-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Петр О. Ильинский
|
|  На самом краю леса
 -------

   Пётр Ильинский
   На самом краю леса


   Несколько повестей о событиях, воображаемых и реальных, людях, известных и не очень, временах, отдаленных и совсем недавних, изложенные более чем незамысловато, но все-таки требующие от читателя некоторой душевной работы и изрядной дозы сочувствия к автору.


   © Ильиснкий П.О., 2023
   © Оформление. Издательство «У Никитских ворот», 2023


   На самом краю леса

   Амл жил на краю леса, а Увл в лесу. У Амла был небольшой дом без окон, с крышей из когтистых можжевеловых лап, проложенных дерном. За домом цвел сад из нескольких деревьев, растопыривался бурыми пятнами маленький огород, а дальше колосилось ровное поле в сотню шагов. Вот владения Амла.
   В землянке, покрытой хворостом, пережидал непогоду Увл. Лук и стрелы висели у него за спиной, копье держал он на правом плече. Крепки были его руки и неутомимы мускулистые ноги. Острые камни привязывал Увл тугой травой и звериными жилами к гибким, но прочным ветвям – так делал он свое оружие. Плечи его охватывала рысья шкура. Все лесные тропы знал Увл и не боялся темноты.
   Руки Амла тоже были налиты силой: каждый день проводил он в работе. От восхода и до заката боролся Амл с землей, упрашивал ее и беспокоил. Пахал, поливал, окучивал, сеял, собирал. Короткими палками, плоскими камнями мешал он почву и ворошил сыпучие комья слоистого песка. Вырывал с корнем дурные, неплодные побеги и ждал. Долго ждал. И только один раз за много лун – когда воздух был уже не жарок, но еще не холоден, земля отвечала Амлу длиннотелыми ростками, набухавшими колосками и твердыми зернами. Иначе наполнял свои дни Увл: крался по лесу в поисках добычи, догонял ее, вытянувшись в стремительном рывке, и отдыхал, насытившись кровью и сладким мясом.
   Ночью Амл ласкал Офу, выносливую и умелую, всегда помогавшую ему в поле, знавшую, как отыскать съедобные коренья, искусную в плетении веревок. Увл пережидал тьму в одиночку – он лежал на сухих листьях в самой глубине землянки и видел во сне огонь, яркий и горячий, тянущий к нему алчные языки. Увлу было теплее от этого пламени, чем от настоящего костра, который он изредка разжигал, чтобы приготовить убитую дичь или согреться в зимнюю ночь.
   Амл в нечастые морозы тоже запаливал угловой очаг, с удовольствием вдыхал он жаркий дым. Ноздри его были уже, чем у Увла, и любили запах тлеющих сучьев. В холода так тяжело расставаться с утренней дремотой, но еще самыми серыми сумерками быстро выбирался Амл из-под вороха старой травы и тут же слышал, что снаружи копошится Офа – она всегда вставала раньше его.
   Никто не помнил, как это началось, никто не задумывался, кем так было заведено. Так было всегда, так должно было быть всегда. Ничего не менялось, ничего не могло измениться. Только деревья в саду Амла не жили здесь испокон веков – он принес их с самого края леса, испробовав небольшие, кислые плоды, висевшие на низких ветках. Желто-зеленые, твердые, но не слишком. Их нельзя было есть много, но их можно было есть время от времени. Долго держать во рту и понемногу размягчать зубами и языком. Сладкой становилась от них слюна, густела она понемногу и могла утолить голод. Офа тоже сосала плоды и одобрительно цокала. Малорослыми уродились деревья, приносившие кисло-сладкую пищу, но Амл прокопал к ним длинную и тонкую канаву от топкого ручья, и они не умирали. Амл долго копал канаву и часто ее чистил. Знал Амл, что без воды – речной или дождевой – не живут ни люди, ни травы.
   Твердой и липкой была земля, вынутая Амлом. Он обложил ею шалаш, чтобы его не разбрасывал зимний ветер. Длиннее вытягивалась канава, все выше становились стены. Засохли они, затвердели. Так у Амла появился дом – в нем было теплее, чем в шалаше. Огонь стал держать Амл в своем доме, отдельный угол огородил Амл для горящего дерева, для щепок и мертвой травы. В шалаше нельзя огню: тесно. Разбрасывает огонь шалаши, дырявит их, наружу стремится. Закончив очаг, на опушку пошел Амл и наломал можжевеловых веток, переметал ими стены, новую крышу для дома сделал он для себя и для Офы. Не боялся Амл леса, но никогда не ходил он туда без дела.
   На противоположном конце равнины, далеко, за пустым, не разрыхленным полем во много тысяч шагов, тоже жили люди, и жили они, совсем как Амл, но отдельно от него. Вместе просили землю и вместе боролись с ней. Вместе ловили юркую рыбу в покойной реке. Рыли канавы в мелком песке, к полю вели речную воду. Только не слушалась их вода, в землю возвращалась, обратно в Мать-Реку стремилась она. Когда-то давно Амл побывал там, на другом конце широкого поля, и привел оттуда Офу. Много людей возводили песчаные горы по краям покатых канав, и много женщин жило с ними в шалашах. Они часто ели и работали хуже мужчин. Меньше песка могли вынуть они. Воду заклинали они, но не слушалась их вода, не знали женщины нужных слов.
   Рыба обижалась на людей – дома хотели ее лишить, убегала рыба, пропадала, не давалась в руки. Мало становилось еды, тяжесть опускалась на людей, копавших непослушную землю на берегу ленивой реки. Мелководной травой питались они, и зелены были их рты. В шалашах без огня жили они и грели друг друга зимой. Живот к животу, спина к спине. Поздно вставали они в темное время и медленно шагали по песчаным холмам. Женщину можно было раздобыть на том краю поля. Офа досталась Амлу легко – совсем немного плодов со своего поля отдал он за нее, малый мешок. Редка была рыба и невкусна трава в ту луну, когда Офа ушла с Амлом.
   Увл не боялся зимы. Вместе с лесом жил Увл, никогда голодным не засыпал он. В дождь и ветер глубоко в землянку зарывался Увл и ждал. И всегда уставал ветер, истощался дождь, снова выходил на охоту Увл, и ни разу не оставался он без добычи. Шуршала трава, качались ветви, дрожали кусты. Много еды было в лесу. Всю ее видел Увл. Всю ее чуял Увл, знал на вкус и на ощупь. Он был искусный охотник.
   Увл и Амл встречались у верховьев реки, у шипучего источника, переходившего в водопад. Там они искали камни, один для наконечников и лезвий, другой – для сверл и мотыг. Без надобности в лес не заходил Амл, светлых держался он мест. Вольно гулял по лесу Увл, незачем было ему покидать мягкую тень деревьев, не влекла его пустота широкого поля. Но без камня нельзя одолеть зверя и укротить землю. Камни высматривали Увл и Амл, проверяли их, пробовали. Никогда не говорили друг с другом они и держались поодаль. Исподлобья поглядывали Амл и Увл, занятые своим делом. Недовольства от присутствия другого не испытывали они: разные камни нужны жителю леса и работнику поля. Знали оба: нет между ними спора. Подбирал иногда Амл камни, которые бросил Увл, и Увл, бывало, примечал и поднимал те камни, которые подержал в руках и оставил Амл. Одни были остры и хрупки, другие – тверды и круглы. Они не менялись камнями. Так шло время.
   Однажды Офа собирала ягоды на опушке. Небольшие, красные, сладкие на вкус. Большой лист сорвала Офа, чтобы удержать ягоды – в две ладони свои, нет, в три, и еще один лист, такой же мохнатый и крепкий. Много было ягод, и быстро заполнили они оба листа и сыпались на землю. Рукой держала Офа листы – нет, двумя руками держала Офа их и не могла больше собирать ягоды. Острой горкой лежали они у нее на руках и падали – то с одного края, то с другого. Положила Офа листы на землю, тонкую ветку отломила она и продела сквозь листы. Снова стала одна рука свободной у Офы, снова собирала она ягоды, мягкие и сладкие. Густо и часто росли они, и Офа, не заметив этого, зашла далеко в лес. Она не боялась.
   Увл увидел ее, но ничего не сделал, только пристально смотрел из густого сплетения колючих кустов. Ягод уродилось много, и все их собрала Офа. Офа была довольна. Она ушла из леса, думая о том, как обрадуется Амл и как похвалит ее. Еще она знала, что урожай в поле и огороде тоже был хороший. Офе было сладко от ягод. Увл крался за ней до самого края леса, но ничего не сделал. Ему хотелось залезть на дерево, переплыть реку, голыми руками задушить острозубого вепря. Изо всех сил прыгнул Увл, когда Офа ушла из леса, и повис на высоком суку. Увл не знал, почему он это сделал.
   На другой день Увл преследовал дичь, но услышал, как Амл и Офа перекрикиваются в поле, и оставил погоню. Вместо этого он опять прокрался на край леса и смотрел, как Амл работает, как Офа помогает ему, вяжет траву, приносит еду, как они играют друг с другом, как взлетают их крики. Широкими были ноздри Увла, а стали еще шире. Увл подумал о том, что он сильнее Амла и что у него есть оружие, которым можно убить самого большого медведя. Но он ничего не сделал.
   Спустя несколько дней Увл почуял, что в лес пришли Чужие. Их было больше, чем один, и они умели охотиться. У них были тяжелые палки, расширявшиеся книзу, и острые прямые ветки с кусками плоского камня на конце. Суковатые дубинки и длинные копья несли Чужие на крутых волосатых плечах. У Увла тоже были такие орудия, и он умел ими пользоваться. Много зверей убил ими Увл. Но он был один и сначала захотел притаиться, скрыться между деревьев и переждать, а потом вдруг передумал, напрямую пробрался к опушке и увидел вдали работавшую в поле Офу.
   В тесном кустарнике стоял Увл и не знал, что делать. Потом он услышал Чужих – близко подошли они – и хорошо спрятался. Они его не заметили – они пришли из другого леса и не знали здешних запахов. Чужие были грязные и голодные, глубоко сидели их скошенные глаза, и кости незнакомых зверей висели у них на шее. Их было трое. Один, один и еще один. Совсем рядом стояли они, листья кустов раздвигали они. Чужие тоже увидели Офу и ничего не сказали, но переглянулись между собой. Уши их дрогнули, а колени согнулись. Теснее к земле припали Чужие. Увл видел их движения, и ноздри его раздувались.
   Он выстрелил из лука и попал в шею тому, кто был ближе всего, ударил копьем другого. Стремительно бросился Увл и глубоко воткнул свое копье – туда, где нет у человека костей, метил Увл. Чавкнуло копье, когда входило, и когда выходило, тоже чавкнуло. Не отскочил наконечник – хорошо его закрепил Увл.
   Третий Чужой долго бежал и прыгал через кусты – быстро бежал, огибая деревья и овраги, но не знал он леса, в котором жил Увл. Дважды проскочил он одну и ту же лощину и поскользнулся – там догонял его Увл. Чужой устал больше Увла. Он был слабее, он прошел много шагов по незнакомому лесу и давно не ел. Увл увидел это в его глазах. Широкими стали теперь глаза, во все стороны смотрели они.
   Упругой кошкой, все прямее и тверже, прыгал Увл, кроликом метался по траве Чужой. Теперь в другую сторону бежали они, и редел лес, и шумела близкая вода. Увл был рядом и Чужой оглянулся, хотя знал, что нельзя оглядываться, когда убегаешь. Спотыкается, оглянувшись, загнанный зверь – знает это любой, живущий в лесу. Понимал Чужой, что сейчас умрет, и дышал тяжело. Ничего не сказал он Увлу, и мокрым было его лицо. Увл догнал Чужого над бурлившей рекой и одним ударом сбросил со скалы.
   – И-я-я-а-ху! – громко закричал Увл и опять прыгнул как можно выше, на самом обрыве прыгнул он и ударил себя кулаком в грудь. Это был клич победы. Течение унесло тело убитого. Увл смотрел, как оно крутится в водоворотах и медленно уплывает вдаль. Увл был рад: он знал, что мертвечина портит реку.
   Увл вернулся на опушку и обнаружил, что первый, раненный в шею, Чужой исчез. Увл понюхал следы: его еще можно было догнать. Увл не знал, что ему делать. Труп с зияющей раной в боку лежал неподалеку, а вокруг него копошились довольные птицы. Внутренности Чужого тащили они наружу и не спорили между собой. Увлу не захотелось снова кричать «И-я-я-а-ху!». Офа ничего не заметила и продолжала работать. Она знала, что в этом лесу охотится Увл, но никогда его не видела.
   Несколько дней Увл был настороже и ждал, не вернутся ли Чужие, не приведет ли их обратно тот, которого он ранил в шею. Увл прошел по его следу и знал, что беглец спустился к воде – там, где она становилась спокойней – и исчез. Чужой мог утонуть или уйти в другой лес, достаться зверям, вернуться туда, откуда пришел. Так думал Увл. Никто не появлялся – наверно, решил Увл, Чужой умер, все-таки его рана была глубока. С ней тяжело идти и еще тяжелее плыть.
   Так Увл понял, что он сильнее многих людей: он один справился с троими. Нет равных ему в этом лесу и не будет. Увл знал, что убивать людей, умеющих жить в чаще и одолевать реки, опаснее, чем ходить на медведя. Одного, одного и еще одного Чужого лишил жизни Увл. И конечно он сильней Амла – у того даже не было копья и лука. И тяжелой палки, узкой с одного конца, широкой с другого. Только смешные орудия, которыми он мял безответную землю, теребил узкое поле, формовал из мокрой земли кирпичи для новой пристройки рядом с домом. Конечно, подумал Увл, я сильнее Амла. Я – великий охотник и победитель Чужих. Так думал Увл, но ничего не сделал.
   Эта зима была тяжелой. Никогда не видел Увл таких холодов, длинных и злых. Медленно шли они, и никак не уставал гулкий ветер, ворошивший траву на крыше землянки, срывавший настил из переплетенных сучьев. Увл запас много тонких ломтей запеченного в дыме мяса, но пропало оно, исчезло, рассеялось в морозном воздухе. Не каждый день ел он мясо, но зима все тянулась, а мяса не стало, совсем не стало его. Увл уложил в углу сухие ягоды и ломкие травы – они кончились. Увл ловил мелких, изможденных ветром, плохо бежавших зверей, пек их на слабом огне и ел недожаренными. Он рыл липкий весенний снег, к утру покрывавшийся твердой ледяной коркой, и собирал осеннюю пищу, уцелевшую от белок. Невелика была его добыча, и горькие желуди жевал Увл. Боль поселилась в животе Увла, вкрадчивая, но жгучая. Так кончалась зима и никак не могла закончиться. Увл искал прогалины в снегу и не находил. Как-то раз он пришел на окраину леса – там снег лежал не так плотно и из-под него показалась старая трава. Холодных бездвижных насекомых щелкал зубами Увл, но не унималась тягучая боль.
   За редкой сеткой поникших деревьев Увл увидел дом Амла. Рядом с ним плыл густой черный дым. Снега в поле оставалось совсем немного. Идти было легко. Опираясь на копье, Увл сделал несколько шагов в сторону дома Амла. Потом еще несколько. Из леса выбрался Увл – медленно двигался он. Увл подошел к дому и увидел, что рядом стоит небольшая пристройка, из которой доносятся запахи пищи. Между нею и домом – частая вереница следов. Увл знал, чьи это следы. Увл был искусный охотник. Дверь пристройки отступила вбок, и наружу вышел Амл. В руках у него была еда – Увл не знал, как она называется, но это была еда. Много разной еды было в руках у Амла. Амл увидел Увла и молчал. В руках у Увла было копье, Увл был голоден и темен лицом. Амл положил часть еды на плоский камень рядом с пристройкой и пошел в дом. Увл ничего не сделал.
   Когда Амл исчез, Увл взял еду. Ему хотелось что было силы вгрызться в тяжелый и податливый кусок, но он до него не дотронулся. Вот как поступил Увл. Он ушел в лес, медленно-медленно. Увл очень устал. Там на опушке сел он на старую траву и съел пищу, которую ему дал Амл – не всю сразу, а немного, оставив большую часть на утро. Увл умел голодать, он знал, что после вкрадчивой боли в самом нутре нельзя жарко и часто глотать. Но такой долгой боли у него никогда не было – потому осторожно двигались его зубы, потому часто останавливались. Все ниже отступало жжение по телу Увла, уже не касалось оно самой груди, не бурлило, не требовало, не кусало. Тишина наступала внутри него, покойная тишина.
   Утром Увл проснулся не таким замерзшим, как раньше. Он сначала не понял, почему ему сегодня легче распрямить свои члены, отчего они стали послушнее, но потом вспомнил. Увл улыбнулся. Он достал завернутые в шкуру остатки еды и долго, не торопясь, жевал. К Увлу вернулись силы, и в этот день он поймал зайца. Он сумел развести большой костер и хорошо согрелся. Заяц был вкусным. Но еда Амла тоже была вкусна. Почему Амл дал ему еду? Увл не знал. У меня было копье, подумал он. И я могучий охотник.
   Зима ушла, утомился ветер, пропал леденящий дождь. Увл снова рыскал по лесу: ловил добычу, ел спелые ягоды. Он окреп, он был сыт. Отовсюду звали его знаки и звуки. Много пищи было в лесу, и всю ее мог раздобыть Увл. Как-то раз на краю леса до него донеслись запахи из дома Амла, и ему снова захотелось той самой еды, которую он однажды испробовал. Увл прошел мимо новой травы на том месте, где он грыз пряный и податливый кусок незнакомой снеди, и никого не встретил. По свежепахнущим следам он догадался, что Амл и Офа ушли работать на новое поле, за канаву, которую вырыл Амл. Увл не огорчился и не обрадовался. Он отодвинул дверь пристройки и увидел, что внутри есть еда. Увл нюхал и выбирал. Увл пробовал. Еда была разная, и не вся понравилась Увлу – он ронял ненужную и принимался за следующую. Сытым ушел Увл, неспешно и ни от кого не прячась. На обратном пути он встретил Амла и Офу. Их лица немного изменились, когда они увидели Увла. Увл не знал, что им сказать. В его животе было тепло. Ему не нужна была добыча. Он потряс копьем и закричал: «И-я-я-а-ху!» Увл ушел в лес.
   Со стороны дома Амла доносился треск и стук. Увл не ходил смотреть – он знал, что Амл работает. Ничего не менялось, ничего не могло измениться. Амл всегда работал – от восхода и до заката работал Амл своими смешными короткими и кривыми палками и плоскими камнями. Увл ходил по другой стороне леса, охотился на оленей. Спустя сколько-то дней Увлу снова захотелось необычной пищи. Никаких запахов не слышал Увл, и холодного ветра не было в тот день. Воздух едва струился и мягко шевелил послушные листья, ровно стрекотали обитатели густой и упругой травы, в человеческий пояс росла она.
   Увл вышел из леса, но не увидел дома Амла. Вместо него возвышалась крепкая стена из камней, замазанных мокрой землей, по самому верху ощерена острыми кольями была эта стена. Высокий забор ограждал дом и пристройку, в которой хранилась еда. Увл обошел стену, но не нашел в ней изъяна, только низкую дверь. Увл захотел отодвинуть ее – дверь не позволила, Увл ударил – она не поддалась. Стена плохо пахла, грязной, совсем не речной водой пахла она – Увл не хотел ее трогать и через нее перебираться. Остро торчали вверх колья из плотно пригнанных веток. Увл спрятался у двери и лежал два дня. Слился с землей Увл. Его нельзя было увидеть из-за забора. Увл был великий охотник. Потом дверь дрогнула, легла и уползла в сторону, и из отверстия неторопливо выбрался Амл. Увл взлетел и ударил его обратным концом копья. Не был Чужим Амл, не метил Увл острым камнем туда, где у Амла кончались кости. Перегнулся Амл, повалился набок, ноги к животу прижал он. Несколько раз ударил его Увл, а потом потянулся и пролез в дверь.
   Увл сытно поел. Много всякой еды отведал Увл. Старую еду с легкостью узнавал Увл, но и новую еду то и дело откусывал он. И потом долго пил – в пристройке у Амла была вкусная, никогда не пробованная Увлом вода блёклого желтого цвета. В изделии из мокрой земли обитала она, но грязи не чувствовалось в ней. Не речной была эта вода, тяжестью и сладостью обладала она. В большой, крепко запертой плошке жила вода, скрытая ото всех. Но почуял ее Увл и сорвал, сломал крышку. Увл был могучий охотник. Легко лилась вкусная вода, и легко пилась. Увл окунул свою голову в плошку из мокрой земли – так радовался он. Вода сделала Увла очень веселым. Он вышел из пристройки и высоко подпрыгнул. И снова подпрыгнул, и закричал: «И-я-я-а-ху!»
   Потом Увл поймал Офу. Это было нетрудно. Офа пряталась от него в доме под ворохом сухой травы, а потом рычала и билась, когда он ее нашел. Но Увл был много сильнее. Увл не хотел делать ей больно, поэтому они долго боролись. Увл победил. Увлу было жарко и хорошо. Офа перестала с ним бороться. Увл не хотел спать в доме из мокрой земли. Идя назад, он приметил уязвимое место в стене, поддел его копьем, толкнул, потом еще толкнул и оттащил в сторону шершавый и тяжелый камень. Дыра появилась в заборе, большая дыра. Так возвращался Увл – во весь рост, не сгибаясь. Была уже ночь, он почуял, что Амл уполз куда-то в сторону. В темноте прятался Амл, с поджатыми к животу ногами вился по земле он, по твердой земле. Рядом, в канаве, лежал Амл. Увлу он был не нужен. Подбрасывая с руки на руку надежное копье, в лес ушел Увл мимо притихшей ночной травы.
   Луна умерла, и снова родилась, опять исчезла и вновь раздулась круглым чревом. Реже становилась лесная добыча. Плохо ловился зверь, он стал далеко обходить Увла. Избегали его ловушек зайцы, не кормились вблизи силков куропатки, береглись на другой стороне реки пугливые олени. Увл решил, что ему снова нужно пойти к Амлу. Там было тепло и сытно, он это помнил. Много радости жило в доме у Амла. Пробегая иногда по самому краю леса, Увл видел, что дыра в стене осталась незаделанной. Увл был доволен. Он знал, что в этот раз ему не нужно будет ждать две ночи.
   Подходя к ограде, Увл почуял сильный запах странной желтой воды, которая ему так понравилась. Это был хороший знак. Увлу стало весело. Увл перепрыгнул через проем в стене и упал в яму, прикрытую мягкой травой. В глубокую яму из мокрой земли упал Увл и повредил ногу. И копье сломал Увл. Треснуло древко копья, на две части развалилось оно. Головой ударился Увл, потемнело у него в глазах. И сразу же боль настигла Увла, сильная боль в правой ноге, не вкрадчивая – яростная боль бросилась Увлу в ногу и без устали билась во все стороны его тела. В самый низ живота стреляла она, вдоль спины грызла она, в голову врезалась она. Свет в яме мелькнул и исчез. Круглая крышка наползла на дыру, как на плошку с желтой водой, и украла радостный день. Увл не знал, что теперь делать.
   Наконечник копья был острый. Увл нашел его у реки, много зверей убил Увл тем копьем. В яме умирало копье, стало оно смешным и коротким, как те орудия, которыми работал Амл. Скреб мокрую землю остатками своего копья Увл, он хотел выбраться наверх. Вдруг мелькнул свет и за ним прилетел камень. Он ударил Увла над левым глазом, сильно ударил. Покачнулся Увл, на раненую ногу оперся он. И еще один камень попал в Увла, тяжелый камень. Не было больше света.
   Когда Увл очнулся, то почувствовал, что очень устал. Почти как в конце зимы. Только тогда не прыгала голодным бельчонком боль в правой ноге. Снова было темно. Увл лежал в яме. Увл хотел закричать: «И-я-я-а-ху!» – но не смог. Увл хотел убить Амла. Пересилил себя Увл, сел и опять копал край ямы, но твердой стала мокрая земля, плохо подавалась она, он только резал себе пальцы. Увл ослабел и не мог много работать. Потом Увл заснул.
   Амл хотел убить Увла. Он не стал сразу засыпать яму. Глубоким, но не слишком, был колодец из мокрой земли, густой, совсем не похожей на мелкий песок у дальней реки. Тяжестью дышала эта земля. Амл был один, и не мог сразу бросить вниз всю гору плотной глины, многослойной, многоцветной, вынутой им из ямы. И все камни, что он заготовил, чтобы убить Увла. Даже вместе с Офой тяжело было сдвинуть холм, что насыпали они. Нет, один остался Амл. Офа помогала ему копать яму, хорошо работала она, траву подносила и ветки, корзину за корзиной вынимала она, полными земли были эти корзины, но куда-то делась, пропала Офа, когда Увл оказался внизу, когда крышкой из крепких сучьев запер колодец Амл, когда тяжелые камни приготовил он. Нет, слышал Амл, в доме копошилась она. Нет, вот в огороде рылась она. Нет, вот в лес – с большой корзиной из веток и листьев уходила она. В яме сидел Увл – не страшилась Офа тревожить лесную тень.
   Амл боялся, а вдруг Увл сумеет вылезти? Увл был могучий охотник. Амл решил: пусть Увл умирает долго. Амл знал, что без воды не живут ни звери, ни люди. Четыре, пять восходов – и все, высыхают они навсегда. Стойче людей травы, дольше могут не пить они. Так думал Амл. Офа пришла, она принесла ему еду, она видела, что Амл не засыпал яму. Офа кормила Амла вкусными ягодами из леса, сытными корнями с огорода кормила она его. Крышку колодца тяжелыми камнями придавили они – твердо стояла крышка. Амл ждал, Амл ел и пил, не заходя в дом, Амл спал с тяжелой палкой в руках, Амл считал закаты, а потом обвязал веревку вокруг самого большого камня, приказал Офе следить за ней и полез вниз. Веревка была крепкая – Амл с Офой вместе сплели ее из травяных стеблей. Амл не хотел просто так засыпать яму, он хотел увидеть Увла.
   Офа держала веревку, чтобы она не вертелась. Хорошо держала веревку Офа – Амлу было удобно спускаться. Амл взял с собой острый кусок камня, которым он лущил семена. Увл еще дышал, но хрипло и редко. Одна нога у него была вывернута. В яме стоял Амл и смотрел. Амл не стал резать Увла. И засыпать яму не стал он. С помощью Офы Амл вылез обратно, забрав с собой умершее оружие Увла, взял еще одну веревку и снова спустился вниз. Офа хорошо держала веревку, и она почти не вертелась. Амл вытащил Увла. Увл был ранен – его правая нога стала наполовину чужой. Амл нанес Увлу еще одну рану тем самым ножом, которым он лущил семена. Бесполезным другим, но полезным себе сделал Увла Амл, и заткнул его новую рану свежей травой, чтобы только полжизни ушло из Увла. Так поступил Амл.
   Крепкую веревку навесил Амл Увлу на шею и связал ему руки и ноги, но сделал так, чтобы правая нога Увла не стала ему совсем чужой, а осталась поделенной между ним и ямой. Чтобы Увл, когда поправится, мог ходить, но не слишком быстро. Амл влил в рот Увлу воды и еще воды. Увл очнулся. Тело его болело внизу и стало чужим, в самом низу стало чужим. Руки его и ноги были непослушны. Плохо видел Увл, плохо слышал. Правая нога болела, но не была совсем чужой. Рядом стояла еда. Увл стал ее грызть. Увл не умер.
   Увл жил рядом с пристройкой, в маленькой конуре. Он делал то, что ему приказывал Амл. Носил грузы, поднимал воду из колодца – да, появилась вода в том колодце, который вырыл Амл. Вода была вкусная, почти как речная. Мокрой землей обмазал Амл корзины из гибкой травы, привязал к ним веревку и ловить ими воду стал Амл. Увла поставил он над колодцем и дал ему новые корзины из травы и мокрой земли. Так работал Увл. Уходила сквозь щели вода, быстрее сладких ягод была она, но не вся пропадала, успевал Увл перелить ее в большую плошку рядом с колодцем. Увл не смотрел на Офу и ни о чем не думал. Ему не хотелось в лес, и он больше не чувствовал его запаха. Через несколько лун у Офы родился мальчик. Скулами и плечами он был похож на Увла. Амл не любил этого ребенка, но ничего с ним не сделал. Офа была рада.
   Однажды весной Амл увидел, что на его поле кормятся птицы. Это были куропатки, небольшая стая. Кто знает, откуда прилетели они? Куропатки не боялись Амла, он сумел подобраться к ним и убить одну случайным камнем, что легко вместился в его ладонь; метко бросил Амл увесистый камень, завертелась подшибленная куропатка, прыгнул он, схватил ее за шею и свернул голову. Остальные птицы захлопали крыльями и пропали над куцей травой. Амл был доволен – они с Офой изжарили куропатку на послушном огне и съели. Вкусная птица кормилась на поле у Амла. Офа резала куропатку наконечником копья Увла – он был очень острый. Давно на реке нашел Увл этот камень. Офа бросила Увлу несколько костей. Увл долго ел и мычал. Он больше не мог кричать «И-я-я-а-ху!». Амл тоже бросил Увлу одну кость. Увл хорошо работал. У них всегда доставало воды в большой плошке и сытных корней в пристройке. Амлу было жалко, что такой вкусной еды не повторится – он знал, что ему повезло и куропатки больше не прилетят, а если прилетят, то не подпустят его к себе. Амл сходил на реку и отыскал несколько острых и длинных камней, которые обычно набирал Увл. Теперь у Амла было много ножей и они могли хорошо резать.
