-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Артем Юрьевич Рудницкий
|
| Дипломаты в сталинской Москве. Дневники шефа протокола 1920–1934
-------
Артем Юрьевич Рудницкий
Дипломаты в сталинской Москве. Дневники шефа протокола 1920–1934
© А. Ю. Рудницкий, 2023
© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2023
Люди всегда расплачиваются за свои поступки и за свои мысли, за все добро и зло, которое они творят, даже если их страдание ничему и никому не помогает, в том числе им самим.
Курцио Малапарте
Нам может нравиться прямой и честный враг,
Но эти каждый наш выслеживают шаг.
Николай Гумилев
Вместо предисловия
Двадцатые годы двадцатого столетия – уникальная эпоха. В самом сочетании слов – «двадцатые… двадцатого» – есть нечто знаковое и символическое. Трудно было поверить, что после разрушительного смерча революции и гражданской войны Россия сможет так быстро вернуться к нормальной, ну, к почти нормальной жизни. По-прежнему правила бал советская власть, по-прежнему ощущался идеологический гнёт, и органы ВЧК/ГПУ/ОГПУ (у этой структуры столько реинкарнаций, что для удобства и краткости в дальнейшем остановимся на самом распространенном в то время названии – ГПУ) не прекращали отлавливать и «нейтрализовать» противников режима, но все это происходило как бы вполсилы и с меньшим размахом, чем при военном коммунизме.
О живительном воздействии НЭПа, новой экономической политики, говорили и писали много, но все же еще раз напомним об этом явлении. Его можно назвать первой советской перестройкой. После почти четырех лет лишений, страшного кровопролития и разрухи общество переживало необыкновенный ренессанс. Как по мановению волшебной палочки забурлила жизнь, политическая, экономическая и культурная – позволяя слегка расправить грудь, вздохнуть свободнее. Это была не полная свобода, а так, глоток свободы, но он тоже давал целительный эффект. Дарил надежду на то, что потом, возможно, дело пойдет лучше. Призрачную, в российской жизни большие надежды на поверку обычно оказывались большими иллюзиями.
Но это понимание придет нескоро, а пока «расцветали сто цветов» (воспользуемся крылатым выражением Мао Цзэдуна), магазины были полны товаров, публиковались книги и статьи «попутчиков» и даже критиков и врагов советской власти, политика радовала разнообразием и дерзко выбивалась из прокрустова ложа дремучих идеологических канонов. В этой обстановке в Москве появились иностранные дипломаты – чудо невиданное, о них вовсе забыли за предыдущие годы и не предполагали, что люди этой породы когда-либо вновь покажутся.
Сделавшись хозяевами страны, большевики вырубили под корень всю внешнюю политику и дипломатию – как буржуазную забаву и досадный старорежимный пережиток. Буржуазию, как известно, надо давить, а пролетариат интернационален по своей природе, у него нет отечества и, сбросив цепи, приобретет он весь мир без всякой дипломатии. Ни к чему ему цилиндры, фраки, смокинги и шарканье лакированными штиблетами по вощеному паркету.
Но не вышло, пришлось не только открыть двери иностранным послам, советникам, первым и прочим секретарям, но и самим постигать азы дипломатического искусства, разыскивать и привечать старых царских профессионалов, которых разогнали в 17-м. С этим, конечно поспешили, сообразили наконец. И собственных дипломатов большевики сумели вырастить, рекрутировав из своих рядов революционных деятелей, вышедших из имущих классов, обученных наукам, иностранным языкам и политесу, носивших запонки и накрахмаленные рубашки. Никогда после в советской и российской дипломатии не было столько умных, неординарных и широко мыслящих людей, которые сумели заново создать внешнеполитическое ведомство, всю систему международных связей и – можно этому только изумляться – придать советской республике блеск и очарование в глазах зарубежных партнеров.
С появлением в Москве дипломатического корпуса она изменилась, ее облик заиграл новыми красками. В этой книге мало говорится о политике, больше о том, как жили дипломаты в столице нашей родины 100 лет назад, врастали в ни на что не похожий советский быт, приспосабливались и отторгали его, налаживали отношения с Народным комиссариатом по иностранным делам (НКИД), работали, отдыхали, заводили любовниц и любовников, скандалили, возмущались опекой чекистов и попадали в разные курьёзные, а порой и трагические истории.
На протяжении всех двадцатых и начала последовавших тридцатых, в гуще этой суматошной, затейливой и подчас предельно запутанной дипломатической жизни находился совершенно необычный человек – Дмитрий Тимофеевич Флоринский, шеф Протокольного отдела НКИД. О нем сохранилось не так уж много свидетельств современников, но остались его записи, служебные дневники и переписка Протокольного отдела. Настолько оригинальные, ценные и важные для понимания эпохи двадцатых, что их трудно поставить в один ряд с нынешними официальными бумагами.
Я искренне признателен старшему советнику архива МИД России Елизавете Гусевой, которая поделилась со мной своими впечатлениями от этих документов, предложила написать о Дмитрии Флоринском и оказала неоценимую помощь в архивных поисках. Меня поразило то, с каким блеском писал этот человек, колоритно, ярко и сочно. Не то что чиновники от дипломатии, которые пришли ему на смену и сочиняли (и продолжают этим заниматься) сухие, казенные бумаги, серые как валенок. Дневники Флоринского, а это десятки папок в фондах мидовского архива – изумительный исторический источник.
Заполнение служебного дневника Флоринский не рассматривал лишь как обязанность, своего рода скучную повинность. Его записи выдают талант литератора, тонкого, наблюдательного и часто язвительного стилиста, который писал, конечно, для других, но в том числе и для себя. Рисовал красочную картину жизни дипломатической Москвы во всех ее проявлениях. Трудно не восхищаться филигранной отточенностью его пера, живостью описаний. Буквально несколькими штрихами он создавал портреты своих персонажей. Возможно, мог бы стать хорошим писателем, и, доживи до преклонных лет, наверняка бы взялся за мемуары.
При всей своей занимательности, дневники и переписка Флоринского были в высшей степени информативны и представляли очевидную практическую ценность для НКИД и разведслужб, для поддержания контактов с дипкорпусом, налаживания отношений с дипломатами и государствами, присылавшими их в Москву.
Помимо этих записей были широко использованы и другие архивные документы. К сожалению, установленные правила ограничивают доступ к личным делам, однако удалось ознакомиться с отдельными листами автобиографии Флоринского, выданными в копиях.
При цитировании в целом сохранены орфография и стилистика протокольных дневников. Правка вносилась лишь в отдельных случаях, большей частью связанных с ошибками, допущенными при перепечатке текстов машинистками НКИД.
Некоторые сложности были вызваны обилием фамилий и имен иностранных дипломатов, а также других деятелей, упомянутых в дневниках. К сожалению, не все удалось в точности идентифицировать.
Когда я приступал к работе, то думал ограничиться статьей или очерком, но по мере «погружения в материал» увидел, что исследование просится в другой формат. Вот так пришла мысль воссоздать широкую картину дипломатической Москвы тех лет.
Кроме архивных материалов, была использована мемуарная литература, в том числе воспоминания и записки советских и зарубежных дипломатов [1 - См.: С. Дмитриевский. «Советские портреты». Стокгольм, Стрела, 1932; Г. А. Соломон. Среди красных вождей. М., Современник, Росинформ, 1995; М. Я. Ларсонс. В советском лабиринте. Эпизоды и силуэты. Париж, Стрела, 1932; М. Я. Ларсонс. На советской службе. Записки спеца. Париж, Родник, 1930; К. Озолс. Мемуары посланника, М., Центрполиграф, 2015; Г. Хильгер, А. Мейер. Россия и Германия. Союзники или враги? М., Центрполиграф, 2008; E. Cerutti. Ambassador’s Wife. George Allen and Unwin Ltd, L., 1952.]. В этом ряду особняком стоят дневниковые записи, приписываемые Максиму Литвинову, который в 1920-е годы занимал ключевые посты НКИД, а в 1930-м возглавил наркомат. Забегая вперед, скажу, что именно ему Флоринский был обязан своим возвращением в Россию из эмиграции. Эти записи под названием «Notes for a Journal» («Заметки для дневника»), были изданы в Нью-Йорке в 1955 году [2 - Maxim Litvinov. Notes for a Journal. William Morrow & Company, NY, 1955.] со вступительным словом Уолтера Беделла Смита, посла США в СССР в 1946–1948 годах, и предисловием маститого британского историка Эдуарда Карра. Одно это заставляет внимательно отнестись к этому источнику, несмотря на то, что авторство Литвинова сомнительно [3 - См. например: Bertram D. Wolfe. The Case of the Litvinov Diary. A True Literary Detective Story // https://voiks. livejournal. com/312858. html; Г. Черняховский. Феномен Литвинова // https://web. archive. org/web/20131002121603/http://kackad. com/kackad/?p=5377.].
В издательство эти заметки попали через Григория Беседовского, дипломата-невозвращенца, отказавшегося раскрыть, как именно он получил их из СССР. Делал только туманные намеки на посредничество неких мистеров «Икс» и «Игрек», а также посла в Швеции Александры Коллонтай – якобы Литвинов ей передал свои заметки. Так или иначе, по всей видимости, писал их не дилетант, а человек, или несколько человек, неплохо знакомых с советским дипломатическим закулисьем и располагавших необходимой информацией, представляющей интерес и имеющей отношение, в том числе, к биографии Флоринского. Грубые ошибки и «ляпсусы» бросаются в глаза (например, утверждается, что Флоринский учился в Царкосельском лицее, что не соответствовало действительности [4 - Notes for a Journal, p. 30.]), но многое не противоречит уже известным и проверенным фактам и дополняет их.
Я хотел бы поблагодарить за поддержку и содействие в работе над рукописью директора Историко-документального департамента МИД России Надежду Баринову, Елизавету Гусеву, фондохранителей Марию Баскакову, Наталью Выходцеву, заведующую читальным залом Марию Донец, заведующую фотофондом Ирину Трифонову (редчайшие фотографии украсили книгу) и других сотрудников Архива МИД России.
Надеюсь, что книга, посвященная Дмитрию Флоринскому и дипломатам в Москве 1920-х и начала 1930-х годов, представит интерес для разных читателей, не только для «узких специалистов». Разве не может увлечь повествование о поразительных и неожиданных поворотах бурной биографии главного героя, о заграничных представителях, испытывавших культурный шок от соприкосновения с советской действительностью, их манерах, резко контрастировавших с поведением жителей страны социализма, интригах, политических и бытовых, распрях и склоках, специфике отношения к СССР, разумеется, менявшемся, причем не обязательно в лучшую сторону, об особенностях работы НКИД и его сотрудников, включая тех, которым в силу их знаний и опыта так сложно было оставаться в шкуре homo soveticus.
Штрихи к образу
Дмитрий Флоринский принадлежал к плеяде интеллектуалов, которые буквально из пепла возродили российскую дипломатию, исковерканную и растоптанную революцией и гражданской войной. Я использую термин «российская», а не «советская», чтобы подчеркнуть преемственность отечественной дипломатии, которая удивительным образом сохранилась – несмотря на все усилия советских идеологов, старавшихся всегда и везде «обрубать концы», выставляя себя первооткрывателями и основателями.
Флоринский был советским чиновником, но в нем эта преемственность особенно чувствовалась. Во-первых, до революции он успел поработать в МИД Российской империи, а, во-вторых, советского в нем было очень мало. Коллеги, настоящие партийцы, это чувствовали и помешали Дмитрию Тимофеевичу вступить в ряды РКП (б). Не было в нем коммунистической упёртости, зашоренности, готовности бездумно разделять официально утвержденные догмы или изображать себя строителем коммунизма (то есть он изображал, но не очень успешно).
Флоринскнй известен как творец советского протокола и советского дипломатического этикета. В действительности он ничего особенного не изобретал, а лишь видоизменил общепринятые протокольные формы, упростив их, сделав более понятными и приемлемыми для советской системы. Ему хотелось вернуть Россию в лоно дипломатической цивилизации (и цивилизации вообще), а без соблюдения определенных условностей, традиций, этикета и внешнего декора это было нереально. Нкидовцы «правильного», рабоче-крестьянского происхождения, видели в этих традициях и условностях «тонкие и хитроумные штуки», а Флоринский прекрасно понимал: именно они формируют особую ткань дипломатической жизни, без них немыслима работа дипломатического представителя в любой стране.
Плохо осведомленные и не слишком образованные люди воспринимают дипломатию как череду светских приемов и развлечений. Что ж, на некоторых приемах и впрямь можно приятно провести время. Но в большинстве случаев дипломаты посещают их не для праздного времяпровождения, а чтобы завязывать контакты, собирать информацию, доводить до сведения собеседников принципиальную позицию своего государства. «Светскость», «умение быть светским» – непременные качества профессионального дипломата, потому что это действенный рабочий инструмент, позволяющий обмениваться информацией, добывать важные сведения и достойно представлять свою страну.
Эпоха двадцатых стала для Флоринского звездным часом. Этот человек многое сделал, чтобы переломить пренебрежительное и презрительное отношение большевистских функционеров к протоколу и этикету как к «буржуазным выкрутасам». Любопытно, что позже маятник советско-российской дипломатии качнулся совсем в другую крайность – к всевозможным протокольным излишествам, роскоши и внешней парадности. Впрочем, этого Флоринскому увидеть не довелось.
Он навсегда остался в своем времени, в котором буквально царил и славился на всю Москву как светский лев, вхожий во все посольства и официальные учреждения. Был на короткой ноге с главами иностранных миссий, сотрудниками и их женами, посвящен во многие их личные секреты, был завсегдатаем официальных раутов, обедов и «интимных вечеринок» (в понятие «интимный» не вкладывался сексуальный смысл, оно подразумевало неформальное общение, и только) и сам устраивал приемы в своей просторной квартире на Софийской набережной.
Флоринского высоко ценили зарубежные и советские коллеги, но при этом подмечали сложности его характера. Эта неоднозначность просматривается, например, в романе «Бал в Кремле» (неоконченном) итальянского писателя Курцио Малапарте, который сделал Дмитрия Тимофеевича одним из главных своих героев.
Роман посвящен «красной знати», которая буквально расцвела в 1920-е годы, и Флоринский выделялся в ней как заметная фигура – в этом Малапарте не ошибся. «Бал в Кремле» – это рассказ о блеске, пышности и трагической судьбе советской элиты, своеобразных советских нуворишей, и в нем правда причудливо перемешана с вымыслом. Рассказ «о советском высшем обществе, о gens du monde Москвы, о московском марксистском дворе, о его скандалах, придворных, фаворитках, ловких пройдохах, галантных праздниках, балах, lettres de cachet, дворцовых заговорах» [5 - К. Малапрте. Бал в Кремле. АСТ, Москва, 2019, с. 79.].
Весной 1929 года Малапарте провел в Москве около месяца, потом наведался сюда уже в 1956-м, возвращаясь из Китая. Несмотря на краткое знакомство с советскими реалиями, итальянец писал с апломбом, словно ему была известна истина в последней инстанции, и не стеснялся выносить окончательные приговоры людям и событиям. Не раз, что называется, попадал пальцем в небо, но в некоторых случаях интуитивно, проявляя чутье художника, схватывал важные и сущностные приметы времени.
Нынешние читатели могут удивляться при чтении многих страниц «Бала в Кремле», и уж конечно возмутился бы Флоринский – настолько Малапарте изменил его характер и облик. Сделал «старым большевиком, одним из членов старой ленинской гвардии», а заодно троцкистом [6 - Там же, с. 210.], хотя истинный смысл понятий «троцкист» и «троцкизм» от итальянского писателя явно ускользал. Тем не менее, некоторые черты своего героя Малапарте отразил психологически достаточно глубоко и верно:
«Любовь Флоринского к светской жизни, его снобизм, тяга к запретным наслаждениям, легкий и одновременно грубый цинизм, его скептицизм, заметный в отношении к рядовым проблемам советской жизни, но направленный прежде всего на постулаты коммунизма и коммунистической жизни, отличали не его одного, а всю советскую знать того времени» [7 - Там же, с. 218.].
Недостатки романа с лихвой искупаются тем мастерством, с каким Малапарте передает атмосферу советского бомонда, рельефно, с усмешкой, иронией и затаенной грустью, поскольку знал, каков будет исход этого «вечного праздника» красной знати.
Флоринский вошел в ее ряды вместе со многими другими персонажами, в том числе первого ряда – с Анатолием Луначарским и его супругой, актрисой театра Мейерхольда и кинодивой Натали Розенель, председателем ВОКСа [8 - ВОКС – Всесоюзное общество культурной связи с заграницей.] Ольгой Каменевой (сестрой Льва Троцкого и женой одного из главных советских лидеров Льва Каменева), наркомом иностранных дел Георгием Чичериным и сменившим его Максимом Литвиновым, его женой Айви Литвиновой, женами крупных функционеров и военачальников (включая Андрея Бубнова и Семена Буденного [9 - А. С. Бубнов занимал высокие должности – Начальника политического Управление РККА, главного редактора газеты «Красная звезда», наркома просвещения и др. С. М. Будённый – герой гражданской войны, легендарный командир Первой конной армии]) и прочими лицами, как мужского, так и женского пола. Эти люди пользовались всеми благами жизни, хорошо одевались, регулярно ездили отдыхать и лечиться в Европу и пользовались немалым влиянием, что позже явилось одной из причин их почти полного физического уничтожения Сталиным.
Красная элита вобрала в себя революционных деятелей, занявших высокие чиновные посты и решивших, что пришла пора вознаградить себя за прежние тяготы и лишения. «Вчера еще они жили в нищете, под подозрением, в шатком положении подпольщиков и эмигрантов, а потом вдруг стали спать в царских постелях, восседать в золоченых креслах высших чиновников царской России, играть ту же роль, которую вчера играла имперская знать» [10 - Бал в Кремле, с. 83.].
Помимо революционеров, новая элита вобрала в себя кое-кого из «бывших», формально обращенных в коммунистическую веру. К ним прибавилась богема – художники, артисты, поэты, композиторы, а также члены дипкорпуса и советские дипломаты. Помимо тех, что уже были названы, упомянем полпредов (послов) Виктора Коппа, Христиана Раковского, Александру Коллонтай, полпреда и заместителя наркома Николая Крестинского, и, разумеется, заместителя наркома Льва Кара-хана. Последний выступал на первых ролях в московской дипломатическо-светской жизни, выделялся умом, внешностью (производил впечатление интеллигентного человека и был молодым и красивым, «самым красивым мужчиной в Советской России и, возможно, как утверждала супруга германского посла фрау Дирксен, самым красивым в Европе» [11 - Там же, с. 91.]), прекрасно играл в теннис и очаровывал дам, как отечественных, так и зарубежных. Элизабет Черутти, супруга итальянского посла Витторио Черутти, называла Карахана «денди Революции» [12 - Ambassador’s Wife, p. 62.].
По известности с ним соперничал Луначарский, который, попав в опалу, получил утешительный приз в виде назначения полпредом в Испанию. И присоединился, таким образом, к советской дипломатической когорте. Но то был уже закат его карьеры, а прежде, будучи народным комиссаром просвещения, он фигурировал на авансцене московского бомонда – с красавицей Розенель, понятное дело. В народе о них складывали стишки: «Вот идет походкой барской и ступает на панель Анатолий Луначарский вместе с леди Розенель…».
В дипкорпусе отмечали скромные артистические способности этой дамы, а также ее неиссякаемую любовь к мехам, драгоценностям и вообще к роскоши. Супруг старался ей угодить, покупал все, что она пожелала. В свадебное путешествие, это был 1922 или 1923 год, молодожены отправились в Париж и Берлин, где появление Розенель, «упакованной в дорогостоящие меха и в блеске бриллиантов», стало сенсацией [13 - Ibid.].
На фоне этой светской львицы, с ее нарядами и украшениями, весьма скромно выглядела англичанка Айви Лоу, жена Литвинова. Не кичилась своим положением, одевалась в дешевые платья и когда сопровождала мужа в зарубежных визитах, шубу брала напрокат. Тесно с ней общавшаяся Элизабет Черутти обращала внимание на дырявые чулки Литвиновой. Зато эта советская англичанка была прекрасно образована, остроумна и начитана. Благодаря ей Черутти познакомилась со знаменитым романом Джеймса Джойса «Улисс», который помогал ей «коротать долгие зимние вечера в России» [14 - Ibid., p. 58–59.].
Все эти люди, при всей их внешней несхожести, вращались в одних и тех же кругах и принадлежали к одному и тому же привилегированному узкому слою советской аристократии, существовавшему, в основном, в Москве, но в каком-то виде и в других крупных городах. Эта первая советская элита была практически полностью ликвидирована Сталиным во второй половине 1930-х годов, и причина заключалась вовсе не в буржуазной тяге к роскоши и удовольствиям (недопустимой для пролетариата), как думала, в частности, Элизабет Черутти. «Они выдавали себя своими любовными увлечениями и шелковыми подкладками костюмов. Они были сентиментальны. Они слишком любили хорошую еду и как только пересекали российскую границу спешили вкусить радости жизни. Кара-хана, к примеру, часто можно было увидеть за игрой в казино в Венеции. Их посчитали перерожденцами, неспособными сопротивляться желанию смягчить жесткие советские законы. И потому подлежащими уничтожению» [15 - Ibid., p. 63.]. Ближе к истине было ее замечание о том, что представители красной знати в той или иной степени «были заражены микробом прошедшей эпохи» [16 - Ibid.].
Флоринский в этой элите занимал особое место. Обратимся к Малапарте, единственному из современников, оставившему подробное описание личности Флоринского, его внешности и привычек, пускай и с фантазийными элементами. Признавая весомость фигуры дипломата, итальянский романист наделил его реальными и, вместе с тем, гротескными чертами.
По его наблюдениям, Флоринский «был в Москве знаменитостью: послы, дипломатические представители зарубежных государств, впервые приезжая в Москву, встречали в качестве первого официального лица высокого, изящного, хотя и чуть полноватого розовато-белого человека, одетого в белое, с диковинной фуражкой из белой парусины с желтым кожаным козырьком, который припрыгивал на вокзальном перроне. …В то время, в 1929 году, он был в Москве a la mode – не было стола, за которым играли в бридж и за которым сидел посол или супруга посла, чтобы его не украсило присутствие Флоринского» [17 - Бал в Кремле, с. 206–207.].
Из общей массы красной знати Флоринский выделялся утонченностью и импозантностью. Едва ли кто-то мог с ним в этом соперничать. У Малапарте он предстает утонченным щеголем на удручающе сером московском фоне. Автор многое приукрасил, но не будем забывать, что он писал художественное произведение, имея полное право на вымысел, однако пристрастие шефа протокола к модным нарядам было схвачено, вероятно, точно.
В романе Флоринский передвигается по столице в старинной роскошной карете, а на самом деле он пользовался автомобилем и постоянно упрекал нкидовских хозяйственников, дававших машину с опозданием. Для Малапарте такая выдумка – способ подчеркнуть необычность своего персонажа:
«В экипаже сидел Флоринский, нарумяненный и напудренный, маленькие желтые глазки подведены черным, ресницы желтые от туши. Рыжий пушок выбивается из-под желтого кожаного козырька диковинной фуражки из белой парусины, которую он носил, слегка сдвинув на затылок. Он весь был одет в белый лен, на ногах у него были белые теннисные туфли и белые шелковые носки. Он сидел в углу ландо с чопорным видом, руки в белых перчатках опирались на сделанный из слоновой кости набалдашник трости из малайзийского дерева…
…Зимой Флоринский прятался в складках огромного пальто на волчьем меху, надвигал на обрамленный рыжими волосам лоб высокую меховую шапку…» [18 - Там же.].
Примем к сведению такие художественные вольности, а также детали, намекающие на гомосексуальность Флоринского (к этой теме еще вернемся), а пока попробуем разгадать секрет его популярности и значимости в жизни московского высшего света. На высокие должности его не назначали, в группу больших государственных мужей не записывали. Но был он вездесущ, всех знал, со всеми был на короткой ноге, славился своей осведомленностью и никакое заметное светское мероприятие без него не обходилось.
Он успевал повсюду, имел связи во всех ведомствах, в наркоматах, ГПУ, Кремле… В книге Георгия Попова «Чека. Красная инквизиция», вышедшей в Лондоне в 1925 году, автор окружил Флоринского таинственно-романтическим и авантюрным ореолом. Сам шеф протокола это отразил в своих комментариях, говоря, что автор выставил его человеком, который «окутан… для пущего эффекта в рокамболевский плащ и которого он обвиняет в самых черных интригах в духе “Тайн Мадридского двора” и иной подобной бульварной литературы» [19 - АВП РФ, ф. 057, оп. 5, п. 102, д. 3, л. 10–11; См. также: G. Popoff. The tcheka: the Red inquisition. London: A. M. Philpot, 1925.]. Не мудрено, что Дмитрий Тимофеевич по этому поводу негодовал – в советской стране подобная реклама ничего хорошего не сулила. Но какая-то доля правды в сделанной зарисовке, вероятно была… В конце концов, после революции «вся жизнь всё равно превратилась в одну сплошную авантюру» – это уже высказывание советского чиновника и дипломата Матвея Ларсонса, вполне справедливое для своего времени [20 - В советском лабиринте. Эпизоды и силуэты, с. 71]. Ларсонс хорошо знал Москву и московскую дипломатическую жизнь того времени и его мемуары остаются ценным источником для изучения становления советской госслужбы, в том числе дипломатической, а также советской внешней политики.
Флоринский славился своим остроумием, ироническим складом ума, сарказмом и временами мрачноватым сардоническим юмором, умением вести диалог, быть в центре общества, притягивая к себе внимание собеседников. Какое-то представление об этом дают его записи. Хотя ему полагалось писать в казенно-официальном жанре, он позволял себе не сдерживаться, возможно, даже имея в виду легкий эпатаж своих читателей – а ими могли быть руководящие сотрудники НКИД и, конечно, люди из «соседского ведомства» (ГПУ располагалось в здании напротив внешнеполитического ведомства на Кузнецком мосту и чекисты и дипломаты до сих пор по привычке называют друг друга «соседями»).
Над кем только не подтрунивал шеф протокола, не скупясь на колкости. Как-то прошелся по Натали Розенель, которой явно не хватало воспитания и вкуса: «Между прочим, мне довольно недвусмысленно намекали, что экстравагантный туалет и богатое экзотическое оперение Н. А. Луначарской на торжественном спектакле в Большом театре не прошли незамеченными и произвели на дипломатов довольно сильное впечатление» [21 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 401, д. 56558, л. 29.].
Малапарте вынес о нем такое суждение: «Это был образованный, остроумный, болтливый, мнительный, ехидный и злой человек» [22 - Бал в Кремле, с. 207.]. «Злой» – в смысле острый на язык, такая напрашивается расшифровка. Надо думать, для Флоринского не было тайной духовное убожество красной знати (за отдельными исключениями), он не боялся, что Малапарте донесет на него и в беседах с ним не щадил сильных мира сего, высмеивая их потуги на аристократизм.
Однако нельзя не отметить еще один штрих к портрету Флоринского, как бы мимоходом, на полях, добавленный итальянским писателем. Малоприятный, тревожный и требующий объяснения. «О нем рассказывали престраннейшие истории, в его присутствии старались не распускать язык. Все считали его подлецом и именно подлостью объясняли всю неоднозначность его характера и подозрительность выполняемых им обязанностей. …Я всегда спрашивал себя, действительно ли он подлец, подлый человек» [23 - Там же, с. 207–208.].
Малапарте никаких конкретных доказательств не привел. Как бы то ни было, здесь просматривается намек не только на злословие, но и на то, что в обстановке того времени Флоринский мог заниматься доносительством, наушничеством и тайно сотрудничать с ГПУ. Был ли шеф протокола сексотом? Вряд ли у чекистов имелась необходимость как-то особенно «секретить» Флоринского, а сотрудничали с ними практически все чиновники, это с первых лет советской власти становилось нормой жизни. Отказ от такого сотрудничества был чреват, мог привести не только к отстранению от государственной службы, но и к аресту и тюремному заключению. Хорошо осведомленный Флоринский, безусловно, рассматривался «соседями» как ценный источник информации, равно как и его дневниковые записи. Он этого не отрицал и признавал, например, следующее (датировано 17 апреля 1921 года): «Мне предложено было дать характеристики состава некоторых посольств и посылать информацию по всем вопросам, могущим оказаться интересными. Частично это мною уже выполнено и в дальнейшем я буду посылать отчеты о своих впечатлениях, вынесенных из бесед с иностранными дипломатами» [24 - АВП РФ, ф. 057, оп. 1, п. 101, д. 1, л. 3.].
Кроме того, Флоринский предлагал ГПУ «наладить издание кратких хроник» о всех событиях в дипкорпусе. Их можно было бы составлять на основе данных, представлявшихся другими сотрудниками НКИД, которые следили бы «за жизнью иностранных представительств и поддерживали личные отношения с секретарями таковых». Имея в виду, что обобщать информацию и составлять «хроники» будет только он, Флоринский. «Этим сотрудникам, конечно, ни к чему знать, куда пойдут эти сведения, достаточно будет объяснить, что это делается для личного моего сведения» [25 - Там же, л. 3–4.].
Судя по крутым поворотам в биографии Флоринского, в нем была сильна авантюрная жилка, и поиск информации, в том числе сопряженный с теми методами, которыми пользуются спецслужбы, был вполне в его духе. Имелась и другая причина – стремление оказывать услуги могущественному ведомству с учетом «изъянов» в своей, далеко не идеальной, с советской точки зрения, биографии и в надежде найти в лице ГПУ защиту от возможных выпадов и провокаций со стороны «идейных товарищей» (о том, насколько иллюзорными были такие надежды, еще пойдет речь).
В «дневниковых заметках» Литвинова (еще раз напомним, что ссылаемся на этот источник лишь в тех случаях, когда факты, которые приводятся в нем, не кажутся надуманными) отмечено участие шефа протокола во взломе шифровальных кодов французского посольства. Он весьма этим гордился и прямо сиял, когда рассказывал Литвинову, как скопировал телеграмму посла Жана Эрбетта [26 - Notes for a Journal, p. 70.]. Флоринский поддерживал неформальные, дружеские отношения с этим дипломатом и его супругой и часто бывал у Эрбеттов в резиденции, что открывало перед ним различные возможности. Об истории их отношений еще поговорим, как и о том, почему и в какой момент они испортились.
А Литвинов сделал Флоринскому замечание, указав, что работник НКИД не должен вести себя как сотрудник разведслужбы. И тогда тот признался, что чувствует себя «в подвешенном состоянии» из-за своего прошлого и старается подобным образом упрочить свое положение [27 - Ibid.]. Возможно, отчасти на какое-то время это ему и удалось, в ГПУ иногда даже прислушивались к его просьбам. Однако, как потом выяснилось, услуги, оказывавшиеся «органам», в условиях советского режима не могли служить гарантией личной безопасности.
Что же касается недобрых наветов и сплетен, которые распространялись о Флоринском, то как им было не распространяться – в московском высшем обществе сплетничали из чувства зависти, желания поквитаться с блестящим дипломатом и светским человеком, который, конечно же, наживал себе врагов.
К чести Флоринского отметим, что в отличие от иных столпов красного бомонда, он был слишком умен, чтобы польститься на «сладкую отраву роскоши» (выражение Матвея Ларсонса – юриста и журналиста, успевшего после революции поработать в ряде советских загранпредставительств) [28 - В советском лабиринте. Эпизоды и силуэты, с. 25.]. Не стремился вознаградить себя за былые лишения, это было не в его стиле. Тем более, что особых лишений на имперской дипломатической службе он не испытывал, а во время революции и гражданской войны находился за границей.
Сказанное не означает, что шеф протокола был аскетом, не любил хорошо одеваться и полакомиться деликатесами. Напротив, любил и даже очень. В описаниях приемов обязательно уточнял, чем кормили и какого качестве подавали блюда. Наряды дипломатов и их супруг никогда не оставлял без внимания. Ценил все привилегии, которые предоставляло его положение, включая возможность свободно путешествовать по всей Европе. Только за один 1927 год он побывал во Франции, Дании, Швеции, Швейцарии и Германии. И вполне возможно, испытывал удовлетворение от своей популярности в высших советских кругах.
Но при этом не строил свою жизнь на приземленной основе, не сводил свои интересы к материальным удобствам и удовольствиям, изысканной еде и налаженному быту. Пожалуй, главное, к чему он стремился – это находиться в центре общества, быть его дирижером, управлять людской суетой, в той мере, в какой это позволяли обстоятельства.
В 1920-е годы на смену внешней изоляции Советской России пришло ее признание со стороны крупнейших мировых держав. В Москве твердили о «мирном сожительстве» с Западом, как тут было не поверить, что этот курс всерьез и надолго, что Россия возвращается в русло мирового развития! Вот и Флоринский и многие его соратники, как из бывших, так и из революционной интеллигенции, поверили, и с этим прицелом взялись за дипломатическое строительство СССР как части «дивного нового мира». Увы, к концу двадцатых первая перестройка захлебнется – власть свернет с дороги из желтого кирпича, поставив свои эгоистические интересы выше интересов общества. Последствия известны, в том числе для дипломатов-энтузиастов чичеринско-литвиновской школы. Над ними изначально витал дух обреченности, хотя они далеко не сразу это поняли и надеялись на лучшее. Как и все мы.
Бреши в стене
После революции Ленин и другие большевистские лидеры не придавали значения дипломатии, считали ее чисто буржуазным занятием, а потому отжившим и не интересным для победившего пролетариата. К «буржуям недорезанным» относились не иначе, как к классовым врагам, с которыми следует драться, а не церемонии разводить. Какой уж тут протокол, какой этикет…
Пренебрежительное отношение к дипломатической службе первого наркома по иностранным делам Льва Троцкого хорошо известно. Он говорил: «…вот издам несколько революционных прокламаций к народам и закрою лавочку» [29 - Л. Д. Троцкий. Моя жизнь. М., Панорама, 1991, с. 329–330.]. Что толку в дипломатии, когда «весь мир насилья» будет вот-вот разрушен до основанья? Считалось, что единственную пользу она могла принести лишь как средство разжигания революционного пожара.
Однако мировая революция всё не начиналась, жизнь брала свое, и полностью отказаться от дипломатии не удавалось. Как иначе было вести переговоры с немцами о мире в Брест-Литовске? Советскую делегацию возглавил сначала профессиональный подпольщик и революционер Адольф Иоффе, а затем – Троцкий. Впрочем, в данном случае не столь важно, кто и как вел переговоры, важен сам факт – они велись, потому что деваться было некуда. С Германией установили дипломатические отношения и первым представителем в Берлин назначили Иоффе. Он именовался не послом – дипломатические звания и ранги большевики отменили (как и офицерские) – а полпредом, полномочным представителем.
Как вспоминал германский дипломат Густав Хильгер (он связал свою профессиональную деятельность с Россией – с начала 1920-х годов до июня 1941 года работал в посольстве в Москве) аппарат у Иоффе был многочисленный, но малоэффективный, «состоявший в основном из выдвиженцев революции, а не специалистов» [30 - Россия и Германия, с. 36.]. Свою основную задачу они видели в подрывной деятельности, в подготовке германской революции, а не в налаживании межгосударственных отношений. Это явилось причиной их разрыва в ноябре 1918 года.
Когда в Берлин приехал 1-й секретарь полпредства Георгий Соломон – он был социал-демократом, знал Ленина, других большевистских лидеров и его назначили в миссию по рекомендации его друга Леонида Красина – то сразу собрался делать протокольные визиты. Но тогда Красин сказал ему «со смехом», что «не следует создавать прецедента, ибо никто из находящихся в посольстве никаких визитов не делал, все вновь прибывающие тоже игнорируют этот обычай, а потому-де мои визиты только подчеркнули бы то, чего не следует подчеркивать» [31 - Среди красных вождей, с. 59–60.].
В действительности прецедент был необходим, хотя бы потому, что соблюдение дипломатических условностей во многом формировало отношение к советскому представительству. Вот только в 1918 году еще не было понимания, что такие представительства вообще нужны, их можно было по пальцам сосчитать, и позиция Красина была по-своему логична и закономерна – в русле генерального подхода большевиков к дипломатии и внешней политике.
Революционные установки диктовали свои подходы. К чему осваивать протокольные премудрости, правила этикета, когда они скоро отомрут вместе с самой дипломатией? Дипломатический протокол воспринимался как продукт отжившего строя, и заграничным советским эмиссарам нечего попусту тратить время, подлаживаться под чуждые им традиции. Их нужно ликвидировать, как и сам строй. Христиан Раковский (был полпредом в Лондоне, Париже и других столицах) – в беседе с Хильгером как-то сказал, что «молодое государство, которое желает решения проблем, должно использовать любые средства, пригодные для приближения к цели» [32 - Россия и Германия, с. 54.].
Когда в 1918 году Владимир Ленин инструктировал советского представителя в Швейцарии Яна Берзина, то прежде всего подчеркивал важность информационной и нелегальной работы: «На официальщину начхать: минимум внимания» [33 - В. И. Ленин. Письмо Я. А. Берзину, 18 октября 1918 г. // Ленин. Революционер, мыслитель, человек // https://leninism. su/works/99-v-i-lenin-neizvestnye-dokumenty-1891-1922/3640-dokumenty-1918-g-oktyabr-noyabr. html.]. Миссия Берзина продержалась в Берне около шести месяцев – ее выдворили за ведение революционной пропаганды и подрыв внутренней стабильности, которой швейцарцы так дорожат.
Убежденность в том, что «официальщина» большевикам ни к чему, и они обойдутся без соблюдения элементарных норм протокола и этикета, проявлялась во многих ситуациях.
После убийства 6 июля 1918 года германского посланника Отто фон Мирбаха никто из высших советских должностных лиц не пришел почтить его память.
Из воспоминаний Хильгера:
«Несмотря на политическую целесообразность, которую советские власти усматривали в исправлении последствий убийства, существовали определенные идеологические уступки, которые они не желали делать. Так, они упорно отказывались от посещения траурной церемонии у гроба покойного посланника. Похоронная процессия уже достигла широкого Новинского бульвара, когда появилась какая-то открытая машина, двигавшаяся в противоположном направлении. В ней сидел невзрачный тощий мужчина с острой рыжеватой бородкой и без шляпы…Его сутулая фигура и несчастный вид были чем-то вроде воплощения отчаянного положения, в котором находилась Советская республика в те дни» [34 - Россия и Германия, с. 17–18.].
Тощим мужчиной, как можно догадаться, был народный комиссар по иностранным делам Георгий Чичерин.
Позднее большевистские лидеры особо не стеснялись, упоминая покушение на Мирбаха, и даже как бы гордились этим. Убийца посла Яков Блюмкин остался на свободе, и кара настигла его совсем не за то, что он стрелял в буржуйского дипломата.
«Блюмкин оставался в Москве еще в течение многих лет, – вспоминал Хильгер. – Одним из наиболее часто посещаемых им мест был Клуб литературы и искусства, в который тогдашний народный комиссар просвещения А. В. Луначарский обычно приглашал известных иностранцев. Представьте себе ужас и беспомощность какого-то германского политика, которому Луначарский однажды показал на Блюмкина, задав при этом бестактный вопрос: “Не хотели бы вы встретиться с человеком, который застрелил вашего посланника?”» [35 - Там же, с. 20.].
Минуло два-три года после революции и стало очевидно, что в ближайшее время другие страны не последуют примеру Советской России – с «раздуванием мирового пожара на горе всем буржуям» придется подождать. А значит, с заграницей нужно выстраивать цивилизованные отношения, что подразумевало формирование профессиональной дипломатической службы.
Это отлично понимал Чичерин, придерживавшийся трезвого и взвешенного государственного подхода и особо не увлекавшийся революционной фразой. Но на кого ему было опереться? Большинство в НКИД и в загранаппарате наркомата составляли радикалы, невзлюбившие наркома. Ему постоянно приходилось иметь дело с внутренней оппозицией, которую представляли Адольф Иоффе, Максим Литвинов, Виктор Копп и другие функционеры [36 - См. Неизвестный Чичерин. Часть 1 // https://idd. mid. ru/informacionno-spravocnye-materialy/-/asset_publisher/WsjViuPpk1am/content/neizvestnyj-cicerin-cast-1-.]. И нередко приходилось уступать, в том числе в серьезных политических вопросах.
В 1920 году у ревнителей классовых интересов вызвала недовольство деятельность Леонида Красина в Лондоне, когда он вел переговоры о заключении торгового соглашения. «Недовольство это сводилось, главным образом, к тому, что, находясь в Англии, он обращал мало внимания на пропаганду идей мировой революции, что у него не было установлено почти никаких связей в этом направлении». Из-за этого Красина заменили на посту главы делегации Львом Каменевым, и Красин признавался своему другу Георгию Соломону, что был глубоко уязвлен и обижен «этими махинациями». В итоге пострадало дело, Каменев отношения с англичанами не сумел наладить. Он «оказался настолько на высоте надежд и чаяний своих сторонников, развил в Англии столь энергичную и планомерную политику ставки вовлечения английского пролетариата в мировую революцию, что уже через два месяца, по требованию Ллойд Джорджа, должен был экстренно уехать из пределов Англии» [37 - Среди красных вождей, с. 223–224.].
Советскому руководству пришлось вернуть Красина, и именно он стал первым советским полпредом в Великобритании.
По мере того, как зарубежные страны де-факто, а потом де-юре признавали Советскую Россию, очевидной становилась необходимость государственного подхода во внешней политике. Любители «махать шашкой» и «громить буржуев» притихли, хотя в той или иной форме «революционно-подрывной момент» сохранялся в деятельности советской дипломатии на протяжении всей истории СССР.
В 1923–1924-х годах, когда в Германии обострилась внутриполитическая ситуация, в Москве тут же стали подумывать о вооруженной помощи германской революции.
Из мемуаров латвийского посланника Карлиса Озолса:
«В течение каких-нибудь двух лет, прошедших со времен Рапалло, Германия почти совсем была подготовлена к перевороту, и находящийся в Риге полномочный представитель СССР Семен Иванович Аралов получил специальную командировку в Германию, чтобы изучить обстановку и все обстоятельства на случай вторжения туда советских войск. Разумеется, под большим секретом. Аралов объяснял свое долгое отсутствие болезнью, тем, что он вынужден лечить щеку у немецких профессоров, уверял, что эту болезнь никто другой понять не мог. Дело, конечно, не в щеке. Аралов обладал хорошей способностью быстро ориентироваться в любой местности, и в этом отношении отличался еще во время гражданской войны, будучи красноармейцем, несмотря на то что по образованию учитель и работал в колонии для малолетних преступников недалеко от Москвы.
В свою очередь… Виктор Копп, в ведении которого находился прибалтийский отдел (в НКИД – авт.), начал, хотя и весьма осторожно, вести со мной неофициальные переговоры о возможности отправки русских войск в Германию через Латвию. Когда же я пресек все эти разговоры и Копп убедился, что его старания напрасны, он довольно цинично и совсем недвусмысленно заявил:
– Если вы будете то отворять, то затворять ваши двери, они могут выскочить из шарниров.
– Ну, тогда мы их заколотим, чтобы не могли выскочить, – парировал я.
На этом беседа завершилась, Копп больше не поднимал этот вопрос» [38 - Мемуары посланника, с. 171–172.].
Против использования дипломатии как инструмента мировой революции последовательно выступал Чичерин. В июне 1921 года в инструкции полпреду в Афганистане Федору Раскольникову нарком предостерегал от «искусственных попыток насаждения коммунизма в стране, где условий для этого не существует» [39 - В. В. Соколов. Г. В. Чичерин и НКИД // Неизвестный Чичерин. Часть 1 // https://idd. mid. ru/informacionno-spravocnye-materialy/-/asset_publisher/WsjViuPpk1am/content/neizvestnyj-cicerin-cast-1-.].
С начала 1920-х годов в Москву потянулись официальные представители Германии, Финляндии, Латвии, Эстонии, Литвы… Еще раньше туда прибыли дипломаты из Афганистана, Персии и Турции, считавшихся чуть ли не союзными и братскими государствами. Дипломатический корпус включал и полпредов советских республики, имевших самостоятельный статус (после вхождения республик в СССР этот статус постепенно понизили и межреспубликанские отношения приобрели другой характер, зависимость от центра стала полной).
Прием, который НКИД устроил 7 ноября 1920 года, показал, что московский дипкорпус уже существует, но он крайне малочислен. «В тот вечер, – отмечал Хильгер, – приглашение Чичерина приняла небольшая группа лиц, что как раз соответствовало ограниченному объему отношений, существовавших между Советским государством и внешним миром» [40 - Россия и Германия, с. 76.]. Пришли представители Персии, Афганистана, Турции, трех балтийских государств и сам Хильгер, прибывший в Москву в качестве эмиссара для помощи военнопленным и интернированным. Он, между прочим, долго колебался, опасаясь, что посещение «праздничного ужина» вызовет политическую бурю в Германии [41 - Там же.].
Даже если брать не глав миссий, а весь их персонал, то поначалу дипломатов было всего 100 или 120 человек. В 1921 году столько мест им выделили для посещения первомайского спектакля и концерта на открытой сцене на Театральной площади в Москве. Представлены были «Турецкое посольство, Афганское, Персидское, Финляндская дипломатическая миссия, Латвийская дипломатическая миссия, Литовское полномочное представительство, Эстонская дипломатическая миссия, полномочные представительства советских республик, Польская репатриационная комиссия, Польская реэвакуационная комиссия, Австрийская миссия, Уполномоченный Германского правительства и т. д.» [42 - АВП РФ, ф. 057, оп 1, п. 101, д. 1, л. 10.].
Организаторы толком не понимали, сколь важно обойтись без проколов в контактах с дипкорпусом, что отсутствие четкого порядка в организации мероприятия производит дурное впечатление на иностранцев, от которых в немалой степени зависит градус двусторонних отношений. В тот день, отмечал Флоринский, создалось «неловкое положение», о дипломатах никто не позаботился, они «толпились под колоннадой Большого театра», «спрашивали, где отведенные для них места, выражали свое удивление и недвусмысленно улыбались» [43 - Там же.]. Причина заключалась не только в типичной советской расхлябанности, но и в определенном пренебрежении к «буржуям», которое, впрочем, вскоре сменилось проявлением чрезмерной предупредительности и пиетета.
С каждым месяцем пробивались бреши в крепостных стенах, окружавших Советскую Россию и СССР. «Над городом стоял крик лихачей, и в большом доме Наркоминдела портной Журкевич день и ночь строчил фраки для отбывающих за границу советских дипломатов». Эта цитата из «12 стульев» Ильфа и Петрова передавала характер новой атмосферы в советской столице.
Переход от военного коммунизма к НЭПу сопровождался небывалым внешнеполитическим оживлением и ростом дипломатической активности. На 1924–1925 годы приходится «полоса признаний», когда были установлены дипломатические отношения с полутора десятком государств. Об интенсивности процесса можно судить по дневнику Флоринского, отмечавшего, например, что «конец февраля и марта (1924 года – авт.) прошли под флагом признаний, переаккредитования прежних начальников миссий и вручения кредитивов вновь назначенными» [44 - АВП РФ, ф. 057, оп. 4, п. 101, д. 1, л. 10.]. За этот небольшой срок успели вручить верительные грамоты итальянский посол граф Гаэтано Манзони («это первый случай вручения у нас верительных грамот в полной посольской форме»), посол Германии Ульрих фон Брокдорф-Ранцау и Турции – Али Фуa Чебесой, польский посланник Людвик Даровский, полномочный представитель Хорезмской народной советской республики Атаджанов [45 - Там же.].
Менявшаяся обстановка требовала расширения и повышения профессионального уровня аппарата НКИД. Однако с поиском кадров дело обстояло непросто, царских дипломатов отстранили еще в ноябре 1917 года. Тогда в МИД прибыл Троцкий, которому не удалось уговорить их сотрудничать с новой властью. Его поведение и манеры произвели отталкивающее впечатление. Начальник Международно-правого отдела Георгий Михайловский вспоминал: «…вид Троцкого, напомаженного и завитого, бледного, небольшого роста, скорее худощавого, чем полного, с тонкими ногами, вызывал трудно передаваемую реакцию в этом бесспорно самом аристократическом ведомстве Петрограда… Никакие резолюции… абстрактные рассуждения не доказывали с такой очевидностью, что большевистский переворот есть катастрофа…» [46 - Г. Н. Михайловский. Записки. Из истории российского внешнеполитического ведомства. 1914–1920. Кн. 1, М. Международные отношения, 1993, с. 512.].
Дипломаты были возмущены курсом новой власти на сепаратный мир с Германией, считали это предательством союзников и национальных интересов. Но все же могли продолжить работу, если бы Троцкий не повел себя грубо и бесцеремонно. Флоринский в то время находился в США, но ему рассказал о той приснопамятной встрече Иван Дилекторский, которого он повстречал в Турции в 1932 году. Дилекторский служил в МИД и помогал молодому Флоринскому при поступлении в Министерство. «Д. вспомнил историческое выступление Троцкого в 1917 г. перед общим собранием работников бывш. М. И. Д., когда Троцкий заявил, что уравняет всех с курьерами; своим резким выступлением он отпугнул всех чиновников и восстановил их против советской власти; если бы Троцкий подошел более чутко, некоторые из них, может быть, и остались бы работать и вели бы свою работу лояльно» [47 - АВП РФ, ф. 057, оп. 12, п. 110, д. 1, л. 84.].
В результате МИД почти полностью разогнали, и Ленин потом с восторгом писал о сформировавшемся на его руинах НКИД: «…этот аппарат исключительный в составе нашего государственного аппарата. В него мы не допускали ни одного человека сколько-нибудь влиятельного из старого царского аппарата. В нем весь аппарат сколько-нибудь авторитетный составился из коммунистов. Поэтому этот аппарат уже завоевал себе (можно сказать это смело) название проверенного коммунистического аппарата, очищенного несравненно, неизмеримо в большей степени от старого царского, буржуазного и мелкобуржуазного аппарата, чем тот, которым мы вынуждены пробавляться в остальных наркоматах» [48 - В. И. Ленин. К вопросу о национальностях или об «автономизации» // Полное собрание сочинений. Т. 45 // http://www.uaio.ru/vil/45. htm.].
На самом деле это было преувеличение, да и гордиться было нечем. С точки зрения идеологической чистоты НКИД, да, эффектно выделялся, но навыков дипломатической практики там ни у кого толком не было и, главное, мало кого заботило получение таких навыков. Несомненной находкой был сам Чичерин, успевший, кстати, какое-то время поработать в МИД Российской империи. Он был «убежденным государственником, на первый план ставившим национальные интересы страны. Много лет участвуя в международном социалистическом движении, он не был чужим в политических кругах Коминтерна, Советской России и СССР, принадлежа к той части партийной элиты, которая обеспечивала историческую преемственность, особенно важную для внешней политики страны» [49 - О. Г. Обичкин. Исторические корни и традиции семьи Чичериных // Неизвестный Чичерин. Часть 1 // https://idd. mid.ru/informacionno-spravocnye-materialy/-/asset_publisher/WsjViuPpk1am/content/ neizvestnyj-cicerin-cast-1-.].
Но один в поле не воин, и Чичерин отчаянно нуждался в помощниках с дипломатическим опытом или тех, кто обладал необходимыми способностями для овладения подобным опытом. В какой-то степени на эту роль подходили члены большевистской партии, прежде жившие и работавшие за границей, владевшие иностранными языками и обладавшие определенным интеллектуальным уровнем. Но все же им не хватало профильных знаний и к тому же зачастую (о чем уже шла речь) они рассматривали дипломатию как вспомогательный инструмент революционной борьбы, что не способствовало нормализации и улучшению отношений с зарубежными странами. Поэтому в НКИД стали брать прежних сотрудников царского МИД, которые по разным причинам решались на такой шаг [50 - См. подробнее: Ю. В. Иванов. Первые советские дипломаты. НКИД РСФСР/СССР 1917–1941. М., Перо, 2022, с. 455.].
Из глав российских миссий за рубежом в 1917 году только двое, Юрий Соловьев (временный поверенный в делах России в Испании) и Рольф Унгерн-Штернберг (поверенный в делах России в Португалии) предложили свои услуги советской власти, и только Соловьеву – уже после гражданской войны – удалось добраться до Москвы и поработать в НКИД. Из сотрудников среднего звена отметим Андрея Сабанина, Георгия Лашкевича и Николая Колчановского. Сабанин был заведующим Экономическо-правовым отделом НКИД, а Лашкевич и Колчановский – его сотрудниками. Все они являлись выпускниками Императорского лицея, иностранные дипломаты прозвали их «лицеистами» и высоко оценивали их профессиональную квалификацию «Эти три лицеиста работали у большевиков действительно не за страх, а за совесть», – писал Озолс [51 - Мемуары посланника, с. 123.].
Неуч и недоросль
До сих пор не ясны все детали появления Дмитрия Флоринского на советской дипломатической службе. Ведь он был не просто из бывших, а из тех, кто «запятнал» себя участием в Белом движении, словом, являлся врагом Советской власти. Но давайте по порядку изложим то, что известно.
Флоринский родился 2 (по новому стилю 14) июня 1889 года, в семье профессора Киевского университета Тимофея Дмитриевича Флоринского – известного русского филолога, профессора-слависта. Детей было четверо, три брата и сестра.
Дмитрий окончил 1-ю Киевскую гимназию в 1905 году, поступил на юридический факультет Киевского университета и в 1911 году получил диплом. Выпускную работу написал по теме «Подоходный налог», стал кандидатом на судебную должность и кто знает, как сложилась бы жизнь молодого человека, если бы министерству иностранных дел Российской империи не понадобилась «свежая кровь». Депутаты Государственной думы обращали внимание на кастовый характер мидовских кадров и предлагали разбавить их за счет представителей интеллигенции и среднего класса.
В результате МИД направил циркуляр во все российские университеты с просьбой подобрать кандидатов для принятия на дипломатическую службу, и ректор Киевского университета Николай Цитович рекомендовал Флоринского. Родители были против, наверное, из-за той же кастовости, не хотели, чтобы сын чувствовал себя неловко в окружении «белой кости». Кроме того, служба в МИДе предполагала большие расходы (одна экипировка чего стоила, и еще нужно было снимать хорошую квартиру, чтобы устраивать приемы), а платили мало. Только попав за границу, можно было получить приличный оклад, но для этого требовалось сначала поработать три года в центральном аппарате. Тем не менее, Флоринский решил рискнуть и явился на прием к директору Департамента личного состава МИД Владимиру Арцимовичу. Тот сразу согласился взять молодого соискателя, который, между прочим, был единственным, откликнувшимся на призыв. Других разночинцев, по всей вероятности, отпугнули финансовые проблемы и традиционная элитарность царского МИД.
Флоринский, уточнив размеры полагавшегося ему жалованья (50 рублей в месяц), ответил Арцимовичу отказом. Прозябать на такие деньги три года в столице, где цены намного опережали киевские, было немыслимо. Но заинтересованность в новых кадрах, видно, была высока, и Арцимович пообещал ускорить прохождение дипломатического экзамена, открывавшего путь к заграничным должностям, с окладом не ниже 250 рублей в месяц. Срок сократили с трех лет аж до нескольких месяцев, и уже в июне 1913 года Флоринский, успешно выдержав испытание, отбыл в посольство в Константинополе. Сначала на низшую должность «студента» (то есть стажера), а затем его повысили до атташе.
Он приобрел опыт практической работы, в том числе в консульствах в Самсуне и Алеппо. Затем его перевели в миссию в Софии, в Болгарии, а в августе 1915 года командировали вице-консулом в генконсульство в Нью-Йорке. Там молодой сотрудник в полной мере приобщился к светской жизни. По его словам, генконсул Михаил Устинов и консул Петр Руцкий тяготились светскими обязанностями и переложили на плечи Флоринского все обязанности по представительству.
Гораздо позже, уже будучи сотрудником НКИД, Дмитрий Тимофеевич сурово осуждал светские развлечения, хотя и не скрывал их притягательность. Утверждал, что еще отец удерживал его от «бесшабашной и пустой жизни», разъяснял «всю призрачность и суетность светских развлечений и кутежей, после которых остается душевная пустота и неудовлетворенность, сознание своей ненужности и разочарование» [52 - Автобиография Д. Т. Флоринского.]. Учитывая ту роль, которую Флоринский играл в светской жизни Москвы в 1920-е годы, остановимся подробнее на его оценках.
«…Мне часто приходилось бывать в кутящих компаниях (к этому меня значительной степени обязывала служба), но я никогда не увлекался больше этими порою очень блестящими, порою просто порочными праздниками. Я скорее ими тяготился… и мирился с ними как с неизбежным злом, сводя свое в них участие к роли наблюдателя. Анализ и наблюдения в течение ряда лет научили меня должным образом расценивать блестящие приемы во дворцах, оргии в шикарных кабаках, счастье встреч с мировыми знаменитостями, любовь лицемерных светских барынь и распущенных деми-монденок [53 - Дамы полусвета.], искренность товарищеских попоек, прелесть светских успехов» [54 - Автобиография Д. Т. Флоринского.].
Обратите внимание: бичуя светские пороки, автор описывал их так подробно, многословно и «вкусно», что невольно напрашивалась мысль – он вспоминает о них не без удовольствия. Владимир Соколин, который одно время работал в НКИД вместе с Флоринским и неплохо его узнал, отмечал пристрастие своего коллеги к светскости. Писал, что в Нью-Йорке свежеиспеченный вице-консул быстро приобрел «лоск» и пользовался всеми благами, которые дает высшее общество [55 - V. Sokoline. Ciel et Terre sovietiques. A la Baconniere, Neuchatel, 1949, p. 203.].
Но пусть говорит сам Флоринский:
«Под мишурной роскошью светских приемов, будуаров и международных кабаков, украшенных громкими титулами действующих лиц и обладающих столь притягательной силой для многих даже недюжинных натур, я научился разгадывать прикрываемые всем этим великолепием глупые, ни на чем не основанные чванство и снобизм, борьбу мелких честолюбий, желающих продвинуться какой угодно ценой по лестнице социальных условностей, продажность, грязь, пороки и главное беспросветную пустоту и полную ненужность всех этих скрещивающихся стремлений в погоне за светскими успехами и легкими удовольствиями. Добрые советы отца и пример его бескорыстной трудовой жизни заложили прочный фундамент, позволивший мне критически и спокойно относиться к светскому балагану, в котором мне непрестанно приходилось принимать участие со времени поступления в МИД и вплоть до возвращения в СССР в 1920 г.» [56 - Автобиография Д. Т. Флоринского.].
О судьбе отца Флоринского еще поговорим, а что касается осуждения светской жизни, то нужно понимать специфику советских условий. Попав в НКИД, Флоринский всеми силами старался сделаться там «своим», доказать коллегам, что он перековался и они должны видеть в нем трудового человека. Вместе с тем цепляет признание того, что несмотря на успешные наставления родителя и свое отношение к «светскому балагану», сын принимал в нем «непрестанное участие». В общем, не уклонялся. И в полную силу развернулся в этой сфере в США:
«Светские праздники во дворцах американских архимиллионеров и в артистических студиях, приемы, обеды, благотворительные базары и концерты, парфорсные охоты [57 - То есть с гончими собаками.], пикники, загородные поездки – шли непрерывной чередой. Все мое после-служебное время было расписано на 2 недели вперед. При всей утомительности светской жизни, активное мое участие в коей ценилось моим начальством, я извлекал из нее пользу, завязывая довольно прочные связи в самых разнообразных кругах американского и иностранного общества, причем я естественно обращал внимание на деловые круги и на политических и общественных деятелей» [58 - Автобиография Д. Т. Флоринского.].
Из сказанного складывалось впечатление, что светская жизнь все-таки не совсем пуста и бесполезна, и в Москве, заметим на полях, Флоринский вновь в нее окунулся. Что неизбежно должно было вызывать раздражение и осуждение многих наркоминдельских сотрудников.
В США молодой дипломат провел три года, которые были наполнены не только светскими мероприятиями, но и рутинной дипломатической работой. Зато посмотрел всю страну: на автомобиле объездил Новую Англию, побывал в Чикаго, Питтсбурге, Флориде… Наведывался в Канаду. А летом 1918 года все кончилось и остается вопросом – почему?
После Октябрьской революции российская дипломатия, в которой большевики не видел особой необходимости, продолжала работать за рубежом. Правительства ведущих мировых держав (признавать большевистскую республику они не спешили) поддерживали устойчивые контакты с российскими посольствами, сформировалось Совещание послов – влиятельный орган русского зарубежья. Перед дипломатами бывшей империи открывались различные возможности, вплоть до натурализации в стране пребывания. Особенно, если речь шла о таком активном, энергичном человеке, как Флоринский, успевшем обрасти связями в высших американских кругах. И вот он подает в отставку. Причину приводил достойную, но, честно говоря малоубедительную. Будто его возмутило бездействие посольства в вопросе о помощи российским гражданам, которых американцы призывали в армию, не имея на то полновесных юридических оснований.
«Американские власти не имели права призывать наших эмигрантов, не принявших американского гражданства. По соглашению с Военным департаментом (то есть министерством обороны США – авт.) посольством была разработана сложная система для освобождения из армии наших граждан, проводившаяся через консульства, но являвшаяся чисто фиктивной, т. к. фактически мы никакой защиты не оказывали». И Флоринский повел себя принципиально: «Я считал, что в этом остром вопросе наша позиция должна быть ясной: или мы оказываем действительную защиту, или же, если вследствие политической конъюнктуры произошедших в России событий мы этого не можем сделать – то следует откровенно заявить об этом колонии, дабы не создавать у призванных ложных надежд на нашу помощь…». Вице-консул пошел ва-банк: «Двусмысленную политику посольства я считал недостойной, докладывал об этом Устинову, вполне разделявшему мое мнение, и дважды ездил в Вашингтон для безуспешных, правда, разговоров с послом» [59 - Там же.].
Для советского начальства такая мотивация могла показаться недостаточно убедительной, поэтому Флоринский кое-что к ней добавлял:
«Вышеприведенные обстоятельства сыграли если не решающую, то во всяком случае, значительную роль в моем решении оставить службу. Я чувствовал неудовлетворенность своей работой, сознавал оторванность нашего представительства от страны и народа, падение его авторитета в глазах американцев. Назревала большая потребность посмотреть, что собственно происходит в России, о которой мы имели лишь сумбурные газетные сведения. 16 августа моя отставка была принята послом. Посольство мне выдало 2.500 долларов “ликвидационных” и 20 августа я выехал в Христианию [60 - Столица Норвегии, сейчас Осло.], с целью пробраться в Киев, где находилась моя семья» [61 - Автобиография Д. Т. Флоринского.].
В Москве это объяснение могло сработать, по крайней мере, вызвать удовлетворение от того, что Флоринский соблюдает условности. Но сегодня при чтении этих строк точит червь сомнения. Вот так взять и покинуть страну, где любой предприимчивый эмигрант мог сделать головокружительную карьеру? Ведь Флоринский не был идеалистом, разве что стремление увидеть семью подвигло его на отъезд… И непонимание того, в какой кровавый ад погружается Россия.
Есть свидетельство того, что за решением Флоринского «сжечь мосты» скрывались и другое, немаловажное обстоятельства. Оно изложено в книге британского разведчика Генри Ландау «Враг внутри: правдивая история германского саботажа в Америке». В ней утверждается, что Флоринский был связан с сотрудниками немецкой секретной службы и приводятся конкретные имена. Самое серьезное обвинение – в покровительстве агенту-террористу украинского (галицийского) происхождения Федору Возняку, который в январе 1917 года поджег военный завод в Кингсленде (штат Нью Джерси). Там производились снаряды и боеприпасы для России. Возняк состоял на учете в генконсульстве, контактировал с Флоринским (это подтверждено документально) и на завод устроился по его протекции – об этом докладывал один из британских осведомителей [62 - H. Landau. The Enemy Within. The Inside Story of German Sabotage in America. Putnam, New York, 1937, p. 196–198.].
Аргументы серьезные, но, тем не менее, на них было невозможно построить неопровержимое обвинение. Консульские работники традиционно помогают соотечественникам, в том числе с трудоустройством, а Возняк считался выходцем из России (Галицию в то время оккупировала русская армия).
Что касается общения со «шпионами», то с ними контактируют многие дипломаты, к примеру, на официальных приемах или иных других мероприятиях, избежать такого общения чрезвычайно сложно. Другое дело, когда оно переводится на личностный, неформальный уровень (чего при вербовке добивается любой разведчик), но из книги Ландау неясно, встречался ли таким образом Флоринский с Возняком и ему подобными. И сегодня трудно судить, насколько правдива история, изложенная британским разведчиком.
Об имевшихся тогда подозрениях вскользь упоминает в своих мемуарах Владимир Соколин, по всей вероятности, Флоринский многое ему откровенно рассказывал. Об эпизоде с Возняком и поджогом завода Соколин не пишет, зато упоминает о том, что в Нью-Йорке Флоринский посещал салон, который держали немцы и где велись беседы на политические темы. В результате вице-консулу предъявили серьезное обвинение в «связях с врагами», было начато расследование. Однако, если верить Соколину, оно полностью доказало невиновность Флоринского [63 - Ciel et Terre sovietiques, p. 203.].
Тем не менее, скандальная ситуация имела место, она, конечно, бросала тень на молодого дипломата и в какой-то степени могла спровоцировать его увольнение. Вообще же, размышляя о причинах, побудивших Флоринского покинуть Америку, можно прийти к выводу, что сработали все три фактора: желание увидеть родных, конфликт с посольством по вопросу о призыве в армию эмигрантов и обвинения (веские или надуманные) в сотрудничестве с германскими спецслужбами.
Конечно, даже с подмоченной репутацией (если она и впрямь была подмочена) молодой дипломат мог остаться в США и, опираясь на имевшиеся связи, заняться, скажем, каким-нибудь прибыльным бизнесом, научно-преподавательской работой или поступить в юридическую фирму (с учетом профильного образования). Жить в покое и достатке, отложив свидание с семьей до лучших времен.
Но имелось еще одно, возможно, решающее обстоятельство, тянувшее его в Европу и в Россию. Он был человеком деятельным и чувствовал, что там происходят главные, переломные события, хотел в них участвовать, и, не исключено, строил в этой связи амбициозные карьерные планы. Свою роль мог сыграть и дух авантюризма, присущий молодому дипломату. Ему было 28 лет, вся жизнь впереди!
Итак, в судьбе Флоринского произошел очередной крутой поворот. Пароход доставил его в Стокгольм и дальше начались сплошные приключения, подробно им описанные. В шведской столице он застрял на какое-то время, зато получил украинский паспорт, который выдал ему генерал Баженов [64 - Очевидно, имеется в виду генерал Б. П. Баженов.], представлявший там Украинскую державу гетмана Скоропадского. По сути, Украина являлась тогда германским протекторатом, и поэтому добраться туда было проще всего из Германии. Поэтому, когда между Германией и союзниками было подписано перемирие, Флоринский направился в Берлин и уже оттуда сумел добраться до родного города. Но пробыл там недолго. Предоставим слово ему самому:
«Путешествие по Германии, находившейся в разгаре демобилизации, и по Украйне (так в тексте – авт.), где началось движение Петлюры, было довольно сложно и обставлено рядом затруднений. В Киев я попал в конце ноября, когда город осаждался петлюровскими бандами. В середине декабря Киев был “взят” Петлюрой. Я вполне был удовлетворен этой украинской кашей и серьезно стал подумывать об отъезде, тщетно стараясь убедить отца последовать моему примеру. 24 декабря я выехал с братом из Киева, имея при себе итальянский курьерский лист, выданный мне г. Фурманом, итальянским консулом в Одессе» [65 - Автобиография Д. Т. Флоринского.].
Сразу скажем о судьбе братьев. Из охваченной гражданской войной России Дмитрий вывез Михаила, самого младшего. Он родился в 1894 году, был артиллерийским поручиком, и когда началась Первая мировая война, пошел на фронт. По сути Флоринский спас его, «офицерье» в Киеве расстреливали и красные, и петлюровцы. Михаил жил в Англии, потом переехал в США, занимался историческими и экономическими исследованиями в Колумбийском университете и издал ряд значительных трудов по истории России. А третий брат, средний, Сергей (1891 года рождения), погиб на войне.
Из Одессы путь лежал в Константинополь, в Таранто, в Рим… В Ницце Флоринский навестил живших там родителей матери, а затем отправился в Париж. Во французской столице политическая жизнь бурлила. Шла Версальская конференция, а в русском посольстве заседало Совещание послов, в котором участвовали главы российских дипломатических миссий в ведущих мировых державах. Дипломаты русского зарубежья заявляли о себе как о серьезной политической силе, с которой нужно считаться, договаривались с французами и англичанами о помощи белым армиям. Велики были надежды на успех Белого движения, и эти надежды разделял Дмитрий Флоринский. Он признавал это, хотя не прямо, с оговорками:
«Лозунгом была – “великая и неделимая”. Настроение подогревалось обещанием поддержки Колчаку со стороны союзников. Никто не сомневался в успехе движения при таком могущественном содействии. Я виделся с Маклаковым, Бахметьевым и Гирсом и имел очень откровенный обмен мнений с многими встреченными мною прежними сослуживцами (Мандельштам, Шебунин, Минорский, Константин Ону, лейт. Яковлев, б. морской агент в Софии, адмирал Погуляев, быв. командир “Кагула” Рафальский) [66 - В. А. Маклаков, Б. А. Бахметев, М. Н. Гирс, А. Н. Мандельштам, А. Ф. Шебунин, В. Ф. Минорский, К. М. Ону – видные дипломаты Российской империи. В. В. Яковлев – старший лейтенант, морской агент в Болгарии, С. С. Погуляев – контр-адмирал русского флота.]. Я не скрывал своего глубокого разочарования, вынесенного от поездки по Украйне и от наблюдений, как над белыми офицерскими частями в Киеве, так и французской оккупации в Одессе. Уступая, однако, советам друзей, я решил сделать последний опыт и воочию убедиться, что из себя представляет колчаковщина, которой пелись такие дифирамбы в Париже» [67 - Автобиография Д. Т. Флоринского.].
Как следует из сказанного, Флоринский отправился к Колчаку не для того, чтобы примкнуть к белым, а только лишь выяснить, что они из себя представляют, по настоянию друзей. Не правда ли, странно и малоубедительно? Тяжелейшее, полное опасностей путешествие по стране, раздираемой вооруженными конфликтами, единственно с этой целью? Вряд ли. Самое вероятное объяснение – то, что Флоринский действительно поверил в победу белых и хотел быть в числе победителей, имея в виду дальнейшую политическую карьеру. Но ничего из этого не вышло, хотя бы потому, что не удалось добраться до колчаковцев. Путешествие, обещавшее быть смертельно опасным, застопорилось почти на самом старте.
Взяв рекомендательное письмо у Николая Чайковского, главы правительства Северной области в Архангельске [68 - Н. В. Чайковский, русский революционер («дедушка русской революции»), политический деятель. Если верить Флоринскому, то рекомендательное письмо Чайковский передал ему в Париже – еще до того, как сам направился в Архангельск и возглавил там правительство Северной области.], которое поддерживали англичане, Флоринский отправился в Лондон. Там попрощался с братом (видел его в последний раз) и в конце июля 1919 года прибыл в Архангельск. Вручил письмо генералу Евгению-Людвигу Миллеру, который спустя несколько месяцев был назначен Колчаком начальником края с диктаторскими полномочиями.
Ситуация быстро менялась, на месте выяснилось, что через всю Россию до Верховного правителя не добраться, и Флоринский остался у Миллера личным переводчиком – помогать общаться с «интервентами». Заметим, что он в совершенстве владел английским и французским языками (а еще немецким, итальянским и турецким, но в меньшей степени), впрочем, тогда имел значение только английский. Однако довольно скоро свежеиспеченному переводчику стало ясно, что позиции белых становятся все более шаткими, их шансы на победу таяли с каждым днем. Созревает решение вернуться назад, в Европу. Позже он мотивировал свой поступок более весомыми и принципиальными, «советскими» соображениями:
«В Архангельске мне пришлось быть свидетелем агонии белогвардейщины в самых уродливых ее формах: полная дезорганизация, шкурничество, сведение личных мелких счетов, раболепство перед английским командованием, бесконечная жестокость, пьяный разгул офицеров, переполнявших многочисленные штабы. Терпеть это не было никаких сил. Я дважды обращался к ген. Миллеру с просьбой о разрешении вернуться в Париж, но получал категорический отказ. Пришлось действовать “нелегально”. Я обратился к французскому поверенному в делах, оставшемуся после отъезда Нуланса [69 - Ж. Нуланс – посол Франции в России в 1917–1919 гг.], и с которым у меня были личные хорошие отношения, и получил от него визу на моем старом дипломатическом паспорте. Избегая посадки на пароход в Архангельске, чтобы не быть захваченным, я пробрался на Мурманск, предъявил в контрольное паспортное бюро свой паспорт, не возбудивший подозрений, и сел на пароход, отправляющийся в Варде [70 - Город в Норвегии.]. Побег мой был замечен лишь несколько времени спустя, причем Миллер сообщил в Париж о моем “дезертирстве”» [71 - Автобиография Д. Т. Флоринского.].
