-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Илья Солитьюд
|
| Камень среди камней
-------
Камень среди камней
Илья Солитьюд
© Илья Солитьюд, 2023
ISBN 978-5-0059-2533-6
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Аннотация
К двадцати двум годам я имел смешанное тревожно-депрессивное суицидальное расстройство, долги перед банками и несколько мрачных скелетов в шкафу, выглядывающих пустыми глазницами, полными осуждения, из своего плотно закрытого склепа, и забитый доверху гроб нереализованных мечт. Физические недуги, переданные по наследству, и расшатанную психику. Весящее тысячу тонн чувство вины, давящее на меня непосильной ношей. По ночам я слышал лай собак, глухую музыку, голоса и шёпот под ухом, всегда ожидая их прихода с отложенной в дальний ящик бритвой и пачкой таблеток от сворачиваемости крови, поддерживая в себе жизнь лишь интересом, сколько же я ещё смогу вынести? Мне нравились кофе без кофеина, безалкогольное пиво, любовь без любви и жизнь без смысла. Вселенная шутила надо мной самыми чёрными шутками. Ницшеанская чаша страданий стояла на моей грязной кухне, заполненная до краёв. Последняя капля уже нависла над ней. Медленно падает. Слышится всплеск. Где моё счастье?..
I. Разложение. Цитадель Абсурда: Смерть моральная
Холодный воздух заполняет лёгкие через глубокий вдох. Внизу бескрайний горизонт набережной из чёрного песка, простирающийся вдоль всего побережья. Зеленовато-голубой прибой разбивается льдинками о блестящую глядь мокрого песка. Густая белая пена протягивается бледной кистью далеко и, сгребая пальцами горсти камней, уносит их в океан, оставляя после себя переливающуюся серо-голубую сепию. Вода дышит подобно всякой иной жизни – делает выдох. Я стою на краю обрыва, вглядываюсь в безграничный прохладный пейзаж свободы. На фоне серого неба пролетает белая чайка, чей крик эхом звучит от скал в глубокой долине, разбивая монумент тишины. Мои глаза закрыты – я слушаю «Ноябрь» Макса Рихтера в месте, где всегда мечтал умереть. Мне не страшно, я не дрожу. Одна нога висит над пропастью, где внизу острые скалы омываются водой, смывающей все грехи, уносящей тёмные мысли прочь в неизвестность. Внизу меня ждёт покой. Я наклоняюсь всем телом. Выдох. Вода делает вдох.
Сегодня у меня день рождения. К 22-м годам мой багаж представлял из себя смешанное тревожное и депрессивное расстройство, кучу долгов, неоплаченный по лени счёт за электроэнергию, пару физических недугов, переданных по наследству, несколько десятков скелетов в шкафу, висящих на моей совести мёртвым грузом и чью явь для этого мира я жду с отложенной в дальний ящик бритвой и пачкой таблеток от свёртываемости крови, разбитое сердце и целый ящик нереализованных грёз. Физически я был похож на своего невысокого, скромного и в общем-то маленького добросердечного дедушку, владевшего огромным сердцем, готового прийти ко всем на выручку в любой момент, а духом был равен своему крепкому и высокому отцу-алкоголику, бывшему боксёром и скверного характера философом, которого никто не мог выносить ни в дружбе, ни в любви и который не добился успехов в своей жизни, образуя тем самым нечто среднее из всего негативного между ними – некую гротескную абоминацию. Даже здесь жизнь сыграла со мной злую шутку.
Я иногда беседовал с безымянным охранником в библиотеке, где я любил коротать свой день за кропотливой работой над писаниной в стол: я сам не понимал ради какой цели пишу, но занятие это оказывало на меня медитативный эффект – я успокаивался, что бывало редко, и чувствовал себя хоть и не прекрасно, но и не ужасно – в наше время это состояние дорогого стоит. И вот однажды мы как-то разболтались о кофе прямо на входе в библиотеку, а если точнее, то прямо под аркой металлодетектора: ситуация слегка абсурдная, но разве мы живём не в абсурдном мире? Мой личный опыт подсказывал мне, что практически всё, что с нами происходит – либо абсурдно, либо наиграно и оттого лишь вдвойне абсурдно. В общем, у меня сложилось впечатление, что мой безымянный Аргус большой любитель всякого кофейного напитка, и тогда мне захотелось угостить его хорошим капучино, который сам я, впрочем, не очень любил. Правда, я не знал, как мне провернуть это дело с ощущением «естественности»: что бы побольше реалистичности и, желательно, поменьше всей этой гадкой абсурдности.
В день моего рождения (чему я сначала по глупости обрадовался, но что оказалось, в итоге, лишь назло мне самому) была его смена, и за обедом я взял ему стаканчик кофе в, говоря на современном языке, брю-баре за углом, где я регулярно выпивал немного черного кофе, заедая сладким круассаном. Подумав, я попросил бариста, работавших тогда на смене, сделать напиток для моего условного «друга», чьего имени я не знал, погорячее – не хотел, чтобы слишком рано остыл. Возвращаясь к библиотеке, я от волнения (вечно меня преследовавшего даже в самых обыденных делах) продумывал наш диалог:
– Как сегодня кофе?
– Вкусно! Это, кстати, вам, – сказал бы я с улыбкой на лице.
– Оу, спасибо! Но почему вы решили меня угостить?
– Знаете, у меня сегодня день рождения, но я не очень-то люблю этот «праздник», поэтому мне захотелось сделать кому-нибудь в этот день что-то приятное – мои причуды. Кстати, как вас зовут? Приятно познакомиться! Меня зовут Август – будем знакомы.
Но когда я зашёл в библиотеку, мы поговорили иначе:
– Как сегодня кофе?
– Вкусно! Это, кстати, вам, – сказал я с улыбкой на лице.
– О, не, я не пью кофе, – ответил Аргус мне с каким-то разочарованием в голосе.
– Странно. Мне казалось, вы его любите, – начал я что-то бессвязно, испугано блеять.
– Перепил в своё время.
– И всё же это вам.
– Спасибо – не нужно. Я, если захочу, заплачу и попью, – он указал на автомат, делающий вместо кофе буквально ферментированную козью мочу.
– Точно?
– Да-да, проходи.
Я собирался достать из рюкзака все металлические предметы, но он опять поторопил меня своим «Проходи», то ли стараясь побыстрее избавиться от неудобного разговора, то ли оказывая мне своё охранное благоволение.
Я хотел было сказать, что мне нельзя так много кофе, да и не люблю я капучино, но что бы это мне дало? Ничего в общем счёте. Я пытался давиться этим молочным напитком – обжёгся. «Суки, перегрели!» – подумал в гневе я про себя и тут же устыдился собственным мыслям.
Хорошо, что Аргус его не попробовал, думал я, выбрасывая полный стаканчик, на котором бариста нарисовали маркером сердечко, в мусорку. Меня не покидала мысль, что в следующую его смену на его «Проходи» и игнорирование орущего металлодетектора я отплачу нагло пронесённым с собой стволом и вышибу себе мозги, сидя за любимым столом в читательском зале. Конечно, это было глупостью: я бы так не сделал, да и где бы я достал ствол? Если уж и планировать самоубийство, то тихое-тихое: как мышь забиться в дальний угол и сдохнуть, пока никто не видит. Пускай меня ищут по запаху.
Зайдя вечером на семейный ужин, я встретил бабушку, с которой мы ожидали остальных членов моей семьи. На встречу я изначально идти не хотел, но вроде как у меня был праздник, который к чему-то да обязывал меня. Намереваясь побыть в приятной компании, я взял с собой сборник Камю.
Беседа не очень клеилась – я искренне не знал, о чём поговорить, стараясь избегать разговоров о работе и отношениях, но в конце концов всё равно был вынужден отложить в сторону книгу и «увлечься» болезненными тривиальными беседами. На краткий срок меня спасла моя племянница, зашедшая забрать часть торта, оставленного для моей старшей сестры, не сумевшей, по причине лёгкой простуды, прийти на тёплый семейный ужин (хотя я считаю её простуду крайне ловко инсценированным блефом. Подметил для себя, что от детей, в конце концов, есть польза). В придачу племянница взяла пару яблок и несколько гроздьев дачного винограда. Бабушка, собирая пакет, достала из-под скатерти стола, на который я облокотился, ловко погрузившись в чтение, как опытный дайвер, тысячу рублей и сунула моей племяннице в ладонь.
– А мне-то за что? – удивлённо вскликнула её правнучка.
– Да просто так, – как отрезав, задорно сказала бабушка.
Попрощавшись с племянницей, бабушка протянула под ту же скатерть свою старую, но аккуратную «рабочую» руку, доставая пять тысяч рублей по тысячным купюрам. Думаю, изначально их было шесть.
– Ну, раз так пошло, то и тебя сразу поздравлю! Это тебе на отпуск!
Я искренне поблагодарил её за подарок, прибирая деньги в задний карман брюк, практически сразу забыв о них, возвращаясь к не очень приятному разговору.
– Про Элли не слышал?
– Нет, бабуль, не слышал. Знаю, что у неё всё хорошо.
Я лгал. В душе я хотел ответить ей: «Нет, не слышал. Лишь навещаю её иногда, и просто я люблю её всем сердцем, посвящаю ей книги и считаю её важнейшим событием в моей жизни, а ещё страстно занимаюсь с ней сексом, когда у нас есть настроение. А так нет – ничего не слышал», но я не хотел ничего говорить про свою личную жизнь, зная, что, наверное, убью бабушку этим ответом раньше назначенного времени.
– Ну, ты бы завёл себе какую-нибудь девочку.
– Зачем? Я весь в работе. Не хочу головняка.
– Ну как зачем? Развлечься немного.
– Мне и в библиотеке довольно весело.
– Нельзя же быть таким затворником!
Мне казалось, что следующим моим ответом будет: «Помолчи, пожалуйста, ладно? Как такое можно говорить?!»
– Ну, может, и нельзя. Подумаю, – всё, что я смог выдавить из себя, подтягивая к себе отложенную в сторону книгу и ожидая звонка в домофон.
Качаясь на кресле-качалке, стараясь отвлечься, погружаясь в нумерованные маленькие листы книги, я ощущал мягкое блаженство, когда шум мыслей приглушал общий гам тяжёлого молчания. На самом деле в квартире была полная тишина, и лишь настенные часы изредка разрушали нереальность происходящего своим тиком. Шумели чужие мысли, мне непонятные и неинтересные, общий эмоциональный фон, не дающий мне расслабиться, заменяющий воду, спасительную для рыбы, сухим каменным пляжем, раскалённым от солнца, на которую меня, задыхающегося и теряющего сознание, выбросило. Если бы никого не было рядом, я счёл бы это времяпровождение приятным: пустая просторная квартира, тишина, удобное кресло и приятная книга – что ещё нужно человеку для счастья? Я устыдился, что в своём молодом возрасте я находил притягательным столь старческий, пенсионерский быт. Вмиг я состарился, представив свою дряхлую, морщинистую кожу, аккуратные очки на перегородке носа, тёплый плед на коленях и чашку чая на буфетном столике. Хоть я и стыдился этого мышления, всё же оно мне нравилось, как и образ, что я видел перед собой.
Меня поглотили мысли о том, что мне может нравиться. В первую очередь в голову пришла семейная дача, на которой я отдыхал в одиночестве, не говоря никому, что я собираюсь занять беседку и сад. Каждый раз меня находили там неожиданно. Летом там всегда было хорошо, даже в самую невыносимую жару. Я укрывался от солнца на веранде, сокрытой в тени, и, качаясь в подвешенном за балки потолка кресле в форме полусферы, читал либо же любовался открывающимся видом на пышные грядки разноцветных цветов, деревья вишни и кусты чёрной смородины. Когда уставал сидеть, я расстилал плед на газоне и вытягивался всем телом, купаясь в лучах палящего солнца, отчего моя голова кружилась, как после пьянки, а кожа приобретала здоровый медный оттенок. Пропотев, я парился и мылся в бане, обсыхая затем на солнце, чувствуя, как из меня вышла на время какая-то душевная зараза, и ощущая, что моё сознание чисто, как белый лист. Я бы мог прожить так целую жизнь, если бы не надвигающийся холод, голод и моя крайняя нелюбовь ко всякого рода насекомым, которые то и дело проползали мимо моего лица.
Вспоминал я и другой образ жизни, полный беспредельных пьянок, когда я, изрядно напившись, переключал мой речевой аппарат то на французский, то на английский, если пил вино (в других случаях этого не происходило, если только не учитывать совершенно бессвязный звероподобный язык, познаваемый мною лишь после крайне крепких напитков). Во всех других случаях я либо слишком быстро достигал слабости, головокружения и рвоты, либо не мог опьянеть вовсе. Я танцевал в клубе под тяжёлый олдскульный трэп, рассасывая под языком колесо, заставлявшее меня танцевать всё радостнее и живее, выключая всякие сомнения, развязывая мне язык, делая меня самым общительным и доброжелательным человеком на всём белом свете. Колесо не было наркотиком: я из того поколения, которому для веселья прописывают транквилизаторы.
Я потел, пил, танцевал и уставал, но в одну из таких ночей я не мог напиться никоим образом, сколько бы в меня ни вливалось. Я хотел к ней, но у неё были свои планы – одиночество я топил в спирте, не доходящем до моего мозга. Шот, пиво, крепкий коктейль – повторить цикл. Денег не хватало, но хватало знакомых: кто-то угостит пивом, кто-то даст глоток из красивого бокала, угостит самокруткой. Но сладкое беспамятство не застигало меня врасплох, были у этого и свои плоды, так как очнулся я уже в её объятиях – наверное, ей стало меня жалко и оттого каким-то чудом я оказался рядом, добравшись в бессознательном состоянии (видимо, от радости меня тут же «вставило по первое число»). Что ж, пусть будет так – главное, что я был рядом, а почему – неважно.
Мои думы были прерваны звонком домофона: пришли остальные долгожданные гости. Даже на своём дне рождения я был человеком, в частности, ненужным и посторонним, чьё присутствие в беседах было чисто формальным и необязательным, и даже когда я подолгу удалялся в туалет, имитируя проблемы с желудком и поедая под предлогом лечения оных проблем таблетки-транквилизаторы, как раз таки и раздражающие мне кишечник, смех не прекращался и беседа кипела, потому что не имела ко мне никакого отношения – я был лишь поводом для обсуждения самых банальных тем, не изживающих себя уже какое десятилетие подряд. Да и в общем-то, никто и не заметил, что я поглощал таблетки или отсутствовал по полчаса. На мой день рождения я получил торт с утками, а о моих предпочтениях никто не спросил, даже учитывая тот факт, что торт был явно детский, а я не ел сладкое и сидел на диете, стараясь поддерживать себя в крепкой форме, скрывая под длинной футболкой, как мне казалось, подтянутое и довольно рельефное, хоть и худое тело. Всё же все родные подметили факт моей худобы, который тревожил меня с раннего детства и который я переборол тяжкими усилиями воли и кропотливым воспитанием своего тела. Скажи они мне, что я выгляжу хорошо или что-либо в этом роде, я бы снял с себя футболку и показал бы, что действительно выгляжу неплохо и рад своему телу, но они не сказали этого, лишь порекомендовав мне есть побольше: «Не обижайся, но худоват!». И тогда мне так и показалось: что кожа на моём черепе держится очень натянуто, обнажая скулы и лобные доли, а плечи мои были уже женских и что в целом любой мог бы меня сломать пополам одним ударом – я перестал держать осанку, осел и уменьшился в размерах на своих собственных глазах. Одежда мне стала велика, вися на мне как мешок, и на меня напала удушливая, болезненная сонливость. Руки мои мне показались слабыми, и я с тяжестью держал в руках вилку. Мне хотелось поскорее убраться домой. Меня защищал лишь тот человек, бывший мне отчимом, сказавший: «Худоба – ерунда, а вот лишний вес – уже проблема!», бывший тем же человеком, что подтрунивал надо мной за мою любовь к изучению истории виноделия и дегустации дорогих вин (которыми меня угощали знакомые, нажитые непосильным, но не совсем трезвым трудом) словами «О, собрание алкоголиков!» каждый раз, когда замечал меня за одним столом с бутылкой омерзительной кислой дряни «Крымский погребок», которую я не пил бы, даже будь я действительно алкоголиком. Делал он это лишь потому, что на Новый год я подарил маме прекрасный полусухой немецкий рислинг, а он, переборов в себе всякую притязательность к водке, считал, что пить спиртное не умеет вовсе никто, клеймя каждого без колебаний.
Я как-то ранее имел неосторожность обмолвиться, что занимаюсь плаванием, за что был вознаграждён этим днём подарком в виде полотенца, о стоимости которого был сразу же оповещён: «Вот так цены! Полотенце стоит тысячу рублей! Ты плаваешь, вот я и подумала, что тебе бы новое полотенце, а то ты поди ходишь со старым – позоришься», – сказала моя мама без злого умысла, не подумав спросить меня, есть ли у меня новое чистое полотенце, которое, конечно, у меня было. «Да, конечно. Спасибо, мама», – улыбчиво ответил я.
В общем-то, все знали о моём увлечении литературой, но никто не вёл со мной бесед, интересных мне. Я любил говорить о вещах, стоящих внимания: о любви, о смысле жизни, о творчестве, об искусстве, но, будто специально, такие темы не поднимались в моём присутствии, или же всегда такие разговоры заканчивались ссорой. Порой я говорил вполне серьёзно, что я пишу сам, но им это казалось детским лепетом. В утро этого дня я наполовину дописал свою книгу, которая спасала меня от самых мрачных мыслей в тяжёлые дни, но никто не спросил меня о моих успехах, даже когда я пытался об этом заговорить, – это было лишь хобби, сравнимое с оригами или йогой. Куда важнее было спросить меня о работе, сделавшей из меня больное и закрытое существо, принёсшей мне столько боли и разочарования, как давно ничто не приносило, обсуждать которую я не любил. Деталей требовало моё фиаско, которое я давно проработал и принял, но которое теперь необходимо было ковырять тупым ножом, как старую, плохо заросшую рану. Стоило мне сказать пару бессмысленных фраз, и я завоёвывал пьедестал главного оратора вечера, от которого просили ещё и ещё. А в конце им было необходимо выразить мне сочувствие, поддержав меня в каждом слове, что было сгоряча брошенным оскорблением в сторону просто душевнобольных людей, о произнесении которого я жалел. Приукрасить своё сочувствие нужно было мудрыми предложениями о смене работы или переезде в другой город в поисках смены обстановки и карьеры, а когда я пытался защитить свою душу, говоря: «Знаете, я, в общем-то, хотел бы быть писателем и посвятить этому свою жизнь, даже если бы это скверно меня кормило», я встречался лишь с разочарованными, наиграно вдумчивыми, но ни о чём не думающими в существе взглядами и кивками головы.
Сидя за столом, я думал: «Что, если их всех не станет? Если за этим столом буду сидеть лишь я один в этот же день?» Не находил в душе никакого скорбного отклика, свойственного, как мне кажется, нормальному человеку. Я чувствовал покой и умиротворение, отсутствие головной боли и комфорт. Я не ощущал никакой привязанности или нужды в этих людях, бывших мне роднёй лишь генетически, но не имевших со мной ничего общего, ничего, что объединяло бы нас в касту платонической взаимной любви. Я знал, что не будь я сыном и внуком, эти люди сочли бы меня наиболее неинтересным, гадким, невоспитанным человеком и в целом тварью, которую ещё нужно поискать. Они были пленниками убеждений, в которые сами верили поверхностно, не желая погружаться в них, видимо интуитивно чувствуя опасность правды, скрывающейся за вуалью предрассудков. Я представил себе похороны, на которых буду раз за разом присутствовать, ведь рано или поздно этот момент настанет. Ощутил ничто: я не думаю, что стал бы плакать, рыдать и скорбеть, убитый горем. В конце концов, им ведь повезло больше, чем мне – они уже мертвы и свободны, обрели свой покой – радоваться нужно за умерших – им больше нет до нас дела. Выждав долгую и унылую процессию, приняв все сочувствия и хлопки по плечу, сопровождаемые словами «Крепись, сынок», я бы подыграл, накинув на лицо маску горя и рассадив всех по машинам, выдохнул, отправившись за бутылкой вина в одиночестве, зная, что теперь в мире на одного человека, способного меня по-настоящему потревожить, меньше.
К концу вечера я чувствовал себя униженным, изнасилованным и распятым этими милыми, простыми людьми и чувствовал себя скверно, ощущая такой поток гнили, рвущийся рвотой из моей больной души в сторону людей, любящих меня непонятно за что. Порой я мечтал, чтобы они изгнали меня из семьи, вычеркнув из своего генеалогического древа, лишив меня фамилии и данного мне от рождения имени. А ведь я почти добился покоя в этот день, и даже заранее мне сказали, что не тронут меня, оставив в покое. И всё же в последний момент мой единственный, принадлежащий мне по праву из всех 365 в году день у меня забрали, вырвав меня из моего тихого покоя, изъяв из рук книгу авторства Альбера Камю. Лишь факт того, что практически никто не писал и не звонил мне в этот день, хоть немного меня успокаивал и томил надеждой, что в следующем году никто не напишет мне, не позвонит, не поздравит, не позовёт на тяжёлый, полный тревог и печалей семейный ужин, зная, что я человек холодный и нелюдимый, недостойный никакой любви и заботы.
Закончил день лёжа в горячей ванне, думая о смерти, рассасывая под языком свой любимый десерт – транквилизатор, спасавший меня от всех проблем, за что я платил лишь небольшой головной болью и сонливостью.
Проснулся я, лёжа рядом с любимой женщиной, за два часа до будильника и тупо уставился в потолок. Ночь была не страстная, хотя я на это надеялся, но всё же довольно милая: мы смотрели глупую комедию, которая мне нравилась, как бы я того ни хотел, смеялись и немного танцевали. Она ела пиццу кусок за куском (её аппетит стал неистов в последнее время), а я знал, что это обрекает меня на прохладную ночь (в связи со вздутием о сексе можно было и не думать), – есть не хотелось, хотя я чувствовал, что мой желудок пуст. Я курил электронную сигарету, дым от которой при малейшем попадании света в квартиру открывался непроглядной пеленой в непроветриваемой студии, а моё сознание постепенно притуплялось никотином.
С утра я был зол и походил на изголодавшую и нелюдимую псину: в голове был бред, а оскал непроизвольно оголял злые клыки – мне не спалось ночью, хотя до этого я не спал 23 часа: думал обо всём, пытался внушить себе любовь и понимание, эмпатию, притуплял голод либидо размышлениями о высоком, думал о книгах и многом другом – короче, ни о чём вовсе. Очнувшись, я всегда сталкивался с самим собой, лишённым всякого прикрытия в виде львиной доли аптеки, поглощённой мной – я не нравился сам себе по утрам, но это всё же был я, размышляющий лишь о том, как бы поскорее добраться до своего десерта, не желая выползать из тёплой постели.
Я хотел поцеловать Элли в щеку, но она не поддавалась, ворочаясь, толкая меня, прося подвинуться, и в общем была со мной груба, в конце концов отвернув моё лицо ладонью. Я повернулся к ней спиной и злобно пыхтел, лёжа на боку, обнажая не чищенные с вечера зубы, думая о своём, а потом иронично улыбнулся: людской холод делал меня счастливее, и я чувствовал себя как рыба в воде, хотя по натуре своей человеком был нежным и тактильным, но в последнее время лишь получал болезненное удовольствие морального от отсутствия так желанного мною тепла. Минут на двадцать я забыл про неё, думая, что лежу один, но потом, услышав её неспокойный сон, обратил на неё внимание. В этой жизни только ей я позволял трогать себя, всех остальных же я старался как можно сильнее «укусить» за протянутую ко мне руку. Я успокоился, зная, что это эффект антидепрессантов, которые она пила, смешанных с выкуренной сативой: ей не хватало дисциплины, и лечение вряд ли ей помогало, делая её лишь более вредной, но всё же я её любил.
Встав с постели, я выпил пол-литра чёрного кофе колумбийского происхождения натощак, прикуривая: сварил я его на норвежской капельной кофеварке – это был мой ритуал, каким являлась для кого-то утренняя молитва или зарядка. Желудок моментально скрутило от вечерних таблеток, отсутствия завтрака (я съел один сырник, оставленный с вечера на столе), курения и кофе. Я умылся, почистил зубы, а выходя из ванны, обнаружил, что Элли пыталась очнуться, находясь всё ещё в полусознании, чувствуя аромат свежесваренного кофе. Я не хотел к ней подходить, но чувства взяли надо мной верх: она была самой красивой женщиной на Земле даже поутру, вся растрёпанная и помятая, со смытым макияжем, и принадлежала мне одному. Переборов себя, я проявил несколько безуспешных попыток вытащить её из сна, встречая мощное сопротивление, которому позавидовали бы стоики, гордившиеся своей нерушимой волей. Только вот её воля была целиком направлена на продолжение сна, игнорирование работы, будильников и меня. Всё же со временем она пришла в себя, с закрытыми глазами куря и попивая кофе. Я сказал, что уйду через пять минут: мне хотелось сесть за работу – я думал о выступлении, в котором объявлю о внутреннем самоубийстве, обсуждая книгу, мною извергнутую в состоянии затяжного непризнания душевной болезни, которую я подарю своему альтер-эго.
Элли извинилась за своё поведение, оправдываясь тем, что ничего не помнит, – я верил ей, зная её слишком хорошо. Поцеловала меня, дала прижаться к себе, подарив несколько крошек нежности, размягчивших моё сердце. Я не стал задерживаться, надел костюм, плащ, собрал вещи и ушёл.
На улице было жарко и душно, воротник давил шею. Вечером холодно, днём жарко – мерзкая, тупая погода. Я любил стабильный холод, к которому всегда можно подготовиться, и не любил резких смен погоды, выставляющих меня идиотом. На улице среди частных домов у ворот какой-то дряблой избы сидел в траве парнишка лет семи и гладил пухлого и очень ласкового ручного кота, прямо-таки тающего в объятиях этого славного ребёнка. Я хотел остановиться и сказать ему: «Хэй, у тебя классный кот!», но прошёл мимо, сам не знаю почему.
В транспорте было жарко, я потел, скорчив гримасу ненависти, перекурив сигарету – меня тошнило. Добравшись до библиотеки, я поднялся на третий этаж читального зала и расположился за своим любимым столом. Адский холод пустых залов встретил меня как родной дом, остужая мою кожу. Я быстро замёрз, так как был немного влажен от пота, но это меня не раздражало: холод закалял меня, настраивал на рабочий лад и остужал пыл воспалённого разума. Не буду себе льстить – помогал мне в этом комфортно расположившийся под языком десерт, от которого моё лицо приняло расслабленный вид бодхисаттвы, познавшего нирвану.
Через время я выбрался в туалет и, туго затягиваясь электронной сигаретой со вкусом черешни и граната, вдумчиво читал текст с листа, висящего на стене уборной:
УВАЖЕМЫЕ ПОСЕТИТЕЛИ МУЖСКОЙ КОМНАТЫ!
Библиотека является учреждением культуры, и поэтому, согласно Федеральному закону от 01.12.2004 №148, ст. 6,
«О запрещении курения в организациях культуры… образовательных организациях», убедительно просим вас в помещении НЕ КУРИТЬ!
Согласительно покивав, выпуская дым в сторону надписи, я сделал ещё пару тяг и вышел из уборной.
Выбравшись несколькими часами позднее из библиотеки и добравшись до своего района, я почувствовал сильную боль в правой ноге, не позволяющую мне ходить не хромая. Проходя мимо мясной лавки, ощутил навалившийся на меня голод: я съел всего один сырник (да и тот вчерашний) с утра и салат в обед. От этих ощущений я захандрил и всю пешую дорогу был погружён в воспоминания. У меня болели рёбра, и ощупывая их, мне казалось, что они болят всегда и вообще находятся как-то слишком низко – может, у меня лишняя пара, мешающая мне жить? Или это какой-нибудь костный рак? Я часто раньше мечтал о раке, чтобы, плюнув на всё, начать жить к концу краткой жизни так, как мне хотелось бы – искренне, честно, для себя. Тогда бы я взял огромный кредит, пару кредитных карт, тратясь только на еду, закрылся бы дома и творил до самой своей кончины, чтобы оставить после себя хоть какой-нибудь значимый след, а в последний месяц направился бы к чёрным берегам Исландии, где бы моя столь же серая и холодная душа наконец-то смогла почувствовать себя дома и обрести покой.
От таких размышлений мне вспомнилась картина, не дававшая мне несколько лет назад покоя и, наверное, от которой я тогда сильно заболел душой. Я шёл со свидания. Впрочем, это не так важно – оно было неудачным. Я встретился с девушкой, которая напоминала мне вампира из анимационного фильма «Ди: Жажда крови», о чём я не умолчал при встрече с ней (она восприняла это как комплимент). Мне было интересно, как она выглядит в жизни. Конечно, ничего общего с вампирами у неё не было, а за, между прочим, красивыми волосами крылись немного смешные, торчащие уши. Волшебство фотографий поражало меня своим кощунством, и лишь Элли всегда была красива одинаково, как на фото, так и в жизни. Вру. В жизни ей не было равных даже среди собственных отражений.
Негативное же впечатление на свидании сложилось скорее из-за того, что беседа у нас сразу не пошла, и вскоре мы разошлись кто куда. Я решил пройти пешком довольно продолжительный путь в семь километров, что было, возможно, ошибкой, но жизнь научила меня быть благодарным всем своим опрометчивым решениям, поэтому и здесь я не виню своё прошлое «я». Проходя вдоль шоссе, зачем-то бросил взгляд на бывшие по левую сторону от меня кусты, и именно в этот момент, именно в это время, именно в этих кустах лежал маленький щенок. Лежал он, видимо, давно, потому что был мёртв. Минут пять или, может, пятнадцать я смотрел на него, а холодный ветер пробирал меня до мурашек. Или это был не ветер? Сложно уже вспомнить, но помню, что вскоре я к нему привык. Я наблюдал за этим маленьким невинным существом и не мог понять, почему ему была уготована такая мрачная и несправедливая судьба? Он был красив и мил даже в таком состоянии и заслуживал, чтобы его любили, гладили, досыта кормили и выгуливали минимум три раза в день, а целовали не меньше пятисот раз в сутки. Я бы хотел, чтобы мы с ним поменялись местами: я заслуживал его участи больше него, а он заслуживал моей жизни стократно больше, чем я. Он очень хотел жить, а я очень не хотел. Жизнь – та ещё сука.
На душе было гадко, неприятно и непонятно. Я включил в наушниках свою любимую композицию Макса Рихтера «Ноябрь», прокручивая её раз за разом, и плёлся домой, не выпуская из головы увиденное и обдуманное, прокручивая также раз за разом мысли, застигнувшие меня в тяжёлый момент. Между нами было что-то общее: оба мы были одинокие, безродные, никому, по сути, не нужные, не понимающие свалившегося на нас счастья. Может, я тогда умер?
Меня пробило на сентиментальные воспоминания, и я вспомнил последнюю девушку, которая была мне интересна, – художницу-анархистку Кристи́н. Что-то было в ней притягательное. Может, дух борьбы, которого я был лишён? Вольность души, ни к чему не привязанной, свободной, легко парящей по странам и городам; общительность и жизнерадостность? Всё, чем я не располагал. Сейчас мне легко понять, что это был дохлый номер: нельзя замещать внутреннюю пустоту чьей-то состоятельностью, убеждая себя, что ты любишь человека – ты любишь себя, способного почувствовать что-то новое, чего ты лишён, через другого. Мелкое воровство без обязательств – только и всего. Хотя, скорее, она просто была симпатичной, а я тогда много пил, был вынужденно одинок и на первое свидание позвал её туда, где мог быть собой, – в винный бар, разделив с ней бутылочку немецкого рислинга, который я позднее подарил маме на Новый год, придя к ней, предварительно покурив травы.
С Кристин всё было сложно, и отношения наши не прожили и месяца, треснув, как яйцо, неаккуратно брошенное в кипящую воду. Мы держались за руки и целовались, но через неделю уже не было поцелуев, а через пару дней и неловких касаний. Ей казалось, что я от чего-то бегу и что-то ей замещаю, а я делал вид, что не понимаю её, прекрасно понимая, что она права. Кого я заменял, мне было понятно. От чего я бежал – тоже. Я просиял пару первых дней, а потом угас с новой силой, изначально зная, что так всё и будет, пропивая все деньги на винных бокалах. На прощанье она сказала мне, что я действительно ей нравился, но со временем она поняла, что просто неспособна меня полюбить, испытывая странное, холодное, отталкивающее чувство. Тогда я лишь смог ей ответить: «Я понимаю. Лишь бы одно хотел сказать: я ни от чего не убегаю, но я всего-навсего неистово ищу, к чему бы я хотел бежать».
От таблеток весь рот пересох, и я неимоверно хотел пить. Зайдя домой, я скинул туфли, снял костюм и разлёгся в блаженстве на диване, чувствуя, как боль стихает, словно я снова умышленно переел обезболивающих, заставлявших меня на каждую услышанную фразу говорить: «Повтори, пожалуйста, – я забыл, что ты сказал» до десяти раз. Я переоделся в мятые джинсы с не задуманной дыркой на колене, в катастрофически скомканную футболку, пахнущую Элли, которую я любил носить всегда, когда меня окружало плохое настроение – то есть всегда. Сверху накинул флисовую толстовку, которую давно надо было бы постирать, а ноги с комфортом расположил в разношенных кроссовках. За окном стемнело, и я решил прогуляться на свежем воздухе, поедая бискотти, запиваемый кофе без кофеина с небольшой порцией сливок. Отношения без любви, жизнь без смысла: всё нам нравится. Странные мы люди.
Занял пять тысяч, полученные мною вчера от бабушки, другу – вот и пригодились. Вернулся домой и понял, что тишина бывает разной. Сегодня здесь было слишком тихо. В этой квартире всегда было либо слишком тихо, либо слишком шумно и лишь в редкие дни нормально. Хотел было написать пару страниц, да только тишина давила на меня каким-то тяжким бременем, так что пришлось включить музыку, хоть и болела голова. Ох, сколько раз я ненавидел эту квартиру и сколько раз бежал в неё, ощущая в ней своё спасение.
Мне вспомнился разговор, как однажды глубокой ночью я написал матери, что хочу сдать эту квартиру и переехать в другой район: стены давили на меня, звуки отвлекали, внушали тревогу, цветовая гамма напоминала склеп и в целом район я глубоко ненавидел всей своей душой. Почему я вообще ей написал? Да и зачем? Я был пленником. Квартира была мне подарена, и владел я ей фиктивно, так как любое действие, связанное с ней, необходимо было обговаривать. Дарёному коню в зубы не смотрят – обычно такой контекст был у всех наших безуспешных диалогов, связанных с моим желанием избавиться от неё. Здесь я обычно лишь спал, да и то только тогда, когда не мог спать в другом месте. Она меня удручала и вводила в состояние апатии из-за воспоминаний и скорби, пропитавшей её обои, мебель и каждый элемент декора. В ответ на свой приступ паники, загнавший меня буквально в угол, не дающий мне спокойно спать, отзывающийся лаем фантомных собак у уха, я услышал несколько оскорблений, сомнений в адекватности и разочарование.
– Ты всё ещё ребёнок, – вешала через телефон мне мама, – Несостоявшийся неблагодарный человек, живущий без ценностей и летающий в облаках. Хочешь – уезжай и снимай сам за половину зарплаты себе другую квартиру – отдавай всё незнакомому дяде или тёте лишь за помещение на ночь, но квартиру не трогай, если не умеешь ценить! В моё время у нас… – и тут её понесло на откровение, как плохо жилось во время её молодости и насколько я не понимаю своего счастья, так что я просто слушал этот поток нескончаемой брани.
– Но почему ты кричишь на меня? Зачем оскорбляешь меня? Я позвонил, чтобы ты помогла мне принять верное решение, не обидев тебя ни одним своим словом, ни разу не нагрубив, но лишь прося попытаться понять меня и мои чувства. Зачем ты так?
– Ну уж прости меня, дорогой! Я просто говорю то, что думаю.
– Это некрасиво, мама. Порой нужно фильтровать свою речь – никто не обязан выслушивать все твои мнения – в том числе и я. Любую мысль можно донести любящим языком – это всего лишь право выбора говорящего.
Что уж тут говорить? Разговор был плох, и к консенсусу мы не пришли. Я принял факт материальной выгоды в своём бедственном положении и смирился с жизнью в хорошо сделанном могильнике. Благо теперь у меня были таблетки, помогающие справляться со всеми чувствами. Раздражало меня также ничем не скрываемое снисходительное отношение к моим желаниям. Никогда я не получал денег на свои нужды: я не был рассудительным человеком в их глазах и тратился лишь на бесполезные вещи, такие как самообразование и самореализация, отдых, правильное питание и здоровый образ жизни. На свои нужды я получал, скажем, пять тысяч. На образование, которое было бессмысленным, бесполезным, пожирающим время и силы молодого тела и свежего разума, мне всегда могли давать по пятьдесят тысяч в семестр, не находя в этом никаких проблем. Если у них проявлялась нужда в показательной чувственности, то мне предлагали помощь в виде какой-то бесполезной услуги, на которую я никогда не хотел соглашаться, зная, что это лишь туже сковывает мои кандалы обязательств и долга. Последний такой пример представлял из себя духовку за сорок тысяч, которая мне не была нужна. Мне нужно было сорок тысяч. Я использовал её дважды за год и оба раза лишь в первую неделю после покупки. На еду, которую я мог бы там делать, у меня не было ни средств, ни денег, ни желания её есть. Я испёк печенье с кокосовым порошком и был таков. Каждое печенье было слишком дорогим и накладывало на меня чувство необходимости их есть, даже если они зачерствели до состояния камня. Мой бунт заключался в отказе от этих сладких печений, которые я выбросил в мусорку.
Возвращаясь к сраной духовке: это так называемое вложение я должен был оценить сполна как вклад в стоимость квартиры. Что я должен был делать с этой информацией, мне не ясно. Это был чёрный обелиск, мёртвым грузом стоящий посреди моей квартиры, который постепенно не то что лишил меня изначального статуса независимости, но и лишь усилил гнёт, поэтому закономерно я пришёл к выводу, что хочу, продав всё, инициировать свою смерть, сменить имя и гражданство, уехав в дальние страны с прикарманенными деньгами, дабы про меня все забыли, – это была моя мечта о свободе. Я не был бы и против того, чтобы все догадывались о моём трюке, не имея возможности найти ему подтверждения, – я находил это довольно образовательным перформансом, способным дать пищу для размышления всем, кто меня когда-то окружал. Один мой знакомый, сын близкой подруги нашей семьи, исполнил данный фокус слишком реалистично – пьяный за рулём мотоцикла, он разбился насмерть: непродуманный перформанс загнанного в угол долгами, виной и обязательствами человека, ничего своего не имевшего и лишь в смертельной борьбе отвоевавшего свою независимость, решив для себя философский вопрос Гамлета «Быть или не быть?». Несчастный случай – так это называли. Мне же было очевидно, что это было самое простое самоубийство. Его не очень красивый пиджак, отданный мне его матерью, до сих пор висит у меня в шкафу и вызывает самые неоднозначные чувства: это была вещь, защищённая от всего на свете, но в наиболее важной степени от уничтожения, мусорки и носки.
Я уснул поздно с мыслями о пиве, которое завтра, во вторник, выпью после работы, забежав к своему лучшему другу бармену Георгу. Мне снился кошмар: за мной пришла немая полиция, сковавшая мои руки наручниками и ведущая меня сразу же в зал суда, где все были также немы, как рыбы. Также нем был и я сам, но не потому, что не мог говорить, а потому, что не хотел. У меня таился вопрос «За что?», но там же был и ответ. Я понимал, что любого человека можно привести на вот такой вот немой суд и каждый бы в глубине души понимал, за что его сюда привели и почему наказание столь сурово. Мне, конечно же, не объявили смертный приговор – всё было куда хуже. Меня обязали жить вечно – жить так, как я живу сейчас, не имея права ничего поменять и год за годом повторяя один и тот же сценарий. Это было сравнимо с участью Сизифа, но воспринялось мною значительно страшнее.
Я проснулся с головной болью, в бреду и дурмане, сразу же схватившись за сигарету, пока моё тело не обмякло от никотина и я не проспал работу, выключив предварительно все будильники, коих было несметное множество.
Опаздывая, я ехал на работу. В общественном транспорте какой-то парень, сидевший рядом со мной, пожал мне руку, сказав, что я выгляжу очень элегантно, а моя причёска стильная. Я поблагодарил его и всю дорогу ехал с улыбкой на лице, растроганный его искренностью. В какой-то момент я задумался, что слишком холодно ответил ему: как-то нелюдимо и наигранно, будто мне было неприятно. Я хотел извиниться, чувствуя вину, планируя перед его уходом пожать ему руку вновь, сказав: «Спасибо! Ты хороший человек! Оставайся таким всегда. Миру этого не хватает», но я не успел, так как парнишка слишком быстро вышел с наушниками в ушах, а я оказался заторможенным параноиком. Весь оставшийся путь я провёл в раздумьях с чувством вины.