   Осенью Амл собирал зерно, в самом дальнем углу своего нового поля, по ту сторону канавы. В мешке оказалась дыра. В мешке из сушеной травы, который сделала Офа. Едва-едва прохудился мешок, не то бы Амл сразу заметил. Только нет: малого отверстия не углядел он. Сноровисто и ловко работала Офа, незачем было проверять ее. Амл взвалил мешок на спину и пошел домой. Зерно сыпалось по следам Амла, но он не видел. Он только удивлялся, почему ему немного легче в конце дороги – такого никогда не случалось. Амл увидел потерю у самого дома и был недоволен. Он побил Офу, но не сильно – зерна пропало не так уж много. Офа хорошо умела делать мешки, только в этом одном была дыра, меньше крайнего пальца ноги была она. Утром Амл услышал, что куропатки опять прилетели и едят зерно у самого дома. Амл не стал искать камней, а разбросал зерно по двору и в пристройке, а потом отворил низкую дверь в изгороди. Несколько куропаток зашли за забор и клевали зерно, дергая длинными шеями. Они были больше обычных куропаток – таких птиц Амл еще не видел. Ни одна не захотела идти в пристройку, тогда Амл пошел туда сам, взял два мешка и приказал Офе помогать. Они поймали двух больших куропаток с разными гребешками, но не стали их убивать, а заперли в пристройке. Куропатки клевались сквозь мешки, но крепко держали их Офа и Амл, пальцев не разжимали они. Совсем дырявыми стали эти мешки, негодными для работы. Увлу в этот раз не досталось костей.
   Амл кормил куропаток зерном и травой и давал им воду. Без воды не может никто – ни птица, ни зверь, ни дерево, ни человек. Стойче всех только деревья, долго могут терпеть они без питья. В пристройке жили большие куропатки и иногда разговаривали между собой на птичьем языке. Дергали головами, чистили горло и ели зерно. Ночью кричали они иногда, бестолковые птицы. Увл сидел рядом на привязи, но не мог понять, о чем они говорят. У больших куропаток вывелись птенцы, которые никогда не бывали на воле, не видели леса и поля. Амл тоже держал их в пристройке, но скоро заметил, что во время дождя и небесных ударов они забираются в самый угол и не хотят выходить к кормушке, пока не просветлеет. Быстро росли птенцы. Амл уже не боялся, что они улетят, и не закрывал дверь, когда приходил их кормить. Совсем неосторожным стал Амл. Один раз старая куропатка проскользнула за его спиной, взмыла в воздух, обогнула двор и прилетела обратно. Птенцы плохо летали и, набрав вес, вразвалку бродили по двору взад-вперед. Они не любили, когда их заставляли выходить за изгородь, чтобы есть свежую траву.
   Куропатки часто неслись. Раз в несколько лун приносили они приплод. Амл стал забирать у них яйца. Маленькая тайна обитала внутри свежих яиц – не сразу об этом догадался Амл. Их можно было пить – вот что! Маленькую дыру, словно в старом мешке, проделать в скорлупе и пить – вкусно это. Амл приказал Увлу хорошо кормить куропаток и дал ему одно яйцо. Увлу яйцо тоже понравилось, и он с тех пор не забывал давать куропаткам еду, но никогда не понимал, о чем они разговаривают.
   У Офы родился еще один мальчик. Нос и уши его были, как у Амла. Амл любил этого ребенка больше первого. Первого ребенка звали Одр, а второго Бадр. Густые брови и серые глаза были у них, как у Офы. Одр и Бадр не любили друг друга, но Офа не разрешала им часто драться. Одр и Бадр помогали отцу в поле, но Одр все время отлынивал от работы.
   В лес стремился Одр, хоть и не было у него там дела. Одр не боялся. Запах зверей хорошо чувствовал Одр. Амл очень сердился. Однажды Одр должен был пасти куропаток неподалеку от дома, но не уследил, и они, никогда не жившие на воле, наелись ядовитой травы на опушке. С желтыми цветами была та трава, едким густым соком исходила. Две куропатки умерли. Амл побил Одра – он знал, что их мясо теперь нельзя есть. Одр захотел убить Амла, но ничего не сделал.
   Как-то раз в дни убывающего солнца братья под надзором Амла работали в поле и вдруг услышали яростный крик. Человечий – нет, звериный – похоже. Из леса был этот крик. Повторился он в последний раз, а потом перешел в затихающее урчание. Амл недовольно обернулся, но Одр стоял рядом. Тогда Амл подождал еще немного, а затем послал его посмотреть, в чем дело. Тот, кто кричит, не прячется. Амл не знал, что из леса могут прийти Чужие. Не боялся Амл, но не ходил в лес без дела и всегда держался светлых мест. Одр прибежал обратно, скоро прибежал он, махая руками. За собой звал их Одр. Они пошли втроем и на опушке увидели козлиную семью – немного осталось от этой семьи, не было ее больше. Сильный хищник задрал круторогого самца, смертельно ранил козу, но сам тоже не уберегся. Молод, наверно, был он, потерял осторожность в победном бою, получил страшный удар в бок и утратил добычу. Липким светом блестели рога мертвого козла. Обильно теряя кровь, ушел на лежбище хищный зверь, без мяса остался он. Быть может, Одр вспугнул его. Не захотел зверь еще одной схватки, опасался он людского пота. Рядом с холодевшей козой стоял уже крепкий, но еще маленький детеныш и лизал ее раны.
   Амл показал козленку траву. Козленок подошел и ел из рук Амла. Амл надел на него веревку, и козий детеныш пошел за ним в дом. Амл привязал его у столба и стал кормить травой. Утром козленок блеял, громкий был у него голос.
   Мертвую мать звал он. Амл дал ему травы, и козленок замолчал. Амл наказал Бадру кормить его дважды в день – утром и вечером. Бадр слушался. Козленок ел из рук Бадра, а из рук Одра не ел. Помнил козленок звериную кровь, с запахом Одра путал ее. Одр не любил Бадра.
   Детеныш вырос и стал новой козой. У Офы родился еще один сын. Его звали Ирл. Ирл был добрый. Он любил играть с прутиками и камешками. Его любили все, даже Одр.
   Коза паслась на лужайке неподалеку от дома. Амл хорошо привязал козу, и она ела вкусную траву. Не было там вредных цветов, источающих едкий сок. Из леса вышел бородатый козел. Он упал в яму, которую сделал Амл. Амл вытащил козла из ямы, вылечил и привязал во дворе рядом с козой. Он радовался. Теперь у него будет много маленьких козлят. Козел никого не любил. Увлу приказали давать козлу траву. Увл делал, но неохотно. Козел все время хотел ударить Увла. Увл не мог быстро ходить.
   Скоро у Офы родилась дочь. Ее звали Уна. У козы тоже родился детеныш. У нее тоже было молоко, как у Офы. Офа увидела, что у козы большое вымя и что с него иногда течет молоко, даже когда детеныш не пьет. Коза ходила по двору и ела траву, которую ей давал Бадр. У Офы теперь не было столько молока, как после рождения Одра. Уна часто плакала. Офа приказала Бадру кормить козу, а сама начала давить козий живот руками и лить козлиное молоко в глиняную плошку – в плошку из мокрой земли. Офа пила это молоко и не болела. Амл пил и тоже не болел. Так Амл узнал, что люди могут пить звериное молоко. Без питья не может никто – ни звери, ни травы. Уну поили козлиным молоком, и она была розовая. Офа научилась брать молоко у козы, и козел не мог ей помешать.
   Амл сделал в заборе ворота вместо низкой калитки, потому что много было ноши с поля, на котором работали его дети, – надо было часто пасти коз, которыми владел Амл, и кормить на лугу куропаток, которых разводил Амл. Там, где когда-то прошел наружу Увл, теперь были ворота. Из двух плоских крышек складывались они, твердыми сучьями переплетались. В обе стороны открывались ворота в стене, за которой жил Амл. Куропатки не любили выходить со двора – они любили зерно больше травы. Амл сначала ел сам, потом разрешал есть Офе, потом детям, потом Увлу и только потом своим зверям. Куропаткам не всегда хватало зерна, и их надо было тоже пасти, как коз. Крепкие ворота сделал Амл.
   Амл и Офа хорошо жили. Увл много работал, мало ел и ничего не просил. Он хромал и никуда не хотел убегать. У него был низкий круглый живот. Ничего не хотел он и не умел говорить. Он забыл, как кричать «И-я-я-а-ху!». Одр и Бадр работали хуже Увла, особенно Одр. Амл иногда бил их тонкой гладкой палкой, больше доставалось Одру. Все равно они работали не так хорошо, как ему хотелось – играли, бегали по полю друг за другом. Бесполезными были такие дни. Амл злился. Иногда Офа просила детей слушаться Амла, и они работали лучше. Амл снова злился, но не так сильно.
   Ирл был еще маленький, и его не заставляли работать. Ирла все любили. Ирл играл с прутиками и смотрел, как Офа мнёт козий живот. Дети ели больше, чем сам Амл, больше, чем Офа, больше, чем Увл, но у Амла были куропатки и была коза. Еды хватало. Все равно Амл решил, что перед тем как искать женщин Одру, Бадру и Ирлу, нужно сбыть Уну. Тогда женщины Одра и Бадра будут помогать Офе делать еду и носить ее в поле, плести веревки и корзины – лучше, чем маленькая Уна. Уна много ела, но не могла хорошо работать. Амл помнил, что на дальнем конце поля, у спокойной реки живут люди. Их было больше, чем в его доме, только они строили шалаши на мягком песке. Женщины с зыбкого берега не умели заклинать воду, но тверды были их шеи и плечи – как у Офы. Людям у реки могли быть нужны другие женщины, знавшие о мокрой земле. Так думал Амл. Длинными были дни и теплыми ночи. Амл нагрузился провизией, приготовил в подарок людям на другом конце поля веревки, мешки и корзины и пошел искать Уне мужчину.
   В это время из леса пришли Чужие. Некому было увидеть их, некому встретить. Снова они появились, Чужие, и вышли из леса. Быстро пробежали через опушку и оказались у самой стены. Много их было – почти как пальцев на руке. Один, один, один и еще один – четверо. Над травою стелились они узкими стремительными тенями. Все дети играли в стороне от дома, далеко от стены, за канавой, и Чужие их не заметили. Ворота были открыты. Офа бегала по двору, но Чужие ее поймали. Она ранила одного из них, сильно ранила, острым ножом, которым резала плоды из сада и корни с огорода. Чужие ее долго били тяжелыми палками. Один из них оказался неподалеку от сидевшего на привязи Увла, неживого Увла с круглым животом. Увл вскочил и прокусил Чужому шею. Большой кусок мяса вырвал Увл у Чужого, прыгнула кровь Чужого на пыльный двор. Лег он на землю и быстрыми пятками трогал песок. Белые пятна скользили по небу, не торопясь заползали на распаренный огненный круг. Твердой была земля и мокрой она становилась. Чужие убили Увла, взяли еду, подожгли пристройку и ушли в лес.
   Дым от пристройки увидел Амл. Он хорошо сходил на другой конец поля, на реку с сыпучим песком. Выгодную сделку совершил Амл, удался ему хороший обмен. О мужчине для Уны, о женщинах для Бадра и Одра сговорился он. Амл успел потушить дом. Он нашел детей в стороне под стогом старой травы – это были Бадр, Ирл и Уна. Трое, не четверо. Ничего не знали они. Одр наказал им спрятаться, а сам затянул повязку на широком лбу и ушел неизвестно куда. Амл пошел в дом и увидел Офу. В грязной воде лежала Офа и молчала. Она не могла ходить. И Увла увидел Амл и закопал его за сгоревшей пристройкой. Обломки старого ножа и веревку-ошейник бросил Амл в яму вместе с Увлом. Амл не знал, почему он это сделал. Бадр помогал Амлу. Медленно двигались они, быстро исчезала в кадке вода. Не стоял никто у колодца, не копошился у деревьев в саду. Не играли дети. Сразу многих помощников лишился Амл.
   Думал Амл, не уйти ли ему подальше от леса, не оставить ли дом и поле. Жалко было Амлу бросать то, что он сделал своими руками, но смотрела на него тяжелым взором густая чаща и душным страхом веяло из нее. На самый край леса отволок труп Чужого Амл, и прыгали вокруг разорванной шеи остроносые птицы. Думал Амл, что теперь делать, и не мог решить.
   Через три дня Амл, Бадр, Ирл и Уна работали в поле – тогда из леса вышел Одр. Он был черен, и в руке его изгибался лук. Крепкой хваткой держали пальцы грозно изогнутый полумесяц. Одр давно сделал лук и хранил его в ближней роще. Молчал он о своей тайне. Хорошая тетива была в том луке – Офа научила Одра плести веревки и отдала ему самую лучшую, самую тугую и тонкую.
   …Еще одну новость принесла Офа из леса давным-давно, и уже показала ее маленькой Уне. В день, когда Амл изловил Увла, волосами зацепилась Офа за колючую ветвь рядом с опушкой и долго не могла освободиться, упрямо держали волосы и не хотели рваться. С той поры волосы себе и детям резала Офа острым ножом и не бросала их в огонь. Длинными и упругими были волосы, прочнее от них становились веревки. Так многие дни проводила Офа, часто-часто двигались ее пальцы. Уна сидела рядом и плакала – не слушался ее крепкий волос, ускользала из рук гибкая трава. Знала она все тайны, только вырасти оставалось ей. И от Одра ничего не скрыла Офа – хоть и женским было это ремесло, но не запретным для мужчины. Не любил работать в поле Одр, даже готов был с Офой плести веревки, только не ворошить землю, не просить ее, не пререкаться с ней.
   Офа нашла для Одра старый лук Увла. Когда-то Амл вынул этот лук из колодца, куда упал Увл. Долго смотрел Одр на лук и ничего не понимал. Увлу в руки дал он его и опять смотрел. Не пробудилось ничего в голове Увла, не услышал он запахов и шелеста листьев, только подобрал со двора короткую ветку и показал Одру, что далеко может лететь она. Короткой, ненужной веткой попал Увл в козу, что стояла у стены, совсем рядом с ними объедала траву, пробивавшуюся сквозь колья, и не обращала внимания на людей. Недовольна была коза, что к ней прилетела ветка и ткнула ее в бок. Подальше от Увла отошла она. Не любила Увла коза, только Бадра любила она, потому что он давал ей траву. Другую ветку, побольше, взял Одр, согнул лук – и порвалась на нем дряхлая струна, только все уже понял Одр и не подходил больше к Увлу он никогда.
   Крепкую и гибкую ветвь нашел в лесу Одр и надел на нее тетиву. Ростом с Одра была она. Не сразу отыскал ее Одр – много ветвей и сучьев испробовал он. Только одно дерево в глубине чащи несло упругие и твердые ветки – не ломались они, когда самой тугой веревкой обматывал их концы Одр. Самую лучшую выбрал Одр и долго ее резал и гнул. Много тонких палок разной длины сделал Одр – только те, что были прямее всего, летели туда, куда он хотел, только те, что несли на конце маленький кусочек носатого камня, в землю могли воткнуться. У реки, почти в самой чаще, нашел Одр нужные камни. Не боялся он леса, и теперь были у него там дела.
   Далеко летели стрелы, которые смастерил Одр. Радостно резали воздух они своими острыми носами и смотрели только вперед. Одр уходил в лес, Одр учился, Одр мог попасть в дерево с многих шагов. Сколько пальцев на руках – на столько шагов уходил Одр, и еще на столько, и тогда попадал в дерево. Отравленные стрелы сделал он, вымазав их в густом соке коварных цветов, убивших куропаток. Хорошо спрятал свою работу Одр: завернул в мешок и опустил в глубокое дерево, в самую сердцевину ствола. Одр не знал, для чего ему эти стрелы…
   Горела пристройка, жидким дымом в ярком солнце расходилась она. Над мягкой травой звериными прыжками мерил Одр лесные тропы – бесшумно летел он. Отыскал Одр упругий лук и вынул из дупла свистящие стрелы. Оставшихся Чужих близко видел он – только двое их было, много меньше, чем пальцев на одной руке, не то что раньше. Одного убил Увл, из самого его горла красный кусок вырвал Увл. Второго сильно ранила Офа – не смог далеко идти он, грузным комом полз к деревьям, держась за левый бок, и остался на самом краю леса. Сначала сидел он и гулко дышал, а потом улегся на палую листву, на сучья и иголки и дрожал ногами. Обоих последних Чужих ранил Одр стрелами, выпущенными из засады: в щеку одному и плечо другому попал Одр.
   Долго бежал от них Одр – слабее двух взрослых мужчин с толстыми палками был он. Целый день бежал Одр сквозь кусты, по оврагам леса, который он плохо знал. Дважды побывал он в одной и той же лощине, но приметил там едва видимую тропинку, и не поймали его Чужие, хотя близко были они. Громко ступал Одр, и не мог спрятаться от Чужих. Через реку плыл он и взбирался на обрывистые камни. Мешали плыть Чужим толстые палки, медленно шли они по воде. На второй день отстали Чужие от Одра, но он еще долго бежал, прежде чем заметил, что больше нет за ним шума жестокой погони. На третий день Одр вернулся и нашел Чужих на самом берегу реки. Пить хотели они, но не могли. Не живет без воды ни трава, ни человек, ни зверь. Недалеко друг от друга лежали Чужие и хрипели густой пеной. Осторожно, чтобы не запачкаться отравленной кровью, Одр надрезал им шею коротким волнистым ножом, который дала ему Офа. Мокрыми стали камни.
   Он не будет больше жить в доме, Одр. В лес уходит он, Одр. С луком в руках, темный, как ночь, Одр, со стрелами за спиной. Жаль, подумал Амл, я сговорился о женщине для него. Люди на другом краю поля решат, что я их обманул. Придется им сделать подарки. Больше мешков и больше веревок. Нехорошо, подумал Амл, плохой обмен удался мне. Офу хотел увидеть Одр. Нет, сказал Амл. Одр хотел убить Амла, но потом понял, повернулся и пропал в лесу. Амл решил никуда не уходить. Долго восстанавливал Амл забор и укреплял ворота.
   Офа болела две луны, не вставая, болела она, а потом умерла. За сгоревшей пристройкой, рядом с Увлом зарыл ее Амл. Долго копал Амл. Он это делал один, старым скребком, тем, которым рыл колодец у самой стены, той же корзиной выгребал землю, с которой Офа помогала ему. Не хотел Амл, чтобы Бадр видел его. Крепкую веревку, большую плошку, старую корзину и самый лучший мешок вместе с Офой зарыл Амл. Жалко было Амлу, но все равно зарыл он этот мешок. Не осталось у него другого. Уна еще не умела делать такие хорошие мешки – она была маленькая. Все тайны Офы знала она, но не могли ее пальцы бежать так легко и так долго по стеблям сухих трав. Станут они ловчей и быстрей, но не сразу, не сейчас, пусть только пройдет одна зима и еще одна. Знал об этом Амл, но не хотел долго ждать. Думал он, как поступить.
   Амл снова работал в поле – теперь ему помогали Бадр и Ирл. Ирл вырос, Ирл ходил на реку за острыми камнями. Ирл прыгал по высокому берегу Одр видел Ирла, но ничего не говорил и ничего не делал. Ирла все любили. Ирл смастерил себе новые ножи, разные для поля и для дома, для травы и для птицы. Козе и козлу было тяжело летом – на них висело много грязной шерсти. Громко дышали они. Ирл срезал эту шерсть, но не выбросил, а положил в мешок. Ирл научился работать, в поле ходил он. Хорошо с плодоносной травой обращался Ирл: подсекал острым ножом, вязал ее, носил в дом. Амл был доволен.
   Во время урожая с другого конца поля пришли люди. Издалека, от покойной реки, из шалашей на нестойком песке. Они вели женщин для детей Амла. На голове поклажу несли они, далеко виднелись они на широкой равнине. Одна из них была совсем не та, о которой сговаривался Амл. Много моложе, почти девочка была она, словно Уна. Амл обрадовался – значит, можно будет взять эту женщину для Ирла. И не дарить подарки. Хороший обмен удался Амлу. Очень доволен был Амл, и отдал людям с другого конца поля свою дочь Уну. Уна не хотела уходить на другой край поля, громко плакала она и кричала. В мешок посадили Уну, и унесли далеко, на зыбкий песок.
   Дом Амла увидели люди, забравшие Уну, мокрую землю увидели они, длинную канаву увидели они и деревья с кислыми плодами. Амл показал им, как умеют копать Ирл и Бадр, как чистят они канаву от песка, как поднимают воду из колодца. Довольными ушли люди и Уну с собой забрали. Ирлу было жалко Уну, в лес убежал он и блестел глазами. Долго тянулся опустевший день – до самой темноты. Потом обратно вернулся Ирл – знал он, что так должно быть. Так было всегда, так должно было быть всегда. Ничего не менялось, ничего не могло измениться. Не может женщина жить там, где она родилась. Понимал это Ирл, но жалел очень маленькую Уну. Уна была – розовая.
   Две новые женщины, Илта и Энна, стали жить в доме Амла, плести мешки и веревки. Тесно стало в доме. Тогда Амл и его дети Бадр и Ирл сделали много кирпичей из липкой глины, из мокрой земли, обожгли их на огне и построили еще один дом, больше прежнего. Бадр с Илтой стали в нем жить. Старше Ирла был Бадр. И пристройку заново сделали они – лучше и выше прежней.
   Однажды из леса вышел Одр. Он убил могучего лося. Знал Одр, что не сможет один съесть все мясо широкорогого зверя. В человеческий рост был этот лось. Освежеванную тушу принес из леса Одр и положил ее у ворот. Не хотел видеть Одра Амл, и Бадр не хотел говорить с ним. Но вышел из-за стены Ирл и положил перед Одром два круга хлеба и большую чашку молока. И лосиную тушу забрал Ирл. С трудом поднял ее Ирл и унес во двор. Ирла все любили.
   Женщины приготовили лосиное мясо на большом костре. Амл и Бадр ели досыта, до отвала ели они. Одр выпил молоко и забрал хлеб. Видел Одр, что это Ирл вынес ему еду. Не голоден был Одр, но выпил молоко. И хлеб забрал Одр. Ирл срезал лосиную шкуру острым ножом и стал спать под ней вместе с Энной. Заползала к нему под самый край, под густой звериный волос, Энна, на старой траве лежали они, под лосиной шкурой. Им было тепло и удобно.
   Зима наступила рано. Холодная была зима. Ледяным дождем стучала она, колючим ветром свистела она. Женщины часто ходили в пристройку за едой, за мешками ходили они туда. Не было у Бадра и Илты жаркой лосиной шкуры, и они часто мерзли. Среди мешков в пристройке был один совсем старый, с козьей шерстью, которую срезал Ирл. Бадр и Илта укрыли этим мешком свои ноги, и им стало тепло. Бадр удивился, но ему было приятно. Коза Амла уже давно постарела, у нее народилось много детей. Бадр подумал, что у козы такая же теплая шкура, как у лося, только меньше. Бадр видел, что у козы теперь новая шерсть. Коза любила Бадра – он всегда давал ей вкусную траву.
   Весной в лес пришли Чужие. На этот раз много было их – как пальцев на руке, как целая горсть: один, один, один, один и еще один. Пятеро было их, но не заметил их Одр. Не услышал он ничего: ни крика, ни треска, ни шевеления. На другом конце леса был Одр и не сразу заметил Чужих, а они совсем не почуяли Одра, не увидели следов его. К дому Амла, к дому Бадра шли Чужие. Одр ничего им не сделал. Он не любил Амла, и Бадра не любил он. Только потом вспомнил он о маленьком Ирле. Ирла все любили. Уже не маленьким был Ирл, с Энной спал он под лосиной шкурой, но маленьким Ирл оставался для Одра. Одр передумал и пошел за Чужими. Одр опоздал.
   Твердо топтали Чужие мягкую землю. Вышли из леса они на равнину, высоко смотрели они, и Одр не мог подобраться к ним совсем близко. Яростно вился Одр в невысокой траве, по самому ее краю. Хорошо видел он Чужих. Их было пятеро – как целая горсть – и сильными мужчинами были они, коренастые и с широкими плечами, и в руках держали они толстые палки с зазубренными камнями на концах. Глубокие выемки оставляли их уверенно ступавшие ноги, видел Одр приплюснутые пальцы и скошенные пятки горячих следов. Одр был очень не рад, что поздно заметил Чужих и что не сразу пошел за ними. Одр любил Ирла. В землю он вжался и крался по ней, подобно змее.
   Чужие не могли пробраться через забор. Острыми кольями отгоняли их Амл и его дети. И ворота не смогли разбить Чужие. Крепкими были ворота, которые построил Амл, без его разрешения в стороны не уходили они. Тогда Чужие развели у ворот костер, траву и сучья притащили они с опушки и стали их жечь. А еще – окунали в костер свои стрелы и кидали их во двор Амла. Камни летели из-за забора, но не отступали Чужие. Сильнее разгорелся огонь, захватывала небо алчная чернота, водой дрожал воздух над домом. Тогда распахнулись ворота, в их проеме появился Амл. Дети его были рядом, справа и слева стояли они. Отодвинулись створки ворот, открыла стена выщербленный пламенем рот. Колья и острые камни держали в руках Амл и его дети, и шли они через дым. Бросились на них чужие с поднятыми палками, но уже на спине одного из них сидел Одр. Горло резал ему Одр, как пойманному оленю. Мокрой становилась трава.
   Трое Чужих напали на Амла и его детей, а четвертый, самый сильный, повернулся к Одру и хотел его ударить. Бедра и скулы, как у Увла, были у Одра. Чужой целил в Одра. Свистнуло небо, когда опускались его плечи. Быстр был Одр, как Офа, и увернулся от руки Чужого. Поскользнулся Чужой, но крепко стоял Одр. Темно было его лицо. Бросил Одр копье и ранил Чужого в глаз. Одр был могучий охотник. «И-я-я-а-ху!» – закричал Одр и еще одним ударом сломал дубину Чужого и голову его проломил Одр. Словно яйцо куропатки, раскрылась голова. Так сражался Одр. Он был великий воин.
   С тремя Чужими дрались Амл и его сыновья. Они не умели сражаться так хорошо, как Одр. Мотыги и сверла умели держать они, но не палки с раздвоенными концами и острыми камнями, прикрученными звериными жилами и вязкой травой. Рядом стояли они, во все стороны отбивались они. Ранили Чужих Амл и его сыновья, но не очень сильно. Хуже пришлось им самим, много хуже. Чужие били их острыми палками по рукам и ногам. Чужие побеждали. В Ирла целили Чужие, прямо в живот ему целили они, сразу двое, но закрыл его своим телом Амл. Ирла все любили.
   Сзади на Чужих прыгнул Одр. Он был великий воин. Три удара нанес он и только один раз промахнулся. Все Чужие умерли, мокрой траву сделали они. Только один лежал рядом, гулко дышал и ждал, когда его убьют. Амл тоже умер, когда заслонил Ирла. Одр и Бадр хотели надрезать шею последнему Чужому, до конца оросить траву хотели они, но Ирл не разрешил им порвать колотившуюся жилу. Это был не тот Чужой, который убил Амла. Ирл связал Чужого веревками, надел ему на голову мешок, и бросил в пристройку. Одр и Бадр были недовольны, но ничего не сделали. Ирла все любили.
   Амла закопали за пристройкой, рядом с Увлом и Офой. Лучшую мотыгу положили Одр, Бадр и Ирл вместе с Амлом, много мешков и плошек. Так много добра положили они, что на том месте, где остался Амл, появился небольшой холм. Его было хорошо видно изо всех домов, от пристройки и от ворот. Костер разожгли Одр, Бадр и Ирл, ели большую куропатку, пили желтую воду, молчали. Так прошла ночь. Женщины в доме сидели и отдыхали – все палки Чужих подобрали они и в дом унесли. Все копья их и ожерелья их. Ближе к лесу оттащили женщины тела – пусть удобно будет птицам, пусть вкусно будет зверям. Не пугал женщин лес: знали они, что Чужие все умерли. Все, все Чужие умерли.
   Из последнего Чужого сделали раба, братья вместе разложили его во дворе и нанесли ему рану, чтобы он был полезен не себе, а другим. Бадр отдал раба Ирлу. Новый раб жил в пристройке и хорошо работал. На шее у него была веревка, и ему давали много костей. Раб был рад, что его не убили. Ирл теперь жил один в доме Амла. У его женщины, Энны, был большой живот. И у женщины Бадра, Илты, был большой живот. Лето стояло липкое и жаркое, и пели в траве невидимые голоса. Обе женщины радовались: у каждой был свой дом, и у каждой будут дети. Они не могли работать.
   Новый раб помогал Бадру и Ирлу в поле, но дома помогал только Энне, а не Илте. Ведь Бадр отдал раба Ирлу. У Илты был большой живот, и она не всегда могла готовить пищу. Бадр думал: мне нужен еще один раб, для моей женщины. Чужой, ненужный себе, полезный другим. Бадр не знал, как попросить Одра, чтобы тот раздобыл ему раба. Бадр придумал, что на людей можно поставить ловушки, совсем как на зверей. Вдоль высокой травы, на самом краю леса. И в самом лесу, по дороге на водопой. Легко это. Без воды не может никто – ни дерево, ни птица, ни человек. Ирл бы мог попросить Одра, думал Бадр. Ирла все любили.
   Ирл научил женщин стричь коз, они набивали мешки шерстью, и никому из них не было холодно в домах из мокрой земли, даже зимой. Бадр и Ирл были довольны. Они не боялись, что из леса к ним придут Чужие. В лесу жил Одр. Он был великий воин и могучий охотник. Иногда Одр приносил на край поля туши убитых животных. Старое дерево в саду умерло, и Бадр с Ирлом сделали из него стойку, на которую Одр мог класть туши. В землю вколотили они деревянные ноги и поставили на них твердый щит. Чтобы маленькие полевые зверьки не испортили за ночь тела животного, которое убил Одр. Бадр и Ирл оставляли Одру хлеб, молоко и куропачьи яйца, даже веревки и плошки. На опушке, на самом краю леса. Они совсем не боялись. Они починили забор. Он был очень крепкий. Раб помогал им чинить забор.
   Так было всегда, так должно было быть всегда. Ничего не менялось, ничего не могло измениться. Никто не помнил, как это началось, никто не задумывался, кем так было заведено. В поле и в лесу, и далеко, у покойной реки, на зыбучем песке жили люди. Камни держали они в руках и твердые палки. Шуршал ветками лес, пела в поле трава.
   Не хватало воды на два поля, на огород, на деревья с кислыми плодами. Новая канава была нужна, в разные стороны поворачивала она. Тяжело жить без питья – и траве, и человеку. Дерево стойче других, но не может и оно без воды. К самой стене, все ближе к деревьям тянулась канава. Над воротами с кольев смотрели на лес человеческие черепа – головы Чужих висели там, охраняли они лесной путь. И никому больше не было страшно.
   2008–2011