По всей видимости, бегство из Архангельска произошло в конце 1919 года. Из Варде в Христианию, затем в Стокгольм, Лондон, и вот Флоринский снова в Париже. Нужно было понять, что делать дальше, сделать выбор. «Здесь, – отмечал он, – я спокойно мог обдумать и суммировать впечатления, вынесенные мною от поездок по центрам белого -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|
-------
от наблюдений за деятельностью главного парижского органа, руководившего этим движением. Впечатления эти были самые безрадостные». Сбежав от Миллера, он фактически дезертировал (и сам характеризовал свой поступок как «дезертирство»), для белых перестал быть стопроцентно своим, и это могло обернуться проблемами в его отношениях с эмигрантским сообществом. Наверняка как-то можно было бы устроиться в Европе, в Северной Америке или, допустим, в Австралии или Новой Зеландии. Однако бывший дипломат Российской империи сделал выбор в пользу Советской России и настойчиво подчеркивал, что к этому его подтолкнуло разочарование в Белом движении:
«Я окончательно убедился, что руководители его вдохновляются исключительно корыстными мотивами и мотивами личного честолюбия в погоне за властью и теплыми местами; я видел оторванность этого движения от народных масс и вытекающую из этого его полную беспочвенность, мне противны были их ухищрения, к которым прибегали вожаки, посылая рядовых солдат и офицеров умирать за чуждые им интересы крупной буржуазии и бюрократии, предававшихся в тылу всевозможным излишествам; противны были их заискивания перед союзниками и надежды построить свое благополучие на спине русского народа с помощью иностранных штыков. Я не знал новой России, о которой печатались самые невероятные вещи в английской и французской прессе, но инстинктивно начинал чувствовать, что правда на стороне этого неведомого мне, молодого, энергичного революционного движения, а не старого мира, с которым меня связывало все мое прошлое и в котором за последние 16 месяцев странствований я его познал в его настоящем непривлекательном виде. Под влиянием таких настроений я отказался от мысли устроиться в каком-нибудь частном предприятии в Париже и решил ехать в Москву» [72 - Автобиография Д. Т. Флоринского.].
Вызывает большие сомнения то, что Флоринского очаровало «молодое и энергичное революционное движение». С какой стати? На основании чего? Он что, общался с какими-то советскими деятелями, которые «учили его уму-разуму»? Обнаружил какие-то наглядные примеры «прогрессивности» красных, находясь в Киеве или Архангельске? Едва ли. Он мог увидеть лишь то, что все стороны конфликта ожесточенно убивали друг друга, не щадя и мирное население.
Трудно поверить и в то, что Флоринский как-то сразу, вернувшись из Архангельска, проникся коммунистическими идеями. В юности он разделял совершенно иные, противоположные идеи, консервативно-монархические, в чем, между прочим, признавался на страницах своего протокольного дневника – в отчете о беседе с Романом Кнеллем [73 - Правильнее – Нолль (Knoll).], советником первой польской дипломатической миссии, прибывшей в Россию в сентябре 1921 года. Флоринский сопровождал ее от границы до Москвы и в пути разговорился с Кнеллем. Надо сказать, что они были однокашниками. «В течение 7-ми лет мы сидели с ним в одном классе и расстались после выпускных экзаменов в 1907 году. Я напомнил ему, что в 1905 году он считался очень красным, а я черным, и указал ему, что странные иногда в жизни меняются положения» [74 - АВП РФ, ф. 057, оп 1, п. 101, д. 1, л. 58.].
Странность заключалась еще и в том, что Флоринский решил служить режиму, уничтожившему его отца. Тимофея Дмитриевича большевики расстреляли в мае 1919-го, когда в Киев вошла Красная армия. Расстреляли как врага, поскольку этот крупный ученый был членом Киевского клуба русских националистов, организации, считавшейся большевиками черносотенной. Туда входили такие известные общественные деятели, как Анатолий Савенко, Василий Чернов и Василий Шульгин. Расстреляно было около 60 человек, о чем торжественно возвестила газета «Большевик»:
«Киевская губернская чрезвычайная комиссия уже приступила к делу. По помещенному ниже списку расстрелянных контрреволюционеров товарищ читатель увидит, что в работе Чрезвычайки есть известная планомерность (как оно и должно быть при красном терроре).
В первую голову пошли господа из стана русских националистов. Выбор сделан очень удачно и вот почему. Клуб “русских националистов” с Шульгиным и Савенко во главе (они, кстати, избежали расстрела, повезло – авт.) был самой мощной опорой царского трона, в него входили помещики, домовладельцы и купцы Правобережной Украины. Клуб был центром всероссийской реакции и вожаком ее империалистических стремлений» [75 - https://vk.com/wall-131617902_94963.].
Взгляды Флоринского формировались под влиянием отца, поэтому он и называл себя «черным», то есть «черносотенцем», что не могло не сказываться на отношении к советской власти. Убийство отца, казалось, должно было еще больше оттолкнуть от «молодого и энергичного революционного движения», но как видно, Флоринский рассуждал без сантиментов. И уместным представляется лишь одно объяснение. Решение перебраться на другую сторону было обусловлено предельным прагматизмом Флоринского, исходившего, вероятно, из того, что только в Советской России он будет профессионально востребован и найдет применение своим способностям.
Характерно, что на вопросы, как он может служить Советам, расстрелявшим его отца, Флоринский отвечал достаточно цинично: «Неужели же вы откажетесь ездить в автомобиле, если услышите, что где-то произошла автомобильная катастрофа!». Это высказывание приводит в своем дневнике художница и переводчица Любовь Шапорина, поражавшаяся тому, что Флоринский мог работать на людей, убивших его отца («Как бы я могла жить, если бы папу расстреляли?») [76 - Л. В. Шапорина. Дневник. Т. 1 // https://www.litres.ru/l-v-shaporina/dnevnik-tom-1/.].
Если упростить, то Флоринский обосновывал свое поведение известной поговоркой: лес рубят, щепки летят: «Я считал и считаю, что отец пал одной из невинных жертв, которые, к сожалению, неизбежно влекут за собой такие крупные социальные потрясения, как Октябрьская революция» [77 - Автобиография Д. Т. Флоринского.]. То есть куда тут деваться… Революция есть революция.
Итак, с одной стороны, признавалась неизбежность «невинных жертв», но, с другой, подчеркивалась именно невиновность отца и, если вспомним, сын всячески отмечал его положительные качества. Это уже могло восприниматься в советском обществе как определенное фрондерство, если не хуже. Чтобы всецело попасть в такт с начальством, следовало категорически осудить отца, не называть его невинной жертвой, назвать классовым врагом и отречься от него. Вот этого Флоринский не сделал, вероятно совесть и порядочность не позволили шагнуть так далеко, и, возможно, потом это было использовано против него.
В январе 1920 года он перешел рубикон и отправился в Копенгаген для встречи с Максимом Литвиновым, который вел там переговоры с англичанами об обмене военнопленными. Предшествовали ли этому какие-то предварительные договоренности, контакты, неизвестно.
Прибыв в датскую столицу, Флоринский явился к Литвинову и предложил свои услуги. Заявил, что он не большевик и никогда им не был, признался, что до последнего времени был связан с белым движением, но глубоко в нем разочаровался и просит помочь ему «добраться до Москвы, чтобы учиться новой жизни и принести посильную пользу делу возрождения страны» [78 - Там же.]. Они встречались и беседовали несколько раз. Едва ли советский дипломат проникся полным доверием к бывшему дипломату Российской империи (который, кстати, был моложе его почти вдвое), но однозначно пришел к выводу – Флоринский окажется небесполезным для новой власти. И тут же дал ему несколько поручений, связанных с контактами с главами французской и американской дипломатических миссий в Копенгагене, и Флоринский с готовностью взялся их выполнять. А затем отправился в Россию на транспорте с бывшими военнопленными.
Плыл вместе с Лазарем Шацкиным, одним из основателей комсомола, который, не теряя времени, взялся учить «новообращенного» советской политграмоте. Высадились в Риге или другом латвийском порту, потом пересекли Латвию в холодных теплушках, под охраной латвийских солдат, и 15 марта перешли фронт около Себежа. 19 марта Флоринский был уже в Москве и в тот же вечер его приняли Чичерин и Карахан.
В тот же вечер… Такая оперативность могла быть вызвана только сообщением Литвинова, решившего, что Флоринский – очень ценное приобретение, как оно и было на самом деле. В профессионалах наркомат нуждался, это отлично понимали и Чичерин с Караханом. Чичерин, в отличие от Ленина, не склонен был восхищаться аппаратом НКИД, как самым «очищенным» и «проверенным» коммунистическим аппаратом, потому что оборотной стороной этих «замечательных» качеств являлись дремучее невежество и непрофессионализм красных дипломатов. Нарком с горечью писал: «С самого начала аппарат НКИД был самый малочисленный, ничтожный, ниже необходимого уровня; я брал людей с величайшим разбором, подходящих людей было очень мало» [79 - Последняя служебная записка Г. В. Чичерина // Неизвестный Чичерин. Часть 2 // https://idd.mid.ru/informacionno-spravocnye-materialy/-/asset_publisher/WsjViuPpk1am/content/neizvestnyj-cicerin-cast-2-.]. И когда он находил такого «подходящего», то не колебался, не отметал кандидата по той лишь причине, что тот прежде работал в царском МИДе. С точки зрения Чичерина это, наоборот, было преимуществом, свидетельством того, что человек обладал знаниями и опытом. И вскоре ленинский тезис – «не допускали ни одного человека сколько-нибудь влиятельного из старого царского аппарата» – перестал отражать действительность.
Уже в апреле 1920 года Флоринского взяли в НКИД. Вначале назначили в Экономическо-правовой отдел, где поручили разбирать архивы бывшего МИД. Потом к этому добавили задание по разгрузке 49 вагонов с имуществом Юрьевского и Воронежского университетов – чтобы отделить предметы, подлежавшие возвращению эстонцам согласно Тартусскому (Юрьевскому) мирному договору [80 - Был подписан 2 февраля 1920 г.]. Так что июль и половину августа Флоринский провел «вполне спортивно»: днем трудился на путях Октябрьской железной дороги, ночами приводил в порядок архив наркома.
Это был своего рода испытательный срок, и в августе новый сотрудник получил свою первую серьезную и ответственную должность – секретаря Льва Карахана. А когда заместителем наркома назначили Литвинова, то перешел к нему. И поручения пошли одно за другим. Участие в переговорах, в том числе с Турцией, в Карской конференции, а также в конференции в Генуе. После нее задержался с Чичериным сначала в Италии, а потом сопровождал его в Германию, выполняя обязанности секретаря наркома. Также был генеральным секретарем Московской конференции по разоружению (1922) и отредактировал все ее отчеты. В 1922 году получил сразу два повышения – стал заведующим Протокольным отделом и заведующим подотделом Скандинавских стран (в составе 1-го Западного отдела НКИД).
Руководство территориальным подразделением существенно расширяло возможности для завязывания и поддержания разнообразных контактов, позволяло чаще ездить за границу. Однако в историю дипломатии Флоринский прежде всего вошел как «творец красного протокола». Озолс констатировал с полным основанием: «Как шеф протокола, Флоринский для большевиков был просто находкой. В Комиссариате иностранных дел его ценили, он блестяще справлялся в продолжение многих лет со своими многосторонними и далеко не легкими обязанностями…» [81 - Мемуары посланника, с. 122.]. Это мнение разделяли практически все члены московского дипкорпуса.
Полностью своим для большевиков Флоринский так и не стал, хотя добросовестно пытался это сделать, преодолевая свою «политическую безграмотность». Для начала, по пути из Копенгагена в Москву, ему помогал Шацкин – «разобраться в хаосе новых идей и представлений», это уже отмечалось. А по приезде в Москву он взялся за штудирование партийной литературы, газет, журналов, посещал лекции и митинги. За одну ночь осилил «Азбуку коммунизма» Николая Бухарина, ставшую для него «настоящим откровением» и заставившую смотреть на вещи «под совершенно новым углом зрения».
Вдохновенно признавался партийным товарищам: «Марксистский подход казался таким простым и понятным. Я удивлялся, каким образом я мог до сих пор жить по казенной указке, не интересуясь социальными вопросами и закрывая глаза на несправедливости буржуазного строя, каким образом тысячи мне подобных остаются в неведении простых и ясных истин, продолжают гнуть спину или бессознательно помогать кучке капиталистов осуществлять свою власть» [82 - Автобиография Д. Т. Флоринского.].
В своих записях Флоринский старался подчеркнуть свою идеологическую и политическую преданность, но в некоторых случаях явно пережимал, что могло зародить сомнения в его искренности. «Прошлое с его узкими эгоистичными стремлениями отошло далеко и умерло. Отныне у меня не было больше личной жизни, все мои помыслы были направлены к тому, чтобы загладить прежние заблуждения и отдать все свои силы делу Пролетарской революции». Заявлениям с таким перехлестом могли не поверить. Так или иначе, партийную карьеру Флоринскому сделать не удалось.
В мае 1921 года его приняли кандидатом в члены РКП (б), но уже осенью исключили, в ходе очередной чистки – так назывались повальные проверки благонадежности и «классового соответствия» государственных служащих. Потом восстановили с 2-годичным стажем, но до принятия в действительные члены партии дело так и не дошло, а в 1929 году исключили и из кандидатов – уже навсегда.
В мае 1923 года представители партийной ячейки НКИД составили свое заключение о Флоринском. Его подписали Владимир Шеншев [83 - В. И. Шеншев – советский дипломат, работал в центральном аппарате НКИД, был генконсулом в Риге и Мукдене, занимал другие дипломатические должности.] (член бюро партийной ячейки), секретарь ячейки Александр Машицкий [84 - А. А. Машицкий – советский дипломат, работал в центральном аппарате НКИД, был консулом в Афинах, в Ревеле, занимал другие дипломатические должности.] и Управляющий делами Борис Канторович. Было отмечено, что «чуть ли не с первого дня своего появления в России Фл. начинает хлопоты о вступлении в РКП, но наталкивается, как и следовало ожидать, на энергичное сопротивление всей ячейки НКИД…». Указывалось, что кандидатства ему удалось добиться только апеллируя в высшие органы партии, Московский и Центральный комитет, наверное, используя поддержку Чичерина, Литвинова и Карахана. Но низовой уровень обойти так и не удалось.
Ознакомимся с принципиальными пунктами этого заключения:
«Фл. очень настойчивый, умный, с большим характером и дальновидный человек, с твердостью заявивший (во время передряг своих при вступлении в партию) о готовности своей для испытания пойти хотя бы в качестве чернорабочего, на какой угодной завод, но он является типичным неучем и недорослем в вопросах нашей революции, и он вряд ли смог бы перевариться в фабричном котле и стать революционером. По складу своего ума, привычкам, воспитанию и социальному положению он плоть от плоти того мира, который стоит по ту сторону баррикад (один из членов этой семьи, отец его, профессор, кажется расстрелян как контрреволюционер). Правда, в настоящее время он рьяно посещает все партсобрания, сидит над книжкой (по уверениям его) с целью пополнить все старые пробелы, но Фл., несмотря на все это, остается все тем же неучем и политическим недорослем – теория революционного марксизма, так же, как и история революционного движения останутся для него еще на долгое время “хитрой” механикой.
Как работник, Фл. незаменимый человек, пользующийся большим доверием у Коллегии НКИД и действительно имеет большой опыт и знания: напр., всех тех тонких и хитроумных штук, которые предъявляют дипломаты и без исполнения которых мы могли бы оказаться в очень смешном положении. При этом Фл. прекрасно знает несколько иностранных языков, обладает феноменальной памятью, большой исполнительностью, некоторой инициативой и способностью молчать, когда надо, и говорить, когда следует» [85 - Материалы к автобиографии Д. Т. Флоринского.].
По существу, вынесенный вердикт сводился к тому, что Флоринский – отличный специалист и его можно использовать в интересах дела, но… в большевики не годится.
На старте
В известном смысле Флоринский представлял лицо советской дипломатии, и в дипкорпусе его необычная фигура вызывала разные толки, удивление и вопросы. Первым главой иностранной миссии, которого он торжественно встречал в Москве в качестве официального представителя НКИД, был Карлис Озолс, прибывший в советскую столицу осенью 1920 года в качестве председателя латвийской части смешанной двусторонней комиссии по реэвакуации. Флоринского он знал еще раньше, они познакомились и достаточно близко сошлись в США. В годы Первой мировой войны Озолса туда командировали как члена одной из русских комиссий по закупкам оружия и военного снаряжения. Если они не дружили, то во всяком случае были накоротке. Позже Флоринский не скрывал, что посещал Озолса в латвийской дипломатической миссии в Москве «совершенно запросто», «на правах нашей старой дружбы» («я его еще знал по Америке») [86 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 398, д. 56491, л. 28.].
В «Мемуарах посланника» описывается их встреча в советской столице:
«На Виндавском вокзале [87 - Сегодня − Рижский вокзал.] Москвы нас встретили представители Комиссариата иностранных дел. К моему великому удивлению, среди них был и Д. Т. Флоринский. Удивило это меня потому, что Флоринского я знал как русского вице-консула в Нью-Йорке. Это было совсем недавно. Тогда он был мне известен как типичный и привилегированный царский чиновник. Всегда щегольски одетый, с моноклем, верх аккуратности, весьма предупредительный, особенно к лицам, стоящим выше его. Таким был и остался Флоринский. Изысканный спорт, верховая езда, поскольку она придавала известный лоск, столь необходимый подобному типу людей. Прекрасные, мягкие, вкрадчивые манеры дополняли образ тщательно вышколенного дипломатического чиновника. Он ездил верхом в нью-йоркском Центральном парке, всегда сопровождая какую-нибудь интересную даму. Любил и покутить. Тогда его политическая физиономия определялась ненавистью к большевикам, расстрелявшим его отца, известного русского профессора Флоринского. И вдруг этот человек у большевиков! Здороваясь с ним, я невольно воскликнул:
– Вы-то какими судьбами здесь?
– Потом расскажу.
Вскоре он пригласил меня к себе и поведал о своих делах.
– Когда в Нью-Йорке все кончилось, надо было искать работу. Сначала я направился к Деникину, но, убедившись, что там безнадежно, приехал в Швецию. Но и тут все было шатко, и ничего не обещало в будущем. Как везде, где были русские эмигранты, здесь безрассудно тратились оставшиеся деньги, распродавались драгоценности, а кажущийся внешний патриотизм выражался лишь в пении гимна “Боже, царя храни”. Я понял, в Швеции тоже нет спасения и надежд, и поехал в Копенгаген. Все деньги были уже истрачены, оставалась только драгоценная булавка к галстуку. Продал я и эту последнюю вещь, с удовольствием проел деньги и, что называется, сел. Но вдруг в Копенгаген приехал Литвинов. Я отправился к нему, искренне все рассказал и просил принять меня на службу. Таким образом очутился здесь» [88 - Мемуары посланника, с. 120–121.].
Кое-что Озолс напутал, забыл точные детали. А то, что Флоринский не акцентировал свое участие в Белом движении, а упомянул мимоходом, вполне логично. Так поступали и Михаил Булгаков, и Валентин Катаев. Даже если речь не шла о непосредственном участии в боевых действиях. На службу советской власти перешло немало военных и гражданских спецов, в том числе высших офицеров, но вражеский «шлейф» за ними тянулся и рано или поздно мог стать (и чаще всего становился) поводом для ареста, заключения в лагере или расстрела. Поэтому свои отношения с белой гвардией Флоринский не скрывал, но предпочитал лишний раз не останавливать на этом внимание. Если заходила об этом речь, особенно с иностранцами, быстро сворачивал разговор. И, что характерно, всегда фиксировал это в своих отчетах.
Однажды греческий посланник Накос Пануриас завел с ним речь о царских дипломатах на Балканах, которых он знал, когда служил в Сербии, и стал расспрашивать Флоринского об их судьбе. Реакция была отработанной и мгновенной: «Я сухо ответил, что не поддерживаю старых связей и мне мало что об этом известно» [89 - АВП РФ, ф. 057, оп. 6, п. 103, д. 1, л. 201.].
Еще запись: «…встретил в “Савое” Митфорда [90 - Уильям Осбальдестоун Митфорд, подполковник, британский «почетный атташе».]… тот сказал, что в Лондоне находится много бывших царских дипломатов (он назвал несколько фамилий) с которыми он встречался перед отъездом. Задал наводящий вопрос, был ли я ними знаком и интересуют ли они меня. Я ответил отрицательно» [91 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 24, д. 51, л. 4.].
Флоринский не отличался тупым и пустопорожним патриотизмом, но государственные интересы отстаивал как свои собственные – из чувства профессионального долга, которым никогда не пренебрегал. Приложил немало усилий, чтобы поставить Советскую Россию и СССР вровень с другими странами – в плане соблюдения дипломатических традиций, правил и привилегий. И радовался самому маленькому, крохотному шагу вперед.
Торжествовал, когда удавалось добиться освобождения от таможенного досмотра багажа дипломатов. В мае 1923 года, отправляясь в поездку по скандинавским странам, в восторге заявлял: «Впервые! Шведская миссия в Гельсинфоргсе выдала мне “лессе-пассе” [92 - Право безвизового посещения страны.] (первый случай в нашей практике), так что мой багаж при въезде в Швецию не подвергся таможенному досмотру. Однако начальник таможни все же имел наглость спросить меня, не везу ли я с собой папирос или спичек» [93 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 397, д. 56462, л. 34.].
Резко реагировал на любые выпады в адрес своей страны. В июле 1924 года направил официальный протест (по согласованию с Чичериным) шведскому послу Карлу фон Гейденштаму «против ознаменования юбилея победы шведского флота над русским флотом при Свенкаунде путем посещения Финляндии шведскими военными судами и устройства банкета шведским посланником в Гельсинфоргсе с недопустимыми речами и с приглашением других дипломатов, за исключением т. Черных» [94 - Алексей Черных – советский дипломат, в то время полпред в Финляндии.]. Результат был достигнут. «Гейденштам отозвался полным незнанием, выразил сожаление» [95 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 398, д. 56491, л. 51–52.].
Когда французский посол Жан Эрбетт отказался сразу выдать Флоринскому визу, сказал, что будет запрашивать Париж, шеф протокола увидел в этом ущемление государственных и своих личных интересов и вспылил. «Вы, вероятно, шутите, господин Посол. У меня дипломатический паспорт, который должен быть завизирован без какого-либо предварительного запроса, согласно международным традициям. Могу ли я осведомиться, г. Посол, запрашивали ли Вы Ваше Правительство относительно разрешения въезда г. Ходжсону [96 - Роберт Ходжсон, британский поверенный в делах.], выезжающему на будущей неделе во Францию?». Эрбетт стал объяснять, что «это совсем другое дело», и у Франции имеется «конвенция с Англией о паспортах». А с СССР такой конвенции нет и безотлагательно, без запроса центра, визируются только паспорта постоянного дипсостава полпредств.
Такое объяснение Флоринский счел уловкой, сказал, что впервые слышит о существовании конвенций о визировании паспортов. Напомнил, что на днях французы мигом завизировали паспорт польскому атташе Витольду Корсаку. «Эрбетт мнется», не находит что ответить. Тогда Флоринский заявил, что отказывается от поездки во Францию, поскольку считает недопустимым такое отношение к СССР, тем более, что немцы, итальянцы и австрийцы дали ему визу без проволочек. Вконец обескураженный Эрбетт все же пообещал телеграфировать в Париж, однако шеф протокола отрезал: «Это будет бесполезный расход, г. Посол, ибо в изложенных Вами условиях я не считаю ныне возможной свою поездку во Францию. …Я жалею, что в этом году мне не придется побывать в Париже. …считаю, что наши дипломаты не могут быть поставлены в худшее положение, чем дипломаты других стран» [97 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 401, д. 56559, л. 55–56.].
Флоринский подобрал себе хороших помощников, с судьбой почти столь же необычной, как у него самого. Чаще всего на страницах дневника упоминается Владимир Соколин, его заместитель. Родился в Швейцарии, участвовал в Первой мировой войне, общался с Лениным, был секретарем Льва Каменева и сотрудником аппарата Лиги наций. А когда СССР из этой международной организации исключили, остался в Швейцарии, жил там, перебрался во Францию, писал романы и эссе [98 - Подробнее о В. А. Соколине см.: М. Фоссе, Е. Пинчевская. Как роман: удивительная жизнь Владимира Соколин. М. Весь мир, 2022; Вера Мильчина. Международная конференция «Россия – Швейцария: КОНТАКТЫ, ВЗАИМОСВЯЗИ, ВЗАИМОВЛИЯНИЯ (XVIII–XXI вв.). Женева, 17–18 июня 2014 г. // Журнальный клуб Интелрос «НЛО» № 129, 2014 //: http://intelros.ru/readroom/nlo/129-2014/25233-mezhdunarodnaya-konferenciya-rossiya-shveycariya-kontakty-vzaimosvyazi-vzaimovliyaniya-xviii-xxi-vv.html.]. Соколин недурно владел пером и, когда работал в «протоколе», старался подражать своему начальнику, давал людям и ситуациям яркие и образные характеристики.
Другим человеком, на которого опирался Флоринский, был персонаж известный всей Москве – Борис Штейгер, прототип барона Майгеля из романа «Мастер и Маргарита». Бароном был его отец (эмигрировавший после революции) и сын не возражал, чтобы его тоже величали таким титулом. Он занимал должности Уполномоченного Коллегии Наркомпроса (Народного комиссариата просвещения) РСФСР по внешним сношениям и консультанта «Интуриста», какое-то время даже служил или числился смотрителем Московского зоопарка, возможно, имел и другие официальные прикрытия. Но в первую очередь работал на ГПУ.
У многих это вызывало отвращение, в том числе у Булгакова, который предрек Штейгеру печальный конец (на примере судьбы Майгеля). «Да, кстати, барон, – вдруг интимно понизив голос, проговорил Воланд, – разнеслись слухи о чрезвычайной вашей любознательности. Говорят, что она, в сочетании с вашей не менее развитой разговорчивостью, стала привлекать всеобщее внимание. Более того, злые языки уже уронили слово – наушник и шпион. И еще более того, есть предположение, что это приведет вас к печальному концу не далее, чем через месяц. Так вот, чтобы избавить вас от этого томительного ожидания, мы решили придти к вам на помощь, воспользовавшись тем обстоятельством, что вы напросились ко мне в гости именно с целью подсмотреть и подслушать все, что можно» [99 - М. Булгаков. Избранное. М., Художественная литература, 1983, с. 266–267.].
Когда Булгаков начинал писать роман, Штейгер еще активно вращался в светских кругах, но Большой террор был не за горами. Штейгера арестовали в 1935-м, а в 1937-м расстреляли.
Его тайная служба ни для кого особым секретом не являлась, но в дипкорпусе к нему относились не столь сурово, как знаменитый писатель. По словам Озолса, дипломаты его не слишком осуждали и даже жалели «как жертву ГПУ» [100 - Мемуары посланника, с. 206.]. И в «Бале в Кремле» у Малапарте он предстает перед нами, скорее, не подлым стукачом, а несчастным человеком, вынужденным выполнять функции сексота: «Я никогда не видел настолько бледного и настолько вызывающего подозрение человека, как фон Штейгер. Лет сорока пяти, маленький, сгорбленный, худой, с пепельным лицом, с короткими ручками – до того бескровными, что они казались прозрачными» [101 - Бал в Кремле, с. 224.].
С сочувствием рассказывала о Штейгере и Элизабет Черутти: «Все мы знали, что его понятия о нравственности оставляют желать лучшего, но, несмотря на это, трудно было его не любить» [102 - Ambassador’s Wife, p. 59.]. В дипкорпусе было распространено мнение, что он дал согласие стать осведомителем чекистов под угрозой казни, когда был арестован в первый раз (предположительно в годы гражданской войны или в начале двадцатых). «Мы пожимали плечами и говорили друг другу, что это, в конце концов, не наше дело, то, каким -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|
-------
мел спасти свою жизнь». К тому же Штейгера ценили, как «приятнейшего собеседника» и «милейшего шпиона», причем весьма полезного. Если нужно было довести до сведения ГПУ или НКИД какой-нибудь особенно деликатный вопрос, с которым не хотелось обращаться официально, он невзначай упоминался в разговоре с Штейгером. В знак того, что просьба будет выполнена, барон закуривал гаванскую сигару и спустя нескольких дней давал ответ – тоже между делом, как бы ненароком [103 - Ibid., p. 60.].
Со Штейгером достаточно близко сошелся Владимир Соколин, их сближало общее происхождение. Штейгер, хоть и появился на свет в Одессе, принадлежал к старинному швейцарскому роду, а Соколин родился в Швейцарии – правда, в семье евреев-политэмигрантов из России. В общем, им было о чем поговорить. По словам Соколина, Штейгер мастерски рассказывал анекдоты, любил рисоваться, акцентируя свои пристрастия космополита. Имитировал английский акцент, курил французские «голуаз» и подчеркивал свое пристрастие к японским блюдам [104 - Ciel et Terre sovietiques, p. 205.].
Он тесно общался с иностранцами, дипломатами, журналистами, был завсегдатаем дипломатических приемов и интимных вечеринок и славился своими организаторскими способностями, умением доставать любые билеты на любые мероприятия, спектакли, кинопросмотры, концерты, а также развлекать гостей и поддерживать непринужденную беседу. Считался личностью незаменимой, все всегда ждали его прихода, привечали, но при этом держали ухо востро. Елена Булгакова писала, что, «конечно барон Штейгер – непременная принадлежность таких вечеров, “наше домашнее ГПУ”, как зовет его, говорят, жена Бубнова» [105 - Б. В. Соколов. Барон Майгель // https://a4format.ru/pdf_files_ bio2/4718b645.pdf.].
Флоринский называл его «неизменным Штейгером» [106 - АВП РФ, ф. 09, оп. 3, п. 24, д. 8, л. 175.] и отдавал должное талантам и сноровке барона. Из отчета о завтраке, который Штейгер устроил в клубе «Театработников» с приглашением турецкого посла, эстонского посланника и Флоринского: «Непринужденный разговор, оживляемый остроумием хозяина и бесконечными забавными историями и анекдотами, которыми он развлекал гостей, не давая упасть настроению. Б. С. (Борис Сергеевич – авт.) со вкусом и толком устраивает такие небольшие предприятия» [107 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 24, д. 51, л. 161.].
Его щедро финансировали, за ним была закреплена ложа в Большом театре [108 - АВП РФ, ф. 0146, оп. 16, п. 153, д. 20, л. 25.]. Для организации концертных программ на дипломатических приемах или вечеринках старались приглашать именно Штейгера, это был беспроигрышный вариант. Он был ловок и имел связи. Однажды возникла неприятная ситуация на приеме в ВОКС в честь крупного японского политического деятеля – виконта Симпэя Гото, президента японо-советского общества культурных связей. За приглашение артистов нужно было заплатить 700 рублей, таких денег в ВОКС не оказалось. Тогда позвали Штейгера, и он пригласил скрипача Бориса Сибора и аккомпаниатора за 45 рублей, а с остальными артистами договорился о бесплатных выступлениях. Остальные – это прославленный Иван Козловский, певицы Мария Гольдина и Ирма Яунзем и одна из ведущих балерин 1920-х годов Анастасия Абрамова [109 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 411, д. 56698, л. 12.].
У заметности Штейгера имелась оборотная сторона, быть заметным в Советском Союзе было небезопасно, и в органах госбезопасности к барону относились по-разному. В частности, упоминал Флоринский, о нем «весьма неодобрительно» отзывался всемогущий телохранитель Сталина Карл Паукер [110 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), п. 13, д. 408, л. 212.].
Но вернемся к становлению «красного протокола». В первые послереволюционные годы нужно было научиться правильно общаться с буржуазной дипломатией, неважно, западной или восточной, не ударить в грязь лицом, не стать поводом для насмешек тех самых людей во фраках и цилиндрах, на которых рисовали карикатуры в советских газетах и журналах. Но которые правили миром и от которых во многом зависела будущность СССР.
Неосведомленность относительно норм протокола многих ставила в тупик. Даже находчивого Остапа Бендера, который собирался писать полотно «Большевики пишут письмо Чемберлену» и ломал голову над тем, в каких нарядах следует изображать советских деятелей: «Удобно ли будет рисовать т. Калинина в папахе и белой бурке, а т. Чичерина – голым по пояс?».
По мнению Георгия Соломона, главной проблемой полпредства в Берлине в 1918 году являлось то, что полпред Адольф Иоффе и его сотрудники не стремились следовать устоявшимся дипломатическим традициями, протоколу и этикету. Это подрывало реноме не только полпредства, но и государства, которое они представляли. В результате отношение к советским дипломатам со стороны немцев было высокомерным и пренебрежительным. «Так, те из наших сотрудников, которым приходилось лично являться в Министерство иностранных дел за какими-нибудь справками, часто жаловались, что с ними мало церемонятся, заставляют подолгу ждать, иногда говорят с ними с плохо скрываемым презрением или резко и нетерпеливо и пр. И это было понятно: служащие Министерства иностранных дел относились, в сущности, к большевицкому правительству вполне отрицательно, как к чему-то чуждому дипломатических традиций и обычаев, как к явлению, хотя и навязанному им политическими условиями момента, но во всяком случае не укладывавшемуся в обычные установленные рамки. Им, этим дипломатам, воспитанным в немецкой государственной школе, где они и усвоили все необходимые, твердо отстоявшиеся приемы, все поведение наших товарищей, их внешний вид, манеры, приемы при объяснениях, казались дикими, и они не могли подчас невольно не подчеркнуть своего истинного отношения к этим дипломатам новой формации… Словом, грубо говоря, они относились к нам, как к низшей расе…» [111 - Среди красных вождей, с. 59.].
Само собой, это не могло не сказываться на решении политических вопросов, выполнении поручений центра.
Заметим, правда, что, находясь в должности полпреда, Иоффе постепенно постигал дипломатические премудрости и, в частности, начинал понимать: внешний антураж имеет в дипломатии огромное значение. В этой профессии больше и чаще, чем в любых других, «встречают по одежке». Об этом, например, свидетельствует письмо, которое 18 июня 1918 года Иоффе написал Льву Карахану. Тот тогда уже являлся одной из ключевых фигур в НКИД, был заместителем наркома, а в марте подписал Брестский мир с Германией.
Помимо политических вопросов, в письме речь шла о возможном приезде в Берлин жены и дочери Карахана, и чтобы немцы достойно их приняли, следовало соблюсти определенные условности:
«Два слова по личному вопросу. Если жена и дочурка пожелают сюда приехать, помните, что помимо моей заинтересованности, чтобы они удобно доехали, приходится еще считаться с тем, что немецкие кумушки обратят внимание на все мелочи и детали, поэтому их надо отправить с соблюдением всяких условностей, как я Вам уже писал, если не в отдельном поезде, то в отдельном салон-вагоне…» [112 - АВП РФ, ф. 082, оп. 1, п. 24, д. 99, л. 10.].
Кроме незнания протокола и этикета, тревожило неумение советских дипломатических сотрудников обеспечить маломальский порядок в делопроизводстве, в том числе в оперативной переписке. Перед поездкой Красин предупреждал Соломона: «в посольстве, благодаря набранному с бора да с сосенки штату, царит крайняя запутанность в делопроизводстве, в отчетности, в хозяйстве, что мне предстоит много кропотливой работы, так как, хотя служащие и неопытны, но самомнение у них громадное и амбиции хоть отбавляй, что равным образом хромает и дипломатическая часть…» [113 - Среди красных вождей, с. 29.].
Но то, что Соломон увидел, превзошло все его ожидания. В делах царил полный хаос, а не просто «запутанность». Иоффе жил в Берлине с супругой и дочерью, но при этом сблизился с личным секретарем Марией Гиршфельд (на которой позже женился). В полпредстве она де-факто стала вторым лицом и вершила многие дела. Кассой все пользовались бесконтрольно, включая «людей безответственных» (по определению Соломона), то есть жену главы миссии и его личного секретаря. Они брали деньги и на личные нужды, например, на занятия по верховой езде.
Документы не регистрировалась, при необходимости найти нужный было крайне сложно. Впрочем, по словам Соломона, это вообще было характерно для деятельности НКИД и даже его шефа. «…Как это стало известно из рассказов приезжих из России, у самого Чичерина, сменившего Троцкого на посту наркоминдела, тоже царил бумажный хаос: он держал всю переписку у себя в кабинете в одном углу, прямо на полу, забитом беспорядочно спутанными бумагами, в которых никто не мог разобраться и в розысках которых сам Чичерин принимал деятельное участие вместе со своими четырьмя секретарями. И у него тоже эти розыски требовали подчас несколько дней» [114 - Там же, 47.].
Справедливости ради заметим, что нарком старался навести порядок в канцелярии НКИД и делопроизводстве. В своей записке секретарю Коллегии НКИД Адольфу Петровскому от 17 ноября 1923 года, отметив «идеальный беспорядок», в котором «лежали груды отправляемых и отправленных шифровок», представлявших «какую-то клоаку бумаг», он потребовал, чтобы всякая шифровка сейчас же «вписывалась, регистрировалась, будет ли это днем, или ночью» [115 - В. В. Соколов. Г. В. Чичерин и НКИД // Неизвестный Чичерин. Часть 1 // https://idd. mid.ru/informacionno-spravocnye-materialy/-/ asset_publisher/WsjViuPpk1am/content/neizvestnyj-cicerin-cast-1-.].
В 1921 году «Чичерин дал поручение “выяснить, чтобы знали, где искать, где именно хранятся подлинники договоров и подлинники протоколов мирных конференций, в частности, где находится подлинный договор с Афганистаном”». В ответной справке Экономическо-правового отдела говорилось, что «вопрос о централизации хранения договоров и протоколов Сабаниным (начальником отдела – авт.) неоднократно возбуждался, но без результата. В общем, они хранились у Канторовича, а теперь у Флоринского…». Угнетающую картину существовавшего хаоса дополняло уточнение: «“Известия” за недостатком бумаги соглашаются, и то с трудом, печатать лишь короткие договоры. Добывать для них бумагу не удается. Главбум раз согласился, но и то обманул…» [116 - Н. Кочкин. Первые годы Наркоминдела в документах Архива МИД России // Международная жизнь, № 7, 2018 // https://interaffairs.ru/ jauthor/material/2052.].
В загранпредставительствах имело место еще одно недопустимое явление: распущенность, нарушение не только протокола, но и элементарных правил поведения, принятых в стране пребывания. Подобное тоже не могло не иметь политических последствий, нанося урон престижу советской дипломатии и всего государства.
В мемуарной литературе нередко в качестве примера приводится деятельность первого советского полпреда в Эстонии Исидора Гуковского. В июне 1920 года с ним познакомился Густав Хильгер, по пути в Москву, куда он направлялся в качестве уполномоченного по делам военнопленных и интернированных (в Германию с аналогичной миссией отправился Виктор Копп). Вдоль западной границы Советская Россия была блокирована «санитарным кордоном», с Польшей шла война, и единственный путь лежал через Эстонию, с которой большевики подписали Тартусский (Юрьевский) договор.
И отправили в Таллин Гуковского, который произвел на Хильгера неизгладимое впечатление: «Внешне Гуковский был типичным большевистским чиновником того времени. Стремясь подчеркнуть свои коммунистические убеждения через пролетарскую внешность, он принял меня в рубашке с короткими рукавами и без галстука, а на ногах – пара поношенных шлепанцев» [117 - Россия и Германия, с. 42.].
Гуковский, как и многие другие советские дипломаты, вырвавшиеся в западный мир, не мог или не хотел устоять перед многими соблазнами. Этот персонаж жил в свое удовольствие и спекулировал валютой. До приезда в Таллин он работал народным комиссаром финансов и, по мнению Хильгера, все развалил и обрушил рубль. Теперь же в его кабинете стоял огромный сундук, набитый советскими деньгами, и он живо заинтересовался тем, что немецкий представитель вез с собой в Москву 15 миллионов рублей. В специальных ящиках-контейнерах со свинцовой обивкой и крепкими замками. Обеспечить охрану этого ценного груза Гуковский отказался, зато предложил оставить всю сумму у него, пообещав взамен чек в Госбанке. И разозлился, когда получил отказ.
Свидетелем «дипломатической» деятельности Гуковского был и Георгий Соломон:
«У Гуковского в кабинете… шла деловая жизнь. Вертелись те же поставщики, шли те же разговоры… Кроме того, Гуковский тут же лично производил размен валюты. Делалось это очень просто. Ящики его письменного стола были наполнены сваленными в беспорядочные кучи денежными знаками всевозможных валют: кроны, фунты, доллары, марки, царские рубли, советские деньги… Он обменивал одну валюту на другую по какому-то произвольному курсу. Никаких записей он не вел и сам не имел ни малейшего представления о величине своего разменного фонда.
И эта “деловая” жизнь вертелась колесом до самого вечера, когда все – и сотрудники, и поставщики, и сам Гуковский – начинали развлекаться. Вся эта компания кочевала по ресторанам, кафешантанам, сбиваясь в тесные, интимные группы… Начинался кутеж, шло пьянство, появлялись женщины… Кутеж переходил в оргию… Конечно, особенное веселье шло в тех заведениях, где выступала возлюбленная Гуковского… Ей подносились и Гуковским, и поставщиками, и сотрудниками цветы, подарки… Шло угощение, шампанское лилось рекой… Таяли народные деньги…
Так тянулось до трех-четырех часов утра… С гиком и шумом вся эта публика возвращалась по своим домам… Дежурные курьеры нашего представительства ждали возвращения Гуковского.
Он возвращался вдребезги пьяный. Его высаживали из экипажа и дежурный курьер, охватив его со спины под мышки, втаскивал его, смеющегося блаженным смешком “хе-хе-хе”, наверх и укладывал в постель…» [118 - Среди красных вождей, с. 246.].
Подобные нравы были характерны и для других советских загранучреждений и поведения ответственных работников (типичный термин социалистической бюрократии) за рубежом. Они стремились туда, чтобы почувствовать себя свободнее, пожить в условиях комфорта и вкусить плодов «морального упадка» буржуазии.
Григорий Беседовский по дороге из Токио в Москву (в Японии он был торгпредом и поверенным в делах) заехал в Харбин и наблюдал, как вели себя «ответственные коммунисты, чиновники КВЖД [119 - Китайская восточная железная дорога, построенная Россией. В 1935 г. СССР продал ее марионеточному государству МаньчжоуГо (то есть фактически японцам), а в 1952 г. безвозмездно передал КНР.]» и дипломатические сотрудники. Возможно, он сгущал краски, сводя какие-то личные счеты (впоследствии Беседовский распрощался с СССР и не щадил бывших коллег), но многое соответствовало действительности.
«Образ их жизни был не только не безупречен, но, зачастую, просто недопустим для любого общественного деятеля. Страшный разгул, пьянство, разврат и картежная игра поглощали большую часть их времени. В этом отношении главный пример подавался самым старшим советским должностным лицом, генеральным консулом Леграном [120 - Б. В. Легран, занимал различные дипломатические посты, а в 1930–1934 гг. был директором Эрмитажа.]. Легран устраивал у себя в консульстве попойки, с участием своих друзей и некоторых артисток и балерин местной оперы. Одна из таких попоек закончилась трагически: пьяный Легран выстрелами из револьвера тяжело ранил одну из балерин. Это происшествие вызвало в Харбине страшный скандал. Китайская полиция пыталась начать дело против Леграна, но пострадавшая балерина сделала заявление о том, что она случайно ранила себя сама, рассматривая револьвер, Балерина была советской гражданкой и, после лечения на казенный счет, была отправлена в Москву. Туда же был вызван генеральный консул Легран. Леграну был объявлен строгий выговор, с предупреждением об исключении из партии в случае повторения подобного происшествия. Мне передавали, что он женился впоследствии на тяжело раненой им балерине. От Леграна старался не отставать и советский управляющий дорогой, Емшанов. Он часто пил запоем, и во время торжественных обедов и банкетов с китайцами напивался почти до бесчувствия. …Все это производило крайне тяжелое впечатление. Казалось, что находишься среди каких-то больных, с надрывом, людей, пытающихся забыться в вине от гложущей их тоски. В этом маленьком советском мирке не существовало никаких умственных интересов или запросов, не говоря уже о каких бы ни было идеалистических порывах. Книги и газеты никогда не читались, а искусство их интересовало лишь постольку, поскольку в опере можно было встретить красивых балерин. О политике старались не говорить совершенно и, если и заговаривали, то с чувством тяжелого и прямого отвращения» [121 - Г. Беседовский. На путях к термидору. Париж, 1931, с. 133–136.].
Отправившись советником в Париж, Беседовский наблюдал там не менее впечатляющие картины:
«Многие советские ответственные работники приезжали в Париж, останавливаясь в посольстве, якобы по служебным делам, а в самом деле для подробного ознакомления с Парижем и, особенно, для изучения “морального падения и развращенности буржуазии”. Эти ответственные работники разгуливали по разным увеселительным заведениям и, иногда, в пьяном виде, устраивали легкие скандалы, переругиваясь с эмигрантами. Большею частью эти скандалы были сравнительно невинного характера. Так, например, Луначарский, приехавший в Париж вместе со своей женой, отправился с нею в один из дансингов. Жене Луначарского захотелось во что бы то ни стало потанцевать и, так как сам Луначарский, хотя и является большим знатоком танцев и балета, не танцует, она обратилась к услугам наемного танцора.
Однако, после танца, танцор подошел к Луначарскому и, отрекомендовавшись бывшим офицером, потребовал с него двести франков, заявив, что дешевле этой суммы за танец с комиссаршей взять не желает. Смущенный Луначарский заплатил деньги и быстро удалился из дансинга со своей женой» [122 - Там же, с. 188–189.].
Нарком путей сообщения Ян Рудзутак, посетивший французскую столицу для лечения, всю ночь путешествовал по лучшим публичным домам Парижа в сопровождении предупредительных гидов, секретарей полпредства Ивана Дивильковского и Льва Гельфанда [123 - Там же, с. 190–191.].
Таким образом, задача, стоявшая перед НКИД не сводилась только к усвоению дипломатических протокольных условностей (кто, как и когда делает визиты, в каком порядке рассаживать гостей за столом, как одеваться в различных обстоятельствах, чем отличаются официальные приемы от вечерних коктейлей, «файф-о-клоков» и т. д.). Требовалась разработка целого свода норм, регулирующих официальную и повседневную дипломатическую жизнь, а также обучение элементарным правилам поведения цивилизованного человека тех преданных партийцев, которыми пополнялась внешнеполитическая служба.
О важности этого постоянно напоминал Чичерин, которого удручали убогие манеры большинства советских дипломатов, их неумение вести себя в обществе. Сам он отличался истинным аристократизмом и держался как a grand seigneur [124 - Ambassador’s Wife, p. 54.].
Не все считали это необходимым, были дипломаты, полагавшие, что можно обойтись без «протокольных излишеств». Тот же Беседовский, прибыв в Японию, писал: «Вопросами этикета и протокола ведал атташе посольства, Левш, с совершенно непонятной для меня настойчивостью изучавший эти бесконечно скучные вопросы» [125 - На путях к термидору, с. 31.].
Приходится признать, что большинству сотрудников советских загранучреждений не хватало знаний, общей культуры, образования. За исключением некоторого количества интеллектуалов, принявших революцию и попавших в НКИД (среди них тоже попадались люди, которых сложно было упрекнуть в «культурности») это были в основном бывшие рабочие и крестьяне. Всё им нужно было объяснить, «разжевать» и выполнение этой задачи поручили Флоринскому, сделав его заведующим протокольным отделом Комиссариата, или, как тогда часто говорили, «протокольной частью».
Надо думать, эта работа пришлась Дмитрию Тимофеевичу по вкусу. Она предполагала тесное общение и с нкидовцами, работниками советских загранучреждений, а также с дипломатическим корпусом. Последнее предполагало участие в светской жизни, а он, как бы ни осуждал ее на словах, по натуре являлся человеком светским. Это была его среда, и он чувствовал себя в ней привольно. И, наверное, хвалил себя за то, что принял верное решение, не остался за границей, где мог прозябать в безвестности, а сделался фигурой, известной на всю Москву и достаточно влиятельной.
Флоринскому выделили большую квартиру в особняке бывшего сахарного короля Павла Харитоненко – на Софийской набережной, 14. Он регулярно приглашал к себе зарубежных коллег на чай, игру в бридж, устраивал вечеринки. То есть держался как нормальный дипломат, видевший свою обязанность в налаживании и поддержании обширных связей и не боявшийся это делать, в отличие от вечно зажатых, скованных и опасливых советских товарищей. Конечно, Флоринский учитывал политические и идеологические ограничения и при всякой удобной возможности подчеркивал свою преданность режиму. Но это были такие уступки системе, которые не всех могли обмануть.
В 1930 году особняк на Софийской набережной приобрели англичане для своего посольства и проживание там Флоринского стало неуместным. Правда, сами англичане не возражали против такого соседства, и, если верить Флоринскому, даже настаивали на том, чтобы он никуда не переезжал: «просят меня оставаться в моей квартире так долго, как я того пожелаю» [126 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 24, д. 51, л. 130.]. Отношение англичан объяснялось не только их воспитанностью и дружескими чувствами, но, конечно, и приземленными соображениями – расчетом на то, что тесное общение с шефом протокола позволит получать какие-то важные сведения. Однако это было неприемлемо и для него, и для служб безопасности, курировавших НКИД и дипкорпус. Так что, скорее всего, шеф протокола переехал [127 - Последний адрес Флоринского (до ареста) уточнить не удалось.].
Творец красного протокола
Самым простым и естественным было использовать уже существовавшие правила протокола и этикета, но тогда не понадобились бы умение и изощренное мастерство Флоринского. Задача, стоявшая перед ним, как сказал бы основоположник советского государства, была архисложная. Разработать такие стандарты, которые были бы приняты иностранцами, не вызывая при этом осуждения со стороны «идейных товарищей», что в советских условиях могло быть чревато значительно более серьезными неприятностями. В любой момент Флоринского могли обвинить в политической незрелости или, хуже того, в симпатиях к «буржуям». Так что он шел по лезвию ножа, или балансировал на грани фола, любое выражение уместно. И свои предложения он подавал как вынужденную, временную меру, подчеркивая, что НКИД берет из дипломатического багажа только «необходимый минимум» и в предельно упрощенном виде.
Как уже отмечалось выше, послы стали полпредами и была отменена вся система дипломатических рангов. Имелись даже поползновения уравнять всех глав зарубежных миссий в Москве, которые, между прочим, на ранги обращали первейшее внимание – посол, посланник, советник или 1-ый секретарь, и в зависимости от этого строили общение друг с другом и с советскими органами власти. Но так далеко коммунистические чиновники в своем преобразовательном рвении зайти не осмелились. Как писал Флоринский, «отмена рангов и уравнение послов и посланников, аккредитованных в Москве», явилась бы «загибом» и противоречила бы принципу «соблюдения известного минимума» [128 - АВП РФ, ф. 05, оп. 13, п. 89, д. 7, л. 70.]. Ему приходилось успокаивать зарубежных коллег, указывая, что «вопрос о старшинстве в дипкорпусе… прежний…». Сначала идут послы, потом посланники, за ними – постоянные поверенные, временные поверенные, первые советники и так далее [129 - АВП РФ, ф. 0146, оп. 9, п. 115, д. 6, л. 152.].
Подготовленная Флоринским инструкция «о хорошем тоне» и о дипломатическом этикете была одобрена Литвиновым и 26 апреля 1923 года разослана циркуляром всем советским полномочным представителям, а затем и генеральным консулам. Указывалось, что «означенная инструкция ни в коем случае не подлежит оглашению» и «приведенные в ней правила должны применяться в зависимости от местных условий и отнюдь не являются ни исчерпывающими, ни безусловными» [130 - АВП РФ, ф. 057, оп. 3, п. 101, д. 1, л. 17.].
Далее следовала принципиальная установка:
«…соблюдая необходимый минимум, ниже которого нельзя идти, не следует становиться рабом чуждого нам по духу этикета и… всякие в этом изощрения со стороны представителей Рабоче-Крестьянского Правительства могут возыметь лишь совершенно нежелательный эффект и дать повод кривотолкам. Наши представители должны держать себя независимо, с достоинством и подчиняться “этикету” лишь постольку, поскольку мы вынуждены к этому настоящим положением вещей. Должна быть ясно выражена тенденция, что, подчиняясь в известных случаях этикету, мы не придаем никакого значения всем этим церемониям и стараемся их упростить» [131 - Там же, л. 20.].
После этого реверанса приводились два основных правила, которые должны были проводиться в жизнь: пунктуальность и скромность.
Что касается первого, то это элементарная вещь, которую, казалось, легко было понять, усвоить, но которая, к сожалению, далеко не всегда соблюдалась советскими дипломатами. В декабре 1924 года Чичерин написал Флоринскому и членам Коллегии НКИД: «Надо стараться приучить наших товарищей к тому, что, если они не являются на званный обед, они должны об этом предупредить. Монголы ждали целый час. Вышло крайне неприятно» [132 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 398, д. 56491, л. 120.].
Возможно, к монголам, как и к тувинцам, представителям стран, целиком зависимых от СССР, сотрудники НКИД относились с известным пренебрежением (чай, не французы), но они и на приемы в западных посольствах часто опаздывали или вообще не приходили. А порой даже забывали ответить на приглашение. В пролетарском понимании это не считалось невежливостью – «на буржуев смотрим свысока».
Так что первое требование Флоринского имело принципиальное и существенное значение: «Основным правилом вежливости советского дипломата должна быть безукоризненная аккуратность в соблюдении времени: своевременно и без опоздания приезжать в указанное время на приемы, обеды, церемонии и т. д.» [133 - АВП РФ, ф. 057, оп. 3, п. 101, д. 1, л. 20.].
Второе требование объяснялось тем, что «роскошь и экстравагантность» советских дипломатов могли произвести «плохое впечатление среди рабочих масс». «Хорошим тоном советского дипломата должна почитаться безусловная скромность в костюме, в обстановке, в устраиваемых представительством приемах». Заведующий протоколом наставлял новоиспеченных работников внешнеполитического «фронта»: «не следует стремиться поразить иностранцев обилием блюд и вин», нужно соблюдать «принцип скромности и благообразия», одеваться «прилично и чисто» и «без франтовства», не допускать «видные туалеты дам, кутеж сотрудников в ресторанах и т. д.» [134 - Там же, л. 126.].
Все расписывалось в мельчайших деталях и подробностях. Например, то, как надо обставлять загранпредставительство, избегая «бросающихся в глаза предметов, золоченной мебели или утрированной в стиле “модерн”», какие бланки заказывать, с каким шрифтом, чтобы не было «вычурно» [135 - Там же.].
Флоринский неслучайно вносил в свою инструкцию пункты, требовавшие не допускать пышности и роскоши в церемониях, личной жизни, официальных приемах и т. п. Излишества в этом отношении часто имели место и в 1920-е годы, и в последующие периоды. Советские дипломаты, которые на родине жили в убогих квартирах, нередко коммунальных, на мизерную зарплату, не имея возможности приобрести автомобиль или съездить на отдых на приличный курорт, оказавшись за рубежом, теряли голову. Жалованье в инвалюте, казенная машина, средства на представительские расходы… Многих охватывало стремление пустить пыль в глаза, поразить зарубежных коллег в расчете придать особый вес и себе, и своему государству. В действительности это лишь коробило и изумляло остальных членов дипкорпуса и вызывало недовольство в центре.
В ноябре 1926 года Флоринского шокировали подробности официального приема в Риге по случаю советского национального дня – девятой годовщины Октябрьской революции. «Баркусевич [136 - Г. И. Баркусевич, поверенный в делах СССР в Риге.] описывает прием в полпредстве 7 ноября., вылившийся в самые дикие и непристойные формы, так как большинство гостей напились, а одного корреспондента тут же побили. Заготовлено было пищи на 400 человек, но гостей явилось больше. Местная бульварная пресса в восторженных тонах сообщает о пышности этого приема и убранства полпредства, не щадя красок для описания имевших место эксцессов» [137 - АВП РФ, ф. 057, оп. 6, п. 103, д. 1, л. 48.].
В протокольной инструкции, разумеется, прописывались очередность визитов, в частности, сourtesy calls (визитов вежливости) после приезда главы миссии, обязательно только после вручения верительных грамот, практика вручения и рассылки визитных карточек и многое другое.
Особое внимание уделялось такому тонкому и чувствительному вопросу, как одежда. Принятые в мировом сообществе предметы «дипломатических нарядов» вызывали насмешку и отторжение у представителей рабочего класса или считавших себя таковыми. На карикатурах и транспарантах изображали толстых и непривлекательных буржуев – в котелках, цилиндрах, фраках и смокингах. Неужели на них должны быть похожи дипломаты новой формации? Получалось, что да, иного выхода попросту не находилось, хотя Флоринский давал понять – одеваться следует опрятно, но «буржуйскими» нарядами не увлекаться.
«Днем, – инструктировал он, – во всех официальных случаях носится жакет. Воротничок крахмальный, галстух темный, ботинки черные». Что касается фрака, то его рекомендовалось носить только вечером, причем с оговоркой, что «желательно по возможности заменять фрак смокингом как более простой одеждой». А днем «фрак может быть надет лишь для вручения верительных грамот, если того безусловно требует обычай». Однако даже в этом случае рекомендовалось по возможности «заменять его жакетом», правда, добавлялось, что «возражений против цилиндра не имеется» [138 - Там же, л. 130.].
Когда дипломат все же облачался во фрак, при нем полагались «белый галстух и белый пикейный жилет», «ботинки черные, лучше лакированные». Не следовало надевать слишком дорогие запонки («запонки на пластроне должны быть простые (например, перламутровые), без каких либо цветных камней») [139 - Там же.].
О том, как положено вести себя женам дипломатов, говорилось отдельно. Подчеркивалось, что если полпред после приезда запрашивает аудиенцию у главы государства, то его супруга должна поступить аналогичным образом в отношении супруги этого главы. Но при этом Флоринский советовал дамам «не увлекаться светской жизнью» и следить за тем, чтобы их туалеты отличались «скромностью и простотой». Ограничения были серьезными и вряд ли могли прийтись по вкусу модницам. «Ношение драгоценностей и эгретов недопустимо. Для дневных визитов и посещений рекомендуется строгий “тайлер”, а для обедов и вечерних приемов темное декольтированное платье. Одно и тоже платье (та же прозодежда [140 - Прозодежда – производственная одежда. Этот термин из советского новояза в свое время обыграл Владимир Маяковский в пьесе «Клоп», где исполняется «пролетарская песня»: «Жених был во всей прозодежде, из блузы торчал профбилет!».], что и фрак) может носиться на все без исключения приемы и нет никакой необходимости в нескольких платьях. При вечернем платье шляпа не носится» [141 - АВП РФ, ф. 057, оп. 6, п. 103, д. 1, л. 131.].
Военные и морские агенты (говоря современным языком, военные и морские атташе) в соответствии с приказом Реввоенсовета могли в официальных случаях появляться в форме [142 - Там же, л. 130.]. Дебатировался вопрос, нужно ли им при этом носить наган (наган был штатным командирским оружием; вообще, в те времена с револьверами и пистолетами не расставались многие дипломаты, что с учетом недавно отгремевшей гражданской войны было объяснимо), однако НКИД настоял на том, что такая практика неуместна [143 - Там же, л. 159.].
Страсти по мундиру
Штатские дипломаты завидовали военным, форма избавляла от многих забот о своем внешнем виде, тем более, что хорошо одеться в послереволюционной России было задачей сложной. Одежда или не продавалась, или денег не хватало, а, может, не хотелось выделяться на «рабоче-крестьянском фоне». Или же просто было не до того. Даже сам Чичерин, которого наверняка могли бы приодеть, порой «производил впечатление редкостного чудака: неряшливо одетый, в коротких штанах не по росту, с толстым шерстяным обмотанным вокруг шеи шарфом, с лицом, на котором ясно виднелись следы бессонных ночей, он нервно шагал по своему кабинету» [144 - В советском лабиринте. Эпизоды и силуэты, с. 70.].
На этапе становления НКИД не менее колоритно одевались другие большевистские функционеры, в том числе Леонид Красин – одна из самых заметных фигур советской дипломатической службы в первые годы ее существования: «темный кожаный костюм, кожаные штаны и гамаши». В таком облачении его застал в 1918 году Матвей Ларсонс, работавший тогда в НКИД [145 - Там же, с. 133.].
Со временем, конечно, у советских руководителей появились более приличные и цивильные наряды, но облачаться – даже по официальным поводам – в визитку, фрак или смокинг им совершенно не хотелось. Это все же приходилось делать, например, Михаилу Калинину, которому послы вручали верительные грамоты, хотя особенного удовольствия при этом всесоюзный староста не испытывал. Сергей Дмитриевский (был управляющим делами НКИД, занимал другие важные посты, работал за рубежом, потом стал невозвращенцем) так это прокомментировал: «Никогда не забуду сморщенного лица советского “президента” Калинина, его тихих, но энергичных поругиваний, когда он – такой маленький и затерянный на фоне голубого шелка парадных комнат кремлевского дворца – ожесточенно поправляет перед приемом иностранного посла съезжающий на бок жесткий воротничок» [146 - Советские портреты, с. 82.].
Не менее показательно свидетельство Карлиса Озолса о том, как держался Калинин во время процедуры вручения верительных грамот: «Этот простой человек, очевидно, никогда не мечтал о том, что ему придется фигурировать на торжественных актах, принимать послов, произносить официальные речи, играть в президента. …На меня он произвел впечатление очень симпатичного прямого человека, которого судьба захотела вывести из толпы и посадить на трон, совсем чуждое и не соответствующее ему место. Такие люди, как Калинин, тяготятся всякой помпой, пышностью, внешними аксессуарами власти и представительства. Он чувствует себя хорошо в знакомой обстановке и действительным авторитетом в беседе с “делегатами” от крестьян» [147 - Мемуары посланника, с. 139.].
Калинин предпочитал обычный темный пиджак и часто в нем являлся на официальных приемах и обедах. Это создавало проблемы для протокольщиков, нужно было проследить, чтобы другие гости были одеты не слишком парадно. Однажды Георгий Чичерин сделал в этой связи замечание Флоринскому, когда просмотрел программу пребывания в Москве афганского падишаха (у нас его нередко называли королем) Амануллы: «Под следующим днем я нахожу: прием у т. Чичерина. Обед ли это и где именно. На другой бумажке я нашел указание относительно этого второго обеда: “костюм-фрак”. Но если на этот второй обед мы пригласим т. Калинина, то нельзя же нам быть во фраке, когда он будет в пиджаке. У многих из обозначенных приглашенных вообще нет фраков. Нельзя же быть мне овердрессед [148 - Overdressed (англ.), т. е. слишком хорошо одет, избыточно парадно и официально. Underdressed – недостаточно хорошо одет.], когда Калинин будет ундердрессед» [149 - Последняя служебная записка Г.В.Чичерина // Неизвестный Чичерин. Часть 2 // https://idd.mid.ru/informacionno-spravocnye-materialy/-/asset_publisher/WsjViuPpk1am/content/neizvestnyj-cicerin-cast-2-.].
Признае -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|
-------
м, что чаще всего сотрудники НКИД были underdressed, а не наоборот, что объяснялось трудными условиями жизни, бедностью, отсутствием должного воспитания и пр. Более того, вид многих работников, дипломатических и технических, «больших и малых», нередко отличался небрежностью, если не неряшливостью. Это относилось даже к подчиненным Флоринского, которым, казалось, сам бог велел выглядеть хотя бы опрятно. Как-то на это обратил внимание замнаркома иностранных дел Борис Стомоняков – сделал замечание по поводу внешнего вида одного или двух сотрудников Протокольного отдела. Флоринский замечание принял, но расстроился и объяснился в дневнике: «Совершенно бесспорно, что независимо от того, происходит ли торжественная церемония или нет, белье на теле должно быть чистым, но в отношении нормального белья, необходимо отметить, что протокольным работникам приходится особенно туго. У нас искусство гладить воротнички и манишки ценится высоко, и секретарям протокольного отдела, например, нужно было бы отказывать себе в самом необходимом, чтобы быть всегда должным образом одетыми» [150 - АВП РФ, ф. 09, оп. 03, п. 24, д. 8, л. 75–76.].
Некоторые нкидовцы даже бравировали своим «ободранным» внешним видом, не желая тратиться на обновку, или просто не стеснялись ходить в затрапезных одеяниях. Сохранилась, например, информация о секретаре агентства НКИД в Баку Лазареве (относится к августу 1925 года), который в течение года, «не имея своих средств, ходил в обычной ситцевой рубахе и тем самым всегда попадал в конфузное положение», особенно при встречах с иностранцами [151 - АВП РФ, ф. 057, оп. 5, п. 102, д. 3, л. 40.]. Зарплату он, конечно, получал, но, как и большинство его коллег, откладывал деньги и ждал, когда ему выдадут на экипировку.
А в советском консульстве в городе Отару, на Хоккайдо (Япония), трудился сотрудник Сойфер, который никак не мог расстаться с пролетарскими привычками, что приводило в негодование консула. «Консул Васильев [152 - А. Н. Васильев, советский дипломат, работал также в Китае и Монголии.], бывший офицер и красный генштабист, никак не мог поладить со своим секретарем Сойфером, портняжным подмастерьем, присланным на дипломатическую работу в качестве выдвиженца из рабочих. Васильев жаловался, и не без основания, на Сойфера, что он совершенно не умеет вести себя в обществе, сморкается в салфетку на банкетах, не говорит ни на одном иностранном языке, грубит иностранцам, вступая с ними в принципиальный спор и характеризуя при этом внешнюю политику всех несоветских стран в стиле Демьяна Бедного» [153 - На путях к термидору, с. 36.].
Борьбу за приличные манеры и внешний вид в НКИД вести было тяжело. Партийное руководство направляло на работу в Комиссариат новое пополнение, идеологически надежное, но безграмотное и невоспитанное во многих отношениях. Чичерин от этого приходил в ужас: «Втискивание к нам сырого элемента, в особенности лишенного внешних культурных атрибутов (копанье пальцем в носу, харканье и плеванье на пол, на дорогие ковры, отсутствие опрятности и т. д.), крайне затрудняет не только дозарезу необходимое политически и экономически развитие новых связей, но даже сохранение существующих, без которых политика невозможна» [154 - Последняя служебная записка Г.В.Чичерина // Неизвестный Чичерин. Часть 2 // https://idd.mid.ru/informacionno-spravocnye-materialy/-/asset_publisher/WsjViuPpk1am/content/neizvestnyj-cicerin-cast-2-.].
Традиционный дипломатический наряд, цилиндр и фрак, вызывали патологическую гиперреакцию в советском обществе, и когда дипломатам в этом облачении приходилось показываться на публике в родной стране, можно было нарваться на какие угодно неприятности. Показателен эпизод, произошедший с Флоринским, когда в 1923 году он отправился на вокзал встречать Хабиба Лотфаллу – посланника саудовского королевства Хиджаз (в документах тех лет используется устаревшее правописание – Геджаз или Геджас). Об этом написал Сергей Дмитриевский:
«Флоринскому часто приходится выезжать навстречу [155 - Так у Дмитриевского.] иностранных послов. Иногда – особенно в первое время и особенно при встрече восточных послов – требовалась специальная одежда, в том числе цилиндр, что по московским нравам вещь весьма необычная, вызывало днем слишком уж большое внимание, даже нежелательные инциденты. Однажды Флоринский поехал встречать арабского принца Лотфалу. Поехал в цилиндре. На Мясницкой, на самой людной улице Москвы, его автомобиль попортился и стал. Принц, не дождавшись встречи на вокзале, поехал в город – по той же Мясницкой. Встретились. Флоринский подошел приветствовать принца, который тоже, кажется, был в цилиндре. Московские мальчишки окружили их толпой, взялись за руки, стали радостно вокруг них танцевать с криками:
– Цирк приехал, цирк приехал!
Принц не понял и так не узнал, в чем дело. Решил, вероятно, что это так гостеприимен московский молодняк» [156 - Советские портреты, с. 73.].
Даже среди самих советских дипломатов, в том числе в загранучреждениях, где, казалось бы, сама обстановка требует неукоснительно следовать общепринятым нормам, буржуазное облачение вызывало отторжение и служило поводом для раздоров. Идейные сотрудники критиковали безыдейных коллег, с легкостью и даже с удовольствием носивших фрак с цилиндром или смокинг. Григорий Беседовский вспоминал о сварах по этому поводу в советском полпредстве в Японии. Группа сотрудников во главе с военным и военно-морским атташе Карлом Янелем выступала против «носителей фраков, цилиндров и вообще беложилетников». Последние группировались вокруг главы миссии Виктора Коппа [157 - На путях к термидору, с. 23.].
Введение особой дипломатической формы помогло бы решить возникавшие проблемы, а, кроме того, придать внешний блеск и государственную значительность советской внешнеполитической службе. Работа в этом направлении шла в 1920-е годы, имелись даже опытные образцы. В январе 1930 года, накануне какого-то важного официального мероприятия, Флоринский писал: «Заказал в Гознаке эскизы нарукавного знака для формы. Будут готовы 22/1. Условился с Трестом Галантерейной промышленности о разработке эскиза и составлении калькуляции для форменных пуговиц». Но тут же оговаривался, писал, что сомневается в результативности проекта. Причина заключалась не в отсутствии фантазии у художников по костюмам (ее как раз было в избытке), а в бюрократических сложностях утверждения дизайна формы и в низком качестве отечественных материалов. «Хотя я считал и считаю наше предприятие с дипформой делом почти безнадежным, однако если т. Мартинсон [158 - Я. М. Мартинсон в 1930–1937 гг. был заведующим Финансовым отделом НКИД.] не будет разрешать выписывать из-заграницы крахмал, запонки и т. п., мы и без Совнаркома будем ходить в гимнастерках. Купленные в день упомянутого торжества мосторговские запонки лопнули все по очереди в начале вечера. Уходил в соседнюю комнату прикалывать и зашнуровывать» [159 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 24, д. 51, л. 26.].
Особую дипломатическую форму разработали и приняли гораздо позже, в годы войны, когда ни Флоринского, ни большинства его коллег уже не было в живых. А в 1920-е годы нашли оригинальный выход из положения: включать некоторых высокопоставленных дипломатов в состав частей Красной армии, что давало им право носить военный мундир и не заботиться о деталях туалета. Этой привилегией, например, пользовались Георгий Чичерин и Дмитрий Флоринский. Для чего, конечно, требовалось специальное разрешение.
В 1924 году Чичерин обратился к начальнику штаба РККА Павлу Лебедеву:
«Согласно принятому церемониалу, заведующему протокольной частью Флоринскому приходится сопровождать в Кремль иностранных представителей для вручения верительных грамот Председателю ЦИК. Это связано с необходимостью надевать цилиндр, дабы иностранные полпреды, отправляющиеся в этих головных уборах, не считали себя обиженными и не могли упрекнуть нас в отсутствии внимания… ношение цилиндра неудобно для нас со всех точек зрения… Желательно причислить Флоринского к какой-либо войсковой части, что позволило бы ему появляться в форме и избавило бы нас от затруднений».
Лебедев ответил согласием: «Настоящим уведомляю о зачислении зав. протокольной частью НКИД Флоринского в резерв при штабе РККА» [160 - Без цилиндра // https://davnym-davno. livejournal.com/539907.html]. А Чичерина сделали почетным красноармейцем караульной роты при Наркоминделе. И тот, и другой носили форму без знаков различия, не полагалось, но такая мелочь не портила общей картины.
Свидетельство Дмитриевского: во время встречи вновь прибывших зарубежных послов Флоринский «выглядит озабоченно и торжественно – и обязательно облекается в военную форму. Он не военный, конечно, но Реввоенсовет Республики разрешил ему ношение формы войск его охраны. Зачем? – Для удобства» [161 - Советские портреты, с. 73.]. Иностранцы по-разному реагировали при виде дипломата в подобном облачении. Одни пожимали плечами (мол, чего только эти русские не придумают), других это забавляло, а третьи, особенно дамы, воспринимали как дурной вкус. «На мистере Флоринском… была простая и грубая солдатская форма», – прокомментировала Элизабет Черутти внешний вид шефа протокола, встречавшего ее с мужем. И удивилась, что советскому дипломату не смогли подыскать «более приличный костюм» [162 - Ambassador’s Wife, p. 49.].
Угодить венгерско-итальянской аристократке и красавице было нелегко, это понятно. Но сохранились фотографии, на которых Флоринский щеголяет в красноармейской форме. И видно, что сидит она на нем отменно, и шеф протокола держится уверенно и молодцевато. По словам Владимира Соколина, для полноты картины Флоринский даже раздобыл шпоры и, звякая ими, шествовал по улице, к изумлению прохожих [163 - Ciel et Terre sovietiques, p. 204.].
А вот на Чичерине форма сидела мешковато, что заметно даже на фотографиях.
В таком облачении нарком и шеф протокола встречали и провожали высоких гостей, участвовали в официальных церемониях. На вечерние приемы или дружеские встречи с дипломатами они все же надевали фраки, смокинги или темные костюмы.
Если военный мундир был «палочкой-выручалочкой» для Москвы, то в иностранных столицах полпреды и сотрудники миссий не могли появляться в хаки, это вызвало бы ненужные пересуды и даже скандалы. За рубежом военная форма оставалась прерогативой военных атташе. А гражданским дипломатам волей-неволей приходилось облачаться в традиционное официальное платье. И нужно сказать, они довольно быстро научились это делать.
Матвей Ларсонс, успевший после революции поработать в ряде советских загранпредставительств, рассказывал, как изменился Николай Крестинский, бывший адвокат, сделавший в двадцатые и тридцатые годы завидную карьеру – полпреда в Берлине и заместителя наркома иностранных дел. В пору гражданской войны и военного коммунизма, «когда котелок, воротник и обычное гражданское платье вызывали всяческое издевательство», Крестинский, привыкший к фраку и адвокатской мантии, «совершенно изменил свой внешний вид». Появлялся в «плоском картузе и бесформенном пальто». В 1921 году в Берлине Ларсонс помогал ему (тогда занимавшему должность наркома финансов) и Александру Цюрупе (наркому продовольствия) приодеться и повел их в магазин готового платья. Там высокопоставленные советские функционеры продемонстрировали скромность и «купили готовые дешевые костюмы из простого материала». Предложение Ларсонса шить на заказ отвергли. Цюрупа сказал, смеясь: «Для Москвы это достаточно хорошо, для Москвы это даже слишком хорошо» [164 - В советском лабиринте. Эпизоды и силуэты, с. 24.].
