту.
– Дело торговое и требует соображений, – отвечает пожилой купец. – Пожалуйте завтра к двум часам в Толмазов переулок, в Коммерческую гостиницу.
– С превеликим удовольствием всех семи чувств! – заключает молодой купец и машет отъезжающим шляпой.
– Маменька, мне стыдно… – шепчет в ялботе девушка.
В лавке
На днях мне понадобилось прикупить по образчику несколько аршинов материи, и я отправился в Александровский рынок. Долго я бродил по линиям рынка и показывал торговцам образчик, но нигде нужной мне материи не находилось. В одной из лавок внутри рынка хозяин мне сказал:
– Теперича этой самой материи мы не держим, потому она яман-сорт, но, ежели вам требуется, потрудитесь присесть и подождать с четверть часа места, а мы тем временем парнишку в кладовую дошлем. Живым манером спорхает и принесет.
Я согласился, сел дожидаться и от нечего делать начал наблюдать приказчиков и находящихся в лавке покупателей. Покупателей было очень немного. Им продавали только двое приказчиков; остальные трое стояли за прилавками и от нечего делать самым невозмутимым образом то ковыряли у себя в носу, то зевали в руку. Вдруг из-за угла лавки показалась компания, состоящая из пятерых мужиков, одетых в рваные шапки, рваные тулупы и в невообразимо грязные разбухшие сапоги. Подойдя к лавке, они нерешительно остановились на месте и начали почесывать.
– Что требуется, хозяева? – крикнул им один из молодцов. – Войдите, коли что нужно. Не бойсь, не обидим. Входите, земляки!
Мужики переглянулись друг с другом, один за другим вошли в лавку и, сняв шапки, начали искать глазами в углу образ, чтобы перекреститься.
– Псковские, что ли? – спросил их хозяин лавки.
– Псковские, – отвечал один из них.
– А вы почему угадали? – обратился я с вопросом к хозяину.
– Скоро двадцать лет торгуем, так уж можно привыкнуть, – важно проговорил он и погладил бороду.
– Что требуется, земляки? Говорите, не робейте! – снова обратился к мужикам молодец.
Те молчали, подталкивали друг друга, переминались с ноги на ногу и почесывались. Наконец один из них произнес:
– В деревню, вишь ты, мы едем, так вот бы ситчику на рубахи надоть.
– Ситчику? Есть. Надевай шапки да вали к прилавку, что ни на есть лучшего покажем, – сказал молодец и начал стаскивать с полки куски ситцу и раскидывать их по прилавку.
Мужики щупали ситец и глядели его на свет.
– Ты нам покажи, какой позанятнее… Нам бы такой манер, чтобы травками…
– Вот и травками. Манер приглядный. Еще вчера одна генеральша трем сыновьям на рубахи взяла.
– Все не то… Нам бы травками, да чтоб по травке букашка… али вавилон…
– Вот и с букашкой. Уж этот, брат, ситец не каждому и показываем. Смотри-ка цвет-от какой – бык забодает!
– Хорош-от хорош, да что в нем? Вон, у нас бабы летось брали, так дорожкой, а по дорожке червячок… а потом как бы копытце…
– Да, да, червячок и копытце, – заговорили мужики. – Ты не обижай!
– Зачем обижать, только копытцем нынче не в ходу. Не один купец не возьмет, а вы вот что возьмите… Вот манер так манер! Любая баба в кровь расцарапается! Пистолетиком… Плюнь в глаза, коли нехорош. – Приказчик развернул кусок и поднял его кверху.
– Да ведь слиняет, поди?..
– В трех щелоках стирай, так и то краски не сдает.
– Ой?! А ну-ка, отрежь кусочек.
Приказчик отрезал маленький образчик и подал мужику. Тот взял его, запихал в рот и принялся жевать.
– Это, купец, напрасно, – проговорил приказчик. – Тут жеваньем ничего не возьмешь, не слиняет. Этот ситец вот какой: чем ты его больше стираешь и на плоту вальком бьешь, тем он больше в цвет входит.
Мужик ничего не отвечал, а вынул изо рта образчик и сказал товарищу:
– Харитон, у тебя зубы-то поздоровей, пожуй ты теперь, – авось сдаст.
Харитон принялся жевать.
– Так что ж, берете? – спросил приказчик.
– Ну, а почем?
– С кого двадцать, а с вас девятнадцать…
– Девятнадцать!.. Ишь ты, девятнадцать!.. – протянули на разные тоны мужики и начали смотреть друг на друга.
– Так берете, что ль? Весь рынок изойдете, а лучше и дешевле не сыщете…
– Да нам бы калачиком… А двенадцать не возьмешь?
Приказчик молча махнул рукой. Мужики тихонько и нерешительно начали ретироваться к выходу.
Я взглянул на хозяина. Тот от нетерпения кусал губы. Видя, что мужики уходят из лавки, он не вытерпел и скороговоркой заговорил:
– Эх, уж нынче и приказчики же! Золото! Только жалованье получать да зобы набивать и умеют! Пошел прочь!
Хозяин забежал за прилавок, оттолкнул приказчика и строго крикнул уже стоящим на пороге мужикам:
– Земляки! Нешто так делают? Нарыли вороха да и вон. Иди сюда! Сойдемся…
Мужики подошли к прилавку.
– Вам калачиком? Вот калачиком… Бери! За восемнадцать копеек уступаю.
– Нам бы травкой… а за этот двенадцать…
– Двенадцать, двенадцать… – передразнил их хозяин. – С собой ли деньги-то? Только зря шляетесь да товар роете. Давайте, собачьи дети, настоящую цену!
Хозяин стукнул куском о прилавок. Мужики оробели и начали передвигать шапки со лба на затылок.
– Да что ж ты лаешься-то? Ну, мы две копейки прибавим, – заговорил один.
– Да как же вас не лаять-то, коли вы цену несообразную даете. Уж подлинно, что мякинники! Топчетесь-топчетесь, а толку ни на грош. За хожалым послать, так узнаете, где раки-то зимуют! Вот как хвачу куском!.. Прибавляйте еще три копейки!
– Да ну, ну, режь за шестнадцать! Экой ретивый какой!
– Давно бы так…
Хозяин спросил, сколько нужно аршинов, и начал мерить ситец. Мужики распоясались и полезли за деньгами.
По уходе их из лавки хозяин оборотился ко мне и сказал:
– Нынче, сударь, хороший приказчик, что бриллиант, редок. Ведь вот покупателя-то чуть не опустили? Только и знает, как брюхо набить, а того не знает, что с одним покупателем лаской следует, а другого обругать надо! Эх вы, анафемы! А еще прибавки жалованья просите!
Последние слова относились к приказчикам.
В трактире
Я опоздал несколько минут на царскосельский поезд железной дороги. Нужно было ждать следующего поезда, который отправлялся через два с половиною часа. Досадуя на себя, я начал придумывать, как бы мне убить время до поезда. Дожидаться в вокзале было скучно, навестить знакомых… но таковых, живущих близь вокзала, не оказалось, а потому я решился отправиться в близлежащий трактир и провести время за чаепитием или играя с маркером на бильярде. Трактир оказался недалеко от вокзала, и я зашел в него. Это был третьестепенный трактир с запахом жареного вперемешку с табачной копотью, с органом в главной комнате, напоминающим своими звуками шарманку, с пестрыми обоями, изображающими охотников, стреляющих оленей, с неизбежными, присущими этим трактирам, пунцовыми шерстяными занавесками на окнах и с бильярдом, у которого сукно было в нескольких местах заштопано. Бильярд был занят. На нем играли: белокурый молодой человек в пиджаке, в высоких охотничьих сапогах и с ухарскими замашками и пожилой бородач в сибирке, замаранной в муке, как надо полагать, лабазник.
– Последнюю партию играете? – обратился я к лабазнику.
– Какое последнюю! Только еще сами дорвались… – отвечал тот.
– Вы и не ждите, потому больше часа места проиграем, – добавил ухарский молодой человек, – а ежели хотите, так вон держите за толстопузого мясника рубль мазу… Я поотвечаю.
– Не держите, ваше благородие, а то бок нашпарит. Яд до бильярда… Даже спит на нем. Из-за него, мерзавца, один маркер на веревку себя вздернул.
– Ах ты, кикимора киевская! Много ли от тебя самого-то маркеры пользовались? – дружески ругнул молодой человек лабазника и с треском сделал шара в угол.
Я ушел из бильярдной, оставив переругиваться между собой добрых знакомых, отправился в главную комнату, где стоял орган, и, сев за стол, спросил себе чаю.
В главной комнате, кроме меня, посетителей не было. В углу стоял трактирный мальчишка, дремал и по временам ковырял у себя в носу. Было тихо. Слышно было, как жужжали мухи, летая по комнате, как чирикала какая-то птица в клетке, висевшей с потолка, да в соседней комнате кто-то читал по складам газету. Меня мучила жажда, и я допивал третий стакан чаю, как вдруг в комнату ввалился средних лет толстый мужчина с подстриженной бородой, с большой лысиной и с медалью на шее. Одет он был в серое широкое пальто. Он пыхтел, отдувался и отирал с лица фуляровым платком пот. Сзади его, с ужимками и с поклонами, следовал черномазый служитель с салфеткою под мышкой.
– Михаилу Родивонычу! Сколько лет, сколько зим не заглядывали! Где это пропадать изволили? – говорил служитель, стаскивая с гостя пальто.
– Как пропадать? Вчера ведь был… Почитай, часа четыре у вас промаялся…
– Так что ж, что вчера! А вы вспомните, Михайло Родивоныч, сколько за это время воды-то в Фонтанке утекло?
– Вот дурак! Нашел, с чем сравнивать! Ведь у нас, чай, тоже дела есть, – отвечал гость и тяжело плюхнулся в кресло. – Чем угощаешь? Похлебать бы чего… Изобрази-ка ботвиньки с лососинкой…
– В момент-с… А вас давеча Дашка-папиросница спрашивала. У нас на кухне кофий варила. К вам в горничные служить собирается… – проговорил служитель.
– Ну ее к монаху! Ботвинью! Ботвинью живо!
Служитель стоял на месте, переминался с ноги на ногу и ухмылялся.
– Чесночку положить прикажите? – спросил он и закрыл лицо салфеткой.
Гость погрозил кулаком.
– Виноват-с! Думал, что за ночь полюбить его изволили, – продолжал служитель. – Может, укропцу требуется?
– А графином по холуйской харе хочешь? – строго спросил гость и весь покраснел. – Какое ты имеешь право гостей дразнить? Знаешь, что я не люблю этих слов! Вон!
– Сейчас, сейчас, Михайло Родивоныч!
Служитель отправился заказать ботвинью и через несколько времени возвратился с графином водки и прибором, которые и поставил перед гостем. Гость молча выпил две большие рюмки водки и барабанил по столу пальцами, стараясь казаться сердитым. Служитель стоял в отдалении и глупо ухмылялся, а по временам фыркал и закрывался салфеткой. Через несколько времени он отретировался к органу, переменил вал и начал заводить орган. Гость, нахмуря брови, смотрел на него…
– Коли ежели ты, черкесская твоя харя, да «Персидский марш» завел, так я тебе покажу, анафеме! – сказал он.
Служитель отвернулся и пустил орган. Раздались звуки «Персидского марша». Гость побагровел и принялся ругаться. Слышались слова: «чертов сын», «мерзавец», «подлец», «блюдолиз», «хамское отродье», «чертова перечница» и т. п. Служитель молчал и стоял в отдалении, закрывши лицо салфеткой. Перебрав весь словарь ругательных слов, гость крикнул:
– Ардальон! Ежели ты, свиное твое рыло, не остановишь орган, то я поеду сейчас к хозяину и скажу ему, чтоб он тебя сейчас в три шеи прогнал! Какое ты имеешь право надо мной издеваться?
– Нешто я сам-с? Гости из той комнаты требуют «Персидский марш», а мне что? – говорил служитель, еле удерживаясь от смеха.
– А коли гости требуют, так жри же твою ботвинью сам!
Гость вскочил с места, сорвал с гвоздя свое пальто, схватил фуражку и бросился вон из комнаты.
– Михайло Родивоныч, Михайло Родивоныч, вернитесь! Кончилось! Вернитесь! Я вам сына Шамиля изображу! – кричал служитель ему вслед.
Орган перестал играть, и гость снова показался в дверях комнаты. Он пыхтел, ругался, совал кулак к самому носу служителя и, наконец, сел.
– Да разве я сам-с?.. Ведь гости требовали, а то нешто я бы смел? – оправдывался тот и отправился за ботвиньей.
Через несколько времени он снова появился в комнате, с миской ботвиньи в руках и в самом странном фантастическом костюме. На нем была надета красная суконная лезгинка с фальшивыми патронами на груди и с широкими рукавами. Поставив перед гостем ботвинью, он вытянулся перед ним по-солдатски во фрунт. Гость подбоченился, глядел на него и хохотал.
– Совсем сын Шамиля! Совсем черкес! – кричал он, захлебываясь от смеха. – А ну-ка, пройдись!
– Сейчас-с!
Служитель бросился к органу, переменил вал, пустил орган в ход и под звуки «По улице мостовой» принялся отплясывать «русскую».
– Ах, собака! Ах, мерзавец! – кричал гость и от удовольствия хохотал уже без звука. Только и было видно, как колыхался его объемистый живот.
Сделав несколько кругов по комнате, служитель кончил плясать, топнул о пол ногой и остановился перед гостем.
– Кто ты такой? – спросил его тот, еле удерживаясь от смеха.
– Сын Шамиля!
– Какой веры?
– Мухоеданской.
– Свинину ешь? Водку пьешь?
– Потребляем.
– Коли так, то считай за мной полтину!
Через десять минуть гость съел свою порцию и начал уходить. Служитель подал ему пальто и, проводив до двери, сказал:
– Михайло Родивоныч, а ведь в ботвинье-то и чеснок, и укроп был…
Гость схватил его за ухо и так рванул, что тот вскрикнул.
Происходившие сцены заинтересовали меня, и я, подозвав к себе служителя, стал его расспрашивать об ушедшем госте.
– Это портной-с, – отвечал служитель. – Богатый купец и тут недалече от нас свой дом каменный имеют. Они больше по подрядам. Влажны только очень; не любят, кто их чесноком и укропом дразнит. На ножи готовы лезть. Также «Персидского марша» не терпят. Забавные они, но ежели им потрафить, так и нашего брата не забывают. Каждый день ходят, и уж рубль от них в неделю, считай, в кармане перепадет…
– Зачем же ты его дразнишь, коли он такой хороший посетитель? – спросил я.
– Нужно-с… А то они, коли одни, так скучают. Сначала подразнишь их, а потом оденешься черкесом, подмаслишь их, – они и развеселятся. Они это только вид показывают, что не любят, а сами любят.
– Откуда же у тебя взялась эта черкесская одежда?
– Они же и сшили. Ведь они портные. Дразнили они меня все сыном Шамиля, потому, будто, я на него по облику похож, а я и говорю им, какой же я, говорю, сын Шамиля, коли я в спиньжаке хожу, а вы сшейте мне шамильский наряд, тогда я и буду сыном Шамиля. «Ладно, – говорит, – а носить будешь?» Буду, говорю. Глядь, а они через двое суток и приносят мне наряд. Купцы добрые и обходительные; также и выпить не любят. Раскутятся, так беда! Раз наняли у нас на дворе музыкантов, вот, что по дворам шляются, да с ними посреди улицы и тронулись в Екатерингоф. Велели «Персидский марш» играть. Музыка гремит, а они сзади идут. Ну, их полиция и задержала, протокол составила, а потом, известное дело, к мировому. Вот с тех пор они этого самого «Персидского марша» и не терпят.
Выслушав рассказ, я заплатил за чай и отправился на железную дорогу.
В Летнем саду
Гулянье в Летнем саду. Музыка так и гремит во всех концах. Попурри из русских песен сливается с арией из «Прекрасной Елены». Пестрые толпы народа всех классов подобно текущей массе движутся по аллеям. Пестреют зонтики, глянцевые циммерманы, усы, бороды, цветные околышки фуражек, яркие головные платки; пахнет пачули, дегтем, гвоздичной помадой, деревянным маслом и новым сапожным товаром. У киосков с аллегри теснота и давка: мужчины, женщины и дети так и протискиваются к прилавкам, стараясь запастись билетами. Идет говор: слышны толки, пересуды.
– Двенадцать билетов набрал и проиграл, – восклицает чиновник в фуражке с кокардой, – так стой же, до чертовой дюжины добью: авось тринадцатое число поможет!
– В прошлом году я на пять билетов подвязки резиновые выиграл… – рассказывает кто-то.
– Дрожки-то разыграли, что ли? – спрашивает пожилая женщина.
– Надо полагать, что нет, потому и до сих пор около будки стоят, – отвечает чуйка. – Эх, братцы, мне хоть бы колесо за двугривенный выиграть, так я бы и то был доволен!
– А бронзовые часы?
– Часы давеча портной выиграл. Поди же ты, какое счастье! Ура ему кричали. В кабак повели.
– Портной?
– Да, простой портной штучник. И из себя-то ледащий этакой. Подошел, брякнул на выручку двугривенный – трах – часы! Из рук в руки ему какой-то генерал сто рублей за них давал, – не взял. «Нет, – говорит, – ваше превосходительство, хоть мы и на нарах спим, а их в головах поставим: пусть до некрутчины красуются! В некруты притянут, ну, тогда побоку!»
– Поди ж ты, портной, и вдруг бронзовые часы! – дивятся в толпе.
К киоску протискиваются две женщины в платках.
– Не бери, Дарья Михайловна, ну что за радость проигрывать… – говорит одна из них.
– Ах, девушка, нельзя же, – кажинную лотерею беру, почем знать, может, вот в эту-то и выиграю. У меня, признаться, и денег не было, да я нарочно для этого серебряную ложку в табачной заложила.
– Позвольте, почтенные! – восклицает купец в картузе, расталкивает народ и подходит к прилавку. – Нам бы билетиков… – обращается он к стоящим у колеса.
– Сколько прикажете?
– А вот сейчас поминанье вытащим, – отвечает он и вытаскивает из кармана записку. – Первый на счастье рабы божьей Аграфены… Пустой? Ну, значит, плохо Богу молилась. Второй – младенцу Анне… потом отроковице Анне… и рабе Анне…
– Вы скажите лучше сразу, сколько билетов вам нужно, мы и дадим… а то так нельзя… вы видите, публика ждет… – поясняют ему у колеса.
– Сразу нельзя, потому у нас дело семейное… А что насчет денег, так не сумневайтесь… Во оне… Теперича рабу Афанасию пару… Диакону Прохору четыре… Пустые? Вот поди ж ты, – кажись, и духовное лицо, а проиграл! Ну-с, теперь две штуки рабу Никанору… Выигрыш? Чудесно! Позвольте узнать, что же это за выигрыш?
– Это в другом павильоне узнаете.
– Нет, я к тому спрашиваю: коли ежели мундштук для цигарки, то ему этот выигрыш не годится, потому он по старой вере…
В толпе смех.
– На гуттаперчевый хлыст променять можно… – замечает кто-то.
– Ну что, Петр Иванович, выиграл?
– Ни синя пороха! Говорят, что хорошо с собой для счастья шерсть собачью брать; взял и шерсти, а все-таки ничего не выиграл.
По аллее идут два франта, по-видимому, приказчики с Апраксина двора. Один из них несет выигранную фарфоровую вазу для цветов. Оба порядком выпивши.
– Весь полк переморил, а добился-таки, что за болезнь; выиграл! – говорит счастливец. – Вот что, Вася, идем сейчас в этот самый ресторан и потребуем, чтоб нам в эту самую вазу хересу нацедили. Хочу из выигрыша пить!
– Не нацедит, – отвечает товарищ.
– За свои-то деньги? Шалишь! Захочу, так мне и в сапог нальют!
Наем дачи
Сцены
Посреди одной из улиц пресловутой Черной Речки останавливается четырехместная карета. Из окна кареты высовывается мужская голова и начинает читать прибитое на воротах объявление, гласящее: «Отдаюца дачи внаем». К карете подбегают дежурящие у ворот дворники и дворничихи и, подобно апраксинским приказчикам, начинают зазывать проезжих:
– Дачи разных цен! Дешевые дачи! У нас с удобством, с коровой… Две коровы на дворе… Пожалуйте! – выкрикивает баба в кацавейке, надетой на голове.
– К нам пожалуйте, сударыня! На ту сторону! – распинается другая баба. – У нас и кабак рядом, и мелочная лавочка, и даже городовой на углу! Прошлый год у нас чиновник жил, так как, бывало, пьян, всегда городового вязать приглашали.
– Брысь вы, долгогривое племя! – расталкивает баб дворник, по-видимому, отставной солдат. – Вам дачу-с? Пожалуйте! – повелительно приглашает он выходить сидящих в карете и сразу отворяет дверцы.
– Сколько комнат? В какую цену? – доносятся из кареты мужские и женские голоса.
– Здесь и разговаривать не станем, а вы пожалуйте!
– Нам чтобы с садом! Сад при даче есть?
– Пожалуйте!
– Главное, чтобы тень была…
– У Бога везде тень, – пожалуйте!
Из кареты вылезают мужчины и женщины.
– Куда идти-то?
– А вот тут по переулку, в другой конец… Пожалуйте по дощечке. Здесь маленько грязно, – говорит дворник и ведет наемщиков по вонючему переулку.
Жидкая черная грязь разлилась по всей дороге. То там, то сям виднеется в ней старый башмак, обруч от бочки, кирпич или дохлая кошка. Наемщики балансируют по дощечке и, зажимая носы, плетутся за дворником.
– Фу, вонь и грязь какая! – фыркают они.
– Без грязи, сударыня, уж нельзя: грязь от Бога, – утешает дворник. – К тому же место здесь тенистое… Ужо к июлю месяцу подсохнет.
– Да ведь здесь до июля утонешь.
– Зато для уточек хорошо. У нас здесь прошлый год гимназисты завсегда червей для рыболовства искали и завсегда довольны оставались.
– Далеко еще?
– Семь шагов… Пожалуйте!
– Ух! Марья Ивановна, я калошу потеряла! – раздается женский голос.
– Ничего-с, на обратном пути найдется… Пожалуйте!
К решетчатому забору бросается собака и остервенительно лает. Барыни взвизгивают и мгновенно соскакивают с дощечки в грязь.
– Это ничего-с. Это соседская, – утешает дворник. – Никому проходу! Иногда и через забор прыгает… Прошлый год, шельма, человек пятнадцать перекусала. Одному господину во какой клок из ноги выхватила! Вот наша дача… Пожалуйте!
– Ах, какая развалюга! – восклицают наемщики. – Что это, и помойная яма под окнами?
– Да-с… А то что же? Это для удобства. По крайности, близко, и ходить не надо, а коли ежели что вылить надо, так плеснул из окошка, да и делу конец.
– Все-таки неудобно: вонь и все эдакое.
– Прошлый год жильцы жили – не обижались, а еще благодарили. Завсегда бывало мне на чаек. Вот и садик. Тут маку посеять можно. Правда, у нас куры выклюют, а посеять все-таки можно.
– Какой же это сад! На двух саженях и всего одно дерево!
– Да ведь в летнее время только бы дышать. Оно, конечно, садик невелик, но высок достаточно.
– А за сколько дача-то ходит?
– Мы, изволите видеть, только верх отдаем, потому внизу хозяева жить будут. Вверху четыре комнаты и кухня – сто двадцать пять, а коли вам шесть надо, то мы из них и шесть сделать можем, только тогда уж полтораста рублев.
– Нет, это дорого…
– Вы пожалуйте…
Дворник ведет наемщиков наверх.
– Осторожнее-с, тут ступеньки шатаются. Прошлый год жильцы сахар кололи, так расшатали.
– Что это у вас круги на потолке? Верно, протекает?
– Это точно, что протекает, только мы клееночкой заколотим. Ведь в летнее время, сударыня, только бы от солнца укрыться.
– И обои оборваны. Смотри, вся стена голая… Доски видно…
– А это по осени мои ребятишки баловались. На змея им бумага понадобилась, вот они обои и надрали. Ничего-с, можно шкапом заставить, и незаметно будет.
Наемщики начинают планировать комнаты. Дворник чешет затылок и говорит:
– Прежде чем торговаться, господа, позвольте вопрос сделать: есть у вас в семействе молодые мужчины или нет? Коли ежели есть, так мы и отдавать не можем, хозяйка запретила, потому у них дочери взрослые, так чтобы чего не вышло.
– У нас дети, мальчики…
– А позвольте узнать, каких лет мальчики? Иногда и взрослые младенцы, коли ежели лет пятнадцати, то без опаски нельзя… Кроме того, чтоб с верхнего балкона вниз не плевать и канареек не держать, потому у нас барин, как канареечное пение услышит, сейчас барыню ругать.
– Да это стеснение! – возмущаются наемщики.
– Уговор-с… Это не мы, а господа… Опять тоже, чтоб не петь и фортепиан не держать, потому у хозяев собаки и, как музыку или пение услышат, сейчас выть начнут, ну а хозяева этого боятся.
– Дурак, зачем же ты раньше об этом не сказал, а протащил нас сюда целые полверсты?!
– Помилуйте, да разве можно не посмотремши?
Наемщики с неудовольствием начинают уходить. Дворник следует за ними.
– Опять тоже, у нас такое положение от хозяев, чтоб жильцы в одиннадцать часов уже спали, а то ежели по верхнему этажу ходить, то топанье это самое внизу все слышно, ну, они пужаются. Тоже, чтоб кошек не держать.
– Да замолчи ты! Не надо нам твоей дачи.
– Все лучше, как скажешь… Опять тоже, горничной молоденькой не держать, потому у нас барин, хоть и старый, а до женского полу…
– Молчи! – прерывают его наемщики.
Они выходят из переулка и садятся в карету. К карете подходит дворник, чешет затылок и говорит:
– На чаек бы с вашей милости…
Мать и сын
С натуры
Теплый вечер. Солнце садится. На набережной Черной Речки, на скамейке, прислоненной к перилам, сидит мать – пожилая женщина с апатичным, но добрым лицом и сын – пестро одетый молодой человек лет двадцати пяти, то, что на языке рыночников называется «фертик». Сын заметно выпивши.
– Господи, тоска какая! – говорит он, потягиваясь.
– Ну, вот опять! Как дома, так и тоска… Отчего это? – спрашивает мать.
– От скуки! Нешто от вас может быть веселье? Вы только сопите да вздыхаете.
– Оболтался ты – вот отчего. Пришпилить бы тебе хвост-то, так тоски бы не было.
Несколько секунд молчания. Сын вертит часовую цепочку, чешет в затылке и, видимо, что-то придумывает.
– В ведомостях пишут, что нынче люди с тоски-то то и дело, что режутся да вешаются, – начинает он снова. – Один купеческий сын от тоски в Неву с моста бросился, а другой взял в руки ножик – чик себя по горлу, да и шабаш! Третий…
– Миша, Миша, голубчик, не говори ты этого, не терзай ты меня! – перебивает мать. – Поди лучше к Петру Захарычу, сыграй с ним в шашки.
– Очень мне нужно деревянное масло нюхать. У него, вон, весь дом лампадками пропах.
– Ну, поди в Строганов сад… Погуляй с барышнями. Смотри, какие хорошенькие ходят.
– А позвольте вам допрос сделать: какой нашему брату от этих барышень толк может быть? Нешто от них чего-нибудь добьешься?
– Чего же от них тебе добиваться-то?
– Свинячьего визгу, собачьего лаю! Вот чего! – отчеканивает сын. – Уж молчали бы лучше, коли ничего путного не понимаете.
– Экой ругатель! Так куда же ты хочешь?
– Известно: на «Минеральные» хочу, а нешто туда можно с двумя рублями? Два рубля там – тьфу! – и больше ничего.
– На «Минеральных»-то только выпьешь лишнее, растеряешься, да, бог весть, когда домой сыщешься. Ведь уже пил сегодня, довольно пил. Вишь, глаза-то!..
– Еще в глаза тычете! А спрашивается, нетто вы сами сегодня за обедом штучки три не хлобыстнули? Так ведь вы женщина, а я мужчина. Да и много ли выпил? Три-четыре рюмки водки да два стакана лимонаду с коньяком. Ну, пивца выпил. Так теперь нешто можно не пить? Теперь холера.
– Был бы отец не в отъезде, так он бы тебе задал холеру!
– Не беспокойтесь, папенька теперь в Москве и сами в самом лучшем виде лущат. Видали мы их хмельных-то. У них натура-то наша: попала в голову рюмка – и шабаш! Поддавай на каменку!
– Так он отец.
– А я сын. Яблоко недалеко от яблони падает. Лучше уж молчите, коли Бог умом обидел. – Сын умолкает и глядит куда-то в сторону. – И хорошо утопиться, чудесно! – говорит он через несколько времени и как бы про себя. – Взял, вот, здесь на речке лодку, выехал на середину Невы и бултых в воду, а там уж по-топорному. А то так снял с сахарной головы веревку – и в Строганов сад. Сучков-то не искать стать. А там в ведомостях: найдено мертвое тело купеческого звания…
– Ты про кого это? Про кого? – спрашивает мать.
– Про всех, у кого на душе тоска да скука, а также у кого родители бесчувственные, – уклончиво отвечает сын и вдруг брякает: – Маменька, дайте мне двадцать пять рублей.
– Откуда у меня такие деньги? Опомнись! Что ты! Отец-то что скажет?
– Коли так, прощайте! – И сын встает с места.
– Михайло, опомнись! Куда это ты? Куда? – тревожится мать.
– В Строганов сад, а нет, возьму лыжи и на середину Невы… – говорит сын, не глядя на мать, и, шатаясь, идет по мосткам к плоту, где отдаются напрокат лодки и лыжи.
– Михайло! Миша! Мишенька! Вернись! – кричит ему вслед мать. – Пойдем лучше домой. Там чайку с коньячком напьешься.
– Нет, уж зачем же? Лопайте сами. С какой стати вам своего единородного сына к пьянству приучать?
– Миша! Миша! Водочки выпьешь. У меня лососинка маринованная на закуску есть.
Но сын молчит и сходит на плот. Мать следует за ним. Он требует лыжи и садится на них.
– Плотовщик! Не давай ему лыж! Останови его! Нешто не видишь, что человек выпивши? – говорит она лодочнику.
– Маменька, не забудьте, что насчет безобразий городовой имеется, – замечает сын. – Вон он на углу стоит. Прощайте! На столе в моей комнате найдете письмо с излиянием моих чувств, а я на середину Невы…
Лыжи трогаются и плывут по направлению к Неве. По мосткам, следя за ними глазами, бежит мать и то лаской увещевает сойти сына на берег, то грозится созвать дворников, но сын неумолим и едет далее.
– Господи! Что же это такое? Ведь утопится! Ей-богу, спьяна утопится! – Она со слезами на глазах перевешивается через перила и спрашивает: – Чего же ты рассердился? Чего хочешь?
– Тридцать рублей! – брякает сын и гребет дальше.
– Нет у меня таких денег! Ей-богу, нет. На, вот, десяточку, возьми красненькую! – Она вынимает из портмоне десятирублевую бумажку и машет ею в воздухе.
– Ни копейки меньше! Доеду, вон, до этого дерева, так цена будет сорок рублей, а у моста так и пятидесяти не возьму!
Мать хватает за голову.
– Господа, заступитесь! Удержите его! Пьяный человек, и в Неву топиться едет! – упрашивает она каких-то двух кучеров, идущих на плот за водой.
– Ничего, сударыня! Небось не утопится! Ноне вода холодна! – отвечает один из них.
– Не доезжая Невы, сверзится, а здесь курица вброд перейдет, – добавляет другой и хохочет.
– Голубчики, ведь сын он мне! Миша! Мишенька! Ну где же мне таких денег взять, коли их у меня нет? – со стоном кричит она.
– Не заговаривайте зубы-то! Сам видал, как вам вчера приказчики сто рублей принесли! – доносится с лыж.
– Да ведь это за дачу платить. Ну, сойди на берег, двадцать рублей дам!
– Тридцать рублей и ни копейки меньше!
– Пожалей мать родную!
– Что мне вас жалеть, коли вы сами меня не жалеете.
– Ах ты, господи! – всплескивает руками мать. – Ну, сходи на берег и пойдем домой. Дам тридцать рублей, дам!
– Шалишь! Не надуете. Идите домой и несите сюда, а я вот здесь у бережка постою.
– Ну, вот ей-богу, отдам! Умереть на этом месте – отдам!
– Не верю! Потому что уж сколько раз надували. Пуганая ворона и куста боится. Несите деньги, и тогда шабаш!
– Ах ты, Фома неверный! Ах ты, езуит поганый! Приталивай к берегу, сейчас вынесу! – восклицает мать и отправляется на дачу за деньгами. Через несколько времени она приносит их на берег. – Выходи и бери!
– Стара песня! Несите на плот, – отвечает сын.
– Ах ты, безобразник, безобразник! – бранится она, однако сходит на плот и отдает сыну деньги.
Тот, не сходя с лыж, пересчитывает, кладет в карман и говорит:
– Ведь вот, есть же деньги! Ах вы, алчная! Говорите, что любите сына, а из-за тридцати рублей чуть жизни его не лишили.
Через пять минут он отводит лыжи на то место, где взял их, и подымается на берег, где его ожидает мать.
– Срамник! Непотребник! – встречает она его. – Пойдем домой чай пить! Измучил ты меня всю!
Сын подбоченивается, надевает шляпу набекрень и вообще принимает ухарский вид.
– Так сейчас я и пойду домой с тридцатью рублями в кармане. Нет уж, дудки! С этими деньгами я почище вас компанию найду! – отвечает он, вскакивает на стоящего у мостков извозчика и кричит: – Дуй белку в хвост и гриву! На «Минеральные»! Пали! Целковый!
Настеганная лошадь трогается и увозит Мишу на «Минеральные», а обманутая мать вздыхает, горько смотрит ему вслед и, с болью в сердце, слышит возгласы сына вроде: «Пали! Дери! Накаливай!» и т. п.
Время – деньги
С натуры
Пятый час. Время к вечеру. Смеркается. Кой-где зажигают фонари. По Литейной, по тротуару бежит молоденькая девушка с картонкой в руках. Она в синем суконном казаке и в вязаном шерстяном платке на голове, за ней гонится черноусый мужчина в шинели и в цилиндре. Он то отстает, то равняется с ней, умильно скашивает глаза и говорит:
– Послушайте, милая птичка, где же вы живете?
– Не доходя прошедшего, накануне Казанского моста, во вчерашнем доме, – лукаво отвечает девушка и продолжает бежать.
– Могу я, наконец, вам предложить чашку шеколада?
– Я кроме огуречного рассолу ничего не пью. – Девушка добегает до ворот большого каменного дома и говорит: – Прощайте.
– Скоро вы выйдете? Могу я вас дождаться? – спрашивает кавалер.
– Ждите.
– Нет, в самом деле?..
– А вы вот смотрите во второй этаж. Коли я махну из окна платком, значит, ждите. Прощайте!
Усатый кавалер посылает девушке летучий поцелуй. Она скрывается под ворота.
– Не видать что-то… Должно быть, надула, шельма! – бормочет про себя усатый кавалер, стоя на противоположном тротуаре, и пристально смотрит в окна второго этажа.
Около него останавливаются новый тулуп и гвардейский солдат с узелком под мышкой и тоже смотрят.
– Послушайте, господин, вы чего это изволите глядеть? – робко спрашивает тулуп.
– Ах ты, господи, вот наказание-то! – вскрикивает усач. – Черта смотрю. Свинячье рыло, вон, в окне показывается, – с сердцем отвечает он.
– Бывает… – многозначительно произносит солдат и еще пристальнее смотрит в окна. – У нас в деревне на колокольне три дня козел показывался, а войдут – и никого нет.
– Чего это смотрят, землячок? – спрашивает у тулупа проходящая женщина с судками в руках, из которых валит пар.
– Да вон, в окне мелькает что-то… – нехотя говорит тулуп.
– Мелькает… Так чего ж вы стоите? Добежать бы да в колокольчик позвониться. Долго ли до греха? Может, пообедали да спать легли, так и не знают. С огнем плохая шутка. И не выбежишь. Я бы и сама… да у меня господа обеда ждут… – трещит она.
Толпа между тем увеличивается. Тут и купец в лисьей шубе, мальчишка из лавки с корзинкой на голове, надетой наподобие кибитки, мастеровой парнишка в тиковом халате и с утюгом в руке, извозчик и какая-то баба с корзинкой за плечами. Все это смотрит в окно.
– Оно спервоначалу завсегда так: тихо, тихо, а потом огненным языком и выкинет, – рассуждает купец.
– Тоже вот когда кирка горела… – слышится где-то.
– Кирка что? А ты апраксинский пожар помнишь? Тогда в один миг и вдруг занялось!
– Опять мелькнуло! – вскрикивает мальчишка.
– Кавалер, чем так-то стоять, добежал бы до городового, да сказал ему… – наставительным тоном произносит купец. – Нынче ведь новое положение. Кто первый о пожаре уведомит, – сейчас ему три рубля в зубы.
Между тем со всех сторон слышатся следующие восклицания:
– Занимается. Вон кто-то уж платком махнул. Ах ты, господи! В стекла камнем пустить, что ли? Поищи, паренек, камешка-то!..
К толпе с другой стороны улицы переходит городовой.
– Это черт знает что! Тут в беду попадешь! – говорит усатый господин и поспешно отходит от толпы.
Подошедший городовой начинает разбирать дело.
Орест и Людмила
Краткий роман из дачной жизни
Глава I. Из дневника штаб-офицерской дочери Людмилы Трубищевой
Вот и еще месяц прошел, а я по-прежнему в девицах. Говорят, что весною мужчины нежные и влюбчивые, но тридцатую весну живу, а что-то этого не замечаю. Нынче последний год маменька наняла дачу. «Уж ежели, – говорит, – ты и нынешним летом не сумеешь себе подцепить мужа, то переедем куда-нибудь на Пески или на Петербургскую сторону и будем там жить безвыездно. По крайности, там хоть какой-нибудь чиновник наклюнется, который возьмет тебя из-за пары платья да из-за шинели с енотовым воротником». Я много плакала. Как хотите, за чиновника да еще в придачу к енотовому воротнику выходить не хочется. Ах, ежели бы мы были богаты, а то на маменькину пенсию не много разгуляешься! А ведь выходят же замуж и бедные за богатых. И не лучше меня да выходят. Чем я хуже других? Сердце у меня нежное, шиньон всегда роскошный, талия в корсете стройна, а в лице даже и в сильный жар матовая бледность. Кроме того, я столбовая дворянка и настолько древнего рода, что одного нашего предка еще при Иоанне Грозном били батогами нещадно и отрезали нос и уши.
//-- * * * --//
Вот уже более недели, как мы живем на даче на Черной Речке, а я еще ни разу не разговаривала ни с одним мужчиной, хоть сколько-нибудь похожим на жениха. Каждый день хожу в Строганов сад с книжкой и, сидя на скамейке, читаю в уединении, но мимо проходят или гимназисты с собаками, или семейные мужчины с женами. Замечательно, что ни офицеров, ни молодых людей совсем не видно. А все трактирная жизнь и нигилизм виноваты! Никого не тянет к семейному очагу, а все норовят больше или на «Минеральные воды», или в Демидов сад. Нужно бы было по вечерам ходить в Благородное собрание, там холостых очень много, но у маменьки пансионная книжка в залоге и деньги все прожиты. Дома всего четыре рубля, а дворник ходит к нам по два раза в день и просит денег за дачу.
//-- * * * --//
Сегодня сидела в Строгановом саду, слушала щебетание птичек, мечтала и вдруг вспомнила о нем, о моем милом Владимире. Это был молодой уланский корнет с удивительно любящим сердцем. Он был влюблен в меня до безумия и хотел просить у маменьки моей руки; в случае отказа хотел застрелиться, но злые языки начали говорить, что он выдал фальшивые векселя и принужден был бежать. Но я не верю в это! Нежные сердца на это не способны. Мечтая о нем, и сама не знаю, как нацарапала на скамейке булавкой следующее: «Нежный друг, где ты? Явись! Тебя ждет по-прежнему любящая тебя Людмила».
Глава II. Из дневника отставного юнкера Ореста Подтяжкина
Вот уж месяц, как живу на даче в Новой Деревне. Нанимаю за пятнадцать рублей в лето каморку у парикмахера. Слава богу, что теперь начались теплые дни, а то в начале весны, особенно по ночам, было так холодно, что зуб на зуб попасть не мог. Укрылся бы, да и укрыться нечем: халат и теплое одеяло в залоге за три рубля, а деньги пошли на задаток за дачу. В кармане всего полтинник и в перспективе нуль. Вся надежда на приобретение места или на выгодную женитьбу. Ежели бы какая-нибудь сваха взялась меня женить на десяти тысячах, три тысячи бы ей из них отвалил. Когда у меня деньги – я щедр. Целый день бегаю по Новой Деревне и по Черной Речке и ищу знакомств, но дачники как-то туго знакомятся. А приятно иметь знакомства. Во-первых, можно всегда пообедать, а во-вторых, дочки и племянницы… Ежели с хорошим приданым, то можно и увезти, обвенчаться, а потом старикам в ноги, и делу конец. Ведь девушки глупы.
//-- * * * --//
На днях познакомился с одной многосемейной дамой. Сегодня гулял с ней по Черной Речке, переносил ее ребятишек через лужи, делал им свистульки из травы, пел петухом и все думал, что пригласит обедать – не тут-то было! Рассказала, что у ней сегодня ботвинья и жареный поросенок с кашей, и распрощалась. Да еще спрашивает: «Где вы обыкновенно обедаете, мосье?» – «У Доротта», – говорю, а в душе послал ее ко всем чертям. Делать нечего, купил в лавочке полфунта колбасы и булку и отправился обедать в темную аллею Строганова сада. Лишь только съел свою порцию, как вдруг на скамейке заметил нацарапанное булавкой чье-то душевное излияние. Какая-то Людмила взывает к другу и просит его явиться. Вынул карандаш и написал: «Я был здесь и мечтал о тебе, неземная Людмила. Орест». Почем знать, может быть, завяжется роман, а с ним вместе придет и мое счастие. Влюбиться в меня немудрено: я молод, недурен собой и только месяц назад ухитрился сшить в долг новую пару платья.