Придя в контору, занимаясь, как обычно, бессмысленными бумажками, которые меня раздражали, но которые меня кормили, я старался как можно скорее убить этот день, чтобы вечером сделать хоть что-то значимое – выпить пива. На обеде я вышел прогуляться за кофе до «Интернационаля», где всегда работали милые и отзывчивые люди, в чьих глазах я видел диаметрально противоположное размеру их кошелька величие человечности и разумности. Я находил это очень странным, что такие приятные и славные люди вынуждены работать натуральными шлюхами, торгуя своей душой, вынужденные улыбаться и вежливо кривляться за чаевые и выручку. Я просил их быть со мной естественными, а натянутые улыбки не мог терпеть, поэтому, заходя в кафе я видел их настоящие лица – уставшие, унылые, осознанные и искренне благодарные мне за то, что я не беру с них плату в виде моральной ебли без любви, а даю им отдышаться несколько минут, пока жду кофе. Они были моими собратьями по несчастью, товарищами по окопам тернистого пути жизни. Я знал, что добрая половина из них сидит или сидела на колёсах, как и я. Мы переглядывались и понимающе кивали друг другу – рыбак рыбака видит издалека. За баром стояло трое, и двое из них были несостоявшимися самоубийцами и самовредителями, последний же просто был новенький.
В обед у них всегда было много работы, и люди приходили самые разные. Вот и сейчас состоялся такой диалог с какой-то больной на всю голову мамашей, учащей свою дочку современным манерам, показывая на своём примере, как нужно общаться с людьми.
– У вас сэндвичи есть? – очень неучтивым и каким-то педагогически требовательным тоном спросила она, даже не поздоровавшись.
– У нас есть круассаны с индейкой, форелью и… – очень вежливо старался показать ей витрину с едой парнишка.
– Я спросила: сэндвичи у вас есть?! – ещё болеё злобно, поднимая голос, вопящий какой-то претензией, прорычала эта дура.
– Нет, простите, сэндвичей нет, – его лицо выражало какую-то ироничную усмешку, обиду и хорошо скрываемое возмущение, смешанное с жалостью к самому себе и непониманием происходящего.
– Нет, доча, сэндвичей у них нет. Очень жаль!
Мне хотелось подойти к ней и сказать: «Послушайте, вы не думали, что вы просто ебучая овца? Вы мне омерзительны: вы невежливы, некультурны, и мне не ясно, зачем вы культивируете своё зверство через эту забегаловку, именуемую вашим влагалищем. Отстаньте от этих учтивых и добрых людей, что каким-то чудом терпят ваше зловонное присутствие, от которого лично я задыхаюсь и уже ухожу, не в силах более терпеть вашего тупого, овечьего взгляда. Au Revoir». Конечно же, я этого не сделал и, лишь поблагодарив моих товарищей по несчастью, удалился.
После обеда в контору зашёл клиент, который сразу мне не понравился. Вид его был тщеславный, а одет он был безвкусно: джинсы, синий пиджак в клетку, напоминавший мне самоубийцу-сына маминой подруги, синяя рубашка в крапинку, уродский галстук, синие часы – я ненавидел синий и тем самым ненавидел его и всех других носителей этого идиотского, стандартизированного цвета. На его лице, убого «украшенном» жиденькой и редкой, но широкой бородой без усов, читалась самоуверенность и тщеславие, вытекавшее в его поведении так, что он всегда отвлекался на свою подружку, с которой пришёл, игнорируя мои вопросы, связанные с работой. Посмотрев ещё раз на его лицо, я понял, кого он так безумно мне напоминает – горного козла.
Заказал он какую-то идиотскую форму, коих не заказывали уже десять тысяч лет, и мне пришлось искать шаблон для заполнения этого документа, но он всё время подходил, интересуясь, когда же будет готово, хотя я предупредил его об ожидании, которое ещё не истекло даже наполовину:
– Форма редкая, не помню, как её заполнить, поэтому немного дольше получается – буквально пару минут, – я пытался вежливо ответить ему.
– Что же там такое? Я уже весь в нетерпении! – его поведение было наигранной игрой, понтом перед не по его годам молодой девчонкой. Он казался мне спермотоксикозным кобелём, исходившим из себя, желая заполучить молодое тело самки. Меня тошнило от него, и всё, о чём я думал, так это о том, как бы посильнее въебать ему по его жидкой козлиной бородёнке. Я пытался мысленно отвлечься, но понимал, что меня волной накрыл приступ тревожности: пытаясь сконцентрироваться на чём-то хорошем, я видел лишь худшие изображения моей памяти, и даже приятные покрылись каким-то омерзительным слоем тошноты и жирного, сального презрения. Я ненавидел весь мир, и в том числе себя, за то, что вообще живу такой скотской жизнью. Вокруг меня была грязь, тошнота и мерзость: в реальности и в сознании. Я был частью этого ненавидимого мною мира, и никуда я не мог от него деться: я презирал его и в то же время меня неотвратимо тянуло к нему. Я пытался подумать об Элли, но в голову лез лишь бред и негативные мысли – меня поцеловал дементор, и всем телом я ощущал, как меня пронизывал холод и безрадостные минуты, растянутые в целую невыносимую вечность. Её лицо преобразилось в такое неродное, далёкое и стало для меня тем, что видят те, кто платил ей за столь же прекрасную её часть, с которой я не мог смириться. Я хотел рыдать – я потерял в памяти её изображения, доступные лишь мне одному: как она спит, как ест, как смеётся, как слушает меня, как прекрасно выглядит, когда смывает макияж перед сном, становясь совсем иной, такой милой и незащищённой, такой обаятельной и мягкой, словно бы она была сладенькой воздушной булочкой; как целует и смотрит на меня с любовью, в которую я верил настолько, что даже континенты, космические годы и целые вселенные не смогли бы разрушить мою веру в то, что я ею любим.
С горем пополам дело «мистической формы» решилось без скандалов и драк. Заполучив желанное, козёл удалился делать свои козлиные дела. Десерт уже рассасывался под языком, и постепенно я почувствовал беззаботное ничто, отпуская эту рядовую ситуацию. С коллегой у нас состоялся диалог:
– Вот бы уехать далеко-далеко…
– Да, куда-нибудь в горы, и чтобы рядом было море.
– И никого не знать, никого не видеть. Забыть всё, и себя в том числе. Не знать ни радости, ни горя, а лишь покой.
– И никогда больше не работать.
– Угу. И ничего не чувствовать… Ничего… Никогда.
Перед глазами вертелись видения, болью пронизывающие моё сердце, смешанные с приятно дурманящей, обезболивающей нежностью, которой была переполнена моя душа, начинавшая оттаивать от вечной мерзлоты, окатившей её.
После работы я всё же решил выпить пива. Во время смены кончилась электронная сигарета, и я решил, что брошу курить, продержавшись два часа. Купил новую – невкусную.
В баре никого не было, кроме меня и моего лучшего друга Георга, работавшего там барменом. Он был славный человек тонкой душевной организации, у которого не было врагов, а если такие и были, то лишь потому, что они идиоты. Я считал его Буддой или Иисусом – никак не меньше. В его присутствии я чувствовал себя спокойно. Это был второй и последний человек, которого я искренне любил. Он понимал меня всегда и принимал таким, какой я есть. Он был натуральным Человеком, искренним и естественным – буквально нереальным. Друга любить было легче, чем любимую женщину: я никогда, даже в самый тёмный час, в самый мерзкий приступ, не считал его ни мёртвым, ни далёким, ни каким-то иным, то есть неприятным мне. Его фигура была всегда статична в моей психически-эмоциональной системе, и моё состояние никак его не затрагивало. Единственное, что с ним происходило, – так это забвение, не щадящее никого в моменты, когда мне было дерьмово. Мне было хорошо в баре, где никто меня не трогал, и всё же это был не мой мир.
Мы выбрали вместе мне пиво, идеально отражающее баланс вкуса – Георг был мастер по алкоголическим советам. Пить его было приятно, но мне не понравилось, так как я быстро опьянел по какой-то причине. Да и вообще человеком я был бюджетным, если уж на то пошло: наедался быстро, от бокала пива пьянел, от бутылки вина напивался до рвоты, от одного водника мог докуриться до бледного, от одного поцелуя таял, а от одной затяжки сигареты меня уже начинало тошнить. Но также из-за этого я не мог ничем наслаждаться, растягивая удовольствие – всё меня перенасыщало. Хотя не всё. Только в любви и нежности я мог купаться до потери сознания. Жизнь шутила надо мной самыми чёрными шутками.
Я ощутил зверский голод и заказал у милой и располагающей к себе Карины бургер с говядиной, жареным яйцом и картошкой фри с паприкой и кетчупом. Карина была одним из половых партнёров Георга в соответствии с концепцией полиаморных отношений. Сколько бы он мне не объяснял суть перефразированного «бабства», понять я её не мог, но и осуждать тоже. Как это осуждать то, что ты не понимаешь? Пускай делают, что хотят. Жизнь-то одна! Я всегда считал, что лучше чуть-чуть, но, скажем так, с кайфом, чем долго и совершенно без удовольствия. Логика простая, как инструкция к табуретке, но применима, наверное, ко всему. Я, по крайней мере, сразу найти такое явление, не решаемое данной логикой, не смог. Наверное, потому что с кайфом всегда лучше, чем без кайфа.
Бургер был восхитительный! Я уплёл его за пару минут, в конце вытягивая из складки между булкой и яйцом длинный волос Карины. Вот и ситуация: быстро, а кайфа как-то нет. Философ был из меня, как из дранной козы модель Victoria’s Secret.
Я отблагодарил Карину, не сказав больше ни слова, ведь бургер был довольно вкусный. Как-то было, в общем, тошно на душе.
Я покурил с Георгом, чувствуя небольшое головокружение, и решил, попрощавшись, отправиться домой, чтобы сделать что-то полезное за день.
Хотел было почитать, но в салоне автобуса было темно, поэтому я включил музыку, от первых же звуков которой захотелось плакать. Она не была какой-то особенно трагичной – даже наоборот, но почему-то она будоражила мою фантазию, вызывая самые разнообразные образы. Пиво, сигареты, транквилизаторы и антидепрессанты плохо сочетались внутри меня, и чувствовал я себя закономерно ужасно. Я знал, что всё это временно. Временно не для меня – сам я был готов вечность кружиться в этом ритме, цепляясь за растянутое до бесконечности счастливое мгновение. Думал лишь о ней: хотел прижаться к её столь родному тёплому телу, целовать её губы, что были мягче свежего зефира – в общем, любить её. Её присутствие успокаивало меня, но я не мог быть рядом: она виделась со мной лишь тогда, когда сама того хотела, и мне приходилось болезненно выжидать встречи, наступавшие неожиданно, в то время как в этих промежутках меня изнутри жрала душевная болезнь, не имеющая ничего общего с диагнозами врачей – нечто совершенно иное. Моя гордость говорила мне, что со мной играют, моё задетое мужское эго кричало мне: «Не поддавайся!», и я не вымаливал свиданий, скучая так сильно, будто истекал кровью. Мой разум тщетно пытался донести до меня разумность её поведения, находя отклик в собственной логике, которую я умудрялся отрицать. Это было здраво и полезно для любви – я имею в виду разлуку. Но я был больным человеком, приносящим сложности во всё, чего я касался, зная, что рано или поздно убью себя. Диагноз может оказаться неверным, да и вообще болезнь можно придумать. Но я знал, что есть что-то, что я не могу объяснить. Что-то, похожее на проклятье, на злой рок, на бытность тела, чья душа умерла давным-давно. Мой разум – разум паразита, поселившего в теле, некогда погибшего дитя. Подтвердить это мало кто мог. Но я знал это.
На одной из остановок в транспорт зашла парочка, знавшая о моём творчестве и почему-то по этой причине маниакально меня преследующая. Они мне не нравились, и я всегда жалел, что раскрыл свою личность перед ними. В этот момент этого отвратительного дня я особенно не был рад их видеть. Ладно бы один человек был такой псих, лишённый личной жизни и преследующий кого-то, в ком он видел оное в наличии, но, чтобы два, да ещё и в паре – немыслимо! Неужели настолько им нечего было делать, что они гонялись за людьми, которым заняться чем-то да было? Неужели настолько не было у них личного, что они готовы были становиться паразитами у такого не менее неприятного паразита как я?
Гавриил был человеком странным и мне непонятным, а его жена Анна всегда имела одно и то же выражение лица, даже когда смеялась, – лицо забитой до полусмерти собаки, любящей и боящейся хозяина одновременно. Мне казалось, что он не был с ней мил, да и вообще, честно говоря, я думал, что он был садистом, затрахивающим свою жену до полусмерти, чувствуя её беспомощную робость. В забитом транспорте они беседовали со мной о какой-то невнятной и бессмысленной херне, бывшей мне неинтересной: о походах в какие-то заведения, их рецензиях и тяжких обидах, что их не приняли с распростёртыми объятиями почти под самое закрытие такие же бедолаги, что работали в «Интернационале». Разговор этот лишь усиливал мою неприязнь, и я хотел, чтобы они поскорее вышли, так как знал, что живут они где-то поблизости той местности, что мы проезжали, но они всё не выходили и не выходили, продолжая вести со мной беседы. Наконец, Анна подтолкнула мужа выйти на четыре остановки позднее, чем им нужно было. Что за психи, чёрт вас возьми?! В открытых дверях автобуса, через которые они выходили, моему взору открылся закрывающийся цветочный ларёк, в котором работала женщина, на вид, лет пятидесяти, но ей явно было меньше: жирное, обрюзгшее существо весом под сто пятьдесят килограмм, в несчастных глазах которой читалась вся жалось мира, словно она была поросёнком, которому к голове подставили пистолет, стреляющий железными штыками. Смотреть на неё было невыносимо: смешивалось отвращение и сочувствие. Домой я завалился разбитый и раздавленный.
Лёг в постель, но получил сообщение от Гавриила, в котором он предлагал мне съездить на неделю с палатками и походами на машине в сторону Алтая. Именно от него я и жал сообщения в этот час – как же иначе? Я, не сомневаясь отказался, поблагодарив радушно за предложение, отмазавшись тем, что уже запланировал свой отпуск в середине следующего месяца. Ничего больше не делал и лёг спать.
Поутру я отправился в больницу на запланированный медосмотр в частную поликлинику, что была ничем не лучше бесплатной государственной. Посещать больницы я терпеть не мог не за очереди или унизительные процедуры по типу скобка уретры, но за то, с кем мне приходилось иметь там дело – сразу в голову приходит фраза Сартра «Ад – это другие». Инфернальные толпы невежественных людей, умевших творить самое, что ни на есть волшебство: быть одновременно на трёх этажах в пяти очередях сразу. Говорить с ними было сложно и в общем-то невыносимо для любого адекватного человека, но стоит учесть, что адекватность принимается в большинстве случаев за слабость, а слабостью, как известно, в нашем мире принято пользоваться, поэтому неоднократно я наблюдал, как застенчиво-улыбчивые люди не понимали, почему перед ними захлопывалась дверь, захваченная каким-то инородным объектом, никогда в этой очереди не стоявшим, но утверждающим, что честный человек, выждавший в очереди свои положенные десять тысяч лет, страдает от галлюцинаций и провалов в памяти и лучше бы ему вообще не переворачивать очередь с ног на голову. Почему-то я вспомнил свою мать.
Врач-стоматолог, являющаяся женщиной лет шестидесяти, почему-то была излишне кокетливой и поведением своим напоминала ласковую кошку, выпрашивающую банку консервированного тунца и немного ласки, чтобы потом, махнув хвостом, уйти по своим сверхважным кошачьим делам, забыв обо всём. Она знала о моём увлечении кофе (посещал я этот консультационно-диагностический центр не первый год) и не упускала момента пообщаться со мной, будто мы старые приятели, но говорить мне с ней особо не хотелось.
– Проходи, садись. Ничего, что на «ты»?
– Ничего, – я пытался улыбнуться.
– Давай посмотрим, – она взяла какой-то инструмент и, отодвигая мои щёки, посмотрела состояние зубов. Её очки были на столе, а процедура осмотра не заняла больше трёх секунд.
– Знаешь, я была тут у своих друзей в городе… – я прослушал, где она была, «внимательно» вдаваясь в подробности, полный погруженный в планы на вечер. – Так вот, там меня научили удивительному способу приготовления кофе в турке!
«Ну вот, началось! Что там в этот раз?»
– Всё очень просто, а напиток получается такой пикантный, – говорила она с каким-то странным акцентированием на гласных, повышая немного на этих звуках голос и искривляя речь, будто у неё был зарубежный акцент то ли французского, то ли английского происхождения, но в итоге звучало это просто глупо и неестественно. – Нужно добавить в воду, смешанную с молотым кофе, сливки и тростниковый сахар СРА-ЗУ-ЖЕ! Вот в чём особенность – сразу же. Получается нечто поразительное, что я даже гостям готовлю, и все восхищаются, где я так научилась! И никаких добавок – чистый кофе!
– Но… – меня пробил снобизм, который я хоть немного умудрился сточить. – Но я также видел рецепты с гвоздикой, можжевельником или какими-нибудь ягодами…
– Нет, это уже с добавками! Вкус кофе искажается, а там всё добавляется изначально, – она перебила меня, чтобы просветить.
В моей голове начался праведный хаос, который я едва сдерживал, чтобы не разразиться громом в этом кабинете.
– В общем, обязательно попробуйте, – она смотрела на меня с такими глазами, будто хотела трахнуть, отчего мне стало жутко.
– Да, конечно, – я, улыбаясь, поспешно покинул кабинет и отправился в библиотеку, дабы спокойно поработать в единственном месте, где я чувствовал покой.
Ближе к обеду жизнь подкинула одну из своих тёмных шуток – страну, в которой я жил и гражданином которой я был, частично мобилизовали. Я не был патриотом, не уважал, но и не оскорблял действующую власть, не служил в армии, хотя был готов (печень оказалась проблемной – вот и не взяли) и ненавидел войну, точно зная, что хорошего от неё ждать нечего. В общем, я был самым обыкновенным человеком: так мыслило, наверное, процентов восемьдесят. Для меня не было причин рваться в бой, но в сознании начали появляться смутные образы: моё желание останется при мне, но действительность будут определять другие люди – решать за меня – мне стало тревожно и пришлось прибегнуть к десерту. Я старался не думать об этом, но всё же вчитывался в новости и оценивал всякий риск. Это было пыткой: поверх моих тревог, не дававших мне долгое время спать по ночам, что раз за разом подвергают мою жить вопросу «Быть или не быть?», появилась ещё одна большая тревога, открывающая передо мной огромные поля свободных размышлений и мечтаний; грёз о том, как я буду справляться с новым испытанием; сколько я вообще могу вынести, и насколько глубока моя чаша страданий. Я хотел перемен, изменить свою жизнь и измениться самому, а от жизни получил лишь этот абсурдный гротеск, что слишком органично вписался в мою убогую парадигму страха и сомнений, по которой я жил. Радовал меня лишь один факт, от осознания которого я прыгал, как маленький ребёнок, подскакивая с дрожащими от нетерпения руками, – факт того, что я всегда волен закончить этот спектакль. Открыть потайной ход в иной мир покоя и забвения. Перестать чувствовать боль, страх, сомнения, разочарования, углубляться в корни этого больного мира и души убогих сердцем людей, перестать вдыхать яд их мыслей, страдать от ударов собственной глупости, опрометчивости и слабости. Бросить весь этот цирк, оставить «добрых» и живучих людей в их призрачном мире с их фантомными идеалами, позволить им наслаждаться каждым бессмысленным, похожим на предыдущий и последующий днём, вертеться в этом круговороте силы, славы и признания, абсурда, сюра и бездушия. Позволить им наслаждаться этим кофе без кофеина, любовью без любви, миром без мира и жизнью без жизни, одарённой смыслом без какого-либо смысла. Дать им плести свои паутины сплетней, манипуляций и тонких ухищрений, называемых ими бытовой психологией. Оставить их со своим тщеславием, заблуждением, с холодом и бесчеловечностью, с мещанством и похотью, с бедностью и богатством. Пускай разбираются сами, кто есть кто и кому что достанется, – меня это не касается, ибо я далёк для них. Я всё равно не получал достаточной для моей человеческой части души ласки и покоя, как не получал и для внутреннего волка достаточно пищи, азарта и отклика на живое желание. Осмысленной мотивации же были лишены они оба (человек и зверь, живущие во мне), уже даже не ведя между собой борьбу, лишённые сил из-за абсурда и истощённые из-за затяжного голода. Они вместе скорбели и тосковали по далёкому дому, прося меня поскорее закончить наше общее пребывание на этой земле.
Жизнь казалась мне игрой, чьих правил я не понимал и играть в которую я вообще не хотел, находя её глупой и нелогичной. Логику мира выстроил не Бог, а Дьявол, потому что иначе описать происходящее в ней невозможно – чей-то злобный умысел нитью прошил все наши судьбы, сплетая их в узлы не подходящими друг другу тканями, которые после кройки невозможно расшить или развязать. Чья-то злая воля выстраивает каждый день наш так, чтобы мы могли жить, имея надежду, и выдаёт нам порционно страдания – иногда больше, иногда меньше, но смертельную дозу – никогда. Стоит тебе лишь вступить на путь сонного разума, на тропы аскетичной, тихой жизни, и всё же немного презренной и подавленной, как вдруг реальность изменятся, закручивая тебя в круговорот таинственных страданий, и чем сильнее ты сопротивляешься, чем дольше ты держишься, не поддаваясь искушению сдаться, тем тернистее и злее становится путь, тем изощреннее становится твоя пытка.
Георг очнулся ближе к обеду и сразу же позвонил мне, начав со слов: «Я не хочу убивать людей», застав меня в библиотеке. Я тщетно пытался образумить его, внушить ему мысль, что паника безосновательна, хотя я и сам тревожился, но ведь он был моим другом, помогать которому я обещал в первую очередь самому себе. Если не умеешь заботиться о близких, то и о себе позаботиться ты не сможешь. Правду говорят: человеку нужен человек. Мне хотелось спокойно продолжить писать, но он выпросил встречу, и через минут сорок мы уже пили кофе в «Интернационале».
– Что ты так тревожишься? Ты не подходишь ни по каким критериям отбора, – начал было я.
– Да им скоро вообще уже всё равно будет. Вон – на улицах повестки выдают, не спрашивая, кто ты, откуда и куда идёшь!
– Не предлагаешь же ты паниковать и пугаться каждой тени? Не станут тебя брать. Ты же дистрофик.
– Но я и не знаю, что делать. Проснулся, и через час листания ленты у меня уже гудела голова так, что я не мог даже лежать в постели. Валить надо отсюда – это уже конченая страна.
Стоит отметить, что в его словах присутствовал оттенок лжи: Георг любил страну как первую любовь, будучи привязанным к языку так же, как и я. Он любил русскую молодежную сцену, ментальность людей, окружающих его ежедневно, общий мрачный настрой, в котором легко было найти прибежище. Одним словом, он был патриотом русской души, но вот с государством был не в ладах. Как-то раз он мне даже сказал удивительную вещь: «Если нападут, я буду защищать свою страну!». Я удивился не безосновательно: Георг был худощавым, болезненным человеком, никогда не державшим оружие в руках. Он даже драться толком не умел, а тут такой львиный дух! Так что одному лишь Богу известно, настолько этому светлому парню тяжело было говорить слова о бегстве.
– Да только вот куда? И без того границы перекрыли во все прекрасные для иммиграции страны, так теперь ещё и под расписку о невыезде попасть не хрен делать.
– Да хоть куда. Только бы людей не убивать. Лучше бежать. Или сидеть.
– И то верно – убивать не очень-то хочется, а и помирать там тоже, если уж честно говорить. Знаешь, Мухаммед Али просидел несколько лет в тюрьме, отказавшись лететь во Вьетнам, так что у нас с тобой достаточно приличный референс для отсидки.
– Хах! Я бы всё же хотел быть на свободе. Ты же знаешь меня – могу в любых условиях существовать, лишь бы оставаться человеком, но тюрьма всё же последнее место, где я хотел бы быть.
Мы вышли из кофейни и направились в сторону парка, желая выбраться из удушливой атмосферы мыслей, витающих всюду: по лицам людей было ясно – они тоже погружены в раздумья.
– У меня есть пара идей на этот счёт, – продолжил я шутливо после долгой паузы в беседе, надеясь как-то подбодрить Георга. – Первая – это продать всё наше имущество, обналичить, конвертировать и пойти через семь границ. Второй план – это сделать то же самое, но идти через три границы. Третий – это гаситься в странах с безвизовым режимом и возможностью нахождения девяносто дней, покуда такие страны не закончатся, но скорее куда быстрее кончатся деньги. Как тебе идеи?
– Хреново как-то всё звучит. Не очень обнадёживает.
– Ну, время сейчас в целом безнадёжное. Это как в магазине мясо покупаешь, прося полкило, а тебе насчитывают полтора и спрашивают так естественно: «Годится?». А ты, конечно, понуро отвечаешь: «Да, в самый раз…». Иллюзия выбора. Если откажешься, скажут, что не могут отрезать полкило и вообще купите что-нибудь по акции. Вот и приходится соглашаться.
– А может, Грузия? Казахстан?
– Боюсь, что эта возможность была актуальна пару часов назад. Через считаные минуты начнут поступать новости, что билеты стоят под двести тысяч, а на границах очереди длиною в десять часов. Вон, в Тель-Авив уже сколько стоит билет на самолёт? Триста? Пятьсот тысяч? Мы с тобой слишком бедны, слишком человечны и слишком мужчины, чтобы жить счастливо. Одна у нас доля испокон веков – женщины и войны. Мы умираем лишь из-за них единых. Всё остальное можно пережить. Поэтому пока тихо сидим и стараемся не обмочиться, а если уж позовут, то, что поделать? Придётся также тихо сидеть в окопах.
Угрюмо кивнув, погружаясь в свои мысли, Георг предложил мне поесть в недорогом ресторане израильской кухни, до которого мы быстро дошли, наелись досыта и вышли с чувством тяжёлого морального удушья, в состоянии полусознания: оба мы были как в бреду, и нам не верилось, что жизнь, никогда никого не щадившая, вдруг оказалось – не щадит и наше поколение тоже.
Мы отправились к берегу реки, где расположились угловые лестницы и скамейки, на которых мы любили подолгу сидеть с ним в былые времена, когда, кроме нас двоих, у нас не было никого: мы были молоды духом, здоровы, веселы и настроены на свершения, на победу дружбы, любви и мира. А затем случилась жизнь. Теперь мы сидели с ним разбитые, лицами мы стали явно не краше, но суровее: его покрылось небольшими узкими складками-морщинками, мои глаза впали вглубь черепа, образовав вокруг себя два синих кратера с просветом из красных и синих вен. Мы не верили уже ни во что, поняв, что формы у наших грёз вовсе нет, что это всего лишь абстракция, лишённая возможности к реализации. Его покидала возлюбленная (родители из Казахстана вызвали её к себе на время, пока ситуация не прояснится), и видел он её, как сам считал, последний раз в жизни. Я находил это романтичным и крайне драматичным, вспоминая всю их известную мне историю любви. Они были достойны большего и были людьми довольно хорошими: факторы, в общем-то, взаимосвязанные, но на практике не подтверждаемые.
Что же до меня? Моя любовь была странной, а человеком я был откровенно плохим. Моё счастье было тёмным, глубоким и таинственным омутом, пугающим и омрачающим меня, но и дарящим мне таинственную радость обнадёживающей неизвестности, исходящей из недр всего человеческого. Оно не было похоже на простое счастье других, и хоть эта мысль точно колола меня в сердце, угнетая меня, я знал, что получил то, чего так яростно добивался все свои годы. От чужой нежности, запечатлённой мною, меня тошнило – она раздражала меня, вводила в гнев, преображая меня в нелюдимое, злое животное, которое могла приласкать лишь одна рука, вечно бывшая столь далеко от меня. Чудо, что вообще эта рука присутствовала в моей жизни, ведь не так уж и давно я укусил её со страшной и холодной, лишённой сочувствия и человечности силой.
Я был зависим и независим, свободен и безнадёжно пленён, потерян в призрачном лесу людской жизни и блуждал в своих грёзах. Чего же я хотел? Что было мне так нужно? Всё, что меня убивало, было во мне, и всё, что извне приносило мне боль, мною и было порождено. Я нёс крест вины и страдал, считая это своим обязательством, смотря на жизнь кровоточащими глазами. Если бы я только научился жить иначе… Высосал бы этот яд из своих вен, выжег плод тьмы в душе, изъял глубокую холодную иглу сомнений, исходящую из самому мне непонятной морали. Я не знал себя и не понимал. Не принимал и противился. Самоуничтожение было моим хобби, в котором мне не было равных. Моя жизнь была долгой историей самоубийства уже мёртвого существа, пытавшегося в процессе выжить, зацепившись за что-нибудь светлое, тёплое, доброе, но даже найдя нечто столь удивительное, я без колебаний накладывал своё разрушительное проклятие и на это чудо. Моя вина никогда не найдёт себе искупления. Радость моя была смехом тонущего. Жизнь – объятиями топящего тебя, драгоценного сердцу камня.
Георг вырвал меня из размышлений:
– Сейчас хочется лишь отдохнуть, расслабиться, отпустить весь этот негатив.
– Да, дружище… Знаешь, мне бы жить где-нибудь во французской деревушке где-то в Провансе, есть круассаны, пить бордо и любить одну-единственную девушку. Чем проще, тем лучше. Это по молодняку мы ищем каких-то «интересных и странных», а чуть постарше став понимаем – усложнение красоты не делает. Надо бы и нам научиться быть простыми.
– Звучит красиво, родной. Ты этого достоин.
– Ага… – я сомневался в его словах. – Что это за мир такой, где нет места чистым чувствам? Где ростки этих маленьких радостей, едва пробиваясь из-под земли, встречают армейский сапог, топчущий их. Я не говорю даже про нас сейчас – в целом на мир стараюсь посмотреть. Где маленькая жизнь маленьких людей зависит от больших игр ещё более мелких людишек, считающих себя бог знает кем. Триста тысяч парней, а за их спинами сотни разбитых сердец матерей, отцов, сестёр, братьев и возлюбленных… А затем ещё миллионы, а за ними в истории костями легли ещё миллиарды. И всё из-за кучек мелких, ничтожных людей, решающих судьбы неизвестных им, ни во что не поставленных жизней. Собраться всем вместе, объявить им забастовку во имя чистого неба и радостной жизни. Подохли бы они поскорее да перегрызли бы себе глотки, как спущенные на боях псы на потеху публике, да и публику бы поскорее надо бы сжечь за довольство увиденным и крики «Хлеба и зрелища!».
– И не говори… Жизнь – возня. Такой всё это бред, что и не верится. Столько лет топтаться на одном месте, чтобы снова вернуться к варварским истокам. За добрую сотню лет наша страна не знала спокойствия: ни бабушки с дедушками, ни мамы и папы наши не знали тихого и спокойного десятилетия – всех их породило тёмное, смутное время. Стоит ли их винить за то, чем они стали, выросшие в этой грязи?..
– Если бы понимали, то не стали бы рожать себе подобных.
– Может, хотели сделать мир лучше.
– Тогда бы вели себя по-другому и жили иначе, воспитывая не скот на убой, а свободных от предрассудков людей.
– Ненависти они всё же не достойны – скорее сочувствия.
– Быть может. Так к чему мы пришли? Смотри, что я предлагаю. Пока что нас не зовут и вряд ли вообще доберутся. Давай жить своей жизнью, пока есть такая возможность: любить, работать, творить, заниматься собой, держаться вместе и не забывать друг о друге. Я продолжу писать, а ты сочинять музыку. Уверен, что тебе, как и мне, всё происходящее даёт невероятный творческий заряд.
– Да, тут ты прав! Эмоции прям переполняют! Сижу и уже представляю, как бы это обыграл в партии.
– Четыре месяца я даю нам на тихую жизнь. Не должны нас призвать за это время, а там уж и референдум, и зима, да и устанут все от этой распри. Если не случится ничего, то, значит, оно и не придёт, а если случится… Что ж, мы рядом и вместе решим нашу беду.
– Я соглашусь, но всё же при первой возможности хотел бы уехать из этой страны. Слишком много боли она приносит мне. Не отсюда моя душа.
– Ну не скажи. Хотя я согласен уехать в более спокойное время, чтобы поискать себя, но сейчас это всё непонятно и не реализуемо. Слоняться, как вечный жид, по границам трёх стран, ничего не имея, и никому не быть нужным?.. Хотя и есть общины, но кто знает, как сейчас всё повернётся, в новое-то время?
– Убедил. Договорились! Пойдём, там скоро митинг – я хочу посмотреть, что выйдет, и, если что, тоже пойду со всеми.
– Мою позицию знаешь – я работаю из тени тихо и спокойно, смотрю, анализирую и принимаю решение. Будь только лишь аккуратней.
Добравшись до Соборной площади, мы увидели кучу мигалок полицейских машин и полное отсутствие людей – площадь была безлюднее, чем в утро рабочего дня.
– Вот оно: мы, русские, сначала терпим-терпим, а потом как!.. Терпим-терпим.
– Да уж. До встречи, и будь аккуратней.
– И тебе удачи. Свидимся.
Дома, устав от дневных разговоров, я рано лёг спать, надеясь выспаться, чувствуя, что захворал. Мой воспалённый зуб мудрости был виден невооружённым глазом, ныл и приносил мне головные боли, понос и ломоту.
Отработав смену следующего дня без сил, я пытался поработать после в библиотеке, но написал лишь пару страниц в полусознании, задремав у стола.
Добравшись до дома, уснул в одежде и проспал до середины следующего дня, проснувшись в бреду и поту. Добрался пешком до «Интернационаля», надеясь, что холодный эспрессо-тоник меня взбодрит. Голова раскалывалась, а в глазах троило, кружилась голова. Я взял кофе и поплёлся домой, где я спустя минут десять после прихода лёг на постель и лежал, терзаемый головокружениями и тошнотой. Спустя же пару минут меня вырвало жижей со вкусом мытой Эфиопии, грейпфрута и лимона. Из носа потекла кровь. Чувствовал себя омерзительно. В полубреду, почувствовав первые оттенки отступающей болезни, уснул.
В три часа ночи меня разбудил звонок Элли. Я сразу понял, что что-то случилось – она не звонила просто так. Выспавшись, я моментально пришёл в себя и слушал её очень внимательно. Оказалось, что у неё отключили свет, а она, как я знал, до ужаса боялась темноты, но также я знал, что пугала её и моя квартира, где она оставила половину своей души, сердца и нервной системы. Я чувствовал, что должен ей помочь, перебирая вслух всевозможные варианты, но не предлагал ей уединиться у меня. Таблетки, выпитые на ночь, начинали действовать особенно сильно примерно в это время: я был подобен бесчувственной скале, внутри которой бурлит и сияет, взрываясь в виде маленьких вселенных и галактик, хаос. Перебрав все варианты, боясь садящегося телефона, неуверенно, не желая меня спугнуть и аккуратно намекая, она изъявила в полушутку желание приехать ко мне, а я, сразу поняв безвыходность её положения, подтолкнул к этому решению, предупредив, что болен. Какая разница, в каких условиях видеть любимых? Будь это хоть пятнадцать минут или пять секунд, мгновение – оно того стоит, чтобы потратить на это все силы и переступить через себя. Она вызвала такси и через минут двадцать была уже у меня. Озираясь, как кошка, неторопливо бродя по маленькой жуткой квартире, с интересом она изучала все её детали. Вскоре она успокоилась и сказала:
– Знаешь, странное такое чувство – приходить в место, где ты когда-то жил, новым человеком. Чувствуешь, что ты в гостях, и ничего более.
– Так и есть, солнышко. Ты у меня в гостях. И ничего более.
Вставать мне нужно было через два часа, а она ещё даже не ложилась, поэтому мы не стали увлекаться беседами, а вместе взяли то, что нам нужно было, – немного тихого отдыха в тёплых объятиях. Она лежала на моём плече, а я гладил её волосы, не смотря на время и не чувствуя, как немеет рука. Я не хотел останавливаться, отдаваясь моменту всецело, заглаживая каждый сантиметр её головы, уделяя внимание каждой её прекрасной и приятно пахнущей пряди, гладя её спину и плечи особенно нежно, чувствуя, как ей приятно. Изредка я целовал её в лоб и макушку, после чего продолжал гладить, но уже с другой стороны, не упуская ни единого уголка её кожи, всё время думая о чём-то своём. С закрытыми глазами, ноздрями впитывал её запах, надеясь, что он въестся мне в слизистую и никогда я больше не буду знать других ароматов.
Я хотел вытащить её из этой жизни, уединиться где-нибудь в том же самом Провансе, где бы нас никто не тревожил. Жить с ней вдвоём и кропотливо лечить её истерзанную мною душу. Хотел подарить ей целый мир. Я трудился не покладая рук, но не мог её не то, что обогнать, но и догнать её было вне моих сил. Денег у неё было в сотню раз больше, чем у меня. Я владел лишь желанием и мечтами, сохранявшими во мне остаток жизни. Я боролся со своими грехами прошлого, стараясь не повторить их, но она была к ним готова в своём новом обличии. Я боялся за неё и всегда переживал, хотя толку от моих переживаний было никакого. Меня пугал её мир, он ввергал меня в ужас и тревогу – я не мог его принять, но старался, ломая себе душу, как сломал когда-то её.
В своём развитии, приспособленности, открытости этому миру она шагнула на семимильный шаг вперёд в сравнении со мной. Она была свободна от предрассудков и иных форм душевной боли, заплатив за это высокую цену. Я плёлся позади, удерживаемый своими тяжёлыми размышлениями о высоком, о покое, о какой-то там морали и чистоте – я не мог даже описать свои чувства. Я метался от истины к истине, от одной философии, сменяемой совсем иным мировоззрением, от любви к ненависти, а от ненависти к безразличию. Я был в бреду, и успокаивала меня лишь тёплая погода и солнышко, греющее мне лицо своими ласковыми лучами. Я хотел избежать этой жизни, лишиться её и обрести новую. Я умирал день за днём и всё же оставался живым. По своему великодушию она не мстила мне, но всё же победила без боя меня уже очень давно.
Чего я хотел от неё в широком плане, я не знал. Всё, чего я желал, так это умереть в её объятиях, сладко уснув и никогда больше не просыпаясь. Эгоистично, конечно: какая девушка такого пожелает? Но это было моей мечтой: смотреть на её счастливое лиц и умирать, зная, что больше не мешаю её свободе.
Через час прозвенел будильник, я умылся, собрался на работу, взял домашнюю еду и подготовил сумку. Элли лежала на кровати, как подобие какого-то божества, чьей конституцией была красота. Нет, она не была самой красивой женщиной на Земле, самой стройной или самой элегантной. Это не имело никакого значения – таких людей не бывает. Дело ведь не в том, каков человек, а в том, как вы на него смотрите. Для меня она была воплощением всего самого прекрасного, что было в этом мире. Каждая складочка на её теле казалась мне срисованной с картин великих художников, боготворивших красоту женского тела. Её аккуратные изгибы, округлости, напоминавшие мне сладкие персики, в которые хотелось вцепиться зубами, не вызывали во мне никакого иного, кроме как созерцательного желания. Я хотел лишь укрыть её тёплым одеялом, скрыв от всего мира, дабы ничто не могло потревожить её сон. Подправив подол, укутав её стопы и шею в тепло, боясь, что продует, я поцеловал её, погладил по голове, посидев рядом пару минут, и ушёл. Моё сердце горело пламенным счастьем.
Утром следующих суток, выстрадав весь предыдущий день, я ожидал экстракцию больного зуба мудрости. Наступила новая пора. Меня выручал внутренний холод, находящий отклик в прохладном и свежем осеннем утре. Тогда я мог поверить, что способен уйти, способен забыть всё, что тревожит меня, закрыться ото всех и исчезнуть где-то в жизни, спокойно распивая бургундские вина далеко, в спокойном и тихом месте: в домике, стоящем на склоне горы в глухой чаще, или где-нибудь в маленькой немецкой деревушке, граничащей с небольшим милым городком. Это было моим убежищем, последней надеждой на покой, мечтой, которую я вынашивал и лелеял в себе.
В клинике всё происходило быстро и слаженно. Для меня посещение дорогих медицинских центров было подобно посещению дорогостоящего ресторана – было касанием обыденной жизни «успешных» людей, бывших от меня далеко. Я улыбался, как ребёнок, смотря на интерьер и на приборы, которыми пользовались эти бесстрашные, казавшиеся мне с другой планеты люди. Я стоял, зажав между зубами силиконовую вставку, а вокруг меня кружились детали разговаривающего со мной устройства, делающего рентген челюсти. Я подметил, что во время процесса играла одна из симфоний Баха, но какая именно, я не знал – просто узнал и всё на этом. Почему-то меня посетила мысль, что надо бы их выучить и отличать. Зачем мне это было нужно – я не знал. Зуб удалили меньше чем за минуту не ощущаемой никак процедуры. Боли больше с того момента меня не мучили. И так живут многие люди круглый год? Для меня это было путешествием в дивный мир, а для кого-то рядовой обыденностью. Странное чувство. Стоматологию я посетил, как ребёнок, оказавшийся в Диснейленде.