   Обратный путь

   Рассудилось и мне, по тщательном исследовании всего сначала, по порядку описать тебе, достопочтенный Феофил…
 Лук. 1:3

   Не успел отступник договорить, как на него бросились со всех сторон. Он покачнулся и исчез под градом ударов. «Затопчут…» – пронеслось у меня в голове. Это поняли и восседавшие на помосте священники – я услышал повелительные возгласы, увидел властно вознесенный остроконечный жезл, на мгновение поймавший луч предзакатного солнца. Отраженный свет пронзительно брызнул во все стороны, как от бронзового зеркала за очагом.
   Приказания возымели действие – набежавшая волна замерла, как будто в раздумье, потом дрогнула и нехотя покатила в обратную сторону. Пестрые людские пятна, на мгновение слившиеся в жаркой дымке, медленно расползались, словно выплывали из потерявшего силу водоворота. Яростный рев перешел в недовольное рычание. Толпа опомнилась. Осквернять святое место было нельзя. Все знали: изгнание жизни из тела не должно совершаться в храмовых пределах, поблизости от алтаря Сущего. Только идолопоклонники вносят в свои капища дух человеческой смерти. Но что дальше? Возбужденные ряды алчно рокотали. Неужели богохульник избегнет наказания? Его отдадут страже? Будет расследование? Опрос свидетелей? Пустое – власти сначала проволынят, а потом втихую помилуют отщепенца – знаем мы, этим властям нет никакого дела до Божьих заветов. А здесь все ясно: он сам во всем признался – лжепророчествовал в виду народа – и жизни не заслуживает. Но как быть? Мои соседи переговаривались, никто ничего не понимал.
   Мало-помалу движение в толпе возобновилось и приобрело направление. Воздетые руки рубили воздух, копьевидные бороды вздрагивали с каждым шагом – бурлящее течение разъяренных лиц устремилось прямо на нас. Я повернулся боком, расставил ступни, чтобы удержаться на месте, и вскоре увидел окровавленного отступника. Руки его были связаны, он шел, шатаясь и зачерпывая пыль сандалиями, в окружении группы разгоряченных ревнителей, твердо глядевших перед собой. Конечно, как же я сразу не понял: за нашими спинами находились ворота, ведущие в Долину Казни. Мы расступились. Я увидел, что многие уже выбегают за городскую ограду – спешат запастись камнями.
   Вместе со всеми я двинулся за обреченным. Шум голосов сменился равномерным скрипом щебенки, терзаемой сотнями сандалий. Люди молчали и как будто смотрели в одну-единственную точку. Споры прекратились – все было решено. Толпа понемногу вытекала из города и сдержанно гудящим ручьем стремилась к Камню Позора. В центре образовавшейся процессии шагал отступник, по бокам суровой стеной шли ревнители. Я старался держаться поближе к их спинам, даже не знаю, почему. Тропа круто уходила вниз, кто-то споткнулся, упал, ему помогли подняться. Я осторожно огляделся по сторонам – без проявления любопытства, не вертя головой. Многих из идущих рядом я знал, были среди них и мои нынешние соученики, толкователи, всех возрастов и состояний. Мы обменялись сдержанными приветствиями. Это помогло мне избавиться от странной тяжести, внезапно набухшей каменным кулаком и перекатывавшейся в самой глубине груди. Я с облегчением начал дышать носом, как советуют великие врачи древности, медленно, протяжно, и окончательно утвердился в правильности происходящего.
   Да могло ли быть иначе? Все делалось в полном соответствии с написанным. Я продолжал оглядываться и с появлением каждого знакомого лица испытывал все большее облегчение. Наконец меня охватило чувство сопричастности к важному делу, хотя я бы не смог объяснить, какому.
   Внезапно восторг узнавания пропал. Что-то по-прежнему мешало мне, давило на плечи. Конечно, я понимал, что молчаливый приговор толпы справедлив, но радости не ощущал. Но ведь и это правильно, сказал я себе: нами ведет грустная необходимость, а не жажда крови, мы исполняем веление Закона, а не алчем чужих мучений, не кадим красногубым идолам. Это не жертва, а наказание. Мы не варвары, а люди единого Бога, нет для нас закона выше небесного. Тяжек долг праведного, узка дорога верного. Сбиться, уйти далеко за обочину – значит вместе с истиной предать и Того, Кто нам ее заповедал. Даже колебание преступно, и терние на пути – не препятствие, а награда. Отступить – все равно, что отречься. Потому что за шагом на месте следует шаг назад, а за ним – шаг в сторону. В пропасть.
   Я пытался молиться за спасение души богохульника, но никак не мог закончить хотя бы одну фразу. Откуда-то выплывало: «Вразуми… вразуми…», – но дальше чернела пустота. Твердо заученные слова вдруг пропали в темнице потерянной памяти. Наверно, на меня подействовала жара. Я скосил глаза и вдруг увидел того – и сразу себе в этом признался, – кого более других хотел бы встретить посреди мрачно уверенной толпы. Я позволил своему взгляду ненадолго задержаться на крепко сбитой, приземистой фигуре и удостовериться в происходящем. Странно, что до сих пор я его не заметил. Может, он поначалу шел сзади, прямо у меня за спиной? Я снова испытал облегчение. Вряд ли здесь мог находиться кто-то, кого бы я лучше и дольше знал, в чьей ревности и следовании долгу я был убежден много более чем в своей. Его присутствие внушало уверенность. Он не обращал на меня внимания, шагал рядом и, подобно остальным, смотрел прямо перед собой. На запыленном лице проявилась сеть мелких морщин, сходившихся к углам глаз и падавших со лба на переносицу. Потные волосы кучерявились по краям проступавшей лысины, холмистая борода спуталась больше обычного. Растрескавшиеся губы беззвучно шевелились. Я подумал, что он испытывает сходные чувства, молится за просветление отступника, и позавидовал – он-то никаких слов не забыл. Спустя мгновение я в который раз остро понял: мне за ним никогда не угнаться. И впервые осенила мысль, беспричинная и тревожная: он отличен не от меня одного, но от всех нас. Только мог ли я представить, что скрывалось за правотой этого неожиданного озарения?
   Путь оказался недолог – солнце сдвинулось лишь самую малость. Тропа изогнулась вокруг зубчатого края скалы, и вывела нас к месту казни. Все теснились и тянули шеи, не желая ничего упустить из виду. Вдруг возникло непредвиденное замешательство: осужденного надо было возвести на Камень Позора. Он не сопротивлялся, но его ослабевшие ноги подкашивались и соскальзывали с гладких закругленных ступеней, отполированных ветром и пустынным песком. Двое ревнителей тянули смертника сверху, еще один подталкивал в спину. Они неумело торопились, но дело не шло. Я пожалел, что с нами нет стражников. Вдруг кто-то из ревнителей оступился, и все они, ругаясь и призывая проклятия на голову приговоренного, скатились вниз. Поднялись на ноги, мрачно оглянулись и начали сызнова. Ими руководила какая-то еще вязкая уверенность, тяжелевшая на глазах и растекавшаяся по сторонам. Теперь они решили связать грешника и забросить его наверх, словно тюк с одеждой. Почему-то никто не вызывался им помочь, люди молча заполняли пространство вокруг Камня, стараясь не оказаться слишком далеко от происходящего, но и не подойти слишком близко к обреченному и его невольным носильщикам. Трое избранных были уже не рады, что взялись за исполнение общей воли – они запыхались и побагровели, крупные капли пота текли по их раздувшимся щекам. Я обратил внимание на виноватое выражение лица отступника – он как будто не хотел быть причиной излишних забот.
   Устав от этого зрелища, я, наконец, решился завести разговор с тем, кто стоял рядом со мной, повернулся и, пытаясь поймать его взгляд, опять не к месту проговорил: «Вразуми…» Здесь толпа подалась назад и недовольно загудела. Нас притиснуло друг к другу, рвануло, но мы удержались на ногах, потом, не сговариваясь, сделали шаг вперед и оказались совсем близко от раздосадованных очередной неудачей ревнителей. «Посторожите-ка!» – проронил один из них и, не дожидаясь ответа, скинул плащ. Мы молча кивнули. Увидев это, его товарищи тоже сбросили верхнюю одежду и снова взялись за дело. Вдруг мелькнуло: ведь отступник старается им помочь, он хочет поскорее забраться на Камень Позора и покончить с мучениями – своими и нашими. Эта мысль была мне неприятна. Я опять скосил глаза, а потом, переступив с ноги на ногу, стал так, чтобы лучше видеть своего соседа, по-прежнему не обменявшегося со мной ни единым словом. Губы его все так же шевелились. Мне казалось, я мог разобрать слово «воистину», и опять ему позавидовал – нет, в отличие от меня, он не испытывал никаких сомнений. Впрочем, едва ли можно было ожидать иного: подобно факелоносцу, он всегда летел впереди, мне оставалось только догонять.
   Уже много лет я шел по его следам и все время опаздывал: раскрывал тайны, им давно отброшенные, взбирался на высоты, им обозначенные и покинутые. Никогда, никогда я не мог понять его сегодняшнего, а только вчерашнего.
   Еще в отрочестве он часто походя объяснял мне какую-нибудь малость, казавшуюся тугим клубком парадоксальной невнятицы, для него несущественную, а для меня – темную и тревожную. Не раз я, подобно остальным сверстникам, благодарил его за науку, за разоблачение мнимой путаницы, смутившей мои мысли, а он непринужденно кивал в ответ и несся дальше. Но никогда, никогда мы с ним не говорили на равных. Вот почему так сладостно было стоять с ним рядом, быть там же, где он, в самых первых рядах верных и избранных.
   Такого еще не случалось, да и не могло случиться. Несмотря на все мои стремления, после достижения зрелости мы редко сталкивались, разве только на собраниях толкователей. Он приветственно складывал руки, иногда обменивался со мной несколькими фразами, но не более. То же произошло, когда мы впервые встретились здесь, далеко от нашей общей родины. Он нимало не удивился, увидев меня, спросил о том, о сем, потом его отвлекли двое спорящих ревнителей, подошедших за советом, еще мгновенье – и он пошел вместе с ними, сразу смешавшись с группой возбужденно жестикулировавших молодых людей. Я успел заметить, что его внимательно слушали и не сразу перебивали. Видно было, что даже среди здешних – самых начитанных и ревностных блюстителей Слова – он является далеко не последним. Стало стыдно за собственную ущербность – ведь тонкую сеть моих познаний по-прежнему пятнали мириады пробелов, очевидных первому встречному. Как и раньше, я был обречен следить за ним со стороны. Но не скрою, иногда в собраниях меня охватывала тайная гордость: вот каких вершин духа сумел достигнуть мой давний товарищ!
   Все началось еще в нашем родном городе, когда мы только поступили в учение. Да, конечно, мне есть оправдание, простое и очевидное, к которому я слишком часто униженно прибегал, начиная с самого детства: он ведь родился на два года раньше меня, он всегда был взрослее. Почему старший не может опережать в учении младшего? – утешался я. Чем дурно такое превосходство, определенное изначально? Думать иначе – не нарушить ли ход вещей? Желать обратного – не оказаться ли в плену гордыни? Я хорошо помню наши школьные часы: не раз он прежде других отвечал учителю Закона, ладны были в его устах священные слова, легко плыли они, одно за другим. И в другие дни, на занятиях у ритора и грамматика столь же плавно выскальзывали из его губ, соединялись в прочную цепь посылки и доводы совсем иного, совершенно земного, даже заведомо приниженного свойства… А я все так же сидел среди других учеников и мучительно мечтал о том, что когда-нибудь смогу, подобно ему, встать перед всеми и превзойти равных: отличиться красотой речи, глубиной знаний и остротой суждений.
   Верно – ступени мудрости не терпят прыжков, но ведь годы детского учения давно прошли. Древняя загадка изобретательного остроумца обещала хотя бы сокращение расстояния между преследователем и впередсмотрящим, но не единожды мне приходило в голову, что зазор между нами неподвластен времени и навсегда останется неизменным. Кто солгал, что с возрастом различия в знаниях должны стираться? И тогда, у Камня Позора, и теперь, выйдя из дома, где мы, возможно, говорили в последний раз в жизни, я чувствую то же, что и много лет назад, когда никто, кроме учителя, не мог понять точности его ответов и хода цепких рассуждений. А мог ли, подумал я, угнаться за ним и сам почтенный наставник, всё ли улавливали в беге его мыслей седобородые проводники по дорогам мудрости, казавшиеся нам кладезями сокровенных тайн? Не скрывалось ли за ритмичными кивками их благообразных голов точно такое же порожнее непонимание?
   Отступника, наконец, взволокли на камень. На мгновение он замер у щербатого края, потом – толчок, и тело, неуклюже взмахнув крыльями окровавленных тряпок, ринулось вниз. Раздался глухой удар. Здесь мой давний соученик вдруг повернулся и посмотрел мне прямо в глаза. «Воистину так!» – проговорили его губы. «Воистину!» – с облегчением прошептал я в ответ. Мимо нас ринулись орущие люди с камнями в руках. Многие несли в складках плащей целую груду булыжников и теперь старались избавиться от них поскорей. Казалось, рядом застучал град. Мы поневоле прижались друг к другу и расставили руки, чтобы уберечь одежды ревнителей. Я вдруг подумал, что никогда еще мы не были так близки, не действовали заодно, никогда я не оказывался наравне с ним, плечом к плечу. Но больше в тот день мы друг другу ничего не сказали.
   Урчание в глубине толпы постепенно затихало. Кто-то уже шел обратно в город, вполголоса молясь и равномерно двигая поясницей. Наступило утомление, как после пронесшейся бури, не было только очистительного успокоения. Все плыло перед глазами. Я тряхнул головой, пытаясь привести в порядок свои мысли. Почему-то нас обходили стороной – или это мне почудилось? Одежда ревнителей по-прежнему лежала у наших ног. Неожиданно захотелось взглянуть на казненного – я повернулся и, не без труда двигаясь против людского течения, подобрался к груде камней. Из-под нее виднелись посиневшие ноги отступника, тянулся подсыхавший бурый ручеек. Комок желчи бросился в горло, но я сжал зубы и сумел подавить приступ дурноты. Не знаю, сколько времени прошло. Когда я вернулся назад, то застал устало подпоясывающихся ревнителей, а его – его не было.
   Я шел в город обессиленный, одинокий, опустошенный. Ноги еле двигались вверх по склону, словно в конце восхождения на упрямую горную кручу. Я знал, что казнь была справедливой, но сердце мое молчало. Увы, я не выдержал испытания, и винить в этом стоило только себя. Значит, я еще недостаточно тверд. Мои губы жадно хватали вечерний воздух, воловье стрекало гулко било под ложечку. С горечью я понял: мне еще далеко до совершенства в учении, мое проникновение в глубины Слова и Закона ничтожно. И в который раз увидел, сколь неимоверно уступаю тому, за кем так долго стремился угнаться.
   Потом я узнал, что на следующий день он пришел в собрание верных, и просил вменить ему в обязанность розыск остальных отступников. Настаивал, убеждал и добился своего. Говорили даже, что впал в исступление, что клялся искоренить их до последнего человека. Я был удивлен – и поспешностью его действий, и тому, что настолько мудрый, как казалось мне, человек, почитает необходимым такой жестокий шаг, что не видит других путей, других забот. Почему? – думал я. Неужели он опять видит дальше всех?
   Тогда насчет несчастных, отклонившихся от Закона, существовала изобильная разность во мнениях. Одни считали, что их незачем трогать: столь малы они числом, столь косноязычны и необразованы. Бог, пренебрежительно утверждали многие, сотрет их с лица земли и без наших усилий. Конечно, надо казнить богохульников, дерзающих публично проповедовать свои ереси, но незачем гоняться за каждым деревенским сумасшедшим. Другие снисходительно полагали, что ничтожные души отступников заслуживают спасения и что их необходимо терпеливо разыскивать и вразумлять до последней возможности. Третьи же склонялись к проклятию и изгнанию, а в случае появления отщепенцев в пределах действия наших законов – к казни, хотя последнее осуществить было труднее, чем сказать – ведь высшая власть на земле отцов нам уже давно не принадлежала.
   Скоро стало ясно, что проницательность моего друга опять не снискала себе равной. Посрамил своим поступком он и меня, думавшего, что все завершилось страшной, но необходимой казнью главы отступников и рассеянием их немногочисленной общины. В кругу избранных, к которому я тщательно прислушивался, считалось, что нам должны предстоять иные задачи, великие и грозные: осталось лишь собраться лучшим из верных, и провозгласить, как подступиться к ним, как готовить неизбежную бурю. Приближалось время исполнения предсказаний, гневных и недвусмысленных, и надо было срочно мастерить парус для необоримого Ветра Господня. Я слушал такие рассуждения, и душа моя освобождалась от пут неясного сомнения – ничто не представлялось мне невозможным.
   Увы, твердость в учении не спасает от ложных шагов. Волны, взбудораженные горсткой отверженных, начали расходиться. Но долго еще близорукость мысли мешала недальновидным разглядеть истинное лицо уловителей нетронутых душ. Одним из заблуждавшихся был тогда и я. Разве стоила внимания судьба обреченных оборванцев и их шарлатанствующих предводителей? Всю силу нашего рвения и знания обрушить на никчемных людишек – не чрезмерной ли будет им такая честь? Лишь немногие из предстоятелей чувствовали неладное. Но мой соученик своими жаркими речами сумел убедить обеспокоенных: ему поручили разыскивать отступников по всему городу и окрестностям, вызывать их на публичные споры, а в случае несомненного богохульства – кликать стражу и требовать законного суда.
   В собраниях книжников и ревнителей я его больше не видел – меня это очень огорчало. Вот тебе награда за старания и упорство! Ведь по правде, я перебрался сюда вслед за ним, преуспев лишь после длительных уговоров отца, не желавшего отпускать меня на долгий срок, пусть даже для благой цели. Но мои влечения были слишком сильны, и я не мог набросить на них узду сыновней покорности. Не стыжусь сказать, я с радостью покинул родные края. Подобно моему старшему другу, давно оставившему их пределы, я понял, что больше ничего не смогу взять у тамошних учителей, которые когда-то успешно кадили фимиамом мудрости перед неокрепшим разумом доверчивого юнца. Была обида – почему он мне этого не объяснил? Столько времени ушло! Ведь в последние месяцы перед его отъездом мы не единожды вели беседы о букве и духе, о многозначности неизреченного и часто сидели за свитками в кругу верных. Почему он делился со мной только толкованием священных слов, но не своими мыслями?
   Вот и теперь он надолго пропал из виду. Хотя не раз до меня доносились слухи о его радении и неустанном подвижничестве во взятом на себя деле. Он преследовал отступников с неумолимым тщанием, раскапывал потаенные и глухие норы, где иногда скрывалось всего несколько человек. Знающие произносили его имя с уважением. Я постепенно склонился к тому, что он был прав, и опять ему позавидовал. Снова он раньше всех понял: сегодня самое важное – блюсти Закон в наималейших подробностях, выжигать его нарушителей с корнем. Любое нарушение единства людей Слова – вот самая страшная угроза. Будущее – в прочности и стройности, в отсечении ветвей гнилых и трухлявых. Как я мог этого не осознавать, как дошел до того, что почти сопереживал отступнику? Мне было стыдно, и в раскаянии я пошел на собрание ревнителей.
   Откроюсь: я уже помышлял о том, чтобы прекратить книжную мороку и возвращаться домой. Мой отец всегда хотел, чтобы я обучился врачебному искусству – вот и верно, думал я, стану пользовать страждущих или хотя бы не вредить им, как о том говорят древние наставления. Пусть от меня будет какой-нибудь толк, пусть я сделаю прибыток ближним и дальним. К тому же отец отписал мне, что думает о том, чтобы перевести дела в другой город, богаче и славнее нашего. Однако на собрании я почел нужным об этом умолчать. Сознался лишь в своих сомнениях и отсутствии решимости. Против ожидания меня внимательно выслушали и приободрили. Сказали, чтобы я не грустил, что дело мне обязательно найдется. Я благодарил, но смущение мое не было рассеяно окончательно. Мог ли я ожидать, что уже назавтра меня позовут и попросят – я ничуть не преувеличиваю – попросят моей помощи?
   Стараясь не выдать спешкой своего нетерпения, я отправился за посыльным. Путь был недолог и хорошо мне знаком. Но не успел я войти в дом собраний, как меня обуяла неуверенность. Сердце начало биться чуть чаще, лоб накалился жаром. Я сделал лишь один шаг и остановился у самого входа. Света было немного – тускло горевшие светильники находились чересчур далеко друг от друга и выхватывали у темноты лишь отдельные желтые пятна.
   Подойди поближе, донеслось с противоположного конца залы. Я подчинился. Передо мною в полумраке расположилось несколько ревнителей – лица их было трудно разобрать. Я скорее почувствовал, чем понял, что здесь есть люди, облеченные немалой властью, но не успел испугаться. Это правда, что вы родом из одного города, спросил низким голосом тот, кто сидел с краю, и назвал хорошо знакомое мне имя. Конечно, отвечал я. Давно ли знаете друг друга? Я младше годами, и потому поступил в учение немногим позже, но с тех пор встречал его почти каждый день до истечения нашей юности, пока он не покинул родные места. Все это время нас вел по дорогам знания…
   Меня прервали. Мы знаем больше, чем ты думаешь, поэтому отвечай на вопросы с наивеличайшей точностью и не старайся помочь делу словесными излишествами. Вряд ли ваш наставник, человек, известный своим тщанием и уважением к Закону, мог тебя научить чему-то иному. Я смиренно промолчал. Помимо желания возникла едкая мысль: знают ли они, что мы еще ходили к одному и тому же ритору, поскольку наши родители желали, чтобы помимо Слова нас учили грамматике и философии?
   Сейчас об этом упоминать не стоило: начиная с моего прибытия сюда, я заметил, что все, почитавшееся внешним по отношению к Закону, было не в чести у здешних ревнителей. Мудрость язычников представлялась им несущественной и даже вредной. Не вызывали интереса и прославленные философы иных земель, известные стойкостью поведения и суждений, часто заплатившие жизнью за верность своим словам и делам. Может ли что достойное прийти из-за моря? Пусть другие народы чтят кого хотят, но разве от них есть чему научиться?
   В наших торговых краях с давних времен бок о бок жили разноязыкие и разномыслящие, поэтому оба мира старались с грехом пополам ужиться, хотя бы не состязаться в открытую за первородство перед лицом Всевышнего. Я привык к этому равновесию, смирительному действию волнореза и полагал его само собой разумеющимся, чуть ли не чертой самой природы. Здесь же граница, делившая носителей отличных обычаев, проступала твердо и явственно.
   Существовало ли меж вами дружество, была ли близость? Слова проникали в мой слух с трудом, словно через преграду. Я прикрыл глаза, пытаясь обозначить почтительное раздумье. Худшего вопроса было трудно ожидать. Краткий ответ мог оказаться не к моей выгоде, а подробные рассуждения мне запретили. Мы были дружны и близки настолько, насколько это было дозволено и возможно в нашем возрасте, наконец ответил я.
   Человек сначала думает о Боге, а потом о другом человеке, прибавил я еще – и испугался, не ошибся ли, сказав лишнее? Но мой ответ понравился – навстречу двинулась теплая волна довольных голосов. Встреться вы в чужом городе, среди варваров и иноверцев, будет ли он рад? Я вспомнил, что когда-то наши семьи были связаны совместными обязательствами и поручениями. Его отец, вечная ему память, даже имел во время оно дела с моим – один покупал, другой продавал. В памяти всплыла неожиданная картина: встретившись со мной на рынке, отец старшего соученика потрепал мои волосы, запустил руку в мешок с сушеными фигами и отсыпал полную горсть. Плотных и сладких – такие можно жевать бесконечно. Кажется, ему принадлежала целая лавка. Потом она разорилась, или я ошибаюсь – родные продали ее после его кончины? Это был крупный мужчина с густыми бровями, слегка отвислыми щеками и прямым носом, совсем не похожий на своего сына, тоже, впрочем, рано облысевший… Почти не лукавя, я сказал: да, он будет рад увидеть меня. Я не чувствовал угрызений совести. И тут же поймал себя на том, что лгу в собрании ревнителей. Как такое могло случиться? Едва не растерявшись от ненужных раздумий, я заставил себя выслушать еще один вопрос – и понял, что чем короче будут мои ответы, тем вернее мне поручат… Но что?
   Ты знаешь, что твой друг и земляк – не последний из идущих по пути мудрости, доносилось до меня, по-прежнему глухо, словно из-за стены. Знаешь ты и то, что он не один год провел в учении и бдении, что ему мало равных в усердии, и не только лишь на книжном поприще. В отличие от недальновидных и мягкосердечных братьев, он сразу понял опасность, которую несут отступники, и без промедления вступил в борьбу с ними. Он отличился немалым рвением – это тоже тебе известно. Благодаря его усилиям нам удалось вывести на чистую воду тех отщепенцев, что скрывались в здешних местах, и настоять на их изгнании. Они же, несмотря на наши усилия, не угомонились и, будучи побуждаемы зловредными демонами, продолжают смущать народ – теперь уже издалека, находясь под защитой чуждых стен и протяженных расстояний. Это не должно спасти преступников от наказания – кара настигнет их везде, где живут слуги единого Бога. Наше радение приблизит неминуемое. Сказанное – исполнится, написанное – сбудется, дважды, трижды, многажды, всегда и вовеки. Судьба кощунников и прельстителей – быть извергнутыми, проклятыми и забытыми. Хор одобрительных восклицаний раскатился по зале.
   Некоторое время назад твой сородич был послан с важным поручением: нанести удар расхитителям Слова, обретшим убежище в некоторых соседних пределах, не настолько близких, чтобы мы могли с легкостью помочь ему в случае надобности, но не слишком дальних, чтобы мы пренебрегли нашим долгом. Мы не сразу решили, кому по плечу этот труд. И вот он вызвался взять его на себя и предупредить пагубу, которую извратители Закона могли бы нанести общине верных, живущих в том городе с незапамятных времен. Ты уже понял, это – тяжелая работа и небезопасная.
   Мы знаем, что дорога его была непроста, и мы получили известие, что в пути он заболел, возможно, тяжело. Мы имеем сведения, что несмотря на эти невзгоды он добрался до места назначения, но не сообщил о своем прибытии нужным людям, а исчез. Сначала он уединился, попросив спутников не тревожить его до окончания болезни, а потом, никого не известив, сменил место жительства. Есть еще кое-какие указания, излишние для тебя, которые побуждают нас к быстрому действию. Но пуще всего мы опасаемся, что он попал в подстроенную отступниками ловушку. Мы не можем придавать этому делу слишком большого значения, но не хотим и бросить твоего друга в беде. Бросить нашего общего брата. В том городе есть немало верных, но они никогда не видели твоего соученика. Мы должны точно узнать, что с ним случилось. Мы готовы обвинить отступников перед властями и добиться расследования, а если понадобится, и казни. Но мы не можем совершить ошибку. Ты знаешь, в нынешнем мире у нас много врагов, жалкие пороки наших прежних властителей привели к тому, что мы подчинены чужой силе и должны сообразовывать свои поступки с заботой о безопасности посвященных. Осторожность – это не малодушие. Дурно ничего не предпринимать, но еще дурнее поступать необдуманно, ставить под угрозу наших братьев – и в том городе, и здесь, в вечном обиталище святости. Мы боимся, что нечестивцы могут опоить, одурманить твоего друга, заставить говорить не от себя, они могут даже привести пред лицо наместника подложную тень, самозванца, какого-нибудь искусного лицедея – нет такого преступления, на которое не способны отщепенцы, презревшие Закон. Необходимо упредить опасность, надрезать тетиву в руках зломыслителей, вырвать жало у стрел коварства, разбить кувшин низости.
   Теперь ты знаешь, куда лежит твой путь, да будет он удачен и прям. Мы хотим, чтобы ты разыскал нашего брата и подтвердил, что он жив, узнал, где он находится, каково его состояние и здоровье, располагает ли он своей свободой. Те люди, что были с ним в пути – хорошие свидетели, но ты, знавший его долгие годы, будешь еще лучшим.
   Я поблагодарил за веру в мои скромные силы и осведомился, когда отправляться. Завтра же, ответили мне, завтра же, с самого раннего утра. Подожди, сейчас тебе отдадут письмо, которое ты вручишь верным по своем прибытии в город. И будь настороже – мы немало знаем о кознях отступников, но, к сожалению, не всё. Не всё. Увы, мы их, кажется, недооценили. Не исключено, им помогают маги и волшебники. Демоны тех краев искушены в чудотворении и чародействе, способном застигнуть врасплох легковерных, обмануть нетвердых. Не пугайся чересчур сильно, тебе будет дана помощь, но не забудь выбросить безрассудство из своего походного мешка. Чужбина – плохое место для дутой отваги. Будь настороже, твори молитвы и да поможет тебе Всевышний.
   Я не помню этой дороги. Я думал, что вот, наконец, свершилось: мы окажемся по разные стороны одного стола, мы будем говорить как равные. Я послан – за ним. Может быть, ему даже понадобится моя помощь. За этой мыслью прошел день, ночь и еще один день. Кажется, я даже ни разу не остановился, не передохнул. Не может быть? Наверно, вот только в памяти ничего не осталось – ни лиц, ни обстоятельств. Так легка была тогда моя голова. Я был горд, я радовался, что оказался нужным и известным ревнителям, что меня выбрали для поручения. Я не мог представить, что с ним могло случиться, и не думал об этом. Все будет легко, казалось мне, все будет просто, все разрешится к вящей славе Господней.
   Вечером третьего дня я въехал в чужеземный город. Следуя полученным указаниям, легко отыскал обширный квартал единоверцев. Назавтра поставил в известность о своем прибытии людей, облеченных властью и сопутствующими ей заботами, после чего без труда нашел тех, кто разделил с моим другом его недавнюю дорогу, последних, кто видел его перед исчезновением. Их было двое, но разговор с ними мне ничего не дал. Спутники моего соученика не владели даром рассказа. Болезнь, говорили они вразнобой, на него напала болезнь. Он перестал править лошадью, не отвечал на наши вопросы. Только бормотал про себя, беспрерывно бормотал. Что, спросил я, что он пытался сказать?
   На каком языке? Не знаем, нам было не разобрать. Только отдельные слова. «Тяжело, – говорил он не раз, – как тяжело». Позже в галерее меня поймал еще один человек, бывший в том небольшом караване, – высохший старый раб без имени, кормивший лошадей и чистивший ослов. «Ты пришел за ним, – спросил он. – Ты друг ему?» – «Да», – ответил я. Он бросил на меня испытующий взгляд. «Я учился вместе с ним», – попробовал я снискать его доверие, и опять почти не солгал. «Он может тебе открыться», – сказал раб. Я молчал и ждал продолжения. Тогда раб добавил, что не уверен в сказанных словах, но они послышались ему такими и потому он не может их от меня скрыть. «Твой друг раз за разом твердил: “Тяжело удалиться от Господа”», – здесь согбенная тень неслышно метнулась в сторону и растаяла в предвечерних сумерках, оставив меня в ошеломлении.
   Имена двух-трех горожан, по слухам, сочувствовавших отступникам, были известны верным. Никакой опасности я – безвластный путник – для них не представлял. Стоило попытаться. На следующий день я обошел все указанные мне дома и везде повторял одни и те же слова. Иногда хозяева не показывались для разговора со мной, высылая детей или слуг. Но я этим не смущался. Пусть знают, мне скрывать нечего. Я не темнил: говорил, что он – мой земляк и давний друг, да, я знаю – с ним в дороге приключилась болезнь – и хотел бы убедиться в его здравии. Больше мне ничего не нужно, клянусь. Конечно, я готов свидеться с ним на любых условиях. Меня выслушивали и ничего не обещали. Двери закрывались, пологи задергивались. Я понимал, что придется ждать. Два дня спустя меня отыскал юноша в чистом, но бедном хитоне и передал письмо. «Слушайся его», – стояло там. Тут я понял, что впервые вижу слова, написанные его рукой, но притворился, будто внимательно изучаю почерк, а потом неторопливо кивнул посланцу. Он забрал письмо, спрятал его в рукаве и вывел меня на рыночную площадь. Мы прижались к стене, изъеденной густыми трещинами. Спугнутые нами мелкие ящерки скрылись в глиняных разломах. «Прости, достойнейший», – юноша достал из рукава обширный платок. Я подчинился.
   Он завязал мне глаза, заставил несколько раз повернуться на месте и всунул в руки конец шершавой веревки. Затем быстро провел меня через гудевшую всеми наречиями толпу – я чуть не бежал, опасаясь потерять своего вожатого. Вскоре мы, судя по потерявшемуся шуму, углубились в каменистые улицы, сначала сухие и жаркие, а потом задышавшие пузырчатой сыростью. Несколько раз мне приходилось нагибаться и приседать, я задевал плечами узкие проемы. Вскоре я почувствовал, что солнце исчезло, потолки стали низкими – меня вели тайными ходами, но это продолжалось недолго. Мы остановились. Невидимые руки сняли платок, и я услышал звук закрывающегося засова. Когда глаза привыкли к полумраку, я увидел, что напротив меня находится низкий стол, а за ним полулежит человек, которого я искал. Лоб его стягивала белая повязка, и лицо, показалось мне, сильно заострилось. Да, он болен, он изменился. Но ведь я давно его не видел: с той самой казни отступника, когда мы вместе – я мысленно употребил это слово и опять почти не солгал – вместе охраняли одежды ревнителей. Он приподнялся мне навстречу и жестом предложил сесть.
   Приветствую тебя, земляк, – сказал больной, и улыбка скользнула по его лицу, чуть тронув скулы и обозначив темные углы губ. И не дожидаясь ответа, продолжил: я был уверен, что они пришлют тебя. И ты знаешь, я рад тому, как все вышло. Нет, не тому, что я угадал, хотя и этому тоже. И нет, я не тешусь тем, что кто-то из вас сможет меня понять или, тем более, оправдать. Но в отношении тебя у меня все-таки есть надежда – в отличие от остальных, ты мне не чужой.
   Пусть ты станешь свидетелем если не моей правды, то хотя бы моей искренности. Но ведь правда не может принадлежать кому-либо из живущих, не так ли? Слушай же. И хотя я знаю, что через час-другой ты выйдешь из этого дома, не оглядываясь, что обстучишь пороги и косяки, стараясь забыть о моем существовании, но иного пути нет.
   Ты знаешь, я всегда был хорошим учеником. Даже лучшим. Именно учеником – я ничего не мог создать сам, сказать от себя. Разобрать и прокомментировать – легче легкого, и с годами это удается все проще и проще. Но что дальше? Бесплодная стена, глухая и высохшая от солнца – вот куда привели меня мои познания. Ты ведь тоже такой, не правда ли? Я мучился этим, я успокаивал свою совесть: говорить от себя ничего и не нужно, надо только учиться и толковать, объяснять, применять. Что может быть прекраснее слов, спустившихся с неба? Все уже сказано, все уже дано Всевышним, остается лишь исполнять Его повеления как можно лучше. Следовать – и спасаться. Но почему, спрашивал я себя, почему тогда мы не можем ничего исполнить, несмотря на все наше учение? Чем праведнее мы на словах, тем несчастнее на деле. Нет, не спорь, твое время еще придет, а сейчас – мой черед. И я знаю, что ты хочешь сказать.
   Обладатель Непроизносимого Имени ежедневно показывает тщету наших усилий – мы живем в притеснении, под утяжеленным оброком, в двойных тяготах: от своих властей, и от чужеземных. Что делать – еще лучше учиться, еще лучше объяснять? Но ведь нас с тобой, слава родителям, не жалевшим денег на наше воспитание, вели и по другому пути мудрости. Нам объясняли законы рассуждения и логики, нас учили играть словами, правильно их расставлять, нам показывали, сколь значимым может быть нужное слово в нужном месте, сколь оно может быть красивым и проникновенным. Но эти, прочно сцепленные, гордые своим порядком и благозвучностью слова, якобы способные предсказать будущее, тоже никак не меняли настоящее. Хотя замечу, жители нашего города, сочетавшие здравый смысл с твердостью речи, имели больше защиты от того вреда, что здесь и рядом наносят властители этого мира. И те из них, что были чужды Закону, могли при надобности искусно сплотиться стеной, соединить желания и не унижаться перед носителями имперских значков. Умелое подчинение – гораздо более грозное оружие, нежели яростный и обреченный бунт. Скажу даже, отстоять себя и своих близких у них получалось лучше, чем у тех, кто при каждом шаге оглядывался на предписания Слова. Но логика, обвенчанная с честью, тоже бывала действенной отнюдь не всегда. Слишком часто грубая сила могла их с легкостью растоптать и отбросить, выставить напоказ плоскую беспомощность их носителей, связать языки и заткнуть уши.
   В любом случае, вышло так, что начиная с самой зари жизни я, ты – мы видели обе стороны знания, и обе они оказались недостаточны, обе зависели от давних преданий, сказанных и записанных кем-то в незапамятные времена. И я скажу тебе, в чем был их главный изъян – в несовместности с окружающим, в несоответствии тому, что я видел своими глазами, выйдя за пределы школьного двора. Жизнь людская не становилась лучше от этих слов, мудрых и прекрасных, – то ли потому, что они оставались собственностью немногих, то ли потому, что никогда не могли проникнуть в души обыкновенных людей, тех, кто не посвятил долгие годы обучению грамматическим фокусам и тайным играм буквенных аналогий. Тысячи людей вокруг нас жили и умирали помимо этих слов, не зная и не желая знать мудрости веков, а была ли их жизнь и смерть хуже, лучше нашей? Те герои и праведники, что почитаются за образец знатоками философии или слугами Закона, неужели они попросту поступали по написанному и ничего более? Выходили к народу, шли на бой и казнь, сверившись с начертаниями старинных свитков и уверившись в своей правоте? Или их вело по пути долга нечто иное? Что же?
   ‰ знаешь, я уехал из родного города в отчаянии, я утратил путь, не успев на него вступить. Я понял, что наши с тобой учителя не сумеют рассеять мои сомнения, что я взял от них все, что мог, все, чем они владели. Я думал направиться на юг, но слишком много дурного слышал я о великом городе в тех пределах и не видел, чем тамошние философы и исправители древних рукописей могли бы мне помочь. Они были такими же комментаторами, пусть более опытными и знающими, чем я. Зачем гнаться за ними – чтобы через десять лет уподобиться сноровистым начетчикам, наполняющим залы учения? Стать искусным торговцем чужими мыслями? Если на земле есть ущелье, ведущее в царство истины, то дорога в него идет из города, отмеченного Всевышним, а не построенного царями. Оттого я стремился прикоснуться к самому сердцу мудрости, я хотел услышать самых искушенных, самых тонких знатоков Божьего Слова. Да что я тебя убеждаю – ты ведь сделал то же самое.
   Я молчал. Как хотелось сказать ему, что это его отъезд так подействовал на меня, что направил разношерстный вихрь моих помыслов в одну сторону, что это его я тщился догнать, с ним хотел сравняться, что никогда бы мне в голову не пришло бросить родину, не сделай он этого первым. Как хотелось это от него утаить!
   Да, люди высокого священства знали больше нашего учителя, – продолжал он, – и могли объяснить многое. Не одно тайное слово стало мне понятным, пройдя через их уста. Но главного не знали и они: почему мы никак не можем соблюсти Закон, а ведь ему уже столько лет! И какова должна быть наша цель – истолковать всё до самой последней буквы, разъяснить все древние тексты? Но ведь на это не хватит и целой жизни, да что я, сотен, тысяч жизней не хватит. И люди – скольким из них нужны эти разъяснения, истолкования? Признай же, совсем немногим. Но как тогда научить их слушать слово предписаний, как объяснить их смысл?
   И почему, – настаивал мой друг, или правильнее сказать, бывший друг, или, еще честнее, никогда не бывший моим другом, – почему несмотря на равнодушие большинства раз за разом среди нас появляются отступники? Да, цари часто грешат и идут на поклон к идолам. Но не стоит обманываться и причитать, мы хорошо знаем, что их помазание уже давно ложно. Здесь все очевидно – они желают извлечь из отступничества пользу для своего мелкого тщеславия и протраченной казны. Пути власти далеки от дорог праведности. Я даже не беру этих несчастных в расчет. Но как быть с простыми людьми – неужели они столь подвластны греху, что готовы идти за первым же, кто пообещает им облегчение, послабление, меньшее осуждение пороков и недомыслий, свойственных человеку от Сотворения Мира? Тогда значит, правы учителя и лишь лучшее объяснение Божьих заветов сможет уберечь людей от следования ложным путем. Но как совместить это с тем, что глубокое знание доступно лишь немногим? Как совместить просто веру лишь в самые основы или, наоборот, в самое поверхностное объяснение Божественных слов с необходимостью того, что они должны стать доступны всем?
   Я не знал ответов на свои вопросы, но мне стало ясно, что наши главные враги – те, кто пользуются уязвимостью и незнанием слабых, кто сбивает их с пути, и без того сложного и почти неодолимого. И я бросился помогать ревнителям в их борьбе с отступниками. Я был рад – наконец-то я нашел себе применение, я разыскивал тех, кто отложился от истины, вступал с ними в споры и все время побеждал – ведь почти никто не мог сравниться со мной в знании Слова и Закона. Но с каждой победой я чувствовал: мое сердце, недавно столь полное радости и веры в нашу правоту, опустошается. Я не знал, почему – казалось бы, беспричинно. Но спасения не было. Я все больше погружался во тьму. Проникался страшной мыслью: я делаю что-то неверное. Может, это соблазн, думал я, меня искушает коварный бес? Я убеждал себя: все дело в упорстве этих темных крестьян (хотя среди них были и горожане, и грамотные). Загнанные в угол моими доводами, они продолжали стоять на своем, не отрекались, не возвращались в лоно верных, просто молчали и молились. Наши споры стихали, и я не понимал, зачем, кому нужна была моя победа, одержанная по всем правилам риторического искусства? И если их затем уводила следовавшая за мной стража, было еще хуже. Побежденные и прилюдно опозоренные, они переставали быть таковыми, как только на них налагали узы, по крайней мере, в моих глазах.
   Ведь не легкой жизни искали они, всеми гонимые, преследуемые, убиваемые, принимавшие в свою среду отверженных и бесправных, смердящих и убогих. Им не нужны были яркоглазые истуканы чужеземцев, раскрашенные идолы, несущие богатство и облегчение жизненных тягот. Ты ведь знаешь таких людей с дешевой душой, детей маммоны – они не опасны, а презренны. С ними не о чем спорить, и ревнители правильно делают, что не боятся их. Нет, здесь другое. Тот отступник, которого побили камнями – он же не сопротивлялся, он молчал. О, как я его тогда ненавидел! Как желал скорой и жестокой расправы! Немалых усилий стоило мне не броситься на помощь тем, кто тащил его на Камень Позора. Но нет, что-то помешало мне, я уже сделал первый шаг, ты помнишь, ты был рядом, я и сейчас вижу этот миг, вижу тебя, я запомнил на всю жизнь, словно кто-то сказал мне: постой, не спеши, не двигайся. И все равно – как я желал испепелить покорного смертника, сколько камней обрушил на него в своем пылающем воображении! С какой радостью я принял на себя новое поручение: приехать сюда, разыскать общину отступников и настоять на том, чтобы ее изгнали еще дальше, за горы, в самую пустыню. Захотят спорить прилюдно – целью моей было одолеть их при всем народе, как уже часто удавалось, и унизить сколь возможно. Я и не подозревал, что во мне таится столько гневной ярости, я был ею опален.
   Дорога способствует размышлениям. Я вдруг задумался: а хороши ли чувства, которыми я живу, которыми питаюсь? К чему привело меня желание познать Слово как можно глубже, исполнить Закон как можно точнее? К ненависти, к злобе. Ненависти – и здесь я признался себе – к беззащитным, к тем, кто не мог победить, даже если бы одолел меня в словопрениях, которым бы никто не дал взять верх и воспользоваться плодами такой победы. И пророки, – прорезалось у меня в голове, – вспомни, кого из пророков мы славили, кого послушали? Не видели ли они от нас лишь нож и камень? Не так ли умирали, как тот несчастный? Не столь же ревностно гнали наши предки тех, кто возглашал им Высшую Волю – и многажды? Не впадал ли не раз весь народ в грех и блуд, несмотря на Закон, уже данный, уже запечатленный? А вдруг все, чему я следовал эти годы – ложь? – возникло у меня в голове. Вдруг наше учение ведет не к Богу, а от Него?
   Словно удар пронизал меня – от темени и по всему хребту. Я отпустил поводья. Наверно, моя кляча закружилась на месте. Мне было все равно – я не помню, что происходило вокруг. Спроси меня, где это было, когда… Смутно выплывают лица моих спутников, с тревогой хватающих под уздцы лошадь, пытающихся что-то сказать, докричаться. Ужас охватил меня, ужас перед гневом Сильного. Я понял, что неграмотные простецы оказались ближе к исполнению Закона, чем я, чем мы все. И что еще страшнее – между нами есть стена, та самая, бесплодная и сухая с нашей стороны, и если мы заблуждаемся, то, значит, правы они. Я понял, что ненависть моя есть зависть к ним, знающим то, что не могли мне дать ни книги, ни самые лучшие учителя. Не проси меня обосновать это логически, но я все равно что прозрел, и с той поры мои мысли остановились. Или нет, они пока ходят по кругу, но он все шире, и какие-то крохи просветления уже копошатся в моей голове. Я еще не знаю, но уже чувствую. Надо все изменить. Путь должен быть другим. Книжность не дает благодати, она помогает жить, но ничего не решает. Она не вредна, ее можно обернуть на пользу людям, и потому я не стыжусь, что стремился проникнуть в ее глубины, но сама по себе она – ничто. Безжизненная изгородь, лишенная даже единой взбегающей по ней травинки.
   Мои подручные, – он усмехнулся, – решили, что я ослеп, что не могу править лошадью – да, наверно, мои глаза казались им пустыми. Они думали, что помогают мне добраться до города, говорили вполголоса о моей неожиданной болезни. А я поначалу хотел сбежать от них, скрыться в самом голом клочке придорожной пустыни, заползти в какую-нибудь змеиную нору и умереть от отчаяния. Но я ничего не сделал и позволил им вести меня. И вот наконец мы прибыли сюда, и тут я понял, как мне следует поступить. В суете рыночной площади я улизнул от заботливых водителей и пробрался сюда. Не спрашивай о подробностях – я достаточно общался с теми, кого вы кличете отступниками, чтобы знать нужные слова и называть необходимые имена.
   Поначалу, – вздохнул он и на мгновение остановился, – мне не верили. Конечно, я бы мог выдать себя за кого-то другого, но обман противен Всевышнему. К моему удивлению, они в конце концов решились приютить бывшего врага. Я не просил много, только переждать месяц-другой и по возможности никого не видеть. Сказать по правде, я еще не знаю, что предпринять. Может быть, все-таки двинусь на юг, может быть, останусь здесь или даже вернусь в наш родной город. Нет, неверно: я не знаю лишь, что именно я должен сделать, и не понял толком, что со мной произошло. Только ясно вижу, что возврата нет, что ревнители стали мне противны, и что после того, как ты им все расскажешь, я тоже буду проклят и причислен к отступникам и врагам Слова.
   Но я ничего не могу поделать и не хотел бы. Впервые за много лет я чувствую, что нахожусь там, где нужно, что все мое предыдущее учение, быть может, окажется не бесполезно, если я, наконец, сумею понять, каким именно образом его необходимо применить. Что с меня спросится? Для чего я рожден? Зачем на мою душу упало это прозрение? Почему сейчас? Я бежал – куда? Нет, важнее – куда идти теперь, ибо покой, передышка – это временно. Главное не ошибиться, больше не ошибиться. Бога нельзя увидеть, но возможно встать на тропу, ведущую к нему. Где она? Я не знаю. Пока – не знаю.
   Ты смотришь на меня с состраданием, ты думаешь, я сошел с ума, в меня вселился демон – что ж, я не ожидал другого. Но все-таки попытайся запомнить, что я тебе сказал, спроси себя, чего от нас хочет Всевышний: правоты или милости? И может ли быть, что он дал свой Закон только нам одним? И если нет, если Он, как мы с тобой, наверно, оба думаем, царит над всей вселенной, то как можем мы наилучшим образом исполнить Его повеления, Его заветы? Удаляясь от остальных жителей этого мира, все резче, все шире проводя границу между собой и другими, охраняя ее все более ревностно и безоглядно?
   Спроси себя, зачем Он создал варваров, зачем сотворил сонмы завоевателей, ныне правящих нами? И в чем наша обязанность перед Единым – сопротивляться, встать на защиту земли и веры отцов, вытравить всех, мешающих этому сопротивлению, и биться до последнего человека? Или мы должны победить, а не умереть? А если умирать, тогда не так ли, как тот отступник, как тот праведник, превозмогший своих палачей – всех нас? Мученичество сильнее мучителей – слышал ли ты такие слова? Можно ли одолеть мириады врагов с помощью одного только кованого железа? Нет, не металлом должны быть крепки мы, но тем, что тверже металла. Не одолеть расселину тому, кто пришпоривает своего жеребца бестрепетной ненавистью – его ждет овраг, а не полет. Преследование посмевших возражать собранию, перечить старейшинам – не свидетельствует ли оно, что мы вдвойне слабы и неуверены? Чти Господа Бога своего – да, это самая важная заповедь, но чем должно воистину почтить Его?
   Я смотрю на тебя и вижу, – продолжал он, – что мне давно пора замолкнуть, что я излил на тебя слишком много. Не сердись и прости, если можешь. Я наверно теперь еще долго не буду говорить ни с кем, кто бы мог меня понять, пусть лишь отчасти. Не знаю даже, суждено ли мне снова возвышать голос перед равными. Я теряю веру в слова – хотя нет, писаное слово, будь оно вдохновенно, может сотворить чудеса. Ведь над ним размышляют многие поколения. Только даром такого слова я не владею. Что поделать! Я бы променял на него все свое красноречие.
   Он вздохнул. – Но попробуй поверить, что демона здесь нет. Я понял, что много лет блуждал, что бежал не к истине, а от нее, что карабкался на холм без единого деревца. От спесивой гордости, которую только раздувало все большее знание и все большее риторическое мастерство, я жаждал применить эти искусства и с низкой страстью пожать плоды своих талантов, я тщеславно стремился к тому, чтобы стать частью того великого древа, которое мы называем Законом.
   Нет, – он резко взмахнул рукой, – не говори мне, что можно разочароваться в людях, блюдущих Закон, но не в нем самом. Я знаю не хуже тебя – Закон свят. Но если все люди, так кичащиеся исполнением заветов, одновременно столь лицемерны, значит, нам чего-то не хватает. Закон не плох – Закон недостаточен. Не меньшего от нас требует Бог, а большего. Наша ноша будет становиться только тяжелее. Истинная дорога труднее ложной, она не оставляет выбора ступившему на нее.
   Он перевел дух. – Теперь иди. Я сказал тебе много больше, нежели собирался. Иди, и да пребудет с тобой благословение Всевышнего. И привстав, промолвил слова, что еще час назад были бы для меня самыми драгоценными: никого бы я не хотел сегодня увидеть более тебя, друг и земляк мой. И добавил: а теперь прощай.
   Мне завязали глаза и снова повели влажными от сырости ходами и узкими улицами. Вскоре я почувствовал солнечный свет. Повязку сняли. Не оборачиваясь я пошел вперед и скоро очутился на рыночной площади. Я понял, что здесь мне некому и незачем рассказывать о случившемся. Мысли метались. Тайком я добрался до стойла, отвязал лошадь. Чтобы меня не стали искать, нацарапал короткую записку и отдал ее подвернувшемуся в проулке мальчишке. Монет в поясе было достаточно. Набрав на рынке воды и запасшись провизией, я двинулся к городским воротам.
   Необходимо все время спрашивать себя, – вдруг вспомнил я его слова, – зачем ты делаешь то или это, куда влечет тебя, какие чувства правят тобой? В десятый раз я проверил свое решение. Да, повторил я себе, здесь ничего нельзя сделать, я должен как можно скорее передать ревнителям наш разговор, услышать их успокоение, разъяснение, совместно вознести молебен за исцеление заблудшей души. И вдруг в кипучей толпе, бурлящей, кричащей и грязной, я понял, что ничего этого не будет, что я остался совсем один, что никто не ответит на горячие потоки вопросов, густыми пузырьками лопавшихся у меня в голове, что я опять, едва догнав, потерял его и теперь уже навсегда. И что одного лишь могу жаждать – того, чтобы эта утрата была не вечной. И не потому ли стремлюсь на пыльную дорогу, недавно промелькнувшую передо мной песчаной пустотой, пролетевшую без единой жестокой думы, что там, где-то посередине пути, моего земляка, собеседника и соученика обуял страх Господень?.. И не может ли нечто открыться и мне, недостойному и скудоумному, в тех самых пятнистых от бедной растительности холмах? Если буду внимателен и неотступен, если смогу спросить себя так же беспощадно, как он. Но о чем?
   Преодолевая людской поток, я выбрался за ворота. Передо мной расстилалась обратная дорога – хорошо утоптанный тракт, наезженный тысячами и десятками тысяч странников уже давно, почти с сотворения мира; не такой уж долгий, но не такой уж прямой путь из Дамаска в Иерусалим. Я не знал, что он мне принесет. «Парить или кануть, – вспомнил я, – парить или кануть…»
   Лошадь шла медленно, бережно переставляя копыта, как будто ей предстоял заведомо утомительный подъем на крутой перевал. Я спешился. Отчего-то мне не хотелось никуда торопиться. Ноги словно налились свинцом. «Удалиться от Господа, – подумал я, – удалиться от Господа. Что он хотел сказать этими словами? Я его так и не спросил, а теперь поздно». Голова горела, если бы ты знал, Феофил, как горела тогда моя голова.
   2008–2012