Глава III. Из дневника штаб-офицерской дочери Людмилы Трубищевой
Нет, на свете среди черствых натур есть и незагрубелые! Вчера на мой вопль к нежному другу, который я нацарапала на скамейке, откликнулся какой-то Орест. Я верю в предопределение и в симпатию душ. Почем знать, может быть, провидение назначило его быть спутником моей жизни и слиться со мной в одно целое. Вот что я написала под его подписью: «Кто бы ты ни был, мечтатель, но я сочувствую тебе как в радости, так и в горе». Всю ночь видела его во сне. Он представлялся мне брюнетом. О, как жгучи были его поцелуи!
//-- * * * --//
С замиранием сердца приблизилась я сегодня опять к заветной скамейке, и – о радость! – на ней новая надпись: «Людмила, назначь Оресту, когда он может видеться с тобой и наслаждаться природой». Под этими строками какой-то мерзавец написал скверные слова, но я их стерла. Продолжать переписку или бросить? Ведь с сердцем играть опасно. Почти всю ночь просидела я у открытого окна и думала: назначить ему свидание или нет? Воображение рисовало его мне то вихрем, мчащимся на коне, то медленно плывущим в гондоле, но вдруг кто-то неприлично выругался, и я принуждена была закрыть окно.
//-- * * * --//
Решено. Маменька отправилась в город закладывать четыре чайные ложки, а я бросилась в Строганов сад и написала на скамейке: «Завтра в десять часов вечера». Но нет, я не доживу до завтра!
Глава IV. Из дневника отставного юнкера Ореста Подтяжкина
Роман завязывается. Завтра мне назначено свидание. Бьюсь об заклад, что это какая-нибудь блажная вдова, а вдовы всегда любят хорошо поесть! Сегодня заложил кой-какое белье и купил себе перчатки. Неловко же идти на свидание без перчаток. У моих квартирных хозяев к обеду был жареный гусь.
//-- * * * --//
Денег ни гроша. Целый день шлялся по улицам и хотя встретил до десятка знакомых, но ни одна шельма не пригласила обедать. Только и успел выпить чашку кофею, но без хлеба. Возвращаясь домой голодный, увидел, что хозяйская кухарка и ученики едят щи. Тут мне мелькнула счастливая мысль. «Бегите, – говорю, – на поле, воздушный шар опускается». Они побежали, а я съел щи и с остатками опрокинул чашку. Пусть думают на кошку.
//-- * * * --//
Был на свидании. Нет, это не вдова, а девица, и девица крепко поношенная. Ну, да все равно! Господи, кабы за ней было хоть пять тысяч приданого, я и тем был бы доволен. Вот как было дело. Подхожу к скамейке и вижу: сидит с книжкой в руках девица, а сама все по сторонам смотрит. Я раскланялся. «Позвольте, – говорю, – узнать: вы Людмила?» – «Да». – «А я Орест. Честь имею явиться». Она потупилась. «Не сочтите, – говорит, – мою переписку за серьезное. Это просто детская шалость». Я, разумеется, сел с ней рядом и заговорил о любви, потом проводил ее до дому и, прощаясь, выпросил у ней на память нашего первого свидания носовой платок. Порешили сходиться каждый день. Платок батистовый, вышитый. Его тотчас же заложил в табачной лавке за целковый и ужинал в трактире солянкой.
Глава V. Из дневника штаб-офицерской дочери Людмилы Трубищевой
Виделась с ним. Сердце меня не обмануло: он брюнет. Ах, как мне было стыдно моей навязчивости, но он оказался прекрасным человеком, верующим в симпатию душ. Из слов его я узнала, что он богатый помещик, долго странствовал за границей и приехал в Россию искать права на затерянное графское достоинство. Сегодня мамаша рассердилась и сказала: «Нет, уж видно, пора тебя на живодерню». А я ей в ответ: «Погодите, к осени будем ездить в каретах и блистать в обществе» – и при этом рассказала, что познакомилась с богачом, который за мной ухаживает. Сейчас начала ему вязать в подарок бисерный кошелек.
//-- * * * --//
Все неприятности. Сейчас был дачный хозяин и требовал денег за дачу. «Ежели, – говорит, – к воскресенью не отдадите, то съезжайте вон. Пусть лучше пустая стоит». Господи, что ж это такое, только началось дело, и вдруг съезжать! Ах, кабы он скорее сделал мне предложение и подарил браслет, тогда можно бы было его заложить и извернуться насчет дачи.
Глава VI. Из дневника отставного юнкера Ореста Подтяжкина
Вот уже с неделю коровожусь с ней, познакомился даже и с ее матерью, а до сих пор не видал еще от них и стакана чаю. А должно быть, они очень богаты. Мать всюду носит с собой на руке ридикюль и все жалуется на непрочность замков на даче. Непременно в этом ридикюле банковые билеты.
//-- * * * --//
Был у них в доме. Живут неважно, но ведь на даче редко кто живет с комфортом. Старуха, должно быть, очень жадна, потому что то и дело толкует о дороговизне и о том, что нынче очень трудно верить людям. Угощали кофеем, но без булок.
//-- * * * --//
Когда они обедают? Вот вопрос. Людмила говорит, что в три часа, но сегодня я сидел у них с одиннадцати часов до шести вечера, а у них и на стол не накрывали. Денег у меня ни копейки. Единственное лицо, которое мне верит на даче, – это пряничник, а потому вот уже четвертый день питаюсь медовыми коврижками.
Глава VII. Из дневника штаб-офицерской дочери Людмилы Трубищевой
Я так привыкла к Оресту, как будто десять лет была с ним вместе. Лишь только поутру просыпаюсь, как уже первая мысль об нем. Удивляюсь, чего он медлит предложением; я, кажется, то и дело делаю ему намеки о своей любви.
//-- * * * --//
О, счастливый, о, торжественный миг! Сегодня он признался в любви и просил моей руки. Я тотчас повела его к маменьке, и она нас благословила. Свадьбою торопит как можно скорее, так как на другой же день хочет везти нас в Италию. Это и лучше, так как мы его можем уверить, что приданое сделаем за границей. Впрочем, при его благородстве души, я не думаю, чтобы он рассчитывал на деньги. К тому же он сам богат. Завтра мы его пригласим к себе обедать, а потому маменька ездила сегодня в город закладывать свою шаль и шелковое платье. Как-то мы его угостим? Впрочем, он, кажется, не из гурманов, так как сегодня выпил у нас три стакана кофею с булками и, не желая расстаться со мной, не ходил даже обедать. Целый вечер говорил мне о любви и, уходя в глухую полночь, взял у меня на два дня мой золотой браслет. Я догадываюсь, зачем. Он взял его на мерку, чтобы заказать мне бриллиантовый.
Глава VIII. Из дневника отставного юнкера Ореста Подтяжкина
Ура! Довольно голодать! Через неделю я женюсь на богачихе! Сегодня обедал у них. Едят прелестно. Обед домашний, но из пяти блюд. К обеду был лафит, херес и даже шампанское. Одно скучно, что она все сентиментальничает. Просила после обеда написать ей в альбом стихи, но я отказался, так как, кроме гусарских стихов, ничего не знаю. Влюблена в меня до безумия! Теперь нужно наговорить старухе черта в ступе насчет неприсылки мне управляющими дохода с имения и занять у ней денег. Скорей, скорей венчаться, а там пускай узнают, что я за птица! Лишь бы кормили.
//-- * * * --//
Неприятная история! На Черной Речке живет портной Шульц, а я этому портному должен сто рублей. Он уже имеет исполнительный лист на мое личное задержание. Вчера гулял с Людмилой по саду и вдруг увидал его идущего мне навстречу. К счастью, что успел его вовремя заметить и шмыгнул в кусты, а Людмиле сказал, что у меня внезапно пошла кровь из носа. Сегодня опять обедал у них и на деньги, вырученные от продажи Людмилина браслета, купил им корзинку земляники.
Глава IX. Из дневника штаб-офицерской дочери Людмилы Трубищевой
Все пропало, и я проклинаю свою легковерность! Он оказался хитрым обманщиком и вместо богатого помещика – праздношатающимся. Все его рассказы о богатстве были ложью! Прощай, мой батистовый платок, прощай, мой браслет! Сегодня мы, по обыкновению, гуляли с ним в Строгановом саду. Он подвел меня и маменьку к лотку разносчика и стал нам покупать апельсины, как вдруг сзади нас послышался голос нашего соседа по даче – Шульца. «А, господин Подтяжкин, – говорит он, – наконец-то я вас нашел. Чем лакомиться апельсинами, лучше бы уплатили мне сто рублей. Нет, я вас не отпущу, кормовые деньги уже внесены. Едемте в долговое!» Услыша это, Орест со всех ног бросился бежать и скрылся из вида, а мы с маменькой остались, как оплеванные. Маменька просто бесится; как увидит меня, так и закричит: «На живодерню тебя! На живодерню!»
Глава X. Из дневника отставного юнкера Ореста Подтяжкина
Ах, как близко было мое счастие, и вдруг все пошло прахом! Проклятый немец! Дернуло же его подвернуться. По его милости вот уже три дня, как я опять голодаю. Даже и пряничник не верит в долг. Сегодня до восьми часов вечера крошки во рту не было, но я украл из парикмахерской бритву, продал ее ходячему точильщику за двугривенный и на эти деньги съел четыре булки с молоком. Ежели и завтра буду голодать, то пойду сам к портному. Пусть сажает в долговое отделение; по крайней мере, сыт буду.
Дневник купеческой дочки
Очень скучно, а потому купила за пятиалтынный книжку и буду писать свой дневник. Буду записывать в нее все, что со мной случится замечательного. Когда я училась у мадамы в пансионе, то у нас одна девочка вела дневник и очень забавно выходило. Прежде всего, опишу, как я живу. Встаю в десятом часу, пью чашки три кофею и ем московскую сайку, а иногда и две; потом завтрак, потом обед; между обедом и завтраком пьем чай, а после обеда кофей; в восемь часов вечера опять чай, а там, как папенька придет из лавки, ужин и ко сну… Перед обедом и перед ужином едим с маменькой клюкву, кедровые орехи, подсолнычные зерна, мятные пряники, моченые яблоки или что-нибудь в этом роде. Я так привыкла что-нибудь жевать, что когда бываю в церкви и жевать нельзя, то даже слюна бьет; а все оттого, что скучно. Впрочем, и в церкви ем просвирку. Маменька и то говорит: «Жуй, жуй, дура, пока еще замуж не вышла, а там бог знает, какой еще муж попадется; может и запретить целый день жевать-то». Мне девятнадцатый год, а меня уже смотрели больше чем двадцать женихов, но все расходилось дело из-за папенькиной скаредности, или женихи были для меня слишком низки. Сначала было стыдно показываться женихам, а потом ничего. Что ж, за кого-нибудь ведь надо же выйти замуж. Записала бы фамилии моих женихов, да забыла их, а иных не знала, как и зовут. Кому-то я достанусь? Гадала и на «Царе Соломоне», и на воде – все выходит Василий, только ведь Васильев много.
//-- * * * --//
Сегодня по Лиговке мимо наших окон провезли четырнадцать покойников. За одними купеческими похоронами ехало тридцать три кареты. К завтраку пришла сваха Антиповна и сватала мне жениха из актеров, но маменька сказала, что уж тогда лучше выдать за станового. Целый день скучала, потому что не могу много есть, так как нечаянно прикусила себе язык, и он очень болит. В молодцовской комнате нашла книжку, но без начала, и как ее название – не знаю. Пробовала читать, но скучно. Как начну читать, так ко сну и заклонит. А ведь прежде любила читать, но папенька с маменькой все ругались за это, а я и отвыкла. Вечером была с кухаркой у всенощной. В церкви стояло много солдат. Один из них был очень хорошенький, совсем с офицерским лицом, а ведь солдаты из простых мужиков.
//-- * * * --//
Сегодня целый день спала, а вечером была в бане и слышала от бабки, что наша соседка, вдова Самострелова, связалась с своим кучером. Вечером папенька пришел из лавки пьяный и ругал маменьку разными скверными словами, а меня назвал кобылой. За ужином до того наелась, что еле вышла из-за стола.
//-- * * * --//
Ко мне сватается мусорщик и будет смотреть меня в воскресенье в Приказчичьем клубе, для чего мне шьют новое платье. Папенька говорит, что мусорщик этот – очень богатый купец, так как недавно выгодно обанкрутился, но крив на правый глаз. Маменька сказала, что нам с лица не воду пить. Сегодня наш приказчик Николай подарил мне шеколадного Наполеона, и я его съела после ужина. Вечером он встретил меня в коридоре и вздохнул. «О чем, – говорю, – ты вздыхаешь?» «Об вас», – говорит. А он очень недурен собой, но жаль, что приказчик.
//-- * * * --//
Сегодня поутру мимо нас везли на кладбище генерала с музыкой, но я проспала. Такая досада! Ничего хорошего не видишь. Ходила с маменькой за компанию в баню. Это второй раз на этой неделе, а придя домой, съела фунт кедровых орехов и на гривенник клюквенной пастилы. Николай подарил мне сахарного лебедя. Дурак! А впрочем, и за приказчиков замуж выходят. Папенька тоже был приказчик, да ведь вышел же в купцы.
//-- * * * --//
Примеряла новое платье и при этом заметила, что с Рождества потолстела в талии ровно на два вершка. Вечером была у всенощной и любовалась на одного певчего. Загляденье! Ежели бы этот певчий был богатый купец, то с радостью бы вышла за него замуж. Николай подарил мне жестянку леденцов. Должно быть, влюблен в меня. А что, не написать ли ему любовную записку?
//-- * * * --//
Вчера меня смотрел в Приказчичьем клубе мусорщик. Это очень старый купец с шишкой на носу, и я очень рада, что он напился с папенькой и обругал его сволочью. Весь вечер танцевала с очень приятным кавалером. Он блондин с брюнетным отливом и два раза назвал меня бутоном, а маменьку величал мадамой. Рассказывал, что служит кассиром в банке и получает восемь тысяч, а также просил, чтоб я приходила в воскресенье в Летний сад, после чего повел меня на хоры и украдкой поцеловал руку. Ах, ежели бы ему придать глаза нашего приказчика Николая и усы певчего, то он был бы совсем картинка!
//-- * * * --//
Сегодня Николай подарил мне коробку винных ягод и назвал меня купидоном. После обеда спала и видела во сне кассира. Будто я лечу на воздухе и падаю в его объятия, а он стоит на траве в кустах и держит в руках ружье, но вдруг сделался шум, и я проснулась. Оказалось, что папенька пришел из лавки домой пьяный и хочет бить маменьку поленом. Такая досада! Даже и сна-то путного не дадут до конца увидеть.
//-- * * * --//
Мимо нас провезли одиннадцать покойников. После обеда спала четыре часа, ела клюквенную пастилу и написала Николаю цидулку. Вот она: «Ах, скажи мне, мой брюнет, ты влюблен в меня иль нет?»
//-- * * * --//
Покойников было девять. Целый день грызла подсолныхи. Вечером пришел Николай и принес мне медовую коврижку. Я ему отдала цидулку. Вместо ответа он обнял меня и поцеловал. Это было в коридоре.
//-- * * * --//
Ела мак. Была в бане. Николай принес мне пяток апельсинов, но лишь только хотел поцеловать, как, откуда ни возьмись, маменька и дала мне по затылку. Папенька и маменька ругали меня целый вечер и сбирались оттаскать за косы, но я спряталась под кровать. Николая выгнали. Прощай, моя любовь! Ну да ничего, остался кассир.
//-- * * * --//
Сегодня была с подругой в Летнем саду. Кассир был тоже там. Звал нас пить шеколад, но мы не пошли. Говорит, что не может жить без меня, и все жал мне руку. Ах, как он мне нравится! Нет, он не в пример красивее Николая.
//-- * * * --//
Сегодня ходила в Гостиный покупать сапоги и видела кассира. Повел меня в проход и угощал у пирожника сладкими пирогами. Рассказывал, что хочет поступить в гусары, и взял у меня на память бирюзовое кольцо змейкой.
//-- * * * --//
Была у Владимирской у всенощной, виделась с кассиром. Звал меня к себе на квартиру, но я побоялась. Вследствие отказа хотел принять яду, а потом застрелиться, но я просила обождать до субботы. Обещал.
//-- * * * --//
Целый день ела клюкву и думала: идти ли мне к нему на квартиру или нет? Решила идти с подругой.
//-- * * * --//
Только и дела – думаю об нем. Даже и покойники не интересуют. Была в бане, но без всякого аппетиту.
//-- * * * --//
Ах, как мужчины коварны! Ах, как они врут и какие изменщики! Окно моей комнаты выходит на крышу соседнего дома, и перед самыми стеклами дымовая труба. Сегодня только что встала поутру и подошла в дезабилье к окошку, как вдруг на трубе заметила трубочиста, хоть и трубочист, а все же мужчина. Я отскочила от окошка и начала на него смотреть из-за угла; но какой же был скандал и как у меня оборвалось сердце, когда я в этом трубочисте узнала кассира. На его мизинце блестело мое бирюзовое кольцо. Я хотела упасть в обморок, но не могла. Коварный мерзавец! Трубочист, а смеет рассказывать, что он кассир в банке и получает восемь тысяч! Пропала и вторая моя любовь! Целый день плакала и не могла съесть даже и фунта орехов. Господи, хоть уж бы за кого ни на есть выйти замуж, а то чувствую, что пропаду ни за копейку!
//-- * * * --//
Целый месяц не писала своего дневника. Во-первых, лень, а во-вторых, о чем писать? Целые дни сплю и ем, и жду, кому-то я достанусь. Глаза опухли от сна, да и челюсти болят. Маменька говорит, что это от еды. Вчера у нас на дворе случилась история… Впрочем, это я, кажется, видела во сне. Все перепутываю, что вижу во сне и что наяву. Вчера по просьбе маменьки села писать заздравное поминанье и вдруг забыла, как зовут папеньку. Насилу вспомнила. Да, история. Вижу я, что вдруг спускается с неба огромная корзина с яблоками… Нет, лучше в другой раз. Страшная лень, да и клонит…
На этом месте дневник кончается. В книжке виднеются крошки от булки и раздавлена муха.
Парильщик
Не только что одна Закуваевка, но даже и окрестные села и деревни знали Веденея за мужичонку «внимания не стоящего», не говоря уже об его собственной семье, состоящей из женатого брата и старухи-матери, которая, видимо, тяготилась им. И не то чтобы Веденей был пьяница или вор, нет, он был честнейший мужик и пил только при случае, но просто какой-то нерадивый и неумелый. Способности у него, правда, были, но отнюдь не к деревенским работам. Так, никто, бывало, не сделает лучше его дудку из бересты, и никто лучше его не сыграет на этой дудке. Песни ли петь, Веденей – первый запевала. На свадьбах, на посиделках Веденей – первый остряк и смешила. Бывало, он только рот разевает, чтобы что-нибудь сказать, а уж люди хватаются за бока, чтобы смеяться. Охота во всех ее видах, начиная с перепелиной «на дудочку» до охоты с ружьем, – его дело; одно только худо, что у него не было ружья и он всякий раз занимал его у дьячковского сына, за что и отдавал ему по условию треть или половину добычи. Приобретение ружья и еще гармоники было для него давнишним и наибольшим желанием, но, по бедности, он никак не мог на этот предмет раздобыться деньгами. Гармонику он, правда, впоследствии выменял у прохожего офени-коробейника на поросенка и двух гусей, но гармоника эта была невелика и далеко не удовлетворяла его. Ему хотелось большую, какую-то «о четырнадцати переборах, четырех ладах и с сильным духом», такую, какую ему привелось раз видеть у знакомого фабричного парня, пришедшего в деревню на побывку. Ежели бы Веденея учить музыке, может быть, из него вышел бы хороший музыкант, но как земледелец он был никуда не годящийся. За что ни возьмется – ничто не спорится. Начнут, бывало, в сенокос смеяться над ним товарищи:
– Эй, Веденей! Смотри, бабы по три полосы скосили, а ты все еще на первой мнешься! Стыдись! Курицы на смех подымут.
– Мнешься! Не мнусь я, а одно дело обдумываю. Сем-ка я косу отточу, так покажу я вам, как я мнусь! Обгоню живым манером и на две полосы за собой оставлю. Дай только срок, – отвечает Веденей, оттачивает косу, плюет на руки и с криком на баб: – Эй вы, толстопятые! – принимается косить с каким-то остервенением, но минут через десять смотришь – уж он сидит усталый, измученный и рассматривает лезвие косы.
– Что ж ты? – спрашивают его.
– Да что, коса кака-то неподходящая! Зазубрилась. Надо статься, на пень наскочил. Эва! Кака выемина сделалась.
– Ах ты, косила-мученик! Уж лучше бы в дуду играл!
При уборке хлеба было то же самое. Люди дело делают, а Веденей кривляется, прибаутки говорит или с кем-нибудь лясы точит. Семья начнет его ругать, а ему все равно, как говорится, как к стене горох… И так во всех работах.
Зато соберутся, бывало, крестьяне после работ посидеть на завалинке – Веденей уж тут: строит дудку или наигрывает на гармонике, напевая песню и отчеканивая слова вроде:
Нос крючком,
Голова сучком,
Сама ящичком.
– А ну-ка, Веденей, представь, как волостной в церковь ходит, – просят его присутствующие.
Веденей сейчас выпрямляется, выпяливает вперед брюхо и, заложа руки за спину, семенит маленькими шажками.
– Ну а станового представь.
– Нет, нельзя. За это стегают. Пусть девки поцелуют – покажу. Ну, красные, подходи по очереди, а нет – сам начну, – говорит он.
– А вот только подойди, так я тебя и тресну… – отвечает какая-нибудь из бойких.
– Это нам, ангелка, нипочем. Ты тресни, а поцеловать поцелуй!
И бывало, что Веденею доставались от девушек не только затрещины, но и плевки в бороду, но он не обижался.
Любимым занятием Веденея в праздничные дни было: прислуживать в алтаре, выносить налой, подавать кадило, звонить на колокольне. Чуть на погосте покойник – Веденей уж там: раздает за панихидой свечи, помогает нести гроб, опускать его в могилу и по окончании похорон вместе с причтом приглашается на поминки. Также и в Рождество, в Пасху, в престольный день он хаживал вместе с причтом по прихожанам и непременно нес какой-нибудь образ. Короба он не имел, подаяние провизией не сбирал, но зато из каждого дома выносил брюхом.
Веденей был бездетный вдовец лет тридцати с лишком. Несколько раз прицеливался он жениться во второй раз, но ни одна невеста из окрестных деревень не шла за него, так как все его знали за нерадивого мужика, да к тому же и собой он был очень нехорош: худой, длинный, рябой, курносый. Заплатанная одежонка и замасленный картуз сидели на нем, как на коле.
Раз мир на деревенской сходке решил сделать его пастухом. Веденей принял эту должность с благодарностию, но и к ней оказался неспособным. Вверенное ему стадо то и дело делало потравы, а через месяц он проспал корову. За последний поступок его лишили должности, и он снова сделался бременем своей семьи. Домашние называли его лишним ртом, разгильдяем, полоротым и требовали, чтобы он шел в Питер на заработки. Долго он отнекивался, долго не соглашался, но наконец брань и попреки надоели ему; он плюнул и сказал:
– Э, прах вас возьми! Снаряжайте!
Веденея снарядили, дали на дорогу хлеба, пять рублей денег и отправили в Питер.
//-- * * * --//
В Питере у Веденея было много земляков. Они большей частью были разносчики: торговали спичками, яблоками, сельдями, пряниками и жили на артельной квартире. Тотчас по приезде в Питер Веденей разыскал их и явился на артельную квартиру.
Так как дело было вечером, то земляки были все в сборе и сидели за ужином.
– Батюшки, Веденей! Каким лешим тебя сюда занесло? – заговорили они.
– Об вас сгрустнулся, братцы. Дай, думаю, на заработки пойду. Пусть посмотрят, что я за человек есть. Авось медаль прицепят, – с ужимками отвечал он и начал целоваться с земляками, оделяя их письмами и посылками от деревенских.
Земляки пригласили его ужинать. Он сел. Они начали засыпать его вопросами.
– Что ж ты, в разноску пойдешь? Торговать будешь?
– Нет, братцы, коли местечко выищется, так лучше…
– А дудки при себе?
– При себе. Без дудок я что солдат без ружья.
– А гармоника?
– Тут. Эво горб-то ее из мешка торчит. Давно, братцы, не играл. На чугунке ладил было наигрывать, да по шеям согнать сулились.
Отужинав, разносчики начали просить Веденея что-нибудь сыграть. Он достал гармонику, замигал глазами, задергал плечами и начал играть, напевая:
Как у нашего Мартына
За душой нет ни алтына.
Ох, калина! Ох, малина!
Хотя в песне и ничего не было особенно смешного, но разносчики так и покатились со смеху. «Вот собака-то! Вот дьявол-то! Ах ты, анафема, чертов сын!» – слышалось у них. Ободренный успехом, Веденей вскочил с лавки и начал приплясывать. Хохот и ласковая ругань усилились, и Веденей долго бы еще плясал, ежели бы артельная стряпуха не остановила его.
– Антихрист, чего ты пляшешь-то? Вспомни, завтра день-то какой! Ведь завтра воскресенье. Люди Богу молиться, а ты беса тешить, – сказала она.
Веденей остановился.
– А и то правда! Шабаш, ребята! Уж и то за грехи наши не одну каленую сковороду на том свете вылизать придется, – проговорил он и, тяжело дыша, опустился на лавку.
– В шуты тебе на балаганы идти, камедь ломать, – решили про Веденея разносчики, однако наутро повели его в трактир и стали спрашивать у знакомого буфетчика, нет ли у него для земляка местечка.
Местечко нашлось, и именно в том же трактире. Буфетчику нужен был кухонный мужик для черной работы.
– Ну, вот и рядись, Веденей. В трактире, что у купцов, еды много. Ешь – не хочу, – заговорили разносчики.
– Насчет еды уж и говорить нечего! Эво как у нас все зобы-то отъели! Жри до отвалу! – сказал буфетчик.
– Ну, а как положение?
– Пять рублей в месяц и горячее три раза в день.
Веденей поковырял в носу, пощурился, почесал в затылке и согласился.
Первое время, сгоряча, как и всегда, Веденей накинулся на работу и работал как вол, но впоследствии мало-помалу охладел. Обязанность его заключалась в том, что он должен был наколоть дров, принести их в кухню, а также и воды, мыть посуду, чистить котлы и кастрюли и пр. Начнет, например, чистить посуду, а в кухню войдет какая-нибудь женщина или заварить кофей, или нагреть утюг. Веденей тотчас же оставляет дело, бросается к ней и начинает «точить лясы и прибаутки». Пойдет в сарай колоть дрова – смотришь – уж сидит где-нибудь на дворе и играет на дудке, а около него стоят мастеровые, кухарки, мальчишки со всего двора и покатываются со смеху; пошлет его повар в рынок за какой-нибудь нехватающей провизией – проходит чуть не полдня. Шарманка ли какая заиграет на дворе, дворник ли разговаривает с какою-нибудь незнакомою личностию, происходит ли сцена вроде переезда кухарки на другое место, ругается ли на дворе кто с кем, дерутся ли собаки – все отвлекало Веденея от работы, и он тотчас же выбегает на двор и долго стоит там, забыв о деле. Раз за какими-то акробатами с учеными собаками, шляясь со двора на двор, Веденей ушел без шапки и без армяка версты за две и только тогда спохватился, когда уже ему стало нестерпимо холодно; другой раз в чистый котел, стоящий на плите, он вместо воды вылил какие-то помои. Посуды при мытье он бил множество и ежели, например, ронял на пол крышку от миски, то до того терялся, что бросал на пол и самую миску. Долго бились с ним буфетчик и повар и наконец прогнали его.
Веденей снова пришел к разносчикам в артельную квартиру.
– Ну что? – спросили его.
– Да что, братцы, не потрафил. Работы больно много. Лучше уж я вашим ремеслом займусь. Торговать буду. У меня семь рублей на жестянку и на товар есть, – отвечал он.
– Ну какой ты торговец, да у тебя с первого же раза из-под носу все растаскают.
– Не растаскают. А глаза-то на что во лбу?
– А черт-те знает, на что они у тебя. Надо статься, так, зря…
– Уж вы научите, чем торговать, братцы.
– Да чем торговать? Вот теперь вербы подходят. Торгуй воздушными шарами красными да тешь народ прибаутками, может, что и путное выйдет. Съедобным товаром тебе торговать нельзя – сам все сожрешь.
– Ну так справьте меня. Научите трех маток сосать теленочка, с коломенку версту несмышленочка, – забалясничал он прибаутками.
Товарищи выправили ему жестянку на право торговли, купили красных, наполненных газом шаров, и Веденей начал торговать ими, но так неудачно, что на второй же день попал в часть за какую-то неприличную прибаутку, сказанную какой-то покупательнице. Просидев в части целые сутки, он начал разочаровываться и в торговле и скоро покончил и с нею, но не по своему, однако, желанию, а по обстоятельствам. С ним случилось несчастие. Однажды он продал покупателю шар. Покупатель взял от него шар, подал ему рублевую бумажку и потребовал сдачи. Веденей полез в карман за деньгами, а ниточки, на которых летали шары, закусил зубами. Во время сдавания сдачи случилось так, что какая-то проходящая женщина поскользнулась и упала. Веденей захохотал и никак не мог обойтись без того, чтобы не вставить какого-нибудь слова, и, забыв, что ниточка от воздушных шаров у него во рту, во все горло крикнул: «А ну-ка, на другой бок!» – вследствие чего шары оказались свободными и плавно полетели кверху, а с ними вместе улетел и капитал Веденея.
– Скачи выше, хватай! Полезай на крышу, авось достанешь! – трунили над ним близстоящие извозчики.
– Ах ты, ворона, ворона! – сказал городовой.
Веденей только развел руками, постоял в собравшейся толпе, посмотрел на свой улетавший капитал, плюнул и отправился домой. Вечером пришедшие на квартиру разносчики начали над ним трунить, а он хлебнул с горя косушку водки и весь вечер проиграл то на дудке, то на гармонике.
– Что, не будешь больше торговать? – спросили его наутро товарищи.
– Нет, шабаш малина – эта самая торговля! Ну ее к ляду! Только и путного, что в части насиделся, – отвечал Веденей. – Лучше буду опять места искать.
Веденей жил в артельной квартире и искал место, но место не находилось. Денег у него не было. Товарищи хоть и любили его за его прибаутки, но смотрели на него как на дармоеда и, видимо, косились.
– Да ты бы, Веденей, хоть помогал кому, что ли, коли места не можешь найти, – начали они ему говорить. – Калистрата знаешь, что в парильщиках в Семеновских банях?
– Нет, не знаю.
– Семь верст от вашей деревни. Сходи к нему, скажи, что мы прислали. Теперь время передпраздничное настает, народ в бани валом валит. Сходи, может, и возьмут помогать.
Веденей отправился. День был не банный – пятница. Калистрата он застал в сторожке за чаем. Это был дородный, с окладистой бородой мужик и держал себя важно. За его важность парильщики Семеновских бань выбрали его старостой, вследствие чего он уже не мыл более гостей, а только сторожил белье и одежду моющихся и получал билеты и деньги за мытье и за «сторожку».
– Помогать, помогать… – заговорил Калистрат, осматривая с ног до головы Веденея. – Оно точно, лишний человек нам теперь нужен, потому Страстная неделя на носу – гость повалит всякий, даже и такой, который и раз в год в баню ходит; только припасай руки. Да ты мыл ли когда? – спросил он.
– Не мыл, да вымоем. Охулки на руку не положим. Нешто тут мудрость какая нужна?..
– А ты думал как? Известно, мудрость… Сноровку надо знать. Начнешь мыть зря, так и гостя отвадишь. Другой раз и калачом не заманишь, а у нас гость идет хороший, привычный: и купец, и чиновник, и офицер, и поп. С каждым нужно особое обхождение понимать. Бывает, и генерал заходит. Теперича купца, к примеру, нельзя так мыть, как чиновника. Купец любит кипяток и чтоб спину ему злее терли, а чиновник – особь статья… Поп до пару лих, но к жесткой мочалке неласков. Ну и величать надо знать, как. Это хлеб наш. У нас есть купцы, которые рублей, может, более чем по сту в год оставляют, потому иной раз задастся, раза по три на неделе к нам жалуют. Того гостя надо с особенным почтением…
– Это что, это все можно! Попривыкнем… – сказал Веденей.
– Ну, ладно, помогай… В артель не возьмем, а помогать помогай, там выделим, глядя по тому, чего стоить будешь. Ужо я тебе покажу, как мыть нужно. Чай пьешь?
– Балуюсь.
Калистрат посадил с собой Веденея пить чай и начал распространяться о том, как нужно мыть купца, как чиновника и как генерала. Напившись чаю, он велел Веденею раздеться, разделся сам и повел его в баню для того, чтобы над ним самим показать, как нужно мыть.
– Первое дело, коли человек входит в баню и требует помыть себя, нужно его окатить из двух тазов, – начал Калистрат. – Тут уж сноровка нужна. Один любит, чтобы его кипятком шпарили, другой – с прохладцем. На первый раз лучше спросить. После окатки иной в жаркую баню преть идет, а иной и так… Сейчас ты окатишь чистой водой скамейку, посадишь гостя и принимайся за голову. Для головы нужно приготовить две шайки с водою: одну для мытья, другую для окачивания. Ну, садись на лавку, я тебе вымою голову…
Веденей повиновался. Калистрат начал ему намыливать голову и продолжал:
– Тут уж скоблить надо, глядя по голове. Коли голова косматая – в трех водах мой, коли гладкая – в двух и мой до тех пор, пока волос скрипеть начнет. Ну, понял?
– Еще бы не понять, – отвечал Веденей.
Голова была вымыта. Волосы скрипели от руки, как полозья саней по снегу в сильные морозы.
– Ну, теперь самое главное – спину тереть, потому иной гость из-за этого только и в баню ходит, – снова начал Калистрат и велел Веденею лечь на лавку. – Первое дело – мыло надо взбить, чтобы вспенилось. Мыло у нас хорошее, ежели кипятком обдашь, так с гору пены можно намылить. – Калистрат начал тереть Веденея мочалкой и приговаривать: – Начинай со спины полегоньку, потом все усиливай, усиливай и, наконец, дери вовсю и прохватывай, главное, на поясах.
Веденей крякнул, так как Калистрат налег на него изо всей силы.
– Ага, кряхтишь. Вот тут тоже замечать надо, от чего гость кряхтит: от боли или от радости. Коли от боли, так остановись, а от радости, так поналяг еще. – Далее следовало мытье живота, который было приказано завсегда тереть тише, «а то кишки выдавишь», и наконец, как окончание, мытье рук, ног, шеи. За всем этим следовало окачивание. – Окачивать можешь, сколько хочешь, глядя по гостю. Купец Харламов к нам ходит, так на того мы в трое рук тазов по пятидесяти выливаем. Смерть любит! – закончил Калистрат, вымыв Веденея, лег на лавку сам и приказал ему, в виде опыта, мыть себя.
Испытание кончилось. Веденей оказался годным и, с согласия других парильщиков, был принят.
Веденей поступил в парильщики Семеновских бань. Поступил он в самое жаркое время. Начиналась Страстная неделя. Перед праздником, как известно, всякий идет в баню. Первое время ему давали мыть только гостей «с воли», но в конце недели наплыв посетителей, желавших обмыть свою грешную плоть, до того усилился, что Веденею пришлось мыть и завсегдатаев.
– Ну, как наш новый парильщик вам угодил, Иван Иваныч? Изволили ли от него натешиться? – спрашивал завсегдатая староста Калистрат.
– Да ничего, только он все как-то неравномерно: то словно скребницей скоблит, а то будто с ребенком… Одно слово, чувства этого нет, – отвечает завсегдатай.
– Внове еще-с… Попривыкнет. Вы вот, к примеру, не паритесь, а мы его, собственно, для пару держим. Какой хошь пар выдержит – что твой татарин, – говорит Калистрат и улыбается той улыбкой, какой обыкновенно улыбается мелкая чиновная пешка, ежели с ним пошутит директор департамента.
– Поднеси ему стаканчик, что с ним делать! – заключает завсегдатай.
Веденей кланялся, пил и думал: «А ведь жисть-то и в самом деле здесь хорошая. Что это меня спервоначалу в парильщики не угораздило?» В конце недели ему пришлось и видеть многоуважаемого завсегдатая купца Харламова, того самого, на которого, по рассказу Калистрата, «в трое рук по пятидесяти тазов воды выливают». Харламов был высокий, крепкий мужчина с черной бородой и держал себя важно. Когда он вошел, все парильщики поклонились в пояс и бросились с него стаскивать шубу. Освободившись от шубы, Харламов три раза перекрестился на образ и спросил, свободен ли его любимый парильщик Кузьма.
– Моет-с, вы подождите, Харитон Иваныч, он сейчас освободится, – сказал Калистрат и прибавил: – И то уж он об вас стосковался. «Что это, – говорит, – Харитона Иваныча давно не видать!» На фатеру к вам хотел бежать – справиться, что уж, здоровы ли вы? Давненько не изволили быть…
– Как давно? Прошлую субботу был.
– А нониче у нас опять суббота. Много воды-то с тех пор утекло. Вы учтите…
Харламов улыбнулся и начал раздеваться.
– Да некогда все… лавку к празднику считаем, – сказал он. – Во вторник хотел вечерком забежать, да помешали.
– Уж вы не забывайте нас, – поклонился Калистрат, отворил в мыльную дверь и крикнул: – Эй, припасайте тазы Харитона Иваныча окачивать!
Харламов пробыл в бане часа четыре, лежал, разговаривал со знакомыми, выпил две бутылки кислых щей и бутылку пива и, уходя, сказал Калистрату:
– Коли христосоваться завтра придете, так я до обеда буду дома.
– Всенепременно, Харитон Иваныч… Как же возможно без этого? Почтим… – отвечал Калистрат.
В первый день Пасхи парильщики ходили поздравлять с праздником на дом к гостям-завсегдатаям. Их угощали водкой и давали им денег, а купец Харламов кроме водки и денег одарил всех платками.
//-- * * * --//
Парильщики Семеновских бань, как и вообще во всех банях, составляли артель. От хозяина бань они не получали никакого жалованья и существовали только от доброхотных дателей: кто что даст за мытье, кто за «сторожку». За позволение же быть при бане они обязывались мыть и чистить баню, сохранить одежду посетителей, а также и банные принадлежности, как то: тазы, ведра, шайки и мебель. Кто бы из них сколько ни заработал, все деньги шли старосте, который расходовал их на пищу, а остаток, называемый «дуваном», в конце месяца делился поровну. Квартиры парильщики не нанимали, а жили в раздевальной или в сторожке.
Жить стоило им дешево, а потому и дуван был хороший. В летние месяцы они делили рублей по десяти на брата, а в зимние, особливо в такие, где приходились большие праздники, дуван доходил до пятнадцати и даже восемнадцати рублей.
Прошла Святая неделя, наступил май месяц. Любимый парильщик купца Харламова Кузьма начал сбираться на лето в деревню и вскоре уехал. В артели открылась ваканция. Веденей начал проситься, чтобы его приняли. До сих пор он хотя и был принят в число парильщиков, но работал «из харчей и из двугривенного в банный день», в артель же принят не был. Калистрат посоветовался с товарищами по ремеслу, и Веденей был принят, вследствие чего на его счет была распита четверть водки.
Купец Харламов по-прежнему ходил в баню по два раза в неделю, но, по выражению Калистрата, все скучал о Кузьме, так как ни один парильщик не мог заменить ему этого банного мастера. Веденея, как новичка, до Харламова еще не допускали, но Веденею очень хотелось мыть Харламова. Он уже пригляделся к тому, что любит Харламов, знал его любовь к крепкому натиранию спины и вдруг выдумал одну штуку.
«А сем-ка я ему песочку мелкого к мылу подбавлю. Авось его проберет!» – мелькнуло у него в голове.
О выдумке своей он никому не сказал и решился предложить Харламову свои услуги. Купец не заставил себя ждать и явился в баню. Веденей подошел к нему, поклонился и сказал:
– У всех вы, ваше степенство, Харитон Иваныч, мыться перепробовали, а меня обошли. А уж я потрафил бы вам, потому все ваши привычки и все, что вы любите, знаю. Мне Кузьма сказывал. Дозвольте тазы приготовить…
Купец согласился не вдруг.
– Новый? – спросил он у Калистрата.
– Новый-с. Тоже наш, тверской.
– А, значит, рака с колокольным звоном встречали!
– Он новоторжской, их иначе дразнят, – поправил Калистрат. – Просто: новоторы – воры.
Купец улыбнулся.
– Ну, новотор-вор, попробуй меня мыть – авось потрафишь, – сказал он.
Веденей тотчас же побежал в баню и, ни слова не говоря, обвалял мочалку в приготовленном уже мелком песке. Началось мытье. Начал Веденей тереть спину Харламова – Харламов закряхтел.
– Что, хорошо, ваше степенство?
– Ладно, ладно, продолжай. Прохватывай, главное, в поясах-то, – говорил Харламов и от радости даже издал звук, подобный лошадиному ржанию.
Веденей поналег еще.
– Ноги любите покрепче?
– Валяй вовсю!
Мытье кончилось, началось окачивание.
– Ну как, Харитон Иваныч? Угодил ли? – спросил Веденей.
– Спасибо! Разодолжил! Не забуду!
– Рады стараться! – И Веденей начал его окачивать, приговаривая по мере выливания не него тазов: – Бог Троицу любит, без четырех углов дом не строится, пятая крыша, первая тычинка частокола… – и т. д.
– Довольно, довольно! – сказал наконец купец и направился в раздевальную, но Веденей нагнал его и вылил еще таз, называя его купеческим.
– Веничек! – крикнул он в двери раздевальной и вошел туда сам вслед за своим пациентом.
Харламов вошел в раздевальную весь сияющий и улыбающийся. Тело его было красно, и местами виднелись даже рубцы.
– Ну что, Харитон Иваныч, угодил ли вам наш новотор? – спросил Калистрат.
– На славу, братец ты мой! То есть так, что лучше Кузьмы, – отвечал Харламов. – Выдай ему на мой счет полтину серебра на руки да поднеси стаканчик, – сказал он.
– Потрафил! Дивное дело! А ведь кто мог подумать! – всплескивали руками парильщики.
С этого дня Веденей сделался любимцем купца Харламова. Занят он – так поджидает, нет его – так и мыться не станет. Все бы шло хорошо, да Веденей сам испортил дело. Сначала об истории с песком он рассказал парильщикам, а потом и гостям-завсегдатаям. Между завсегдатаями были и купцы, соседи Харламова по лавке. Узнав об этом, они долго смеялись.