Вечером этого же дня Георг попросил меня встретиться с ним в восемь часов вечера у «Интернационаля» после работы. Убив день, я мог выделить в нём лишь один интересный момент – когда я общался со своей коллегой, казавшейся мне почему-то столь простодушной, что хотелось быть с ней честным в каждом своём слове – этакая святая невинность. Мои мысли падали в неё как в глубокий колодец – не слышно было даже всплеска. Было ли это эгоистично? Наверное. Но я несильно волновался по этому поводу. Она знала о моих увлечениях, о некоторых деталях моей боли, о моей долгой и печальной любви. Мы как-то разболтались на эту тему.
– Я всю жизнь как-то осознанно избегаю отношений, – начала она. – Для меня это что-то очень сложное и тяжёлое. Не хочется ничего знать и испытывать. Жить бы спокойной жизнью где-нибудь в деревне, работая в продуктовом магазине, а вечером гулять по природе и жить так до конца жизни, не зная печалей.
– Это неплохая мечта, Вик. У тебя есть право относиться так ко всякого рода отношениям. Это не хорошо и не плохо – это просто твоё право. Я же считаю, что любовь – это самое прекрасное и трагичное явление всей человеческой жизни, – я замолчал и практически шёпотом добавил, – Порой оно даёт нам чуть больше, чем человек способен вынести.
– Не печалься! Жизнь ещё наладится! – она похлопала меня по плечу и была такова. Я хотел бы ей верить, да не мог.
В назначенный час встречи я увидел взволнованное, опустошённое и мрачное лицо Георга, начиная смутно догадываться о происходящем, боясь принять эту мысль, но твёрдо зная, что её не избежать.
– Дружище, я покидаю страну, – сказал он полушёпотом, когда мы вышли покурить на задний двор, укрытый полусумраком и жёлтой опавшей листвой (персонал кофейни дружил с нами не первый год и потому позволял нам курить на заднем дворике, где всегда было тихо и спокойно).
– Я догадывался. Что ж, у тебя есть на это право. Если ты считаешь, что это верный шаг, то так тому и быть.
– Тут начнётся полный бардак скоро, я не хочу здесь быть. Лучше спать на улице, не чувствуя страха и панического ожидания своей участи, чем жить вот так, не зная, что тебя ждёт завтра. Любая избранная участь лучше безвольного терпения. Я хочу сам владеть своей жизнью, и никакой старый поехавший дед меня не заставит жить по его правилам.
На меня обрушилась пустота, я не чувствовал ни холодного ветра, ни боли, ни радости. Я решил, что расскажу ему все свои утаённые от него секреты, дабы он знал обо мне всё. Я поведал ему о своей личной жизни, о моей трагедии и переживаниях, рассказал ему всё, что тяжким грузом лежало на моих плечах.
– Ох, родной… Не хочу оставлять тебя здесь одного. Переживаю за тебя. Я-то там с компанией таких же ребят, ищущих покоя, а ты здесь остаёшься совсем один. Прости, что не буду рядом. И всё же я советую тебе держаться ближе к тому, кого ты любишь. В тяжёлое время нужно держаться вместе, а все личные счёты, обиды и муки лучше оставить на потом, на более тихое и спокойное время – для этого всегда найдётся момент.
– Да, ты, как всегда, прав. Я боюсь за себя и сам. Вокруг лишь пустота, холод и мрак, надвигающийся на меня. Я слышу шёпот в голове, навевающий мне сладкие речи о самоубийстве. Я не знаю, что мне делать. Убеждён, что если останусь здесь один, то непременно через месяца два-три ты получишь приглашение на мои похороны. Нужно бежать, хоть как, но один я не хочу оставаться – наедине с собой я пребываю в худшей компании голодных до моей души сущностей.
– Звони, пиши, я всегда буду на связи для тебя, родной, – ты ведь знаешь.
– Да, знаю… Эх, нас не научили жить, не научили любить, понимать ближнего, заботиться друг о друге. Не научили экономике и быту, но учили всякому бессмысленному бреду. В конце концов, моя трагедия имеет самые банальные корни: вопрос экономический, за понимание которого я заплатил самую высокую цену, не смысля, как вести бюджет семьи и как уметь отвлекаться от работы, чтобы бы не забыть, ради чего вообще всё делается. Вопрос самореализации, конфликтующий с самопожертвованием, – нас воспитали жить не для себя, но и не для тех, кто нас любит, но жить ради какого-то мнимого признания, ради кормёжки своего тщеславия и гордыни. Почему никто не говорил, что душа человека важнее всего на свете? Почему никто не учил, что обиду сердца не залечат ни деньги, ни власть, ни какого-либо рода медицина? Что слова ранят сильнее ножа, а вина тяжким грузом ложится на человека могильным камнем, не слезая с него до самой его кончины? Нас готовят к самоубийству с самых малых лет, кропотливо убивая в нас всё человеческое, надеясь, что мы никогда не прозреем и не поймём этот мир, но всё же нельзя убить в человеке душу до конца – можно лишь подавить её, разрушить, разбить, чтобы в конечном счёте она воспротивилась своему хозяину и, ища чрез всевозможные трещины и щели в каркасе, пыталась выбраться из враждебного её натуре тела, что выливается в «самоуничтожительное» и бренное существование такого человека, нежеланного в этом обществе и, собственно говоря, являющегося бракованным продуктом государственной машины. Сожаление изводит меня тёмным ядом, я чувствую эту борьбу, изнашивающую моё тело. Моя душа хочет избавиться от меня, её тошнит от того, чем ей приходится быть. Да и самого меня уже тошнит от себя самого. Не знаю, для какой цели я живу.
Георг ничего не ответил, вскоре ему нужно было уходить, и поступил он мудрее многих, живших когда-либо на Земле, и понимал меня лучше, чем кто-либо иной. Он лишь обнял меня крепко-крепко и держал ближе к себе несколько минут. Я растворился в его тепле, касался его всем своим телом, стараясь не отпускать своего единственного друга, покидавшего меня на неизвестный мне срок. Я привык расставаться с близкими, но в этот вечер меня надломило. Я не показал ему слёз, не дал понять, что разбит и раздавлен потерей. Я попрощался с ним самым добрым образом, желая удачи в пути. Мы долго смотрели друг на друга, обнялись на прощанье, и затем он ушёл. Знал ли я тогда, что больше не увижу его?..
Тихо сидя на своём месте в зале кофейни, я держался, но затем меня затрясло, из глаз тихо, без истерики хлынул безмолвный ручей. Совершенных моментов не бывает, и даже здесь ненавистная жизнь смеялась надо мной: уборщица, знавшая меня, подошла ко мне и спросила, почему я такой задумчивый. Я был в гневе, отвечал холодно и злобно. Собрал вещи, ни с кем не попрощался и выбрался на улицу, истошно извергая из себя скорбь за первым попавшимся тёмным углом здания. Я остался один на один со своими грехами. Свет покинул мою жизнь, но это не оправдывало грубость, которую пришлось вытерпеть сотруднице клининга, поинтересовавшейся, что у меня на душе.
В транспорте я уселся в дальний угол, во рту стоял привкус соли, йода и железа. Моя боль утихала лишь в Experience Людовико Эйнауди. Звуки скрипки уносили меня в далёкие безболезненные дали, где я представлял себе возможность жить не страдая. Представлял себе, что играю в тёмной, слабо освещённой комнате, стоя посреди зала: играю с закрытыми глазами, подчиняясь великой седативной силе музыки, изливаюсь в катарсисе, улыбаюсь и продолжаю танец смычка на тонких божественных струнах.
Я плёлся от «Интернационаля» в свой склеп, пустыми глазами всматриваясь под ноги, и слушал альбом A Silver Mt. Zion «He Has Left Us Alone but Shafts of Light Sometimes Grace the Corner of Our Rooms…», с которым когда-то познакомил меня Георг, открывший мне глубокий, неизвестный и манящий, прекрасный мир музыки. Пустота въедалась тёмными клыками, а желудок разрывался, словно мои кишки завернули в узел, вырвали и порвали. Что-то мне мешало. Я пил кофе и не думал о нём, а когда задумался в поисках «мыслительного препятствия», то понял, кофе – кислятина. Вылил на пожелтевшую траву и выбросил стаканчик в урну, не выпив даже треть. Опустошение наступило быстро: я не мог ничего делать, кроме как тупо пялиться в потолок с выключенным светом, слушая музыку. Я остался один и не мог поверить, что жизнь такова. Последний спасательный круг был выброшен в тёмное море и проплыл мимо меня, устремляясь в собственное путешествие, молясь за мою душу и надеясь, что помощь придёт. Но я знал, что помощи я не достоин.
Дома в рабочем столе, в одном из ящиков, была маленькая шкатулка из-под чая BASILUR, подаренная мне моим отцом лет двенадцать назад. В ней я хранил все маленькие вещи, значащие хоть что-то для меня, спасавшие меня в тёмный час и бывшие для меня тем, чем является крест для верующего – последним оплотом. Железная крышка была для меня дверью храма, спасающего душу. Последние полгода я не касался её, зная, что могу ослепнуть от стыда, сгореть в адских муках вины, скорби и тоски, лишь слегка приоткрыв её двери. Легче было вырезать канцелярским ножом на коже слово «Прости», чем коснуться священных реликвий. Легче было бить себя пряжкой ремня по спине, оставляя гематомы, чем вглядываться в светлую память, находясь всегда во мраке, отвыкнув от света и тепла. Но я был раздавлен, подавлен и пуст, а рука моя протянулась к шкатулке и нашла в ней затемнённую фотографию меня и Георга за столиком в «Интернационале» в день его рождения. Если бы мне хватило сил, я бы пришил её к своему телу красными нитями, но мой взгляд упал на аккуратно сложенную пачку разных форм бумажек – записок. Сглотнув тяжёлый ком слюны, я начал одну за одной разворачивать их, а на моих глазах, казавшихся мне уже осушенными и лишёнными возможности плакать, накатывались горькие слёзы сожаления. Автором записок была Элли, а время, что они лежали там, закрытые от меня, мне сложно было сосчитать. Написаны они были давно, ещё во времена нашей совместной жизни, мною так жестоко и так глупо разрушенной. В них были собраны все самые тёплые и искренние, наполненные неподдельной любовью слова, все самые добрые, настоящие и неповторимые фразы, столь честные и яркие. Милее этих слов не слышали мои уши, почерка роднее не видели более мои глаза: в них было всё, что так мною ценимо, они пестрили тихим, спокойным счастьем, одинокой заботой двух любящих душ, ушедших в закрытый от мира уголок любви. Столь дорогие и близкие, что я не осмелюсь здесь повторить эти слова. Дойдя до последних листков, я рыдал навзрыд, не веря, что это когда-то было правдой. Холодный нож вонзился в моё сердце – я свернулся клубком, сжавшись и содрогаясь, впиваясь когтями себе в голову, разрывая до крови зубами губы, коленями пытаясь вдавить себе рёбра подальше в грудь – я хотел раствориться в себе, сжаться до одного несчастного атома боли и исчезнуть, развоплотившись по комнате тихим ночным стоном и плачем, пугающим тех несчастных, кто жили бы здесь после меня.
Я был идиотом, подлецом и лжецом – меня ждал костёр, висельница и гильотина. Вина рвала меня стаей голодных собак, отрывающих своими слюнявыми пастями от меня куски живой, кровоточащей и пульсирующей плоти. Боль в сердце бросала меня в холодный пот. Я не заслуживал ни прощения, ни любви, ни заботы. Я не достоин был жизни, не достоин ни светлой, ни тёмной памяти, но лишь забвения. Сам всё разрушил и сам осквернил – весь свой свет я сам потушил. У меня не было в жизни врагов, кроме того, что смотрел на меня из зеркал. Я ненавидел эту тварь больше всего на свете и готов был морить его голодом, терзать бичеванием, отравлением и сталью. Я не мог понять, чем я думал: винил себя за слабость, за малодушие, за безвольность, за слепоту, за каждый смертный грех, за каждую оплошность, за поганый холод, нарциссизм, самолюбие, за глухоту и немоту. Я знал, что мог всё исправить, знал, что мог всё спасти, но не сделал этого. Носить на руках, боготворить, любить, не бросать, оставаться рядом всегда и в любую секунду, не торчать допоздна на работе, не бороться за славу и чужие лживые улыбки, никого не слушать, кроме своего сердца и совести, не показывать зла, не обижаться и не обижать, всегда проявлять доброту и заботу, никогда не забывать и ценить то, что имеешь… Я променял счастье на медную монету, измазанную в дерьме и засунутую мне в пасть чьей-то грязной рукой.
Я был достоин смерти и был достоин своей участи сполна. Она же была достойна видеть меня умирающим в нищете и болезненности, в одиночестве и скорби, не любящим и не любимым, проклятым и не знающим, кто я такой. У меня не было никаких прав, не было голоса, не было силы и святости – у меня было лишь безграничное чувство вины и разросшаяся из углей до мирового пожара любовь. Всё, чего я хотел, о чём молил всех богов этого мира, так это прощенье. В первую очередь я предал себя. Всё, что я мечтал получить хоть за пять лет, хоть за десять, сорок, сто пропущенных в долг дней рождения, так это хотя бы ещё одну такую маленькую записку. Я не нуждался ни в чём на свете: просто улыбнись мне, поцелуй и прости. Но я знал, что всё тщетно. Знал, что дважды в одну реку не входят.
Она отдыхала и веселилась с подругами где-то за городом, ела псилоцибиновые грибы и курила сативу в компании весёлых и открытых людей, бывших ей родственными по духу, чему я был искренне и безгранично всею душой рад. В это время моё сердце трещало по швам и великий потоп изливался из моих почти иссохших глазниц.
Это был огонь и свет, а затем пришёл холод и тьма. Я почувствовал, как леденеют кончики моих пальцев, затем руки и ноги, плечи, голова, а затем и само сердце. Чувствовал, как густая и чёрная меланхолия заполняет мои вены. Мои слёзы превратились в застывшие льдинки и иней, укрывший лицо. Я входил в другую реку, чьи воды были холодны и свежи. И всё же я чувствовал любовь и прощенье, чувствовал какие-то крупицы тепла и заботы, витавшие надо мной. Я был счастливым сукиным сыном, имевшим повод для радости. Это был огненный цикл перерождений и судьбы, но отклик я нашёл в мрачном отказе от цикла – в самобытной, не сворачивающей с ветвистого бескрайнего пути человеческой судьбе, исходящей из самой нашей тёмной природы, в холодном принятии мира, в пепле, тишине и чёрных дырах, в путешествии на край ночи. Что-то во мне изменилось, сломалось, треснув и тем самым открыв сияющий темнотой глубокий разлом – Трещину. Это потрясение подарило мне новое открытие, новый дар и счастье, сделав меня ещё более закрытым, холодным и нелюдимым человеком. И всё же ему я был благодарен. Из глубокого провала – приоткрытой расщелины слышался тихий шёпот, похожий на колыбельную песнь. Убаюканные ей, мои веки закрылись, а губы сжались в тугой затяжке дыма. На фоне играл «Powder» Bohren & der Club of Gore. Теперь я понимал, что не должен просить прощения, вымаливать его у жизни. Я был помилован и нёс последствия тяжкой амнистии. Я мог лишь доказывать свою любовь ежедневным терпением, сдержанностью, холодом для себя и теплом для неё. Это было мне тяжким уроком, ошибки которого я яро хотел исправить, но, по сути, должен был лишь смириться с уготованной мне судьбой и идти дальше уверенным шагом. Всё же время не обернуть вспять… Глубокий сон протянул ко мне заботливые руки, уводя меня в бездонные, густые и тёмные, тёплые воды. Я растворялся в сумраке закрытой плотными шторами комнаты.
В обед я позвонил своему отцу, отношения с которым у нас были странные и не абы какие, но всё же мы были душами родственными и близкими друг другу – холодные, непонятные даже родным и далёкие друг от друга. Созванивались мы редко, а беседы наши были тяжёлые и соревновательные: мы боролись умами и душами, подстёгивали друг друга и обманывали, выводя, в конце концов, друг друга на чистую воду, – это была наша игра, что мне не нравилась, но правила её я уяснил. Общение с ним было похоже на партию в шахматы, где два изощрённых ума включали всю свою хитрость, чтобы победить в компанейской дуэли. Мне хотелось знать его мнение, услышать, что он скажет мне делать, и конечно же, не послушать его. Я предложил два расклада, приведя все факторы и факты: в одном я оставался, пережидая в надежде и терпя, а во втором я срывался в неизвестность, открытый хаосу жизни. Но я давно выиграл партию и чувствовал, что подавил его волю к отцовским наставлениям. Теперь он говорил осторожно, неконкретно, основываясь на предположениях и догадках.
– Да лучше бы остаться. Ничего с тобой не будет, сынок, я тебе клянусь. Не подходишь ты им. За тобой наверху приглядывают силы! (Он свято верил, что мне уготована уникальная судьба. Мысль эта снизошла отцу после моей тяжелой болезни в возрасте пяти лет, когда я по заверению родителей едва, к большому моему сожалению, не умер). А там, смотри, холод, зима, затем только весна, грязь и сырость. Им и самим надоест это всё вскоре. Никто не будет воевать и влезать в открытый конфликт – это ведь провокация на войну мировую, которая разворачивается в конце ядерной. Кому это нужно? Да никому. Никто не решится на это. А бежать? Ну, ты, конечно, смотри сам и поддавайся велению сердца, но что тебе там делать, я не знаю. Кому мы там нужны? Ничего у нас там нет. Вот у меня друг один остался в своё время в Канаде, а сейчас жалуется мне, что всё не то, ментальность не та, люди не те, быт не тот! Ни к кому в гости не прийти, всё планировать нужно, нет спонтанной праздности, нет того русского духа. Лишь, говорит, в коммунах русских ему становится на время хорошо, но всё это не то. Вот, обратно теперь хочет проситься – одиноко ему там.
– Мне кажется, отец, что у него проблема внутренняя и не решит её никакая страна и никакая ментальность. Одиноко ему в душе, потому что он пуст и не владеет собой, потому и ищет везде и всюду как бы скрасить досуг. Люди там, возможно, тщательнее в своей душе ковыряются. Не все, конечно, но те, с кем ему, по всей видимости, приходилось иметь дело. Хотя откуда мне знать? Ладно, отец, я услышал тебя. Как решу, дам тебе знать.
Я быстро потерял интерес к разговору не потому, что к персоне его я охладел или что-либо ещё. Нет. Я понял, что он такой же, как и я виновник. Он также был пленником тяжёлой вины проваленного отцовства, отсутствия в большей части моей жизни, а даже если и присутствовал, то лишь ломая мне психику. Его терзала вина, лишающая его дара свободной речи. Он бы хотел что-то мне сказать, да не мог. Вина подавила в нём красноречие, всякого рода волю и стремление говорить чистую правду. Больше он не был для меня той личностью, что вела со мной тяжёлую, но интересную партию. Он был проигравшим, что нехотя вступал в игру, заведомо зная, что проиграет ещё раз, и оттого даже не старался, специально поддаваясь, лишь бы не позориться бессмысленным сопротивлением, ведущим в один конец. Люди один за другим покидали мою жизнь в виде иссушённых призраков былого. Время не щадило никого, жизнь ко всем была безжалостна.
Я сообщил Элли о том, что Георг успешно пересёк границу и двигался в сторону Грузии, пережидая немного в Алма-Ате. Я хотел увидеться с ней, но она не пригласила меня к себе после долгой разлуки, а моё сердце изнывало в этой нужде. Мы условились встретиться на пару часов в небольшом ресторанчике вечером. Неожиданное несовершенство мира подтрунивало надо мной в каждом мгновении моей жизни. Что-то менялось, но я не знал что. Её чувства изменились в течение этих недель, что мы вновь были вместе. Знал я, что виноват в этом, конечно же, как и всегда, я сам. Вначале я вновь ощутил и коснулся самых прекрасные слов, что может слышать человек, я искренне чувствовал, что любим, что во мне нуждаются, и благодарил судьбу за второй шанс, за возможность стать человеком, искупившим свой тяжёлый грех. Раз за разом я перечитывал наши переписки, возвращаясь к святым письмам, ставшим для меня утренней, дневной и вечерней молитвой.
Потом всё изменилось, я оступился, сказал что-то лишнее, взбудораженный таблетками – моя психика подвела меня, подтолкнув к словам, что я не хотел говорить, и к действиям, совершать которые я не был намерен. Я не делал этого сам, но моё воспалённое, больное тревогой альтер-эго испортило мне покой, отравляя его чистые воды и сжигая в пепел все зелёные, вновь разросшиеся девственные леса. Я хотел было парировать что-то громкими словами о любви, о внимании, о жизни одним днём, когда не знаешь, что будет завтра, и потому отдаёшься самым верным чувствам сердца, а не разума. Но я не мог. У меня не было такого права, я сам назначил себе обет молчания. Я хотел кричать, что не спал часов двадцать и готов был не спать ещё двое суток, лишь бы быть рядом, чувствуя её тёплое объятие, да хотя бы просто присутствие в комнате. Я сделал её независимой, разумной, холодной и эгоистичной, позволяя изгаляться надо мной всеми возможными способами, весь усеянный незримыми глазу ранами. Я вспомнил Кристин – та вела себя так же, выдерживая дистанцию, но то всё же было иное. Элли вела так себя из-за меня, подавая к столу нежеланную, сугубо инстинктивную месть. Я догадывался, что моя боль приносила ей небольшое удовольствие, но наслаждалась она этим не со зла. И всё же это подталкивало меня ближе к смерти. Дни были тяжёлые, а я кормился лишь искренними, но не до конца, обещаниями. Я не знал её тела около месяца и вновь потерял её слова, которыми так дорожил. Я лишился друга и блуждал в тишине, прося хотя бы пару часов спокойного тёплого сна. Я лишь не хотел чувствовать страх и одиночество. Но уборка квартиры перед её рабочей неделей была важнее встречи со мной, хотя я знал, что за этим кроется нечто большее. Я не хотел быть ниже бытовых нужд, но находился в этом положении и думал: «Быть может, это некий знак?»
В автобусе было душно, и меня укачало. Я вышел на несколько остановок раньше – подышать свежим воздухом. На улице было холодно и шёл мелкий противный дождь. Я курил, укутавшись в пальто и шарф, думая о том, как бы мне исчезнуть с этой земли. В переулках и на столбах я находил послания из прошлого – белые, зелёные, чёрные простые силуэты безликих людей группами по четыре-пять фантомов: где-то в человеческий рост, а где-то размером с тетрадный лист, но были они всюду. Они принадлежали Кристин. Она говорила мне, что это её символ осуждения обществом творца, символ вечного сомнения и давления масс на единицы. Мне было неприятно их видеть, вспоминая, как легко меня лишила их хозяйка сладкого и тёплого покоя, которого я так желал; как легко ставшие для меня спасением вещи потеряли смысл и интерес для спасающего.
На подходе к ресторанчику, где мы договорились встретиться, у меня закружилась голова и пошла кровь из носа. Чувствовал я себя неважно, а психологическое состояние лишь ухудшало мои ощущения. Головокружение убаюкало меня за столом на импровизированной подушке из шарфа. Первый раз я очнулся от толчков моего приятеля, работавшего здесь, и просившего занять ему пять тысяч наличными: ему нужно было по-доброму обмануть свою девушку, что авансом он получил всего лишь пять тысяч, а не двадцать, – деньги мол, он забыл в другой куртке, а пришёл сегодня с ней якобы за авансом, который уже забрал ранее. Это нужно было ему, чтобы сделать своей возлюбленной предложение, скрывая своё материальное положение. Звучало как бред сивой кобылы. Я был в сонном состоянии и с его слов понял это так, едва, в общем-то, слушая и сразу же протянул ему пять тысяч – те, которые вернул мне Георг. Мои деньги помогали всем, кроме меня. Очнулся же в последний раз я уже от касаний Элли. Кровь засохла в ноздре и на губах, оставляя липкое пятно на столе. Умывшись, я заказал нам кофе и десерты. Лицо её было буквально никаким – ничего на нём не читалось, ничего нельзя было в нём увидеть, кроме «мне всё равно». Я рассказал ей про Георга, про свою потерю и незнание, что делать дальше. В ответ она лишь сказал, что возможно уедет жить на Бали, предложив мне поехать с ней. Мне нечего было сказать – я лишь смотрел на неё несколько минут, а потом подметил вслух:
– Выглядишь какой-то удручённой.
– Не знаю, о чём ты. Всё нормально, – как обычно, она сделала жест мимики, выражающий отсутствие понимания, интереса и чувств.
– Ну, значит, мне показалось.
– Да я просто в ахуе со всего. Потеряна, нахожусь в смятении.
– Думаешь много?
– Ага.
Я знал, что думает она и обо мне и мысли эти были точно тем самым катализатором, почему сегодня я буду вынужден спать один. Мы сидели за столиком напротив друг друга, держась за руки, но в касании наши наших пальцев не чувствовалось никакого смысла: как прочитанные во время размышлений строки – смотришь снова них, не понимая ни слова.
– Как отдохнула?
– Да нормально. Грибы были не очень – непонятно, за что отдали деньги. Ждали два часа, покурили, потом загнало, когда вещества смешались. Но там было красиво, и гулять было классно.
– В целом не очень понравилось?
– Да почему? Нормально было – понравилось.
После небольшой паузы я хотел поговорить о чём-то тяжёлом, ведь я был ебанутый человек, вечно делающий всё не так.
– Знаешь, Георг сказал мне не потерять нашу фотографию, которую мы сделали в «Интернационале» в день его рождения. Я перепугался, не помня, куда я её дел. Дома сразу же перерыл всё и нашёл свою шкатулку, где хранил все драгоценные вещи. Фотография была в самом низу под… Ну, под записками. Теми, что ты оставляла мне, когда мы жили вместе.
– Да, я помню.
– Прости меня.
Она сделала недопонимающее лицо с уже знакомой мне ухмылкой.
– О чём ты? За что?
– Да за всё. Прости меня.
Снова это лицо и молчание с обоих сторон.
– Чувствую себя гадко и мерзко, – продолжил я.
– Почему?
– Я нехороший человек.
– Ну, это нормально. Я тоже считаю себя нехорошим человеком. Это хорошая возможность поработать над собой, подумать.
– Нет. Я считаю себя чудовищем.
– Мы с тобой уже это обсуждали, – сегодня она была холодна, как сама смерть.
– Я, наверное, обидел тебя тем, что расстроился из-за твоего нежелания быть со мной сегодня ночью. Тебе сейчас это не нужно. Прости, что я чувствительный человек.
– Мне нужно было это, когда мы жили вместе. Сейчас да, ты прав, я к этому никак не отношусь. Хочется побыть одной, подумать обо всём, закрыться от всех.
– Поезжай домой, милая. Отдохни. Отдохни от меня.
– Мне нормально. Может, ты сам хочешь уехать?
– Нет.
Я заткнулся и молча смотрел на неё.
– Мне не нравится, когда ты молчишь и размышляешь. Не понимаю твой взгляд. О чём ты думаешь?
– Любовь и сожаление… О слишком многом. Я не хочу говорить, не хочу тебя загружать.
– Да говори.
Долго собираясь с мыслями, я решил сказать часть того, что тяжким грузом лежало у меня на душе.
– Я не могу простить себя за то, что сделал с нами. Не могу жить с этим. Я накосячил и виноват – это не даёт мне покоя. Мне хочется заботиться о тебе, но тебе это не нужно. Мне хочется помогать тебе и быть рядом, но тебе и это сейчас не нужно. Ты права – нужно было раньше думать. Я хотел бы предъявить тебе твоими же словами, что, если есть возможность любить пятнадцать минут, значит, нужно любить ровно пятнадцать минут. Если любишь, то быть рядом. Я бы хотел десятки раз на тебя обидеться, высказаться, но я не имею на это права, у меня нет того положения, позволявшего бы мне так говорить. Я виноват перед тобой и не могу сказать ни слова, – она лишь медленно кивала, соглашаясь со всем, держа безызменное одинаковое выражение лица. – Но я благодарен тебе за каждый миг, что ты мне подарила: раньше, давно и сейчас, когда мы встретились вновь, ты подарила мне так много мыслей, чувств и эмоций, дала мне так много пищи для размышлений, приручила моего волка и человека – они подчиняются тебе. Даже если бы сейчас всё кончилось, я бы не был против и понял бы тебя. Если бы ты мне сказала, что я больше тебе не нужен, я бы смирился с этим. Если бы ты сказала мне, что тебе было бы легче жить, умри я, то я бы умер. Я глупый, холодный человек. Я удивлён, что ты хотела бы взять меня отсюда с собой – это странно и… Мило. Мне кажется, что всё, что я говорю, – это тёмные и мрачные слова. Я заслуживаю всего, что сейчас происходит.
– Скорее они сентиментальные и чувственные, а мои как раз и есть слова мрачные и чёрствые. Я через многое прошла после тебя и через много историй, следовавших за этим. Пойми, мне нужно было всё это раньше, но не сейчас. Мне не нравится, как выстроились наши отношения. Я ведь не хотела их. Хотелось, чтобы мы виделись иногда, общались так, как и сейчас. Но потом всё пошло не по плану, и это гложет меня. Ты просишь от меня заботы и ласки, которых я не могу тебе сейчас дать. Не пойми меня неправильно. Я люблю тебя и не жалею о содеянном. Мне нравится, как ты говоришь, нравится, когда рассказываешь мне о своих мыслях, люблю с тобой пить кофе и гулять, но я хочу больше свободы, иметь личные границы. Ты строишь себе планы на меня, на совместное будущее – мне это совсем не нужно. И когда я звала тебя с собой, я говорила и говорю это до сих пор искренне. Я рада, что смогла это сказать. Не люблю такие разговоры.
Пока она выносила мне свой приговор, глаза мои вновь увлажнялись, и едва я сдержал порыв осушить их. Это была правда, режущая мне душу ядовитым клинком. Это было честно. Это было заслуженно.
– Ты сама попросила.
– Ну да… Я сейчас в шоке от происходящего. Думаю валить отсюда, но пока не знаю деталей: куда точно и что делать там, – сменила она тему. – А ты что думаешь?
– Вариантов немного. Самый терпеливый – ждать, пока всё это закончится, и надеяться, что обойдёт меня стороной. Другой – получив повестку, сорваться и сразу же рвать когти, в течение нескольких часов: либо в Грузию к Георгу, либо ещё в какие страны. С работой у меня худо, не знаю, что я бы там мог делать. Попросил бы мать продать квартиру, доверенную ей, тогда были бы деньги на первое время. Последний и худший – получив повестку, пойти на войну, – с ним я почти смирился.
– Цены сейчас на самолёт почти как цена твоей квартиры.
– Да, знаю. Я сейчас пробиваю через знакомых, сколько стоит липовое гражданство в Чехии. Но думаю, что это безумная затея – там сейчас не пробиться.
– Да, скорее всего.
Мы ещё недолго беседовали обо всём подряд, но я уже был не здесь, ведомый знаками, приход которых я ощутил ранее. Я понимал, что несовершенный момент преследует меня злым роком, ведь я не мог найти верных слов, способных растопить её сердце, но я знал, что где-то в другом измерении существует вариант этой встречи, в котором мы миримся, любим друг друга той тёплой человеческой любовью, что была когда-то между нами. Но я не был в том измерений, а вечер уже подходил к концу. Я вспоминал, как давно прощал всегда всех, кто делал мне зло, в ту ещё детскую пору, когда лишь учился в вузе, который так и не окончил; тогда я простил даже измену, ссылаясь на библейские мудрости, ища ответы от Бога, но так их в итоге и не найдя. Мне было обидно, что карма мне отплатила такой дрянной монетой. Глупо было в неё верить, да и глупо было обижаться – всё это детский лепет. Бытие двигалось так, как ему хотелось.
В голове моей рос план, а смерть стучалась мне в двери. Распрощавшись, я сел в такси и ехал, погружённый в себя, чётко решив, что моя история приобретает новый облик, а путь мой сходит с привычного маршрута. Я был скалой, в которую вонзили меч: без страха я принимал холодную сталь в холодное сердце. Я был камнем среди камней. Попробуй укусить меня – сколешь зубы. Я намеревался исчезнуть. Она ехала к подругам отдыхать от утомительного времени со мной, а я ехал в общество дурной компании – к себе домой. Я жалел, что тем, чем стало для меня её существование, не стало моё существование для неё. Шёл проливной мерзкий дождь, прерываемый лишь скрежетом дворников о лобовое стекло. Волчий рык дрожал в моих ушах, хрустящий топот лап по толстому снегу приближался ко мне. Я подставлял свою шею под долгожданный укус, но получил лишь тёплый и влажный поцелуй языком в сладкую, пульсирующую кровью шею. Хотя бы мой зверь простил меня в эту ночь. Человек во мне молчал скорбной тишью, вернувшись на руины былого убежища.
Серость была моим оплотом, моим нерушимым бастионом и великой цитаделью с высокими, неприступными стенами, возвышающейся высоко в горных морозных пиках. В раздуваемом, щёлкающем пламени каминов я согревал свою душу, защищённую от всяких напастей. Ничья мысль, идея, замысел или чувство не могли добраться до меня ни ползком, ни карабкаясь по стенам, ни летя на своих демонических крыльях. Я был защищён, укутавшись в шерстяной плед в большом мягком кресле, попивая красное вино и горячий чёрный чай. Прохладный ветер завывал в моих огромных пустых коридорах своей тихой песней, а я вдыхал его свежесть, бродя по открытым стенам своей крепости, смотря на остальной мир издалека, лишь изредка тоскуя по нему, вспоминая о закрытом на семь печатей зале моего замка, где хранились картины тех былых дней, когда я, как и все иные, ходил как человек по этой земле, вкушая её плоды радости и печали, живя, ликуя и скорбя. Ничто не беспокоило меня, и ничто не радовало. Я существовал спокойно и независимо, ограждённый от всякой напасти. Затем я спустился в мир людей, дабы путешествовать по границам жизни, вкушать их плоды и дары, странствуя как человек. Комета под названием «Жизнь» влетела в горный пик, где пустая моя твердыня стояла, ожидая моего возвращения. На расстоянии тысячи миль я видел эту катастрофу: как огромный взрыв, поднявшийся бурей и пламенем, взмывший в небо колоссальным столпом горячего смога и пепла, заворачивающегося в торнадо, сметал все принадлежавшие мне живописные земли. В месте моей серой цитадели «Эйгенграу» образовался глубокий кратер, подобный лунке от вырванного зуба мудрости. Это была моя глубокая трещина мира, внутри которой, как я тогда не знал, образовалась новая живая хтоническая сущность, о которой я не догадывался, но которая ждала моего возвращения. Элли открыла мой ящик Пандоры, выпуская бесчисленное множество сокрытых бед и тёмных существ, нашедших себе прибежище в бездонном кратере на месте моего бывшего дома.
Лёжа на холодном бетоне, дрожа и замерзая, я плакал горьким воем. Разбил в мясо кулаки, оставив после себя след в истории бордюра. Весь в пыли и грязи, порвал свою куртку. Да пошло оно всё чёрту!
Я засыпал тяжело, чувствуя, как боль от того, что я остаюсь прежним, превышает боль от того, что я меняюсь. Как стекло, на которое слишком сильно надавили, я трескался, болезненно меняя форму. Мой сон был неспокойным: я пил в каком-то таинственном месте красное вино из залитого до краёв бокала без ножки. Вокруг всё кружилось в танце, кипела жизнь и таинственная радость. Я видел далёкий мираж родного места, укоренившийся в моей памяти даже после пробуждения. Путей было много, но выбрать какой-либо я не мог. Не помнил деталей, но знал лишь чувство – теперь моей целью было найти его.
Пробудился я с некой трагичной уверенностью в согласии с миром. Я ощущал экзальтацию от чувства принятия этой жизни, от того, что и она принимала меня. Я был благодарен в конце концов за то, что имел, за возможность наслаждаться последними крупицами счастья. В моей душе завершилась сделка. Я подписал контракт с тёмными силами, я пожал левую руку дьяволу. Обещая свою жизнь взамен, я выторговал недолгое обезболивающее для души и дверь в новый мир. Больше меня не пресыщали мысли о долгой и тихой, спокойной жизни в забытых всеми углах. Я был готов принять жизнь во всей её омерзительной красоте, во всей её бесцеремонной искренней аморальности – взглянуть в её честное лицо без ужаса и страха, но улыбаясь в ответ, протягивая к ней свои руки, с чувством целуя её губы, страстно впиваясь в собственную гибель.
Я забежал в «Интернациональ», побеседовав с дорогими моему сердцу людьми. Я не подмечал, сколь родны они мне были. С ними я мог быть честным, и они были со мной откровенны. Я был самый приближённый к ним гость, остававшийся с ними, даже когда двери закрывались всех, приглашённый на выпивку и беседу. Была в этом некая мистика, что люди, бывшие для нас далёкими, как оказывается, часто выходят людьми самыми близкими лишь из-за ослаблений чувственности, накладываемых на вас внутренним расстоянием и границами. Я поблагодарил их за всё, что они делали для меня. Две милые девочки угостили меня кофе, спросив: как можно вообще брать с меня деньги? Мы поболтали с ними обо всём происходящем, о планах и страшащих ожиданиях. Мне было приятно беседовать с ними – я не желал отходить от барной стойки. Они были сёстрами милосердия на фронте ментальной войны, но мне нужно было идти. Я не сказал, что ухожу навсегда, но это было горько-сладким прощаньем. Один тип стоял также у барной стойки, навязчиво приставая к девочкам со странными расспросами. Я глазами спросил, всё ли у них нормально, но они лишь отмахнулись мне: «Иди, не бери в голову». Парень был чуть выше и старше меня: худощавый, не очень опрятный, кожа с желтоватым оттенком, а глаза слишком живые – они скакали из стороны в сторону, как у безумца.
Я выпил воды у барной стойки, а парень в это время спросил меня:
– Ты знаком с ней? – спросил он, указывая на девочку-бариста.
– Может быть.
– Девушка твоя?
– Нет.
– Хах, а че тогда общаешься?
– Хочется. Шёл бы ты отсюда.
Он был под чем-то. Речь его была активной и неконтролируемой. Он пугал меня, и я чувствовал, как что-то внутри меня подрагивает. Увидев сидящую в одиночестве девушку, читавшую книгу, он подсел к ней, случайно уронив её небольшую тканевую сумку на пол. Она не подавала вида, что испугана, но очень быстро отсела в дальний угол столика, в то время как парень продолжал вести с ней свой односложный диалог.
– Одна сидишь? Чего ты? Я не кусаюсь! Ждёшь кого-то?
Я поставил свой рюкзак на свободное кресло у этого же столика, усевшись напротив него.
– Опять ты! Твоя?
– Нет. Твоя?
– Да пока нет.
– Ну вот и не лезь к ней, – я встал, подходя к нему поближе. – У тебя женщина есть?
– Есть. Да что-то не отвечает.
– Позвони ей.
– Сам разберусь. Хочу написать ей стих!
– Вот там, – я показывал на свободные места в глубине кофейни. – Довольно поэтичные места, на мой взгляд.
Он встал, сравнявшись со мной. У меня подрагивали колени, сжались кулаки – я не хотел показывать, что мне страшно, но мне стало чертовски страшно.
– Слушай, я хоть и улыбаюсь, но внутри меня горит желание выкинуть тебя в окно.
– Пошли воды выпьем, – предложил я ему.
Он смотрел на меня совершенно потусторонним взглядом. Мы вместе подобрались к крану с водой у барной стойки. Я взял в руки гранёный рокс, покрутив его в ладони. Отпил воды и разбил стакан со всей дури о его рожу так, что с его лица плотным ручьём полилась кровь. Стёклышко впилось ему в глаз – как сырое яйцо, он вытекал из вспоротой глазницы под сопровождение истошных визгов. Я подсёк его ногу, и неудачно упав на пол, колено хрустнуло, выворачиваясь в другую сторону: после такой травмы ровно уже никогда не ходят. Я увидел висящий на магните нож для чистки имбиря. В кофейне стояла мрачная тишина, нарушаемая лишь агонизирующими криками и тихой радостной мелодией, игравшей из динамиков заведения. Зайдя за бар, я схватил нож и вернулся к уроду, садясь перед ним на колени. Раз, два, три, четыре… десять… пятнадцать… двадцать шесть. Из его лёгких со свистом выходили остатки воздуха, а изо рта вытекала густая чёрная кровь. Я смотрел в его единственный целый глаз, подвинув вплотную своё окроплённое красными точками лицо. Жизнь вытекала из его собачьей морды, а я улыбался, смотря на него.
– Эй, ты слышишь меня?!
Меня вернуло назад. Я стоял перед ним и меня немного потрясывало.
– Уходи по-хорошему. Они охрану уже вызвали, – выдавил я подрагивающим голосом.
– Да пошёл ты!
Всё же он ушёл в другой конец зала, начав приставать к другой девушке. На выходе из бара я увидел сотрудника СТБ, приближающегося к входу в брю-бар: двухметровый здоровый боров весом в килограмм сто двадцать с довольным лицом. Хоть у кого-то вечер удался. Дверь захлопнулась за его тучной фигурой в форме, а я пошёл на остановку, не зная, ненавидеть себя или благодарить.