   Ловушка для грешника
   Исповедь в трех актах

 //-- I --// 
   Когда я понял, что он меня предал? И как я догадался? Можете не верить, но у меня не было никаких доказательств. Ни единого. А я уже знал. Называйте это интуицией. Ни малейшего резона – и вдруг… «А не предал ли он?» – и все. Внезапно стали понятны его чересчур долгие и явно не связанные с женщинами отлучки, многословные объяснения, которые он последнее время давал по каким угодно поводам, как будто я сомневался в его правдивости, задумчивость, ему прежде не свойственная, и странные взгляды, которые он время от времени на меня бросал. Я про себя называл их «виноватыми», но не мог понять причины – наоборот, он начал меньше подворовывать и лучше работать.
   Как только ко мне пришла эта мысль, все стало на свои места. Жалко, но что поделаешь. Будем расставаться. Осторожно, не выдавая себя. Чтобы не случилось еще чего-нибудь непредвиденного и уже совсем безрассудного. Выведенный на чистую воду предатель способен на неожиданности. Пусть ни о чем не догадывается – до времени.
   Я сказал небрежно, когда он подливал мне в бокал десертное вино, как бы между делом, расставляя между словами безразличные паузы: «Скучно здесь, жарко. Надоело. Хочу на север. В столицу. Или за море. Там веселее. Еще не решил. Но все равно – уедем. Недели через две, только закончу дела. Собирайся понемногу. Ты ведь этого давно хотел, так что радуйся».
   Он согласился, даже пытался выразить восторг, но натужно, фальшиво. Употреблял слова, ему не присущие, книжные. Поскользнулся, чуть не уронил посуду. У него немного дрожали губы. Я подумал: а вдруг все-таки женщина? Боится потерять? Или пуще того – увлекся по-настоящему, захотел осесть, остаться. Тогда почему молчит? Или жалко денег, обещанных за предательство? Чего он страшится больше всего, что в нем сильнее – алчность или трусость? И понял, что, несмотря на несколько лет, которые мы провели вместе, не знаю его настолько, чтобы ответить на этот вопрос.
   Потом выяснилось, что, во-первых – да, это был страх, страх потери. Но не женщины, и даже не ее ласк, что обыкновенно важнее, а своей жизни – куда уж дороже. Элементарно, хотя я не сразу разобрался, признаюсь честно. Моя ошибка в том, что я редко пробовал смотреть на мир чужими глазами. А ведь все просто. Люди гораздо больше боятся за себя, нежели за любовниц, даже верных. Даже наоборот, верными женщинами чаще пренебрегают, а лживых ветрениц изо всех сил пытаются удержать. Хотя нежности, которыми они нас осыпают, совершенно одинаковы.
   И, во-вторых, тоже – да, деньги ему, конечно, обещали. Ровно столько, сколько нужно, ни медяком больше. В данном случае это было лишнее, но за подобные услуги принято платить. Иначе такие дела не ведутся.
   Мстить ему я не собирался – это недостойно дворянина. Низшим не мстят – их нанимают или прогоняют. Чести моей его предательство не задевало, но требовало решительных действий. Его взяли в долю где-то на стороне, значит, я дам расчет. Окончательный, другого не бывает.
   Он прибился ко мне давно, случайно. Помог отыскать дорогу после попойки в дешевом трактире, далеко за рынком. Я плохо знал ту часть города, долго кружил, попал в каменистый тупик, где спали нищие. Тут он выскочил, как из-под земли, и с надлежащей предупредительностью проводил меня домой, где я свалился, как убитый, даже дверь не запер. Я подумал тогда – ведь мог бы ограбить, сбежать. А ничего не пропало. Спит на пороге, сопит. Чистить одежду он, как выяснилось, умел, готовить, с грехом пополам – тоже. Я решил – пускай. Искать другого хлопотно, а чем этот дурен? И что же – я не ошибся. Вышло терпимо. Работал он не хуже, а отлынивал не чаще прочих. Вино допивал, объедки выбрасывал. Все в пределах разумного. До самого последнего момента.
   Да и то сказать – ничего сверхъестественного в происшедшем не было. Обычная сделка. Он ведь не приносил мне никакой клятвы, не обещал верности, да и смешно бы это выглядело. В наше-то время. Теперь ему предложили лучшие условия. Перекупили. Вот и все.
   К тому же, отсутствие обязательств с его стороны означало, что у меня их тоже нет. Я ему просто хозяин. И он мне – никто, наемный слуга из самых простых, как ни назови. Расстанемся легко. Я думал, оставлю его под каким-нибудь предлогом на постоялом дворе, прикажу дожидаться дня три-четыре, для отвода глаз вручу какие-нибудь деньги, якобы на сохранение… Вы не поверите, я даже винил себя – слишком много позволял паршивцу, надо было драть ему уши, и покрепче. Чтобы боялся, черт возьми! Палка и зуботычина – вот истинный эликсир преданности. Но я слишком добр, увы. И никогда не мог лупцевать слуг для одной острастки, не то, что мои друзья.
   Когда я понял, что он меня скоро предаст, захватил интерес – кому? Городской страже? Но за что? Зачем такие сложности? Разыскать меня легче легкого. Не хотят поднимать шум? Почему? Против меня затеяли дело? Хотят огорошить, застать врасплох? Я порылся в памяти. Заимодавцы? Нет, им не до мелочей. Проще дождаться и получить по векселям. Никаких причин действовать иным порядком: до сих пор я со всеми своими долгами управлялся.
   Кто бы еще стал хлопотать о выдаче ордера на мой арест? Вот этот? Другой? Но их претензии не стоили выеденного яйца. Нет, у меня не было врагов, казалось мне. По крайней мере, таких врагов. А те, кто мог иметь на меня зуб, не нуждались в предательстве. Захотели – разыскали бы сами, при свете дня. Я ни от кого не скрывался.
   Наверно, его взяли деньгами? Без них в подобных делах не обходится. Хотя Иуда работал не за деньги, и те, кто принял его услуги, это хорошо знали. Но все равно заплатили. И не взяли кошелек обратно совсем не потому, что боялись молвы или мщения. Закон простой – цена крови достается тому, к чьим рукам она прилипает. Сделать иначе означает раскрепить неравный союз предателя и того, кто стоит над ним, нарушить их субординацию перед дьяволом. Так всегда: их – двое, знатное предательство можно состроить только в союзе. Один исполняет грязную работу, ведет за собой солдат, раздает поцелуи… А второй – смотрит издалека, сорит приказаниями, двигает к краю стола полновесные кругляки.
   И никогда вдохновитель-верховод не берет назад плату за чужую кровь – ему легче обсчитаться, чем остаться в долгу. Здесь – его оправдание. Ведь он совершал зло по какой-то надобности, а его сообщник – за деньги. Один был готов расстаться с золотом, другой – жаждал его принять. Так между соучастниками возникает пропасть, их пути расходятся до Страшного Суда. Покупатель предательства становится меньшим грешником, ибо рядом с ним всегда есть больший. Не правда ли, Иуду прилюдно и всуе клянут все добрые христиане, а кто поминает крепким словом иудейских священников? И часто ли? Вот что значит вовремя подвести баланс.
   Все-таки загадка нуждалась в ответе. Что-то меня снедало: любопытство или уязвленная гордость. Я не мог думать ни о чем другом, прикидывал так и этак, но решение не приходило. Неужели кто-то решил отомстить мне из засады? Но кому нужна тайная месть, не спасающая ничьей чести? Ведь на нее идут из последнего отчаяния только наислабейшие из обиженных, самые униженные из бессильных. Я искал их среди моих друзей и недругов и не находил. Пришлось прибегнуть к самому действенному способу, меня, впрочем, не очень прельщавшему.
   Я отправил его на рынок, а сам пошел следом. Он на всякий случай оглянулся два раза, но, заведомо не ожидая слежки, ничего не заметил и припустил со всех ног. Дорога шла то вверх, то вниз, и мне пришлось постараться, чтобы от него не отстать. Когда я понял, куда он идет, то споткнулся и чуть не упал. Стало не по себе. Спустя пять минут я убедился, что моя догадка правильна, ощутил внезапный шлепок холодного ветра по щеке, развернулся и пошел домой. Земля уже не казалась мне такой твердой. Хотя я все равно не мог понять, почему? И за что?
   Дома меня ждало письмо. Старый приятель, сделавший стремительную карьеру в столице, получил назначение в наш город и прибыл вступить в должность. Приглашал зайти вечером, в частном порядке, без чинов и условностей. Я машинально написал учтивый ответ и отправил его с соседским мальчишкой. Мне не хотелось никого видеть.
   Когда он вернулся, якобы с рынка, то я выбранил его и сразу сообщил, куда и кем я зван отобедать. Немедленно понял, что смалодушничал – мне хотелось, чтобы он поскорее передал это известие. Авось испугаются и не станут меня хватать. По крайней мере, отложат на день-другой. Стало стыдно, и я даже хотел остановить его, когда он увильнул под каким-то мнимым предлогом – пошел делать донесение. Но я удержался: одно дурное решение не исправить иным, не менее дурным. Или мне по-прежнему было страшно? Он вернулся быстро, обрадовался, что не последовало никаких расспросов, и стал тщательно приводить в порядок мой костюм. В дело пошли платяные щетки, какие-то тряпки. Такой старательности за ним никогда не водилось. Если бы я уже не знал о предательстве, то заподозрил бы измену в тот самый миг. Но эфес у шпаги он действительно отчистил до блеска.
   Я вышел из дома пораньше, еще было светло. Мне хотелось поскорее выбраться из четырех стен, ощутить под ногами неровности булыжной мостовой. «На сегодня ты свободен», – бросил я у самой двери. Он не обрадовался и не испугался. Значит, подумал я, сегодня меня не заберут. Можно не терять аппетита. Хотя тут же пришло в голову, что его поведение ни о чем не говорит. Пешка – она на то и пешка, чтобы ничего не знать. Ему-то они станут отчитываться в самую последнюю очередь.
   Сделав несколько кругов по городу, я убедился, что за мной никто не идет. Спасибо и на том. Видать, не такая уж я важная птица. И стоит ли пугаться понапрасну, раньше времени? Тут, наконец, мое настроение улучшилось и я сразу направился в немного отдаленный, но зажиточный квартал, где остановился мой приятель. По-видимому, чтобы не привлекать лишних глаз – каков, однако же, политик! Самая короткая дорога была через старое кладбище.
   Люди речной долины богатели, плодились и строились быстрее, чем умирали. Поэтому город еще в незапамятное время охватил приют покойников в цепкое кольцо, расползся во все стороны тесными рядами домов, оставив в своем чреве обширную зелено-серую – в зависимости от времени года – проплешину за неглубоким рвом, над которым нависала хилая решетка. Я без труда ее одолел, сделал шаг и остановился. Из глубины разросшихся кустов на меня пахнуло маслянистым, густым мраком.
   Место, что и говорить, не самое приятное. Но хотелось отомстить себе за проявленную давеча трусость. К тому же бояться мертвых выходило не с руки: живые, как обычно, оказывались страшнее. Стараясь не провалиться в свежевырытую яму, я споро преодолел полкладбища и почти в самом центре наткнулся на усыпальницу со знакомым именем. Перед ней стояла конная статуя почти в полный рост, не мраморная, из дешевого серого камня.
   Голова всадника была отбита и лежала в стороне, на земле. Наверно, мальчишки напроказничали. Или молния. Я перелез через низкую ограду и, ни о чем не думая, приставил голову обратно. Сначала получилось косо, потом я нашел нужное положение, и гордый нос покойника уставился ввысь. Но без толку – голова стояла нетвердо. Я присмотрелся. Из шеи торчал короткий штырь с неровной поверхностью. Плохая работа – наверно, металл треснул при обработке. Закрепить вручную было нельзя. Требовались раствор да известь. Иначе первый же порыв ветра навсегда обезглавит мертвеца. Так еще можно поправить, а разлетись камень на куски? Я помедлил, снова взялся за шершавые уши, снял голову со штыря и положил ее у подножья монумента. Пусть родственники заботятся о ремонте. Я подумал об усопшем. В общем, он сам был во всем виноват.
   Дальнейший путь прошел без приключений. Недалеко от дворца я подошел к чистильщику сапог, и он быстро обмахнул от пыли мое платье и обувь. Вход в здание был ярко освещен. Обо мне доложили. Приятель меня ждал и был радушен. Явно гордился собой и новой должностью, но без снисходительности к не столь преуспевшему товарищу. Это мне понравилось. Затем он признался, что почти никому в городе пока не представлен, и дал понять, что рассчитывает на мою помощь. Я в ответ нарисовал несколько едких характеристик тех почтенных горожан, с которыми мне доводилось сталкиваться, а он, в свою очередь, рассказал последние столичные новости. Жаркое было отменного качества. Мы вволю повеселились. Я почти забыл о том, что меня ожидает.
   К концу встречи приятель посерьезнел. «Знаешь, – сказал он, когда мы уже сидели в креслах, – перед назначением мне дал аудиенцию Его Величество, – я привстал и наклонил голову в знак уважения. Приятель сделал паузу и собственноручно подлил вина, сначала мне, потом себе. – Понимаешь, – он в поисках нужных слов перебирал пальцами, – Его Величество, в некотором смысле, встревожен рядом, как бы это сказать, неблаговидных тенденций, назовем их так, внутреннего свойства. В последнее время поведение отдельных кабальеро позорит все наше сословие. Пусть их немного, но вред, который они наносят… К сожалению, почти все из хороших семей, отпрыски заслуженных родителей. Кое-кто круглые сутки дебоширит, не вылезает из театров да питейных заведений, другие нагло увиливают от военной службы, третьи, страшно сказать, промышляют грабежом. Да-да, на днях в столице был один вопиющий, прямо-таки невероятный случай, расскажу тебе как-нибудь… Но хуже всех те, кто действует исподтишка, разнося миазмы, занесенные к нам из иных земель. Так называемые любомудры, которые осмеливаются вольнодумствовать самым что ни на есть злокачественным образом, – он неожиданно повысил задрожавший от неподдельного негодования голос, и я понял, что государственная карьера ему удалась не случайно. – Я бы сказал, их род поведения преступен вдвойне, они не только нарушают законы и вносят порчу во нравы, но и смущают нетвердые умы, соблазняют своими постыдными делами свежую поросль отечественного юношества. Не исключено, что некоторые, особо злостные, тайно помышляют о том, чтобы нанести урон самой церкви. И даже если не так, порочная суть их действий от этого не меняется», – он перевел дух и отпил из инкрустированного кубка, кажется, миланской работы.
   Я машинально перекрестился – такой поворот разговора для меня оказался неожиданным. Но самое поразительное было впереди. «Признаюсь, – наклонился он ко мне, – Его Величество тонко намекнул на необходимость провести у вас, – он ткнул пальцем в пол, – показательную акцию. Здесь не столица, там бы это было неверно воспринято. Поэтому выбор пал на… Город славный и великий, известный каждому. И когда несколько легкомысленных оболтусов, наносивших своими нравами столь пагубный ущерб окружающим, подававших пример столь низкий и отвратительный, вдруг, скажем, пропадут без следа… Или не вполне пропадут, но с каким-то намеком… Например, спустя месяц пойдут слухи, что это произошло по решению весьма могучих и грозных, назовем их так, сил, поскольку, помимо судов обычных, немощных, открытых и продажных, существуют и неотступно следят за порядком иные трибуналы, воистину неподкупные и никому не подотчетные, озабоченные высшей справедливостью и государственным благом. Что в соответствии с их решением было открыто следствие, неспешное и беспристрастное, что подозреваемые, поначалу запиравшиеся и изворачивавшиеся, постепенно признаются под давлением неопровержимых улик и, так скажем, иных средств…»
   В мгновение ока мне все стало ясно. Стараясь не выдать охватившего меня возбуждения, я припал к бокалу. Значит, вот оно что. Исчезновение… В интересах «могучих сил». Беспристрастное следствие. На много лет. Все знают, где ты, но никто никогда не вспомнит, не поможет. Позор семье, поношение роду. И сразу выскочила другая мысль: неужели он меня предупреждает? Напрямую, без экивоков. Вот это да! С какой такой надобности? Ведь у нас не было близких отношений даже во времена студенчества. Такое благородство – не может быть! Истинно рыцарский поступок. Невероятно!
   Действительно, этого быть не могло. Спустя мгновение я понял, в чем дело. Ни о каком рыцарстве или студенческом братстве речь не шла. Моего приятеля просто распирало от важности полученной миссии. Он хотел похвастаться, пощекотать свое тщеславие. Почему выбрал меня? Случайно. Или… Тогда, в университете, я успевал лучше многих, почти всех. Наверно, он завидовал, хотя не помню в точности – не обращал внимания. Теперь же бывший соученик имел возможность продемонстрировать достижения, куда более значимые, чем отметки по римскому праву.
   Конечно, скрыть, насколько я был ошеломлен, не удалось. Не знаю, выгнулись ли брови, зашевелились волосы на макушке или я всего-навсего позабыл закрыть рот? Но собеседник воспринял изумленное выражение моего лица, как немой вопрос. В соответствии с его ожиданиями, именно так я и должен был отреагировать на сообщенную новость. Нечего и говорить, что мое исполнение прошло на «ура». Хозяин вечера был полностью удовлетворен. Маленький спектакль, который он предвкушал, трясясь в казенной карете, удался на славу Лучший подарок актера зрителю – это искренность, даже неверно истолкованная. Мне казалось, я слышу, как автор постановки сам себе аплодирует.
   Внешность приятеля стремительно изменилась. Он на глазах раздался в плечах и плотно заполнил недавно еще столь вместительное кресло. И, с минуту потешившись произведенным впечатлением, добавил, что на следующий день местная инквизиция должна представить ему для ознакомления список лиц, рекомендованных к неспешному следствию. Значит, завтра. В крайнем случае, послезавтра.
   Скажу по правде, я был настолько малодушен, что у меня мелькнула мысль просить его о защите. Мою честь спасла лишь поспешность хозяина. «Да-с, все шалопуты получат по заслугам, – провозгласил он, не дожидаясь ответа, и с шумом поставил опорожненный кубок на подставку, инкрустированную мавританскими узорами. – Наш девиз – строгость и справедливость!» – тут я сумел побороть свой страх. После такого позора можно не жить. Нет, только не это.
   Когда, пошатываясь от новостей и немного от выпитого, я вышел из дворцовых дверей, то увидел своего неразлучного спутника, сидевшего на самой нижней ступени и делавшего вид, что спит. «А, сеньор, доброй ночи!» – он метнулся ко мне. Значит, промелькнуло в голове, ему наказали не отходить от меня ни на шаг, чтобы в последний момент не упустить. Плохо дело. Но я уже достаточно овладел собой и сухо бросил: «Пойдем», – после чего сразу же, не оглядываясь, зашагал по улице. Он едва успел запалить факел у привратника.
   Убить его? Глупее некуда, это меня не спасет, хотя обидно, конечно, злость берет. Он от меня видел достаточно добра, и вот… Захотелось хоть как-нибудь отомстить. И здесь я вспомнил, что он чертовски боится кладбищ. Даже днем, когда я его пару раз для какой-то надобности посылал на чужие похороны, он шел туда с неохотой, кропился святой водой, обвешивался талисманами с ног до головы. А ночью… «Ну-ка, давай за мной!» – и я опять свернул на короткую дорогу. Он сразу же прилип ко мне, не забывая, впрочем, в ужасе оглядываться по сторонам. Но не скулил, как обычно – ох, что с людьми делают деньги. Или все-таки страх? Интересно, его сначала купили, а потом запугали? Или наоборот?
   Вдруг я ощутил жалобное прикосновение. «Сеньор… – ага, мною овладело удовлетворение, заскулил, собака. – Сеньор, давайте возьмем чуть левее, – я недовольно дернул головой. – Ведь вон там, – он вывернул шею по ходу нашего движения, – похоронен покойный граф Гонсало…»
   «Конечно, он – “покойный”, дурак! – воскликнул я. – Живых не хоронят!» – и только в наказание за все про все хотел протащить его прямо через склеп, как вспомнил, что на статуе нет головы. Почему-то мысль об этом была мне неприятна. Я буркнул неразборчиво и недовольно, но сделал два шага в сторону, а на следующем повороте забрал влево и чуть не попал в свежую могилу. Он шарахнулся, зацепился за вывернутый из земли камень, выронил факел, завопил… Я был по-прежнему раздражен и не протянул шпаги, чтобы помочь ему подняться. Когда мы выбрались с кладбища, то долго шли в темноте. Потом у какого-то трактира нам удалось зажечь факел, и тут я заметил, что он все еще испуган, белее белого. Мне стало его жалко, сразу прошла вся злость и желание уничтожить предателя. Нет, не он мой враг и не в его смерти мое избавление.
   Ночью мне снова стало страшно. Я лежал с открытыми глазами. Сна не было – может быть, это последняя моя ночь на свободе. Бежать бессмысленно и позорно. Побег – это признание вины. Хотя никакой доказанной вины им не требуется, не станем себя обманывать.
   С другой стороны, начал мечтать я, список этот безусловно тайный, оглашению и даже пересылке не подлежит, и если забраться куда-нибудь подальше, в колонии или хотя бы во Фландрию, поближе к действующей армии, то меня могут и не достать. Только если узнают, что в ночь перед побегом я навещал старинного приятеля, задачей которого было как раз… Да, у него могут случиться серьезные неприятности. Это было бы с моей стороны не очень благородно. Не очень.
   Ох, если бы я мог исчезнуть для них для всех. Пропасть, испариться. Нет, такое может произойти только в арабской сказке. Там, где бывают джинны, шапки-невидимки, ковры-самолеты, уносящие своих владельцев за тридевять земель, окаменевшие люди… Правда, в наших романсах тоже совершаются чудеса, пусть не такие красочные. Только и они мне помочь не могли.
   Вдруг я понял, что со мной должно случиться. И кто это должен увидеть собственными глазами. Но как его убедить? Как заставить поверить? Голова кружилась. Мысли мерцали шальными звездами. Неожиданно я сразу нашел ответ и на этот вопрос. Словно магический жезл раздвинул окружавшую меня пелену и указал единственную дорогу к спасению. Я резко привстал на постели. Не может быть! Нет, все сходилось. Как в старинной легенде, повествующей о сокровище, спрятанном в волшебной пещере за тремя окованными железом дверьми. Чьим-то попечением у меня в руках оказалось ровно три отмычки – впору для каждой. Все было так просто и изящно, что заслуживало быть названным плодом вдохновения. Мелкие детали мгновенно нарисовались одна за другой. Оставалось исполнение.
   Вот только бы отложили… Не сейчас… Нужен хотя бы день. Возможно, приятель не позволит схватить меня прямо назавтра после дружеского обеда – ведь это в каком-то смысле будет для него унизительно. К тому же он будет выглядеть не слишком хорошо – только приехал в город и сразу пригласил к себе… Но, тут же понял я, это легче легкого. Скажет, что в столице до него дошли неприятные слухи, и он хотел по старой дружбе меня вразумить. А списка назначенных в производство по делу он еще не видел и не мог предположить… Все равно, вдруг попытается оттянуть арест, выдвинет какие-нибудь формальные возражения, затребует дополнительные сведения. Боже, помоги! Здесь я неожиданно заснул.
   Наутро мой паршивец придумал какие-то покупки – конечно, ему требовалось пойти с донесением, сообщить, где я провел вечер. Подтвердить вчерашние сведения – ишь, какого ревностного работника они из него сделали. Но я тянул, и под разными предлогами не давал ему выйти. Наконец, уже после полудня, когда воздух необыкновенно раскалился, а улицы опустели, я небрежно махнул рукой. Мне нужно было быть точно уверенным, что за мной не следит кто-нибудь еще. С них станется.
   Нет, слежки не было. До самой окраины мне не встретилось ни души. Рамос, владелец бродячего балагана, ютившегося неподалеку от городских ворот, внимательно выслушал мои объяснения и спрятал расчерченный мною в спешке листок бумаги. Теперь он гладил перекочевавший в его руки кошелек с задатком и почтительно смотрел вниз. Мы были немного знакомы, и мое появление, сопровожденное необычной просьбой, не вызвало у него никакого изумления.
   Последние несколько недель я почему-то зачастил на представления этой труппы, обосновавшейся в городе еще прошлым летом и пользовавшейся все большим успехом. Не ради какой-нибудь актриски – они все были одинаково маленькие, смуглые, вертлявые и интереса не вызывали. Я даже не мог толком запомнить их имена. Нет, тут было притяжение иного рода, не уверен, что смогу его точно определить.
   Вы будете смеяться, но в зрительской толпе меня охватывало странное чувство и хотелось отдаться ему снова и снова. Как будто курившееся по углам снадобье дурманило мою кровь. Я припадал к прокопченному дешевыми свечами залу, словно пьяница к бочке. Мне почему-то нравилось быть одним из них, пахнущих вином, потом и жарким небом, гордо носивших свои жалкие украшения. Даже сохраняя отстраненное высокомерное молчание, слушать их «ахи» и «охи», свист и смех, улюлюканье и топот ног.
   Рамос везде играл одинаковые роли: справедливого короля, седобородого патриарха, отважного полководца, согбенного под грузом лет, но все равно одолевающего коварных мавров. В мистерии о сотворении мира он был Богом-Отцом, на Рождество – Иосифом. «Это все – только шутка, – сказал я ему на прощание, – но мне чертовски хочется, чтобы она удалась». Он понимающе кивнул.
   Давно я не бегал так быстро. Еще через два часа на противоположном краю города меня ждала выносливая на вид лошадь. Эх, суметь бы поутру до нее добраться. Теперь к каменщику, лучше – из самого дальнего предместья, снова несколько слов, еще один кошелек, а потом на кладбище. Веревку я захватил еще утром. Здесь меня ждало разочарование. Да, ее можно было продеть и завязать так, как я задумал, но толку от этого выходило на грош. Замаскировать нехитрое устройство не получалось. Все оставалось на виду, и я сразу понял полную беспомощность моего волшебного плана. Действительно, сказка. Верить в чудо – есть ли самообман глупее этого? Как я мог надеяться? Захотелось немедленно все бросить, уйти куда глаза глядят. А там – будь, что будет. Но я взял себя в руки. Всегда надо доводить до конца то, что начал. В любом случае, это лучше, чем сидеть дома и ждать развязки. Я проверил – веревка держалась крепко. Что ж, спасибо и на том.
   Если у двери я увижу стражу, то все пропало. Нет, никого. Он уже вернулся и громыхал на кухне. Вот дурень, опять подумал я, как легко его вывести на чистую воду. Да и любого изменника: когда человек начинает делать странности, значит, он тебя предал. Эту мысль я никогда не забывал, в дальнейшем она мне не раз помогала. На войне я раньше всех видел, кого из наемников недавно перекупил неприятель, и не раз поражал командиров и сослуживцев своей прозорливостью.
   «Сними сапоги, бездельник!» – заорал я, и почему-то почувствовал надвигающийся восторг. Он бросился ко мне со всех ног.
   Вечером я долго таскал его по городу – было бы подозрительно сразу идти на кладбище. Но и кромешная темнота меня тоже не устраивала. Одна книжная лавка, другая, затем аптекарь… Аптекарь мне был нужен. Лабиринты темных склянок убегали во все стороны, приглашая заблудиться в пряно пахнувшем подвале. Но даже там я не смог растянуть вязкое время и нашел все необходимое за несколько минут.
   Ловить момент – самое тяжелое, что бывает в жизни. Ни один тяжелый труд не сравнится с ожиданием. И ни разу я не работал так, как в тот день. Через полчаса после того как начало смеркаться, я приблизился к месту моей вчерашней трапезы, а потом, как бы раздумывая, остановился на перекрестке. «Знаешь, я, кажется, проголодался. Обед-то готов? – он что-то залепетал в ответ. – Еще даже не ставил? Ох, получишь ты у меня. Ну, тогда пойдем напрямик», – и, не слушая его причитаний, я решительно направился в сторону кладбища.
   В былое время он дозволял себе со мной спорить и в таком случае мог бы упереться, не пойти, даже сбежать, чтобы назавтра приползти за парой тумаков. Но сейчас он чувствовал вину, знал о моей грядущей судьбе, возможно, испытывал угрызения совести. И еще был обязан за мной следить. Пристально. Наверно, это все-таки главное. Потому старался не отставать, несмотря на бившую его крупную дрожь. Не прошло и четверти часа, как мы оказались в том же месте, где вчера повернули налево. Он что-то невразумительно простонал. Я приостановился и небрежно посмотрел через плечо. Мне нужно было, чтобы он сам все сказал.
   «Граф Гонсало…» – у него не осталось слов и даже звуков. Нет, он все-таки мог приглушенно выть, прикрывая рот рукой.
   «Что? – мои брови должны были взлететь до самой макушки, но в темноте от этого мало толку, поэтому приходилось работать голосом. – Не мели ерунду!»
   Я двинулся напролом. Через две минуты мы оказались у склепа.
   «Ну, – я повернулся к нему, – гляди, где тут твой “покойный граф Гонсало”. Видишь?» – он, пряча лицо, пролепетал что-то неразборчивое. Действительно, у страха глаза велики.
   «Хе-хе, трусишка, – я дружески похлопал его по плечу, – а вот смотри, как я поздороваюсь с твоим графом». – Он уцепился мне за руку, но я стряхнул его, и одним махом перескочил через ограду: «Здравствуйте, сеньор! Рад вас видеть!»
   О, черт, где же эта веревка? Вот! И камень действительно заскрежетал – еле слышно. Но по его скулежу я заключил, что этого было достаточно.
   «Хм, – продолжал я, как бы сам с собою. – Не знаю, может быть, мне почудилось, но, кажется, почтенный граф в ответ на мою вежливую речь несколько повернул голову. А ты как считаешь?»
   Взвизгнув, он метнулся ко мне, зацепился за ограду и свалился, прижавшись к моему сапогу: «Пойдемте отсюда, сеньор, заклинаю вас… Всеми святыми!.. Умоляю, не трогайте его!»
   «Сколько раз я тебе говорил, Хоакин, – я не без удовольствия дернул ногой, – бояться нужно тех ближних, кто еще ходит на своих двоих. А у этого… Вот, гляди. Добрый граф, – я повернулся к статуе, – вам здесь, наверно, одиноко. Знаете что, не соблаговолите ли пожаловать сегодня ко мне на обед? Этот оболтус нам все и приготовит, часика, скажем, через два-три. Повар из него посредственный, зато у меня есть припасенная бутылочка бордосского, так что не откажите».
   Я наконец-то отпихнул его и опять дернул за веревку. Снова раздался скрежет. Только бы не упала голова. «Хм, интересно, – мой голос должен был обозначать легкое изумление и вместе с тем полное отсутствие озабоченности, – он кивнул. Значит, согласен, придет. Забавно. Давай, пошевеливайся, теперь тебе придется постараться. Надеюсь, в этот раз ты не испортишь соус», – я схватил царапавшего землю Хоакина под мышки и с удивившей меня самого легкостью перебросил через ограду. Он подскочил и бросился в темноту. Я едва успел снять веревку и пристроить голову у подножия статуи – не хватало, чтобы после такого блистательного спектакля она разбилась.
   Я продирался через кусты и повторял: «Неужели, неужели…» Невероятность удачного обмана взбадривала и пьянила кровь. Еще бы каплю везения, и я могу выкрутиться… Кто знает? У задуманной мною пьесы оставалось еще два акта, но успех их от меня почти не зависел.
   Поверить невозможно, но и дальше все сработало, как задумано – без сучка и задоринки. Хотя упусти я его по дороге с кладбища, весь план пошел бы насмарку. Но я сообразил, учуял – в такие моменты мое сознание отличается особой остротой – и выудил Хоакина из плотных зарослей, куда он в отчаянии забрался, сбившись с пути уже в двух шагах от улицы. Дотащил до дома, запер дверь и приказал идти на кухню, для убедительности помахав незаряженным пистолетом. Он затравленно на меня посмотрел и не говоря ни слова побрел к жаровне.
   Теперь уже я за ним следил: ускользни он, и все пропало. Невзначай я проверил оконные задвижки, откупорил бутылку дешевого вина и разрешил ему пригубить. Сознание его постепенно притуплялось, он уже почти не верил в то, что увидел на кладбище, и немного успокоился. Но руки тряслись все равно. Хотя бы не порезался, идиот! Кровь мне была совсем не нужна. Я все время ходил на кухню из столовой, чтобы не оставлять его одного. И правильно делал: он то не мог запалить огонь, то развел в очаге чадящий костер. Пришлось даже ненадолго открыть окно. Задвижка ходила туго, и я прочистил петли.
   Загубить куренка я тоже не дал и подумал, что мог бы запросто обходиться без слуги, так у меня сегодня все хорошо получалось. Хоакин был готов во веки вечные обжаривать бедную птицу с одного бока. Как бы то ни было, хотя бы поем с толком.
   С окончательным наступлением темноты он стал снова томиться, а я, потеряв всякую жалость, начал выказывать признаки нетерпения, не такого уж искусственного, и, наконец, вполголоса проговорил: «Чтой-то нашего гостя не видно, – и уже громче: – Накрывай, ждать не будем!»
   Хоакин вдруг стряхнул оцепенение, повеселел, забегал, гремя подносами, в кухню и обратно. Конечно, никто уже не придет, и придти не может.
   Не прошло и пяти минут после того, как я вонзил свои зубы в цыплячью грудку, как Рамос постучал в дверь. Твердо и размеренно, зажав в руке камень, в точности, как было договорено. Вот тут я, наконец, поверил, что с прошлой моей жизнью покончено навсегда. С прошлой, а не со всей, как думал за день до этого.
 //-- II --// 
   Дальнейшее оказалось до удивления просто. Открыв Рамосу дверь и увидев его облачение, Хоакин икнул и упал без чувств. К тому же я подмешал ему в вино африканской травы, от которой его воображение должно было немного разыграться. Похоже, аптекарь не обманул. Я поблагодарил Рамоса, расплатился, а взамен забрал у него маску с лицом покойника. Какой молодец – сварганил ее из подручной бутафории точь-в-точь по моему рисунку. Неплохая работа, но я не верил, что он сможет с ней расстаться. Актеры обычно скаредны, а таких следов лучше не оставлять. Я таскал чудесное изделие несколько дней, пока, улучив момент, не бросил его в придорожный костер.
   Запалив по углам несколько щепоток серы, я, терзаясь от вони, допил бордосское. Вылил на пол остатки дешевого вина. Потом разбил несколько блюд, разбросал бутылки. Перенес находившегося в глубоком обмороке Хоакина из прихожей в столовую и положил в самом центре комнаты. Надо было сделать так, чтобы пробуждение особенно запечатлелось у него в памяти. Тут мне в голову пришла еще одна шальная мысль, и я кинжалом разрезал на нем штаны, оголил зад, а потом выбрался на улицу через кухонное окно. Кроме оружия и носильной одежды со мной ничего не было. Кошелек в кармане – и все. Нет, я не удержался и захватил пару книг – самых любимых, старых. Авось не заметят. Хоакин им, во всяком случае, в составлении описи помочь не мог. Читать он, кажется, не умел, а протирать книги от пыли считал ненужным. Больше брать было нельзя – исчезать, так по-настоящему. Окно само захлопнулось снаружи – я расценил это как доброе предзнаменование и поспешил по ночным мостовым на встречу с новой судьбой. Лошадь у придорожного трактира дождалась своего седока. Так я покинул любимый город, ставший для меня почти родным, на двадцать с лишним лет. В молодости о таких сроках не думаешь. Тогда казалось, что я буду отсутствовать год-другой, не более, пока все не успокоится, не перемелется, не засохнет.
   Пробираясь на рассвете через толпу поденных рабочих, заполнивших городские ворота, я еще не знал, выполнит ли каменщик обещанное. Если да, то искать меня никто не будет. Теперь, когда комедия удалась как нельзя лучше, я был в этом уверен. Если везет, то уже до конца. И с каждым спокойно прожитым днем я убеждался, что старый мастер меня не обманул. Да, среди простецов бывают и честные – обычно это те, кто работает, а не служит. Вот денщики, действительно, – вор на воре, а подавальщики в харчевнях – их родные братья. Хоакин еще был не из худших, я это скоро понял. Не предай он меня – лучшего слуги не найти. Потом я долго о нем жалел. И сейчас жалею. Надо было ему лучше платить.
   Война меня не сильно привлекала, но служил я честно. Фландрия – веселая страна, там и между сражениями можно с толком провести время. К тому же мы почти всегда побеждали, хотя развязку кампании это почему-то не приближало. Мне показалось, что она была никому не нужна: солдаты и офицеры, даже многие жители тех земель привыкли к войне, приучились с ней сосуществовать. Проливать чужую кровь – все равно, что ее пить, у тебя постепенно отрастают клыки, и их надо время от времени затачивать о чужую плоть.
   Жалованья мне часто не хватало, но поначалу я предпочитал не писать в поместье, никого лишний раз не теребить и о себе не напоминать. Однако шел месяц за месяцем, меня не искали, хотя в полку я числился под своим именем. Ведь для этого я и разыграл спектакль – чтобы спасти и его, и себя. Почитаться пропавшим, а не беглецом. Тот, кто не в розыске, скрываться не должен и когда-нибудь сможет вернуться. Он только затаился, но не спрятался. Он живет, а не хоронится от белого света. Он никого не боится.
   С каждым днем я смелел. И где-то через год рискнул написать в отчий дом. Судя по всему, там никто ни о чем не знал. Родителей моих давно не было в живых, поместьем заправлял крючкотвор, нанятый матерью незадолго до смерти. Я видел его один раз, в памяти осталось что-то лысое, остроухое. Я сослался на затеянный мною процесс и справился, не было ли судейских запросов из Севильи? Нет, все тихо, никто не появлялся ни из города, ни от местных властей. Все сонно, все по-прежнему. В дополнение, управляющий прислал мне подобострастный и до прозрачности врунливый отчет о делах. Было ясно, что он вовсю ворует. Но деньги с тех пор поступали регулярно, и я махнул рукой. У каждого свои доходы. Жить стало немного легче.
   Война затягивалась, точнее, не прекращалась. Мне это стало надоедать, я чувствовал себя ослом у водяного колеса. Упредив начальство об отставке, я начал готовиться к отъезду на родину, но тут офицеры-новобранцы принесли из метрополии чрезвычайно неприятные вести.
   С некоторых пор отдельные дебоширы, как правило, из наиболее отважных и бесшабашных, стали пропадать без следа. Назывались имена исчезнувших скандалистов, в том числе принадлежавших славным семьям, известным в королевстве. Кое-кого я знал еще в Саламанке. Доходили смутные слухи, что искать их не следует, что это «не рекомендуется», что в надлежащее время будут представлены судебные доказательства и оглашены вины. Сейчас же подследственным дается немалый срок для признания и раскаяния. Говорили о государственных соображениях, суровом, но необходимом уроке, поднятии духа в сословии.
   Почему-то в моем полку эффект оказался противоположным. Через несколько дней после этого известия нас впервые разбили во фронтальном бою, без засад и хитростей. В том сражении многие мои сослуживцы были сами на себя не похожи: то стояли на месте, то несвоевременно рвались вперед, отдавали множество ненужных команд, путались при перестроении, кое-кто даже бежал. Я тоже сражался плохо, как во сне, и еще успел обратить внимание на замедленность собственных движений. Раза два меня должны были убить, но направленный в упор пистолет дал осечку, а бивший наверняка пехотинец поскользнулся и лишь зацепил пикой мой бок. Время текло настолько медленно, что я успел заметить ужас в его глазах, когда он понял, что промахнулся.
   Я разрубил ему шею, сделал два шага назад и ощупал рану. Пустяки, длинная царапина. Опять везение.
   От полного разгрома нас спасла ночь. Утром я решил, что после отхода на безопасные позиции немедленно уеду в Италию. Командир пытался меня удержать, но я был непреклонен. Через месяц моя отставка состоялась. На прощальный банкет пришли все офицеры полка. Начальство было в обиде, но мы обо всем договорились заранее, и никто не мог меня ни в чем обвинить.