Раз, в субботу, Харламов пришел в баню, поздоровался со знакомыми и начал раздеваться, приказав Веденею приготовлять тазы. К нему подошел его знакомый купец, сосед по лавке, улыбнулся, похлопал по плечу и сказал:
– А правда, Харитон Иваныч, говорят, что тебя здесь с песком моют? Мы уж и в рынке смеялись. Эк у тебя шкура-то лошадиная!
Харламов встрепенулся. Его ударило в жар.
– Как с песком? – спросил он.
– Да так. Твой любимый Веденей сам сказывал.
– Врешь! – Харламов вопросительно взглянул на Калистрата.
– Не знаю-с, Харитон Иваныч. Нешто он смеет так дерзничать? Ведь вы не доска, – отвечал Калистрат.
Явился Веденей.
– Слышишь, ты меня мыл с песком?
Веденей замялся.
– Отвечай, шельмин сын, коли я спрашиваю! – крикнул Харламов.
– Виноват-с… – прошептал Веденей.
Присутствующие захохотали. Даже самые серьезные и те фыркнули. Харламов, как ужаленный, привскочил на месте и принялся ругаться.
– А коли так, так ладно же: не видать вам больше меня! Я к вам всей душой, я вам подарки… а вы накось: насмешки надо мной творить вздумали! Да что я, кусок дерева, что ли, что меня песком?.. Нет, я это так не оставлю, я еще вашему банному хозяину на вас, собачьих детей, нажалуюсь. Песком гостей мыть! Да где это видано? – закончил он и начал одеваться.
Калистрат начал его упрашивать остаться, обещал согнать Веденея, штраф на него поставить, но Харламов был непреклонен и ушел из бани, не мывшись.
– Потрись песочком-то! Что ж ты? – крикнул ему вслед знакомый купец.
Харламов обернулся в дверях, показал кулак и хлопнул дверью.
Наутро к купцу Харламову отправилась от парильщиков депутация с извинением и с просьбою снова посещать бани. Он был первым гостем, и от него парильщики пользовались в год, кроме подарков, более чем сотнею рублей. Кроме его самого, в баню ходили и его приказчики. Харламов долго ломался, ругал их, уверял, что «ему теперь от стыда и глаз в баню показать нельзя», но, наконец, смягчился и обещал прийти, но с тем, однако, условием, чтоб Веденей был выгнан и на место его выписан из деревни Кузьма. Парильщики обещали.
– Уж только потому к вам, шельмецам, приду, что привык я к этим баням. Двадцать лет кряду в них хожу! А вы, подлецы, не стоите этого! – закончил он.
Веденея исключили из артели, и он поехал в деревню.
– Приедешь опять в Питер-то, что ли? – спрашивали его на прощанье парильщики.
– Нет, братцы, не клеится мне что-то в Питере. Я в монахи… Тут у нас десять верст от деревни монастырек есть. Что ж, пойду в послушание. Я это люблю…
– Какой ты монах! А дудки-то как? А гармоника?..
– Что ж, их можно и побоку! Не приросли ко мне… – отвечал Веденей.
На невском пароходе
Сумерки майской ночи переходят в утро. Второй час. У пристани «Минеральных вод» шипит пароход, наполненный возвращающимися домой посетителями «Русского трактира», «Минеральных вод» и «Приказчичьего клуба». Публика самая разнообразная и в самых разнообразных позах: тут и стоящий у борта молодой прапорщик, украдкой скашивающий глаза на личико смазливенькой дамочки, до половины прикрытое тюлевой вуалеткой; тут и солидный господин, только что поместившийся на скамейке и уже сладко дремлющий, опершись подбородком на два своих жирных кулака, держащих упертую в пол палку; тут и старая дева с братцем-гимназистом, взасос наслаждающаяся природой и то и дело воскличающаяся: «Грегуар, Грегуар, посмотри, что за прелесть эти берега!»; тут и усатые гостинодворские приказчики в начищенных «циммерманах», и гладко бритые чиновники в пестрых галстуках; тут и бодрствующие, и дремлющие, и трезвые, и пьяные. Пассажиры то и дело прибывают. Вот вошел жирный купец с жирной сожительницей в шелковой двуличневой косынке на голове, смахнул фуляром со скамейки пыль и плюхнулся рядом с солидным господином, заняв под себя и под сожительницу ровно два аршина места.
– Григорий Иваныч! Я пужаюсь… – робко шепчет купцу сожительница и дергает его за рукав.
– Так что ж, что пужаешься? Потерпи с полчаса, и пройдет… – громко и не глядя на супругу, отвечает купец.
– Говорят, что, коли ежели на судне смертный грешник или убивец есть, так судно завсегда ко дну…
– Все под Богом ходим…
– Тоже вот в воду плевать не следует, а то беспременно потонешь!..
– А ты не плюй…
– Волчий зуб в ладони, говорят, от потопления-то хорошо носить…
– Дура и больше ничего!
Дремлющий солидный господин открывает глаза и строго говорит:
– Послушай, любезный, ежели ты будешь ругаться, то тебя высадят на берег.
– Не извольте беспокоиться, ваше высокородие, мы промеж себя, – отвечает купец.
– Все-таки ссадят…
– Мы и сами у Летнего сада вылезем.
– Дурак!
Солидный господин отворачивается.
У борта, задом к солидному господину, стоит юный мичман. Под правую руку он держит молоденькую девушку в бархатном казаке, под левую – пожилую даму в шали.
– Полина, ты не боишься, мой друг? – спрашивает дама девушку.
– Нет, мамаша, мы ведь прошлый год привыкли на Черной Речке. Я даже сама гребла.
– Помилуйте, чего же бояться? Нева гладка, как стекло! – уверяет мичман.
– Пожалуйста… вам хорошо говорить, коли вы такой бесстрашный и к тому же моряк! – перебивает его дама. – Вы, пожалуй, и в море в лодке пуститесь!..
– А страшно в море? – задает вопрос девушка.
– Ужас, но мы уже привыкли, – отвечает мичман. – Даже скучно, когда бури нет. То ли дело: ветер свищет, волны через палубу, а за фрегатом гонятся акулы.
– Ах, страсти какие! Не говорите! Не говорите! – восклицают мать и дочь.
– За фрегатом гонятся акулы и зубами щелкают…
– Отчего же вы в них из пушек не палите?
– Зачем же? Нам с ними веселее. Мы им кидаем поленья дров, бомбы, и они их в минуту проглатывают.
– Неужели и бомбы проглатывают?
– Как мы пилюли…
Пароход начал отваливать.
– Стой! Стой! Отваливать-то еще успеешь! – послышался на пристани голос, и на пароход вошли двое мужчин. Один из них был лет тридцати, в шляпе набекрень, в светлом пальто и с тросточкой; другой – лет сорока, в черном сюртуке, в фуражке с заломом и с зонтиком. Все в них так и задышало гостинодворским пошибом. Расталкивая публику, ходили они по пароходу и отыскивали места, где бы присесть, но места все заняты. Молодой был пьян, махал руками и ругался. Слышались слова:
– Я ей покажу, мерзавке! Я ей покажу!.. Что мочальный-то шиньон пришпилила, так думает, что она и барыня? Стара песня!
Пожилой останавливал его и говорил:
– Сеня! Что за безобразие! Оставь! Ну что за радость при народе мораль на себя пускать! Брось!..
Пароход между тем тронулся. Не найдя места, чтобы присесть, оба гостинодворца остановились против солидного господина.
– Я ей покажу, как от меня рыло воротить! – кричал молодой гостинодворец. – Что она такое, спрашивается? Солдатская дочь и больше ничего! Важное кушанье! А мы, по крайности, купеческие сыновья! Что в приказчиках-то состоим? Так это потому, что у нас тятенька к вину слабы. Ах ты, подлая! Пусть только она у нас по Гостиному, по задней линии, пройдет, – сейчас на нее собак натравлю!
– Ну и натрави, а теперь молчи! – сказал товарищ.
– А думаешь, не натравлю? Натравлю! К мировому так к мировому! Штраф заплачу? Плевать! Коли меня за сердце тронут, я в те поры ничего не жалею. Видал ты это?
Молодой гостинодвор вытащил из кармана малиновый фуляр и кинул его в Неву.
– Дурак, так дурак и есть! Ведь тебе же убыток-то…
– Плевать! Она думает, что мы прогорели, что мы оголоштанили?.. Шалишь! Куплю ее, перекуплю и выкуплю! Видал палку? Во!
Он переломил на колене трость и кинул ее за борт.
Вокруг них начала собираться толпа. Многие встали с мест и спрашивали: «В чем дело?» В толпе виднелась и старая дева. Перестал дремать и солидный господин, морщился и шевелил губами, сбираясь что-то сказать. Гостинодвор постарше был как на иголках и шептал:
– Сеня! Помолчи хоть до Летнего сада!.. Ну кому какое дело?
– Не хочу молчать! Пусть все знают! – кричал Сеня. – Ваше превосходительство, – обратился он к солидному господину, – рассудите наше дело: прав я или не прав, так как вы это при вашем степенстве и солидарности можете… Извините, но я желаю…
Солидный господин приосанился, погладил подбородок и важно сказал:
– Говори, говори, любезный…
– Были мы это, значит, на «Минеральных» и встретили одну девицу. А я эту девицу шесть лет знаю. Махонькой девчонкой по Гостиному из магазина бегала да подол трепала, и не было ей иной клички, как Машка да Машка. Завсегда кланялись: я ей апельсины покупал, медовым квасом поил, потому где же девчонке взять, которая ежели в ученьи? И вдруг встречаемся с ней на «Минеральных»… Идет она с офицером и рыло от меня воротит. Нешто это порядок, коли я ей, может статься, на двадцать пять рублей одних апельсинов стравил? Завсегда в знакомстве быть, в клуб со мной ездить, ужины жрать и вдруг каверзы строить! Само собой, я ей слово завинтил, а она мне: «Коли вы ругаться будете, вас выведут». Нешто это порядок? А?
Гостинодвор подбоченился и расставил ноги.
– Подайте на нее к мировому! – прошамкал солидный господин.
– К мировому? Нет-с, лучше я ей шиньон помну! Ах она, шельма!
Сквозь толпу протискалась старая дева.
– Послушайте, вы читали «Подводный камень» Авдеева? – обратилась она к гостинодвору.
– Чего-с? – Гостинодвор скосил глаза.
– Читали «Подводный камень»? Коли не читали, так прочтите. Там подробно описано, что женщина не вольна в своих чувствах.
Гостинодвор, должно быть, не понял, в чем дело, потому что дерзко произнес:
– Ошибаетесь, почтенная, мы по торговой части! – и, ударив себя в грудь, воскликнул: – То есть, ежели я эту Машку теперь встречу, – шиньон долой и в сторону!
Он выхватил из рук товарища зонтик и бросил за борт парохода.
– Что за свинство! Ведь это мой зонтик!
– Плачу!
– Ты совсем взбесился… Зонтик девять рублей.
– Не веришь? Бери пальто в залог!
Гостинодвор снял с себя пальто и кинул его товарищу в лицо.
– Куда ж мне с пальтом-то?.. – произнес тот.
– Мало? Бери сюртук!
Он снял сюртук и бросил его на пол. Между пассажирами послышался ропот.
– Нужно его высадить! На общественном пароходе и вдруг раздеваться! Это черт знает, что такое! – слышалось всюду.
– Высадить, высадить! Высадить на Аптекарский! – волновался солидный господин и направился к шкиперу.
– Грегуар, Грегуар, посмотри, какая страстная, кипучая натура! – говорила старая дева своему спутнику-гимназисту и закатывала глаза под лоб, указывая на пьяного.
Гостинодвор стоял в одном жилете, вынимал из кармана брюк серебряные монеты, кидал их в Неву и кричал:
– Мы прогорели? Нет, шалишь! Мы оголоштанили? Нет, шалишь! Нам только в задор войти, так мы с любым офицером поспорим! Ах ты, подлая!
Пароход пристал к пристани Аптекарского острова.
К гостинодвору подошли шкипер и помощник и начали его выводить с парохода. Он не упирался, шел на пристань и кричал:
– Думаете, что до города не с чем доехать? Доеду! Не токмо что на яличника, а и на лихача хватит! Шалишь!
За ним следовал товарищ и нес в руках его пальто и сюртук.
Пароход снова отвалил от берега и начал удаляться. На пристани стоял гостинодвор, махал руками и что-то кричал, потом снял с себя жилетку, желая, по-видимому, кинуть ее в воду… Перед ним в умоляющей позе стоял товарищ.
– Ах, какая страстная и кипучая натура! – шептала старая дева и закатывала глаза под лоб.
Из записной книжки отставного приказчика Касьяна Яманова
//-- 1 марта --//
Вчера, 29 февраля, был именинник. Три года не случалось со мной этого. Одни расходы только! Пять рублей стоило. Именины справлял у себя, на квартире – хозяин дозволил. «Только, – говорит, – чтобы дебошу не было». В гостях были свои молодцы да соседские. Все шло хорошо, но в конце вечера Иван Свистков напился пьян, начал падать, уронил платяной шкап, оторвал от печки дверцы и ушел домой, надев по ошибке вместо своей шубы хозяйкин лисий салоп. Сегодня поутру хватились салопа. Хозяин долго ругался и отказал мне от места. Вот тебе и именины!
//-- 2 марта --//
Сегодня искал себе комнатку. Всю Ямскую обошел и не мог найти: такие цены неприступные! «За что, – говорю, – так дорого?» «Помилуйте, – говорят, – нынче все набавляют».
//-- 5 марта --//
Бывший хозяин не держит меня у себя на квартире. «Ты, – говорит, – у меня теперь не служишь, так у тебя и опаски никакой нет. Кто тебя знает, может, еще стянешь что-нибудь!» Ночую у приятелей.
//-- 6 марта --//
Квартиру нашел на Лиговке, у Иоанна Предтечи; за 8 р. в месяц, нанял комнату у старушки с условием, чтобы не петь, на гитаре не играть, дам к себе не принимать, водку, собак и птиц не держать, не кашлять и не болеть. «Чего доброго, – говорит, – еще заболеешь да умрешь, так и хлопот не оберешься!»
//-- 7 марта --//
Сегодня переехал. Приходила хозяйка и осматривала мое имущество. «Нет ли, – говорит, – у тебя пистолета, пороху либо кинжала? Коли есть, так выбрось. Нынче, вон, все мода пошла стреляться да резаться, так чтоб не пришлось после отвечать за тебя!»
//-- 10 марта --//
Толкаюсь по рынкам и справляюсь о месте. Нет как нет! Сегодня был в Гостином Дворе, у братьев Браслетовых. «Точно, – говорят, – нам нужен приказчик, но ты не годишься: во-первых, потому, что у тебя нос красный, а во-вторых, нам нужно такого приказчика, чтобы был с бакенбардами, не ел луку, потому что пахнет, а также чтоб одевался по моде и душился духами». Плюнул и ушел. Нужно как-нибудь сходить в клуб Русского купеческого общества для взаимного вспоможения. Там бывают наши рыночные хозяева. Попрошусь, так, может, и примут на место.
//-- 12 марта --//
Был в клубе для взаимного вспоможения. Встретил купца Клестерова. Я поклонился – он отвернулся. Думал, что, может, не заметил, подошел к нему и говорю: «Нет ли у вас местечка, Федор Иваныч, или не услышите ли у кого?..» Поглядел он на меня зверем да и говорит: «Какую же ты имеешь такую праву местечка просить, коли ты по клубам болты бьешь?» Подошел к другому купцу; тот покосился и брякнул: «Ты бы еще больше водки по буфетам глотал!» Вот тебе и Общество для взаимного вспоможения! Хорошо помогли! С горя подошел к буфету и огорчился, царапнул четыре рюмашечки.
Забрало меня с четырех рюмок, и отправился я в карточную. Сидят дамочки и в мушку играют. Накурено страсть как, а ничего – сидят. Иная дама от одной папироски в обморок упадет, а тут на воздухе топор можно повесить, а она сидит. Вот что значит корысть-то! Одна в азарте вместо мелу схватила окурок папиросы и ну им писать на столе ремиз. Другая до того зарапортовалась, что вместо своей коленки принялась чесать коленку своего соседа. Тот очнулся. «Что это, – говорит, – вы, сударыня, мою коленку скоблите?» «Виновата, – говорит, – я думала, что это моя!» Встретил там Петра Бубырева, что в Гостином служит. Весь проигрался. «Видел, – говорит, – во сне старца, подошел будто он ко мне и говорит: „Петр, восстань, надень клетчатые брюки и иди играть в мушку в «Приказчичий клуб» – выиграешь“. Я поверил, сел по полтине и до копеечки…» Дал ему двугривенный на извозчика и угостил водкой. Повеселел он и говорит: «Еще есть средство отыграться: говорят, хорошо иметь при себе в кармане куриную ногу – наверное выиграешь. Завтра же заложу часы».
Домой пришел выпивши, долго не мог попасть в свою квартиру и звонился у трех дверей.
//-- 15 марта --//
А что, не дать ли мне концерта? Ведь можно деньги собрать? Хоть я и петь не умею, и ни на чем не играю, да это наплевать! Можно самому и ничего не делать. Ведь дают же на театрах концерты помощники режиссеров, библиотекари, декораторы? Я даже слышал, что сбирается дать концерт какой-то театральный плотник. Подумаем. Попытка – не пытка, спрос – не беда, а исполнители найдутся: их теперь как грибов в дождливое лето!
//-- 12 апреля --//
Давно не писал моего дневника. Все еще шляюсь без дела, так как никак не могу найти себе места. Нигде не берут. Старый хозяин мой распустил про меня по рынку слух, что я его на левую ногу обделал, на руку нечист и штуку полотна стянул. Без дела скучно. Хожу по церквам, по мировым судьям, по знакомым. В конце Вербной недели гулял у Гостиного Двора по вербам. Встретил бывшего своего сослуживца Акакия Шилоногова. Прежде он жил в приказчиках, а теперь сделался адвокатом – ходит по мировым судьям. Говорит, что выгодно. Уж не сделаться ли и мне адвокатом? Что ж, я грамотный.
//-- 13 апреля --//
Моя квартирная хозяйка все за мной подглядывает. «Голубчик, – говорит, – не удавись, пожалуйста! Нынче, вон, пишут, что люди то и дело стреляются, режутся и вешаются. Уж коли, – говорит, – такая тебе охота придет, так ты уйди из квартиры и где-нибудь в укромном месте…» «Помилуйте, – говорю, – сударыня, да я к этому самому малодушеству и желания не имею». Сегодня вечером пришла ко мне в комнату и подарила мне подтяжки на станиславской ленте. Удивился. «Это, – говорю, – сударыня, за что же?» А она мне: «Бери, бери и носи на здоровье, а то я заметила, что ты брюки ремнем опоясываешь. Сними, – говорит, – ремень-то и отдай мне, все-таки тебе меньше соблазна будет». Это она все насчет удавления. Снял ремень и отдал ей. «Ну, – говорит, – теперь я буду поспокойнее. Ты удавишься, тебе-то, – говорит, – ничего, а каково мне-то после будет? Хлопот не оберешься».
//-- 14 апреля --//
Был на Троицком подворье у всенощного бдения. Служили монахи. Великолепие! Какой дом новый выстроили – великолепие! Грешный человек, каюсь, соблазнился и подумал: «Не идти ли мне в монахи? Слава богу, я грамотный, да и голос есть». За всенощной встретился опять с Акакием Шилоноговым. «Пойдем, – говорит, – в трактир „Европу“, опрокинем, чайком побалуемся». «Зачем, – говорю, – в „Европу“, коли трактиры ближе есть?» «А там, – говорит, – актеры завсегда сидят, так на них посмотрим». «Какие, – говорю, – актеры?» «Всякие, – говорит, – и большие, и маленькие». Пришли в «Европу», и точно: сидят всякие, и большие, и маленькие. Посмотрели на них, долбанули у буфета по рюмке забалуя белого и сели за стол чайком побаловаться. Сидим да на актеров поглядываем. Веселые такие сидят. Грешный человек – опять соблазнился и подумал: «Не идти ли мне в актеры? Житье легкое. Отчего же мне не идти, коли я читать и писать умею?»
//-- 16 апреля --//
Светлый праздник. Вчера купил десяток яиц, кулич и пасху. У заутрени был у Владимирской. Купечества было видимо-невидимо! Христосовался семьдесят два раза, не считая младенцев. Нарочно считал. После заутрени пил чай дома и разговлялся. После чая лег соснуть. Засыпая, думал: какие счастливые люди – попы и сколько денег собрали они во время Великого поста и сколько соберут их еще на Святой! Вот уж в попы хоть грамотный, а ни за что не попадешь!
//-- 17 апреля --//
Вчера ходил по знакомым поздравлять с праздником и христосоваться. Был у купца Иванова. Прихожу – на столе стоит водка и ветчина. Похристосовались, выпили и закусили. Говорили о том, кто где был у заутрени. Хозяйка сидела в углу и вздыхала. Был у купца Семгина. На столе ветчина и водка. Христосовались, пили, закусывали, говорили о том, кто где был у заутрени. Семгина молча слушала и вздыхала. Был у Капустина, выпили по рюмке, закусили ветчиной и говорили о заутрени. Сама вздыхала. Был у Петра Семенова. Ветчина, водка, заутреня. Сама зевала и вздыхала. Один вздох был так глубок, что лежащая на столе газета взвилась со стола и упала на пол. Был… Однако довольно. Был в одиннадцати местах: везде водка, ветчина, заутреня и христосованье. Все губы обтрепал, целовавшись, и на ночь смазывал салом, опять-таки от ветчины.
Сегодня был у квартирной хозяйки. Угощала водкой и ветчиной. Насчет самоубийства разговору не было. Выпили по пяти рюмок. Вечером гулял у балаганов. Христосовался с четырнадцатью человеками, не считая жен и детей. Встретился с бывшим своим хозяином. Подошел к нему и говорю «Христос воскресе, Парамон Иваныч!» А он мне: «Пошел прочь, мерзавец!»
//-- 19 апреля --//
Вчера был пьян и решительно ничего не помню, что было. Помню одно, что ел ветчину. Сегодня голова трещит. С похмелья сидел дома и читал книжку «О том, како мне жить свято».
//-- 21 апреля --//
Был в гостях у дьячка Ижеесишенского. Пили водку, закусывали ветчиной и толковали о том, что значит «мани, факел, фарес». Время провели весело.
Вечером хозяйка, увидя меня не в своем виде, отняла у меня складной нож. «Ты, – говорит, – с пасхального-то пьянства, пожалуй, зарезаться задумаешь».
//-- 22 апреля --//
Сегодня весь день болен. На ветчину и глядеть не могу – претит, но водка пьется.
//-- 23 апреля --//
Фомино воскресенье. Сегодня в рынках «Страшный суд», то есть расчет хозяев с приказчиками: кого по шапке, кому к жалованью прибавка. Купцы кончили счет лавок. Теперь надо потолкаться по хозяевам – места будут.
//-- 24 апреля --//
Вчера вечером был в «Приказчичьем клубе». Акакий Шилоногов угощал билетом и водкой. «С барыша, – говорит, – потому теперь нашему брату адвокату лафа будет: на праздниках столько драк было, что беда!!! То и дело будут звать защитить у мирового». В клубе изображали собою железную дорогу и ездили от станции до станции. Станциями были три клубских буфета. Останавливались больше в Бологом, то есть в среднем буфете. Тут у нас главная стоянка была! Пили больше хрустальную, а перегородки ставили пивом, ездили в Химки, в пивной буфет.
Хоть и изрядно нахлебался, хоть и о дверной косяк лоб ушиб, но зато узнал, что купцу Самолетову двух приказчиков требуется. Сегодня опохмелялся, а завтра пойду наниматься.
//-- 25 апреля --//
Был у Самолетова, для счастья даже взял с собою в карман волчий зуб, которым меня ссудила хозяйка, но на место не попал. Принял он меня грозно, но обстоятельно расспросил, какой я веры, хожу ли в баню и не ем ли по постам скоромного. Также спросил, не пописываю ли в ведомостях. «Нынче, – говорит, – всякая дрянь пишет; и глазом не сморгнешь, как на тебя мораль напустят». «Помилуйте, – говорю, – где нам!» Потом поставить свои условия: каждый день быть в лавке с 9 часов утра и до 9 вечера, харчи и квартира хозяйские, жалованья 20 р. в месяц, но денег при себе не держать, дабы баловства не было, спать на себя, баня хозяйская, кухарку не трогать, книг не читать, на гитаре не играть, водки не пить, песен не петь, в карты не играть и гостей к себе не принимать. «Это, – говорю, – мы все можем». «Ну а как, – говорит, – твоя фамилия?» «Яманов». «Коли так, – говорит, – так вон, мерзавец!» «За что же, – говорю, – помилуйте!» «Вон, вон, вон!» Так и выгнал. Верно, старый хозяин и ему на меня наклеветал.
//-- 26 апреля --//
А что, не сделаться ли мне писателем и не начать ли напускать мораль на купечество? Да нет, где нам с суконным рылом в калашный ряд! Чтоб быть писателем и мораль пускать, нужно мудреные слова знать, а я только одно мудреное слово и знаю – «цивилизация».
//-- 29 апреля. Утро --//
Вчера вечером был в трактире, пил чай и читал «Полицейские ведомости». В ведомостях прочел два объявления: в одном месте требуется секретарь к пожилой даме; в другом – молодой человек, умеющий громко и внятно читать по-русски. Тотчас же записал адрес. Придя домой, разделся, лег на кровать и размышлял сицевое: «Видно, уж мне в приказчики не попасть, – нужно чем-нибудь иным заняться; так не идти ли мне наниматься в секретари и в молодые человеки? Писать и читать умею, голосом обладаю зычным, даже могу назваться молодым человеком, так как на Благовещеньев день мне минуло всего тридцать два года». Решил утвердительно и с сею мыслью заснул. Во сне видел дьячка Ижеесишенского, белую лошадь и своего прежнего хозяина. Сидим, будто, в Палкином трактире под органом и едим сморчки в сметане. Ведь пригрезится же эдакая дрянь! Проснувшись сегодня поутру, рассказывал свой сон хозяйке. «Голубчик, – говорит, – остерегись! Сон худой. Не удавись, смотри. Нынче, вот, то и дело люди вешаются да стреляются!» Ведь эдакая глупая баба! Только и на уме у ней, что удавление. Плюнул и ушел к себе в каморку. Сейчас иду наниматься в молодые человеки.
//-- 29 апреля. Вечер --//
Ходил наниматься, но безуспешно. Прихожу, где требуется секретарь. Выходит старушка, узнала, в чем дело, и замахала руками. «Нет, нет, – говорит, – мне такого не надо! Мне нужно старичка, потому у меня две молодые горничные, а я в своем доме шуры-муры не потерплю». Плюнул и ушел. Прихожу, где требуется молодой человек; вышла опять-таки старушка, узнала, в чем дело, подвела меня к окну и принялась меня рассматривать в лорнетку. «Нет, – говорит, – ты мне не годишься». «Помилуйте, – говорю, – сударыня, отчего же не гожусь? Вы прежде попробуйте. Голос имею, что твоя труба, несколько раз в церкви „Апостола“ читал и от церковного старосты одобрение получил, а что касается до молодости, то всего тридцать два года и все зубы целы». Замахала руками и убежала. Вышел лакей: «Пожалуйте, говорит, купец, а то в участок отправим». Плюнул и ушел. Это истинное несчастие! Куда не кинь – все клин! Только даром сапоги трепал. Пришел домой усталый, как собака, хотел снять сертук и повесить на гвоздь, хвать – ни одного гвоздя в комнате, а было шесть штук. Я к хозяйке. «Это, – говорит, – я повытаскала. Неужто, – говорит, – после такого сна, что ты вчера видел, я у тебя в комнате гвозди оставлю? Сон твой прямо к удавлению и ведет. Лучше, – говорит, – я тебе два рубля за комнату спущу и сундук для платья подарю». Плюнул и перестал разговаривать.
//-- 30 апреля --//
Дело – табак! Из рук вон плохо! Завтра платить за квартиру шесть рублей, а денег всего имеется три двугривенных и один трехкопеечник. Как ни вертись, а придется тащить шубу в мытье. Впрочем, что ж за важность! Теперь весна, и шуба – только лишнее бремя. Даже и генералы закладывают. Весь день сидел дома и размышлял: каким бы путем мне себе пропитание добывать? В монахи идти еще успею, потому что, может быть, какое-нибудь и получше дело наклюнется; в актеры – и хорошо бы, да не знаю, к кому обратиться. Пойду-ка я лучше в писатели и начну напускать мораль на купечество. Что ж, в самом деле, ведь не боги же горшки-то обжигают! Ежели я мудреных слов не знаю, так это плевое дело: взял да и выписал из старых газет. Решено! Иду в писатели! Что будет, то будет.
//-- 1 мая --//
Май месяц. Кто в этом месяце женится, тот всю свою жизнь с женой маяться будет. Сообщил мне об этом вчера вечером дьячок Ижеесишенский в бытность нашу в погребе у купца Набилкова, где мы усидели бутылку водки; а также сообщил он, что у попа Макария украли из ризничей резинковые калоши. Спрашивал я у него мудреных слов для писательства! Сообщил мне и даже сам собственноручно написал на бумажке. Совершенно согласен со мной, что писателем, не знавши мудреных слов, сделаться нельзя. Вот эти мудреные слова: «жупел», «прокламация», «геенна», «инициатива», «алектор», «нигилист», «рипида», «вампир», «социализм», «альфа и омега», «конституция», «астролябия», «анатомия», «коммуна», «инсургент»… Дальше понять невозможно, так как дьячок хотя и писал, но был в то время уже совсем пьян, и вместо букв вышли какие-то куриные следы.
//-- 2 мая. Вечер --//
Вчера после обеда ходил гулять в Екатерингоф; в Екатерингофе валялся на травке и встретил гибель знакомых. Все приехали с водкой и закуской. Я подходил ко всем и у всех угощался. Самому мне ничего не стоило, а даже отчего-то явился в кармане барыш. Вышел из дома с сорока копейками, а принес домой шестьдесят восемь. Откуда они взялись – решительно не понимаю, так как в Екатерингофе напился пьян и даже не знаю, как попал домой. Сегодня проснулся поутру и несказанно удивился, увидя себя лежащим на кровати в одном сапоге и в шляпе на голове. Также неизвестно, как могли попасть ко мне в боковой карман сертука женская туфля с каблуком и кусок кружевной вуали!
Сейчас была у меня квартирная хозяйка и опять повела разговор о самоубийстве. Меня так и взорвало. Выругал я ее и говорю: «Коли вы, сударыня, еще хоть один раз помянете мне об этой мерзости, так я себя не пожалею и назло вам удавлюсь, да не у себя в комнате, а у вас в спальне, над вашею кроватью и на вашем же полотенце». Взвизгнула, схватилась за голову и чуть в ноги мне не упала. «Голубчик, – говорит, – что хочешь возьми, только не делай этого». «Давай, – говорю, – пять рублей». Дала. Вот дура-то! А что, ведь ее можно эдаким манером и почаще попугивать? Пять рублей – деньги!
В радости послал за водкой и за колбасой.
//-- 3 мая --//
Вчера был у Ижеесишенского и напился пьян. Весь вечер пели «Со святыми упокой», и ежели бы не выбили у него в квартире пять стекол, то мог бы сказать, кто время провели весело. Возвращаясь домой, подбил себе глаз.
//-- 4 мая --//
Вчера поутру прикладывал к глазу моченую бумагу, слегка опохмелялся и писал статью, где напустил мораль на купечество. Вот статья. Это про моего бывшего хозяина.
«Есть у нас в рынке один купец Оболтус Оболтусович Ухорылов; хвастается он своим богатством, а сам на книжку в баню ходит. Борода у него червивая и наполовину запрятана за галстук. Жена у него ведьма, то есть такая астролябия, что беда! Напьются они за ужином этой самой коммуны (рюмок по десяти выпьют), и начнется у них прокламация – в кровь раздерутся. Сынишка – тоже инсургент изрядный: подобрал к кассе ключ и каждый день запускает туда свою конституцию. Франков тысячи две выудил. Теща у него скотина и такая, можно сказать, инициатива, что чрез нее один приказчик с кругу спился. Есть у них дед – жупел отменный. На прошлой неделе он был в бане и у солдата мочалку и обмылок стянул. Дочки то и дело с офицерами социализм разводят, а те, известно, рады и все больше насчет анатомии… Брат хозяйский – вампир или даже алектор, или попросту подлец. Ездил смотреть невесту и стянул у ней с туалета хронометр. Сестра у него замужем за нигилистом, вот что по ночам ездят, и откусила мужу полуха».
Кажется, хорошо и мудреных слов довольно! Сегодня вечером перепишу набело и завтра потащу в какую ни на есть газету. Что будет, то будет! Попытка – не пытка, спрос – не беда! Примут – ладно, тогда сделаюсь писателем, не примут – пойду в акробаты.
//-- 11 мая --//
Весь день тосковал и выбирал из старых газет мудреные слова для сочинительства.
Мудреные слова: компетентность, судя по смыслу, слово это должно обозначать какой-нибудь крепкий напиток. Антагонизм – ад кромешный (слово это перевел содержатель табачной лавочки, человек ученый, так как служил вахтером в кадетском корпусе). Гарантия – ругательное слово. Венера – богиня любви в поганой идольской вере. Слово сие узнал из песни, где поется: «Венера, богиня любви»…
//-- 12 мая --//
Сегодня получил от Вавилова, что вместе в приказчиках жили, пять рублей долгу и писал стихи «К ней». Даже придумал и «ее». «Она» – это дочка табачника, где я табак покупаю. Имя ей Вера. Стихи вышли очень чувствительны.
А что, не посвататься ли мне к этой Вере? Хоть она и ундерская дочь, но все-таки из лица аппетитна, и у ейного тятеньки табачная лавка и десять билетов внутреннего займа в нагруднике зашиты. Жениться мне давно уже пора, потому холостой человек завсегда имеет меньше доверия и солидарности.
//-- 13 мая. Утро --//
Всю ночь не спал и думал, как бы мне половчее подъехать к табачнице Вере Евстигневне. В течение ночи выпил целую бутыль квасу и решил передать ей мое стихотворение. Почем знать, может, она и растает.
//-- 13 мая. Вечер --//
Весь день спал и видел во сне табачницу. К вечеру переписал стихи, надел новый сюртук, начистил циммермана и отправился в табачную. Также перед уходом хватил для бодрости две двухспальные рюмки самоплясу, а чтобы не несло из пасти, заел сухим чаем. Прихожу – стоит за выручкой. «Здравствуйте, – говорю, – Вера Евстигневна. Позвольте пачку папирос „Лаферма“ в десять копеек, только получше». Подала. «Тятенька с маменькой, – говорю, – здоровы ли?» «Слава богу, – говорит, – ко всенощной ушли». «Ну, – думаю, – в самый раз попал», и сел. «Все, – говорю, – вы хорошеете, Вера Евстигневна». «Совсем напротив, – говорит, – это вы, верно, мне в контру». «Вовсе, – говорю, – не в контру, а комплимент из груди и от сердца». – «Это, – говорит, – мужчины завсегда так говорят, а потом коварство и покажут». «Мы, – говорю, – отродясь ни одной девушке нашего коварства не показывали, потому что это очень низко, а что насчет любовного разговора, так отчего же?..» «Я, – говорит, – об этом и понимать не должна». «Стишки, – говорю, – любите?» – «Люблю, – говорит, – только чувствительные». – «Хотите, – говорю, – я вам предоставлю? Вот-с, пожалуйте. Это я сам про вас написал». Бросил стихи на выручку, сделал ей ручкой и убежал. Кашу заварил, будет ли только успех?
//-- 14 мая --//
От квартирной хозяйки просто житья нет! Сегодня только что проснулся и сел пить чай, как вдруг она вваливается в комнату. «Ты, – говорит, – молодец, и с квартиры не едешь, и, кроме того, вижу я, галстук булавкой закалываешь. Отдай-ка, – говорит, – мне булавку-то, а то, не ровен час, воткнешь ее себе в висок и шабаш! Тебе уж и то было предзнаменование к смерти!» Тихий я человек, а тут рассвирепел и выгнал ее вон. Нет, так нельзя, нужно искать комнату у другой хозяйки! Со злобы написал ругательные стихи на моего бывшего лавочного хозяина.
//-- 15 мая. Утро --//
Вчера вечером пошел искать себе комнату и по дороге зашел в табачную. Табачница стояла за прилавком, а ейный тятенька был в другой комнате и пел: «Вдоль я пьян, поперек я пьян!» Вошел я, а она так и зарделась. «Извините, – говорит, – тятенька хмелем зашибшись и песни поют». «Не извольте, – говорю, – беспокоиться, это и с нами по праздникам бывает. Стихи изволили прочесть?» «Прочла, – говорит, – только не знаю, как я об этом понимать должна?» «Оченно просто, – говорю, – как комплимент моих чувств к прекрасной девице». «А может, вы интриган и эти стихи к другой девице относятся?» «Сейчас, – говорю, – умереть, – к вам! Это вы совсем не в ту центру попали, потому я в вас очень влюбившись и даже, можно сказать, ночей не сплю». «А вы, – говорит, – по какой части?» «По купеческой», – говорю. «Коли так, – говорит, – так зайдите к нам завтра. Я вам напишу ответ моих чувств. Только нам здесь будет невозможно видеться, так как тятенька сняли на Черной Речке будку, открывают там табачную лавку и меня с маменькой туда посылают, а сами здесь торговать будут». «Это, – говорю, – еще прекраснее, так как я ищу себе квартиру и, стало быть, найму тоже на Черной Речке». Сказал «адье», сделал ручкой и ушел.
Сейчас же отправлюсь на Черную Речку и буду искать себе комнату.
//-- 15 мая. Вечер --//
Был на Черной Речке; все улицы обходил, но комнаты от жильцов себе не нашел. За какую-нибудь конуру просят пятьдесят, а то так и шестьдесят рублей в лето! В глубокой горести, с прискорбием души и тела, шел я по Мало-Никольской улице и хотел уже возвращаться в город, как вдруг увидел на воротах надпись: «Отдается небольшая дача за 20 р. в лето». «Стой, – думаю, – нам такую и нужно!» Вошел на двор и закричал дворника, но вместо дворника вышла баба и сказала, что она хозяйка. «Нам бы дачку, – говорю, – тетенька». «А собак и девиц при себе не держишь?» «Нет, – говорю, – тетенька, мы этим баловством не занимаемся». «Коли так, – говорит, – пойдем», и повела меня по задворкам. «Вот, – говорит, – дача. Двадцать рублей без торгу». Поглядел я – совсем хлев. «Да ведь это, – говорю, – коровник». «Точно, – говорит, – что по взапрошлый год это был коровник, но вот уже второй год дача, так как мы пол новый настлали и окно сделали». «Да ведь здесь, – говорю, – протекает дождь сквозь крышу? Вот потоки». «Протекать-то, – говорит, – протекает, так зато и цена дешевая. Летось не хуже тебя военный офицер жил, так и тот не жаловался. Пойдет дождь, – он по углам посуду расставит, а сам клеенчатое пальто наденет либо зонтик распустит, да так и сидит». Подумал-подумал и дал задатку три рубля. Что ж, по крайности, буду жить недалеко от табачницы. Вот она что значит, любовь-то!
//-- 16 мая --//
Был у табачницы и сообщил ей, что нанял себе дачу. «Очень, – говорит, – приятно, потому по вечерам, после запору лавочки, мы будем гулять с вами в Строгановом саду. Только не знаю, как маменька, потому она все ругается и хочет пришпилить мне хвост». «Чувства, – говорю, – свои изволили изобразить?» «Изобразила, – говорит, – только мне очень стыдно. Возьмите, – говорит, – но не читайте, а спрячьте у себя на груди». Полезла к себе за лиф, вытащила оттуда бумажку и сунула мне в руку. Сказал ей «мерси», подарил на память сахарное сердце в пятиалтынный и ушел домой.
Вот ее письмо.
«Дражайшему предмету моему, Касьяну Иванычу, посылаю мой любовный вздох из груди моей. О, с какими слезами читала я стихи ваши! Хоть и стыдно писать, но вы моя палительная любовь. Я сама не знаю, что со мной сделалось. Внутри загорелось, и сердце оборвалось, и голова пошла кругом, так что сдавала с рубля сдачу и просчитала гривенник, а тятенька обругал меня за это кобылой. Но из-за вас я снесу всякое пакостное слово. Ежели будете за мной ухаживать, то угощайте маменьку почаще киевской наливкой, и тогда она будет смотреть на нас сквозь пальцы. Она сырая женщина и, ежели выпьет, сейчас ко сну, а я от политичного кавалера никогда не откажусь, потому нынче все больше охальники. А ежели будете ко мне свататься, то сводите тятеньку в трактир и угостите померанцевой водкой. Пьяный он добрее, а трезвый ругатель. Вчера видела во сне козла. Это хороший знак. А также не худо бы вам подарить ему бархатную жилетку. Вот моя любовь. Лети, письмо, от любви к любви в руки. Пишите ответ: любите меня или нет? Написала бы вам стихи, да тятенька сжег мою книжку.
В.».
Дело идет на лад, и девка будет наша, а с нею и табачная лавка! Завтра переезжаю на Черную Речку.
//-- 26 мая --//
Живу на Черной Речке и блаженствую всласть. Каждый день встаю в восемь часов утра и пью чай, после чего отправляюсь к кабаку, где останавливаются чернореченские дилижансы, и слушаю, как ругаются промеж себя щапинские кондукторы и ямщики. День провожу с хозяйкой в приятной беседе об Антихристе. Удивительно любит этот разговор. По ее соображениям, Антихрист должен быть не один, а несколько, и между ними ее собственный племянник, ухитрившийся прошлое лето украсть у нее из-под трех замков пятипроцентный билет, а нынешнее лето пропивший в кабаке ее любимого кота. Здесь также узнаю я, у кого из соседей что варится и жарится к обеду, а также кто из супругов подрался между собою, кто сбирается в баню или же в «Приказчичий клуб». Вечером отправляюсь к прекрасной табачнице, угощаю ейную маменьку вишневкой, а сам с табачницей отправляюсь гулять в Строганов сад. Сегодня, для разнообразия, ходили на Финляндскую железную дорогу и смотрели, как машина свистит, а также порешили, что я завтра иду к ейному тятеньке и буду за нее свататься.