Цюрупа как был, так и остался предельно скромным человеком, а Крестинский – еще раз употребим выражение Ларсонса – поддался «сладкой отраве роскоши». Он «наверное бы от души посмеялся, если бы кто-нибудь поздним летом 1921 г., когда баварская полиция выслала его из пределов Баварии, предсказал, что он во фраке, в цилиндре и лакированных ботинках на гладком паркете салона в обществе, отнюдь не настроенном на коммунистический лад, будет расточать любезности и вести салонные разговоры, а что его жена в качестве doyenne на торжественном приеме будет шествовать под руку с президентом германской республики» [165 - Там же, с. 24–25.].
Такие перемены происходили не только с Крестинским, как говорится, положение обязывало, без светских манер невозможно было продуктивно общаться с иностранными коллегами и проводить дипломатическую линию в интересах своей страны. Это было как раз то, чего добивался Дмитрий Флоринский.
Своей установке на «необходимый минимум» он следовал все 14 лет своей службы в НКИД, хотя на практике советская дипломатия постепенно отходила от простоты и скромности и все больше тянулась к парадности, эффектности и блеску. Это был закономерный процесс, отражавший эволюцию государства в сторону тоталитарного режима с претензиями на имперское величие. Для сталинской державы были крайне важны внешний шик и демонстрация своего могущества, в том числе посредством пышных приемов, роскошных интерьеров официальных помещений с позолоченной мебелью, особых церемониалов и т. п.
Наверняка Флоринский наблюдал ростки этих новшеств, но проявлял осторожность и подчеркивал свою приверженность «идейному» подходу. Уже на закате своей карьеры, в ноябре 1933 года, сопровождая турецкого посла Хуссейна Рагиб-бея (в то время дуайена дипкорпуса) на дачу к наркому обороны Клименту Ворошилову, он говорил так: «…в наш трезвый деловой век изощренности дипломатических форм повсеместно отмирают и во всяком случае играют гораздо меньшую роль, чем раньше; отходят в область истории как золотые кареты, так и напыщенное манерничанье старой дипломатической школы. Совершенные способы передвижения вытесняют неудобные цилиндры, пиджак постепенно заменяет фрак; даже в Женеве отменен обременительный обмен визитными карточками. …для Совпра [166 - Имеется в виду советское правительство. Принятый жаргонизм в советской дипломатической переписке того времени (совпра, бритпра, гермпра и т. д.).] решающее значение имеет содержание, а не вопросы формы… Мы идем по пути максимального упрощения церемонии и этикета…» [167 - АВП РФ, ф. 05, оп. 13, п. 89, д. 7, л. 70.].
Внедрение в жизнь упрощенного красного протокола оказалось делом не простым. Никакого письменного общедоступного регламента по этому поводу не издавалось (который можно было бы разослать в иностранные миссии в Москве), а инструкция Флоринского, как уже отмечалось носила внутренний и секретный характер (вообще, в советских ведомствах, включая НКИД, секретили все что можно). Поэтому многие протокольные решения принимались ad hoc, в зависимости от фантазии и предпочтений протокольщиков. Это зачастую ставило в тупик зарубежных дипломатов, и Флоринскому приходилось всякий раз объясняться. Когда в мае 1925 года он получил запрос от китайского посольства о том, каких же протокольных норм предлагает придерживаться НКИД, то ответил, что в наркомате «существует лишь сравнительно недолгая практика, отнюдь не носящая абсолютного характера и способная подвергаться изменению в отдельных случаях» [168 - АВП РФ, ф. 0146, оп. 9, п. 115, д. 6, л. 152.].
В 1921 году латвийский посланник Эрик Фельдманис сокрушался, что на церемонии вручения верительных грамот председателю ЦИК Михаилу Калинину «не смог представиться в”национальном костюме”», так как тот еще не был готов. А Калинин принял его обычном костюме и подкупил своей крестьянской скромностью. Фельдманис «выражал изумление по поводу той простоты, с которой его принял тов. Калинин и отсутствия торжественности. На это он получил ответ, что старые приемы не существуют более в России и что надо надеяться, что и другие народы откажутся от ненужных церемоний и последуют в этом отношении нашему примеру» [169 - АВП РФ, ф. 057, оп 1, п. 101, д. 1, л. 50.].
Прочие послы и посланники тоже, в общем, не возражали против «московских правил игры». В мае 1926 года после вручения грамот тому же Калинину греческий посланник Пануриас похвалил Протокольный отдел за «наиболее простой и приятный церемониал», лишенный всякой вычурности и ненужных потуг» [170 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 398, д. 56491, л. 95.].
Тем не менее, само по себе вручение верительных грамот выглядело достаточно торжественно (в Большом Кремлевском дворце, в присутствии членов Президиума ЦИК, а также Чичерина), о чем упоминал Карлис Озолс, прошедший через эту процедуру осенью 1923 года [171 - Мемуары посланника, с. 137.].
Мнение Озолса совпало с тем, что писал Дмитриевский:
«Сотрудники Наркоминдела проводят их (иностранных послов – авт.) в приемные покои, где дожидается в темненьком пиджачке маленький и недовольный тягостным для него церемониалом Калинин.
Надо отдать ему справедливость – он держится прекрасно. Немного смущается вначале, когда читаются официальные послания, морщится, потом это проходит. Он прост – и располагает к себе.
Разговор обычно длится недолго – тем более, что с иностранцами, не говорящими по-русски, разговор ведется через переводчика» [172 - Советские портреты, с. 74.].
В отличие от Калинина, нарком иностранных дел легко переносил официальный церемониал, к которому был приучен еще до революции, но с той же легкостью нарушал классические протокольные нормы – исходя из политических соображений или обыденных представлений о вежливости. В июне 1927 года он первым нанес визит вежливости итальянскому послу Витторио Черутти, это было нечто неслыханное. Причина заключалась в том, что, когда посол приехал в Москву и вручал верительные грамоты, нарком отсутствовал, кроме того, Чичерин хотел показать всю важность Италии для СССР. 1-й секретарь итальянского посольства Пьетро Кварони сказал Флоринскому, что Черутти польщен вниманием Чичерина, и получил такой ответ: «…любезность т. Чичерина показывает, что мы желали бы строить наши отношения с иностранными представителями на основе сердечной учтивости, а не архаических условностей. Т. Чичерин приехал позже Черрути и наносит первый визит, стремясь возможно скорее возобновить отношения с Послом и засвидетельствовать свое почтение старшей даме дипкорпуса» [173 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 408, д. 566661, л. 21.].
Вдохновленный успехами, Флоринский писал, что модернизация протокола отвечает «строю нашего Советского Союза»; в то же время она «всецело в интересах самих иностранных представителей, освобожденных в нашей стране от выполнения отживших старомодных церемоний, утомительных и никому не нужных» [174 - АВП РФ, ф. 09, оп. 03, п. 24, д. 8, л. 128.]. Кое-кто из иностранцев с ним соглашался.
Зарубежные дипломаты привыкли к тому, что глава государства появлялся на официальных церемониях в пиджаке и сами начали ценить «простоту нравов». В начале 1930-х годов 1-й секретарь британского посольства Бейкер отмечал в беседе с Флоринским, что «либеральное наше отношение к костюму делает весьма приятной жизнь в Москве, освобождая дипломатов от обязанности носить, особенно летом, в жаркую погоду, неудобное платье. Разгрузка от нелепых условностей ценна людям, дорожащим своим комфортом и удобством жизни» [175 - АВП РФ, ф. 057, оп. 10, п. 108, д. 2, л. 71.]. Впрочем, не все с ним были согласны. Флоринский регулярно подчеркивал, что он «…ведет пропаганду за изъятие фраков из московской практики, но до сих пор, к сожалению, большинство членов дипкорпуса еще до этого не дошли и держатся за фраки» [176 - Там же, л. 111.].
В целом изжить «старомодные церемонии» оказалось делом невероятно трудным, и даже Рагиб-бей, хваливший Флоринского за «революцию в протоколе», когда доходило до дела, вел себя вполне консервативно и даже ретроградно. 13 февраля 1933 года его, как и других членов дипкорпуса, пригласили в Большой зал консерватории на концерт, посвященный 50-летию со смерти Рихарда Вагнера (отношения с гитлеровской Германией еще не успели настолько ухудшиться, чтобы произведения любимого композитора фюрера вычеркнули из советского репертуара). Рагиб-бей возмутился тем, что ему, дуайену, дали место в четвертом ряду, а германского посла посадили в первом, рядом с главами итальянской, чехословацкой, австрийской миссией. Там же нашлись места и для менее сановитых дипломатов [177 - Там же, л. 110.]. Естественно, Флоринскому пришлось извиняться.
Чтобы представить себе всю бурю эмоций, вызывавшихся в советском обществе проблемой одежды дипломатов и дипломатического этикета, полезно ознакомиться с дискуссией, которая велась на страницах газеты «Вечерняя Москва» и других газет в середине 1920-х годов. В ней приняли участие ведущие сотрудники НКИД и известные общественные и государственные деятели: Максим Литвинов, Федор Ротштейн (первый полпред в Персии, член Коллегии наркомата и ответственный редактор журнала «Международная жизнь»), журналист и публицист Лев Сосновский, полпред в Афганистане Федор Раскольников, полпред в Швеции и Италии Платон Керженцев и, конечно, сам Флоринский. Это настолько колоритный и показательный источник, что совершенно не хочется «раздёргивать» его на отдельные цитаты, он заслуживает того, чтобы привести его полностью – это сделано в приложении к основному тексту книги. Добавим, что указанный материал ввели в научный оборот сотрудники Историко-документального департамента МИД России, наряду с другими редкими документами, связанными с деятельностью НКИД и его главы Г. В. Чичерина.
Без «Интернационала»
Одна из протокольных сложностей, вызванных антагонизмом между государственными интересами СССР и идеологическими установками, была связана с исполнением государственных гимнов.
В начале 1920-х годов советское руководство решило отказаться от этого в ходе торжественных церемоний (приезды глав государств, послов, вручение верительных грамот и т. д.). Гимном СССР был «Интернационал», настраивавший не на международное сотрудничество, а на свержение буржуазных режимов, что едва ли могло послужить укреплению межгосударственных отношений. Кроме того, советские представители в силу своей пролетарской сознательности не желали слушать национальные гимны других стран, носившие враждебный пролетариату классовый характер. Рассуждали так: конечно, хорошо бы «внедрить в международную практику исполнение “Интернационала”», но буржуазные государства будут всячески уклоняться от этого, «учитывая всю для них невыгодность такового с агитационной точки зрения» [178 - АВП РФ, ф. 057 оп. 5, п. 102, д. 1, 109.]. Поэтому было принято решение – гимны не исполнять, ни при вручении верительных грамот или приезде послов, ни в каких-либо других случаях [179 - АВП РФ, ф. 057, оп. 5, п. 102, д. 3, л. 31.]. Однако последовательно выдержать такую линию оказалось нелегко, возникали несуразные и смешные ситуации.
В феврале 1924 года в Москву прибыл первый французский посол Жан Эрбетт, и его торжественно встречали на вокзале. Но когда он обходил почетный караул, оркестр играл только военные марши, «а потом заиграл арию из “Кармен”». Этот случай настолько поразил иностранных дипломатов, что о нем еще вспоминали не один год. Некоторые подробности приводит в своих мемуарах Элизабет Черутти, наслышавшаяся о faux pas с гимном. В ее изложении оркестр все же собирался исполнить «Марсельезу», но эту попытку пресекло какое-то официальное лицо, присутствовавшее на церемонии и заявившее, что «Марсельеза» – «гимн меньшевиков» [180 - Ambassador’s Wife, p. 49.].
Эрбетт смутился, но, отдадим ему должное, не потерял самообладания и с достоинством выслушал «Хабанеру». А вот французская газета «Le Temps» напечатала по этому поводу насмешливую статью, которая огорчила советских дипломатов [181 - АВП РФ, ф. 057, оп. 4, п. 101, д. 1, л. 6.]. Вполне вероятно, что ее сочинил сам посол, до перехода на дипломатическую работу являвшийся главным редактором этого популярного во Франции издания.
Витторио Черутти с супругой, кстати, встречали (был уже 1927 год) без всякого гимна и сердечности, корректно, но холодно. Это могло быть вызвано тем, что тогда Италия признала румынскую аннексию Бессарабии, что в Москве совсем не понравилось [182 - Ambassador’s Wife, p. 50.].
Руководителям зарубежных государств ничего не оставалось, кроме как соответствовать, что давалось им, правда, без особого труда, особенно когда речь шла о государствах, настроенных резко антисоветски, таких, как Польша. А в Финляндии первый советский полпред Александр Черных настолько решительно озвучил советские требования, что финны вообще изменили собственный церемониал, отказавшись от исполнения национальных гимнов при вручении верительных грамот не только советскими, но и другими послами и посланниками. С точки зрения классической дипломатии в этом была своя логика – церемониал и протокол должны быть едиными, в отношении всех зарубежных представителей [183 - АВП РФ, ф. 04, оп, 59, п. 398, д. 56491, л. 118.].
Если на суше советский ригоризм особых проблем не вызвал (во многих государствах ради того, чтобы не слушать «Интернационал», чиновники с готовностью шли навстречу Москве), то морские законы были незыблемыми. Не сыграть гимн принимающей стране при заходе корабля в ее порт, после орудийного салюта, стало бы ужасным оскорблением. Этой проблемой озаботился лично Чичерин, который 4 июля 1925 года написал циркулярное письмо Сталину, Михаилу Фрунзе (наркому по военным и морским делам), а также всем членам Политбюро и Коллегии НКИД. Он указывал, что в морской практике исполнения гимна трудно избежать – «после отдачи пушечного салюта крепости или военному судну другой национальности», когда на верхней палубе выстраивается караул, музыканты и весь экипаж. Чичерин писал: «с агитационной точки зрения исполнение на иностранных военных кораблях “Интернационала” имеет несомненно большее значение. Наоборот, исполнение национального гимна буржуазного государства на нашем воен. судне при высокой сознательности наших команд никакого разлагающего действия не может иметь» [184 - АВП РФ, ф. 057, оп. 5, п. 102, д. 3, л. 31.].
Мнения высказывались разные, позиция менялась, и в какой-то момент решили все же обойтись без гимнов. По этому поводу Чичерин обратился к Борису Канторовичу, главному секретарю Коллегии НКИД и управляющему делами наркомата, и Флоринскому: «В виду того, что вопрос об исполнении гимнов перерешен, надо немедленно взять обратно все, что в этом смысле сделано. Можно ссылаться… на отказ шведского правительства исполнять гимны при посещении нашими судами шведских гаваней» [185 - Там же, л. 33.].
Аргумент сам по себе интересный. Как видно, для шведов «Интернационал» носил настолько отталкивающий характер, что они были готовы пренебречь морской практикой. Несмотря на это, в Москве потом передумали, здравый смысл взял верх. И был разработан целый документ, регламентирующий условия, при которых следовало исполнять гимн: при посещении корабля главой государства, с которым СССР поддерживал дипломатические отношения, при входе корабля в иностранный порт, в качестве ответа на салют и т. д. [186 - Там же, л. 37.]
Со временем либеральное отношение к исполнению гимнов все больше превалировало, и не только в море. У советских руководителей росло понимание того, что дипломатические условности не нужно смешивать с идеологией, а западные страны привыкали к СССР как к равноправному партнеру. В феврале 1934 года, готовясь к приезду в Москву министра иностранных дел Польши Юзефа Бека, советник польского посольства Хенрик Сокольницкий попросил исполнить польский гимн в Большом театре – в программу входило посещение его высоким гостем. Флоринский напомнил, что когда в 1925 году в Варшаву приезжал Чичерин, то поляки категорически отказались играть пролетарский гимн. На что Сокольницкий «сконфуженно ответил, что в 1925 г. времена были другие и исполнение Интернационала могло бы вызвать нежелательные демонстрации; сейчас это соображение, конечно, отпадает» [187 - АВП РФ, ф. 057, оп. 14, п. 111, д. 1, л. 28.].
В каких-то случаях идеологический фактор весьма существенно сказывался на двусторонних отношениях (речь не о поддержке компартий и подрывной революционной деятельности, а о сугубо протокольных вопросах). В 1920-е годы это, пожалуй, ярче всего проявилось на «итальянском участке». В СССР ругали фашистский режим Бенито Муссолини, но одновременно не скрывали своего интереса к наращиванию экономического и политического сотрудничества с Римом. И вот однажды…
Обед для Муссолини
1 июля 1924 года советский полпред в Риме Константин Юренев устроил обед для фашистского вождя Бенито Муссолини и его ближайших помощников – маркиза Паулюччи ди Каболи (этот аристократ помогал договориться с дуче о визите в полпредство) и Генерального секретаря МИД Италии Сальваторе Контарини. Сам Муссолини руководил внешнеполитическим ведомством и одновременно занимал пост главы правительства.
Официальный прием дуче в советском полпредстве вызвал скандал. В Италии свое возмущение высказала Коммунистическая партия – причем публично, а в СССР случившееся рассматривалось на Политбюро, которое отреагировало не менее негативно.
Полпред пригласил Муссолини пообедать еще в мае или в начале июня, то есть вскоре после официального акта взаимного дипломатического признания [188 - СССР и Италия установили дипломатические отношения в феврале 1924 г.]. Шаг вполне правомерный и разумный в дипломатической практике. Муссолини приглашение принял, но визит тогда не состоялся, потому что разразился политический кризис, связанный с тем, что фашистские молодчики похитили и убили депутата-социалиста Джакомо Маттеотти. Режим устоял, страсти улеглись, Муссолини вспомнил о приглашении и заявил, что готов посетить советскую миссию. И вот тут-то следовало подумать: можно ли в новых условиях, когда все левые и демократические силы были возмущены действиями фашистов, принимать дуче. Полпред исходил из того, что отказ нанесет ущерб двусторонним отношениям, и званый обед состоялся.
«Мои гости, – докладывал Юренев в центр, – явились во фраках, с лентами и всяческими орденами на белоснежных жилетах и на бортах фраков. Мы были в смокингах. Муссолини имел очень усталый вид. Постепенно он оживился, много рассказывал о итальянской опере, разговор носил отвлеченно-салонный характер». Потом «за кофе поговорили более серьезно». Муссолини «уверял, что Румыния никогда не получит санкцию Италии на аннексию Бессарабии» (потом все-таки получила) и «было сказано еще много других приятных слов». Дуче пообещал устроить дружественный прием советскому крейсеру «Воровский» – в ответ на визит в СССР итальянского крейсера «Мирабелло» [189 - АВП РФ, ф. 04, оп. 20, п. 156, д. 52, л. 1.].
Москва и Рим стремились к взаимному сближению, и Юренев считал, что, исходя из государственных интересов, дипломату не следует демонстрировать коммунистическую прыть и клеймить главу страны пребывания за то, что он фашист. Сразу по приезде в Рим (февраль 1924 г.) полпред дал несколько интервью журналистам, в которых, отвечая на вопросы, характеризовал Муссолини как «яркую личность, приковывающую всеобщее внимание». Что соответствовало действительности, но было в штыки воспринято итальянскими коммунистами, пожаловавшимися в Москву. Тут же последовал реприманд от Литвинова, заявившего (письмо Юреневу от 14 марта 1924 г.): «К сожалению… с первых же шагов Вы взяли неправильный тон по отношению к Муссолини». Замнаркома ссылался на «постановление авторитетного учреждения (очевидно, Политбюро – авт.), которое гласит: “Считать совершенно недопустимыми документы того типа, которые дает т. Юренев” [190 - АВП РФ, ф. 04, оп. 20, п. 156, д. 53, л. 1–2.].
Литвинов поучал: «Мне представляется нетрудным оставаться в пределах вполне корректного тона по отношению к буржуазным правительствам и их представителям, избегая ненужной лести и похвал, составляющих яркий контраст с оценкой, даваемой этим деятелям революционными рабочими организациями» [191 - Там же, л. 1.].
В заключение замнаркома выражал надежду, что к этой теме больше возвращаться не придется, но он ошибся. Юренев не усвоил урок, тем более, что в мае того же года Рим посетил с визитом председатель Совнаркома СССР Алексей Рыков, который тоже раздавал интервью и делал заявления без идеологической осмотрительности. В частности, как передавали новостные агентства, он «выразил через графа Манцони (итальянского посла в СССР графа Гаэтано Манзони – авт.) благодарность Италправительству за прием, оказанный ему во время пребывания в Италии, быстрое экономическое восстановление которой и порядок вызвали в нем чувство восхищения» [192 - Там же, л. 8–8 об.].
Итальянские коммунисты привычно возмутились и потребовали от Москвы обсудить поведение главы советского правительства на Политбюро. Член Исполкома Коминтерна, видный деятель итальянской компартии Умберто Террачини, написал в этот высший партийный орган, что «т. Рыков обращается к правительству-избивателю трудящихся масс со словами и комплиментами совершенно неуместными», и «дело здесь не в случайностях, а в общей постановке иностранной политики СССР» [193 - Там же, л. 10.]. Тут уже не Литвинову было делать замечания. Рыкову написали записки высшие советские руководители – Григорий Зиновьев (предложил ему вызвать к себе итальянских коммунистов и снять вопрос, сказав им, что, мол, в интервью «наврали многое») и Николай Бухарин, попросивший пару строк «в опровержение» для публикации в газете «Правда» (он был ее главным редактором) [194 - Там же, л. 9–9 об.].
В защиту Рыкова выступил Георгий Чичерин, тогда еще располагавший в советской правящей верхушке солидным весом. Получив информацию о заявлениях председателя Совнаркома (через заместителя Флоринского, Владимира Соколина), он адресовал письмо Льву Каменеву и Григорию Зиновьеву (оба входили в Политбюро, а Зиновьев к тому же руководил Коминтерном). В нем вот что говорилось:
«…это было совершенно нормальное и даже необходимое и неизбежное заявление в момент его отъезда из Италии о том, что он все время находился в удовлетворительном положении, и что все обстояло хорошо, причем он прибавил, насколько мне помнится, что Италия замечательно быстро оправилась после войны. Воспользовавшись гостеприимством итальянского правительства, член нашего правительства обязан был сказать несколько фраз перед отъездом из Италии. Не мог же в самом деле тов. Рыков после использования гостеприимства итальянского правительства изрыгать в момент отъезда ругательства в адрес Муссолини. Мы, как правительство, не можем не считаться с некоторыми неизбежными формами общения. Нельзя же в самом деле всю нашу практику равнять под Рут Фишер [195 - Рут Фишер входила в руководство Коммунистической партии Германии и отличалась ультралевыми взглядами; АВП РФ, ф. 04, оп. 20, п. 156, д. 53, л. 12.]. Если некоторые не понимают, что существование нашего государства является одной из основных необходимостей для Коминтерна, то не можем же мы из-за них разрушать положение нашего государства. У нас всегда был высший синтез революционного интереса, а вовсе не господство уровня Рут Фишер» [196 - АВП РФ, ф. 04, оп. 20, п. 156, д. 53, л. 12.].
Порешили на том, что Рыков даст интервью в итальянские газеты, которое удовлетворило бы итальянских коммунистов и характеризовало «наше отношение к фашизму». Рыков тут же попросил Чичерина дать «наметку» для такого интервью [197 - Там же, л. 13.]. Нарком выполнил эту просьбу, направив то, «что может быть сказано без порчи наших отношений с Италией и без ухудшения нашего международного положения» [198 - Там же, л. 14.]. Предложено было сказать, в частности, следующее:
«Со всеми государствами, кроме советских республик, наши отношения отличаются тем, что мы в этих отношениях оставляем в стороне то, что нас разделяет и… держимся взаимного невмешательства во внутренние дела обеих сторон, отношения же наши устанавливаем на почве общих реальных задач и ограничиваем этими реальными задачами. …Эти отношения для нас чрезвычайно полезны, как они, конечно, полезны и для Италии. То обстоятельство, что наше Правительство не выступает с критикой итальянского фашизма, вовсе не означает, что мы одобряем это течение; наше правительство не может выступать с критикой фашистского течения, не выходя тем самым за пределы тех рамок, в которых протекают наши отношения с Италией» [199 - Там же, л. 15.].
Столь же обтекаемо было составлено сообщение для прессы.
Юренев, находясь в Риме, не мог знать всех подробностей обсуждения в Москве заявлений Рыкова, но видел, что вопрос «соотношения государственного и идеологического подхода» в общем-то остается открытым, и у него есть влиятельный сторонник в лице Чичерина. Они часто расходились во взглядах (нарком даже называл его «враждебным мне Юреневым [200 - Последняя служебная записка Г. В. Чичерина // Неизвестный Чичерин. Часть 2 // https://idd.mid.ru/informacionno-spravocnye-materialy/-/asset_publisher/WsjViuPpk1am/content/neizvestnyj-cicerin-cast-2-.]), но полпред понимал, что в данном случае Георгий Васильевич не станет поступаться принципами. Это нужно учитывать при оценке того, как развивалась история с «обедом для Муссолини» в июне и июле 1924 года.
У Юренева были основания считать: раз обед в миссии завершился успешно, это оправдывает проведение такого мероприятия. Во всяком случае, полпред не ожидал, что оно вызовет столь широкую и резко отрицательную реакцию. Хотя Юренев разъяснил свои мотивы лидеру итальянской компартии Антони Грамши, это ничего не изменило. В резолюции Исполкома КПИ говорилось, что коммунисты выступят публично в прессе «против акта Сов. Посольства для того, чтобы снять с себя ответственность за столь грубую политическую ошибку» [201 - АВП РФ, ф. 04, оп. 20, п. 156, д. 52, л. 9-11.].
Одновременно в центр из Рима поступили два политических доноса (жанр, который всегда был в чести у советских властей). Первую реляцию сочинил сотрудник римского отделения РОСТА, Российского телеграфного агентства, В. Антонов. Она была адресована руководителю агентства в Москве Якову Долецкому, а тот ознакомил с ней Георгия Чичерина. Донос был написан безграмотно, но с революционной прямотой:
«…не могу не поставить Вас в известность до чего доводит стремление наших тов. дипломатов отмежеваться от коммунизма», – лихо излагал Антонов, обвиняя Юренева в том, что тот дал Муссолини «(хоть и небольшой) политический козырь» [202 - Там же, л. 8.]. И в других грехах тоже: «Неделю назад т. Юренев воспротивился, чтобы на закрытом собрании ком. ячейки был заслушан доклад о политическом положении в Италии в данный момент на том основании, что “Муссолини остается у власти, и если узнает хотя и не содержание доклада, но просто факт обсуждения положения в связи с делом Маттеотти, то будет потом мстить”. На возражения т. Юренев отвечал, что если даже до Муссолини дойдет слух о том, что было в нашей миссии закрытое собрание коммунистов, то он будет подозревать нас в попытках руководить работой итал. компартии» [203 - Там же, л. 8 об.].
Автором второго доноса, поступившего непосредственно Чичерину, был советник посольства Александр Макар, который под предлогом мнимой болезни отказался принять участие в приеме. Юреневу, по его словам, он предлагал уехать в отпуск, чтобы избежать обеда с Муссолини, но полпред не внял этой просьбе. В обстановке политического кризиса, резюмировал Макар, режим Муссолини «не мог не воспользоваться поддержкой, которую ему оказывала Совласть в лице своего итальянского представителя» [204 - Там же, л. 13.].
Вопрос об обеде с Муссолини поставили на Политбюро. Юренев в депешах в центр как мог оправдывался и объяснял: «Увильнуть мне от приема никак невозможно. Придется выполнить свой долг» [205 - Там же, л. 2.]. Подчеркивал, что он принимал «министра иностранных дел и его ближайших сотрудников, а не лидера фашистов и его сподвижников» [206 - Там же, л. 1.]. Дополнительно указывал, что, несмотря на фраки с лентами и смокинги, «обед был очень скромен» и «обычного на приемах у итальянцев шампанского у меня не было [207 - Там же.].
Несмотря на эти аргументы, в начале июля Политбюро приняло постановление, категорически осуждавшее Юренева, ему было велено представить свои объяснения. Чичерин, который не находил действия полпреда столь уж неуместными, вступился за него так же, как и за Рыкова, обращая внимание на «смягчающие обстоятельства». 14 июля он направил Сталину, Зиновьеву, Каменеву и другим членам Политбюро письмо, в котором говорилось: «Полученное мною вчера постановление Политбюро о т. Юреневе показывает мне, что Политбюро не было ознакомлено с уже имеющимися в нашем распоряжении обстоятельствами дела. Ознакомившись с ними, оно, я думаю, по крайней мере, дополнит свое постановление» [208 - Там же, л. 5.].
Упор делался на том, что Муссолини, дескать, «сам себя пригласил», «основываясь на разговорах, имевших место в момент приезда в Рим т. Юренева». Чичерин сообщал, что он «тут же послал телеграмму т. Юреневу с вопросом», нельзя ли «пустить» это известие в буржуазную прессу, чтобы придать «совершенно другой характер всему инциденту» и в этом случае «вместо укрепления престижа Муссолини, получится, наоборот, признак слабости: он-де сам напрашивался к обеду». Завершал свое послание нарком так: «Что касается истребования объяснений у т. Юренева, то… отказать Муссолини значило бы нанести ему личное оскорбление и ухудшить наше международное положение. У т. Юренева не хватило остроумия, чтобы из этого выйти. При несколько большем остроумии это было бы возможно. Он очевидно почувствовал себя в тупике и не счел возможным охлаждать наши отношения с Италией. Я хотел бы знать, не дополнит ли Политбюро свое постановление» [209 - Там же.].
Политбюро не «дополнило», во всяком случае так, как хотел этого Чичерин. Довольно наивная попытка изобразить дело, будто Юренев не приглашал Муссолини, а просто «имели место разговоры», едва ли кого-то обманула. В итоге рассыпа́лась вся конструкция доводов о том, что дуче «сам себя пригласил», и в этой связи можно было, дескать, политически ослабить его позиции. Возможно, к мнению Чичерина прислушались бы, если бы он твердо, без экивоков ограничился главным: в той ситуации отказ от приглашения Муссолини действительно мог оскорбить дуче и ухудшить отношения с СССР. Но нарком не решился. А что касается оговорки о том, что Юреневу не хватило остроумия, то она еще больше смазала предпринятый демарш.
На полях письма Чичерина кто-то (не исключено, что один из членов Политбюро) начертал карандашом: «Почему не прибегнул к способу уклонения» [210 - Там же.]. Чтобы найти такой способ, требовались не только остроумие, но и недюжинная изворотливость.
Не сработала и вторая записка Чичерина в Политбюро, отправленная в тот же день. В ней он давал понять, что проблема состояла не в конкретном решении Юренева, а в том, что в СССР все еще не было четкого видения протокольных правил для советских дипломатов. Нарком указывал, что «вопрос о правилах поведения советских представителей заграницей довольно-таки сложен и относится не только к этикету, но в гораздо большей мере к развитию контакта с правительственными, торговыми и банковскими сферами каждой страны», предлагал основательно его проработать и для этого проконсультироваться с Христианом Раковским (этого известного революционера и политического деятеля в 1923 году направили полпредом в Великобританию) [211 - Там же, л. 6.]. «Будучи в столице сильнейшей мировой державы, − писал Чичерин. − он лучше всего может на практике оценить, что именно требуется от нашего представителя практическими соображениями, и что именно может считаться излишним и даже вредным» [212 - Там же.].
23 октября 1924 г. Политбюро приняло заключительное постановление по вопросу об «обеде для Муссолини». Приглашение дуче «на приемы, обеды и т. п. в течение ближайших месяцев» признали недопустимым. В этой связи отменили в полпредстве в Риме официальный прием по случаю очередной годовщины Октябрьской революции (туда Муссолини уж точно пришлось бы позвать). А для маскировки, чтобы избежать нежелательного резонанса, поскольку итальянцы с легкостью могли сложить два и два, отменили аналогичные приемы и в других странах, с которыми у СССР имелись дипломатические отношения [213 - Там же, л. 46.].
НКИД было велено «заменить Юренева на посту полпреда в Риме» [214 - Там же], на эту должность назначили Платона Керженцева. Новый глава миссии сразу убедился в том, что решение Политбюро оказалось опрометчивым. Уловкой с повсеместной отменой официальных приемов итальянцев провести не удалось. Свое свидетельство оставил Флоринский, приезжавший в Рим вскоре после досадного инцидента с обедом для Муссолини: «Т. Керженцев обращает внимание на затруднения, возникающие из факта неприглашения Муссолини; благодаря этому как ответственные работники М. И. Д., так и другие министры вынуждены занимать сдержанную позицию и уклоняться от приглашений полпредства, а это, понятно, отражается на его работе» [215 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 404, л. 56601, л. 112.].
Несмотря на этот сигнал, руководство НКИД не стало вносить коррективы в линию полпредства. Когда в 1928 году Рим посетил Владимир Соколин – заместитель Флоринского в Протокольном отделе – он обнаружил, что на прием по случаю годовщины Октябрьской революции Муссолини снова не пригласили. В результате из приглашенных государственных деятелей и политиков снова никто не явился, даже социал-демократы [216 - АВП РФ, ф. 09, оп. 03, п. 24, д. 8, л. 175.].
Вопросы общения с «фашистами-итальянцами» оставались чувствительными для советской дипломатии в течение всего межвоенного периода, и если имелась возможность свести контакты до минимума или вообще обойтись без них, то так и поступали. В мае 1929 года Флоринского отправили в Одессу, где готовились принимать итальянскую эскадрилью. Но Коллегия НКИД потребовала, чтобы заведующий протоколом не входил «ни в какой контакт с итальянцами и руководил организацией приема эскадрильи в совершенно неофициальном и секретном от итальянцев порядке».
К концу 1930-х годов от принципиальной идеологической предвзятости мало что осталось. В том смысле, что она перестала быть принципиальной, превратилась в конъюнктурную и применялась, когда того требовали обстоятельства. Министра иностранных дел Третьего рейха Иоахима фон Риббентропа принимали в Москве с помпой, а в Риме и Берлине советские дипломаты тесно, не колеблясь общались с фашистами и нацистами. Советская дипломатия эволюционировала, ставя на первое место текущие государственные и политические интересы – конечно, как их понимало руководство страны во главе с Иосифом Сталиным.
Дела церковные
Приведем другой пример того, как коммунистическая идеология мешала нормальной дипломатической работе. В данном случае свою роль сыграла антицерковная политика большевиков. Это ставило советских дипломатов в особое положение, поскольку многие официальные мероприятия за рубежом с приглашением дипломатов так или иначе были связаны с религиозными обрядами. С точки зрения здравого смысла участие в них представителей социалистического государства можно было рассматривать как вынужденную дань условностям, не наносящую большевикам никакого репутационного ущерба. Но в стране, где правил режим, ожесточившийся и озлобленный в результате событий революции и гражданской войны, где священнослужители рассматривались как заклятые враги народа, здравый смысл «отдыхал».
Многие в советской правящей верхушке чувствовали, что создавшаяся ситуация нелепа, ведь она способствовала изоляции полпредств в стране пребывания, а во многих случаях к ним и без этого относились с предубеждением. 12 января 1926 года Коллегия НКИД все-таки решилась на некоторое послабление, постановив, «что полпреды не присутствуют на церковных церемониях, но могут принимать участие в похоронах членов иностранных правительств» [217 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 404, д. 56601, 18.]. Тем не менее, вопросы постоянно возникали.
В январе 1926 году в Японии умер премьер-министр Като Такааки, и Виктор Копп, в то время полпред в Токио, запросил: может ли он участвовать в церемонии прощания в буддийском храме (на сами похороны дипломатов не приглашали). В НКИД подумали и решили, что «означенная церемония не должна рассматриваться как церковная» и Коппу надлежит принять в ней участие [218 - АВП РФ, ф. 057, оп. 6, п. 103, д. 1, л. 286.].
В декабре того же года года умер японский император Ёсихито Тайсё, и в Москве вновь со всей серьезностью рассматривали вопрос (причем на самом высоком уровне, в Политбюро) об участии в похоронах, организованных по религиозному обряду. Положительное решение приняли с любопытными оговорками, обусловленными идеологическими соображениями. Григорий Беседовский (Копп тогда уже отбыл из Токио, и Беседовский являлся поверенным в делах) вспоминал:
«Смерть императора Ёсихито, в конце 1926-го года, поставила и перед советским правительством ряд вопросов формального этикета. Надо было решить, пошлет ли советское правительство на похороны своего специального посла, как другие правительства, будет ли возложен венок на могилу императора, примем ли мы участие в религиозных церемониях во время похорон и т. д. Все эти вопросы были разрешены Политбюро в положительном духе: в Москве чересчур дорожили хорошими отношениями с японцами в момент развития китайской революции и готовы были пожертвовать обычной формулой пренебрежения к буржуазному и придворному этикету. Я получил телеграмму из Москвы с сообщением, что Центральный исполнительный комитет назначил меня чрезвычайным послом на похоронах японского императора. Специальным постановлением Политбюро мне разрешалось “принимать участие во всяких церемониях, связанных с похоронами, но вести себя так, чтобы в рабочих массах Японии не возникло представление о нашей чрезмерной угодливости в отношении японских императоров”. Практически это постановление означало, что, если какому-нибудь предприимчивому фотографу удалось бы сфотографировать мое участие в религиозной процессии и такая фотография вызвала бы скандал в коммунистических кругах, мне пришлось бы расплачиваться за ловкость фотографа. Было решено также возложить венок с советским государственным гербом на могилу императора, но при этом рекомендовалось “не грапировать на герб надписи 'пролетарии всех стран соединяйтесь'”. Мне оставалось только подчиниться такой целомудренной стыдливости Сталина, и венок с советским гербом, без надписи “пролетарии всех, стран, соединяйтесь”, остался на могиле японского императора, как памятник сталинского лицемерия» [219 - На путях к термидору, с. 80–81.].
Участие в похоронах императора прошло для Беседовского без неприятных последствий. Но в Москве Сталин, тем не менее, попенял ему за отклонение от «пролетарской дипломатии». Такой термин использовал Сталин, недовольный тем, что Беседовский слишком уж сближался с японцами, в особенности, с заместителем министра иностранных дел Кацудзи Дебучи. «В международных отношениях и дипломатической работе, – говорил Сталин, – нужно показывать больше твердости и настойчивости, иначе вы легко поддаетесь влиянию окружающей вас, по существу, враждебной нам среды. Вас обволакивали лаской и вниманием, которые вы принимали за чистую монету, а не за технический прием в работе японской дипломатии. Я знаю, что вы были очень близки с Дебучи и при этом вели себя даже не вполне тактично с точки зрения требований, предъявляемых к пролетарской дипломатии. Вы чересчур афишировали свою личную дружбу с представителями буржуазной дипломатии, что не могло не компрометировать вас в глазах японского пролетариата» [220 - Там же, с. 153–154.].
А 16 февраля того же, 1926 года полпред в Литве Сергей Александровский уклонился от присутствия на торжественном богослужении, на котором присутствовал весь дипкорпус. Между тем, отмечался литовский национальный праздник, День восстановления государства, и отсутствие главы советской миссии, конечно, восприняли как faux pas [221 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 404, д. 56601, л. 52.]. Понятно, что государственные интересы СССР от этого не выиграли.
Михаил Кобецкий, полпред в Дании, с извинениями сообщал, что в Копенгагене «ему пришлось присутствовать на церковном обряде на погребении королевы-матери» [222 - Там же, л 52.]. Судя по всему, деваться было некуда, хотя в религиозных пристрастиях этого человека обвинить было невозможно. Параллельно с дипломатической работой он руководил Союзом безбожников СССР и издавал журнал «Безбожник».
Длительную переписку Флоринский вел с Алексеем Устиновым, полпредом в Греции, стране, которую связывали с Россией многовековые православные узы. Поэтому казалось совершенно неразумным не использовать это обстоятельство в политических целях, и Устинов указывал «на неудобства, возникающие вследствие неучастия в церковных церемониях» [223 - Там же, л. 66.].
Любопытно, что Флоринский занял в этой связи абсолютно жесткую позицию. Признавал, что «в Греции существуют специфические условия», но тут же подчеркивал, что «гораздо больше зла принесут отступления в этой области» и «степень участия полпредства в торжествах представляется вполне достаточной и помимо церковных церемоний». Конечно, они дают «возможность общаться с другими миссиями, но от этих выгод, мне думается, можно отказаться с легким сердцем» [224 - Там же.].
Приведем его аргументы, по возможности, подробнее, они того заслуживают: «Нареканий можно избежать лишь в том случае, если мы решительно и твердо заявим, что ни в каких церковных церемониях мы не участвуем, и если мы действительно неуклонно будем проводить это решение в жизнь. …Понятно, неучастие наших полпредов в церковных церемониях может их ставить в отдельных случаях в затруднительное положение. Однако еще большим злом является отсутствие твердой линии в этом вопросе, могущее вызвать совершенно справедливые нарекания. Почему в самом деле на одной официальной церемонии мы присутствуем, а на другой нет; одного короля хороним на все 100 %, а другого наполовину. …Я полагаю, что твердость и последовательность линии в отношении церковных церемоний может вызвать лишь уважение к нам со стороны буржуазных кругов. О впечатлении среди рабочих говорить не приходится. Нам нет надобности рабски подчиняться всем традициям буржуазного общества. В частности, в этой области мы смело можем вести независимую и твердую линию и от этого мы только выиграем во всех отношениях [225 - Там же, л. 52–66.].
Такой подход только на первый взгляд вызывает удивление. Флоринский принадлежал к числу трезвомыслящих нкидовцев, но всегда помнил, что его окружают «более сознательные товарищи», включая «соседских». Любое проявление идеологической неустойчивости, в том числе религиозности могло быть использовано против него, особенно, учитывая не вполне пролетарскую биографию заведующего протоколом.
Добавим, что если за рубежом советские дипломаты еще могли задаваться вопросом – идти в храм или не идти, то в Москве подобная дилемма перед ними не стояла. В июле 1930 года, когда скончался 1-й секретарь итальянского посольства, на панихиду во французскую церковь – Храм Святого Людовика на Лубянке – никто от НКИД не явился.
Рауты
Существенная часть протокола – организация официальных приемов, которые пафосно называют дипломатическими раутами. Это и уважение к представителям другой страны (или стран), и возможность наладить контакты, и демонстрация своей культуры и т. д. Большевиками, даже интеллигентными и воспитанными, с опытом госслужбы в царской России, такие приемы поначалу воспринимались как буржуазные выкрутасы. Никакие правила и традиции для них не существовали, и если они и устраивали приемы, то делали это без затей.
Густав Хильгер описал прием 7 ноября 1920 года (трехлетие революции, шутка ли сказать), на который его пригласили:
«Не может быть контраста большего, чем между этим примитивным и скромным характером празднования 7 ноября 1920 года в Доме приемов московского Комиссариата иностранных дел [226 - Имеется в виду особняк на Софийской набережной, где позже обосновалось британское посольство.] и тем блеском и богатством, которые отличают официальные празднования в Советском Союзе сегодня… [227 - То есть конец 1940-х – начало 1950-х гг.] Наш банкет открыл Чичерин, который заставил своих гостей ждать его появления в течение полутора часов; люди Востока проницательно комментировали это, сказав, что коммунисты, вероятно, отменили, как буржуазный предрассудок, даже вежливость. Более того, Чичерин на том вечере презрел все правила протокола (с которыми он должен был быть знаком со старых времен), потому что заставил меня сесть справа от себя, между собой и его помощником Максимом Литвиновым… чтобы надлежащим образом подчеркнуть присутствие первого и единственного представителя великой державы с Запада.
Второй помощник Чичерина, обладавший приятной внешностью Лев Карахан, сел напротив хозяина, а по бокам от него расположились послы Ирана и Афганистана. Спокойная и уверенная распорядительность резко контрастировала с многими мелкими шероховатостями. Например, официанты вразрез с самыми элементарными правилами своей профессии постоянно предлагали еду справа, в то же время дружески подбадривая гостей брать побольше; качество приготовления пищи не делало бы чести даже второразрядному ресторану, и, не имея иного питья, гости должны были удовлетвориться разведенным малиновым лимонадом. Мы с Чичериным наливали друг другу» [228 - Россия и Германия, с. 78–79.].
Такая непринужденность, с одной стороны, импонировала, а с другой напрягала иностранных дипломатов, привыкших к определенным стандартам.
Принимать зарубежных гостей следовало достойно, предлагать качественные угощения и напитки, и Чичерин не раз сердился из-за «отвратительных вин», которые подавали на приемах, недостатков сервировки и пр. [229 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), п. 13, д. 404, л. 281.] В силу своего происхождения, общей культуры и жизненных привычек нарком разбирался в винах не хуже иного сомелье и приучал персонал НКИД к тому, что не следует ставить на столы отечественную продукцию. Шампанское, ликеры и другие алкогольные напитки стали выписывать из Парижа.
О пристрастиях Чичерина в дипкорпусе было известно (Георгий Соломон даже считал, что нарком «постепенно втягивался в пьянство» [230 - Среди красных вождей, с. 129.]), ему старались угодить. Китайский посланник Ли Тья-Ао [231 - Написание имени китайского посланника даем так, как в документах НКИД, Сегодня более употребительно – «Ли Цзяао».] специально заказал для него во Франции «несколько десятков ящиков вина» и был «очень опечален, что вряд ли ему удастся угостить этим вином Георгия Васильевича». Чичерин тогда не смог прийти в китайское посольство, шел 1925 год, он уже часто болел и лечился за границей [232 - АВП РФ, ф. 057, оп. 5, п. 102, д. 1, 170.].
Отсутствие общей культуры у дипломатических и технических сотрудников НКИД в организации приемов проявлялось в мелочах, но важных мелочах. В 1925 году комендант Кремля Рудольф Петерсон жаловался на «недостатки приема иностранных представителей тов. Калининым, Рыковым, Каменевым, Лежавой и др.». Его не извещали «заблаговременно “о приеме и характере самого приема”» (то есть нарушали важнейший принцип пунктуальности, сформулированный Флоринским), а штат курьеров был «недостаточно для этого подготовлен, не выбриты, плохо одеты, не сообразительны и т. д.» К чаю подавали «разные ложечки», бутерброды подносили «на тарелках с отбитыми краями», да и подносы были «плохие». Курьеров Петерсон просил «одеть в однообразную форму, выдав зимнюю тужурку и брюки суконные черные, летом из легкой материи», а также снабдить его запасом хороших сигар и папирос, «не в обыкновенной упаковке, а красивее было бы иметь из наших кустарных изделий красивую какую-нибудь вещь для папирос и сигар, если сигары, то специальный ножичек для нарезки» [233 - АВП РФ, ф. 057, оп. 5, п. 102, д. 7, л. 21.].
На официальных приемах существенную роль играет рассадка (хотя бывают приемы и без рассадки). Есть места более и менее почетные, в зависимости от того, как далеко или близко они находятся от места, которое занимает хозяин дома, и с какой стороны от него. Хозяин – естественно, рангированный высокопоставленный дипломат, в то время, как нарком, члены Коллегии НКИД и начальники отделов таковыми не являлись, поскольку, как уже отмечалось, ранги большевики отменили. Приходилось втолковывать, что, несмотря на это, усаживать их следовало самым почетным и достойным образом. К наркому и замнаркомам – относиться как к послам, и наркому «в порядке любезности» неизменно предоставлять «первое место», а членов коллегии принимать как посланников [234 - АВП РФ, ф. 0146, оп. 9, п. 115, д. 6, л. 153.].
Однако четкие и ясные разъяснения следовало дать официально и письменно, но, как уже говорилось, это не делалось. И турецкий посол Рагиб-бей, являвшийся дуайеном (был ноябрь 1933 года), жаловался, «что до сих пор не установлен твердый порядок старшинства членов правительства и ответственных работников НКИД», и это создает «неудобства», поскольку непонятно, как принимать и рассаживать [235 - АВП РФ, ф. 057, оп. 13, п. 111, д. 2, л. 66.]. Флоринскому крыть было нечем, он лишь повторял, что «у нас чинов и званий нет… но принцип куртуазности надо соблюдать» [236 - Там же, с. 67.].
Встречи, проводы, похороны
Особое внимание Флоринский и его подчиненные уделяли организации встреч и проводов зарубежных государственных деятелей, политиков и послов. И кстати, незаметно, чтобы в таких случаях они стремились к простоте и сдержанности, напротив, старались обставить дело со всевозможной торжественностью.
Посла Франции Жана Эрбетта встречали Флоринский и заведующий Отделом англо-романских стран НКИД Самуил Каган. «На вокзале был выстроен почетный караул при оркестре музыки. Куча фотографов, кинематографических операторов и корреспондентов… Сказав послу краткое приветствие от имени Правительства СССР, я представил ему т. Кагана. Затем посол прошел вдоль фронта почетного караула, поздоровавшись с ним по-русски. Перед вокзалом караул продефилировал церемониальным маршем» [237 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 401, д. 56558, л. 6.].
Сложной задачей стала разработка программы пребывания в СССР китайского генерала Сю. В письме Фрунзе (10 июня 1925 года) Чичерин указывал: «генерал Сю… разъезжает по европейским странам и Америке со специальной миссией Президента Китайской Республики в качестве, так сказать, чрезвычайного посла», и в других странах ему устраивают «пышные встречи». Китайский посланник Ли Тья-Ао по этому поводу «отмечал нежелательность каких-либо упущений в виду китайской щепетильности к вопросам этикета». С другой стороны, генерал, указывал нарком, «является в наших глазах одиозной фигурой, как монархист и враг дружественной нам Монголии, в которой он в течение долгого времени занимал пост вице-короля и прославился своей жестокостью». Поэтому Чичериным предлагалось найти золотую середину и «устроить ему более или менее торжественный прием с наименьшей при этом оглаской» [238 - АВП РФ, ф. 057, оп. 5, п. 102, д. 5, л. 1.].
В итоге встретили достойно, но камерно, без лишней помпы и без почетного караула. Однако визит прошел настолько успешно (Сю приняли Михаил Фрунзе, Алексей Рыков, нарком путей сообщения Ян Рудзутак, генерала свозили в Ленинград), что было решено проводить гостя более эффектно и торжественно и на этот раз с «оглаской». Даже выстроили почетный караул – впервые при проводах иностранного гостя. «Перед вокзалом был расчищен большой квадрат, одну сторону которого образовал многочисленный почетный караул из транспортной школы ОГПУ и кавдивизиона ОГПУ при 2 оркестрах музыки, а остальные стороны многочисленная толпа, сдерживаемая милицией». Сю приветствовал красноармейцев фразой «Здравствуйте, товарищи!». Женщины махали красными косынками. «Получилась очень внушительная манифестация. Затем пехотная часть караула была выстроена на перроне перед вагоном генерала. Генерал снова благодарил караул, низко ему кланяясь. Просил также передать его горячую благодарность т. т. Чичерину и Фрунзе, за оказанный ему прием. Поезд отошел под звуки оркестра. Эти торжественные проводы бесспорно произвели сильнейшее впечатление на генерала и глубоко его растрогали. В этом отношении был достигнут несомненный эффект, хотя столь шумные проводы и расходились с первоначальным решением Коллегии о характере приема генерала» [239 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 401, д. 56559, л. 20.].
Таким образом, степень торжественности всяких проводов и встреч зависела от характера политических отношений между странами. К примеру, в Варшаве в 1934 году создалось впечатление о холодности готовящегося для Юзефа Бека приема в Москве. Основания для этого были, Польша в то время заигрывала с гитлеровской Германией, с которой у СССР отношения как раз испортились. Но опасения поляков все же оказались напрасными. Правда в Негорелом (это была первая железнодорожная станция, куда приходили поезда из Европы) Бека встречали «без знамени и оркестра» и без почетного караула. Вдоль перрона выстроилась цепочка стрелков ОГПУ, тем дело и ограничилось. Зато в Москве был выставлен почетный караул, а в Большом театре, как помните, и гимн исполнили [240 - АВП РФ, ф. 057, оп. 14, п. 111, д. 1, л. 28.].
Протокольному отделу приходилось решать вопросы, связанные с присутствием иностранных дипломатов на похоронах. Не их коллег (здесь протокольщики умывали руки), а крупных советских деятелей и дипломатов. Опыта не было никакого, всё осваивали «с колес», и организацией занимались, в основном, Флоринский и Канторович. Вопросов возникала масса, например, куда пускать иностранцев, а куда не пускать? В июле 1926 года умер Феликс Дзержинский, и тогда Флоринский констатировал: «Корпус участия в похоронах не принимал, т. к. в траурной церемонии и к присутствию на Красной площади мы никогда не допускали дипломатов в силу понятных причин, а приглашать присутствовать при выносе тела из Дома Союзов не представлялось возможным, в виду недостаточности помещения Малого Зала, где было поставлено тело т. Дзержинского (Большой Зал ремонтируется)» [241 - АВП РФ, ф. 028 (Архив С. И. Аралова), п. 4, д. 124, л. 82.].
Дипломатические миссии по-разному отнеслись к кончине человека, который возглавлял могущественное ведомство – главный орган массового террора в СССР. Германский посол Ульрих фон Брокдорф-Ранцау, друживший с Чичериным и являвшийся горячим сторонником укрепления советско-германских отношений, как дуйаен, по всем миссиям разослал циркуляр «о приспуске флага в день погребения» [242 - Там же, л. 83.]. Все выразили соболезнования, кроме англичан, поляков, китайцев и греков. «Первые двое бесспорно злостно», – уточнял Флоринский. С Великобританией и Китаем отношения тогда стремительно портились, с Польшей они никогда не были особенно хорошими, а с Грецией вышло недоразумение. Посланник Пануриас находился в Ленинграде и потом исправился, дал телеграмму. А флаг не приспустило только одно посольство, польское, и Флоринский пожаловался Ранцау. Однако тот не захотел объясняться с послом Станиславом Кентчинским – германо-польские отношения были тогда не более теплыми, чем советско-польские. Да и сам глава польской миссии отталкивал дуайена своим шляхетским гонором. Ранцау сказал, что «не имеет удовольствия часто встречаться с этим малосимпатичным коллегой» [243 - Там же, л. 6, 82.].
А вот кончина Леонида Красина, полпреда СССР в Великобритании, вызвала всеобщее сожаление. Он пользовался уважением, как серьезный политик и дипломат, чуждый идеологических вывертов. Урну с его прахом доставили из Лондона на Белорусский вокзал 1 декабря 1926 года. На перроне собрались многие главы миссий, включая Ранцау и Эрбетта. Обратим внимание на эмоциональное поведение Ранцау, хорошо знавшего Красина:
«После прибытия поезда урна с прахом была вынесена из вагона т. т. Литвиновым, Енукидзе и другими и было приступлено к ее укреплению на пьедестале, вокруг которого сгрудилось порядочно народу, несколько оттеснившего послов. Ранцау пришел в величайшее волнение от мысли, что ему не удастся возложить венка. Он весь побледнел, руки у него тряслись, и он начал тянуть за рукава красноармейцев, державших огромный венок, стараясь пробиться к урне». Но все устроилось, «Енукидзе [244 - А. С. Енукидзе, видный политический и государственный деятель, секретарь ЦИК СССР.] сделал знак», посла пропустили, и он возложил венок [245 - АВП РФ, ф. 057, оп. 6, п. 103, д. 1, л. 31.].
Тяжелым событием стало убийство в Варшаве в июне 1927 года советского полпреда Войкова. Оно ударило по советско-польским отношениям, хотя официальная Варшава следила за тем, чтобы соблюсти все формальности. Телеграммы с соболезнованиями отправили в Москву от имени польского правительства и непосредственно от министра иностранных дел. А посол Станислав Патек (получил назначение в Москву в 1926 г.) выразил соболезнования лично Литвинову (Чичерин болел и не появлялся в наркомате). Его примеру последовали главы всех миссий, за исключением китайской – после Шанхайской резни (апрель 1927 года) [246 - Массовые убийства китайских коммунистов сторонниками Чан Кайши 12 апреля 1927 г.] отношения Москвы и Пекина испортились.
Организация похорон легла опять-таки на плечи Флоринского, Канторовича, а также заведующего Отделом Балтийских стран и Польши Михаила Карского. Из Варшавы доставили урну с прахом, которую захоронили в Кремлевской стене (как и урну Красина). На Красную площадь допустили одного Патека.
Подарки
Непременный элемент дипломатического общения – подбор и вручение подарков. Это – способ укрепления контактов и одно из проявлений уровня отношений. Официальные и неофициальные визиты (включая, конечно, визиты первых лиц) и более скромные дипломатические события (скажем, посещение послом каких-то учреждений в стране пребывания, первые знакомства с коллегами, встречи и проводы и пр.) обычно сопровождаются дарением памятных сувениров или иных подарков.
Советские дипломаты довольно быстро к этому привыкли. В ход шли, в основном, кустарные изделия в традиционном русском стиле, во всяком случае, с национальной символикой. Нередко старинной работы. Когда Михаил Калинин принимал японского государственного деятеля виконта Гото, то подарил ему серебряную табакерку с видами Кремля начала XIX века. А Лев Карахан осчастливил Гото серебряной шкатулкой – тоже с видом Кремля [247 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), п. 13, д. 404, л. 28.].
В дружеском плане делались менее формальные и более практичные подарки. Так, Айви Литвинова подарила супруге эстонского посланника Юлиуса Сельямаа мех чернобурой лисицы [248 - АВП РФ, ф. 057, оп. 14, п. 111, д. 1, л. 154.].
Специфической особенностью дипломатической практики того времени было дарение своих портретов (чаще всего фотографических), что не считалось проявлением мании величия. Просто так было принято, и уезжая без портрета, иностранный гость мог посчитать себя обиженным. Гото жаждал получить портрета Калинина с дарственной надписью, и это пожелание, конечно, было удовлетворено. А еще ему достался «портрет Чичерина в раме красного дерева» [249 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), п. 13, д. 404, л. 28.].
Счастливым обладателем портрета Чичерина стал и афганский посол Гулям Наби-хан. Народный комиссар написал своему секретарю Леониду Гайкису и заведующему 1-м Восточным отделом Владимиру Цукерману: «Обратите внимание на просьбу афганского посла получить мой портрет с автографом. Это должно быть сделано прилично. Я думаю, что надо было бы дать ему большой портрет под стеклом и в красивой рамке. Надо обдумать, как это лучше будет сделать» [250 - АВП РФ, ф. 057, оп. 4, п. 101, д. 4, л. 2.]. Подчиненные расстарались и Гулям Наби-хану вручили «портрет т. Чичерина в набивной серебряной раме» [251 - АВП РФ, ф. 057, оп. 4, п. 101, д. 1, л. 12.].
Само собой разумеется, что Чичерин и другие советские дипломаты тоже получали подарки от зарубежных представителей. Но в отличие от последних «наши люди» порой забывали поблагодарить. Как-то Флоринский получил от Чичерина выволочку за то, что «не написали благодарственное письмо Тевфик-бею (турецком послу – авт.) за подарки», поскольку это «может повлиять на наши отношения с Турцией». Дело, конечно, заключалось не только в политических последствиях, но и в обыкновенной вежливости. Народный комиссар указывал, что «простое молчание есть неприличие» [252 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 411, д. 56698, л. 1.]. Сам он никогда не забывал поблагодарить.
Карлис Озолс приводит письмо, которое Чичерин направил ему с благодарностью за присланные цветы (посланник проводил отпуск у себя в Латвии и прислал несколько сот роз из своей оранжереи):
«Глубокоуважаемый Карл Вильюмович!
Прошу Вас принять выражение моей глубокой благодарности за память и прелестные розы из Вашего сада, любезно присланные Вами через посредство Д. Т. Флоринского.
Зная Ваше доброе ко мне расположение, мне особенно дорого было это внимание с Вашей стороны.
От души желаю Вам приятно провести Ваш отпуск и хорошенько отдохнуть среди Вашей семьи.
В надежде Вас вскоре вновь видеть в Москве для продолжения нашей дружной совместной работы, прошу Вас принять уверение в глубоком моем почтении.
Георгий Чичерин» [253 - Мемуары посланника, с. 159–160.].
Наставник полпредов
Важный нюанс – упрощение протокола было ориентировано исключительно на внутреннее употребление, в отношении деятельности центрального аппарата НКИД в СССР и контактов с иностранными миссиями в нашей стране. Что же касается работы советских дипломатов за рубежом, то Флоринский настаивал на соблюдении церемониала в полном объеме, вплоть до мелочей, чтобы они не попали в унизительное положение в глазах коллег по цеху или представителей страны пребывания.
Однажды Чичерин и Флоринский пришли на официальный обед в китайскую миссию, глава которой Ли Тья-Ао относился к СССР с глубокой симпатией. Но был пожилым и не очень здоровым человеком, не за всем мог лично уследить, а его подчиненные часто не разделяли его политических взглядов. И на этом обеде к своему неудовольствию Флоринский обнаружил, что его и Чичерина посадили на худшие места, не соответствовавшие их статусу. Очевидно, виноват был заместитель главы миссии Ли Пао-Тан.
«Если бы на обеде были только мы и китайцы, нам было бы, конечно, совершенно безразлично, кто и где сидит, но в данном случае имел место дипломатический обед, на котором рассадка должна производиться в соответствии с общепринятыми правилами. Ли Пао-Тан, со свойственной ему трусостью, заявил, что он тут ни при чем, и постарался свалить всю ответственность на Ли Тья-Ао, который якобы сам отвел нам самые низшие места, исходя из особо дружеского характера наших отношений, позволяющих ему с нами не считаться. Мне пришлось повторить, что дружба дружбой, а протокол протоколом, поскольку на обеде присутствовали иностранцы. Ли Пао-Тан рассыпался в глубочайших извинениях и помчался за Ли Тья-Ао, от чего я его тщетно старался удержать, указывая, что считаю инцидент исчерпанным. Бедный старик, который вообще плохо соображает после болезни, проделал передо мною все положенные восточные реверансы, приведя меня в полное смущение и вызвав меня на ответное балетное упражнение» [254 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 401, д. 56558, л. 32.].
За рубежом советским дипломатам было предписано особенно внимательно следить за соблюдением в отношении них не доморощенных, а общепринятых норм и самим им следовать. Причина двойного стандарта понятна – в противном случае представители Москвы оказались бы «белыми воронами» на фоне остального дипкорпуса. Именно поэтому однажды Флоринского возмутило поведение Красина, который в Париже, при вручении верительных грамот, настоял на «облегченном протоколе». Детали не дошли до нас, но, вероятно, с точки зрения заведующего протокольной частью это было что-то недопустимое. И 16 декабря 1924 года он направил Чичерину гневную реляцию. «Из газет явствует, что тов. Красин отказался от церемониала, принятого во Франции при вручении верительных грамот… и что для него был выработан какой-то особый упрощенный церемониал». Тем самым «Красин создал прецедент и пошел совсем по иной линии, чем та, которая нами до сих пор проводилась». То есть, «несмотря на чрезвычайно упрощенный церемониал, принятый в СССР, мы до сих пор решительно требовали оказания нашим полпредам тех же почестей, что оказываются… другим иностранным представителям в том же ранге» [255 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 398, д. 56491, л. 118.]. Если резюмировать: Красину почестей оказали меньше и в результате пострадали государственные интересы.
Одна из забот Флоринского заключалась в том, чтобы протокольные премудрости освоили все советские представители за границей. Разработанная им инструкция пришлась как нельзя кстати, спрос на нее был огромный. Ее рассылали с дипломатической почтой, с дипкурьерами, но, очевидно, в каких-то случаях с запозданием, и она далеко не сразу доходила до дальних точек. Это, в частности, видно из адресованного Флоринскому и датированного 13 июля 1923 года письма Дмитрия Цюрупы из Токио. Этот советский дипломат был сыном крупного советского деятеля Александра Цюрупы (который уже упоминался в нашем повествовании) и являлся секретарем-делопроизводителем советской делегации на переговорах с Японией о взаимном дипломатическом признании:
«У нас, в Токио, ощущается весьма большая нужда во всех Ваших инструкциях. Без них работа ведется весьма кустарно и примитивно. Чего уж больше, если мне приходится выступать в роли закаленного и искушенного в дипломатическом этикете и обычаях наркоминдельца. Был бы -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|
-------
знателен, если бы Вы не отказали прислать мне по одному экземпляру этих инструкций, передав их для пересылки, чтобы не затруднять Вас, Федору Иосифовичу Шеншеву» [256 - АВП РФ, ф. 04, оп. 3, п. 101, д. 1, л. 46; Ф. И. Шеншев – сотрудник НКИД, в 1927–1930 гг. секретарь Коллегии НКИД.].
Соблюдение протокольных норм позволяло избежать сложностей в общении с властями страны пребывания и дипкорпусом. Нежелание этого делать порой оборачивалось пренебрежительным отношением, чуть ли не остракизмом. Кое-что об этом уже уже говорилось (применительно к деятельности миссии Иоффе в Берлине), но имелись и другие случаи. С не -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|
-------
трудностями сталкивались в Варшаве полпред Петр Войков и его супруга, которую нигде не принимали. Это было вызвано не только причастностью мужа к казни царской семьи (о чем все знали), но также несоблюдением определенных протокольных требований.
Аделаида Войкова была варшавянкой, дочерью купца первой гильдии и считала себя старожилкой, в отличие от других дипломатических жен. Когда Войкова приехала, старших дам дипкорпуса не было, но она не нанесла им визиты и после их возвращения. Явилась только к жене австрийского посла, а когда та попросила приехать к ней снова, чтобы обсудить дальнейшие визиты вежливости, то не ответила на это приглашение. Разобравшись в создавшейся ситуации, Флоринский прокомментировал: «Дипкорпус имеет все основания считать, что т. Войкова не желает с ним знаться, ибо не выполнила обязанностей визитной повинности, налагаемой на всех вновь приезжающих» [257 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 401, д. 56558, л. 75.].
Не одна жена Войкова, многие другие супруги советских дипломатов понятия не имели о правилах этикета, дипломатическом политесе, а также дресс-коде – в силу своего происхождения, воспитания, уровня образования и культуры. Известны случаи – анекдотические, но, увы, реальные – когда советские дамы, потеряв голову от изобилия и разнообразия товаров в магазинах одежды, скупали пеньюары, считая их вечерними платьями и появлялись в таком виде на приемах. Но главная проблема заключалась в том, что их мужья зачастую не могли объяснить, как себя вести, поскольку сами этого не знали и регулярно попадали впросак.
Еще один варшавский эпизод. 12 марта 1933 года к Флоринскому пришла Софья Антонова-Овсеенко, жена известного революционера Владимира Антонова-Овсеенко, одного из руководителей Октябрьского переворота, которого за участие в оппозиции перевели на дипломатическую работу и в 1930 году назначили полпредом в Польше. Речь зашла «о трудностях работы в Варшаве и о неподготовленности и неприспособленности для протокольной работы персонала полпредства, что является одной из причин отчужденности от дипкорпуса». Флоринский заключал: «Понятно, что в Варшаве дипломаты сторонятся наших представителей. Причины этому достаточно глубоки. Но некоторые наши протокольные упущения способствуют еще большему углублению этой отчужденности» [258 - АВП РФ, ф. 057, оп. 13, п. 111, д. 2, л. 51.].
Антоновы-Овсеенко после прибытия в Варшаву не устроили ни одного приема и даже не пригласили в полпредство коллег по дипкорпусу, когда выступали советские артисты. Лишь «недавно», то есть незадолго до разговора с Флоринским, супруги узнали о газете «Мессажэ де Варсови», где печаталась светская хроника, имевшая прямое отношение к жизни дипкорпуса, с информацией о всех проводившихся мероприятиях в польской столице. Полпред и его супруга «ни разу не были этой зимой у м-м Ларош, дуаэнши» (жены дуайена, французского посла), а «м-м Ларош, женщина властная и самолюбивая, совершенно игнорирует наше полпредство, а за ней тянутся остальные дипломаты». Вывод был сделан печальный: у полпреда и его жены «вообще нет связей в дипкорпусе», и они «не знают, что там делается» [259 - Там же.].
Отличился и полпред СССР в Литве Сергей Александровский, что вызвало возмущение в литовском МИДе. Послу в Москве Юргису Балтрушайтису было поручено передать в НКИД официальную ноту-демарш. Балтрушайтис (кстати, замечательный поэт-символист) хорошо относился к СССР, близко общался со многими нкидовцами и не хотел скандала. Поэтому вручил официальную ноту (датированную 8 января 1927 года) Флоринскому «неофициально». Приведем ее текст с некоторыми сокращениями:
«По поручению своего Правительства имею честь довести до Вашего сведения о нижеследующем:
1 января дипкорпус должен был официально представиться вновь избранному президенту Литвы… но полпред Александровский, состоящий местным вице-деканом (то есть заместителем дуайена – авт.), не указав причин, не представился ни лично, ни через своего заместителя… Ввиду этого Литовское правительство принуждено с сожалением констатировать, что до выяснения инцидента оно лишено возможности сноситься официально с Союзом Советских Социалистических Республик…. через Его представителя Господина Александровского…» [260 - АВП РФ, ф. 09, оп. 2, п. 1, д. 7, л. 1.].
Общее впечатление о советском полпреде уже невозможно было исправить, и летом 1927 года Александровский покинул свой пост.
Случалось, что советские дипломаты не совершали ошибок, и все же оказывались в дипкорпусе в изоляции – зарубежные коллеги их третировали, не хотели знаться. В частности, это произошло в 1925 году с Львом Караханом, прибывшим в Пекин в должности полпреда. Он сообщил об этом Флоринскому и тот поставил в известность Чичерина: «Тов. Л. М. Карахан в личном письме указывает, что иностранные представители в Пекине тянут с ответом относительно его участия в дипкорпусе, несмотря на то, что добрая половина из них представляет державы, с которыми мы находимся в нормальных отношениях» [261 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 401, д. 56557, л. 18.].
В Китае сложилась особая ситуация, Карахан и другие советские эмиссары ставили своей задачей усиление местных коммунистов, подстегивали социальные и политические протесты. Этим объяснялась позиция дипкорпуса, где заправляли западные дипломаты, отрицательно относившиеся к попыткам советского полпреда революционизировать страну. Которую и без того лихорадило… Чтобы спасти положение, Флоринский вызвался лично поехать в Пекин, взяв рекомендации у послов западных держав в Москве, чтобы оказать «дипломатическое давление»:
«…Необходима также в интересах дела дипломатическая работа среди самого пекинского дипкорпуса, имеющая целью отколоть элементы, на которые мы могли бы опереться. К этому можно прийти лишь путем тщательной обработки и более или менее тесного личного контакта. Естественно, что т. Карахан, посол, лишен лично этой возможности, поскольку он не видится со своими “коллегами” и не может к ним поехать первым. Эту роль, т. е. увязку личных отношений должны были бы взять на себя советник или секретари. Еще больших результатов в этом направлении удалось бы, быть может, достичь свежему человеку, приехавшему из Москвы. Вот почему я позволил бы предложить свою кандидатуру для кратковременной поездки (6–8 недель), если таковая была признана желательной Коллегией и т. Караханом. Я отправился бы в Пекин под видом отпуска, запасшись от Манзони, Эрбетта, Ранцау и скандинавских посланников рекомендательными письмами, которые открыли бы мне двери их миссий в Пекине и позволили бы прощупать почву, а, быть может, также рассеять некоторые сомнения в умах пекинских дипломатов и сломить в отдельности упорство каждого из них, побудив их для начала к соблюдению элементарной вежливости в отношении посла СССР, а затем и к более интимному общению.
Мне думается что такого рода работа, комбинированная с надлежащим нажимом на правительства… может повести к надлежащим результатам» [262 - Там же, л. 18–19.].
Флоринский хотел совместить приятное с полезным. Он устал от московской рутины, был не прочь сменить обстановку и познакомиться с великой азиатской страной. И в заключение своего обращения к Чичерину честно признавался в этом: «К сему должен добавить, что в 1924 г. я не пользовался отпуском, что в течение последнего довольно тяжелого года мои нервы порядком истрепались, что побуждает меня при всех обстоятельствах просить об отпуске, за каковой могла бы сойти вышеозначенная командировка, поскольку она связана с переменой обстановки» [263 - Там же, л. 19.].
О визите Флоринского в Пекин данных не сохранилось, из чего можно сделать вывод, что Коллегия все-таки не пошла ему навстречу, решив, что Карахан справится сам. В любом случае, это пример того, что Флоринский реагировал на все случаи нарушения протокола, объяснял полпредам хитрую дипломатическую «механику», наставлял, советовал, вплоть до, казалось, мелочей, которые тоже имели значение.
В 1926 году он обратил внимание на ошибку полпреда в Риме Платона Керженцева, который нотой уведомил Муссолини о том, «что на время поездки в Милан управлять делами посольства будет т. Рубинин [264 - Е. В. Рубинин – советский дипломат, полпред, в то время первый секретарь полпредства в Италии.]». «Этого не следовало делать, – поучал Флоринский, – ибо в отлучках полпреда из столицы в провинцию (поскольку полпред остается на территории страны своего пребывания) таких извещений посылать не принято». Флоринский также обратил внимание, что нота Керженцева адресовалась Муссолини как министру иностранных дел, хотя он также занимал пост премьер-министра. Но этот титул был пропущен, что могло быть воспринято итальянцами как непозволительный выпад [265 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 19, д. 10, л. 10.].
Кроме того, шеф протокола требовал от глав загранпредставительств подробной информации о том, «насколько партнеры соблюдают принцип взаимности»: «Был ли у Вас с личным ответным визитом министр, товарищ министра или кто-либо из чиновников миндела [266 - Еще один образчик советского дипломатического жаргона 19201930-х гг. Позже этот термин несколько изменился, превратившись в «мининдел». И в таком виде по сей день активно используется в оперативной переписке.] после того, как Вы сделали министру и в министерство первые визиты по прибытии к месту назначения… Бывали ли случаи, чтобы министр иностранных дел или высшие чиновники министерства брали сами инициативу и являлись бы к Вам с личным визитом…?». Флоринский просил «составлять краткие характеристики взаимоотношений по протокольной линии», присылать «краткую ежедневную хронику”светской жизни”», отчеты об обедах или приемах, о тех, кого пригласили и кто пришел, «со внесением в таковые сжатого изложения наиболее характерных казусов» [267 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 401, д. 56557, л. 4.].