   Неаполь прекрасный город, и я бы мог в нем остаться навсегда. Нет, это неправда, даже хуже – это malamente detto, дурно сказано: в Италии много городов, в которых я бы мог остаться. Навсегда. Мне было весело там жить. В любом месте вокруг меня появлялись друзья, женщины, хорошие книги. С деньгами везде живется легко, а в Италии – особенно. Хотя с годами письма управляющего становились все более слезными и распространенными, а присылаемые им суммы – почти ничтожными. Несколько раз я грозил ему приехать и навести порядок. Это помогало, но ненадолго. Последнее письмо пришло вовсе без денег, с одними объяснениями и жалобами на обманщиков-соседей. Сбережений у меня было немного – я не мот, но никогда не отказывал себе в простых удовольствиях. Наконец стало ясно, что нужно снова поступать на службу или ехать в поместье с плеткой в руках. Тогда в Италии стоял мир, а возвращаться на север мне не хотелось. Война там по-прежнему продолжалась, и знающие люди говорили, что складывается она для нас все тяжелее и тяжелее. Поразмыслив, я решил направиться в сторону дома – списки, в которых я значился, наверняка уже многие годы пылились в инквизиторских архивах.
   На море шалили пираты, поэтому двигаться напрямик я не хотел и сначала поехал в Геную. В крайнем случае там можно было разжиться деньгами под небольшой процент.
   В порту я случайно узнал, что кто-то из моих шапочных знакомых на днях держит путь в Валенсию. Плата за проезд была мизерной – я когда-то оказал ему небольшую услугу. Отклонять представившуюся возможность мне показалось неразумным. «А почему бы и нет? – пришло в голову уже на корабле, – посмотрю, наконец, на место подвигов великого Сида. Да и не так уж далеко от родных мест».
   Плавание наше оказалось скучным и безопасным, Валенсия – городом небольшим и, на мой взгляд, несколько грязным. В первый же вечер приятель, который должен был в скором времени отправиться по делам дальше, в столицу, потащил меня в местный театр. Надо сказать, что я не слишком возражал, ибо в Италии успел окончательно пристраститься к этому зрелищу, несмотря на присущую ему, особенно в тех краях, грубость и глупость. После спектакля нас ждал накрытый стол, за которым мы собирались отметить успех нашего путешествия и обмыть предстоящее расставание.
   Мы сидели просторно, на дорогих местах. Галереи были заполнены почти до отказа и ходили ходуном. Давали что-то вроде народного фарса, но без интермедий и отступлений. Старый сюжет о повесе, которого отвращает от разгула и приводит к раскаянию презрение близких и гнев старика-отца. Пьеса была довольно несообразна и, на мой взгляд, чересчур переполнена одинаково мерзкими поступками молодого негодяя, каждый из которых был театральнее предыдущего. Сначала я немного улыбался – ведь любой из нас может вспомнить какое-нибудь приключение, похожее на проказы балаганного героя. Еще больше меня веселил его слуга – фигляр и трус в обтягивающих карнавальных штанах, который постоянно молил хозяина о сдержанности, но потом всегда делал, что сказано, и к тому же беспрерывно ныл или канючил от страха. Низкий характер людей такого рода был схвачен неплохо. Наверно, подумал я, игравшему слугу актеришке не пришлось особенно много придумывать. На сцене легче быть собой, чем в жизни. Я не сразу заметил, что имя главного героя совпадало с моим.
   Дальше стало не до шуток. Драма приобрела зловещий поворот. На сцене появилась девушка, которую подло, но по-прежнему несообразно пытался обмануть мой тёзка. Как хотите, но лишь в театре можно поверить во всю эту вычурную чушь с переодеваниями. Будто стоит только надеть чужой плащ, и женщина сразу же спутает тебя со своим любовником! Пока я над этим раздумывал, на пробравшегося в чужой дом героя набросился оскорбленный отец томной красотки, которого звали… И ведь имя белокурого создания тоже совпадало – только сейчас до меня это дошло. Не может быть! Я не верил своим глазам! Или ушам? Негодяй тут же заколол отца обесчещенной девицы, с хохотом обманул неповоротливых стражников, а еще спустя мгновение оказался на кладбище и пригласил статую убитого им старца на обед. Теми же словами, какие много лет назад употребил я, чтобы одурачить Хоакина!
   С каждой секундой, с каждым вывертом сюжета я непреложно убеждался, что в пьесе выведен именно я, что в ней рассказывается о том, что якобы давным-давно случилось со мною в Севилье. Но в этом не было ни единого грана правды! Почти ни единого. Я никого не убивал и никого не бесчестил!
   Тем ужаснее подействовала на меня реакция публики – зрители жестоко ненавидели носившего мое имя мерзавца и сопровождали его «подвиги» взрывами свиста и негодования. Когда явившаяся на разгульную трапезу статуя покойника утащила негодяя на тот свет, зал радостно заулюлюкал и зааплодировал. Я был потрясен. В пьесе было переврано все, что только можно переврать, но она, тем не менее, рассказывала обо мне. Хоакин, в отличие от несчастной девы и ее отца, был назван каким-то другим именем, и, я готов допустить, оказался не так уж не похож на оригинал. Но все остальное?!..
   Начнем с переодевания. Неужели можно представить, что я, да и кто-либо другой, мог бы предать собственного друга и попробовать с помощью нелепого маскарада соблазнить его любовницу? Ну как вы себе это представляете? К тому же, все было ровно наоборот – обмануть хотели меня. И вполне по-театральному.
   Не стану скрывать, я в те годы жил весело. А кто в двадцать с лишком этого не делал? Учеба закончилась, служба меня не прельщала. К тому же в мире было достаточно интересного, чтобы не оставлять мне свободного времени. Да, я горжусь тем, что мог зачитаться каким-нибудь итальянским сочинением галантного, знаете, свойства и опоздать на дружескую вечеринку или даже свидание. Почитывал и другие труды – особенно из тех, что могли поставить в тупик моих саламанкских профессоров или унылых севильских священников, с которыми я иногда вступал в диспуты в хорошем обществе, и не всегда, как теперь понимаю, своевременно. Но в молодости о таком не думаешь, а мне всегда было море по колено. Я происходил из хорошего рода – сын, как говорится, достойных, к сожалению, рано покинувших бренный мир родителей – и никому не должен был давать отчета в собственных поступках. Тем более что чрезмерным разгулом я не отличался. Бывали попойки, бывали визиты в темные севильские предместья – ничего особенного. Мои друзья поступали точно так же. И да, помимо девушек злачных кварталов, я довольно часто навещал одну милую даму из благородных, кажется, графского звания. Она уже несколько лет вдовела и жила в доме у отца. Надзор за ней со временем ослабел, да и опытна в любовных делах она была предостаточно. Поэтому не скажу, что на пути в ее альков мне приходилось одолевать множество опасностей. Ни водной преграды, ни крепостной стены. Не слишком высокий забор да едва прикрытое окно – никаких собак или вооруженных слуг. Место было тихое.
   Однако я вовсе не знал того, что состояние ее семьи давно находилось под угрозой, что у отца-графа уже не осталось денег на достойное приданое для младшей дочери, жившей в том же доме и потихоньку выходившей из брачного возраста. И вот, случайно обнаружив нашу связь со вдовицей, благородный отец – да, тот самый дон Гонсало, который конечно не был, в противовес пьесе, никаким герцогом или командором, даже в его графском титуле у меня есть некоторые сомнения – так вот, он подступил к старшей дочери, как с ножом к горлу, и вынудил согласиться на нехитрую, больше того, глупую интригу. Незадолго до назначенного свидания во вдовью спальню завели младшую сестру, а спустя минуту после моего появления в комнату ворвался краснорожий отец, по-видимому, с целью немедленно потребовать у меня обещания женитьбы на несчастной приманке, дрожавшей в углу от невыразимого стыда.
   Только в воспаленном мозгу очумевшего от призрака грядущей нищеты старца мог возникнуть такой бредовый замысел. Несмотря на темноту, я сразу же заметил подмену, еще в окне, но все-таки спрыгнул на пол, немного помедлил и в ту же секунду, когда раздался первый шум, забрался обратно на карниз. Увидев, что его план провалился, отчаявшийся дон Гонсало стремглав бросился за мной, не рассчитал высоты, словно дурной ярмарочный гимнаст, и сломал себе шею. Наверно, зацепился ногой за плющ и упал плашмя, пропахав носом жирную борозду. Это называется – не повезло.
   Да, в городе был скандал. Такие происшествия – редкостная находка для сплетников. Но меня никто не осуждал, не призывал к ответу, не заводил дела, а над покойным стариком, бывало, и посмеивались. Дочери похоронили его, заказали надгробный памятник – говорили, что заложив дом, и сразу же покинули Севилью. Обо всем этом мне рассказал Хоакин: я из любопытства послал его на траурную церемонию. Появляться там самому представлялось излишним.
   Хоакин сначала пытался увильнуть, лопотал о кознях покойников, слезливо хлопал глазами и причитал невпопад, но я договорился в церкви, что ему дадут нести какую-то хоругвь и возьмут в самый центр процессии. Что-то он с возрастом становится все боязливее, подумал я тогда.
   Не исключаю, впрочем, что именно эта дурацкая история привлекла ко мне взгляды инквизиции. Ведь в остальном я проказничал не больше и не меньше других молодых наглецов. Разве что однажды, будучи в сильном подпитии, произнес в трактире шуточную проповедь с цитатами из Писания, вот только не вспомнить, на какую тему. Готов признать – там могло быть что-то хулительное. Но больше значительных проступков у меня не было. Я ничего не замышлял, никого не осуждал и не восхвалял.
   И вот под пером никчемного писателишки, гнусного трепача и балабола, я стал совершенным исчадием ада. Убийцей стариков, соблазнителем девственниц. Но откуда он прознал о спектакле, устроенном мной для Хоакина? Ночью, лежа в гостинице, я признался себе, что именно так мог видеть происшедшее мой бывший слуга, трус и вор, по совместительству – шпион инквизиции. Больше того, ведь я хотел, мечтал о том, чтобы он вообразил себе вот такое невероятное действо и убедил других в его истинности. Чтобы обо всем доложил, чтобы рассказал по порядку, не сбившись, чтобы не имел другого объяснения. Только обманув доносчика, я мог рассчитывать на смятение в головах его кукловодов. Ответный удар должен быть нанесен тем же оружием, которое смотрит тебе в глотку. Выявившаяся незадолго до этого чрезмерная боязливость Хоакина оказалась мне на руку. Хотя без везения не обошлось.
   Да, я знал, что Хоакин, подобно людям его сословия, темен, пуглив и суеверен, даже чересчур. Только не обрати он сам моего внимания, не напомни о могиле графа, пройди мимо нее, по-прежнему скуля и клацая зубами, мне бы в голову никогда не пришла мысль сделать его главным инструментом моего спасительного розыгрыша. Даже и так все было сработано на живую нитку. Тронь – и посыплется. Но, находясь в безвыходном положении, я пошел ва-банк. И выиграл.
   Действительно, я издевался над статуей покойника на кладбище, пригласил ее на обед, подсыпал дурман-траву в стакан предателя. Потом в дверь постучал нанятый мною Рамос в маске болвана-графа, и когда Хоакин очнулся с обнаженным задом, то вокруг стоял запах серы, а его богохульный хозяин исчез. Это я и замышлял – пусть думает, что меня утащил нечистый. Только его уверенность могла сбить инквизиторов с толку, только тогда они могли спустить мое дело на тормозах. Сложный случай никто не хочет распутывать: мало ли что вскроется. А так – исчез при неизвестных обстоятельствах, зачем и огород городить? И ведь сработало!
   Я прожил много лет в пределах империи, под своим именем, состоял на государственной службе и давно уже перестал бояться металлического стука в дверь. И вот теперь я наяву увидел бред одураченного Хоакина – черт в образе дона Гонсало приходил за мной, хватал в каменные объятия и забирал в ад. «Больно, горю!» – кричал я со сцены. Зал приветствовал мою смерть. Я чувствовал озноб и плохо спал в эту ночь. Ехать на родину мне расхотелось, и я сообщил приятелю, что готов сопроводить его в столицу.
   Каково же было мое удивление, когда по приезде оказалось, что и в сердце великой державы, месте, куда со всех сторон света сходились управлявшие ею невидимые нити и которое потому долженствовало быть чинным и парадным, отовсюду доносились разговоры о знаменитой драме, повествующей о наглом нечестивце и о настигающем его возмездии. По-видимому, она шла здесь уже не первый день, и с большим успехом. Зазывалы на площадях били в тамбурины и назойливо выкрикивали ее название. Я долго не мог вырваться из столпотворения перед театром и, не понимая что делаю, опять пошел смотреть представление. Наверно, я больше ни о чем не мог думать. Вскоре меня начало колотить. Я снова почувствовал, что сознание мое путается, мне хотелось встать и закричать: «Неправда! Все это – неправда!»
   Нет, в столице пьеса была получше сделана, обстоятельнее и с красивыми стихами, но количество соблазненных героем невинных красавиц удвоилось, а Хоакин вдобавок стал отвратительным ханжой-резонёром и не переставал глумливо кривляться в зал. Зрители то откровенно потешались над ним, то с замиранием слушали его патетические проповеди. Двуличный гаер! Мне хотелось надавать ему пинков и тумаков – все, что он недополучил от меня во время оно. Я чуть не выпрыгнул на сцену и изо всех сил схватился за поручни, чтобы удержаться в кресле.
   Погибал же я теперь по-другому, нанося оскорбленной статуе ответный визит в склеп, после чего меня с воплями уносили раззадоренные черти. Тут я впервые за много лет подумал – а что же случилось с моим невольным сообщником? По-прежнему ли гордо стоит перед своей могилой дон Гонсало? Сохранил ли голову? Или утратил – уже навсегда? Что каменщик? Выполнил ли давний заказ? И понял, что мне все-таки придется съездить в Севилью.
   В зыбкой мари великого порта меня никто не помнил и не узнавал. Немудрено, конечно. Я остановился недалеко от торговых ворот и впервые в жизни назвался чужим именем. Идти было не к кому, я не пытался никого разыскать и не отписал заранее никому из старых друзей, хотя и друзьями их теперь назвать было сложно. Кто-то женился, кто-то выслужился, а кто-то умер – какая разница! Поэтому я сразу же отправился к нему, самому верному знакомцу, на кладбище. Долго-долго я бродил вдоль и наискосок, по дорожкам и аллеям, и не мог найти его могилу. Все сильно изменилось, новые ряды крестов, мраморных изваяний и покосившихся плит заполнили бывшие пустоты и прогалины. Наконец, отчаявшись, я вернулся к сторожке у входа и обратился к смотрителю. Он с полуслова понял, что я ищу.
   «О, вам нужна могила достойнейшего командора Гонсало! – воскликнул он. – Того самого, кто собственноручно избавил наш мир от этого премерзейшего сквернавца!» – и он по слогам назвал мое имя. Я, стараясь не измениться в лице, опустил монету в его не слишком чистую руку. Слишком много высокопарных слов для одной фразы, подумал я, несмотря на свое потрясение – как будто он отвечает урок в церковной школе.
   Смотритель вызвался проводить меня и резво бросился вперед. Я отпустил его недалеко от склепа, когда наконец-то понял, где нахожусь. Значит, старик стал командором не только на подмостках, но и в глазах кладбищенского смотрителя. Неплохая карьера. Некоторые люди растут в должности и после смерти. Это бы его обрадовало. Помнится, дочь говорила, что отец не только жаден, но и тщеславен.
   Статуя была цела, голова стояла на месте. Склеп выглядел ухоженно и неуловимо отличался от других могил. Я осмотрелся. Трава вокруг была подстрижена, тропинка утоптана. Неужели сюда кто-то ходит? Моя бывшая любовница? Или несостоявшаяся невеста? Приглядевшись, я увидел едва заметную полоску раствора на шее, почти в цвет камня – ремонт был сделан давным-давно. Каменщик не обманул. Значит, на каких-то людей можно полагаться. Жаль, что это удается узнать только годы спустя.
   Конечно, я понимал, что инквизиторы не поверят Хоакину, как бы он ни уверял их в истинности своих слов. Как бы ни божился, ни призывал в свидетели святого Яго и саму Деву Марию. Во-первых, хорош предатель, который только и делает, что клянется в своей честности, а во-вторых, не настолько наивны монахи, чтобы верить в черта. Да, запугать его и продиктовать новые показания было легко. Но зачем? И в каких целях? Прежде чем работать со свидетелями, надо придумать свою версию. А смогли бы они это сделать без Хоакина? Не грозя ему, не увещевая – просто скинув со счетов весь его рассказ. Вряд ли. Указывать на орудия пыток легче, чем размышлять да распутывать.
   Ну а вдруг бы Хоакин уперся? На это я и рассчитывал. Ему же нечего было больше выдумать. И он не умел лгать о других – только о себе. Тогда рано или поздно кто-то обязательно пошел бы на кладбище, пусть для одной отчетности. Окажись голова не соединена с телом, это наверняка навело бы святых братьев на мысль, что они имеют дело с искусно подстроенным обманом. Да, был риск, что каменщик не выполнит работу в срок, что не придет совсем или запоздает и столкнется у статуи со стражей или судебным следователем. Но я понимал, что без этого моей игре – грош цена.
   Если хочешь сорвать банк, следи за сдающим: его пальцами, глазами, движениями губ, капельками пота на лбу – ничего не оставляй без присмотра. Я был не настолько наивен, дабы полагать, что для дотошной инквизиции в этом мире есть какие-либо преграды. В Севилье-то они точно должны были все перевернуть. Решат, что я жив – достанут из-под земли. Фландрия – это все-таки не луна. Сейчас я признался себе, что перестал бояться вестового и черной тюремной повозки только месяцы спустя моего бегства на север, после первой крупной битвы, когда рядом со мной разрывом ядра убило и искалечило нескольких солдат. В этот миг словно какой-то ключ повернулся у меня в голове и заставил забыть о прошлом.
   Проверь ищейки статую прямо назавтра, то, скорее всего, обо всем бы догадались. Но я знал, что их машина мелет медленно, пусть верно. Через две недели, да что там, уже неделю спустя, разобраться было бы сложно. Да, на шее у статуи трещина – ну и что? Бедная семья, дешевый материал. Такие трещины есть на всех памятниках, стоит лишь оглянуться по сторонам. Действительно, сработало. Меня вдруг охватила гордость – каков все-таки молодец! Ай да я! Получилось!
   Почему-то больше никогда в жизни мне не удавалось ничего подобного. Никаких подвигов, невероятных комбинаций, блистательных выдумок. Только тогда, в самые короткие сроки, за день до ареста. И как удачно! В самое яблочко.
   На обратном пути я снова увидел смотрителя. Он по-прежнему копался в огороде. Заслуженная лопата чавкала, скрипела под тяжестью груза и с натугой вгрызалась в землю, изменив своему обычному предназначению, – не ради мертвых кружила она возле приземистых кустов с незрелыми ягодами. Орудие одно, даже руки те же самые, подумал я, работа разная. Только что труднее – рыхлить почву или выкапывать ямы? И что есть человек – не та же лопата в руках Божьих, которую Он применяет, как хочет? Богу всё одинаково легко. Или одинаково трудно. Нечто в этом роде мне уже приходило в голову, но я не помнил, по какому поводу.
   «Нашли, сеньор? – я утвердительно кивнул. – А видели ли вы, – продолжал он, не отрываясь от грядки, – у нее на шее еле заметную трещину? Так вот, она осталась с той самой ночи, когда благородный дон Гонсало кивнул в ответ на приглашение этого богохульника!» – я решил, что мне все-таки стоит приподнять брови в знак удивления.
   «А много, скажи, ходят на его могилу?» – «Много, сеньор, дня не обходится чтобы кто-нибудь не приехал, вот как ваша милость. Вчера, к примеру, заходил почтенный дон из Бургоса с семьей, интересовался, расспрашивал. Говорил, у них об этом деле еще толком не слыхали, но теперь, удостоверившись, он по возвращении обязательно расскажет друзьям все, что здесь узнал. Был очень рад, что своими глазами видел знаменитую статую», – я дал смотрителю еще одну монету. Он изогнулся и поцеловал мне руку. В эту ночь я опять не спал.
   В городе шла та же самая пьеса, что и везде. Словно приговоренный, я побрел в театр. Билеты продавались бойко. Должен признать, что действо, представленное на здешних подмостках, было наилучшим из виденных мною. Не хочу напрасно скромничать, я кое-что понимаю в стихосложении, еще с Саламанки. Спектакль был славно выстроен, а текст ладно скроен. Речь персонажей была в меру выспренна, в меру обыденна, выкидываемые ими фортели не казались невероятными, а страсти – надуманными. Неожиданно я стал переживать вместе со зрителями, стал ненавидеть себя в изображении актера и сочувствовать моим мнимым жертвам. Невероятно! Когда я это уяснил, то понял, что схожу с ума. Я уже был не я, но кто?
   В довершение кошмара вышедший на сцену каменный командор был как две капли воды похож на маску, когда-то сработанную Рамосом. Маску, которую нарисовал я сам и собственноручно же сжег. Теперь, казалось, она восстала из пепла. Каким образом? Кто скрывается за ней? Почему-то при мысли об этом я ощутил непонятый холодок и бросился вон из зала. Утром я расплатился в гостинице и выехал в поместье.
   Меня ждала печальная картина. Родительский дом был заброшен и местами разрушен, за ним уже давно никто не смотрел. Без ухода не живут ни статуи, ни дома. Стекла были выбиты, двери заржавели, дороги заросли. Хозяйство находилось в запущенном состоянии, арендаторы едва могли прокормиться сами. Управитель, как я и думал, удрал с последней выручкой больше года назад, продав перед этим остатки фамильной посуды. В деревне меня никто не помнил. Когда я представлялся, делали вид, что узнают, но смотрели странно. Я провел там несколько дней, договорился с местным стряпчим о продаже уцелевшего имущества и, опустошенный, вернулся в Севилью. Мне было слишком много лет, чтобы начинать сначала. В свете факелов я снова увидел афиши с собственным именем. В голову пришла мысль о самоубийстве.
   Ранним утром я вышел в город. Не было никаких планов, никаких решений. Как жить дальше? Случайно я проходил мимо церкви, прилежавшей к обширному монастырю. Из-за неплотно прикрытых дверей доносилось пение. Неожиданно я решил зайти на исповедь, чего не делал уже многие годы. В пустом прохладном нефе мне навстречу двинулся священник в полном облачении. Он приветливо улыбнулся и радушно развел руки в стороны. «Отец мой! – сказал я, падая на колени. – Я великий грешник! Я слишком многих обманул, и мне нет прощения!»
   Не знаю, что стряслось со мною в тот день, но я остался в монастыре. На исповеди я плакал. Не вдаваясь в подробности, я дал понять священнику – потом мы познакомились и даже, смею сказать, подружились, что суть моих грехов не столь отлична от тех, в которых повинен сын позора и порока, распутник и нечестивец, проклятие нашего города, великий обольститель, выведенный в известной пьесе. Я не мог, и так и не смог объяснить ему всего. Какие из этих грехов мои? Кого я на самом деле обманул, кого обесчестил? Мне казалось, что мне есть, в чем каяться, но я не понимал… И выдавал чужие грехи за свои.
   Седеющий священник ни разу не прервал мою бессвязную речь. Потом благословил и отправил работать на монастырское поле. Сам не знаю почему, но я его послушался. Мне предоставили отдельную келью. С годами я привык и к взятым на себя грехам, и к своему искреннему раскаянию. Работал с утра до вечера, всегда один. Ходил на исповедь. Вспоминал все новые и новые подробности былых прегрешений – мне казалось, что я действительно обольстил ту несчастную девицу и многих других, что хладнокровно проткнул шпагой ее престарелого отца. От пострига всегда отказывался, считая себя недостойным. Молился искренне и долго.
   К старости меня стали посещать странные мысли – а вдруг это все было зря? Все, все, все. Вместо успокоения, почти уже снизошедшего на меня, возникло беспокойство. Зачем я жил, какую жизнь я прожил? Я же неплохо учился и воевал без страха. Я знал латынь, классиков, даже пытался сочинять сам – давно, еще в Италии – но скоро забросил это дело. Чего не хватало мне – трудолюбия? Но ведь я потом полтора десятка лет вкалывал на монастырском поле – не хуже и не лучше других, а зачем? Где было мое место? Я стал сомневаться. Заболев, я позвал своего друга-священника, когда-то принявшего меня в обитель, и наконец-то все ему рассказал. Один в один – все, как было, историю моего бегства и возвращения. Со временем впечатление, оказанное на меня когда-то пьесой, поблекло, и я снова был в силах восстановить произошедшее со мной в реальной жизни.
   Священник долго молчал. Я уже давно заметил, что он, поначалу показавшийся мне старым, на деле был несколькими годами младше меня. Сейчас, во время болезни наша разница в возрасте ощущалась особенно сильно. Почему-то мне от этого было легче. Как будто я чувствовал, что теперь ему будет труднее меня осудить. И вот я выложил начистоту все, что помнил, без умолчаний и недомолвок. Признался, что возводил на себя напраслину, что теперь не понимаю, почему это делал и что не уверен, какие из этих грехов – мои. Я точно знал, что со мной было и чего не было, но все так перепуталось – не отделить. От разговора я совсем ослабел.
   «А сделал ли ты в жизни кому-нибудь добро, сын мой?» – спросил священник. Я задумался. Он перекрестил меня и вышел. Становилось темно.
 //-- III --// 
   Признание старого послушника, когда-то в нервическом возбуждении пришедшего на исповедь и сразу же принятого им в монастырь, взволновало отца Пабло. Он давно уже привык не верить исступленно кающимся, возводившим на себя чрезмерные грехи, и не слишком вслушивался в бессвязное бормотание несчастных, желавших выглядеть еще несчастнее. То, что вошедший в храм человек всеми покинут, но искренне жаждет очищения, было ясно с первого взгляда, и решение о помещении его в обитель Пабло принял немедленно. Незнакомец еще не успел открыть рот, а судьба его была решена. С годами доминиканец выучил не раз рассказанную ему жизнь послушника, но никогда не желал разбираться, что в ней правда, а что – вымысел. Но сегодня умиравший изложил ему свою историю слишком ясно и понятно, чтобы оставить без ответов целую вереницу неотступных вопросов, возникавших один за другим.
   Отец Пабло долго гулял по монастырскому саду и собирался с мыслями. Взвешивал, приводил сам себе аргументы и контраргументы. Потом позвал служку и попросил его зайти в келью к бывшему настоятелю, полуослепшему отцу Франсиско и узнать, не согласится ли он принять недостойного младшего брата для короткой беседы. Падре Франсиско уже несколько лет как отошел от дел и жил на покое. До этого же он долгое время занимал в городе положение весьма значительное, сопряженное с немалыми знаниями в области предметов, недоступных глазу простого смертного, и потому обремененное широким кругом обязанностей, из которых управление монастырем было отнюдь не единственной.
   Давным-давно, еще будучи совсем молодым человеком и являясь тогда чем-то вроде секретаря настоятеля, Пабло стал свидетелем его разговора с одним высокопоставленным и деятельным грандом. Обсуждался вопрос о соразмерности наказания с преступлением и о том, какой подход к этому предмету более уместен с государственной точки зрения. Тогда отец Франсиско рассказал собеседнику любопытный казус, имевший место некоторое время назад.
   «Вы, конечно, помните, – сказал он, – как появилось решение о тайном следствии в отношении некоторых сорванцов, что должно было послужить острасткой, удержать от окончательного падения души нетвердые, но пока еще не потерянные для света. Так вот, в день, назначенный для арестов, стража, явившаяся в дом одного из них, отнюдь, по нашим сведениям, не самого отъявленного, обнаружила странную и зловещую картину. Разломанная мебель, разбитая посуда, тяжелые запахи, а посреди комнаты в непотребно нагом виде лежал навзничь слуга разыскиваемого, который, надо заметить, уже некоторое время снабжал нас сведениями о мерзкой жизни своего хозяина. Придя в себя, плут стал клацать зубами от страха и уверять, что к его хозяину вчера явился с кладбища оскорбленный покойник и уволок богохульника в ад. Совсем как в одном древнем романсе, поверите ли? При этом, согласно рапорту командира наряда, в момент появления стражи все двери и окна были заперты изнутри – проникать в жилье пришлось силой. В таких случаях положено проводить подробный досмотр всех возможных выходов и лазеек. Но ничего обнаружено не было.
   Объяснений тому положению, в котором его застали, слуга дать не мог. Пахло здесь самым постыдным развратом и чуть ли не черной мессой – тут оба беседующих перекрестились, а юный брат Пабло, будучи увлечен услышанным, забыл это сделать и немного смутился – а хозяин, судя по всему, почуяв нашу слежку, в последнюю минуту сбежал. Наверно, где-то была потайная щель, которую стражники не заметили. Или напутали – бросились разгонять вонь, открывать окна, а потом вспомнили, что нарушают процедуру дознания, и договорились покрывать свое служебное упущение. Слуга, однако, стоял на своем и рассказывал, как преступник фиглярствовал на кладбище и пригласил в гости статую одного достойного сеньора, в смерти которого он был, между прочим, замешан. Так вот, запуганный до смерти мошенник божился, что покойник явился к нашему клиенту и уволок его прямо в ад. С пламенем и громом. И держался показаний с удивительной для людей его сословия твердостью. Грозили пыткой – плакал, ползал по полу, но от своих слов не отказывался.
   И предыдущие донесения тоже подтверждал до последней буквы – ведь некоторые братья время от времени вызывали к себе лиц, казавшихся им полезными, и наглядно растолковывали им все последствия, ожидающие их в этой и грядущей жизни, если они откажут нам в искренней и верной помощи. Кстати, нет необходимости стращать людей из народа огнем или железом: они гораздо больше боятся сил потусторонних. Надо лишь закрепить в них этот страх, и дело сделано, у вас в руках – ценный работник.
   Таким образом, слуга тот нам был уже давно известен. Однако возникли сомнения, как истолковать его поведение. Человек он был туповатый, скажем прямо, болван, и со временем я стал склоняться к тому, что его попросту одурачили. Послали проверить на кладбище – и подумайте, голова статуи была недавно приделана на место, свежие следы от раствора виднелись отчетливо. Одним словом, святотатство на святотатстве.
   Конечно, этого вертопраха-дворянчика, по самые уши увязшего в преступлениях наинижайшей пробы, надо было объявлять в розыск и доставать из-под земли – тогда бы улики потихоньку достроились, а нескладности разъяснились. Тем не менее, мы сомневались. Ведь дело могло оказаться слишком громким и непристойным, даже грязным, а решить его тайно не было возможности: сообщения о прегрешениях такого калибра обязательно идут на самый верх и подвергаются детальному рассмотрению. Не скрою, в какой-то момент среди нас наступило замешательство. И тут один из ваших коллег, кажется, тот самый, что был прислан Его Величеством для надзора за осуществлением правосудия, высказал неожиданную мысль. Быть может, предложил он, оставить все, как есть? Закрыть следствие и выпустить слугу, засвидетельствовав его показания под клятвой и, самое главное, не беря с него обещание о молчании. Пусть он сделает нашу работу.
   И что вы думаете? Сей достойный кабальеро, сумевший настоять на своей мысли, оказался прав. История о богохульном повесе, которого жестоко наказали высшие силы, разлетелась по городу в мгновение ока. Этот слуга даже стал в каком-то смысле знаменитостью, пытался, знаете ли, рассказывать свою историю за деньги разным простакам, нам его потом приходилось некоторым образом обуздывать, да-с.
   Признаюсь, не могу вам сказать, что именно сыграло главную роль в укрощении местных нравов, воспоследовавшем в очень скором времени – слух о данном происшествии или то, что мы, в соответствии с исходным замыслом, наложили некоторые ограничения на права и свободы нескольких здешних развратников, коими они столь опрометчиво пользовались.
   И скажу откровенно, я иногда готов разделить точку зрения, что ваш коллега – он ведь потом дослужился до министра, не правда ли? – оказался прозорливым человеком. Тех преступников уже давно забыли, хотя мы для пущей наглядности некоторых, спустя какое-то время, выпустили. Без толку.
   Да, они теперь ведут себя смирнее смирного, только что в том? Живут затворниками, друзей не имеют, детей не заводят, умрут – никто не заметит. А история о провалившемся в ад грешнике пошла гулять в народе. Не знаю, как в других краях, но у нас в городе оная повесть распространена необыкновенно хорошо, скажу больше: она известна каждому. Потому не исключаю, что слава о ней постепенно разнесется по империи вплоть до ее самых дальних пределов и даже по всей христианской ойкумене. Вы ведь знаете, один из наших достойных братьев написал назидательное сочинение на эту тему, завершающееся наказанием негодяя и, что особенно важно, совершенным самим небом, а не властями предержащими. Пьеса сия, мне говорили, пользуется большим успехом, а деяния ее героя приводят публику в праведное негодование.
   Видите, сколько добра было принесено тогдашним неочевидным решением, которое, признаюсь, мы приняли не без глубоких сомнений? Конечно, наш добрый народ можно испугать кнутом и костром, но согласитесь, до таких инструментов дело лучше не доводить. Если есть иной способ укрепить плебс в отвращении от грехов, то им надо пользоваться. Внушение надежнее страха, вы не находите? Не каждое преступление заслуживает наказания. И я ничуть не жалею, что мы пришли к согласию с посланцем Его Величества и решили не продолжать розыск мерзкого пакостника, тщившегося нас провести».
   Падре Франсиско, скорее всего, не видел пьесу, о которой говорил своему дородному собеседнику, перетянутому орденской лентой. Сам Пабло, хорошо запомнивший этот разговор, посмотрел ее много позже, случайно оказавшись поблизости от театра и не будучи в состоянии устоять перед соблазном. Натянув капюшон на самые глаза и смешавшись с грязно-нарядной толпой в полутемном зале, доминиканец не мог отделаться от одной мысли, навязчивой и немного неприятной: ему казалось, что зрители не только ненавидят обманщика и приветствуют его гибель, но одновременно сочувствуют любовной наглости и богохульной храбрости ненасытного бретера и искусного фехтовальщика. Что жалеют о неизбежном финале завлекательного зрелища и желали бы увидеть еще не одно приключение озорного распутника.
   И сразу же прокралось в голову совсем неожиданное: отец-настоятель, увидь он представление в севильском балагане, мог бы изменить свое мнение о прозорливости столичного чиновника.
   Никогда брат Пабло не соединял исповедальные рассказы одинокого послушника с той давней беседой – да ведь и монастырский затворник никогда не выливал на него за раз всего с ним бывшего и не бывшего, не пытался провести между ними черту. Ничего необычного в его еженедельных покаянных воспоминаниях не было. Мало ли жило в Севилье обольстителей с теми же самыми грехами? И вот теперь монах хотел посоветоваться со старым наставником. Спросить его, как быть?
   Да, здесь наличествовала тайна исповеди, ее нарушать не след. Но в то же время речь шла о восстановлении доброго имени умирающего. Оставлять под спудом открытую послушником истину – не значит ли обречь его на вечные людские проклятия? Сделать ее достоянием гласности – но тогда придется восстать против утвердившегося в городе предания. И предания, рассуждал Пабло, скорее душеспасительного, ставящего заслон соблазнам, дающего простым горожанам наглядный урок небесного правосудия. Нарушить его – не значит ли внести смущение в ряды смиренных, сбить с пути колеблющихся? Так не стоит ли пожертвовать одним, дабы спасти многих? Священник не признавался себе в том, что боялся обета молчания, который мог наложить старый инквизитор, и одновременно не понимал, как его можно избежать. Что делать с правдой, как не отложить ее до собственной предсмертной исповеди?
   Голова у настоятеля была ясная, и он сразу понял, к чему ведет разговор его давний ученик, и какие мысли его терзают. Узнав, что герой незавершенного дела уже много лет живет в монастыре по соседству со своим бывшим следователем и что, если верить словам, произнесенным послушником почти на смертном одре, он вовсе не повинен в приписываемых ему молвой злодействах, отец Франсиско твердым голосом вознес славу Всевышнему и отблагодарил Его за еще одну спасенную душу. И посоветовал отцу Пабло не скрывать произошедшего от братии, особенно если Господу будет угодно в самое ближайшее время призвать занемогшего и окончить его странствия в юдоли скорбей.
   «Я понимаю, – продолжал он в ответ на немой вопрос младшего священника, – вы думаете, как можно совместить благочестивую легенду, укоренившуюся в нашем городе, с рассказом об окончательном преодолении ее героем искушения, о его победе над ложной гордыней? Как вы придете к братьям и вашим духовным детям с вестью о возвращении к свету великого грешника, в особенности человека, им хорошо знакомого? Не возникнут ли у кого какие-либо сомнения? Но нет ничего более легкого. Противоречие здесь мнимое.
   Даже не считаю нужным напоминать вам, что церковь никогда не настаивала на том, что сей оскорбитель мертвых действительно провалился сквозь землю, говорю это скорее для вашего вразумления. Мы лишь свидетели этой истории, а не действующие лица. Его поместила в ад народная молва, а не воля церковного суда, что еще раз показывает твердость моральных устоев, присущих нашей славной нации. Да и подумайте сами, не велика ли милость Господня – на примере одной жизни Он нам показал и наказание, и раскаяние».
   Пабло кивнул. Он опять вспомнил виденную им пьесу и подумал, что раскаяние – именно то, чего ему не хватало в главном герое. Вот очевидное упущение, из-за которого это сочинение не получилось достаточно назидательным. Раскаявшийся, отрекшийся от своих деяний грешник, подумал он, будет полезнее просто наказанного. Воистину так. Монах поцеловал руку старого падре.
   «А насчет того, что народ станет их путать, не беспокойтесь, – напутствовал его на прощание отец Франсиско. – У народа в голове укладывается и не такое. Вы прекрасно знаете, что многие славные города христианского мира почитают покровителями одних и тех же великих святых и утверждают, что именно в их пределах приснопамятные подвижники и страстотерпцы нашли свой последний приют. Неужели одни из них правы, а другие обманывают?
   Отнюдь! Для Господа нет ничего невозможного. Так и у этого грешника, быть может, появятся две судьбы, а со временем и два имени. Наши добрые горожане с этим обязательно освоятся. И будут по-прежнему показывать дом, где охальника заживо утащили на тот свет, а затем водить желающих к скромной могиле на монастырском кладбище, дабы указать место его последнего успокоения, станут одновременно плакать над жертвами его безнравственности и умиляться преображению грешной души раскаявшегося сластолюбца. Справедливость и великодушие – вот что наиболее дорого нашему народу, милый Пабло, и неужели мы с вами можем отказать ему в удовлетворении этих достойнейших чувств?»
   2008