//-- 27 мая --//
Был у ундера и сватался к его дочери, но получил отказ. Умасливал, умасливал его, а ничего не помогло. «Вы, – говорю, – Евстигней Прохорыч, при кадетском корпусе вахтером состояли, стало быть, человек ученый и можете доподлинно понимать, что дочери вашей пора замуж», а он мне: «Покажи твои капиталы». «Капиталов, – говорю, – у нас нет, но мы рассчитываем на дяденьку и тетеньку, так как у них в своем месте по дому», а он мне: «Представь копию с духовного завещания». «Я, – говорю, – в вашу дочку влюблен, как какой-нибудь рыцарь», а он мне: «Коли, – говорит, – влюблен, так бери ее, как есть, и живи с ней, а приданого я не дам». «Мы, – говорю, – люди торговые, и нам „как есть“ брать нельзя». Целый час бился, и все по-пустому. Вечером рассказал ей о нашем разговоре. Заревела и говорит: «Коли так, так похитьте меня силою, и будемте жить в хижине, на берегу моря». «Нет, – говорю, – ангел мой, лучше потерпим до осени. Может быть, он и смилуется».
Как ни вертись, а приходится поворачивать оглобли назад.
//-- 3 июня --//
Сегодня проснулся раньше обыкновенного, так как идет дождь и на лицо мое брызнул поток воды, протекающей сквозь крышу и потолок. Расставил по углам для стока воды всю имеющуюся у меня посуду и сижу в своей даче в калошах и под зонтиком и придумываю хитрость, чтобы завладеть табачницей, а с нею вместе и табачной лавкой.
//-- 4 июня --//
Троицын день. Дело с табачницей ни взад, ни вперед. Только и путного, что курю даровые папиросы да читаю на даровщину газеты, так как она и газетами торгует. Впрочем, вчера вечером подарила бисерный кошелек и черешневый мундштук с серебряным наконечником. «У тятеньки в лавке, – говорю, – хапала?» «У тятеньки, – говорит, – да это наплевать! Для тебя я еще и не то схапаю!» Похвалил за это и поцеловал в уста сахарные. Хоть и велик у Бога праздник Троица, но целый день был трезв и только перед обедом одну рюмочку засобачил.
Разговаривал с хозяйкой об Антихристе и обещался познакомить ее с дьячком Ижеесишенским. Уж больно он лих об Антихристе-то разговаривать!
//-- 7 июня --//
Скучно. Табачница да табачница, газеты да газеты, хозяйкин Антихрист да Антихрист вперемежку со Строгановским садом и Черной Речкой удивительно надоели. Кроме того, в башке то и дело сидит вопрос: «Что я буду делать без места, когда проем все мои вещи?» Уж и так теперь питаюсь енотовой шубой, что заложил жиду Мовше. Спасибо дровокату Свисткову, – пришел и дал даровой билет для входа в «Русский трактир», что на Крестовском острове. Сейчас отправляюсь на Крестовский.
//-- 9 июня --//
Что ни говори, а табачницу нужно побоку, потому что она без табачной лавки и тятенькина нагрудника, в котором зашиты пятипроцентные билеты, ровно ничего не составляет. Что с ней зря болты-то бить по Строганову саду? Как там ни толкуй, а всякая прогулка стоит косушки вишневки, которую нужно стравить ейной маменьке. Косушка стоит денег, а я уж и так проедаю енотовую шубу. По нескольку раз в день помышляю, что будет тогда, ежели я проем и сей последний живот мой. Сегодня послал ей с хозяйкой следующее разрывное письмо:
«Милостивая государыня, Вера Евстигнеевна!
С глубоким прискорбием души и тела уведомляю вас, что нам так жить невозможно, потому что нельзя, и мы должны покинуть друг друга. Ежели тятенька ваш не согласен на закон, то что ж нам попусту мыкаться и растравлять себя? Плюньте на меня, а я на вас, и разойдемтесь по чести. Вы еще не бог весть какой старый конь; со мной не сошлось, так с другим сойдется, и жених может наклюнуться почище нас. Только навряд это будет, ежели ваш тятенька будет сам норовить выудить, а он, кажется, охулки на руку не положит. Во всяком случае, желаю вам офицера с саблей.
Касьян Яманов».
Хозяйка вернулась. «Отдали?» – говорю. «Отдала». – «Одна она в лавочке?» «Никак нет, – говорит. – Писарь военный какой-то сидит и морду корчит». «В любовном, – говорю, – смысле?» «В любовном, – говорит, – потому что она ухмыляется». «Молодой?» – «Молодой». – «Красив?» – «Ничего, так себе, с усиками; только на щеке шишка, на шишке бородавка, а на бородавке волос». «Ну, пущай их», – думаю. Ведь поди ж ты: плевая вещь – эта табачница, а как гора с плеч свалилась!
Вечером был у меня дьячок Ижеесишенский. Маленькая неприятность с ним случилась: в пьяном виде наткнулся носом на гвоздь и разорвал себе ноздрю. Теперь, впрочем, подживает. Познакомил его с хозяйкой. Та от него в восторге. Целый вечер толковала с ним об Антихристе. Сам я с ним говорил мало, и он успел мне сообщить только следующие городские новости. На колокольне у Иоанна Предтечи вот уже третий день сидит неизвестно откуда взявшаяся сова; водка в кабаке Фунтова стала припахивать фиалковым корнем; протоиерей отец Серафим Накамнесозижденский, быв в гостях у купца Треухова, обменил свои калоши; кот дьякона Деоклитианова, считавшийся в течение двух лет котом, оказался кошкою и окотился на днях восемью котятами…
Записываю также интересные, но маловероятные слухи, которые ходят у нас по Черной Речке.
Некто, быв в летнем помещении «Приказчичьего клуба» и выпив у буфета двенадцать рюмок водки, благоразумно отказался, когда ему предложили тринадцатую. На Выборгской стороне появился солдат, который безо всякой боли и видимого ущерба переделывает женский пол в мужской. Так, на днях он превратил одну майоршу в майора. Последний слух очень важен для женщин, которые желают занять места конторщиков, кассиров на железных дорогах, почтамтских приемщиков и не могут получить этих мест потому только, что они женщины, а не мужчины.
//-- 10 июня --//
День субботний. Был в бане; после бани рассуждал сицевое: «Ежели я проем все мои животы и не найду себе места, то дело может дойти до того, что мне негде будет преклонить главу мою, так не идти ли мне на церковное покаяние?» Дело сие очень нетрудно сделать: стоит только свести тонкую интригу с какой ни на есть девицей, а после подать жалобу прокурору, что вот-де, такая и такая девица, соблазнив меня, совратила с пути истинного и вовлекла в противузаконное сожительство. Ребенок – особь статья. До ребенка можно и не доводить дело. Тогда суд приговорит меня к церковному покаянию, а с этим покаянием мне будет даровая монастырская квартира и даровая монашеская пища. Решено: ежели через месяц не найду себе занятий, то заведу противузаконное сожитие, а пока буду отыскивать подходящую девицу, для чего и буду гулять по вечерам в Строгановом саду.
//-- 11 июня --//
Вчера лег спать и долго не мог заснуть; все думал: «А что, ежели бы всех, кто находится в противузаконном сожитии, судить и присуждать к церковному покаянию? Тогда, пожалуй бы, и монастырей столько не нашлось, где бы поместить всех кающихся. Какое монастырей! Целые города нужно было бы обратить в монастыри, и, почитай, половина бы народонаселения прекратила свои занятия. Половина фабричных должны бы были прекратить работу и начать каяться, студенты – оставить учиться и каяться, войско – оставить учение артикула и каяться, и так далее и далее, все бы должны были сидеть по монастырям и каяться».
//-- 12 июня --//
Сегодня поутру у нас на Черной Речке, на дворе дачи купца Самодралова, кучер поймал в погребе хорька. Столь, по-видимому, обычное происшествие привлекло к даче огромную толпу народа. Тут были и женщины, и мужчины, чиновники и няньки с ребятами, и даже виднелся один генерал. Хорек лежал посреди двора, а около него стоял кучер и рассказывал всем и каждому о своем геройском подвиге. Некоторые чиновники вследствие этого опоздали на службу. Хорек был убран в полдень, но многие любопытные деже в три часа дня заглядывали еще на двор и осматривали то место, где он лежал.
Вечером гулял по Строганову саду с целью отыскания девиц для тонкой интриги, и со мной случилась довольно забавная история. Только что я вошел в темную аллею, как вдруг вижу, что передо мной идет рослая и полная дама в голубом платье и соломенной шляпке с широкими полями, из-под которой виднеются роскошные темные волосы, распущенные по плечам. «Ну, – думаю, – коли одна вечером и в темной аллее, значит, ищет приключений», и с сею мыслью бросился за ней. Вдруг дама моя обернулась, и каково же мое было удивление, конфуз, когда она вместо дамы оказалась духовной особой в голубой рясе и соломенной шляпе. Я не потерялся и тотчас же подошел к особе под благословение.
//-- 15 июня --//
Скука смертная! Тоска невообразимая! Вчера день провел следующим образом. Поутру, встав от сна, пил чай и думал о том, что было тогда, когда ничего не было. Потом играл сам с собою в шашки и три раза запер себя в трех местах; после игры считал мух, летающих по комнате, но на второй сотне сбился в счете.
Вечером поехал в город и ночевал у дьячка, а наутро отправился в дилижансе к себе домой на Черную Речку. В дилижансе меня значительно укачало, и я счел за нужное выйти из него у Строганова сада и соснуть малость на травке и легком воздухе, что и исполнил. Долго ли я спал, не знаю, но видел страшный сон: видел я, что какие-то арапки с черными лицами и красными ногами пляшут на моем животе и поют арабские песни, а вдали стоит моя дачная хозяйка, Анна Ивановна, и ехидно улыбается. Долго я терпел истязания, но когда уже терпеть было невмочь, то вдруг заорал во все горло: «Анна Ивановна, заступись, голубушка! Серебряный подстаканник подарю!» – и вдруг проснулся. Открыл глаза и вижу, что надо мной стоит пожилая дама в черном платье и черномазый молодой фертик с козлиной бородкой. «Добрый простолюдин! – сказала дама. – Отчего я должна вас спасти и почему вы узнали мое имя?» «Извините, – говорю, – сударыня. Это я так, в забытьи… Со мной это часто случается. А вы нешто Анна Ивановна?» «Точно так, – говорит. – А разве вы прежде не знали моего имени?» «Откуда же, – говорю, – сударыня, мне ваше имя знать, коли я вас в первый раз вижу?» Дама закатила под лоб глаза и начала тараторить с фертиком пофранцузски. Слышу, поминает что-то: «Спиритуалист, спиритуалист». Раз десять проговорила она это слово, потом обратилась ко мне и говорит: «Послушайте, – говорит, – вы спиритуалист?» «Виноват-с, – говорю. – Это точно, что мы к спиртным напиткам пристрастие имеем и сегодня поутру маленько зашибли, но только без запоя… Побалуем, да и за щеку». «Вы, – говорит, – не так меня понимаете. Скажите, вы медиум?» – «Как-с?» – «Вы медиум? Медиум?» – заболтала она несколько раз. «Никак нет-с, – говорю, – я Касьян Яманов». «Я вас не о фамилии спрашиваю, но желаю знать, не медиум ли вы… не ясновидящий ли? Скажите, вы не имеете сообщения с духами, не беседуете с отсутствующими, не разговариваете с людьми, которые уже давно умерли?» «Это, – говорю, – точно-с, случается… Раз мертвый купец меня к себе в приказчики нанимал, а вчера я ругался с моим бывшим хозяином, которого вовсе и в горнице не было, но это, – говорю, – сударыня, всегда в забытье и больше от тоски, так как мы теперь отставные приказчики и болты бьем, а пить-есть надо!» «Так вы медиум, – говорит, – медиум! Вы и сами не знаете, что обладаете таким драгоценным даром». «Что ж нам, – говорю, – в нем, коли от него не откусишь?» «Вы просили у меня руку помощи, и я протягиваю вам ее. Я сама спиритуалист, а потому должна протянуть вам руку. Я вас устрою. Идемте, собрат мой, ко мне. Я живу здесь, поблизости». С диву дался на нее, однако пошел. Живет великолепно. Дача – роскошь! На подъезде встретил нас лакей в белом галстуке. Отстал я маленько от нее, отвел в сторону лакея и спрашиваю: «Кто это такая?» А он мне: «Вдова, генеральша Кувырканьева». Как сказал он мне, что она генеральша, так я и оробел. «А что, – думаю, – вдруг драть меня прикажет? Уж не обругал ли я ее давеча во сне-то?» Однако вскоре успокоился и вошел в горницу, так как заметил, что около дачи ейной стоял городовой. «В случае чего, – думаю, – так можно крикнуть караул». Однако караул кричать не пришлось. Генеральша была очень любезна, угощала завтраком (первый раз пришлось есть с генеральшей), вином и расспрашивала меня: часто ли я беседую с духами умерших. Меня маленько забрало. Чтобы разжалобить ее, сказал, что часто. «Ну, а можете вы, – говорит, – силою воли уменьшить вес предмета?» «То есть как это?» – говорю. «А так, – говорит, – к примеру, вот эта бутылка весит пять фунтов, так ежели вы пожелаете, то можете вы сделать, что она будет весить вместо пяти фунтов два?» «Могу, – говорю, – потому это плевое дело!» Взял, налил из нее стакан, выпил залпом и говорю: «Потрудитесь свесить: теперь не более двух фунтов будет, может, в восьмушке ошибся». Улыбнулась и говорит: «Это все не то! А верчением столов вы не занимались?» «Трафилось, – говорю, – вертывали». Сели за стол все трое: она, я и фертик – и сделали цепь из рук, поставивши их рогульками. Сидим и смотрим друг на друга. Так и разбирает меня смех, однако креплюсь. «Напрягите, – говорит, – все силы вашей воли, и тогда стол двинется». Ну, я и напряг, вследствие чего стол и двинулся, потому легонький-прелегонький. Генеральша пришла в восторг. «Вы медиум, медиум, поистине медиум! Ежели вы без места, то живите у меня, вам будет готовая квартира, стол и двадцать пять рублей жалованья. Согласны вы?..» Ну, как тут не согласиться? «Так переезжайте же, – говорит, – завтра же…» Обещал и домой воротился, как угорелый. На дворе встретила хозяйка. «Где это, – говорит, – пропадал целые сутки?» «Молчать, – говорю, – а то сию минуту превращу тебя в перечницу и уксусницу! Я, – говорю, – теперь не что иное, как медиум и спиритуалист, завтракал с генеральшей и буду жить в генеральском доме!» Хозяйка обиделась. Ну, да мне теперь наплевать!
Неисповедимы судьбы Божии! То есть думал ли я когда-нибудь, что из простого апраксинского приказчика превращусь в медиумы? Ну, так что ж такое? Медиум так медиум!
//-- 16 июня --//
Итак, я состою в должности «медиума» при дворе генеральши Кувырканьевой. Ведь поди ж ты, какую должность придумала! Уж подлинно, что богатые люди с жиру бесятся! Надо полагать, что эта генеральша – или барынька из блажных, или просто дура. Впрочем, что за важность? Лишь бы деньги брать. Но вот вопрос: что это за должность такая – медиум? Дьячок Ижеесишенский, который был у меня сегодня и коему я в радости сообщил о приискании себе места, с божбою уверяет, что медиум – это все равно что шут у старинных царей и князей или юродивый. Тех же щей да пожиже влей. «Теперь, – говорит, – с шутами и юродивыми никто больше не вяжется, так пошли медиумы в ход». Надо полагать, что он врет, потому что был випивши. Завтра же пойду к генеральше и расспрошу, в чем заключается моя должность. Ежели заставят кувыркаться, колесом ходить или петухом петь, то навряд соглашусь.
//-- 17 июня --//
Сегодня ходил к генеральше и спрашивал, в чем будет заключаться моя должность. Также упомянул насчет кувырканья, петуха и колеса. Улыбнулась и говорит: «Ничего этого не надо, у меня не цирк, а когда на вас найдет вдохновение, туман эдакой, то вы будете предсказывать будущее мне или гостям моим. Вы человек особенный, вы не то что другие: вы разговариваете с отсутствующими, с давно умершими, но мы этого не можем, поэтому вы будете задавать им наши вопросы и передавать нам их ответ. Поняли?» «То есть понять-то, – говорю, – понял, только в разных смыслах…» «Ничего, – говорит, – постепенно привыкнете». Условился также и насчет жалованья и всего прочего. Условия мои такие, что я теперь много почище рыночного приказчика, а пожалуй, повыше и гостинодворского, несмотря на то что гостинодворские пенсну на носах носят и в «Приказчичьем клубе» польку танцуют. Жалованья мне 25 руб. в месяц и отдельная комната (а те этого не имеют и спят по пяти человек в одной комнате); когда нет дела, со двора иди куда угодно, без спросу (а те только раз в неделю или в две, и то со спросом у хозяина); гостей могу принимать к себе, кого хочу (тем же гостей принимать воспрещается); к завтраку, обеду и ужину полагается водка (а тем за водку-то нагоняй, а пожалуй, и выволочка). Только что я вышел от нее на подъезд, француз-фертик (это сбоку припека-то) сейчас за мной. «Что вы, – говорит, – с ней разговариваете! Разве не видите, что у ней здесь мало?» – и показал на лоб. «Видим, – говорю, – что в умалении и скудно, только все же переговорить следует». «Пустяки! Просите только денег больше да врите, что в голову придет, как будто вы это слышите от умерших». «Извините, – говорю, – почтеннейший, вы сами-то по какой части при ней состоите?» «Тоже, как и вы, медиум». «Коли так, – говорю, – ручку!» Для первого знакомства отправились с ним сейчас же в Строганов сад на горку (ресторанчик там есть) и засобачили в себя по три рюмки христианской да саданули по бутылке пива. Француз, а водку пьет, что наш брат русский. Обещался меня познакомить с француженками.
Теперь я понимаю, в чем состоит моя должность: нужно прикидываться перед генеральшей колдуном, гадальщиком, предсказывать будущее, морочить ее и доить ее карман. Сама напросилась. Попробуем. Потрафим, так ладно, а нет, так ведь нам с ней не детей крестить!
//-- 18 июня --//
Переехал к генеральше. Комнатка хотя и махонькая, но отменная. Из окна видны все жизненные удобства, как-то: кабак, городовой и портерная. Прислуга приняла меня не совсем ласково. Лакей при встрече со мной пробормотал: «Еще одного шалопая несет!» Горничная плюнула мне вслед и сказала: «Барон, что гоняет ворон». Ну, да это наплевать! Стерпится, слюбится.
С дачной хозяйкой моей прощание у меня было самое трогательное. Плакала и рыдала она так, как будто провожала в могилу, и просила меня навещать ее, а также присылать для беседы об Антихристе дьячка Ижеесишенского. За квартиру ей отдал я не 20 р. за все лето, как бы то следовало, но всего 5 р., зато подарил мельхиоровый стаканчик при нижеследующем письме, которое она обещалась хранить в божнице. Вот сие письмо:
«Милостивая государыня Анна Ивановна!
Принимая во внимание неусыпные труды ваши, как квартирной хозяйки, при доставлении меня два раза в пьяном образе из трактира купца Житейского под названием „Черная Речка“ в лоно дачи моей и укладку на ложе мое, именуемое диваном, со снятием сапог и сюртука, а также и в опохмелении меня наутро малой порцией, изъявляем вам свою благодарность, а также дарим принадлежащий нам мельхиоровый стаканчик, каковой просим вас спрятать в шкап и, вынимая оный по праздникам, пить из него по усмотрению.
Отставной приказчик, а ныне медиум генеральши Кувырканьевой, Касьян Яманов».
//-- 20 июня --//
Сегодня увидав, что генеральша сидит на балконе, задумал ее поморочить маленько, для чего надел на себя овчинный тулуп шерстью вверх и в таком виде стал прохаживаться мимо балкона, поминутно закатывая глаза под лоб. Увидав сие, она тотчас же спросила: «Касьян Иваныч, что с вами?» Я же, не приветствовав ее ни единым словом, ответил: «Не мешайте, сударыня, я с духами беседую» – и с сими словами удалился к себе. Надо статься, что коленом сим я ее отменно пробрал, потому что, через полчаса призвав меня к себе, подарила мне фрачную пару, оставшуюся от ее покойника-мужа. «У нас, – говорит, – послезавтра будут гости, будем заниматься столоверчением и вызыванием духов, так вы во фраке будете приличнее». Фрачная пара совсем новая и как раз пришлась по мне. Примерял ее, смотрелся в зеркало и думал: «Кто может заметить, что наш тятенька мужик был?»
Вечером зашел ко мне француз, долго трещал, как трещотка, и сказал, чтобы я к послезавтрому придумал ответ духов. Обещал. Веселый такой. Выпили мы с ним полбутылки коньяку с чаем, и я научился от него трем французским словам: «о де ви» значит водка, «бельфам» – разухабистая баба и «пикант» – «забористая». Ложась спать, придумывал ответ духов, но ничего не придумал.
//-- 21 июня --//
Ура! Ответ духов нашел. По городу, по дачам и у нас, на Черной Речке, ходят мальчишки и продают фотографические карточки «с предсказаниями», то есть с прилепленными к карточкам билетиками, на которых напечатаны предсказания на задуманные вопросы. Сегодня купил у мальчишки пяток карточек за четвертак. Билеты, что на них, и будут служить мне ответами духов. Вот эти предсказания из слова в слово: «что же хощеши, человече, того и получишь»; «чего ради плаваешь против воды? Не сломи кормило»; «берегись и ты, человече, добываешь корысти от всякого злого нанадения»; «заткни язву души твоея и береги себя, яко сосуд скудельничий»; «яростная любовь млада, зане не утолится сребром, но кудрявым предметом в образе живе». Чего же еще лучшего ждать от духов? И туманно, и увлекательно, и занятно!
//-- 23 июня --//
Вчера вечером был у нас сеанс столоверчения, спиритизма и беседы с духами. Гости наехали в пяти каретах. Кучера, высадив господ у подъезда, въехали к нам на двор и, сойдя с козел, принялись играть между собою в три листа. Игра завязалась самая интересная, и я хотел уже пристать к ним, но долг службы, так как я служу в медиумах, повелел мне отправиться на сеанс. Напялив на себя фрак, умаслив главу мою помадой фабрики Мусатова, опрокинув для бодрости две рюмки коньяку и заев оный сушеным чаем, дабы из пропасти не несло, я отправился в зал. Француз был уже там и во все горло кричал что-то по-французски на ухо глухому старику-генералу. По совету француза, для напущения большей важности, я вошел в зало, глядя в потолок и с поднятыми кверху руками. Как было условлено, француз тотчас же обернулся ко мне и приветствовал меня по-французски (а черт его знает, может быть, и обругал). Я же, нисколько не оробев, раскрыл свои объятия и рявкнул голосом Леонидова из Александринского театра сицевое: «Собрат, приди ко мне на грудь!» Сцена эта подействовала. Гости покачали головами, какая-то старуха прослезилась, а генеральша, наклонясь к уху генерала, крикнула про меня: «Простолюдин он, ни слова не знает по-французски, но понял мусью Мутона (это прозвище француза) по вдохновению». Генерал крякнул и промычал, а мы (т. е. я и француз) бросились друг другу в объятия. «Господа, рекомендую вам нового медиума, Касьяна Иваныча Яманова», – сказала генеральша. Я поклонился и, разинув слегка рот, дикими глазами обвел присутствующих. Тут был: отставной генерал, тощий, как моща; два лысых старика в очках, как впоследствии я узнал, один – учитель латинского языка, а другой – греческого; пять-шесть старух с утиными носами; юнкер, племянник генеральши; отставной частный пристав и еще какой-то сотрудник «Московских ведомостей», который, объявив мне об этом, тотчас же сел на диван, задремал и начал бредить, произнося слово «нигилист». Сеанс прошел благополучно, стол вертели три раза, а остальное время беседовали с духами, вопрошали, по просьбе гостей, разных Иродов, Наполеонов, Соломонов и передавали от них ответ, я – письменно, а француз Мутон – изустно. Сеанс кончился за полночь и только потому, что, утомившись, я внутренне ругнул всех присутствующих и, сам не знаю как, вместо ответа духов, написал на бумаге такое пакостное слово, которое никто не решился прочесть вслух. Впрочем, все обошлось благополучно.
//-- 1 августа --//
Вот уже месяц, как не писал я своего дневника. Да и о чем писать, коли вся жизнь заключается в четырех словах: пил, ел, спал и скучал. Каюсь, что пил более, нежели ел и спал, за что и получил от генеральши два официальных предостережения (собственные слова ее превосходительства) с секретным предупреждением, что в случае моей неисправности она тотчас же даст мне третье предостережение со снятием с меня сапог и с приостановкою выпуска меня со двора в течение двух месяцев. Как ни оправдывался я, как ни выставлял на вид, что вот уже в течение месяца несу на себе наказание запрещения розничной покупки водки через прислугу, а обязан довольствоваться четвертной бутылью в неделю, да и то пополам с французом, вследствие чего терплю явный ущерб в исполнении моих обязанностей в качестве медиума, – ничего не помогло, и она обещала привести свою угрозу в исполнение.
//-- 3 августа --//
С табачницей у меня все счеты покончены, но сегодня она прислала мне с щапинским кондуктором слезное письмо. Вот оно:
«Милый друг Касьян Иваныч!
Забудьте все прошлое и будьте по-прежнему моим предметом. Ах, какая я была дура, что променяла вас на военного писаря. Я его считала за благородного жениха, но он оказался коварный интриган и за питием чая стянул у маменьки две серебряных ложки. Верьте, что я вас не променяю теперь ни на чиновника, ни на офицера. Плюньте мне тогда в глаза и ежели будете согласны на это, то приходите сегодня вечером в Строганов сад. Лети, письмо, к тому, кто мил сердцу моему. Если ж другу неприятно, то лети, письмо, обратно. Пришлите ответ, согласны или нет».
Письма я не принял и на обороте написал сицевое: «Нам подержанного платья не требуется».
//-- 15 августа --//
Генеральшина горничная Марья Дементьевна в благородстве, оказывается, много чище табачницы. Сегодня она стирала генеральшины манишки и так чувствительно пела «Гусар, на саблю опираясь», что я заслушался. Также и по-французски говорит. Сегодня вечером звал ее в молодцовский клуб, но она отказалась. «Не пойду, – говорит, – я в молодцовский – там хватаются, а я привыкла к благородству. Ежели, – говорит, – хотите, то пойдемте в пятницу в благородку». Обещал и вечером, когда лакей Иван ставил самовар, удрал с ней в Строганов сад. Гуляли по первой аллее и разговаривали по-французски: я ей – «тре бье», «лямур», а она мне – «жоли мерси». Проходящие, по всей вероятности, думали, что мы графы или князья. Возвратились домой в десять часов. Вследствие ее своевольной отлучки генеральшин лакей Иван рассвирепел и обещался пробить ей темя поленом. Это из ревности.
//-- 17 августа. Вечер --//
Сейчас генеральша призывала меня к себе и объявила, что едет на неделю в Москву, а также берет с собою француза Мутона. «А как же, – говорю, – я-то?.. Мне бы тоже хотелось побывать в Москве, к тому же и у тамошних медиумов поучился бы, а то что ж мне с вами все на один манер?..» «Пустяки, – говорит, – этому никто ни у кого не учится; это по вдохновению». «Все-таки, – говорю, – какому-нибудь новому колену обучился бы». «Нет, – говорит, – нельзя. Ты останешься в Петербурге и будешь наблюдать за домом, за людьми и за лошадьми, и за этот труд жалую тебе двадцать пять рублей и старый генеральский халат на красной шелковой подкладке (халат ее покойника мужа) для внушения страха прислуге». Халат и четвертная бумажка тотчас же были вручены мне. Отъезд генеральши назначен на послезавтра.
Как там ни говори, а без Мутошки будет скучно. Хоть он и француз, а все-таки человек: по херам с ним поговоришь, рюмочку-другую сентифарису толкнешь, о француженках потолкуешь и все эдакое…
//-- 18 августа. Утро --//
Вчера ложился спать, полный чувства самодовольства. Что ни толкуй, а все-таки я буду в некотором роде начальник, управляющий домом и, так сказать, глава. Квартира к моим услугам – захочу, так созову всю Александровскую линию и задам пир; по островам захотелось прокатиться или так куда съездить – так закатил кучеру пару пива и поезжай куда хочешь на генеральшиных лошадях.
А что, в самом деле: ведь квартира будет свободна, так не созвать ли знакомых приказчиков да не закатить ли пирушку в складчинку? Чудесно! Повар есть. Купим провизии, так что угодно состряпает. Музыка понадобится, так у генеральши и рояль есть, а горничная Марья Дементьевна отлично играет одним перстом «По всей деревне Катенька» и «Чижик, чижик». Да и зачем нам фортепиано, коли некоторые молодцы из моих бывших соседей по лавке в лучшую жарят на гитаре, а кучер Герасим, ежели на гармонии, – так просто собаку съел. Сообщил о своем предположении повару, тот с радостию согласился.
//-- 18 августа. Вечер --//
Целый день сбирали генеральшу в Москву. Вечером она собрала всю прислугу и объявила, что я остаюсь старшим и что все должны меня слушаться. Я в это время стоял в отдалении, потупя взор. Когда генеральша ушла, лакей Иван показал мне кулак и сказал: «Это старшему». На что я ему ответил: «Погоди, голубчик, дай только генеральше уехать, так я тебя в бараний рог согну» – и тут же объявил ему, что горничная Маша будет состоять при мне. «Ну, еще это дудки!» – сказал он. А Маша ему: «Конечно, денно и нощно при Касьяне Ивановиче состоять буду, так как он от самой генеральши поставлен». Под вечер она забежала ко мне в комнату и просила, чтоб я сжил Ивана. Обещал.
//-- 19 августа --//
Сегодня провожал генеральшу в Москву. Когда поезд тронулся, мне в голову пришла гениальная мысль. В газетах то и дело читаем, что то там, то сям устраиваются съезды и конгрессы: был съезд археологов, съезд естествоиспытателей, были железнодорожные съезды, учительские съезды, наконец, недавно был статистический конгресс, – так чем устраивать в генеральшиной квартире просто пирушку, не лучше ли мне устроить «съезд петербургских лавочных приказчиков»? В сущности, это будет та же пирушка, только по новой моде, по-современному. В сильной радости, что в голову мою пришла такая счастливая мысль, прямо с железной дороги побежал к дьячку Ижеесишенскому и сообщил ему об этом. Тот в восторге чуть не привскакнул на стуле. «Не теряй, – говорит, – золотого времени, беги в рынки и созывай приказчиков!» «Но как же, – говорю, – ты-то будешь на этом съезде, коли это будет съезд приказчиков? Какой же ты приказчик?» «Пустяки, – говорит, – я буду делегатом от просфирни и от свечной продажи». Порешили сзывать из каждого рынка по одному и по два приказчика и назначили съезд на 22 августа, после чего я опрометью побежал в рынки и Гостиный Двор. Первый визит мой был в бывший Апраксин двор, к приказчику Николаю Усталову. Выслушав меня, он не сразу понял, в чем дело, но когда я растолковал ему, что мы на съезде выпьем, закусим, поругаем хозяев и потолкуем, «как бы нам обороняться от них, дабы они не слишком на нас ездили», то обещал быть. «Главная, – говорит, – штука, что у хозяина не отпросишься со двора! Ну да, как-нибудь урвемся! Спрошусь в баню, а на всякий случай если запоздаю, то положу на кровать чучелу в моем халате. Ежели хозяин заглянет в молодцовскую, так будто бы это я сам лежу». От Усталова бросился в Мариинский рынок, из Мариинского в Гостиный Двор, из Гостиного в Никольский рынок, из Никольского на Васильевский остров в Андреевский, а оттуда домой на Черную Речку, где, по силе данной мне власти, обругал лакея и почил от трудов моих, надев генеральский халат.
//-- 20 августа --//
Приготовляемся к съезду петербургских лавочных приказчиков. Одну четверть водки настаиваем черносмородинным листом, другую – рябиной. Горничная Марья Дементьевна шьет флаги из старой юбки и красной занавески для украшения зала съезда. С поваром составили карточку легкой закуски, которая будет предложена съезду. Вот эта карточка:
1) селедка с картофелем и огурцами, соус а-ля Гостиный Двор;
2) заливной жирный поросенок, а-ля бывший мой лавочный хозяин Парамон Иваныч;
3) редька и хрен, а-ля жизнь рыночного приказчика;
4) котлеты битые, а-ля лавочный мальчик.
Кроме того, икра, сыр, масло, сардины.
Вечером был у меня дьячок Ижеесишенский. Порешили с ним, что на съезд допустим и постороннюю публику, но только в качестве зрителей и по билетам.
//-- 21 августа --//
Повар и лакей Иван разгласили о съезде по всей Черной Речке. Многие просят билеты для входа, но отказываю. До сих пор выдал билеты только содержателю лодок на Черной Речке, кабатчику, где забираем водку, бывшей моей дачной хозяйке Анне Ивановне и генеральшиной прислуге. Табачница, узнав о съезде, прислала с дворником письмо, в котором также просит у меня билета. Послал ей ответ сицевого содержания: «С суконным рылом в калашный ряд соваться не след!»
//-- 22 августа --//
Сегодня, в девять часов вечера, назначен съезд. Вчера всю ночь обдумывал речь, которую буду говорить на съезде, но ничего не обдумал. Горничная Марья Дементьевна советует мне быть во фраке, говоря, что во фраке я много интереснее и смахиваю на благородного кавалера. Подарил ей за это шерстяную вязаную косынку на голову.
//-- 23 августа --//
Только что сейчас очнулся от съезда. Вот так съезд! Хотел занести описание его в дневник, но не могу и откладываю до завтра. Голова трещит, руки дрожат, и в глазах двоится. Где-то слегка поправил себе глаз и теперь прикладываю к нему мокрую бумагу. Марья Дементьевна приготовляет горчичник для приставления мне на затылок. Делегат от просфирни дьячок Ижеесишенский спит в сарае непробудным сном. Чтобы привести его в чувство, кучера вылили на него два ушата воды, но ничего не помогло.
//-- 24 августа --//
//-- Описание съезда петербургских лавочных приказчиков --//
Во вторник, 22 августа, состоялся первый съезд петербургских лавочных приказчиков. Заседание происходило на Черной Речке, на даче генеральши Кувырканьевой, радушно предложившей свой зал для занятий съезда. В день заседания у ворот дома еще с шести часов вечера толпилась пестрая толпа народа. Тут были и простолюдин, и сановник, рубище сирого нищего и роскошный наряд изнеженного богача. Все это с нетерпением ожидало приезда дорогих гостей и пылало к ним теплою любовью. К восьми часам вечера пароходы, дилижансы и извозчики начали подвозить гостей. Толпа заколыхалась и замахала шляпами и платками. На некоторых глазах дам мы заметили слезы. Милостиво благодаря за радушный привет, члены входили в залу, украшенную цветами, гирляндами, флагами и щитами с изображением торговых атрибутов, как-то: аршина, ножниц, четверика, весов с гирями и кота. В глубине помещался большой щит со следующим стихом поэта Некрасова: «Не обманешь – не продашь».
Посреди залы стоял большой стол, покрытый зеленым сукном, вокруг которого помещалось тринадцать кресел. В углу, под образами, стоял такой же стол, с которого радушно глядела закуска и всеми цветами радуги блистали обильно наполненные графины и бутылки. По стенам стояли стулья для публики. Всех членов собралось всего восемь человек. Это большей частью молодые люди со здоровыми кулаками, с полною верою в будущность и с горячею любовию к своему делу, но есть между ними двое, на висках которых давно уже показались седины, а именно делегат от просфирни, дьячок Ижеесишенский, и приказчик из живорыбного садка, Трифон Петров, двадцать пять лет, не отходя от места, живущий у своего дяди в племянниках. Заседание открылось в половине девятого часа выбором председателя и секретаря съезда, где большинством голосов и при громе рукоплесканий публики и были избраны в председатели съезда уполномоченный от бывшего Апраксина двора отставной приказчик Касьян Яманов и в секретари к нему – дьячок Ижеесишенский, после чего новоизбранным секретарем съезда было прочтено письмо члена Василия Носовертова, приказчика из лабаза Никольского рынка, по непредвиденным обстоятельствам не могшего присутствовать при занятиях съезда. Вот оно:
«С глубоким прискорбием души и тела извещаю своих товарищей, что на съезд явиться не могу. Разве с нашим иродом-хозяином сообразишь? Уперся, каналья, как бык, и хоть кол на голове теши. Просился в баню и хотел махнуть к вам – не пускает: „Ты, – говорит, – в субботу был“; просился ко всенощной: „Завтра, – говорю, – тятенькина память“ – тоже не пустил. Плюнул бы на него, да за ним семьдесят рублей моих денег, так не отдаст. Чтоб ему, анафеме, ни дна ни покрышки! А вам посылаю поклон и с любовию низко кланяюсь».
По прочтении письма члены съезда приступили к выпитию первой рюмки водки и повторили, «чтобы не хромать», после чего начались прения. Первым говорил уполномоченный от Гостиного Двора, Василий Вервин, приказчик купца Ледникова. Это средних лет мужчина во фраке, с красным носом. Вся фигура его как бы развинчена; говорит невнятно и то и дело плюется. Объяснив в кратких словах, что гостинодворским приказчикам живется сравнительно все-таки лучше, чем таковым в других рынках, он изъявил желание, дабы в подвалах под лавками были устроены кровати для задавания высыпки по понедельникам после вечеров, проведенных в «Приказчичьем клубе». Положено ходатайствовать об устройстве в подвалах нескольких кроватей. Затем поднялся уполномоченный от приказчиков голландских лавок, Алексей Женский – элегантный молодой человек с пробором на затылке и с закрученными усами. В нем мы видели совсем европейского приказчика; говорит в нос, на носу пенсне, одет по последней моде, за щекой держит мятную лепешку, дабы не пахло водкой. Кратко объяснив свое житье-бытье и сказав, что они не терпят притеснений в гулянках, так как живут на своих квартирах, объяснил съезду те неудобства их жизни, что голландцы торгуют до десяти часов вечера и отворяют лавки во все праздники, кроме воскресенья и дня похорон голландцев, а также не дозволяют приказчикам быть женатыми, уверяя, что от этого страдает торговый интерес. Не успел г. Женский кончить своей речи, как с кресла вскочил Николай Усталов, второй уполномоченный от Александровского рынка, и крикнул: «Это что, а запрег бы я вас к нашему хозяину да заставил бы торговать каждый день, не исключая и воскресеньев, так посмотрел бы я тогда, как у вас рожи-то вытянулись!» Председатель звонком призвал его к порядку, но он не унимался и кричал: «А со двора ходить два раза в год, да не сметь иметь при себе денег, и не знать, за какое жалованье служишь!» Члены совета схватили его за фалды сюртука и, посадив в кресло, водворили порядок. Председатель съезда предложил выпить по третьей рюмке водки, так как «Бог троицу любит», что и было принято единодушно, затем секретарь Ижеесишенский доказал, что «без четырех углов дом не строится», с чем съезд согласился вполне и выпил по четвертой, после чего оратором выступил Кузьма Захарович Зашибалов. Это человек еще молодой, самого здорового телосложения. Уверяют, что он может креститься двухпудовою гирею. На лбу у него шрам от раны, полученной на Масленой неделе при осаде в ночную пору «Парижа», что на Гороховой улице. Говорил он дельно, речь свою начал, ругая хозяина, требовал отмены запрещения держать в молодцовских водку и в конце речи стал употреблять такие слова, что председатель вынужден был остановить его, так как в публике было несколько лиц женского пола. Речь свою он кончил восклицанием: «Ах вы, свиньи! Свиньи!» За ним говорил приказчик из мелочной лавки, Прохор Данилов, – коренастый бородач в серой сибирке и с волосами по-русски, на которые была вылита целая четверть фунта деревянного масла. Речь его заключалась в следующем: «Вот наше житье – так собачье житье. С шести часов утра до одиннадцати часов вечера за прилавком. Только и загуляешь, как в деревню на побывку поедешь». Далее следовала речь секретаря съезда, дьячка Ижеесишенского, но речи его никто не понял, так как он еще до начала съезда утомился, откупоривая бутылки и наливая в графины водку, после чего председатель, Касьян Яманов, начал говорить заключительную речь, но так как члены стали поглядывать на закуску, то он, при громких рукоплесканиях всех присутствующих, объявил заседание съезда закрытым.
После закрытия съезда следовала легкая закуска, за которой присутствовали и лица из публики. За закуской провозглашались тосты и говорились речи, в которых ругались хозяева и исчислялись подвиги членов съезда в разных увеселительных заведениях, причем секретарем съезда, дьячком Ижеесишенским, предложена была подписка на устройство в следующее воскресенье приличной закуски. Предложение было принято с радостию. Члены съезда ликовали, и к одиннадцати часам двух четвертей водки как бы не бывало, вследствие чего находящийся в числе приглашенных к закуске кабатчик Заманилов радушно предложил от себя третью четверть, а содержатель лодок на Черной Речке предоставил к услугам членов свои лодки для прогулки по речке. Три лодки, украшенные флагами и фонарем на носу, тронулись по тихим водам реки. Погода стояла прелестная, и казалось, что сама природа ликовала при виде столь дорогих гостей. Когда флотилия приблизилась к знаменитой горке, что в Строгановом саду, из ресторана вышел буфетчик и радушно предложил членам съезда, каждому за свои деньги, яства и пития. Здесь было выпито две дюжины пива, причем члены качали председателя и наконец, распевая «Феню», отправились обратно к плоту, где их ожидала генеральшина коляска с кучером Герасимом на козлах. С большим трудом уместившись в ней и положив председателя к себе на колени, члены съезда отправились в Новую Деревню, в заведение «Элизиум». При входе их оркестр, состоящий из семи человек музыкантов, заиграл французскую кадриль из русских песен, а буфет предоставил спиртные напитки, из которых члены выбрали «пунш монашеский». В «Элизиуме» было несколько дам из Новой Деревни. Они просили у членов съезда рубль на память, а также радушно предлагали осмотреть их квартиры. Член ветеран-рыбак, Трифон Петров, милостиво разговаривал с одной из девиц, спросил ее городской адрес и ласково ущипнул за щеку. После чего…
Далее ничего не помню. Помню, что пил водку, ел раков… Кажется, куда-то тащил меня городовой… Был в каком-то трактире… Кажется, упал в воду. Марья Дементьевна уверяет, что пришел я с дьячком домой на другой день поутру, в одинаднать часов, и повалился спать.