В конторе на следующий день я тоже провёл свой прощальный ритуал, но уже взаправду. Тёмные силы кормили моего волка, окрепшего и наслаждающегося морозной стужей. Была у меня на работе одна персона по имени София, которая ничего мне не сделала плохого, но которую я ненавидел всем сердцем. Она была живым отрицанием моей сущности, жившей ради работы, а работала лишь из желания банальной мести своему мужу-игроману, на которого вечно изливала потоки своих словесных нечистот. Она никогда не закрывала свой рот, комментируя даже то, что никто не мог обсуждать: цветочные вазы, какие-то шмотки, еду, карьерный рост, какое мнение имеют коллеги о новых папках и ручках, семью и бытовуху, жаловалась на мытьё посуды, готовку жрачки, стирание портков, выдавая, как ей казалось, самое авторитетное и необходимое миру мнение. Всё, что она изрыгала из своего совершенно опустошенного разума одним бессвязным шквалом, не имело в себе никакого смысла и было простым пустословием, белым шумом. И даже сейчас она не затыкалась, обсуждая то войну, то спрашивая о моём самочувствии, то неся ещё какой-нибудь бессмысленный бред. Даже когда я всем видом показал, что мне это неинтересно, она продолжала лить мне в уши свой смрад.
– Софа, а ты не могла бы заткнуться?
– Что, прости?
– Ты меня раздражаешь. Всё, что ты говоришь, не имеет никакого смысла. Ты тупая мещанская овца, и слушать тебя невыносимо. Твоё мнение никому не интересно. Я не хочу обсуждать с тобой цветочные вазы, кружки и новые, сука, папки и не хочу знать ничего о твоей личной жизни, о твоём быте, посвящённом мести какому-то мужлану, за которым ты замужем. Разведись и перестань ебаться с моими мозгами – заведи себе молоденького ёбыря и наслаждайся жизнью, попивая винчик. Пожалуйста, исчезни и не порти мне вид на голую стену – я её внимательно слушаю.
В слезах она вылетела из кабинета, оставив меня в покое, а я с чувством выполненного долга и с ощущением, что оказал миру услугу, продолжил свой крестовый поход, сжигая мосты. Была ещё одна особа, имевшая на меня виды и признавшаяся мне когда-то в любви. Маленькое импульсивное, невоспитанное создание, вечно либо ржущее на весь офис, либо плачущее на показ, как цирковая обезьянка, либо ещё бог знает что. Она вызывала головную боль одним своим появлением и вечно напрашивалась на беседу за обедом, за куревом и за всем, чем только можно было. Иногда мне казалось, что без неё я даже отлить не могу.
– Поля, не ходи за мной и не пиши мне больше, ладно? Ты мне неинтересна и вызываешь у меня головную боль. Я не хочу с тобой общаться и не хочу с тобой ни отношений, ни дружбы. Я не представляю себе возможным даже думать о тебе, иметь хоть какой-то жалкий и ничтожный уголок в своей памяти, посвящённый тебе. Я не могу сочувствовать твоим ранам, открытым напоказ. Я ухожу и не беру тебя с собой. Всего хорошего.
Были и другие, кому я сказал то, что не скажет им лучший друг – молчащий и закрывающий глаза на вопящую проблематику их поведения. Если я не достоин любви, то пусть так всё и будет. Я докажу миру этот факт. Мне никто не нужен, и за свои слова и поступки я тоже вскоре стану никому не нужным. Это моя участь. Мой зверь пил литрами свежую кровь убиенных зайцев и обглоданных овец. Подрагивающие ноги наполнила лёгкость. Я уходил из ненавистного места, зная, что нет обратного пути. Меня ждала разверзнувшаяся перед моими глазами жизнь.
На улице разразился проливной дождь, столь хорошо резонирующий с моим ощущением реальности. На остановке ко мне подошла пожилая леди, сказавшая, что она нездешняя и ей требуется помощь в том, чтобы понять, как добраться до какого-то там места – что-то вроде офиса компании, обслуживающей здание, в котором женщина жила. Говорила она, как и многие престарелые люди, невнятно, поэтому понять, что именно она хочет, было довольно сложно. Но в итоге спустя минут пять мы смогли найти необходимую ей локацию и выстроить маршрут. Она была легко одета и без зонта, но путь её пролегал по большей степени пешком. На кой-то хрен она нацепила красные каблуки на массивной платформе, надетые поверх колготок – ноги вымокли и издавали смешной шлёпающий звук при ходьбе. Я отдал ей свой зонт:
– Возьмите! Ну же! Там, куда я направляюсь, он мне не нужен. Удачного пути!
– Ой! Ты мой хороший! – она приобняла меня. – Невестку тебе хорошую! Ой, невесту!
Да, именно это, конечно же, мне и нужно было. Я посадил её на необходимый транспорт, надеясь, что указал верный путь, хотя я понимал, что скорее всего она заблудится на первом же повороте.
Вечером мне позвонила мама.
– Привет, сынок! Как дела у тебя?
– Да ничего – потихоньку. Работаю, пишу.
– Молодец. Что думаешь сейчас?
– О многом многое. Хочешь новость? Георг сейчас в Казахстане. Потом поедет в Грузию.
– Повестка пришла?
– Нет, мама. Просто человек не захотел ждать, когда она придёт или же когда здесь начнётся мясорубка. Ну, с его слов, конечно.
– Ну это не факт, что начнётся! Пока вообще ничего не понятно. Это он, конечно, опрометчиво. А у него же родители здесь? Как это так?
– Они ему советовали в военкомат пойти – добровольцем шагнуть на войну, поэтому с ними он не в ладах теперь. Уехал молча, ничего не сказав.
– Должен же кто-то родину защищать.
– Мама, вот при чём здесь родина? Я не уехал, но прекрасно понимаю его и всех, кто поехал с ним. Понимаю и тех, кто остался, и тех, кто пошёл на войну. Всех можно понять, ведь люди разные и воспитывались жизнью по-разному. Он ведь не от повестки бежал, а от гнетущего неизвестного, что может сожрать его в любой момент. Он бежал от режима, от правительства, от общего эмоционального упадочного фона. В конце концов, он просто не хотел нападать. Защита вполне был не против.
– Хм. Так ему же нельзя будет вернуться.
– Конечно. Ему так и сказали на границе – десять лет по возвращении. Хотя мне кажется – блеф.
– Кошмар какой!.. И что он там делать будет? Кому мы вот там нужны сейчас? Ни работы, ни профессии, никаких перспектив, гражданства и того нет. Все нас там ненавидят и пальцем тычут.
– Вот знаешь, ты мне раньше как говорила во всех таких разговорах? «Сам не посмотришь – не узнаешь», а теперь резко мы знаем, что все нас ненавидят и пальцем тычут, как ты говоришь. Да кому ты там нужна, тебя ненавидеть? Никому дела нет ни до кого. Ты не знаешь тех, кто живёт в соседнем дворе, а не то что уж в другой стране. Ты сама-то кого-нибудь ненавидишь персонально? Нет, потому что тебе, как и мне, нет ни до кого дела. Всем на всех всё равно. Это крайне индивидуальный вопрос для каждого человека – кого ненавидеть. В большинстве случаев всем всё равно: кто-то ненавидит, а кто-то из сочувствия помогает. Ему могут набить там рожу, забыть про него или расцеловать в слезах, но это может быть с каждым и в любом уголке мира.
– Да, ты прав, но всё же мне кажется, что его бы и не забрали – всё рассосётся со временем.
– Может, и так. Я также думаю. Мы беседовали с парнями на досуге: бежать нам некуда, денег нет, возможностей тоже. Сидеть мы не хотим – слишком долго, да и жизнь потом превращается в мусор – все ноги об тебя вытирают. Пока ждём, но если придёт повестка, то придётся идти. Понимаешь, невозможно это всё поддерживать. Конечно, есть те, кто сразу выстроились в добровольцы, – их понять тоже можно, да вот только многие по принуждению, а кто лишь за деньги. Парень есть: долгов на семьсот тысяч. Мы его спросили: «А ты как вообще смотришь, что тебе за них придётся убивать таких же ребят?», а он ответил, что никак не смотрит – всё равно ему, понимаешь? Зверство, да и только. Ремарк писал «На западном фронте без перемен» не потому, что боготворил войну и хотел поделиться впечатлениями, а потому, что не хотел больше видеть войн в этом мире. Вся литература того времени пропитана антивоенной мыслью – не антигосударственной, хотя порой это одно и тоже. Государство – это лишь катализатор войны, на который нельзя не жаловаться. Вопрос не к какому-то одному государству, а ко всем сразу. По сути своей это конфликт малых групп людей, за которых в конечном счёте в грязи, на холоде, по уши в дерьме тысячи голодных парней из двух разных стран, никогда друг друга не знавшие и никаких претензий не имевшие, а при каких-то обстоятельствах способные стать закадычными друзьями, пытаются убить один другого за идеалы, которые не имеют к ним отношения. Можно сказать, что мы миротворцы, но миротворцы не могут убивать невинных. Мне всё равно, хотя, честно, немного жаль тех, кто пострадал изначально в этой истории и с кого всё началось, но это вина общегосударственная, а я не имею к ней никакого отношения. Я не нападал, я не бомбил, я не поддерживаю любую войну. Почему я должен туда идти? Если мы с парнями там окажемся, то мы не будем кричать: «За Родину!», мы будем тихо молиться, чтобы всё это кончилось, и надеяться, что когда-нибудь мы сможем искупить свои грехи, наложенные на нас чистыми ручками кабинетов. Какая здесь защита родины? Это абсурд.
– Да уж. Это как, знаешь, фильм смотрела недавно про надвигающуюся катастрофу с Ди Каприо и девочкой из «Голодных игр». Так там суть в том, что они пытались донести до всех важнейшую информацию, но в правительстве их подняли на смех. Пошли они на шоу, но и там над ними смеялись. Никто не слушает тех, кто говорит правду.
– Это не новая тенденция. Возьми тот же уже известный отрывок: «Клоун выходит на сцену в слезах, просит покинуть цирк – внутри пожар! Толпа раскатывается смехом». Это середина прошлого века, мам, но я уверен, что было так всегда. Малые группы с трибун ссут людям в уши, людям необразованным, малодушным, не имеющим никакой моральной эрудиции, улетающим куда-то в своих мечтаниях о мировом господстве. Как может народ принять геноцид другого народа? Мы же не в сраной Руанде, где ведут гражданские межплеменные войны, сопровождаемые геноцидом! Мы находимся в центре цивилизации, а ведём себя как аборигены, решающие всё палкой и камнем. Никто из обычного населения, посланного на войну, не хочет в большинстве своём в этом участвовать. Вот скажи мне, даже те же липовые триста тысяч, которые уже разрослись до полутора миллионов, если бы они все вместе упёрлись рогом и сказали, что не хотят войны, сможешь ты показать мне такую силу, такого человека, что мог бы их остановить? Да никто и никогда не смог бы воспротивиться такой мощи объединённых идеей мира людей. Они смели бы всё на своём пути, и у тех жалких и ничтожных, готовых вот так легко пустить ребят на фарш ради своей мании величия людишек не было бы никакого шанса пережить эту волну. Но люди – бараны. А народ как дышло – куда повернёшь, туда и вышло. Касается всех стран. Это тот же самый отток мозгов, корабль философии, бегство немцев из Германии и евреев…
– Ну ты жопу-то с пальцем не сравнивай! Тогда был ГУЛАГ, смертная казнь, пытки, концлагеря – у людей не было возможности выжить, вот они и бежали.
– Что за жаргонизм, мама? Я с тобой не общаюсь на таком уровне и не буду продолжать диалог, если ты продолжишь бросаться в краски. Если ты хочешь так говорить, то я тебе буду скидывать видосы, где парням в задницу запихивают швабру в тюрьме и поджигают яйца шокером, но я всё же подобного не хочу. Поэтому прошу не углубляться в это. Люди бегут от самой мысли, что подобное может вернуться вместе со всеми вытекающими подобных кровавых режимов. Понять можно каждого. Лучше со спокойной совестью работать дворником в Грузии, чем возиться в этом страхе и самопредательстве. Сидеть мы не будем, бежать пока тоже. Пойдём на войну, и там нас очень быстро убьют. Вот и доголосовались вы, а в подарок вам дощатый гроб и жалкие гроши. Стоило ли оно того? Вопрос риторический.
– Я тут смотрела недавно блог фермеров из Белоруссии, – мама хотела разбавить атмосферу. – Раз уж ты упомянул Руанду. Ну, там они в Зимбабве поехали. Так вот, меня что поразило, так это то, что ребята местные, работающие на пляже, развлекая народ и узнав, что туристы из Белоруссии, начали с ними болтать на чистом белорусском: «О, Белоруссия? Хорошо! Лукашенко – хорошо!» И даже беседу поддерживали, понимая язык. А я так подумала, а если бы приехал к ним немец, они бы с ним на немецком так заговорили? А если англичанин, то на английском? Аборигены, аборигены! А ты посмотри, какие они умные! Чувствую себя дурой, блин!
– Мама, ты не дура. Тут, смотри, какая штука. Зимбабвийцу, чтобы выжить, зарабатывая таким трудом, необходимо знать языки. Подобно немцам, коих застала необходимость выучить чешский, французский, а потом и английский в Америке, они также выживали, загнанные в угол. Это удивительная особенность человеческого мозга, понимающего, что выхода нет. Наш организм в этом плане совершенен и в критических условиях показывает невероятный результат. Но житель Зимбабве не знает того, что знаешь ты, потому что ему это не нужно, чтобы выжить. Ты не знаешь его язык, потому что тебе это не нужно. Если бы ты оказалась одна в этой стране, я тебя уверяю, что через месяц ты бы со своим диалектом сошла бы за коренного жителя, потому что иначе бы ты погибла там. Я потому, в самом деле, и не переживаю особо за тех, кто отправился в это сложное путешествие в другие страны: они либо адаптируются, либо умрут. Я верю, что в столь сложной ситуации их мозги подскажут им решение, а все их инстинкты и физические силы будут работать на пике возможностей. Это очень интересное явление. Так что все изменения, даже ужасные, всё равно могут привести к чему-то, если не хорошему, то хотя бы занятному.
– Фух, спасибо! Успокоил! Ха-ха-ха! Так хоть легче стало думать, что я не тупица.
– Нет, мамуль, ты не тупица.
Ещё немного мы побеседовали и распрощались, пожелав друг другу спокойной ночи и высказав друг другу слова любви. Я говорил ей лишь то, что она хотела слышать, и не был с ней полностью откровенен. Я не ненавидел её и не пользовался её заботой. Мы лишь не могли найти общий язык, я искал заботу и любовь, которые никак не мог получить, и хотел давать такую любовь, на которую не было спроса. Меня во мне не видели, и факт этот удручал меня. Каждый раз мне приходилось с боем выбивать понимание моих слов, чтобы вскоре осознать, что их забыли, а моя борьба начинается новым циклом. Для чего мне всё это вообще было нужно?..
Вскоре я получил ответ, посланный мне не иначе как теми тёмными силами, с которыми заключил сделку. Мои знакомые сделали мне подарок, выбив невозможное за доступную цену – гражданство Чехии на имя Эмиля Линхарта и билет в один конец, представлявший собой какой-то изощрённый путь поездами и самолётами с долгими остановками, шедший через всю Европу, идущий мне в подарок. Это было странно. Я спросил лишь ради интереса, а мне тут же дали добро, да ещё и предложили маршрут. Кому может потребоваться такой человек, как я? Особых навыков, кроме как умения ныть, у меня не наблюдалось. Видным гостем меня не назвать. Бредятина какая-то. Стоило хорошенько подумать об этой поездке, но, с другой стороны, разве у меня есть выбор?
– Ну и ну! Вот так друзья у тебя! Что ж ты сразу не сказал? – просвистев, сказал мой знакомый, занимающийся уже десятый год изготовлением поддельных документов, криптовалютой и иными махинациями.
– О чём ты?
– Да сейчас за миллион такие вещи не делаются. Нолик добавь, и тогда можно подумать, поискать, а тут на тебе! И билетик, так сказать, в подарочек. Ты так-то нам платишь комиссионные. С той стороны вообще копейки – пол-ляма, да и только, пф!
На мои дополнительные вопросы он мне не отвечал, лишь отнекиваясь, оглядываясь на меня с каким-то таинственным, как мне тогда показалось, страхом, от которого мне и самому становилось как-то не по себе. Я искал на лбу клеймо в виде перевёрнутого креста или пентаграммы, но ничего подобного, как мне и хотелось, не нашёл. Ходить с таким символом на голове желания не было. Странные обстоятельства, к которым я должен был быть готов, объявились, но был ли я готов? Сложно сказать. Передо мной не было распутья и тернистого пути – это была открытая дорога в новый мир, ждущий меня.
Был в городе ещё один человек, имевший для меня не последнее значение, но не бывший мне ни другом, ни близким – у нас были своеобразные отношения, которые нас устраивали. Мы не знали ничего друг о друге, но нам того не требовалось. Всё, что мы делали, так это говорили по несколько часов за один раз, обсуждая много разных тем, которые затем, основываясь на наших беседах, я развивал в своей литературе, подкрепляя часть из них то его мнением, то своим, то нашим общим паллиативом. Беседы помогали ему жить, а мне умирать – это был взаимовыгодный симбиоз, алхимический процесс переселения души в неодушевлённый предмет – книгу. Мой magnum opus. Заказным письмом я отправил ему свою рукопись и письмо с указаниями, что делать с ней. Я прощался с ним, прося не говорить никому, кого он мог найти из людей мне знакомых, о моей судьбе, хотя и ему я не дал понять, что пока что жив и намереваюсь прожить ещё немного. Он, в общем-то, вообще вряд ли понимал, где я и что со мной, надеясь где-то в глубине души, что я всё ещё брожу в том же городке, что и он, лишь оставив позади наш интересный, но уже изживший себя дуэт. Я вспомнил, что требовал от мира войны и перемен. Я получал дары от тёмных богов и всё, что желал, рано или поздно получал. Как и субъективно в моменте хорошее, так и плохое, вечно меняющееся в моём восприятии, но непременно происходящее.
Я без лишнего шума, быстро продал квартиру и большую часть своего имущества, вывел все деньги, что давало мне моё маленькое литературное увлечение, оплатил услуги, пришедшие мне откуда-то сверху, и переселился в гостиницу, ожидая даты начала своего путешествия. Квартиру продать было легко. Молодая пара хотела купить её в ипотеку: у них была мечта о семейном счастье, о совместной жизни вместе где-то здесь, посреди ненавистного мне города, в стенах, которые принесли мне столько боли, в которых я испытал ужас и в которых извёл свою возлюбленную, оставляя одну, когда её руки были усеяны кровавыми порезами, лицо полно слёз, а стены дрожала от её плача. Я ел тогда курочку KFC в пять утра со своим приятелем. Боже, какой же я был идиот. Впрочем, всё это уже неважно: тайна моего прошлого доступна лишь мне и Элли. Мне нести последствия своих действий, ей учиться заново жить после моего живодёрства.
Я не заслуживал жизни, подобной той, что выстраивали эти светлые и простые люди, жившие обычной размеренной жизнью. Я завидовал им отчасти, но всё же понимал, что такова жизнь. Моя мать хотела бы, чтобы я был на их месте. Чтобы я был мужем и отцом, ждал второго ребёнка, имел стабильную работу, любил жену и жил простой жизнью, полной разных приятных моментов, и никак она не могла понять, что я не могу так жить и уже не уживусь в таком мягком гнезде, вечно рыча и пытаясь вырваться в степь.
Прощай, ненавистная квартира и тупой газовый шкаф, мозоливший мне глаза. Я сделал их жизнь лучше, отдав всё по цене, что была ниже рыночной. Я совершил доброе дело, и от этого я почувствовал себя лучше. Прощай, мама, дедушка, бабушка. Я люблю вас и благодарен вам за то, что вы сделали для меня в этой жизни. Каждый желает близкому лишь счастья, но порой не понимает, что наше видение может отличаться от видения другого. Мне нужна была свобода, а мне дарили золотые оковы. И всё же они были счастливы, когда дарили мне их. Они думали, что делали мою жизнь лучше, и грели себе этим сердце. Я знаю, что наношу им серьёзный удар, но что для грешника ещё один грех? Когда тебе заказана дорога в один конец, разве ты будешь переживать, что осталось после тебя? Не выключенный свет в туалете? Оставленный в холодильнике ужин? Они поймут меня со временем или нет, но я обретаю благодаря им своё счастье, улыбаясь завтрашнему дню. Не могу поверить, что сегодня я пожелал жить. Я! Хочу жить! Хочу остаток своих дней провести в необходимом мне поиске самого себя, своего счастья, пока не доберусь до него. Я не хочу сгнить здесь, не хочу быть чужой моделью жизни. Простите меня и прощайте.
Меня наполняла прохладная лёгкость, моё тело чувствовало себя в расцвете сил, болезнь отступила, прервав бесконечный цикл рвоты, несварения, худобы, головокружений, обморока и кровотечений, а мой разум просветлел, будто лунный свет, проявившийся сквозь уходящие в сторону тучи. Наконец-то я покидаю цитадель абсурда, оставляя ей свой гниющий труп, прокисшие мысли и бессвязные, глупые слова.
Я отключил свой телефон и, не попрощался ни с кем, даже с Элли. Лишь перед входом на трап оглянулся на провожающих: «Вдруг она там?», но никого не найдя, отправился в своё путешествие на край ночи.
II. Царство миражей: Горячая Смерть, Холодная Жизнь
Без каких-либо проблем я покинул страну, никогда не бывшую мне домом. Я закупился таблетками, куревом, взял пару книг, немного одежды и начал новую главу своей жизни, чувствуя, как с каждым метром, что пролетал в небе, моя болезнь отрывалась от меня, оставаясь мрачным призраком на выжженной земле. Прощай, Август! Прощай, старая жизнь! Приветствую тебя, Свобода! Впервые с первого своего дня я так сладко спал, раздумывая о маршруте в виде крюка, ведущем меня через горячую Африку в Европу, граничащую с Балтийским и Северным морями, а затем приводящем меня в точку назначения – Чехию, Прагу. Климат и нрав моей неродной отчизны измотал мой организм и мою душу, но теперь я был готов к долгому лечению всех атрибутов нового Эмиля. Судьба готовила меня к сюжету, давая время на сбор сил и отдых. Я не намеревался жить долго. Что общего между хорошими фильмом и книгой? У них всегда есть активная яркая часть и конец – они всегда ярко сияют, чтобы затем в своём лучшем виде застыть в виде воспоминания на пыльных полках истории. Я был готов мерцать яркой звездой, быстро сгорая в собственном пламени сверхновой, не дожидаясь дряхлой старости и стука костлявой в пансионат, где я бы доживал свою слишком долгую, уже не имевшую даже для меня смысла жизнь, размазывая свой кал по стенам, пуская слюни, живя с катетером, страдая Альцгеймером или Паркинсоном. Ну уж нет! Ты не застанешь меня в столь жалком состоянии! Я ещё успею посмеяться в твой безглазый череп! Меня ждёт Тбилиси, Египет, Алжир, Европа! Меня ждёт жаркое солнце и тёплый климат! Прощай, вечный холод, прощайте, грязные лужи и дождь! Я выбираю жизнь одним днём без ожиданий! Гордись мной, Сенека!
Первой точкой в моём маршруте был Тбилиси, куда ранее направился Георг. Признаться себе я хотел в том, что держал на него обиду, ведь, по сути, он бросил меня, не позвав с собой, наплевав на нашу договорённость, желая мне лишь удачи и скорейшего выхода. Я был Эмилем, а Георг знал Августа. Август умер на родине в возрасте двадцати двух лет от шизофрении, вскрыв себе вены, или же погиб на полях сражений, а тело его было закопано в безымянной братской могиле или же вовсе не было найдено. Эмиль не знал Георга, а Георг не знал Эмиля. Пусть всё так и остаётся, друг мой! Не держу зла и желаю удачи! Сохрани свою шкуру. Прощай!
Грузия встретила меня бушующим хаосом. Тысячи беженцев и эмигрантов с обеих сторон, готовых порвать друг другу глотки, хотя были в одной лодке, неумолимо продолжали её раскачивать. На границе были очереди в несколько километров, измеримые в десять-пятнадцать часов, но я пролетел над ними и не столкнулся с бедой пограничных распрей, ведомый своей таинственной инструкцией, говорившей мне, где свернуть и куда двигаться дальше. Меня ждала неделя в Тбилиси, а затем я держал свой путь в Египет.
Первое, что я подметил, так это тот факт, что всеми нами любимые пейзажи Европы действительно можно было найти раньше прямо у себя под боком. Об этом мне говорил ещё мой давний знакомый Джоаким, обошедший пешком много стран, но выделявший особенную глупость русского народа, игнорирующего столь богатое множество прекрасных мест, находящихся на расстоянии вытянутой руки. Взять ту же Монголию, с его слов богатую не только степями, но и пустынями, лесами, болотами – она стоит на границе нескольких государств, беря от каждого понемножку. Там даже были верблюды! С ума сойти! И это была Монголия, которая ассоциируется у нас с чёрт знает чем, с гортанной народной музыкой, алкоголизмом, конями и Золотой Ордой. Как невежествен наш мир!
В городе стоял шум и гам, а люди, озверев, бродили по улицам, кто с потерянными, кто с просветлёнными, а кто и с яростными и голодными глазами. Всяких здесь можно было видеть: живших давно, но не происходящих отсюда, бежавших без каких-либо денег и связей, да и тех, кто привёз с собой золотые горы, купив себе свободу, но вряд ли найдя покой. Меня одолевало тщеславие, что вот он – Я! Я, знающий, что меня ждёт вскоре настоящий покой, а не участь ходящего до границы с Арменией раз в сто восемьдесят дней бедолаги, переходящего её, отмечаясь там, а затем идущего обратно, вновь имея возможность скитаться и бродяжничать по земле, на которой он никому не нужен. С другой стороны, когда мы кому-нибудь были нужны? По сути, каждый кризис лишь подтверждает, что у человека есть лишь он сам, остальное же – фикция, дурманящий мираж, фата-моргана слеповатых, кротовых глаз. Приходим в этот мир мы одни и уходим также одни.
Расположился я в небольшом отеле недалеко от крепости Нарикала в Дзвели Тбилиси с видом на город и стоящее вдалеке озеро Надзаладеви. Как ни странно, отель оказался очень скромным и вообще вряд ли таковым официально являлся, потому как я не нашёл здесь привычных для отелей постояльцев, при виде которых чувствовал себя всегда неловко. У них были деньги, статус и чувство вседозволенности, а я, хоть с меня и не взяли плату, лишь выдав мне ключи от маленького, но уютного номера, всё же дорожил всеми оставшимися у меня деньгами, не зная, как скоро я смогу пополнить свой счёт новыми поступлениями, покуда пока что лишь тратил вырученное с продажи своей старой жизни. На столе я обнаружил стихотворение Бродского «Не выходи из комнаты…». На меня напал дикий голод, истязавший меня, и я почувствовал, что болезнь никуда не делась, лишь прикрытая слоем новых эмоций, позволявших всегда человеку не есть и не спать по трое суток. Я решил перекусить в небольшом ресторанчике на углу, тревожась и боясь языкового барьера, не зная, как себя представить. Думал начать с английского, учитывая, что паспорт у меня был чешский. Если туго пойдёт, то перейду на русский, найдя какую-нибудь байку. Я знал, что вражда – дело очень индивидуальное, но всё же получить в рожу за свои корни я не сильно-то и хотел. От приступа голода тряслись руки и кружилась голова, а в желудке играла какая-то адская симфония, которую я не узнал. Подумал, что так же, как и симфонии Баха, надо бы выучить. Как бродячая собака, боящаяся каждого шороха, я осторожно зашёл в ресторанчик. Разговор пошёл сначала неважно, но затем я влился в роль, изображая то ли туриста, то ли ещё кого-то, и на английском смог донести свою мысль, получив на таком же ломаном английском ответ. Мне грело душу это чувство, будто я дома, среди таких же болванчиков, как и я сам, словно бы общался на дворовом жаргонизме района, где я родился. Я благодарил Георга за пьяную болтовню на английском и проговаривал про себя: «I appreciate this, i appreciate this…», мысленно обращаясь к Джоакиму, что имел милость беседовать со мной на своём родном языке во время наших встреч. Плотно отобедав, я ощутил тяжесть во вздутом желудке и через пару минут уже сидел на унитазе с комичной миной дурака, забывшего, что всё же мистическим образом проблемы со здоровьем не проходят.
После унизительной процедуры я решил прогуляться по городу, в котором мне осталось несколько дней пребывания. Я смутно представлял, что мне делать, но всё моё естество ликовало в этой манящей неопределённости. Прекрасная погода и чудные виды отзывались во мне детской радостью, сравнимой с походом в зубную клинику. И вот так жили и живут люди? Поразительно. Мне не приходило в голову, что, живя здесь, можно чувствовать воинственный настрой хоть к кому-либо, хотя то здесь, то там, в общем, всюду я встречал противоречащие подтверждения своему заблуждению. Человек был отрезан от природы и мира, что строился когда-то мечтателями и в самом деле художниками, ведь не иначе как взгляд живописца мог догадаться построить здесь дом, отель, целый город. Оживлённые улицы кипели какой-то странной, бешеной жизнью, частью которой я не являлся. Пахло травяным чаем, жареным мясом, свежим воздухом и грузинским вином. Последнее слишком сильно манило меня, и совсем не раздумывая, я углубился в особенности национального напитка. Вино было простым, но каким-то тёплым и душевным. Качество его было не выдающееся, но было в нём другое – ощущение, что делали его с какой-то любовью и домашней заботой, либо же мне попалась такая бутылка, но даже если и так, это было хорошее впечатление.
Я гулял под высокими и могучими платанами, укрываясь в их тени от палящего солнца, опьянев и желая дышать свежим воздухом в местах, что были мне знакомы лишь смутным подобием смутно из воспоминаний детства, когда мама возила меня в Абхазию, Сочи и Турцию, желая заложить в меня тягу к прекрасному. Знала бы она, что это выйдет ей таким боком… Зная, что эта незабываемая тяга к свободе, к просторам и лицезрению умиротворяющей природы и красоты рукотворных чудес выльется во мне таким сильнейшим импульсом к побегу ото всех, к жестокому и холодному сердцу, запертому в провинции Сибири, лишённой всякой, едва ли подобной, красы, стала бы она меня возить в дальние страны? Для чего, в общем-то, мы воспитываем в детях те чувства, что потом заставляют их, распахнув свои крылья, лететь в неизвестность, навстречу тёплому ветру и многогранности чувств? Не лучше ли, если бы голубь, всю жизнь живущий в клетке, не желал своим детям покидать золотые стены своей тюрьмы, зная, что не способен ни отпустить их от себя, ни лететь вместе с ними?
Я жадно вдыхал воздух, по которому скучал с самых малых лет, понимая, что это лишь начало, а за ним следует более сладкий и аппетитный кусок. Это были лишь крошки, но впереди меня ждал целый пирог. Я знал правила жизни и хорошо усвоил урок: переедать плохо и нужно иметь терпение в желании попробовать всё. С Георгом мы как-то купили три бутылки вина: белое калифорнийское, итальянское шато-о-медок, и французское розе креман де бордо. Вместе приготовили ужин, и хоть я смутно догадывался об ошибке, но всё же три бутылки за вечер мы испили до дна, наслаждаясь каждым глотком божественного нектара. Жажда вкусить прекрасного сока затмила мой рассудок, ведь я сам напросился на три вместо предложенных двух. Напился я в стельку, едва не свалившись с балкона девятого этажа, и шлакал рвотой дальше, чем видел, изрыгая из себя довольно дорогое вино. Это был хороший урок. Какой толк в прекрасном, если от пресыщения им оно изрыгается в виде нечистот? Как я болел в течение всей следующей недели не описать словами. Хуже, чем отравление алкоголем, могло быть только наркотическое, но меня упасло не столь уж больное любопытство от такого опыта. Но урок с алкоголем я усвоил и другой: за каждой тягой к беспамятному блаженству следуют муки ада и стыда. Я работал барменом на корпоративе в нашей компании, но быстрее всех напился в стельку, выпивая по шоту с каждым желающим, которых оказалось через чур много. Первые два часа я был на гедонистическом пике Эвереста, я сиял счастьем и бездумной радостью, танцевал, любил, смеялся, а проснулся я весь в рвоте, закрытый в кабинете офиса, со стоящим рядом с моим лицом ведром и с грязным нижним бельём. Был я весь жёлтый, как бальзамированная мумия, да и чувствовал себя так же. Левая моя рука (я был левшой) отнялась и практически не функционировала ближайшие две недели. Подписывал я документы как инвалид, родившийся с иссохшей, практически атрофированной рукой, боясь, что таким и останусь. Несло от меня, как дохлой мокрой псины. Больше я никогда не позволял себе напиваться до такого состояния, и каждый трезвый день казался мне райским чудом здорового организма и здорового духа.
Так и теперь – всего понемногу. Неторопливо я бродил по проспекту Руставели, любуясь вытянутыми элегантными арками старого дворца и рифлёным фасадом театра оперы и балета, напоминавшим мне отдалённо Тадж-Махал и дворцы султанов. Я свернул в маленькую улочку и пробирался вглубь Тбилиси, желая узнать всё изнутри. Я принюхался. Не может быть! Аромат ностальгии, бывший для меня таким родным, нашёл меня здесь – в центре Тбилиси! Лаваш! Было у меня на родине одно прямо-таки мистическое явление в виде железобетонной коробки без дверей, но лишь с маленьким окошком, выходящим на рынок. В этой своеобразной постройке готовили лишь одно блюдо – лаваш, стоимостью двадцать рублей, а внутри всегда по квадрату два на два носились шесть-семь улыбчивых и открытых к беседе грузин. Это был самый горячий и вкусный лаваш, который я когда-либо ел в жизни. Странно, но вторая такая точка, напоминавшая один в один эту замысловатую конструкцию, находилась на другом конце города и имела точно такое же назначение. Клянусь, мне казалось, что там были те же самые грузины. Бытовало мнение в нашем кругу мнение, что, если бы я подошёл к одной их точке, а мой друг по видеосвязи снимал бы вторую, то стоило бы им только открыть окошко, улыбнуться и спросить: «Чтэ? Лаваш, дарагой?», то вселенная бы неминуемо схлопнулась.
За два лари я получил мифический вкус детства, в который вгрызался, пуская от удовольствия слюни. Мне смутно показалось, что грузин был мне знаком. Пытаясь спасти себя от безумия и психиатрической клиники, я отмахнул эту мысль, отдавшись горячему пышному тесту.
На следующий день я хотел посетить крепость Нарикала, построенную в IV – V веках и простоявшую до наших дней. Подобного рода экскурсии я в целом не любил, будучи человеком антисоциальным и закрытым, но что мне оставалось делать? Я чувствовал, что жизнь требует от меня изменений. Посидев немного в номере, начиная ощущать боль от стагнации, я с невероятной лёгкостью отправился крушить своих внутренних демонов, взбираясь на крепость, где кишела тьма-тьмущая из туристов, где невозможно было дышать и услышать в общем гуле что-либо. Может, надо было остаться в номере? Ай, к чёрту! Что тут у вас?
Пробравшись через заросли голов, я узрел великолепный вид на всю окрестность: на храм Святой Троицы – Цминба Самеба, на ботанический сад, на серные бани и на величественно возвышающуюся вдалеке гору Мтацминду. Неужели этот мир готов знать войну? Неужели кто-то решится нажать на красную кнопку, сидя в своих мрачных и безликих бункерах, питаясь ненавистью к таким же болванам, живя в своих воображаемых политических мирах? Люди – идиоты. Любая красота, существующая в нашей вселенной, подтверждает это.
На улицах ходили группы молодых студентов, весело болтающих на своём языке, смеясь и закидывая голову к небу, услышав какую-то добротную шутку. Рабочие люди выходили и заходили в метро, развозившее их по всему городу. Жизнь продолжалась. Странно было видеть людей, которых никак не касалось происходящее во всём остальном мире. Открытое мне зрелище лишь укрепляло во мне мысль, что в природе своей человек предрасположен к миру и равнодушию. В сотнях километров от них бушевала война, смерть разложила свою доску для шахмат и играла миллионами жизней, стоя по обе стороны белых и чёрных фигур. В Африке бушевали гражданские войны и племенной геноцид, где-то до сих пор шла война с террористами, желающими уничтожить весь мир, и где-то казнили людей с чёрными мешками на головах, одетых в оранжевые робы. В Северной Корее господствовал террор, а в ближайшем переулке пара националистов забивала ногами и первыми попавшимися в руки вещами бегущих от хаоса людей. Но в этот маленький миг на полотне вечности ничто не тревожило этих смеющихся счастливчиков. Я задавался вопросом: а почему это должно их волновать? Живите, пока живётся. Берегите улыбку и сон.
К вечеру я утомился, чувствуя, как хроническая усталость и головные боли возвращаются ко мне, и решил уснуть как можно скорее. Из-за таблеток сон стал для меня таинственным ритуалом. Засыпал я не так, как всегда. Теперь моё тело очень быстро находило позу для сна и постепенно немело, будто я был Сократом подмечающим, как выпитый им яд распределяется по телу вечным сон. Это был мой эликсир, подаренный Морфеем. Добравшись до сердца и мозга, элексир создавал стойкое ощущение приближения Гефсиманского сада – минуты или мгновения, полных страданий перед сладким и забвенным сном. Он приближался, и я раз за разом входил в него. Слуховые галлюцинации постепенно начали нарастать в виде глухой музыки, будто играющей из-за стен соседней комнате, но вокруг было тихо – я знал это. Но затем музыка прервалась, и отчётливо я слышал её шёпот: «Прощай!..» – это был голос Элли. Я открыл глаза и тяжело начал дышать, испугавшись, услышав её голос так, будто её губы были прямо у моего уха. Физически я ощущал её тело в кровати рядом с собой. Это было мгновение, полное тоски, и спустя миг я упал в сон, похожий на обморок, проспав до обеда.
С тяжёлой головной болью я очнулся, развалисто встал с кровати и пошёл умыться. В зеркале на меня смотрело существо жалкое и печальное: волосы были сплетены одним комком, лицо небритое, широкие зрачки и красные глаза. Хотелось выглядеть лучше, но я лишь помыл голову и с мокрыми волосами, спадающими ниже ушей, выбрался из номера, в котором мне стало тяжело находиться. Каждый такой сон и приступ бреда чёрным дымом и грибком въедался в стены. Я был разносчиком чумы – её эпицентром и пациентом «ноль». Оставался последний день, и я тому был рад, хотя и не объездил эту страну вдоль и поперёк, но и не питал желания сделать это, покуда меня что-то ждало впереди. Я всё ещё был пленником какой-то судьбы, я был в чьих-то руках, ведомый датами и местами назначения. Не питая надежд, не планируя, живя одним днём, я смирился и ждал своего дальнейшего пути к обретению счастья. В Тбилиси было хорошо, но в здесь не было моего счастья. Прослонялся несколько дней по окрестности, заходя в меленькие, часто основанные одной семьей, ресторанчики, где обычно и работали всей семьёй основатели. Кушал хинкали, пил вино, попробовав наконец-то оранжевое, произведенное в известном семействе. Мне не доводилось пробовать оранжевое вино раньше, поэтому внести свою лепту в умозаключение, гласящее, что в Грузии делают лучшее оранжевое вино, я не мог. Могу лишь сказать – очень вкусное. Ели бы оно оказалось лучшим в мире, я бы не удивился. Как-то так и прошла вся неделя.
Вечером меня ждал рейс в жаркий, пустынный Египет, в Каир. Пирамиды, Нил, крокодилы, Клеопатра, мумии и пыльный запах древности – какие там есть ещё шаблонные представления? Я возлагал надежды на тёплый климат, способный излечить меня одним лишь запахом и солнцем. Забавно, но по приезду первое, что я ощутил, – так это адский холод. Люди полны каких-то фантазий, и из-за своих представлений я выглядел в своей рубашке нараспашку как первосортный идиот. Мне казалось, что в аэропорту меня спросят:
– Молодой человек, сколько у вас хромосом?
– Сорок шесть.
– Вы достойны большего.
Но мне лишь снисходительно и отчасти понимающе улыбнулись. Ночью здесь было холодно, а днём жарко. Спать в отеле приходилось под двумя одеялами, а вечером ходить в лёгкой куртке, хотя в обед солнце палило нещадно. Я также расположился в небольшом, подобном тому, что встретил меня в Грузии, отеле, бывшем каким-то местом для своих, где меня никто ни о чём не спрашивал, но где всегда было чисто, опрятно и скромно. Кто-то очень не хотел, чтобы я сидел в номере, попивая апельсиновый сок, смотря в телевизоре новости на языке, который я совершенно не понимаю. За это, впрочем, стоило быть благодарным. В Каире была недолгая остановка, и вскоре я понял почему. Ты ждёшь от Египта какой-то национальной фараоновой музыки, базаров, низкого уровня жизни, всё представляется тебе в каком-то сказочном восприятии. Очевидно, что египтяне, как и как и жители многих других стран думали, что мы в России едва ли не жили в берлогах с медведями, а во всей необъятной был лишь один город – Москва, заполненная людьми в шапках-ушанках, а всё остальное географическое разнообразие являлось колонией столицы, как, например, Индия была у Великобритании в кармане. Впрочем, как не забавно, россияне тоже в большинстве своём склонялись ко мнению, что Россия является колонией мини-государства Москвы. Так не считали только в самой Москве: «непопулярное» мнение – что поделать?