   Ночной разговор

 //-- I --// 
   Замок уже давно спал. В сельской местности всегда ложатся рано, чтобы не жечь понапрасну свечи и заступать на работу с самым восходом солнца. Так живут подёнщики и мельники, косари и виноделы, рыбаки и жнецы. Да, у знати свои привычки, но этот замок был не из тех, что живут трудами десятков слуг, наёмных работников и селян-арендаторов. К тому же время стояло такое, что лишнего внимания никто к себе привлекать не хотел. В зажиточной усадьбе и жилище землекопа с наступлением темноты запирали двери, убирали мостки и выпускали собак. Чем меньше света и шума, тем лучше. Тем спокойнее. Хотя окрестный народ, и не только окрестный, о замке был наслышан. И о его хозяине.
   Гостей в замке ждали давно и, чего скрывать, относились к предстоящему визиту с некоторой опаской. Пожалуй, нервничал даже сам хозяин, которого немногочисленная прислуга почитала человеком не от мира сего, а потому относилась к нему с почти что материнским снисхождением. Это, как ни странно, уживалось с преклонением, замешенном отнюдь не на страхе или покорности, ибо все домочадцы вплоть до последнего поварёнка не раз слышали от верных людей, что о господине сеньоре знают важные люди ближних и дальних земель, даже в самой столице, и что у него просят совета обе партии, кровавое соперничество которых раздирает страну уже не первый год. Впрочем, что мог посоветовать кардиналам и принцам крови человек, не особо умевший управлять своей собственной жизнью и с трудом поддерживавший порядок в небольшом поместье, нажитом трудами его отца и деда?
   Но нет, всё-таки хозяина любили, – наверно, это самое правильное слово – семья, челядь, даже соседи. Он выглядел нелепо, но не смешно, и вызывал симпатию, а не жалость. Кое-кто из старожилов помнил печальную историю смерти одного местного дворянина, человека молодого и блестящего, погибшего вовсе не на поле боя или от наёмного кинжала (что по нынешнему времени было делом обычным), а внезапно сгоревшего от кровавого поноса. Так вот, хозяин замка потратил несколько лет и немало денег, чтобы увидеть в печати небольшие книжечки, оставшиеся от покойного – сочинения, по-видимому, ничем не примечательные – и таким образом почтить память ушедшего друга. И хотя одобрить столь очевидное мотовство никто не осмеливался, все в один голос соглашались, что сей бессмысленный поступок – свидетельство вполне христианских стремлений или, в самом крайнем случае, безобидная прихоть, но отнюдь не плод тщеславия.
   Вот уж в тщеславии владельца замка точно нельзя было обвинить: больше десяти лет тому назад он, несмотря на уговоры влиятельных лиц, пользовавшихся доверием самых могущественных семей королевства, окончательно покинул столичный двор и снова поселился в провинции, в местах, не самых знаменитых или прибыльных, но для него родных, и вовсе не стремился сменить их на иные города или земли, которые он, кстати, не раз посещал, как из-за любознательности, так и для лечения мучившей его болезни, то обострявшейся, то неожиданно отступавшей. При этом полноценного облегчения никогда не было, ибо неспокойное затишье наступало только после особенно мучительных приступов, поражавших самую нежную часть человеческого нутра. Упрямый путешественник не делал секрета из своего недуга, не такого уж и редкого среди людей, хотя бы отчасти состоятельных, и часто говорил о том, что именно он станет причиной его смерти. Правда, всегда добавлял, что был бы не прочь подольше задержаться на этом свете, пусть даже вся жизнь – здесь он задумчиво замолкал – есть всего лишь приготовление к ее неизбежному концу.
   Тут слушатели обычно старались сбежать, ибо знали, что сейчас хозяин оседлает своего любимого конька и остановить его будет трудно. Он ведь даже издал объёмистую книгу, одна глава которой была посвящена, ни больше ни меньше, тому же самому – как путём раздумий и логических доказательств облегчить себе переход в иной мир. Можете судить сами, что содержали остальные главы этого, с позволения сказать, труда. Хотя не станем скрывать, находились у него и благосклонные читатели – недавно городской типографии даже пришлось допечатать несколько сот копий, дабы удовлетворить покупательский спрос, а заодно вставить примечание о том, что книга была одобрена церковной цензурой. Находились иногда и особые, так сказать, ценители, которые с удовольствием внимали разглагольствованиям самого автора, что вдвойне странно, ведь обычно хороший писатель – дурной оратор и наоборот; некоторые гурманы даже специально приезжали за этим блюдом издалека, смущая ошарашенную прислугу россыпью незнаемых говоров, гербов и обличий. По-видимому, благодаря протекции одного из таких визитёров хозяин замка неожиданно получил назначение на временную, но очень почётную местную должность и на удивление рьяно ринулся ее исполнять, проявив при этом неожиданное здравомыслие, поразившее самых завзятых скептиков всех цехов и сословий. И ко всеобщему удивлению, а также почти в нарушение неписаных обычаев, восходивших к совершенно незапамятным временам, был через два года единогласно переизбран собранием знатнейших и известнейших горожан.
   Да, тут присутствовало некоторое противоречие: чьему же вмешательству, верховному или народному, отдать предпочтение? Кто именно вытащил хозяина замка из политического небытия, в котором он, по его неоднократным заверениям, пребывал с чрезвычайной радостью? На этот вопрос ответа не было, ибо дела в королевстве уже давно вершились многими соперничающими силами и дойти к своей цели прямым путём не мог никто, даже сильные мира сего. Но тут все были согласны – хозяин замка вовсе не стремился к высокой должности, и, кстати, она действительно не несла с собой никаких привилегий или хотя бы номинального жалования. Вот только главы враждующих домов здесь неожиданно ослабили хватку, впервые за многие годы сошлись во мнении и дали знать о нём городскому совету, который чуть ли не единственный в королевстве имел право избирать своего главу.
   И дела, как сказано выше, шли неплохо. Поэтому теперь человеку, облечённому столь высоким, но одновременно и народным доверием, приходилось на время пренебречь своими обязанностями, хоть и по весьма значительному поводу (о чём хозяин замка заблаговременно известил господ советников), и попытаться по мере сил подготовиться к тому, к чему подготовиться невозможно – с минуты на минуту к нему в дом должен был нагрянуть двор одного из высших лиц государства, носившего к тому же королевский титул, пусть и не самый громкий. Принимать множество важных персон и в довольно скромном жилище – задача не из лёгких. К тому же заранее нельзя было предсказать, как к этому визиту отнесутся другие противоборствующие партии: в таких деликатных обстоятельствах принимающей стороне необходимо и даже прилично сочетать учтивость с умеренностью. Впрочем, последняя донельзя устраивала хозяина. Но в любом случае без суматохи было не обойтись. Как и без больших расходов.
   Нет, никто из городских советников не завидовал господину мэру.
 //-- II --// 
   «Знаю, что об этом событии будут рассуждать в течение долгого времени, поэтому постараюсь быть кратким, но ничего не упустить. Его Величество почтил посещением мою скромную обитель совсем незадолго до Рождества. Он пробыл у нас в замке два дня, спал в постели Вашего покорного слуги, обходился помощью только моих собственных лакеев и ни разу не прибегал к услугам отведывателя пищи. Вместе в ним в пределах стен, построенных ещё моим дедом, стояло не менее четырёх десятков дворян из самых лучших семейств, сопровождаемых оруженосцами, пажами, камердинерами, охраной и прочей челядью. Столько же, а может и больше, разместилось в близлежащей деревне. Точно ко времени отбытия Его Величества егерям, что неустанно прочёсывали соседний лес, посчастливилось поднять большого оленя, и говорят, что погоня за ним заняла не менее трёх дней.
   Сказать по правде, дорогой друг, эта кутерьма отняла у меня слишком много сил, а я уже вовсе не молод. Так что, представьте, не успели закрыться ворота за последними верховыми, как я в буквальном смысле свалился с ног, совершенно позабыв про свою многолетнюю бессонницу. Но действительно – трое суток подряд я вертелся без продыху как белка в колесе. И дело вовсе не в хозяйственных хлопотах, коих, впрочем, было немало, а в утомлении умственном, поскольку, признаюсь, я прекрасно понимал, что случай этот – редкий и им надобно воспользоваться во благо государства.
   Поэтому не скрою от Вас, что я рискнул, и не единожды, повергнуть к стопам Его Величества мои суждения не только о понятиях общих и даже иногда отвлечённых, к которым, после выхода моего труда, проявляют интерес многие достойные мужи, но и плоды размышлений о делах самых злободневных, скажу больше, животрепещущих. Ведь как мы с Вами знаем, нынешнее положение Его Величества, с одной стороны, несколько упрочилось с точки зрения сугубо политической, а с другой – те же самые события привели к усилению зависти и, позволю сказать, злобы, которую к нему уже не первый год испытывают крайние приверженцы той партии, что прочно стоит преградой на пути умиротворения и оправдывает собственную жестоковыйность искренностью своей христианской веры. Как будто не один лишь Всевышний может о том судить!
   Возможно, в силу вышеуказанных обстоятельств король слушал меня благосклонно и несколько раз удостоил Вашего старинного приятеля подробными расспросами, проявив при том изрядную проницательность. Вместе с тем помимо предметов сугубо государственных мы то и дело с неменьшей ревностью углублялись в некоторые частные обстоятельства, однако Вы не хуже меня знаете, что в жизни мужей власти мелочей не бывает, чему Тацит и Светоний дают достаточно свидетельств.
   Помимо прочего, мы говорили о том, как известные человеческие слабости могут отвратить и самых лучших монархов от исполнения ими своего долга, и о том, что чувства, тем более искренние и, без сомнения, внушённые свыше, отнюдь не должны стоять преградой на пути доблести. Тут, как Вы понимаете, я не мог переходить в наступление, но также отнюдь не желал оставить позиции, посему был вынужден всё время держать оборону, что, признаюсь, довольно утомительно, пусть даже в конце мои скромные усилия увенчались определённым успехом. Скажу больше, Его Величество предложил мне немедля вступить в корреспонденцию с одной весьма любезной ему дамой, что я и не преминул сделать сразу же после отбытия моих высоких гостей.
   Конечно же, я начал с поздравлений и комплиментов, но далее перешёл к категориям вполне серьёзным, предварительно указав на то, что мой возраст и давнее знакомство с Его Величеством позволяют мне пренебречь некоторыми светскими условностями, до которых, как Вы знаете, я вообще не большой охотник. В частности, я отважился посоветовать ей, что власть, коею она имеет сегодня, стоит использовать во благо того, с кем её судьба ныне связана, и что тем самым она скорее упрочит своё положение и – свою славу Поступки же, которые, пусть ложно, могут свидетельствовать об алчности и себялюбии, неминуемо приведут к обратному И если её случай окажется долговременным (чего я ей искренне желаю), то путём бескорыстия она скорее и вернее взлетит в заоблачные дали, а ежели беспощадный рок сулит обратное (чего предсказать никто из смертных не может), то, вне сомнений, удостоится должной награды при расставании.
   Это длинное письмо несколько морализаторского свойства далось мне на удивление легко, но ведь Вы уже знаете, что я гораздо больше склонен к письменной речи, чем к публичному громкогласию, впрочем, и приватному тоже».
 //-- III --// 
   После этого визита и этого письма прошло несколько лет. Хозяин замка без сожаления расстался с высокой должностью и отказался от новых. Это было необычно, хотя, по правде сказать, иного от него никто не ждал. В городе и округе не было единства в том, хорошо ли он исполнил возложенную на него государственную обязанность. Кто-то ожидал большего от человека «столь высокого ума», другие заявляли, что и раньше знали, что «в этой философии толку мало, одни разговоры», третьи же неустанно защищали его, говоря, что «к любому человеку, кем бы он ни был, нельзя предъявлять требования, превышающие его природные возможности». Сам же виновник тех преиз-рядных споров, слыша упрёки в том, что его пребывание у кормила власти не было отмечено какими-либо событиями, запечатлёнными в памяти горожан, обычно отвечал, что именно это свидетельствует о том, что его магистратура оказалась довольно успешной, на что, по правде сказать, он поначалу вовсе не рассчитывал. И добавлял, что предпочитает обвинения в недостаточном административном рвении всем остальным, особенно в нынешнее бурное время, когда чуть не каждый чиновник одержим жаждой деятельности всё равно на каком поприще, лишь бы оно дало ему возможность заслужить внимание, но отнюдь не уважение сограждан.
   Мира в стране так и не было. Даже наоборот, о его наступлении уже забыли думать, столько крови уже пролилось и столько выросло детей, питаемых молоком мести и ненависти. При этом положение обеих сторон было одинаково непрочно – главы всех партий понемногу старели, но по привычке заключали договоры и союзы, нарушали их, чтобы снова примириться, обыкновенно всего лишь месяца на три-четыре, не больше. Ни один из изощрённых политиков не замечал, что круг их приверженцев сужается с каждым днём, что разочаровавшихся много больше, чем преданных, а значит, победа невозможна. Нет, все они неизменно и неустанно думали только об окончательном торжестве, о полном уничтожении конкурентов, о власти самой высшей и ничем не ограниченной.
   Замок старался всего этого не замечать. Он был занят своей негромкой жизнью, иногда богател удачным урожаем и время от времени грустил от затянувшихся дождей. Странным образом ничьи солдаты и даже шайки разбойников или дезертиров никогда не подступали к нему в поисках наживы. Рассказывали, впрочем, что один раз в лесу какая-то банда напала на хозяина, ехавшего по делам в соседнее село, оглушила его и связала, но узнав, тут же отпустила и вернула награбленное. Этому, однако, верили не все.
   Так или иначе, замок по-прежнему стоял, коптил каминами в непогоду, выпускал поутру на луга скот и идущих в поле работников, вечером же снова принимал их в свои объятия. Жили здесь всё так же скромно, но не впроголодь. Иногда с запылёнными верховыми хозяину замка прибывали послания, по-видимому, важные, и ни одно их них не оставалось без ответа. Но об этом в городе мало кто знал – там не без сожаления говорили, что бывшего мэра затянула частная жизнь, к которой он более всего склонен, и хозяйственные заботы, которые он, признаться, понимает не слишком. Таковые мнения до замка тоже доходили, но отпора не вызывали, ведь диспуты ведут только люди публичные. Домашние и даже семья хозяина – а у него была жена и росла приближавшаяся к невестиной поре дочь – тоже не докучали ему, хотя поводов недовольства у них могло накопиться с избытком. Ведь отнюдь не каждой даме, особенно молодой, приятно проводить свои лучшие годы в сельской глуши. Родня – камень на ногах мудреца, и спасение от ее досадных упрёков лишь одно: даже не стыд, а жалость. Судя по всему, болезненный и с юности нескладный хозяин вызывал её довольно, чтобы скрадывались его очевидные человеческие недостатки.
   Не было у замка рвов, не было и часовых – хотя кому бы они помогли, в той войне равных сил наёмные убийцы действовали успешнее целых армий, – не то донёсся бы до них дробный конский топот и бежавший перед ним протяжный гул оружейного железа. Скрежетали доспехи, звенели вложенные в ножны шпаги. Звук заполнил ближнюю низину, но больше не разрастался – приближалось не целое войско, а хорошо вооружённый крупный отряд. Отряд рейтар, только что побывавших в тяжёлом сражении и проделавших после этого ещё один длинный переход. Они подъехали с противоположной от города стороны, поэтому, несмотря на шум, их до последнего мгновения никто не заметил. Передовые всадники что-то крикнули клевавшему носом ночному сторожу, он спохватился, забегал по стене, а потом кубарем скатился по узкой лестнице. В предрассветной дымке ненадолго открылись и снова закрылись ворота. Всё стихло. Над казалось бы мирной равниной опять стояла обманчивая тишина. Так всегда бывает в природе, пока не появится человек.
 //-- IV --// 
   – Понимаешь, друг мой, мне тяжело это говорить, и, наверно даже, государям такие мысли не пристали, но прошлой ночью я вдруг подумал: на что уходит моя жизнь? Забег по торфяным болотам, именуемый деяниями великих, – какова его истинная цена? Может быть, все мои и не только мои планы, расчёты, интриги, походы, битвы – купно и равно противны заповедям? Не только не угодны, а напротив, отвратительны, мерзки Господу. И что бы я теперь ни делал, душа моя уже погублена страстями, желаниями и, главное, чужой кровью, даже если я пролил её в честном бою. Но эту мысль сразу догнала следующая: что же тогда будет непростительной слабостью? – не остановиться, не отречься немедля и навсегда от жизни, полной греха и соблазна, или, наоборот, не довести до конца то, к чему стремился долгие годы? Теперь-то как раз, убеждал я себя, одновременно понимая, что мною водит не совесть, а тщеславие, теперь особенно нельзя поворачивать коней и бросать недоделанное на полпути, поскольку душу свою мне в любом случае не спасти, а людей, что уже много лет идут за мной, я таким поступком предам и тем совершу грех ещё более тяжкий.
   – О нет, сир, в этой мысли нет ничего постыдного и тем паче греховного. Скажу больше, мне кажется, что вы думаете, как подобает истинному христианину. И обитать в ойкумене станет много проще, когда подобные мысли начнут, пусть только изредка, навещать ваших царственных братьев – монархов и князей иных земель, да и нашей тоже.
   – Ты думаешь, им неведомы сомнения?
   – По крайней мере, они чаще всего ведут себя так, как будто никогда их не испытывали, даже в юности. Не понимаю, отчего, а впрочем, знаю: они слишком рано и очень поверхностно прочли Плутарха. Поэтому любое сомнение нынешние государи почитают за нерешительность и слабость, что для великого политика есть свойства непростительные.
   – Не хочу тебя огорчать, мой друг, но я тоже давно не прикасался к Плутарху
   – Вам это не нужно, сир – ведь судя по вашим словам, вы следуете заветам Евангелия.
   – Ты – страшный льстец, милый мой. Тебя оправдывает лишь то, что тебе от меня ничего не нужно. Или всё-таки нужно? Ага, ты смущён – отлично! Видишь, как трудно быть честным? Что ты там спрятал в рукаве, признавайся!
   – Сир, вы проницательны, и, говоря это, я вам вовсе не льщу. Однако если серьёзно, то да, я многого, очень многого желал бы от вас. Но в этом нет никакого секрета, ибо того же хотите вы сами, да и все жители королевства. Осмелюсь предположить, что со мной бы согласился даже сторонний наблюдатель, пророк-пилигрим, беспристрастный судья-чужестранец, которому бы всемогущий Господь доверил решить судьбу нашей несчастной родины. Ведь подумайте, что произошло с нею за последние четверть века и в чьих руках оказался её переменчивый жребий! Господь словно захотел дать нам жестокий урок на многие столетия вперёд, совсем как несчастным иудеям: одновременно показать ужасы дурной, пусть законной власти и ещё большие ужасы попыток её узурпировать или вовсе отменить. Хотя о последнем не стоит думать даже самым мечтательным философам – отменить власть невозможно, она никогда не остаётся без владельца.
   – Но ведь философы всё равно любят мечтать, не так ли? Помнится, Платон, призвав себе на помощь тень Сократа, пытался было утверждать, что именно мудрецы, а не воины должны управлять государством. И ведь один раз попробовал обучить философии какого-то заморского тирана, если я только ничего не перепутал.
   – Вашему величеству угодно насмехаться, но однако в той попытке, согласен, совершенно бесполезной, миру явилась поистине великая душа.
   – Да кто ж спорит – душа у него, вне всяких сомнений, была великая, но спрошу тебя, какой урок нам тут преподносит история? Какой вывод мы можем сделать, если труды и самого лучшего из царских наставников оказались полностью тщетны?
   – Позволю себе не согласиться, сир: урок здесь в том, что даже сам Платон не считал зазорным приниматься за безнадёжное дело – исправлять нравы властителей подлунного мира.
   – Ха-ха, да ты софист не хуже Сократа.
   – Ваше величество, я знаю, что своими возражениями я рискую навлечь на себя ваше неудовольствие, но Сократ – не только и не настолько софист, хотя и мог повернуть в нужную сторону почти любой разговор, но не именно ли это самое свойство наш свет почитает высшим признаком остроумия и успеха в делах? И ведь даже не умей он выражаться так тонко, его мысли не потеряли бы своей глубины.
   – О каком неудовольствии ты можешь говорить, мой друг? Наоборот, твои возражения – суть нектар и амброзия. Искренность – это роскошь, которую моя душа вкушает нечасто, а сейчас она прямо разнежилась, ибо понимает, что может ненадолго отпустить в кордегардию своих стооких и суровых стражей.
   – Благодарю, ваше величество. Кстати, сир, сейчас вы сами соизволили ответить на заданный вами ранее вопрос – почему я больше не стремлюсь ко двору. Пусть у меня есть некоторый талант к рассуждению, и пусть он даже мог быть востребован для дел государственных и общеполезных – я всё-таки, в первую очередь, философ, а нельзя учить других мудрости, если сам ей не следуешь, если разрешишь скрытности взять верх над чистосердечием, а любомудрию предпочтёшь политес и заздравные речи. А ведь в столице не обойтись без интриг, комбинаций, званых обедов и череды обязательных визитов. Будь я по призванию воин или казначей, то пришлось бы волей-неволей пойти на такую сделку, иначе мне было бы не выполнить предназначения, которое каждому из нас указывает Всевышний. Но к счастью или к несчастью, это не так. Мои дарования не скромнее и не громче только что упомянутых, они просто иные.
   – Ты думаешь, у каждого человека есть предназначение? Или только у таких, как мы – образованных и имеющих право повелевать другими? И каково же тогда предназначение дурных государей, тех, о ком мы с тобой недавно вспоминали?
   – Здесь не может быть лёгкого ответа, сир. Возможно, они не исполнили данного им завета, нарушили повеление, которое мы сызмальства носим в глубине нашего сердца, но также возможно, и даже наверно, что всеведущий Господь заранее знал, как всё случится, и определил им быть вечным уроком владыкам будущих времён, разнообразным и неведомым – от равновеликих мужам древности до самых малых, тех, кто волен лишь над своей семьёй. Память о грешных есть предостережение для потомков. Не такова ли, например, судьба неправедных царей Израилевых?
   – Хм, если я правильно помню, там почти не было праведных. Кстати вот, скажи мне тогда, кого мы должны чтить более – Давида или Соломона?
   – По-моему сир, тут не может быть двух мнений. Писание явно указывает на сына, но отдаёт должное и отцу.
   – Вот как! Почему же?
   – Ваше величество, вспомните, как часто пророк должен объяснять дела Давида, оправдывать его, а иногда, наоборот, осуждать, чтобы потом всё равно простить. Вспомните перепись израильтян и гибель его соперников, да и самую историю с Вирсавией. Соломона же упрекнуть не в чем. Поэтому пророк столь подробно и рассказывает о постройке Дома Господня, ибо это – главное, что сделал Соломон в жизни своей, мудрость же его и искусность в управлении страной – только инструменты, благодаря которым возведение Храма стало возможным. Но не велик ли воистину именно тот государь, что оставляет после себя соборы, а не горы поверженных врагов? Триумфатором стать легче, чем строителем.
   – Вот как ты повернул. Боюсь тогда, что мне такая память не суждена. Не правда ли? У меня ведь даже и дома толком нет, какой уж тут собор?
   – Ваше величество, не предавайтесь грусти, ведь это оборотная сторона гордыни. Нет пользы сожалеть о том, что вам в юности было не суждено убить иноземного богатыря и что вы не способны сочинить псалом, который знал наизусть сам Спаситель. Великие цари Писания, со всеми их грехами и подвигами, как, впрочем, и пророки, даны нам как образцы для подражания, пусть мы никогда не сможем с ними сравняться. Тянуться за ними – ещё почтенней, чем мечтать о лаврах Платона (говорю о себе) или Александра.
   – Перестань нести вполне придворную чушь, я прекрасно понимаю, что полководец из меня в лучшем случае средний, и ты это знаешь.
   – Ваше величество несправедливы к себе, но это прекрасно, было бы гораздо хуже, если бы вы кичились умением отправлять людей на смерть.
   – Ну вот, ты и это вывернул наизнанку. В тебе пропадает министр двора или, по крайней мере, чрезвычайный посланник.
   – Отнюдь, сир: я только очистил стекло от налипшей пыли. Дело в том, что я в меру своих скромных сил пытаюсь указать на одну важную закономерность. Как только ваше величество начинает корить себя за качества, которые отличают вас от других суверенов, это сразу приводит к душевной слабости. Боюсь оказаться правым, но кажется, что в таком состоянии вы даже способны на ошибки.
   – Ну-ка, ну-ка, это уже становится интереснее. Попробуй теперь объяснить, что именно ты имел в виду.
   – Сир, мне кажется, что ваша сила вовсе не в войске, хотя я бы не советовал его распускать, и не в казне, хотя с нею во все времена надо обращаться разумно, и даже не в преданных друзьях, хотя их советы иногда стоит взвесить с особым тщанием, а в вере в свою звезду. И если я прав, то таковое положение дел обуславливает необходимость прислушиваться к велениям вашей собственной души и поступать сообразно её чутью, пусть это даже кому-нибудь покажется смешным или нелепым. Хотя обычно государи гораздо больше боятся опозориться перед противниками, нежели перед подданными.
   – Ты полагаешь, что какую бы глупость нам не советовало сердце…
   – Ах, ваше величество, сердце не советует глупостей, и вам это прекрасно известно. Глупостью человеческой заведует другой телесный орган, но люди, стыдящиеся своих поступков, часто не желают признавать их настоящую причину и поэтому пускаются в рассуждения об остром сердечном недуге или внезапном помутнении сознания. Но ведь мы с вами знаем, как это бывает на деле.
   – Кажется, ты на что-то намекаешь.
   – Упаси вас Господь, сир – мне думается, что скорее вы просто используете мои речи для разговора с самим собой. Даже если мне из него ни слова не слышно.
   – Ха-ха, ты меня опять оставил в дураках. Прелестно, нечего сказать. Кстати, тебе не приходилось выступать в суде? Извини, я, наверно, у тебя это когда-то спрашивал. Не то чтобы я хотел сделать из тебя законника или…
   – О нет, ваше величество – увольте. Дела судейские – чуть ли не самые сложные и к тому же требуют полной уверенности в собственной проницательности, беспорочности и непогрешимости. Потому я отваживаюсь заявить, что нет на земле такого прокурора, который бы ни разу не обвинил невиновного, как и адвоката, который бы однажды не добился оправдания для отъявленного негодяя.
   – И что же ты предлагаешь? Распустить все суды, открыть тюрьмы? Или, наоборот, сажать туда без разбора, при малейшем подозрении?
   – Отнюдь нет, сир: ваш покорный слуга просто утверждает, что не обладает качествами хорошего советника юстиции. Видите ли, ваше величество, я слишком часто сомневаюсь, особенно в себе самом, чтобы быть решительным отправителем правосудия, всё равно с какой стороны.
   – Не находишь ли, что тут-то я тебя могу подловить: ведь, что ни говори, а монарх есть верховный судья.
   – Простите, сир, но здесь я не вижу никакого противоречия. В отличие от меня ваше величество вполне обладает решимостью, потребной для несения такого бремени. И что бы я осмелился тут добавить, даже вам стоит помнить о возможности – выражусь ещё прямее, – о неизбежности ошибок. Закон не всегда равен правосудию, равно как богатство, даже совместно с властью и здоровьем, не всегда приносит счастье.
   – Друг мой, ты, конечно, прав в высоком, что называется, смысле, но спрошу тебя в ответ: а может ли монарх вообще быть счастливым? Вот, ты задумался. А государям не должно отказываться от пополнения казны, да и ты меня только что призывал к бережливости. И, например, многие из наших соседей имеют возможность вмешиваться в дела иных стран, навязывать им свою волю именно потому, что обладают неслыханными богатствами и могут тратить их по своему усмотрению.
   – Вы хотите сказать, ваше величество, что благодаря капризу судьбы им позволено утолять своё тщеславие за чужой счёт?
   – Ну хотя бы так. Пусть будет тщеславие, гордыня, алчность или какой-нибудь ещё смертный грех. Ты думаешь, другим от этого легче?
   – Конечно, нет. Но всё же я бы не завидовал тем державам, что за последние десятилетия обогатились до самой невероятной степени, поскольку открыли новые земли, которые сумели немедля захватить и ограбить. Ведь настоящее краткосрочно, а будущее безмерно. Да, тамошние народы не знали истинного Бога, но я не уверен, что обращение, которому их подвергли так называемые христиане из упомянутых вашим величеством стран, может быть чем-либо оправдано. А если так, то Господу это вряд ли угодно и тогда он рано или поздно накажет захватчиков – быть может, скорее, чем они успеют задуматься о своих поступках.
   Бесчестность бесполезна, сир, и хоть вы сейчас улыбнулись, но на моей стороне время. Ведь смотрите, одна из этих стран из-за неосмотрительности своего безумного монарха ныне сама утратила целостность и даже независимость. А что питало его сумасбродство как не возможность использовать те самые деньги, что награбили его предки, – и всё для того, чтобы снарядить заморскую экспедицию, отправиться в далекую пустыню и сгинуть там вместе с целым войском, не удостоившись даже христианского погребения.
   – Ты красиво говоришь, почти как пишешь. Высший долг суверена… В чём он? Вот смотри, я позавчера одержал победу в жестоком и яростном сражении, битве важной, даже решающей, ведь случись поражение – и я обречён. Значит, я должен был идти на бой?
   – Вне сомнения, ваше величество…
   – Да, я знаю. Но раз так, то чтобы стать своей стране достойным повелителем, я должен убить известное количество тех самых людей, которых я в лучшем случае смогу осчастливить на два с половиной медных гроша. То есть осчастливливать я буду их вдов и сирот, которые ответят мне глубокой благодарностью и искренней любовью.
   – Сир, вы правы: в войне, особенно междоусобной, нет ничего хорошего, в ней всегда гибнет много невинных, посторонних, загнанных под ружьё глупостью, бедностью или несвободой. Утешаться можно лишь тем, что ты был вынужден отвечать на нападение и что одолел противника в честном бою, а не приказал десятку головорезов напасть на него в тёмном переулке.
   – И ты считаешь, что всё это может быть не зря?
   – Я не знаю ответа, ваше величество, его знает один Господь, потому что только ему известно будущее. Оно, сир, оно и ничего более может либо стать вашим оправданием или, наоборот, осудить вас. Что сделаете вы с властью, когда она вам достанется? Что сделаете вы для того, чтобы она вам досталась? Какие-то наши проступки, особенно невольные, можно искупить искренним покаянием, с иными грехами так не получится… Хотя Всевышний, в своей неизречённой благодати…
   – Не утешай меня. Я понял. Ты прав, будущее – наш единственный судья и истинный свидетель, но оно настаёт не век спустя, а уже завтра, через час, даже в следующее мгновение после того, как вот сейчас улетело навсегда и навечно сделало настоящее прошлым. Только что оно было – и нет, испарилось, исчезло, растаяло. Как наш с тобой разговор уйдёт, уже уходит в прошлое вместе с этой ночью, в прошлое, куда мы одни сможем вглядеться и никому об этом не расскажем – ни ты о моей слабости, ни я о твоей мудрости.
   – Вы правы, ваше величество – не всё прошлое должно остаться запечатлённым, но это не значит, что оно становится небывшим. Не говоря уж о том, что наши души всё-таки бессмертны…
   – И в этом – не правда ли – лучшее утешение, которое истинная религия в одинаковой мере даёт богатым и бедным, нищим и всевластным…
   – Да, и таким образом она делает нас равными, по крайней мере, перед Богом, поскольку он не определил нам быть равными на земле.
   – Пожалуй. А ты никогда не задумывался, в чём суть того, что миром всегда правит меньшинство, часто даже очень малое?
   – Всегда малое. И добавьте, сир, почти всегда небезгрешное.
   – Ещё бы!
   – Да, я над этим думал. И у меня нет ответа. Скажу лишь, что Всевышний обычно не скупится, когда наделяет умом и силой тех избранных сынов Адама, что определены Им на эту нелёгкую роль. Но, ваше величество, человек есть вместилище порока и отнюдь не всегда соответствует намерениям Господним. И если он использует дарованные ему таланты для дурного дела, то с излишком превосходит простого разбойника.
   – Знаю прекрасно, в том числе и на собственном опыте. Но здесь вот что: ведь для того, чтобы прийти к власти, достаточно заручиться поддержкой этого самого меньшинства, каково бы оно ни было. Правильно?
   – Я внимаю вашему величеству.
   – Так вот, нужен ли тогда народ? Если всё решает меньшинство – те, кто богаче, умнее, могущественнее. Или, опираясь на них, можно только захватить власть, но нельзя ее удержать, нельзя править, нельзя быть праведным водителем своего отечества, его заступником перед Господом. Ты понимаешь, о чём я? Кто поддерживает трон, когда он завоёван? Если за тобой по-прежнему стоит меньшинство, пусть сплочённое и вооружённое, но только меньшинство, то не захватываешь ли ты власть снова и снова, каждый день и час, вместо того чтобы просто и безыскусно исполнять монарший долг?
   – Сир, долг не может быть простым, особенно монарший. Впрочем, я рад, что вы смотрите так далеко. Только что мы обсуждали, стоит ли бороться за трон, и вот уже вас волнует, как на нём усидеть, никого не обидев. Или одни сомнения уступили место другим?
   Возвращаясь назад, могу лишь добавить, что если уклониться от борьбы означает отдать державу худшему правителю, то не станет ли такой поступок грехом и не приведёт ли боязнь кровопролития к кровопролитию гораздо большему? То же касается труда управления государством – если забросить дела судебные, требующие приговоров и казней, то суд только совсем расстроится и невинных будут ещё резвее тащить на плаху, а если не взимать вовремя подати, тягостные для некоторых, то очень скоро настанет всеобщее разорение.
   Душевный покой нельзя купить чужими страданиями. Отречься – не всегда значит снискать благодать. Христианское смирение – в действии, а не в бегстве от мира. Если человек не слуга Божий, то он обязан служить другим. И идти за своей звездой.
   – О Господи, как же ты красноречив! У меня даже нет слов, чтобы с тобой спорить. Думаю, впрочем, себе в утешение, что это бы не удалось никому, даже университетскому ректору. Но ты сделал своё дело: я снова спокоен. Ты меня убедил.
   – Ваше величество убедили себя сами, я был просто удостоен чести при этом присутствовать.
   – Да ладно… Как сказал-то – идти за звездой… Словно с паперти. Кстати, звёзд-то уже и не видно. Нам пора.
   – Конечно, сир. Ведь тот, кто не использует своей победы, рискует повторить судьбу Ганнибала после Канн.
   – Знаю, знаю. Прости – я оставил тебя без сна. Пиши обязательно. Да уже прямо завтра и начинай, не верю, что ты успел высказать всё, что хотел. И жди ответных посланцев. У меня для тебя ещё найдутся дела и чужие заботы. И может статься, придёт час, когда ты переменишь своё намерение и опять окажешься при дворе. Новом дворе…
   – Кто знает, ваше величество, кто знает. Хотя я уже очень немолод.
   – Не торопись умирать, мой друг, не торопись. Если мой долг в том, чтобы по реке чужой крови добраться до престола, чтобы стать достойным правителем для нашей измученной страны, то не должен ли ей и ты? Бежать от мира, утверждаешь ты, достойно лишь монаха.
   – Сир, я с вами не спорю.
   – Но и не соглашаешься. Что ж, а вдруг само время придёт ко мне на помощь? Ты только сейчас говорил, что никто и ничто не убеждает людей лучше времени.
   – Да, ваше величество. Но для отдельного человека оно не бесконечно.
   – Увы, мой друг, увы – не правда ли, это страшно прискорбно? Поэтому поторопимся жить. Быть может, такова самая правильная философия. Ладно, посвети мне, пойдём распорядиться о лошадях. Скоро выступать. Так ты обещаешь мне подождать со своей смертью?
   – Сир, я сделаю всё, что в моих силах.
   – Это не так уж мало, ты подарил мне надежду. Прощай, мой друг, ведь за этой дверью мы уже будем не полностью самими собой, мы начнём играть роли, исполнять церемониал…
   – Вы правы, ваше величество. Прощайте, и да хранит вас бог. И пусть вы сделаете больше добрых дел, нежели ошибок, и память о вас пусть останется радостной. И не у меньшинства. Позвольте теперь мне… Эй, кто там! Света, побольше света! Факелы сюда! Дорогу, как следует осветите дорогу своему нынешнему и будущему королю!
 //-- V --// 
   Так расстались навсегда Генрих Наваррский и Мишель де Монтень.
   2016