А важно я насъездился! Глаз так и ломит! Досадно, что ничего не знаю о судьбе членов съезда. Уж не попали ли, грехом, после съезда на съезжую?
//-- 25 августа --//
Положительно не помню, кто мне это съездил в глаз на этом самом съезде. Теперь он пока синего цвета, но Марья Дементьевна уверяет, что он должен пройти почти все цвета радуги: из синего превратится в лиловый, из лилового – в коричневый, а после в желтый, который уже постепенно и перейдет в натуральный тельный. Оно бы ничего, кабы зажил до приезда генеральши, но вот беда – ее мы ждем завтра или послезавтра. Приедет, сейчас поймет, что я в ее отсутствие вместо наблюдения за домом пьянствовал, и тогда не миновать мне от нее третьего предостережения. Кроме материального ущерба моему собственному телу и карману (пятьдесят рублей прокутил), съезд этот принес ущерб и генеральше. В вечер съезда члены перебили у нас посуду, сломали диван, три кресла и крыло от коляски. Во всем этом надо ей дать ответ, а какой ответ? Сначала думал сказать, что в ее отсутствие на соседской даче был пожар, во время которого я, не щадя живота своего, до последней капли крови спасал ее имущество, впопыхах много переломал, перебил и даже расшиб себе глаз; но как скажешь ей об этом, коли мы со служителем Иваном в контрах из-за горничной? Тот ей сейчас: «Не верьте, ваше превосходительство, он врет» – ну и расскажет, в чем дело. С Иваном нужно жить в мире и согласии, а горничная Марья Дементьевна то и дело пристает ко мне, чтобы я сжил его с места. Как его сживешь? Ведь он не кошка, в кулек не посадишь да на чужой двор не занесешь.
//-- 26 августа --//
Вчера вечером читал книгу доктора Лаупмана под названием «Карболевая кислота с точки зрения химической, гигиенической, медицинской» и пр. и пр. Оказывается, что самая кислота от всего предохраняет и уничтожает всякую нечисть. Ложась спать, рассуждал сицевое: «А что, не попробовать ли мне обсыпаться этой самой карболевой кислотой, так, может быть, она предохранит меня от гнева генеральши, а также не обсыпать ли ею и Ивана, тогда, может быть, он и сам собой сживется с места?»
Завтра отправлюсь в город и куплю коробку карболевки.
//-- 30 августа --//
Сегодня приехала генеральша из Москвы и задала мне такую гонку за съезд, что просто беда. «Ежели, – говорит, – ты и в городе так себя вести будешь, то я тебя выгоню вон!» Уж я ли ей не потрафлял, а она мне ни в чем уважать не хочет. Ежели еще раз меня обругает, то плюну на нее, брошу это самое медиумство и открою собачий двор.
Завтра съезжаем с Черной Речки.
//-- 31 августа. Вечер --//
Сегодня переехали в город, на Фонтанку, близ Семеновского моста, в громаднейший дом. В доме имеются все удобства: кабак, портерная, мелочная лавка, гробовой мастер, городовой, доктор, а также и женского полу достаточно: горничные и кухарки отменной красоты, так и порхают по двору и черным лестницам.
Для перевозки нас с дачи генеральша наняла под нас целый щапинский дилижанс; сама же отправилась в коляске. В дилижансе сидели среди коробок и разных хрупких вещей: я, горничная Маша, четвертная бутыль с водкой, прачка, три генеральшины собаки, попугай в клетке, француз, две канарейки, повар, кошка с котятами и судомойка с кофейной мельницей. По дороге я сравнивал наш дилижанс с Ноевым ковчегом. И в самом деле, в нем так же, как и в Ноевом ковчеге, было помещено чистых по паре и нечистых по семи пар. Чистые – я и горничная Маша, а все остальные – нечистые.
//-- 1 сентября --//
С сегодняшнего дня я рекомендую карболевую кислоту от всяких зол всем и каждому, а именно: мужьям, желающим отвязаться от жен, женам от мужей, приказчикам от хозяев, должникам от кредиторов, купеческим сынкам от строгого присмотра тятенек и пр., и пр. Стоит только посыпать ею ненавистного человека. Делаю это по опыту. Как там ни говори, а третьего дня я только чуть-чуть посыпал постель Ивана карболевой кислотой, и она уже успела сжить его с места. Вчера он отправился вместе с возами мебели в город, по дороге запьянствовал и пришел домой только сегодня, вследствие чего генеральша отказала ему от места.
Ура! Наше взяло, и Марья Дементьевна моя! В радости поцеловал ее в уста сахарные трижды. Она же просила меня подарить ей шубку с беличьим воротником. Обещал.
//-- 2 сентября --//
Осматриваюсь и мало-помалу знакомлюсь с домом. Самое замечательное лицо в нашем доме – это портерщик. Человек умный и ученый, хоть и из отставных солдат. Читает «Сына Отечества», «Общепонятный лечебник» и поминутно говорит о медицине. То и дело слышишь: «Возьми толченого стекла, кирпичу, золы, оным натирайся и пей». В портерной у него висит клетка, а в клетке этой сушеная рыба. Спрашивал у него, что это за штука такая? «Это, – говорит, – лекарство от запою». Второе замечательное лицо – Аграфена, кухарка купца Семистволова. Баба – красавица, кровь с молоком. Голос, что твой кларнет. Прежде торговала по дворам селедками. Дворники, мастеровые и кучера без ума от нее и то и дело караулят ее под воротами.
Марья Дементьевна напоминала насчет шубки. Обещал.
//-- 4 сентября --//
Как так ни говори, а шубку купить ей надо, потому девица-то уж очень прекрасная. Но где взять денег? С этим съездом я крепко поиздержался. Разве дружественную лотерею и разыграть кой-какие старые вещи? Билеты разберутся скоро, потому что дом, где живем, огромный и прислуги всякой гибель. Решено, сделаю новоселье с лотереею, тем более что на эту удочку деньга преотменно хорошо ловится.
Сегодня генеральша объявила мне, что послезавтра она едет к сестре в Царское Село, где и пробудет сутки-двое. Чудесно.
//-- 5 сентября --//
Сегодня составил ерестик выигрышей. Вот он:
1) Енотовая шуба, крытая черным сукном. (Ее выиграет для виду дьячок Ижеесишенский и потом передаст мне обратно.)
2) Бинокль жженой кости.
3) Книжка «Како мне жить свято».
Остальные выигрыши состоят из фаянса, хрусталя, бронзы и пр.
Цена билету 20 к.
//-- 6 сентября --//
Сегодня поутру был в прачечной и в мелочной лавке и прочитал там во всеуслышанье программу новоселья. Обещался быть и сам хозяин лавочки и взял на пять рублей билетов. «Отчего, – говорит, – своих покупателев не побаловать? Дом у вас большой, и нашего товару достаточно требуется. Только не всякое лыко в строку ставьте, коли ежели мы что насчет весу или заборной книжки…» «Будьте, – говорю, – покойны. Рука руку моет». На новоселье обещались прийти многие. Некоторые кухарки, не имеющие на лотерею денег, тащат в залог платки и юбки.
//-- 8 сентября --//
Вчера состоялось новоселье. Выручки от лотереи – с лишком сто рублей. Тут не только Марье Дементьевне на шубку, но и мне на штаны хватит. В час ночи выгнали всю публику и ужинали в компании, состоящей из меня, дьячка, француза, Маши и кухарки Аграфены. Ведь поди ж ты! Совсем русская баба – эта Аграфена, в сарафане, а французу понравилась. «Это, – говорит, – бель фам».
Что ни говори, а в Петербурге деньги наживать можно, нужно только уметь взяться за дело да иметь поменьше совести.
//-- 24 сентября --//
Как там ни говори, однако, а каким-нибудь делом заняться следует. Ведь есть же и такие дела, которые можно начать и без капитала. Хоть я и получаю от генеральши двадцать пять рублей в месяц жалованья за свое медиумство, но этого мне мало, так как Марья Дементьевна с каждым днем становится все более и более похожею на бездонную бочку – и того подай, и другого, и третьего. Давно ли я ей купил шубку с беличьим воротником, а уж теперь она просит черное шелковое платье. «Нынче, – говорит, – все дамы носят». Пробовал ей доказывать, что она не дама, но ничего не принимает в резон. Скверно!
Лишь только я написал эти строки, как нам принесли газету «Голос». Стал ее читать и в отделе «Новости заграничные» прочел следующее: «Парижская полиция напала недавно на след совершенно новой промышленности. Она арестовала человека, который торговал веревками повесившихся и продавал их по 5 франков за метр. Человек этот сознался, что веревки эти особенно раскупаются несчастными игроками и что он продавал их в год от 1500 до 1800 метров». Какая богатая и счастливая мысль! Делом этим можно заняться и у нас в Питере и, что всего важнее, одному, без денежного компаньона. Клубы «Приказчичий», «Благородный», «Немецкий» и «Купеческий» поддержат коммерцию. Даже мало того, промышленность эту можно развить и в недрах «Английского клуба». А игорные дома, а частные семейства, а ярмарки? Да что, достаточно и одних клубов! Как известно, в них вдесятеро больше несчастных игроков, нежели счастливых. И вся эта масса несчастных бросится покупать веревки. Решено: займусь продажей веревок повесившихся! Игроки в мушку смело дадут за это сокровище по три рубля за аршин. Мысль эту сообщил Марье Дементьевне. Одобрила и спросила: «Но где же ты возьмешь веревок, на которых вешались?» «Куплю, – говорю, – каких ни на есть старых на Толкучке, а там разбирай поди, вешались ли на них или нет!»
//-- 25 сентября --//
Делу о продаже веревок в клубах дал некоторую огласку, а именно: рассказал о ней в мелочной лавочке и в прачечной нашего дома. Огласка эта будет лучше всякой публикации в газетах, и дело о продаже будет известно менее чем через сутки всему околотку. Огласку эту могу рекомендовать всем иерусалимским немцам-полотнянщикам, тратящим большие суммы на газетные публикации о распродажах. Удивляюсь, как лица эти, в течение десяти лет занимающиеся «быстрою распродажею только до 15 октября по причине передачи магазина», до сих пор не прибегали к этому способу публикации! А между тем дело очень просто. Стоит только прийти в мелочную лавку, купить пачку папирос и рассказать лавочнику в присутствии кухарок и горничных, что вот-де: «Компаньон нашей фирмы, съеденный дикими на Сандвичевых островах, требует расчета и ликвидации дел, а потому объявляю быструю генеральную распродажу», – и при этом сообщить адрес своего магазина. Горничные и кухарки передадут это барыням, а те со всех ног бросятся в магазин.
Самому наиизвестнейшему сочинителю в России, Александру Качу, написавшему трактат о пользе мельхиоровых подстаканников, советую поступать таким же образом.
//-- 26 сентября --//
Утром прочитал в газетах, что сегодня в «Приказчичьем клубе» назначен семейно-танцевальный вечер, а потому и решил начать свою торговлю веревками именно в этом клубе, для чего поутру сходил в Толкучку и купил на полтину старых веревок. В восемь часов вечера, запихав веревки в карманы сюртука, а также опоясавши ими себя под жилетом, я отправился в клуб. Не заглядывая в танцевальную залу и пройдя мимо буфета, во избежание соблазна, зажмурившись, я прямо попал в игорные комнаты. Игроки в мушку были в сборе. Кругом царствовала тишина, изредка прерываемая возгласом «картошника»: «В двадцать копеек место свободное!» В углу уныло стояли лакеи и ожидали, пока кто-нибудь из игроков крикнет: «Человек! Рюмку мараскину и на закуску огурец!» То там, то сям шныряли ростовщики. Я подошел к одному из столов, за которым сидели между прочими игроками восточные человеки в лезгинках, и поместился за столом худой и желтой, как лимон, дамы. Около нее стоял ее муж, жирный мужчина, и так сильно вздыхал, что переворачивал своим вздохом лежащие на столе карты. Дама проигрывала, оборотилась к мужу и произнесла: «И что это за глупое распоряжение не пускать в клуб детей? В летнем помещении, когда я нашу Манечку сажала, так та завсегда мне выигрывала». «Известно, младенцы – ангельские души, – вздохнул муж и прибавил: – А ты переверни стул, помогает…» «Вертела уж, да ничего не берет». «Веревку висельника хорошо при себе иметь. Отменно помогает», – проговорил я. «Знаю, – отвечала дама, – но где ее возьмешь?» «Найдем-с». Я слегка ткнул даму под мышку и таинственно поманил к себе. Она встала с места, посадила за себя мужа и подошла ко мне. «Не желаете ли веревочки-то? Самая что ни на есть лучшая», – предложил я даме. «Ах, сделайте одолжение!» – воскликнула она. «Одолжения, – говорю, – мы не делаем, а продавать продаем». – «Почем?» – «Пять рублей аршин». Начали торговаться и наконец сторговались за три рубля. Это был мой первый торговый почин, а ведь почин дороже денег!
Второй аршин веревки я продал какому-то чиновнику Военного министерства. «Коли, – говорит, – выиграю, так ладно, а не выиграю – сам на ней удавлюсь». Третий аршин попал купцу. Тот долго торговался, нюхал ее, слегка пожевал, предлагал поменяться с ним на лошадиную подкову и, в конце концов, дал два рубля и угостил меня водкой.
Два часа ночи. Пишу эти строки, а за стеной так и похрапывает Марья Дементьевна. Сейчас отправлюсь к ней, разбужу ее и вручу три рубля от щедрот моих.
//-- 27 сентября --//
Сегодня отправляюсь торговать в «Немецкий клуб».
//-- 28 сентября --//
Был вчера у немцев, но у них не то что у русских: к веревкам хотя и приценивались, но, покупая, требовали непременно свидетельство в том, что на них вешались, вследствие чего торговал плохо. Только и торговли было, что продал за целковый аршин какому-то сапожнику, да и тот купил эту веревку не для игры, а чтобы учить своих учеников уму-разуму.
О, немцы, немцы! Мы так доверчивы к вам и позволяем себя стричь в лучшем виде, но, как только дело коснулось до вас, вы сейчас на дыбы и требуете свидетельство…
//-- 5 октября --//
Скука и тоска смертная! Делов никаких. С веревками висельников тихо; никто не покупает, все отговариваются денежным кризисом, а между тем по клубам в мушку так и лупят.
//-- 6 октября --//
Вчера от скуки всю ночь дулись с французом в банк на мелок. Я проиграл ему миллион сто тысяч. «Угости, – говорит, – новой водкой „Бисмарк“, тогда и долг похерю». Обещал.
Сегодня целый день пили с ним «Бисмарка» и спорили, какая вера лучше: французская или русская – вследствие чего раздрались.
//-- 7 октября --//
А что, не издавать ли мне газету? Ведь не боги же горшки обжигают.
//-- 7 октября. Вечер --//
Об издании газеты советовался с портерщиком. «А какие же, – говорит, – ты будешь защищать интересы?» «Известно, – говорю, – свои собственные». Придумали и заглавие газеты. Газета будет называться «Сын Гостиного Двора». Сообщил об этом Марье Дементьевне. «Отлично, – говорит. – А часы золотые мне купишь?»
С портерщиком составил объявление об издании газеты и читал его в прачечной и в мелочной лавке.
//-- 8 октября --//
В газетах только и кричат, что о безденежье, о денежном кризисе. И в самом деле, удивительно, как трудно выманиваются нынче деньги! Только и успевают в этом деле французские полудевицы, клубы да ростовщики. Первые дерут шкуру с богатого класса, вторые – со среднего, в виде права за игру в мушку, и третьи – с недостаточного класса, в виде процентов. Клубы, впрочем, в сдирании шкур немного хромают и дерут только с тех, кто умеет играть в карты; между тем сколько есть публики, которые не умеют играть в карты, а с нее тоже можно бы было содрать несколько шкур. На этот счет у меня есть маленький проектец, который я и хочу представить на усмотрение клубов. Дело вот в чем. В видах усиливающейся в публике страсти к игре картежной, биржевой и лотерейной клубы могли бы ввести у себя игры гимнастические и обусловить их денежным выигрышем, взимая, разумеется, в свою пользу за право игры. Игры эти состоят в следующем.
1) Игра в двадцатифунтовую гирю. В игре участвуют не более двадцати игроков. Собравшиеся игроки отдают маркеру условленную ставку, позволяют себе связать назад руки и в таком положении поочередно ловят зубами висящую с потолка на веревке раскачанную двадцатифунтовую гирю. Успевший удержать зубами гирю выигрывает и получает от маркера деньги, а в случае, ежели среди игроков не найдется ни одного ловкача, то собранная ставка остается в пользу клуба.
2) Игра в доску с гвоздями. Поставив ставку, игроки позволяют завязать себе глаза и в таком положении по очереди трижды бьют кулаком по шлифованной ясеневой доске, в которую вбиты гвозди острием вверх в расстоянии один от другого на два кулака. Умевший ударить кулаком в пространство между гвоздями выигрывает, а в случае, ежели такового не найдется, то ставка остается в пользу клуба.
Примечание. Искровянившие себя во время игры или получившие синяки имеют право требовать возвращения половины ставки на арнику или свинцовую воду для заживления ран.
Кажется, что хорошо. Как клубы, так и игроки будут довольны. Первые получают хорошую прибыль (это, кажется, главная цель всех клубов), а вторые, кроме денежного ущерба, получат и ущерб телесный. Клубному игроку, не шулеру чего же желать больше? Он неизбалован и, кроме этого удовольствия, никогда не получает другого.
//-- 9 октября --//
Как только возьмешь в руки газеты, сейчас натолкнешься на описание какого-нибудь съезда. Вчера на ночь читал описание съезда лесничих и думал: «Отчего это ростовщики не устроят съезда?» С этою мыслью загасил свечу, уснул и видел довольно странный сон, который заношу на страницы моего дневника.
Вижу, что будто бы я в сообществе дровоката Свисткова стою в поле. Ночь; ветер так и свищет и пронизывает меня до костей, а сверху падает не то дождь, не то снег и прилипает к моему халату, сшитому из шерстяных треугольничков и подаренному мне Марьей Дементьевной. «Где мы?» – спросил я у Свисткова. «На острове Голодав», – отвечал мне он. «Куда же мы идем?» – «На съезд ростовщиков». – «Я озяб, нельзя ли зайти куда-нибудь погреться и опрокинуть по паре фигурок?» – «Здесь нет трактиров, но не унывай; ты скоро согреешься тем жаром, которым нагреты руки ростовщиков о сирых и нищих. Кроме того, ростовщики и сами народ „теплый“; следовательно, промеж них тебе будет также тепло». – «А далеко идти?» – «Теперь недалеко. Видишь, вдали мелькает огонек? Это сарай, в котором лет пять тому назад вываривали сало из падали, а на сегодня сарай этот избран местом съезда ростовщиков». Ежеминутно утопая в грязи, мы подошли к сараю и вошли в него. Сарай был убран прилично и украшен знаменами со следующими надписями: «Дери с живого и с мертвого», «Жалости не знай, так как это пустое слово» и т. п. В глубине сарая стоял стол, драпированный опорками салопов, старыми штанами, сюртуками, юбками, и на всей этой ветоши блестела надпись, гласящая: «Из дряни образуются капиталы». Над столом висел огромный щит с изображением коршуна, щиплющего голубя, а под коршуном подпись: «10 % в месяц». По залу взад и вперед бродили ростовщики, как мужчины, так и женщины; тут были молодые франты и грязные старики с трясущимися головами; салопницы; отставные военные, дебелые женщины с пальцами, унизанными бриллиантовыми перстнями; евреи с пейсами и евреи без пейсов, с запахом лука и чеснока и с запасом самых тонких французских духов; тут был и он сам, глава всех ростовщиков, ростовщическое светило, г. Карпович. «Сколько женщин! – невольно воскликнул я. – Неужели это все ростовщицы?» «Да, – отвечал Свистков. – Смотри и радуйся! А еще все говорят, что у нас стеснен женский труд! Смотри, сколько женщин!» Свистков не ошибся: в сарае было не только тепло, но даже жарко, и пот с меня капал градом. До того были нагреты руки ростовщиков о свои жертвы. Зато освещение было скудно, и лампы еле мерцали. Я спросил Свисткова о причине этого, и он объяснил мне. «Тот материал, который горит в этих лампах, не может светить ярче, – отвечал он. – Это слезы тех жертв, которым приходилось прибегать к ростовщикам». «Господа, приступимте к выбору председателя съезда!» – провозгласил кто-то, но вдруг со всех сторон раздались громогласные крики: «Не надо выборов! Не надо! Карповича в председатели! Карповича!» Г. Карпович, видный из себя мужчина, занял председательское кресло и зазвонил в колокольчик. Начались речи. Первым говорил какой-то длинный и сухой немец и изыскивал средства распространить круг деятельности ростовщичества. «Под залог вещей мы даем, – кричал он, – под товары даем, под пенсии даем; мною самим опутано до сотни пенсионеров, и им не видать своей пенсии до самой смерти, так нельзя ли нам давать молодым матерям под залог грудных детей? Трудно предположить такую мать, которая не выкупит своего ребенка. Украдет, а выкупит; сама продастся, а выкупит!» Немец кончил. В это время за стеной раздался плач и скрежет зубовный. «Что это?» – спросил я Свисткова. «Это хор, состоящий из лиц, имевших дело с ростовщиками, поет им туш», – отвечал он. За немцем говорил румяный молодой франт и сообщил съезду, что им опутаны все клубные игроки в мушку. «Спросите клубного игрока: „Который час?“ – ответит один из десятерых, а остальные скажут, что у них „не заведены часы“. Часов вовсе у них нет. Они все у меня в залоге, а у игроков на жилетах болтаются только одни бронзовые цепочки».
Присутствующие закричали «ура» и захлопали в ладоши. Шум до того сделался сильный, что я проснулся.
– Ведь поди ж ты, пригрезится же такая чепуха!
Проснувшись, жалел, что не доглядел сна до конца. По окончании съезда непременно должен бы быть обед, потому что какой же съезд без обеда?.. Жалко, на обед этот можно бы было втереться и хоть во сне чем-нибудь попользоваться от ростовщиков.
//-- 11 октября --//
Хоть я и не публиковал о своем намерении издавать в будущем году газету, а ограничился только сообщением моей мысли портерщику и мелочному лавочнику, но о намерении моем знают уже очень многие. Сегодня поутру приходил даже один господин с предложением своих услуг по части сотрудничества в газете.
– Прошу покорно садиться. Ваше имя? – спросил я.
– Митрофан Петрович Флюгаркин, – отвечал он, садясь, и икнул. – Нет ли у вас сельтерской воды? Вчера я был на ужине у одного из артистов, так что-то неловко… – добавил он.
– Сельтерской воды нет, но ежели квасу, так сколько угодно.
– Давайте хоть квасу!
Я спросил его о его специальности.
– Я новостятник.
– То есть что же это такое?
– Это особая отрасль литературы. Видите ли, специальность моя заключается собственно в том, что я ужинаю у артистов после их бенефисов, узнаю там театральные новости, сплетни и сообщаю их в газеты. Ни одна артистическая попойка, ни одна артистическая драка без меня не обходятся. В этом деле я вездесущ.
– Но ежели вы выносите сор из избы, так как же принимают вас после этого артисты? – спросил я.
– И ежатся, да принимают, потому не смеют… Не прими-ка меня кто-нибудь, так я завтра же отбарабаню его в газетах. Впрочем, это бывает редко. Я большею частию в мире с ними, превозношу их до небес, за что и получаю изредка в подарок серебряный портсигар или что-нибудь в эдаком роде. Ежели желаете – я готов сотрудничать.
Ударили по рукам.
//-- 12 октября --//
Сегодня еще приходил сотрудник с предложением своих услуг, попросил вперед тридцать копеек и сообщил, что его специальность – описание помойных ям, черных лестниц, тараканов, появляющихся в супе греческих кухмистерских, и тому подобное. Народу мало-помалу прибывает. Портерщик тоже обещался сообщать о драках в портерных.
//-- 26 октября --//
Материалы для газеты «Сын Гостиного Двора» накопляются. В портфеле редактора имеется даже драма, под названием «Тайный плод любви несчастной». Драму эту, по модному обычаю, писали трое: Ижеесишенский, Мутон и я. Мутон переводил с французского, а я и Ижеесишенский переделывали на русские нравы. Впрочем, о том, что драма переделана с французского, мы умалчиваем и делаем это в тех видах, чтобы при постановке ее на сцену получать за нее поспектакльную плату, как за оригинальную пьесу. Это будет, во-первых, повыгоднее, а во-вторых, опять-таки это нынче в моде. Кроме того, драма эта не только что заимствована с французского, но даже и весь разговор в ней составлен из названий пьес русского репертуара. «Тайный плод» есть не что иное, как проба пера нашей литературной троицы, и ежели пьеса эта будет иметь успех, то со временем мы можем напечь таких пьес бесчисленное множество и запрудить ими Александрийскую сцену. Вот наша пьеса.
//-- Тайный плод любви несчастной --//
Драма в трех действиях
Разговор составлен из названий русских пьес
Действующие лица
Графиня Хохликова, 50 лет.
Виктор, сын ее, 25 лет.
Барон Кнаквурст, воздыхатарь графини, 50 лет.
Андроныч, церковный сторож, 125 лет, а нет и более.
Акулина, его внучка, 20 лет.
Ребенок, без речей.
Действие I
Театр представляет роскошный будуар. У камина сидит развалясь графиня. Она ест клюкву и нюхает духи. Около нее, облокотясь на камин, стоит барон и курит папироску, свернутую из трефового валета.
Графиня. Я назначила вам, барон, время от 4 до 6, чтобы поговорить о важном деле. Теперь я живу «на хлебах из милости» у сына моего Виктора, но, «по духовному завещанию», в случае его смерти, все его имение должно перейти ко мне. Я вам пожертвовала собой и теперь требую, чтобы и от вас была «жертва за жертву». (Кровожадно.) Мне нужна смерть сына!..
Барон (вздрагивая). Вы вся «коварство и любовь»! (Про себя.) Однако «бойкая барыня»!
Графиня. Но «пагуба» одного Виктора ни к чему не поведет. У него есть «ребенок» от сироты Акулины, и он хочет прикрыть свои «ошибки молодости» «женитьбой», а потому нужно уничтожить как Акулину, так и ее «дитя»!
Барон (закрывая лицо руками). Мне страшно!
Графиня. Трус! Привыкать надо!
Барон (задумываясь). Нужна «паутина», чтобы опутать их. Но зачем же неповинную девушку?..
Графиня. Ништо ей! «Не в свои сани не садись»! Ведь ежели на ней женится Виктор, она будет «ворона в павлиньих перьях». Вот вам кинжал!
Барон (берет кинжал, прячет его за пазуху и чешет за ухом). Может выйти «неприятная история»!
Графиня. Так согласны, мой «нахлебник»?
Барон (про себя). Отказаться, так будет «гроза». (Вслух.) Ах ты, «горькая судьбина»! Я согласен, но требую за это «миллион».
Графиня. Это «бешеные деньги»!
Барон. Ну, «двести тысяч»?
Графиня. «Свои люди, сочтемся»!
Барон (воздев очи в потолок и тыкая в графиню пальцем). Вот «виноватая»! Это для меня «несчастие особого рода»! (Быстро убегает.)
Графиня (остается одна и поет). «Все мы жаждем любви»! (Подбоченясь.) Ну, чем я не «Елена Прекрасная»?
Действие II
Театр представляет лес. Вдали виднеются горы, море и кладбище.
Направо хижина Андроныча. Андроныч сидит на завалинке и читает «Театральное искусство» Петра Боборыкина.
Рядом с ним сидит Акулина и вяжет бисерный кошелек.
У ног ее играет ребенок.
Акулина (нежно Андронычу). Дедушка, ты мой «благодетель»! Мне что-то грустно. Я видела страшный «сон на Волге».
Андроныч. Не кручинься, сегодня «праздник жатвы», а «праздничный сон до обеда»! Наступает «ночное» время, худого ничего не случилось, так, значит, и не случится. Пойти поколотить в доску. (Уходит.)
Виктор (входит и бросается на Акулину). О, если б ты знала, какое у меня «горячее сердце»! Ты «бедная невеста», но «бедность не порок», и сегодня ночью мы обвенчаемся. Коли согласна, то давай руку и совершим «рукобитие». Я «отрезанный ломоть», и родительница не может мне препятствовать.
Акулина (подавая ему руку). Тише! Какой-то «старый барин» сюда идет!
Виктор. О, это барон Кнаквурст! Он человек «передовой», «либерал» и, наверное, идет сюда «с благонамеренною целью».
Акулина (ласкаясь к нему). «Фофочка» мой! «Мотя»! Женясь на мне, ты не получишь, конечно, каменного дома, но вот «приданое современной девушки»! (Указывает нежно на младенца.)
Барон (подкравшись к Виктору, бьет его кинжалом). «Тетеревам не летать по деревам»!
Виктор вскрикивает и падает мертвый.
Удар рассчитан верно, я «старый математик».
Акулина (падает на труп Виктора, мгновенно сходит с ума и поет). «Всех цветочков более розу я любил…»
Барон (в ужасе). «Она помешана»! Теперь нужно уничтожить ребенка! Куда его? Кинуть в «лес» или в «омут»? В «пучину»! (Бежит на гору, кидает ребенка в пучину и кричит.) А ну-ка «со ступеньки на ступеньку»!
Действие III
Декорация первого действия. Барон курит трубку и поплевывает. Графиня ест подсолнечные зерна и нюхает духи.
Барон. О, «Прекрасная Галатея»! От моего «скрытого преступления» погибли три жертвы, и ты завладела наследством «золотопромышленника». Теперь должна быть денежная «дележка». Давай сто рублей!
Графиня. Дудки! Хочешь «полтора рубля», так бери, а нет, я стащу тебя «к мировому».
Барон. Ну, полно! Что за «маскарад»! «Капризница»!
Графиня. Не маскарад, а «на то щука в море, чтоб карась не дремал»!
Барон. Поддела, окаянная! Ах, знать, «не судьба» мне быть богатым. (Плачет.)
Андроныч (входит). Барин, ты совершил «преступление и наказание»… сейчас потерпишь! Кайся!
Барон. Молчи, «каширская старина»!
Андроныч. Не ругаться! У меня «шуба овечья да душа человечья», а ты «мишура»! Преступление твое открылось. Виктор только слегка ранен, Акулина, увидав его живым, пришла в себя, а ребенок, брошенный с горы, упал «на бойком месте», попал в воз сена и остался цел и невредим. Вот они!
Входят Акулина с ребенком и Виктор.
Барон (бросаясь на Виктора). Все равно! Ты должен погибнуть! Умри! (Замахивается на него кинжалом.)
Виктор. Стой, брат! «Дока на доку нашел»! (Прицеливается в барона из пистолета и убивает его.)
Барон (умирая). Кажись, все концы скрыл, но нет! Видно, «на всякого мудреца довольно простоты»!
Андроныч. Ништо тебе. Довольно ты у нас пображничал. «Не все коту масленица».
Виктор. А вас, маменька, выгоняю из дома. Питайтесь подаянием. Авось и прокормитесь: «свет не без добрых людей». Вы завладели было моим состоянием, но знайте, что «чужое добро впрок нейдет»! (Акулине.) А тебе, моя «подруга жизни», дарю половину моего состояния.
Акулина (плачет от умиления). «Не в деньгах счастье»!
Графиня. Сын мой, я не виновата! Я принимаю «в чужом пиру похмелье».
Виктор. «Довольно»!
Андроныч (целуя Акулину). Богачка стала. Вот уж подлинно: «не было ни гроша, да вдруг алтын».
Занавес
Ну, чем это не драма?
//-- 2 ноября --//
Пренеприятная история! Вчера генеральша наняла нового лакея немца Карла. Да ведь какого немца-то! Самого что ни на есть настоящего, трехпробного, такого, что даже в прусском ландвере служил. Как ни старались мы с французом противодействовать этому найму, но ничего не помогло. Генеральша уперлась на своем, что немцы – аккуратный народ, и взяла его. Положим, что немцы – хорошие лакеи: это доказывается их уживчивостью, но каково мне и французу? Немец для нас – все равно что таракан во щах. Каюсь, что во время последней войны я даже свечи ставил за французов, чтобы Бог привел им хоть один раз поколотить немцев, а Гамбетту, Тьера и Трошю так даже в заздравное поминание записал. Предчувствую, что с этим Карлом будут у нас страшные стычки! Француз Мутон, впрочем, не унывает и ищет удобного случая дать ему «куде-бот», а по-нашему пинка…
//-- 3 ноября --//
Вчера произошла стычка, и стычка довольно большая. Карл долго ломался передо мной в разговоре и наконец объявил, что кабы не немцы, так русские до сих пор лежали бы в берлогах и сосали лапы.
– Немцы все для вас придумали и все изобрели, – проговорил он.
Меня взорвало.
– Как все? – воскликнул я. – А самовар, из которого ты завариваешь чай, а перину, на которой ты спишь, а петербургские дрожки, на которых ты ездишь, кто изобрел?
В ответ на это Карл громко захохотал, а я обозвал его сосиской и гороховой колбасой.
//-- 4 ноября --//
Поди ж ты! Пустая вещь, но вчерашний разговор до того меня обозлил, что я сегодня без ярой злобы не могу вздумать о немцах, а между тем с самого утра немцы и все немецкое так и вертятся перед моими глазами. Начать с того, что только лишь я проснулся сегодня поутру, как вдруг услыхал на дворе громкий выкрик: «Штокфиш! штокфиш!»
– Боже мой! Русскую, архангельскую рыбу треску и ту называют немецким именем! – в ярости воскликнул я и плюнул.
– Сапожник Шульц тебя дожидается. Он калоши тебе принес, – ласково проговорила Марья Дементьевна, входя в мою комнату, но я вместо обычного поцелуя выгнал ее вон.
– Везде немцы, везде! На бирже, в литературе, в департаментах, войске! – восклицал я жалобно и пил кофей, сваренный Марьей Дементьевной, но и он казался мне каким-то жидким, немецким.
О, как захотелось мне вдруг напиться допьяна, и с этой целью я позвал Мутона, так как посылать за водкой была его очередь.
– Раскошеливайся на полштофа! – сказал я. – Немцы одолели, и потому давай и напьемся пьяными.
Он с радостью согласился на мое предложение, так как в этих случаях всегда соглашается, и спросил:
– А на закуску не велеть ли принести горячих сосисок от Шписа?
– Друг, ведь Шпис немец! – проговорил я. – Так закусим лучше просто булочкой.
– Но ведь и булка у нас от немца Шюта.
– Тогда простым черным хлебом… – отвечал я с горькой улыбкой.
Он не возражал.
В это время почтальон подал русскую «Иллюстрацию». Хотел посмотреть картинки в «Иллюстрации», но вдруг увидал подпись «редактор-издатель Гоппе» и отложил свое намерение.
Между тем, благодаря распорядительности Мутона, водка уже стояла на столе. О, с каким наслаждением выпил я первую рюмку нашего русского, доброго, простого вина и тотчас схватился вновь за полштоф, дабы налить вторую рюмку, но вдруг с яростью отпихнул его от себя.
– Что с тобой? – вопросил француз, глядя на меня удивленными глазами.
Вместо ответа я указал ему на ярлык полштофа.
– Водка завода Штритера, – внятно прочел мой добрый собрат по спиритизму и поник головой.
Мы долго молчали и не глядели друг на друга. «Сита, решета! Кастрюльки хорошие!» – послышалось на дворе. Француз поднял голову и произнес:
– Вот это уже не немец, не Штритер какой-нибудь, а ваш брат-славянин. Это чех. Поддержи его коммерцию.
Я бросился к окну, высунулся в форточку и стал звать брата-славянина.
Через несколько времени брат-славянин уже стоял у нас в кухне, гремел своими жестяными кастрюльками и говорил:
– Хорошей немецкой работы! Первый сорт.
Я покосился, но тотчас же удержал себя и спросил:
– Брат-славянин, ты чех?
– Из Бэмен, – проговорил он.
– Ну, что у вас на Драве, на Саве, на буйном Дунае?
Он выпучил на меня глаза! Стоящий около него лакей Карл перевел ему мой вопрос по-немецки.
– Хорошо, хорошо, – улыбнулся он, оскалив зубы.
– Но разве ты не говоришь по-славянски? – снова задал я ему вопрос, но вместо ответа он забормотал: «Кауфен зи, мейн гер, кауфен зи!.. Хороша немецка работа!»
– Вон! – крикнул я, затопав ногами, вбежал в свою комнату и упал к себе на кровать. – Боже, – восклицал я, – о каком же слиянии и объединении славян толкуют наши славянофилы! Ну, что общего между мною ярославцем и этим полунемцем? – Но вдруг вспомнил, что и самый лучший наш ученый славянофил назывался немецкой фамилией Гильфердинга, и перестал бесноваться.
– Что же, есть у нас и русский славянофил по фамилии Ширяев, но только, увы! слепец, – проговорил я себе в виде утешения и опять поник головой.
Ко мне подошел Мутон.
– Тебе надо прогуляться, рассеяться, – произнес он. – Выйдем и пройдемся по улице… – И при этом он подал мне мою шляпу.
Я машинально протянул к шляпе руку, но вдруг судорожно отдернул ее: на дне шляпы стояла надпись: «Фабрика Ф. Циммермана, в С.-Петербурге».
– Не надо шляпы, я надену меховую шапку, что делал мне мастер Лоскутов! – сказал я и, шатаясь, вышел на улицу.
Француз последовал за мной. Мы вышли на Гороховую, и, о ужас, перед глазами моими замелькали вывески разных Шульцев, Миллеров, Мейеров, Марксов. Я зажмурился и храбро шел вперед, но вдруг наткнулся на кого-то.
– О, швейн! – раздалось над моим ухом.
Я плюнул и открыл глаза. Передо мной стоял красноносый немец с виолончелем в руках, прикрытым зеленым сукном, а над самой головой немца виднелась прибитая к подъезду вывеска: «Аптека Гаммермана».
– Зайдем пивцом побаловаться? – предложил француз. – Вот очень хорошая немецкая портерная!
Меня взорвало.
– Молчать! – крикнул я и побежал далее.
Француз бежал сзади меня и говорил:
– Ну так зайдем в Толмазов переулок, в «Коммерческую гостиницу». Гостиница эта совсем русская, и ее содержатель – настоящий русак.
Я согласился. Через десять минут мы сидели в гостинице за чаем и, потребовав афиши, начали просматривать их, так как вечером я желал побывать в театре, чтобы развеяться, но на афишах то и дело мелькали немецкие фамилии.
«Театр Берга», гласила афиша, и я плюнул, но, наконец, уже и плевать перестал; афиши подряд гласили: «Русское Купеческое общество для взаимного вспоможения… оркестр под управлением Германа Рейнбольда»… «Русское Купеческое собрание… оркестр Вухерпфеннига» и т. д.
– Довольно, – сказал я и, отложив афишу в сторону, с грустью принялся пить чай.
Француз угадал мою грусть.
– Сегодня день субботний, а потому в театрах играют только немецкое или французское, – проговорил он, – а мы лучше как-нибудь отправимся в русский театр и посмотрим оперетку Зуппе «Прекрасная Галатея». Говорят, что в этой оперетке очень хороша г-жа Кронеберг.
– Мутон, ты издеваешься надо мной! – заорал я во все горло, кинул двугривенный за чай и бросился вон из трактира.
– Она русская, русская! И только носит немецкую фамилию! – кричал он, еле поспевая за мной, но я не слушал его, выбежал на Большую Садовую и очнулся только у Публичной библиотеки, где мальчишка-газетчик совал мне под нос номера газет.
– Есть «Петербургская газета»? – спросил я.
– Отдельная продажа запрещена! – проговорил мальчишка. – А вот ежели хотите немецкую газету, так эта дозволена.
Вместо ответа я сорвал с него шапку и бросил ее в грязь. Тот заревел. Ко мне подошел городовой и проговорил:
– Так, господин, нельзя обращаться на улице. За это и в участок можно.
Я бессмысленно посмотрел на городового и стал переходить улицу к Гостиному Двору.
– Должно быть, немец, не понимает по-русски! – пробормотал городовой и этим словом до того меня обидел, что мне легче бы было просидеть сутки в полицейском участке.
Мы шли по Суконной линии Гостиного Двора. Француз шагал около меня.
– Генеральша просила купить ей календарь, – сказал он. – Зайдем в книжный магазин.
Мы зашли к Вольфу и спросили русский календарь.
– Чей прикажете? Желаете издание Гоппе? – отнесся к нам приказчик.
Я заткнул себе уши и уже не знаю, какой календарь приобрел француз.
– Зайдем в Пассаж? – предложил он мне. – Там девочки хорошенькие прогуливаются, эдакая фам пикант. Так уж там наверное развеешься.
Я согласился, но лишь только прошел по Пассажу несколько шагов, как ко мне подошла какая-то нарядно одетая девушка, скосила глаза и произнесла:
– Каспадин, угостить путылка пива!
– И даже эта-то немка! – почти взвизгнул я, опрометью бросился на улицу, вскочил на извозчика и поехал домой.
Француз летел за мной по следам на другом извозчике.
У ворот нашего дома мы остановились и вошли на двор. На дворе кричал татарин, продавая халаты. Увидев его, я встрепенулся.
– Друг! – крикнул я. – Хоть ты и свиное ухо, хоть и ненавистен нашему брату русскому с давних пор, но все-таки ты мне милее немца!
И с этими словами я бросился татарину на грудь и зарыдал от умиления.
//-- 10 ноября --//
На днях познакомился я через Флюгаркина в Палкином трактире еще с одним сочинителем, по имени Практикановым. Практиканов, как он сам мне объяснил, происходит из семинаристов и на своем веку прошел огонь, и воды, и медные трубы. После третьей «двухспальной» рюмки водки он произнес:
– Видел я, батенька, и сладкое, и горькое, ощущал на телесах моих и розы, и тернии, служил учителем и был околоточным, разъезжал в колясках с разными французскими полудевицами и доходил до такой крайности, что принужден был изображать в ярмарочном балагане дикого человека и есть живых мышей и лягушек, а теперь пишу передовые статьи для наших газет.
– Где же вы пишете? – полюбопытствовал я.