Двусторонние нюансы
В начале 1920-х годов появление в советской столице дипломатического корпуса стало одной из ярких примет происходивших перемен. Москва возрождалась, что прежде казалось совершенно немыслимым. Сразу после революции, во время гражданской войны сюда тоже приезжали официальные представители зарубежных государств, но случалось это редко, по особым случаям (как миссия Уильяма Буллита в начале 1919 года [268 - Американский дипломат Уильям Буллит (впоследствии первый посол США в СССР) приезжал в Москву в марте 1919 г. для переговоров о прекращении гражданской войны в России и проведении международной конференции для выработки мирного соглашения.]), и эти визитёры выглядели чужими и неприкаянными на фоне бушевавшей вакханалии военного коммунизма. Теперь же дипломаты шаг за шагом врастали в советскую действительность – уже, казалось, менее отталкивающую и страшную. Частная собственность и предпринимательство, даже в куцых рамках, дозволенных большевиками, позволяли иностранцам в большей или меньшей степени сохранять привычный жизненный уклад и выполнять свои профессиональные обязанности.
При этом они чувствовали себя относительно защищенными и обеспеченными: советское правительство обещало им правовой иммунитет, а миссиям – экстерриториальность. Дипломатам выдавались дипломатические карточки, в которых фиксировались льготы и привилегии, предоставляемые им и членам их семей на территории СССР. Проживать разрешалось на частных квартирах, если не хватало мест «в стенах своей миссии», и они освобождались от прописки в милиции. При выезде получали открытые листы, позволявшие избежать таможенного досмотра сопровождаемого багажа, а «начальники миссий» при окончательном отъезде могли беспошлинно вывезти все свое имущество в течение месяца (позже в этом плане ввели ограничения, поскольку главы представительств активно скупали и вывозили предметы старины, которые могли считаться национальным достоянием – об этом речь впереди). Имела место также выписка товаров из-за рубежа, право «выписывать товары на 20 тысяч рублей в год [269 - По меркам 1920-х годов это была большая сумма. Рабочие, учителя, врачи и госслужащие обычно не получали больше 100 рублей в месяц. Инженеры и директора предприятий – примерно 200–300 рублей.] “со сложением ввозных пошлин”» [270 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 397, д. 56462, л. 28.].
Дипломаты приезжали в Москву с опаской – о «варварской Совдепии» ходили тревожные слухи, она виделась terra incognita. Направлявшихся туда журналистов тут же записывали в число союзников коммунистов. В качестве иллюстрации приведем высказывания Карлиса Озолса: «7 сентября 1923 года я отправился в СССР как латвийский посланник и полномочный министр. Мое назначение было отмечено в газетах карикатурами, не щадили даже мою жену. Газеты изощрялись в этом направлении, но за старания я им был благодарен. Карикатуры выставляли меня другом большевиков, это мне только и нужно было».
«Для иностранцев Россия всегда была загадкой. Настоящим образом никто в Западной Европе ее не знал. В понимании европейцев она была смесью противоречий, феноменом, готовым чуть не каждую минуту поразить ошеломляющей неожиданностью, казалась то рабски покорной, то грозно бурлящей, то олицетворением загадочной славянской души» [271 - Мемуары посланника, с. 136, 94.].
Опасения и волнения перед встречей с чем-то неизведанным и загадочным сочетались с большими надеждами. На то, что Россия наконец возвращается в лоно цивилизации, что большевики отказались от своих самых злодейских и фраппирующих замыслов в виде «казарменного коммунизма», экспорта революции и т. п. Эти надежды ободряли и сплачивали зарубежных представителей. «Нигде так дружно, как в Москве, не жил дипломатический корпус в период 1923–1929 годов, – писал Озолс. – Это не только мое мнение. Думаю, под этими словами подпишутся и все мои коллеги, а тогда нас было в Москве больше 170 человек, пользовавшихся дипломатической неприкосновенностью» [272 - Там же, с. 215.].
Конечно, пестрая и неповторимая советская действительность начала 1920-х годов была непривычна, многое в ней удивляло, коробило, но в любом случае не оставляло равнодушным. Сохранилось немало свидетельств о том, как воспринималась советская страна приезжими «из-за бугра». Британский разведчик Генри Ландау, посетивший Москву в 1924 году (уточним, не со шпионской, а с чисто деловой целью), писал: «Такой была советская Москва, какой я ее увидел: со следами старой России то тут, то там; с длинными очередями людей с продовольственными карточками, ждущими у дверей магазинов; с переполненными многоквартирными домами, где три поколения семьи проживали в одной комнате; с бродягами и стаями беспризорных детей на улицах, крадущих на пропитание и спящих в подъездах; с богохульными антирелигиозными плакатами на улицах, с группами людей, все еще крестящихся перед храмом Иверской богородицы, где находилась самая священная русская икона; с бюро по разводам, где единственной формальностью является заявление; с переполненными трамваями; с московской оперой, артисты и постановки которой оставались такими же восхитительными, мощными и отточенными, как и до войны; с Московским художественным театром, в прекрасных пьесах которого участвовали самые культурные актеры Европы; с закрытыми и обезлюдевшими «Яром» и «Стрельной», где до революции давались удивительные цыганские представления; с молодыми людьми, девушками и подростками в белых спортивных костюмах, участвующих в физкультурных занятиях на городских площадях; с мавзолеем Ленина у Кремлевской стены; с Красной площадью, полной хорошо обученных и великолепно вооруженных советских бойцов; с агентами и бойцами ГПУ, ужасом обывателей; со страшной тюрьмой на Лубянке, пристанищем сотен политзаключенных, ожидающих отправки в Сибирь, к Белому морю или в другой концентрационный лагерь. Такой я видел Москву со всеми своими контрастами и противоречиями» [273 - Г. Ландау. Моя секретная служба. М., Principum, 2019, с. 401–403.].
Такой видели Москву и другие приезжие из «цивилизованных» стран. Как и вся Советская Россия, она нередко шокировала, но одновременно чем-то подкупала, очаровывала своей непосредственностью, энтузиазмом и вдохновением, с каким население СССР под руководством большевистской партии собиралось строить общество на принципиально новых началах. Наблюдать за этим было интересно и комфортно, ведь в Москве, изнемогавшей от тесноты, где десятки тысяч семей ютились в бараках или коммунальных квартирах, иностранным дипломатам отвели наилучшие помещения.
Еще раз обратимся к Озолсу:
«Все посольства и миссии занимали лучшие особняки изгнанных московских богачей. Большинство этих домов было окружено садами и заборами, и заборы символизировали собой крепкую ограду, за которой спокойно могли жить и работать дипломатические представители. Кроме того, в особняках находили приют и некоторые прежние владельцы. Например, в норвежском посольстве, в его побочных помещениях, проживали оставшиеся в Москве Морозовы. Особняки советское правительство сдавало внаем посольствам, получало деньги и, конечно, ничего не платило прежним владельцам. Иногда посольства, в той или иной форме, хотели отплатить бывшим собственникам, чаще всего продуктами питания. Мы понимали трагическое положение этих несчастных людей и, как могли, шли им навстречу» [274 - Мемуары посланника, с. 215–216.].
Германия превыше всего
Самым крупным посольством в Москве в начале 1920-х годов было германское (оно занимало несколько особняков), и германские дипломаты играли ключевую роль в жизни дипкорпуса. Они были лучше всех информированы о внутреннем положении в России, о советской политике, и коллеги по дипкорпусу всегда надеялись разжиться у них какими-либо важными сведениям. Поэтому никто не пренебрегал возможностью побывать в гостях у немцев, на приемах и других мероприятиях.
Главная причина заключалась в тесном советско-германском сотрудничестве, которое расцвело после заключения в 1922 году двустороннего Рапалльского договора, а также в личных преференциях посла – графа Ульриха фон Брокдорфа-Ранцау, до самого своего окончательного отъезда из Москвы в 1928 году выступавшего в роли старшины, или дуайена дипкорпуса. Этот дипломат был известен своим резко негативным отношениям к державам Антанты, победительницам в Первой мировой войне, которые неслыханным образом унизили Германию. Будучи германским представителем на Парижской мирной конференции, он отказался подписать Версальский договор, хотя, конечно, это мало что изменило, договор подписали другие немецкие делегаты. Так или иначе, Ранцау надеялся найти нового союзника в лице большевиков и ради упрочения отношений с Москвой готов был простить ей увлечение революционными проектами.
Германского посла нередко называли «красным графом», но это прозвище он получил еще до Русской революции, во время Первой мировой войны, «благодаря своей энергичной защите демократических и социальных реформ» [275 - Россия и Германия, с. 110.]. Впрочем, и к Русской революции он, по всей видимости, приложил руку, во всяком случае, отчасти. Об этом упоминал немецкий дипломат Густав Хильгер. Ранцау возглавлял «германскую миссию в Копенгагене, являвшуюся во время Первой мировой войны важным местом для сбора информации и центром всевозможных интриг. Имея прямые связи с социалистом и авантюристом Александром Парвусом, германский посол был одним из звеньев в цепи рук, которые помогли Ленину и его единомышленникам вернуться в Россию весной 1917 года и в этой маленькой детали помог совершить Октябрьскую революцию в России» [276 - Там же.].
Ближайшие сотрудники Ранцау, советники Густав Хиль-гер и Вернер фон Типпельскирх владели русским языком, жены у них были русские, а по своей осведомленности они не уступали шефу. К тому же в отличие от Ранцау, который редко покидал посольство, они посещали множество разных мероприятий, собирая ценные сведения. Но при этом далеко не полностью разделяли надежды своего шефа на германо-советский альянс, во многом были настроены скептически и, возможно, поэтому (а не только вследствие своей информированности) проработали в посольстве (с перерывами) вплоть до самого нападения Германии на СССР. Флоринский так отзывался о Хильгере: «Гильгер очень враждебный нам человек; по счастью он, кажется, не пользуется влиянием на посла и вообще его держат в отдалении» [277 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 21, д. 33, л. 106.].
Ранцау поддерживал дружеские связи с Георгием Чичериным, что ни для кого в дипкорпусе не являлось тайной. По свидетельству Озолса, они познакомились еще до революции, когда Чичерин служил «секретарем русского императорского посольства в Берлине» [278 - Мемуары посланника, с. 217.]. Но это ошибка. Факт знакомства, скорее всего, имел место, но не в Берлине (Чичерин не служил там), а в Петербурге. Георгий Васильевич занимал младшую должность в Главном архиве Министерства иностранных дел, а Ранцау перед войной являлся секретарем германского посольства.
В остальном латвийскому дипломату можно верить. «И Чичерин, и Брокдорф-Ранцау были старыми холостяками, у обоих была привычка спать до обеда и работать ночами. По ночам же они обсуждали вопросы мировой политики и усиленным темпом двигали вперед русско-германское сближение» [279 - Там же.]. Причем эти беседы обычно происходили в резиденции Ранцау, что не типично для дипломатической практики. Подобная близость (не государственная, а личная) – неслыханный случай в истории международных отношений и дипломатической практики. Чтобы глава внешнеполитического ведомства, презрев все условности, коротал вечера (и ночи) с послом крупной державы, это уникальный случай. Чичерин также запросто заходил к германскому советнику-посланнику Гаю и подолгу у него засиживался.
Сказывалась специфика ситуации – Советский Союз и Германию оттеснили на периферию европейского международного сообщества и их сближал «комплекс изгоев». Свою роль играли и личные особенности Чичерина и Ранцау. Пройдет десяток лет и подобное невозможно будет представить. Чтобы Вячеслав Молотов засиживался допоздна у Вернера фон Шуленбурга, за бутылкой вина или прослушиванием классической музыки? Или Андрей Громыко забегал «на огонек» к послу США в СССР Уолтеру Стесселу? Исключено.
В бытность Ранцау послом в Москве хватало внешних примет советско-германской близости. Например, ежегодно, в день смерти В. И. Ленина Ранцау обязательно требовал приспустить германский флаг в миссии [280 - АВП РФ, ф. 09, оп. 03, п. 24, д. 8, л. 13.].
Весьма показательный эпизод для характера отношений между Москвой и Берлином относится к 1926 году. В германском посольстве устроили прием в честь немецких авиаторов, предпринявших перелет в Китай, и на обратном пути остановившихся в советской столице. Особенное впечатление на немцев произвели слова нашего летчика Моисеева [281 - Я. Н. Моисеев, летчик-испытатель, поставил не один рекорд по дальним перелетам.]: «Я надеюсь, что нам в дальнейшем никогда не придется встречаться в воздухе с немецкими летчиками как с врагами, а всегда как с друзьями». Во время выступления Моисеева Флоринский обратил внимание, что советник-посланник Гай «обратился вполголоса к немецкому переводчику с просьбой перевести эту речь как можно медленнее и как можно точнее» [282 - АВП РФ, ф. 028 (Архив С. И. Аралова), п. 4, д. 124, л. 19.].
Тем не менее, несмотря на определенную общность интересов, Германия и СССР даже в 1920-е годы не были подлинными союзниками и тем более друзьями. СССР по определению не мог дружить с «империалистами», мысль о том, чтобы устроить небольшую революцию, восстание или иное «безобразие» в какой-либо западной стране никогда не оставляла большевиков, и в отношениях с немцами это приводило к серьезным трениям и даже конфликтам.
На государственном уровне у СССР друзей вообще не было, не считая, может быть целиком зависимых от Москвы Монголии или Тувы. Применительно к советско-германским отношениям термин дружба, правда, употреблялся, но не вполне официально. Флоринский, например, мог написать в протокольном дневнике, что прием у Ранцау «прошел под знаком советско-германской дружбы» [283 - Там же.], но в двусторонних официальных документах про «дружбу» никогда не говорилось, вплоть до сентября 1939 года. Но даже тогда, после подписания печально известного Договора о дружбе и границе, эта дружба носила весьма относительный и конъюнктурный характер.
Возвращаясь к Чичерину, нужно сказать, что его близость с Ранцау, разумеется, являлась нарушением большевистских идеологических норм, не говоря уже о протокольных условностях, которые нарком с легкостью нарушал по разным поводам. Но Чичерин был уникум, его сделал главой НКИД Ленин, и даже после смерти вождя Сталин терпел человеческие слабости и особенности наркома и позволил ему умереть в собственной постели.
Что касается Ранцау, то согласимся с Озолсом: «граф Брокдорф-Ранцау был яркой личностью, цельным характером и воплощением этикета. Опытный дипломат, верный традициям рода и бисмаркской школы, аристократ и хороший политик» [284 - Мемуары посланника, с. 220.]. Флоринский относился к нему с несомненным уважением, видел в нем фигуру, которая помогала вернуть СССР в мировую политику и дипломатию и повысить национальное реноме. Дмитрию Тимофеевичу нравился германский посол за взвешенность суждений, продуманность шагов, а также за присущие ему иронию, сарказм, язвительность и остроумие. Последнее роднило его с самим Флоринским.
Однажды они разговорились (это было в 1927 году) и Ранцау «с подчеркнутой грустью заметил, что ему, Ранцау, скоро 60 лет». А когда шеф протокола похвалил его «молодую наружность», то посол «разъяснил, что сумел сохранить свою молодость в коньяке», не будь этого, он не смог бы так усердно «сосать все прелести жизни, почти безнаказанно» [285 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 415, д. 56755, л. 83.]. Замечание насчет коньяка не было преувеличением, Ранцау отдавал предпочтение этому напитку, и славился этим в дипкорпусе: «Граф Брокдорф любил на вечерах пить французский коньяк, и в небольшой компании при его участии бутылка коньяка быстро пустела» [286 - Мемуары посланника, с. 219.]. Он говорил в шутку, что «его патриотизм кончается, когда подают французский коньяк» [287 - Ambassador’s Wife, p. 68.].
Однако это не означало, что Ранцау был «отъявленным алкоголиком» и, тем более, «психически ненормальным человеком», как пишут ради красного словца иные резвые борзописцы [288 - См. например: А. Б. Мартиросян. За кулисами Мюнхенского сговора: кто привел войну в СССР // http://militera. lib.ru/research/ martirosyan_ab/01.html.]. Исследование должно быть основано на документах, а не домыслах и субъективных оценках. В случае тех или иных девиаций в поведении германского посла, Флоринский, скорее всего, отразил бы соответствующие факты в дневниковых записях. Так же, как он это делал в отношении других дипломатов, чьи личные особенности не представляли для него секрета.
Имеются в виду известные предположения насчет нетрадиционной сексуальной ориентации Ранцау и Чичерина, которые якобы состояли в гомосексуальной связи. Хильгер писал о близости «этих двоих замечательных людей», если не «интимности». Слухи об этом распространялись современниками, а потом историками и мемуаристами. Для приема Чичерина в германском посольстве сервировали маленький роскошный стол, он приходил поздно вечером, когда обычные гости расходились, а они с Ранцау любили полуночничать. Серебряные приборы, свечи, pвtй de foie gras (паштет из гусиной печенки) и прочие деликатесы, шампанское в ведерке со льдом… «Когда в 1939 году по радио объявили сногсшибательную новость о российско-германском союзе, – писала Элизабет Черутти, – я вновь вспомнила этих двух старых грешников. И поежилась, настолько реальной мне представилась картина, как они сидят за маленьким столиком в укромном уголке ада, едят foie gras и пьют шампанское, отмечая победу дела, ради которой они так долго старались» [289 - Ambassador’s Wife, p. 69.].
Однако даже если Ранцау и Чичерин любили хорошее вино, коньяк и были сторонниками однополой любви, едва ли кому-то дозволено судить этих действительно выдающихся деятелей, которые честно и профессионально выполняли свой долг.
Упомянем еще об одной слабости или пристрастии германского посла – коллекционировании антиквариата, особенно бронзовых изделий. В конце 1920-х годов в СССР ужесточили требования к вывозу за границу предметов, имеющих историко-культурную ценность, и не раз возникали острые, конфликтные ситуации, когда уже при окончательно отъезде послов и старших дипломатов их багаж проверяли таможенники и отказывались пропустить артефакты, являвшиеся, по их мнению, народным достоянием. Но Ранцау (в отличие от того же Озолса, с которым однажды случился таможенный скандал, об этом еще пойдет речь) считался в СССР фигурой неприкосновенной: «Граф коллекционировал старую бронзу, свою большую коллекцию хранил в Германии. Помню, однажды комиссар Луначарский, рассматривая после обеда у графа в посольстве бронзовые канделябры, приобретенные уже в России, сказал мне, что, будь это не у Брокдорфа, никогда бы не разрешили вывезти из России канделябры такой высокой художественной ценности» [290 - Мемуары посланника, с. 219.].
Ранцау отличался аристократической надменностью и ставил себя очень высоко, гораздо выше остальных дипломатов, к которым чаще всего относился со смешанным чувством снисхождения и презрения. И не утруждал себя налаживанием связей в дипкорпусе, полагая, что любой дипломат рано или поздно появится в германском посольстве, рассчитывая разузнать что-либо новенькое. Уже незадолго до своей кончины (посол покинул Москву в 1928 году и вскоре его не стало) он позвал Флоринского на официальный прием с участием глав других миссий и крупных советских деятелей, высказавшись о них пренебрежительно и высокомерно: «Я пригласил Вас, чтобы Вы посмотрели, как крупные животные интимно суетятся» [291 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), п. 13, д. 404, л. 43.].
Флоринский ценил в Брокдорфе-Ранцау понимание важности дипломатического протокола и вообще воспитанность, благородство и умение держать себя в обществе. Германский посол снисходительно относился к его усилиям ввести «упрощенный протокол» (прекрасно сознавая вынужденный характер такой меры), но сам оставался аристократом и дипломатом «до мозга костей» (выражение Хильгера) [292 - Россия и Германия, с. 110.]: «Степень, до которой он доходил в своей чувствительности к стилю, была в самом деле какой-то навязчивой идеей по своей природе… За его болезненной чувствительностью к манерам стояло гипертрофированное чувство личного достоинства, выражавшееся в огромном высокомерии. Но надменность Ранцау не была просто ограниченной гордостью предками аристократа, которому нечем похвастаться, кроме своих благородных прародителей; у него было нервное, придирчивое высокомерие эстета, который вобрал в себя высочайшие стандарты своей культуры и презирал тех, кто был не способен достичь тех же самых высот» [293 - Там же.].
Однажды он не без удовольствия поставил на место польского посла Станислава Патека, когда тот не позвал его на обед для членов Коллегии НКИД, хотя Ранцау был дуайеном дипкорпуса. Германский посол заявил, что «после такого рода неприличия его ноги не будет в польской миссии». Патек всполошился, сообразив, что допустил промах и послал извиняться советника Альфреда Понинского, передав, что не хотел подобным образом «умалять» Ранцау. Однако тот такого извинения не принял: «Я ответил этому идиоту, – сказал Ранцау, – что его шеф, г. Патек, не может умалить меня, графа Ранцау, германского посла, он может лишь делать гафы [294 - От французского gaffe, оплошность, бестактность.], за которые и несет заслуженные последствия». После чего потребовал письменной сатисфакции и вскоре получил от Пате-ка письмо с извинениями» [295 - АВП РФ, ф. 057, оп. 7, п. 104, д. 1, л. 20, 25.].
Ранцау сменил Герберт фон Дирксен – тоже аристократ, но несравнимый со своим предшественником. «Ему далеко до Ранцау», – констатировал Флоринский [296 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 415, д. 56755, л. 28.]. Светский человек, с огромным состоянием, но при этом «корректный сдержанный чиновник, не обладающий особенно широкими горизонтами». В своих оценках шеф протокола не щадил нового посла: «У него нет талантов блестящего собеседника; скорее замкнут в обществе, даже в небольшом непринужденном кругу. Нет у него и чувства достоинства, как у Ранцау. …когда как-то зашел разговор об ошибках Германии во время первой мировой войны… не только не оборвал этого бестактного разговора, а поддакивал своим собеседникам. Мне думается, что в ориентации Дирксена имеется изрядная доля преклонения перед могуществом Англии; мне кажется также, что его политика в отношении СССР не имеет под собой столь же твердой базы осознанной необходимости, как у Ранцау» [297 - АВП РФ, ф. 09, оп. 03, п. 24, д. 8, л. 172; АВП РФ, оп. 3, п. 21, д. 33, л. 85.].
Десятилетие двадцатых заканчивалось, наступало постепенное охлаждение в советско-германских отношениях, и Дирксен оказался не той фигурой, которая могла бы затормозить или повернуть вспять этот процесс. Германское посольство перестало быть центром жизни дипломатической Москвы, главную роль теперь играли итальянцы. Да и сам Дирксен прислушивался к итальянскому послу Витторио Черутти, которого сотрудники НКИД между собой звали не иначе, как «фашистом».
Ранцау был политическим тяжеловесом, ему не требовалось никаких усилий, чтобы притягивать к себе внимание и привлекать зарубежных коллег. А Дирксену для этого следовало предпринять определенные шаги, но он этого делать не стал. «Надежды на то, что германское посольство окажется светским центром, не оправдались, так как ни посол, ни особенно м-м ф. Дирксен не обладают для этого никакими талантами. Никакого салона у себя м-м ф. Дирксен не создает. В Корпусе с ней не считаются и не уважают, доминирующую роль по-прежнему играет м-м Черутти» [298 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 415, д. 56751, л. 4.].
Флоринский акцентировал, что собирается «бороться за Дирксена, противопоставить советские влияния враждебным влияниям» [299 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 21, д. 33, л. 84.]. Бесспорно, это подчеркивалось в расчете на «читателей», чтобы лишний раз продемонстрировать свою активность, незаменимость и готовность отстаивать советские интересы. Впрочем, нет оснований сомневаться, что шеф протокола добросовестно выполнял свою задачу, возможности для этого имелись.
Дирксен приехал с женой, «и посольство холостяка превратилось в более уютный семейный дом» [300 - Мемуары посланника, с. 220.]. Флоринский сумел установить с ними «очень хорошие личные отношения». Жену летом возил плавать на Москва-реку, с мужем садился за «интимные партии бриджа, до которых он большой охотник». Все это взятое вместе создавало «полезную атмосферу близости и интимности» [301 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 21, д. 33, л. 85.]. Что, между прочим, нашло отражение в романе Курцио Малапарте: «Он (Флоринский – авт.) был очень дружен с супругой германского посла и погожими летними деньками, когда члены иностранного дипломатического корпуса отправлялись покататься на лодках на Москва-реке или в Коломенском, в нескольких милях от Москвы, Флоринский и баронесса почти всегда плыли в одной лодке, на веслах сидел Флоринский» [302 - Бал в Кремле, с. 228.].
Он прилагал немалые старания, чтобы создать у немцев максимально благоприятное впечатление о советской действительности, показывал им страну с лучшей стороны. В январе 1932 года повез германских дипломатов на завод АМО [303 - АМО – Автомобильное московское общество, существовавшее до 1917 года.] (так его продолжали называть по старинке, хотя к тому времени официально уже успели переименовать в Завод имени Сталина). Это предприятие считалось визитной карточкой столичной индустриализации и дипломатов туда направляли регулярно. Даже Хильгер, «строгий и предубежденный критик», проявивший «наибольшую энергию и любознательность», резюмировал свои впечатления так: «АМО самый образцовый завод из всех вновь созданных и реконструируемых заводов, которые мне приходилось видеть в СССР, а я пересмотрел их почти все». Юргис Балтрушайтис, тоже принявший участие в поездке, «определил произведенное на немцев впечатление кратко и выразительно, но нецензурно». Судя по тональности отчета Флоринского, в положительном смысле, для усиления эффекта. Свою роль, наверное, сыграло и то, что на заводе стояло немецкое оборудование, и в его модернизацию вносили немалый вклад немецкие фирмы [304 - АВП РФ, ф. 057, оп. 12, п. 110, д. 1, л. 26.].
Однако сохранить высокий уровень двустороннего сотрудничества не удалось – в связи с приходом в Германии к власти нацистской партии и Адольфа Гитлера. В феврале 1933-го, вскоре после поджога Рейхстага, у Дирксенов организовали прием, камерный, только для избранных. Были итальянский посол Марио ди Стефанти, польский советник Хенрик Сокольницкий, американский журналист Уолтер Дюранти (шеф бюро «Нью-Йорк Таймс» в Москве) и Флоринский. «Дирксен мрачноват. Чувствовалась некоторая натянутость. Также молчалив за столом был обычно разговорчивый Сокольницкий» [305 - АВП РФ, ф. 057, оп. 13, п. 111, д. 1, л. 32.].
Дюранти, только что вернувшийся из Берлина, описывал свои берлинские впечатления – он присутствовал при пожаре Рейхстага. И критиковал статью Карла Радека в «Известиях». По всей видимости, имелась в виду статья «Падение доллара и воцарение Гитлера». Автор расценивал победу нацистов как признак углубления кризиса и упадка капиталистической системы, как «судороги фашистской реакции» и недооценивал силу и возможности этой «реакции». «Насколько слабой она сама себя чувствует, – писал Радек, – лучше всего показывает тот факт, что ей пришлось украсть у революционного пролетариата красное знамя и майский праздник. Собираясь “уничтожить марксизм”, она из страха перед пролетариатом должна пытаться мистифицировать его собственными символами. Но это ей не поможет» [306 - К. Радек. Падение доллара и воцарение Гитлера // http://az. lib. ru/r/radek_k_b/text_1933_padenie_dollara. shtml.]. Дюранти, записал Флоринский, «удивлялся, что т. Радек, обычно хорошо разбирающийся в немецких делах, совершил ошибку в неподписанной статье (но безусловно принадлежащей его перу), дающей оценку положения. Дюранти пояснил (повторив соображения, высказанные в его телеграмме), что эта ошибка состоит в недооценке патриотизма и национализма, превалирующих в Германии над всеми другими моментами, в том числе и классовым» [307 - АВП РФ, ф. 057, оп. 13, п. 111, д. 1, л. 32.].
Догматично рассуждавшие идеологи большевизма не могли поверить, что чувство патриотизма и национализма и стремление поквитаться со всем миром за чудовищные послевоенные унижения затмят классовое сознание немецких рабочих, и в большинстве своем они поддержат Гитлера и его политику захватов.
Что же касается приверженности гитлеровцев социалистической символике, то для НКИД это создавало проблемы не только морально-идеологические, но и протокольные. В конце апреля 1933 года обнаружилось, что германское посольство (не по личной инициативе Дирксена, а по указанию из Берлина) решило в честь 1 мая, Дня труда (в Германии считался государственным праздником), вывесить на зданиях миссии и генконсульств флаги со свастикой, наряду с традиционными трехцветными, черно-красно-желтыми. Заведующий 2-м Западным отделом Давид Штерн 25 апреля доложил об этом замнаркома Николаю Крестинскому.
Налицо имелась попытка пропаганды фашизма, особенно учитывая, что 1 мая широко праздновалось в СССР. Тут же возникали нежелательные мысли о сходстве, если не близости коммунистического и нацистского режимов. Однако формальных оснований запретить вывешивание флагов не было, даже принимая во внимание, что прежде немецкие представительства вывешивали флаги только раз в году, к национальному празднику. Что было делать? Неофициально договориться с немцами едва ли удалось бы, рассуждал Крестинский: это «можно было бы только в том случае, если бы отношения между нами и гермпра носили налаженный дружелюбный характер. При нынешнем напряженном состоянии этих отношений невозможно ставить подобный вопрос». Оставалось лишь пригрозить, что в таком случае «и наш флаг будет поднят над зданиями полпредства и торгпредства в Берлине и генконсульств в Гамбурге и Кенигсберге» [308 - АВП РФ, ф. 05, оп. 13, п. 89, д. 7, л. 4.].
Вне зависимости от того, как разрешилась эта ситуация, было очевидно – напряженность в двусторонних отношениях нарастает. Это проявлялось и в мелочах. В июле 1933 года к Флоринскому пришел Хильгер и сообщил, что рядом с особняком Дирксенов через громкоговоритель на полной мощности велась «передача речи на немецком языке, самым резким образом клеймящей германский фашизм и содержащей выпады против германского правительства». Каждое слово было отчетливо слышно во всех углах посольского сада. Мадам Дирксен с племянницей «прослушали всю речь и в панике поехали в посольство докладывать об этом послу». Понятно, рассуждал Флоринский, «в какое тяжелое положение ставят Дирксена подобные радиопередачи, раздающиеся в его саду». То был «как раз приемный день м-м фон Дирксен; создается большой конфуз, если бы подобная радиопередача повторилась в присутствии членов дипкорпуса» [309 - АВП РФ, ф. 057, оп. 13, п. 111, д. 2– 3].
Тут же подключили чекистов, которые нашли виновника. Им оказался молодой парень из соседнего дома, имевший «весьма мощный усилитель», и «накануне аппарат был поставлен им на открытое окно со стороны посольского сада». Передачу какой именно радиостанции транслировал юный антифашист, осталось неизвестным, во всяком случае, сам он вещать не мог, поскольку немецким языком не владел. Разумеется, «меры были приняты» [310 - Там же.].
Потом, тоже в июле 1933-го, сорвали флаг с машины сотрудника германского посольства, разбили фары [311 - Там ж, л. 6.]. После этого инцидента Флоринский предложил ставить флаг только на автомобиль главы миссии и только когда он едет на официальное мероприятие. Такая практика была уже принята, например, в Риме, о чем шефу протокола рассказал германский советник Фриц фон Твардовски [312 - Там же.]. В Москве до этого под флагом ездили все посольские машины, даже грузовики, что повышало опасность «недружественных выходок».
Флоринский добросовестно фиксировал различные детали, свидетельствовавшие о крутом повороте в советско-германских отношениях. Например, подчеркивал, что 9 февраля 1934-го «никто из немцев не пришел на парад в честь 17 съезда ВКП (б)» [313 - АВП РФ, ф. 057, оп. 14, п. 111, д. 1, л. 26.].
Школа Черутти
В 1920-е – в начале 1930-х годов по интенсивности двусторонних отношений с СССР Италия занимала второе место после Германии. Фашистский переворот там произошел еще в 1922 году, что, конечно, наложило отпечаток на дипломатические связи (о чем уже говорилось), но торгово-экономическому сотрудничеству в конечном счете не мешало. Возможно потому, что Муссолини особо не упражнялся в антисоветской риторике и длительное время не ставил своей целью завоевание славянских земель.
Итальянское посольство разместилось в старинном особняке в Денежном переулке, где прежде, в 1918 году, находилось германское посольство, и где был убит граф Отто фон Мирбах. Трудно сказать, насколько это событие печалило итальянских дипломатов, скорее всего, они предпочитали об этом не вспоминать. И не обращать особого внимания на сохранившиеся следы от пуль на потолке, что несколько диссонировало с красочной росписью, толстыми розовыми купидонами среди павлинов и цветов.
В 1924 году в Москву прибыл первый итальянский посол, граф Гаэтано Манзони (его предшественниками были главы миссии с более низким статусом) вместе с эффектной супругой. «Она красива, строга, богата, американская испанка с острова Куба» [314 - Мемуары посланника, с. 228.]. Если немцы сделали свое посольство средоточием политической жизни дипкорпуса, то чета Манзони выделялась как ценители культуры и искусства. Они регулярно устраивали музыкальные вечера с приглашением известных композиторов и пианистов, а также певцов, исполнявших русские романсы. По словам Карлиса Озолса, «приезд в Москву посла графа Манцони с графиней придал дипломатическому корпусу еще больший внешний лоск» [315 - Там же.].
Посол и его подчиненные гордились своим аристократизмом и скорее по необходимости отдавали дань фашистской идеологии (зал приемов был украшен портретами короля и Муссолини). Зато сменивший Манзони в самом начале 1927 года Витторио Черутти был убежденным фашистом, членом партии и всегда носил фашистский значок. С Манзони у Флоринского и его коллег в НКИД отношения были вполне доброжелательными, а вот с Черутти и его женой («стройная, гордая, красивая венгерка, бывшая артистка, всегда находчивая, умная, резонная, презрительно относившаяся к большевистским порядкам» [316 - Там же, с. 229.]) поначалу не складывались.
Во многом это было связано с критическим отношением супругов Черутти к социалистическому государству. «Черутти, – писал шеф протокола, – имел смелость бросить и проводить лозунг “презренье ко всему советскому”. Эта установка получила достаточно широкое распространение. Вот то новое, что наблюдается сейчас в Корпусе и что не может не вызывать справедливых опасений. Раньше самые убежденные наши недоброжелатели, как Эрбетт, Гейденштам, даже в былое время Ходжсон (французский и шведский послы и британский поверенный в делах – авт.) не шли дальше шушуканья по углам, сохраняя хотя бы внешнюю маску приличия. Грубо-откровенные методы Черутти пришлись по сердцу наиболее враждебным элементам, за которыми потянулись на поводу все остальные нерешительные и колеблющиеся. Понятно нам не приходится рассчитывать на дружбу иностранных дипломатов, но никогда еще Корпус в своей массе не был так враждебен и подчеркнуто замкнут, никогда еще в его среде не наблюдалось такого количества злостных слухов и кривотолков. Этим мы в значительной мере обязаны “школе” Черутти и его присных. Даже в случае ухода Черутти посеянные им навыки и традиции будут продолжать жить, если не принять мер, чтобы по возможности их рассеять» [317 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 415, д. 56755, л. 29.].
В феврале 1927 года, то есть еще до вручения Черутти верительных грамот, Флоринский посвятил ему целый пассаж в своих записках под заголовком «О вредной деятельности Черутти»:
«Развитая итальянская активность на фоне нынешнего тусклого сезона дает свои плоды. Итальянское посольство является сейчас центром, где создается мнение дипкорпуса, где культивируются и объединяются антисоветские настроения, ловко используется и муссируется недовольство отдельных дипломатов, откуда идет самая беззастенчивая дезинформация об СССР… Умная светская обходительность м-м Черутти, не скрывающей ненависти ко всему советскому, и высокомерный ее супруг, импонирующий дипломатам своим снобизмом, ловко ведут игру… используя всякий повод, чтобы настроить дипломатов против нас, играя на самой слабой струнке – задетых самолюбиях. Здесь же фабрикуется самая возмутительная дезинформация об СССР….» [318 - Там же, л. 27.].
Для Черутти, указывал Флоринский, характерны «невежественное и высокомерное презрение к нашему строительству и бесцеремонное искажение фактов». Супруга посла, проявив «талант», задавала тон в светской жизни дипкорпуса и активно участвовала в обработке всех его членов, особенно вновь прибывших: «В кабинете посла, в элегантном салоне его жены, во время небольших интимных завтраков и обедов и партий бриджа…». А с теми, кто не поддавался обработке, итальянская послица не церемонилась. «Новому турецкому послу Рагиб-бею (вероятно, с учетом его расположенности к СССР – авт.) м-м Черутти авансом постаралась создать репутацию нелюдимого и тяжелого человека. К новому мексиканского посланнику Герцогу [319 - Хесус Сильва Герцог.] приклеили уже ярлык “бандита”» [320 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 415, д. 56755, л. 27–28.].
По сути, Черутти с супругой были людьми такого же склада, как те идейные нкидовцы, которые считали возможным развивать отношения с Италией, но одновременно избегали принятых норм общения с ее представителями. Ругали и осуждали фашистские порядки не менее ожесточенно и убежденно, чем Черутти – большевистские. С подобным подходом боролся Георгий Чичерин, но мало что мог сделать, сторонников у него было немного. Флоринский входил в их число, хотя, разумеется, это не означало, что он симпатизировал Черутти. Напротив, гневно критиковал его и других итальянских дипломатов, которые демонстрировали свое неприязненное отношение к СССР, впрочем, не забывая намекнуть, что на то у них были свои причины.
Однажды итальянский военный и морской атташе демонстративно ушли с первомайского парада, как раз в тот момент, когда остальные атташе пошли представляться наркому по военным и морским делам Клименту Ворошилову, и Флоринский припечатал: «мутят итальянцы». Но случилось это не на пустом месте, а «коль скоро появились оскорбительные для Муссолини лозунги и плакаты» – об этом шефу протокола возмущенно поведали сами итальянцы [321 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 408, д. 56661, л. 87.].
Тем не менее, какой-то позитив оставался. Торгово-экономические отношения развивались, контакты между людьми – тоже. Огромную роль сыграла решающая роль СССР в спасении итальянской полярной экспедиции Умберто Нобиле. Попытка добраться до Северного полюса на дирижабле закончилась катастрофой и на выручку отправились ледокол «Красин» и советские летчики-поисковики.
11 октября 1928 года в посольстве Италии устроили чай в честь красинцев. Присутствовали все награжденные орденами Красного Знамени участники экспедиции, весь состав Комитета по оказанию помощи дирижаблю «Италия» и представители НКИД. Угощение Флоринского не удовлетворило (по своему обыкновению он упоминал об этой части приема): «Чай был довольно куцый: немного сандвичей, совсем мало печенья, простое кианти и намек на шампанское. Больше всего было водки, но моряки ее стыдливо избегали». Флоринский не упустил случая, чтобы украсить свои записи живыми подробностями: «Впечатлительным итальянцам особенно понравились жены т. т. Чухновского и Самойловича, шведскому поверенному в делах – жена т. Ораса [322 - Б. Г. Чухновский, В. С. Самойлович, П. Ю. Орас – советские летчики.], которую он принял было за итальянку. Демократия была ультралевая: кроме посольства присутствовали два матроса с “Красина” и все служащие посольства. Фотографы снимали участников чая в разных видах» [323 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 411, д. 56982, л. 74.].
Сохранялось с Италией и военно-техническое сотрудничество. В 1929 году Флоринский ездил в Одессу – туда с визитом прибыли итальянские корабли и самолеты-гидропланы [324 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 415, д. 56751, л. 159.], но об этой командировке уже упоминалось.
Шеф протокола, конечно, наряду с сотрудниками территориального отдела НКИД, прилагал немалые усилия, чтобы повлиять на отношение к СССР Черутти и других итальянских дипломатов. К концу пребывания этого посла в Москве Флоринский уверял, что добился успеха. В марте 1930 года он оценил «сильное впечатление», которое на Черутти произвели осмотр завода АМО и беседа с его директором Иваном Лихачевым [325 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 24, д. 51, л. 110.]. 27 июня того же года, вручая отзывные грамоты Калинину, Черутти отметил достижения в развитии двусторонних торгово-экономических связей (техпомощь в строительстве завода шарикоподшипников; «по гидро-авто-строительству»; по «строительству дорожных машин»), но все же сетовал на недостаточное развитие сотрудничества, на то, что Италия отстает в этом плане от Германии и США [326 - Там же, л. 231.].
Флоринский с удовлетворением замечал, что Черутти «изрядно переориентировался», стал «исключительно дружественен» и «жаль, что после всей обработки он покидает Москву… Три года мы обламывали Черутти. Можно пожалеть, что, когда мы в этом достигли значительных результатов, он покидает свой пост». Поэтому прощались с высокопоставленным итальянским дипломатом очень тепло. А мадам Черутти везла до самой Лозанны розы, подаренные ей Флоринским [327 - Там же, л. 173, 228.].
Главный пост для Варшавы
Польский посол Станислав Патек любил говорить, что в СССР его направил лично «начальник государства» Юзеф Пилсудский, который считал «Москву своим главным постом, а я СССР – интереснейшим фронтом» [328 - АВП РФ, ф. 028 (Сскретариат Ф. А. Ротштейна), п. 13, д. 404, л. 43.]. Вероятно, так оно и было, но это не привело к улучшению отношений двух государств. Взаимная враждебность сохранялась, что не удивительно, после войны 1919–1920 годов, которую выиграла Польша. По Рижскому мирному договору Советская Россия обязалась выплачивать репарации (до конца так и не выплатила) и уступила обширные территории бывшей Российской империи, на которые претендовала Польская республика. На протяжении 1920-х и 1930-х годов поляки опасались советского реванша, а советские руководители раздумывали о том, как бы посрамить ненавистное им государство. На этом фоне, тем не менее, предпринимались попытки наладить взаимовыгодное взаимодействие, но добиться этого было совсем непросто.
Флоринский, можно сказать, стоял у истоков советско-польских отношений. В апреле 1921 года он встречал на Николаевском вокзале (сегодня Ленинградский) членов Польской репатриационной комиссии во главе с Августом Залесским [329 - Видный польский политик и дипломат.]. Поляки добирались не без приключений и опоздали – «в пути дважды загорались оси поезда». С размещением сразу возникла проблема. Поселили в том же особняке, где находилась белорусская миссия («дверь в дверь»), и это возмутило поляков. Очевидно, сказался шляхетский гонор, и они «потребовали немедленного перевода»: «во-первых, по соображениям принципиального характера, и, во-вторых, вследствие фактической невозможности разместить Польскую комиссию в 7 отведенных спальнях, из коих одна биллиардная». Смысл «принципиальных соображений», очевидно, заключался в том, что поляки не воспринимали Белоруссию как самостоятельное и суверенное государство, достойное иметь собственное дипломатическое представительство [330 - АВП РФ, ф. 057, оп. 1, п. 101, д. 1, л. 7.].
А через несколько месяцев Флоринский сопровождал до границы поезд с первым советским полпредом в Польше, Львом Караханом. Они долго беседовали, Флоринский объяснял порядок вручения верительных грамот и дипломатических визитов. Решили в контактах с поляками именовать полпредство посольством, «т. к. таковое название является более популярным и понятным для народных масс и кроме того легче переводится на иностранные языки». Выехали 1 сентября 1921 года в роскошном поезде, чтобы произвести впечатление в Варшаве. «Наш состав состоял из вагон-салона, сооруженного некогда быв. Морским министром Григоровичем и отличающегося чрезвычайным богатством отделки и мебели из карельской березы и красного дерева, двух отличных вагонов, вагона II класса, вагона для охраны и багажного вагона» [331 - Там же, л. 17-18].
На границе Флоринский попрощался с Караханом и пересел в другой состав – в котором направлялся в Москву первый польский посол (имел ранг чрезвычайного и полномочного посланника, а аккредитован был как поверенный в делах) Титус Филиппович. Не питавший добрых чувств к стране своего назначения, хотя бы потому, что уже успел вкусить все прелести советского произвола. В начале 1921 года он вел дипломатические переговоры в Баку, был арестован, когда в город вошла Красная армия и, по словам Флоринского, некоторое время находился в заключении в качестве заложника [332 - Там же, л. 58.]. «Замкнут, малоразговорчив, и по-видимому с большим гонором и самомнением» – так охарактеризовал посла шеф протокола [333 - Там же.].
Откровенно высказывался по поводу отношений Польши и России Роман Кнелль, тот самый однокашник Флоринского: «Новая Польша, освободившаяся от уз царизма и рабства, полна бодрящего и свежего революционного духа и не боится этого сближения, как одряхлевшая Европа, на глиняных ногах, трясущаяся при одном слове “большевики”, мечущаяся из стороны в сторону и не имеющая государственных людей, чтобы установить твердую линию политики в отношении Советской России. К сожалению, в своем стремлении сблизиться с Советской Россией Польша наталкивается на ряд препятствий со стороны Советского правительства» [334 - Там же.].
Прежде всего Кнелль пенял советскому руководству за активную поддержку польских коммунистов: «Я понимаю… что Вы оказывали поддержку польским коммунистам во время войны и образовали даже временное правительство [335 - Имелся в виду Временный революционный комитет (с участием известных революционеров Ф. Э. Дзержинского и Ю. Ю. Мархлевского), созданный в июле 1920 г. в расчете на победу Красной армии в войне с Польшей.] – это оружие, как и всякое другое… но теперь поддержка является совершенно необоснованной и портит лишь… польские коммунисты не представляют из себя никакой реальной силы. Это горсточка евреев-рабочих, не имеющая политического веса» [336 - АВП РФ, ф. 057, оп. 1, п. 101, д. 1, л. 58–59.]. Антисемитские взгляды были характерны для всей польской политической элиты, что, конечно, не способствовало объективным оценкам, как и в данном случае. Дипломат явно выдавал желаемое за действительное – польская компартия состояла не только из евреев, в нее входили и поляки, и украинцы, и белорусы.
Комментировал ли шеф протокола антисемитское высказывание, неизвестно, но вряд ли удивился. Оно было созвучно распространенному мнению – не только в Польше, но в Европе и в США – что за революционными переменами, начавшимися в России и перекинувшимися на другие страны, стоят евреи и все дело в сионистском заговоре.
А парировал Флоринский лишь тем, что у поляков «пользуется гостеприимством» Борис Савинков, известный враг советской власти [337 - Там же, л. 60.].
Вскоре, в том же 1921 году, Кнелль сменил Филлиповича в качестве руководителя миссии. Но тоже недолго продержался на этом посту, хотя успел произвести впечатление на дипкорпус своими резко антисоветскими и, главное, легковесными суждениями. О нем составил свое мнение Озолс: «К моему приезду польским посланником был Нолль. Советская политика его озлобляла, он, как мне стало известно, в минуту нервного возбуждения держал с кем-то пари на 12 бутылок шампанского, что большевики дольше трех месяцев не продержатся» [338 - Мемуары посланника, с. 232–233.].
Пари посланник проиграл, уступив свою должность Казимиру Вышинскому, а затем, в 1925–1926 годах, посольство возглавлял Станислав Кентчинский. Советско-польская неприязнь временно пошла на убыль. Кентчинский «восторженно отзывался о тов. Чичерине… и о розовых перспективах советско-польского сближения» [339 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 401, д. 56559, л. 66.].
Второй секретарь и консул Хенрик Янковский и помощник военного атташе Ян Грудзень говорили о том, как им нравится Москва. «Консул Янковский без устали хвалил Москву и москвичей. Он ни за что не хотел бы уезжать отсюда и не может понять недовольных дипкорпускников. В особенности нравятся ему “старинные переулочки, где никого не встретишь”». Приблизительно то же самое заявлял Грудзень, с добавлением жалоб на климат и простреленное в 1920-м году легкое. На вопрос Владимира Соколина, «страдал ли он от раны, презрительно ответил: “Что значит страдание человека и его жизнь? Совершенно наплевать”» [340 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 408, 5660, л. 77.].
Вместе с тем искоренить взаимные подозрительность и недоверие до конца не удавалось, это проявлялось даже, казалось бы, в самых неподходящих для этого случаях. В 1926 году Авиахим [341 - Советская общественная организация в поддержку воздушного флота.] устроил банкет в гостинице «Савой» в честь польских летчиков Болеслава Орлинского и Леона Кубяка, совершивших перелет по маршруту Варшава-Токио и возвращавшихся домой. Они, безусловно, были людьми упорными и мужественными, не пасовавшими перед трудностями. Летели на легком французском бомбардировщике, который к концу перелета настолько износился, что Орлинский называл его «старой соломорезкой». В пути случилось шесть аварий, причем «из них одна настолько серьезная, что первоначально он решил прервать полет». Владимир Соколин, присутствовавший на банкете, рассказывал: «У самолета сломано крыло (заменено самим Орлинским в Чите какой-то решеткой) и сбит весь перед, так что ноги авиатора почти свешиваются по воздуху. Наши летчики говорили, что были поражены видом машины и решимостью Орлинского закончить перелет. “Он летит, в буквальном смысле, на честном слове”. Видимо только личное самолюбие и национальная гордость побуждают его докончить столь опасный перелет. Сам Орлинский шутя говорил, что машину надо сдать в музей» [342 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 404, д. 56601, л. 151.].
Соколин отмечал, что «Орлинский и Кубяк производят очень приятное впечатление», но «обед прошел более сдержанно, чем немецкий» (имелся в виду прием в честь перелета Люфтганзы), и поляки не хотели, чтобы летчики выступали. Вероятно, опасались, что они скажут «что-то не то», поэтому в основном говорил помощник военного атташе Ян Грудзень. Но все-таки выступить пилотам пришлось, после того как выступили советские летчики (среди них был и Михаил Громов [343 - М. М. Громов – прославленный советский летчик и военачальник.]).
Это «вынудило произнести тосты». «Причем Кубяк, не говорящий по-русски, произнес короткое, но очень горячее приветствие по-польски, выразив благодарность “большевистским властям за прием и подлинную товарищескую помощь и поддержку, которую он повсеместно встречал”». В результате «поляки были очень смущены и Грудзень при переводе старательно скомкал его речь» [344 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 404, д. 56601, л. 151.].
Банкет в «Савойе» устроили днем, а вечером Грудзень позвал к себе на ответный прием. Кубяка, что характерно, не пригласил [345 - Там же.]. На всякий случай в протокольном дневнике Флоринский сделал политически грамотную запись, чтобы не создалось впечатления, будто они с Соколиным восхищаются польскими летчиками. Подчеркнул, что приоритет, конечно, закреплен за советскими асами: «Проторенная нашими летчиками дорога на Дальний Восток через СССР стала уже столбовой» [346 - АВП РФ, ф. 028 (Архив С. И. Аралова), п. 4, д. 124, л. 21.].
Добиться большего потепления и даже прорыва в отношениях между Варшавой и Москвой взялся новый посол Станислав Патек, личность примечательная. Из мемуаров Карлиса Озолса: «…до революции известный петербургский адвокат, защищавший политических преступников. В частности, знаменитого Дзержинского, создателя ЧК. Об этих процессах Патек не раз рассказывал нам, действительно, со многими из большевистских вождей он был знаком лично. Польша думала, что личные знакомства, хотя и давнишние, могут способствовать улучшению политических отношений. В этом лучшее доказательство того, что Польша искренне шла навстречу СССР, стремилась к улучшению отношений с восточным соседом. Па-тек был первым посланником, которому в самом деле удалось добиться в этом направлении значительных успехов» [347 - Мемуары посланника, c. 233.].
Судя по записям Флоринского, Патек был человеком тщеславным, с большим самомнением, постоянно подчеркивал свои «превосходные личные отношения с руководителями польской политики; с Пилсудским, с которым Патека связывает 30-летняя дружба и совместная работа» [348 - АВП РФ, ф. 057, оп. 7, п. 104, д. 1, л. 17.], и любил рисоваться.
Он действительно был известной фигурой, участвовал в борьбе за национальное освобождение, сидел в царской тюрьме, после восстановления независимости Польши входил в состав Верховного суда, в польскую делегацию на Версальской конференции, занимал должность министра иностранных дел. По его словам, из большой политики ему пришлось уйти из-за его антивоенной, пацифистской позиции, которую мало кто разделял в Варшаве. Он вспоминал (в изложении Флоринского):
«Я, как патриот, спорил с моей матерью, моей политической противницей.
– Как ты можешь посылать на смерть столько людей?
– Пусть еще сотни помирают, лишь бы мое Отечество было счастливо.
И что же? Я добился лучшего мира, чем ожидали.
Однако депутаты, завидев меня, негодующе орали.
Левые за то, что они платят кровью, правые за то, что платят золотом. Я решил уйти и подальше. Министры, делавшие войну, не годятся для мира» [349 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат. Ф. А. Ротштейна), п. 13, д. 408, л. 43.].
Патек сначала уехал послом в Токио, а в 1926 году – в Москву. Как видно, переживал, что лишился возможности вершить государственные дела, и никого не обманывали его уверения, что переход на дипломатическую работу явился для него осознанным выбором. На приемах «подвыпивший Па-тек» рассуждал «о величии и грусти государственных мужей» [350 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 411, д. 56698, л. 2.] и не упускал случая упомянуть о своем знакомстве с Клемансо: мол, был с ним «интимно связан во время Версальской конференции». Называл его «самым доступным тигром», и когда Патек приходил к нему, тот неизменно замечал, что «для старого друга всегда есть место в этом доме» [351 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 24, д. 8, л. 7; премьер-министра Франции Ж. Б. Клемансо прозвали «тигром».]. Само собой разумеется, что польский посол при этом никогда не забывал похвалить Пилсудского – «Пилсудский не вождь наш. Он провидение» [352 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 24, д. 8, л. 7.].
Патек поставил своей задачей улучшить двусторонние отношения, говорил, что нужно «изживать недоверие», существующее «между СССР и Польшей в силу исторических причин», и налаживать сотрудничество [353 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 415, д. 56751, л. 43.]. Заявлял, что приехал в Москву минимум на пять лет, такой срок, по его мнению, был нужен для достижения поставленной цели. Многие к этому отнеслись скептически, в том числе в польской миссии. В частности, это видно из разговора 2-го секретаря посольства Владислава Сидоровича с заместителем Флоринского Владимиром Соколиным. Беседа состоялась в апреле 1927 года, то есть вскоре после приезда Патека и за несколько дней до его протокольной встречи с Чичериным. Сидорович изрядно выпил, держался развязно и явно не заботился о дипломатических условностях. Его слова записал Соколин:
«Наш хозяин с вашим собирается начать разговаривать во вторник. Думает, договорится. Я не верю. А он верит. Привез из Варшавы картинки. По стенам развесил. Собирается пять лет жить, такой он. Он еще не знает, что такое в Москве работать. К осени вылетит отсюда. Нам фантомы мешают договориться. Наш фантом – это совместное выступление не против, а анфас вас, с балтийцами. На что они сдались, я не знаю, но факт, что наша публика за это стоит. У вас тоже кое-какие фантомы имеются. Для нас война с вами представляет некоторый риск. Насколько я понял, вы тоже не хотели бы сейчас воевать. Не хотим, а придется. Не в этом году, так в будущем. А хозяин на пять лет приехал. Чудак.
Мечтательно стал разглядывать лампочки и картины. Вот бы из браунинга трахнуть. Жаль, револьвер забыл. У турок дебош устрою. Лес Шишкина, красота. Ведь прямо на пулю просится.
Поляков и финнов, заговаривавших со мной по-французски, Сидорович перебивал: “Что дурака валяешь? Своего языка не знаешь? Крой по-русски». И те слушались”» [354 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 408, д. 5660, л. 77.].
Сидорович ошибся. Патек действительно провел в Москве пять лет и, в общем-то, реализовал задуманное. И при нем советско-польские отношения развивались неровно, с откатами, периодически вспыхивали конфликты, имели место взаимные нападки в прессе и т. д. Но в феврале 1929 года был подписан Московский протокол между СССР, Польшей и государствами Балтии о немедленном вступлении в силу пакта Бриана-Келлога, а в июле 1932-го – двусторонний договор о ненападении. Его подписали Патек и заместитель главы НКИД Николай Крестинский. И то, и другое посол мог считать своими достижениями. Отбыв из СССР, он получил назначение послом в США.
Однако договор о ненападении не привел к стабильному улучшению отношений между СССР и Польшей, их по-прежнему лихорадило на фоне общего ухудшения международного климата в Европе. Уже на излете своей дипломатической карьеры Флоринский принял участие в крупном двустороннем событии – визите в Москву министра иностранных дел Польши Юэефа Бека в феврале 1934 года.
Вопреки опасениям поляков министра принимали, соблюдая все условности, со всеми необходимыми атрибутами и церемониями. Встречали с почетным караулом, вокзал декорировали государственными флагами Польши и СССР и исполнили сначала польский гимн, а потом «Интернационал». Айви Литвинова вручила супруге Бека букет цветов. Вечером в Большом театре польской делегации показали сцены из «Садко» и «Князя Игоря» (Торжище и Половецкие пляски) и снова исполнили гимны.
Флоринский опасался, что зрители «на польский гимн не встанут», «однако зал не только встал, но и многократно аплодировал». Шеф протокола добросовестно отразил это в дневнике, но, чтобы избежать обвинений в полонофильстве, благоразумно и искусно прокомментировал следующим образом: «Эти аплодисменты, относящиеся скорей к т. Литвинову, Бек чистосердечно принял на свой счет и был видимо растроган…». Флоринский также упомянул о «бестактности» главы ТАСС Якова Долецкого, сказавшего, что «нужно дать в печать об аплодисментах, которыми был встречен министр». Такое решение было бы чревато неприятными последствиями, и Флоринский отреагировал сдержанно-негативно: «Я ответил уклончиво, давая понять, что меня это никак не касается». Он также осадил не в меру прыткого корреспондента ТАСС, пожелавшего дополнить уже готовый текст коммюнике информацией об аплодисментах («а когда я этому воспротивился, побежал объясняться с т. Долецким… Мне пришлось немедленно вмешаться и оборвать этого несознательного чудака») [355 - АВП РФ, ф. 057, оп. 14, п. 111, д. 1, л. 31.].
Воспримем это как очередное доказательство того, насколько осторожно и политически расчетливо вёл Флоринский свои записи, понимая, что при необходимости они могут быть использованы против него. И не стеснялся бросить тень на своих коллег (помните, что писал Малапарте насчет «престраннейших историй»?), прекрасно понимая, что в противном случае вызовет огонь на себя.
С учетом важности Польши в ряду советских внешнеполитических приоритетов шеф протокола уделял особенное внимание всем польским дипломатам, как гражданским, так и военным. Некоторые характеристики носят настолько яркий и запоминающийся характер, что ими нельзя не поделиться.
О польском военном атташе Тадеуше Кобылянском (был дуайеном среди военных атташе в 1924–1926 годах):
«Бывший русский офицер. Офицер 2-го отдела польского генштаба… В Париже окончил академию французского генштаба… Ловкий и способный человек. Имеет большие знакомства и пользуется уважением среди дипкорпуса» [356 - АВП РФ, ф. 057, оп. 5, п. 102, д. 7, л. 10.].
«…Польский военный агент Кобылянский…начинает играть все большую роль в дипкорпусе, обладая для этого нужными данными: энергия, предприимчивость, светскость, известная оригинальность и наконец доза импонирующего снобизма; к тому же Кобылянский хороший танцор, спортсмен, приятный собеседник. …До сих пор никто из состава польской миссии не мог претендовать на такую роль: Вышинский и Тарновский прирожденные домоседы, тяготящиеся светской жизнью; к Балинскому в его бытность в Москве вообще никто серьезно не относился; Халупчинский полное ничтожество, равно как и Корсак, делающий, правда некоторые потуги, в успех которых он сам не верит – это просто хлыщеватый мальчишка; остальные сотрудники миссии стушевались и их не было видно. Кобылянский… первый из поляков… на арене московского дипкорпуса начал играть активную роль. В нашем зоологическом саду это определенно выраженный тип ловкого, осторожного и умного хищника, у которого, мне кажется, авантюризм сочетается с беззастенчивостью в средствах. Он заслуживает того, чтобы ближе к нему присмотреться и понаблюдать за его махинациями» [357 - АВП РФ, ф. 057, оп. 4, п. 101, д. 1, л. 67.].
Преемник Кобылянского (Ян Ковалевский) не произвел впечатления на шефа протокола:
«Познакомился с новым польским военным атташе майором Ковалевским; грузный мало подвижный человек; по первому впечатлению ему далеко до ловкого и светского Кобылянского» [358 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 21, д. 33, л. 24.].
Ковалевский производил впечатление дешевого позера. Выпив, «рассказывал о своих разведывательных подвигах против немцев в время войны» [359 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 24, д. 51, л. 142.].
Коллекционеры
В 1924 года в Москву прибыл первый французский посол в СССР – Жан Эрбетт. В столичном дипкорпусе он стал фигурой не менее броской и запоминающейся, чем Ульрих фон Брокдорф-Ранцау, Витторио Черутти или Станислав Патек.
Впрочем, прославился Эрбетт не политическими результатами своей деятельности, а живостью и раскованностью, эксцентричностью и во многих случаях неспособностью выстраивать корректные отношения с коллегами.
Если с Черутти у Флоринского отношения от враждебных эволюционировали к вполне доброжелательным, то на этот раз все обстояло иначе. Первое знакомство прошло чудесно. Шеф протокола очаровал супругов Эрбетт, по дороге с вокзала они восхищались порядком и состоянием города и вообще на Флоринского произвели приятное впечатление [360 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 401, д. 56558, л. 6.]. Супруга спросила, «могут ли они гулять по городу», и шеф протокола ответил утвердительно. Вскоре он пометил в дневнике: «Наивная все же женщина г-жа Эрбетт и потребуется время, чтобы рассеять нелепые басни и предрассудки, которыми ее напичкали в Париже и которые ей будут продолжать напевать наши “друзья” из дипкорпуса. Во всяком случае, пока что она убедилась, что по Москве можно свободно циркулировать. По мере сил и возможностей займусь ее “воспитанием”» [361 - Там же.].
«Мадам Эрбетт, – вспоминал Карлис Озолс, – прекрасно одевалась и, как настоящая француженка, отлично понимала кулинарию. Любила танцевать, а на приеме афганского короля Амануллы, которое устроило советское правительство, сделала такой реверанс перед королевской четой, что мы все склонились в безмолвном восторге» [362 - Мемуары посланника, с. 227.]. А вот как ее описал Флоринский: «не молодая, но энергичная женщина, веселая и остроумная, как большинство француженок, склонная подчеркивать свой “вес” в свете и слегка пофлиртовать, несмотря на почтенный уже возраст, который несколько сглаживается присущей ей живостью…». С собой мадам возила домашнего любимца – кота Мими [363 - АВП РФ, ф. 057, оп. 6, п. 103, д. 1, л. 126.].
Она попросила Флоринского быть ее гидом и тот с готовностью согласился [364 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 401, д. 56558, л. 6.]. Однако его содействие в осмотре советских достопримечательностей не сделало мадам Эрбетт поклонницей социализма и СССР. Скорее, наоборот, спустя некоторое время они с мужем перестали скрывать свое негативное отношение к окружавшей их действительности. Она признавалась, что «атмосфера в СССР нагнала на посла такую сонливость, что он отказывается даже от посещения театров» [365 - АВП РФ, ф. 09, оп. 03, п. 24, д. 8, л. 201.]. Немудрено, что отношения Флоринского с четой Эрбеттов со временем испортились, как, между прочим, и у многих членов дипкорпуса. Сыграли свою роль разные обстоятельства.
У французского посла были свои достоинства – работоспособность, прилежание. Он учил русский язык и даже мог на нем изъясняться. Однако вскоре проявились теневые стороны его характера – грубость, бесцеремонность, вспыльчивость, скупость и жадность, неумение строить отношения с людьми, что приводило к конфликтам и элементарным склокам. Это проявлялось в контактах с другими иностранными дипломатами, сотрудниками НКИД, а также в собственной семье.
Свою супругу Эрбетт сделал «шефом протокола» в посольстве (в чем сотрудники усмотрели несомненный признак семейного стяжательства), но при этом супружеские сцены следовали одна за другой. «Выходки Эрбеттов, – писал Флоринский, – держали также и меня в напряженном состоянии под постоянной угрозой каких-либо скандалов, для которых они давали достаточное количество поводов. Семейные драки супругов сделались достоянием широкой гласности, так как из французского посольства постоянно неслись вопли, привлекавшие внимание соседей, а бывали случаи, что Эрбетты в одном нижнем белье выбегали даже на улицу и продолжали там потасовку. Один молодой поэт, бывший очевидцем такой сцены, написал весьма талантливый и забавный “ноктюрн”, который он имел неосторожность мне показать и который я конфисковал, несмотря на все его протесты. Что было бы, если бы не эта счастливая случайность и если бы его пикантные стихи появились в печати? Милиционер, стоявший на посту перед посольством, подал начальству рапорт с просьбой о переводе, так как его служилое сердце не может перенести того, что из дома, который он призван охранять, постоянно несутся крики о помощи, а между тем он ничего не может предпринять, так как не имеет права входа в этот дом в силу его экстерриториальности» [366 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 24, д. 51, л. 102.].
Широкую известность приобрел случай, когда на небольшом обеде в посольстве мадам Эрбетт дала пощечину своему мужу. «Бурная семейная жизнь», – заключил французский советник Элле, враждовавший с Эрбеттами [367 - Там же, л. 101.]. «Какой это посол, разве послы так живут и держат себя?» – восклицал Черутти и называл мадам Эрбетт «один сплошной скандал» [368 - Там же, л. 81.].
Супруги устраивали потасовки не только друг с другом. Как-то они решили в выходной день вместе со Штейгером позавтракать на природе, выбрали живописное место на опушке, в рощице у Ленинградского шоссе. Выгрузили из машины съестные припасы, а машину послали за Флоринским – заведующий протокольным отделом увлекался бегами и проводил время на ипподроме. Но не дожидаясь его, «приступили затем к установке знаменитого складного стола и приготовлению завтрака». Тут появились двое выпивших крестьян, пристававших, «чтобы им дали “закусить”». Штейгер предложил уйти подальше в лес, «но Эрбетт гордо заявил, “что его нация никогда не отступает”». И вот что случилось дальше. «Крестьяне продолжали подавать голос со своей позиции. Неожиданно посол сорвался со своего места, перепрыгивая через препятствия, бросился на них в атаку и вступил в рукопашный бой. К нему на помощь поспешила м-м Эрбетт, напавшая на крестьян с фланга, выкрикивая воинственные возгласы по-французски и по-русски. Крестьяне обратились в бегство. По мнению Штейгера, дело могло бы кончиться плохо, если бы крестьяне в свою очередь начали лупить супругов, или если бы посол пустил в ход револьвер, за который он несколько раз хватался» [369 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 411, д. 56698, л. 41.]. В записях Флоринского содержится и более сжатое описание случившегося инцидента: «во время одного пикника близ Покровского-Стрешнево супруги Эрбетт вступили в драку с расположившимися поблизости рабочими, мирно выпивавшими и закусывавшими и отпустившими пару безобразных шуток по их адресу. Если бы не вмешательство Штейгера, дело могло принять дурной оборот. Что было бы в самом деле, если бы рабочие помяли бока атаковавшим их супругам или проломили бы голову послу?» [370 - Там же, л. 101.].
Обратим внимание, с каким юмором, с какой иронией изложен этот эпизод шефом протокола – в официальном дневнике!
Дипломаты (французские в том числе) упрекали Эрбеттов за то, что они совершенно ничего не делали, что «скрасить жизнь дипкорпуса» [371 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 415, д. 56751, л. 209.]. Дошло до того, что обиженные и раздосадованные сотрудники иностранных миссий перестали сдерживаться и откровенничали с Флоринским. Секретарь греческого посольства Александр Коантзакис доверительно признавался: «вы ведь знаете, что никто не любит Эрбеттов» [372 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 24, д. 51, л. 189.]. Флоринский добросовестно записывал услышанное: «Шартье (секретарь французского посольства – авт.) рассказал мне, не жалея красок, кучу забавных историй о скупости Эрбеттов. В свою очередь м-м Эрбетт, говоря о Шартье, обозвала его “грубым и невоспитанным молодым человеком” и заявила, что ей отвратительны невоспитанные люди. Веселые нравы во французском посольстве» [373 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 401, д. 56558, л. 76.].
Но и сам Эрбетт нередко вел себя отталкивающе, по крайней мере, в глазах своих коллег, которых возмущала его прямолинейность, граничившая с грубостью. Он был убежденным атеистом и не упускал случая, подчеркнуть свои взгляды в присутствии коллег, особо не заботясь о политкорректности. Однажды, на обеде в итальянском посольстве, Чичерин рассказывал о преследованиях рабочих в Австрии и в заключение мрачновато заметил: «И все это именем Иисуса Христа». Эрбетт тут же ехидно спросил: «Того самого Христа, который никогда не существовал?». Всех это покоробило, особенно набожных хозяев, и даже советский нарком счел сентенцию Эрбетта неуместной – так можно было судить по выражению его лица [374 - Ambassador’s Wife, p. 54.].
Элле открыто говорил, что Эрбетт «неприятен и нетерпим», работать с ним «абсолютно невозможно», и «за свою многолетнюю дипломатическую службу он никогда ничего подобного не видел и не представлял себе, что на посольском посту может быть такой тип, как Эрбетт, не говоря о достойной его супруге» [375 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 24, д. 51, л. 104.].
Советник итальянского посольства Джованни Персико говорил, что Эрбетт «скользкий человек; о его жене лучше не говорить» [376 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 415, д. 56751, л. 209.]. Неудивительно, что дипломаты ничуть не расстроились и от души повеселились, когда на вокзале, на проводах турецкого посла «на перрон вышла целая толпа пьяных цыган, один из которых окропил Эрбетта водкой» [377 - Там же, л. 36.].
Когда Эрбетт в 1930 году уехал в Париж, чтобы решить вопрос о своем дальнейшем пребывании в Москве, весь дипкорпус надеялся, что он не вернется. Элле вместе со Штейгером устроили «интимную вечеринку по “испанскому обычаю” – исчезновение недруга» [378 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 24, д. 51, л. 104.]. Элле клялся, что уедет в случае возвращения Эрбетта. Но тот все же вернулся, и японский посол Такеши Танака «с негодованием воскликнул: “Это просто невероятно!”» [379 - Там же, л. 172.]. А Элле, конечно, никуда не уехал.
Эрбетт придирался к мелочам, устраивал Флоринскому и его коллегам сцены по малейшему поводу. Был предельно возмущен, когда его шоферу выписали штраф «за езду со старым номером», не позволил ему заплатить и направил в НКИД официальную «наглую» ноту. Мол, водитель всегда нужен послу и «не имеет для этого времени». Флоринский пытался решить вопрос с Элле, и «в один прекрасный момент в трубку послышался голос самого Эрбетта и истерические его выкрики» [380 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 415, д. 56751, л. 13.].
Но настоящий скандал разразился, когда Эрбетт отправлял домой вещи, купленные в Москве. В основном коллекцию антиквариата и старинных рукописей. «И сам Эрбетт, и его супруга любили старинные вещи, были знатоками старины, занимались коллекционированием. Им удалось купить редкие экземпляры исторических манифестов и грамот русских царей, коллекции вещей из уральского малахита и многое другое» [381 - Мемуары посланника, с. 228.].
В Советском Союзе можно было относительно дешево приобрести ценные раритеты, этим пользовались многие дипломаты и иностранцы, в том числе для выгодной перепродажи в Европе. Чета Эрбеттов особенно усердствовала, ходили легенды о «страсти м-м Эрбетт к антиквариату» и о ее «тайной спальне», где она хранила свои сокровища. По информации Штейгера из источника в Наркомпросе (а, скорее всего, в ГПУ) супруга посла «систематически поставляла скупленные ею в СССР предметы старины в один парижский и один лондонский антикварные магазины» и получала за это «процентное вознаграждение» [382 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 24, д. 51, л. 102.].
В декабре 1928 года в СССР были введены жесткие ограничения на вывоз предметов старины, которые с этого момента облагались высокой пошлиной – 37 % от оценочной стоимости. Наиболее ценные артефакты Эрбетты отправляли дипломатической почтой, но в вализы всё не вмещалось, и большую часть имущества пришлось высылать обычным багажом. И выяснилось, что Эрбеттами «скуплено старины значительно больше, чем они предъявили Главнауке» [383 - Главное управление научных, музейных, научно-художественных учреждений.], что свидетельствовало о «вопиющем злоупотреблении дипломатическими привилегиями» [384 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 24, д. 51, л. 100, 102.]. Багаж насчитывал 60 ящиков, в них находились вещи стоимостью около 150 тысяч рублей, только часть которых была внесена в таможенную декларацию [385 - Там же, л. 93.].
Эрбетт опасался, что придется вернуть часть коллекции, в любом случае платить, и обратился за помощью к Флоринскому, но тот «деликатно увернулся» [386 - Там же, л. 96.]. Не захотели помочь послу и в 3-м Западном отделе НКИД. Эрбетт заставлял Элле звонить помощнику заведующего отделом Льву Гельфанду, требовать от него «явно невыполнимые вещи, и во время телефонного разговора, стоя по своей привычке рядом, стимулировал резкий тон Элле, вынужденного против воли заявлять абсурдные требования и игнорировать справедливые и вполне обоснованные возражения т. Гельфанда» [387 - Там же, л. 104.].
Французский посол на всех обиделся, заявлял, что его с супругой «третируют». На чае у Айви Литвиновой (август 1930 года) мадам Эрбетт разговаривала с Флоринским «подчеркнуто сухо», а сам Эрбетт с ним и словом не обмолвился. «Холодное ко мне отношение, – заметил Флоринский, – …он постарался также оттенить любезным обращением с В. А. Соколиным» [388 - АВП РФ, ф. 057, оп. 10, п. 108, д. 2, л. 57.].