   Впередсмотрящий
   (Оммаж Генриху Бёллю)

   Странными такие действия мог бы счесть лишь наблюдатель поверхностный.
 Булгаков

   Обер-лейтенант дальнобойной артиллерии Вольфганг Ортер всегда знал, чего он хочет и почему. Это называется уверенностью в себе. Вдобавок он умел настоять на своем и довести дело до конца. Последнее, между прочим, не менее важно, чем первое. Если за знанием не следует действие, то грош цена такому знанию, вот что я вам скажу. По мне уж лучше расторопный дурень, чем умный ленивец. Или рохля. Или слабак. Но все это – точно не про Вольфганга.
   Свое мнение он обыкновенно высказывал прямо и откровенно, а вот о доводах предпочитал умалчивать. Это, кстати, свидетельствует о немалом уме. Подумайте, и вы оцените. Ага, уловили? Интересно еще вот что: не раз и не два поведение Вольфганга при обсуждении того или иного вопроса оказывалось много убедительнее тех аргументов, которые он мог бы привести. Как это объяснить? Не знаю, но понемногу ему стали верить без особых споров. Слишком часто он оказывался прав. Или давайте скажем по-другому: для окружающих было очевидно, что обер-лейтенант являлся чрезвычайно предусмотрительным человеком, хотя несколько скрытным. Можно даже выразиться еще четче и, если позволите, без обиняков: герр Ортер обладал даром предсказывать будущее. Потому ему кое-что и удалось. И он никогда не жаловался и не ссылался, как сейчас модно, на «неблагоприятные обстоятельства». В отличие от нытиков, которых нынче прямо пруд пруди, и все готовы привести сотни причин собственных неудач. Нет, наш Вольфганг не из таких. Вы просите подробнее? Сейчас расскажу.
   Нет, это было не ясновидение и не какие-то, упаси боже, пророческие способности – о такой ерунде речи быть не может, я вас постыдился бы ради этого отвлекать, auf Ehre [1 - Честное слово (здесь и дальше – нем.).], господа, действительно, как можно? Только простой здравый смысл, помноженный на информированность. Никаких чудес. Там, где присутствует здравый смысл, чудеса и вот эти… да, случайности, исключены. Почти исключены.
   И все-таки, скажу я вам, сохранять здравый смысл не так уж просто. Сказать легко, а вот сделать… В наше-то запутанное время. А тогда приходилось еще сложнее. Такие дела вертелись – о-го-го. Не увернешься – попадут жерновами по голове и прости-прощай. Не всякому под силу было за жизнь зацепиться, не то что не утратить ясный рассудок и способность к трезвому анализу окружающей действительности. Наши, между прочим, исконные немецкие качества. Вы-то помнить не можете… Что вы говорите? Извините, я немного туговат на ухо – годы, понимаете. А, вы об этом читали. И в школе тоже… Хорошо, конечно, – вам очко засчитывается, полновесное, но одно дело читать, а совсем другое – жить. Вы и об этом читали? Но ведь в школе-то об этом вряд ли…
   Ладно, продолжим. Так вот, в этой, довольно редкой в те годы способности все просчитать, прикинуть, подвести баланс и принять верное решение состоял главный талант нашего дорогого Вольфганга. Хотя это заметили не сразу. И не все. Конечно, кое-что было понятно еще до того, как он стал лейтенантом, даже скажу, задолго до торжественного дня офицерской присяги. Уже мальчиком – все отмечали, и соседи, и родственники – был задумчивым и старательным, не то что некоторые. Не шалил, почти совсем не шалил, разве что в футбол поигрывал, но ведь это нормально, не правда ли? Нет, бегать в потной куче за мячом было не по нему. Но не отлынивал, а любил стоять на воротах – в отличие от остальных сверстников. Причем неплохо это делал, чуть ли не заранее угадывал направление удара. В иное время, может быть, и стал бы футболистом. Знаете, сколько они теперь зарабатывают?
   Даже интересно, отчего он сразу решил встать в рамку? И никто не возразил, конечно. Ведь это редкость: мальчишкам обязательно подавай в нападение. Да и потом, когда подрастут, тоже… Так о чем я? Ах да, конечно, – детство. Все именно там начинается, а у некоторых там же и заканчивается. Так и остаются они – во дворе, на футбольной площадке, но уже без мяча. Навсегда. Но не в нашем случае – тут как раз все наоборот. Иначе в моем рассказе не было бы никакого смысла.
   Вольфганг уже с начальных классов упорно занимался математикой – у него были заметные способности, учителя утверждали: очевидная склонность, почти талант. Радость родителей, гордость школы. Да-с, именно, извините за трескучую фразу. Потому, конечно, он сразу угодил в артиллерию. Его же призвали в 38-м, а тогда еще был порядок. Во всем. Математик – значит, в артиллерию. И он там себя немедля сумел показать. Это, кстати, доказывает мою правоту: если налицо порядок, то нужные люди оказываются на своих местах. Вы понимаете?
   Когда входили в Польшу, уже был унтер-офицером, командиром орудия. Да, несмотря на возраст. Тут же отличился, в первую неделю. Проявил уместную инициативу, по ходу артподготовки перевел орудие на лучшую позицию, увеличил сектор обстрела, нанес значимый урон противнику. Был представлен к повышению, награжден – вот так-то. Все по заслугам, я же говорю – порядок.
   В отпуск вернулся героем. И сразу, заметьте, сразу сделал предложение Эльзе Хофмейстер, она жила прямо через дорогу. Ну, это так только говорится, что через дорогу – на самом деле там надо было идти несколько минут в сторону ратуши, но, конечно, недалеко. По-видимому, у них давно было сговорено, только никто не знал. Молодые – они такие, народ скрытный, особенно когда им нужно. Это мы, дряхлые развалины, болтать горазды, а они – себе на уме. Всегда так было. И Вольфганг все продумал заранее, вот что важно. Старые-то Хофмейстеры были люди зажиточные, полдома занимали, шутка ли, ну а Ортеры жили, конечно, куда скромнее. Так что могли получиться всякие, понимаете, классовые разногласия.
   Папашу Вольфганга еще в ту войну подранило, в Бельгии, уже под самый конец. Не повезло. Еще хорошо, врачи постарались, спасли руку – лучше такая, вывернутая, чем совсем никакой. Тогда ведь калек было море разливанное, с костылями да протезами, а он все-таки ничего: бодренько так вышагивал, даже со временем научился управлять своей оглоблей, почти как здоровой. Вот что значит дисциплина. И еще надо обязательно здесь сказать: старый Ортер всегда старался работать, все знали. Настоящая трудовая косточка. Постоянно сновал туда-сюда, искал что-нибудь, ноги-то целы. Не унывал, не жаловался – это точно, хотя непросто им приходилось. И конечно, подвизался, где мог – то посыльным, то сигареты продавал, да еще – пенсия. На хлеб и кофе им хватало, но особенно не разживешься.
   Правда, в середине тридцатых, как порядок навели, стало легче. Тогда вообще жизнь заметно улучшилась, не верите, спросите у стариков. Кто ж знал, как оно обернется. Пенсию ему повысили, хорошо повысили, уже работать не надо было. Да и Вольфганг вырос, вышел в люди. Жалко, старик, бедняга, после этого недолго прожил. На свадьбе у сына успел погулять, даже танцевать пытался, а через несколько месяцев слег и уже не встал. Видать, надорвался, бедный, ведь если посчитать, то сколько ему тогда стукнуло? Едва пятьдесят с хвостиком, сейчас бы сказали – совсем молодой. А фрау Ортер тоже была работящая, весь день в бегах – она в конторе служила, в самом центре, а потом еще на дом брала всякую сдельщину: до ночи считала, перепечатывала, клеила что-то. Так что нет, милостыню они не просили, но цену деньгам знали. А по-другому не бывает, нищенствуют у нас только лентяи. Это и сейчас верно, только вы не спорьте со мной, сядьте, сядьте обратно, я же совсем не об этом. В другой раз как-нибудь поругаемся на счет социального государства и прочей ерунды.
   Вообще, в том поколении, которое через разруху – да, ту еще, после первой войны – и остальные мытарства прошло, бездельников не водилось. И детей они так воспитывали – строго и ревностно. Теперь совсем не то, даже не возражайте. Но Вольфганг и среди тогдашних был особенный. Себе на уме такой мальчишечка, все время что-то там подсчитывал, размышлял. Потом открывал рот и говорил чего-нибудь – всем на удивление. И ведь всегда оказывалось, что он прав. Матери еще когда посоветовал работу сменить: знал, что с ее хозяевами будут большие неприятности, и лучше от них держаться подальше. Чтобы никаких зацепок и ненужностей. Никто не понимал, а он, подросток несмышленый, можно сказать, наперед чувствовал. Нет, не чувствовал, а именно предвидел. Государственная голова. Будь у нас в Германии справедливость, такие, как Вольфганг, должны в правительстве сидеть. Ну, он на бундес-начальство потом поработал, я вам еще расскажу, но все же как-то не так, не так. Несоответственно масштабу. Лучше его можно использовать было. Если по уму. Вы думаете, я преувеличиваю? Тогда слушайте внимательно.
   Когда он предложение Эльзе делал, то его старик Хофмейстер – не в штыки, конечно, все же в форме человек, – но поначалу стал пытать. Дескать, на что жить будете и всякое такое? Как положено, между прочим, – ну, может, он и недоволен был, ждал для дочери чего-нибудь такого. Отцы, они всегда в таком случае недовольны, скажу я вам, хоть и не признаётся никто. А у Вольфганга уже был план – и заначка, и еще кое-что, ну, вы понимаете, Kriegsbeute [2 - Военные трофеи.]. После того, как все затихло, их часть разместили поблизости от какого-то крупного города, и ему удалось там, на рынке, выменять пару неплохих вещичек. И в эшелоне на обратной дороге он прикупил кое-что по дешевке – видать, у растяп, не понимавших, что и почем. Тогда многие деньгами сорили, только не он. И откуда взялось это понимание – ведь Ортеры, замечу, никогда не разбирались ни в торговле, ни в гешефтах всяких.
   Сразу сказал, четко и без предисловий, и все стоял по стойке «смирно», каблуки вместе, носки врозь: «Недвижимость, герр Хофмейстер, будет дорожать. Война скоро закончится, люди захотят хорошо жить. В этом нет сомнений. Люди будут хорошо жить. Поэтому мы с Эльзой решили потратить все деньги – а они, как видите, у меня есть – на покупку квартиры, причем желательно большего размера, и сдавать комнаты внаем. Это представляется мне, представляется нам наилучшим вложением имеющихся в наличии средств, способных дать разумного размера возврат даже в самой краткосрочной перспективе. Иными словами, генерировать стабильный доход – если позволите, я бы сделал здесь упор на слово «стабильный». Меня еще не скоро демобилизуют, не будем предаваться излишнему оптимизму. Не позволяю этого себе и не призываю к этому вас. Ни в коем случае. Вообще, сильной стороной нашей нации является реалистичное отношение к действительности. Хотя, скажу напрямую, в настоящий момент я настроен, в общем, положительно. Радужных обещаний ни вам, ни Эльзе давать не буду, все-таки время сейчас сложное, но полагаю, что сумею обеспечить моей жене, жене германского офицера, вполне достаточное довольствие».
   Папаша Хофмейстер так рот и раскрыл. Не ожидал, значит. Правду говоря, офицером Вольфганг тогда еще не был, но в своем будущем производстве нимало не сомневался. И правильно делал. В сороковом зимой, на маневрах, показал отличную выучку расчета, точность попаданий, кучность огня, его заметили, направили на офицерские курсы в Восточную Пруссию. А до этого постоянно приходили от него из Польши посылки всякие – и по почте, и с нарочным, и с фронтовыми товарищами.
   В общем, купили они даже не квартиру, а небольшой домик, не в самом центре, конечно, но в весьма приличном районе. И до трамвайной остановки рукой подать – и при этом не рядом с самой линией, а на соседней улице, совсем не шумной. Действительно, Эльза начала сдавать комнаты, и удачно. Спрос был, что надо, и они года с полтора очень неплохо жили, даже старухе Ортер с деньгами помогали.
   Лучше вообразить невозможно – всё, как на параде. Но Вольфганг, уже лейтенантом, когда приехал в отпуск следующей весной, опять всех поразил. Суше стал, строже – повзрослел, одним словом. Но тогда многие быстро взрослели, не то что сейчас. Тем более и ответственности на глазах прибавлялось. Эльза как раз только-только раздалась, стало заметно: ожидают они маленького Ортера. Так вокруг и говорили – будущего бойца, под стать отцу. Не знали еще, что дочка будет, Марианна. Но я сейчас не о том. Нежданно-негаданно Вольфгангу взбрело в голову купить маленькую ферму, да не поблизости, а на другом конце страны, далеко на западе, в самой глухой Франконии. Господи, зачем туда-то? Вон вокруг сколько места! И цены выгодные – тогда ведь многие в города потянулись, за деньгами-то. Хотя, надо сказать, посылок он в последнее время уже не отправлял, непонятно почему: другие-то везли по-прежнему, со всех сторон – из протекторатов, того и этого, из генерал-губернаторства, а лучше всего – из Франции, но туда Вольфгангу попасть не довелось. И свободных денег у них было не так уж много. То есть почти не было.
   Эльза потом говорила: несколько дней он до ночи сидел над картой, что-то по ней прикидывал, чертил, вычислял, ходил по комнате – три шага туда, три обратно. Даже начал сам с собой разговаривать – очень она удивилась, такого за ним никогда не водилось. «Не волнуйся, – говорит, – последствия легкой контузии, даже в госпитале полежать не дали, сказали – пройдет». И замолк, а потом снова давай как бы про себя: «Либо по Одеру, либо по Эльбе, в худшем случае – сначала по Везеру, затем по Майну, а потом на юг по каналу, но лучше все-таки постараться забраться куда-нибудь западнее Регница…»
   Долго стоял у окна, барабанил пальцами по стеклу. Потом сказал ей, что поедет сам и проверит на месте, каковы в тех краях дела. Если повезет и подвернется что-нибудь стоящее, то доведет все до конца. Незачем, говорит, откладывать. А она в таком положении – лучше пусть дома сидит и не волнуется. Конечно, зачем волноваться.
   До пфеннига семейные деньги подчистил и занял еще по самый воротник. Ну, ему давали, еще бы, под такой процент, кто ж знал, что потом все грохнется… И вместо заслуженного отпуска, так сказать, в лоне родного дома умотал на запад, сначала в Кобург, а потом еще южнее – в Бамберг и дальше – в сторону Вюрцбурга, кажется, – смотреть тамошнюю недвижимость. Даже обратно заехать не успел, только телеграмма от него пришла, что все в порядке – дело сделано. А потом письмо подробное – где этот домик, да как его найти. И нотариально заверенные копии документов о покупке. Если честно, Эльза загрустила немного от всего этого, ничего понять не могла, бедняжка. Не объяснил он ей ведь ни столечко, только бурчал вполголоса над картой этой и циркулем по ней туда-сюда вышагивал. Ничегошеньки не выдал – себе на уме, как обычно.
   Матери-то своей, еще когда об этом битье стёкол никто подумать не мог, тоже ведь не сказал, почему надо уходить от Кухерштейнов… Или Пуфферштернов, не помню уже, как их там… Просто пришел домой как-то из школы и говорит: меняй работу, мама, а не найдешь, все равно проси расчет. И поскорее. А она уже тогда его слушалась, тут же потащилась в контору и сделала, как сын велел. Те ничего понять не могли: такую сотрудницу, говорили, днем с огнем искать нужно. Неплохие, наверно, люди. Потом у них много неприятностей было, конечно, вы уж понимаете, не знаю даже, что с ними сталось. Вот так-то.
   Ключи от дома Эльзе пришли неделю спустя, заказной бандеролью. Да, что ни говори, а почта тогда работала отменно. И без всяких там машинок да компьютеров – просто люди свое дело уважали и любили, вот что я вам скажу. И ответственность чувствовали, как же без этого?
   Потом выяснилось, он ей прямо писал: переезжай на ферму следующим летом, и чем раньше, тем лучше. Без обиняков, никакой цензуры не боялся. А вы говорите – само собой, само собой. Ничего не бывает «само собой». Я, по крайней мере, не слышал, чтобы у кого-нибудь само собой возникли умные мысли – для этого думать надо, понимаете? Еще и бомбить не начинали, а он уже все сообразил. Генералы-то все наши потом, кто выжил, разливались соловьями – читали эти воспоминания? Как один: я-де понимал, я-де предвидел, я-де предупреждал… А сделал ты что? Ничегошеньки. Вот и молчи, не позорься.
   Дочка у них родилась как раз в канун войны с Россией, крепенькая и, скажу вам честно, крикливая. И прямо сразу был виден весь ее характерец сложный, артистический. Да, я тоже так считаю, что погляди внимательно на ребенка, на младенца особенно, и вся его будущая жизнь – сразу на ладони. Нечему тут удивляться: каков характер, такова и судьба. А вы как думаете?
   Весна была, помнится, теплая. Что наши взяли в ту пору – Белград, да? Многие тогда немного взгрустнули, а ведь повода не было. Потом утверждали, что уже чувствовали недоброе. Слишком, мол, легко все шло. Ладно, пусть треплют, а я вам так скажу – никто ничего не чувствовал. Кроме Вольфганга. Может, еще были такие, как он, но немного. Я, например, ни о ком больше не знаю. Доложу вам откровенно, остальные просто ждали, не могли дождаться когда война кончится, а тут, на тебе, еще несколько месяцев и еще несколько. Сначала итальянцы увязли в Африке, потом началась Греция, потом наши высадились на Крите – ну, после этого стало совсем непонятно, где мы можем остановиться.
   Именно так все и думали: ах ты, черт, опять откладывается! Что теперь врать-то? А вот – многим хочется выглядеть мудрецами, да не у всех получается. И умных у нас, если хотите напрямую, тогда оказалось не особенно… Я бы даже сказал, наперечет. И не среди генералов их надобно разыскивать. Так что гордиться своей особенной потаенной мудростью нам не пристало. Нет к тому, понимаете, никакого Grund’a [3 - Основания.]. Дети наши – эти да, поумнее. Ну, их и учат-то лучше, по-современному. Про нас рассказывают, в подробностях. Правильно делают. Нам-то про родителей особо не втемяшивали. Вот мы и влипли по полной программе. Только обидно, что относятся детишки к нам свысока. Проступает у них иногда какая-то прямо спесь. Неприятно, что ни говори. Вежливые – этого не отнимешь, не спорю, говорю же, хорошо учат, но высокомерные. Ладно, хорошо хоть, что разговаривают, так сказать, со старшим поколением. Жалко только, несмотря на учение это замечательное, про войну они ничего не знают. Тут, конечно, ошибка – недостача, я бы сказал. Чует мое сердце, отольется им. Про войну надо знать.
   С фронта, конечно, реляции по-прежнему шли самые победные – так ведь и правдивые, между прочим. Я даже думаю, что многие тогда все равно как опьянели от гордости за фатерланд. Ну и верно: вся Европа упала, как карточный домик, и казалось, что дело сделано и так оно теперь всегда и будет. На тысячу лет, прямо как в газетах писали. Что больше ничего делать не надо, что все уже решено и определено. Нечего спрашивать, сомневаться, только исполнять без сучка и задоринки. Хотя, чего скрывать, исполняли и до этого очень неплохо. Здорово исполняли, скажу я вам. А Вольфганг бомбардировал Эльзу письмами – забочусь, мол, дорогая, о здоровье твоем и нашей маленькой дочурки и желаю, чтобы вы побыстрее перебирались в деревню. Эльза прямо не знала, что делать. Она мужу во всем верила, ни разу он пока неправым не оказывался, но ведь глупо, вы понимаете, глупо?
   Старый Хофмейстер, когда узнал, так раскричался – аж все горло разодрал в голый хрип. Полчаса в него воду ароматную лили, откачивали. Ну, успокоились, уложили беднягу отдыхать, и тут мать Эльзы, толстая фрау Берта, говорит: «Знаешь, дочка, а действительно, поезжай-ка ты сразу, как потеплеет, посмотри, что там и как. Собственность все-таки, нельзя иначе. Вольфганг твой – он побольше нашего понимает. Мы-то сидим, ничего не знаем, а он с важными людьми общается, слышит разное. Даже если не приглянется тебе – легче съездить, не перечить мужу. А мы пока за внучкой присмотрим».
   Эльза домик этот не сразу нашла – напутала с адресом. Потом разобралась, где и куда, но сначала хорошо помучилась. Дорога тогда там была узкая, едва проезжая. Почти пустырь – никаких автобусов, даже машины редко-редко, да и не сядешь, мало ли что. Хорошо, попался шофер-добряк с молоковоза, у него аж три сына служили, и все в авиации. Подбросил ее за полных пять километров от бамбергской станции. Места, говорит, у нас тихие. Наверно, скучно с непривычки вам, юная фрау, здесь покажется.
   Сразу узнала мужнину руку – замки смазаны, только вставь ключ, сами откроются. Но как вошла – чуть не заплакала. Бедность-то какая! Хотя большой, конечно, дом – сразу поняла, что еще замучается его топить. И пусто все, едва три тарелки нашла в буфете да чашку со щербиною. И чей это дом был – непонятно, ничего не осталось, только пятна белые на стенах, где фотографии да картины раньше висели. Ну, она девушка тоже была не промах: растопила с грехом пополам печку, кое-как обогрелась, переночевала и назавтра – домой, забыть все как страшный сон.
   В поезде попался ей попутчик, ну, чуток постарше нашего Вольфганга, только майор, из танковых, кадровых. Ветеран, командир батальона. Награжденный, конечно, – удалец, все как положено. Тоже возвращался на Восточный фронт из отпуска по ранению. Разговорились. И Эльза ему – видать, трясло ее по-прежнему – выложила, как на исповеди.
   Дескать, муж зачем-то купил в глухой глуши домик в четыре с половиной окна, а теперь заставляет туда перебираться, это с младенцем-то. А они здесь и знать никого не знают, да и вообще – тяжело из родного города уезжать от родных и близких, к тому же на пустое место. Танкист слушал ее, слушал, а потом возьми да и скажи: «Муж-то ваш, фрау, совсем, кажется, не дурак. Kein Dummkopf – именно так. Простите меня, бременца, за откровенность, но я вырос в порту, привык выражаться напрямую. Его когда призвали-то? А, еще до войны, я так и думал. Что, писал – произвели в обер-лейтенанты? Молодец, поздравляю вас, фрау. Настоящий тевтонский герой. Должны гордиться. И как бы это сказать правильно – верить. Да, glauben. Не зря же сказано, wer’s glaubt, wird selig [4 - Блажен, кто верует.]. Искренне вам завидую и желаю всего наилучшего».
   Тут она его, как водится, спросила, когда война-то закончится? Что ли, расположил он ее чем-то – совсем ведь человек незнакомый. Тогда кого попало о таких вещах не спрашивали. Отвечает: не могу, дорогая фрау, проникнуть в мудрость нашего верховного командования, я все-таки простой офицер, не более, хотя мне, конечно, лестно ваше доверие. Думаю, мы с вами не слишком ошибемся, если предположим, что этот год окажется решающим. Поэтому – может быть, к концу следующего или даже еще чуть спустя… На вашем месте я бы подождал, пока весна, как сказал какой-то поэт, не вступит в свои права, и, по совету супруга, двинулся бы в деревню. Хороший воздух, понимаете, это не шутка. Я и своим бы то же самое прописал, да нет у меня никого, кроме матушки, а брат вот, младший, узнали мы только что, погиб в Ливии, при наступлении, ну, вы читали наверняка – там большая победа была. Пал, так сказать, за великую Германию. За счастье будущих немецких поколений. Чтобы лучше жилось таким, как ваша дочь, meine liebe Frau [5 - Здесь: сударыня.], чего я ей искренне желаю. Тоже танкист был. Меня потому и отпустили домой-то… Иначе бы подлечили в госпитале пару недель, как в прошлый раз, и назад.
   Эльза вернулась, рассказала все родителям. Те ничего понять не могут. Тут слухи пошли, что где-то бомбежка была большая и что собирали народ, объясняли: случайно прорвалось несколько английских самолетов, но их всех на обратном пути сбили. Потом сразу комом покатилось: раздали противогазы, учения начались, свет стали гасить и пошли воздушные тревоги, одна за одной. Тут фрау Берта и говорит Эльзе – это, наверно, в апреле было, как раз под праздник: бери девочку, дорогая, и езжай, а уж за домом я присмотрю и за жильцами тоже. Ноги-то пока, слава богу, ходят, а там видно будет. Ныне ничего рассчитать нельзя и желать для себя слишком многого тоже не стоит. А утварь всякую я запакую и вышлю тебе грузовой почтой. Эльза и не спорила даже – собралась в три дня и уехала. Вольфгангу с нового места отписала сразу – мол, прибыли, все в порядке и начала обживаться.
   Долго, видно, письмо шло. В первый раз столько времени дожидалась наша Эльза ответа, уже и волноваться начала. Только самым летом отписал ей Вольфганг, что очень рад, что целует нежно свою дражайшую женушку и чтобы возвращаться в город она даже не думала, потому что деревенский воздух для ребенка в этом возрасте необходимее всего, и что денежное довольствие он ей будет переводить по новому адресу. И в последних строках добавил, что по-прежнему состоит в том же дивизионе, со старыми товарищами, что они все время на марше, а потому почта стала работать немного хуже, но это – ненадолго и, несомненно, наладится в самом скором времени. И вы знаете, несмотря на то, что тогда на Восточном фронте творилось, письма до известной поры шли как заведенные, хотя Вольфганга постоянно переводили на новые направления.
   Дальнобойные всем требовались, то одну дыру заткнуть, то другую. Но тут ему повезло – сам рассказал, когда последний раз в отпуск приезжал, уже в сорок третьем. За полгода до того, самой ранней осенью, их артиллерийский поезд под большую бомбежку попал. Или под обстрел, уже не важно. В общем, техника сильно пострадала. И людских потерь тоже было немало. Потому весь дивизион отправили в тыл, на переформирование. И ответственным офицером назначили его – ценили, как говорится, высокие деловые и организаторские качества. Или еще по каким показаниям. Он говорил потом, что никто этим заниматься не хотел, от однополчан отрываться – считай братья, вместе уже почти четыре года. А Вольфганг взялся. Ну и вытянул, что называется, счастливый билет. Иначе была ему прямая дорога в Сталинград, так-то. В итоге, конечно, их придали группе Манштейна, уже в конце зимы, помните, да? Учили вас этому? Тоже была знатная заваруха, никто никого не жалел. Однако все-таки многие живыми вышли, а все друзья Вольфганга, с кем он еще с Польши служил, даже с самого первого призыва, как один попали в окружение. Ну, а что с ними потом было, сами знаете. Вот так – никогда заранее ничего не угадать. Это потом все норовили в тыл убраться хотя б на денек, а тогда еще – нет. Казалось, один последний бросок, и все. Вон только к той речке выйти, и конец.
   Правда, во время обстрела этого, из-за которого он внеочередным образом в тыл попал, контузило Вольфганга еще раз, и он чуть заикаться начал, но почти незаметно. Годен к строевой и к траншейной тоже. Все мы тогда были годны.
   Так вот, когда он в последний раз приезжал, то, известное дело, сначала домой – все проверить, затем на кладбище, отца почтить, а потом к матери на торжественный ужин. Родители Эльзы тоже пришли, и он им сразу объявил, еще кофе не успели допить: «Бросайте все и переезжайте к Эльзе, ей помощь нужна, она пишет, что вам там понравится». Ну, старый Хофмейстер – сразу чашку на стол и в крик: не поеду я никуда, в эту глушь, здесь родился, здесь и помру. Фрау Берта, понятное дело, молчит – ох, умная женщина, теперь таких не делают. А мамаша Ортер помолчала, выждала минутку и говорит: «Ну, если госпожа Хофмейстер не возражает, я бы поехала на месяц-другой. А то тошно мне здесь без старика моего. И вчера на могилке, когда мы с Вольфгангом ходили, почудилось, будто гонит меня куда-то мой покойный Фридрих. Даже оторопела. Прямо вдруг встал он, как живой, и машет палкой своей: “Уходи, уходи, не оборачивайся”. Вот и сейчас, как вспомнила, не по себе стало. Не знаю, к чему это, да и думать не хочу. Так о чем я? А, пожалуй, съезжу я, навещу невестку-то с внучкой, ведь у господ Хофмейстеров здесь действительно дел невпроворот, и с домом, и так. Ты бы, Вольфганг, мог об этом заранее подумать, прежде чем рот раскрывать».
   Вольфганг, надо ему отдать должное, промолчал, только кивнул резко, не шеей – плечами даже. Чуть чашку не опрокинул. И с Хофмейстерами больше об этом деле ни слова. Два дня помогал матери собираться. Потом увидел, что она уже почти на чемоданах да сундуках, а у него от отпуска осталось с гулькин нос, и поперед ее рванул к Эльзе через всю страну. Тогда поезда уже через раз ходили. То есть по расписанию, конечно, только оно все время менялось «в связи с нуждами военного времени». Но доехал – честь по чести, везде успел.
   Марианна потом никак не могла взять в толк, уже когда давно выросла: взаправду ли помнит тот отцов приезд или нет? То казалось ей, будто видит она их всех троих за столом, старым, еще тесаным, гладким и затертым. Мать у окна сидит, а там разводы из инея, красивые, во все стороны. Девочке так хочется дотянуться до них, но нельзя – далеко, через весь стол. Отец – в углу, перед ним большая кружка, и она никак не может разглядеть его лицо. Все время тень от покачивающегося абажура ложится наискосок, мешает. Тут Марианна встряхивалась всегда, дергала головой и говорила себе: «Что за выдумки, мне ж тогда едва два года было. Типичное falsche Erinnerung [6 - Ложное воспоминание.]». Но все-таки жгло ее и хотелось спросить у родителей, а так ли они сидели за столом той поздней осенью – он в углу, на самой границе текущего из-под потолка светлого конуса, а мать у окна, спиной к инею?
   Старая фрау Ортер приехала к невестке, как обещала, недели через две. И сразу же отписала Вольфгангу: не беспокойся, значит, все здоровы, все на месте. Топим одну комнату, в ней же и спим, дров хватает. А Хофмейстеры-то? Ох, что здесь говорить, сами знаете, чем все кончилось. Хотя зимой и перебои пошли с продовольствием, и новости в газетах стали уж чересчур неуравновешенные… Но старик упорный был, ничего не хотел слушать, вот и доупорствовал. А, с другой стороны, я уже обращал ваше внимание, вся наша страна, как выяснилось, была исключительно крепка задним умом. И не забудьте, человек-то всегда верит в лучшее, пока его по голове поленом не треснет. Верить – оно приятно и полезно. И жизнь, коли есть у тебя в сердце искренний стержень, много легче переносится. В любые, замечу, времена. Ну хорошо, не буду обобщать, раз вам не нравится.
   Главное, ведь у фрау Берты уже начались всякие там темные предчувствия. Женщины, они вообще проницательнее нашего брата, чего скрывать-то, так все равно не успели. Письма от нее остались, и не одно, а несколько. И все на один манер. Просила Эльзу, слово в слово: выбери три денька, приезжай, уговори отца-то. Плачь, на колени встань, что хочешь сделай. Но как выберешь-то? Все на ней: и ребенок, и работа, и свекровь прибаливать начала от холодов. Они себя, конечно, утешали, уговаривали – а тогда все так делали, – что раз военных предприятий в родном городе нет, то и бомбить не будут. Вот чудаки! Как будто наши-то у тех одни только военные предприятия бомбили, точечным, так сказать, способом. И чего после этого в ответ ждать – учтивости да рыцарского обращения? Мой прекрасный сэр, я атакую вас, защищайтесь!
   Было это уже в сорок четвертом, но еще до того, как Вольфганг пропал, так что на бедняжку Эльзу все свалилось чуть не в один час. Сначала пришло письмо от кого-то из старинных родительских приятелей, кажется, пастора, его потом еще нацисты арестовали, он чудом жив остался, а потом опять сидел, уже при коммунистах, долго сидел. За него ваши патлатые никаких митингов не устраивали, писем не подписывали, им бы только в Латинской Америке революции придумывать. Но извините, теперь уж я сам виноват, отвлекся. Не по почте пришло, без марки и обратного адреса – кто-то в ящик опустил, вечером, наверно, они и не слышали. Мол, выражаю соболезнование, прямое попадание, смерть мгновенная, молитесь о душах ваших родителей. Думайте о ребенке, это вам поможет, и да благослови вас Господь Бог. А извещение о Вольфганге пришло в следующем месяце.