– Где придется, где больше дадут! – отвечал он. – Я стою вне всякой партии. Кроме того, я обладаю способностью писать за и против. Сегодня я разругаю в одной газете классическое образование, а назавтра в другой газете буду доказывать всю необходимость умственной классической гимнастики и расшибу в пух и прах всех, стоящих за реальное образование. Это мне все равно что наплевать! Сегодня буду доказывать, что народ пьянствует вследствие неразвития, а завтра – что вследствие раннего ослабления вожжей, на которых его держали, а нет, так докажу и то, что народ вовсе не пьянствует. Если же серьезных статей не требуется, то я могу писать и легкие, например: насколько следует нам укоротить юбки актрис театров Буфф и Берга и даже, мало того, могу возвести этот легкий вопрос в серьезный. Понадобится доказать, что отечеству грозит опасность вследствие все еще не могущего умереть нигилизма, и я вам из какой-нибудь грубости, наделанной каким-нибудь мещанином квартальному надзирателю, раздую целый пожар. Я все могу!
Естественное дело, что при виде такого способного сочинителя я тотчас же просил его сотрудничать в моей будущей газете «Сын Гостиного Двора». Он согласился и на днях обещал быть у меня.
//-- 12 ноября --//
Сегодня Практиканов был у меня. Беседовали часа три и пили чай с коньяком. Ах, какой умный этот Практиканов! Флюгаркину до него, как до звезды небесной, далеко. После третьего стакана я спросил его, как он думает, будет ли иметь успех моя газета «Сын Гостиного Двора»?
– Это, – говорит, – совершенно зависит от того, кого и что будете трогать и кого и что не будете трогать. Прежде всего, нужно навсегда сохранить за собою право розничной продажи, для чего следует обо всем говорить полегоньку, вполовину и поминутно оглядываться. Поверьте, что можно писать либерально и в то же время самым невинным образом. Карайте, например, и насмехайтесь над ростовщиками, домовладельцами, набавляющими на квартиры, над дровяниками и над купцами всех шерстей. Но, кроме этой казенной сатиры, вы можете трогать адвокатов, акционеров и изредка лягнуть какого-нибудь мирового судью. Можете сколько угодно обличать чиновников, но никак не выше чина коллежского советника. А актеры, а черные лестницы, не освещаемые по вечерам, а вольнопрактикующиеся лекаря, а помойные ямы, тротуары, извозчики, содержатель общественных карет Щапин и, наконец, наш брат литератор? Видите, сколько материалу. Хорош также материал «городовой бляха № 98743», но не всегда безопасен. Об этом надо говорить умеючи: сперва рассказать факт, а потом и замазать. Указав вам на такое количество материалу для статей, должен, однако, прибавить, что и с этим материалом, в видах денежного интереса журнала, нужно обходиться осторожно, а не валять с бреху. Например, нападая на купцов, зазывающих покупателей, как можно осторожнее касайтесь немце-евреев-полотнянщиков, зазывающих покупателей разными быстрыми распродажами, которые устраиваются вследствие будто бы полученной хозяином магазина смертельной раны в битве при Гранвелотте или же банкротства на сто миллионов голландского торгового дома NN. Говорю вам – осторожнее, потому что иначе полотнянщики могут обозлиться и не посылать в вашу газету объявлений, а громадные объявления их – важная статья дохода для редакции. Говоря о беспорядках на железных дорогах, ругайте пьяного машиниста, грубого кондуктора, но о директорах железных дорог – молчок! Директоры железных дорог могут дать подспорье газете не только в виде своих объявлений, но и в виде денежной милости, подписавшись для своих служащих на сотню-другую экземпляров самой газеты. Так же и обо всех акционерных компаниях. Чуть хапнула слегка мелкая пташка – обличай, но ежели запустит в общественную кассу свою лапу директор – молчок! Здесь опять объявления. Самое безобидное для себя – нападать на мелкого купца; о нем что хочешь говори, приравнивай его к чему угодно. Но ежели этот купец, вступив в подряд, кормил своих рабочих гнилью и в конце концов обсчитал их – хули купца, но не удивляйся смирению рабочих, которые ели гниль и все-таки все до одного продолжали работать, а после ужиленья трудовых рублей тихо и мирно разошлись по домам. Еще безобиднее тема для статей – обличение крупных, талантливых и влиятельных литераторов. Во-первых, про тебя будут говорить: «Ай, моська, знать, она сильна, коль лает на слона», а во-вторых, это порадует и там…
Практиканов встал со стула, выпрямился во весь рост, указал перстом в неопределенное пространство и в таком виде умолк. О, как величествен был он в эту минуту в своем всеведении!.. Я не выдержал, бросился к нему на грудь и чуть не зарыдал от умиления.
Боже, даже дух занимается, когда подумаю, какие деньги могу я нажить моей газетой «Сын Гостиного Двора» при помощи этого сочинителя Практиканова, столь глубоко изучившего литературное дело!
Просил его заходить ко мне почаще. Обещал. Ей-ей, этому человеку даже и каждый день стоит стравливать по бутылке коньяку!..
//-- 14 ноября --//
Вчера поутру рассказывал французу Мутону о Практиканове и его литературном знании и умилился душою. Француза же рассказ мой о Практиканове нисколько не удивил.
– Ничего, – говорит, – тут нет необыкновенного. У нас во Франции очень много таких людей, да, кажется, и у вас их достаточно разводится. Все знание Практиканова заключается в том, что по-нашему, по-французски, называется «савуар вивр».
– Что же это, – говорю, – за слово такое и как оно по-русски?
– Перевести, – говорит, – не могу, а объяснить – объясню.
И объяснил.
Из слов его я понял сицевое:
«Савуар вивр» – значит умение подчиняться обстоятельствам, выгодная служба и нашим, и вашим, умение так распорядиться, чтобы и волки были сыты, и овцы были целы, а также и свой карман набить. Видишь ты, например, адвоката, питающего неодолимую симпатию к защите исключительно гражданских дел и, вследствие этого, разъезжающего на кровных рысаках, – это «савуар вивр». Видишь украшенного медалями купца, одной рукой грабящего, а другой расточающего некоторые крохи на колокола и благотворительные заведения, – это «савуар вивр». Видишь либерального журналиста, покупающего дом, – это «савуар вивр». Видишь юношу, кричащего о святых принципах и о бескорыстном служении делу и в то же время обделывающего свои делишки по службе через выгодную женитьбу на начальнической любовнице, – это «савуар вивр». Видишь гуттаперчевые спины, сгибающиеся перед начальством, глядя по рангу, – тоже «савуар вивр». Видишь человека, добывающего концессию, – опять «савуар вивр». Даже мелкий купец, ни слова не знающий по-французски и сумевший вовремя выгодно обанкротиться, и он показывает «савуар вивр».
//-- 15 ноября --//
«Савуар вивр» не идет из головы, да и только. Чувствую, что я начал даже мешаться в словах. Хочу сказать Маше: «Послушай, Марья Дементьевна», а язык говорит: «Послушай, савуар вивр». Сел обедать и, не видя на столе водки, хотел спросить: «Где водка?» – а между тем спросил: «Где савуар вивр?» Сегодня генеральша говорит мне: «Приготовься, у нас вечером будет сеанс спиритизма и столоверчения», а я ей в ответ: «Слушаю, ваше савуар виврство!» Черт знает, что такое! В голове только одна мысль и бродит: как бы мне достичь этого «савуар вивра»?
//-- 18 ноября. Утро --//
Вчера опять весь день думал, как бы мне достичь «савуар вивра». С этой мыслью заснул и видел довольно странный сон.
Вижу, что будто бы прогуливаюсь я по набережной Фонтанки, и странное дело, в каждом выкрике разносчика, в стуке экипажных колес, в свистке городового, в предложении извозчика своих услуг – одним словом, во всем слышу любезные мне два слова «савуар вивр». В великой радости встречаюсь у самого Цепного моста с приятелем моим Митрофаном Флюгаркиным, но вот диво, даже и он вместо обычного «здравствуй» приветствует меня словами: «Желаю тебе „савуар вивра“».
– Как, неужели и тебе засели в голову эти слова! – воскликнул я.
– Какие слова? – изумился он.
– А вот эти, что ты сейчас произнес?
– Это пожелание савуар вивра-то, что ли? Помилуй, да это нынче в большой моде и постепенно вытесняет наши прежние приветствия, давно уже намозолившие всем языки. Вместо «здравствуй» теперь говорят: «Желаю тебе савуар вивра»; вместо вопроса «Как ваше здоровье?» спрашивают, как ваш савуар вивр.
Я улыбнулся, но Флюгаркину поверил, так как он все-таки человек сведущий.
– Ну, скажи, пожалуйста, как же достичь этого «савуар вивра»? – спросил я.
– Очень просто, стоит только не иметь ничего заветного: ни совести, ни чести, ни убеждений, ни веры, ни жены, ни любовницы и при случае более или менее выгодно продавать их. Положим, что ввиду сильного предложения этих предметов цены на них невысоки, но с умением можно и в розницу поторговать очень выгодно. Ты сам знаешь, курочка по зернышку клюет, да сыта бывает. Теперь для этой цели устраивается даже еженедельный аукцион, где продаются все эти предметы с молотка. Аукцион этот бывает каждую субботу в бывшем Соляном Городке, а так как сегодня суббота и мы близ Городка, то не хочешь ли войти в него и посмотреть аукцион?
Я согласился. Мы отправились и, сделав несколько шагов, вошли в здание Соляного Городка.
Большая зала кишела народом и отличалась, как и все аукционы, крайним беспорядком. Публика была самая разнообразная, начиная от мужика, старой салопницы и кончая генералом и пышной барыней в сопровождении ливрейного лакея. Все это бродило, стояло, сидело в разных позах, хвасталось покупками, рассматривало их, перетряхивало и взбалтывало. У задней стены залы помещался амвон. На амвоне за столом сидел, как водится, аукционист с молотком в руке; рядом с ним помещался секретарь с книгами, а поодаль стояла горка с бутылками, банками и коробками, наполненными предметами, подлежащими аукционной продаже. Ярлыки на банках и бутылках имели надписи, вроде: «добросовестность чиновничья», «добросовестность купеческая», «добросовестность актерская», «литературные убеждения», «женская любовь», «женина честь, продаваемая мужем» и т. п. Все эти предметы охраняли какие-то чуйки и по мере надобности передавали их аукционисту. Но вот в руках аукциониста появилась огромная бутыль. Он встряхнул ее и крикнул:
– Добросовестность театрального рецензента! Оценка рубль за спектакль.
– Пятак, – раздалось где-то.
– Гривна!
– Три рубля пятнадцать! – возгласил аукционист и щелкнул на счетах.
– Позвольте, позвольте посмотреть! – послышалось в толпе, и к столу подошли, как я узнал из их последующего разговора, два актера и одна полная и красивая актриса.
Они взяли бутыль в руки и начали трясти ее.
– Фу, какая жидкая! – сказал один из них. – Прошлый год перед бенефисом я густую-прегустую покупал и за ту платил три рубля и ужин, а эта совсем вода.
– Два-то с полтиной дать можно! – отозвался другой актер. – Накидывайте цену, мадам, коли вам требуется, – обратился он к актрисе.
– Ни за что на свете! Я не за тем сюда пришла! – воскликнула она. – Я за этот предмет никогда не плачу деньгами, а всегда натурой; что же касается до публики, то ее подкупаю гусарским мундиром, трико или вообще узким мужским платьем, в котором и выхожу на сцену во время моих бенефисов.
– Господа, не задерживайте! – произнес аукционист.
В публике раздались восклицания: «Пятак», «Двугривенный» – и, наконец, бутыль осталась за каким-то молодым еще актером.
– В будущем году «Гамлета» буду ставить в свой бенефис, так пригодится, – решил он и, расплатившись, потащил ее к выходу.
– Сострадание ростовщика! – снова раздался возглас. – Оценка сто рублей!
На этот предмет торговались три каких-то солидных господина в орденах и толстый концессионер с часовой цепочкой, составленной из железнодорожных жетонов. Они друг перед другом начали страшно набивать цену.
– И что это они петушатся! На что, кажется, такая пустая вещь? – спросил я Флюгаркина.
– Как на что? – отвечал он. – По теперешнему времени это самая редкостная вещь, и каждый из этих тузов старается приобрести ее для своего кабинета редкостей.
– Так, так, – произнес я, но в это время банка с состраданием ростовщика осталась за концессионером, набившим на нее баснословную сумму, а к столу аукциониста подошел франтовато одетый молодой человек и сказал:
– Нет ли у вас бескорыстной любви девушки, так пустите в продажу не в черед, потому мне некогда долго дожидаться!
– Никак нет-с, а то бы с удовольствием!.. – отозвался аукционист. – Этот товар попадается очень редко и никогда не продается самими владельцами, а большею частью их опекунами и родственниками. Извините…
И снова возглас:
– Продается бедность безвестная, непокрытая и неповитая! Оценка грош!
На это предложение никто, однако, не откликнулся, и банка с бедностью снова поместилась на полке.
– И аукционист-то глуп, – прошептал Флюгаркин. – Ну, кому эта вещь нужна?
– Ах, не говорите этого! – вмешалась в разговор какая-то чуйка. – Иногда при случае и бедность требуется, только ее больше покупают гуртом, за вино или за плевые деньги. Бывает, правда, что иные продавцы и дорожатся, но при малом спросе всегда отдают за подходящую цену.
Между тем к Флюгаркину подошел длинный и худой, средних лет, мужчина с бакенбардами и в золотых очках и ломаным русским языком спросил:
– Скажите, пожалуйста, журнальная добросовестность еще не продавалась?
– Никак нет-с! – отвечал тот. – Но будет продаваться. Сегодня этого товару скопилось достаточно.
– То-то… Мне много требуется. Я, видите ли, испрашиваю себе концессию на железную дорогу от Шелакского Носа до острова Калгуева, так нужно, чтобы журналы говорили в мою пользу.
К концессионеру подскочила какая-то личность в цилиндре.
– Не хотите ли купить по вольной цене? – предложила она ему. – Я бы с удовольствием продал мою собственную добросовестность, и продал бы недорого. Мы тоже пишем и пишем много…
– Очень вам благодарен, но зачем же? Я вот приценюсь прежде на аукционе, – отозвался концессионер и отошел в сторону, бормоча: – Твоей-то мне и даром не надо; я ищу кого покрупнее!
А с амвона то и дело раздавались стук молотка, бряканье счетов и возгласы:
– Женская любовь! Совесть купеческая! Человеколюбие подрядческое! Самые чистые юношеские убеждения, сломленные бедностью… – и т. п.
Товар этот шел за очень недорогую цену; его покупали вяло и, оттащив к стороне, перетряхивали и говорили:
– И черт меня дернул этот пятак накинуть! Куда я теперь денусь с этим хламом?!
– Ничего, при другом товаре как-нибудь сойдет! – ободряли себя менее опытные.
Я стоял как истукан и дивился на этот странный аукцион, но, когда аукционист возгласил:
– Материнская любовь! Оценка десять с полтиной! – я невольно вздрогнул и, взглянув на Флюгаркина, произнес:
– Боже мой, неужели и это-то продается?
Флюгаркин пожал плечами, наклонился к моему уху и во все горло гаркнул:
– Не дивись! Это дух времени! Знамение времени!
Крик его был громким, подобно гласу трубному, так что потряс даже стены залы. Я был буквально оглушен, чувствовал, что падаю в обморок, и вдруг проснулся.
У постели моей стояла Марья Дементьевна и держала в руках кофейник.
– Вставай! Десятый час! Кофей-то стоял, стоял да и простыл давно! – говорила она.
Я тотчас же рассказал ей мой сон.
– Пей на ночь больше всякой хмельной дряни, так тогда еще и не такая глупость приснится! – добавила она.
Я молчал и соображал насчет «савуар вивра».
//-- 21 ноября --//
Мысль во что бы то ни стало сделаться сочинителем не дает мне покоя. Марья Дементьевна уверяет, что сегодня ночью я даже во сне кричал «Хочу быть сочинителем!» и только тогда перестал, когда она меня толкнула под бок. Сегодня задумал писать кровавый роман в двадцати четырех частях, а может быть, и более из всех бытов: крестьянского, чиновничьего, купеческого, мазурнического, аристократического, нищенского, военного, фабричного, биржевого и пр., и пр. Роман этот думаю назвать забористым названием «Трущобы Невского проспекта, или Петербургские фальшивомонетчики» и при объявлении об издании моей газеты «Сын Гостиного Двора» обещать его моим годовым подписчикам в виде премии. Это ныне в моде и, наверное, поднимет подписку. Ежели же мой роман не будет кончен или даже вовсе не будет выдан подписчикам – тоже не беда. У нас публика смирная и простит, оставит втуне. Роман свой я напичкаю всякой уголовщиной, и мне будут служить материалами романы наших современных беллетристов. Даже мало того, я постараюсь освоить себе их манеру писания и их мотивы, и каждая глава моего романа будет писана или а-ля Лесков-Стебницкий, или а-ля Крестовский, или а-ля Авдеев, или а-ля Боборыкин и т. д., и т. д. Смею надеяться, что таким образом роман мой будет самый «интересный» и в «современном вкусе», а этого только и надо публике.
//-- 22 ноября --//
Целый день писал свой роман, и писал до одеревенения руки. Вечером Марья Дементьевна смазывала мне руку беленым маслом.
//-- 23 ноября --//
Вот начало моего романа.
//-- Трущобы Невского проспекта, или Петербургские фальшивомонетчики --//
Роман в 24 частях, а может быть и более,
соч. Касьяна Яманова, автора драмы «Тайный плод любви несчастной»
(Подражание всем нашим современным романистам)
Часть первая. И в огне не горят, и в воде не тонут
Глава I. «Панургово стадо» «Петербургских трущоб», находящееся «Вне закона» [1 - Ежели названия глав будут не совсем соответствовать содержанию, то это делается опять-таки из подражания нашим современным романистам.]
(à la В. Крестовский, не псевдоним, а настоящий трущобный)
В один из бурных осенних вечеров, часу в шестом, в то самое время, когда над Петербургом носился обычный осенний вихрь, сваливал своею силою пешеходов с ног, звонил в колокола и качал, как легкие былинки, громадные пятиэтажные дома, по бушующим волнам Екатерининского канала, близ Казанского моста, скользила утлая ладья, управляемая белым арапом, одетым в нагольный тулуп. Кроме белого арапа, в ладье сидели еще двое: красивый, средних лет мужчина с черными усами и белокурый молодой человек с золотушным оттенком лица. Мужчина был одет в мерлушковую скуфейку и драповое пальто работы Сара, а молодой человек – в военное пальто. Яркий свет фонаря, светящего с набережной, падал на лицо статского и освещал его замечательные глаза изумрудно-зеленого цвета и в то же время давал заметить беспокойное состояние военного. Гусар трясся, как в лихорадке. Все молчали. Наконец статский прервал молчание.
– Веденей! – произнес он, обращаясь к гребцу. – Хер-о-хер-ста-хер-но-хер-вись-хер хер-у-хер хер-вхо-хер-да-хер!
Белый арап усиленно взмахнул веслами и остановился около отверстия в гранитной набережной, сияющего над уровнем волн. Отверстие это было не что иное, как исток водосточной трубы.
– Ну, князь, вылезайте и следуйте за мною! – проговорил статский и полез в водосточную трубу.
Дрожащий от страха военный последовал за статским.
Долго они ползли по скользкой и узкой водосточной трубе, но наконец труба эта до того расширилась, что они могли подняться на ноги. Статский вынул из кармана потайной фонарь и осветил путь. Они прошли по каменному коридору и остановились у железной двери, на ручке которой висел большой деревянный молоток. Статский взял в руки молоток, три раза ударил им в дверь и три раза пропел: «Кукареку!» Удары и крик, глухо повторяемые эхом, разбудили сидящих на карнизах сов и летучих мышей, и они тревожно начали летать по коридору. Военный в ужасе закрыл глаза и судорожно прижался к статскому.
Между тем дверь как бы по мановению волшебного жезла отворилась сама собой, и путники вошли в богато убранную прихожую, украшенную зеркалами из магазина Шпера и лампами Дарзанса. Повесив свои пальто на оленьи рога, заменяющие собой вешалку, они взялись за ручку двери, ведущей во внутренние покои, и быстро очутились в роскошном кабинете. Рояль Эрара соперничал в нем с художественной мебелью Тура, малахитовые безделки письменного стола – с персидскими коврами, а громадная библиотека соперничала с произведениями живописи знаменитых итальянских мастеров. В углу стояло чучело медведя с подносом в руках, на котором помещались стаканы и бутылки с шампанским и дорогим токайским. На диване, покрытом барсовой шкурой, сидел седой, как лунь, но еще бодрый старик с длинными бакенбардами. Всего более бросался в глаза его орлиный нос, на носу шишка, на шишке бородавка, а на бородавке волос. Это был не кто иной, как беглый еврей Ицка Дырка, начальник тайного общества «Петербургских зашибателей копейки» и вращающийся в аристократических салонах под именем цыганского графа Мундштука.
– А, пан Тзмпрзжицкий! – заговорил старик, вставая, и подал руку статскому. – Что нового?
– Честь имею представить вам нового члена нашего общества, князя Слабонервова! – отвечал вошедший, указал на гусара и сверкнул изумрудными глазами.
– Отлично. Сейчас он примет присягу на верное служение.
Хозяин свистнул и ударил в ладоши. Альков в глубине кабинета заколыхался, и глазам гостей предстало чудо природы. Это был человеческий урод вершков двадцати ростом, одетый в золотую ливрею. Там, где следовало быть рукам, были ноги, а на месте ног – руки. Огромная голова покоилась на тощем, как скелет, теле и имела всего только один глаз, помещающийся во лбу. Ни ушей, ни носа не было, и ежели урод нюхал табак, то нюхал его ртом.
– Аскольд! Приготовь все нужное для присяги.
Верный слуга забегал на своих ручках, юркнул за альков и через минуту вышел оттуда, держа в ногах бархатную подушку, на которой лежали: человеческий череп, окровавленный кинжал, колода карт, отмычка и фальшивый кредитный билет. Все это он положил на стол.
– Клянись, князь, клянись этими предметами! – сказал хозяин, обращаясь к гусару.
Гусар дрожал, а между тем граф Мундштук читал заклинания:
– Поступая в общество «Зашибателей копейки», я, князь Слабонервов, обещаюсь надуть каждого смертного: в картах, на векселях, фальшивыми монетами…
Гусар молчал и вдруг вскричал:
– Меня обманули! Я жертва этого негодяя! Он объявил мне, что цель вашего общества – пускание мыльных пузырей, а оказывается, что тут преступление! Я не согласен, я не согласен!
– Возврата нет! – трагически произнес граф и прибавил: – Кроме того, вы должны загубить семь христианских душ, дабы этим путем мы всегда имели вас в руках.
– Ни за что на свете!
Князь Слабонервов зашатался и упал в обморок. Пан Тзмпрзжицкий ехидно улыбался и сверкал зелеными глазами.
Гусара привели в чувство и предложили на выбор или загубить семь душ, или самому быть утоплену в Екатерининской канаве. В отчаянии он поломал несколько минут руки, согласился на первое предложение, разрезал свою руку, обмакнул в кровь перо и вписал свою фамилию в книгу членов общества «Зашибателей копейки».
Через полчаса тот же белый арап подвозил их к спуску у Каменного моста. Выйдя на берег, князь кинул гребцу червонец. Тот поблагодарил знаками и открыл свой широкий рот, причем князь в ужасе заметил, что во рту у белого арапа недоставало языка. Он был нем.
Глава II «На далеких окраинах» [2 - Я забыл объявить, что я обратился весь в подражание и заимствование и даже самое название глав составил из заглавий романов тех писателей, которым стараюсь подражать.]
(à la Каразин)
Пан и князь позвонились у дверей, на дощечке которых было написано «Купец Буйновидов», и вошли в довольно странную комнату, убранную седлами, персидскими коврами, ружьями и азиатскими шашками. Сам Буйновидов сидел на куле сена и был в канаусовой рубахе и кафтане нараспашку. Рядом с ним верхом на нескольких казацких седлах помещалась прелестнейшая женщина, которую он называл Марфой Васильевной. При входе пана и князя она вскочила с места и, истерически захохотав, схватила князя за нос. Князь смутился, но не смутился пан и, сгребши Марфу Васильевну в охапку, прижал ее к стене. Она наотмашь хватила его по зубам. Пан поцеловал у ней руку.
– Князь Слабонервов! Он у нас на испытании и должен загубить семь душ, – отрекомендовал товарища Тзмпрзжицкий.
– Якши, – отвечал купец и, обратясь к князю, сказал: – На первых порах, ваше сиятельство, ты должен отравить вот ее мужа, так как мы желаем получить от него наследство.
Он указал на Марфу Васильевну.
– Фальшивое духовное завещание уже составлено, – прибавил от себя пан.
Князь затрясся, как в лихорадке, но, невзирая на это, начал пьянствовать вместе с компанией. Между тем лицо Буйновидова перекосилось от выпитого вина. Он хлопнул в ладоши и крикнул:
– Узбек! Приведи Ваську сюда!
На пороге показался верный джигит Буйновидова с рассеченной шашкой головой. Он ввел в комнату ручного крокодила Ваську. Завидя Буйновидова, огромное животное радостно завизжало, завиляло хвостом и, бросившись к нему на грудь, принялось лизать ему ноги. Вдруг пан Тзмпрзжицкий умышленно наступил крокодилу на хвост. Как ужаленный змеею, отпрянул взбешенный крокодил от своего хозяина и, щелкая зубами, начал выбирать себе жертву из присутствующих. Все как бы замерло. Князь спрятался за Марфу Васильевну, Буйновидов творил молитву, а пан стоял в углу и со злорадством сверкал своими изумрудными глазами. В это время из соседней комнаты выскочил страшный бульдог и бросился на крокодила. Началась неравная борьба, и верный пес с выкушенным уже боком видимо ослабевал, как вдруг Узбек ловким ударом ножа пропорол брюхо крокодилу, и разъяренное животное принялось околевать, путаясь ногами в вывалившихся из живота внутренностях.
Мало-помалу все пришли в себя.
– Ну, теперь едемте в «Приказчичий клуб» отравлять моего мужа! – обратясь к князю, сказала Марфа Васильевна.
– Лучше погибну, но не решусь на преступление! – прошептал князь.
Марфа Васильевна побледнела.
– Коли так, так ладно же! Седлать коней! – крикнула она и через час неслась верхом на бойком, как вихрь, коне по набережной Лиговки. Перед нею, перевесившись через шею коня, лежал князь Слабонервов. Сзади их следовали пан, купец и верный джигит Узбек.
Они приехали на Волково поле, и князь почувствовал запах разложившегося трупа.
– Мы покажем тебе, как не почитать наши приказания! – говорила Марфа Васильевна, снимая князя с лошади и ставя его на ноги. – Узбек! делай свое дело! – крикнула она джигиту.
Тот поднял с земли что-то дынеобразное и свирепо поднес к самому лицу связанного по рукам и по ногам князя. Князь в страхе отшатнулся: в этом дынеобразном предмете он узнал отрезанную голову артиллерийского поручика, неделю тому назад обыгравшего его в карты. Вонючая и позеленевшая уже голова врага коснулась его губ. Он упал в обморок.
//-- * * * --//
– Мы его посадим туда, – послышалось над его ухом. – Просидит ночку, так загубит и не семь душ, а семьдесят семь!
Князь очнулся и содрогнулся. Он понял, что его хотят посадить в «клоповник». Между тем его уже подтащили к зияющей яме, развязали руки и ноги и опустили в эту зияющую яму.
Полуголодный, с волосами, стоящими дыбом, он был страшен в эту минуту.
Как раз посередине ямы лежал совсем уже разложившийся труп. «На этом трупе копошилась какая-то живая белая масса, словно он весь был обсыпан вареным рисом; но каждое зерно этого адского плова двигалось; каждое зерно имело маленькую, поворотливую головку; каждое зерно жрало то, по чему ползало» [3 - О «позеленевшей голове» и об «адском плове» зри роман «На далеких окраинах» Н. Каразина. «Дело» № 10, 1872 г.].
В это время из щелей ямы вылезли клопы и пауки и принялись есть князя, а над головою его раздавался адский хохот отъезжающих мучителей.
//-- * * * --//
К вечеру другого дня к яме подъехала Марфа Васильевна и спросила князя:
– Ну, что, загубишь теперь семь душ?
– Валяй хоть сотню! – отвечал князь.
Вылезая из ямы, князь почувствовал, что он безумно влюблен в Марфу Васильевну.
Глава III. «Солидные добродетели» «Жертвы вечерней», или «Дельцов» «Поддели» «По-американски»
(à la П. Боборыкин)
В тот же вечер, часу в двенадцатом, князь ехал с Марфою Васильевной на извозчике в маскарад «Купеческого клуба» отравлять ее мужа.
И хорошо, приятно было князю. Он сидел бок о бок с красивой, интеллектуальной и энергической женщиной и даже чувствовал запах ее молодого, здорового тела. Извозчик погонял кнутом лошадь с ловким московским пошибом.
– Люблю энергических мужчин, а то у нас все тряпки! – говорила Марфа Васильевна с легким московским пошибом в говоре. – Я ищу сильную натуру; мне нужна сила!
– Когда я был в Париже, то видел одну американку… – начал было князь, но в это время они подъехали к затянутому тиком подъезду клуба, и жандарм высадил Марфу Васильевну с дрожек.
Маскарад был в разгаре. Блестя медными касками, бродили по залам кавалергарды и шуршали шлейфами породистые француженки, расточая свою бойкую речь с парижским пошибом и картавостью на букву «р». Марфа Васильевна висела на руке у князя. В знаменитой голубой гостиной она встретилась с каким-то седым генералом и погрозила ему пальцем. Генерал нахмурил брови и приветствовал ее звуком «г-м».
– Вот муж мой, – проговорила наконец Марфа Васильевна, сжав локтем руку князя, и указала веером на громаднейшего мужчину с крупными губами.
Это была колоссальная фигура с огромным животом московского пошиба. Все в ней дышало силой. Он мог не спавши пропьянствовать кряду пятнадцать ночей, кряду десять ночей просидеть за картами и наутро, освежив себя сельтерской водой, работать, как вол. Работа его состояла в доставлении проектов акционерных обществ. Он был богат, как Крез, и зарабатывал в какие-нибудь полтора часа по пятидесяти тысяч рублей. Фамилия его была генерал Автоматов. Между тем Марфа Васильевна подошла к нему.
– Здравствуй, «пуповина» петербургских дельцов! Рекомендую тебе князя Слабонервова.
– Не хотите ли ужинать? – предложил генералу князь, помня, что ему нужно отравить его.
– С удовольствием! – отвечал генерал, и они отправились в столовую, по дороге в которую Автоматов прихватил с собой какого-то мизерного человека со значком присяжного поверенного на фраке.
– Бутылку «Вдовы Клико»! – крикнул князь и, разливая вино в стаканы, всыпал в стакан Автоматова яду.
Однако на титаническую натуру Автоматова яд не подействовал; мало того, гигант даже съел после этого целого поросенка с кашей и сказал князю:
– Не хотите ли вступить в нашу компанию, дабы объегорить одну барыньку насчет наследства? Возьмите три пая.
Князь поблагодарил и решился повторить попытку отравления.
– Едемте к Доротту, – предложил он.
Предложение было принято. Марфа Васильевна в радости захлопала в ладоши.
– Тройка – это роскошь! Помните, что говорит про тройку английский поэт Давид Копперфильд? – проговорила она.
Через полчаса тройка поджарых лошадей летела к Триумфальным воротам. Ямщик гикал на них с московским пошибом и подкатил к подъезду Доротта.
Компания вышла. Скуластый касимовский татарин во фраке отвел им отдельную комнату; здесь князь уже не стеснялся и закатил в рюмку Автоматова целый фунт мышьяку; Автоматову сделалось дурно.
– Домой, домой! Мне дурно! – заговорил он, и через несколько времени троечные сани подкатили их к красивому каменному дому на Большой Морской. В санях сидели также Марфа Васильевна и князь.
Когда Автоматов вошел в свой кабинет, он уже был холодным трупом.
– Теперь я твоя навеки! – проговорила разгоряченная Марфа Васильевна и, как бы «обожженная лучезарным хвостом идеи», упала к князю на грудь.
В углу стоял пан Тзмпрзжицкий и сверкал своими изумрудными глазами.
– Вот так по-американски поддели дельцов! – глухо произнес он.
Марфа Васильевна подняла голову и с ловким московским пошибом показала пану кукиш…
Однако довольно. И то одеревенела рука. Буду продолжать свой роман на будущей неделе.
Глава IV. «Преступница или нет?»
(à la маститый беллетрист «С.-Петербургских ведомостей»)
На другое утро Марфа Васильевна с ужасом отшатнулась от князя Слабонервова. Отшатываясь, она выронила из кармана маленькую записную книжку в перламутровом переплете, запертую большим висячим замком. Князь Слабонервов тотчас же незаметно поднял ее и спрятал за пазуху. Ему чувствовалось, что в этой книжке заключается страшный секрет, узнав который он может держать Марфу Васильевну в руках. Придя домой, он тотчас же заперся в своем кабинете, взял лом, взломал им замок и, раскрыв книжку, начал ее перелистывать. Глазам его представилось несколько страничек, исписанных мелким женским убористым почерком, а во главе первой странички стояла следующая строка, представляющая набор русских букв: «Йашулс ен – обюлен».
Затем такими же тарабарскими строками исписаны были все странички. Князь долго ломал себе голову, стараясь придумать, на каком языке все это писано, и, наконец, выпив целый графин воды, очень ясно понял, что все это надо читать наоборот от правой руки к левой и что таинственное заглавие значило: «Не любо – не слушай». Продолжая читать, он прочел следующее.
«Родилась я на южном берегу Белой Арапии. Отец мой был цыган, а мать – капорка. Матери я лишилась рано. Мы жили на родине и честно зарабатывали себе хлеб, занимаясь конокрадством, но в один прекрасный день в Белую Арапию приехал статский советник Автоматов и предложил моему отцу место механика на своих шелковых фабриках, находящихся на берегу Ледовитого океана. Отец с радостью согласился, и мы переселились в Россию, сделавшись задушевными друзьями с Автоматовым. Вскоре, однако, отец умер, и Автоматов сделался моим опекуном, осыпая меня баснословною роскошью. В это время мне исполнилось шестнадцать лет. В день моего рождения Автоматов явился ко мне и запечатлел на лбу моем свой обычный поцелуй, но, дивное дело, я вдруг почувствовала, что поцелуй его как бы ожег меня. Я быстро взглянула ему в лицо, но он уже лежал у моих ног и, осыпая их поцелуями, предлагал мне руку и сердце. Я согласилась.
Страшную моральную и физическую перемену произвел во мне брак со стариком. Через полгода у меня появились припадки столбняка. Часто, прогуливаясь по улицам и завидя красивого мужчину, я вдруг останавливалась; лицо мое озарялось необыкновенным страстным блеском; глаза разгорались; губы начинали трепетать, как будто прося поцелуя, и я вся обращалась в неподвижную статую манящей и зовущей вакханки [4 - Зри «С.-Петербур. ведом.», № 235.].
Муж был испуган внезапной переменой во мне и пригласил коновала, который и начал меня лечить толченым хрусталем на водке. Это был молодой человек с огненными глазами и мясистыми губами, вызывающими на поцелуй. Мы подружились, но я в душе возненавидела его.
Однажды вечером мы сидели на берегу Ледовитого океана и при блеске заходящего солнца радостно смотрели, как, гоняясь друг за другом, плескались в волнах киты и китихи. Я обрывала лепестки морской лилии; коновал играл пальцами на губах и вдруг со всего размаха упал к моим ногам, клянясь мне в вечной безумной любви.
Я вся затрепетала от гнева, услышав эти бессовестные слова, но в этот миг со мной сделался мой обычный столбняк; я в бессилии раскинула руки, шепча бессвязные слова; вакхическая нега блеснула в моих глазах, и я упала на дерн скамьи… [5 - Зри там же.]
Через четверть часа я очнулась от обморока в бесстыдных объятиях коновала».
Этими словами тарабарская грамота кончалась.
Прочитав ее, князь с ужасом понял, что за женщина была Марфа Васильевна. Он содрогнулся и вдруг почувствовал, что у него поседело полголовы. Между тем на пороге кабинета стоял пан Тзмпрзжицкий и сверкал своими зелеными изумрудными глазами.
– Едем обыгрывать в карты наверняка! Только смотри: бей по сороке и по вороне и никому не давай спуску! – произнес он.
Князь затрепетал, но повиновался.
Глава V. «Петербургские игроки»
(à la Афанасьев-Чужбинский)
Десятитысячный кровный рысак, мерно ударяя ногами в покрытую снегом мостовую, мчал князя Слабонервова и пана Тзмпрзжицкого по Невскому и обдавал их лица морозною пылью. Вдруг у Казанского собора, около памятника Барклаю де Толли, пан заметил кучку носильщиков, отставных солдат, и приказал кучеру остановиться. Носильщики играли в орлянку. Пан тотчас же выскочил из саней, вынул из кармана фальшивый двугривенный о двух орлах и с криком «Орел или решетка?» кинул его в воздух. Носильщики сказали: «Решетка» – и поставили по «трешнику». Двугривенный, само собой, упал орлом кверху, и пан выиграл. Игра продолжалась, и в какие-нибудь четверть часа у носильщиков не осталось ни гроша. Пан был в выигрыше восемьдесят три копейки. Важно побрякивая медными деньгами, он опустил их в карман пальто и велел ехать кучеру на Сенную, в трактир под названием «Город Африка».
– Неужели вы не брезгаете и грошами? – спросил его князь.
– Ничем. Это цель нашего общества «Зашибателей копейки», членом которого вы имеете удовольствие состоять, – отвечал пан. – Из грошей составляются миллионы. Агенты наши играют везде и везде шулерничают. Они обыгрывают нищих в ночлежных притонах, старух салопниц на кладбищах и даже мастеровых мальчишек на Семеновском плаце. Положим, что от мальчишек они выигрывают бабки, но бабки эти тотчас же продаются в мелочных лавочках и превращаются в деньги.
Разговаривая таким образом, они незаметно подъехали к черному трактиру «Город Африка».
– Вот здесь, князь, вам нужно будет показать свое искусство и обыграть одного сибирского купца на тридцать тысяч! – сказал пан.
Князь содрогнулся, но возврата уже не было, – они миновали закопченную буфетную комнату и вошли в грязную и вонючую каморку, освещенную двумя сальными огарками. За столом, покрытым зеленым сукном, сидел какой-то грек в синих очках и с вырванной ноздрей и метал банк. Ему понтировали разные темные личности: тут были апраксинские приказчики с отмороженными носами, лакеи из важных домов с вырванными бакенбардами, военные писаря с подбитыми глазами и пр., и пр. Видно было, что здесь царствовал страшный разврат, доходящий иногда не только до драки, но даже и до убийства.
– Сибирский купец еще не приезжал? – отнесся пан к греку.
– Нет еще! – отвечал тот, отрицательно помотав носом. – Его привезет Карл Карлыч.
– Князь Слабонервов! Он будет метать! – отрекомендовал пан товарища.
– Баста! – произнес грек, кончил игру и сгреб деньги.
Отмороженные носы, выдранные бакенбарды и проч., понуря головы, вышли из комнаты. Они проигрались до копейки.
– Как дела? – спросил пан грека.
– Рубль с четвертаком деньгами взял да старые голенищи.
Вскоре явился сибирский купец. Это был жирный мужчина, с клинистой бородкой, с говором на «о» и с полупудовой часовой цепочкой, надетой через шею. Его сопровождал тощий и длинный немец, известный среди петербургских игроков под именем барона Киндербальзам. Рассказывают, что в молодости он съел живого человека, за что был сослан в Сибирь, но оттуда он бежал, явился в Петербург с паспортом японского подданного и занялся шулерством.
Между тем началась игра. Князь со слезами на глазах начал метать. Руки его дрожали. В какие-нибудь десять минут сибирский купец проиграл тридцать тысяч и в ужасе схватился за голову.
– Дурно, дурно… – прошептал он и упал на диван.
Его опоили дурманом.
Через час рысак мчал князя и пана по Невскому. На коленях у них лежало что-то, завернутое в рогожу. Поравнявшись с Пассажем, они это что-то сбросили с коленей и помчались далее. Это что-то, завернутое в рогожу, было не что иное, как труп сибирского купца.
Глава VI. «Обойденные» «На ножах» с «Соборянами», так как им «Некуда» сунуться
(à la Н. Лесков-Стебницкий)
Воротясь домой, князь остановился перед портретом своей матери и судорожно зарыдал, оплакивая свои преступления, в которые он был вовлечен шайкою гнусных злодеев, известных под именем нигилистов и имеющих своим принципом девиз «цель оправдывает средства». Он долго рыдал, но, наконец, взор его упал на письменный стол. На столе лежала записка. Дрожащими руками разорвал он конверт и увидел подпись цыганского графа Мундштука. Вот что писал граф:
«Любезный князь!
Завтра в полночь все члены нашего общества, как мужчины, так и женщины, служащие общему делу, соберутся в ресторане Доминика и будут отливать фальшивую монету, после чего произойдет общая дележка заработка, а потому, как председатель общества, приказываю вам явиться в означенный ресторан. Помните вашу клятву, данную вами в верности служения обществу».
Внизу, под фамилией графа, стояла следующая приписка:
«Князь, несколько месяцев тому назад я видела вас купающегося в Черной Речке и скажу вам откровенно: вы мне очень нравитесь. Завтра увидимся на собрании.
Платонида Гермафродитова».
Прочитав эту записку, князь вдруг почувствовал, что он пламенно влюблен в таинственную незнакомку. Всю ночь ворочался он с боку на бок, целый день ходил как сумасшедший, и вечером, лишь только часовая стрелка стала приближаться к цифре XII, он с замиранием сердца полетел в ресторан Доминика.
Тайное общество «Зашибателей копейки» было уже в сборе, когда в ресторан явился князь. Первое, что ему бросилось в глаза, это были стриженые девки в очках и долгогривые нигилисты с нечесаными бородами. Они сидели за мраморными столиками и ели сырое мясо, употребляя при этом в дело вместо вилок свои грязные пальцы. Тут были также и цыганский граф, и пан Тзмпрзжицкий, и барон Киндербальзам, и даже Марфа Васильевна с купцом Буйновидовым. Князь вошел в ресторан, как сумасшедший, и алчными глазами начал искать таинственную незнакомку, но вдруг почувствовал, что к нему кто-то лезет в задний карман. Он обернулся, и глазам его представился длинноволосый нигилист, вытаскивающий у него носовой платок.
– Что вы делаете, милостивый государь! – воскликнул он.
– Пользуюсь тем, что плохо лежит, – отвечал длинноволосый и прибавил: – Вы знаете, что, по Прудону, всякая собственность есть кража; мне понадобился платок, и я беру его.