Возвращаясь к Египту в своих размышлениях, я пытался разобраться в корнях своего глубокого невежества. Вносили ли мне в голову подобное стереотипное мышление или же я сам каким-то образом проигнорировал современную информацию? Мир, живущий своим чередом за границей моей родины, представал перед мной в виде картинок из учебников истории: древности, памятники, штампы.
Чему нас только учили всю жизнь? А если учили, то, чем же я слушал? Приехал я сюда как очарованное быдло, а уезжал как задумчивый марсианин, нашедший на Земле цивилизацию, родившуюся из оставленной им когда-то на планете харчи, переросшей в эволюцию жизни со всеми её вытекающими. Инопланетянин даже не думал об обезьянах – его бы удивили какие-нибудь жуки, ползающие на побережье, а в мыслях его было бы только одно: «Что я наделал?». В этом, думаю, и заключался болезненный парадокс человека: он стремится к природе, но природа в конечном счёте пугает его также, как и социум. Сороконожка ничем не хуже очереди в поликлинику. Мухи, откладывающие в падаль личинки, ничем не уступают в отвратительности процесса работе в юридической фирме. Подлость хищников, с удовольствием убивающих детенышей видов, находящихся ниже их в пищевой цепи, ничем не хуже растления детей. Человек бежит в мир зверей, надеясь найти там мистический природный баланс, представляя себя в роли какого-нибудь сраного друида, шествующего по лесам и полям, взмахом руки призывая птиц сесть на его плечи и спеть ему песнь. Человек думает, что может убежать от общества в самую затерянную глушь, чтобы найти там своё тихое счастье. Каково интересно будет его удивление, когда после укуса клеща он превратится в парализованного идиота? Такая маленькая, буквально микроскопическая тварь способна превратить человеческую жизнь в мучение. Жизнь приобретает облик обоюдоострого лезвия: что не выбери – всё равно будет больно. Либо ты страдаешь от паразитов, либо страдаешь от того, что паразит ты сам.
Что же насчёт египтян? Менталитет их был милым, и покуда я изучал местность, будучи обычным туристом без особого подхода к наблюдению, желавшим лишь поглазеть на пирамиды, я знакомился с особенностями быта. А быт был тошнотворный, потому что в Каире на каждом шагу была полиция, к которой с благодарностью относилось женское население, две трети из которых сталкивались с насилием на сексуальной почве прямо посреди улиц, но к которой не мог нормально относиться ни один русский человек, выдрессированный бояться любого человека в форме. В Каире была долбанная армия и не было ничего удивительного, что от аэропорта тебя мог проводить военный конвой. Ощущение было такое, что я нахожусь в каком-то фильме про войну в Ираке, а на горизонте может появиться «Аль-Каида» [1 - Запрещенная на территории РФ организация.]. На фоне последних событий меня начинало подташнивать от общего милитаризованного духа этой страны, чьей гордостью была армия. Люди были добрыми и отзывчивыми, но вскоре я понял, что это было частью менталитета, истекавшего из банальной выученной вежливости, не имеющей в себе искренности. Я был бы благодарен тому, кто послал бы меня куда подальше, больше, чем тому, кто помогал бы мне нехотя, чувствуя, что так лишь надо. Хотя как я мог их судить? Мне лишь так казалось. Волку нечего делать в стае львов – он их всё равно не поймёт. Это был шумный мегаполис, и лучше бы я жил в сахарской пещере на глубине пятнадцати метров под землёй, чем крутился бы в этом бульоне из вечно ворочающихся в кипящей воде составляющих супа. Остановишься – и толпа сметёт тебя. Я не выдержал бы и неделю здесь, подумай осесть и обжиться в этом солнечном крае.
Последние дни я провёл в Александрии, добравшись до города за три часа на автобусе. Нигде не было написано, что я обязан оставаться в точке назначения всё время. В Александрии было как-то поживее, да и в целом она была слегка позеленее, насколько такое сравнение, конечно, было уместно в пустыне под вечно палящим солнцем.
В общем, оставшееся время я пролежал как ленивая вяленная камбала на пляже, плавясь под лучами полуденного света, потея, омываясь в море и продолжая по новой, впитывая в себя средиземноморский воздух, лёжа на песке и бесконечно думая о своём, с каждой минутой углубляясь в бред по причине солнечного удара. Как бы я ни старался согреться под солнцем, порой меня пробивал лёгкий озноб: словно внутри меня находилось что-то намертво замёрзшее под коркой льда. Что бы я ни делал, чувство это не покидало меня. В мыслях кружилась догадка: «Скорее всего это тот самый „Я“ – маленькая, ничем не измеримая, невесомая частичка, погибшая давным-давно и застывшая в объятиях хладного касания смерти». Мне всегда казалось: если долго смотреть на человека, можно добраться до смутного миража просторов его души. У самых успешных зачастую внутри находились белые песка, пальмы, лазурная водная гладь, тёплая как парное молочко; вокруг красовались золотистые кустарники амброзии. Порой я встречал носителей бескрайних зеленых лесов, устремляющихся своими величественными стволами в небо, и листья которых были в два раза шире всякого из людей. Чьи-то пейзажи были просты, как пять копеек, но тем и подкупали: аккуратные, без излишков взбудораженной фантазии. Встречали и те люли, чьи миры казались совершенно непостижимыми: переливающиеся сотнями красок, вечно подвижные и динамичный мир, изменяющийся в такт сердца своего создателя. Такие люди восхищали меня больше всего: казалось, для них нет творческих преград – дайте лишь свободу и время – они изменят весь мир. В свою же душу заглядывать я не любил. Путь в неё вел через ледяную толщу непроглядной воды. Всплывая, оказываешься в одиноком бушующем море: вода его сине-серая вздымается огромными волнами над твоей головой, норовя потопить. В дали у горизонта виднеется стена бури: серые тучи ураганов, спустившиеся до уровня мора – внутри них со злобой мерцают огромные молнии, гром которых доносится до каждого уголка на Земле. Это моя «Серая Гавань»: здесь никогда не светит солнце и вечно царствует дождь. Её берега осыпаны чёрным мелким песком и нет этому заливу ни конца, ни края. Чем дольше находишься здесь, тем сильнее Гавань поглощает тебя: в один из дней ты не сможешь вернуться.
Выдвигался я из Каира красный, как пареный рак, с облезлой кожей, покрасневшим носом и раздражающимся даже от самых мягких тканей телом. Но было это в целом хорошо – не плохо по крайней мере. Я понимал природу туризма в полной мере: абстрагированное вяленье под солнцем, никаких мыслей, тупость и лёгкая невменяемость были спутниками самых счастливых обывателей, широкими глазами смотрящих на мир, их окружающий. Эта процессия была для тех, кто мог поражаться верблюдам, неграм, мягкому песку и существованию других языков. Я был болен и смотрел, видимо, не туда, либо слишком туда. Мой взор подмечал то, что делало меня несчастным, и игнорировал то, что могло бы подарить мне покой. Это была правда жизни, но кому нужна правда?
Я бы хотел повернуть в сторону Турции и держать свой путь через Грецию, Италию, Вену, но почему-то дорога вела меня в Алжир. Я настроился, что буду искать счастье в каждом уголке мира. Египет прошёл мимо меня, Грузия надоела, и всем своим сердцем я чувствовал, что отдаюсь не тем эмоциями, что я должен питать. Мне не хватало доброго слова, не хватало любви и заботы, от которых я отказывался. Меня пленила тяга к давно ушедшему, но всё же я старательно отдалялся от этих чувств. Как там все? Помнят меня? Для них я был мёртв, и всеми был я забыт. Подметил, что говорить мне стало сложнее: возникла некая хрипотца, а затем я понял, что не говорил несколько дней – голос стал грубее. Теперь мне было понятно, почему у людей бывает неприятный, злой голос – от одиночества. Я иду к исцелению, и пусть это будет Руанда или Венесуэла – я буду искать счастье и там.
В Алжире знойный как раскалённый воздух перчил горло, словно лицо упиралось в печку. Со лба стекал пот, убого украшая рубашку влажными крапинками. Я всё ещё нервничал от документационной возни в аэропортах и боялся всех сотрудников каких-либо правоохранительных органов, хотя у Эмиля было великолепное прошлое, никак его не дискредитирующее, ничем не вызывающее подозрений, хотя в глубине его души сидел подлый и коварный беглец – больной человек, чья хандра смотрела на столицу солнца глазами, полными отвращения. Привыкнув к холодам, я изнывал от удушающей жары, от вони ароматных специй и трав, от местного диалекта гудело в голове, а всё обозримое плавилось и плыло. Я не находил прелести ни в Старой Касбе, ни смотря на храм Африканской Богоматери, ни в мечети Кетшава, ни уж тем более в долине Мзаб. Несметные толпы бросающих на тебя взгляды людей нависали надо мной неумолкающей жужжащей тучей. Ощущение, что я делаю что-то не так, что я нарушаю культуру, религию и закон, не покидало меня ни на минуту. Я ускорял свой шаг, затем я бежал, потея, как врущий на исповеди грешник. Я нёсся в свой маленький хостел на окраине Алжира, не желая знать этот город, давящий на меня своей строгостью и суровостью. Огромный базар, полный веры, от которой я далёк, – так бы я назвал Алжир. Я не любил людей и не любил религию. Мусульманство сдавливало мою душу в тисках заветов и клятв перед единым богом. Здесь не пахло свободой. Я читал Камю, но не находил эха его чувств, стука его бьющегося в моей памяти сердца. Задыхался в раскалённой пыли этих улиц, блуждая по ним бледным призраком. Скулил и ныл, как брошенный щенок. Тыкался сухим носом в каждую дырку, надеясь найти немного крова и тепла. Никогда не думал, что в сраной пустыне я могу замёрзнуть. Египет подтвердил это телом, а Алжир душой. Я решил ехать в Типасу, находящуюся в часе-двух езды от столицы, чтобы не ощущать себя в центре какого-то неостановимого ритуала изничтожения моей души. Карта города сложилась в пентаграмму, в центре которой был я – одинокий агнец на жертвенном камне мира.
В салоне автобуса было жарко, диалект барабанил по ушам своим «террористическим» гонором, которым я несправедливо клеймил всех прохожих, злясь, раздражаясь и безмерно уставая. Хотелось кричать в ответ на своём русском, хотелось быть больным животным, переорать их всех, но это было безрассудно и глупо – я знал это и, лишь тихо сжавшись в потеющий комок боли, пытался смотреть в запыленное окно, ставшее моим солярием.
В Типасе же было всё иначе: воздух был чище, а взгляд прояснялся, как после лазерной коррекции зрения. В глубине душе я почувствовал, как по-отцовски моего плеча коснулся Камю, понимающе вглядываясь в моё исхудавшее загорелое лицо. Он улыбнулся печально и мотнув пару раз головой, эхом сказал мне: «Смотри! И дыши глубже!». В это же безусловно чудное мгновение я осознал, что истлел, как старый книжный лист, как давнее воспоминание, лишившиеся своих черт. Я ощутил физическое родство с разрушенным городом, кладбищем памяти, дышащим умиротворением – такой же призрак на лице мира.
Туристы проходили мимо опустелых руин, изъеденные скукой, но я, напротив, забился в самый дальний край римских развалин, жадно вгрызаясь в одиночество разрушенных бань, амфитеатров и других зданий, от которых осталось лишь пару камней цвета сухого песка. Я был такой же колонной, был таким же разрушенным вандалами городом. Внешняя моя сторона сохраняло тепло солнца, накопленное днём, но внутри я был пуст, холоден и мёртв. Свежий солёный ветер дул мне в лицо с побережья. Усевшись на краешек скалы, я смотрел в даль Средиземного моря, блистающего серебрёными бликами. Да, Камю, друг мой, здесь обитают боги. Не те суровые и угрюмые, что заставляют мир носить подчиняться табу, жить законами и запретами, не те, что заставляют убивать и преследовать иных. Здесь обитали свободные боги беззаботной радости. Боги спокойствия, боги вина и плотских утех. Эти славные гении покинули этот мир – неоспоримая мысль пронзила моё сердце тоской и печалью по временам, которых я не застал и которых могло и не быть, что лишь подливало масло в ледяной огонь. По вещам, возможно никогда не существовавшим. Я гнался за их тенями и кричал им вслед: «Возьмите меня! Постойте! Я хочу с вами! В неизвестность, откуда вы родом!», но никто не внимал моим мольбам. Боги покинули этот мир, оставив его варварам и язычникам. Я не помню, сколько времени я просидел на этой скале, но закат уже убаюкивал меня на тёплой как печка каменной глади, бывшей мне самой мягкой кроватью, а ветер укрывал меня лёгким пледом из тонко сплетенных чувств. Рука вжималась в мягкую шкуру спящего рядом серого волка, тихо сопевшего и бормочущего что-то во снах.
Я твёрдо намеревался найти следы богов и по ним добраться до владельцев оных. Боги радости ждали меня где-то там, оставляя то тут, то там свои послания – следы верного пути. Я шёл путём мудрых, я шёл путём счастья. Лишь едва задев его кончиком пальца, я ощутил прилив жизненных сил, не покидавших меня до конца вечера, покуда в столице, куда я был безнадежно вынужден вернуться, ко мне не пристала группа местных жителей, язык которых, как бы не старался, я не понимал. Я совершил ошибку, я ходил полураздетый, свободный в стране, никогда не знавшей, что такое жизнь без предрассудков. Я чувствовал, что сейчас меня убьют, зарежут, как бродячую собаку. Раздавят мою котячью голову ботинком, как любят делать то больные живодёры. Они лапали мои вещи, толкали меня, тыкая в кожу, указывая пальцем и что-то крича. Мой воинственный дух меня покинул – волк спал, укачанный песнью Типасы. Я молился, вздымал к небу руки, хотел выдать себя за своего, принять ислам, прочитать наизусть Коран, лишь бы они отстали от меня, но чудес не случается. Удар в скулу подтвердил мою веру в скотство. Я упал на задницу, сильно ударившись копчиком о какой-то камушек, попавший так точно мне между косточек. Хуже всего было ощущать насилие, о помыслах которого ты не знал. Ну за что вы так со мной? Что вам сделал одинокий путник, ищущий путь домой? Неужели мне нужно убить человека, запачкать руки кровью, чтобы меня никто не трогал? Неужели нужно быть холодной тварью, чтобы люди слушались тебя чисто из страха? Я смотрел на них глазами Будды, но иногда в них проскакивал блеск волчьих глаз, просыпавшегося во мне зверя, смеющегося надо мной, надсмехающегося над моими мечтами. Я ринулся в бой, повалив с ног ударившего меня человека, бросившись ему в торс всем телом. Я ударил его по лицу раза три, прежде чем толпой на меня повалились другие. Больно впился под ребро пинок. В позе эмбриона меня забивали, как тупую скотину, вздумавшую лягаться. Но затем послушался какой-то шум, и я едва приоткрыл глаза, защищённые грязными ладонями. Какие-то туристы, по крайней мере так они выглядели, вступились за меня, нещадно гнав прочь этих ошалевших дикарей. Когда всё закончилось, мне протянул руку крайне симпатичный загорелый парень со светлыми волосами, улыбнувшись белоснежно улыбкой и заговорив со мной на знакомом английском языке. Лишь одно в нём было слегка странным – глаза: глубокие и холодные, ярко-серые, словно бы не принадлежали этому миру.
– Здорово тебе досталось! Чем же ты их так разозлил, дружище?
– Ох, да чёрт бы их знал, этих шакалов! Шёл себе и шёл, а тут… – я забыл слово. – Короче, проблема!
– Опасно тут ходить одному. Ну, не всем – туристам, имею я в виду.
– Стоило поинтересоваться раньше, – бухтел я, потирая места ушибов.
– А ты вообще откуда? Я про отель. Где живёшь?
– Да я с окраины. У меня вылет через пару дней. Теперь вот надо бы убить время, сидя в номере, зализывая раны… Ух-х-х…
– Да ну брось! Алжир – прекрасный город, если ты умеешь на него смотреть. Как, впрочем, и всё в этом мире может приятно удивить того, кто смотрит внимательно.
– Что-то я не заметил ничего прекрасного, как бы ни искал!
– Значит, ты плохо смотрел, – он улыбнулся мне. – Меня зовут Брайан, а это мои друзья. Мы путешествуем вместе по миру. Можешь не говорить, чем занимаешься, – у тебя на лице написано, что ты что-то задумал. Мина твоя, по ходу, их и взбесила. Забей, я шучу! Может, хочешь выпить с нами?
– В непьющей стране?
– Даже в монастыре порой занимаются сексом. Ты будто первый день живёшь. Смотришь на какие-то закрытые двери, даже не желая их приоткрыть. Где твой дух авантюризма?
– Обидно звучит. Я, вообще-то, сейчас только тем и живу, что открываю дверь за дверью.
– Тогда позволь тебе помочь. Видно, что получается у тебя не очень – всегда за ними находишь кирпичные стены.
Было в нём что-то одновременно живое и слегка пугающее, какой-то характер Аполлона и Диониса. Мне он показался аватаром тех богов, которых я искал, – их живым адептом, сторонником тайного культа жизни. Не имея возможности не искуситься, да и не сильно-то сопротивляясь, я отправился с ними в отель, где они проживали. Было им здание под названием Lamaraz Arts Hotel. Что это было за здание! Словами не описать. Денег у меня на такой отдых, конечно же, не было. Я сразу об этом сказал, не желая быть идиотом, когда принесут раздельный чек, на что Брайан меня успокоил, сказав, что гостей нужно угощать, а не обдирать. Возражать было нечем. Их номера были на верхнем этаже – они открывали вид на ночной Алжир и ставшее одновременно и маленьким, и в то же время необъятным тёмное море.
В большой номер принесли ужин: несколько салатов, много жареного красного мяса, закуски и выпивку, крепкий виски и несколько бутылок вина. Среди них были неплохие экземпляры пино нуара и бордо, было и неплохое шардоне. Мой выбор был очевиден. Я скромничал и на беседу шёл неохотно. Мне было неудобно, некомфортно и как-то хотелось побыстрее уйти, боясь, что они почувствуют мою природу, которой я и сам изрядно боялся. Со временем голова потяжелела, и я более охотно вливался в дискуссии, которые они проводили. Обсуждали они страны, в которые хотят отправиться дальше, спрашивая моё мнение на этот счёт. Я было хотел сказать, что и не бывал вовсе нигде, но почему-то устыдился правды и был открыт ко лжи больше, чем когда-либо, нагло извиваясь в потоке сотканного мною клубка из фальши, которую с определённой изощрённостью я им втюхивал. Напился я быстро, и столь же стремительно меня уносило на дальние берега Японии, на священную гору Фудзи, уносило в пустыни и степи Монголии, на далёкие вечные ледники Арктики. Во мне выла мольба, чтобы их крепкий виски был достаточно крепок для несомненной веры моим словам. Уткнувшись ладонями в щёки, компания из нескольких молодых мужчин и девушек слушала меня, улыбаясь как Джоконды, глазами говоря: «Ну-ну, продолжай, дорогой». Обмануть я их был не в силах, но, видимо, моя фантазия умиляла их. Мой литературный опыт позволял мне врать всё наглее и наглее, переходя в прямые цитаты из книг и похабное слизывание с картинок фильмов, что я смотрел. Все смеялись, вставляя свои краткие вставки, и вскоре мы перешли в некоторое подобие игры фантазии, В которой каждый представлял себе мир таким, каким хотел бы его видеть. Кто-то видел летающие днём и ночью огромные корабли-города, продлевающие человеку существование, в которых хозяин фантазии жил. Милая девушка с синими, как два сапфира, глазами рассказывала, каков быт Атлантиды, а грузный парень, видимо бывший атлетом, рассказывал, как в Африке жил среди коммуны разумных горилл, назначивших его своим казначеем и выдавших ему в жены симпатичную самку, от брака с которой ему пришлось бежать, рискуя своей жизнью. Смех стоял неистовый, а в голове кружился весь осязаемый мир. Почему? Никто не отвечал мне, почему мир кружится, но это не имело никакого значения. Мы врали и всё же были собой. Я представил им свой мир – мир, где не было жизни, но был лишь я, пирующий на руинах древних цивилизаций, поедая виноград с гроздей на манер древнегреческого бога, и везде мне было хорошо, куда бы я ни пошёл, потому что не было человека, который мог бы меня побеспокоить. Они немного притихли, вслушиваясь в мой рассказ, и, сговорившись ментально, переглядывались между собой каким-то острым, чувственным и жалостливым взглядом.
Мы спустились в ночной клуб, где ревела музыка, но к ней я был готов, хотя знал, что никогда бы в жизни не стал слушать такую пошлятину. Я был пьян, но всё же новые порции алкоголя входили в меня легко, без препятствий. Я был готов жить эту жизнь сегодня, трезво осознавая, что завтра меня настигнет раскаяние. Я пил больше, уже не разбирая, что попадает в меня. Какие-то неоновые коктейли, пахнущие огурцами и белой клубникой. Порой что-то обжигало горло, будто это был почти стопроцентный спирт. Я заедал всё закусками, чувствуя, что страх интоксикации поднимается к мозгу, отрезвляя меня, но я не сдавался, уже и так понимая, что моему здоровью на ближайшую пару дней конец. Мы танцевали кучей, то сближаясь, то расходясь, то танцуя вдвоём, то большой группой. Атлет подхватил меня в танце, и, смеясь, мы танцевали гротескный вальс, в конце которого обнялись, а он по-дружески поцеловал меня в обе щёки на восточный манер. Та синеглазая русалка, жившая среди атлантов, отвела меня в сторону в танце, остановив где-то в углу. Её мягкая, тёплая и немного влажная рука погладила меня по щеке, но я хотел отпрянуть от неё, чувствуя, что её касания обжигают меня холодным огнём. В углу я был загнанным зверем, испугавшимся ласки.
– Ну что ты? Такой одинокий… Ты очень грустный мужчина, Эмиль, но тебе это не к лицу. Твоя физиономия создана для улыбки, а тело для радости. Молодость нужна для счастья, а в старости можно и подумать о смысле, когда тело уже не может жадно хвататься за каждый дар жизни, – её речь была немного смазанной из-за алкоголя, а глаза горели ласковым желанием без накладываемых обязательств.
Покой одной ночи, сладкий и страстный, ничего от меня не требующий, ничем не обязующий – лишь протяни руку к этой двери. Я хотел что-либо ей ответить, но я чувствовал, как в моё горло впились клыки хохочущей волчьей пасти. Я задыхался, и меня кружило, рвота подступала к горлу, а в желудке бурлила адская смесь из сока, спирта и тяжёлого красного мяса. Невнятно, смешивая языки, я что-то нёс, пытаясь избежать угрызений:
– Mon cheri… you’re beautiful… биотиф… прекрасная, милая, и я… эскьюзимуа, я не могу… Can’t! Understand? I can’t… my heart full of… of… some type of… тёмной любви…
Она гладила меня по голове – мне было больно, я шипел и мычал, зажимаясь в угол, выставляя руки вперёд, защищаясь.
– Я не понимаю твою речь… Что с тобой, милый? Я не забираю твою любовь, я лишь хочу сделать тебя счастливым. Ты такой несчастный… Такой несчастный!
Всё. Сейчас меня разорвёт. Я толкнул её и бежал, что есть силы, снося всех со своего пути, падая, спотыкаясь, поднимаясь и ползя. Я врезался в угол, бился о стены, я хотел выбраться на свежий воздух, сбежать от позора, забившись в какую-нибудь нору, чтобы сдохнуть. Улицы Алжира стали похожи одна на другую, и, не зная пути, я быстро сбился, носясь как умалишённый по городу – пьяный, больной и мокрый. Голова гудела, ноги не держали меня, плотный и густой поток рвоты вышел из меня, заливая асфальтированную дорожку жирным и мерзким пятном. Мне стало немного легче. Я изнемог и уселся рядом, смотря себе под ноги, бубня и плача пересохшими, неспособными выдавить ни единой слезы глазами, лишь изредка хныча и выдавливая из себя нечто нечленораздельное, несущее какой-то скомканный смысл о счастье.
Следующие три дня я провёл лёжа дома, спав по шестнадцать часов в сутки, тяжело болея, пожелтев и исхудав, питаясь водой и остатками разбитого разума, что трещал от противоестественного микса колёс и алкоголя. Я был пустой, безликий кусок боли, потрескавшийся изнутри глубокими ранами моего естества. Я предал Эмиля, но не предал Августа. Я ненавидел и любил себя. Проклинал и хвалил.
На четвёртый день я собрал свои вещи, выдвинулся в аэропорт, надеясь поскорее скрыться из города, ассоциирующегося у меня лишь с болью, запахом нечистот и мёртвым Типасой. На моё удивление, компания, с которой я так хорошо провёл время и так ничтожно распрощался, ждала меня у выхода к посадочной платформе. Онемевший, я стоял, не зная, что сказать. Что мне делать? Как древний идол, подобно монолиту, я врос в землю, сгорая от стыда и сожаления. Но они оказались людьми иного склада. Шорканье их обуви приближалось ко мне, и вскоре я ощутил руку Брайана на плече. Подняв покрасневшие глаза, я увидел его белоснежную улыбку и протянутую руку.
– Свидимся! Найди своё счастье, Эмиль! Не сдавайся на пути к мечте, коль не был сложен путь.
Я пожал его ладонь крепко, долго её не отпуская, а мой подбородок предательски подрагивал. Я не хотел плакать, но мимика моя тряслась, выдавая меня.
Крупный атлет подошёл ко мне и обнял меня туго, что едва глаза мои не вылетели из орбит, а затем он с чувством поцеловал меня в обе щеки с протяжным «Муа!».
– Береги себя! – его бас был гулким и звучал на весь холл аэропорта.
Даже синеглазая подошла ко мне и взглядом святой обласкала моё лицо, легко чмокнув меня в лоб на прощанье. В этом касании холодных губ было прощение обиды и ответная просьба простить. В нём чувствовалась лёгкая, свободная любовь молодости. В нём собралось краткое, мимолётное счастье. Она улыбнулась и, ничего не сказав, отошла. Всей своей странной, но такой органичной компанией они помахали мне, желая удачи в поисках своего счастья. Моё сердце сжалось. На какой-то миг я почувствовал, что хочу всё бросить, остаться здесь – с ними. Обойти весь свет в компании новых друзей, принявших меня тем, кто я есть. Но это был не мой путь, и они это знали. Я улетал. Улетал, как птенец, покинувший своё родное гнездо.
В Париже я наконец-то смог выдохнуть, ощутив таинственное родство французских и русских душ. Темп жизни и общий масштаб города восхищал меня и одновременно ввергал в ужас. Я не любил мегаполисы, предпочитая находиться в них лишь по нужде или в желании отдохнуть с помощью яда: иногда полезно отравить себя, довести тело и дух до критической точки, чтобы понять, как дорого тебе то, что ты имел, как близок сердцу покой маленькой провинции и как привязан ты к близким людям, имеющим для тебя ценность, которую мы вечно, дураки, забываем и всеми силами в сознании опровергаем, стоит нам лишь привыкнуть к мирному небу и жизни в достатке. Я понимал, что война пришла в мой мир, потому что я её страстно желал. Вспоминал, как несколько лет назад, писав свою книгу, в которой я завещал миру свою боль, говорил о чём-то похожем на яд – снотворное для души под названием «Мир» действует лишь на тех, кто никогда не знал тревог, войны, катастрофы и горя. Тех, кого уже изъедал экзистенциональный кризис, снотворное лишь мягко успокаивало, неся на лёгких крыльях покоя в домашнюю постель к любимому человеку; оно успокаивало амбиции, лечило от фобий и говорило: «Будь счастлив. Счастье – это умение любить настоящее. Не давно канувшее в Лету прошлое, не расплывающееся в миражах будущее». Мне было больно от того, что мир спит, больно оттого, что спят и люди. Блаженство превратилось в чуму, достаток в бессмыслицу, образ жизни в сюр. Всё меня раздражало, и ходил я по улице с одной лишь мыслью, смотря на довольные и глупые лица людей: «Вам бы войну! Тогда-то вы бы поняли, как мало вы из себя представляете, как мало вы любите, как ничтожно ваше циничное счастье». Я лишь не подумал, что и сам был не лучше, но местами даже значительно хуже. К чему пробуждаться в мире дремучем? Спи, пока спится, и чувствуй покой. Смейся, пока смеётся. Живи, как живётся. Но я страдал от специфического оберонизма, спав лишь полусном, всегда вглядываясь в жизнь полуоткрытыми глазами, не зная ни сна, ни трезвого бодрствования. Время не повернуть вспять… Но я бы всё отдал, чтобы проснуться в своей постели полтора года назад и улыбнуться ей, погладив по голове, поцеловать её в носик. Сказать, что я видел долгий, тяжёлый сон, измотавший меня кошмаром, и единственное, что спасло меня от потери рассудка, – так это её лицо. Я бы сказал, что люблю её. Я бы сказал, что никогда не оставлю. В этот раз я бы сдержал обещание. В этот раз… который никогда не наступит.
Не знаю, во всей ли Франции было так, но в Париже воздух был пропитан декадентством, хотя облик его не претендовал на это, показывая, что жизнь здесь довольно яро желает быть прекрасной. Но что я мог знать о жизни местных людей? Я понимал, что несчастье стоит за каждым углом, а любой человек несёт тяжкую боль в своём сердце. Каждому мир выдал то несчастье, что по силам человеку. Человек лишь не понимает, что значит встреча с несчастьем и что есть победа над ним, так разно трактуемая миллионами истин, что само по себе комично: сколь много истинных мнений, между собой противопоставляемых, извергает из себя человек, не зная того, кто он такой, для чего сюда прибыл и каково лицо его несчастья. Люди пытаются защитить мир, спасти который, вероятно, уже не удастся, забывая, что отдельного человека спасти всегда можно. Беда лишь в том, что человек, делимый на тело и душу, неразделимо в глазах большинства связан узами, тогда как порой разделение это и есть спасение для человека. Не всякий живой живёт, не всякий мёртвый мёртв. Для кого-то спасительный выход там, где он может умереть телом, не погибнув душой.
В общем улицы были сравнимо свежее и прохладнее, а оттого и моё настроение явно стало лучше. Выглядел я, конечно, странно среди бледных людей, побывав в Африке с месяц, трижды сгорев и став похожим на некоего мулата. Со временем загар, конечно же, слез. Я достал своё серое шерстяное пальто и наконец-то почувствовал себя человеком. Как вообще можно быть человеком без пальто? Как же в нём было хорошо. Я не делал ничего того, что не желал делать, в Алжире или Египте – бродить по улицам, дышать, созерцать, меняться. Однако здесь процесс пошёл стократно глаже, ведь ощутил я себя родственной душой среди таких же задумчивых серых лиц, обнажающих улыбку и доброе лицо, когда их отвлекали от размышлений. Мне в голову сразу же пришла пошлая фраза, слышимая мною ещё в России от нескольких членов моей семьи: «Франция – развратница. Страна проституции и похоти». Что ж, если это разврат, то я самый сладострастный извращенец. На мой взгляд, извращением было наслаждение шумными базарами мусульманских стран и повиновение чему-то несуществующему, но диктующему тебе, как прожить единственную жизнь. В голову пришли слова Брайана про открытие дверей, и я понял, что пока что ещё не пытался даже заглянуть в щель. Меня ждали две недели здесь, поскольку мой рейс перенесли из-за событий, происходящих в мире. Неделя Августу, неделя Эмилю.
Я умышленно избегал главных дорог и площадей, подозревая, что моя психика к ним не готова, хотя я ощущал адский голод по социуму, что был мне приятен, но всё же его давящая на голову многочисленность неоднократно ввергала меня в ужас. По улице Валуа я продвигался медленным шагом к Лувру, желая начать с него своё ознакомление с городом, в котором родилась моя душа. Эти узкие улочки источали некую милость, они обворожили меня своей простотой и деликатным изыском: у них был стиль, которого так не хватает во многих местах, где я побывал. Точно поставленная скамейка, правильно выращенное дерево, эстетичная вывеска углового недорогого ресторанчика, где я отобедал и выпил бокал вина. Когда-то Джоаким, бывший родом отсюда, говорил мне, что иногда в России встречались ему места, шептавшие: «Ты дома». Это были маленькие ресторанчики, сделанные со вкусом, но ключевой их особенностью была органичность всех деталей, представляющих из себя это место. Мелкие детали формируют совершенство, а совершенство – уже не мелочь. Я понимал, почему такое внимание он уделял музыке: здесь она играла столь тихо, что я почти её не слышал, но всё же знал, что музыка есть, и не чувствовал себя одиноко в гробовой тишине, прерываемой общением людей и скрежетом столовых приборов о тарелку. Она просто играла так, как я бы того хотел. С каждым мигом моя улыбка становилась более очевидной, а лицом я начинал вновь молодеть, впервые с Африки побрившись, причесавшись и достойно помывшись, зная, что через пятнадцать секунд я не буду снова весь в жарком поту. В какой-то степени меня можно было счесть за человека.
Ещё на подходах к Лувру я усомнился, что понравится он мне больше, чем маленькие улицы, по которым я неторопливо бродил. Перед моими глазами стояла несметная толпа голов, жадных до искусства или чего-либо, что они пытались найти здесь, тыкая во всё своими телефонами. Мне было странно сложно понять их логику. Для кого делались эти фотографии, которые и без того легко найти в интернете? На память? Чем глаза вам не лучший фотоаппарат? Чем мозг вам не лучшее хранилище памяти? Ладно бы фотографии были с любимыми, но ведь нет – фотографировали они произведения искусства, окруженные незнакомыми людьми, а на них хорошо бы смотреть глазами. Скитаясь по залам, я чувствовал себя не таким, каким должен быть. Мне не для кого было сделать фото, не с кем было и сделать совместное. Диалогов не вёл, не общался, не смеялся, но лишь молча смотрел на всё, чем мог похвастаться Лувр, а было среди его залов множество таких вещей, что попали в мои воспоминания фундаментально. Египетскую часть я умышленно пропустил, всё ещё ощущая небольшую тошноту от всех этих жёлтых, кирпично-голубых культурных достояний палящего солнца пустыни. Конечно, Хаммурапи, создавший само понятие права в Древнем мире, немного перестарался, так пылко сказав, что за оком следует око, а за зубом зуб. Теперь мы следуем заветам древних, не прощая обид и не зная сожаления. Если бы он тогда сказал, что за оком следует прозрение, а за зубом прощение, то мир, возможно, ещё мог бы застать живых наследников египетской культуры воочию и представлял бы из себя дивный райский сад. По соображениям совести я простил его, но лишь бросив краткий взгляд на зал его законов, отправился туда, где можно было найти основы тех мыслей, что полнились в моей душе, – в греческий зал. Хотя вряд ли философы той эры стали бы меня уважать.
Резкая смена обстановки пришлась мне по вкусу. Пёстрые залы Египта сменились холодными мраморными скульптурами и голубоватыми пустыми стенами. Если залы солнца будто всё ещё были наполнены его жаром, а предметы культуры казались горячими и даже раскалёнными, то греческий зал был прохладен и свеж, вызывая те чувства, что человек не только хотел бы, но и, в частности, должен чувствовать, смотря на окружающую его экспозицию. Как странно было понимать, что многим экземплярам чуть больше двух тысяч лет, но за это время едва ли они потеряли свою утончённость, своё звание эталона, на который необходимо равняться. Меня разрывал дуализм, противоборствующие чувства, рациональное и иррациональное. Я не мог утверждать, что современная культура не совершала ничего более прекрасного, но не мог и утверждать, что человечество не родило людей более достойных, чем те, что жили более двух тысячелетий назад, заложив основы всей европейской культуры. Не мог, но всё же утверждал. Утверждал лишь потому, что пошлости в современности было больше, как и ядовитости мыслей, да и смрада разложения к тому в придачу. Будто мир родился в Древней Греции, а затем начал потихоньку умирать, лишь изредка в каких-то культурных конвульсиях подавая признаки жизни, а затем продолжал гнить и разлагаться, прозябать в безумии и невежестве.
Как сильно изменилась красота с тех пор! Слегка пышная, будто мягкая Венера Милосская и безголовая Ника Самофракийская в воздушной мраморной тунике, которую, казалось, мог сдуть случайно подувший ветерок, сквозь которую было видно полный животик и мягкие, округлые бёдра – красовались воочию передо мной. Эталон красоты той эпохи, сменившийся сначала худыми, а затем непонятно вообще какими – одним словом, неестественными. Я смотрел на статуи и чувствовал, как меня сдавливает что-то изнутри, будто рёбра сами решили сжаться вокруг сердца. Перед глазами моими возникла Элли в своей чёрной атласной рубашке. Её фигура казалась мне созданной рукой древнеэллинского мастера (даже её имя с тем соглашалось): немного пухлые, округлённые бёдра и ноги, ровно настолько, чтобы будоражить аппетит влюблённого; слегка выпуклый животик, напоминавший отдалённо миниатюрную версию фигуры Венеры, – Элли стеснялась его, но я всегда говорил в ответ, что она прекрасна. Маленькие аккуратные груди, тонкие, эстетичные ключицы и плечи. Когда она стояла так посреди комнаты, освещённая тихим светом, я молил мир, чтобы время остановилось. Чтобы я вечно мог любоваться ей. Её фигура не была «пошлой», не взывала к животным мыслям – такой смысл, казалось, закладывала и она в саму себя. Элли была прекрасна, мила и взывала к чувственному вожделению, к желанию коснуться прекрасного, к желанию любить её. Заколдовывающий профиль её утончённого, немного острого лица мог свалить меня сердечным разрывом. Волосы с небольшими завитками на кончиках падали на плечи так красиво, что я не мог не соблазняться желанием погладить их. Когда она собирала их в хвостик, обнажая свои скулы, я видел рождение целой Вселенной. Я не заметил, как увлажнились мои глаза, как слеза одиноко сползла мне на щёку. Я скучал. Безгранично, безмерно, болезненно скучал. Весь мир индивида может уничтожить один-единственный человек, просто-напросто существуя в его жизни. Я чувствовал, как тяжёлый яд из сердца потёк по моим венам, и я никак не мог изъять отравленный клинок, застрявший в скальном моём нутре, словно тянул рукоять Экскалибура. И даже когда я почувствовал, как каменная плоть избавляется от неудобной и болезненной стали, я знал, что лезвие обломалось, оставляя внутри скалы гниющую чёрную рану чувственной жизни, крутящейся в вечном цикле цветения и увядания.
Я посмотрел в зеркало и увидел маску страдания на своём лице – мне было больно. Очень больно. Ничто в тот момент не могло мне помочь. Я не стал досматривать Лувр, хотя очень желал увидеть галерею Медичи и произведения Рубенса. Я знал, что ещё один такой удар – и я сломаюсь, умру прямо в зале, схваченный смертельным ударом в душу, разбитый, раздавленный, треснувший. Я бежал из залов, бежал и говорил про себя: «Ты один. Камень. Ты одинок. Скала. Ты один. Камень. Ты одинок. Скала. Ты один… Камень… Погладь меня…» Всхлипнув, у самого выхода я вырвался из плена, бежав в сад Тюильри. Тяжёлая отдышка изводила меня, но характер её был сугубо эмоциональный, ведь я не устал от столь краткой пробежки, а всего лишь сидел на пустой лавочке посреди белого дня, ощущая себя в глубокой, непроглядной ночи. Вдалеке возвышалась Эйфелева башня, посещать которую я не хотел даже из туристического приличия. Закрыв глаза, меня закружило. Открывал – тошнило. Кусок кремня застрял в груди, затрудняя дыхание. Ноги вросли в пол торжества геометрии. Моя квартирка, не бывшая отелем, находилась так далеко, что сил идти к ней у меня не было, а ехать я не хотел. Перед уходом из Лувра я успел заметить четырёх чёрных призраков Даниэля Рабеля, так сильно напомнивших мне примитивные силуэты Кристин. Тошно и гадко – я слонялся по парку, будучи пятым из них.
Добрёл до Триумфальной арки, сказав ей шёпотом: «Привет, Жоан Маду! Ремарк, скажи, прошу тебя: тебя ведь тоже убила любовь? Знал ли ты своё счастье?». Ближе к ночи я всё же добрёл каким-то немыслимым усилием воли до снимаемой квартирки, бывшей довольно бедно обставленной комнатушкой и всё же какой-то удивительно «живой». Минимальное количество мебели парировалось чувством обжитости. Порой бывает такое: заходишь в дом, всё красиво, полно, пестрит деталями, стилем, а внутри просто мёртво. Один большой и красивый гроб – вот и всё. В нём не живут, а слишком долго умирают. Здесь было наоборот: хорошо бы тут подохнуть, да совесть не позволяет – больно живые здесь стены – можно их обидеть таким поведением. Я уснул, лёжа на спине, закинув за голову руку.