В «третировании» Эрбеттов проявилось и общее ухудшение советско-французских отношений в конце 1920-х – начале 1930-х годов. Во Франции развернулась антисоветская кампания, бойкотировали советские товары, а СССР ограничил экспорт сырья во Францию. Советское полпредство в Париже оказалось в положении фактической изоляции. «В Париже, – отмечал Флоринский, – не соблюдается даже самая элементарная вежливость в отношении нашего полпреда. Тов. Довгалевским [389 - В. С. Довгалевский, советский дипломат, в 1927–1934 гг. полпред во Франции.] было послано значительное количество приглашений в МИД и членам правительства на 7 ноября.
Почти никто из них не явился, а большинство не прислало даже карточек» [390 - АВП РФ, ф. 09, оп. 03, п. 24, д. 8, л. 185.].
В конце концов Эрбетту намекнули, что «сложение вывозных пошлин» допустимо как «акт куртуазии», но нужен принцип взаимности, поскольку (в изложении Флоринского) «создавшаяся напряженная атмосфера вокруг нашего полпредства» и «идущие из Парижа тревожные сведения вызвали в нашей стране большое возмущение и негодование народных масс». Эрбетт утверждал, что «не слышал о каких-то «актах некуртуарзности в отношении членов нашего полпредства» [391 - Там же, л. 95.], но вне всякого сомнения связался с Парижем, и французское правительство, вероятно, предприняло какие-то шаги, направленные на улучшение обстановки вокруг советского представительства. Советское руководство, со своей стороны, освободило все вещи Эрбетта от вывозной пошлины. Свою роль сыграли просьбы Танаки, Черутти и других глав миссий – хотя они не любили -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|
-------
сла, но не хотели создавать прецедент и опасались, что рестрикции в отношении его багажа, через какое-то время могу коснуться их самих [392 - Там же, л. 94.].
Не меньшую шумиху в дипломатической Москве вызвал скандал в конце 1929 – начале 1930 года, связанный с багажом Карлиса Озолса, который тоже вступил в «общество коллекционеров». Сам он объяснял случившееся «происками большевиков» (якобы решивших с ним поквитаться за его принципиальную позицию в ряде политических вопросов), а -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|
-------
В связи с окончательным отъездом Озолс отправил в Латвию багаж, по всей видимости, по объему и весу, не уступавший багажу Эрбетта. Он, конечно, рисковал, учитывая, что и прежде у него были неприятности с таможенной службой. Например, из-за пересылки 40 килограммов икры в гастрономический магазин в Риге, которым владел знакомый посланника. Случился скандал и в связи с попыткой таможенников вскрыть багаж его жены (более 350 килограммов), который пришлось вернуть в Москву.
На этот раз кофры и ящики Озолса благополучно пересекли границу, а вот в латвийской столице их открыли, проверили, и обнаружили предметы старинной мебели и антиквариата, включая древние иконы. Озолса обвинили в контрабанде и спекуляции, против него началась кампания в прессе, причем «клеветнические» статьи из латвийских газет оперативно перепечатывались «Правдой», другими советскими периодическими изданиями, включая, конечно, вездесущую «Вечерку» («Вечернюю Москву»).
Флоринский, которого связывали с Озолсом приятельские отношения, оправдывался перед ним, говорил, что «НКИД и Совпра ни при чем», но Озолс ему не верил. А на дипломатов вся эта история произвела неприятное впечатление, и они (как и сам Озолс) приписали разразившийся скандал «проискам и интригам его политических врагов», которые удались при содействии московских чекистов [393 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 415, д. 56751, л. 114.]. В дипкорпусе с сожалением рассуждали так: «Озолс – испытанный друг Советского Союза, подписавший с ним важнейшие договора; и вот при первом же случае на него выливают ушаты грязи» [394 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 411, д. 56700, л. 60.].
Иного мнения придерживался Флоринский. Возможно, он допускал, что к скандалу приложили руку сотрудники госбезопасности, но упоминать об этом на страницах дневника, понятно, не стал. В любом случае не сомневался, что нет дыма без огня, и Озолс сам виноват, так как в его багаже действительно имелось много незадекларированных предметов, представлявших историко-культурную ценность. Шеф протокола был уязвлен и обижен, поскольку у него сложились хорошие личные отношения с Озолсом еще с Америки, и произошедший скандал рикошетом бил по нему. В Москве Флоринский всячески опекал приятеля, выполнял его бытовые просьбы, даже учил верховой езде. Именно он добился специального разрешения на беспошлинную отправку багажа посланника. И, конечно, был возмущен тем, что Озолс использовал это разрешение для вывоза такого количества незадекларированных старинных предметов. Таким образом, латвийский посланник подставил не только себя, но и Флоринского.
Случившееся Флоринский назвал «кричащими злоупотреблениями» – «со смехом» опровергал заявления о том, что в багаже не было «ничего предосудительного», будто бы Озолс «якобы вывез лишь 4 иконы, так как его жена православная», и «наличие золотых церковных крестов» также «находит естественное объяснение в религиозном чувстве м-м Озольс» [395 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 24, д. 51, л. 6; АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 21, д. 33, л. 58.]. В итоге он подчеркивал: «…Истинной жертвой в истории с багажом Озольса [396 - Транслитерация, использовавшаяся в документах НКИД.] я считаю самого себя, ибо предвижу введение всяких строгостей со стороны таможенного ведомства, поскольку Озольс обманул наше доверие» и «предъявил лишь часть вывозимого имущества такого рода и скрыл от нас наиболее ценные вещи, которые были обнаружены лишь во время таможенного досмотра, в Латвии, и которые поэтому носят все признаки контрабанды» [397 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 21, д. 33, л. 58.].
В число коллекционеров входили и другие дипломаты. Например, греческий посланник Пануриас. Он вывозил вещи, которые, по его словам, привез в Москву, включая картины, написанные его женой-художницей. Таможенники ему не верили, Пануриас апеллировал к Флоринскому, обвинял таможенников во «лжи», и разговоры шли на повышенных тонах. Флоринский «призвал Пануриаса к порядку», в телефонном разговоре заявил, что «не может быть и речи о лжи». Тогда «Пануриас пришел в чрезвычайное волнение: “В таком случае выходит, что лжецом являюсь я, посланник Греции”, – прокричал он и повесил трубку» [398 - Там же, л. 95.]. Конечно, его поддержал Эрбетт: «Пануриас горько жаловался на назойливость экспертов, не желавших верить его заявлениям в части, касающейся вещей, привезенных им из Греции, и порывавшихся производить экспертизу картин, нарисованных м-м Пануриас задолго до прибытия в Москву», на «непозволительно оскорбительное недоверие к иностранному дипломатическому представителю…» [399 - Там же, л. 94.].
Норвежский посол Андреас Урби, его жена и дочери тоже были коллекционерами. «Собирали старые иконы, все стены маленького салона были сплошь увешаны иконами. Такие же коллекции хранились в Норвегии на их даче и оставались без присмотра в течение всей зимы» [400 - АВП РФ, ф. 057, оп. 6, п. 103, д. 1, л. 40.]. Но скандалы обошли норвежского дипломата стороной.
Англичане и прочие «животные»
Думается, нет ничего предосудительного в том, что в названии этой главы использован – вслед за Брокдорфом-Ранцау – термин «животные». В конце концов любой профессиональный дипломат обязан быть «политическим животным», это его выбор.
Ранцау с любопытством наблюдал за политической и бытовой суетой окружавших его членов дипкорпуса, и Дмитрий Флоринский следовал его примеру. Правда, об англичанах он писал меньше, чем об остальных. Возможно, потому что британские дипломаты были лучше вышколены, вели себя осторожно, сдержанно, и не «светились», как некоторые их коллеги по цеху. К тому же в 1927 году в отношениях между двумя государствами произошел разрыв (причиной послужила деятельность Коминтерна, поддержка коммунистов в Великобритании и других странах, особенно в Китае), растянувшийся на два года. После этого англичане повели себя еще более осмотрительно.
Первым британским представителем в СССР, официально вручившим верительные грамоты в 1924 году, был Роберт Ходжсон, в статусе поверенного в делах. Флоринский писал о нем не иначе, как «хитрый и осторожный Ходжсон» [401 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 398, д. 56491, л. 27.]. Эти свойства оттенил Карлис Озолс:
«Р. Ходсон [402 - Так у Озолса.] прежде был консулом на Востоке, хорошо говорил по-русски, обладал широкими взглядами и основательно разбирался в политических вопросах. Мы часто вели с ним беседы о восточных и западных политических проблемах, которые особенно должны были интересовать Англию. …Вначале Ходсон охотно устраивал у себя большие вечера, приглашал деятелей искусства, русских артистов, людей аристократического круга, каким-то чудом еще уцелевших в тогдашней Москве. Однако после таких приемов советское правительство стало последовательно и непрестанно арестовывать этих лиц, и Ходсон их прекратил. … Ходсон всегда должен был себя чувствовать на военном положении. Каждая секретная бумага хранилась у него в специальном ящике в шкафу, ключи от которого находились всегда при нем» [403 - Мемуары посланника, с. 230–231.].
Флоринский уведомлял руководство о том, насколько тонко и умело работает Ходжсон: «поистине очень корректен, он не бранит и не осуждает, но его иронические замечания над нашими начинаниями, в которых он мастер подмечать недочеты и пробелы, ставят новичка на правильные рельсы, угодные Британской миссии» [404 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 398, д. 56491, л. 30.]. Еще в 1922 году Флоринский искал способы «нейтрализации» британской миссии, опираясь на «дружественные» германское и персидское посольства. Однако в полной мере это не удалось, «все свелось к паре обедов» и всему виной была «проявленная нами тогда пассивность» [405 - Там же.].
В отношении к англичанам Флоринский проявлял особую внимательность и следил за «идеологическим окрасом» дипломатов, военных и бизнесменов. И неизменно оставался точным в скупых, но исчерпывающих характеристиках. «Убежденный противник Советской власти», считает ее «весьма недолговечной», полагает что ей «вскоре должен прийти конец». Это относилось к сотруднику британской миссии Ли Смиту, с которым Флоринский познакомился на приеме в эстонском посольстве в декабре 1921 года. Шеф протокола быстро выяснил, что Смит – «бывший военный, принимал участие в империалистической войне, а затем был при штабе Деникина». И предположил, что Смит является «представителем британского военного ведомства и стоит во главе разведки» [406 - АВП РФ, ф. 057, оп 1, п. 101, д. 1, л. 70.].
Собеседники не преминули обменяться мнениями о работе ВЧК и британской контрразведки в Лондоне. Смит поведал, что «в Рождественский сочельник был прием в Британской миссии», на который пригласили «немало русских дам». Они отказывались фотографироваться, боялись, что попадут в Чека «и это будет связано для них с неприятными последствиями. Стоило больших трудов уговорить их». И все же уговорить удалось – как видно жажда общения с англичанами пересилила страх привлечь внимание чекистов. Смит добавил, что многие русские боятся ВЧК, и эта организация «тратит немало усилий для наблюдения за британской миссией». Заодно упомянул, что советская миссия в Лондоне «наделала также немало хлопот пол [407 - Т. е. полковнику.]. Томпсону (он был тогда начальником Скотланд-Ярда и лишь недавно ушел), который очень тщательно следил за Каменевым и Красиным». Резюмировал Ли Смит так: «Мы не желали пропаганды Красина в Лондоне, следили за ним и мешали ему. Вполне естественно, если ВЧК не доверяет нам и следит за нами» [408 - АВП РФ, ф. 057, оп 1, п. 101, д. 1, л. 71.].
Флоринский категорически отрицал, что под «крышей» советского полпредства в Лондоне ведется разведывательная работа (признать такой очевидный факт в нкидовском дневнике было немыслимо): «Совпра не считает возможным отпускать на это какие-либо кредиты. Мы действуем открыто и нас не интересует закулисная жизнь иностранных миссией». Но чтобы поддержать беседу, высказал пару живых замечаний: «Я сослался на свою прежнюю службу, на которой мне приходилось сталкиваться с деятельностью военных агентов. Последние сами признавались, что 95 % получаемой ими информации ничего не стоят, но что зато остающиеся 5 % ценных сведений компенсируют их за все понесенные труды и расходы» [409 - Там же, л. 72.].
Это наблюдение лишний раз говорит об осведомленности Флоринского, разбиравшегося в практической деятельности заграничных служб, дипломатических и разведывательных.
Другой пример лапидарности и точности его оценочных суждений. Спустя три года после разговора со Смитом, на обеде у Ходжсона, он встретил некоего Пешкова [410 - Не путать с приемным сыном А. М. Горького (и братом Якова Свердлова) Зиновием Пешковым.] (помощника «представителя английских пароходных обществ»), которого охарактеризовал следующим образом: «…Пешков убежденный белогвардеец. Я его знал еще по Нью-Йорку, когда он был офицером гвардейского экипажа и прибыл в САСШ [411 - Принятое в 1920-е годы сокращение – Северо-Американские Соединенные Штаты.] в 1917 году с эскадрой яхт под командой князя Голицына. В ту пору у него были постоянные скандалы с матросами, не терпевшими его заносчивого характера и презрительного к ним отношения со стороны Пешкова» [412 - АВП РФ, ф. 057, оп. 4, п. 101, д. 1, л. 14.].
Флоринский оказывал разные услуги Ходжсону, как и другим высокопоставленным дипломатам, то есть опекал и решал малейшие бытовые проблемы. К ним относилось и спасение любимой собаки Ходжсона, которую отловили на улице с бродячими собаками для физического уничтожения («была захвачена на улице и должна быть уничтожена согласно постановлению Моссовета»). Умерщвление собаки планировалось в Пастеровском институте, но туда подоспел Флоринский. И «нам удалось приостановить приведение в исполнение смертного приговора» [413 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 404, д. 56601, л. 95.].
Когда в 1927 году эвакуировали советское и британское посольства, обе стороны поступили по-джентльменски. Литвинов распорядился пропустить весь багаж британских дипломатов без таможенного досмотра, а англичане точно таким же образом поступили с багажом наших дипломатов [414 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 408, д. 56661, л. 1–2.]. Ходжсона провожал весь дипкорпус, некоторые коллеги даже прослезились.
В 1929 году, после восстановления отношений, на место Ходжсона прибыл Эсмонд Овий, к которому Флоринский отнесся с некоторой иронией и пренебрежением. И невысоко ставил его профессиональную квалификацию. На одном из первых обедов, который англичане давали в гостинице «Савой», Овий (запись Соколина) «показывал приемы, обычно свойственные только очень юным атташе. По поводу всего, что говорилось, он вставлял политически глубокомысленные замечания. По поводу блинов, которыми его кормили, он заметил, что странно, как до сих пор не надумали о замене дефицитного хлеба блинами; по поводу сухумского питомника, где обезьяны живут в удобных помещениях с ванной, он сказал, что несмотря на их хорошие квартиры, обезьяны все-таки хуже людей». Высказался «о нашей болезненной мнительности, об отсутствии всяких козней, направленных против нас» и о том, что «страх приличествует малым нациям, но не такой стране, как ваша». А когда Флоринский повел посла в цирк и «зашел разговор о лошадях и кавалерии», Овий заметил: «Зачем вам кавалерия? Зачем вам армия? На вас никто не покушается. …В Англии правительство очень расположено к СССР. Запросы твердолобых это внутренняя политика. Консерваторы теперь боятся власти» [415 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 24, д. 51, л. 82–83.].
Овия, как и других дипломатов, возили на завод АМО. Более сильное впечатление на него произвело не производство, а сам Иван Лихачев, «его простота и достоинство, с которыми он себя держит, деловитость, симпатия, которой он пользуется среди рабочих». Овий «был удивлен, узнав, что т. Лихачев – рабочий, выдвинутый революцией на такую большую и ответственную работу». Посла не преминули уколоть, сказав, что до разрыва отношений на завод поставили на миллион долларов английского оборудования, а в период разрыва отношений дальнейшие заказы разместили в Америке. Но лозунг «Рабочий помни, ты должен догнать и перегнать Америку» британцу очень понравился [416 - Там же, л. 22.].
Впрочем, на благодушие у посла времени почти не оставалось, учитывая, что двусторонние отношения по-прежнему развивались неровно и балансировали на грани срыва. Одна из причин – продолжавшаяся работа советских загранпредставительств по стимулированию революционной активности в британских колониях и поддержке британских коммунистов в метрополии. Сотрудники посольства в Москве любили отпускать иронические и «бестактные» замечания в адрес британской компартии, «которая состоит из нескольких человек, постоянно проживающих в Москве» [417 - Там же, л. 231.]. В действительности коммунистов было существенно больше, и они доставляли изрядные хлопоты властям в Лондоне. Не улучшали отношений и регулярные аресты британских граждан в СССР, равно как и советских граждан, работавших на британские фирмы или отдельных бизнесменов.
Все это едва ли вызывало восторг у Флоринского, и комментируя, он невольно сбивался с правильного идеологического подхода. Описывая реакцию британского бизнесмена Гвина на арест своего сотрудника, «который у него еще в 1921 году в Лондоне работал», шеф протокола замечал: «В беседе со мной в тоне Гвина не было слышно аррогантности [418 - То есть высокомерия.], а скорее печаль и меланхолия». Давалось понять, что такое настроение было связано с пониманием невозможности достичь цели, которую ставил перед собой Гвин: «наладить по мере возможности работу и отношения» [419 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 24, д. 51, л. 43.].
В декабре 1929 года Эсмонд Овий целый час разговаривал с Флоринским – на приеме в честь приезда британского посла, который устроило французское посольство. Он высказывал свое возмущением арестом советских сотрудников английской компании «Лена Голдфилдс», которой была предоставлена золотопромышленная концессия еще в 1923 году. Но время настало другое, и сталинский режим взял курс на ликвидацию почти всех иностранных концессий. С этой целью на приисках были спровоцированы забастовки, затем произвели аресты и несколько человек отдали под суд – по стандартному обвинению в контрреволюционной деятельности и шпионаже. Овий говорил «о тяжелом впечатлении, которое это произвело в Англии, о том, что таким шагом (через два дня после моего приезда) мы выбиваем у него из-под ног почву и даем оружие врагам установления нормальных отношений» [420 - АВП РФ, ф. 057, оп. 9, п. 107, д. 1, л. 232.].
Еще больший скандал разразился в 1933 году, когда английских инженеров электро-промышленной фирмы «Метро-Виккерс» арестовали вместе с десятью советскими коллегами. Обвинили, как водится, в шпионаже и подготовке диверсий по заданию «Интеллиндженс сервис». Флоринский записал в дневнике, что в дипкорпусе практически все понимали, что обвинения надуманы и сочувствовали англичанам. Исключение составили только японцы, вследствие своих ухудшавшихся отношений с Великобританией [421 - АВП РФ, ф. 057, оп. 13, п. 111, д. 1, л. 71, 73, 76.]. Японский атташе Масахиро Шимада (позже, оставаясь в Москве, он «дорос» до уровня 3-го, а потом и 2-го секретаря) комментировал с явным оттенком цинизма и язвительности: «…говорил, что он не сомневается в обоснованности обвинения и его не удивляет озабоченный вид англичан, являющихся в суд с целой своей канцелярией. Он иронически добавлял, что обвинительное заключение интересно и для других, так как узнаешь о заводах, на которых изготовляются снаряды». Флоринский не преминул уточнить, что «Шимада человек исключительно неискренний и враждебный; к его словам следует относиться очень осторожно; он может говорить одно, а своему послу докладывать как раз обратное» [422 - Там же, л. 76.].
Конечно, в британском посольстве считали дело «Метро-Виккерс» сфабрикованным, а судебный процесс (обвинителем выступал А. Я. Вышинский, который оттачивал свои методы в преддверии крупных московских процессов) – «фарсом». «По информации из дипкорпуса от Штейгера, – записал Флоринский, – в случае вынесения обвиняемым высшей меры наказания, англичане решили выехать в течение 48 часов, и действовать в зависимости от того, будет ли это решение суда реализовано и в худшем случае пойдут на разрыв» [423 - АВП РФ, ф. 057, оп. 13, п. 111, д. 2, л. 119–120.]. Эсмонд Овий ходил к Литвинову, угрожал резким осложнением отношений. Правительство в Лондоне ввело эмбарго на импорт советских товаров, и в Москве решили не доводить дело до крайности, ограничившись сравнительно короткими тюремными сроками лишь для двух виккерсовских инженеров, но вскоре их также освободили.
К началу 1930-х годов сделалось окончательно ясно – цивилизационные перемены в Советском Союзе оказались непоследовательными и весьма условными. Отказавшись от наиболее вопиющих проявлений большевистской диктатуры и научившись в общении с заграницей следовать некоторым общепринятым нормам, советские лидеры сохранили тоталитарный режим, вступивший в свой наихудший, сталинский период – массового террора внутри страны и неоднозначных комбинаций на международной арене. Европейцам было нелегко уживаться с такой реальностью, и некоторые страны медлили с установлением дипломатических отношений с СССР. Имелись и разные дополнительные причины, в частности, связанные с национализацией или обыкновенным присвоением советскими властями имущества их граждан и репрессиями против этих граждан.
В 1927 году, находясь Швейцарии, Флоринский познакомился с сыном покойного швейцарского посланника в Петрограде Эдуарда Одье, заявившего, что «швейцарское общественное мнение не простило истязаний, которым подвергся мой отец и другие сограждане» [424 - Имелся в виду, в частности, налет на швейцарское посольство в октябре 1918 г.]. Но для исправления ситуации предложил нечто наивное: «если бы в Швейцарии функционировало информационное бюро, где были бы благожелательные к Швейцарии русские и симпатизирующие России швейцарцы, предрассудки рассеялись бы и была бы создана почва для возобновления отношений» [425 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 408, д. 56661, л. 13.].
У советско-швейцарских отношений сложная история, их установлению (это произошло уже после Второй мировой войны), конечно, мешало не только отсутствие «благожелательного бюро» [426 - О становлении советско-швейцарских отношений см. подробнее: А. Ю. Рудницкий. СССР и Швейцария: нюансы дипломатического признания: по документам Архива внешней политики Российской Федерации // Родина, 2014, № 11.].
Интересно рассуждал представитель другой нейтральной страны, которая уже в 1924 году пошла на дипломатическое признание СССР – Швеции. В разговоре с Флоринским шведский посол Карл фон Гейденштайм говорил о целесообразности компенсации бывшим собственникам, у которых советское правительство отняло их имущество. Он предлагал разрешить им приехать в СССР для возвращения «уцелевших помещений и предметов домашнего обихода и производства». При этом «Гейденштам довольно недвусмысленно дал понять, что его мало беспокоит, если такового имущества вовсе не окажется», с его точки зрения был важен политический жест для улучшения отношений [427 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 397, д. 56462, л. 36.].
Флоринский отреагировал как полагается, без экивоков: «Я ответил, что лично считаю такое домогательство совершенно для нас неприемлемым, так как 1) обязательство вернуть движимое имущество невозможно и технически невыполнимо, но отдельные мелкие предприниматели могут искать свое имущество путем индивидуальных переговоров с соответствующими органами Соввласти… 2) если бы даже мы взяли на себя подобное обязательство, то домогательства отдельных шведов, которые пустились бы разыскивать свои столы и стулья по всей территории СССР, привели бы не к улучшению отношений, а окончательно бы их испортили и причинили бы бесконечное количество хлопот обоим правительствам; 3) привилегии, предоставленные шведам, нам пришлось бы распространить также на граждан других государств, заключивших с нами ранее аналогичные договоры, так как нет оснований ставить Швецию в лучшее положение» [428 - Там же.].
К сожалению, на страницах этой книги невозможно рассказать о всех крупных и мелких дипломатических «животных», которые, следуя образному выражению Брокдорфа-Ранцау, «интимно суетились», и удостоились отображения в протокольных дневниках.
Флоринский, используя минимум слов, умел создать образ человека, охарактеризовать его взгляды и манеру поведения. Приведем несколько наиболее броских и красочных примеров.
Об эстонском военном атташе подполковнике Эмиле Курске.
При первом знакомстве «производит впечатление скорей молодого ученого, чем военного. В очках и мямлит» [429 - АВП РФ, ф. 057, оп. 5, п. 102, д. 1, л. 217.]. Присмотревшись, Флоринский дает более серьезную оценку: «Бывший русский офицер. В Эстонии командовал дивизией, но расценивали его слабо. Усиленно занимается шпионажем в пользу Польши и Англии. Большой любитель выпить. Говорят, что за деньги он готов на все…» [430 - АВП РФ, ф. 057, оп. 5, п. 102, д. 7, л. 10.].
О французских дипломатах:
«Мне сообщили, что назначенный в Москву 2-й секретарь французского посольства Каро (возможно, имелся в виду Роже Гарро) отъявленный мерзавец, тесно связанный с белогвардейцами и открыто их поддерживавший до самого последнего времени. Первый секретарь Анри типичный чиновник, без какой-либо специфической окраски, но говорят, милый человек» [431 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 398, д. 56491, л. 121.].
О греческом дипломате Пьере Альманахосе:
«Август 1927. Устраивал у себя интимную вечеринку для нового первого секретаря греческой миссии Альманахоса.
Первое впечатление от него оказалось обманчивым – при более близком знакомстве он показал себя пустым снобом, мелкого пошиба и довольно дурного тона» [432 - АВП РФ, ф. 057, п. 7, п. 104, д. 1, л. 134.].
Однако потом Флоринский отзывался о нем гораздо мягче:
«…Веселивший нас своим остроумием Альманахос обладает живым умом и хорошей долей наблюдательности и сарказма; шутит легко, без потуги; при этом он в курсе всех сплетен дипкорпуса, которые весьма образно и живо передает, не щадя никаких авторитетов, в том числе собственного шефа. Все это вместе взятое делает его занятным собеседником, поболтать с которым не только приятно, но и до известной степени полезно» [433 - АВП РФ, ф. 09, оп. 03, п. 24, д. 8, л. 147.].
Порой Флоринскому достаточно было одной фразы, чтобы создать законченный портрет «фигуранта»:
«Корреспондент “Дейли мейль” Бартлетт… производит впечатление ограниченного и спесивого англичанина, гордого своей британской цивилизацией и порядками. Друг Ходжсона» [434 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), п. 13, д. 408, л. 188.].
Или – о шведском посланнике Вильгельме Ассарсоне:
«Этот швед, производивший вначале впечатление более или менее объективного наблюдателя наших дел, и привлекательного фрондера, нелюбимого коллегами, в сущности большой проныра, очень ловкий в лицемерии» [435 - АВП РФ, ф. 057, оп. 11, п. 109, д. 2, л. 64.].
Литовский советник Генрикас Рабинавичус, видно, чем-то досадил щефу протокола, и с ним он обошелся без всяких сантиментов:
«Новый советник литовской миссии Рабинавичиус… был советником в Вашингтоне и генконсулом в Нью-Йорке… Женат на американке. Производит впечатление дешевого сноба, набравшегося своеобразной американской светскости. … ремонтирует нижний этаж миссии… оборудует себе вместительную квартиру… ожидает вагон мебели, выписанной из Америки. До сего времени литовская миссия была самой скромной миссией. С приездом Рабинавичиуса открывается, очевидно, новая эра ее существования» [436 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 24, д. 51, л. 108.].
Наверное, может возникнуть вопрос: почему ничего не говорится об американских дипломатах? Причина в том, что официальные отношения с Вашингтоном установились уже на закате пребывания Флоринского на службе в НКИД (в ноябре 1933 года), и ему совсем немного времени осталось для общения с первым американским послом Уильямом Буллитом и его сотрудниками. В основном на их встречах обсуждались хозяйственные, бытовые вопросы, связанные, главным образом, с поисками подходящего здания для посольства и резиденции посла.
Поэтому сейчас перейдем от Запада к Востоку и расскажем о том, какое отражение в дневниках шефа протокола нашли контакты с дипломатами азиатских государств.
Друзья из Азии
Первыми зарубежными партнерами Советской России стали Афганистан, Персия и Турция, и по логике вещей именно с них, казалось бы, следовало начинать повествование о посольствах – участниках московской дипломатической жизни. Договоры о дружбе с этими азиатскими государствами были подписаны в 1921 году, а их представители обосновались в советской столице еще раньше. Однако центр тяжести внешних сношений РСФСР, а потом СССР, очень скоро сместился в сторону Европы и США. Осуществляя «советскую модернизацию», большевики опирались на технологии западных государств, и судьбы всего мира и СССР решала в конечном счете большая политика на Западе.
Азиатским «друзьям» бесспорно придавалось немалое значение, но прежде всего в контексте расширения и активизации национально-освободительной борьбы, с целью подрыва могущества «империалистических держав». Взаимодействие это носило достаточно конъюнктурный характер. Какие бы планы ни строили в Москве, представители «освобожденных народов» не собирались строить социализм и рассматривали большевиков как полезных, но временных союзников.
В июне 1921 года в Москву в обстановке строжайшей секретности прибыла турецкая делегация, представлявшая Сирию, Египет и Ливию – бывшие владения Османской империи. После ее развала в результате Первой мировой войны эти территории были переданы под контроль держав победительниц – Италии, Великобритании и Франции. В Турции многие хотели реванша, поддерживали местных националистов и рассчитывали на помощь большевиков – оружием, боеприпасами и деньгами. Но без попыток навязать коммунистическую идеологию. Это на переговорах настойчиво подчеркивал возглавивший делегацию Энвер-паша – известный военный и политический деятель, последователь османизма с имперскими амбициями. Визит обеспечивал Флоринский. Сохранилась фотография, на которой он запечатлен с гостями, в том числе, с Энвер-пашой [437 - АВП РФ, ф. 057, оп. 1, п. 101, д. 2, л. 1, 6–7.].
Советская Россия поддержала Турецкую республику в период греко-турецкой войны (1919–1922), но в дальнейшем их пути постепенно разошлись. Помогать Анкаре восстанавливать ее влияние в бывших османских сатрапиях Москва не собиралась. Энвер-паша вскоре разочаровался в большевиках, потом примкнул к басмачам в Средней Азии и погиб в бою с частями Красной армии.
В 1927 году в советскую столицу прибыл эмир Арслан-бей (один из членов делегации 1921 года), для участия в Пленуме Исполкома Коминтерна. И воспользовался случаем, чтобы пожаловаться на отсутствие помощи со стороны СССР, в надежде все-таки что-то получить.
Чичерин, негативно относившийся к использованию НКИД и всей дипломатической службы в целях мировой революции, наотрез отказался встречаться с Арслан-беем и запретил это делать Флоринскому. Но тому все же пришлось принять турка по указанию Сталина. Приведем запись из дневника:
«3/XI мне телефонировали из гостиницы “Пассаж” и просили приехать к эмиру Арслану, желавшему меня повидать (я его знаю по пребыванию в Москве в 1921 г. и по Генуе). Согласно инструкции тов. Чичерина, рекомендовавшего сдержанность, я ответил, что приехать не могу, так как очень занят службой в связи с Октябрьскими торжествами. 5/XI мне позвонил секретарь т. Сталина и спросил могу ли я принять Арслана, который сейчас находится у т. Сталина. Я ответил утвердительно. Эмир Арслан просидел у меня около получаса. С упреком говорил, что мы не оказали никакой поддержки сирийскому освободительному движению, которое было благодаря этому раздавлено. Он понимает затруднительность помощи оружием и живой силой, но и финансовая поддержка сыграла бы огромную роль. Между тем, в распоряжении повстанцев находилось всего около 40. 000 ф. стер., собранных среди сирийской эмиграции за границей. Долго рассказывал о жестокости французов, потопивших движение в крови и огне. Ввиду отчаянного положения своей родины он специально отправился в Берлин, чтобы переговорить с т. Чичериным, но не был им принят. Он не будет больше никогда просить о приеме у Г. В. Чичерина, пока его не позовут. Свою поездку в Москву он предпринял по приглашению ВОКСа. Однако о его поездке знает весь мусульманский восток и, если он вернется с пустыми руками, это произведет гнетущее впечатление. Тут он снова заговорил о финансовой помощи Сирии. Сегодня он был на приеме у т. Сталина с группой английских и французских делегатов. Он просил о дополнительном приеме у т. Сталина, чтобы переговорить о делах и рассказать об ужасном положении Сирии. Вчера, на собрании, организованном ВОКСом, он выступал с длинной речью после А. Барбюса [438 - Известный французский писатель, автор нашумевшей книги о Первой мировой войне «Огонь» и веривший в будущее советского социализма.]. В этой речи он указал, что он, эмир Арслан, не только буржуа, но и потомок владетельного дома, имеющего за собой 13 веков, что, однако, не мешает ему преклоняться и восхищаться Советской властью, справедливостью нашего режима и идеалов. …Далее эмир говорил о разительной перемене в Москве со времени его последнего пребывания в 1921 г. и о глубоком впечатлении, вынесенном им от всего виденного и слышанного во время его настоящей поездки» [439 - АВП РФ, ф. 057, оп. 7, п. 104, д. 1, л. 160.].
Хотя официальная советская идеология рассматривала национально-освободительное движение как союзника мирового пролетариата, в афганских, персидских и турецких дипломатах не просматривалось ничего пролетарского. Это были знатные аристократы, которые дружили с рабоче-крестьянским государством исключительно из конъюнктурных соображений, чтобы получать финансовую поддержку и военные поставки. СССР рассматривали как силу, способную уменьшить влияние бывших метрополий, Англии и Франции. Это являлось подоплекой связей Москвы с режимами в Турции, Афганистане и Персии.
Отношения шефа протокола с турецкими дипломатами и главами турецкой миссии неизменно отличались предупредительностью и обходительностью. Впрочем, в принципиальных вопросах он умел настоять на своем.
Когда в июле 1926 года умер Феликс Дзержинский, турецкий поверенный в делах Беди-бей получил распоряжение лично выразить соболезнование семье усопшего руководителя ОГПУ. «Уговорили письменно, – пометил Флоринский. – С. Дзержинская [440 - С. С. Дзержинская, супруга «железного Феликса».] ответила благодарным письмом согласно пересланному мною проекту» [441 - АВП РФ, ф. 028 (Архив С. И. Аралова), п. 4, д. 124, л. 6.].
А в декабре 1927 года новый турецкий посол Тевфик-бей, прибыв Москву, поспешил посетить мавзолей на Красной площади и «возложил венок на гроб В. И. Ленина». Обращаясь к Флоринскому, сказал: «Я имею честь возложить венок на гроб величайшего революционера, друга Турции». И попросил передать это заявление в прессу, что шеф протокола и сделал. Однако его растиражировали турецкие СМИ с критическими комментариями, и в Анкаре, в официальных кругах, такая прыть посла не нашла полного понимания. Спустя несколько дней он пришел к Флоринскому и стал пенять ему за якобы искажение его слов. Дескать, сказано было «великого советского (или русского) революционера». Но не величайшего, потому что величайший, само собой, это Мустафа Кемаль Ататюрк. И только он. Флоринский отверг все обвинения, напомнив послу, «что дважды повторил ему указанный текст» [442 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 408, д. 56661, л. 124, 131.].
Одно из последних упоминаний турецкой темы в дневниках шефа протокола – футбольный матч «Москва – Турция» 17 июля 1933 года. Играли на стадионе Динамо, считавшемся архитектурной гордостью столицы. Далеко не все страны присылали в СССР своих спортсменов, и международные матчи всегда становились событием. Так что на приглашение откликнулись все главы миссий. В жизни дипкорпуса было не так уж много развлечений, и дипломаты и их жены не пренебрегли такой возможностью, несмотря на летнюю жару. «Жара – ложи на Южной трибуне… под палящим солнцем… Дипломаты усиленно пили холодный нарзан и оставались до конца… Только греческий посланник ушел раньше… а м-м фон Дирксен жаловалась, что не может фотографировать против солнца и металась по трибуне в поисках защищенного места» [443 - АВП РФ, ф. 057, оп. 13, п. 111, д. 2, л. 1–2.].
В том же месяце состоялся еще один советско-турецкий матч.
Первым «братским» государством азиатского Востока, установившим дипломатические отношения с большевиками, был Афганистан. В Кабуле считали своим главным врагом Великобританию, в Москве тоже, и это, конечно, роднило. Карлис Озолс едко, но в целом правдиво отзывался о советско-афганской смычке: «Особое положение занимало посольство Афганистана, этого буферного государства между СССР и Британской империей. Король Аманулла пользовался этим, и в Афганистан СССР отправлял немало денег. Об Аманулле Москва любила говорить, как о великом реформаторе, этаком афганском Петре Великом. Сравнение поспешное и необъективное, лишний раз подтвердилось, что от великого до смешного один шаг» [444 - Мемуары посланника, с. 221.].
В 1928–1929 годах Аманулла совершал поездку по Европе и, разумеется не мог не посетить СССР. К его визиту готовились с необыкновенным рвением. Предполагалось, что падишах направится в нашу страну морем, прямо из Германии, где он тоже побывал. За ним, в Штеттин, собирались послать крейсер и два миноносца [445 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), п. 13, д. 408, л. 59.]. Но обошлось, и его величество воспользовался железной дорогой. Встречали королевскую особу Лев Карахан с Дмитрием Флоринским, и поезд приготовили роскошный, с поварами, камеристками и прочей челядью.
В Москве Амануллу поселили в особняке на Софийской набережной (его тогда еще не успели отдать англичанам), а вот в Ленинграде не сразу нашли подходящее место. Сначала выбрали Зимний дворец, но он находился в плачевном состоянии. Предложение поместить падишаха в спальню Александра II никак нельзя было принять. «Мрачная комната, потерянная среди пустынных зал и выходящая в сумрачный внутренний двор с облупившимися стенами. Нет воды, маленькая уборная в виду облупившегося шкапа». В помещении, которое предназначали для королевы, вообще не было уборной. Апартаменты Николая II «были опустошены». В итоге остановились на Елагинском дворце, где до революции жила императрица Мария Федоровна, там «всё сохранилось почти в неприкосновенности». Падишаху с супругой отвели «для жилья исторические комнаты – кабинеты Николая I и Александра I» [446 - АВП РФ, ф. 09, оп. 03, п. 24, д. 8, л. 53.].
Более подробно о том, с какой помпой встречали и принимали падишаха (включая поездку по стране, в Крым и т. п.) можно узнать из книги Оксаны Захаровой [447 - См. об этом подробнее: О. Захарова. Как в СССР принимали высоких гостей. М., Центрполиграф, 2018.].
Наверняка афганские дипломаты, как и любые иные восточные дипломаты, про себя посмеивались над «упрощенным» советским протоколом, что бы там ни говорилось. Церемониальность, чинопочитание, подчинение младших старшим, по возрасту и положению, были у них в крови и нередко выливались в угодливость и раболепие. В феврале 1929 года Флоринский был свидетелем того, как афганский посланник в Москве встречал афганского наследного принца. Тот вышел из поезда в легком платье, и дипломат тут же скинул с себя шубу, чтобы укутать Его Высочество. Но «тут же забрал шубу у одного из своих подчиненных» [448 - АВП РФ, ф. 057, оп. 9, п. 107, д. 1, л. 232.].
У Флоринского установились доверительные отношения со многими персидскими и турецкими дипломатами. Включая первого персидского посла (в ранге посланника) в Советской России в 1918–1921 годах Ассад-хана (Ассадул-хан Асад Бахадур), естественно, аристократа, из старинного и влиятельного рода. Вместе с тем он отличался скромностью, неприхотливостью и мужественно терпел условия военного коммунизма. Признавался в своих «симпатиях к Совпра и “к отдельным его членам”», особенно подчеркивая свое расположение к Льву Карахану. И даже помогал с передачей оперативных сообщений. В 1918–1919 годах пересылал шифрованные телеграммы большевистского руководства Вацлаву Воровскому, когда тот был полпредом в Скандинавии. В Москве тогда еще не наладили шифрсвязь или она функционировала со сбоями (например, Адольфу Иоффе в Берлине приходилось отправлять и получать телеграммы по открытым каналам) и помощь персидского посла была весьма кстати [449 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 24, д. 51, л. 126–127.]. По сути это уникальный случай в мировой практике.
В 1928 году Ассад-хан проездом через СССР направлялся в Польшу, его назначили послом в Варшаве, и по пути, конечно, он не упустил возможности повидаться с Флоринским. Шеф протокола сделал такую запись в дневнике: «Сейчас он (посол – авт.) счастлив отметить колоссальный рост СССР. Он хорошо знает нашу страну и поэтому во время последней поездки мог оценить могучий сдвиг в экономическом и культурном отношении. На его симпатии не повлиял даже эпизод в поезде по пути в Баку. Пустил в купе неизвестного человека, “который разжалобил его своим рассказом”, а потом унес шубу и деньги». В том же вагоне находился сотрудник ОГПУ, поэтому злоумышленника скоро задержали, «но шубы уже не было». Ассад-хан жаловался: «Когда теперь купишь другую? Ведь он настоящий пролетарий (тут же продемонстрировал рваную подкладку своего пиджака и дырки на вязаном жилете)» [450 - Там же, л. 125–126.].
Ассад-хан просил рекомендовать его советскому полпреду в Польше Владимиру Антонову-Овсеенко, высылать ему через полпредство «Правду» и «Известия», а также «в небольших количествах икру (полтора-два кило… для обедов, которые он устраивает время от времени)». Флоринский в своей раскованной манере не преминул заметить, что персидский посол «по-прежнему остроумен и многоречив; беседу вел в свойственном ему непринужденном тоне “старого парижанина”» [451 - Там же, л. 126.].
После Ассад-хана длительное время (до 1928 года) послом Персии в Москве был Али-хан Голи Ансари, который не меньше Ассад-хана благоволил к СССР и в 1921 году подписал советско-персидский договор о дружбе. Личностью он был заметной, влиятельной и яркой. Прекрасно знал Россию, служил в персидском посольстве в Санкт-Петербурге еще до революции. В 1919 году прибыл в Версаль во главе персидской делегации. Как замечал Флоринский (со слов посла), встретили ее там торжественно, но к работе конференции не допустили. Такое оскорбление не забывается, а Ансари и без этого трудно было упрекнуть в симпатиях к странам Антанты. В основном он не любил Англию и слыл закоренелым англофобом [452 - АВП РФ, ф. 057, оп. 5, п. 102, д. 7, л. 9.].
«…Ансари определенно придерживается ориентации на СССР, а не на Англию», – замечал Флоринский. Важное обстоятельство, особенно учитывая вес посла – он одновременно являлся министром иностранных дел Персии, а в московском дипкорпусе долгое время был дуайеном. В марте 1926 года шеф протокола просил Чичерина проявить уважение к Ансари и лично поздравить его с праздников весны Наврузом: «Посол будет, вероятно, принимать днем (от 4 до 6) лиц, желающих его поздравить. Не сочли бы Вы полезным, чтобы оказать внимание старику, заехать лично его поздравить?» [453 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 19, д. 10, л. 11.].
Занятно, что в глазах Флоринского Ансари выглядел стариком, хотя тогда ему шел только 51-й год. Карлис Озолс так его обрисовал: «Сам посол был очень интересный, красивый, стройный мужчина, и года на нем почти не отразились, а он пожилой человек» [454 - Мемуары посланника, с. 223–224.]. И добавлял живые подробности: «Персидский посол Али Хали-Хан-Ансари женился на молодой красивой русской девушке, дочери царского генерала, а его сын, первый секретарь посольства, на красивой еврейке» [455 - Там же.].
Что касается просоветских симпатий посла Ансари, то многих в дипкорпусе это раздражало, и некоторые дипломаты позволяли себе иронические и язвительные замечания. Особенно упражнялась мадам Черутти, известная своим острым язычком: «О персидском после Ансари м-м Черутти говорит: “Ансари смотрит на все через советские очки; даже когда он был минделом, он сидел в Москве”» [456 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 415, д. 56755, л. 278.]. Можно не сомневаться, что ее супруг рассуждал аналогично. А грек Пануриас осмелился сказать послу: «мы знаем, что вы скорей русский, чем перс». Ансари возмутился и резко ответил: «Е. В. Шаху [457 - Его Величеству Шаху.] известно, хороший ли я перс» [458 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 415, д. 56751, л. 62.].
Прибывший на смену Ансари новый посол Фатулла Хан Пакреван оказался фигурой малозначительной, не располагавшей политическим весом ни в Тегеране, ни в Москве. Это наглядно продемонстрировал визит в январе 1932 года персидского министра двора Теймурташа, который «…по общим отзывам оставил о себе неприятное впечатление, как о человеке чрезвычайно самовлюбленном и бравирующем своим презрительным отношением к окружающим». Но главное, всех поразило его отношение к послу, о чем докладывал Флоринский: «Пакревана он буквально третировал и тот старался держаться от него возможно дальше и по возможности не попадаться ему на глаза. На всех нас производило странное впечатление такое отношение Теймурташа к своему послу, в корне подрывающее его авторитет. Пакреван не отличается, конечно, большим умом. Но что же все-таки это за посол, с которым так обращаются» [459 - АВП РФ, ф. 057, оп. 12, п. 110, д. 1, л. 25.].
Описывая этот визит, Флоринский не изменил своей привычке «разбавлять» серьезные оценки светскими зарисовками: «…Армянские жены персидских сановников блистали туалетами и обходительностью» [460 - Там же.].
В дневнике шефа протокола сохранилось несколько любопытных зарисовок принца Хабиба Лотфаллы – посланника королевства Хиджаз (помните эпизод со сломавшейся машиной и буйными мальчишками?). Это государство возникло на Аравийском полуострове, на развалинах Османской империи. Большевики не обошли его вниманием – как-никак там находилась Мекка, центр мусульманского мира. Однако отношения с Хиджазом, или Геджазом, не приобрели столь активного характера, как с уже упомянутыми восточными странами. Играла свою роль географическая удаленность и отсутствие уверенности сторон, что они действительно нужны друг другу.
Лотфалла уверял Чичерина в просоветской позиции хиджазского монарха короля Хуссейна («Гуссейна» в нкидовской переписке). «По его словам, король Гуссейн сказал ему: “вокруг меня слишком много фанатиков, но если бы я был сильнее, я сделал бы в Геджасе то же самое, что русские товарищи сделали в России”» [461 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 398, д. 56491, л. 73.]. Такие слова вызывали улыбку, ведь большевистская революция могла понравиться Хуссейну только по причине ее антибританской и вообще антизападной направленности. Сам он о большевизации Аравийского полуострова не помышлял и Хиджаз не порывал связей ни с Великобританией, ни с Францией.
Лотфалла был профессиональным дипломатом, к тому же принцем (эмиром), аристократом, представителем богатого и могущественного клана. В разговоре с Флоринским он давал понять («под строгим секретом»), что «всё геджасское министерство иностранных дел содержится исключительно на средства семьи Лотфаллахов, т. е. его и его брата. “Вы сами знаете, как дорого стоит министерство иностранных дел”, сказал он мне» [462 - Там же, л. 73.].
Лотфалла был богат, жизнь в Москве, не отличавшаяся большим комфортом, его не прельщала, поэтому он бывал там наездами, особняк или квартиру не арендовал. А номер в гостинице «Савой», где он останавливался, не соответствовал стандартам принца. И вскоре он покинул советскую столицу, впрочем, ни у кого не вызвав сожаления.
1-ый секретарь турецкого посольства Тахир-бей, с которым Флоринский был накоротке, весьма пренебрежительно отзывался о Лотфалле – видел в нем человека «испорченного богатством и воспитанием и пригодного лишь для салонной болтовни, но не для серьезной работы». И заключал: «Это очень грустно. Не такого человека нужно было присылать в Москву, но геджасская казна бедна и выбора не было» [463 - Там же, л. 123–124.].
Хиджаз действительно был беден (пройдет еще немало времени, пока на Аравийском полуострове найдут нефть) и вряд ли семейство Лотфаллы щедро тратилось на государственные нужды. Если оно вообще это делало, и Лотфалла не преувеличивал ее финансовую роль в это отношении.
Перед отъездом Лотфаллы шеф протокола вручил ему памятный подарок – портрет Чичерина, и принц заверил его в своих самых добрых чувствах. «Настроение у Лотфаллы переменилось, и он жалеет о принятом решении уехать. Уверяет, что вернется в Москву через пару месяцев. Корпусу, по совету дуайена, он не рассылает карточек “p. p. c.” [464 - Надпись на визитной карточке в связи с окончательным отъездом дипломата: «pour prendre congй», для того, чтобы попрощаться (фр.).], считая отъезд временным. Длительно объяснялся в любви и дружбе. Просил подыскать ему помещение к его возвращению в Москву, или же построить ему дом на выбранном им участке» [465 - АВП РФ, ф. 04. оп. 59, п. 398, д. 56491, л. 123.].
Краткое посещение посланцем Хиджаза советской столицы отметил Карлис Озолс: «Был в Москве и посланник Аравии принц Хабиб Лотфалх. Он прибыл как настоящий принц, очаровал посольских дам своими рассказами, нарисовал картину своей будущей жизни в Москве, говорил, как он здесь широко устроится, постарается, чтобы у него всем было весело. Блестящие и упоительные перспективы. Правда, вскоре он исчез, как закатившаяся восточная звезда» [466 - Мемуары посланника, с. 225.].
Лотфалла так и не вернулся, возможно, это было вызвано отказом Москвы предоставить займ Хиджазу. Тем не менее, отношения с этим государством развивались, а после того, как Хиджаз был завоеван и поглощен султанатом Неджд, – с новым, объединенным государством, Саудовской Аравией. Разрыв наступил позже, в 1938 году, когда советское руководство отозвало на родину много сделавшего для двустороннего сотрудничества полпреда Карима Хакимова, чтобы арестовать его и казнить.
На особом положении в московском дипкорпусе находились миссии Монголии и Тувы. Они представляли государства мало кем признанные и полностью зависимые от СССР – в экономическом и военно-политическом отношении. Спесивые западные дипломаты часто не воспринимали монгольских и тувинских посланцев как своих полноценных коллег, пренебрегали общением с ними. Хотя дипломатические отношения СССР с Монгольской народной республикой были установлены в 1921 голу и посольство в Москве, вероятно, открылось достаточно скоро, впервые монголы пригласили к себе дипкорпус только через семь лет – в связи с Днем народной революции 11 июля. Из послов к ним никто не пришел, и Флоринский прокомментировал: «Французский текст приглашения составлен безграмотно. Жаль, что не посоветовались.
Я узнал, что Ранцау к ним не пойдет. Нет дипотношений, как дуаэн будет представлен своим советником Гаем» [467 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 411, д. 56669, л. 10, 26.].
Ну, а на свои собственные мероприятия европейцы обыкновенно «забывали» пригласить монголов и тувинцев.
Посланников далекого Улан-Батора подводило не только плохое знание языка дипломатического общения, но и протокола вообще, неумение одеваться. Флоринский проявлял деликатность, чтобы не обидеть верных друзей СССР. Как-то он посетил монгольского полпреда Бояна Чулгуна. «У меня было большое желание посоветовать Бояну Чулгуну не ходить в восточном халате и светлом фетре (костюм, в котором он меня принимал). Ибо такое сочетание Европы и Азии режет глаз, но я от этого благоразумно воздержался» [468 - АВП РФ, ф. 057, оп. 6, п. 103, д. 1, л. 315.].
Однако со временем навыки приобретались. В августе 1928 года новый тувинский полпред Чейдон (сменил полпреда Пунцука) со всей серьезностью подошел к соблюдению дресс-кода для вручения верительных грамот. «Особенно беспокоил… костюм, несмотря на мои заверения, что мы вообще не придаем этому никакого значения, в частности в отношении представителя тувинского народа, и что такие церемонии проходят у нас чрезвычайно просто. Чейдон все же в срочном порядке пошил себе новый пиджачный костюм, надел твердый воротничок и т. д. Также приоделся состав полпредства» [469 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 411, д. 56699, л. 28.].
Чейдон советовался с Флоринским относительно визитов вежливости (courtesy calls) – в смысле, нужно ли ему пытаться установить контакты со всем дипкорпусом или ограничиться одними монголами. «Он лично думает, что достаточно визита к монголам» [470 - Там же, л. 28]. Возможно, это было здравое решение. Оно позволяло избежать неловкой и обидной ситуации, когда вновь назначенный посол «запрашивается» к коллегам, а его просьбу игнорируют.
…И теперь бояться нечего
Заголовком к этому разделу послужили слова первого китайского посланника в Москве Ли Тья-Ао: «У нас за тысячу лет до Рождества Христова был коммунизм, но ничего не вышло. Так и теперь бояться нечего» [471 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 408, д. 56661, л. 221.].
Ли Тья-Ао был пожилым и мудрым человеком, прекрасно сознававшим тщетность надежд на создание справедливого общества. Но считал, что пробовать надо, и такие попытки нужно поддерживать. Он провел в Москве около двух лет (с 1923 по 1925 годы), это был сложный период в развитии советско-китайских отношений. Страны обменялись официальными представителями (в Пекин отрядили Льва Карахана), правда, долго не могли установить дипломатические отношения. Поэтому официально Ли Тья-Ао именовали «главой китайской делегации». Правительство Северного Китая, которое он представлял, опасалось революционных протестов, которые усиленно подогревал Карахан. Только в мае 1924-го было заключено двустороннее соглашение, означавшее взаимное признание.
Хотя в Пекине, мягко говоря, не одобряли коммунистические идеи, Ли Тья-Ао прослыл в московском дипкорпусе убежденным сторонником СССР. При всем своем скепсисе ему, судя по всему, нравилось дразнить высокомерных западников и пользоваться расположением советского руководства. На память о пребывании в СССР он увез портрет Чичерина и золотой портсигар, подаренный ему коллегией НКИД.
Получив назначение в Финляндию, Ли Тья-Ао прибыл в Гельсинфоргс (в НКИД использовали это шведское наименование Хельсинки) и произвел на тамошнюю публику неизгладимое впечатление своими «советофильскими демонстрациями». Китайский посол «начал еще на вокзале, бросившись к т. Кол-чановскому [472 - Н. П. Колчановский – советский дипломат, сотрудник Экономическо-правового отдела НКИД.] и игнорируя встречавших его финнов. На следующий день он сделал визит в полпредство (советское – авт.)
и лишь затем отправился к министру иностранных дел». При вручении верительных грамот говорил по-русски, и текст своей речи направил в финский МИД на русском языке. Его убеждали, что выступать нужно на английском, но Ли Тья-Ао на голубом глазу утверждал, что полностью забыл английский. В в конце концов, поддавшись на уговоры, дипломат произнес свою речь на китайском. И «обратился к президенту со своеобразной тирадой на китайском языке, в которой честил самыми скверными словами глупых финнов, не позволяющих ему произнести свою речь на понятном для обеих стран языке. Говорят, что китайский посланник, присутствовавший при этом неслыханном инциденте, решил, что Ли Тья-Ао сошел с ума». Однако новый посол решил, что для эпатажа сделано недостаточно и после вручения грамот во время частной аудиенции снова выступил, чтобы окончательно смутить президента Финляндии.
«Вы служили в русской армии, а потому говорите по-русски. Как приятно, что я могу вести с вами беседу на этом языке».
Президент, однако, предпочел говорить по-фински [473 - АВП РФ, ф. 057, оп. 5, п. 102, д. 1, л. 202–203.].
Все равно, братские народы
Как-то Владимир Соколин в разговоре с японским военно-морским атташе Кисабуро Коянаги спросил, хорошо ли тот знает Японию. Коянаги сказал, «что знает, за исключением Камчатки». На вопросительный взгляд Соколина отреагировал такой репликой: «Все равно, братские народы» [474 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 411, д. 56669, л. 3.].
Трудно сказать, что конкретно имел в виду японский офицер, завоевавший в Москве далеко не лучшую репутацию и закончивший свои дни весьма трагически. Но не будем опережать события, а лишь отметим пока, что Коянаги, возможно, плохо знал географию, а возможно и хорошо, просто выдавал желаемое за действительное. При этом имел в виду, конечно, не русских, в которых ничего «братского» не видел, а коренных жителей полуострова, камчадалов. Как и другим азиатским народам, с точки зрения японцев, им следовало тянуться к Токио, который собирался устроить «зону сопроцветания Азии», захватив весь Дальний Восток, юго-восточную и южную часть Тихоокеанского региона и «освободив» коренное население от иностранных колонизаторов. В данном случае колонизаторами и врагами были русские, а туземцы, знамо дело, объявлялись родственными народами по духу и по крови.
Разговор Соколина и Коянаги состоялся в 1928 году, оставалось около трех дет до захвата Маньчжурии и идеология экспансии еще окончательно не утвердилась как основа внешней политики Токио. После восстановления советско-японских дипломатических отношений в январе 1925 года двустороннее сотрудничество в целом развивалось неплохо. Японский посол Такеши Танака уверял, «что в Японии нет предрассудков против представителей соввласти, как в других странах Европы и Америки» [475 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 408, д. 56661, л. 105.]. Расширялись торговля, экономическое сотрудничество, японцам предоставлялись концессии, интенсивно шел культурный и общественно-политический обмен. В Японию съездил известный писатель Борис Пильняк, написавший книгу «Корни японского солнца» (его консультировал разведчик Роман Ким, о котором еще пойдет речь в связи с «делом Коянаги»). В СССР гастролировал театр Кабуки.
Отношение к японцам отличалось благожелательностью, до враждебных настроений (в духе строки из культовой песни – «…и летели наземь самураи») было еще далеко. Японская интервенция на Дальнем Востоке воспринималась не так болезненно, как английская или французская в европейской части страны, и Токио не угрожал Москве ультиматумами типа «керзоновского». Поэтому трудящиеся массы с энтузиазмом приветствовали представителей Японии. Например, крупного японского бизнесмена и политика Фусаносукэ Кухару, путешествовавшего в 1928 году по Сибири. «В одном месте, – отмечал Савелий Костюковский [476 - С. Л. Костюковский был в НКИД секретарем подотдела Скандинавских стран (которым руководил Флоринский), потом секретарем Экономическо-правового отдела.], один из помощников Флоринского, – представитель Исполкома просил Кухару “передать братский привет всему японскому революционному пролетариату и рассказать ему всю правду об СССР”». Логика была простой: раз иностранец приехал к нам, значит, он наш, иначе зачем было приезжать? «А кажется в Новосибирске Кухару приветствовали от имени Новосибирского революционного пролетариата» [477 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 411, д. 56698, л. 4.].
Виконт Симпэй Гото приезжал дважды. Во второй раз, в 1927 году, он отметил в развитии СССР «большой сдвиг по сравнению с 1922 годом, когда он совершал поездку по Сибири, сохранившей еще память об интервенции». И привез в подарок советским пионерам альбом с фотографиями и рисунками бойскаутов (Гото возглавлял их организацию в Японии). Скаутское движение считали в Советском Союзе буржуазной выдумкой и не признавали (возможно, потому что пионерское движение с него скопировали). Флоринский замечал в этой связи: «Положение с этим подарком скользкое, но не принять его нельзя» [478 - АВП РФ, ф. 09, оп. 03, п. 24, д. 8, л. 4.].
Оба, и Гото, и Кухара удостоились встречи со Сталиным, это о чем-то да говорило.
Случались и забавные казусы. В Ленинграде председатель Ленсовета и Облсовета Ленинградской области Николай Комаров, произносивший приветственную речь в связи с визитом Гото, называл его то виконтом, то графом и путал Японию с Китаем, хотя какое значение могли иметь такие мелочи! [479 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), п. 13, д. 408, л. 23.].
Гото неосмотрительно решили сводить на балет Рейнгольда Глиэра «Красный мак», премьера которого незадолго до этого прошла в Большом театре, это был гвоздь сезона. Но Анатолий Луначарский высказался «против присутствия Гото на спектакле, который оставил бы, по его мнению, весьма неблагоприятное впечатление у японцев и дал бы им неправильное представление о наших постановках». Балет был посвящен революционному движению в Китае против «поработителей», и, хотя конкретно речь шла об англичанах, японцы, которые зарились на соседнюю страну, с легкостью могли отнести осуждение колониализма и на свой счет. Лев Карахан, который в качестве полпреда в Китае немало способствовал нагнетанию революционных страстей, был недоволен решением наркома просвещения. Однако его оставили в силе, а виконту объяснили, что балет якобы страдает недостатком «художественной цельности», и с просмотром не получится еще и потому, что оркестр объявил «итальянскую забастовку» [480 - Там же, л. 3.]. Что, конечно, было неправдой.
О «Красном маке» высказалась Элизабет Черутти. По ее словам, дипкорпус высоко ценил постановки Большого театра, но в данном случае воспринял премьеру с унынием и разочарованием. Танец девушек-подметальщиц улицы с метлами в руках (самой большой метлой вооружили приму-балерину) вызвал иронические комментарии. Луначарский, сидевший на премьере рядом с Черутти, «наклонившись к ней, сказал: “Какая ошибка, мадам Черутти. Надо выбирать что-то одно, пропаганду или балет. Когда смешиваешь то и другое, то не получаешь ничего – ни пропаганды, ни балета”» [481 - Ambassador’s Wife, p. 80.].
Мнение Луначарского по поводу недопустимости просмотра «Красного мака» зарубежными гостями, особенно высокого уровня, разделял и Чичерин. При подготовке к приезду афганского падишаха он пенял Флоринскому за то, что тот решил показать этот балет монарху и включил данный пункт в программу визита. Вот какой была реакция наркома: «Под пятым днем значится: “Красный Мак”. Это кажется мне абсолютно неудобным и даже недопустимым. Борьба против Англии на восточной почве кончается цветами красного мака, то есть внутренней революцией. Мы этим как будто нарочно говорим падишаху: “Борись, борись с Англией, сколько хочешь, результатом будет революция у тебя самого”. Нельзя же такие глупости говорить потентату (властителю, властелину – авт.). Между тем “Красный Мак” это именно и говорит» [482 - Неизвестный Чичерин. Часть 2 https://idd.mid.ru/informacionnospravocnye-materialy/-/asset_publisher/WsjViuPpk1am/content/neizvestnyj-cicerin-cast-2-.].
Сохранились сделанные Флоринским заметки о визите делегации Кухары. В обратный путь японцы отправились под присмотром шефа протокола, и они вместе проделали все путешествие по железной дороге до Владивостока. Флоринский добросовестно записывал высказывания японских официальных лиц. «На мой вопрос – какое наиболее яркое впечатление осталось у него от поездки в СССР – Кухара ответил, что наиболее яркое впечатление есть виденная им искренняя, неподдельная любовь народов СССР и Японии. Это – добавил он – является крепким фундаментом дружбы двух народов» [483 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 411, д. 56698, л. 5.].
Флоринский отнесся к такому изъявлению дружеских чувств со скепсисом, хотя прямо это, разумеется, не показал. О многом говорила характеристика, которую он дал Кухаре и сопровождавшему его барону Ито: «Кухару грубый, ограниченный, примитивный человек. Барон Ито – пьяница, светский жуир, оценивающий все под углом своих прихотей…» [484 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 408, д. 56661, л. 122.].
О пристрастии сынов Страны восходящего солнца к спиртным напиткам в дневниках протокольного отдела упоминалось регулярно, к месту и не к месту. К примеру, вот как Флоринский описал «большой вечерний прием в японском посольстве по случаю “годовщины основания Империи”», состоявшийся 11 февраля 1925 года. «Вся Коллегия НКИД, кроме т. Сокольникова, заболевшего и пославшего извинительное письмо. Ряд наших работников. Много военных (т. Ворошилов не приехал, также как и т. т. Розенгольц [485 - А. П. Розенгольц – в то время полпред в Лондоне.] и Бубнов). Т.т. Элиава с женой, Аркадьев [486 - Ш. З. Элиава – советский государственный деятель, дипломат; М. П. Аркадьев – советский дипломат.], Радек и др. Дипкорпус. Инкоры. Кормили скверным ужином, как столовка средней руки. Зато был котильон. Танцевали до поздних часов. Японцы по обыкновению напились» [487 - АВП РФ, ф. 057, оп. 14, п. 111, д. 1, л. 29.].
Савелий Костюковский, тоже путешествовавший на Дальний Восток с Кухарой, записал так: «В дороге миссия уделяла много внимания ресторану, где она буквально швырялась деньгами. Особо отличился барон Ито, который все время пьянствовал» [488 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 411, д. 56698, л. 5.].
Постоянно веселившийся барон сочинял «японские песеньки», посвященные поездке в СССР, в которых, как заметил Костюковский, упоминалось слово «Сибирь». Однако переводчик Тагасуки «от перевода… этих песенек уклонился». Оставалось предположить, что в них содержались некоторые непристойности, либо выпады в адрес первой в мире страны социализма. Выяснить это Костюковскому так и не удалось [489 - Там же.].
В отличие от Флоринского, Карлис Озолс высоко ценил японские угощения и вообще японское гостеприимство:
«В противовес Германии – посольство Японии, самое большое посольство восточных стран во главе с Токиши Танака [490 - Используется другая транслитерация. В документах НКИД – Такеши.]. Он прибыл с большим числом секретарей и военных атташе. Сначала посольство занимало небольшой дом, потом переехало в отремонтированный великолепный особняк, принадлежавший известному московскому богачу Савве Морозову [491 - Ошибка, не Савве, а Арсению Морозову, впрочем, тоже богачу, промышленнику и миллионеру. Особняк на Воздвиженке, 16.]. Эти маленького роста люди, японцы, как бы пропадали в больших высоких залах морозовского дворца, но для больших приемов эти помещения чрезвычайно подходили. Японское гостеприимство, изысканная любезность, предупредительность как-то невольно рождали мысль, что, заняв эти громадные пространства, японцы мечтали и сами стать большими в великой России. …На вечерах у посла Танаки наряду с европейскими блюдами подавались и чисто японские. Всевозможные рыбные супы, рис в разных видах и под разными соусами и приправами» [492 - Мемуары посланника, с. 220–221.].
Озолс, как и все трезвомыслящие наблюдатели, сомневался в прочности советско-японской дружбы и сделал верное замечание: «…у меня никогда не создавалось впечатления, что Япония может состоять в союзе с Россией, если даже он направлен против Англии и Франции, как того хотела Германия, ее посол Брокдорф и СССР» [493 - Там же, с. 221.]. К середине 1930-х годов взаимное недоверие между Москвой и Токио усилилось, особенно после установления советско-американских дипломатических отношений. В 1934 году Буллит «конфиденциально» рассказывал Флоринскому, что японцы считали, что он, Буллит «во время первого приезда в Москву заключил с нами секретное соглашение о вступлении США в случае советско-японской войны и что он возвращается в Вашингтон, чтобы лично доложить Рузвельту, не доверяя шифру и диппочте» [494 - АВП РФ, ф. 057, оп. 14, п. 111, д. 1, л. 71.].
Харакири по всем правилам
Еще до японского вторжения в Маньчжурию, инцидента у моста Лугоуцяо и до перехода советско-японского конфликта в горячую фазу (бои у озера Хасан и на реке Халхин-Гол) отношения Москвы и Токио омрачила «неприятность», случившаяся с военно-морским атташе Кисабуро Коянаги.
Он был человеком не старым, 43-х лет, опытным морским офицером, капитаном 1-го ранга и профессиональным разведчиком. Россию немного знал, участвовал в японской интервенции на Дальнем Востоке во время гражданской войны, но ему явно не хватало такта, осторожности и сдержанности. Вел себя слишком напористо, а по мнению Флоринского, бесцеремонно и нагло.
В июле 1928 года НКИД и советское военное командование отказали ему в «осмотре Кронштадта и Балтийского флота». Против этого категорически высказался Август Гайлис, начальник 4-го отдела (радиоинформационного) Разведывательного управления штаба РККА («Гайлис по телефону против того, чтобы показывать и даже ставил вопрос “об его отозвании”»). Когда Флоринский сообщил Коянаги об этом решении, японец принялся угрожать: мол, «вашему морском агенту в Японии будут отказывать в осмотре тех морских сооружений, доступ к которым открыт морским агентам других стран». Флоринский записал: «Такое развязное заявление меня не удивило, ибо во время моей недавней поездки по югу я имел возможность лично наблюдать в Севастополе исключительную наглость, с которой держит себя Коянаги, а затем на Кавказе и даже в Тегеране мне рассказывали об его неслыханной бесцеремонности, которую наши моряки объясняли, как своеобразный способ разведки» [495 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 411, д. 56699, л. 32.].
Возмущенному Коянаги Флоринский объяснил, что вопрос о посещении военных объектов находится вне компетенции заведующего протокольным отделом. А после того, как Коянаги снова принялся угрожать, Флоринский сухо отбрил наглеца и «ответил, что его заявление кажется мне совершенно необычным по форме, а содержащиеся в нем угрозы лишают меня всякой возможности продолжать беседу на эту тему…» [496 - Там же.].
Но этим разговор не закончился. «Затем Коянаги бесцеремоннейшим образом стал расспрашивать о моем прошлом и о моих родителях и предках». Несомненно, японец, как и все в дипкорпусе, знал особенности биографии Флоринского и, вероятно, давал понять, что мог использовать их для шантажа. Свою реакцию Флоринский отразил следующим образом: «Я ограничился короткими сдержанными ответами, заметив, что мне не совсем понятен интерес, который Коянаги проявляет к моей персоне, и что рассказывать свою биографию без особой надобности довольно скучное дело» [497 - Там же, л. 32, 83.].
По всей видимости, у советской контрразведки, которая «пасла» Коянаги, терпение в конце концов лопнуло. Манера поведения военно-морского атташе раздражала, кроме того, свою роль могли сыграть неудачные попытки завербовать японца (такие предположения высказывались в дипкорпусе). Современные японские исследователи указывают еще на одно обстоятельство – контакты Коянаги с военными балтийских стран (якобы он даже тайно ездил в Ригу) в расчете на то, чтобы придать их сотрудничеству антисоветскую направленность и подтолкнуть к сближению с Польшей [498 - См.: Shingo Masunaga. The Interwar Japanese Activities in the Baltic States: 1918–1940 // Acta Historica Tallinnensia, 2018, 24, p. 79–80.].
Так или иначе было принято решение дискредитировать военно-морского атташе с прицелом на высылку из страны. Свою роль в этой акции сыграла учительница русского языка, нанятая Коянаги – в роли таких учительниц чаще всего выступали агентессы ГПУ. О всех деталях устроенной провокации судить сложно, отметим лишь известные факты.
26 февраля 1929 года газета «Вечерняя Москва» опубликовала заметку под броским заголовком «“Подвиги” капитана Коянаги» [499 - Московское харакири, или нехорошая квартира на Новинском бульваре // https://story. d3.ru/moskovskoe-kharakiri-2225684/?sorting= rating]. Ничего подобного в советской печати ещё не было. Интимные подробности жизни дипломатов, особенно пикантные и «неприличные», не было принято предавать публичной огласке. Приведем текст заметки полностью:
«В доме № 44 по Новинском бульвару, жильцы, обитающие по соседству с кв. 22, не имеют покоя от постоянных пьяных оргий и дебошей, устраиваемых в своей квартире (квартира 22) японцем Кисабуро Коянаги, капитаном 1–го ранга, состоящим морским атташе японского посольства. Эти дикие оргии, сопровождающиеся побоищами, делают соседство с таким жильцом невыносимым. 3 февраля капитан Коянаги устроил на этой квартире очередной вечер, на который пригласил советских граждан, в том числе и женщин. “Прием” на этот раз закончился грандиозным скандалом и побоищем, учиненным Коянаги. Особенно сильно пострадавшей от гостеприимства “знатного иностранца”, оказалась советская гражданка, – его же учительница русского языка, отклонившая упорное приставание храброго капитана, и не пожелавшая удовлетворить его прихоть. Оскорбленный неудачей, капитан Коянаги, в пылу страсти, тут же за столом запустил в учительницу столовым ножом. Обезумевшая и окровавленная женщина бросилась бежать, а атташе Коянаги вдогонку ей начал бросать со стола посуду и т. п. В коридор за женщиной полетели даже стулья и прочая мебель, с грохотом разбиваясь о стены и пол… В передней квартиры этот “дипломатический” вечер закончился общей свалкой гостей. Следовало бы указать подобным дипломатам, что хулиганство у нас преследуется по закону. Почему не вмешается в это дело милиция или Наркоминдел, чтобы, наконец, положить предел этим оргиям и дать возможность спокойно отдыхать трудящимся названного дома?» [500 - Вечерняя Москва, 26 февраля 1929 г.].
Коянаги действительно любил выпить и в состоянии опьянения часто устраивал ссоры и драки. Прежде подобные инциденты замалчивались, но не в этот раз.
Трудно сомневаться в том, что «Вечёрка», или какая-либо другая советская газета могла поместить скандальный материал об иностранном дипломате без указания на то со стороны руководства. Это хорошо понимали и коллеги Коя-наги по дипкорпусу. Карлис Озолс писал в своих мемуарах: «В Москве прекрасно знали, что в советских газетах не может появиться ни единой строки об иностранных представительствах без ведома НКИД. Поэтому все дипломаты были крайне удивлены, когда однажды прочли в “Вечерней Москве” о скандале с японским военным атташе на квартире его машинистки, где с шумом ломалась и выбрасывалась в окно квартиры мебель» [501 - Мемуары посланника, с. 205.].
Озолс кое-что путает – женщина была не машинисткой, а нанятой японцем преподавательницей русского языка (в этом «Вечёрке» можно было верить), и дебош имел место на квартире самого Коянаги. Но резонанс был, конечно, огромный.
Французский посол Жан Эрбетт в беседе с Флоринским вынес справедливое суждение по этому поводу. «Он не думает, что легко было бы себе представить, что при нашем режиме печати какая-либо из газет могла писать без разрешения о личной жизни аккредитованных дипломатов. Это-де не делается даже в тех странах, где существует совершенно иной режим прессы». Посол назвал заметку в «Вечерней Москве» недопустимой и выражал свое мнение «в самых резких выражениях» [502 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 415, л. 63.].