– Но ведь князь – наш член! – заметил подоспевший к ним в это время граф Мундштук.
– Это для меня решительно все равно!
И платок князя исчез в кармане нигилиста. Князь в удивлении посмотрел на нигилиста, но тот не смутился и произнес:
– Рекомендуюсь: Амфилох Азбукиведиглаголенский. Прошу любить и жаловать.
Они пожали друг другу руки, но в это время проходящий мимо лакей нечаянно наступил на ногу нигилисту. Нигилист размахнулся и с такой силой ударил лакея по скуле, что у того вылетели изо рта ровно четыре с половиной зуба.
Другой нигилист сидел в углу, пил пиво, рассказывал Марфе Васильевне, что истинно развитый человек ничем не должен отличаться от животных, и в подтверждение своих слов лаял по-собачьи.
К князю подошла молоденькая девушка в синих очках и остриженная под гребенку. Она была в нагольном тулупе и в мужских сапогах со шпорами.
– Гермафродитова? – спросил князь.
– Да! – отвечала она.
И уста их слились в единый долгий поцелуй.
– Господа, приступим к отливанию фальшивой монеты! – воскликнул, наконец, цыганский граф Мундштук.
Присутствующие вынули формы. Пан Тзмпрзжицкий начал растапливать на газовых рожках олово в железной кастрюльке, и через час было отлито до сотни двугривенных. Граф Мундштук приступил к дележке и вдруг оделил кого-то. Послышалась крупная непечатная брань. Все кричали, и никто никого не слушал. Кто-то схватил со стола вилку и начал махать ею в воздухе. Некоторые из присутствующих стибрили с буфета по чайной ложке, а некоторые таскали друг у друга платки из кармана и сбивали с носов очки.
В это время князь Слабонервов пришел в себя, и ему вдруг сделалось гадко, скверно. В одно мгновение устыдился он окружающей его обстановки и во все горло закричал: «Караул!»
В дверях ресторана показался городовой. Завидя блюстителя порядка, все сборище схватилось за шапки и опрометью бросилось спасаться через кухню, а через минуту князь Слабонервов во всю прыть мчался к себе на квартиру, в Большую Морскую, и нес на своих руках обомлевшую Гермафродитову.
Когда князь достиг своей квартиры и взялся за ручку колокольчика, он вдруг увидал Тзмпрзжицкого. Пан стоял в углу и сверкал своими изумрудными глазами…
На сей раз довольно, будь каким угодно современным талантливым писателем, а уж кровавее этого романа, ей-ей, ничего не придумаешь!..
//-- 16 декабря --//
Странное дело! Петербург – город русский, столица Российского государства, но в нем имеется всего две труппы актеров, дающих представления на русском языке: одна драматическая и одна оперная, тогда как, в то же время, трупп, представляющих на иностранных языках, имеется пять, а именно: немецкая, французская, итальянская, театр Буфф и театр Берга. Сюда также можно причислить и шестую группу цирка Гинне, где клоуны бормочут по-французски, по-немецки или по-английски, а собаки и лошади понукаются тоже на этих языках. Неужели это делается в видах обучения нас иностранным языкам? В иноязычные театры идешь иногда поневоле, так как для того, чтобы добыть билет в русский театр, необходимо обладать или особенным счастьем, или физическою силою, или заплатить театральному барышнику двойную цену, или, что еще лучше, отдаться бенефицианту, который иногда сдерет с тебя за билет четвертную сумму. Так, например, я, желая развлечься театральным представлением, но ни разу не могши достать билета в русский театр, всю прошлую неделю ходил в иноязычные театры и до того насобачился в иностранных выражениях, что сегодня, сев писать для моего журнала «Сын Гостиного Двора» рассказ из народного быта, написал такую ерунду, что даже сам испугался. Все русские слова, как назло, выскочили из головы и заменились иностранными. После всего этого легко попасть и в сумасшедший дом.
Вот какой странный рассказ вышел из-под моего пера.
//-- Интеллектуальный пейзанин и кокетливая пейзанка --//
Новелла из русского национального жанра
На комфортабельно устроенных антресолях, драпированных батистом, после элегантного фриштика из казеина и бутерброда лежал русский пейзанин и читал брошюру популярных лекций о гигиене. Против него на козетке фигурировала пикантная пейзанка, кокетливо демонстрировав свою миниатюрную ботинку из-под шемизетки, и цитировала что-то из литературного альбома с гравюрами.
– Эдокси! – сказал пейзанин. – В голове моей возник гениальный проект, детали которого и параграфы я изложу тебе. Ты интеллектуальный субъект, можно сказать, ба-бле, и идея моя не будет для тебя терра инкогнита. Ты знаешь, сколь охотно любят абитюе наших таверн все тривиальные экспрессии и цинические бон-мо. За эти бон-мо я хочу предложить нашему пейзанскому сосьете взимать с циников материальный штраф в виде сантимов и сумму эту ассигновать на основание классического лицея, где будут штундироваться наши дети.
– Все это очень распрекрасно, моншер Пьер, – пикировалась с мужем Эдокси. – Я знаю твои гуманные идеи в деле морали и эдюкации и вполне солидарна с ними, но поговорим немного об индивидуальности субъекта. Я питаю симпатию к одному сержанту, стоящему у нас на постое, и вот уже три дня как нахожусь с ним в интимных отношениях. Будучи субъектом индивидуальным, я не хочу тебя игнорировать и потому анонсирую тебе об этом.
С энергией тигра вскочил Пьер с антресоль, и на физиономии Эдокси послышался громкий аплодисмент.
Эдокси вскрикнула, но дикий Пьер вцепился в ее шевелюру и сорвал шиньон. В это время вбежал бравый сержант и прекратил между ними баталию, встал нейтралитетом.
– Вот тебе и цивилизация! – воскликнула Эдокси, и на нее вдруг напала паника.
– Я ни полигамии, ни полиандрии допустить не могу! – проговорил Пьер и поник головой.
Сержант вынул из кармана полштоф и восстановил между ними мир.
Не правда ли, преизрядная чепуха? А все оттого, что посещаешь одни иноязычные спектакли, да и в русский театр попадешь, так видишь тоже иностранные пьесы, переделанные на русские нравы, а сюжеты этих пьес столько же пристали к русским нравам, сколь к корове пристало седло.
//-- 18 декабря --//
Вчера поутру генеральша призвала меня к себе и сказала:
– Ну, Касьян, теперь я твоей службой вполне довольна. Насчет медиумства ты теперь совсем привык и даже, можно сказать, собаку съел, так что любого француза можешь за пояс заткнуть. Одно только, манер у тебя деликатных нет. Летом мы поедем за границу, и ты этому самому медиумству будешь учиться там у знаменитого и самого главного медиума Юма, а теперь пока нынешнюю зиму привыкай к деликатным манерам. Я хочу, чтобы ты бывал везде, где бывают аристократическое общество и разные графы и генералы. Сегодня в Большом театре идет в первый раз «Комарго»: вот тебе два кресла, возьми с собой горничную Машу и иди.
Вынула из кармана два билета и подает. Взял билеты, но Маше ни слова, а побежал к дьячку Ижеесишенскому.
– Ну, – говорю, – Фараон, идем в Большой театр балет «Комарго» смотреть.
– Окрестись лучиной! Нешто в театр духовные особы ходят?
– А ты нешто духовная особа? Вот коли бы волосы длинные носил, тогда дело другое, а теперь кто ни взглянет на тебя – сейчас скажет: купец из-под Щукина…
Почесал он это в затылке да и говорит:
– А и в самом деле, идем. Ни разу балета не видал. Говорят, очень занятно.
Отправились.
Отменное представление! Как мне эти самые голоногенькие девочки понравились, что танцы водили, так просто беда! Пришел домой и на мою Марью Дементьевну глядеть не могу. Та мне: «Здравствуй, Касьян Иваныч, хорошо ли веселился?» А я ей: «Брысь!» Заплакала, ну, да леший ее побери!
Понятное дело: коли ежели человек на ученых актерок нагляделся, так нешто ему может после них нравиться простая женщина? Ни в жизнь!
//-- 22 декабря --//
И зачем я побывал в балете? Созерцание хорошеньких голоногеньких женщин сделало то, что я окончательно перестал находить хоть что-нибудь хорошее в моей Марье Дементьевне. Вот уже четыре дня прошло с тех пор, как я случайно попал в Большой театр на первое представление «Комарго» и среди пестрой толпы танцовщиц заметил одну нежненькую блондиночку в желтом платье, а блондиночка эта до сих пор не идет из моей головы, да и только! Так вот и стоит перед глазами, так и дрыгает розовыми ножками! Чувствую, что влюблен, и влюблен очень глупо. Боюсь, чтобы не начать писать стихи «к ней» и, таким образом, чтобы не дойти до положения «поэта-солдата» Петра Мартьянова, который, как известно, пишет стихи не только «к ней», но даже «к ее банту», к «ее алькову». Ежели я дойду до положения этой любовной горячки, то это может неблагоприятно повлиять на мой журнал «Сын Гостиного Двора», первый нумер которого должен непременно выйти в первый день нового года. А Марья Дементьевна, как назло, так и лезет ко мне, невзирая на то что на все ее речи я отвечаю одним коротким ответом: «Брысь!»
//-- 12 января 1873 г. --//
О, как я влюбился в неизвестную мне балетную блондинку в желтом платье! Влюбился, как кот в марте месяце, и самым наиглупейшим образом! Лишь только заведу глаза, как она уже стоит передо мною и у самого носа махает голенькой ножкой. Я даже от пищи стал отказываться, хотя питье принимал охотно. С нежно любящей меня подругой моей, Марьей Дементьевной, я перестал разговаривать и на все ее вопросы отвечал односложным «брысь». По целым часам просиживал я ночью у окошка и за неимением луны смотрел в то место, где должна быть луна. Я хотел заложить Карповичу шубу и часы и поднести ей букет живых цветов с любовной запиской; раз незаметным образом забрался на сцену Большого театра и хотя оттуда был выведен, но, невзирая на это, торжественно задумал поступить в балет на роли чертей, дабы сблизиться с милой блондинкой. С этой целью я начал даже составлять черновое прошение на имя начальника репертуарной части П. С. Федорова. Сотрудники мои по изданию газеты «Сын Гостиного Двора» стали уже опасаться за существование самой газеты. Я похудел. В это время меня навестил дьячок Ижеесишенский, с которым мы не видались со дня первого представления балета «Комарго».
– Что с тобой? Или холера перекатила? Ведь ты тоще попова кота без хвоста! – воскликнул он, всплеснув руками.
Я отвел его в сторону и сообщил, в чем дело. Он почесал затылок и многозначительно понюхал табаку.
– Хочешь, вылечу тебя от этой любвишки? – сказал он. – У меня есть отличное средство. Как рукой снимет!
– Вылечи, голубчик, – прошептал я и от полноты чувств упал к нему на грудь.
– Тащи графин холодной воды!
Я принес.
– Пей! – проговорил он, наливая стакан.
Я повиновался.
– Пей другой!..
И таким образом он вкатил в меня целый графин. Я начал дрожать от холода.
– Теперь собирай в узел чистое белье и едем в Туликовы бани!
Был вторник – день банный, и мы отправились.
– Веденей, поддай на каменку по-татарски и в лучшую выпари вот этого господина купца! – крикнул дьячок знакомому парильщику. – Двугривенный на чай!
– С нашим удовольствием, ваше боголюбие, – отвечал парильщик. – Пожалуйте, ваше степенство! – обратился он ко мне.
Я отдался ему, и он повел меня на полок, где уже было приготовлено с десяток распаренных веников.
Дьячок последовал за нами.
– Запоем они страдают, что ли? – спросил про меня у дьячка парильщик.
– Хуже того. Влюблен. Так уже ты постарайся получше!
– Будьте покойны, все до капли вон выхлещем! – отвечал парильщик и принялся хлестать меня веником.
Тщетно ревел я коровой, тщетно хотел убежать с полка, тщетно молил парильщика дать мне легкую передышку, он был непреклонен и до тех пор не спустил меня с полка, пока не обхлестал об мою шкуру весь запас веников и не превратил их в то лекарство, которое некогда считалось нашими педагогами за радикальное средство от лени.
Через полчаса я, красный как вареный рак, сидел уже дома за самоваром и пил чай. Около меня сидела моя подруга Марья Дементьевна… и дивное дело, лицо ее попрежнему казалось мне приятно, стан гибок, и я снова, как и в былое время, влепил ей в уста сахарные крупную безешку. Любви к балетной блондинке как не бывало!
Лекарство, исцелившее меня, настолько прекрасно, что я смело рекомендую его всем безнадежно влюбленным и опубликую его в ближайшем нумере «Сына Гостиного Двора» и даже, мало того, – подобно Рукину и Истомину, лечащим от запоя, буду лечить от любви. Людям, решающимся на самоубийство вследствие безнадежной любви, советую испытать на себе это средство перед самоубийством: попытка не помешает, а пустить себе пулю в лоб или утопиться всегда можно успеть и после.
Вечером был у меня литератор Практиканов и принес мне богатейший материал для моей газеты «Сын Гостиного Двора». Материал этот есть не что иное, как интимное письмо турецкого султана к князю Бисмарку о своем житье-бытье. К Практиканову оно попало из мелочной лавки вместе с завернутой в него колбасой. Вот это письмо:
«Другу любезному, Оттону Карлычу, почтение!
Я уведомляю тебя, друг любезный, что я к тебе на именины приехать не могу, а лучше ужо по весне, как поедешь в Вену на выставку, так заезжай-ко сам к нам. Ей-ей, дело-то ладнее будет. С такой, брат, турчанкой познакомлю, что любой француженке нос утрет. Да тебе ехать оно и сподручнее. Ты – немец аккуратный и в дороге не исхарчишься, а наш брат поедет, да, пожалуй, и загуляет. К тому же я теперь стал соблюдать экономию. Сам знаешь, семейство большое: одних жен тысяча штук. Той на платье понадобилось, той на башмаки, другая стонет, что салопишко ветром подбит, третьей шляпку новую подай – и ведь все с меня, с одного вола. К тому же на праздниках и на попов издержался. Ведь наши попы – народ алчный. Придет славить, так ты и в руки-то ему дай, да и брюхом-то он вынесет. А я теперь живу смирно и спокойно. Встанешь это поутру пораньше, пойдешь с архиереем нашим Муфтием Иванычем в трактир чайку напиться. Сухари свои берем. Придем и спросим на двоих, а потом коли ежели кто подойдет из знакомых, третью чашку потребуем да на копейку сахару. В двенадцать часов обедаем. Похлебаешь это щец со свининкой да студню, свернешь из нотной бумаги папироску да и на сеновал на бок. На диване совсем нынче не сплю: первое дело материя прорвалась, а обить новой все лень, а второе – столько в нем блох, что и не приведи бог, больше, чем вашего брата немцев в Питере. За шутку извини. А что, кстати, у вас с восточным вопросом? У нас уже давно эту самую игру бросили, и я велел вынести его на чердак. Теперь по вечерам ежели, так все больше либо в три листика, либо в горку играем. Придет это папа римская, Муфтий Иваныч, евнух мой главный, вот мы вчетвером и засядем по копейке темная, а потом опрокинем по рюмке померанцевой, да и разойдемся по домам. Папа все жилит в игре, потому стар стал и думает, что его надувают. Вчера сцепился с Муфтием Иванычем насчет веры спорить, чья лучше. Потеха, да и только. Ну, наша вера хоть и поганая, а наш Муфтий Иваныч его переспорил, потому он насчет веры собаку съел. И пришли ты мне, друг любезный, Оттон Карлыч, вашу прусскую железную каску. Не думай только, чтобы она мне для войны нужна была, совсем нет; я и стрелять-то теперь разучился, а начал я, видишь ты, теперь постройку новой бани. Ну, сам знаешь, архитекторишки воруют, так я сам хожу по лесам да за десятником наблюдаю, так все боюсь, как бы кирпич мне в темя не упал. А коли на голове железная каска, так оно и спокойнее; к тому же в ней и на пожары ездить сподручнее, а я до пожаров смерть охотник, только воду качать сам не люблю. Коли пришлешь хорошую, то я тебе вышлю такого табаку, что до ошаления им закуришься. Подателю сего письма Меджидке водки не подноси, а то он загуляет и на целую неделю пропадет. Прощай. Жены мои, Фатьма Захаровна, Акулина Селиверстовна, Степанида Петровна, Анна Ивановна № 1, Анна Ивановна № 2, 3 и 4, Каролина Федоровна, Пульхерия Семеновна, Магдалина Федоровна, Тереза Федоровна… Ну, всех не перечтешь! Одним словом, вся тысяча и с ребятишками шлют тебе почтительный поклон и нижайше кланяются.
Султан турецкий Абдул Азисов».
//-- 18 января --//
Материал для моей газеты «Сын Гостиного Двора» так и падает мне в руки, как некогда падала с неба манна евреям, путешествовавшим в пустыне. Я вполне чувствую, что не достоин этих благ, но ведь смешно было бы отказаться от своего счастья. Еще так недавно я приобрел такой богатый исторический документ, как письмо к князю Бисмарку; ныне же я располагаю еще большими драгоценностями, а именно: письмом князя Бисмарка к турецкому малому визирю, письмом папы римской к банкиру Ротшильду, письмом персидского хранителя великой печати к купцу Быстроносову, торгующему внутри Апраксина двора, воспоминаниями городового В. П. Бурнашева о Шекспире и многими другими документами. Получил я их от нашего мелочного лавочника, Ивана Иваныча Иванова, который, узнав через подругу моего сердца, Марью Дементьевну, что мне очень понравилось письмо турецкого султана, самолично явился ко мне на квартиру и любезно доставил все вышепоименованные письма. На вопрос мой, где он их приобрел, он сообщил мне, что ему принес их на святках в куче разной бумаги какой-то неизвестный хмельной шпанец с огромным кинжалом и, обменив на яствия, сознался, что слимонил эти бумаги из библиотеки Эскуриала во время бывшего там в прошлом году пожара. Лавочника Иванова я принял с распростертыми объятиями и угостил чаем.
Заношу в мою записную книжку письма, доставленные мелочным лавочником, и бьюсь об заклад, что ежели редактор-издатель «Русской старины» М. Семевский прочтет их, то в кровь исцарапается от зависти. Вот они.
I. Письмо князя Бисмарка к турецкому малому визирю.
«Другу бесценному, Абдулу Азисовичу, от друга его любезного, Оттона Карлыча. И посылаю тебе низкий поклон и с любовью низко кланяюсь. И скажу тебе, что у нас поговаривают о походе. Идем с французов недоимки взыскивать. Исправник наш, шельмец, крепко позапустил их, и потому мы вступаем скоро против них взыскать недоимки. Работы будет много, но мы, солдаты, не унываем, так как у нас, в Неметчине, инженер-механик Лебервурстов изобрел паровую дральную машину, которая, сберегая солдатские силы, будет пороть сразу по сотне человек. Ты пишешь, что все валяешься на сеновале, а по вечерам играешь в трынку с папой римской, мухоеданским архиереем Муфтием Иванычем, а у нас совсем напротив и даже на другой манер. У нас каждый день ученье, каждый день гимнастика, так что некогда урваться в портерную и пивка попить. Ей-ей, не вру. А теперича хоть бы эта самая железная каска. Дерешь, дерешь ее кирпичом каждый день, а толку никакого, а ротный все ругается, зачем не блестит. У нас на этот счет очень строго. Вчера только урвались за вал в орлянку сыграть – вдруг тревога. Не успели и денег разобрать, и я в это время потерял шесть кровных трешников и две семитки. Веришь ли, такая у нас гонка идет, что даже вот уже две недели не могу себе подметок подкинуть, а сапожный товар как куплен, так до сих пор и лежит. Смерть люблю это самое сапожное ремесло, а все времени нет. Вчера еще несчастие случилось: штык сломал. Пошел к знакомой кухарке Ульяне, что у купцов живет, и стал у ней просить денег на починку – не дала. Ты, говорит, с Покрова обещался башмаки мне сшить, да до сих пор жилишь. Дура, говорю, коли ежели бы мы на своей воле были, так неужто бы я стал из-за башмаков мараться? А ведь у нас что ни день, то ученье да тревога. Денег все-таки не дала. Плюнул и ушел. Думаю совсем ее бросить, потому что ж нашему брату солдату с женщиной жить, коли от нее никакой пользы. Солдат – человек бедный, и ему взять негде. На казенной-то гороховой колбасе тоже немного напляшешь, а захочешь свининки, пирожка и все эдакое, к тому же нам теперь и лекции читают, что от мяса получаются силы. А силы мне нужны. Прежде вон я живым манером и с одного удара перерубал тесаком медный пятак, а теперь не могу. Ты пишешь, друг любезный, Абдул Азисович, и зовешь меня к себе в Туретчину. Может, и заверну к вам, коли нас на выставку в Вену погонят. А что до турчанки, с которой ты меня хотел познакомить, то присылай ее к нам. У нас она не пропадет задарма. У нас богатых юнкеров много, и их полублагородия ее поддержут. А что, кстати, твой евнух Мустафа Захарыч? Мы слышали, что он собирается ехать в Питер и хочет открыть там в Гостином Дворе меняльную лавку. Коли правда, то сообщи. Дочка моя Акулина тебе кланяется. У ней все зубы болят. Вчера ходила к нашему коновалу; заговаривал он ей, да что-то не помогло. Вот все думаю ее замуж отдать за какого ни на есть писарька, да народ-то больно нынче хитер стал. Все требуют денежного приданого, а у ней самовар и перина давно припасены. Также и бурнус ей летом справил. Именины мои прошли благополучно. Ходил с кренделем по начальству и собрал пять рублей с тремя четвертаками.
Прощай, будь здоров и кланяйся супружницам твоим. По именам их не называю, так как их у тебя тысяча штук, да к тому же у меня и бумаги не хватит.
По безграмотству и личной просьбе Оттона Карлова сына Бисмаркова письмо сие писал и к нему руку приложил ефрейтор Василий Федоров Шесток, он же Бисмарков, ставит три креста -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|
-------
».
II. Письмо папы римской к банкиру Ротшильду.
«Его благородию, господину купцу Мовше Боруховичу Ротшильдову.
Многоуважаемый и боголюбивый Мовша Борухович! Ревнитель красоты храмов и убогой римской обители нашей! Шлю вам поклон и привет искренние из глубины сердца моего и молю Бога о здравии и благоденствии вашем и всего семейства вашего. Сообщаю вам, Мовша Борухович, что задумали мы в богоспасаемом граде нашем устроить новую обитель, так как старая обитель наша стала быть осаждаема то появлением привидениев во образе безобразных гигантских карликов, то мышами и другими насекомыми, но, не обладая денежными средствами, не можем сего исполнить, не обращаясь к щедротам усердствующих дателей и к вам, как к нашему главному и наибольшему жертвователю. Много видела обитель наша от вас помощи, и каждая вещь, пожертвованная вами, вселяет в сердца наши теплое чувство молитвы о долголетии вашем, но, тем не менее, обращаюсь к вам с покорнейшею просьбою. Поусердствуйте! Рука дающего да не оскудеет, и вам воздастся сторицею. Смиренный брат Скорпион, податель сего письма, вручит вам книжку для записи доброхотных жертвований, которую вы и предъявите знающему и уважающему вас купечеству. Вся надежда теперь на купечество. Только в этом сословии тлеет еще искра ревности к украшению монашеских обителей; только в них еще осталось доброжелательство к благосостоянию монашества; только оно еще не тронуто тлетворным духом неверия, а в остальных сословиях заметно крепкое ослабление в вере. Мню, что всему виной злокачественная гидра, именуемая энгелизмом. Она привела к тому, что некоторые дерзают мнить, якобы я не есмь непогрешим. Еще молю вас, не оставьте нас в оскудении, а то дошли теперь до того, что не каждый день и стерляжью уху едим; к тому же и баня совсем развалилась, а какие ежели были бриллиантовые супирчики, то уж давно все у Карповича, а на выкуп их денег нет, да и квитанции заложены. Дошел до того, что нынче к зиме и шубу лисью из старого меха перетряхал и перекрывал новым сукном, а старый спорок подарил кардиналу отцу Василиску. Конечно, пока боголюбивые купчихи Изабелла Фердинандовна Испанская и Евгения Монтиховна Французова были в силе, то они помогали как снедью, так равно и денежною милостию (даже, бывало, стеариновые огарки присылали), но теперь они торговли больше не производят, так как обанкротились и ежели бы не убегли, то, наверное, сидели бы в долговом. Нельзя ли также прислать мне грограну бисмаркового цвета на рясу (цвет сей дикий, вроде цвета гороховой колбасы), а тоже и чаю цветочного, хоть полцибика, да сахару постного московского ящичек, а то насчет этого товару мы крепко поиздержались и по постам пьем либо с изюмом, либо с медом. Братию начал поить нынче липовым цветом да сушеной малиной. Жмутся, а пьют. О себе скажу, что я нынче здоровьем плох, хворость одолела: то поясница болит, то грудь, да и подагра разыгралась. На прошлой неделе накидывал в бане банки на спину, а также и кровь жильную у цирульника пускал, но не помогло. Живем мы тихо и спокойно. Изредка хожу к салтану Абдулу Азисовичу и балуюсь в три листика. Третьего дня, пользуясь своею непогрешимостию, был у него в гареме, да что – не рука нам…
Прощайте, дорогой Мовша Борухович! Целую вас братским целованием, боголюбивый брат наш, кланяюсь всему благочестивому семейству вашему и остаюсь всю жизнь мою молитель за вас, папа римская Пий».
III. Письмо персидского хранителя великой печати к апраксинскому купцу Быстроносову.
«Другу Никите Семенычу! С пальцем девять, с огурцом пятнадцать! Толстое почтение с кисточкой, поклон с набалдашником! На прошлой неделе урвался у тятеньки на ярмарку и еду к вам в Питер. Еду налегке и, окромя двух самоваров и трех перин, ничего не взял лишнего. Бочонок кизлярки и погребец со мной. Даже и жен не взял с собою, потому, думаю, что этого добра и у вас довольно. Думаю также посвататься и жениться у вас, коли невеста подходящая выищется. Мы ведь не то что русские купцы, нам и на бесприданнице жениться не стыдно. Это только вашему брату подавай непременно, окромя денег, бархатный салоп да атласное одеяло. По дороге играем в горку. Вчера обыграли проезжего станового. Проигрался он, рассердился и стал нам из-под полы свиное ухо показывать. Ну да, я теперь попривык и мне это наплевать! Не токмо что ухо, а хоть целую свинью покажи, так и то не рассержусь. С нетерпением жду побывать у вас в „Приказчичьем клубе“. Говорят, что там наших восточных человеков гибель и игра в мушку идет отменная. Попытаем счастья. В подарок тебе везу шашку. Коли не понравится, то можешь переделать ее на аршин или на кочергу, а камни с рукоятки употребить жене на серьги. Не знаю, как у вас, в Питере, кобылятина, а у нас дорога. Шесть с четвертаком пуд. Прощай! На постоялом дворе останавливаться не буду, а привалю прямо к тебе на фатеру. Кланяйся жене.
Твой друг Назар Эддинов Музафаров».
IV. Воспоминания городового В. П. Бурнашева о Шекспире.
Примечание. Прошу, пожалуйста, не смешивать воспоминания городового В. П. Бурнашева с воспоминаниями петербургского старожила В. П. Бурнашева, которые были напечатаны в «Биржевых ведомостях» и в «Русском вестнике». Это только однофамильцы, и воспоминания моего Бурнашева много достовернее и правдивее, чем воспоминания Бурнашева-старожила.
«Это было еще до потопа. Как сейчас помню, в день Кирика и Улиты я был приглашен на завтрак к его превосходительству Кирику Кузьмичу Безносову по случаю высокоторжественного дня его ангела. Он в то время жил на Фонтанке в казенном доме, на том самом месте, где теперь протекает Лиговка, и занимал место директора паровой живодерни, состоя в четвертом классе. Швейцар Фомка, у которого во время нашествия гуннов мыши отъели левое ухо, улыбаясь, отворил мне дверь, и я увидел самого хозяина. Он сидел в роскошном вольтеровском кресле, подаренном ему его двоюродной сестрою, Анной Спиридоновной Затыканьевой, урожденной Колумб. Она приходилась теткой датскому принцу Гамлету и была замешана в повстаньи готтентотов во время действия Коммуны. Кресло, на котором сидел хозяин, было сплетено из комариных ног и было выкрашено кровью райских птиц, взятых из Ноева ковчега. Одет он был в прелестный бухарский халат из паутины писателя Манна и был в опорках на босу ногу. Опорки эти некогда принадлежали историку Геродоту, были привезены из Ярославля книгопродавцом Лисенковым, и его превосходительство до самой смерти не снимал их; когда же он умер, то он похоронил их в новом дубовом гробе. Лысые волосы его, окрашенные в зеленую краску, стояли дыбом и были жирно вымазаны патокой. Гости были уже в сборе. Тут был гражданинский сочинитель князь Мещерский, Александр Кач, квартальный надзиратель Держиморда, французский палач Сансон, Гомер, только что написавший тогда свою „Илиаду“ и продавший ее на Апраксин двор книгопродавцу Маврикию Вольфу по четыре копейки за строчку. Также виднелась седая голова актера Петра Каратыгина и вишневый парик Фаддея Булгарина. Меня особенно поразил один из гостей. Это был молодой человек лет восьмидесяти пяти, щеки которого цвели, как наливной лимон. Одет он был в серую сибирку, сапоги со скрипом и в суконную фуражку с заломом, какую обыкновенно носят подмосковные фабричные, когда они бывают на дворянских выборах в Китае. Он ходил промежду гостей и обрезывал перочинным ножом с их фраков пуговицы. Тут же были: Павел Иваныч Чичиков, молодой англичанин Давид Копперфильд и испанский Дон Кихот. Но обратимся к делу.
– Как ваше здоровье, ваше превосходительство? – обратился я к хозяину, учтиво придерживая шпагу, и поцеловал у него руку.
– Ничего, только вот ящер одолел, – отвечал он и крикнул: – Отчего ты не по форме одет?
Я смешался, стал осматривать свой мундир и, к ужасу моему, заметил, что на мне вместо мундира надет женин чепчик, а вместо шпаги висит казацкая нагайка, которой я за час перед сим дрессировал моего ученого воробья, сбираясь с ним идти на медведя.
– Виноват, ваше превосходительство! – прошептал я.
– То-то, виноват! На сей раз прощается, а в другой раз я посажу тебя на гауптвахту и заставлю читать повести Бажина. Мне его сиятельства-то совестно! – проговорил он, указывая на Держиморду.
Тот покосился, вынул из-за уха кусок сапожного вару, смазал им свои усы и, выпив рюмку керосину, отправился в Александрийский театр на бенефис Филиппо, где он должен был быть по наряду и брить на барабане лбы купцов, решившихся сесть, вместо райка, в первый ряд кресел.
По уходе его гости оживились и стали играть в чехарду, которая тогда только-только начала входить в моду во всех аристократических домах. Первый раз я играл в нее на балу у Дюка Иллирийского.
– Душевно рад, что ушел этот князь Держиморда, – проговорил хозяин, радостно потирая руки. – Претяжелый человек! – прибавил он. – Вчера я встретил на Елагиной его метрессу, маркизу Помпадур. Едет в коляске на белых мышах и так нос задирает, что просто беда! Я ей поклонился, а она выставила мне язык. Однако соловьев баснями не кормят! Пожалуйте-ка хлеба-соли откушать! Вот, например, отличный жареный крокодил. Его мне прислал в замороженном виде из Архангельска покойник Бетховен. Вот музыкант-то, доложу вам! Одно только, что он не пишет ничего и, кроме бабок, ни на каком музыкальном инструменте не играет. Пожалуйте, господа! Крокодил отменный, его готовил мой крепостной повар Андрюшка, ученик Ришелье, а я всякий раз перед приготовлением этого блюда всыпаю ему на конюшне тридцать горячих, и мера эта помогает: так вкусно приготовит потом, шельмец, что язык проглотишь!..
Я подошел к крокодилу и хотел у него отрезать себе левое крылышко, но вдруг заметил, что за то же самое крылышко держится восьмидесятипятилетний молодой человек в серой сибирке. Глаза наши встретились и сверкнули. Он обругал меня по-турецки, а я его по-персидски; он обругал меня по-арабски, а я его по-татарски; он меня по-еврейски, а я его по-гречески; он по-латыни, а я уже по-русски! Он вскипятился и схватился за стул, а я поднял нагайку, но в это время хозяин бросился посреди нас и сказал:
– Как, разве вы не знакомы? Рекомендую: Владимир Петрович Бурнашев, а это известный писатель Вильям Шекспир, приехал к нам в Петербург для того, чтобы тайно похитить и увезти в Лондон знаменитого трагика Марковецкого.
– Очень приятно! – пробормотал я, и мы с чувством пожали друг другу руки.
– Однако, Владимир Петрович, вы хорошо образованы, коли ругаетесь на всех языках! – проговорил он на чистом французском диалекте с немецким акцентом.
– Еще бы! – отвечал я. – Да меня еще при Павле хотели сделать за это испанским посланником, но я отказался. Тридцать тысяч курьеров присылали, но я все-таки отказался. Я и теперь мечу прямо в истопники к князю Белосельскому!
– Прочтите что-нибудь из ваших стихотворений, – упрашивал меня Шекспир.
Я поломался и прочел мое известное стихотворение „Чижик, чижик, где ты был“.
– Роман „Битва русских с кабардинцами“ не ваш? – допытывался он.
– Мой. Все знаменитые романы мои. Даже и „Парижские тайны“ и „Петербургские трущобы“ написал я.
– Где вы обыкновенно пишете?
– Я пишу обыкновенно на каланче Московской части. Там уж никто не мешает. А вы?
– А я, напротив, люблю многолюдие, и все мои лучшие драмы и трагедии написаны мною в Туликовых банях.
– Очень приятно, очень приятно! – проговорил я и через четверть часа, поблагодарив гостеприимного хозяина за хлеб, за соль, расстался с ним и отправился домой, но прямо домой не поехал, а завернул к Держиморде и подробно донес ему на Безносова, как тот называл его тяжелым человеком и как ругал его метрессу.
– Благодарю! Сто раз благодарю! – проговорил он. – Ты верный служака! А Безносову достанется! Я упрячу его туда, куда Макар и телят не загонял! Эй, вестовой!
Держиморда ласково распростился со мной и дал мне на чай целковый.
Подъезжая к моему дому, сердце мое трепетало от радости. Я сознавал, что, донеся на гостеприимного Безносова, я исполнил долг службы».
Ну что, хороши исторические документы? Бьюсь об заклад, что г. Семевскому ни в жизнь не откопать таких!..
//-- 31 января --//
Сотрудники так и валят ко мне валом и, ведь что удивительно, предлагают свои статьи безвозмездно. Пробовал их посылать в редакцию «Сын Отечества»: «Пойдите, – говорю, – туда; там любят безвозмездные статьи», – так ведь не идут. «Нет, – говорят, – Касьян Иваныч, мы уж к вам, потому у вас угощение и все эдакое».
Вот и сегодня поутру. Только что встал от сна и сел пить кофей, как вдруг звонок. Отворяю сам двери и вижу перед собой городового. Признаюсь, обробел и даже попятился, потому был в халате и туфлях на босу ногу. Нынче ведь ужасно насчет этого строго, и не только что наш брат редактор должен быть на глазах начальства во всем параде, но и даже городской голова, выбранный всеми городскими сословиями, и тот не смеет иначе предстать пред начальнические очи, как в присвоенном его должности мундире.
– Вы редактор Яманов? – крикнул городовой легким басом с хрипоткой и снял фуражку.
Ну, думаю, сейчас вязать начнет, потому полагал, что он из фуражки хочет вынуть положенную туда веревку. Однако вскоре нашелся и заговорил:
– Позвольте, милостивый государь! Так невозможно… Покажите прежде предписание высшего начальства, а потом уж и приступайте… Ежели вы видите меня в халате, то застаете меня дома не как редактора, но как частное лицо.
Городовой улыбнулся и милостиво потрепал меня по плечу.
– Успокойтесь, почтеннейший Касьян Иваныч, я вовсе не насчет вязанья, а насчет помещения статей в вашем многоуважаемом журнале. Позвольте познакомиться: городской страж Вукол Мухолов…
– Как! Вы пишете статьи? – невольно воскликнул я.
– Что же тут удивительного? – возразил он. – Нынче очень многие из нашей братьи пишут, и редакторы ухаживают за ними, как за самыми нужными сотрудниками, потому известия, сообщаемые ими, суть известия из первых рук. Еще вчера мой товарищ по службе, бывши ночью на часах, написал для одной большой газеты статью о пользе намордников, и, что удивительно, написал стоя и прислонясь к фонарному столбу.
– Коли так, прошу покорно садиться…
Городовой сел.
– Я бы желал быть вашим сотрудником, – заговорил он. – Но, прежде всего, я должен предупредить вас, что я не намерен навязывать вам ни фельетонов, ни передовых статей, а мое сотрудничество в вашей газете ограничится только доставлением вам дневника городских приключений. Дневник этот я буду вам доставлять к воскресенью, и таким образом вы будете знать о всех происшествиях в городе.
– Но ведь этот дневник печатается уже в полицейской газете? – перебил я его.
– Мой дневник совсем особенный. Пожалуйте!
И он подал мне лист бумаги. Я прочел его и нашел, что дневник совсем «особенный», и мы начали условливаться в плате.
– О, помилуйте, платою мне будет приятное знакомство с вами, и рюмка водки, и соленый огурец, – проговорил городовой.
Я поблагодарил его, мы выпили и закусили, и городовой, любезно со мной раскланявшись, ушел.
Заношу этот дневник в мою записную книжку. Вот он.
//-- Дневник городских приключений --//
28 января, в 7 ч. вечера, в зале Александрийского театра подкинуто публике «Дитя», неизвестного пола, но, по-видимому, пятиактного возраста. Оно оказалось страдающим идиотизмом. Дознанием полиции Спасской части обнаружено, что «Дитя» это несколько раз уже было подкидываемо публике по воскресным дням и, наконец, отдано в архив, но как оно добыто из архива и вновь подкинуто – неизвестно. Виновный в подкинутии разыскивается для привлечения к ответственности, а «Дитя» взято на воспитание и усыновлено некиим г. Тарновским.
29 января, в гусачном заведении И. Успенского, под фирмою «Сын Отечества», помещающемуся по Невскому проспекту, дом № 66, городовым, бляха № 32692, усмотрены помещенными в некоторых нумерах, на нарах, несколько подозрительных статей. Статьи эти оказались похищенными из разных газет. Содержатель заведения в похищении означенных статей не сознался и объяснил пользование ими привычкою. Дело передано судебному следователю.
Того же числа, дворник дома № 42, по Бассейной улице дал знать местной полиции, что подвизающийся в нижних стойлах «Биржевых ведомостей», именующий себя воспоминальщиком Владимиром Бурнашевым, до того договорился, что стал называть некоторых давно умерших лиц живыми и наоборот. Прибывший на место происшествия частный врач оказал означенному воспоминальщику медицинскую помощь и оставил его для дальнейшего пользования в стойлах «Биржевых ведомостей».
30 января полицией Адмиралтейской части дознано, что некто, неизвестно где подвизавшаяся писательница, именующая себя Дмитриевой, разрешилась от бремени недоношенным и уродливым романом «На перепутьи». Роман этот оказался страдающим идиллическо-миндально-любовными бреднями и помещен для чтения на страницах приемного покоя «Вестника Европы».
Того же числа один театральный рецензент при выдаче ему актером послебенефисного пайка с такой жадностью набросился на него, что упал навзничь с высоты своего роста и получил при падении сотрясение мозга. Больной отправлен в газету «Новости» для писания рецензий.
30 января сотрудником журнала «Гражданин», князем Мещерским, заявлено полиции Московской части, что у него из незапертого чердака украден здравый смысл. Подозрение ни на кого не изъявлено. Розыск производится.
Того же числа редактор того же журнала, автор «Мертвого дома», Федор Михайлович Достоевский, убил себя наповал фразою «очистительное влияние каторги». Дознанием обнаружено, что г. Достоевский уже и прежде заговаривался. Тело оставлено в редакции для привлечения подписчиков.
31 декабря в подвальном этаже «Русского мира» загорелся разный хлам, сложенный туда уланистым сочинителем Всеволодом Крестовским. Пожар быстро распространился на верхние этажи и дошел до стропил издания, но действием прибывших сотрудников под управлением полковника Комарова огонь прекращен к девяти часам вечера. При тушении была употребляема вода передовых статей. Причиною пожара называют корректора, который, во время чтения хлама г. Крестовского, два раза вспыхивал от стыда и, по всем вероятиям, заронил в хлам искру. Виновный в складе хлама Крестовский привлечен был к ответственности, но по причине расстройства умственных способностей оказался «Вне закона», а потому и оставлен на попечении владельца «Русского мира»…
//-- 12 февраля --//
В городовом Вуколе Мухолове, который доставляет мне «Дневник городских происшествий» для моей газеты «Сын Гостиного Двора», я поистине нашел драгоценного сотрудника. Все городские происшествия известны ему до мельчайших подробностей, и не только происшествия, но даже разговоры частных лиц, хотя бы разговоры эти происходили в запертом кабинете. Все сие узнает он чрез свое обширное знакомство с дворниками, кучерами, кухарками, горничными и лакеями. Удивительно способный человек! Мне кажется, что он даже знает, что каждый человек думает. Как оказалось, в литературе он не новичок, несколько лет уже пишет из Петербурга корреспонденции в «Московские ведомости» и хорошо знаком с Владимиром Петровичем Бурнашевым. Кроме того, городовой Мухолов – очень приятный собеседник, и подруга моего сердца, Марья Дементьевна, от него в восторге. Что ни говори, а все-таки человек военный, да к тому же и «мундира не марает», а ходит всегда в самом новеньком мундире с иголочки, а она, известное дело, как и все женщины, до военных очень падка. Да и как не прельститься им! Придет это, сядет, шашкою брякнет, выпьет рюмку водки, по-военному крякнет, ус покрутит, левый глаз скосит – картина, да и только! В разговоре не иначе к ней относится, как называя ее «мамзель», то и дело толкует о своей чести и каждый раз приносит ей в подарок или полфунта винных ягод, или тюрюк кедровых орехов. Один в нем есть недостаток: говорит, говорит, например, и вдруг ни с того ни с сего схватит кого-нибудь из присутствующих за ворот и крикнет: «Расходитесь, господа! Вас честью просят!» – но потом, впрочем, тотчас же опомнится и извинится.