В три часа ночи я очнулся инстинктивно, пробужденный не кошмаром, а каким-то сугубо физическим чувством. Сначала не мог понять отчего, а затем меня осенило в абсолютно сонном сознании, что рука затекла так сильно, что ощутить её было невозможно. Первое, что пришло мне в столь замутнённом сознании, что даже осознать, где я находился, был не в силах, так это использовать руку, бывшую в данный не моей, кажущейся чужой и такой желанной, будто принадлежала живому человеку, лежащему рядом. Пока я не мог сжимать пальцы и ощущать свою ладонь своей, я схватил её другой рукой и прижал эту тёплую кисть к своей щеке. Я втирался лицом в эту чужую шершавую кожу, словно бы она принадлежала близкому человеку. Кто-то гладил меня ласково тёплой рукой. Я никого не представлял, я ничего иного не хотел. Когда холодным пламенем в руку потекла кровь, чей я отчётливо слышал в темноте и чей поток болью отзывался в оживающей руке, я расстроенно отбросил кисть, ставшую снова моей. Рука болела и ныла, разрываемая кровью, заполняющей вены. Разочаровавшись, лишившись утешения, я уснул и проспал до середины следующего дня.
Очнулся, как всегда, разбитый, ничего не хотя, ничем не интересуясь, всего боясь, тяжко болея, не желая больше страдать. Не мылся, не брился, не расчёсывался. Бродяжничал по улицам и бульварам: Капуцинок, Итальянском, Монмартском, Мадлен, Сен-Жермен, Монпарнас. В кафе на Сен-Жермене пил кофе с Бальзаком, Мане и Расином. На бульваре Мадлен нечем было дышать – одни бутики, одни рестораны, столь далёкие от меня. Когда-то давно я хотел одеваться в лучших модных домах Парижа, ходить в изящных «Ив Сен-Лоран», «Кристиан Диор», «Живанши», «Ланвин», «Селин», «Луи Витон», «Эрмес»… А теперь мне было даже к собственному удивлению плевать. «Какая разница, сколько лет твоим кедам, если ты ходишь в них по улицам Парижа?» Я бы сказал иначе: «Какая разница, какой марки твоё пальто, если ты в нём умираешь?» Лишь Монпарнас увлёк меня: в нём находился вход в известные катакомбы Парижа – символ смерти, целый некрополь – город мёртвых под городом живых. Вот он – символ единства, кости среди костей, короли в обществе бедняков – все в одной куче из черепов. Momento mori – скоро здесь будет и твой. Жутко в нём не было, но было спокойно. Мёртвые не могли навредить – это была прерогатива живых. Оссуарий длиной в сотни километров, полный костей. Как может после увиденного волновать жизнь? Как может волновать чьё-то мнение? Чего ты добился и как прожил? Шесть миллионов, а скорее и больше, французов лежат здесь, прожив кое-как свою жизнь. Я держу в руках череп и спрашиваю его: «Кто ты?», но он молчит. «Как ты прожил свою жизнь? Как ты любил? Знал ли счастье?». Но он снова молчит. Либо не хочет общаться, либо думает, что мне всё равно. Хотя скорее всего он настолько устал от жизни, что даже чрез века не возжелал возобновить столь утомительные беседы. Отдыхай, дорогой. От жизни отдых – в целую вечность.
Кладбище «Пер-Лашез» напомнило мне мою алжирскую компанию: все разные, но все в одном месте. Кого здесь только не было: поэты, писатели, политики, военные, музыканты, революционеры, хотя знать наверняка я не мог – все для меня безымянны, как листки, опавшие с наступлением осени. Со всех уголков света люди собирались здесь, чтобы навсегда лечь в гроб под землёй, украшенный красивым монументом. Все самые интересные люди были здесь в тишине. Ничего не может быть краше диалога прекрасных людей, что совместно молчат. Я лишь скромно подслушивал, о чём думают мёртвые. Кто-то из прохожих обмолвился, что атмосфера здесь мрачная и гнетущая. У него (сказавшего эти слова) были все конечности, как и у меня. Он был живой, как и я. Оба из крови и плоти. Его угнетает кладбище «Пер-Лашез», а меня кабаре «Мулен Руж». Такие похожие, но столь разные – все закончим едино. Странно было спокойно ходить здесь, курить и пить кофе. Я делаю глоток горячего фильтра.
Я забыл выпить таблетки, отчего к вечеру мне стало неимоверно плохо. Ноги тряслись, всего меня изводило как в пытке. Я орал в подушку, как резаная свинья, как умалишённый и сбежавший из дурдома человек.
– Уххх… Аа-а-а-а-а, блядь, блядь, блядь, блядь! Ургхххх… Сука!
Хватался пальцами за брови, пытаясь оттянуть их посильнее. Вдавливал себе глаза, чтобы не видеть ничего перед собой. Всё тело дрыгалось в спазматической конвульсии и ворочалось по постели. Я ходил из угла в угол, гонимый тенями, призраками, какими-то галлюцинациями, голосами, шёпотами. Я молил о помощи, я требовал спасения, но не находил его нигде. Подушка благородно принимала в себя вопли и череду ударов кулаками, локтями, головой. Я сидел на полу, сжавшись в позе эмбриона, повторяя базовые фразы французского языка:
– Жу вузан при, эскьюзимуа… Коман тале ву… Мерси боку… Жу вузан при, коман тале ву, абьенте, арэвуа… Жу вузан при! Сука!.. Эскьзимуа… Господи боже, блядь… Жу вузан при, абьенте, арэвуа, мерси, коман тале ву… Жу вузан при… боже, боже, боже! Я так больше не могу!
Транквилизаторы рассасывались один за другим под языком. Я корил себя за невнимательность, за курение, за стресс, за алкоголь, за недосып и недоедание. Хотел вырезать себе лоскут кожи и зашить им себе глаза и рот. Я не хотел гулять, не хотел выходить из комнаты, но я и не хотел здесь находиться. Подо мной тряслось кресло, ноги невозможно было остановить. Я молился всем, кому только мог, я уверовал в любую форму веры, я просил, я плакал, я хотел домой, я хотел к ней, я хотел смеяться, радоваться, улыбаться, я хотел мира, я хотел любви, я хотел счастья, я хотел умереть. Я хотел всего и ничего, я просто растворялся в комнате – меня не существовало. Я забитый кусок темноты, я погасший свет лампы, я мыло, растёртое по грязным рукам, я поток смытых в неизвестность нечистот, звёздная пыль на фоне неба, погасшая в холодном космосе звезда, усохшая кость в земле, сгнивший цветок, забытый всеми дохлый щенок. Сдохни, тело, замолчи, сознание, исчезни в вечности, душа. Истлей, растворись, развоплотись, усни, хоть что-нибудь, лишь бы не быть, не существовать, не чувствовать, не ощущать. Не трогай меня! Отстань, животное! Не кусай, не рычи, не грызи меня! Пощади! Замолчи! Хватит! Темнота сгущается, веки падают, Ниагарский водопад шумит вдали, я слышу «Ноябрь» Рихтера. Меня мажет, картина поплыла по стене. Два шага до кровати длиной в тысячу миль – открытый бесконечный коридор, чёрный берег, высокий обрыв и скорость в несколько сотен метров в минуту. Холодная вода встречает меня. Я утопаю во сне. Обморок обнимает меня объятием плачущей матери. В моей голове звучал один диалог, ещё не озвученный:
– Билет до Исландии, пожалуйста.
– Цель визита?
– Самоубийство.
Через двое суток я стою над пропастью. Шесть утра. Холодный воздух заполняет лёгкие через глубокий вдох. Внизу бескрайний горизонт набережной из чёрного песка, простирающийся вдоль всего побережья. Зеленовато-голубой прибой разбивается льдинками о блестящую гладь мокрого песка. Густая белая пена протягивается бледной кистью далеко и, сгребая пальцами горсти камней, уносит их в океан, оставляя после себя переливающуюся серо-голубую сепию. Вода дышит подобно всякой иной жизни – делает выдох. Я стою на краю обрыва, вглядываюсь в безграничный прохладный пейзаж свободы. На фоне серого неба пролетает белая чайка, чей крик эхом звучит от скал в глубокой долине, разбивая монумент тишины. Мои глаза закрыты – я слушаю «Ноябрь» Макса Рихтера в месте, где всегда мечтал умереть. Мне не страшно, я не дрожу. Одна нога висит над пропастью, где внизу острые скалы омываются водой, смывающей все грехи, уносящей тёмные мысли прочь, в неизвестность. Внизу меня ждёт покой. Я наклоняюсь всем телом. Выдох. Вода делает вдох.
Но что же такое счастье? Когда оно было в моей жизни? Может, тогда под солнцем Египта, когда я спал под двумя одеялами? Может, тогда, когда жили вместе с Элли, любя друг друга безмерно? Может, тогда, когда я пил вино с Георгом, говоря на всех языках мира? Может, в Алжире среди моих новых друзей? Может, здесь, сейчас, когда я готов кануть в пропасть?..
Жизнь – это длинный путь к единственному мигу счастья, после которого она более не имеет смысла. И это был не он. Нет! Не он! Я это чувствую! Меня что-то ждёт! Меня ещё ждёт моё счастье!
Нога с рывком прокручивается на месте, вдавливаясь в грязь, осыпая мелкую крупку камней с края скалы. Я качаюсь, пытаясь удержаться на месте. Кручу руками, открыв широко глаза, стиснув до скрежета зубы. Я боялся упасть, но всё же я не упал. Повалился на землю, усеянную зелёной влажной травой, всем телом, выбивая из лёгких весь оставшийся холодный воздух; тяжело дыша, кашляя и задыхаясь, выпуская облака горячего воздуха, паром вылетающего изо рта. Что это за звук, заполнивший долину? Смех? Словно крик чайки мой смех оглушает эхом равнину. Я смеюсь. Я живой!
– Билет до Франции.
– Цель визита?
– Поиск счастья.
На переднем плане полотна Кронос вытягивает на свет персонификацию Истины – обнажённую Алефею. Мария Медичи с сыном изображены в верхней части картины, держащими лавровый венок с пылающим от любви сердцем. Истиной, по версии художника, является абсолютное примирение семьи. Таковым задумал «Триумф Правды» Рубенс. Таковым видел его и я в галерее Медичи в Лувре. Вдумчиво я вновь оглядел двадцать две картины Рубенса. «Мда, любили же себя эти засранцы», – я презирал нарциссизм феодалов, но восхищался талантом Рубенса. Печалило меня, что искусство всегда подчинялось деньгам и власти, а должно бы быть наоборот. Может, тогда и мир был бы местом получше? Я не мог знать наверняка.
В дни особо хорошего настроения я позволял себе быть циничным, гадким и радостным человеком, купающимся в собственном снобизме. Что ж, у всех свои маленькие радости. Мне больше понравилось лицезреть галерею Аполлона – хоть какой-то оказался в итоге толк от восхищения королевскими персонами самими собой: теперь они радовали маленькие глазки маленьких людей, не знавших регалий, но могущих теперь столь свободно мыслить, смотря на величественные акты искусства. Я думал, что вряд ли художник делал это столько для них, сколько делал он это для себя – для смысла своего существования.
Мои наконец-то причёсанные волосы обдувал тёплый ветер, он ласкал моё гладковыбритое, помолодевшее лицо на высоте трёхсот метров. Я взобрался на эту сраную французскую башню, и весь мир лежал передо мной. Я бы мог выставить ногу вперёд, прыгнуть птицей вниз, раскрывая крылья без перьев, кусом фарша разбившись о площадь, но я не хотел. Я не хотел! Слышишь, тупая ты собакоподобная тварь, рычащая мне под ухо?! Слышишь?! Я не умру здесь! Я крикнул на всю Францию: «Здравствуй, жизнь! Я живой! Я сука живой! Еху-у-у-у!» Никто не понял мою речь, и я испугался, что выгляжу как совершенно сошедший с ума дегенерат, но публика вместо усмешек начала аплодировать мне, поднимая вверх кулаки, свища и присоединяясь ко мной. И я смеялся, я смеялся с ними, а вечером пил прекрасный бокал белого бургундского в компании каких-то людей, о которых я ничего не знал, но которых заинтересовал. Как мог я втирал им свои байки про жизнь, говоря честно, но всё же звуча как фантазёр, а они меня слушали – пьяный язык говорит только правду. Стол ресторана напоминал мне бабушкин дом, но вместо тех, кто не мог понять меня, сильно любя, меня окружали люди, понимающие меня, но не обязанные любить. Никто никому ничем не обязан – вот в чём правда! Вот она, истина этой жизни! Каждый живёт сам для себя. У нас одна жизнь, и прожить её нужно так, как того хочешь лишь ты. Что подумают другие? Да какая тебе разница. Пускай на том свете спрашивают тебя, почему ты такой осёл. Ты счастливый пьяный осёл, объевшийся фиников. Ты смеёшься последний. Каждый получает от окружающих только то, что хочет, и берёт это без принуждений. Каждый даёт в меру широты своей души. Кому-то подарить весь мир – не проблема, а кто-то жлобит улыбку. Кто дарит, тот щедр, тот велик и прекрасен. Кто не просит взамен, тот живой бог – не иначе. Их следы были всюду, я видел их тени в каждом узком переулке, в каждом тёмном углу. Это тени улыбались мне, я слышал их хохот. Я чувствовал, что догоняю их, изнемогая всем телом. Тело, тело, что мне до тебя? Неси меня на крыльях свободы, пока мы не сгорим в лучах солнца, падая в покойную воду. Неси!
– Эмиль, так ты из России? – говорил один парень лет двадцати восьми, сидящий со мной за столом.
– Ну да.
– И что же тебя подвигло зайти так далеко? Что ты здесь делаешь? По работе приехал или ещё почему?
– Что я делаю? Я живу, друг мой. Я вдыхаю свободу, я живу для себя, я ищу своё счастье. Что важнее в этой жизни для человека, чем поиск счастья?
– Наверное, ничего. И что же твоё счастье, Эмиль? – вмешалась симпатичная молоденькая француженка примерно моего возраста.
На лице было несколько маленьких плоских родинок. Из-за чёрных волос под каре выглядывали маленькие заострённые ушки. Правый кончик её губ игриво приподнимался в улыбке, заставляя аккуратную щечку слегка сужать её веки, окружившие глаза цвета зеленого чая, напоследок украшенные длинными острыми стрелками.
– Счастье, счастье… Представь себе такую картину: ты стоишь на распутье в глубоком ущелье и не видишь, куда приведёт тебя любая из дорог. Одна из них корявая, тернистая, заброшенная, никем никогда не проходимая – в общем, опасная. Другая же довольно прямая, ухоженная, выложенная из ровных камней и проходит под солнцем. Ты стоишь, и тебя манит этот сумрачный лес человеческой жизни, через который идти сложно и больно, но в сердце ты чувствуешь, что эта таинственная неизвестность манит тебя. Ты желаешь её, но боишься и идёшь по прямой дороге, поднимаясь, конечно же, в гору, ведь сложности есть всегда. Ты кропотливо несколько лет идёшь, упрямишься, но прёшь путём многих, желая спокойной жизни на вершине горы, на пике достижений мещанской жизни, забыв о маленькой нерождённой мечте, что звала тебя в витиеватый лабиринт. Спустя десятки лет ты добираешься до самой вершины горного пика, казалось бы, счастливый и довольный собой. У тебя там дом, дерево, семья – всё это классическое благо. С са́мой высоты тебе виден весь твой путь, но виден и тот, по которому ты не пошёл. Но мало того, ты видишь с высоты прожитой жизни, что именно было там в самом конце. И увиденное прожигает тебе сердце тоской и сожалением. Там такой пейзаж, от которого душу сжимает, а глаза наполняются слезами. Ты хочешь спуститься, сбежать отсюда, крича: «Я дурак!», но уже слишком поздно. Тот путь закрыт для тебя, а мечта, ведшая к нему, забыта тобой. Ты на пике жизни, но ты так и не жил. Вот что такое счастье – это выбор свободы, даже если путь полон боли. Даже если конечную свою цель ты увидишь лишь на мгновение – оно стоит всей прожитой жизни.
Они замолчали, вдумчиво смотря куда-то в глубину самих себя.
– Звучит очень красиво… Но что, если для кого этот пик и есть счастье? – продолжала девушка.
– Тогда это замечательно. У всех оно своё. Счастье в том, чтобы не увидеть в своей жизни сожалений. Вот мои родители на родине тоже живут подобным пиком. Для них бросить работу, купить загородный домик в деревне, завести коров, поросят, лошадей и выращивать картошку – счастье. Состариться вместе, уже не любя друг друга, но живя одной коллективной ценностью. Мы все рискуем ради счастья. Меня лишь печалит то, что мы живём одной мотивацией, но совершенно не понимаем друг друга. Бог, наказавший людей за тщеславие, лишив их возможности понимать речь друг друга после того, как они построили Вавилонскую башню, не выдал им на самом деле тысячу языков, но поселил в них тяжёлую болезнь непонимания, которая и вытекла в тот самый культурно-нравственный разлад. До сих пор мы прокляты и до сих пор говорим об одном и том же, не имея возможности понять ближнего. Чем мой путь отличается от их? В фундаментальном плане – ничем. Лишь в деталях. Они злятся на меня, но я на них нет. Когда-нибудь они поймут, что значит для меня счастье, и поймут, как я проживу свою жизнь, что я был свободен, был счастлив и радостно сиял, сгорая в сверхновой. Жизнь нельзя прожить в ненависти. Тот, кто зол, тот не жив. Надо прощать… Даже себя со временем надо бы простить.
– Тебя вынудила вина пойти на такой шаг? Ты мог бы и там искать своё счастье, но ты почему-то сбежал сюда.
– Там всё – большая могила. Слишком много я вынес в той призрачной степи, слишком много впитал в себя яда вины. Я был плохим человеком, и плохим, видимо, я умру. Зато я был честен с собой и с другими. Никому не врал под конец и с чувством справедливости принял бы свою участь. Время покажет, что ждёт нас впереди, но порой нужно дать ему ход. К чему зависать в безвременном измерении «работа – дом», когда есть целый мир, открытый тебе?
– А ты не скучаешь по родине? Я бы не смогла покинуть Францию – она слишком дорога моему сердцу, даже если не всё здесь в порядке, но ведь это мой дом. Я здесь на своей тарелке.
– Я не выбирал, где мне родиться, и не выбирал тех, кто меня рождал. Не выбирал государство, законы, порядки, не выбирал и модель воспитания, не давали мне выбрать и ценности моего окружения. Я всегда говорю, что Россия мне дорога, но какое отношение к ней имеет государство? Какое отношение имеет политика к Африке и всей Европе? Да никакого. В общем смысле – это просто мир, наполненный разными людьми, с которыми мы имеем право дружить, общаться, делиться своим видением. Я гражданин мира, я родился на Земле, а если заходить дальше, то принадлежу я всей Вселенной и только у неё есть право выносить мне вердикт. Я хочу видеть мир, хочу знать людей, мне нужен друг-японец, китаец, африканец, немец и чех, а также любой другой нации – из каждой по одному индивиду. Я имею право ступать по земле, на которой я родился, ведь рождён я на земном шаре, в одном его маленьком уголке. Отчего же нас не ограничивать, например, пятью километрами от роддома, где ты родился: вот твой кусочек мира, на нём и живи? Это абсурд, как и всё остальное. Невозможно не вспомнить старину Мандельштама, смеявшегося везде и всюду, заражая друзей и знакомых своим смехом. Когда его спросили, почему он смеётся, он ответил: «От иррациональности нашего мира. Разве можно сдерживать смех?» Мир бессмыслен, имеет абсурдно-шуточную форму, нельзя воспринимать его всерьёз. Это всего лишь большая игра, и важно тебе понять, что ты не шут, а зритель. Тебе не плохо, а смешно. Посмеёшься, пойдёшь дальше и умрёшь, отправляясь домой, – хорошее было представление, но нужно двигаться дальше. Если мир сгорит в ядерном огне – это будет самый забавный спектакль, – я закончил свой монолог, улыбаясь осветлённой улыбкой.
– Тогда что ты делаешь сегодня вечером?
Меня пронзил осколок давней вины: он оттягивал мне веки, пробивал меня дрожью и бросал в холодный пот. Я дрогнул всем телом, откинув всякий страх.
– Наверное, грешу.
Кабаре «Мулен Руж» было местом эпатажным, местами слишком, но всё же забавным. Её тёплые губы лечили мою разбитую душу. Я не любил её, а она не любила меня. Моё сердце принадлежало другой, а её, наверное, искало чего-то спокойного, близкого и родного на улицах Парижа. С её стороны это было каким-то извращение – получить ласку самоубийцы. Какой-то странный фетиш – целовать холодного человека, желающего умереть счастливым как можно скорее. Для меня же это было забавой, маленькой секретной игрой, ведь я даже не знал её имени и не хотел спрашивать, а она, видимо, не собиралась его озвучивать. Высокая, худая, лицо как мраморная статуя – я бы раньше испугался в стеснении такой женщины, когда был жалким, ничтожным червём, но теперь грядущее было мне безразлично – это развязывало мне руки из пут страха. Скажет мне, что я никто и звать меня никак – так и есть, туда мне и дорога, – пойду без сожалений, не зная обиды. И так меня все ненавидели, клеймили дураком, предателем и мрачной персоной. Знали бы вы, как мне радостно сейчас, тогда бы простили меня! Все мы желаем друг другу счастья, но благими намерениями прокладываем дорогу в ад. Моя дорожка была мне заказана. Всем остальным, на самом деле, тоже. Увидимся все в преисподней, думая, что прожили жизнь святого. Только вот я не удивлюсь тем мукам, что ждут меня после. Рука скользнула под её лёгкую рубашку, мягко впиваясь пальцами в тёплую кожу спины. Мы танцевали, хотя я не умел, но какое мне было до этого дело? Я был собой – берите или проваливайте. Бокал за бокалом, звон чокающихся хрусталей, шум чудной весёлой музыки, лишённой какого-либо смысла. Это была музыка жизни – её истинный вид. Вся академическая дрессировка не стоила здесь ни гроша, разбитая до фундамента одним лишь соло саксофона, играющего джем-сейшен. Это было похоже на трек Юссефа Дейеса «For My Ladies». Между зубов сигарета дымом обжигает глаза, я чувствую себя водой, чувствую себя смогом этого клуба, чувствую себя одной сплошной эмоцией, заполонившей весь зал. Мои глаза закрыты, но я вижу всё из каждого угла – даже себя, смешно и расслабленно качающегося в такт музыке. Я не мог любить ту, кому принадлежало моё сердце, но я мог видеть её отголоски в других, пользуясь, преображая их лица в одно-единственное, принадлежащее ей. Да, я скотина и эгоистичная падла, но, видимо, только таких и любят. Как можно любить того, кто не любит себя? Как можно любить кого-то, не любя себя? Вопрос риторический. Мои губы впивались в её шею, а глаза плыли, смазывая весь бар в какое-то октариновое пятно.
– Поехали ко мне?.. – её горячее дыхание грело моё ухо. Её влажные губы покусывали мою мочку.
Я лишь улыбнулся ей и через несколько часов весь в поту спал чёрт знает где, смотря в потолок, куря сигарету, обжигающим пеплом падающую мне на лицо. Рядом девушка, чьего имени я не знаю. Да я и не знал, как зовут меня. Кем я был в итоге? Да какая, собственно, разница? Я был свободен. К чему вольному имя? Я никто из ниоткуда – я пришёл искать своё счастье. Я не сказал ей ни одного злого слова, не показал ни одной печальной эмоции, лишь улыбаясь, смеясь, не держась за жизнь. Я вспомнил своего друга детства, с которым мы любили лазить на заброшенные здания, бегать по гаражам, убегать от погони в виде сторожей. Я вспомнил, как мы забрались через заброшенную систему открытых балконов на девятый этаж. Ничто не разделяло нас и вид, открывшийся нам, – под ногами была пропасть, разделенная от нас лишь небольшим бетонным ограждением. Мой друг перелез через него, стоя по ту сторону рассудка, а за его спиной был лишь вид на соседний берег и знойное полуденное солнце. Он опускает ноги и теперь уже висит над пропастью, а затем отпускает одну руку. Между ним и смертью всего несколько худощавых мышц пятнадцатилетнего парня весом килограмм в пятьдесят пять. Но он смотрит на меня и смеётся, а я весь дрожу и прошу его залезть обратно. Улыбаясь, он продолжает смеяться.
Теперь я думаю, что мне стоило тогда повиснуть с ним и хохотать во всё горло, признавая, сколь скоротечна жизнь, сколь мы свободны сами решать, что с ней делать? Я всегда восхищался им: он делал только то, что хотел, был любим всеми девушками, имел много разных друзей, жил как последняя тварь, ведя по три любовных отношения одновременно. Как-то раз я отвлекал одну его до смерти тоскующую девушку, караулившую его у дверей, желающую увидеть его, потому что мой друг не отвечал несколько дней ни на звонки, ни на сообщения, на самом же деле трахая другую в своей комнате напротив той, где жили его бабушка и младшая сестра, и другой комнаты, где спали мама и отчим. Ему было плевать. Из дома он выходил через окно первого этажа. Мне пришлось отвлечь одну бедную девчушку, чтобы с другой своей пассией он смог бежать со смертного суда. Никто ничего не заподозрил. Как он держался? Не знаю. Он срывал пипетку в туалете дома. Он жил одним днём, а я выстраивал планы на будущее. Он жил свободно, а я был пленником амбиций, навязанных мне. Никто его не любил, поэтому он любил себя. Меня любили все, и поэтому я ненавидел себя. Про него забыли все, кто жил с ним в одном доме. Я был сублимацией чужих грёз, о которой все пеклись, как о каком-то ресурсе. Мы с ним не общались уже несколько лет. Где ты, друг? Как ты поживаешь? Добрался ли ты до своего пика?..
– Почему не спишь?.. – в полусне она гладила меня по груди.
– Да так, задумался.
– О чём?
– Обо всём. В общем счёте ни о чём.
Я повернулся к ней, поцеловал и уснул крепким сном.
Справлялся с похмельем я в музеях, галереях, на экскурсиях и выставках, вразвалку бродя по залам. А вечером я снова уходил в бары и клубы, проведя так добрую неделю своей жизни.
– Хм, может, мне тоже ходить в колготках, а поверх надеть шорты? Выглядит вполне сексуально. Очень неплохо подчёркивает мускулистые ноги, – со всей серьёзностью комментировал я портреты французских монархов.
– Ха-ха-ха, я бы посмотрела на тебя!
– О, какое миленькое платье у этой девочки! – я вглядывался в надпись под портретом, медленно её читая. – Портрет Людовика Тринадцатого в 1611 году… Ой.
Она расхохоталась на весь зал, и я вместе с ней. Люди обернулись на нас, но мы всё равно продолжали смеяться.
– Фу, ну что за зануды?! Эй, иди колготки нацепи себе на задницу, придурок! Что? Ничего не понял? Учи языки, идиот! – крикнул я по-русски.
– Что ты ему сказал? Это русский?
– Да. Извинился, что шумим – это ведь некультурно.
– Что-то мне кажется, что ты сказал не это, – она улыбалась, глядя на меня своим обворожительным хитро догадливым взглядом.
– Кто знает? – я развёл руками. – Господи, что это за чудовище?
Мы смотрели на портрет монарха, одетого в красные одежды. У него был огроменный слегка красноватый в тон одеяниям нос и несколько подбородков.
– Я будто смотрю на архивные снимки из кунсткамеры. Пошли отсюда, я достаточно просветился – такие вещи быстро отрезвляют. У меня на родине таких Людовиков по улицам ходит тьма-тьмущая – без слёз не поглядеть.
Латинский район встретил нас узкими осветлёнными улочками, плотным сборищем пьяных людей и огромным выбором разного рода баров и клубов. Всю ночь напролёт мы заходили из одной двери в другую, погружаясь в такую знакомую культуру свободных от пространства и времени людей. Всюду они были одинаковые: на каждом краю света в таких убежищах собирались весёлые и добрые, злые и агрессивные, умные и тупые, но у всех был какой-то общий вайб, который ни с чем не спутаешь. Это было чувство мимолётной свободы, бегство от многовековой культуры, от обязательств земле, на которой тебе не повезло родиться, от государства и чужих мечтаний, от безумия, что изъедало всех нас, от великой депрессии потерянного поколения. За одну ночь мне казалось, что я знал каждого, кто жил в Париже. Это была ночь small talk-ов.
– Хэй, что пьёшь, старина? – навеселе обратился я к какому-то угрюмому мужчине у барной стойки.
– Негрони.
– Хороший выбор. Главное, что не мохито.
– Мохито для педиков.
– Вот видишь! Я знал, что ты человек высокой культуры.
Мы чокнулись и выпили. Я пошёл дальше. В баре сидел молодой парнишка в хорошем костюме и покуривал сигарету, как деловой жигало.
– Парень!
– Мм?
– Хорошо выглядишь!
– Оу… Спасибо! Ты тоже!..
– Знаю!
Мы убого танцевали с моей подружкой на танцполах, но нам было плевать, ведь всем окружающим было также всё равно. Кто-то смачно целовался взасос посреди толпы, а где-то были закрыты кабинки не по основному предназначению, но кого это волновало? На нас надвигался конец мира, и каждый жил последним днём, жадно хватаясь за тонкие нити жизни. В другом конце зала какой-то мужчина попивал мохито, а я был слишком пьян, чтобы сдерживаться.
– Извини, что бес-с-с-пакою!..
– Да ниче, чем могу помочь?
– Да-а это йа хочу тебе памочь!
– Хм? Как же? На ногах едва стоишь!
– Да я тут узнал кое-че, офигеешь! Мне сказали, што от сдешнего махито хер не стоит!
– Что, правда?.. – в его глазах промелькнул сквозь усмешку малюсенький, прям совсем крохотный ужас. Он вгляделся с сомнением в стакан таким взглядом, словно под микроскопом рассматривал жидкость. – Почему ты так решил?
– Во-о-о-н того мужика видешь?.. Негрони посасывает.
– Ну?
– Ампутировали!
– Что? Прям ампутировали?
– Ну а зачем он тагда нужен вабще? Бром в составе! Два глотка – и ты евнух. И-и-иди сам спроси!
Он поднялся с бокалом мохито и подошёл к тому мужику, что пил спокойно негрони.
– Говорят, у тебя хера нет из-за мохито? Правда?
– Да что ты? А ты что пьёшь? А… Ха-ха!
Он встал с барного стула, рассмеялся и резко, со всей дури вмазал этому любителю мохито так, что тот сложился в причудливую фигурку оригами.
– Охренеть он тип! Погнали отсюда, ха-ха-ха! – крича в унисон, мы заливались с ней смехом.
– Зачем вообще нужны эти долбанные музеи и шоу, когда всё самое весёлое здесь?
– Весёлыми их делаешь ты! С тобой клёво!
Я поцеловал её, искренне смеясь и улыбаясь.
– Поехали к тебе, darling!
Улыбка в ответ. Пылкая ночь безостановочно продолжалась, разнося по стенам стоны, радостные крики и вздохи. Дрожала прикроватная тумбочка, упала книжная стойка. Погнули ножку кухонного стола. Но мы смеялись, мы не любили друг друга ни капли – и это было для нас счастьем.
Когда мы закончили, я сразу встал с кровати, чтобы умыться, но спустя мгновение всё моё тело затряслось в конвульсии, зубы со скрипом тёрлись друг об друга – я не мог разжать челюсти ни на миллиметр. Ноги едва перебирались, а тело сгорбилось, не имея сил стоять прямо. Я не дошёл до ванной, голым усевшись на стул и трясясь. Я слышал её отдалённый голос, но не понимал ничего – всё как в туман. Обстановка её комнаты смазалась в одно серое пятно.
– Элли?.. Это ты, Элли?.. Ты пришла за мной?.. – говорил я на родном языке.
Глаза смыкаются, дрожь прекращается. Я чувствую, как во рту у меня собралась кровь, текущая из носа. Сквозь туман я увидел лицо милой француженки.
– Весело, да?.. – улыбнулся ей ужасной кровавой улыбкой, падая лицом в пол, видя перед собой лишь темноту.
Луч полуденного солнца падал на моё лицо, пробуждая ото сна. «Щёлк» – горит огонь, зажигая сигарету. Я сижу в кровати, облокотившись спиной на стену. Она дремлет рядом, потихоньку пробуждаясь от моей возни в постели.
– Ты проснулся? Как ты себя чувствуешь? Что с тобой случилось?
– Ничего. Перепил, наверное. Бывает.
Но я врал. Для медленного способа я убивал себя слишком быстро.
– Как-то не похоже на правду. Ты чем-то болен?
– Не знаю. Может быть. Да какая разница?
– Какая разница? Я не хочу, чтобы ты умер.
Это было фиаско, разрушение её счастья. Глупенькая моя милая, что ты наделала? Привязалась? Зачем? К чему тебе это нужно? Разве не знаешь ты, что я такое? Разве можно любить того, кто не знает даже твоего имени? Маленький лучик солнца, сокрытый теперь тёмными тучами, не вынуждай меня чувствовать себя виноватым. Это был сигнал к продвижению дальше. Завтра у меня вылет из Франции. Я не вернусь. Встав с постели, я молча оделся и поцеловал её на прощанье.
– Мне пора, милая.
– Куда ты?
– Туда, где меня нет. Это было весело… Не влюбляйся больше в мёртвых, милая. У нас нет будущего – только счастье. Прощай.
В освещённом тёплым светом купе поезда не было никого, кроме меня. Поезда всегда напоминали мне о детстве, о долгих поездках в Сочи в течение трёх дней, когда ты можешь просто лежать на верхней полке и читать книгу за книгой. Поезд – это маленькое вневременное пространство, где можно со спокойной совестью жить так, как ты того хочешь, ведь ты всё равно в пути, даже если просто лежишь на животе, смотришь вдаль за стеклянным окном и читаешь. Мне всегда было в них спокойно. Они напоминали мне также троллейбусы, в которых я ездил до библиотеки и обратно. Движение, когда ты никуда не движешься, спокойное время для размышлений. Даже если меня настигал приступ, я мог успокоиться только в троллейбусе, зная, что здесь меня никто не найдёт и что жизнь продолжается, покуда я просто сижу и читаю. Я сбился со счёта, сколько книг я прочитал в общественном транспорте, сколько тяжких переживаний прочувствовал. Лимб, серое ничто, нирвана – поезд был воплощением всего этого – была у него некая мистическая суть, исходящая из медитативных покачиваний под «Чух-чучух». Здесь можно было открыть третий глаз, увидеть Бога, познать истину, уверовать в новую веру. Будто жизнь пробегала перед глазами – так быстро сменялись за окном пейзажи. Осень сменялась зимой, города безлюдными лесами и полями с далёкими холодными горами на горизонте. Я много думал, пока держал свой недолгий путь и совсем не мог уснуть. Не похоже было это на муки совести, тяжкие мгновения в Гефсиманском саду – ожидание своей Голгофы. Скорее это было безболезненное изменение, как Протей мог менять свою форму, так и я менялся. Сложный анализ всего происходящего кипел в моей голове: делаю ли я всё правильно? Так ли должна выглядеть жизнь счастливого человека? Мудр ли я, потому что знаю, что ничего не знаю, или же это лишь подтверждает мою глупость, ежели я могу считать себя хоть немного мудрым? Парадоксы философии крутились в голове, как планеты вокруг Солнца. Сложно гнаться за мечтой, когда она так туманна и не имеет какой-либо формы. Я знал, что просто хотел быть с Элли. Знал, что мне ничего не нужно. Знал, что хотел умереть и раствориться, кануть в небытие, пожив лишь немного в любви и заботе о ближнем. Я не хотел возиться в этой иррациональной, смешной жизни, не хотел быть шутом и хотел хоть что-то из себя представлять в своих собственных глазах. Могли ли моей жизнью восхититься? Назвать это подвигом? Могли, как могли бы сказать и противоположное, но сам я не считал это ни бредом, ни героизмом. Это просто была жизнь душевнобольного человека, в которой он сам всё испортил и сам всё чинил, сооружая себе странной формы надгробный монумент – некий чёрный обелиск.
Я взял ручку и несколько листков бумаги, вспомнив, что когда-то я занимался писательством очень серьёзно и совсем перестал это делать в своём пути, с которого, как мне казалось, я всё же сбился. Если жизнь моя полна ошибок, то пусть тогда тот, когда узнает о моей жизни, сам сделает выводы и не допустит подобного абсурда в своей истории, не совершит неверного решения или же увидит в этом способ достичь своих целей. Весь путь я писал, изредка лишь поглядывая в даль за окном, находя в ней умиротворение и вдохновение. Разберитесь, что я делал не так. Пусть каждому это будет моим завещанием – я слишком далеко зашёл, и нет пути назад. Элли… Элли, как же я скучаю!..
К глубокой ночи я понял странный парадокс нашего времени, заключающийся в том, что, на мой взгляд, в мире есть некая система угнетения духа особо пылких индивидов. Посмотрите сами, в двадцать – двадцать пять лет человеческий организм находится на пике своих интеллектуальных и физических возможностей, но что делают с ним в это время? Мучают его по несколько лет учёбой, не имеющей смысла и заключающейся в проявлении хитрости, смекалки, лизоблюдства и переписывании лекций, чтобы в конце концов это всё стало макулатурой. Либо же попадаешь ты в армию, где из тебя делают дегенеративную и озлобленную форму жизни, проведшую свои золотые годы по стойке смирно, драя унитазы, маршируя и угнетая самого себя фикциями и играми в солдатиков, что само по себе вызывает лишь смех. Принуждают заводить семьи в столь раннем возрасте, рожать детей, работать на износ ради какой-то не имеющей ценности идеи, навязанной нам другими. Либо же рекомендуют пропить, протанцевать, просмеять всё это золотое время, чтобы затем горькое сожаление мучило нас до конца дней. Нас стремительно угнетают, хотят уничтожить всякое сопротивление, всякий потуг к революции, ведь статистика говорит, что основная масса бунтующих состоит из молодых людей примерно этого возраста. Всё воспитывает в нас либо бессердечье, либо инфантилизм, но в любом случае – покорность. В одном случае мы получаем человека-кирпича или идиота, не умеющего жить, а в другом случае сопливого нытика и слепого ребёнка в теле взрослого человека. Во всяком случае мир полнится слепцами, смотрящими на мир широко открытыми глазами. Я был сублимацией всего того, что так не нужно этому миру сейчас, и не было ничего удивительного в том, что я нахожусь там, где я сейчас есть – в междумирье, не принадлежа ни духовной части вселенной, ни физической части Земли. Древнегреческие философы не знали Христа и не могли быть христианами – за это Бог отправил их в ад, в этакую бесконечную очередь в поликлинику, где у них нет талона. Очень милосердно. Любит ли он нас, если даже такие люди попали в преисподнюю? Думаю, каждый сам для себя найдёт ответ. В поезде у меня закончились таблетки, купить которые в Германии с моими рецептами не представлялось возможным.
Германия – последний рубеж перед моей целью. Вокзал Берлин-Центральный был покрыт лёгким одеялом свежего мягкого снега. Мне всегда казалось, что зима – это плохое время года, особенно для таких, как я, вынужденных сидеть в ненавистной квартире. Быть может, это было мило для тех, кто жил с большим толстым котом, в достатке, в тепле у камина грея ноги в шерстяных носках, укутавшись в мягкий плед, но я встречал Новый год один, даже не ставя ёлку. Для меня это было суровое время холода, депрессии и печали: все ходят угрюмые, злые, замёрзшие, не услышишь ни от кого доброго слова. Но здесь зима была какой-то иной. Если серые панельки на фоне серого зимнего неба, украшенные серыми окнами, в которых живут серые люди своими серыми буднями, внушали лишь смертельно опасную тоску, то здесь снег был подобен аккуратно и органично вписанной в общую атмосферу детали холодного сезона – это было праздничное украшение города. Было похоже, что без снега город потерял бы львиную долю своей очаровательности. Самое главное, что здесь зима была тёплой по меркам россиянина. Разве это зима? Где минус тридцать пять? Где вьюга и пробирающий до костей ветер степей? Где адский холод, от которого руки синеют, а кожа отшелушивается? Тоненькая курточка, шапка бини и кожаные ботинки – вот ты и готов к «холодной» зиме. Чудеса! Зима была на родине совсем не романтичной: прогулки превращались в муку двух заблудших в буране несчастных, рестораны полнились людьми, потирающими ладони, замерзал рот до такой степени, что сказанное «Я тебя люблю» превращалось в «Я тепя любфлю», а поцелуй холодных влажных губ мог застолбить вас на месте, будто вы облизали металлическую трубу на морозе. Встречать тепло с чашкой чая было мило, но где же этот дух новогодних фильмов, когда все гуляют и смеются? Обычно это выглядело как пятиминутный запуск в небо фейерверков с последующим за ним «Бр-р, всё-всё, с Новым годом! Пошли домой быстрее – холодно, пиздец!» – вот и вся романтика. Я взял кофе с собой в кофейне неподалёку и бродил по улицам, озираясь широкими глазами на город, о существовании которого только слышал, идя к своему типичному отелю, который всем своим видом требовал от меня, чтобы я ни в коем случае не оставался дома, а изучал жизнь, кипящую вокруг меня. Пар густыми облаками вырывался из моего горячего от свежего кофе рта. В голове играла песня Arctic Monkeys Why’d you only call me then you’re high. Я покачивал головой в такт и шёл, улыбаясь прохожим, а под языком растворялся последний десерт. Иногда мне улыбались в ответ.