Флоринский спорил, говорил, что Эрбетт не прав, и «пресса в других странах позволяет себе и более резкие выпады», в том числе и французская. А с другой стороны – намекал на то, что у заметки есть более глубокие причины, о которых он не считает «возможным распространяться» [503 - АВП РФ, ф. 082 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 21, д. 33, л. 10, 13, 33; АВП РФ, оп. 59, п. 415, л. 63, 66.].
Случившееся привело к самоубийству Коянаги, об этом судачила вся Москва, хотя теперь вымуштрованная советская пресса промолчала. Видно, отмашки не дали. Самым простым было списать самоубийство на действие алкоголя, дескать напился атташе до чертиков. Так думали многие дипломаты и журналисты, включая шефа бюро «Нью-Йорк Таймс» Уолтера Дюранти, поговорившего на эту тему с Флоринским: «ему доподлинно известно, что когда Коянаги напивался, он становился совершенно невменяемым и учинял неслыханные дебоши, вот главная причина его самоубийства» [504 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 415, д. 56751, л. 71.]. Тем не менее, в дипкорпусе ходила и другая версия, как выяснилось позже, небезосновательная – за трагедией просматривается «рука ГПУ».
Истинной причиной, судя по всему, явились не бытовые разборки, неутоленная похоть военно-морского атташе и помрачение его рассудка из-за неумеренного потребления горячительных напитков, а неудавшаяся секретная операция советской контрразведки. Об этом рассказано в биографии Романа Кима, япониста, писателя и сотрудника контрразведывательного отдела ОГПУ. Приведем эту весьма правдоподобную версию, опуская подробности – желающие всегда могут ознакомиться с ними, прочитав биографию Кима [505 - А. Куланов. Роман Ким. М. Молодая гвардия, 2016, с. 166–171.].
Этот контрразведчик руководил агентами-женщинами, умными и хорошенькими, которых подставляли японским дипломатами и разведчикам, работавшим под «крышей» посольства и в военном атташате. Чаще всего под предлогом обучения русскому языку. Такой была и учительница Коянаги. В тот памятный вечер она напоила своего работодателя и возлюбленного, а потом с помощью горничной и некоего «доктора», тоже агента ГПУ, попыталась открыть сейф с секретными документами. Внезапно очнувшийся Коянаги помешал этому, завязалась драка и агентам пришлось покинуть квартиру. Таким образом, газетная заметка явилась своего рода попыткой замести следы и одновременно скомпрометировать японского военного дипломата. Что в конечном счете удалось.
Коянаги доложил о прискорбном происшествии в Токио, и в результате получил распоряжение об отъезде из Москвы. Таким образом, де-факто ответственность за скандал возлагалась – полностью или частично – на него. Не надо было пить, заводить любовниц и прочие вредные знакомства. И Коянаги поступил как истинный самурай, у которого затронута честь – совершил ритуальное харакири.
Свидетельство Озолса: «Вскоре все иностранные представительства молниеносно облетела страшная весть: японский военный атташе покончил с собой, сделав харакири. На всех это подействовало угнетающе. Труп его сожгли в московском крематории со всеми полагающимися по японскому ритуалу церемониями. На похоронах присутствовал весь дипломатический корпус. Смерть японского атташе стала реваншем, публичной расплатой чекистов за подстроенный позор. Морально японец победил ГПУ и НКИД, которые хотели дискредитировать в глазах мира и его самого, и его страну» [506 - Мемуары посланника, с. 205–206.].
Флоринскому сообщили о смерти Коянаги в два часа ночи, позвонили по телефону. Он тотчас отправился на Новинский бульвар вместе с Борисом Канторовичем и заведующим 2-м Дальневосточным отделом Бенедиктом Козловским. Прибыв на место, в кабинете Коянаги они «застали весь состав посольства в полном сборе. …в черном и черных галстуках» [507 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 415, д. 56751, л. 63.].
Харакири, записал Флоринский, было сделано по всем правилам. Военно-морской атташе вспорол себе живот коротким японским мечом, правда, врач со «Скорой», которого привезли с собой сотрудники НКИД, указал в составленном и подписанном им свидетельстве другую причину смерти – «перерезал себе горло» [508 - Там же.].
У Флоринского были сомнения относительно того, что Коя-наги сделал это сам, с уже вспоротым животом. И доверительно попросил врача «установить исключительно для нашего сведения, совершил ли Коянаги над собой харакири один, или же ему кто-то помогал (по ритуалу самоубийца распарывает себе живот, а ближайший его друг должен перерезать ему горло)». Однако неясно, удалось это определить или нет [509 - Там же.].
Коянаги находился в квартире не один, а с помощником Матсумото. И коллега Коянаги – Фунао Миякава – изложил следующую интерпретацию событий: «…помощник Матсумото работал в соседней комнате, когда услышал зовущий его спокойный голос Коянаги, он вошел в его комнату и увидел Коянаги со вскрытым животом и перерезанным горлом; Коянаги также спокойно отдал ему ряд распоряжений и последними его словами было предложение известить посольство; он держал себя героем; Коянаги был уже мертв, когда приехали чины посольства» [510 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 21, д. 33, л. 13, 33; АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 415, л. 61–63.].
Показания Матсумото вызывали определенное недоверие. Если у Коянаги уже было перерезано горло (якобы им самим), как он мог «спокойно» отдать ряд распоряжений и передать просьбу известить посольство? Словом, нельзя исключать, что горло военному атташе перерезал Матсумото, по просьбе самого Коянаги.
Церемонию прощания устроили торжественную. Присутствовали практически все дипломаты, «кроме мексиканца, монголов и тувинцев». Их вообще не оповестили, возможно, потому что организацией занимался дуайен дипкорпуса Эрбетт, не рассматривавший этих дипломатических представителей как достойных внимания. Были венки от дипкорпуса и от Реввоенсовета СССР. Эрбетт ехидно интересовался, будет ли венок от «Вечерней Москвы». На что Флоринский довольно-таки жестко «ответил, “что не слышал вопроса” и посол должен это понять». В то же время и Эрбетту, и другим дипломатам он доказывал, что «…такому самураю, каким показал себя Коянаги, вероятно было в высокой степени безразлично, что о нем может писать “Вечерка”, но что на него мог, конечно, подействовать факт состоявшегося его отозвания из Москвы» [511 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 21, д. 33, л. 3.].
Флоринский описывал траурную церемонию с долей сардонического юмора, вообще ему свойственного: «Прекрасный солнечный день. Новенькое здание крематория с разместившимися на его террасе дипломатами и находящаяся перед ними покрытая снегом площадка, на которой выстроились красноармейцы, выглядят красочно и декоративно». Не забыл Флоринский сообщить о четырех красноармейцах, стоявших у гроба «при оружии», о том, что на гроб положили мундир покойного капитана, «его палаш и трехуголку». А также отметил присутствие «элегантной молодой дамы», привлекавшей общее внимание – «единственная женщина среди дипломатических цилиндров» [512 - Там же, л. 33, л. 20.].
Кем была элегантная дама, остается неизвестным. С высокой долей вероятности – одна из пассий любвеобильного военно-морского атташе.
Урну с прахом захоронили на Донском кладбище, а вечером, после траурной церемонии, НКИД устроил прием, и прошел слух, что многие дипломаты на него не придут – в знак протеста. Но пришли почти все.
История с Коянаги имела свои последствия для советско-японских отношений. В том смысле, что они стали хуже, и этот процесс развивался по восходящей. Разумеется, тому имелись серьезные политические причины, но и незавидное положение японских дипломатов в Москве сказывалось. Подобных резонансных событий больше не происходило, однако проблемы личной безопасности причиняли сотрудникам посольства Японии постоянное беспокойство. Например, в августе 1929 года «в квартире морского атташе Миякавы (он занял эту должность после смерти Коянаги – авт.) был произведен выстрел, причем пуля разбила стекло в столовой» [513 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 415, д. 56751, л. 159.].
Токио отозвал всех неженатых дипломатов – чтобы они не попали в «медовую ловушку», как Коянаги. Их заменяли женатыми, и в результате для японцев обострилась традиционная для Москвы проблема жилплощади. Холостяки еще могли мириться со скромными условиями проживания, а супружеским парам требовалось более комфортное жилье. 3-й секретарь посольства Масахира Шимада говорил Флоринскому, что «японские жены хотят во что бы то ни стало жить в Москве с мужьями». Чтобы те не кончили так же, как Коянаги. «В результате нам не хватает жилой площади, – жаловался японец. – Советские граждане почему-то не очень любят пускать к себе иностранных жильцов». Записав последнюю фразу, Флоринский добавил в скобках: «хи-хи». Он мрачно и цинично подсмеивался над иностранцами, не вполне и не всегда отдававшими себе отчет в том, в какую страну они приехали и какие в ней порядки [514 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна,) оп. 3, п. 24, д. 51, л. 158.]. Это «хи-хи» не раз появляется на страницах дневника, отражая еще и самоиронию, и горечь, которую испытывал автор по поводу советских порядков.
Шимада, кстати, в отличие от многих, кое-что соображал, и признавался Флоринскому: «Я прошу у вас не комнат, а сочувствия. Понимаете?» [515 - Там же.].
А Эрбетт «в повышенном тоне» заявил, что «секретари французского Посольства получили распоряжение не встречаться более с русскими женщинами, чтобы не попасть как бедный Коянаги в провокационную историю», и что «его секретари могут встречаться с русскими рабочими, крестьянами, советскими чиновниками, но никаких женщин» [516 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 21, д. 33, л. 13.].
Флоринский пытался возражать (он обязан был возражать на страницах официального дневника) и пытался это делать иронично. Дескать, как же… а с моей женой общаться можно? Ведь она тоже русская женщина (тема супружеских отношений Флоринского еще впереди), а товарищ Александра Коллонтай… а Ольга Каменева, а Рославец [517 - Вероятно, имелась в виду жена композитора Николая Рославца.]? Но Эрбетт с легкостью разгадал уловку шефа протокола и не без оснований заявил, что «все это чиновники», а за свою жену Флоринский «сам несет ответственность». И закончил «нервным выкриком, что его решение непоколебимо, ибо он не может рисковать честью французского посольства» [518 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 415, д. 56751, л. 61.].
Как бы ни подстраховывались японцы и французы (и главы других миссий), уберечь своих сотрудников от общения с местными красавицами у них так и не получилось.
Медовые ловушки
Медовой ловушкой традиционно называют способ вербовки (или подставы) дипломатов и разведчиков с помощью женщин – ясное дело, красивых и ярких. Случай с Коянаги – лишь один из многих тысяч, или десятков тысяч примеров, сосчитать невозможно. Женщин привлекают для выполнения разных заданий спецслужбы всех стран, так что ГПУ не исключение. Секретом это ни для кого не являлось, все всё знали…
В Москве эту деятельность курировали профессиональные сотрудники госбезопасности (Роман Ким был лишь одним из них), а важные посреднические функции выполнял тот самый барон, «неизменный Штейгер». Из воспоминаний Озолса: «Чтобы создать систематическую организацию для ловли иностранцев на женские чары, придумали даже специальную должность посредника между иностранцами и художественным миром Москвы. Эти обязанности выполнял бывший барон Борис Сергеевич Штейгер, теперь уже расстрелянный. Его главной заботой стало сближение иностранцев с актрисами и танцовщицами. В распоряжении Штейгера находились все балерины, он свободно распоряжался ими. Внимательно следил, какая из них нравится тому или иному иностранцу, и, когда было нужно, видя, что иностранец стесняется, шутя и откровенно говорил ему:”Ну что вы, любая из них может быть в вашем распоряжении”. Да, все знаменитые и незнаменитые балерины, певицы, молодые актрисы часто становились в руках ГПУ “рабынями веселья”» [519 - Мемуары посланника, с. 206.].
Вот что писал по этому поводу Сергей Дмитриевский, вхожий в правительственные круги и изнутри знакомый с обстановкой в советских коридорах власти:
«Значительнейшая часть артисток в руках ГПУ. Не ладить с ГПУ, не выполнять его поручений – иногда самых отвратительных – нельзя. Можно иначе поплатиться всей своей сценической карьерой, всем будущим, всей жизнью. Могут пострадать и родные. Только очень уж крупная артистка может отказаться от слишком унизительного поручения ГПУ – да и то до поры до времени, ибо рано или поздно скрутят и ее. Вот и ладят. Привыкли к цинизму ГПУ – сами стали под влиянием жизни достаточно циничными. Через женщин театра ГПУ проникает не только в круги иностранцев и тех или иных обыкновенных граждан Москвы – через них же оно проникает и в спальни, и в души членов правительства» [520 - Советские портреты, с. 37.].
Действительно, только храбрые и отчаянные женщины осмеливались отказаться от сотрудничества с ГПУ в роли осведомительниц, и чаще всего их судьба оказывалась трагической. Вета Долуханова, одна из первых московских красавиц, жена художника Владимира Дмитриева, упорствовала несколько лет. В конце концов ее арестовали, пытали и забили насмерть прямо в кабинете следователя [521 - Расшифровка: Реалии 1930-х в «Мастере и Маргарите». Содержание четвертой лекции из курса Мариэтты Чудаковой «Мир Булгакова» // https://arzamas. academy/materials/1183.].
Чекистам мало кто отказывал, равно как и советским бонзам, которые в подражание первым лицам Российской империи стремились обзавестись любовницами из числа балерин, артисток оперы, оперетты или драматических театров. Рассказ о таких романтических связях выходит за рамки нашей книги. Желающие могут узнать пикантные подробности из произведений того же Дмитриевского или других свидетелей «забав» кремлевских небожителей [522 - Советские портреты, с. 39–40.]. А мы вернемся к дипломатической Москве.
Было бы большой ошибкой считать, что все дамы, появлявшиеся на горизонте московского дипкорпуса и вступавшие в дружеские или интимные отношения с неосторожными дипломатами, непременно рекрутировались «органами». Однако не будем отрицать, что подобные связи рано или поздно обязательно становились предметом интересов этих самых «органов». Почему? У бдительных чекистов возникали опасения, что особ прекрасного пола могут использовать в неблаговидных целях иностранные шпионы, или же эти особы выскочат замуж за иностранцев с целью покинуть СССР, что в СССР никогда не поощрялось. Поэтому осмотрительные девы, девицы, дамы и матроны старались избегать общения с людьми «оттуда», а те, кто не избегал, рисковал попасть в советские застенки, что происходило неоднократно.
Еще фрагмент воспоминаний Озолса: «Большие услуги ГПУ оказывали женщины. Как правило, все они заводили знакомство с иностранцами, неизменно и всегда состояли на учете в ГПУ и всячески им использовались. Неудивительно, что и на браки с советскими женщинами, хотя бы и бывшими аристократками, смотрели подозрительно. Например, жена одного посла мне лично говорила, что не может пригласить к себе на вечер служащего, должностное лицо вместе с женой потому, что она “советская жена” [523 - Мемуары посланника, с. 204.]».
Супруга норвежского посла Ева Урби жаловалась, что никак не может найти учительницу русского языка. Ту, что у нее была, арестовали и несчастная женщина сошла с ума в тюрьме. Очередных кандидаток, приходивших в посольство на интервью, арестовывали тут же – когда они выходили. Госпожа Урби надеялась, что если замещение вакантной должности будет осуществлено через НКИД, то учительницу не тронут («обезопасит от опасности быть арестованной»). Наивной норвежке было невдомек, что у всемогущих «рыцарей щита и меча» внешнеполитическое ведомство котировалось очень низко, точнее, его в грош не ставили. Увы, Флоринский ничем не мог ей помочь, тем более, что запросы у супруги посла были непомерными. Ей нужна была не просто учительница, но обязательно «молодая и занятная», которая могла «обязательно принимать у себя». Конечно, только креатура ГПУ могла располагать такими возможностями [524 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 411, д. 56700, л. 35.].
Атташе японского посольства Миура брал уроки русского языка «у некоей русской дамы Шипко», и – это просто удача! – чекисты эту даму не трогали. Но у Миуры окончился срок службы в Москве, он получил назначение в консульство в Мукдене и неосторожно решил забрать с собой Шипко (в каком именно качестве остается неизвестным). Учительница подала заявление на загранпаспорт, и вот тут «органы» уже не могли удержаться и ее арестовали [525 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 415, д. 56751, л. 18.].
Элизабет Черутта наняла «очаровательную учительницу», успевшую дать ей несколько уроков. Но затем та наотрез отказалась продолжать занятия [526 - Ambassador’s Wife, p. 74.].
Еще меньше «повезло» дантисту, которого вызвали к супруге итальянского посла – у нее сильно разболелся зуб. Дантист удалил нерв, но продолжить лечение не смог. На следующий день его арестовали, обвинили в спекуляции и, конечно же, в шпионаже. Он получил 10 лет лагерей, а отбыв срок, переехал в Киев [527 - Ibid.].
Когда подобный инцидент коснулся персидского посла, представлявшего, как мы знаем, государство, почти союзное СССР (так, по крайней мере, декларировалось в 1920-е годы), разразился скандал. Он поддерживал близкие отношения (не обязательно интимные) с гражданкой Алеловой (имя и отчество Флоринский не уточняет). Видно, это была дама со связями, состоятельная, входившая в московское светское общество. И вот ее «взяли», причем грубо и бесцеремонно, по-чекистски, невзирая на обстоятельства. Во время ужина, который она устроила для дипломатов. Кроме посла Персии, при аресте присутствовали послы турецкий и норвежский, а также «начальник итальянской делегации» [528 - АВП РФ, ф. 057, оп. 3, п. 101, д. 1, л. 30.]. Но это чекистов не смутило.
Такой арест, записал Флоринский, «живо задевает персидского посла, проявляющего к ней исключительный интерес». Это произошло «в присутствии ужинавших у нее нескольких членов дипкорпуса», что «не могло не оставить чрезвычайно тяжелого чувства от обыска и обстоятельств его сопровождавших» [529 - Там же.].
Веских улик против Алеловой, вероятно, не нашли, но чекистам это и не требовалось. Они подозревали женщину в спекуляции – мол, откуда иначе нашла деньги на заграничную поездку? Значит, продавала «незаконно вывезенные драгоценности». Посол пришел в бешенство и напомнил, что Але-лова выезжала «по его ходатайству», причем с двумя персидскими дамами [530 - Там же, л. 50.].
Обо всем этом Флоринский сообщил Чичерину, указав, что «персидский посол представляет для нас очень большую политическую ценность», что в Персии он влиятелен и «отстаивает курс на сближение». А посол передал наркому через шефа протокола, что «считает обвинение неосновательным и раздутым» и если «г-же Алеловой будет вынесен обвинительный приговор, он оставляет за собой полную свободу действий, т. к. считается, что такой приговор был бы направлен в равной степени против него» [531 - Там же, л. 50–51.].
Надо сказать, что дело происходило в 1923 году, Чичерин был в силе, а ГПУ окончательно еще не превратилось во всесильного монстра и в государство в государстве. Короче, Але-лову удалось отстоять, ее освободили. Такое потом случалось не часто.
К чести иностранных дипломатов нужно сказать, что ГПУ не сумело отбить у них охоту к общению с русскими красавицами, то есть они проявляли упорство и настоящие мужские качества в попытках завладеть сердцами предметов своего обожания. Не все, правда, что не обязательно было связано с опасением попасть в чекистские ловушки. Причинами могли быть элементарные стеснительность или, скажем, пуританское воспитание, которое, как известно, не приемлет половой распущенности. К такой категории относился, например, японский посол Такеши Танака. Однажды, это было в 1926 году, Флоринский случайно услышал его разговор с послом Турции, на обеде в латвийской миссии. Турок уговаривал поехать вместе с ним на вечеринку, «танцевать и ухаживать за женщинами, так как посол еще молод и хорош собой, а Тана-ка стыдливо отбивался от таких предложений, издавая лишь свои обычные гортанные звуки» [532 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 398, д. 56491, л. 121.]. От себя заметим, что японцу было уже под пятьдесят, но, по всей видимости, он сохранял хорошую форму.
Нужно признать, впрочем, что подобные скромники встречались не часто, в том числе в японском посольстве. Как-то Флоринскому пришлось заниматься инцидентом, вызванным проблемами на таможне. Японцы не соглашались открыть груз, пришедший к ним из Берлина – два ящика весом в 59 килограммов. Сочинили официальную бумагу, из которой следовало, что в ящиках исключительно документы и предметы первой необходимости. Таможенники все же по тихому произвели «во внутреннем порядке вскрытие», обнаружив комплекты шелковых чулок и дорогую парфюмерию [533 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 415, д. 56751, л. 168–169.]. Вещи необходимые для галантных кавалеров, жаждавших соблазнять очаровательных москвичек.
Любил порассуждать о женщинах и романтических отношениях польский посол Патек, хотя на практике статус и возраст удерживали его от амурных похождений. Говорил, что для мужчины важна «не какая-то одна женщина, а женщины вообще» [534 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 411, д. 56698, л. 26.].
А вот турки вели себя более приземленно (как уже можно было догадаться). Один из турецких дипломатов, Феррух-бей, выдавал секреты посла Вассиф-бея и с удовольствием рассказывал Флоринскому, что тот «слишком легкомыслен в отношении женщин». Сам Феррух-бей не скупился на цветистые фразы «о духовном величии русской жены, в котором он на опыте смог теперь убедиться». На самом деле он имел в виду не свою супругу, а чужую, ставшую его любовницей. Доверительно поведал Флоринскому, что «его приятельница обещает бросить мужа, поселиться с ним вместе», однако остается «за кадром» – строил ли этот турок личные матримониальные планы (очередную женитьбу) и сумел ли их реализовать [535 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 415, д. 56751, л. 70.].
Кстати, в каких-то случаях Вассиф-бей выступал ревнителем морали и нравственности. Однажды его покоробило фривольное поведение афганского посла Гуляма Наби-хана, причем в острый, критический период для его страны. В 1929 году короля Афганистана Амануллу-хана свергли, СССР пытался вернуть ему престол с помощью вооруженной интервенции, но сделать это не удалось, и монарх удалился в изгнание. И в это самое время посол беззаботно веселился, что с осуждением наблюдал Вассиф-бей. Потом он охотно сплетничал: «…В воскресенье 13/1 я видел Посла и секретарей посольства в большом женском обществе в Гранд Отеле. Посол танцевал. Что это? Желание демонстрировать, что события в Афганистане не внушают опасения, или же безграничное легкомыслие?». Примерно тогда же, но на другом приеме, Вассиф-бей обратился к Наби-хану на французском: «мол, в Москве афганскому коллеге должно быть гораздо приятнее, чем в Париже, и что здесь, среди друзей, он, понятно, гораздо лучше развлекается». Турок знал, что афганец плохо понимает и говорит по-французски и внутренне потешался над ним. А тот лишь «улыбался и сочувственно кивал головой» [536 - АВП РФ, ф. 057, оп. 9, п. 107, д. 1, л. 7, 11.].
Нельзя утверждать, что любовные увлечения дипломатов были шефу протокола в тягость, пожалуй, они даже забавляли его, но во многих случаях доставляли хлопоты. Приведем эпизод с участием итальянского военно-морского атташе Куджи. Он покровительствовал молодой художнице Нине Николаевне Подревской, для которой снял ателье в Пресненском районе. Художница была замужем, и муж, как водится, ничего не подозревал. Так сказать, не был поставлен в известность. Все шло хорошо, пока ателье не заинтересовался фининспектор, захотел узнать – почему Подревская не платит налогов? Ему объяснили – не платит, потому что не имеет патента. В Краснопресненском совете патент не стали выдавать, поскольку ателье не приносило дохода. Дальше самое интересное: «Предприимчивый фининспектор, однако, не успокоился и, дабы выяснить источники существования Подревской, решил объясниться с ее мужем». Куджа хотел избежать скандала и умолял Флоринского оказать ему «величайшую дружескую услугу» и отговорить фининспектора от проявления излишней любознательности. Флоринский пообещал встретиться со стражем финансовой дисциплины, однако каков был результат, мы не знаем, никаких записей о об этом шеф протокола не оставил [537 - АВП РФ, ф. 09, оп. 03, п. 24, д. 8, л. 49.].
Гораздо больше головной боли доставило ему происшествие с возлюбленной 1-го секретаря итальянского посольства Пьетро Кварони – Ларисой Николаевной Варен. Итальянец жил с ней полтора года, мечтал увезти с собой в Италию, а ее арестовали – ночью, как это было принято у чекистов. Кварони прибежал к Флоринскому в совершенном отчаянии и просил помочь – если не освободить, то хотя бы добиться права приносить передачи. Флоринский ничего твердо обещать не мог и отреагировал осторожно: «Я сдержанно ответил, что постараюсь в частном порядке обратить внимание кого следует на дело его невесты в целях скорейшего его продвижения и выяснения вопроса о “передачах”» [538 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 408, д. 56661, л. 20.].
Сдержанность Флоринского объяснялась тем, что ситуация оказалась весьма щекотливой и затейливой, и шеф протокола, по всей видимости, был посвящен во многие детали.
Он неплохо относился к итальянцу, хотя считал его человеком недалеким и однажды здорово разыграл. В шутку завел речь о возможности «конфликта между Тувой и Литвой, чьи интересы сталкиваются на любом пункте воды и суши». Кварони плохо представлял себе, что собой представляет Тува, где она находится, и чтобы поддержать разговор и не показать своей неосведомленности, попал пальцем в небо. Глубокомысленно изрек, «что во всяком случае обе эти республики борются за влияние на Советский Союз» [539 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф.А.Ротштейна), п. 13, д. 408, л. 66.].
В действительности Кварони был совсем неглуп, ну, подловил его Флоринский, с кем не бывает. Нельзя исключать и того, что 1-ый секретарь намеренно старался выглядеть человеком не слишком сведущим – эта манера характерна для многих сотрудников спецслужб, а Кварони имел прямое отношение к данной категории загранработников. Когда он вырос до посла и в этом качестве представлял Италию в Афганистане в первые годы Второй мировой войны, то заодно курировал всю итальянскую разведку в этой стране и в Британской Индии. А позже был послом в Москве (второе назначение в СССР), Париже, Бонне и Лондоне.
Лариса Варен также могла иметь отношение к разведывательной деятельности, по крайней мере, многое на это указывало. Начнем с того, что она родилась в семье царского генерала Чегодаева, то есть в «бывшей» России принадлежала к сливкам общества. Позже взяла фамилию второго мужа матери – Чагина, и уже после этого стала Варен, выйдя замуж за американского корреспондента. Однако брак оказался недолговечным – поскольку корреспондент благополучно вернулся в США, оставив супругу на ее исторической родине. Тем не менее, положение молодой дамы сложно было назвать плачевным. Она работала в американской организации помощи голодающим АРА [540 - American Relief Association.], потом в «Лена Голдфилдз», в каком-то банке и была «широко принята» в дипкорпусе, ее приглашали на все приемы. Словом, за ней тянулся «хороший шлейф», и оснований для проявления к ней интереса со стороны ГПУ имелось предостаточно.
Российский исследователь Юрий Булатов, подробно изучивший деятельность четы Кварони на афганском отрезке их жизненного пути, намекает на то, что уже тогда, в начале 1920-х, Лариса могла быть связана с ОГПУ. Как иначе объяснить, что «дочь бывшего царского генерала – родовитая дворянка, то есть чуждый социально-классовый элемент для первого в мире рабоче-крестьянского государства, смогла получить престижную работу в структурах, связанных с международными организациями и повседневными контактами с иностранцами»? [541 - Ю. Булатов. Кабул-Москва, 1944 год: загадка одного назначения //, Международная жизнь, сентябрь 2021, с. 117–118.] С другой стороны, в пору расцвета НЭПа разные чудеса случались, или, допустим, чекисты, уже тогда успели ее завербовать или использовали втемную. Словом, могли быть варианты.
По всей видимости, Чегодаева-Чагина-Варен была хороша собой, умна, наверное, обладала и чисто женскими достоинствами. Пьетро Кварони влюбился в нее без памяти, и чекисты какое-то время внимательно наблюдали за влюбленной парой, не предпринимая решительных шагов. Задержали только когда Пьетро и Лариса отправились – ни много, ни мало – на территорию «химлагеря», то есть закрытого объекта, где хранилось или производилось химическое оружие, отрабатывались действия подразделений химзащиты. Их доставили «в Особый отдел» (судя по всему, в лагере – авт.), где Лариса выдавала себя за итальянку, жену Кварони (1-ый секретарь не возражал) и утверждала, что не говорит и не понимает по-русски. Тогда привели человека со знанием итальянского и французского, и тотчас стало понятно, что «итальянская супруга» итальянским не владеет, а по-французски изъясняется с грехом пополам.
Случайно ли итальянца с возлюбленной занесло в химлагерь, или Кварони выполнял разведзадание, а женщину взял для прикрытия, мы не знаем, зато знаем развязку сложившейся интриги.
Кварони отпустили, это понятно – у дипломата имелся правовой иммунитет. Но не объявили персоной нон-грата, не выслали из страны. Другая удивительная вещь, то что поначалу отпустили и Ларису. Лишь спустя несколько дней арестовали и отправили на Лубянку, где она провела около трех месяцев. Допустим, у охраны химлагеря (даже у Особого отдела) не было полномочий для ареста, они лишь передали информацию «куда надо». Если же допустить ее работу на ГПУ, то чекистам попросту пришлось посадить девушку, чтобы не выдавать своего агента, иначе сразу стало бы ясно, кто есть кто. Но, разумеется, был возможен и третий вариант – Лариса не была сексотом и пострадала вследствие сильного чувства, которое испытывала к итальянцу. В последнее верится с трудом…
Кварони клялся, что Лариса Николаевна ни в какой преступной деятельности не замешана: «Как джентльмен и секретарь посольства Кварони дает честное слово, что его невеста ни в чем не повинна перед Соввластью и что она никогда не занималась политикой» [542 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 408, д. 56661, л. 24.]. Возможно, заверения Кварони были приняты во внимание, но едва ли они могли сыграть решающую роль в освобождении Ларисы Варен. А ее-таки освободили, после трехмесячного заключения.
Допустим, Флоринский сжалился, «вошел в положение» и упросил «органы» освободить даму. Свою роль могло сыграть его знакомство с Артуром Артузовым [543 - А. Х. Артузов занимал крупные должности в органах госбезопасности.], человеком в ГПУ влиятельным. И все же маловероятно, что чекисты выпустили свою жертву из чувства человеколюбия, нежелания осложнять отношения с итальянским посольством (никто бы там не стал копья ломать из-за любовной истории молодого дипломата) или ходатайства (гипотетического) Флоринского. Тут и недозволенная связь, и попытка проникнуть на секретный объект… За меньшее отправляли в лагеря или ставили к стенке.
Тем более, Варен не просто освободили, а еще разрешили уехать в Италию вместе с Кварони, и не только ей одной – матери и отчиму тоже разрешили. Случай, без преувеличения, исключительный и поразительный. Неудивительно, что поползли слухи о том, что дама работает на ГПУ. Ю. Булатов приводит убедительные доказательства в пользу того, что, например, в германском посольстве тогда в этом не сомневались [544 - Кабул-Москва, 1944 год, с. 118.].
Кварони увез невесту в Италию, и Флоринский время от времени интересовался ее судьбой. Последнее полученное им известие было о том, что Кварони еще не женился, «так как требуется специальное разрешение Муссолини, которое он надеется получить через несколько месяцев и что его невеста находится пока у его родителей» [545 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 408, д. 56661, л. 20, 24, 27, 128.].
Чтобы «закольцевать» этот эпизод, отметим, что свадьба в результате состоялась и Лариса Кварони в роли жены итальянского дипломата не ограничивалась выполнением домашних и светских обязанностей. Исследование Ю. Булатова показывает, что в Афганистане она наряду с мужем активно занималась политической и разведывательной работой [546 - Кабул-Москва, 1944 год, с. 121–123.]. Только ли в интересах Италии – этот вопрос остается без ответа.
До самого своего отъезда Кварони досаждал Флоринскому еще с одной просьбой, также связанной с любвеобильностью итальянских дипломатов. На этот раз 1-ый секретарь хлопотал не за себя, а за военного атташе полковника Феррари. «Во время пребывания в Сибири (вероятно, в составе итальянской миссии или делегации, конкретными данными не располагаем – авт.) полковник жил с одной женщиной, которая, по словам Кварони, жила вообще со всеми офицерами. Теперь эта женщина не дает прохода Феррари. Бомбардирует его письмами, поджидает его у посольства и т. д. Возможен публичный скандал, от которого он просит оградить Феррари». Тут уж Флоринский явно рассердился – нельзя же заставлять его расхлебывать всю кашу, которую заваривали иностранцы из-за своей половой распущенности. Тем более, что формально он сотрудниками военных атташатов не занимался, их курировали наркомат обороны и Реввоенсовет. И осадил назойливого Кварони, а с ним и Феррари, готового сесть ему на шею: «Я ответил, что положительно не вижу, чем могу быть полезен; могу лишь рекомендовать Феррари кончить с этой дамой дело миром» [547 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 411, д. 56700, л. 10; АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), п. 13, д. 408, л. 164.].
Бестактность и грубые приёмы
Флоринский высоко ценил то светское, дипломатическое общество, к формированию которого приложил руку, в котором чувствовал себя, как рыба в воде (прошу прощения за избитое выражение, здесь оно подходит как нельзя лучше) и которое всячески оберегал. Язвительные уколы, насмешки над иностранными представителями, саркастические выпады по поводу их недостатков никого не должны обманывать. Для Дмитрия Тимофеевича этот мир, точнее, мирок, был естественной средой обитания. Пуще всего он боялся его лишиться и в меру своих сил пытался ослабить действие внешних, чужеродных сил, к которым в первую очередь относил деятельность чекистов. Это видно из его записей, даже с учетом того, что автор как мог затушевывал свое истинное отношение к «органам» – не отрицал их «безусловно полезное» влияние, но старался сделать его, что ли, более цивилизованным и менее разрушительным. Эта тема уже затрагивалась в контексте романтических увлечений дипломатов, но проблема сводилась не только к этому.
В мае 1924 года Флоринский составил докладную записку, адресованную членам Коллегии НКИД. В ней осуждалась активность «органов» в отношении дипкорпуса. Автор не рискнул говорить об этом прямо, без обиняков, и начал издалека – с указания на «несомненно наблюдающееся “разложение дипкорпуса”». Объяснял это тем, что дипломаты, «первоначально дружественные или нейтрально к нам настроенные, попадают затем под враждебные влияния и приобретают в конечном итоге враждебную нам ориентацию». Приводились примеры.
Фредерик Якхельн – норвежский промышленник, дипломат, приехавший в Москву в 1921 году, «по-видимому с самыми лучшими намерениями; теперь он является убежденным врагом советской власти, не скрывающим своих взглядов» [548 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 398, д. 56491, л. 25.]. Малоприятное обстоятельство, особенно с учетом того, что в 1924 году Якхельна назначили норвежским поверенным в делах и он вручил верительные грамоты Калинину. Такая же метаморфоза – от симпатии к вражде – произошла с датским посланником Скау и, отмечал шеф протокола, «то же, я боюсь, наблюдается в отношении графа Манзони» [549 - Там же.].
Далее. «Весьма дружественно к нам расположенный персидский посол сильно колеблется. Но наиболее разительный пример являет собой Озольс, которого я знал в Москве в 1920–1921 году и от которого за этот период времени я слышал самые горячие и дружественные заверения, вплоть до выражения сомнения в целесообразности существования Латвии как самостоятельного государства. Теперь, к сожалению, он говорит несколько иным языком» [550 - Там же.].
Многие зарубежные представители направлялись в СССР, надеясь стать свидетелями величественного социального эксперимента, формирования справедливого государства свободных людей. Однако действительность оказывалась иной: партийно-советская диктатура, расправы с инакомыслящими, косность и невежество властей, уничтожение историко-культурных ценностей. Об этом Флоринский, разумеется, умалчивал, только глухо упоминал о «разнице систем и мировоззрений». И называл другие причины, экономические. Дескать, приезжают к нам «окрыленные надеждой», рассчитывая добиться для своих промышленников и импортеров особых льгот, «пробить брешь в монополии внешней торговли». Но это «несбыточные надежды», отсюда и разочарование [551 - Там же.].
«Этих причин, – констатировал Флоринский, – мы не можем, конечно, устранить, да и не собираемся, но наряду с сим существует ряд обстоятельств, которые могли бы быть устранены, но которые чрезвычайно болезненно переживаются иностранными представителями и отзываются на отношениях к нам». Вот так он перебросил «мостик» к главному, ради чего составлял докладную записку и подвергнул критике «в первую очередь бестактности и грубые приемы со стороны ОГПУ». В качестве иллюстраций приводились такие случаи:
– в Новороссийске «арестовывают серебро советника датской миссии Лета»;
– «осенью арестовывается шофер Якхельна в ту минуту, когда он выгружает привезенную им из Ленинграда новую машину». Освободить удалось с большим трудом, никаких конкретных обвинений выдвинуто не было;
– «поступало немало жалоб на вскрытие почтовой корреспонденции, адресованной иностранным миссиям. У некоторых миссий выставляются “разведчики”, действующие настолько бесцеремонно и открыто, что они вскоре делаются известными в лицо дипломатам, находящимся под наблюдением. Барон Заукен [552 - Барон Дитрих фон Заукен – германский военачальник, генерал, в 1920-е годы приезжал в СССР в составе немецких военных миссий.] изловил довольно остроумным способом своих сторожей [553 - Каким именно, Флоринский не уточняет, остается только догадываться.]. Нашумевший недавно инцидент с мотоциклетами против польской миссии [554 - Более конкретно не объясняется. Скорее всего, речь идет о чересчур бесцеремонной и грубой работе сотрудников «наружки» (наружное наблюдение), которые часто используют мотоциклы.] переходит всякие границы дозволенного и вероятного» [555 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 398, д. 56491, л. 25.];
– арест датского инженера, который возвращался из Японии через СССР и «произвел несколько снимков железнодорожных мостов, не зная, что запрещено. “С присущим ему ехидством Скау выразил сожаление, что этот инженер не избрал другого пути для возвращения на родину”» [556 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 401, д. 56558, л. 43.];
– арест курьера польского посольства Петра Ольшевского, который «был послан к скорняку Курочкину». Может, шубу забрать или другой предмет туалета, над которым трудился скорняк. Но забрать не удалось, и он «попал в засаду ОГПУ». Его обвинили в валютных спекуляциях, а кроме того дали понять, что «имеются и другие более серьезные обвинения». Советник посольства Хенрик Сокольницкий сказал, что «он спокойный человек, но данный случай выводит его из состояния равновесия. Он абсолютно убежден в невиновности Ольшевского (старый человек, недавно потерял сына, какая тут может быть валютная спекуляция)». Флоринский пытался помочь, но ничего не смог сделать [557 - АВП РФ, ф. 057, оп. 13, п. 111, д. 1, л. 36.];
– польского советника Казимира Вышинского и младших дипломатов Мечислава Халупчинского и Гусарского хотели арестовать после спектакля, они смотрели «Гамлета» во 2-й Студии Художественного театра. При выходе «двое штатских, представились “агентами” ОГПУ», заявили, что дипломаты арестованы и потребовали отправиться с ними на Лубянку. Поляки сообразили обратиться к постовому милиционеру, который освободил их от «агентов» [558 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 398, д. 56491, л. 123.]. Сыграли свою роль отсутствие координации между службами и неприязнь, которую милиция всегда испытывала к «органам». Правда, Флоринский допускал, что «агенты» были самозванцами, то есть прикинулись чекистами, чтобы увести иностранцев в укромное место и там ограбить. Но это, скорее всего говорилось специально для поляков, и необязательно в это верил сам шеф протокола.
Позиция Флоринского в отношении ГПУ полностью совпадала с позицией Чичерина, который незадолго до своей отставки, в своем «политическом завещании» (1929) подробно высказался по этому вопросу. В числе главных «внутренних врагов» советской внешней политики и НКИД, наряду с Коминтерном, который своими революционными усилиями разваливал межгосударственные отношения, нарком называл ГПУ:
«Следующий “внутренний враг”, понятно – ГПУ. При т. Дзержинском было лучше, но позднее руководители ГПУ были тем невыносимы, что были неискренни, лукавили, вечно пытались соврать, надуть нас, нарушить обещания, скрыть факты. Т. Литвинов участвовал в комиссии по соглашениям или борьбе с ГПУ, он знает, как у этой гидры вырастали все отрубленные головы – аресты иностранцев без согласования с нами вели к миллионам международных инцидентов, а иногда после многих лет оказывалось, что иностранца незаконно расстреляли (иностранцев нельзя казнить без суда), а нам ничего не было сообщено. ГПУ обращается с НКИД, как с классовым врагом. При этом легкомыслие ГПУ превышает все лимиты. Колоссально нашумевшее дело Stan Harding базировалось исключительно на сообщении заведомой мерзавки Harrison, насквозь продажной душонки [559 - Стэн Гардинг и Маргарет Гаррисон – британская и американская журналистки, работавшие на разведслужбы. Подробнее об их приключениях в Советской России см.: Г. Лапина. Приключения американской шпионки в России // Звезда, 2019, № 1.]. Ни одна полиция в мире не базировала бы дела на таких никчемных основах. Отсюда вечные скандалы. Ужасна система постоянных сплошных арестов всех частных знакомых инопосольств. Это обостряет все наши внешние отношения. Еще хуже вечные попытки принудить или подговорить прислугу, швейцара, шофера посольства и т. д. под угрозой ареста сделаться осведомителями ГПУ. Это именно испортило более всего наши отношения с англомиссией до разрыва. Руководители ГПУ повторно обещали, что этого не будет, но, по-видимому, низшие или средние агенты ГПУ не унимаются. Некоторые из самых блестящих и ценных из наших иностранных литературных сторонников были превращены в наших врагов попытками ГПУ заставить путем застращиваний их знакомых или родственников их жен осведомлять об них ГПУ. Руководители ГПУ обещали наказать виновных, но аналогичные факты все снова повторялись.
О получаемых ГПУ документах писать нельзя. Внутренний надзор ГПУ в НКИД и полпредствах, шпионаж за мной, полпредами, сотрудниками, поставлен самым нелепым и варварским образом. Руководители ГПУ слепо верят всякому идиоту или мерзавцу, которого они делают своим агентом. С т. Дзержинским у меня были очень хорошие отношения, прекрасные с т. Трилиссером [560 - М. А. Трилиссер, начальник Иностранного отдела ГПУ/ОГПУ.], дипломатически безукоризненные с т. Менжинским, но агенты ГПУ считают меня врагом. Некоторые циркулирующие обо мне клеветнические измышления имеют, несомненно, источником ложь агентов ГПУ» [561 - Неизвестный Чичерин. Часть 2 // Последняя служебная записка Г. В. Чичеринаhttps://idd.mid.ru/informacionno-spravocnye-materialy/-/asset_publisher/WsjViuPpk1am/content/neizvestnyj-cicerin-cast-2-.].
Напомним, что Флоринский писал свою служебную записку в 1924 году, когда Чичерин еще оставался в силе. Но в НКИД его мало кто поддерживал и даже тогда заведующему Протокольным отделом нужно было обладать гражданской смелостью, чтобы бросить вызов могущественному ведомству.
В своих мемуарах Карлис Озолс не раз затрагивал вопрос о «внимании» к дипломатам со стороны ГПУ. Судя по эмоциональному стилю, для него, как и для его коллег, этот вопрос был весьма чувствительным: «Выполнять свои обязанности в Москве посланникам было трудно. Окружающий воздух казался душным, большевики интриговали, агенты ЧК работали вовсю» [562 - Мемуары посланника, с. 136.].
Само собой разумеется, практически весь обслуживающий персонал в иностранных миссиях находился на содержании ГПУ – водители, уборщики и уборщицы, садовники, курьеры… Им полагалось исправно докладывать обо всем увиденном и услышанном. Ничего нового в практике спецслужб, тем не менее, процитируем Флоринского: «Сеть агентов, следящих за отдельными членами представительств, существует, конечно, и ныне. При наличии благоприятных условий отдельным из них удается под видом прислуги или сотрудников проникнуть в представительства и вблизи следить за жизнью таковых. Сообщаемые ими сведения, бесспорно, могут оказаться иногда очень ценными…» [563 - АВП РФ, ф. 057, оп. 1, п. 101, д. 1, л. 3.].
Чекисты полагались не только на своих соглядатаев, но также установили подслушивающую аппаратуру во всех иностранных миссиях, которые с их точки зрения этого заслуживали. Этот факт, если и держался в секрете, то был секретом Полишинеля. В разговоре с Григорием Беседовским, приехавшим из Японии, Чичерин, которого возмущало и удручало беспардонное вмешательство ГПУ в дела НКИД, рассказывал:
«Ведь, знаете, эти прохвосты из ГПУ имеют свои микрофоны почти во всех иностранных посольствах, находящихся в Москве, У них существует даже специальная комната, где сосредоточены подслушивательные пункты. Помню, как-то Трилиссер, который, очевидно, желал хвастнуть передо мною своей блестящей организацией, сказал мне: “Хотите послушать, как сегодня афганский посол будет объясняться в любви одной из артисток оперетты? Приходите ко мне, и вы услышите всю эту сцену”. Эти прохвосты так гордятся своими успехами, что иногда совершают прямую неосторожность, рассказывая об этом в подвыпившем виде. Так, в частности, они чуть было не испортили моих отношений с Брокдорфом-Ранцау, который случайно, вследствие неосторожности ГПУ, узнал о подслушивании своих разговоров» [564 - На путях к термидору, с. 167–168.].
Помимо подслушивания, которое как бы в порядке вещей, если осуществляется аккуратно и не привлекая внимания, бросалась в глаза грубая и почти открытая работа наружки, службы наружного наблюдения. Озолс вспоминал:
«…ГПУ установило наблюдательные посты в домах напротив и на углу улицы, тщательно замаскированные. Скажем, у латвийской миссии стоял чистильщик сапог, взоры которого всегда были направлены на двери и ворота миссии. Иногда такие агенты являлись под видом посетителей, по делам, в качестве латвийских граждан. Внимательно прислушивались к разговорам, приметив кого-нибудь из посетителей, выходили, поджидали его и тут же задерживали. Недалеко от посольства еще дежурили служебные автомобили и мотоциклеты на случай, если намеченная жертва захочет ускользнуть.
Часто гнались за служащими миссий и посольств, когда те ехали в машинах, таким образом устанавливая, с кем они встречаются, кого посещают. Помню, польский посол Патек показал мне однажды через окно посольства, как машина и мотоциклет ГПУ ждут его выхода. Не раз об этом говорилось в дипломатических нотах и протестах, но всегда безрезультатно. Способы шпионажа только совершенствовались. Любопытно, с какой целью? Ответ прост: надо было получать сведения, знать, что происходит в иностранных представительствах, чтобы потом дискредитировать то или иное лицо. ГПУ шло дальше. Фабриковались вымышленные “дела” о контрабанде, шпионаже, несанкционированных советским правительством покупках, предосудительных отношениях и знакомствах.
…Ежедневно нужно было ждать подвоха, быть готовым к самым неожиданным провокационным выходкам, предвидеть западню. Так чувствовали себя мы, дипломатические представители. А каково ничем и никак не огражденным советским гражданам» [565 - Мемуары посланника, с. 184–185, 187.].
Грубая, назойливая и часто непрофессиональная слежка выводила из себя иностранных дипломатов. Турецкий посол, заметив, что «за посольством довольно беззастенчиво ведется наружное наблюдение», высказался Флоринскому по этому поводу (это относится к 1930 году, когда активность ОГПУ набирала обороты): «У меня нет и не может быть от вас секретов, принимая во внимание отношения между нашими странами… я готов открыть перед вами все свои столы и шкапы, но мне обидно, что за мной и моими сотрудниками следят, относятся к нам с недоверием. Особого значения я этому не придаю, так как понимаю, что подобное распоряжение о слежке может исходить лишь от третьестепенных чиновников» [566 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 24, д. 51, л. 24.].
Насчет «третьестепенных» – позволим себе усомниться.
Флоринский стал объяснять слежку заботой «органов» о безопасности членов дипкорпуса (недавно произошла кража в финской миссии, мол, «от этого усилена охрана»). «Посол если и не вполне поверил моим объяснениям, то во всяком случае сделал вид, что считает их удовлетворительными». Но шеф протокола тут же дописал, что не убежден, что «в своих докладах в Ангору [567 - То есть в Анкару.] он (посол – авт.) также мягок и уступчив, как в разговорах с нами» [568 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 24, д. 51, л. 23.].
Как считал Флоринский, произвол «органов» привел к ухудшению отношений с Фритьофом Нансеном. Он докладывал Чичерину 25 июня 1926 года: «Нансен чем-то обижен и, насколько известно, не был в прошлый раз в полпредстве на нашем празднике [569 - Имелся в виду прием по случаю очередной годовщины Октябрьской революции.]. Был целый ряд признаков его демонстративной холодности. Не знаете ли в чем дело? …Он часто просит об освобождении того или другого арестованного. Весьма часто нет возможности его удовлетворить. Не от этого ли зависит его охлаждение?» [570 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 404, д. 56600, л. 8.»].
При всей своей осторожности Флоринский иногда не сдерживался. По всей видимости, уставал от жалоб дипломатов. И заявлял прямо, что чекистская «опека» действует «на психику иностранных представителей» и усиливает «наш отрыв от дипкорпуса» [571 - АВП РФ, ф. 057, оп. 4, п. 101, д. 1, л. 27.].
Насчет «психики» – не преувеличение. 1-ый секретарь финского посольства Рафаэль Хаккарейн совершенно издергался. «Я постоянно держу у себя ящик мыла на случай ареста, – заявлял он, – т. к. я чистоплотен и т. к. я сам постоянно ожидаю ареста, в виду того, что все мои знакомые уже сидят» [572 - Там же.].
Дипломаты выражали свое недовольство не только Флоринскому, но и на более высоком уровне, эти настроения дошли даже до ЦИК СССР [573 - Центральный исполнительный комитет – формально высший государственный орган СССР.]. Представители этой инстанции возмутились тем, что в Большом театре в ложу дипкорпуса явился сотрудник протокольного отдела Немченко «в белой косоворотке», которым в 1920-е годы отдавали предпочтение чекисты. В результате шеф протокола «имел неприятные объяснения» – ему было сказано, что «появление наших сотрудников в таком виде может вызывать у дипломатов подозрение, что в их ложу посылаются агенты ОГПУ» [574 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 401, д. 56558, л. 100.].
Теряя осмотрительность, Флоринский делал резкие выводы, которые позже ему наверняка припомнили:
«…Промахи ОГПУ не приносят, нужно думать, нам особой пользы и лишь раздражают дипломатов, задевают самым жестоким образом их самолюбие… позволяя им… доносить своему правительству и трубить всякому новому свежему человеку, что в СССР царит произвол ОГПУ, перед которым все бессильны.
…следовало бы указать ОГПУ на необходимость перейти к более усовершенствованным и эластичным методам работы…
…решительным образом добиваться радикального изменения методов работы ОГПУ в части касающейся дипкорпуса, отказавшись от произвольных и необоснованных арестов сотрудников миссий и русских знакомых дипломатов. А также от недопустимых форм внешнего наблюдения за дипломатами и иных эксцессов откровенности, которые шокируют.
…необходимость разведки никто не отрицает, но разведки, построенной на разумных основаниях, а не такой, которая лишь вызывает раздражение и негодование дипкорпуса» [575 - АВП РФ, ф. 057, оп. 4, п. 101, д. 1, л. 27–28.].
Флоринский настаивал на «предварительном согласовании с НКИД намечаемых ОГПУ репрессивных действий», но сам не верил в возможность подобной уступки и тут же признавал: «вряд ли ОГПУ согласится на подобное предложение, если бы было признано целесообразным сделать таковое» [576 - Там же, л. 27.].
Что до дипломатов, то им трудно было поверить, что ГПУ действует без ведома и через голову НКИД. Приведем комментарии Озолса:
«Я никогда не верил басням работников НКИД, уверявших, что они ничего не могут сделать в том или другом случае, потому что встречают непреодолимое сопротивление ГПУ. Пора понять и сказать прямо, НКИД и ГПУ всегда работали вместе, рука об руку, и разногласий между ними не бывает. Это свои люди.
…Это один стан, две руки, одна другую мыла и моет, обе они пачкали и запачкали Россию. Общую согласную работу этих двух спевшихся учреждений я десятки раз испытывал на себе» [577 - Мемуары посланника, с. 142, 182.].
Лишь некоторые, как, например, Фредерик Якхельн, понимали, что все остальные ведомства беспомощны и бессильны на фоне ГПУ, и это «государство в государстве» [578 - АВП РФ, ф. 057, оп. 4, п. 101, д. 1, л. 27.]. НКИД мало что мог сделать, и не то что иностранных дипломатов, но и своих собственных сотрудников защитить было не в его власти. Судьба Флоринского и многих его коллег и товарищей – тому подтверждение.
Чекисты не прощали тех, кто бросал им вызов, даже если считали такой вызов смехотворным. Это доказывает инцидент, описанный в «заметках Литвинова» и относящийся, судя по всему, к концу 1920-х годов – когда ОГПУ руководил еще Менжинский, но все большую силу набирал его заместитель Генрих Ягода. Неожиданно Флоринский исчез, не приходил на работу несколько дней, и Ягода утверждал, что ему ничего об этом не известно. Потом шеф протокола появился – «растерянный и подавленный». Рассказал, будто бы его задержали агенты угрозыска, на квартире, где торговали краденым, а он, не зная об этом, хотел купить там подержанный фотоаппарат. Но почему-то доставили во внутреннюю тюрьму на Лубянке и потом освободили по личному указанию Ягоды [579 - Notes for a Journal, p. 37–38.].
Едва ли этот эпизод выдуман – случившееся можно рассматривать как прелюдию к новому аресту, который произойдет в 1934-м году, уже без надежды на освобождение.
Изоляция и концентрация
На протяжении своей карьеры в НКИД Флоринский с горечью наблюдал, как рушатся все его надежды. В самом начале 1920-х годов казалось, что приезд в СССР иностранных дипломатов, как следствие «полосы признаний», возвестит миру об открытости социалистического государства, которое явится маяком и эталоном прогресса для остального мира. Это подразумевало общение, обмен опытом, ведь только таким образом, по логике вещей, можно убеждать других в своих преимуществах. Однако советский режим не имел ничего общего с истинным социализмом, склонялся к автаркии и мог успешно выживать лишь за непроницаемым занавесом, который позже назовут железным.
Иностранных дипломатов, обязанных служить посредниками в отношениях между государствами, понимать и чувствовать специфику страны своего пребывания, налаживать и поддерживать контакты с людьми, от социальных низов до высшего эшелона, в Советском Союзе не сразу, постепенно, но последовательно и неотвратимо от этих контактов удерживали. Иностранные дипломаты и вообще иностранцы, за малыми исключениями, рассматривались как носители чуждых, опасных идей, проникновения которых нельзя было допустить в осажденную социалистическую крепость. По определению Элизабет Черутти, их воспринимали, «как неизбежное зло» [580 - Ambassador’s Wife, p. 52.]. Вот почему московский дипкорпус шаг за шагом превращался в изолированный анклав, золотую клетку, обитателям которой создавали условия жизни несравненно лучшие, чем у простых советских граждан, только бы они не выбирались «на волю», «за флажки» и не начинали знакомиться с этими самыми гражданами. Подобная обстановка производила тягостное впечатление, уязвляла и удручала.
Карлис Озолс сравнивал московский дипкорпус с большой семьей, которая, «особенно в лице ее высших представителей, жила своей особой жизнью, отгороженная от остальной России. Отгороженность и стала нашей общей сплоченностью, а изолированность, наша обособленность вызывалась российскими условиями тех лет» [581 - Мемуары посланника, с. 215.].
Элементы свободы, имевшиеся в советском обществе в период НЭПа, исчезали по мере того, как сталинское руководство сворачивало этот ленинский проект и усиливало контроль над всей социальной сферой. Любой приезжий «оттуда» априори считался шпионом и врагом, и встречи с ним легко заканчивались арестом, приговором, лагерями или расстрелом. Поэтому попытки зарубежных дипломатов контактировать с местной публикой чаще всего не находили понимания и отклика. Даже люди с именем, известные деятели науки и культуры, предпочитали не рисковать. На дипломатические рауты неоднократно приглашали Сергея Эйзенштейна, Константина Станиславского и Владимира Немировича-Данченко, они, конечно, обещали, но далеко не всегда приходили [582 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 411, д. 56700, л. 196.].
Для обыкновенного гражданина, не уполномоченного общаться с дипломатами в силу своих профессиональных обязанностей, посещение иностранной миссии нужно было заранее согласовать с «органами», никакой самодеятельности не допускалось. Самодеятельность могла плохо кончиться…
Это доказал малоприятный случай с Борисом Новиковым, лучшим советским теннисистом, в будущем шестикратным чемпионом СССР. В 1931 или 1932 году его пригласили немцы играть на теннисной площадке посольства. Не подумав, он согласился, часто приходил туда, играл с дипломатами и их гостями. С заядлой теннисисткой мадам Черутти, шведом Гейденштамом, датчанином Торпом (Эмиль Торп-Педерсен, датский посланник), французскими дипломатами… Так продолжалось около года, и никто Новикова не трогал. Чекисты любили подержать «рыбку» на крючке, в расчете на то, что в какой-то момент она пригодится. Но, вероятно, не придумали способа использовать теннисиста и устроили ему показательную порку. После того, как он сыграл с Ландманом, одним из ведущих теннисистов Германии.
За это Московский союз физической культуры дисквалифицировал Новикова на два года – дескать, не имел права участвовать в состязании самовольно («без предварительного согласия спортивной организации»). Это было настолько неожиданно и необоснованно, что за Новикова вступился Центральный дом клуба армии, членом которого он состоял. Пытался опротестовать «столь суровое наказание, ибо игра носила сугубо частный характер и не может быть признана состязанием (не было ни протокола, ни даже судьи)». За бедолагу ходатайствовал посол, который тоже указывал на неофициальный характер игры. «Вы знаете, – сказал Дирксен, – что мы и так мало видим людей; поэтому нам это особенно тяжело; Новиков играл у нас больше года; это приятный молодой человек, которому мы симпатизировали и вдруг такая неожиданная неприятность» [583 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 24, д. 51, л. 216.].
Заступничество германского посла только ухудшило положение Новикова. Представитель Высшего совета по физической культуре (спортивный чиновник т. Кулагин) заявил Флоринскому, который тоже пытался выгородить спортсмена, «о недопустимости игры наших физкультурников с буржуазными спортсменами» [584 - Там же.].
Новикова арестовали, и это совершеннейшим образом расстроило немцев. Посол пошел просить за него к Литвинову, а Оскар фон Нидермайер (тоже не последняя фигура, кадровый офицер рейхсвера, разведчик, курировал в посольстве тайное советско-германское военное сотрудничество) написал Кара-хану. Ничего не помогло. Флоринскому пришлось ознакомить Дирксена «в порядке личной информации» с такой интерпретацией случившегося: «Б. Новиков оказался недостойным человеком, не заслуживающим его внимания; он обвиняется в тяжелом преступлении против Соввласти и в этом преступлении он сознался; таким образом его арест не находится ни в какой связи с его игрой на площадках германского посольства и Нидермайера…» [585 - Там же, л. 215–216, 230; АВП РФ, ф. 057, оп. 10, п. 108, д. 2, л. 54.].
Сразу скажем, что Новикову повезло, его через какое-то время выпустили – тюремное заключение оказалось недолгим. В биографии спортсмена, размещенной в интернете, об этом прискорбном случае не упоминается.
А для нас это лишнее доказательство тому, что для «органов» спорт не мог являться поводом для международного общения, и о девизе Пьера де Кубертена «О, спорт, ты мир!» там если и слышали, то не следовали ему. Когда мадам Черутти зимой 1930 года принялась играть на крытом корте стадиона «Динамо» (корты в итальянском, английском и немецком посольствах были летние), возникла неловкая ситуация. Спортивное общество «Динамо» было организовано чекистами, входило в систему ГПУ. Появление там итальянской дамы было воспринято как идеологическая и политическая диверсия. Помощник секретаря общества сообщил Флоринскому, что «некоторые члены недовольны тем, что на их корте играет м-м Черутти». Шеф протокола от себя заметил с присущей ему иронией: «фашистка среди чекистов, действительно парадоксально», но упросил не выгонять итальянку хотя бы до весны. Пусть играет в утренние часы, когда корт не загружен. А весной можно уже будет играть на летнем корте немецкого посольства» [586 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 24, д. 51, л. 49.].
Французский посол Жан Эрбетт подчеркивал, что иностранные миссии находятся в «ненормальном положении» и «должны довольствоваться встречами с ограниченным количеством чиновников… так как лишены возможности общаться с “русским обществом” и принимать его у себя». Они «желают встречаться с представителями научной мысли, техники, искусства, как имеют возможность это делать… в других странах, в частности в той же Франции», но в СССР «их боятся и бегут от них». Причины – в репрессиях и запуганности людей [587 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), п. 13, д. 408, л. 184–186; АВП РФ, ф. 09, оп. 3, п. 24, д. 8, л. 160.].
Флоринский добросовестно опровергал подобные высказывания, во всяком случае, подчеркивал это на страницах своего дневника, когда писал о «о злостных жалобах здешнего дипкорпуса на условия существования в Москве». Дескать, ничего такого, «никаких ограничений по общению совграждан с иностранными дипломатами не ставится… в этом я решительнейшим образом заверяю посла». И добавлял, что «сам факт общения советских граждан с иностранными дипломатами и посещениями ими миссий не вызывает возражений и каких-либо преследований; никто им не мешает» [588 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), п. 13, д. 408, л. 184186, 188.].
Трудно сказать, насколько убедительно все это звучало, ведь сам Флоринский едва ли принимал на веру то, что говорил. Но в официальном документе мог лишь констатировать, что Эрбетта убедить не получилось, француз отметал все доводы шефа протокола как пропаганду. Такого мнения придерживались практически все представители дипкорпуса.
Выступая на заседании Коллегии НКИД в феврале 1928 года, заведующий Отделом Прибалтики и Польши Мечислав Добраницкий отметил претензии дипкорпуса относительно «изолированности от общества». Приводил высказывания польского журналиста Шмидта (изолированность польской миссии, опасения налаживать контакты с советскими гражданами «ввиду репрессий») и финна Рафаэля Хаккарайнена, который к тому времени уже покинул СССР и работал в министерстве иностранных дел в Хельсинки («всякий контакт между иностранными представительствами и совгражданами рассматривается в СССР как нечто недопустимое»). Финский посланник Понтус Артти, направляясь в Москву, на прощанье сказал сотрудникам МИД Финляндии, что в советской столице «его ждет тяжелая жизнь в полной изоляции». Это дошло до советских дипломатов и полпред в Хельсинки Сергей Александровский известил об этом НКИД [589 - АВП РФ, ф. 09, оп. 3, п. 24, д. 8, л. 1.].
Штейгеру, кстати, Артти говорил так: «В течение первого года можно как-то мириться с нашей изоляцией, но затем жизнь становится совершенно невыносимой» [590 - Там же, л. 163.].
Передвижения сотрудников иностранных миссий строго регламентировались. Речь шла не только о посещении режимных объектов, но даже о поездках с целью отдыха. Разрешения, если и давались, то после бюрократической волокиты, отбивавшей всякое желание отдохнуть. Как-то датский коммерческий советник Ланге захотел провести отпуск на Москва-реке, на моторной лодке, «питаясь рыбой собственного улова». «Одним словом, – резюмировал Флоринский, – хочет провести вполне спортивно свой отпуск на воде». Вроде бы ничего предосудительного, но на реке имелись железнодорожные мосты, которые западные диверсанты, конечно, мечтали взорвать. Поэтому нужно было просить о разрешении на «проход под железнодорожными мостами». Начальник охраны путей сообщения сначала, естественно отказал, пришлось обращаться «выше», и добро в конце концов было получено. Жаль только, что к этому времени отпуск у датчанина закончился [591 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 408, д. 56661, л. 20, 34.].
Не только дипломаты, но и обыкновенные граждане, приезжавшие из-за рубежа, испытывали на себе все прелести советской замкнутости и зажатости. В 1930 году Масахира Шимада (к тому времени уже 2 секретарь японского посольства) приводил в качестве примера «историю японского студента, который приехал в Москву для изучения русского языка в русской семье». Ни одна семья не согласилась его впустить, опасаясь, что контакты с иностранцем обернутся арестами, высылкой из Москвы или чем-то еще худшим. Студент, прожив несколько недель в гостинице, убрался восвояси [592 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 24, д. 51, л. 158.].
Особенно переживали жены дипломатов. Далеко не всем удавалось устроиться на работу в посольстве, времени для общения было хоть отбавляй, а вот само общение находилось в дефиците. Супруга датского посла Скау жаловалась, что ничего не видит в Москве, «где так много нового и интересного. Корпусу никогда ничего не показывают» [593 - АВП РФ, ф. 09, оп. 3, п. 24, д. 8, л. 167.]. Мадам Черутти излила свою горечь Чичерину, но нарком мало чем мог ей помочь. Флоринский записал: «Главная жалоба м-м Черутти – невозможность общаться с местным обществом, в особенности с художниками. “Я не могу согласиться, чтобы, например, Станиславского, как подневольного, гнали ко мне на чашку чая. Они нас боятся и вероятно правы. Чичерин кажется меня понял”» [594 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 411, д. 56698, л. 27.].
Элизабет Черутти, по ее словам, вскоре смирилась с тем, что свободного общения с интеллектуальной и культурной элитой, на что она рассчитывала, нет и не будет, и ее удел «сидеть в гостиной, пить чай с дамами из дипломатического корпуса и обмениваться сплетнями» [595 - Ambassador’s Wife, p. 51.].
Из протокольного дневника:
«…Мадам Черутти с большим жаром негодовала против того, что не может запросто, как в других странах, встречаться с верхушкой интеллигенции, в особенности с артистической ее частью. «Вас мало знают в Европе, говорила она, но манера, которой вы сами оказываете себя здесь, делает вас ненамного понятнее и яснее, ибо вы в сущности ничего нам не показываете» [596 - АВП РФ, ф. 09, оп. 3, п. 24, д. 8, л. 167.].
«…Ева Урби громко проклинала московское общество, где всё всегда одинаково: официальные лица, официальные блюда и официальные официанты. “Даже лакеи и те не обновляются”» [597 - АВП РФ, ф. 09, оп. 3, п. 24, д. 8, л. 167.].
Страдала и Эми Чилстон, супруга британского посла (виконт Аретас Чилстон прибыл в Москву в 1933 году), хотя британское воспитание заставляло ее воздерживаться от резких суждений. К тому же милиция оперативно нашла утерянную ею сумочку, она «восторгалась быстротой наших органов и честностью лица, нашедшего сумочку», и это несколько примирило ее с советской реальностью. Но беседа показала, что все же она не всем довольна. «У меня были сведения о большой враждебности леди Чилстон, – отчитывался Флоринский. – Из довольно продолжительной беседы с ней я не вынес впечатления о предвзятой ее враждебности. Скорей похоже, что она скучает в Москве, а отсюда может быть и дурное настроение. Она откровенно мне сказала, что ей не хватает живой связи с театральным миром. Она больше всего интересуется искусством и постановкой этого дела у нас. Очень ее интересует также кинематографическое искусство, просила устроить для нее посещение киностудии…» [598 - АВП РФ, ф. 057, оп. 14, п. 111, д. 1, л. 127.].
Атмосфера взаимной подозрительности, страха и шпиономании в советском государстве заставляла воздерживаться от контактов с иностранными дипломатами не только обыкновенное население, но и государственных служащих, в том числе высокопоставленных. Это ощущалось в Москве, а особенно в провинции. Там вообще от иностранцев шарахались как черт от ладана – неровен час, скажешь что-то не то, донесут ведь и посадят. Словом, исходили из того, что береженого бог бережет. Пример – из письма Сергея Александровского, в 1926 году работавшего в Харькове в роли Уполномоченного НКИД при правительстве Украины. Письмо была адресовано Литвинову:
«Если иностранцы жалуются на изоляцию в Москве, то в Харькове для этого они имеют еще больше основания, ибо за год они имеют возможность видеть кой-кого из наших людей едва 1–2 раза. За 2 года моего пребывания здесь не было буквально ни одного случая, когда кто-нибудь из наших принял бы кого-нибудь из консулов хотя бы в служебном кабинете. Я не раз слышал намеки от германского консула на то, что ему трудно исполнять свои обязанности без общения с руководящими лицами, а меня он, дескать, не хочет особенно затруднять расспросами. …Приемы, которые я устраиваю, всегда посещают только второстепенные персонажи Харькова, члены Коллегии и замнаркомы, да и то с большой неохотой, потому что в Харькове, может быть больше, чем в Москве, существует настроение по адресу таких приемов, как к чему-то почти “зазорному”. Хотя, подчеркиваю, я устраиваю нечто подобное крайне редко и весьма скромно. Я полагаю, что раз в год и в харьковских условиях прием для иноконсулов вещь неизбежная и необходимая. Я думаю, что на такой прием раз в год должны приходить один-два видных товарища из действительно руководящих украинской жизнью» [599 - АВП РФ, ф. 05, оп. 11, п. 72, д. 12, л. 15.]
От иностранцев скрывались даже сотрудники НКИД. Казалось, им-то сам бог велел контактировать с дипкорпусом – соблюдая элементарные приличия, протокольные правила, а также в расчете на получение ценной информации – но куда там. Нкидовцы довольно быстро поняли, что в глазах высшего советского руководства они входят в группу риска и являются первейшими кандидатами на аресты, лагеря и ВМН – высшую меру наказания. Огонь всегда ведется, прежде всего, по штабам…
Дело дошло до того, что работники наркомата начали избегать встреч с зарубежными дипломатами, а если все же такие встречи происходили, то вели себя сумрачно и скованно, чтобы не дать повод к продолжению общения. 1-й секретарь итальянского посольства Джованни Персико по этому поводу едко заметил: «при встрече с московскими коллегами у него всегда желание выразить соболезнование, так как у них такой грустный вид, будто бы у них только что умерли все близкие родственники» [600 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 415, д. 56751, л. 209.].
Советские дипломаты и в последующие годы в общении с зарубежными коллегами старались сохранять каменное выражение лица, избегая непринужденности, живости, улыбок и шуток. В 1959 году, в Нью-Йорке, в ходе Генассамблеи ООН, министр иностранных дел Австралии Ричард Кейси был обескуражен мрачной физиономией своего советского counterpart Андрея Громыко. «Он выглядел так, как выглядит человек, только что съевший несвежую устрицу» [601 - Australian Foreign Minister. The Diaries of R. G. Casey 1951–1960. Ed. by T. B. Millar. London, 1972, p. 280–281.].
Замечание Персико было сделано за 30 лет до этого, как видим, ничего не менялось. Но даже раньше, в 1923 году персидский посол как-то сказал Флоринскому: «Я с сожалением должен заметить, что Наркоминдел сторонится от нас (от Корпуса) и по возможности старается избегать каких бы то ни было личных отношений» [602 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 397, д. 56462, л. 12.]. Годом спустя эту тему в беседе с шефом протокола развил Озолс:
«…Озольс указал мне, как больно переживается подчеркнутое игнорирование иностранных представителей Наркоминделом. Как я ни старался ближе подойти к вашим товарищам, я всегда встречал лишь сухую любезность и желание ускользнуть от поддержания более сердечных и добрых отношений, а не только официальных. Очевидно, причиной этому является партийная дисциплина, запрещающая вам бывать у представителей иностранных государств. Один только С. И. Аралов не боится меня и бывает у меня запросто, что я чрезвычайно ценю» [603 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 398, д. 56491, л. 28.].
Пьетро Кварони, покидая Москву, докладывал Флоринский, «на прощанье дал нам “завет”: обязательно добиться того, чтобы советские граждане, знакомящиеся с иностранцами, не обвинялись по факту в государственной измене. Никакие наши качества не могут сгладить тяжелого впечатления, остающегося от этой практики» [604 - АВП РФ, ф. 09, оп. 3, п. 24, д. 8, л. 167.].
Дмитрию Тимофеевичу приходилось полемизировать с дипломатами, находить хотя бы отчасти внятные объяснения поведению если не всех советских граждан, то хотя бы работников наркомата. Ссылку на партдисциплину, которая выставляла в не слишком хорошем свете советскую коммунистическую партию, он категорически отрицал и придумал другую причину: «…обилие работы… отсутствие постоянного помещения, где бы мы могли регулярно встречаться с дипкорпусом… затруднительность принимать у себя… ввиду трудных жилищных условий» [605 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 398, д. 56491, л. 28; АВП РФ, ф. 09, оп. 3, п. 24, д. 8, л. 196.].
Помимо загруженности работой, общественными обязанностями и «стеснительности» («у себя принимать не могут из-за трудности жилищных условий»), Флоринский указывал на то, что у сотрудников НКИД и иностранных дипломатов «распорядок дня различный»: «в посольствах обедают в 8, а у нас в 4-5-6». И, «пообедав в 5 часов, приходится снова обедать в миссиях в 8». Вследствие этого нкидовцы уже не могут вынести «утомительное 2-3-х часовое сидение за столом после трудного рабочего дня». Приняв приглашение на обед в то иное посольство, им часто приходится отказываться «чуть ли не накануне», а это «тоже повод для обид и нареканий». Также Флоринский ссылался на «несветскость» большинства сотрудников НКИД, не имевших опыта общения в привычном формате для иностранных дипломатов.
Шеф протокола втолковывал такие версии Озолсу, Кварони и всем остальным дипломатам, но без особого успеха.
Существовал узкий круг лиц, приходивших на мероприятия с участием дипкорпуса и ввиду своего положения, имевшихся договоренностей с «органами» или высшим руководством, не боявшихся такого общения. Уже упоминавшийся Семен Аралов, не менее крупный дипломат Федор Ротштейн, Максим Литвинов, Лев Карахан, Анатолий Луначарский, Борис Штейгер, Дмитрий Флоринский, Андрей Сабанин, Борис Канторович… Даже если перечислить всех, кто входил в эту «могучую кучку», список окажется не слишком длинным.