Сегодня меня позвала к себе генеральша; она стояла посреди залы и гневно сверкала глазами. Я остановился.
– Касьян! – проговорила она. – Поведение твое в издании газеты «Сын Гостиного Двора» переходит всякие границы. На тебя жалобы со всех сторон, и я должна прибавить, что жалуются люди солидные и с весом. В своей газете ты ругаешься и бьешь всех сплеча. Я не говорю уже об актерах и купцах, но ты трогаешь, например, редактора-издателя «Русского мира», а он все-таки полковник. Ты то и дело задеваешь князя Мещерского, но он все-таки князь. Он может завираться, но он князь, князь! И наконец, почем ты знаешь, может быть, это он бредит в своей газете, а за бред никто не подлежит ответственности? Ты, должно быть, забыл мои наставления? Так я повторю. Я дозволила тебе трогать чиновников чином не свыше коллежского советника, но ты уже трогаешь и статских и, даже мало того, людей, находящихся в генеральских чинах! Кажется, кроме этих чинов, поприще большое. Трогай и задевай городских голов – это дозволяется, но генералов – я не потерплю и запрещу тебе издавать газету. Я буду просматривать перед печатью твои статьи. Ну, теперь ты получил от меня предостережение, а потому иди к себе в комнату, но помни, что первую же написанную тобой статью ты должен принести мне на просмотр.
С понуренной головой и как ошпаренный, отправился я в свою комнату и плюхнулся на первый попавшийся стул.
– Что, измылили шею-то? – спросил городовой, который вследствие развития своего слуха слышал все от слова до слова, что говорила мне в зале генеральша.
Я не отвечал на его вопрос, молчал и соображал в своем уме, как бы дойти мне до той благонамеренности, чтобы следующий фельетон был одобрен генеральшей. Городовой встал с места, подал мне на прощанье руку, но я все еще соображал; Марья Дементьевна пошла его провожать, но я все еще соображал; вслед за сим в соседней комнате раздалось громкое троекратное чмоканье, похожее на то, как бы кто-то понукал лошадь, но я все еще соображал; наконец, к вечеру я сообразил, сел к письменному столу и написал самый благонамеренный фельетон, такой благонамеренный, какого никогда не напишут даже и сотрудники «Правительственного вестника». Вот он.
//-- Благонамеренный фельетон «Сына Гостиного двора» --//
Яркое февральское петербургское утро с улыбкой взглянуло ко мне в окно, и я проснулся. Радостно потянулся я на моем тюфяке и вспомнил, что с сего дня началась на Руси широкая Масленица, с блинами и с катаньем с гор, с морем шампанского. Веселые картины радостного существования русского народа живо восстали в моем воображении. Я мысленно переносился то в богатые приволжские города, то в роскошные села северных губерний. И вот в воображении моем восстало богатое село Холмского уезда. На горе стоит каменная церковь, с зелеными глазами, с веселенькими домиками церковнослужителей и с большим тесовым строением, с надписью «Школа». На широком крыльце сидит школьный сторож в новом нагольном тулупе, поет арию из оперы «Жизнь за царя» и общипывает от листьев веники, превращая их в метлы. Под горой раскинулось огромное село в два посада, с пожарным сараем, с земскою избой, с запасными магазинами, битком набитыми зерновым хлебом. Вон крестьянские мальчишки в синих парадных кафтанах с веселыми песнями провели сытных и мочных лошадей к водопою. Во всех избах из труб валит густой дым. Хозяйки справляют широкую Масленицу и пекут блины. Вот передо мною внутренность избы. В углу большой образ в серебряной ризе, и перед ним теплится лампада. Под образом стол, покрытый белоснежною скатертью. Вся семья в сборе. У широкой русской печи стоит молодуха в кумачном сарафане и наливает блинное тесто на шипящие сковороды. На печи лежит старик, и грамотный внучек читает ему вслух народный рассказ Погосского. За столом сидит отец семейства в синем кафтане, надетом поверх ситцевой розовой рубахи. Но вот на стол уже поданы гречневые блины и кринка масла. Отец семейства лезет в подполье и выносит оттуда склянку с вином и бурак со свежей икрой… Но картина меняется. Вот за амбарами, банями и ригами ледяные горы. Все село в сборе. Лихие парни в меховых шапках ловко скатывают с гор парадно одетых девок. Шум, визг; легкий мороз щиплет здоровые щеки, и хорошо всем, приятно!
Как ни жалко было мне расставаться с навеянными картинами, но я встал с постели и принялся за чашку душистого мокко.
– Дворник пришел! – доложил мне лакей.
Я велел его позвать.
– Хозяин прислал вам объявить, что с будущего месяца он сбавляет с вас десять рублей в месяц за квартиру, – проговорил он и поклонился.
– Благодари твоего благородного домовладельца! – отвечал я и предложил ему водки.
– Покорно благодарю-с! Я только за обедом употребляю, сегодня к тому же мы идем в Соляной городок слушать лекции о Святой земле. Эти лекции нас совсем отучили от вина: не хотите ли вот книжечку почитать?.. – И он подал мне брошюру. – Очень занятная!
Я взглянул, умилился и невольно восторжествовал за успех нашей родной русской сцены. Передо мной был портрет знаменитого русского актера Сазонова, в знаменитой роли последнего из замечательнейшей пьесы «Со ступеньки на ступеньку». Портрет этот составлял приложение к брошюрке, заключающей в себе знаменитые куплеты из сейчас названной пьесы.
– Наконец-то и наши русские актеры начинают издавать свои изображения в ролях, принесших им всемирную известность! – подумал я и радостно потер руки. – И ведь какова скромность! Нет чтобы издать себя в роли Шейлока, Лира, Гамлета, Франца Мора, Фигаро, Фамусова или лучше Хлестакова, а начинают с роли посыльного. Что иностранные знаменитости? Нет, вам далеко до нас! Как до звезды небесной далеко.
– Одеваться! – крикнул я и через четверть часа был уже на улице.
Я шел по Разъезжей улице. Птицы радостно пели на кровле домов. Нарядно одетые мастеровые и фабричные толпами стояли у кабаков и хвалили честность хозяев, прибавивших им задельную плату.
– Мясо-то как подешевело! Мясо-то, – говорила какая-то скромно, но чисто одетая старушка другой старушке. – Вы сегодня вечером куда?
– В народный театр Малафеева! Нынче можно, матушка, и пороскошничать. У меня две дочки на службе: одна в Почтамте, другая в Контроле.
Я зашел в лавку купить перчатки. У прилавка стоял мужичок в новых валенках и тулупе; он расплачивался с приказчиком за купленный ситец.
– Хоть ты и не торговался, земляк, но все-таки я тебе полтину уступаю! – проговорил приказчик, сдавая ему сдачу.
По дороге мне попадались знакомые.
– Слышал, ростовщиков подтянули? – проговорил один.
– Слышал, около театров нет уже ни одного барышника и билеты можно покупать прямо из кассы! – проговорил другой.
– В Великом посту разрешены русские и оперные представления, и поговаривают, что к весне будут разрешены частные театры, – приветствовал меня другой.
Все это, конечно, мелкие факты, но они меня несказанно радовали, и я шел, посвистывая. Меня остановил знакомый артиллерийский офицер в мундире с иголочки.
– Здравствуй! А я могу тебе сообщить самую приятную новость! – проговорил он. – Во-первых, всем бенефисным актерам прибавлено по второму бенефису, а во-вторых, московское и петербургское купечества пожертвовали огромную сумму на устройство реальных школ.
– Ты куда теперь? – спросил я его.
– Я иду на блины к одному достоуважаемому мещанину, занимающемуся свозом мусора, – отвечал артиллерист. – У него сегодня блины. Он празднует сдачу своего сына в солдаты.
– А коли так, то и удерживать не смею. А я на Марсово поле посмотреть, как веселится наш простолюдин.
– Касьян Иваныч! – окликнул меня кто-то.
Я обернулся. Это был генерал. Он сидел в санях. Рядом с ним сидел купец в лисьей шубе. Я раскланялся.
– Приходите к нам сегодня обедать! – продолжал генерал. – У меня сегодня помолвка. Я выдаю мою дочь за его сына. – И генерал указал на купца.
Я поблагодарил и раскланялся. Генеральские сани тронулись.
– Боже мой, каких времен мы дожили! Даже и сословных предрассудков не существует и во всем равенство! – подумал я и радостно потер руки.
Мне захотелось курить; я вошел в табачную лавку и спросил себе папирос фабрики купца капитана Патканова.
– Были, да все вышли! – любезно отвечал табачник. – Я бы с удовольствием услужил вам и послал бы своего ученика в другую табачную за этими папиросами, но ученика моего нет в лавке. Он теперь в воскресной школе, куда мы его посылаем каждый праздник.
Я поблагодарил хозяина и вышел на улицу.
– О! Грамотность, грамотность! Наконец-то ты начинаешь процветать и запускать широкие корни в народную массу! – громко воскликнул я и очутился на Чернышевом мосту.
– Апельсинчики! Яблочки! – выкрикивала на все лады торговка, окутанная в теплый байковый платок и протягивавшая проходящему народу немного подгнившие плоды.
– Купим по штучке!.. – сказал какой-то мастеровой.
– Нельзя. Гигиена запрещает употреблять в пищу гнилые плоды, – заметил ему на это другой мастеровой. – Это не что иное, как рассадник болезней. Разве ты не был на лекции о гигиене, которую читали в Орфеуме?
Первый мастеровой промолчал, потупился и покраснел.
Я положительно торжествовал, но торжество мое не должно было этим закончиться. Судьба дала мне случай видеть кой-что еще более торжественное. При повороте с площади в Театральную улицу я увидел едущую во всю прыть коляску. В коляске сидел мой знакомый, балабаевский городской голова. Он был в треуголке, и на нем были надеты один на другой два мундира…
В это время ко мне в комнату вошла генеральша.
– Ну что, пишешь? – проговорила она.
– Пишу-с.
– А ну-ка, прочти!
Я начал читать.
– Превосходно, превосходно! – заговорила она. – Вот видишь: ведь можешь же писать как следует! Продолжай и впредь так. Отныне ты будешь получать от меня за каждую подобную статью по пятиалтынному, и это составит важное подспорье для твоей газеты.
После такой похвалы моему умению писать, как следует, генеральша, довольная мною, вышла тихими шагами из комнаты.
//-- 20 февраля --//
Что ни говори, а городовой Вукол Мухолов – прекрасный и преполезный человек для моей газеты «Сын Гостиного Двора». Он обладает бездною знания, всеведения, вездесущия и практичности. Всякое происшествие, даже хоть бы имевшее место под землею, и то известно ему до мельчайших подробностей, все материальные выгоды, которые может извлечь редактор-издатель из своей газеты, знакомы ему до подноготности. И всем этим знанием, и всей этой практичностью он всецело делится со мною! На днях, например, он сообщил мне важную отрасль дохода, которую я могу извлекать из моей газеты, и сегодня же дал мне случай нажить этим способом хорошую копейку. Он познакомил меня… Но лучше я передам вкратце мой разговор с городовым Мухоловым.
Пришел он ко мне на днях; как водится, спросил водки, как водится, выпил и крякнул.
Я тоже выпил, потер руки и улыбнулся.
– Что улыбаешься? Или радость какая-нибудь есть? – спросил он.
– Есть, – отвечал я. – Ты знаешь, что я получил от генеральши выговор за резкое направление в моей газете «Сын Гостиного Двора» с приказом сделаться благонамеренным журналистом. С этой целью я написал самый благонамеренный фельетон, который поместил в последнем нумере моей газеты. Генеральше этот фельетон очень понравился, и она обещала мне давать за каждую подобную статью по пятиалтынному, а это составляет важное подспорье для моей газеты.
– Значит, получаешь субсидию? Прекрасно! Давно бы пора! – воскликнул он.
– Как ты назвал? Как? – переспросил я.
– Субсидию!.. – отчетливо проговорил он снова.
– Но что же это за слово такое? Что оно обозначает?
– Чудак! Сделался редактором-издателем газеты, а не знаешь, что такое субсидия! Это заповедная мечта каждого начинающего журналиста!
– Чего же ты кричишь? Ты лучше расскажи толком!..
Городовой Мухолов выпил рюмку водки, крякнул и начал:
– Изволь… Видишь ты, например, миловидную девочку, некогда бегавшую с корзинкой из магазина, а теперь разъезжающую по Невскому на рысаках, – знай, что эта девочка получает субсидию; видишь франта в бриллиантовых перстнях, сорящего деньги по французским ресторанам, тогда как прежде он бегал в пальтишке, подбитом ветром, в греческую кухмистерскую, – знай, что франт этот получает субсидию; видишь мелкую чиновную птаху, манкирующую службою и появляющуюся во всех увеселительных местах, тогда как жена его сбежала от него на квартиру, нанятую ей его начальником, – знай, что чиновная птаха эта получает субсидию; видишь журналиста при пятистах подписчиках, уже два года защищающего идеи заштатных генералов, – знай, что журналист этот получает субсидию; видишь…
– Довольно! Довольно! – перебил я Мухолова. – Понял!
– Еще бы не понять! Дело вообще простое… Так как же ты намерен поступать насчет грабежа? Сделавшись благонамеренным журналистом, будешь бить, как говорится, по всем трем и драть «со всех и вся» или ограничишься только пятиалтынными, получаемыми от твоей генеральши?
– А разве есть еще источники доходов, которые можно извлекать из газеты? – воскликнул я.
– О, невинность, невинность! Есть, и даже многие! Коли в мои руки перепадет халтура и ты намерен со мной поделиться, то я укажу тебе на очень хороший источник.
– Друг! Укажи! Половина барышей твоя! Я теперь совершенно благонамеренный и потому хочу пуститься во все тяжкие!
От полноты чувств я даже бросился Мухолову на шею. Он слегка отстранил меня от себя и сообщил мне сицевое:
– Как в Петербурге, так и в Москве есть очень много отживающих свой век богатых и знатных старцев, которые в течение всей своей жизни били баклуши, опивались, объедались и время от времени доносили на своих знакомых, дабы хоть путем этого доноса достичь какой-нибудь высшей должности. По своему тупоумию и привычке к баклушничеству они даже и доносить-то порядком не умели, а потому не достигли ни до какой степени администратора и слыли за «пустых людей». Теперь на закате дней своих они с завистью взирают, как возвеличиваются путем печати имена их бесчисленных родственников и знакомых, некогда административных деятелей, теперь сошедших уже в могилу, – тех самых, на которых они некогда доносили; с завистью взирают, как время от времени появляются в журналах записки, письма и мемуары этих родственников, с болью в сердце чувствуют, что им, баклушникам, никогда не достичь этой чести и что их записки и письма после их смерти не попадут ни на какую потребу, кроме оклейки стен и на тюрюки мелочной лавочки, а потому и ищут возможности опубликовать эти записки еще при своей жизни. Эти отживающие старцы-баклушники, одержимые теперь подагрой, написали свои мемуары, в которых, разумеется, превозносят себя и платят за напечатание их в журналах хорошие деньги. Хочешь, я познакомлю тебя с этими старцами, – закончил Мухолов, – и тогда ты можешь от них зашибить порядочную копейку?
– Но ведь для печатания подобных мемуаров есть специальный журнал «Русская старина», издаваемый Семевским? – возразил было я.
– Есть, но коли тебе заплатят деньги, то печатай в своем журнале. Только, чур, условие: барыши пополам!
Мы согласились, и городовой Мухолов познакомил меня с одним из таких старцев. Старец этот оказался графом Тощим и вчера поутру явился ко мне на квартиру в сопровождении лакея и городового Мухолова, который по этому случаю был в статском платье. Разумеется, я принял графа в генеральшиных комнатах, испросив у ней на это разрешение, и она несказанно удивилась, что меня посещают такие знатные лица. Это высоко, высоко подняло меня в ее глазах.
Ровно в половине двенадцатого часа граф Тощий вошел ко мне в залу. Он был в бархатных сапогах и ступал ногами, как бревнами. Его поддерживал под руку старик лакей. Граф дико блуждал по сторонам глазами, как бы что-то жевал и имел в руке слуховую трубу. Голова его была гола, как колено. Его сопровождал городовой Мухолов.
– Вот это, ваше сиятельство, редактор газеты «Сын Гостиного Двора» Касьян Иваныч Яманов! – отрекомендовал меня городовой. – Алчет и жаждет рукописи ваших мемуаров.
Разговор, само собой, происходил через слуховую трубу, потому что граф был глух, как дерево.
– Очень приятно, очень приятно, – зашамкал он, садясь в кресло. – В каком чине состоять изволите? – обратился он ко мне.
Я смешался, однако скоро нашелся и крикнул ему в трубку:
– Чина, ваше сиятельство, не имею, в литераторы вышел из народа и теперь сделался редактором одной газеты!
– Без чина? А коли так, так напечатай мне вот мемуары и оттисни для меня двести оттисков. Ручаюсь, что чрез это ты приобретешь триста лишних подписчиков.
– Дай-то Бог, ваше сиятельство, – произнес я жалобно, – потому что средства газеты скудны, бумага и типография дороги.
– Ты не энгелист?
– Самый благонамеренный, ваше сиятельство! – крикнул ему городовой. – Через козни энгелистов перенес множество лишений и неприятностей!
– Я награжу тебя, награжу… заходи ко мне от трех до четырех дня! Сегодня же заходи… – шамкал граф.
Я и городовой кланялись. Вручив мне рукопись, граф встал и, не подавая мне руки, направился к выходу. Но у дверей он остановился и, обратясь ко мне, сказал:
– Ты не знавал на Кавказе в восемьсот двадцать первом году любимого денщика генерал-майора Хватищева?
– Никак нет-с, ваше сиятельство! Я в сорок первом году только родился.
– Ну, все равно… Вылитый ты. И я, глядя на тебя, думал, не он ли это?
Граф всем корпусом повернулся и ушел. Мы сопровождали его до лестницы.
– Наверное, пятьсот рублей тебе отвалит! Да таковую же сумму можешь у него занять при случае! – проговорил городовой, дружески ударяя меня по плечу.
– Ах, дай-то Бог! – невольно вздохнул я и принялся рассматривать мемуары графа.
Привожу начало этих мемуаров. Вот они.
«Я, граф Никанор Калиныч Тощий, составляю гордость и украшение русской аристократии, но аристократии не одной породы, а ума и таланта. В продолжение почти семидесяти лет художническая деятельность моя сделала меня известным всей Европе. Как художник, я принадлежу к числу самоучек: с семилетнего возраста начал я лепить из черного хлеба коровок, барашков и всю свою жизнь положил в это занятие. На девятом году, поднеся маленького борова из хлеба персидскому шаху, я получил в подарок великолепный бриллиантовый перстень. Я был поистине прелестный ребенок в пятнадцать лет; я бился на рапирах, как знаменитый Севербрик, был первым волтижером между товарищами и, зажмурясь, стрелял из пистолета в подброшенное в воздух куриное яйцо и попадал в него пулею. Отец мой, Калина Захарыч, хоть и любил стращать своих крепостных на конюшне, но был прекрасный человек; мать моя, Екатерина Людвиговна, урожденная баронесса фон Хабенихтс, хоть и била горничных по щекам и стригла им косы, но была образованнейшая и добрейшая женщина. Дядя мой, Увар Захарыч, жил в Москве вельможей, имел свой крепостной оркестр из женщин и съедал ежедневно по пятисот устриц. В своей подмосковной он имел гарем, составленный на манер турецкого, отличался целомудрием и раз, откуся нос у одной девицы, со слезами на глазах тотчас же вручил ей вольную. Он был вспыльчив, но кроток, как агнец. Тетка моя по матери, образованнейшая женщина своего времени, переписывавшаяся с французскими эмигрантами, вышла замуж за князя Пошлепкина, через год бросила его и, связавшись с французом-парикмахером, убежала за границу. Живо помню, как я еще пятнадцатилетним мальчиком, в бытность мою у ней, разъезжал по аллеям ее сада в колясочке, которую возили три миловидные девочки, запряженные как лошади…»
Но, однако, довольно. Сейчас отправляюсь к графу Тощему за получением денежной милости.
//-- * * * --//
Сейчас случилось ужасное происшествие, при одном воспоминании о котором у меня становятся дыбом волосы и по телу бегают мурашки. Кровь приливает в голове, и рука дрожит, так что еле заношу на страницы моей записной книжки эти строки… Я был у графа Тощего, был им обласкан, получил четыреста рублей денег и, купив по дороге фунт конфект для подруги моего сердца, Марьи Дементьевны, радостно возвращался домой. Я не шел, а летел и соображал, как я поделюсь деньгами с другом моим, городовым Мухоловым. С восторгом подошел я к моему дому, с восторгом поднялся по лестнице и, остановясь у дверей моей квартиры, хотел уже взяться за ручку звонка, как вдруг заметил, что дверь не заперта. Я отворил ее и тихонько вошел в квартиру; когда же очутился в моей комнате, то увидел страшное зрелище. Друг мой, городовой Мухолов, сидел в моем любимом кресле, и на коленях у него помещалась Марья Дементьевна; он держал ее в своих объятиях и покрывал ее лицо звучными поцелуями, а она нежно перебирала волосы на его голове… Я обомлел и неподвижно остановился на пороге моей комнаты, как Лотова жена, превратившаяся в соляной столб.
//-- 4 марта --//
Измену Марьи Дементьевны я считал положительно невозможной, а потому и ошалел на несколько дней, но вчера, когда я случайно узнал, что актер Нильский сделался членом театрально-литературного комитета, что этот Нильский будет заседать в этом комитете и обсуждать годность и негодность пьес к представлению на Императорских театрах, тогда я решил, что на свете все возможно, что, может быть, будет время, когда бывший полотер, а ныне известный русский акробат, Егор Васильев, будет заседать в Академии наук, а мне, отставному приказчику, поручат командование войсками, отправляющимися в поход на Хиву. Обстоятельство с актером Нильским, случайно залетевшим в театрально-литературный комитет, значительно успокоило меня, и я решился хладнокровно и без ссоры переговорить с Марьей Дементьевной о нашем разводе. Она видела мою решимость, избегала моего взгляда и лишь изредка всхлипывала где-нибудь за углом, но делала это, однако, так, чтобы я мог слышать ее плач. Сегодня поутру разговор этот состоялся, и я ей очень учтиво объявил, что между нами все кончено и чтобы она уже не рассчитывала больше ни на какую поддержку с моей стороны.
– Городовой, Вукол Кузмич Мухолов, «лег бревном» на нашем жизненном пути; вы не захотели переступить это бревно, а потому и идите к нему! – сказал я.
На глазах ее показались слезы, и она воскликнула:
– Никуда я не пойду отсюда! Я служу у генеральши горничной, получаю восемь рублей в месяц и горячее отсыпное, местом довольна и потому никуда не пойду!
– Вы глупы, Марья Дементьевна! Это завсегда так говорится, когда мужчина и женщина расходятся. Идите из моей комнаты и с сегодня не входите в нее иначе, как спрося у меня позволение. Между нами все кончено. Благодарю судьбу, что мы не были венчаны!
Она помолчала, тронулась с места, но на пороге моей комнаты остановилась и сказала:
– Ах вы!.. А еще туда же, сочинители и толкуете о равноправности женщины! Нет уж, коли равноправность, так во всем равноправность. Небось, когда на даче, на Черной Речке, ты амурничал с табачницей, так я не гнала тебя от себя; когда ты то и дело бегал пить кофей к купеческой содержанке, что в нашем доме живет, – я не гнала тебя… Я не гнала тебя, когда ты втюрился в балетную блондинку и кричал мне «брысь», а, напротив того, упросила дьячка Ижеесишенского, чтобы он полечил тебя в бане вениками; а теперь, когда я один-то разик соблазнилась на твоего же знакомого, так ты меня от себя прочь гонишь? Ах ты, сочинитель, сочинитель! Уж коли сам нечист, так не кори и другого! – закончила она и вышла из комнаты.
– Дура! – крикнул я ей вслед, но крикнул уже не как сожительнице, а как просто глупой женщине. И дивное дело, после этого разговора всю душевную тягость у меня как бы рукой сняло.
//-- 6 марта --//
Сегодня поутру я сидел в моей комнате и пил кофей, как вдруг на пороге появился ливрейный лакей.
– Его сиятельство граф Тощий просит вас к себе и прислали за вами карету! – возгласил он.
Я оделся и отправился. Граф был в кабинете. Он сидел в вольтеровском кресле. Старик камердинер вставлял ему в рот две великолепные челюсти работы американского врача Елисаветы Вонгль.
– Лицо утюжить, ваше сиятельство, прикажете? – спросил камердинер.
– Не надо. Это свой человек, – сказал граф. – Здравствуй! Садись! – обратился он ко мне.
Я сел и устремил на графа вопросительный взгляд.
– Скажи, пожалуйста: ты за энгелистов или против энгелистов? – спросил он.
– То есть как это?
– Ну, за стриженых девок и косматых семинаристов или против них?
– Это как будет угодно вашему сиятельству, потому они мне вреда ни на каплю не сделали.
– Не сделали, так сделают. Вчера я прогуливаюсь по Невскому, вдруг из магазина Черкесова выходит одна стриженая. На носу очки, подол у платья приподнят, на голове мужская шапка; поравнялась со мной и дерзко-предерзко усмехнулась мне прямо в глаза. Веришь ты, с досады я даже плюнул в срамницу… И вдруг эдакие дряни и лезут изучать медицину, в доктора готовятся! Я полагаю, что главная их цель заключается в том, чтобы мужские голые тела рассматривать.
– Это точно, ваше сиятельство!
– Или со временем намерены поступить лекарями в полки. От новых генералов, чего доброго, станется, что их допустят до этого. Ей-ей! Скажут, что женщина с больными гуманнее, ласковее и все эдакое. Ты пойми, какой вред от этого будет! Они начнут заводить на каждом шагу шуры-муры с офицерами и солдатами, а через это субординации, в которой заключается вся сила войска, как не бывало.
– Это точно, ваше сиятельство!..
– Женщина – и вдруг лекарь! Да ведь после этого они и в попы запросятся! Мы-де и попами можем быть…
– Запросятся, ваше сиятельство!
– Ага! Согласен? Отлично! А ну, дать ему за это рюмку портвейну! – Граф помолчал и сказал: – Скажи, пожалуйста, можешь ты написать такую повесть, чтоб сразу опоганить всех энгелисток, стриженых и нестриженых и даже бритых, буде такие имеются?
– Могу, ваше сиятельство! Но отчего бы вам не обратиться прямо к специалистам по этому делу? В деле опоганения нигилисток у нас есть специальные мастера. Всеволод Крестовский, Авенариус, Маркевич, что в «Русском вестнике» пишет, и, наконец, родоначальник их Лесков-Стебницкий. Я полагаю, даже и Достоевский из «Гражданина» за это дело с удовольствием возьмется.
– Знаю, но видишь ли, в чем дело: улан Крестовский – человек неосновательный, Авенариус – кто его знает, где теперь? Маркевич в Москве; что же касается до Лескова, то он, кажется, начинает уже сворачивать со своей дороги. На днях камердинер читал мне его повесть «Запечатленный ангел», и, представь себе, ни слова об энгелистах! Ты человек солидный, основательный, так возьмись за это дело и напиши; в денежном отношении обижен не будешь, и, кроме того, по моему влиянию я могу тебе услужить еще кой-чем.
– Коли так, хорошо, извольте! – сказал я.
– Главное дело, сделай так, чтоб в повести фигурировали графы и князья и поминутно сталкивались с энгелистами; чтоб графы и князья были классики, отличались самой строгой честностью, а энгелистов сделай подлецами, мерзавцами, циниками и дураками. За образец себе можешь взять повесть Маркевича «Марина из Алого Рога», помещенную в № 1 «Русского вестника». А теперь ступай!
Я хотел уже было откланяться, но вдруг голову мою осенила счастливая мысль. Я встал в почтительную позу, слегка наклонил голову набок и сказал:
– Ваше сиятельство, прошу у вас протекции: нельзя ли мне сделаться актером Александрийского театра, даже хоть бы и без жалованья? Похлопочите?..
– Это зачем тебе?
– На случай новой всеобщей военной повинности. Сами знаете, в солдаты идти не хочется, а говорят, что артисты Императорских театров, художники, доктора медицины, профессора, монахи и духовные будут освобождены от военной повинности. В псаломщики меня не примут, в монахи идти не хочется, потому что чувствую приверженность к общественной жизни; чтоб сделаться доктором или профессором, нужно учиться, а чтоб быть актером Александрийского театра, ничего этого не надо и достаточно уметь только читать. Даже и писать не требуется, потому что есть актеры, которые еле-еле могут подписать свою фамилию, а один из них так даже в слове, состоящем всего из трех букв, сделал четыре ошибки: слово «еще» написал «эсчо».
– Хорошо, хорошо, похлопочу, – сказал граф, и я откланялся.
Радостно прибежал я домой, наскоро прочел в «Русском вестнике» произведение г. Маркевича «Марина из Алого Рога», сел писать повесть и к утру «надрал» изрядное начало. Вот оно:
//-- Акулина из «Зеленого копыта» --//
Повесть из быта графов, князей и нигилистов
В обширной зале, освещенной круглыми, en oeil de boeuf, окнами, стояла красивая статная девушка, в украинской рубахе с узорно расшитыми рукавами. Хотя роскошные ее волосы и были собраны в одну толстую косу, но она была отчаянная нигилистка, всех графов и князей называла «заскорузлыми» аристократами, ходила в одной малороссийской рубахе, купалась в реке при мужиках и брак считала «обветшалым учреждением». В ожидании приезда из-за границы графа Заболотного она разбирала его книги и ставила их в полки, прочитывая заглавия.
– History of civilization in England by Thomas Buckle, – прочла она английское заглавие на французский манер. Она прочла «Бюкль» и вдруг догадалась, что это «Бокль». «Заскорузлый аристократишка, а туда же, Бокля читает!» – подумала она, плюнула и выругалась поизвозчичьи.
Языков она не знала, с трудом разбирала по-французски, но считала себя очень образованною, так как умела резать лягушек и прочла одну главу из «Акушерства» Сканцони. В это время вошел Хмельницкий, управляющий имениями графа Заболотного, и принялся ругаться. Он был представителем древнего рода гетмана Хмельницкого и был благонамерен, так как ежедневно обтирался мокрой губкой, не признавал за Решетниковым таланта и с пеною у рта бесновался на то, что в литературе фигурирует какой-нибудь «сын свободного художника» или «купеческий племянник». Девицу в рубахе он называл Акулиной.
– Что, стар этот граф Заболотный? – спросила Акулина.
– Не совсем еще старик.
Она дерзко улыбнулась, и в улыбке ее обозначилась мысль, что она хочет соблазнить графа и потом, обокрав его, раздать его деньги косматым нигилистам.
В это время в балконную дверь вошел седокудрый мужчина в рваном пальто. По его высокому лбу и умным глазам тотчас же можно было заметить, что он был аристократ.
– Ты куда лезешь? – крикнул на него Хмельницкий.
– Я граф Заболотный и ищу моего управляющего, – проговорил незнакомец и при этом тотчас же произнес латинскую фразу.
Хмельницкий смешался, а Акулина, улыбнувшись «углом рта», начала заигрывать с графом.
– Чаю, граф, не прикажете ли? – предложил ему Хмельницкий. – Моя Акулина тотчас же распорядится.
– Вы из чашки лакаете или из стакана будете лопать? – спросила она.
Графа покоробило, но, как аристократ, он приятно улыбнулся и прошел в свой кабинет. Отворив окно, он обозрел свое поместье «Зеленое копыто» и сел в кресло. Вскоре туда явилась Акулина и принесла чай.
– Борьба за существование… сапоги выше Шекспира… женский вопрос… я не признаю брака… – заговорила она и принялась щекотать графа, но тот спокойно пил чай и с сожалением смотрел на нее.
Она была хороша в эту минуту: что-то вакхическое светилось в ее глазах.
– Я очень горда, – проговорила Акулина и тут же стянула у графа из кармана его бумажник.
– Вы имеете на это полное право по своей красоте. Еще древний поэт сказал: «Fastus inest pulchris, sequiturque superbia formam».
– И не стыдно вам заниматься этими «лингвистическими окаменелостями»!
– Читали ли вы когда-нибудь поэтов? – спросил граф.
– Нет, Пушкин не развит, – отвечала она, – да и зачем читать. Вся сила в лягушке.
В это время вошел князь Толстопузинский. Он приехал с графом погостить в его поместье, но по дороге у них сломался тарантас, и он остался чинить его в кузне, тогда как граф отправился в поместье пешком. Это был толстый господин в костюме трефового валета и держал в руках алебарду, которую только что купил у кузнеца. Увидав графа, он тотчас же заговорил с ним по-латыни. Оба они были классики до мозга костей, а потому и умные люди, до того классики, что даже в бане с парильщиками разговаривали не иначе как по-латыни и мылись не мочалками, а греческими губками. Акулина между тем, слегка дернув князя за фалду, лукаво выбежала из комнаты. Князь, только сейчас заметив ее, ошалел от ее красоты.
– Mon cher ami, – воскликнул он, обращаясь к графу, – ты в Венеции в церкви Santa Maria Formosa был? Святую Варвару Пальма Веккио помнишь?
– Помню чудесно!
– Так отныне эту девицу мы будем называть: la bella Barbara di «Зеленое копыто».
– Друг, пойми, что она нигилистка! – воскликнул граф.
Князь ужаснулся, мгновенно пожелтел, как лимон, и голова его начала седеть.
Князь и граф ночевали в разных комнатах. Ночью в открытые окна их спален то и дело лезла Акулина. Она была в одной рубахе и во все горло пела пакостные песни, но граф и князь приняли это за сон или видение.
На другой день, в восемь часов утра, они уже сидели на балконе, пили чай и разговаривали.
– На венгерском языке слово «гусар» значит «тысяча копий», то есть «гус-ара», – сказал граф.
– Но Цезарь Борджиа, папа Лев X, Боккаччио, Петрарка… – возразил князь.
– А ты читал Плиния и Саллюстия? Ежели читал, то что ты скажешь о стихотворениях Anastasius Grühn’a?
– Это псевдоним графа Ауэрсперга… В Comédie du pape malade, издание 1516 года…
– О, Dio mio! Шеллинг, Гете, Ганс Сакс… Еще Иезекииль в своей книге…
Под балконом в это время стояли пейзане «Зеленого копыта», слушали беседу графа и князя и говорили: «Ах, какие умные люди!» Вдруг к балкону подошел мужик. Он хромал на левую ногу, вместо волос имел конскую гриву, на один глаз был крив, имел три ноздри и волчьи зубы. По его противному лицу даже и неопытный взгляд мог тотчас заметить, что он отчаянный нигилист. Это был кузнец, чинивший вчера тарантас.
– На чаек бы с вашей милости за вчерашнюю починку! – проговорил он.
Но тут появился управляющий Хмельницкий.
– Вон, мерзавец! – крикнул он. – Не давайте ему, граф, он убил семь жен и ежели теперь не в Сибири, то только благодаря мне.
Кузнец-нигилист попятился и направился прочь от балкона, но вдруг лицо с лицом столкнулся с Акулиной и обругал ее по-русски. Сердце Акулины екнуло: в эту минуту она почувствовала, что не Хмельницкий ее отец, а именно этот кузнец.
Граф потупился, и по его высокому аристократическому челу с залысиной потекли обильные слезы.
Начало этой повести носил к графу Тощему и читал ему. Граф так хохотал от восторга, что даже два раза выронил изо рта свои челюсти.
– Продолжай, продолжай! – воскликнул он и на прощанье подарил мне старую енотовую шубу.
//-- 12 марта --//
Работаю, работаю и работаю. Помимо трудов по изданию газеты «Сын Гостиного Двора» составил «Дачную географию», которую и посвящаю как петербургцам, так равно и приезжим провинциалам. Думаю, что география эта может разойтиться в большом количестве экземпляров. Вот она.
//-- Краткая дачная география --//
Черная Речка
Черная Речка, орошаемая рекою того же имени, замечательна своими нецелебными грязями, содержащими в себе иногда старый башмак и дохлую кошку. Почва болотистая. Климат вредный. В дачах круглое лето дуют сквозные ветры. Морей нет, но зато есть трактир с надписью на вывеске «Черная Речка» – La mer noire («Черное море»), против которого находится знаменитая школа сквернословия, иначе называемая дилижансовой станцией, где кондукторы и ямщики ежедневно читают жителям лекции по этому предмету. Озер изобилие; они находятся на каждой улице и высыхают только в сильные жары. Острова и горы только в Строгановом саду; первые из них необитаемы, вторые охотно посещаются туристами для пьянства и изъяснения в любви. Высочайшая вершина именуется «Горкой», и на ней помещается кафе-ресторан. Между достопримечательностями сада находятся древние скамейки, испещренные иероглифами и непечатными словами, а также и развалины моста, уничтоженного в 1871 г. двумя пьяными офицерами. Важнейшие произведения Черной Речки суть грязь и вонь. Из металлов попадается в карманах жителей медь и серебро; золота вовсе нет. Фауна не обширна: кошки, собаки, а также водится щапинская лошадь (Equus Stschapini).
Жители находятся на некоторой степени образованности, занимаются сплетнями и состоят из чиновников. Впрочем, попадается и купец. Язык русский с примесью трехэтажных слов. Все жители исповедают веру в будущее замощение местной набережной. Черная Речка ведет обширную внутреннюю торговлю водкой.
К югу от Черной Речки лежит Благородное собрание, куда жители ходят проигрываться в мушку.
Новая Деревня
Новая Деревня граничит к северу с истоками Черной Речки, к югу Большой Невкой, к западу Старой Деревней и к востоку «Приказчичьим клубом». Местность низменная. Гор не имеется. Морей теперь нет, но до знаменитого 19 февраля в области, называемой «Минерашками», стояло разливное море шампанского. Климат умеренный. Флора однообразна, но камелии в изобилии; на западной окраине, ближе к Старой Деревне, попадаются и махровые. Жители ведут мелочную торговлю во всех видах; в особенности торговлею занимаются женщины. Вер много, но Каролин и Амалий еще больше. Правление волостное, но ограниченное пригородной полицией. Фауна та же, что и на Черной Речке, но кроме щапинской лошади попадается лошадь бочарская, по своей худобе мало отличающаяся от первой. На юго-восточной стороне Новой Деревни лежат знаменитые «Минерашки», основанные в конце сороковых годов Излером. В них – древняя усыпальница пьяных и могилы многих капиталов. «Минерашки» замечательны кровопролитными битвами у буфетов; родина канкана. В настоящее время французская колония управляется Деккер-Шенком.
К востоку находится «Приказчичий клуб», замечательный своими водочными ярмарками, бывающими два раза в неделю, и где жители Новой Деревни сбывают также свои произведения.
Ежели Россия называется житницей Европы, то Новая Деревня, по обилию в ней питейных заведений, смело может назваться летним кабаком Петербурга.
Крестовский остров
Крестовский остров с трех сторон окружен Невою, а с четвертой – Финским заливом. Климат суровый, но смягчается влиянием буфета. Почва низменная, болотистая и сырая, но в саду «Русского трактира» имеется туго натянутый канат, по которому можно ходить без боязни промочить себе ноги. Кроме Невы, в дождливую погоду сквозь крыши дач протекают и другие реки. Озер нет, но горы есть, и самая высшая вершина их называется Кулербергом. Сюда ежегодно 23 июня, накануне Иванова дня, стекаются для поклонения Бахусу петербургские немцы, и каждый из них ставит себе за непременную обязанность хоть раз слететь с этой горы кувырком. Кроме Кулерберга, зимой бывают горы, покрытые льдом и снегом. Флора и фауна разнообразны: в лавках и у разносчиков можно даже найти апельсины, лимоны, пальмы, персики, фазанов, стерлядей, омаров и пр. Жители занимаются рыболовством на тонях и платят дань за проезд в город Тайвани, образ правления которого деспотический. В 1869 г. они подпали было под власть Щапина, но отстояли свою независимость.
Главный город Крестовского острова – «Русский трактир». Столица. Резиденция Луизы Филиппо. Высшая практическая и теоретическая школа любви. Теория этой науки преподается все той же Луизой Филиппо.
«Русский трактир» защищен с моря небольшим военным и коммерческим портом, носящим название «Яхтклуб». «Яхт-клуб» управляется независимо от города. Правление в нем республиканское, федеральное, и президент или командор избирается всеми жителями. Занятие жителей (эмигранты) – рекоплавание и шлюпкостроение. Привозная торговля заключается по преимуществу в иностранных винах, отпускные – в пустых бутылках.
Лесной корпус
Лесной корпус замечателен только пожарами театров, которые горят ежегодно. Местность сплошь гористая. Ледники встречаются на каждом дворе. Горные богатства ограничиваются песком. В погребах много минеральных вод. Флора бедна и состоит преимущественно из сосен, но в «Татарском ресторане» попадается и ананас. По части фауны – комаров, мух и блох в изобилии. Лесные жители дики, несообщительны, сидят, закупорившись в дачах, и платят дань Щапину, который Лесной корпус и избрал своей резиденцией. Главное занятие жителей – еда и сон. Общественной жизни никакой. Трактиров мало, но и те пусты.
Коломяги
Коломяги представляют собой плоскую возвышенность. Рек и морей нет. В воде чувствуется недостаток, а потому жители истребляют непомерное количество пива.
Ветры господствуют, что заметно на жителях, которые то и дело покачиваются. Здесь водится преимущественно немец; попадается и чухонец, прикидывающийся немцем. Скотоводство процветает, и страна изобилует свиньями. Лесов было много, но они истреблены немецкими педагогами.
Волынкина деревня
Волынкина деревня находится на берегу Финского залива. Границы неизвестны. Жители ведут жизнь суровую, поклоняются Бахусу и занимаются охотой и рыбной ловлей. Дичь везде и во всем в изобилии. Воды много, но как питье она не употребима. Волынкина деревня замечательна своей ежедневной ярмаркой в погребке, куда собираются все туземцы после своих скитаний по воде и по суше. Правление анархическое. Кулачное право процветает. Жители состоят из чиновников и купцов, но попадается и актер.
//-- 17 марта --//
Плачу и стенаю! Вчера генеральша запретила мне издание моей газеты «Сын Гостиного Двора». Только я начал пооперяться, и вдруг… Все кончено! Друг мой дьячок Ижеесишенский со мной и утешает меня, сколь может. Вчера купили четверть водки и сегодня же среди плача и воздыханий кончили ее… Марья Дементьевна сбежала, «Сына Гостиного Двора» вырвали из глотки. Что-то будет?