Когда я расположил свои вещи и отправился знакомиться с миром, я понял, что меня не прельщают ни здание Рейхстага, ни Бранденбургские ворота, ни Музейный остров, ни Берлинская стена, ни Пергамский музей, ни дворец Шарлоттенбург, ни Церковь Святого Николая, ни музей мадам Тюссо, ни мемориал жертвам холокоста. Несколько дней я безликим духом бродил по Берлину, но он не радовал меня ничем, кроме как снегом. Я не находил здесь ничего интересного мне. От всего пахло кладбищем, пафосом, напыщенностью. Больше не радовало меня бродяжничество по обелискам прошлого, не радовали и достижения нового времени. Я устал от этой ходьбы и наелся вдоволь созерцанием «прекрасного». Я нарушил собственный обет и теперь вспоминал, как в детстве я любил есть конфетки в виде пчёлок с фруктовым джемом внутри. Однажды я съел килограмм, отчего затем меня вырвало, и больше я не мог их видеть. Моё душевное метание из стороны в сторону измотало меня. Безостановочный путь утомил. Каждый раз, когда я бросался в объятия жизни, болезнь обливала меня холодной водой, запрещая всякую радость. Куда должен привести меня мой путь? Я сижу в холодном номере отеля зимой в Берлине, зайдя так далеко, и не понимаю, куда я иду. Слушаю снова Bohren & der Club of Gore, куря сигарету в темноте. Ощущение, словно я блуждаю по Сахаре кругами, видя миражи вдалеке, держа к ним путь. Я слез не по собственной воле с таблеток и откатился назад, в самое гадкое состояние, когда чувствуешь себя опустошённым и когда смерть стучится тебе в окно, улыбаясь и подзывая костлявой рукой. Два моих глаза напоминали пустые почерневшие лунки черепа. Весь свет стал вновь серым, а голоса уже начинали подкрадываться к моему уху, навевая мне воспоминания о прошлом, от которого я так долго бежал. Боялся спать, боялся жить, боялся тесных и широких пространств, боялся времени и скоротечности жизни. Столь долго формировавшийся фундамент вмиг треснул, как тонкое стекло. Расколотый на миллионы ничем не связанных осколков личности, я тупо всматривался в стену, ожидая, когда она посмотрит на меня своими воспалёнными глазами без век.
Я вспомнил своего отца, все его истории. Он объездил полмира, обошёл вдоль и поперёк многие страны, видел такое, что не видел даже я, прошёл через многое, и были мы похожи столь сильно, что и нельзя было нас сейчас отличить. Он нашёл себя на дне стакана. Неужели это ждёт и меня? Возвращение туда, где я был вроде как дома? Осмотрев всё, сделав круг, вернуться домой в позоре? Он в спортивных штанах и пальто без всяких денег – я без средств, родных и друзей, обретая лишь больше вины. Оба найдём себя на дне стакана? Только его не убивало это, а меня убьёт очень быстро.
В моей руке ледяная телефонная трубка аппарата метро. Идут гудки.
– Алло. – говорю я в трубку.
– Дэ-а-а?
– Алло, пап, это я.
– Авгуша?..
– Да.
– Ого-го! Какие люди! Я!.. До тебя дозвониться не мог!
– У меня были небольшие проблемы со связью. Сколько ты раз звонил?
– Два р-р-раза! Думал, ты отца своего больше не любишь! Всё! Кирдык! К! Ну что ты, перестал переживать из-за призыва уже?! – речь у него была хуже некуда, да к тому же ещё заплетался язык.
– Из-за чего?.. А, призыва. Да, пап, перестал. Я же говорил с тобой уже об этом.
– Ну-у-у да-а. Ладно!.. Ты же там пишешь сценарий?..
– Э… Да, писал книгу.
– Скинь мне… Почитать! – его голос сильно менялся от слова к слову.
– Не могу, она ещё не готова. Мы же договаривались, что я только полностью готовое произведение скину.
– Я хочу прочитать! Ну… Чтобы понимать твою мысль… Проконтролировать!
– Проконтролировать мою мысль? – мой голос стал холоднее сибирской зимы. – То есть произведение, пронизанное одной мыслью, как красной нитью, имеет меньшее значение, чем его вырванный кусок, смысла не имеющий?
– А вдруг ты пишешь ерунду какую-нибудь?.. Помогу тебе.
– Поможешь мне? Вот как? А где же ты был всё это время, а? Ты хоть знаешь, блядь, где я? Я, сука, в ёбаном Берлине! В Берлине, твою мать! Тебе звонила моя мама – это сто процентов, но ты даже этого не помнишь! Из всех людей, кого я бросил, ты единственный, кому я захотел позвонить в сложный час, и ты, сука, опять в стельку пьян, мудила! Ты же обещал мне бросить! Сказал, что завязал!
В трубке слово взяла звенящая тишина.
– Мда-а, тяжёлый ты… человек! Сложно с тобой будет жить девушке… Ты ведь не заводишь отношений, м? Пошёл учиться, да? Грызть гранит науки!
Я со скрежетом стиснул в руках трубку.
– Да пошёл ты на хуй, проспиртованный кусок старого дерьма! Один хер забудешь, что я тебе звонил!
Трубка врезается со звоном в своё гнездо и падает, повиснув на проводе, как висельник. Кулак мой тут же непроизвольно разбивает стекло телефонной будки, заливая моей кровью стены и пол. Разрывая кожу на кисти, впиваясь остриями бритвенно-острых лезвий до кости.
– Сука! Сука! Сука! Твою мать! – крик мой раздался на всю станцию метро, эхом прогудев в туннелях.
Я тяжело дышал, полный гнева и сожаления. Куда я зашёл? Что я здесь делаю? Я хочу домой… Я совершил такую ошибку! Ошибку! Глаза красные от давления, гримаса изображает сплошную боль. Холодный серый снег в ночи, освещённой фонарями, напомнил мне клип на песню Виктора Цоя. Плетусь по тропинке в сумраке, а за мной остаётся длинный кровавый след. Как там?.. «Пожелай мне удачи в бою… Не остаться в этой траве… Не остаться в этой траве… Пожелай мне удачи… Пожелай мне-е-е-е удачи!.. И есть чем платить, но я не хочу… Победы любой ценой… Я хотел бы остаться с тобой… Просто остаться с тобой… Но высокая в небе звезда!.. Зовёт меня в путь…»
– Хэй, парень! – чей-то голос по-русски прервал мою тихую песнь.
– Хэй, стой, у тебя кровь!
Толпа из человек шести подбежала ко мне. Среди них было три белых, два темнокожих и один вроде как казах.
– Ты чё там учудил! Ёб твою мать, да ты себе вену вспорол, дурень! Бля, Измаил, доставай хэннесси!
– Че-е-е-е, да ну, ты гонишь!
– Доставай, копчёный ты болван!
Измаил вытащил бутылку и передал своему другу, после чего жидкость сразу же брызнула мне на порезы. Я взвыл, стискивая зубы. Глубокие раны жёг премиальный виски.
– Потерпи! Сейчас перестанет жечь!
Он обернул свой шарф вокруг моей руки, потуже затянув чуть выше локтя.
– Что случилось?! Ты нахрена себе руку там вспорол, дебил?!
– Да так. Звонок неудачный. Вы русские?..
– Учились вместе в МГУ, работали по обмену, а как сдружились, так и решили уехать. Мы родную речь везде узнаем – в ней слишком отчётливо звучит дом. Ты где живёшь? Проводим тебя.
– В отеле, но я не хочу туда – вскроюсь.
– Ого! Да у тебя с башкой проблемы, приятель! На чём сидишь? Меф, герыч, ЛСД? Мозги выжгло?
– Хах… Если бы. Антидепрессанты, фенибут, транквилизаторы. Всё кончилось…
– И из-за этого ты решил себя убить? Че, даунгрейднулся? Откатило тебя?
– Ага.
– Ясно. Пошли с нами. Потусишь, в себя придёшь.
– У меня денег мало, парни.
– Забей, угостим. Давно мы нашего брата не видели, да и ты в форме не самой лучшей. Расскажешь, что тебя вообще сюда привело. Пошли!
Мы сидели в небольшом баре, расположенном в центре Берлина. Внутри было довольно шумно, отчего и так болевшая голова раскалывалась вдвойне. Перед глазами всё плыло.
– На, выпей.
– Мне нельзя пить.
– Ты уже слез с таблеток. Какая разница? Всё равно же смешивал – у тебя на лице написано. Пей!
Я сделал глоток хорошего виски, обжигающего горло и наполняющего пустой желудок теплом. Послышалось громкое урчание.
– Не говори, что ты ещё и не жрал ни хрена! О боже, что за подарок судьбы! Измаил, закажи парню поесть, а то он щас сдохнет за этим столом или наблюёт на него! Да, да, я тоже тебя люблю, засранец, не выёбывайся! – он повернулся лицом ко мне. – Ну, так что? Что ты здесь делаешь вообще? Мне казалось, что выбраться практически невозможно из России, да и ты не в лагере для беженцев. Тебя как звать-то вообще?
– Эмиль.
– Меня Макс, – он протянул мне свою руку. – Приятно познакомиться!
– Спасибо, Макс. Ты меня спас там.
– Ничего! У нас в крови как тяга к помощи, так и желание подохнуть побыстрее. Никакая ментальность этого не изменит. Порез не глубокий оказался, но кровушки ты хорошо пролил. Но да ладно. Зачем ты здесь?
– Я прибыл сюда в поисках своего… Не смейся только, но счастья.
– Не похоже как-то, чтобы ты его нашёл.
– Да, я объездил много стран, но так и не понял, что именно оно из себя представляет. У меня есть последняя остановка в Праге. Думаю, что что-то ждёт меня там.
– В Праге? Интересно. Город как город. Был там пару раз, но ничего такого не нашёл, хотя есть пара местечек интересных, впрочем, как и везде. То есть ты ищешь сам не знаешь что везде и нигде?
– Получается, что так. Я идиот, да?
– Да почему же? Могу тебя понять. Кто знает, сколько нас, таких бедолаг? Бежишь небось от чего-то?
– Ага. А что, так видно?
– На морде написано, братанчик.
Мы выпили ещё по глотку виски, а затем мне принесли жирный бургер с говядиной и картошкой. В этом баре его подавали без волосинки между булочкой и мясом.
– Как тебе Берлин?
– Как могила.
– Это не Бали или Мальдивы, где радости на каждом шагу. Неудивительно, что тебе не очень-то понравилось. Да только ты смотришь не там. Везде этого политически-драматического дерьма хватает, да вот только как-то люди продолжают же жить. Я лично не выгляжу как жертва вины, плачущая по холокосту, хоть здесь на каждом шагу по памятнику.
– Люди разные бывают, Макс.
– Да только никто не хочет в конечном счёте провести свою жизнь в страданиях, думая о том, что давно уже прошло. Счастье тебе не найти в прошлом, да и в будущем его тоже не бывает. Оно мимолётное и живёт только настоящим. Вот я сейчас счастлив! За столом со мной интересный человек, превративший мою классическую попойку в занимательную беседу. Хороший виски, жратва и приятный собеседник – что ещё нужно для того, чтобы поймать счастье?
– Наверное, ничего. Может, и я чувствую сейчас себя немного счастливым. Не понимаю, какие ощущения испытывает человек, когда нагоняет счастье.
– Тебе должно быть спокойно, и ты не должен хотеть, чтобы момент заканчивался.
– Похоже на обречённость.
– Тоже верно. Обречённые всегда ищут счастья. Я тебе кое-что покажу. Тут есть небольшая закрытая стройплощадка: на ней мы проводим своеобразные представления. Не спрашивай какие – сам увидишь. Ты же ищешь изнанку жизни? Вот ты на неё и посмотришь. Нет ничего удивительного, что столь тривиальные вещи, как посещение топ десяти достопримечательностей, не принесли тебе никакого удовольствия.
Я не спорил, подчиняясь судьбе, и как только мы доели и собрались, вышел на прогулку с компанией ребят, которых знал от силы час. Звучало как опасная затея, но что я теряю?
На заброшенной стройке было довольно людно – человек пятьдесят или семьдесят толпилось на открытом пространстве, окруженном лишь холодным бетоном. Я увидел высоко стоящие прожекторы и сделанные из железных прутьев стенки октагона. Люди были какие-то радостно-злые и напоминали мне посетителей некой арены, требующих хлеба и кровавого зрелища.
– Здесь проводят подпольные бои. Мужики херачат друг друга, а мы выкладываем это на ютуб, зарабатывая на ставках и просмотрах. Такое мини-хобби. Тебе повезло! Сегодня бой Томми Savage против Мустафы BloodyBoy. Заруба будет конкретная! Они чемпионы.
– А кто спонсирует всё это?
– Хороший вопрос. Есть один человек, кстати, что забавно, в Праге. Вольфганг зовут. Мрачный парень – жуть! Но любит зарабатывать на всякого рода изнанках жизни. Хотя даже не так. Он скорее любит их организовывать, потому что я особо интереса в прибыльности с его стороны не замечал. У него своя какая-то философия, и занимается он всем подряд. Я особо не в курсе, ведь работаю через посредников. Он такой типа король странных удовольствий. Стремный тип, короче говоря, Но на его деньгах удалось сколотить неплохое шоу. Смотри! Вот щас заходить будут!
С двух сторон октагона стояло по мужчине средних лет. Томми был коренастым и не очень высоким парнем со звериными, озлобленными глазами. Его лицо было усеяно шрамами, а один так и вовсе шёл вдоль всей щеки от уха и заканчивался на подбородке.
– Это Томми! Реальный упырь, просто больное животное! Его ещё никто не побеждал. Бьётся, как забитый в угол зверь. Говорят, что однажды он откусил парню ухо, крича, что сожрёт его сердце, убьёт его мать и пнёт его ребёнка по яйцам. Моя бы воля, я бы лучше его усыпил, но на нём делается шоу, поэтому пускай живёт. Всё равно таких рано или поздно убивают. А вот там стоит Мустафа! Да, здоровый хер такой!
Мустафа визуально весил в два раза больше Томми и был высоким темнокожим парнем с добрыми глазами и спокойной мимикой.
– Мустафа славится своей хладнокровностью. Его будто уронили в чан с транквилизаторами в детстве, и теперь он не знает, как улыбаться или плакать. Эмоции не выдают его действий, поэтому сложно в бою его читать. Бьётся он красиво, но шоу из-за него так себе.
– А это вообще нормально, что у них разница в весе и росте кардинальная?
– Так в этом вся фишка. Кому интересно смотреть на бои одинаковых челов, тот пускай врубит телик. Мы даём нормальное шоу, в котором есть на что поглазеть. Согласись, уже интригует!
– Не спорю.
Рефери подвёл двух рукопашников в центр октагона. Защита была минимальная – всего лишь бойцовские бинты на руках и ногах. Взгляды были у них зверские, но перед началом боя они пожали друг другу руки и хлопнулись в ладоши, немного улыбаясь.
Начался бой. Томми иногда побивал сам себя по лицу, и выглядело это так, словно он только сбежал из дурки. Мустафа спокойно стоял в стойке, медленно передвигаясь по рингу. Вот он делает выпад передней рукой, а затем пытается второй пробить в голову прямой удар. Томми вовремя отскакивает, умудряясь ногой с мощным шлепком попасть по бедру Мустафы, но тот не потерял равновесия, а попытался топорно ударить Томми в грудь ногой, отчего последний отлетел к стене ринга. Мустафа в один прыжок подлетел к нему и хотел начать череду ударов, но Томми сразу же прописал хороший сочный удар ему в печень, а затем хорошим апперкотом треснул по роже, продолжая череду ударов в грудь. Мустафа наотмашь шлёпнул ладонью Томми по уху со звоном, разлетевшимся по заброшенной стройке, отчего тот пластом слёг на холодный пол, но сразу же, едва пролежав секунду, начал вставать. Мустафа сделал выброс ноги сбоку, метя в корпус, но Томми поймал его ногу и, всем весом навалившись, начал продвигать Мустафу вперёд, лупя его в голову, в конце концов повалив его на пол и начав зачем-то неистово вопить, как больное чем-то создание. Мустафа перекинул его через себя и хотел занять доминирующую позицию сверху, но Томми, как змея, вырвался из захвата и в прыжке угодил Мустафе коленом прямо в нос, а затем нанёс два сокрушительных боковых хука в стиле Майка Тайсона по роже. Мустафа с грохотом повалился на землю, растекаясь, как желе. Крови с них натекло – просто ужас! Толпа подняла такой триумфальный галдёж, что слышно нас было, наверное, во всём Берлине. Как ни странно, Томми помог подняться Мустафе, после чего они по-дружески обнялись, вместе выходя из октагона, посмеиваясь и что-то бурно обсуждая.
– Хочешь прикол, Эмиль? Они одноклассниками были и довольно хорошими друзьями.
– Что может подвигнуть друга бить своего друга за деньги?
– Им это нравится, и они зарабатывают на этом. У всех своё видение мира. Для кого-то это зверство, для кого-то спорт, а для кого-то просто развлечение. Причём неважно, ты на ринге или смотришь, – мнения разные у всех. Кто-то в порнухе снимается, кто-то торгует, кто-то на трассе стоит, кто-то бьёт людей, и многое другое. Но все люди в конце концов: у всех есть друзья, есть близкие, которые их понимают. Жизнь – сложная штука, Эмиль, но не нужно её усложнять какими-то мыслями о высокой морали – они сейчас не помогают. Живи попроще, кайфуй от того, что приносит тебе удовольствие, и не спрашивай разрешения на твоё счастье.
– Ты очень мудр для организатора уличных боёв. У тебя, случайно, не было в предках римского императора?
– Хах, не, я не мудрый. Меня просто жизнь этому научила. Я когда-то так же много думал, как и ты, ходил несчастный, убеждая себя, что моя какая-то там философия делает меня лучше других. Да только про тебя и твою философию все забудут, когда ты помрёшь, а вот получил ли ты удовольствие от жизни? Если нет, то ты идиот. Вот и всё.
– Чёрт! Как же ты прав, Макс. Но как ты начал так жить?
– М-м? Да не помню даже. Знаешь, поезжай-ка ты в Прагу. Найди Вольфганга. Как это сделать, не подскажу – сам не знаю. Но почему-то мне кажется, что он тебе поможет.
– Что ж, хорошо. Спасибо тебе, Макс. Завтра я уеду.
– Удачи, Эмиль! Заезжай в гости, если будешь жив. Найди своё счастье.
Он сказал это так, как сказал это же Брайан в Алжире, когда я прощался с той весёлой компанией. Меня посетило странное дежавю, будто судьба подсказывала мне, что я на верном пути. Осталось ещё немного. Лишь бы дотерпеть. Несколько часов в поезде, и я доберусь до конца. Держись, Эмиль!
III. У Смерти знакомые глаза
Опять старый добрый поезд спасал меня от тёмных духов, преследовавших меня. В купе я был сокрыт, как в бункере, недосягаемый никаким злом. Мне казалось, что так выглядит мой рай: один бесконечный рейс по прекрасным местам с пятнадцатиминутными остановками во всех уголках галактики или даже Вселенной, бороздящий бескрайние просторы в реальности, где никогда не погаснет Солнце и мир не умрёт от тепловой смерти или энтропии. Смотрите! Сейчас мы влетаем в галактику Андромеды а роботизированный голос занудно говорит нам: «Галактика Андромеды имеет как выраженную сферическую подсистему, так и диск с заметными спиральными рукавами, поэтому по классификации Хаббла её относят к типу Sb. Диск содержит более половины звёздной массы галактики, имеет искривлённую форму, в нём наблюдается кольцо радиусом 10 килопарсек с повышенным содержанием областей H II и OB-ассоциаций. Балдж и гало сплюснуты, бар в галактике напрямую не наблюдается… В центре галактики имеется двойное ядро, а на периферии наблюдаются различные структуры, образованные приливными взаимодействиями. Звёздное население этой галактики в среднем более старое, чем в нашей галактике, а темп звездообразования более низкий и составляет лишь 20—30% такового в Млечном Пути… Следующая остановка – экзопланета PA-99-N2b… Обратите внимание на живописные виды в виде горного хребта Гидра-474-b, имеющего несколько спиралевидных расхождений по всей протяжённости планеты… Некоторые хребты под воздействием аномалии поднялись из низших слоёв коры планеты, зависнув в воздухе, напоминая поднятые головы мифической Гидры… Просим быть осторожными при посещении вневременной аномалии, чьё присутствие выражается в резких скачках физического состояния объектов, находящихся в ней… Как результат, объекты, попавшие в аномалию, помолодели до состояния младенца, пробыв там несколько часов… Вас ждёт увлекательная поездка по живописным реверсированным водопадам, посещение висящих живых садов, умеющих закручиваться в причудливые формы, когда люди смеются. Обратите внимание на местную фауну, представляющую из себя стометровых рептилий, питающихся камнями и растительностью, а также на десятидюймовых приматов, имеющих свою культуру „Тимбакс’кси“, повествующую о мире во всём мире и имеющую некоторые сходства с земным буддизмом. Не пропустите их умиротворённых мордашек!»
И мы несёмся на этом звёздном экспрессе, не зная ни душевной боли, ни старости с болезнями. Наши сердца открыты новому, а глаза готовы вечность созерцать необъятную Вселенную. О, взрыв сверхновой! Просим всех надеть солнцезащитные очки – у кого-то свершилась мечта! Давайте обрадуемся за этого счастливчика и поаплодируем в лучах его радости!
Как только я ступил на чешскую землю, меня пронзила невыносимая головная боль, будто тысячи игл врезаются в мозг – обезболивающие не помогали. Мир был всё так же сер и невыносим, в глазах плыло, и меня тошнило, но всё лишь подтверждало мою близость к назначенной цели. Денег осталось совсем немного, а отель не ждал меня в этот раз. Я ступил в последнюю главу своей жизни, не зная, что мне делать и куда идти. Глупо было ожидать, что меня встретит кортеж, полный уникальных личностей, зовущих меня в свой театр для сумасшедших, но в душе я так на это надеялся.
К вечеру я снял по доступной мне цене скромный номер в отеле, уже привыкнув к небольшим скромным комнатушкам. Не зная, что делать, я отправился, по привычному сценарию – культурно разлагаться живьём на улицах города, пялясь на достопримечательности. Это не было фильмом, где я каким-нибудь волшебным образом увидел бы вдалеке Вольфганга, поняв с помощью мистической связи, что он тот, кого я ищу. Затем он бы скрылся в толпе, а я бы бегал по городу за ним, а кадры сменялись бы один за другим молниеносно. Потом бы я его потерял, но услышал бы хлопок какой-то старой двери, выглядящей очень подозрительно, и зашёл бы в неё, а там!.. А чёрт его знает, что бы я там нашёл, но в фильмах обычно на этом этапе начинается активное повествование. В реальности же я с потухшим, кислым лицом стоял посреди площади Старого города, ни хера не понимая, что мне делать дальше. Купил на ярмарке какую-то тупую булку и грыз её, запивая кофе, пялясь по сторонам. Ну, вот ты и дома, Эмиль! Что будешь делать?
Стоя на площади Старого города, я слышал краем уха, как кто-то говорил – это была молодая пара, в которой особо болтливая девушка всё никак не могла умолкнуть: «Прага, ах, прекрасная Прага, невероятно красивая площадь! Богата исторической ценностью и прекрасными видами… Словами не описать! Милый, помнишь, нас предупреждали о дождях, но нам повезло – ни дождя, ни снега! Солнышко, краски яркие, море впечатлений – я так рада! Мне так нужно было увидеть это своими глазами!..»
Ох, да заткнись же ты, тупица! Ладно, пошли вон – не до вас. Мои глаза рыскали в поисках спасения, остановившись на одной занимательной надписи, одним очень важным словом заманившей меня. Что здесь у нас? Wine O’Clock Shop Prague – то, что мне нужно!
Через полчаса я был изрядно пьян и весел. Бутылка испанской кавы разнесла мне голову своими ледяными пузырьками. Людей море, галдёж стоял адский, но старина Вакх научил меня абстрагироваться от всех этих вещей уже очень давно. Берёшь бутылку, выливаешь её содержимое в себя. Вуаля! Ты излечен от всякого снобизма. Затем берёшь тоненькую вилочку и выхватываешь из салата несколько мидий и креветок. Бац! Кто может тебя побеспокоить?
Компания из двух подружек делала фотографии за соседним столиком для соцсетей, громко смеясь в попытках зафиксировать свои морды рядом с полной тарелкой и бокалом вина. Процесс продолжался несколько минут, сопровождаясь обрывками фраз, предназначенных для бедолаг подписчиков в размере, как мне казалось, пятидесяти человек (сколько ещё найдётся умалишенных, готовых это выслушивать?):
– …это самый лучший город! Тут можно бесконечно смотреть на старые дома, витрины, людей…
Ага, на меня взгляни – сразу передумаешь.
– Трдельник – продаётся везде. Хочу сказать, что это то, что вы должны попробовать СРАЗУ! Когда вы приедете в Прагу!
Что это за, мать твою, слово? Трдельник? Как понедельник, только ты пьян и у тебя синдром Туретта. Сраная булка, а название, будто это ядерная пусковая установка, разработанная в России.
– Для меня это настоящая Прага! Красивое место со множеством кафе, магазинов и музеев. Прекрасные сосиски на улице. Все дороги в Праге ведут сюда! – кривлялась вторая в телефон.
Всё, иди к ебени матери. Можно ещё бокал! Нет! Несите лучше бутылку! Сосиски, блядь… Господи боже…
Внутри ресторанчика было слишком душно, и погода или вентиляция не имела к этому никакого отношения. Взял буклет с информацией о главных достопримечательностях и побрёл оформляться на экскурсию. Я был пьян, делать было нечего, а оставаться где-либо хоть на пять минут – значило приговорить себя к мучительной смерти.
– Поселение на этом месте возникло ещё в X веке. Застройка Старого города менялась со сменой эпох: готические дома…
Меня одолевала зевота, а на лице сияла ироничная улыбка, украшенная красными глазами.
– Главное украшение Карлова моста – 30 стоящих вдоль парапетов скульптур в стиле барокко, изваянные между 1683 и 1714 годами…
А если я сейчас спрыгну с него, я точно умру? Вы не понимаете, мне нужно, чтобы наверняка.
– Собор причисляется к жемчужинам европейской готики, является художественной и национально-исторической святыней Чехии.
Что-то у меня голова кружится… Может, это оттого, что я проклят? Ну, знаете, экзорцизм, изгнание бесов, головные боли от ощущения божественной силы.
– В самой древней части Града стоит знаменитый Кафедральный собор Св. Витта. Это потрясающее готическое сооружение…
Меня сейчас вырвет.
– Малый город Пражский основал в 1257 году чешский король Пржемысл Отакар Второй. Была построена городская стена и…
А король тоже был маленький? Я насмотрелся на портреты в своё время – урод на уроде. И почему в чешских наименованиях так мало гласных? У французов король был картавым, и теперь все они произносят букву «р» забавным способом. Что было у этого? Паркинсон? Туретта? Речевой дефект?
– Пражские куранты, безусловно, являются визитной карточкой страны. Созданы в начале XV века, это старейшие в мире…
Визитной карточкой моего города был ларёк «Виктория», возле которого можно было лицезреть театральные постановки Макбета, Ромео и Джульетты, а также короля Лир. Драма была зашкаливающая. Один раз я участвовал в похоронной процессии кота.
– Этот великолепный дворец в стиле барокко построен в XVI веке и принадлежал княжескому роду Лобковицов. Находится на…
Здесь довольно милая урна. Можно я в неё блевану?
В общем, экскурсия не задалась. Всё происходящее было тривиальным, старомодным, пахло кладбищем и упадком. Везде, где я был всё было знаменитым, уникальным, имело название визитной карточки, имело огромные часы и свои жемчужины. Да только смысла в них не было никакого. Так и представляю, как человек, больной раком, просит исполнить его последнее желание – прокатить его по местам, что он никогда не видел. А он с каждым разом всё грустнее и грустнее. Его спрашивают: «Что случилось? Вы не рады?» А он, долго молча, шёпотом вымаливает: «…И это то, о чём я так долго мечтал?..»
В винном баре, расположенном в центре моего родного города, в компании Георга я чувствовал себя лучше. Когда я напивался с коллегами, вёл беседы на французском и просыпался утром сам не знаю где – я был ближе к счастью, чем сейчас. Когда я навещал свою холодную, но столь любимую мною Элли, я касался эфира, божественного лика Амура, меня навещали мягкие облака, укутывающие в одеяло нежности и любви. Можно обойти весь мир в поисках счастья, а найти его лишь тогда, когда вернёшься туда, откуда начал. И что же? Мне нужно вернуться? Я не мог в это поверить. Это казалось логическим завершением истории, воскрешением из мёртвых, перерождением феникса, но всё же было в этом что-то фальшивое. Не мог я жить ради этого. Я ведь знал, что уже не найду то, что было дорого моему сердцу. Создатель посылал мне какие-то знаки в виде людей, которые принимали меня, просили остаться, а я упирался и продолжал идти, неся свой крест. Разве не совершил я ошибку? Может, мне нужно было сбросить его? Остаться в Алжире или Париже? Поутру я сильно захворал гриппом.
Две недели холодного пота, жара, головокружений, галлюцинаций, тупого смотрения в потолок. Головные боли, кашель, худоба, откат от таблеток вместе с зимой и сильными потрясениями убивали меня, меняя изнутри, делая более холодным, расчётливым и циничным, но и также изводя из меня всякую человечность, оставляя после себя лишь волчий след и смеющийся в ухо рык. Я писал в бреду записки, куря и попивая горячий чай, пытался сформировать какую-то логическую цепь, разобраться в предпосылках, свести всё нитями, как сыщик, но не находил никакого ответа. Всё вело меня к тому, о ком я знал ровно столько же, сколько знал о своём предназначении, – к Вольфгангу. К мистической и далёкой фигуре, покрытой слоем тайн и загадок.
Я изнемог – слёг до конца месяца, не вставая с постели. Уговорил консьержа бегать мне за сигаретами и вином, попросил его купить учебник чешского. Когда он предложил мне трдельник, я послал его куда подальше. За окном кипела жизнь, сменялись сутки, я встречал рассвет и провожал закат, лёжа в кровати. Болела голова, я не мог связать и слова. В бреду мне казалось, что я подобен перу – лёгкий и невесомый, брожу по улицам, вижу всё от третьего лица, улыбаюсь прохожим, встречаю новых друзей, ем тупые булки и пью пряный чай, в составе которого херес. Мы смеёмся, гуляя по площадям, забегая в бары и клубы. Среди них был Георг, Элли, синеглазая, Адиль и Брайан. Я собрал всех своих друзей с разных концов света в этом месте и проживал жизнь, полную обретённого счастья. Между нами не было недопониманий, вражды, суеты – мы говорили на одном довавилонском языке, не зная никаких чувственных преград. Кровь текла из моего носа, но я не чувствовал этого, ведь я был далеко: на ярмарке, держа под руку Элли, целовал её холодный носик, а она смеялась, смотря на меня своими прекрасными зелёными глазами. Георг болтал: «Бра-а-а-атанчик, пошли пофлексим жоска?», а мы смеялись от того, каким он был дурным заводилой. Адиль показывал нам все интересные места Праги, а Брайан вносил в них свой таинственный шарм, рассказывая выдуманные истории, после чего все мы играли в «Фантазию». Я просыпался в поту, с мокрыми глазами, выползая из вымокших до нитки одеял лишь для того, чтобы замёрзнуть и лечь в холодную лужу снова, дабы согреться. Реальность, от которой меня тошнило, я видел по пять минут на дню, всё время пребывая где-то в других местах. Когда было жарко, я чувствовал солнце Египта, а когда холодно – берега Исландии. Покой наступал, когда я бродил вновь по Типасе, а улыбка расползалась по лицу на латинской улице Парижа. Руками я щупал призраков, прося их остаться рядом со мной. Но потом я очнулся в трезвом рассудке, и улыбка покинула моё лицо. Ни волк, ни человек не подавали признаков жизни. Остался лишь фантом, пустая оболочка, спрашивающая себя: «Почему же ты не умер здесь?» Рассудок мой помутнел. Голубые глаза стали серыми.
Через три месяца, с наступлением весны, я лишился всего, что у меня было. Сегодня был последний оплаченный день проживания в отеле – денег больше не было. Лекарств тоже. По восемь часов я сидел в номере, укутавшись в плед и читая книги, качаясь на кресле. Иногда пил чай – без хереса. В номере всегда было тихо, лишь свистящий ветер разрушал тишину шумом проезжающих вдали машин и пения птиц. Это был конец. Зубы вгрызались в трдельник. Периодически я выбирался в парк, прихрамывая, так как нога вновь разболелась, но в этот раз боль совсем не утихала. Сидел на лавочке, смотря на проходящих людей, которые вряд ли меня вообще замечали. Молодые пары и старики, прожившие плечом к плечу лет пятьдесят, компании смеющихся друзей, одиночки с глазами брошенных щенков и бормочущие под нос творцы, одержимые какой-то идеей. Никому из них я не принадлежал, ни к кому не был хоть чуточку ближе.
Блестяще-белая рубашка, выглаженные брюки, начищенные туфли и пальто из прачечной. Волосы чистые, кожа гладкая. Я держал путь сначала в винотеку за бутылкой вина – шабли, думаю, а затем в магазинчик за бритвой. Часто представлял себе этот день, но не думал, что он когда-нибудь настанет. Разные способы крутились в голове – я много читал об этом и знал практически всё, но склонялся к мучительной классической смерти от разреза вен вдоль, а не поперёк, хотя знал, как можно уйти, ничего не почувствовав. Хотел смотреть в глаза смерти, хотел цепляться за жизнь из последних сил, которых практически уже не было. Встретить её в рассудке, понимая всё, что происходит со мной. Мне не было страшно.
Под пальто скрывалась бутылка. Я брёл по узкой тёмной улице к магазину, столкнувшись плечом с каким-то парнем в дублёнке. Может, специально, а может, и нет.
– Куда прёшь, козлина? Пошёл ты! – крикнул я ему волчьим рыком.
– Че? Совсем больной, что ли? Стой!.. Август?..
– Откуда ты?..
Бутылка выпала из рук, разбиваясь на тысячу осколков. Я вглядывался в до боли знакомое лицо с чертами азиатской внешности. Короткая опрятная бородка, хорошая и модная стрижка, повзрослевшее лицо. Я смотрел на Адиля – друга моего детства, которого не видел практически пять лет.
– Адиль! Господи! Адиль! Привет! Извини меня!
Я подбежал к нему, прижимаясь так, словно был сыном, вернувшимся с фронта, которого встречала родная мама.
– Прости меня, что я так резко! – искренне начал извиняться я. – Настроение дерьмовое было!
– Ты выучил чешский? Что с такой приключилось? Выглядишь, труп.
– Иронично… Я тут три месяца сижу.
– Три месяца?! Ты почему мне не написал? Не позвонил? Я же сотню раз тебя звал, а ты, однако таки, добрался. Фух, я уж думал, что не получилось у тебя.
– Не получилось что?
– Эмиль, дружище, – он подмигнул мне. – Я рад, что ты вернулся домой.
Я был в шоке. Сложно было собрать мысли в кучу.
– Погоди, ты знал обо всём? Почему не встретил меня тогда?
– Сроков не было. Я думал, ты догадаешься позвонить своему другу, когда приедешь. Выглядишь ты паршиво – как самоубийца.
– Хах… Мда… Я, в общем-то, за бритвой из дома вышел. Вот так комедия.
– Совсем ебанулся? Завязывай давай. Пошли, покажу тебе Прагу.
– Э, не, спасибо. Я уже посмотрел. Последний раз меня вырвало в туалете музея – видимо, я переел этих экскурсий.
– Дурень, зачем мне тебе показывать долбанные соборы? Я покажу тебе реальную жизнь, – он, как всегда, смеялся и улыбался с лицом Конфуция. Я называл его так в школе, когда мы вместе пропускали уроки, чтобы выпить пива.
– Я рад, что нашёл тебя.
– Я тоже рад, что ты выбрался из этой жопы. Всегда переживал, как там мой весельчак Август? Август здесь, а вот весельчака не вижу, но это дело поправимое.
– А куда мы идём?
– В бар «Госпожа Прага». Я там работаю барменом.
– Ты же сюда по учёбе поехал.
– Ну да. Я и учусь, да только мне нужно продержаться до получения места на жительство и разрешения на работу. Работа и так есть, а место на жительство я получаю в следующем месяце.
– Забавно так. В школе ты сдал всё на тройки, а в итоге оказался в самом шоколаде.
– В жизни решают не оценки и усердие, а хитрость и смекалка.
– Ты это доказал, поэтому не поспорю. Эй, иди помедленней – у меня нога болит!
Он лишь с усмешкой покачал головой и сбавил темп. Пока шли до бара, мы беседовали о делах прошлого, обо всём, что со мной и с ним случилось. Путь оказался неблизкий, и времени хватило на то, чтобы я в краткой форме рассказал ему, что со мной происходило за последние полгода.
– Да уж, помотало тебя, конечно, дружище. Ну ничего, мы тебя быстро на ноги поставим. Ты ведь добрался до конечной остановки.
– А ты не расскажешь мне, как так вышло, что ты в курсе?
– А, тут всё просто. Я работаю на человека по имени Вольфганг. У него широкие связи всюду. Как-то раз ему поступило предложение на липовое гражданство для тебя, а у нас как раз пацан один, ну, Эмиль, скопытился без подтверждения смерти ещё. Вольфганг, бывает, спрашивает у меня совета, и так совпало, что я узнал твоё имя в документах. В общем, цену быстро сбили до минимума, скинулись и оплатили тебе самый дешёвый маршрут – не очень удобный, но сейчас в мире тяжело перемещаться стало. И вот ты здесь. Странно, да? Такой вот у человека фетиш.
– Ты его приближённый, не расскажешь мне о нём?
– Нет, – резко оборвал Адиль. – У тебя будет возможность его спросить самостоятельно. Мы почти пришли.
В дверях стояли вышибалы, которые пропустили нас, когда Адиль по-братски с ними поздоровался. У них на мордах было написано, что пару людей они в жизни своей убили, хотя глаза были добрые. Даже как-то неловко стало. Я быстро просочился сквозь них и прошёл внутрь. Меня пронзило неимоверное чувство дежавю, и я пытался всеми силами вспомнить, почему я ощущаю это место таким знакомым. Несколько минут я кропотливо ковырялся в памяти, а затем вспомнил. Ночь после ужина с Элли! Мне снился сон. Мне снился этот бар! Я решил не торопиться делиться своим открытием с Адилем, чтобы он не счёл меня совсем умалишённым, хотя искушение было неимоверное. Помещение пестрило тёмными и красными красками, подрагивающим сиянием свеч, живым пением и прекрасным лаконичным джазом, бывшим и не весёлым, и не грустным. Он просто играл, и играл так органично, будто это была сама тишина, вокруг выстроили её более совершенный образ.
Адиль усадил меня на место за угловым столиком и сказал ждать его. Идти мне было некуда, а в отеле ждала смерть – выбора жизнь мне не предоставляла, и этому я был рад. Пройдя столько миль, приняв огромное количество самостоятельных решений, сейчас я был готов только на покорность и слепое следование тому, что несёт мне судьба. Вдалеке, в противоположном углу, сидела девушка: сложно было сказать, сколько ей было лет – на лице читалась мудрость тысячи зим, но такая гладкая, подтянутая кожа и элегантная фигура без изъянов кричали: «Не больше двадцати пяти!» Слишком она была хороша. Я почувствовал какое-то шевеление в области чресл и устыдился его, немного покраснев, когда она бросила на меня странный, будто немного смеющийся взгляд из-под полузакрытых век. Я отвернулся, не желая больше смотреть на неё, и просил свой организм перестать показывать свою животную невоспитанность – я не знал женщины несколько месяцев. Я не видел любимую больше полугода. Почему-то мне стало неимоверно себя жалко. Всмотрелся в отражение пустого, гладко натёртого бокала, видя в нём своё растянутое изображение, я задался вопросом: «И это я?..» Худощавый, лицо вытянутое, глаза впали ещё глубже в череп, а на общей гримасе написано, что я болен. Неприятно мне было смотреть на собственное отражение. Неприятно было смотреть в зеркало, когда снимал одежду: мышцы ещё имелись, но я явно скинул десяток килограммов, бывших далеко не лишними. Генетика от отца играла мне на руку, сохраняя во мне иллюзорный облик жизни, тогда как внутри царил мёртвый сад.
Её тонкое лицо было похоже на соединение всех женщин, что я когда-либо любил. Длинные стрелки не были мне отвратительны, хотя я не любил макияж, являясь сторонником естественности, но выглядели они так, будто с ними она родилась. Тёмная помада, длинные тканевые перчатки до локтя, сигарета на мундштуке и светлые, аккуратно спадающие на плечи волосы. Я не видел её, но образ стоял перед глазами. Что я могу дать такой женщине? Безработный самоубийца, который и так скоро подохнет, – без слёз не посмотреть. Забудь, не для тебя это. Я поднял глаза и увидел её, сидящую перед собой, немного дёрнувшись от испуга, чуть не упав со стула.
– Когда ты подошла? – я едва не перевернул столик и говорил запинаясь.
– Только что. Ты смотрел куда-то себе под ноги. Далеко был? – она говорила так, будто всегда смеялась детским смехом. В своей жизни я всегда искал девушку, способную говорить таким живым образом.