Лиц женского пола в нем практически не было, что дополнительно огорчало дам из дипорпуса. Приехав в Москву в 1924 году, супруга французского посла Эрбетта по наивности надеялась наладить общение с советскими женщинами и поделилась своими планами с Флоринским. Последовал такой диалог:
«Я сказал, что наши дамы мало бывают в миссиях. Посольша перебила меня, издав сочувственный возглас, который можно было перевести как сожаление, что наши дамы боятся или что им не разрешают встречаться с иностранцами. Я поспешил пояснить, что у нас мало интересуются “светскостью”, да и к тому же нашим дамам некогда этим заниматься, т. к. почти все жены наших ответственных работников сами ведут какую-нибудь общественную работу» [606 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 401, д. 56558, л. 9.].
Исключения встречались редко. Приезжая в Москву, обязательно завязывала новые и возобновляла старые контакты Александра Коллонтай, уделявшая специальное внимание женской части дипкорпуса. Мадам Скау и другие «послицы», изнывавшие от скуки и отсутствия общения, были искренне благодарны единственной в то время советской женщине-послу. «Только м-м Коллонтай иногда о ней заботится, но она ведь так редко приезжает в Москву», – вздыхала Скау [607 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 415, д. 56751, л. 104.].
Принимая во внимание активность и светскость Коллонтай, Флоринский старался исчерпывающим образом использовать ее пребывание в Москве, куда она наведывалась из Христиании и других зарубежных столиц, где была полпредом. К примеру, 27 августа 1923 года специально по случаю приезда Александры Михайловны шеф протокола устроил у себя five o’clock tea (пятичасовой чай). Пригласил норвежского поверенного в делах Мартина Волстадта и секретаря норвежского посольства Вольдемара Эбессена, германского поверенного в делах Отто фон Радовица и старшего помощника британского агента Питерса. Из нкидовцев – Георгия Лашкевича.
В те годы Коллонтай была единственной в мире женщиной, занимавшей столь высокую дипломатическую должность, и понятно, что она вызывала огромный интерес. Несколько наблюдений Флоринского в тот вечер заслуживают внимания. Англичанин Питерс вел себя сдержанно – возможно, по причине британского консерватизма (для Форин офиса женщина в роли главы дипломатической миссии в то время представлялась чем-то неслыханным и неуместным) и нарастающих проблем в двусторонних отношениях. Уехал первым, что показательно. А «усерднее всех беседовал с тов. Коллонтай ф. Радовиц, усевшийся возле нее» [608 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 397, д. 56462, л. 12.]. Присутствие супруги нисколько его не смущало.
«Дипломаты были в некотором затруднении – целовать ли руку у т. Коллонтай (полпред, но в то же время дама). Радо-виц разрешил этот “сложный вопрос” в положительном смысле и его примеру последовали остальные, за исключением Питерса. После этого первого знакомства т. Коллонтай, завоевавшая всех присутствующих своей любезностью, имела в течение прошлой недели свидания с Волстадтом и супругами ф. Радовиц» [609 - Там же.].
Флоринский не упустил случая сказать несколько слов о сопровождавшем Коллонтай молодом французском коммунисте Марселе Боди, который был близок с ней и благодаря этому занимал дипломатическую должность в советском полпредстве в Норвегии. Он произвел на шефа протокола приятное впечатление: «Т. Боди держит себя в обществе хорошо, без излишней развязности или застенчивости» [610 - Там же.].
Наряду с Коллонтай активно вели себя Айви Литвинова и Наталья Розенель, хотя и совершенно по-разному, ставить этих прекрасных дам на одну доску, конечно, нельзя. Розенель выходила в свет, так сказать, ради самой себя, а Литвинова помогала мужу, стремилась минимизировать неудовольствие дипкорпуса от советской нелюдимости. Флоринский признавал, что «поддержание отношений по дамской линии… лежало почти исключительно на А. В. Литвиновой». В силу своего британского происхождения и высокого положения в советской иерархии она держалась свободно, на западный манер, ходила на приемы, а также принимала у себя дипломатов и их жен. В 1925 и 1926 годах схожим образом стала вести себя супруга Сергея Дмитриевского (напомним – одно время он был Управляющим делами НКИД). Флоринский обрадовался, отмечая ее достоинства: «жена т. Дмитриевского, владеющая языками и держащая себя просто, но с большим тактом» [611 - Там же, л. 21.]. Однако вскоре Дмитриевский распрощался с СССР и рассчитывать на его супругу уже не приходилось.
В 1928 году Флоринскому ненадолго удалось простимулировать женскую активность, возобновив чайные журфиксы [612 - Журфикс (фр. jour fixe) – день недели, выделенный для приема гостей.], которые проводила Литвинова. Такой прием, причем на широкую ногу, состоялся 13 декабря. Предполагалось пригласить побольше советских представителей, но в ОГПУ решили не потакать протокольным прихотям Флоринского:
«Список советских людей, намеченных для приглашения на наши приемы, еще не согласован и находится, как мне было сообщено, на просмотре у т. Менжинского; поэтому пришлось ограничиться обычным кругом наших гостей. Но и из них далеко не все отозвались на приглашение. В частности, не явились Мейерхольд (которому я лично звонил на квартиру, подтверждая приглашение), Александровский и Владимиров [613 - Возможно, имелся в виду директор Малого театра В. К. Владимиров.]. Приехали Немирович-Данченко с женой, Таиров, Розенель, Свидерский, Скобелев, Б. Б. Красин [614 - А. Я. Таиров – актер и режиссер, создатель Камерного театра, А. И. Свидерский – советский государственный деятель, одно время полпред в Латвии, М. И. Скобелев – советский государственный деятель, участник торговых переговоров с Великобританий и Францией, Б. Б. Красин – композитор, брат Л. Б. Красина.], О. Д. Каменева, Линде [615 - Не вполне ясно, о ком шла речь.]. – танцевали под рояль. Такое начинание понравилось. В этом сезоне это первый чайный прием с танцами; многие с грустью вспоминая субботние приемы у графини Манзони, выражали надежду, что инициатива А. В. Литвиновой послужит примером и для других – молодежь скучает. – Т. Сайрио [616 - И. И. Сайрио, в то время Управляющий делами НКИД.] позаботился о том, чтобы придать буфету более тщательный и домашний характер» [617 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 411, д. 56700, л. 26.].
Однако о регулярности таких мероприятий можно было только мечтать. Не говоря уже о других предложениях Флоринского: «Иностранцы также весьма оценили бы появление, хотя бы по одному разу в сезон, наших ответственных сотрудников с женами на чайных приемах у иностранных дам, имеющих свои дни. Такие посещения заменили бы вместе с тем визиты этим дамам, которые у нас никогда не делают и к которым по существу обязывает международная вежливость» [618 - Там же, л. 132.].
Не удалось.
Если в посольства, на встречи, приемы или вечеринки с участием дипкорпуса приходили новые лица из НКИД, то для иностранных дипломатов это становилось приятным сюрпризом. Когда однажды это случилось на журфиксе у супруги итальянского посла графини Манзони, она «не могла скрыть своего удовлетворения» [619 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 401, д. 56558, л. 21.].
Впрочем, удовлетворение выражалось не всегда. Нкидовцы нередко на приемах отмалчивались, проявляли застенчивость, не имея навыков светского общения. А когда в посольства приходили другие официальные лица, даже очень высокопоставленные, то они нередко вели себя не слишком любезно и дружелюбно – может, опасаясь, что на них могут донести и обвинить в недопустимом сближении с врагами Страны Советов. Это огорчало Флоринского, и он просил «обратить внимание на то, чтобы при посещении иностранных приемов представители наших учреждений не держали бы себя так, как будто они делают великое одолжение и не проявляли бы явного пренебрежения к окружающему обществу в самых откровенных формах, как например, имеет привычку Нач. Отдела внешних сношений Реввоенсовета т. Гайлис (на обеде у японского военного атташе и на последнем приеме в Турецком посольстве)» [620 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 411, д. 56700, л. 13–14.].
Сложившаяся ситуация наносила ущерб государственным интересам, Флоринский это понимал, считал ее ненормальной и пытался что-то исправить. Однако это была борьба с ветряными мельницами…
Обращаясь к руководству НКИД, он разъяснял «отрицательные стороны нашей замкнутости» [621 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 398, д. 56491, л. 29.]. Указывал, что «наше нежелание общаться» приводит к «постоянному уязвлению самолюбия иностранных представителей». И, кроме того, «нами не используются возможности обработки отдельных членов дипкорпуса в желательном для нас смысле». Что происходит в результате? Приезжает в Москву новый дипломат… «раз или два в году» его приглашают на обед к Чичерину, «изредка на приемах в миссиях встречается с сотрудниками НКИД, также изредка приходит в НКИД для деловых разговоров… С нашей действительностью знакомится через своих коллег или немногих представителей русской буржуазии, принятых в иностранных миссиях, и получает, конечно, самую тенденциозную информацию. НКИД от него сторонится, но зато его любезно принимают в британской миссии, двери которой широко открыты и которая является центром, объединяющим дипкорпус». И «здесь новичка наставляют» в духе, невыгодном советской стороне [622 - Там же, л. 28–29.].
Эту докладную записку Флоринский написал в 1924 году, когда британская миссия считалась главным центром враждебного влияния в дипкорпусе. Позже в его оценках аналогичная роль отводилась итальянскому посольству. Об этом уже говорилось, но нужно добавить, что позиция англичан, итальянцев или других западников являлась проявлением не только идеологической и политической неприязни, но и элементарной реакцией на отношение к ним нкидовцев и прочих советских чиновников.
Флоринский писал об этом не прямо, но, в общем, достаточно понятно, не преминув подпустить шпильку советскому начальству: «Итальянское посольство последовательно проводит тенденцию замыкания корпуса в себе, отмежевания от советского мира (правда никогда не отличавшегося особым гостеприимством в отношении иностранных дипломатов), проповедь своего рода снобизма, провозглашающего эту отчужденность. Такие тенденции, идеологом и вдохновителем которых является воинствующий фашист Черутти, прививаются среди некоторой части корпуса… Мне кажется, что эти настроения формулируются приблизительно так: советские представители не проявляют к ним радушия и уклоняются от общения с ними; мы слишком горды, чтобы искать сближения и будем отвечать им такой же строгой официальщиной и лишь в тех случаях, когда это совершенно необходимо» [623 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 411, д. 56700, л. 11.].
С 1928 года отношения с западными дипломатами стремительно портились, и Флоринский, в частности, связывал это с уходом Брокдорфа-Ранцау, «служившего сильным сдерживающим началом», а также с приездом Черутти. В дипкорпусе, рапортовал шеф протокола, «ведется кампания против изоляции». «В центре Черутти и Эрбетт – первый из свойственного ему высокомерия и снобизма, а также под влиянием жены, мечтающей о литературном и артистическом салоне; а второй из желания завязать на легальном основании связи с интеллигентщиной, чтобы прощупать среди нее антисоветские настроения, которые нынче ему повсюду мерещатся. Кроме того, обоих связывает общее желание нам вредить, усиливая в Корпусе враждебные настроения и трудности пребывания в Москве». В качестве активных сторонников кампании указывались Артти, Гейденштам, Озолс, и прогнозировалось, что «к ним примкнут остальные прибалты (может быть, кроме Балтрушайтиса), скандинавы и грек» [624 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), п. 13, д. 408, л. 184; АВП РФ, ф. 09, оп. 3, п. 24, д. 8, л. 187.].
Спустя год в протокольном дневнике была сделана следующая запись: «По сообщению Б. С. Штейгера в Корпусе якобы создалась группа, активно агитирующая за полную самоизоляцию в ответ на “невыносимую изоляцию”, на которую обречены в Москве иностранные дипломаты». Раз нет общения, на которое рассчитывали дипломаты (с «членами правительства и общественными кругами»), то было решено «свести до официального минимума общение с теми официальными представителями, “которые имеют ныне обращение в корпусе”», так как это «создает лишь вредную и недостойную иллюзию. Лучше вовсе никого не видеть и замкнуться в своем кругу, чем питаться подобными суррогатами». Закоперщиками были названы на этот раз Черутти, Гейденштам и Урби, а Эрбетт и Скау квалифицировались как «умеренные», полагавшие нецелесообразным «отказываться от последних ресурсов» [625 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 415, д. 56751, л. 142–143.].
Шеф протокола предпринял попытку переломить ситуацию, сломать преграды, отделявшие советских дипломатов от западных. Формально, он подавал это как заботу о государственных интересах, но конечно, не забывал и о своих личных. Дипкорпус являлся для него жизненно необходимой средой обитания, лишиться ее он не хотел, к тому же наведение мостов ради преодоления изоляции позволяло ему еще более плотно контактировать с зарубежными дипломатами. Для начала он постарался донести до руководства всю сложность и пагубность создавшегося положения. Процитируем некоторые его высказывания по этому поводу:
«… Корпус скучает, хиреет, выцветает. В этом отношении нельзя не согласиться с оценкой персидского посла, сделанной им, правда, в очень осторожных выражениях. Чувствуется скука и апатия. Все друг другу надоели, но не видно больше прежних попыток проявить какую-то инициативу по оживлению общества, расширить каким-нибудь образом связи, выйти за пределы узкого круга иностранных дипломатов плюс несколько работников НКИД, плюс неизменный Штейгер. Не слышно даже больше жалоб на отсутствие общества. Скука и замкнутость, с которыми все как будто примирились, как с чем-то неизбежным» [626 - АВП РФ, ф. 09, оп. 3, п. 24, д. 8, л. 152.].
«…Корпус в большинстве своем осознал невозможность улучшить свое положение, отказался от всяких иллюзий и дальнейших попыток в этом направлении и что он мирится волей-неволей со своей замкнутостью, с необходимостью продолжать обособленное от внешнего мира существование, довольствуясь лишь собственными скудными ресурсами. На смену прежним надеждам, устремлениям и даже известному энтузиазму, который проявляли дипломаты, приезжающие в Москву в расчете на интересную работу и встречи, – пришли рутина и скука людей, обреченных вариться в собственном соку. Мне не хотелось бы сгущать краски, но мне кажется, что именно таково примерно состояние моральной депрессии, переживаемой ныне Корпусом. Конечно, Москва не единственная столица, в которой дипкорпус обречен на замкнутую жизнь. Но это не довод. Мне не думается, что нашим интересам отвечали указанные пессимистические настроения Корпуса. Но кое-что может быть сделано, чтобы скрасить и оживить жизнь иностранных дипломатов. Они не избалованы вниманием и всякий шаг с нашей стороны возымеет свой эффект [627 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 411, д. 56700, л. 12.]».
«…Дипломаты не без оснований жалуются, что мы не желаем с ними знаться, пренебрегаем ими и всячески это подчеркиваем. Такая вынужденная отчужденность чрезвычайно болезненно переживается дипкорпусом, не желающим примириться с отсутствием известных личных отношений, въевшихся в плоть и кровь профессиональных дипломатов и выявляющих, с их точки зрения, дружественные отношения между представляемыми государствами. Вот почему большинство из них… никак не может переварить московской практики, идущей вразрез со всеми традициями и навыками, принятыми в этой области в других странах, и вот почему они столь чутки и благодарны за проявление с нашей стороны даже небольших знаков внимания, выходящих несколько из сферы непосредственных официальных отношений» [628 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 401, д. 56558, л. 21–22.].
«…Вместо того, чтобы показывать дипломатам положительные стороны нашей жизни, мы всячески отталкиваем их и они, слыша только шептунов и варясь в собственном соку, уносят от нас самые мрачные впечатления» [629 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 411, д. 56700, 26.].
Флоринский предлагал практические решения, которые помогли бы наладить связь с дипкорпусом и смягчить взаимное отчуждение. Для этого каждый месяц или два устраивать приемы «у наркома для всего дипкорпуса с привлечением зав. политотделами» [630 - Политические отделы, то есть основные подразделения НКИД, курировавшие внешнеполитические направления.]. Заведующим отделами предлагалось поддерживать постоянную связь со своими профильными посольствами и миссиями, «а факультативно и с другими». И с этой целью выделять этим высокопоставленным сотрудникам НКИД необходимые суммы на представительские расходы.
Заодно «указать другим наркоматам на полезность более интенсивного общения с иностранными представителями» [631 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 398, д. 56491, л. 31.].
При этом Флоринский хотел, чтобы нкидовцы устанавливали не только служебные, но и личные отношения. Не ограничивались встречами на официальных приемах, а устраивали «небольшие завтраки, ужины, чаепитие, совместные походы в театр», получая для этого ассигнования. Это относилось не только к высшему звену наркомата, членам Коллегии и заведующим отделами, но и к «советникам и секретарям» [632 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 411, д. 56700, л. 12.]. В советских условиях такое предложение было очень смелым, чтобы не сказать больше, и не факт, что Флоринский верил в его реализуемость. Но, вероятно, надеялся хотя бы на какой-то, частичный результат.
Практически сразу после своего назначения заведующим Протокольным отделом, в 1921–1922 годах он начал пробивать идею об организации Дипломатического клуба. Это позволило бы решить многие проблемы, чтобы системно, не распыляясь, работать с дипломатами, отслеживать их настроения, воздействовать на них «в нужном русле», получать полезную информацию. Он понимал, что главным условием осуществления такого проекта является согласие и поддержка ГПУ, и в своем обосновании делал акцент на том, что создание клуба отвечает интересам чекистов. Докладную записку, в которой излагались аргументы в пользу открытия клуба, Флоринский назвал «Запиской об организации политической информации». Имелось в виду не проведение политического ликбеза (в таком виде политинформации, то есть политические занятия, регулярно проводились в советских учреждениях, на предприятиях, школах и вузах), а получение особо ценных сведений, в том числе конфиденциальных и секретных.
Шеф протокола обстоятельно доказывал, что имевшихся у ГПУ источников информации недостаточно. Та, что дают сексоты из числа прислуги, «носит случайный, поверхностный характер и касается отдельных мелких эпизодов» [633 - АВП РФ, ф. 057, оп. 1, п. 101, д. 1, л. 1.]. Добавим к этому, что иностранные дипломаты были прекрасно осведомлены о том, что работники, «нанятые на месте» (устоявшийся официальный термин), выполняют задания ГПУ. Порой они сочувствовали этим людям и даже оказывали им своеобразную помощь. Оставляли на видном месте письма или другие бумаги, не представлявшие особой важности, чтобы их несложно было скопировать [634 - Ambassador’s Wife, p. 74–75.].
Данные, полученные сотрудниками Наркоминдела из бесед с иностранными дипломатами, продолжал Флоринский, тоже не следовало переоценивать. «…Даже несмотря на добрые личные отношения, иностранные дипломаты видят в нас… прежде всего представителей другого правительства, и стало быть “врагов”, с которыми откровенность может идти только до известных пределов. Ни один мало-мальски опытный дипломат этого не забудет… Конечно, частые встречи, деловые и личные отношения позволяют составить мнение о характере и личности того или иного дипломата. Беседы дают возможность определить до известной степени его ориентацию и политическую физиономию, но за этим остается еще область сокровенных его дум и намерений, о которых мы можем судить лишь по отдельным штрихам и делать выводы на основании отдельных неосторожных фраз, случайных фактов и обстоятельств» [635 - АВП РФ, ф. 057, оп. 1, п. 101, д. 1, л 4.].
Флоринский подводил к тому, что правильная постановка задачи требует создания «исключительно благоприятной обстановки, чтобы получить действительно ценные сведения», обстановки, к которой «привыкли представители буржуазных правительств и которая располагала бы их к откровенности». Такую обстановку мог бы обеспечить дипломатический клуб, куда можно было бы ввести «высококвалифицированных агентов, которые регулярно сообщали бы информационные сведения, пользуясь для сего указаниями и поддержкой товарищей, знакомых с дипломатическим корпусом» [636 - Там же.]. Сам Флоринский на роль «высококвалифицированного агента» не претендовал, зато стопроцентно подходил на роль «товарища, знакомого с дипломатическим корпусом». Что до «агентов», то, по его разумению, они должны были быть причислены «к ВСНХ [637 - Высший совет народного хозяйства.], Наркомвнешторгу, одному из главков, одним словом, к любому учреждению, сулящему возможность барышей для западноевропейских капиталистов и в то же время не имеющему политического характера» [638 - АВП РФ, ф. 057, оп. 1, п. 101, д. 1, л. 5.].
Флоринский ссылался на опыт стран Европы и США, где «такие клубы существуют и служат одним из главных источников информации» [639 - Там же.].
Наряду с этим он предлагал устроить «политический салон», хозяйкой «которого должна быть элегантная, умная, хорошо владеющая языками и по возможности молодая женщина, бывавшая в Европе и достаточно осведомленная в политических вопросах». Эта идея была настолько подробно и колоритно расписана, с уточнением практических деталей, что относящийся к ней фрагмент нельзя не привести полностью:
«Ей (хозяйке – авт.) следовало бы предоставить небольшую, дабы не возбуждать подозрений, квартиру, в которой можно было бы устраивать небольшие чаи и обеды. Салон должен быть поставлен на должную высоту и приглашаемые должны допускаться с большим разбором. Для создания надлежащей репутации в число его посетителей в первую голову должны быть привлечены турецкий и персидский послы, Энвер Паша, Гильгер. Особое внимание должно быть уделено имеющей прибыть польской миссии. Уютная и интимная обстановка должна вызывать на откровенность. Роль женщин в политической информации достаточно известна и говорить о ней не приходится. Посещения салона сотрудниками Наркоминдела дали бы возможность хозяйке наводить разговоры на политические темы, согласно данным ей указаниям, даже во время отсутствия таковых. Вместе с тем салон послужил бы местом для встреч иностранных дипломатов со строго профильтрованными женщинами агентами для дальнейшей информации» [640 - Там же, л. 5–6.].
Несмотря на столь грамотно разработанную идейно-теоретическую базу, чекисты не торопились одобрить предложения Флоринского. Создание дипломатического клуба требовало определенных усилий, тонкого, изощренного и тщательно выверенного подхода. Не исключено, что в ГПУ не хотели напрягаться и посчитали, что и без того у чекистов хватает проблем, а тут еще клубом заниматься… Возможно, сказался и привычный российский подход. Проще «тащить и не пущать», чем «проникать в сокровенные думы и намерения». Возможно и то, что кто-то понимал – Флоринский старается не в последнюю очередь для себя, рассчитывая в клубе и в салоне оказаться в центре внимания.
Салоны чекисты, кстати, устраивали, и «строго профильтрованные женщины» в их распоряжении всегда имелись. А если в таковых ощущался недостаток, то можно было оперативно рекрутировать в свои ряды дам соответствующей внешности и положения. Но существовавшие салоны носили узковедомственный характер, не учитывали интересов Наркоминдела и самого Флоринского, не становились подлинными центрами той светской жизни, которую он пытался наладить.
Однако шеф протокола не опускал рук, не отчаивался, сочинил концепцию, устав клуба и в январе 1923 года направил новое предложение Чичерину и заместителю председателя ГПУ Иосифу Уншлихту. В рабочей записке говорилось, что с клубом будет легче обеспечить «контроль и наблюдение» за членами дипкорпуса. Сейчас «они ускользают от нас», собираются в основном в английской миссии, куда нкидовцев не приглашают, и сотрудники наркомата лишены возможности узнавать об их настроениях. Шеф протокола указывал, что клуб должен быть формально самостоятельным, иметь самоуправление, но, конечно, реальный контроль оставался бы за НКИД и ГПУ [641 - АВП РФ, ф. 057, оп. 3, п. 101, д. 1, л. 1.]. Аргументы казались «железными», Флоринский и помещение поспешил подобрать – особняк в Денежном переулке. Коллегия НКИД поддержала его, а вот чекисты снова тянули несколько месяцев и в конце концов ответили отрицательно. В ответном письме было сказано, что Иностранный отдел ГПУ не одобряет подобную затею [642 - Там же, л. 16.].
Флоринский продолжал борьбу. Переделал концепцию и устав, и чтобы не мозолить чекистам глаза словом «дипломатический», изменил название. Теперь это был Клуб иностранных собраний в Москве, с целью служить местом «отдыха для членов Дипломатического корпуса при Правительстве СССР» [643 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 401, д. 56559, л. 110.]. Но и этот вариант забраковали.
В сентябре 1924 года он заново изложил свои доводы в письме Чичерину под заголовком «О разрешении Клуба для дипкорпуса»: «Многократные обращения НКИД по этому поводу в ОГПУ встречали до сих пор неизменный отказ, причем приводились мало убедительные мотивы о “концентрации дипкорпуса”, к которой якобы приведет создание клуба». Флоринский ссылался на то, что такая возможность «очень живо интересует дипкорпус, и куда ни придешь всюду слышишь об этом разговоры» и следовало бы пойти навстречу пожеланиям дипломатов. «Тем более, – подчеркивалось, – что создание клуба всецело в наших интересах, т. к. клуб явился бы местом, где товарищи могли бы встречаться с интересующими их лицами и поддерживать некоторую связь с иностранными дипломатами, которой так не хватает в настоящее время» [644 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 398, д. 56491, л. 69.]. То есть, «концентрация» дипломатов отвечала интересам советской власти.
Но чекисты рассматривали клуб как лишнюю обузу и никак не соглашались. А Чичерин после смерти Ленина катастрофически быстро терял свой политический вес и ничем посодействовать Флоринскому не мог.
В 1928–1929 годах шеф протокола в очередной раз выдвинул идею клуба, предлагая для начала устраивать «ежемесячно не менее двух небольших приемов» с привлечением заведующих политотделами, которые бы проводил он сам [645 - Там же, л. 28.]. А затем предоставить дипкорпусу для клуба Красную гостиную в Большой Московской гостинице на Неглинке [646 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 411, д. 56700, л. 13.].
Как видим, у шефа протокола еще сохранялись определенные иллюзии, но пройдет несколько лет и от них почти ничего не останется. В 1933 году он уже не смеет записывать в дневник какие-либо замечания относительно изоляции дипкорпуса, поскольку никакой изоляции в советской стране нет и быть не может, там все организовано справедливо и самым лучшим образом. Когда турецкий посол Хуссейн Рагиб-бей затеял разговор на эту ставшую уже щекотливой тему, Флоринский, по крайней мере, на страницах дневника, отреагировал политически правильно: «Я совершенно удивлен рассуждениями Р. об изоляции дипкорпуса. Насколько мне известно, большинство дипломатов довольны своим у нас пребыванием и с сожалением покидают нашу страну. В нашей стране строящегося социализма открыто широчайшее поле для наблюдений и изучений. Театры, музеи, спортом занимаются… Какая же это изоляция? …Берусь утверждать, что редко в какой другой столице дипкорпус живет так оживленно и интересно, как в Москве» [647 - АВП РФ, ф. 05, оп. 13, п. 89, д. 7, л. 72.]. Трудно удержаться от того, чтобы не добавить: «Эх, хорошо в стране советской жить!..» [648 - Известная советская песня на музыку И. О. Дунаевского (стихи В. Г. Шмидтгофа).].
Годов не хватит…
Жизнь московских дипломатов омрачали не только внимание чекистов и изоляция от местного общества. Угнетающее впечатление производили многие советские порядки, внешний облик социалистической действительности, нередко совсем не радужный. Это способствовало негативному восприятию СССР, что расстраивало и раздражало Флоринского и наверняка заставляло задуматься: правильно ли он поступил, вернувшись на родину.
Он нередко ездил на советско-польскую границу – в его обязанности входили встречи и проводы важных иностранных делегаций и видных иностранных деятелей – и видел, насколько отличаются территории СССР и «панской Польши». Оба государства пострадали от войн и революции, но поляки почему-то быстрее восстанавливались. В 1929 году Флоринский сопровождал президента Сената Данцига Генриха Заама в ходе его визита в Москву, и вот что предстало его взору на пограничных железнодорожных станциях:
«Несколько часов, проведенных в Бигосове и Шепетовке, достаточны, чтобы иметь первое суждение о том первом впечатлении об СССР, которое иностранцы должны вынести от первой советской станции. В Бигосове построена новая станция по типу негорельской, но она окружена густым всюду валяющимся мусором. В Шепетовке омерзительный вокзалишко, грязненький донелья, битком набитый валяющимися на, около и под скамейками людьми.
В Столбцах то же белорусско-еврейское местечковое население, что и в Негорелом, в Здолбунове [649 - Столбцы, Здолбуново – польские пограничные станции.], то же украинско-еврейское население, что в Шепетовке, однако контраст огромен и не в нашу пользу. Шепетовская станция это сплошная грязь, вонь и сутолока. К этому прибавляется картина наших жел. дор. и таможен, служащих почти всех неопрятно, неряшливо одетых, часто совершенно оборванных, иногда исключительно нечистоплотных. Какая разница с прибывающими на советские погранстанции польскими и латвийскими кондукторами и машинистами! Совершенно необходимо, чтобы на первых порах, хотя бы западные наши границы не представляли таких удручающих картин. Это не говоря уже о крайней медлительности обслуживания, безразличии к пассажирам, “приблизительности” даваемых справок» [650 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 21, д. 33, л. 80–79.].
Чтобы его записи не были истолкованы как очернительство советской реальности, Флоринский объяснял: его беспокоит «злорадство наших недругов», и чтобы не допускать этого, нужны «строгие административные меры». «С какой стати позволять белополякам и латышам в тех же белорусских болотах и лесах казаться значительно более культурными, чем мы?» [651 - Там же л. 80.].
В письме Народному комиссару путей сообщения Яну Рудзутаку Флоринский высказался по поводу пограничной станции Негорелое:
«Негорелое является теми воротами, через которые иностранцы въезжают в Советский Союз. Для многих людей первые впечатления являются решающими и окрашивают их последующие впечатления и выводы. Не сомневаюсь, что впечатления иностранцев при въезде в темное и грязное Негорелое из чистых, опрятных и хорошо освещенных Столбцов настолько невыгодны для нас, что стоило бы израсходовать небольшую сумму на поддержание Негорелого в большей чистоте и на лучшее освещение этой станции» [652 - АВП РФ, ф. 09, оп. 3, п. 24, д. 8, л. 169.].
Шеф протокола обращал внимание на грязь в вагонах советских поездов, плохое снабжение вагона-ресторана, где «нет масла». Ладно бы дело касалось советских граждан, им не впервой, но речь шла об обслуживании иностранцев! [653 - Там же.].
Дипломаты могли понять экономические трудности, нехватку средств для строительства современных станций или общественных учреждений, но не понимали, почему нельзя обеспечить чистоту и порядок, хотя бы на тех же вокзалах; посещать которые волей-неволей приходилось часто, для встреч и проводов. Вот и случались неприятности… Так, «проводы Озольса закончились неприятным инцидентом с Черутти, который идя по перрону, провалился в яму, плохо прикрытую досками, что дало ему повод для негодования о наших порядках» [654 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 21, д. 33, л. 67.].
Дипломатов задевали жилищные условия в Москве. Если им удавалось арендовать квартиру (что случалось не всегда, жилья в городе катастрофически не хватало), то условия далеко не всегда отвечали их требованиям. В 1928 году австрийский посол Отто Поль поселился в доме на Садово-Кудринской, 13. Прежде там уже размещалось австрийское посольство, но потом для него нашли другое здание. Теперь посол вернулся в прежнее помещение, собираясь сделать его своей резиденцией. «По словам Поля, дом теперь совершенно неузнаваем. Всюду грязь. На лестницах примусы. Ему говорили, что по воскресеньям идет общая пьянка. Поль это объясняет тем, что дом заселен не рабочими, а деклассированными элементами, которых Бюробин сюда перебросил в порядке освобождения других своих домов» [655 - АВП РФ, ф. 09, оп. 3, п. 24, д. 8, л. 209.].
Бюробином [656 - Бюро по обслуживанию иностранцев (ныне Главное управление по обслуживанию дипломатического корпуса).] называлась советская контора, обслуживавшая иностранцев и пользовавшаяся дурной славой – как ведомство нерасторопное и насквозь коррумпированное. Флоринский именовал его «чудовищно неэффективным и жадным Бюробином» [657 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 401, д. 56558, л. 33.]. Шведский дипломат Густав Рейтершильд с «большой иронией рассказывал, как опростоволосились инженеры Бюробина, категорически отвергавшие наличие дымохода, дававшего ключ к ремонту, о котором в течение 2-х месяцев просил Рейтершильд и который Бюробин считал очень дорогим и сложным. Вступление шведских инженеров позволяет произвести этот ремонт в течение нескольких дней и за значительно меньшую плату. Неисправим наш добрый Бюробин» [658 - Там же.].
А шведский посол Карл Гейденштам рассказывал, как «его дом с шумом треснул», когда он брился. После ремонта, сделанного Бюробином [659 - АВП РФ, ф. 057, оп. 09, п. 107, д. 1, л. 231.].
Случалось, что не удавалось снять квартиру по причинам, кажущимся сегодня совершенно анекдотичными. Турецкий военный атташе Лютфи-бей договорился об аренде с хозяином, ученым, который надолго уезжал и оставлял квартиру «в профессорском кооперативе “Заря”». Но там потребовали от турка «представления удостоверения, что он “трудящийся”», то есть буржую арендовать квартиру не полагалось. Таким удостоверением дипломат не располагал, обратился к Флоринскому, НКИД направил разъяснение, «но -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|
-------
вновь отказало» [660 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), п. 13, д. 408, л. 212; АВП РФ, ф. 09, оп. 3, п. 24, д. 8, л. 204.].
Как-то по долгу службы, в 1926 году, Флоринский заглянул в МУНИ, такой аббревиатурой называлось Московское управление недвижимыми имуществами, чтобы обсудить с заведующим Арендным подотделом товарищем Ароном потребности дипломатов. Шеф протокола обнаружил условия, «воскресающие в памяти эпоху военного коммунизма: какие-то временные наспех сколоченные перегородки из досок, сонные курьеры, от которых не добьешься никаких указаний, прогуливающиеся по коридорам совбарышни и т. д.». И пришел к выводу: «Я положительно склонен думать, что посещение иностранцами Арендного п/отдела МУНИ отнюдь не будет способствовать формированию у них благоприятного представления о деятельности наших учреждений, и что лучше таких посещений избежать, пока Арендный п/отдел не приведет себя в порядок» [661 - АВП РФ, ф. 057, оп. 6, п. 103, д. 1, л. 199.].
Советские гостиницы отталкивали иностранных дипломатов грязью, дороговизной, отсутствием надлежащего сервиса и охраны. Однако гостиничными услугами им все же приходилось пользоваться, пока они не подыскали для себя квартиру или особняк для посольства. Яркое впечатление от пребывания в гостинице «Савой» осталось у Эсмонда Овия – посол какое-то время жил там, пока англичане не переехали на Софийскую набережную. Об одном происшествии Флоринский узнал от 2-го секретаря британского посольства Джона Гринуэя: «Г. рассказал о странном вторжении в комнату Посла в “Савое” половой психопатки, когда Посол отлучился на несколько минут, оставив дверь незапертой. Эта немолодая и явно ненормальная женщина поставила Посла своей предприимчивостью в затруднительное положение» [662 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 24, д. 51, л. 226.].
В 1932 году в СССР приехала с ознакомительным визитом герцогиня де Клермон-Тоннер (Элизабет де Грамон), французская писательница. Ей и ее спутнице (история умалчивает о личности этой гражданки, очевидно, очередной любовницы герцогини, которая славилась своими лесбийскими наклонностями) предоставили номер в гостинице и… «один матрас на двоих» [663 - АВП РФ, ф. 057, оп. 12, п. 110, д. 1, л. 32.].
Среди ведомств, которые приводили в негодование иностранцев своей некомпетентностью, выделялся «Интурист». Французский дипломат Пьер Шарпантье говорил по этому поводу: «…Интурист причиняет вашей стране величайшее зло… Главный порок… в совершенно неудовлетворительном подборе гидов. Вместо того, чтобы, ограничиваясь деловой информацией, дать иностранному туристу спокойно осмотреть показываемый объект (производство, школы и т. д.) и сделать свои выводы, гид на каждом шагу засыпает его дешевой агиткой, проводя параллель между советским и капиталистическим строем и жесточайшим образом клеймя последний. Делается это неумно, назойливо, часто совершенно безграмотно, сплошь и рядом сопровождается нелепыми анекдотическими преувеличениями…» [664 - АВП РФ, ф. 057, оп. 14, п. 111, д. 1, л. 13.].
Вызывали негодование служба доставки и таможенная служба.
Эстонский посланник Юлиус Сельямаа жаловался, что его багаж «блуждал четверо суток между границей и Москвой» [665 - АВП РФ, ф. 09, оп. 3, п. 24, д. 8, л. 75.].
Германский посол Герберт фон Дирксен критиковал таможенные тарифы – за небольшую посылку с консервами и игральными картами его заставили заплатить 12 тысяч рублей. Кроме того, его возмутили «неряшливые манипуляции» таможенников – «надрывают пакеты, содержащиеся в ящиках, причем часть содержимого высыпается, что приводит к смешению продуктов». В результате мадам Дирксен очень огорчилась из-за «смешения риса с какао и солью» [666 - АВП РФ, ф Секретариат Ф. А. Ротштейна, оп. 3, п. 24, д. 51, л. 203.].
Ну, а про пересылку несопровождаемого багажа и говорить нечего. Вещи греческого дипломата Александра Коантзакиса, которые отправляли из Негорелого, потерялись. Чиновник организации Союзтранс «невозмутимо объяснил… что очевидно вещи посланника выгружены где-то на промежуточной станции, но где именно и какова их судьба Союзтранс не берется установить и рекомендует Коантзакису проводить поиски через НПО [667 - Не удалось установить название советской организации с таким названием.]». Надо ли говорить, что вещи так и не были найдены. Флоринский с возмущением отметил, что «мы уже имеем представление каким расхлябанным учреждением является Союзтранс. Нужно было бы покрепче подтянуть это учреждение» [668 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 24, д. 51, л. 228.]. Не факт, что из этого что-то получилось, таких учреждений в СССР было немало…
А когда доставляли багаж итальянского посла, «таможня нас уведомила, что крыша в вагоне с вещами Черутти пропилена и что некоторые ящики вскрыты» [669 - АВП РФ, ф. 057, оп. 7, п. 104, д. 1, л. 63.].
Действовали на нервы постоянные перебои почтового сообщения, запреты на фотографирование и требования милиционеров и агентов в штатском засветить пленку, даже если объектом были совершенно безобидные сооружения.
Дипломаты, в силу профессиональной сдержанности и осторожности, редко откровенничали по поводу советской обстановки, но иногда давали себе волю. Как-то, хорошенько выпив, эстонский посланник Юлиус Сельямаа не поскупился на «резкие выпады против ударничества, соцсоревнования и форм социалистического труда». В ответ на возражения Флоринского бросил: «Все что мне приходится слушать по радио, не осуществимо пока в жизни, нельзя перевоспитать таким образом человека; потребуются новые поколения… вы приписываете своим ударникам качества, которые вы хотели бы у них увидеть, но которых у них пока нет» [670 - АВП РФ, ф. 057, оп. 12, п. 110, д. 1, л. 50.].
О политическом произволе и репрессиях в разговорах с Флоринским и его коллегами иностранные дипломаты редко упоминали (в основном обсуждали между собой), но порой их прорывало. О Шахтинском процессе итальянец Гвидо Релли, шеф пресс-бюро в посольстве, сказал прямо: «Подсудимые, которые сознаются, отчасти терроризированные ГПУ, душевно полубольные люди, остальные, может быть, провокаторы. Так или иначе, это только комедия, а не суд» [671 - АВП РФ, ф. 09, оп. 3, п. 24, д. 8, л. 75.].
26 ноября 1930 года Жан Эрбетт направил в Париж телеграмму, где говорилось, как добивались чекисты признательных показаний от основного фигуранта сфабрикованного процесса «Промпартии» профессора Леонида Рамзина. Посол ссылался на «человека, которого обычно воспринимают как главного агента ГПУ при дипломатическом корпусе». Несложно догадаться, что речь шла о Борисе Штейгере, хорошенько выпившего на вечеринке «в одном советском доме» и многое рассказавшего. Процитируем телеграмму:
«…процессор Рамзин, главный обвиняемый на процессе о государственной измене, был подвергнут ГПУ специальному режиму (абсолютная тишина, резкая перемена освещения). Благодаря этому от него добились всех необходимых заявлений. Этот человек добавил, что… русские, когда их мучают, как это было с профессором Рамзиным и его коллегами, думают только о том, как сделать всевозможные признания и ложные доносы, чтобы спасти свою жизнь» [672 - Исторические материалы // https://istmat.org/node/61332.].
Не стеснялась говорить о своем возмущении советскими порядками мадам Черутти. «На вопрос достаточно ли долго она в Москве, чтобы проникнуться любовью к этому государству, посольша, не колеблясь ответила: “Я здесь довольно долго, но любви не питаю”. М-м Гай при этом шепнула своей соседке: «Годов не хватит, чтобы такую любовь испытать» [673 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 411, д. 56698, л. 27].
Когда в 1930 году приехал новый итальянский посол Бернардо Аттолико, менявший Витторио Черутти, мадам Черутти не упустила случая позлословить: «”Он еще не стар, но философ и любит уединение”. Потом она добавила не без ехидства: “Таким образом он найдет в Москве то, что ему нужно”» [674 - АВП РФ, ф. 057, оп. 9, п. 107, д. 1, л. 22.]. Другими словами, делался намек на скудость развлечений и контактов.
Не стеснялись и дети из дипломатических семей. В январе 1931 года заместитель Флоринского Владимир Соколин посетил новогодний обед в норвежской миссии и был ошеломлен тем, что «младшая дочь хозяев, умеренно поддерживаемая старшей сестрой, обрушилась с крайне злобной критикой на коммунизм и советскую власть. Доведенная до нервного расстройства моими ответами, она покинула общество задолго до разъезда, не простившись с никем [675 - Так в документе.]. Главные пункты обвинения: мистицизм, фанатизм, жестокость и т. п. Даже завод АМО показался девушке мрачной развалиной, грязной, хаотической, “доказывающей» нашу неспособность строить промышленность”» [676 - АВП РФ, ф. 057, оп. 11, п. 109, д. 2, л. 6.].
Советник германского посольства Фриц фон Твардовски регулярно устраивал костюмированные вечеринки с политической окраской. В феврале 1929 года такая вечеринка сопровождалась театральной самодеятельностью в виде кабаре. Соколин, побывавший там, рапортовал: «Весь вечер носил подчеркнутый характер противопоставления “белой” и “красной” Москвы. К лицу ли советнику германского посольства устраивать такие демонстрации?» [677 - АВП РФ, ф. 057, оп. 11, п. 109, д. 1, л. 26.].
А в феврале 1931 года прием у Твардовских стал, по выражению Флоринского, «гвоздем сезона». «…Почти вся постановка носила резко выраженный характер противопоставления “человеческой” жизни жизни в Красной Москве. …На стенах хорошо сделанные углем шаржи советских типов: мрачного милиционера, мерзнущей в короткой юбке обывательницы, странного еврея в красноармейской форме и т. п.». Спектакль начался в семь вечера и шел почти три часа без перерыва и, судя по всему, был сделан небесталанно и почти профессионально. Представление «было насыщено ироническими, не всегда приятными, но, надо признать, весьма остроумными намеками на нас». Как-то: «О советском протоколе – всюду опаздывает, как ждет похвалы за совершенные благодеяния, которых, увы, никто не замечает, как он навязывает голодных гостей; отмечалось в комической форме незнание языков нашими сотрудниками и их непонимание шуток; много было инсинуаций по поводу нищеты, опоздания поездов, неисправной работы таможни и т. д. Все сцены кончались возгласами: жизнь полна жертв и страданий». Авторы спектакля издевались над немецкими коммунистами и их газетой «Роте фане».
Зрители печалились, потому что не увидели сцену, «которую заранее предвкушали все» – «разговор по телефону германского секретаря и т. Литвинова». Но ее приказал снять Дирксен, решив, что это уже перебор [678 - АВП РФ, ф. 057, оп. 11, п. 109, д. 2, л. 7.].
Страдания Ирмы Дункан
Дипломатам с трудом верилось в преимущества советского строя, который все основательнее отгораживался от остального мира. Граждане, захотевшие покинуть страну, в СССР неизменно вызывали подозрение. Что, не нравится, значит, социалистическая родина? Разве это не предательство? Не измена? Выехать за рубеж, даже не для отдыха, а по любой профессиональной надобности, становилось все сложнее. Такого просителя, кем бы он ни был, априори воспринимали как потенциального невозвращенца.
Флоринский знал это не хуже других, ведь и к нему являлись просители, совсем не из дипломатической среды. Просто считали человеком со связями, думали, вдруг поможет. Как-то к нему пришел актер Дмитрий Смирнов. Его не пускали сниматься в Германии, не выдавали паспорт. Он сыграл в фильмах «Шутки императрицы» и «Пугачев», и «у Центропосредрабиса [679 - Типичный образчик аббревиатуры из советского новояза. Имелось в виду «Центральное посредническое бюро по найму работников искусств».] возникли всякие сомнения об интерпретации этих ролей Смирновым». Флоринский «вошел в положение», подготовил доклад Литвинову, и замнаркома принял решение: «НКИД не считает целесообразным задерживать отъезд» [680 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 24, д. 51, л. 188.].
Затянулась история с отъездом Ирмы Дункан – приемной дочери прославленной танцовщицы Айседоры Дункан, которая жаловалась Флоринскому на произвол чиновников. Она руководила московской школой для девочек, созданной Айседорой, и добивалась разрешения на гастроли в США. В 1928 году, когда возникла эта проблема, все проявления стиля модерн и авангардизма уже вычищались из советской культуры. Поощрялись неоклассицизм, помпезные и пафосные произведения – отвечавшие задачам строительства нового, величественного государства.
10 сентября Ирма пришла к Флоринскому и обрисовала бедственное положение своего учебного заведения. Подчеркивала, что «Московская школа, это все что осталось ныне от Айседоры Дункан, это все ее наследство, ибо нигде больше таких школ не существует». Говорила, что «7 лет работали над созданием у нас революционного балета», и школа «продолжала существовать и развиваться благодаря героическим усилиям Дункан, верившей в будущность своей школы в пролетарском государстве и стремившейся сделать свое искусство достоянием широких народных масс». Причем большинство выступлений перед рабочими и крестьянами давались «бесплатно или с покрытием лишь действительных расходов» [681 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 411, д. 56699, л. 47, 54.].
Теперь школа оказалась в бедственном положении, поскольку «Наркомпрос не оказывал никакой материальной поддержки». Все выдававшиеся субсидии шли на классический балет. Школу лишили даже помещения – вернувшись с гастролей в Киеве, Ирма и ученицы обнаружили, что их здание передали Университету Сунь Ятсена. Это был коминтерновский вуз (полное название – «Университет трудящихся Китая имени Сунь Ятсена), руководил им Карл Радек, а лекции читали крупнейшие советские и зарубежные коммунистические деятели, включая Сталина. Тягаться с таким заведением, конечно было невозможно. Таким образом, с горечью констатировала Ирма, у нее нет даже «студии, где можно было бы репетировать перед выступлением в Экспериментальном театре», там предполагался вечер памяти Айседоры. И просила внести ясность в вопрос о дальнейшей работе, помещении, дотациях, учебном и производственном плане и т. д. [682 - Там же.].
Она получила приглашение от «Мангатен Опера хауз» (Гранд Опера на Манхэттене) и считала, что «поездка в Америку является единственным спасением для школы, потерявшей в Москве всякую базу для работы». Гастроли позволили бы заработать деньги и выиграть время для достижения договоренности с Главискусством [683 - Главное управление по делам художественной литературы и искусства при Наркомпросе.], «начать новую жизнь». «Но Комиссия по выездам артистов якобы отказала в разрешении», а преданный идеям социализма т. Свидерский заявил, что «дети русских рабочих и крестьян не должны танцевать для буржуазии». Это и стало преградой для поездки. Алексей Свидерский был начальником Главискусства и членом Коллегии Наркомпроса. Ольга Каменева, руководившая ВОКС, хлопотала за Ирму, но этого было недостаточно, даже могло повредить делу. Брат Каменевой, Лев Троцкий, был уже выслан из страны, а муж, некогда один из ближайших соратников Ленина, находился в опале.
Дункан надеялась на содействие Флоринского, но если он и решился оказать помощь (такое вполне возможно), то из осторожности не стал об этом указывать в дневнике. Там он написал политически правильно, с учетом обстановки: «Я дал Ирме уклончивые ответы, рекомендовав ей договариваться с Главискусством, к компетенции которого всецело относится это дело. По моим сведениям, Главискусство опасается возможности эксплуатации Ирмой ее учениц… Не может быть уверенности, как скоро вернется Ирма и вернется ли она вообще в СССР, поскольку перспективы ее дальнейшей работы, судя по всему, довольно туманны» [684 - АВП РФ, ф. 04, оп, 59, п. 411, д. 56699, л. 55.].
Дальше дело развивалось со всеми атрибутами советской бюрократической волокиты и чиновничьей опасливости. В том же месяце, в сентябре, вопрос о школе Дункан вновь обсуждался на Комиссии по выездам артистов при Совнаркоме РСФСР, и на этот раз имелось «отсутствие возражения» со стороны НКИД и Главискусства. Не исключено, что сыграло свою роль вмешательство Флоринского – в том, что касается НКИД, то скорее всего. Однако теперь «категорически возражал Политконтроль, тов. Маркарьян, который высказывал опасения, что Ирма не вернется, будет скандал, девушки пропадут и т. д.». Политконтролем назывался надзорный отдел ОГПУ, а Сергей Маркарьян был помощником начальника этого отдела. Решено было «просить Главискусство изыскать приемлемый способ урегулирования трудовых взаимоотношений Ирмы с ученицами, во время их пребывания за границей, и вынести после этого окончательное решение» [685 - Там же, л. 62.].
Волокита продолжалась, об этом свидетельствует очередная запись в дневнике:
«Межведомственное совещание по обмену артистическими силами постановило выпустить студию Ирмы Дункан заграницу, но Моссовет виз не дает, т. Маркарьян из Политконтроля утверждает, что у него есть данные, доказывающие, что студия не вернется, если ее выпустят. Дункан озлоблена и возбуждена до крайности. Грозит поднять скандал в американской прессе. Т. О. Д. Каменева кажется собирается говорить об этом деле с т. Менжинским» [686 - Там же, л. 74; см. также: АВП РФ, ф. 09, оп. 3, п. 24, д. 8, л. 140.].
Ирма вновь и вновь обращалась к Каменевой, к Луначарскому и Флоринскому, выезд одна инстанция разрешала, а другая запрещала, и главным препятствием были, конечно, бдительные чекисты, тот же Маркарьян, повторявший, что «ОГПУ доподлинно известно, что Ирма Дункан не вернется в СССР и способна задержать своих учениц заграницей» [687 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 411, д. 56700, л. 4.].
В конце концов школу все-таки отпустили, и Ирма Дункан действительно не вернулась из США. Однако можно не сомневаться, что главной причиной явилось поведение Маркарьяна и ему подобных. Общение с такими чиновниками отбивало всякую охоту жить и работать в СССР. А ученицы вернулись и 26 июля 1934 года успешно выступали в американском посольстве. Уильям Буллит был в восторге от концерта и как мог помогал школе [688 - АВП РФ, ф. 057, оп. 14, п. 111, д. 1, л. 146.]. Ее закрыли только в 1948 году, в разгар борьбы с космополитизмом, когда США и другие демократические страны в представлении советского режима переродились в фашистов-империалистов.
Яичный вопрос и заборные книжки
В конце двадцатых годов в жизни московского дипкорпуса возникла новая проблема – продовольственная. В результате ликвидации НЭПа, частной собственности и коллективизации в СССР появились первые признаки подступавшего голода. Уже с 1928 года в протокольном дневнике появляются тревожные записи: «французы “жалуются немного на нехватку продуктов”»; «в корпусе слышатся жалобы и недовольство на отсутствие в кооперативах и на рынке масла, яиц, макарон и т. д.» [689 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 411, д. 56699, л. 26; АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 415, д. 56751, л. 57.].
«Когда мы приехали в Москву, в самом начале 1927 года, – вспоминала Элизабет Черутти, – мы наблюдали изобилие продуктов. Рынок был похож на огромную выставку богатств страны. Гигантские индейки, ветчина всех сортов, горы рыбы, лососи размерами с небольших бычков, белуга с белым мясом и тонны икры всех цветов и видов икринок. Молоко, масло и сметана были доступны в любых количествах…. Но когда в 1928 году началась реализация первого пятилетнего плана, продукты постепенно исчезли» [690 - Ambassador’s Wife, p. 73.].
А вот что писала Любовь Шапорина: «В магазинах ничего нет. Окна в кооперативах разукрашены гофрированной разноцветной бумагой, и все полки заставлены суррогатом кофе, толокном и пустыми коробками. На магазинах обуви объявления: сапог мужских, дамских, детских нет. Папирос нет, табаку нет, чулок… нет, штопальных ниток нет, материи для обивки нет, в комиссионном магазине, казенном, на мой вопрос, есть ли простыни, барышня с презреньем ответила: от 30 рублей штука и дороже» [691 - Л. В. Шапорина. Дневник. Т. 1 // https://www.litres.ru/l-v-shaporina/dnevnik-tom-1/.].
Только вначале дипломаты жаловались «немного», вскоре претензии приобрели масштабный характер. Жан Эрбетт, как дуайен, горячился: «он и его коллеги обеспокоены продовольственным вопросом: нельзя получить ни яиц, ни муки, ни масла, ни других необходимых продуктов». Особенно посла волновало отсутствие яиц: «Если я лишен возможности получать в Москве к завтраку пару яиц, к которым я привык, то скажите мне об этом прямо – мы будем выписывать из заграницы» [692 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 415, д. 56751, л. 61.].
Страницы дневника пестрят записями о звонках Эрбетта по «яичному вопросу». Видно, посол с этим так надоел Флоринскому, что в отдельных случаях заведующий протокольной частью не удерживался, чтобы не придать своим заметкам двусмысленный и скабрезный характер. В один из дней он записал, что передал Эрбетту, «что вопрос об его яйцах будет закончен в понедельник». Кто-то из чиновников, просматривавших дневник, потрудился подчеркнуть слова «об его яйцах» [693 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 21, д. 33, л. 15].
Стенания Эрбетта и других дипломатов выводили из себя советское руководство, и в какой-то момент было решено приструнить их с помощью прессы. В центральных газетах появились карикатуры на тему «голодающего дипкорпуса». Эрбетт, нужно отдать ему должное, в очень сдержанных тонах «дружески посоветовал» не помещать оскорбительных для дипкорпуса и для него лично карикатур: «Ведь не все же дипломаты лысые, какими они изображены на этой карикатуре». Лысым был Эрбетт. Флоринский, разумеется, заявил, что НКИД никакого отношения к этому не имеет, а политические карикатуры распространены во всем мире, и во Франции они имеют даже «гораздо более злостный характер» [694 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), п. 13, д. 408, л. 210; АВП РФ, ф. 09, оп. 3, п. 24, д. 8, л. 186.].
Карикатуры вопроса не решили, дипломаты не унимались, и это относилось не только к Эрбетту, но и к другим западным послам. Свою озабоченность выразил персидский посол, правда, «в деликатной и дружеской форме». Но достаточно ясно. «Посол между прочим рассказал о нехватке мяса в кооперативе “Коммунар” и о затруднениях, встретившихся на обеде Гейденштама (была только горячая ветчина) и у него самого (повар лишь вечером в самый день обеда сумел раздобыть язык у “частника”)» [695 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 415, д. 56751, л. 204.]. Но частники стремительно исчезали, становились вымирающим классом.
В 1929 году в СССР ввели карточную систему, а для дипломатов, членов их семей и иностранных журналистов придумали «заборные книжки» [696 - Там же, л. 62.]. Название вполне в духе советского новояза. То есть книжки с талонами для «забирания» или «забора» продуктов. Для начала отпечатали 500 с лишним штук. Все равно не хватало.
Флоринский и Соколин регулярно отчитывались о том, как обстоит дело с питанием в дипломатических миссиях, кто сколько заказывает продуктов. Вот запись от 30 июля 1929 года:
«Сводка продуктов, забранных шефами миссий… Чехословаки вовсе ничего не берут, получая очевидно продукты из заграницы. Цифры французского посольства говорят об умеренности дуайена. Наибольшее количество продуктов приходится на турок и японцев, лишенных, нужно думать, заграничного снабжения. Отмечается довольно значительный забор сахара всеми миссиями, что естественно, так как наш сахар лучше заграничного. Явную некорректность проявили лишь поляки, забравшие около 1. 000 кило сахара. Вряд ли могут быть так велики “личные потребности” Патека» [697 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 21, д. 33, л. 98.].
Положение ухудшалось с каждым месяцем – по мере уничтожения крестьянских хозяйств сталинским режимом. Кое-что из записей 1930 года:
«М-м Ковалевская (супруга польского военного атташе – авт.) горько жаловалась на тяжелые переживания в Москве, в частности, на отсутствие молока для ее ребенка. Обещал ей устроить доставку молока» [698 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 24, д. 51, л. 37.].
Греческая миссия требовала «дополнительные картофельные талоны», а британский посол Эсмонд Овий, разъяренный дефицитом продовольствия, говорил с Флоринским «в недопустимом тоне». И не только Овий. Шеф протокола сдержанно замечал, что «к нам предъявлялся ряд неосновательных претензий… некоторые выступления ставили меня в тягостное положение» [699 - АВП РФ, ф. 057, оп. 12, п. 110, д. 2, л. 62, 73, 82.]. Это уже 1932 год, в СССР начался массовый голод.
Эстонский посланник Сельямаа располагал информацией из первых рук – от своих соотечественников, оставшихся в СССР, получивших советское гражданство и занявшихся сельским хозяйством. «Сельямаа рассказывает… бывшие эстонские оптанты [700 - Оптанты – лица, имеющие право на выбор гражданства. В данном случае эстонские оптанты выбрали советское гражданство, о чем потом горько пожалели.], получившие советское гражданство, “приходят молить о спасении от коллективизации. Становятся на колени, плачут, не хотят уходить, грозят самоубийством на месте и т. п. Сельямаа говорил о сравнительно хороших условиях, в которые царское правительство поставило этих бывших безземельников, снабдив их землей и кредитом. Эстонцам очень жаль своих сородичей, попавших в колхозную беду, но даже если бы выезд из СССР более 200 тысяч человек оказался возможным, их размещение в Эстонии было бы немыслимо» [701 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 24, д. 51, л. 87.].
Дипломаты надеялись, что могут питаться в ресторанах, но ошиблись. Кормить там стали плохо. Из-за продовольственного дефицита в ход шли испорченные продукты, и качество блюд оставляло желать лучшего. Частыми стали случаи отравления. 2-й секретарь британского посольства Джон Гринуэй «жаловался, что кухня “Савоя” настолько ухудшилась, что он вынужден сам себе стряпать и живет преимущественно консервами (это его утверждение на счет “Савоя” вполне отвечает действительности)». «Когда приеду в Лондон, буду есть за все время недоедания в Москве», – восклицал британец. По сведениям Флоринского, англичане были вынуждены сами готовить «на примусах в своих комнатах» [702 - Там же, л. 237.].
В июле 1930 года едва не сорвался завтрак, который заместитель наркома иностранных дел Борис Стомоняков собирался устроить в ресторане общества «Динамо» для германской делегации. Там кормили делегатов XVI съезда партии, и для дипломатов места не нашлось. Перенесли в Гранд-отель, но там только что отравились Борис Штейн (заведующий 2-м Западным отделом НКИД) и его гости. Пришлось отказаться и единственным вариантом оставался «Савой», гостиница, пользовавшаяся дурной славой. «…Туда идет всякий темный народ с Петровки… Иностранцы, для обслуживания которых в первую очередь создан этот ресторан, блуждают в поисках места; к их столам подсаживаются всякие пришлые элементы; кухня сделалась совершенно невозможной; вообще на фоне нелепого безвкусного декорума, свойственного кафе самого скверного пошиба, идут сплошные безобразия и сплошная неразбериха; ресторан под флагом обслуживания иностранцев кормит и дает приют всякой шантрапе…» [703 - Там же, л. 236.].
Вопрос с едой Флоринский решил за счет чекистов, курировавших общество «Динамо», и «кооператив ОГПУ как компенсацию предоставил продукты». Но нужно было как-то обезопасить Стомонякова и всех участников завтрака, то есть изолировать Белый зал, где предполагалось устроить мероприятие. От «необузданных посетителей», которые «в случае недостаточности мест в первых комнатах, пытаются проникнуть в резервированный зал (из-за столов происходят ежедневные скандалы и для удаления некоторых посетителей приходится иногда даже вызывать милицию)». Шеф протокола, как водится, проявил сообразительность и расторопность. «Ширму для отделения зала я раздобыл в Кустпромторге за 19 руб. … и благополучно доставил ее за 5 минут до приезда немцев» [704 - Там же, л. 237–236.].
Кризис и «великий перелом» сказались не только на сельском хозяйстве и производстве продовольствия. Рушилась вся экономическая система, выходили из строя коммуникации, из магазинов исчезали самые необходимые товары. Со всеми вопросами и просьбами дипломаты бросались к Флоринскому, и он с трудом сдерживал раздражение. В октябре 1931 года персидский посол Пакреван попросил его помочь купить кровать для сотрудника посольства. Сделал это «развязнейшим образом», в ложе Большого театра, во время спектакля. Шеф протокола был взбешен и «сухо ответил, что НКИД не имеет мебельного магазина» [705 - АВП РФ, ф. 057, оп. 11, п. 109, д. 2, л. 16.].
Китайский посол попросил мебель сразу после вручения верительных грамот (февраль 1933 года). «У вашего правительства, наверное, много мебели; может быть, мне продадут или уступят, что мне надо» [706 - АВП РФ, ф. 057, оп. 13, п. 111, д. 1, л. 63]. Флоринский отправил китайца в Бюробин.
Мексиканский посланник Фернандо Матти не мог приобрести постельное белье, потому что не был членом кооператива. Флоринский пошел навстречу, добыл специальное разрешение. Вот только в магазинах ничего найти не удалось. Простыни, пододеяльники и наволочки из продажи исчезли. Но Матти облагодетельствовали – выделили 30 метров холста на простыни, и также обеспечили поставки молока, мексиканец об этом тоже просил [707 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 24, д. 51, л. 81.].
В гостинице Новомосковская (после развала СССР ее реконструировали и сейчас это отель «Балчуг Кемпински»), где жили многие дипломаты, горячая вода поднималась не выше 2–3 этажа. С этой проблемой тоже шли к Флоринскому [708 - АВП РФ, ф. 057, оп. 12, п. 110, д. 2, л. 17.].
Англичане не только сами себе готовили, но и сами стирали свое белье – очевидно, прачечные перестали функционировать [709 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 24, д. 51, л. 235.].
В 1932 году были закрыты дипломатические распределители, переведены консульские сборы на валюту и повышены цены в сети валютных магазинов «Торгсин». Понятно, что цель заключалась в получении дополнительных доходов, но дипломатов это задело. Турецкий посол Рагиб-бей озвучил коллективные протесты дипкорпуса «по снабженческому вопросу» [710 - АВП РФ, ф. 057, оп. 12, п. 110, д. 2, л. 37, 44.]. Свое недовольство высказывали не только Флоринскому, но и Литвинову– лично Дирксен и Овий.
Конечно, трудности иностранных дипломатов не шли ни в какое сравнение с тяготами и страданиями советских людей, прежде всего, крестьян. Наверное, в дипкорпусе не представляли себе всех последствий коллективизации, которая привела к страшному голоду, поразившему Украину, Казахстан и многие области России. Если бы представляли, возможно, не «гнали волну» в связи с теми лишениями, которые испытывали сами.
Нянька Флоринский
Помимо серьезных проблем, шефу протокола приходилось заниматься и проблемами помельче, «приземленными» бытовыми, но имевшими для дипломатов не меньшее значение. В суровой, малокомфортной Москве того времени они подчас чувствовали себя растерянными и взывали о помощи по малейшему поводу. Так что шеф протокола ни минуты не сидел без дела, постоянно что-то решал и урегулировал, недаром его называли «неутомимый Флоринский» [711 - Советские портреты, с. 34.].
В начале 1920-х годов, особенно зимой, в голодной, холодной Москве, дипломатов нужно было кормить и одевать. В магазинах ничего не было. Они мерзли, прежде всего это касалось теплолюбивых представителей азиатских стран. Зимой 1920 года персидский посол ходатайствовал «о выдаче ордеров для посла и состава посольства, состоящего из 9 человек: лично для посла меха котикового на три шубы (одной мужской и двух дамских) и для посольства одной шубы на меху и одного теплого пальто для секретарей, 14 теплых фуфаек Егера [712 - «Егерское белье».], 14 пар таких же кальсон, 20 пар теплых мужских носков, 6 пар женских чулок, и дюжины мужских носовых платков, 6 дамских носовых платков, 3 пары дамских ботиков, 5 пар мужских брюк, 5 пар мужских теплых перчаток» [713 - АВП РФ, ф. 057, оп. 1, п. 101, д. 1, л. 1.].
Чем только Флоринскому не приходилось заниматься… Договариваться в Пастеровском институте о «впрыскиваниях» для ребенка турецкого военного атташе – его укусила собака. Организовать лечение японцев: «коммерческий советник Каватани заболел тифом, его беременная жена нервно потрясена. У секретаря Сасаки болят почки» [714 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 21, д. 33, л. 67.]. Устроить «электроприжигание» для персидского посла Пакревана в 20 местах (главу миссии беспокоили «точки вроде веснушек») [715 - АВП РФ, ф. 057, оп. 12, п. 110, д. 2, л. 97.].
Или достать турецкому послу «электрические лампочки, изобретенные в СССР, пропускающие ультрафиолетовые лучи – для лечения ревматизма» [716 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 24, д. 51, л. 16.].
Много душевных сил отняла мнительность супруги Пакревана, обнаружившей у себя «пятнышко на груди». Пришлось отвезти ее на консультацию к профессору Розанову, который убеждал послицу, что опасности это пятнышко не представляет, и «оно даже красиво». История умалчивает о дальнейшей судьбе пятнышка, но в больнице дама произвела неприятное впечатление своими вопросами: «“Зачем нужно надевать халат? Чист ли халат? Боятся ли заразы от нее или боятся, чтобы она не заразилась? Нет ли здесь заразных заболеваний”? Проф. Розанов указал, что она находится в хирургическом отделении, что за границей также одеваются в подобных случаях в халаты и т. д.» [717 - Там же.].
А сколько раз Флоринский ездил в милицию и МУР (в документах используется сокращение МУУР – Московское управление уголовного розыска) в связи с кражами в посольствах или другими происшествиями! Это всё изматывало, но, описывая эти происшествия, шеф протокола обычно не изменял своему чувству юмора и легкой иронии.
В 1926 году, в феврале, случился «налет, произведенный на польскую миссию». В дневнике оставлена такая запись: «Около часу ночи три грабителя пытались проникнуть в здание миссии, но ошибочно попали в помещение шофферов и были задержаны прислугой. Кентчинский в этот вечер обедал у датчан. Услышав шум, весь персонал миссии спустился вниз и пытался принять участие в задержании грабителей. Кентчинский выступал во фраке, Лепковский и Корсак в пижамах» [718 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 404, д. 56601, л. 33.].
В январе 1930 года схватили дворника итальянского посольства Плошкина, «которого итальянцы заметили, когда он вскрыл канцелярский стол и пытался похитить деньги». Тут же «агенты МУУРа были посланы для ареста», но итальянцы попросили не возбуждать уголовного дела – из жалости к Плошкину, обремененному большой семьей [719 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 24, д. 51, л. 21.].
В том же месяце случилась «дерзкая кража в финском посольстве. Спорот мех с шуб. Воры, по-видимому, хозяйничали в миссии продолжительное время. Проникли они со стороны сада» [720 - Там же, л. 19.]. Кроме шуб, унесли множество ценностей, принадлежавших посланнику Понтусу Артти. Уже через день в комиссионном магазине Мосторга на Сретенке было продано серебро с его инициалами. Посланник, недовольный работой МУРа, объехал все магазины, но с нулевым результатом [721 - Там же, л. 16.]. «У меня они все очистили, – плакался Артти. – Приходится жить, как в тюрьме, с огромными замками на каждой двери и на окнах» [722 - Там же, л. 81.].
Какого-то дипломата задержали во МХАТе. Его приняли «за одно разыскиваемое лицо», пригласили в кабинет администратора. Он показал свою дипломатическую карточку, но ему не поверили – «досадное сходство». Кого позвали на выручку? Конечно, Флоринского [723 - Там же, л. 173.].
Посол Станислав Патек попал в неприятную историю, и тоже во МХАТе. После спектакля капельдинер его «задержал с остальной публикой на пути к гардеробу», чтобы не создавать толчеи, обычная практика. Патек, однако, воспринял это как оскорбление, «оттолкнул капельдинера и назвал его дураком, после чего был препровожден в контору театра к администратору и отпущен на все четыре стороны по предъявлении дипкарточки». Разбирались долго. «По сообщению Наркомпроса, агрессивен был лишь Патек. По версии же Патека… виноват во всем капельдинер, который якобы так ухватил м-м Понинскую (супругу советника Альфреда Понинского – авт.), что у нее на спине остался отпечаток всех его пяти пальцев». Тут Флоринский явно развеселился и риторически вопрошал на страницах дневника: «оскультировал ли ее затем Патек?».
В смысле – тщательно осмотрел (это устаревшее выражение было знакомо интеллигентным людям, получившим дореволюционное воспитание) [724 - АВП РФ, ф. 09, оп. 3, п. 24, д. 8, л. 14.]. Неизвестно, пытались ли в угрозыске дактилоскопировать отпечаток…
В квартиру турецкого советника Ага-бея (все тот же январь 1930-го, богатый на разные происшествия) ворвалась милиция. Дипломата приняли за разыскиваемого уголовника, «милицейский чин угрожал ему револьвером», позвонить не разрешил. Сработали сразу несколько факторов. Дом, в который вселился Ага-бей (за неимением других вариантов) был «заселен крупными спекулянтами и контрабандистами» и постоянно находился в поле зрения милиции. Естественно, новое лицо ее заинтересовало, а об аренде квартиры посольство не известило НКИД. В домоуправлении турок прописался в тот день, «когда за ним пришли», а оно не успело сообщить «куда надо». В общем, милиционер держал советника на мушке, пока листал домовую книгу и не дошел до нужной записи. Потом отпустили, но от шока Ага-бей отошел не сразу [725 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 24, д. 51, л. 81.].
Не сосчитать дорожно-транспортных инцидентов, которые тоже сваливались на голову Флоринского. Несколько раз отличался уже известный нам полковник Феррари. То он «сбил девочку, которая выбежала из похоронной процессии» [726 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 411, д. 56698, л. 169.]. То к нему под автомобиль «чуть было не попала старуха, перебегавшая улицу» (на Тверской, около Страстного монастыря). Последний случай имел последствия, на первый взгляд, забавные, но обременительные как для Феррари, так и для Флоринского. Дело было в канун Нового, 1929 года, и шеф протокола позволил себе пойти в цирк. Но и там взволнованный итальянец разыскал его и поведал драматичную историю.
Чтобы спасти старуху, мужественный полковник сделал «крутой поворот», однако было скользко, и «машина въехала на тротуар и опрокинула одну гражданку». Гражданка сильно не пострадала (Феррари «лично убедился, что у нее лишь оцарапана нога ниже колена. Царапина незначительная») и все же полковник отвез ее в больницу. «Гражданка не имеет к нему никаких претензий. Но он все же пошлет ей конфекты и лично заедет справиться о ее здоровье». А вот дальше ситуация приняла особый оборот. «Пока машина стояла, и он подбирал раненую, вокруг собралась, как всегда бывает в таких случаях, значительная толпа. Эта толпа выдавила витрину в магазине фотографа, который теперь собирается взыскать с него убытки, исчисляя их в крупной сумме». Феррари заявил, что платить не обязан, и «все требования фотографа пахнут шантажом», «но они с послом боятся попасть на страницы”Вечерней Москвы”»… И умолял Флоринского решить дело миром. Тот, разумеется, решил. Фотограф просил 500 рублей. Сговорились на 150 [727 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 411, д. 56700, л. 81, 243.].
Еще дорожные происшествия.
«1-й секретарь французского посольства Роже Гарро вдребезги разбил свою машину на Ленинских горах (по-видимому, после попойки). Находившиеся в машине отделались легким испугом и легкой контузией. Разбитая машина была брошена на произвол судьбы, что опять-таки взволновало МУУР» [728 - АВП РФ, ф. 028 (Архив С. И. Аралова), п. 4, д. 124, л. 18.].
«Австрийский посланник рассказал, что… у Страстного монастыря проезжавшие на грузовике ребята плюнули в его автомобиль; хорошо, что стекло автомобиля было поднято, иначе плевок попал бы ему в физиономию…» [729 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 24, д. 51, л. 173–172.].
Датский посол Скау проезжал через село Павшино, и «великовозрастные мальчишки» забросали машину камнями, пробито боковое стекло. В тот же день «у театра им. Станиславского кто-то сорвал с его машины и выбросил древко с датским флажком». Скау заметил, «что подобные инциденты отбивают охоту ездить, гулять, ездить в театр и кому-нибудь советовать приезжать в Москву» [730 - Там же, л. 142.].
Происходили досадные случаи, не подпадавшие ни под одну категорию. Вскоре после установления дипломатических отношений с США и приезда американских дипломатов Флоринскому пришлось вызвать 3-его секретаря посольства США Джорджа Кеннана (позже прославившегося как автор знаменитой «длинной телеграммы», ставшего крупным политическим деятелем и политологом). А дело заключалось в том, что «с телефона посольства (Г-1-19-44, Спасопесковский, 10)» кто-то звонил на квартиру некоего гражданина Шаталова (Сивцев-Вражек 14, кв. 78): «подзывает дочь гр. Шаталова 12 лет и говорит ей пошлости и гадости». Происходило это уже в течение двух месяцев, систематически, иногда по нескольку часов кряду, до глубокой ночи. «На требования взрослых прекратить эти выходки этот гражданин не разъединяется и таким образом лишает телефонной связи гр. Шаталова». Кеннан обещал расследовать «этот возмутительный факт» и виновного уволить [731 - АВП РФ, ф. 057, оп. 14, п. 111, д. 1, л. 163.]. Нашел, уволил или нет, мы не знаем.
Закончим эту главу случаем смешным и почти безобидным. 2 июня 1930 года Флоринский сумел устроить для посла Черутти с супругой (под окончательный отъезд) экскурсию в Кремль. Было получено разрешение «показывать все уголки, имеющие художественную ценность и которые обычно экскурсантам не показывают. Черутти были в восторге. При входе в какую-то башеньку [732 - Так в тексте.] на посла чуть не свалилось огромное картонное изображение Папы Римского, с водянкой, с тьярой набекрень, очами горе, веревочкой и прочими первомайскими атрибутами. …Посол несколько омрачился. … а секретари рассмеялись» [733 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 24, д. 51, л. 203.].
И нкидовцы не расстроились. Хотя с Черутти отношения исправились, его все равно считали фашистом.
Сладкое бремя светскости
Флоринский следил за тем, чтобы дипкорпус не скучал, и даже в условиях изоляции дипломаты находили для себя полезные и приятные занятия. Вели светскую жизнь – в своем узком, уютном кругу. Чтобы не задаваться лишний раз тревожными вопросами о том, что же такое происходит в СССР.
Быть человеком светским непросто, а при этом еще и дипломатом – непросто вдвойне. Только со стороны кажется, что это милое дело – ходить на приемы, пить, есть и трепаться. Для серьезных людей – это работа, причем довольно изнурительная. Уметь правильно наладить контакт, разговорить собеседника, вызвать симпатию к себе и стране, которую ты представляешь, получить нужные сведения и «скормить» свою информацию.
Дмитрию Тимофеевичу нравилось то, чем он занимался, его «заряжала» бесконечная круговерть светских мероприятий, и он органично вписывался в мир, во многом им же и созданный. Светскость была бременем, но он взвалил его себе на плечи не без удовольствия. В конце концов это была его стихия.
Флоринский все успевал. «Фигаро здесь, Фигаро там» – этот шутливо-ироничный фразеологизм хорошо подходил к его modus operandi. Он сам был шутлив и ироничен, хотя, вероятно, в глубине души порой вздрагивал, сознавая, что его родина постепенно погружается в мрачную, чудовищную пучину, в которой таким людям, как он, не выжить. Но гнал от себя эти мысли.
Флоринский регулярно посещал театры и водил туда своих «подопечных». В Большом был завсегдатаем, имел там личную ложу. Но и в другие наведывался. В 1920-е годы театральная жизнь в Москве отличалась разнообразием и новаторством – похлеще, чем в других столицах. Поход в театр не ограничивался просмотром спектакля. Это превращалось в важное протокольное мероприятие.
«…На “Трех толстяках” во МХАТе с супругами Дирксен, Мольтке, ф. Раумером [734 - Г. Ф. Мольтке, советский разведчик, сотрудник Коминтерна; Г. Ф. Эрнст фон Раумер – немецкий политик, участвовал в переговорах с советской стороной как представитель промышленных кругов Германии.] и Н. А. Луначарской. В антрактах был сервирован чай. По приглашению Дирксенов отправились затем интимно к ним ужинать».
«…Посещение оперы Евгений Онегин в студии Станиславского… Репетиции в театре Мейерхольда пьесы “Мандат”».
«Спектакль в театре “Комедия” по поводу 3-х летия Хлебопродукта [735 - Акционерная компания в СССР в период НЭПа.]. В ложе французы, итальянцы, датчане. Пьеса, написанная сотрудником Хлебопродукта, воспроизводит зарождение, развитие Хлебопродукта, его достижения и борьбу с кулацкими и нэпмановскими элементами. Иностранцами пьеса была воспринята как своеобразная, но интересная реклама этого учреждения» [736 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 24, д. 51, л. 215; АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 401, д. 56558, л. 75; АВП РФ, ф. 057, оп. 5, п. 102, д. 1, л. 146.]
В последней фразе проглядывается скрытый сарказм, но нельзя было не водить иностранцев на правильные, производственные, рабоче-крестьянские постановки.
В начале лета 1929 года Флоринский напомнил начальству об изоляции дипкорпуса, ловко сославшись при этом на Штейгера («по наблюдениям Штейгера») – чтобы получить разрешения на различные рекреационные мероприятия. «Дипкорпус находится в минорном настроении. Дипломаты ни на что определенное не жалуются, но настроение мрачное. Скучают. Муссируются старые жалобы на изолированность и грустные условия существования в Москве дипкорпуса, обреченного довольствоваться собственными весьма скудными ресурсами». Чтобы исправить положение, Флоринский предлагал «небольшие загородные экскурсии», занятия спортом одновременно с «ознакомлением с весьма крупными нашими достижениями в области физического воспитания и культурного проведения отдыха». На этом основании был поставлен вопрос об открытии «летнего клуба» (с постоянным дипломатическим клубом не вышло, так пусть будет хотя бы летний) [737 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 415, д. 56751, л. 130.].
Эту идею поддержали Литвинов и Карахан, и вот уже Флоринский везет в летний клуб чету Дирксенов. 6 августа они провели там 2 часа, и «Дирксен сделал запись в книге посетителей, дающую должную оценку заботам “о развитии ума и тела”». Тем же летом шеф протокола неоднократно «сопровождал м-м ф. Дирксен на плавательную станцию. Загорали. Купались. Катались на лодке». Съездил с германским послом и его супругой в санаторий Академии наук «Узкое». Там познакомились «с академиком Кареевым, Глазенапом, проф. Кулябко [738 - Очевидно, имеются в виду историк Н. И. Кареев, астроном С. П. Глазенап и физиолог А. А. Кулябко.]» и посмотрели подготовленный «силами отдыхающих импровизированный концерт» [739 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 21, д. 33, л. 106.].
Из спортивных развлечений популярностью пользовался теннис – играли «все поголовно (даже афганский посланник)», а лучшими игроками считались шведы. Не знаем, играл ли Флоринский, но он, конечно, присутствовал на состязаниях.
Занимались конным спортом, совершали «выезды верхами» в Серебряном бору и в Петровском парке. Процветал и автомобильный спорт, но в основном им увлекалась молодежь. Из послов машину водил только Эрбетт, его супруга тоже была заядлой автомобилисткой. «М-м Эрбетт любит это дело и лихо с ним справляется» [740 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 404, д. 56601, л. 88.].
Приемы шли сплошной чередой, за нкидовские отвечал Флоринский.
…«Большой вечерний прием для дипкорпуса и инкоров в нашем новом доме [741 - Особняк сахарозаводчика Н. А. Терещенко на Софийской набережной, 16. Речь идет о приеме 15 марта 1929 г.]. До самого последнего дня заканчивали его дооборудование музейной мебелью и восстановление в прежнем виде. Съезд гостей с 10 часов. Около 11 заиграл джаз-банд и начались танцы. …потом концертная программа… Выступала певица Степанова [742 - Оперная и камерная певица Е. А. Степанова.]… Балетные номера: маленькая Чен, исполнившая воинственный и революционный танцы, Ильющенко и Александров (испанские танцы), Абрамова и в заключение В. Смольцов [743 - Е. М. Ильющенко, А. А. Александров, А. И. Абрамова, В. В. Смольцов – артисты балета. Данных о «маленькой Чен» найти не удалось.] (танец нищего). Затем ужин, а после ужина снова танцы. Разъезжаться начали после 2-х часов» [744 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 21, д. 33, л. 20.].
…«Вечерний прием Литвинова на Спиридоновке. Богатый фуршет. Танцы» [745 - АВП РФ, ф. 057, оп. 13, п. 111, д. 2, л. 63.].
Тогда, в 1920-е, еще работали прежние российские светские традиции. В дипкорпусе это не могли не ценить – как бы ни сокрушались по поводу «изоляции». Из мемуаров Карлиса Озолса:
«Часто устраивались большие вечера, званые обеды, концерты, что тоже помогало нашему сближению. Это было не только развлечением, но и необходимостью. На подобных приемах иностранные представители легче всего могли встречаться с руководителями и чинами НКИД и других советских учреждений. Те охотно откликались на наши приглашения. Подавались лучшие французские вина, шампанское, деликатесы, национальные блюда. Прельщали не только щи с кашей, но и русская черная икра, балыки, осетрина. Как еще недавно жила богатая Москва, так теперь жили в посольствах.
… В особняке Терещенко, где обитали Литвинов и Карахан, жизнь была безбедной и даже роскошной. Под тяжестью дореволюционных яств ломились столы, на больших приемах медведи изо льда держали в лапах громадные блюда с икрой и, казалось, глядели на нее, облизываясь. Так на этих приемах символизировалась ширь СССР, и медведь Ледовитого океана подавал продукты Каспийского моря, знаменуя таким образом объединение севера с югом» [746 - Мемуары посланника, с. 216–217.].
Уместно привести описание приемов НКИД, сделанное Дмитриевским:
«Приемы, устраиваемые Наркоминделом, всегда – и особенно вначале – отличались большой пышностью, но и некоторой грубоватостью: сказывались и давили вкусы наркоминдельской верхушки, с которыми трудно было бороться.
Во время чаев, например, прекрасный “директориальный” белый зал Харитоненковского особняка из-за обилия крытых белыми скатертями столиков обращался прямо в ресторан.
Кормили всегда тяжело по-русски. Столы буквально ломились. Подготовка к большому весеннему приему начиналась обычно за несколько дней. Работало полтора десятка поваров – лучших из оставшихся от старой России. Были вначале трудности с фарфором, хрусталем: все это было сбродное, преимущественно из частных особняков, с частными гербами и инициалами. Так чаще всего на обедах пили из бокалов с инициалами, гравированными огромными золотыми буквами:
В. X. (Вера Харитоненко). “Бюробин” – бюро по обслуживанию иностранцев – ухитрялся иногда подсунуть на обед и оказавшиеся в его распоряжении сервизы, раньше принадлежавшие иностранным посольствам. Так, в распоряжении Бюробина был серебряный сервиз английского посольства. Его запрещено было подавать дипломатам – во избежание недоразумений. Но как-то все-таки его подсунули – и получился дипломатический скандал. Пишущему эти строки с величайшим трудом удалось в свое время убедить перейти на бывшие императорские сервизы – это было гораздо естественнее, здесь видно было, что подается не “краденое” у частных лиц, как промеж себя часто поговаривали некоторые иностранцы, но преемственное, государственное. Но сановников императорские гербы смущали больше, чем частные. Как-то не по себе было им есть с тарелок с двуглавым орлом и короной. Помню, как морщился Калинин, когда для устройства банкета на несколько сот человек во время празднования юбилея Академии Наук вытащили из Большого кремлевского дворца огромный сервиз Александра III, в узор которого были вплетены императорские гербы. Но потом привыкли, перестали замечать. Сейчас Наркоминдел обслуживается драгоценнейшим “королевским” сервизом и старинным английским хрусталем, который прежде во дворце подавался в исключительных случаях только» [747 - Советские портреты, с. 78–80.].
С конца 1920-х годов иностранцев стали принимать также и в Кремле, но «это скромнее, официальнее, суше, чем делал и делает Наркоминдел» [748 - Там же, с. 82.]. Кремлевские приемы устраивал тот же Флоринский.
Славились «чайные приемы» Айви Литвиновой, о которых уже говорилось, и которые не преминул прокомментировать Озолс:
«Устраивала приемы и мадам Литвинова, точнее, всем заправлял от ее имени шеф протокольной части Флоринский. На этих вечерах были большие красивые музыкальные отделения, там было всё, чем могла блеснуть артистическая Москва. И сама Литвинова на этих вечерах была отменно любезной хозяйкой. Очень воспитанная англичанка. В жизни она больше интересовалась литературой, чем политикой, много читала, обладала вкусом к книге и сама писала, словом, производила впечатление культурной женщины Запада, и это подкупало всех, знавших ее» [749 - Мемуары посланника, с. 245–246.].
Свои личные приемы устраивал и Флоринский:
«Пришлись по вкусу данные мною два приема: для дипмолодняка и чайный прием в “Большой Московской”». На приеме для молодняка «танцевали под рояль и под граммофон» [750 - АВП РФ, ф. 09, оп. 3, п. 24, д. 8, л. 197.].
Главы миссий часто собирали гостей, и эти встречи отличались большим разнообразием. Графиня Манзони взяла за правило устраивать субботние танцевальные вечера, а когда приехали Черутти, то перешли на бридж. Разумеется, карточной игрой дело не ограничивалось, это называлось «вторничный чай-бридж». Приглашались только «бриджеры», но в них не было недостатка. «С легкой руки м-м Черутти бридж вытеснил танцы и сделался самым модным развлечением среди членов дипкорпуса обоего пола». Особое рвение демонстрировали японский посол, шведский, норвежский и греческий посланники… [751 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), п. 13, д. 402, л. 53.].
Все хотели попасть на костюмированные вечера, или маскарады, причем миссии старались в этом плане перещеголять друг друга. В 1925 году отличились датчане. «Совершенно неслыханный и нелепый балаган. Гостей встречал молчаливыми поклонами Скау в маске и красном домино, увенчанный лавровым венком. В течение примерно часа маски не разговаривали, чтобы не быть узнанными, так что царила священная война. Однако, само собой разумеется, что вскоре всех узнали. После чего маски были сняты и все пошло обычным порядком. Наиболее удачный костюм был у Волстадта (Мартин Волстадт, 1 секретарь норвежского посольства – авт.), одетого и загримированного русским крестьянином. Хороша м-м Гейденштам в простом костюме мухомора, который она сама сделала с большим вкусом. Комична м-м Урби, одевшаяся с большой претензией девочкой. Шаблонные боярские костюмы у супругов Эбессен и костюмы “маркизов” у всего состава итальянского посольства. Замысел Рейтершильда, одевшегося женщиной, успеха не имел, его сразу узнали по рукам и ему удалось заинтриговать лишь ненадолго Кентчинского» [752 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 401, д. 56558, л. 48.].
В начале 1926 года только и говорили, что «о совершенно невероятном “богемском” [753 - Так в тексте, правильно, конечно, «богемном».] вечере, устроенном в германской миссии, на котором все гости были одеты апашами, матросами и сутенерами, а дипломатические дамы – проститутками» [754 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 404, д. 56601, л. 33.].
Тогда же, на «детском вечере» в шведской миссии самый забавный костюм был у Лепковского (Станислава Лепковского, 1 секретаря польского посольства – авт.). «Он был одет мамкой и вез в колясочке м-м Бэрбери (супругу 3 секретаря британского посольства Вивиана Бэрбери – авт.), одетую бэбэ. Рядом шел муж в костюме мальчика, с голыми ногами» [755 - АВП РФ, ф. 057, оп. 6, п. 103, д. 1, л. 269.].
А в 1929 году не менее восторженные отзывы вызвал костюмированный бал в персидском посольстве. «Много красивых или по крайней мере красочных костюмов. Костюмированы все дамы, кроме м-м Тахир-бей, костюм которой вследствие досадного усердия нашей таможни был отослан обратно в Константинополь. Шефы миссий во фраках, только Сельямаа наклеил себе бороду, сделавшую его совершенно неузнаваемым. Фурор вызвал костюм супруги датского посланника мадам Торп. Он был сшит в стиле 30-х годов XIX века, но из материалов, купленных в Москве, “чем она и хвалилась”» [756 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 21, д. 33, л. 25.].
О маскарадном приеме у Твардовских прежде уже упоминалось, он стал «гвоздем сезона» (февраль 1931 года). Гостей встречал у входа сам фон Твардовски, одетый барменом, и угощал коктейлями. «Большая часть ряженных была не в салонных, а в кабаретных нарядах». Японцы облачились в русские крестьянские костюмы. Морской атташе Миякава переоделся женщиной и щеголял в сарафане и косынке. Норвежский посол Урби, преклонных лет, «в парике и усах изображал пылкого юношу». Итальянская послица мадам Аттолико красовалась в бразильском наряде, а британская, мадам Овий – в мексиканском [757 - АВП РФ, ф. 057, оп. 11, п. 109, д. 2, л. 73.].
Нередко одним приемом за вечер дело не ограничивалось. Дипломаты (и не только они) входили во вкус, настраиваясь на «продолжении банкета». И веселье перехлестывало через край.
«После вечернего приема у Скау поехал с французами к Якуловым [758 - Имеются в виду армянский художник Георгий Якулов и его жена Наталья, к ним «на огонек» часто слеталась московская богема.]. Поль, Эрбетт, Геллю, Генрио и Шартье. Встретил там Тер-Гибриельяна, Луначарских, Москвина, Гельцер, Петипа, а также других представителей артистического мира и преимущественно балета [759 - С. М. Тер-Габриелян, советский и армянский политический и государственный деятель, И. М. Москвин – известный актер, Е. В. Гельцер – балерина, Петипа – одна из сестер, Надежда или Ксения. Обе были актрисами, Надежда играла в драматических театрах, а Ксения – в Большом. Изюминка в том, что Ксения в 1929 г. вышла замуж за Флоринского.]. Еще там был секретарь польской миссии Лепковский. Танцевали под музыку Поля на рояле. “Богемский вечер” в студии Якуловых протекал, пожалуй, слишком шумно, благодаря не только природной жизнерадостности артистов, но и довольно обильным возлияниям.
После отъезда Эрбеттов Москвин, не обращая внимания на сидящих почти рядом с ним Поля и Шартье, заявил: “корпус уехал, осталась одна шпана, можно веселиться”. Балетные девушки охотно отозвались на это предложение при полном содействии остальных гостей» [760 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 401, д. 56558, л. 38.].
Вряд ли от Флоринского требовалось столь подробное описание дипломатических приемов и дружеских посиделок, но, похоже, заполняя дневник, он входил во вкус и с удовольствием делал такие зарисовки, черпая в них своего рода вдохновение. И не жалел слов для того, чтобы запечатлеть неумеренное употребление спиртного отдельными персонажами и случавшиеся кунштюки.
Обязательно подчеркивал пристрастие к выпивке японцев (на приеме у поляков «японцы с ожесточением подливали» [761 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 408, д. 566661, л. 12.]). И не упустил случая привести в дневнике сообщение полпреда в Литве Баркусевича «о большом приеме в японской миссии, во время которого хозяин и гости порядком перепились и имел место ряд эксцессов» [762 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 404, д. 56601, л. 52.].
Непременно обращал внимание на любовь к алкоголю людей известных, не обязательно дипломатов. В частности, писателя Бориса Пильняка, который, по наблюдению Флоринского, «теряет всякий такт и выдержку, когда выпьет» [763 - АВП РФ, ф. 057, оп. 13, п. 111, д. 2, л. 52.].
«Интимная вечеринка у Штельцера [764 - Не удалось идентифицировать.] 28 февраля 1932 года – в основном немцы, Луначарская, Пильняк, О. Н. Бубнова… из английской миссии Болтон (дипломат и сотрудник Интеллинджес сервис – авт.). Не в меру выпивший Пильняк атаковал Болтона резкими выпадами по поводу Англии. Настаивал, чтобы тот выпил за социальную революцию в Англии. Болтон выпил, заметив, что революция его не смущает, так как он будет работать в английском ГПУ. – Стало быть, будете продолжать работать по инстанции, прокомментировал Пильняк. Болтон промолчал» [765 - АВП РФ, ф. 057, оп. 12, п. 110, д. 1, л. 58.].
Годом позже Флоринский с неудовольствием отметил поведение Пильняка «на приеме по случаю открытия польской выставки художников в Третьяковке»: «Пильняку лучше было бы воздерживаться от посещения подобных собраний» [766 - АВП РФ, ф. 057, оп. 13, п. 111, д. 2, л. 52.].
Если на приемах и вечеринках шефу протокола что-то приходилось не по вкусу, он не жалел острых и злых комментариев, не исключено, что не всегда справедливых. Однажды ему не понравилось, как «раскрепостились» две дамы в летах, супруги французского и норвежского послов. «Грустную картину являли две пляшущие посольши. Облаченная в оранжевое очень открытое платье, с большим веером из страусовых перьев той же окраски и приправляющая свои танцы невероятнейшими ужимками, м-м Эрбетт казалась сошедшей с бакстовского картона достаточно красочной и в то же время злой и утрированной пародией не то на веселящуюся фурию, не то на пляшущую цирковую наездницу. Немногим лучше и молодящаяся старуха Урби, которой давно следовало бы отказаться от танцев. Картину дополняли несколько полновесных цветущих валькирий и пара унылых скандинавских дев – дочь Урби и недавно появившаяся на наших горизонтах племянница Скау. Грусть и тоска от таких развлечений» [767 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 401, д. 56559, л. 43.].
Флоринский придавал большое значение качеству и ассортименту подававшихся яств и не прощал, когда хозяева проявляли прижимистость. Тем более, если приглашали наркома, других дипломатов с женами (Сабанина, Рубинина), ну и вездесущего Штейгера – как это было на вечернем приеме в датской миссии в июне 1930 года. «М-м Скау поднесла нам очередной сюрприз – оставила без ужина. Давали только сандвичи, сладкие пироги и бананы. Подавалось это питание горничной в фантастическом скандинавском наряде (очередной сюрприз). Вообще прием прошел уныло и вызвал общую критику. Танцевала престарелая Васильева [768 - Не вполне ясно, о ком идет речь. В Большом театре танцевала балерина В. П. Васильева, но в 1930 году ей было не больше 21 года.], которой протежирует м-м Скау и которая всем надоела. Общие танцы не клеились, благодаря дурной таперше. Даже молодежь засела за бриджевые столы» [769 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 24, д. 51, л. 204.].
Оценивая прием ВОКС для американской делегации в особняке НКИД в Мертвом переулке (август 1926-го), Флоринский с некоторым пренебрежением заметил. «Чай, легкие закуски и сладкие пироги» [770 - АВП РФ, ф. 028 (Архив С. И. Аралова), п. 4, д. 124, л. 12.]. То, что он был истинным гурманом, страницы дневника подтверждают со всей очевидностью.
Шеф протокола с изяществом и остроумием живописал развлечения гостей на приеме в греческой миссии в марте 1929 года. Супруга французского посла довела себя там до изнеможения слишком активными танцами. «Вечер ознаменовался обмороком м-м Эрбетт, упавшей в зале. Якобы это с ней произошло оттого, что ей на ногу наступил Торп, танцевавший с А. В. Литвиновой. По другой версии ей наступили на обе ноги. Торп отрицал какую-либо вину со своей стороны. Случай этот дал повод для всякого рода двусмысленных замечаний и шуток среди молодежи» [771 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 21, д. 33, л. 24.].
А в самом начале августа 1934-го Флоринский успел оставить запись о британском дипломате Хэнсоне, который «напивается на приемах и непозволительно держит себя с дамами. На приеме у Сельямаа м-м Саед (супруга персидского дипломата Мохаммада Саеда – авт.) жаловалась в самых резких выражениях на его приставания и заигрывания. Жену финского военного атташе он формально оскорбил, так что эта кроткая дама пригрозила ему финским ножом (которого по счастью при ней не оказалось). Хэнсон действительно переходит всякие границы приличия. Это может кончиться скандалом» [772 - АВП РФ, ф. 057, оп. 14, п. 111, д. 1, л. 151.].
Юлиус Сельямаа тогда уже был министром иностранных дел и приезжал в Москву для обсуждения Восточного пакта о коллективной безопасности в Европе. Прием в эстонском посольстве был устроен по этому поводу, и по всей видимости стал последние мероприятием, на котором присутствовал Флоринский. Спустя несколько дней его арестовали. Но об этом еще будет сказано.
А вот случай из бесконечной череды светских мероприятий, который шефа протокола даже слегка шокировал, хотя он, конечно, был тертый калач и немало повидал. Как-то после приема у него «в клубе» (то есть на его квартире), он переместился с гостями к Луначарским, и уже оттуда, около пяти утра, Розенель и Татьяна Сац [773 - Танцовщица Большого театра, позже балетмейстер.] «потащили» его к Постновым, на Цветной бульвар, 23. О личности мужа Флоринский умалчивал, а супруга, урожденная Бюсмон Бланко, была дочерью бывшего португальского посланника в Париже. «То, что я увидел в этом доме, превзошло мои самые смелые предположения». Первым делом бросилась в глаза парочка «в более чем непринужденной позе». Молодые французские дипломаты, увидев кто пришел, поспешили ретироваться во внутренние апартаменты. Но присутствовали, несомненно, не только французские, но и другие дипломаты. Потом Флоринский увидел, что «декольтированные женщины, мужчины в смокингах предавались самому разнузданному веселью». И дал ему отточенную характеристику: «Зрелище по сочности красок не уступает последнему действию “Зойкиной квартиры” [774 - Пьеса М. А. Булгакова.], только в большем масштабе, ибо действовало около 100 человек». Возможно, не все увиденное шеф протокола доверил страницам дневника. А заключение сделал красноречивое: «Я не поверил бы в возможность подобных оргий в Москве, если бы не убедился в этом собственными глазами» [775 - АВП РФ, ф. 057, оп. 7, п. 104, д. 1, л. 1–2.].
К началу лета интенсивность мероприятий спадала, большинство дипломатов разъезжались на отдых. И Флоринский с облегчением записывал: «В связи с окончанием зимнего сезона… Обедов и приемов больше не предвидится, так что можно, пожалуй, без особого риска сложить до осени парадные доспехи и пересыпать их нафталином» [776 - АВП РФ, ф. 04, оп. 59, п. 404, д. 56601, л. 88.].
Ultima thule
Флоринский часто выезжал в командировки (последний раз в 1932 году) и не раз имел возможность остаться за рубежом, стать невозвращенцем – как Беседовский, Дмитриевский или другие дипломаты. Спасти свою жизнь. Ему было всего 45 лет – относительно молод, целеустремлен, энергичен. Не факт, что его приняла бы эмиграция, но можно было обойтись и без помощи соотечественников. С его опытом, квалификацией, знанием иностранных языков он с легкостью нашел бы работу в бизнесе или на худой конец стал экспертом-консультантом по вопросам советской внешней политики и дипломатии.
Однако Флоринский не уехал. В Москве были работа, завидный статус… Как-то не верилось, что человек его уровня мог в одночасье всего этого лишиться. Возможно, он испытывал определенные иллюзии насчет советского строя, убеждал себя, что все не так уж плохо и кривая вывезет. Да и не только он так рассуждал…
Илья Эренбург писал, что «еще легко было и спорить и мечтать» [777 - И. Эренбург. Люди, годы, жизнь. Кн. 5 и 6. М., Советский писатель,1966, с. 115.], имея в виду конец двадцатых годов. Верно, остатки либерализма в советской жизни присутствовали и в конце двадцатых, и в начале тридцатых, но обманывались только те, кто «и сам обманываться рад». Хотя режим еще не подмял под себя всю страну и репрессии не приобрели тотального характера, давно уже шли аресты, были концлагеря, сфабрикованные процессы, режим спровоцировал страшный голод, обрекая на смерть миллионы крестьян. «Можно ли жить в стране, обреченной на голодное вымиранье, можно ли жить среди тупых, мрачных, озлобленных людей, злополучной, голодной, обманутой черни, мнящей себя властительницей?», – вопрошала Любовь Шапорина [778 - Л. В. Шапорина. Дневник. Т. 1 // https://www.litres.ru/l-v-shaporina/ dnevnik-tom-1/.].
Большому риску подвергались государственные служащие, а если это были спецы из бывших, то риск удваивался. Матвей Ларсонс приводил слова одного из таких спецов: «Наше положение совершенно ясно. Лучше вcero ero можно сравнить с положением кaнaтноro плясуна. Мы все ходим по тонкому канату, мы знаем прекрасно, что мы несомненно когда-либо свалимся с каната. Мы не знаем только одноrо: коrда и по какую сторону каната мы сломаем себе шею» [779 - На советской службе. Записки спеца, с. 232.].
Разные причины могли удерживать Флоринского в СССР. К примеру, забота о матери и сестре. Однако в любом случае следовало понимать: он рискует головой, и с каждым месяцем, неделей, днем, этот риск возрастал.
При всех своих попытках встроиться в советскую систему и быть ей полезным, Флоринский оставался попутчиком, человеком старой закалки, тяготевшим к общемировой культуре и традициям, а потому ненадежным и опасным в глазах советской верхушки и обслуживавших ее чиновников. Открыто критиковал методы ГПУ, свободно общался с иностранными дипломатами, вообще с иностранцами и даже требовал создавать для этого общения особо благоприятные условия! Вел себя так, словно жил в демократической стране. За гораздо меньшее люди могли поплатиться.
Повод для расправы нашелся легко, его особенно и искать не пришлось. О гомосексуальности Флоринского было известно, хотя известность эта опиралась в основном на слухи, едва ли тому имелись веские и неопровержимые доказательства. Только ГПУ в доказательствах не нуждалось, чекисты знали, как выбивать признательные показания.
Сохранилось немного свидетельств, отрывочных и косвенных, которые могут пролить свет на сексуальные пристрастия Дмитрия Тимофеевича. Он был дважды женат и всякий раз брак распадался. Ни семьи, ни детей у него не было. Первый раз он женился в Киеве, в 21 год. Избранницей была некая Мария Владимировна Колендо. Спустя два года они развелись.
Второй брак состоялся в 1929 году. На этот раз его женой стала артистка Большого театра Ксения Петипа, внучка знаменитого балетмейстера Мариуса Петипа [780 - См.: https://fccland.ru/stati/14518-florinskiy-dmitriy-timofeevich.html.]. Выбор в пользу артистки Большого был хорошо просчитан, учитывая то, что красная элита «неровно дышала» в сторону балерин, а Флоринскому было важно сделать свой брак максимально публичным и эффектным.
Можно строить догадки, было ли это искренним союзом любящих сердец или попыткой шефа протокола выглядеть «нормальным» – в собственных глазах, в глазах светского общества и советского начальства, от которого зависела его судьба. Нельзя исключать, что верным было и то, и другое, и третье. Характерно, что он поспешил продемонстрировать свою супругу дипкорпусу, не преминув подчеркнуть это в дневнике: «В Корпусе стало известно о моем браке; мое появление с женой произвело даже некоторую сенсацию… нас поздравляли» [781 - АВП РФ, ф. 057, оп. 9, п. 107, д. 1, л. 11.].
В соответствии с дипломатическими традициями и правилами куртуазности супруга Флоринского наносила визиты супругам глав иностранных миссий. Одной из первых она посетила супругу эстонского посланника Юлиуса Сельямаа, с которым Флоринский был дружен. Вообще-то, в Москве, среди сотрудников НКИД, мало кто следовал в данном вопросе традициям и правилам, и шеф протокола мог ими пренебречь. Но он старался соблюдать условности, придать своему браку общественно значимый характер и защитить себя от опасных для него пересудов и сплетен.
Трудно сказать, насколько это убедило дипломатов, пожалуй, не совсем. Мадам Заневская (жена 1-го секретаря польского посольства Хенрика Заневского) не без ехидства и игривости осведомилась у Флоринского: правда ли, что партия заставила его жениться «против воли» [782 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), оп. 3, п. 24, д. 51, л. 37.]. Само собой, шеф протокола категорически отрицал участие партии в своих личных делах, но сам по себе вопрос показателен. И возможно, было не слишком осмотрительно отражать этот разговор на страницах дневника.
Второй брак длился примерно столько же, сколько и первый. Во всяком случае, в анкете, заполненной Флоринским в марте 1932 года, он указывал, что разведен, а имени бывшей (второй) жены не сообщил.
Нужно сказать, что Флоринский пользовался необыкновенной популярностью у «лучшей половины человечества» и находилось немало женщин, желавших расшевелить его, чтобы убедиться на практике в его сексуальной ориентации. Дипломатические дамы неоднократно напрашивались к нему в гости, приглашали к себе и не скрывали своей симпатии.
Как-то мадам Заневская «выразила надежду, что шеф протокола не побрезгует принять скромное приглашение секретаря миссии на обед “ввиду прежних добрых отношений по Америке” (с четой Заневских Флоринский познакомился в США, когда был вице-консулом в Нью-Йорке – авт.)». Флоринский отреагировал следующим образом: «Я ей дал шутливую отповедь и приглашение, понятно, принял. После нескольких рюмок вина м-м Заневская, разоткровенничавшись, сказала, что, “несмотря на всё”, она всё же продолжает мне симпатизировать» [783 - АВП РФ, ф. 028 (Секретариат Ф. А. Ротштейна), п. 13, д. 408, л. 55.].
Нет оснований полагать, что при всех женских симпатиях и брачных попытках Флоринскому удалось развеять устойчивое мнение о себе, как приверженце «мужской любви». Он был слишком заметен, многих раздражал своим светским лоском и не вполне советскими манерами, и объяснимо, что именно его выбрали в качестве центральной фигуры так называемого «дела педерастов», сфабрикованного ОГПУ в 1933–1934 годах.
Защитить Флоринского было некому, никто в НКИД не рискнул пойти наперекор чекистам. Тем более этого не мог сделать находившийся уже четыре года в отставке Георгий Чичерин, который и сам мог пострадать от набиравшей силу гомофобии. Современники отдавали себе отчет в его «нетрадиционных» пристрастиях. Если его не тронули, то лишь потому, что он тяжело болел, полностью утратил свое влияние и не представлял угрозы для режима. У Чичерина «не было не друзей, ни женщин», писал Владимир Соколин [784 - Ciel et Terre sovietiques, p. 207.], и свои последние дни он провел в полном одиночестве.
О том, в каком положении находился бывший нарком, свидетельствует Карлис Озолс:
«Его оттесняли, затирали, наконец сместили, он должен был уйти. Начались печальные дни Чичерина. Он проводил их кошмарно. Передавали, как, прибыв в Москву, первый американский посол Буллитт обратился с просьбой устроить ему свидание с Чичериным, с которым он был знаком еще с первого приезда в СССР. Прошло некоторое время, Буллитт повторил свою просьбу, но она была оставлена без внимания. Тогда он отправился разыскивать квартиру Чичерина. Нашел. Стучит раз, ответа нет. Стучит вторично, ответа опять нет. Тогда он стал колотить в дверь. Слышит, что-то зашевелилось. Наконец дверь медленно отворяется, и – о, ужас! – на миг появляется человек в растерзанном виде, в нем Буллитт тотчас узнал Чичерина. Тем не менее он все-таки спросил:
– Здесь живет Чичерин?
– Чичерина нет, он умер, – последовал злобный ответ, дверь захлопнулась» [785 - Мемуары посланника, с. 160–161.].
Уголовное преследование за гомосексуальные отношения практиковалось во многих странах – например в Великобритании, Германии, Австрии и Швейцарии. Российская империя не была исключением, но сразу после революции соответствующую статью убрали из уголовного кодекса. Страна бредила идеей тотальной свободы, в том числе в личных, сексуальных отношениях. Однако по мере укрепления сталинского режима на смену ей пришла другая идея – тотальной государственной регламентации всех сторон общественной, личной и интимной жизни. Любые девиации воспринимались как «шаг влево, шаг вправо», недопустимые проявления индивидуализма. Это привело к широчайшему распространению ортодоксальной, консервативной морали, в ее наихудшем, ханжеском виде. Любые проявления сексуальной свободы считались чем-то грязным и недозволенным (буржуазным пережитком), внебрачные связи порицались, а гомосексуальные контакты квалифицировались как половое извращение.
В сентябре 1933 года Ягода доложил Сталину о том, что ОГПУ раскрыло целый заговор гомосексуалистов, якобы погрязших, помимо половых извращений, в контрреволюционной деятельности. Дескать, совращали невинных людей, особенно молодежь, бойцов Красной армии и флота, студентов, с тем, чтобы сделать их антисоветчиками, заставить заниматься шпионажем в пользу врагов СССР. Арестовали более 130 человек − журналистов, писателей, артистов и священнослужителей. И главным фигурантом сделали Флоринского.
Его судьбой интересовался лично Сталин и возмущался тем, что арест Флоринского задерживался. 4 августа 1934 года он направил гневное письмо Лазарю Кагановичу, члену ЦК и Политбюро и председателю Комиссии партийного контроля: «Просьба ответить: первое, почему решение ЦК о Флоринском не проводится в исполнение?» [786 - С. С. Хромов. По страницам личного архива Сталина. М., МГУ, 2009, с. 155.].
Сталину объяснили, что причина заключалась в визите в Советский Союз министра иностранных дел Эстонии Юлиуса Сельямаа, который хорошо знал Флоринского, ценил его и наверняка был бы обескуражен, узнав, что шефа протокола бросили в застенок. Это могло негативно сказаться на ходе переговоров, посвященных важному для Москвы вопросу – подготовке Восточноевропейского пакта, который должен был заложить основы коллективной безопасности в Европе и сдержать агрессию гитлеровской Германии. Поэтому нарком иностранных дел Максим Литвинов просил не трогать Флоринского до окончания визита.
Сельямаа пообещал поддержку пакта со стороны Эстонии, если аналогично поступят Германия и Латвия, и подписал соответствующий протокол. В тогдашних условиях большего ожидать было трудно, поэтому результат переговоров можно было считать очередным успехом внешней политики СССР. После отъезда министра из Москвы уже ничто не мешало убрать Флоринского с политической сцены.
Сегодня поведение Литвинова может показаться вопиющим проявлением цинизма со стороны человека, который привел Флоринского в НКИД и рука об руку работал с ним 14 лет. Допустим, отношения между ними были неровными, о чем свидетельствуют и «литвиновские заметки». В них Литвинов называет Флоринского то своим «копенгагенским крестным сыном», сочувствует ему и говорит, что «не даст в обиду», то по какой-то причине гневается и запрещает переступать порог своего кабинета [787 - Notes for a Journal, 30, 55.], однако вряд ли нарком мог хладнокровно «сдать» своего коллегу. Скорее всего, он не рисковал идти наперекор Сталину – даже в 1934-м, когда Большой террор только стучался в двери. А позднее НКВД по указанию вождя приступил к массовому уничтожению кадровых дипломатов, и Литвинов сам находился на грани ареста.
И все же… Хотя нарком не мог спасти своего подчиненного, не укладывается в голове, как в такой ситуации, зная, что человеку грозит смертельная опасность, он не упустил последнюю возможность, чтобы использовать квалификацию и опыт Флоринского – перед тем как окончательно списать его со счетов. С другой стороны, проект коллективной безопасности был настолько важен для Литвинова, что ради его осуществления многое ставилось на карту.
Конечно, Флоринский боялся ареста, но не мог знать об этом наверняка и надеялся избежать такой развязки. Вероятно, рассчитывал, что руководство НКИД и непосредственно нарком заступятся за ценного работника. Ведь прежде ничего подобного в истории Наркоминдела не случалось. Можно не сомневаться, что поручение обеспечить протокольное сопровождения визита Сельямаа Флоринский воспринял как нечто обнадеживающее. Раз дают такое задание, значит по-прежнему доверяют и можно не беспокоиться. Наверное, он был благодарен Литвинову, не подозревая, что тот попросил отсрочки всего на несколько дней. Правда, они растянулись почти на неделю, и Кагановичу пришлось за это извиняться перед Сталиным [788 - По страницам личного архива Сталина, с. 155.].
Пройдет совсем немного времени, аресты и казни сотрудников НКИД, причем высшего звена, перестанут быть чем-то особенным и неожиданным, начнется настоящая бойня – полетят головы замнаркомов, полпредов, старших дипломатов… Пик придется на 1937–1939 годы, и Литвинов ничего не сумеет сделать, чтобы остановить это безумие. Его самого сместят с должности, а пришедший ему на смену Вячеслав Молотов завершит избиение кадровых дипломатов.
Так что Флоринский был первым, но далеко не последним в ряду арестованных и физически уничтоженных дипломатов. Чекисты его взяли на следующий день после записки Сталина Кагановичу, и тогда же, 5 августа 1934 года, его освободили от работы в НКИД. Любопытная деталь: из Красной армии (как мы помним, шеф протокола был зачислен в резерв при штабе РККА, чтобы иметь право носить военную форму) его сразу не уволили. Спохватились через два года, и приказ об увольнении подписал заместитель наркома обороны Михаил Тухачевский.
Флоринскому предъявили обвинение не только в мужеложестве, этого было маловато, но и в шпионаже – работе на германскую разведку. Его ultima thule, последним пределом, стали камера на Лубянке и барак в Соловецком лагере. Через пять лет последовал расстрел.
Арест шефа протокола вызвал недоумение и возмущение в дипкорпусе, дипломаты требовали разъяснений. Они были даны Николаем Крестинским (к тому времени выросшим до заместителя главы НКИД и через пару лет разделившим участь Флоринского) итальянскому послу Бернардо Аттолико. Встреча состоялась 14 августа 1934 года. Обсуждались разные вопросы, записывал беседу помощник заведующего 3-м Западным отделом НКИД Хаим Вейнберг. Но в конце встречи итальянец попросил Вейнберга удалиться, чтобы поговорить с Крестинским с глазу на глаз. Вот этот разговор в изложении замнаркома и официальной редакции:
«Когда мы остались вдвоем, Аттолико сказал, что хочет в совершенно частном порядке переговорить со мной о Флоринском.
Вам известно, сказал Аттолико, что Флоринский поддерживал довольное интимное знакомство со многими членами дипкорпуса, которые посещали его на дому, с которыми он играл в бридж, занимался спортом. Сами Аттолико были в хороших отношениях с Флоринским. Но в еще более близких отношениях были с ним семья греческого посланника и кое-кто другой из дипломатов. И вот у этих дипломатов появляется мысль, не пострадал ли Флоринский за эти свои близкие отношения с членами дипкорпуса?
Я ответил Аттолико, что, как ему передавал уже т. Шило [789 - В. Т. Шило, помощник заведующего Протокольным отделом НКИД. После ареста Флоринского был назначен врио заведующего Протокольным отделом], Флоринский привлечен к ответственности за антиморальные поступки, по обвинению в гомосексуализме, и в связи с этим уволен из НКИД. Ему, конечно, никто не ставит в вину его добрых отношений с членами дипкорпуса и совесть тех дипломатов, которых Аттолико имеет в виду, может быть совершенно спокойна. Они ни в коей мере не повредили и не могли повредить Флоринскому своим хорошим отношением к нему. Далее Аттолико сказал мне следующее. Дипкорпус догадывался о том, что Флоринский не вполне нормален в области половых отношений. Но члены дипкорпуса думали, что если это известно им, то вероятно, об этом знают и советские власти. Тем не менее, Флоринский привлечен к ответственности лишь сейчас. Это и вызвало у некоторых членов дипкорпуса предположение, что увольнение Флоринского связано не только с его гомосексуализмом.
Я ответил – наши следственные власти только в самое последнее время установили виновность Флоринского. Может быть, у кого-либо и существовало предположение, что Флоринский в далекие молодые годы был гомосексуалистом, но никто не думал, что он продолжает заниматься этим теперь, и только в самое последнее время следственным властям стало известно, что он проявляет в этом деле большую активность. Естественно, он был привлечен к ответственности, и также естественно, что мы не могли после этого оставить его на службе в НКИД.
Аттолико поблагодарил меня за разъяснение и сказал, что он в свою очередь разъяснит действительное положение дела тем членами дипкорпуса, у которых было неправильное представление о деле» [790 - АВП РФ, ф. 010, оп. 09, п. 47, д. 185, л. 66–67.].
Аттолико и его коллеги были людьми неглупыми и вряд ли поверили в байку о том, что в советском руководстве «никто не думал», что Флоринский практикует гомосексуализм», что все, дескать, были уверены, будто он расстался с этой привычкой «в далекие молодые годы». Трудно было сомневаться в том, что гомосексуализм – повод, но не причина.
Причин было несколько.
В обстановке кардинальных политических перемен, ужесточения тотального контроля над обществом председатель ОГПУ Генрих Ягода всячески старался угодить Сталину, а сделать это можно было единственным способом – раскручивая маховик репрессий.
Вождя не устраивала красная элита, к которой принадлежал Флоринский, она должна была быть выкорчевана полностью. Дело не в том, что диктатор стремился к социальному равенству. Он как раз поощрял неравенство и создавал максимально благоприятные условия для высшего класса, особенно на фоне нищеты и забитости народных масс. Советский строй, что бы ни заявляла советская пропаганда, всегда отличался неравноправием, просто менялся характер элит и назывались они по-разному: партократия, номенклатура, советская аристократия или советская буржуазия… Проблема заключалась в том, что элита 1920-х – начала 1930-х годов вобрала в себя не только прожигателей жизни, напыщенных фанфаронов, но и многих думающих людей, способных критически отнестись к системе, которую Сталин растил и пестовал.
Специфика этой элиты заключалась в том, что она в немалой степени переняла привычки, манеры и общий жизненный настрой, прежде присущие привилегированным сословиям старой России. Определенные аристократизм и интеллигентность, скажем так. И не только благодаря присутствию в ней отдельных представителей этих сословий, их там было меньшинство. Главное заключалось в притягательности прежнего, ушедшего мира. Несмотря на все пертурбации и катаклизмы, свежи были воспоминания о том, как хорошо была налажена жизнь, по-своему уютна и мила. В глубине души многие красные функционеры хотели вернуться в нее, пусть ненадолго, и создавали для себя в Москве эрзац-аналог этой старорежимной жизни.
Позже на смену этой элите пришли другие – менее образованные, недалекие, умственно и духовно ограниченные, а потому органично вписавшиеся в социалистическую действительность и не представлявшие опасности для кремлевской верхушки. В отличие от красной знати 1920-х и начала 1930-х годов, которая, как бы она ни декларировала новые идеи, смотрелась инородным телом в советских условиях. И отпущен ей был короткий жизненный срок.
Наконец, значительную роль сыграло традиционно неприязненное и подозрительное отношение Сталина к сотрудникам внешнеполитического ведомства, которые с его точки зрения были особенно подвержены вредному буржуазному влиянию – так как подолгу жили за рубежом и, даже находясь в центральном аппарате НКИД, получали объективную информацию о жизни в развитых странах и могли сравнивать ее с тем, что происходило в Советском Союзе, не впадая в коммунистический экстаз.
Сталину и Молотову, которые в 1930-е годы составили своего рода правящий дуумвират (неравноправный, конечно, Молотов играл второстепенную роль), требовались не самостоятельно мыслящие дипломаты, а преданные исполнители, хорошо обученные, но не слишком выделявшиеся на общем фоне. Эту тенденцию Георгий Чичерин охарактеризовал еще в 1924 году в письме Льву Карахану, образно, но по сути точно: «Вы не сознаете, насколько все переместилось. Теперь наиболее сильны люди, не любящие красивых наружностей и хороших сигар» [791 - В. В. Соколов. Неизвестный Г. В. Чичерин // Неизвестный Чичерин. Часть 1 // https://idd.mid.ru/informacionno-spravocnye-materialy/-/ asset_publisher/WsjViuPpk1am/content/neizvestnyj-cicerin-cast-1-.].
Сталин и Молотов перекроили НКИД, а затем Министерство иностранных дел СССР по своим лекалам. Трансформировали в хорошо отлаженную машину, четко исполнявшую решения, которые принимались в Политбюро и Секретариате ЦК Коммунистической партии, но не игравшую самостоятельной роли.
Массовые репрессии второй половины 1930-х годов приобрели невероятный размах и привели практически к полному разгрому НКИД – в том виде, в каком он успел сформироваться при Георгии Чичерине и Максиме Литвинове. Под нож пошли все дипломаты из бывших. Одновременно было организовано истребление идейных нкидовцев, представителей революционной интеллигенции, которые и в подполье успели поработать, и революцию делали, и в гражданскую воевали. Они знали цену Сталину, и этими своими знаниями представляли опасность для вождя, внедрявшего в массовое сознание советского общества выгодную ему историческую картину.
С Флоринского начали потому, что он чрезмерно выделялся, и его можно было упрекнуть в том же, в чем позже в глазах Сталина провинился Михаил Кольцов – «слишком прыткий». Но расправа с шефом протокола была только первой ласточкой, отправной точкой кампании репрессий, направленной против НКИД.
В вестибюле высотного здания МИД России на Смоленской площади установлены несколько памятных досок из красного гранита. На них выбиты золотом имена сотрудников, погибших за свободу и независимость нашей Родины в Великой Отечественной войне и при исполнении служебных обязанностей. А на доске из белого мрамора надпись гласит: «Памяти работников советской дипломатической службы – жертв репрессий 30–40-х и начала 50-х годов». Только на ней нет имен, слишком много было репрессированных, больше 340. По архивным материалам их установили сотрудники Историко-документального департамента Министерства и внесли в Книгу памяти. Есть в ней и имя Дмитрия Флоринского.
Приложение
Дискуссия об этикете в 1923–1924 гг.
(по материалам печати) [792 - Источник: Неизвестный Чичерин. Часть 2 // https://idd. mid.ru/informacionno-spravocnye-materialy/-/asset_publisher/WsjViuPpk1am/content/neizvestnyj-cicerin-cast-2-.]
//-- Как должен одеваться советский дипломат? --//
//-- Анкета «Вечерней Москвы» --//
//-- Ф. А. Ротштейн, член Коллегии НКИД --//
Дискуссия о цилиндрах значительно запоздала: ее следовало поднять тогда, когда наши первые представители ездили за границу. Это было в начале 1921 года, когда мы отменили обычные дипломатические ранги и скромно назвали наших представителей заграницей “полномочными представителями”. Тогда мы могли зараз объявить во всеуслышание, не вызывая больших недоумений, а тем менее протестов, что эти наши представители будут политическими агентами нашего правительства и, в качестве таковых, будут поддерживать необходимые деловые сношения с правительствами, при которых они аккредитованы. Не участвуя в придворных церемониях и заранее отказываясь от связанных с этим прав, привилегий и обязанностей. Если бы мы тогда это сделали, то нашим полпредам не приходилось бы подвергать себя унижению рядиться в непривычные им перья и проделывать те скабрезности, к которым они вынуждаются сейчас. В свое время Вениамин Франклин, представитель молодой американской республики, явился к пышному двору Людовика XVI в простом сюртуке из домашнего сукна. Французские придворные чуть не попадали в обморок и поднимали его на смех. С тех пор, однако, буржуазные историки не перестают с восхищением говорить о его мужестве и противопоставлять его буржуазную “искренность”, искусственному маскараду французского двора. То, что имел смелость сделать Франклин, могли бы сделать и мы.
Большевики и придворный этикет
Однако это не случилось. Мы не приняли вовремя надлежащих мер и очутились, не успев опомниться, в болоте дипломатического церемониала. Сейчас было бы трудно пойти назад: мы рискнули бы подвергнуться политическому и общественному остракизму.
Однако и сейчас можно свести все эти неприятные и оскорбляющие нас частности буржуазного дипломатического быта до скромных размеров, в зависимости от объективной обстановки и собственного такта полпреда. Каждый из нас может только говорить покамест на основании, главным образом, своего личного опыта, и поэтому, не впадая в эгоизм или рисовку, могу про себя сказать, что за бытность мою полпредом в Персии, я, например, ни разу не нашел для себя нужным надевать цилиндр. Нужно иметь в виду, что Персия – страна монархическая, со старинным придворным этикетом, и была первым государством (не новой формации), которое признало нас де-юре. Нужно также помнить, что тогда о нас, большевиках, шли самые дикие легенды, в которых мы изображались, не то бандитами, не то “хамами”, которым “порядочным” людям неловко даже подавать руку. Несмотря на то, что я был первый полпред в Персии и что на меня первого выпала задача рассеять эти легенды, я все же, как говорил, сумел обойтись за все время моего пребывания там без цилиндра. Фрак мне тоже пришлось нацеплять, кажется, не более двух раз, когда пришлось присутствовать на парадных официальных банкетах в честь шаха, на которых все другие посланники и министры были в расшитых золотом мундирах и проч.
Визит к шаху
К самому шаху, которого мне приходилось навещать очень часто, я никогда не являлся иначе, как в простой визитке, а два раза, воспользовавшись жаркой погодой, я даже осмелился явиться в легкой пиджачной паре и однажды даже в белом парусиновом костюме. Камергеры долго не хотели меня пустить, заявляя, что я срываю весь придворный этикет. Один из них снял было свой черный сюртук и пробовал надеть его на меня. Сам же шах только смеялся, когда я ему рассказал об этом эпизоде и уверял его, что мои намерения так же невинны, как мой летний костюм. У себя я никогда не принимал иначе, как в простом пиджаке.
Можно обойтись без банкетов
Я вообще за все время моего пребывания в Персии не дал ни одного банкета и ни разу не поставил на стол иного вина, кроме дешевых сортов местного производства. Ни разу я не угощал шампанским или ликерами. Ко мне приходили знатные гости на мой домашний обед, меню которого в этих случаях увеличивалось обычно на одно мясное или сладкое блюдо. Так обедали у меня всякие министры, знатные ханы и знатные иностранцы. Вообще, за все время я устроил всего два больших приема: один вечерний, по случаю поднятия в первый раз Красного флага над нашей миссией, а другой раз – по случаю годовщины Октябрьской революции. В первый раз я угощал огромную толпу своих гостей чаем, печеньем и мороженым, а второй раз – холодной закуской. И оба раза не только я и мои сотрудники были одеты в простые пиджачные пары, но даже в пригласительных билетах гостям предложено было явиться в обычном своем одеянии. И оба раза, в подавляющем большинстве, гости явились в простых пиджаках, а дамы в своих обычных платьях. И это настолько нравилось публике, что даже европейские газеты писали о моих нововведениях чуть ли не в том стиле, в каком историки пишут и сейчас о домашнем сюртуке Франклина.
Слова В. И. Ленина
Если я позволил себе привести эти примеры из личного опыта, то с исключительной целью показать, как, до известной степени, все же возможно, при известных обстоятельствах, держаться скромных рамок в своем общении с окружающим, чуждым нам миром. Я, конечно, далек от того, чтобы обобщать свой опыт на все времена и все положения и бросать обвинения тем из наших полпредов, которые почему-либо не в состоянии делать то, что я делал в Персии. Напротив, я припоминаю наставление, данное Владимиром Ильичем, одному из наших несчастных товарищей, отправлявшихся на восток с кислой миной, говорившему о том, как ему придется наряжаться в черный фрак и цилиндр. “А если бы Вам пришлось нацепить юбку, – сказал Владимир Ильич, – чтобы представляться ко двору, то Вы и это должны были бы проделать”.
//-- О цилиндрах и прочих буржуазных пережитках «Рабочая газета» --//
//-- Л. Сосновский --//
Красный командир Гориков (Арзамас) [793 - Похоже, это писатель Аркадий Гайдар. Его настоящая фамилия Голиков, но он часто использовал её как псевдоним, меняя буквы: «л» на «р».] обращает наше внимание на две замеченных им ошибки.
1) Наши красные купцы слишком крепко держатся за старые вывески. Например, в объявлениях крупными буквами печатается «Экономическое Общество офицеров» и только впереди малюсенькая буква «б» (что означает – бывшее).
Крупными буквами печатается фамилия “Мюр и Мерилиз”, а настоящий-то нынешний хозяин (Мосторг) незаметно прилепился к хвосту. То же и мыло “Брокар”.
И Брокар удрал во Францию, и офицерское звание отменено, и Мюра с Мерилизом (английские буржуи) давно нет. А за их постылые фамилии почему-то прячутся наши советские торговцы. Тов. Гориков протестует. Это, – говорит он, – умаляет значение нашей власти, да и для торговли никакой выгоды не дает.
Если по этой дорожке идти далеко, – пишет товарищ, – пожалуй, не стоит чеканить нам свою новую монету с гербом. Валяй прямо десятирублевки с Николкиным портретом, да сбоку где-нибудь прибавь маленькую букву «б» (бывший).
“Надо наш герб ставить, где только можно. На каждой спичечной коробке и пачке курительной бумаги. Это – агитация за нашу власть и за нашу промышленность”.
Тов. Гориков совершенно прав. Можно допустить только одну поправку. Там, где на фабрике осталось много старых этикеток, оберток, коробок со старыми клеймами, просто из бережливости жалко выбрасывать готовое добро. Но на вывесках и объявлениях, на новых обертках, ярлычках и прочих клеймах старого названия лучше совсем не ставить.
Второе неудовольствие т. Горикова вызвано буржуазным одеянием наших советских заграничных представителей (послов). Почему изображенный в «Красной Ниве» на картинке т. Шумяцкий (наш посол в Персии) одел на голову цилиндр и вообще вырядился буржуазным франтом? Нужно ли подделываться под буржуазный фасон? – спрашивает т. Гориков и отвечает: не нужно…
Тов. Шумяцкий [794 - Борис Шумяцкий, видный советский деятель, в 1922–1925 гг. на дипломатической работе.] – наш старый боец. Ему от царских палачей грозила смертная казнь. При Колчаке он вел подпольную опасную работу в Сибири. Не для франтовства напялил он теперь на себя нелепый цилиндр. Не из любви к монархам ездит он на прием к персидскому шаху. Тут приходится, как в подпольные времена, приспособляться и наряжаться по обстоятельствам.
Ведь и буржуазным дипломатам приходится у нас кое к чему приспособляться. На наших заседаниях, когда играют “Интернационал”, буржуазные дипломаты встают.
7 ноября, в день нашей победы над буржуазией, буржуазные послы и посланники приходят к товарищу Чичерину и поздравляют в его лице русский народ с праздником. Что в это время думает, допустим, чехословацкий дипломат? Нас это не касается. А заведенную формальность он выполняет.
Бывают и такие случаи. Когда наш полномочный представитель приезжает в другую страну, его там встречают торжественно, и тамошний военный оркестр играет “Интернационал”. А если тот же “Интернационал” тут же на вокзале запела бы кучка рабочих, их бы потащили в тюрьму.
Приходится друг к другу приспособляться.
Может быть, некоторые излишества и тут есть. Так, например, будучи в Генуе, я заметил, что Ллойд-Джордж был без цилиндра, а прочие дипломаты в цилиндрах, особенно из маленьких стран. Пожалуй, советская дипломатия могла бы кое-что убавить из обычных дипломатических правил. Авось, из-за этого с нами воевать не станут.
Вот наш дорогой Калиныч во фрак не наряжается. А ему постоянно приходится принимать у себя в Кремле в торжественной обстановке дипломатов. На днях он пригласил присутствовать на приеме двух беспартийных крестьян, членов ЦИКа. Уж этих-то сынов земли ни в какой фрак не спрячешь. Так в своем деревенском одеянии и остались.
Интересно, что скажут читатели «Рабочей газеты». Каково их мнение по вопросам, которые поднял т. Гориков?
//-- Д. Флоринский --//
//-- О соблюдении буржуазного этикета --//
На анкету «Рабочей Москвы» о необходимости соблюдения работающими за границей товарищами по линии НКИД некоторых правил буржуазного этикета, в частности в отношении формы одежды, я могу лишь всецело присоединиться к мнениям, высказанным уже т. т. Сосновским и Шумяцким на столбцах «Рабочей Москвы».
Действительно, поскольку наши представители посланы для увязки и укреплений отношений с буржуазными государствами, им приходится поддерживать постоянную личную связь с представителями этих государств, бывать на приемах, обедах, церемониях и в свою очередь принимать у себя. Этот постоянный личный контакт является одним из необходимейших условий успешной дипломатической работы. С другой стороны, не нанося существенного ущерба нашим интересам, наши красные дипломаты не могут отказываться от присутствия на официальных приемах, на которых они выступают в качестве представителей Рабоче-Крестьянского Государства.
А участие во всех этих церемониях и банкетах связано с облачением в соответствующий костюм, безусловно требуемый буржуазным этикетом.
Возникает дилемма, следует ли нашим представителям отказываться от участия в церемониях и банкетах или идти по линии наименьшего сопротивления и облекаться в случаях, когда это, безусловно, требуется, в одиозные для нас фраки и смокинги. Интересы дела, конечно, требуют покорения этой печальной необходимости, покуда в государствах, с которыми нам приходится иметь дело, не созреет сознание о ненужности всех этих предрассудков. Нас, здраво и по-марксистски смотрящих на вещи без излишней сентиментальности, не должны смущать такие мелочи. Не следует забывать, что в результате Октябрьской Революции создались две весьма обширные и отличные группировки – рабоче-крестьянский СССР и весь конгломерат буржуазных государств, в которых живы старые предрассудки и традиции. Экономическая необходимость, сознанная ныне даже нашими врагами, непреодолимо толкает эти два мира на путь сотрудничества, для осуществления коего требуется установление известного modus vivendi… В результате естественно возникают некоторые курьезы: так, например, нашим Полпредам приходится появляться иногда во фраке, а во дворцах властителей буржуазных государств играют Интернационал для встречи наших Полпредов, когда церемониал требует исполнения национального гимна. Никому не придет, конечно, в голову подумать, что наши старые партийные товарищи облекаются в непривычный для них фрак из щегольства. Это делается, скрепя сердце, с должной оценкой этой шутовской одежды, в интересах дела, в интересах СССР, в интересах великих принципов, провозглашенных Октябрьской Революцией.
Т. Шумяцкий выдвигает предложение о создании особой формы для сотрудников НКИД, которая избавила бы их от необходимости облекаться во фрак. Вопрос этот уже несколько раз поднимался. Но даже в случае положительного его разрешения наши представители на Западе не будут освобождены от фраков, так как ношение формы допустимо лишь в строго определенных случаях (например, при вручении верительных грамот). Ни одно правительство не допустит повседневного ношения иностранной формы, и мы первые против этого боролись в отношении иностранных военных агентов.
Однако, отдавая таким образом внешне дань буржуазным предрассудкам, когда это безусловно требуется, наши полпредства наряду с сим неуклонно и решительно проводят в жизнь брошенные лозунги “простоты и экономии”. В этом отношении они весьма отличны от миссий буржуазных государств, стремящихся перещеголять одна другую в роскоши приемов и обстановки для “поднятия и поддержания престижа” представляемых ими стран.
В проведении этого принципа простоты мы, конечно, можем сделать еще больше у себя дома, в СССР.
Так, например, упрощен до последней степени церемониал вручения верительных грамот Председателю ЦИК СССР иностранными послами и посланниками. Нет ни экстравагантных экипажей, ни скачущей кавалерии, ни шеренг чиновников в раззолоченных мундирах, ни прочей мишуры и блеска, принятых в таких случаях в буржуазных странах. У нас дело сводится к обмену приветственными речами и интимной деловой аудиенции у Председателя ЦИКа, позволяющей обменяться мнениями по вопросам, интересующим обе стороны.
Чрезвычайно упрощены также и другие «дипломатические церемонии», как обмен визитов, обмен визитными карточками и т. д. Доминирует деловой подход к делу и проводится твердая линия упрощения всей этой «светскости», которая служит столь усиленным предметом забот буржуазных дипломатов и которой ими придается такое большое и чуть ли не первостепенное значение.
Флоринский
Москва, 7 января 1924 г.
//-- Как должен одеваться советский дипломат --//
//-- («Вечерняя Москва») --//
Недавно в советской печати т. т. Л. Сосновским и Б. Шумяцким (полпредом СССР в Персии) был задет уже не раз поднимавшийся вопрос о форме одежды (фрак, цилиндр) наших советских дипломатов за границей и о соблюдении ими этикета, принятого при буржуазных правительствах. В частности, полпред СССР в Персии т. Шумяцкий выступил с горячим предложением реформы, долженствующей отгородить большевиков-дипломатов от их буржуазных коллег.
Тов. Шумяцкий предложил установление для советских дипломатов самой скромной официальной формы одежды, например, черной тужурки с красным кантом у ворота и с гербом на лацканах, черных брюках и черной фуражке с советским гербом. По мнению т. Шумяцкого, при наличии этой обязательной государственной формы, советские дипломаты за границей не должны будут рядиться во фраки и цилиндры, потому что по дипломатическим правилам парадный костюм дипломатов является или фрак с цилиндром, или официальная форма, установленная для дипломатов тем или иным государством.
Ввиду большого интереса, который приобретает этот сравнительно небольшой вопрос в связи с предстоящим новым расширением сферы международных отношений СССР, редакция «Вечерней Москвы» опросила ряд виднейших деятелей советской дипломатии.
//-- М. Литвинов, замнаркома по иностранным делам --//
Т. т. Сосновский и Шумяцкий на страницах “Рабочей газеты” дали, кажется, почти исчерпывающие объяснения печальной необходимости, заставляющей советских дипломатов иногда рядиться в чужие перья. Как бы ни были серьезны вопросы о новом быте, как бы сильно мы не хотели отличаться побольше от окружающей буржуазной среды, у советского дипломата на первом месте должны быть соображения дипломатической целесообразности того или иного поступка. Мы посылаем своих дипломатов ведь для налаживания добрых приличных отношений с буржуазными странами. Успех работы зависит в большей мере также от способностей дипломата наладить и личные хорошие отношения с представителями стран, с которыми ему приходится приходить в соприкосновение. Имея это в виду, приходится частенько, скрепя сердце, приспособляться к вкусам и привычкам этих людей. Как бы мы ни относились, например, к лорду Керзону, мы вынуждены обстоятельствами иметь с ним дело. Если бы советский дипломат, желая символизировать рабоче-крестьянский источник советской власти, явился бы к Керзону в рабочей блузе или крестьянской поддевке и смазных сапогах, «шокируя» (раздражая) при каждом посещении Керзона, то миссия нашего дипломата от этого вряд ли стала бы успешнее, а скорее наоборот. Керзон, конечно, не послал бы нам из-за этого второго ультиматума, но, желая избавить себя от “неприятного” ему зрелища, он старался бы избегать личных сношений с нашим представителем, а советское дело от этого, несомненно проиграло бы.
Если бы меня спросили, каким критерием (правилом) наши дипломаты должны руководствоваться в своих бытовых сношениях с внешним миром, я бы ответил: «Скромностью, но не в смысле обязательной чрезмерной скромности одежды, а в смысле избегания всего того, что внешне выделяло бы его в окружающей его среде…
В вопросах одежды мы и у себя дома ведь приспособляемся друг к другу и к общей среде. Мы все носим одежду того или иного покроя: тужурку, блузу, мещанский пиджак, не потому, что мы не можем придумать себе более изящной, более удобной, иногда даже более дешевой формы одежды. Если бы каждый решал этот вопрос индивидуально, по своему вкусу, то наша одежда была бы разнообразнее. Многие предпочли бы, например, летом, на курортах, нынешней обычной стеснительной одежде римскую тогу, греческий хитон, а может быть, гимнастические и даже купальные костюмы. Что мешает нам проявлять в этом деле свой индивидуализм, свой личный вкус? Я думаю, что, главным образом, здоровое, естественное чувство скромности, нежелание выделяться и привлекать к себе всеобщее внимание. Мы, таким образом, приспособляемся к чужим предрассудкам, которых мы сами не разделяем. Тот же принцип применим и к быту дипломата. Явиться в блузе или светлом пиджаке на банкет, где все присутствующие облачены, согласно установленному этикету, в черные костюмы, было бы проявлением такой же нескромности и дурного вкуса, как, например, если бы буржуазный дипломат вздумал прийти во фраке и цилиндре к нам на фабрично-заводской митинг. Помимо всего прочего, я полагаю, что именно чувство скромности должно заставлять наших дипломатов в торжественных случаях не выделяться по возможности из среды, в которую они попали. Они проявляли бы дурной вкус и нескромность, если бы явились хотя бы в самых изящных одеждах, во фраках или смокингах, там, где другие одеты в пиджаки, или если бы напялили на себя военную форму, когда остальные, тоже не военные, одеты в штатское платье. По этим соображениям я отвергаю предложение тов. Шумяцкого об установлении особой формы для советских дипломатов с красными выпушками, гербами и т. п., по той именно причине что они этим опять-таки становились бы центром внимания.
Пренебрегание местным этикетом (обычаями) иногда прямо-таки вредно. Я бы мог привести этому многочисленные примеры, но остановлюсь лишь на одном из них. Наша генуэзская делегация вполне правильно поступила, нарядившись по переезде границы в обычное заграничное платье. Лишь один весьма почтенный товарищ не захотел расстаться со своим рваным, довольно-таки неопрятным, картузом и черной блузой, «щеголяя» в них всюду: на улицах, на заседаниях конференции и т. д. Заграница сразу обратила на него внимание и стала придумывать объяснение такому странному поведению. Пошли догадки, предположения: “сверхкоммунист”, “чекист”, “око Ленина”, “политкомиссар при делегации” и т. п. Буржуазная пресса подхватила эти догадки и ими переплетала свои комментарии о выступлениях делегации на конференции. Товарищ, думавший, что, сохраняя свой быт, он проявляет особую скромность, на самом деле оказался, невольно, единственным щеголем среди нас. Смысл щегольства ведь в том и состоит, чтобы выделяться и привлекать к себе внимание. Этой цели, хотя бы и бессознательно, он и достиг. Это не было бы так опасно, если бы указанным поведением он не давал пищи буржуазной прессе для вредных догадок и затемнения действительного смысла того или иного выступления делегации.
Итак, резюмирую: приспособляться к заграничной среде заставляет наших дипломатов как чувство скромности, так и соображения дипломатической целесообразности. Мы можем предъявлять им лишь одно требование, чтобы они, как говорится, не перебарщивали. Не выделяясь из общей среды, они должны признавать лишь минимальные требования этикета. Незачем одевать фрак и цилиндр, когда достаточно чистого черного пиджачного костюма и мягкой шляпы или котелка. Не за чем являться, где бы то ни было, надушенным, напомаженным и прилизанным, как это, к сожалению, иногда делают представители хозяйственных органов за границей. Мы не думаем, чтобы полпреды, где бы то ни было грешили излишествами по этой части. Этикет, присутствие на торжественных обедах, банкетах, приемах – составляют самую тягостную часть обязанностей советских дипломатов. Когда и где возможно, они от этой обязанности уклоняются. Они не благословляют, а проклинают свое амплуа (должность, когда им приходится менять удобные, изящные тужурки и “толстовки” на безобразные, стеснительные хомутообразные крахмальные рубашки и фраки). Не попрекать за это надо полпредов, а жалеть их. Освободиться от этой необходимости удастся лишь тогда, когда остальные страны подвергнутся процессу советизации и места нынешних дипломатов займут уполномоченные Коминтерна.
//-- Как должен одеваться советский дипломат? --//
//-- Анкета «Вечерней Москвы» Ф. Ф. Раскольников, полпред СССР в Афганистане --//
Коммунисты, работающие заграницей в качестве полпредов, поставлены в довольно затруднительное положение. С одной стороны, они обязаны поддерживать престиж Советской Республики и всячески избегать того, чтобы стать посмешищем. Ввиду этого, им в известной степени приходится считаться с существующими правилами международных приличий. Советским дипломатам приходится волей-неволей следить за своей одеждой, за чистотой белья, одним словом, за своим внешним видом более строго, более тщательно чем каждый из нас делает это у себя дома, в пределах советской территории. Но, с другой стороны, – здесь также необходима борьба с излишествами. Собственное чутье и такт каждого коммуниста должны подсказать ему, что можно себе позволить и чего нельзя.
На Востоке иначе
Ношение обращающей на себя внимание одежды, злоупотребление цилиндрами, шикарными выездами может дискредитировать представителей Советской власти в глазах местного рабочего класса. Я затрудняюсь сказать, насколько необходимы фраки, цилиндры и т. п. буржуазные атрибуты в условиях западноевропейской работы, но, как восточный полпред, могу заявить, что в мусульманских странах это абсолютно не вызывается обстоятельствами. В Афганистане, еще со времен тов. Сурица, в парадных случаях было заведено ношение круглой барашковой шапки. Я тоже продолжал эту традицию, и должен сказать, что афганскому самолюбию гораздо больше льстили эти скромные головные уборы, чем самые фешенебельные цилиндры буржуазных послов. Точно так же ни Сурицом, ни мной ни разу не одевался фрак; должен сознаться, что цилиндра и фрака даже не было в нашем гардеробе. В некоторых официальных случаях я, как бывший военмор, иногда надевал военно-морскую форму.
Нужна форма
Но это, разумеется, не выход из положения. Для устранения необходимости прибегать к ношению не соответствующей нашему пролетарскому достоинству одежды, Наркоминдел необходимо, по образцу, военного ведомства, в самом срочном порядке выработать форму одежды, обязательной для ношения во всех официальных случаях. Скромность и простота этого советского мундира должна сочетаться с такой же благородно внешней элегантностью, какой отличается, например, форма нашего красноармейца.
//-- П. Керженцев, бывший полпред в Швеции --//
Вопрос о форме одежды для наших дипломатических представителей не один раз возникал у работников НКИД. Мы никогда не придавали ему значение. Разве не приходится нам подписываться в письмах к представителям воинствующего фашизма: «с полным уважением» (?). Разве не приходится приносить поздравления по разным официальным поводам, ничего общего не имеющим с успехом международной революции? Вопрос всегда решался так: дипломатические мелочи и условности не играют для нас никакой роли, поскольку мы добиваемся главного. Не все ли равно: подписывает ли наш посол договор в пиджаке или в жакете. Важно, чтобы сам договор был толков и нужен.
Скромность и демократичность
Конечно, в своем обычном обиходе наша красная дипломатия за границей должна давать образец скромности и демократичности. Это у нас проводится довольно хорошо. Но если в некоторых официальных случаях (а их бывает 2–3 в год) наш дипломат наденет жакет или фрак, то, право, от этого никакой беды не будет.
Выход, предлагаемый Т. Шумяцким, т. е. создание специальной формы для наших дипломатов, пожалуй, остроумен, но боюсь, что эта форма обойдется подороже нашему казначейству, чем те парадные костюмы, которые изредка вынуждены надевать наши послы за границей.