– М? Да нет, где-то здесь, на самом деле…
– Почему твой бокал пуст? Адиль что, забыл о хороших манерах? – она махнула рукой официанту и, шепнув ему что-то на ухо, через минуту держала в руках бутылку красного вина. По аромату вроде пино нуар.
– Скажешь, когда тебе хватит? – она медленно лила нектар в прозрачный бокал.
Я видел это. Бокал начинает заполняться до краёв, а она с хитрой улыбкой закрытых губ смотрит на меня снизу вверх, вглядываясь в моё лицо, на котором было написано, что я опять слишком далеко. Вот струйка полилась на белую скатерть из переполненного бокала. Играл джаз, лилось вино. Я был во сне. Может, я всё же умер?
– Пожалуй, хватит…
– Вот это у тебя аппетит! Опять улетел куда-то?
– Да. Мне снилось это место.
– Да? Как интересно! А что было дальше?
Я напряг свою память, но никак не мог вспомнить конец сна.
– Не помню.
– Ну, ничего. Скоро всё равно узнаешь, раз ты попал в сон. Почему ты не пьёшь? Пей.
Я послушался. Она могла бы заставить меня сейчас сделать всё что угодно. Маленькое облачко кольцами вылетело из её рта в мою сторону. Она улыбнулась.
– Молодец. А теперь покушай, – сказала она, пододвигая ко мне тарелку со стейком.
И я ел. Ел как в последний раз, жадно цепляясь за куски красного мяса.
– Боже мой, да ты изголодал совсем! Когда ты ел последний раз, дурачок? Небось к самоубийству готовился? Чтобы не пахло после тебя, да?
– По правде говоря, я шёл в отель, чтобы вскрыться.
– Бедолага. А почему же ты здесь?
– Я встретил Адиля – друга своего детства.
– Это понятно. Но почему же ты согласился с ним пойти, так желая умереть? Почему вовсе хочешь закончить свою жизнь?
– Знаешь, я обошёл полсвета в поисках своего счастья, ведомый богами радости, но так и не смог нигде его найти. Мне кажется, что я проклят, что я совершил одну большую ошибку и нет теперь пути назад. Я старался как мог цепляться за маленькие радости, но я болен, и каждый раз, когда я нежился под солнцем эйфории, на меня выливалось ведро ледяной воды, возвращая в реальность. Мне кажется, что некоторым людям просто уготована смерть от собственной руки. Мы посторонние на этом празднике жизни, несчастные души, вырванные из колеса сансары и закинутые в этот бесконечный цикл, в котором для нас нет места. Ошибка жизни, да и только, – сбой в программе, обречённый жить лишь для того, чтобы понять свою непригодность к существованию. Думаю, я просто продолжаю цепляться за жизнь, поэтому я здесь. Надо было спрыгнуть с обрыва, когда я был в Исландии.
– Но ты не спрыгнул.
– Нет. Побоялся.
– И наверное, потом громко смеялся?
– Да. Откуда ты знаешь?
– Я не знала – ты сам сказал. Лишь предположила. Как ещё можно реагировать на жизнь, кроме как смехом?
Она знала меня всего и говорила так, как я говорил бы сам. Мы никогда не виделись, но я ощущал, что роднее души я ещё не встречал в своей жизни. Между нами была некая ментальная связь, будто бог соткал её из моего ребра.
– Прости, я не спросил твоего имени.
– Может, угадаешь?
Она играла со мной в каждом своём слове, но эта игра мне нравилась. Я чувствовал, что время идёт дальше, а во мне горит азарт продолжать видеть жизнь, желать от неё продолжения. Она тянула время, зная, что тем самым продлевает мою жизнь. Задумчиво я смотрел в её глаза, ища ответ на вопрос. Она забавно меняла положение своего лица, будто давала мне его рассмотреть под разными углами, иногда улыбаясь, а иногда становясь мрачнее ночи. Я решил высказать своё предположение.
– Валери.
– Молодец! Как ты угадал?
– Так звали мою первую любовь.
– Как циклична жизнь, дружок. Очень литературно всё у нас с тобой складывается, правда?
– Очень. И это очень странно. Не понимаю, что я чувствую.
– Я всегда считала, что жизнь нужно прожить так, чтобы по ней можно было написать книгу. К чему тогда твоё существование вовсе, если прожил ты свою жизнь уныло и скучно?
– Звучит разумно. Я тоже так считаю. Ну, теперь считаю – не думал как-то об этом. Как думаешь, по твоей можно написать книгу?
– Это мы ещё посмотрим. Поможешь мне составить последние главы?
– Конечно. Я, кстати, Август.
– Знаю. Я надеялась, что ты назовёшь своё настоящее имя, а не напялишь маску мёртвого парня.
– А что дальше? Я не хочу идти в отель.
– Ты можешь остаться на ночь здесь – мы снимем тебе номер, – она выждала небольшую паузу. – Дай угадаю, твоя любимая книга – «Степной волк» Германа Гессе?
– Как… Как ты узнала?
– Лицо у тебя волчье! Смотришь исподлобья, улыбаешься оскалом, весь зажатый, поза закрытая, немного даже агрессивная, будто ты готовишься укусить того, кто тебя обидит, весь такой несчастный! – она выдержала небольшую паузу. – Прочитал Гессе и теперь думаешь, что ты волк, волчонок? Ну-ну, не обижайся, все мы люди! Такое право на самоопределение у тебя есть. Выпей ещё и покорми себя, изголодавший житель степей.
Мне не было обидно. Я понимал, сколь абсурдно вёл себя всё это время, веруя, что я не человек, а волк с людской кожей. Мне вспомнился один момент из жизни.
– Я как-то раз заходил в библиотеку, где работал… Так вот, охранник спросил меня: не пишу ли я диплом? Я писал книгу, поэтому ответил, что занимаюсь научной работой, чтобы избежать лишних вопросов. А он мне ответил: «Я ещё в старую библиотеку ходил… Тоже диплом писал. Интересно было!», а теперь он работал в этой библиотеке охранником. Забавно, правда?
– Очень! А ты, выходит, писатель? Неудивительно. Знаешь, по статистике люди искусства, то есть музыканты, художники и писатели в том числе, заканчивают жизнь самоубийством в сотню раз чаще, чем обычные люди.
– Оно и понятно почему. Стоит лишь приоткрыть завесу волшебного искусства, так сразу понимаешь, что живёшь ты в театре абсурда. Всё, что тебе нужно, так это пройти в сторону двери с надписью «Выход» и найти что-то более значимое, чем просто просуществовать сотню лет на потеху кому-то.
Мне нравится с тобой говорить, Валери, – продолжил я. – Чувствую себя спокойно, будто есть всё же на свете кто-то, кто может меня понять. Я ведь всегда был сторонником двух фундаментальных истин, – она смотрела на меня с интересом полузакрытых живых глаз цвета изумруда. – Первая – что мы не умеем говорить друг с другом: если бы это не было правдой, то в мире не было бы войн, разладов, скандалов и прочих бед, но в конце концов даже самые простые вещи мы не можем донести друг до друга. Не можем объяснить свою любовь, не можем добиться внимания, донести свою идею жизни, хотя выражаемся на том же языке довольно простыми фразами, но люди не умеют общаться. Столько всего можно было решить добрым словом, мягким объятием, пониманием, но нет…
– А вторая?
– А вторую я забыл, потому что пьян. Хах, прости, это выглядит глупо.
– Что ты. Это выглядит очень живо, – она опять тихо рассмеялась. – Ты забавный, Август. Уверена, что вторая мысль была столь же глубокой, как и первая. Раз уж ты здесь, продолжишь жить?
– Вряд ли у меня получится. Закончились таблетки, транквилизаторы, антидепрессанты, обезболивающие не помогают, я болен и медленно умираю. Иногда падаю в обморок, иногда истекаю кровью. Как я могу продолжить, Валери? Я благодарен тебе за этот вечер, когда я смог почувствовать себя дома, но вряд ли у него есть продолжение.
– Они тебе не нужны.
– Что?
– Таблетки. Они тебе не нужны. Их придумали для того, чтобы ты не чувствовал тех эмоций, что делают тебя самим собой. Посмотри на жертв психотерапии: дом, семья, собака, брак до восьмидесяти лет, общая могила, красивая надпись на надгробии. Им выжгли мозги, убили душу, что так требовала внимания. Обкололи её чёрт пойми чем, усыпили и скинули в воду. Кто знает, что она хотела им сказать? Какую мысль несла в себе кричащая душа? Может, стоит пойти ей навстречу? Ведь были моменты, когда тебя не тревожила болезнь, когда ты смеялся и дышал полной грудью, а сердце твоё было открыто каждому новому дню?
– Да. Ночь в Алжире и неделю во Франции я был таким. Ещё в Грузии в самом начале. Бывало, что и на родине, да и в самолёте, когда вылетел… А ещё в Исландии.
– Вот видишь! Не всё так плохо! Ты делал то, что ты хотел, и жизнь открывала перед тобой двери! Скажи мне, ты любишь кого-нибудь?
– Да. Моё сердце принадлежит лишь одной.
– Но я тебе нравлюсь?
Мне было сложно ответить на этот вопрос, заданный в лоб. Меня мучила совесть, мучило желание отдаться новой жизни. Я не находил ответа в голове, разрываемый диссонансом.
– …Да, очень.
– Вот и люби… Как её зовут?
– Элли.
– Люби свою Элли всем сердцем, дружок! А мы с тобой просто повеселимся! Ты отдохнёшь, а я запишу тебя в свою книгу жизни. Согласен, партнёр? – она протянула мне свою тоненькую ручку.
– Да… Да! Я согласен! – и я пожал её. Не крепко, чувствуя, что сделана она из хрусталя.
– Ну а теперь тебе пора начинать своё просвещение! Одну секунду! – она привстала со своего места и скинула лёгкое манто, оголяя свои белоснежные тонкие плечи. Мои зрачки сразу расширились, увидев под малиновым платьем её фигуру, бывшую изумительной, практически совершенной. Тонкие кисти рылись в сумочке, а потом она заменила тонкую сигарету в мундштуке на самокрутку. Приказала мне покурить – я не спорил.
– Кх… Кх… Господи, забористая какая! Уф! Это что, травка? – кашляя, пытался выкряхтеть я.
– Ага. Адиль вырастил. У неё почему-то листья фиолетовые. Мы называем её ЛСД. Не бо-о-ойся! Это не синтетика. Чувствуешь?
Я ощутил, как голова стала одновременно тяжёлой и лёгкой, наполненной водой и абсолютно пустой. Всё как-то странно поплыло перед глазами, и я начал улыбаться.
– У-у-угу. Ощутил… Меня размазало.
– Ха-ха-ха! Ну ты даёшь! Ты же совсем чуть-чуть покурил!
– Хах, я очень экономичный парень! – мои глаза были полузакрыты и красны. Я понял, почему у неё всегда такой взгляд.
– Ты же всегда под кайфом, да?
– Практически. Как ещё выносить эту жизнь? В нашем деле все курят.
– И то верно… Что-то мне нехорошо… Это нормально?.. Валери?.. А ты где?..
– Я тут, – её голос звучал у моего уха, – кому-то пора поспать, волчок.
– Да… Да… Поспать было бы хорошо… А почему мир трясётся? Или это я? Ты знаешь?..
– Не-а.
– Всё трясётся! Это какой-то пиздец… Что ты мне дала?.. Я бы поспал, а то меня что-то всего жжёт, ха-ха, а почему смеюсь? Мне не смешно! Ха-ха! О боже! Я всё.
– Пойдём в номер, золотце, – она чмокнула меня в щёку. – Тебе, видать, совсем нехорошо.
Она провела меня по длинному коридору, который вообще-то был не очень длинный, но в моих глазах у него не было конца, а пол плавно перетекал. Я был сёрфером на коврах, а она смеялась, смотря на меня. Мы дошли до моего номера, заходя в него вразвалку, громко хохоча, потому что ноги у меня совсем отказали. Я улёгся на кровать, подёргиваясь, а она стояла рядом, наклонившись ко мне.
– У тебя лицо всех, кого я когда-то любил, но тебя любить я не обязан… Ты очень похожа на Элли… Спасибо тебе…
– Конечно, не обязан. Любовь – это святое чувство. Оберегай его, но не забывай жить.
Я протянул к ней свою голову и поцеловал в губы. Она наклонилась и не сопротивлялась. Спустя пару секунд я свалился без сил на кровать.
– Доброй ночи, волчок, – она аккуратно пальцем вытерла губы от слюны. – Это только начало.
Последние её слова раздавались эхом в моей голове. На меня навалилась головокружительная тьма. Я сжал веки и окунулся в глубокий и крепкий сон без сновидений.
Очнулся я ближе к вечеру, проспав часов пятнадцать. К моему удивлению, голова не трещала, тело не ныло, и в целом состояние моё было удовлетворительное. Я спустился в бар и заказал себе завтрак из сырников с ягодным джемом и чашку кофе из Эфиопии со вкусом лимонных леденцов и бергамота. В кармане своей рубашки я нашёл деньги, оставленные Валери. Адиль натирал бокалы с невозмутимым лицом, будто ничего не произошло. Я молча уселся рядом с ним, попивая с хлюпаньем кофе, смотря прямо в его глаза с небольшой улыбкой.
– М? Доброе утро, друг мой. Познакомился с Валери, да? Как она тебе?
– Да, Адиль, познакомился. Она прекрасна… Что, мать вашу, у вас тут происходит? Я где вообще?
– Ты в «Госпоже Праге» – я ведь говорил тебе.
– Это место, Адиль, а я попал куда-то в секту, в какую-то таинственную хтоническую организацию или ещё что-то в этом духе. Вы, случайно, жертвоприношения не делаете?
– Иногда у нас дни самых свежих стейков. Если так можно выразиться, то это похоже на жертвоприношение.
– Ты выращиваешь фиолетовую травку! – я шёпотом кричал ему. – Это же незаконно!
– Ну да. О, Грегор, здарова, братан! Как обычно? Держи, – он пожал мужчине средних лет специфическим образом руку, и было видно, что тем самым он передал ему пакетик. – Бывай!
– Ты торгуешь прямо от бара?!
– А что такого? Это вообще полицейский местный. Все мы люди.
– Охренеть!
– А что ты так кипишуешь? Не ты же выращиваешь, хах! – его глаза были полны искренней спокойной доброты, без намёка на какую-либо претензию.
– Просто не по себе как-то.
– Расслабься. Посиди, выпей пива. Вечером у тебя встреча с Вольфгангом.
Я поперхнулся выпитым кофе, портя себе белую рубашку.
– Что, прости?!
– Встреча у тебя с Вольфом.
– Это я понял. Но зачем ему это?
– Думаю, он сам тебе расскажет.
Несколько часов до встречи я провёл в растерянности и тревоге, ходя из одного угла номера в другой. Валери сегодня не появлялась, и я был уверен, что буду видеть её только тогда, когда она этого захочет. Адиль молчал как рыба, угашенная по самое не хочу травой, лишь улыбаясь и кивая, как сраный буддист. Зачем я ему? Может, он хочет вытрясти с меня должок? Может, меня вообще купили в рабство? Я же, по сути, безродный мигрант, а это всё коварный план. Ну конечно! Мне конец. Они продадут меня на органы! Или изнасилуют и снимут со мной порнушку для даркнета, где меня будут насиловать всякими прибамбасами из фильма «Евротур». Они же психи. Или нет? Ладно. Успокойся. Всё будет в порядке! Слышишь? Да, конечно, я в полной заднице.
Я спустился в бар и попросил Адиля налить мне крепкий шот, чтобы унять дрожь. Пил я трясущимися руками, но спустя пару минут почувствовал себя намного лучше. Я посмотрел на Адиля, улыбавшегося мне.
– Ты ведь и туда что-то добавил, да, засранец?
– Кто знает? За счёт заведения, дружище.
Понятно. Психи.
Чья-то рука хлопнула меня по плечу. Я испугался, немного взвизгнув.
– Твою мать! Тебе что нужн… Брайан?.. – я выпучил со всей силы свои глаза, не веря увиденному.
– О, здравствуй, Эмиль! Или к тебе можно обращаться по настоящему имени?
Я сглотнул комок слюны. Его глаза оставались всё такими же серыми и холодными, как самый ледяной уголок Земного шара. Глубокие, как два бездонных океана в… Серой Гавани.
– Да как хочешь, в общем-то.
– Хорошо, Август.
– А-а-а ты что здесь делаешь?
– За тобой приехал.
– Понятно. А зачем? Э-э, позволь глупый вопрос: я же не упорот, да? Я с тобой в Алжире отдыхал, а ты меня от местных спас, да? Мне просто Адиль что-то подлил в шот, поэтому я не уверен, что я существую.
– Да, Август, всё верно. У нас же с тобой встреча назначена.
– С тобой? Не подумай, я рад тебя видеть и очень удивлён, но у меня встреча с Вольф… А.
Раздался раскатистый смех двух друзей: Адиля и Вольфа. Они смеялись, как две бешеные лошади, едва ли не уссыкаясь со смеху. Адиль изобразил, что его убил инсульт, и упал на пол, корчась от смеха и искусственной боли. Вольф же растёкся по барной стойке, вытирая слёзы смеха. На его «мёртвом» лице это выглядело пугающе – вызывало эффект «Зловещей долины».
– Ха-ха-ха! Видел бы ты свою морду, Август! Фу-у-ух, ну ты даёшь! Правду про тебя говорил, что ты душа компании, – не соврал Адиль! Эй, Адиль, всё, вставай, пока я тебе не вколол адреналин!
– Прости, Вольф, но я весь день сдерживался, чтобы не прыснуть! – его узкие глаза стали шире любых других, пока он смеялся.
Я сидел с кислой миной, скорчив унылую гримасу весёлого раздражения. Не выдержал и тоже рассмеялся.
– Вы меня на органы продадите?
Вторая волна смеха сложила Адиля теперь, видимо, с терминальной стадией рака сердца. Вольф утирал вновь вытекшие слёзы.
– Хорошо, Август, запишем тебя как-нибудь на стендап. Конечно, Адиль предложил позвать в Прагу своего лучшего друга детства, чтобы продать его на органы! Извини, извини! Ох, пошли на улицу! Адиль, увидимся!
Мой друг махнул нам рукой, щуря свои и без того узкие глаза, расплываясь в улыбке.
Мы прошли несколько метров до парковки и остановились у серебристого «ягуара» F-Type, содержащего под капотом четыре сотни лошадиных сил. О такой машине я мог только мечтать, предпочитая даже не думать о цене подобных агрегатов.
– Твоя?
– Конечно. Садись, – он снял сигнализацию ключами.
Мы уселись внутрь салона, и мне казалось, что я попал в маленький рай любителей автомобилей. Кожа, дерево, сенсорные панели – это была идеальная машина, в которой я никогда не предполагал, что смогу посидеть.
– Вольф, можно вопрос? Почему ты представился мне Брайаном в Алжире?
– А почему ты называл себя Эмилем? Всем нам порой нужно менять маски, чтобы забывать, кто мы такие.
– Я немного нервничаю. Я знаю, что это ты помог мне попасть сюда, но я не понимаю, зачем тебе это всё нужно. Я же бесполезен.
– Ох, Август. Моя работа имеет своеобразную специфику. Я не буду вдаваться в подробности, так как, думаю, ты не сможешь понять её суть. Не обессудь. Просто это не для человеческого ума. Понимаешь, это тяжёлая работа – прямо-таки грех на душу беру. Не подумай, что я боюсь Бога или жизни после смерти. Нет. Порой люди исчезают, гибнут в несчастных случаях, ловят передозы, гибнут в подпольных боях от перелома черепа – не по моей воле, но из-за того, что я им дал. Я выплачиваю деньги их семьям, но человека ведь не вернуть – сам понимаешь. Я открываю необходимые двери в необходимые места и делю то, что необходимо. Мне не любят везде, хотя даже не понимают, что я предлагаю.
– Да, но при чём здесь я?
– У тебя есть мечта?
– Наверное. Я плохо её понимаю. В самом деле я ищу счастье, но не знаю, как оно выглядит.
Мы ехали на средней скорости по улицам ночной Праги, слушая мягкое рычание мотора.
– Хм. Разрушая жизнь одних, я чувствую, что должен давать что-то другим. Это моя небольшая миссия. Я не ставлю свечки в церквях, не хожу на исповеди, не молюсь – это для идиотов, да мне в таких местах не рады.
– И многим ты помог?
– Многим. Даже очень. Но думаю, что до равного счёта ещё далеко. Хотя это зависит от того, как считать.
– А как же благотворительность?
– Ты знаешь, что большинство фондов в итоге существуют для обнала? Нет? А я знаю. Добро нужно делать нацеленно и точно, а не бросаться деньгами, думая, что за тебя внесут залог на смертном суде, – он молчал пару минут. – Август?
– Да?
– Ты водил когда-нибудь такую машину?
– Нет.
Он остановился у тротуара и вышел, давая мне сигнал выйти из машины. Я послушался.
– Садись за руль.
– Э, не-не-не, я же тут правил не знаю, да и не водил давно, я не справлюсь, да и вообще не хочу! Спасибо, конечно, огромное, но я как-нибудь посижу лучше, покатаюсь на пассажирском…
– Август.
– Да?..
– Садись за руль.
– Ладно! Что ж, но если ты хочешь умереть, то я знаю способы более безболезненные, чем автокатастрофа.
Я крепко держал руль автомобиля моей мечты, тяжело дыша, а со лба тёк тонкой струйкой пот.
– Ты слишком нервничаешь. На, возьми, – он протянул мне какую-то маленькую таблетку. – Не бойся, поддавайся ветру судьбы. Жизнь сама нас рассудит.
Колеблясь, я взвешивал все за и против, не находя никаких весомых аргументов, кроме как смерти в несчастном случае, чтобы отказаться. Впрочем, это был не такой уж и аргумент. А почему бы и нет? Таблетка рассасывается под языком, кислым вкусом распределяясь по ротовой полости. Зрачки расшились до размера одного рубля, полностью перекрыв радужку. Страха не было, не было ничего, кроме эйфории. Я нажал на газ, и через минуту мы уже ехали свыше ста километров в час. Вольф тоже её съел – видно было по глазам. Он улыбался мне, а я ему. Вся дорога сжалась до состояния одного цветного коридора, все машины ехали слишком медленно, и даже наша, как бы я ни жал на газ, ехала чересчур медлительно для спорткара. На спидометре было около двухсот. Я не верил.
– Вольф, у тебя машина бракованная! Смотри, показывает двести, а едем мы максимум шестьдесят!
– Тогда нахрена ты орёшь?!
– А?!
– Нахера ты кричишь тогда?!
Я понял, что свист воздуха через небольшие щели, сигнальные гудки, рёв музыки говорили о том, что спидометр не врал. Я рулил так, словно был рождён для вождения. Мир был в слоумо, а цвета сливались в одну протянутую смазанную нить. Мы неслись по главным трассам города, иногда выезжая на встречку и смеясь. Вольф включил песню The Weeknd «Blinding Lights», кивая и подпевая:
I said, ooh, I’m blinded by the lights.
No, I can’t sleep until I feel your touch.
I said, ooh, I’m drowning in the night.
Oh, when I’m like this, you’re the one I trust…
Я подловил его темп и начал петь вместе с ним. Он поджёг косяк и дал его мне. Вещества смешались в организме, и я ловил нереальный трип. Всё кружилось, мы летели по небу, машина левитировала, а мы болтались внутри салона, будто гравитации для нас не существовало. Луна стала больше в тысячу раз, освещая нам улицы, сигналы машин сливались с музыкой, а мы играли в шашки, объезжая каждое авто. Казалось, что звёзды падают, а мир весь сжимается в форму пончика, а затем приобретает форму шестисотгранника. Грузовик был перед нами, но он ехал слишком медленно, слепя нас своими фарами, так что мы успели обсмеять его и свернуть со встречной дороги, даже не поцарапавшись. Часа два мы так ездили по городу, вылетая за границы рассудка, пролетая по экзопланетам, навестив Луну, прокатившись по Марсу и далёким неизвестным космическим объектам. Нас всасывало в чёрную дыру, и мы видели мир в пяти измерениях.
Когда нас отпустило, мы обнаружили себя на парковке возле «Госпожи Праги» промокшими до нитки, все в поту, с бешеными глазами и тяжёлой отдышкой.
– В-о-о-ольф? – медленно и недоверчиво, сомневаясь в реальности происходящего, спросил я его.
– Да-а-а? – с точно такой же интонацией ответил он мне протянуто.
– А мы вообще ездили?
– Кто знает?
– Охренеть. Надеюсь, нас никто не снимал на видео!
– Думаю, мы об этом скоро узнаем, – он был серьёзен, и на мгновение мне показалось, что его это действительно озадачило, но потом он расхохотался на весь салон. – Да какая разница, ха-ха?! Это только начало, волчок. Завтра наберу тебя.
Я задумался. И вправду, а какая разница, что подумают другие, если нам было весело? Я смертник, да и он тоже. Что может нас остановить? Чужое мнение? Оно лишь смешило нас. Перед нами не было никаких преград. Жизнь – сюр, играть нужно по её правилам, игнорируя всякие правила. Тогда, быть может, у тебя будет шанс не пожалеть, что ты прожил её. Все, кем я восхищался, все, кто меня окружал, жили именно так. Элли, Георг, Вольф, Адиль, Валери, писатели, занявшие в моём сердце особое расположение, творцы и художники – именно так. Хотелось бы обойтись без банального «Кто не рискует, тот не пьёт шампанское», но всё же в этом был смысл. Не было сейчас ничего, что могло бы меня остановить, заставить повернуть назад. Я вкусил райский плод, открывший мне впервые глаза. Лишь касание Элли, её сердце, взгляд её самых родных глаз мог бы заставить меня повернуть назад, но она была слишком далеко, и дело было не в расстоянии.
В баре я напился, рассказывая Адилю о своих новых ощущениях, и лёг спать с довольным лицом. Наконец-то я спал крепким сном.
Меня разбудил звонок Вольфа на телефон моего номера. Был вечер.
– Волчок, собирайся. Я на улице жду тебя.
Быстро накинув вещи, выпив шот, я открыл двери бара и встретил уже знакомую мне тачку. Рядом с Вольфом стояло несколько крупных ребят, а позади красовались две машины: BMW X6 чёрно-глянцевого цвета и Lexus RX L серого цвета – тоже глянец. Он сказал мне садиться, и я без сомнения послушался его.
– Здарова, волчок. Дело такое: один парень продал карту, на которой лежит четыреста кусков. Моих кусков. Назначили встречу – хотят выкупить за пятьдесят процентов. Бред – деньги мои, никаких торгов. Что сделал бы плохой парень, а? – говорил он таким крутым голосом, словно был гером боевика с моим участием в ролях.
– Набил бы им рожи!
– Всё верно. Поэтому ты здесь. Сделай погромче, поехали!
В салоне на всю катушку играл трек Baby Keem и Travis Scott «Durag Activity». Басы сквозь кресло массажировали спину, настраивая на верный лад.
– Слушай, Вольф, я драться не особо-то умею.
– Да ты просто за компанию поедешь. Я подумал, что тебе понравится посмотреть. Или я ошибся?
– Думаю, что не ошибся.
– Замечательно. На, пожуй, почувствуешь себя лучше.
Я закинул под язык колесо. Оно отличалось от того, что мы с ним рассасывали, когда ездили на машине по городу. Взгляд стал туннельным, периферия смазалась в чёрное пятно. Дыхание участилось, и появилась лёгкая дрожь в руках. Это был не страх, но предвкушение. Резина шин завизжала – мы остановились под мостом напротив трёх машин, которые я не мог различить в тени ночи. Вольф сказал мне постоять у тачки, но у меня тряслись ноги, поэтому я ходил по кругу, оглядываясь на всех, как больное бешенством животное. Я не слышал, о чём они говорили, но тон вскоре начал нарастать, превращаясь в крик. Глухой щелчок. Кто-то упал на пол – не наш. Завязалась потасовка, переросшая в массовую драку. Я решил приблизиться. Зрение стало совсем мутным, меня тошнило, а дышать ровно было невыносимо. Кто-то пытался перекричать своего оппонента. Я подвинул его плечо, выходя из-за спины своего коллеги, и нанёс резкий удар в висок, зажав в ладони ключи. Бровь вспоролась, выпуская тонкую струйку крови, стекавшую по виску. Нос улавливал далёкий запах крови. Волчья пасть обнажила голодные слюнявые клыки, зрачки расширились, радужка стала оранжевой. Лапа придавила парня к земле. Острые клыки впились ему в горло, терзая его из стороны в сторону, как долбанного кролика. Он кричал, но крик его был похож на кульминацию композиций Людовико Эйнауди. Кулаки били его лицо раз за разом, кожа срывалась о зубы – дышать стало легко. Я не слышал ничего вокруг, весь мой мир сжался до одного испуганного лица, до глаз, в отражении которых сияла мохнатая окровавленная пасть. Взяв его за куртку, отшвырнул его в сторону – между нами два метра, он лежит на холодном бетоне. С места я прыгнул вдоль, вытягиваясь всем телом на манер какой-нибудь пантеры, устремляя ноги ему в грудь. Я поднял голову и словил удар в нос, а затем меня накрыла темнота. Очнулся я уже в салоне машине. Белая рубашка залита моей кровью из носа, а в ноздрях были ватные диски.
– Волчок, это что, блядь, было?
– А что ты мне дал?! Мне на хер башню снесло!
Он улыбнулся, похлопав меня по плечу.
– Понравилось? – улыбнулся белоснежной улыбкой.
– Да, – не думая ответил я окровавленным оскалом.
– Господи боже, тебе бы умыться. Ну а вообще неплохо выглядишь, волчок.
Меня переполнял дофамин, серотонин и вся эта радостная хрень. Я чувствовал, как в моих жилах кипела кровь, как тело насыщается силой. Меня разрывала жизнь, бьющая из меня ключом. Страх скрылся в глубинах, забился в дальний угол и сдох, даже не пискнув, придушенный тяжёлой когтистой лапой. Я хотел жить, я хотел играть в эту игру, хотел расцеловать Вольфа за подаренный мне вечер, который ещё не закончился. Я открыл дверь авто и срыгнул кровью, заливая парковку смесью из красно-жёлтой рвоты.
– Ты в порядке? – Вольф осторожно спросил меня, шепнув на ухо, наклонившись ко мне.
– В полном. Спасибо за вечер, дружище.
– Тебе спасибо. Сам дойдёшь? У меня есть ещё пара дел, – он помолчал пару секунд, оборачиваясь куда-то в сторону. – Молодец, волчок. Ты найдёшь своё счастье – обещаю.
В баре обстановка была, как всегда, родной. Адиль разливал напитки за стойкой, стоял густой смог сигарет, в запахе которого чувствовалась примесь сативы. В уборной я умылся, смывая запёкшийся слой крови с лица и зубов. Привкус остался. По рубашке размазалось пятно, сделав её целиком бордовой. Выйдя, я обнаружил Валери, сидящую за одним из столиков. Её глаза были раздражены, гримаса выражала скуку и недовольство. Рядом с ней сидел какой-то парень, пытающийся подсесть к ней всё ближе и ближе, и ближе… Я видел, как его рука коснулась её бедра и была змеиным укусом шлёпнута её тоненькой ладонью. Это в баре всё так красно или перед глазами кровавая пелена? Я стремительно направился к ним.
– Мне кажется, ты ей не нравишься.
– А ты кто такой? Твоя? Вали отсюда.
– Моя.
Полупустая бутылка с глухим звоном врезалась в его череп – не разбилась. Откинув его в сторону, я стоял рядом с Валери.
– О, волчок, привет! – теперь она снова улыбалась своей детской улыбкой.
На ней было чёрное платье и белые длинные перчатки. Волосы были уложены в аккуратный пучок. Мундштук, как всегда, был зажат между двумя пальцами правой руки, а на лице красовался неизменный макияж.
– Привет, Валери. Неприятный тип, да?
– Ну-у-у, так ему явно лучше. Даже какие-то признаки человечности появились. Наверное, вспоминает маму, – она посмеялась. – Ох, как вечер прошёл? Выглядишь не очень.
– Я выгляжу очень даже очень. Чувствую себя также.
– Рада слышать! Уже не хочешь умереть?
– Нет, не хочу.
– А чего хочешь? – её взгляд был игрив и возбуждал во мне самые разные чувства. Я замешкался, но перед глазами появилось лицо Вольфа, говорящее мне: «Это только начало, волчок».
– Тебя.
– Ну так чего же ты ждёшь?
Я поцеловал её страстно и горячо, не зная ни чувства вины, ни сожаления. Была ли это любовь? Вряд ли. Меня она тоже не любила – я это знал. Нам это было не нужно. Помада размазалась по моим губам. Её лицо улыбалось мне белоснежной улыбкой, она обхватывала меня тонкими руками за шею, впиваясь зубами в мои губы. Я подхватил её на руки и понёс в номер. Адиль смехом проводил нас. Валери показала ему средний палец, также громко смеясь и улыбаясь – они были настоящими друзьями.
В номере играла самая разная музыка: джаз, трэп, неоклассика, лоу-фай – весь мой плейлист. Мы её не слушали, отдаваясь всецело лишь нашим голосам, прерывистому дыханию и шёпоту. Мы скользили друг по другу, зная, чего хотим, вовремя меняя позы и всегда угадывая наши желания, не чувствуя никакой усталости. Нас не смущали ни стоны, ни крики – казалось, что ночью здесь весь коридор полнится ими. Да и не было ли всё равно? Конечно было. Заснули мы крепко, с улыбками на лицах. Меня кружило и тошнило. Поутру я почувствовал, как из носа ночью лилась кровь.
– Ты в порядке?
– Да, в полном, – я не врал, хотя знал, что что-то не так.
– Молодец, волчок. Мне понравилось, правда. Есть в тебе что-то… Повторим как-нибудь?
– Конечно. Ты сегодня пойдёшь к другому? – я не знал, зачем я это спросил. Во мне не кипела ревность – был лишь интерес.
– Кто знает? Может быть. Многим мы нужны. Ты всё равно особенный, волчок.
Она поцеловала меня, оделась и ушла, тихо закрыв за собой дверь, оставляя тонкую пелену дыма. Я снова уснул крепким сном, ничего не чувствуя.
Несколько месяцев я провёл в таком образе жизни, проводя его в бесконечных пьянках, поездках и подработках на Вольфа. Он оставлял мне крупные чаевые, но мне некуда было их тратить. В «Госпоже» меня всегда угощали. Утром и днём я спал. Вечером пил и ел таблетки. Вскоре мне предложили подработать, и я стал местным торговцем радости, продавая людям эмоции и чувства, которые они хотели бы испытать. Любовь давала розовая пилюля, безграничные силы – оранжевая. Чёрная могла погрузить человека в глубокий сон на несколько суток, в котором он видел самые разные сны, а белая отправляла его с кислым вкусом куда-то далеко из нашей галактики в иные измерения. Было много других. Вечера я проводил в работе, иногда Вольф брал меня на дела, где мне сносило голову, но боли я никогда не чувствовал, утопая в эйфории. Я перестал задавать вопросы, просто плыл по течению, уносящему меня куда-то в глубины Тартара. Жизнь походила на загадочный сон, сотканный из несовершённых мною деяний, на которые мне не хватило храбрости. Реальность кипела тем, что желал, походя на своеобразную форму рая.
Ночью я спал с Валери, отдаваясь ей целиком, но и её забирая до последней капли. Мы никогда не говорили о любви, и это было прекрасно. Никогда я не забывал и Элли. Просто перестал надеяться, что когда-то вновь её увижу, долго думая о ней по утрам перед сном. Тогда Валери спрашивала меня:
– Всё в порядке? Ты задумался о чём-то.
А я всегда отвечал одно и то же:
– Просто воспоминания. Ничего больше. Всё в порядке.
Она целовала меня и уходила, зная, что я вру. Зная, что думаю лишь об одной.
Вскоре кровотечения участились, но я не чувствовал слабости. В один прохладный весенний вечер Валери зашла ко мне не одна – с ней была та синеглазая. Они сказали мне, что я выгляжу слишком несчастным – решили сделать подарок. Я рассосал розовую и оранжевую таблетки и лишь улыбнулся им. Ночь мы провели втроём, но мой разум плавал в темноте, явно помутившись. К утру я упал в обморок.
Ещё месяц я наслаждался дарами жизни, вкушая каждый спелый плод, что она преподносила мне. Я стал плохо различать лица и голоса. Меня рвало кровью, а нос протекал каждый день, но я не останавливался и казалось, что другие этого не замечают. Постепенно очертания города лишились деталей, превратившись в ничто. Казалось, что весь мир сжался до бара «Госпожа Прага». Это была игра в одни ворота. Вольф порой говорил со мной:
– Ты точно справишься, волчок? Помни, что это всего лишь начало. Ты обязательно найдёшь своё счастье.
Но я его не слышал, лишь кивая и говоря, что в порядке. В глазах лопнули капилляры, отчего белки побагровели с чёрным оттенком. Щёки впали, кожа побледнела. Объёбанный в ноль, спустя столько времени я спрашивал всех в баре: «А где же счастье?» Вольф отвечал мне: «Скоро, дружок. Скоро».
Через неделю его фразы звучали иначе:
– Вл-ч-о-о-о… Т… ишь м…я? Х…э…э….й…!! П… те Вал… е…р..и! С-с-… ко… р-р-р…о. Е…щ… Не… мно… г… о… – его голос эхом звучал в бесконечной тёмной пещере, покрытой сияющими сталагмитами и самоцветами. Где-то в ней бродила Элли. Я узнавал шёпот её шагов. Я не вставал с постели. Сил больше не было. Я не ел несколько суток и не пил. Лишь закрылся в номере, скрываясь ото всех, как кот, готовящийся к подкрадывающейся смерти.
За окном солнце ласковыми лучами пробивалось сквозь белые воздушные шторы. Вдалеке тихо пели птицы, а свежий воздух нежным ветром приносил солоноватый запах Средиземного моря. Где-то медленно и весело играла скрипка – наверное, уличные музыканты.
Я вышел из дома, укутанный в тонкую простыню, медленно шагая к пляжу, расположенному прямо у моего дома. Я был в Провансе, но почему-то не удивился этому. Каждое движение давалось мне тяжело, но я шёл. Накидка спала с моих плеч, открывая свежему бризу худое и нагое, изглоданное жизнью тело, лишённое уже всяких мышц. Прохладная вода обтекала мои стопы, и я улыбался, смотря на неё, медленно погружаясь в прилив, позволяя отливу забрать меня дальше – в глубь этого земного рая. Я плыл сквозь прозрачную воду, а вдалеке, на пляже, кто-то кричал мне, но я слушал лишь воду, плещущую под моими гребками. Я плыл дальше, в самое сердце моря, чувствуя, как меня усыпляет холодный поток, чувствуя, как немеют мои ноги и руки. Я нырнул, не надеясь всплыть. Хрустально-чистая вода открыла мне подводный мир, полный прекрасных кораллов и разноцветных цветов, в которых юрко плавали неоновые рыбки. Я закрыл глаза и вдохнул полной грудью свободу, погружаясь в дивный райский сад. Чья-то крепкая рука схватила меня за плечо, но я был полон сил и всё же не сопротивлялся. Я был слишком далеко. Слишком далеко…
Не знаю, сколько прошло времени, но я медленно открыл посиневшие тяжёлые веки, чувствуя укол. Адреналин – сердце. Мне было всё понятно: оставалось недолго. Я не задавал вопросов.
Кто-то гладил меня по волосам. Я узнал эти касания. Узнал бы их среди миллионов, среди миллиардов других – родней их не существовало ни в одном измерении. Элли смотрела на меня влажными добрыми глазами, полными любви. Взгляд этих глаз я искал несколько лет, сколько бессонных ночей, пустых, ничтожных дней. Я улыбнулся ей, зная, что вновь, может быть, на самый краткий миг, но нашёл её.
– Ты… Нашла меня… – было тяжело говорить, но я не мог умереть, не сказав ей нужных слов.
– Да, солнце, нашла, – её голос подрагивал, но она улыбалась, и я улыбнулся ещё шире ей в ответ, чувствуя, как рвутся засохшие синие губы.
– Я так рад… рад… тебя видеть, любовь моя.
– И я рада, солнце…
– Всё будет хорошо… Обещаю, я справлюсь…
– Конечно, милый, – она гладила меня по лицу, не скрывая слёз, тонкой струйкой капающих с тонкого подбородка на простыню. – Конечно…
В её маленьких руках был крошечный конвертик. Она развернула его и медленно, дрожащими пальцами передала мне. Внутри лежало несколько маленьких записок, написанных её тем самым почерком, с той любовью, по которой я безнадёжно скучал, – она писала из надежды, что когда-нибудь я вернусь. Из глаз моих бесшумно посыпались хрусталики слёз.
– Я люблю тебя…
– И я тебя люблю, солнце…
Она прилегла ко мне, а я прижался из последних сил к её груди, слушая стук её сердца – самого родного на всём белом свете. Я растворялся в ней, утопая в нежности, которой мне так не хватало.
Последний раз я посмотрел в её зелёные глаза, зная, что был прощён.
Веки медленно смыкались, скрывая от меня тёплый закат. Я нашёл своё счастье.
Камень среди камней. Я возвращался домой.