   Но все-таки не похоронка, а что «пропал без вести». Тут хотя бы какая-то надежда. Еще с той войны люди помнили, что возвращались некоторые иногда года через два, а то и три, особенно, которые в Россию попали. Почернела Эльза, потемнела, но траура не надела – нельзя, подумают, что по мужу. И снова – за работу. В городах тогда всех сгоняли рвы рыть, убежища строить. А в деревне все же полегче было – и кое-каким хозяйством они обзавелись, успели, на последние-то гроши. Куры там, утки. По малости, конечно, много тогда ни у кого не было. И городские они – опыта никакого, смех один, хотя старая фрау Ортер в деревне выросла, помнила кое-что. Ну и Эльза потом поднаторела, тоже, чай, не белоручкой росла.
   Летом начали уже по-настоящему бомбить и потянулся народ в деревню, кто мог. Все больше женщины с детьми малыми. Эльза две семьи к себе пустила, таких же жен солдатских, одна уже вдовая была. Хоть и тесно стало, а легче, да и по дому помощь как-никак. Одна из горожанок оказалась музыкантом и начала Марианну на скрипке учить. Да, вот так и перебивались, друг без дружки выжить непросто было. Ох, время, времечко…
   Только тем, кто на востоке остался, еще хуже пришлось. Эвакуироваться ведь запретили, а потом надо было защищать нашу священную землю до последнего человека, сами знаете. А когда русские пришли, тоже, извините меня, сухарями с повидлом никого не кормили. Так ведь и мы их не миловали, прости Господи. Вот жизнь-то распроклятая, как подумаешь, а зачем это было? Что нам, одной войны не хватило?
   Эльза никому не рассказывала, как прожила это время, так что не знаю, не спрашивайте. У них, слава богу, сражений не вели, даже город по соседству не бомбили – там теперь один сплошной музей, вы, я надеюсь, заезжали? Ну, тогда завтра, прямо с утра двигайтесь, обязательно, таких мест в Европе раз-два и обчелся. Тоже повезло, без этого на войне никак. Был, говорят, у англичан или у американцев в штабе разумный человек из старых офицеров. Или не злой, не знаю уже. Распорядился не трогать.
   Так что выжила и даже не болела ни разу, не до того было. Что у нее на душе делалось – откуда мне знать, посудите сами. Только обмолвилась как-то: когда по радио объявили капитуляцию, она решила выбраться в город за продуктами – была не была – у них соль уже с неделю как кончилась. И вот услышала вместо сирены это «сообщение верховного командования», но ничего не почувствовала, никакого облегчения, только злость какую-то. Даже остановилась, слезла с велосипеда прямо у радиорупора, села в траву и ну рыдать в голос, никак остановиться не может. Не поверите – и ведь не она одна, мне многие, кто конец войны помнит, говорили подобное, и мужчины тоже. Даже не знаю, что сказать, как объяснить, но ведь и понятно, истощились все до предела, до самой последней ниточки, а тут всё, конец.
   Только кому конец, а кому – еще ждать-дожидаться, годами мучиться. И долго, бывало, иногда лет двадцать спустя в Россию всё ездили, с сопровождающими разными, последние деньги изводили. Искали могилки, кресты ржавые или хотя бы таблички с датами. Не у всех вышло, даже так скажу: мало у кого, разве что у счастливцев каких. И никаких зацепок. К архивам не подступиться, да и не вся правда в архивах-то этих. До сих пор даже кое-кто ищет, сами знаете. Уже дети состарились, а так ничего разузнать и не могут.
   У соседки новой, скрипачки, муж вернулся один из первых, даже не покалеченный. Чудеса – попал к англичанам, а они его быстро выпустили, и полугода не прошло. Он такой был, ничего, работящий. Птичник им сразу состряпал из последних досок. Взаправдашний, с насестом, а не палатку какую-нибудь с дырками в полстены. Но скоро съехали они, вот жалость, кричал бедняга по ночам страшно, всех будил, детей пугал. А сам такой небольшой совсем, лысенький, даже субтильный. По утрам ничего не помнил, стеснялся ужасно, конфузился до икоты. В общем, уехали они – лечиться и жизнь как-то устраивать. Но скрипку она Марианне оставила: сказала, учись, девочка, может, кому-то на этой земле еще понадобится музыка.
   И аккурат в канун Рождества от Вольфганга пришла открытка, через Красный Крест. Мол, здоров, нахожусь в плену, место сообщить не могу, но обращаются хорошо, дают работать, ждите дальнейших известий. И про то, как в ответ писать, тоже сообщил, там и приписка была официальная, разъяснительная.
   Вы спросите, что Эльза? Ну, она всегда говорила, что ни на единый миг не сомневалась. В том, что вернется. Что каждую секунду чувствовала – не погиб он. Наверно, так и было. Только ведь многие похоже говорили, а потом оказывалось – неправда, умер он, давно, в тот же самый день, когда извещение выписали. Или позже скончался – в плену, от ран да болезней. Или даже неизвестно, где и когда. Только не вернулся ни тот, ни этот, ни третий. Пропали вчистую. А Вольфганг – вернулся. Правда, если честно, после первой открытки в этом ни у кого сомнения не было. Коль он из той мясорубки живым вышел, то уж дальше как-нибудь выберется, головастый-то наш. Так оно и вышло. А что через пять лет, так многие же дольше просидели. Когда приехали – слова немецкого не помнили, слышали про такое? И все больные-пребольные, только и годны, что в санаторий. Вольфганг же, сами помните. Ну, постарел, обветрился малость и поседел чуток, но узнать можно. И здоров, и вообще – красавец мужчина, если уж напрямую. Тогда такие на вес золота были, между прочим.
   Мать его, правда, не дождалась, вот что обидно. Сразу после войны ей чуток лучше стало, а когда открытка-то от Вольфганга пришла, она совсем приободрилась, по дому ходить начала. Убиралась, Марианну из школы ждала, чай заваривала. Они с Эльзой, к концу ее жизни, совсем сдружились, ладно жили, тихо. Не каждая мать со своей дочерью так может, скажу я вам. И ведь в какой-то момент от Вольфганга письма пошли чаще. Стало ясно, что положение улучшается и что скоро можно будет уехать, только держат его какие-то формальности да зацепки бумажные. Или еще какая закавыка? С русскими, сами знаете, договориться тяжело было – и тогда, и сейчас. Никакой разницы. Так что до последнего момента все было неясно. Может быть, фрау Ортер это и подкосило окончательно: то он вроде уже почти едет, а то вдруг опять что-то срывается. Последнее письмо из России, где он писал, что их не сегодня-завтра отправляют, Эльза ей у постели читала вслух, а та только глазами показывала, что понимает.
   Перед смертью к ней речь ненадолго вернулась. Эльза рассказывала, что даже оторопела. Задремала она, вроде, у кровати-то. А старая фрау вдруг вздохнула и говорит: «Всегда-то я его слушалась…» Эльза сидит, сна ни в одном глазу, слова вымолвить не может. А та снова: «Всегда-то я его слушалась…» Замолчала и отошла вскоре. Вспоминала она, видать, что-то такое. Особенное, наверно, как же иначе. Так оно заведено в минуты нашего земного ухода. Но не знаю, даже представить не могу, что она имела в виду. Может, у нее уже сознание помутилось, так что и обсуждать здесь нечего, только остановиться на мгновение и почтить память усопшей. Хотя нет, говорят, что совсем в последний момент, наоборот, просветляется все. А вы как думаете?
   Расспрашивал ли Вольфганг жену? И она его – как да что? Не знаю. Да чего тут расспрашивать, все ж и так понятно. Если выжили, надо жить. Вольфганг, между прочим, дома недолго сидел. Нанялся в налоговое управление, счетоводом, и еще поделками всякими подрабатывал, как-то обмолвился, что никогда ручной труд не любил, а русские сделали из него мастера на все руки. Что у них тоже с мужчинами остался большой недобор, вот и приходилось…
   После работы гулял – всегда в одном направлении, к станции, сначала ровно полчаса, а потом, как силенок стало побольше, то и до часу доходило. И вечерами часто на крыльце сидел, точил что-то, собирал, свинчивал. Иногда задумывался, останавливался прямо посередине. Эльза тогда к нему на всякий случай не подходила – мало ли что. И так она нарадоваться не могла – вернулся живой, с целыми руками-ногами, без болей всяких да снов ужасных. Это, если честно, не часто бывало, спросите, если не верите.
   Марианна, правда, никак к нему привыкнуть не могла. Да и понятно, она ж без него выросла, ей уже почти десять лет было, когда отец пришел. Чуралась, бегала. Начал он ее в город возить на велосипеде – музыкой заниматься, три раза в неделю, все деньги на это отдавали, а лишних тогда ни у кого не было. Тем более что они уже сестричку ожидали, вот так-то, на зависть многим. И родилась, Екатериной назвали. А потом через два года еще одна – Елизавета. Такие вот имена царские, даже императорские, можно сказать. Ну, эти девицы так и выросли – боевые, на подбор, с прямыми спинами да широкими глазами, никогда за словом в карман не лезли, их в школе даже учителя побаивались.
   По службе Вольфганга постепенно продвигали, потом перевели в какое-то центральное управление. Стал он ездить туда на поезде почти полтора часа, на двух электричках, но жить к работе поближе никак не хотел. Не знаю, почему – привык, что ли? Да только жил-то здесь он не так давно, чтобы привыкнуть, так что вряд ли. Но домик тот, конечно, решил перестроить, расширить. Тогда вообще жизнь получше стала, если помните.
   Только вот незадача – после родов-то последних Эльза страсть как сдала. Нервное что-то – пошла заговариваться, застывать на одном месте. Начали ее врачам показывать, а те ничего понять не могут: кто одно говорит, кто другое, кто шестнадцатое. И как тут разобраться, я вас спрашиваю? Этот предлагает пансионат, тот воды, третий – больницу с особым терапевтическим режимом. Делать нечего, надо все пробовать.
   И так они ее, бедняжечку, тридцать лет возили: то на месяц с лишком в больницу, то снова домой. Не то чтобы совсем без пользы лечение это, бывало облегчение и не раз. Но как поправят ее чуть-чуть, проживет она в семье с несколько недель или даже больше, и прямиком обратно в больницу. Когда дома, то ничего страшного, совсем нормальная была, со стороны не заметно ни капельки. Только больше месяцев трех не удавалось ее в норме держать – приступы, скорая помощь, – и назад, под надзор знающих людей. Потом, конечно, задерживалась и на подольше – когда новые лекарства появились, успокаивающие. Но сначала тяжело было. И все – на Вольфганге, Марианна тогда уже поступила в консерваторию, хотя могла бы, конечно, отцу помочь, с сестрами-то. Ну да у нее уже другая жизнь началась, это правда. Вообще, другая жизнь очень быстро началась, лет через десять после войны, и была, знаете, веселая, что ли? Уж точно не грустная. Всегда так бывает: у молодых свое, у стариков свое. Одним – ломать дрова, другим – собирать опилки. Хотя какие они старики были – едва сорок стукнуло.
   Вскоре после рождения Елизаветы, уже в середине пятидесятых, Вольфганг начал ходить на почту, отправлять какие-то заказные письма. Раз в месяц примерно. Толстые, с наклейками. Получал обратные, такие же толстые, но, как правило, с большой задержкой и нерегулярно. В серых конвертах грубой бумаги, с проеденными углами, перетянутые бечевкой, с какими-то старыми сургучными печатями. Потом объявил, что его перевели в другой департамент, но никогда не распространялся, какой именно. Письма ему по-прежнему продолжали приходить, правда, редко.
   Иногда его с нового места посылали в командировки, недели на две. О них тоже Вольфганг особо не распространялся: куда, зачем, по какому случаю? Ни домашние не знали, ни соседи понятия не имели, хотя он их то и дело просил за дочками присмотреть. Только тогда платили маленькие суточные, вот он и стал немного экономить. Машину лет десять, наверно, не менял, а то и больше. Но жили Ортеры, конечно, не так уж плохо. Я о деньгах говорю, естественно, а про остальное разве кто знает. Сами слышали: чужая семья – потемки. И о правительстве от Вольфганга – ни одного дурного слова, а его, если помните, кто только тогда не поругивал. Все были недовольны – и левые, и правые, и либералы, и ветераны.
   Марианне открыл глаза кто-то из ее однокурсников, кажется, даже пытавшийся в то время за ней ухаживать. Длинноволосый, по тогдашней моде, в узких, чуть коротковатых брючках и широконосых ботинках, которые, наоборот, были ему велики, смехота, да и только. «А не работает ли твой папаша на ведомство по охране конституции? Или на контрразведку?.. Сколько-сколько лет он пробыл в России? И язык знает? И ты об этом никогда не задумывалась? Ну, даешь!»
   На последнюю фразу Марианна даже чуть-чуть обиделась, хотя была тем парнем серьезно увлечена. Но не вышло у них совсем по другой причине, я вам как-нибудь потом расскажу, сейчас не к спеху. А зарубку себе сделала – действительно, отец о своей работе никогда не рассказывал, никогда не уезжал в командировку без паспорта и по-прежнему часто гулял по вечерам, до городка и обратно, четыре километра, не меньше. Как-то она напросилась с ним, хочу, мол, прошвырнуться. Он удивился, но ничего не сказал. Махнул рукой в сторону – пожалуйста, и пошел вперед. Только иногда хлестнет палкой по травинкам: вжик, вжик. Или шнурок распустившийся завяжет. И дальше идет. Она – за ним, нога в ногу, но так и не решилась спросить о чем-либо. Так и прошагали они час с лишком – молча. Как во время оно на велосипеде – не было у них никаких разговоров, он ее вез, жал на педали, следил за дорожным движением, а она смотрела по сторонам или думала о предстоящем уроке. Да и о чем беседовать малому со старым-то? Вы не согласны?
   И уже когда вдали завиднелось светящееся окно столовой, у которого ее родители, быть может, сидели поздней осенью сорок третьего года, Марианна вдруг спросила совсем не то, что собиралась: «А ты никогда не хотел съездить на восток, посмотреть на наш… твой дом?» – «Его уже нет, – быстро ответил Вольфганг. И зачем-то добавил: – Незачем перебираться через границу для того чтобы смотреть на развалины». – «А Колизей?» – тут же взвилась Марианна и даже не заметила, как их разговор повернул совсем в другую сторону.
   По выходным герр Ортер продолжал понемногу работать над пристройкой к дому. Все материалы отбирал сам – ездил по магазинам, приценивался, проверял. Дотошный был хозяин, и знающий. Проектировщика пригласил для каких-то чертежей, а остальное – своими руками. Теперь немногие так делают, а в старое время, особенно в селах, было положено, чтобы каждый хозяин с деревом работать умел. Это ж вам не печи класть.
   И вполне симпатичная комнатка получилась, доложу я вам. С окнами на восток, правда, на чей-нибудь вкус, чересчур широкими. Солнца многовато, особенно поутру. К тому же он туда передвинул свой письменный стол, а потом и кушетку – Эльза-то к тому времени не часто дома бывала, бедная. И, кстати, судачили тут некоторые, что надо бы Вольфгангу по закону развестись с ней, а то здоровый сорокапятилетний мужик пропадает. А если кто помнит, то на мужчин тогда еще очень даже большой спрос был. Это, доложу я вам, годов до семидесятых чувствовалось. Но Вольфганга ни в чем упрекнуть было нельзя – даже слухов о нем не ходило пакостных. Может, правда, у него на службе и были какие-нибудь шашни, никто не безгрешен, но тогда бы дошло до нас, так или иначе. Только ничего не слыхали мы: видать, и впрямь пусто. А что – ответственная работа, там, если найдется подходящий повод, сразу шантаж иностранных держав. Вот какие люди есть в нашей Германии, а вы всё – несчастная история, нам нечего любить, нечем гордиться… Трепаться теперь каждый умеет, научились. Волосы сначала подстригите, штаны подтяните и принимайтесь работать, вот что я вам скажу. Тогда и поговорим, так сказать, предметно.
   Марианна уже взрослая была, совсем в город переехала. Домой заезжала редко-редко, но на Рождество по старой памяти всегда заскакивала, то с одним парнем, то с другим. Ничего, доложу я вам, среди них попадались, вполне. И как-то, это уже при Брандте было, одна приехала и вся такая белая, бледная. Щеки запавшие, скулы торчат, губы тонкие – одни глаза на лице. Вольфганг ее встретил на станции, привез, но не сказал ничего. Пошел на кухню – а готовить он тоже, знаете, за эти годы неплохо научился – за окороком смотреть.
   Марианна в кресло упала, прямо в прихожей, и вдруг ему вслед – ни с того, ни с сего: «А чего это ты, папа, обеих сестер назвал, как русских императриц?» Вольфганг повернулся на пороге и говорит: «Потому, доченька, что некоторым русским я кое-чем обязан». Еще хотел добавить что-то, но понюхал воздух – и быстрехонько к плите. Но дверь на кухню не закрыл, нет.
   Марианна тогда пробыла дома дня четыре или даже пять, до Нового года. Отошла немного, но ничего о себе не рассказывала. Кушала хорошо, с аппетитом. Говорят, она потом мать навещала, а до этого давно к ней не наведывалась. Эльза к тому времени уже совсем засела в больнице. Редко-редко Вольфганг ее домой привозил, может быть, раз в полгода, не чаще. У него как раз вдруг закончились командировки эти – то ли на повышение пошел, то ли деньги совсем урезали. Тогда, если помните, совсем морозно стало, кое-кто даже новой войны ждал – а что, правильно, кругом шпионы русские, вы же помните эту историю с помощником канцлера? Ух, тогда многих почистили. Что, может, и Вольфганг попал под горячую руку. У нас иногда не смотрят, когда по шапкам раздают. Не знаю, право.
   Эльза его, бедняжка, умерла еще года через три, так и не оправилась от этой заразы. Вон как оно бывает. Уже и Екатерина с Елизаветой выучились и в город уехали. Да, всё один вытянул – а какие хорошие девочки получились! Теперь и говорите, что мужчины не способны детей воспитывать, это смотря какие мужчины. Нынешние – да, послабже будут. Нервные, одним словом, как что – сразу бегут на прием к психоаналитику, шасть на кушетку и давай жаловаться. Тут на меня голос повысили, там косо взглянули, а еще – мама тридцать лет назад беспричинно дала подзатыльник и я с тех пор ощущаю неуверенность в себе. Жизнь у них, скажу я вам, слишком легкая, в наше-то время не до нервов было. Вот Вольфганг: стал бы на нервы пенять каждому встречному-поперечному, никогда бы не сдюжил.
   Марианна потом насовсем вернулась – видите, как оно склалось. Вот чего никто не ожидал. И не одна, а с малявкой-ползунком, симпатичным таким, веселеньким. Звали его Петер, все еще шутили, как один: Peter der GroEe [7 - Петр Великий.], понимаете, вот дурачье, ничего более умного придумать не могут. А Вольфганг так ее ни о чем и не спросил. Втроем жили. Марианна начала в школе детей музыке учить, и хорошо у нее получалось. Помните, наш школьный хор тогда даже земельный конкурс выиграл? Ну вот, это года через полтора было после ее появления.
   Вскоре на Востоке все стало меняться. Многие ведь не верили, что из этого выйдет какая-нибудь польза. Думали: опять они что-то затевают, надо быть настороже. А Вольфганг – нет, воспрянул прямо-таки, помолодел даже. Расставил по подоконнику сувениры какие-то деревянные, раскрашенные, смешные. Хранил он их где-то, что ли?
   Опять начал отлучаться, зачастил по своим делам, а ему уже годочков немало было. Ездил куда-то, писал, даже заверял что-то у местного нотариуса. Но по-прежнему не складывалось у него там, в неведомых инстанциях, хоть и с боннскими адресами были у него письма, и с берлинскими, и еще с какими-то, иностранными – все заказные, с уведомлением. А потом вдруг: раз, и он уже на пенсии. Подчистую. А что вы хотите, выслуга лет, тут исключений не бывает, мы ж не Латинская Америка какая-нибудь, у нас порядок. И все равно продолжал на почту ходить, слал пакеты всякие, письма – боролся, стало быть, за справедливость. Или чувствовал ответственность за порученное дело, хотел довести до конца. Да, в наше время таким было не удивить, это сейчас: дают расчет – так и конец, как отрезало. Ничего его, сударика, не волнует, ничего ему не надо. Ох, не доведет это нас до добра.
   Только Вольфгангу – вот что странно – не отвечал никто. Молчок. А ведь должны, даже если дело самое что ни на есть глупейшее, отвечать, слать подтверждение, номер запроса, давать официальные разъяснения. Особенно человеку с таким послужным списком, да что там: любому обязаны. Порядок – он на то и порядок. Мы же не Латинская Америка, в конце-то концов. Что, я это уже говорил?
   Вольфганг уже уставать начал. Гулял реже. На почту тоже почти перестал заходить, отчаялся, видно. Но тут до него никому дела не было. Все к экранам прилипли. Такое в Берлине закрутилось… И главное – вдруг, неожиданно – ну, вы помните, кто ж не помнит? А Вольфганг телевизора никогда не держал. Марианна не настаивала, и правильно: для детей оно лучше без телевизора. Вы, что, думаете, ее Петер случайно в школе лучший отличник? Но себе она купила маленькое радио и слушала тихонечко, чтобы отца не беспокоить – музыку иногда филармоническую, да и новости, конечно. Все-таки учитель, должна быть в курсе.
   И вот как-то вбегает она к нему в кабинет этот затворнический, с окнами на солнце, и кричит: «Vati, Vati, die Mauer ist geoffnet!» [8 - Папочка, Стену открыли!] Именно «папочка», а не «отец». Никогда она его так не называла. Никогда. Вольфганг посмотрел на нее так – не забыть. Она осеклась, вышла на крыльцо, села и заплакала. Ноги сами подкосились. Уж сама не знает, чего плачет, родственников у них на Востоке никого уже сорок лет не было, только ревет без продыху, остановиться не может. А потом успокоилась, зашла в дом, и слышит: у отца в комнате шевеление какое-то. Хотела заглянуть, посмотреть, но не решилась. Пробралась к себе потихонечку, включила радио, ну, вот это самое: «Die Tore in der Mauer stehen weit offen» [9 - Ворота в Стене по-прежнему остаются открытыми (известная фраза немецкого тележурналиста, сказанная 9 ноября 1989 г. в прямом эфире).]. И слышит – кто-то стучит едва-едва, тихонечко, как пальцами по стеклу барабанит.
   Открыла дверь, а там Вольфганг, уже собранный, с чемоданом, стройный такой, как из камня вытесанный. «Теперь, – говорит, – им никуда не деться. Пусть только попробуют меня не пустить». И когда Марианна обнимала его на прощание-то, вдруг почувствовала, сама говорила потом, первый раз в жизни, что это – ее родной отец.
   Вот о чем я вам все это время толкую? Поняли, наконец? А, то-то же. Ну, слава богу, не отбили у вас газеты эти кое-какие извилины. Да, таких людей, как Вольфганг, чтобы сразу – и здравый смысл, и способность к анализу информации, у нас в Германии мало. Увы, мои дорогие, увы. Раз, два и обчелся – весь мой рассказ об этом. Видите, у него и чемодан, оказывается, был готов. Вы говорите: кто знал, кто думал? Некоторые, получается, очень даже все предвидели. Впрочем, может, у него сохранились разные каналы, старые связи-то. И он о таком проведать мог, о чем мы никак не догадывались. А вы как считаете?
   2008–2012


   Предсказание
   Краткое расследование одного частного вопроса, не имеющего государственной важности

   – Двадцать пять лет? – сказал служитель, отложив заявку в сторону и принимаясь за формуляр. – Это еще когда будет, – он на секунду замолк, как будто подсчитывая. Не рановато ли начинаете готовиться?
   – Так ведь определенной даты нет, – ответил Роберт. – Все растянуто во времени. Тут же целый период в истории Европы. Непонятно, под какой день подгадывать. Поэтому, наверно, будет целая серия материалов. Станем давать понемногу, но под одной шапкой. Смотря что удастся найти. Если ничего особенного не нарою, что, кстати, очень вероятно – ограничимся статьями по годовщинам наиболее важных событий: бархатной революции в Чехословакии, падения Стены, переворота в Румынии, декларации литовской независимости, путча в Москве – ну, вы понимаете? Но даже и в таком случае какие-нибудь новые данные не помешают, наоборот. Пусть без сенсаций, да я, признаюсь, их не жду, не маленький. Вряд ли сейчас в открытом доступе есть что-нибудь жареное – ведь почти все живы, некоторые даже работают. Вот лет через двадцать, тогда… Впрочем, если посмотреть внимательно, то обязательно отыщется что-нибудь любопытное – не то, так это. Например, телефонные переговоры тогдашнего премьер-министра с американцами или англичанами, они ведь частично рассекречены, или еще что-нибудь в этом роде. Пусть с купюрами, если без этого нельзя, и отнюдь не самое важное, но аутентичное и, знаете ли, несущее отпечаток времени…
   Служитель с хрустом проштамповал формуляр.
   – Если все в порядке, то в течение недели вы получите разрешение. Звоните после следующих выходных, лучше все-таки во вторник с утра. Нет, не ко мне, а в отдел охраны – телефон у вас есть. Если подтверждение придет, то милости прошу. Расписание вы знаете. Допуск к фондам заканчивается за час до закрытия. Не забудьте два документа, удостоверяющих личность, один должен быть с фотографией, лучше всего паспорт, как сегодня, иначе пропуск вам не отдадут. До свидания, – он искоса посмотрел на старомодные стенные часы в коричневом футляре. Было без трех минут пять.
   Роберт смутился и начал торопливо запихивать в портфель бумаги, разложенные по стойке. Впопыхах схватил и паспорт, хотя всегда носил его отдельно, в нагрудном кармане. «Ладно, потом переложу». Паспорт застрял между секциями портфеля, и страница со старой латиноамериканской визой немного помялась. «Нет, лучше сразу, еще забуду, а потом вывалится где-нибудь», – под пристальным взглядом служителя он зачем-то попытался разгладить использованную страницу, а потом засунул паспорт во внутренний карман пиджака, проверил, на месте ли журналистское удостоверение и щелкнул старомодным замочком.
   – Да, конечно. Спасибо большое. До свидания.
   В устланном светло-коричневым линолеумом коридоре было пусто. Из-за стены соседнего отдела Роберт услышал сигналы точного времени и мерную интонацию диктора государственного радио. Пресные лампы дневного света начали гаснуть через одну. Мимо прошуршал лифт. Роберт решил спуститься пешком – одиннадцатый этаж, одно удовольствие. Ширина лестницы указывала на то, что постройке несколько десятилетий, тогда возможность быстрого спуска в бомбоубежище учитывалась при проектировании всех значимых правительственных зданий.
   Через пять минут Роберт выходил из Центрального Архива – последний марш он пробежал, не касаясь перил, и чуть было не столкнулся с почтенного вида чиновником, неторопливо покидавшим место службы, седым, плотным господином со значительным саквояжем, украшенным несколько чрезмерным для государственного служащего количеством инкрустаций. Они немного преувеличенно раскланялись и разошлись. Роберт бросил взгляд на мерно покачивающуюся пухлую ношу слуги народа. Она лоснилась и сияла, как ухоженная кошка.
   «Портфель значительнее своего владельца, – подумал Роберт. – Это нередко случается, но такую яркую иллюстрацию я вижу в первый раз. А все-таки, – его мысли перескочили, – как хорошо, что я успел до закрытия, в понедельник было бы не выбраться, ведь надо дежурить по номеру. Во вторник с утра тоже бы не получилось, а приди я после полудня, они бы запросто могли отложить рассмотрение документов на следующую неделю».
   Потом начинаются праздники, а отмени комиссия по каким-то причинам хотя бы одно заседание – тогда здравствуй, Новый Год. До середины января себя никто утруждать не будет, а он и так затянул дальше некуда. Редактор уже пару раз справлялся, есть ли какое движение, даже употреблял свое любимое словцо «наработки». Приходилось мямлить что-то невразумительное. Теперь хотя бы можно сказать, что документы поданы, и он со дня на день ждет допуска.
   «А затем нужно не откладывать, взять себя в руки, методично прошерстить фонды и развязаться с этим делом. В конце концов, невелика беда – посидеть в архиве. Всего-то нужно несколько дней. Сначала разобраться, где и что, заказать нужные наименования, а потом сделать выписки – по нескольку штук на каждую тему, и готово. Для разнообразия совсем неплохо разок в неделю отдохнуть от редакции. Лучше в среду. Хотя и в четверг сойдет. Надо только заранее сообщить завотделом, чтобы начальство между собой не передралось. Лучше в письменном виде. Да что это я: не иначе как в письменном виде. Всенепременно. А то наш запросто сделает вид, что ни о чем не знал, брови поднимет, покраснеет, заговорит недовольным тоном, закашляется. И в итоге ты перед ним во всем виноват и ему же по гроб обязан».
   Особых надежд на этот проект Роберт не питал. Надо реально смотреть на вещи. Действительно, не младенец же он. Двадцать пять лет – не такой срок, чтобы рассекретить что-нибудь сенсационное. Тем более, почти у каждой государственной организации есть свой штатный историк, профессор или отставной генерал, тот, которому в силу связей или заслуг всегда достанутся самые лакомые кусочки. А пришедший со стороны молодой журналист, пусть даже представляющий ведущую газету, может надеяться только на любопытные мелочи, расцвечивающие стандартный юбилейный материал. «Хотя чем черт не шутит, ведь кому-то везет. Почему бы не мне? Все-таки еще много времени осталось, никто толком пока что даже не зашевелился».
   Идея родилась где-то полгода назад, во время рождественской вечеринки в штаб-квартире газеты. Шеф обходил по кругу накрытый в главной зале стол, искренне обнимался со старыми сотрудниками, великодушно жал руки молодым, целовал в обе щеки всех редакционных дам старше сорока пяти, а перед теми, кто помоложе, расшаркивался и раскланивался, демонстрируя изрядную гибкость суставов. То есть был исключительно любезен и совсем не пьян. В старое время, рассказывали, бывало всякое, но Роберт никаких эскапад уже не застал. Единственно говорили, что, согласно неписанной традиции, уже после общего веселья главный не раз засиживался у себя в кабинете с двумя-тремя ветеранами за бутылкой коньяка, может быть, даже не одной. Сплетничали, что однажды потерявших счет времени старпёров вывел из здания утренний наряд охраны, где-то на рассвете, и сообразительно отправил их домой на такси. За казенный счет, каковая трата пошла по статье «непредвиденные расходы». Сейчас же имела место сугубо официальная часть торжества, и, сообразно моменту, высокое начальство было трезво, демократично и дружелюбно.
   – А, рабочая молодежь! Приветствую, приветствую! Что, не разочаровала вас пока наша газетная жизнь? Не жалеете?
   Роберт пробормотал в ответ какую-то дежурную чушь, мило улыбнулся и выдержал рукопожатие, надеясь, что на этом все закончится – рядом как раз оказалась та девушка из отдела на четвертом этаже, имя которой он, вот фуфло, только на этой неделе сподобился узнать. Но не вышло: упершийся руками в спинку близлежащего стула шеф был явно расположен общаться.
   – Ну, а что бы вы, как, можно сказать, новобранец медийного фронта, посоветовали старикам-ветеранам? Все-таки вы с нами уже не первый день, но свежесть взгляда потерять еще не должны, правильно? Надо вас использовать. Наш-то глаз давно замылился, а со стороны, как говорится, виднее, – казалось, редактор на самом деле ждал развернутого ответа. Или просто хорошо вошел в роль.
   Роберт начал говорить, не подумав, заметил краем глаза, что девушка пропала за чьими-то спинами, сбился, начал снова. Теперь он не помнил точно, что хотел сказать и, тем более, на что его язык тогда сподобился (все равно она оказалась помолвлена, поэтому жалеть было не о чем), но, кажется, в его речи присутствовали слова «концептуальный материал». Пошлость, конечно, неимоверная. Но редактор оживился, как будто именно этого и ждал.
   – Да, да, вы правы. Раньше это было нормой. Как минимум, две-три серьезные статьи в месяц, не обязательно в выходные, даже по рабочим дням, а то и больше – до десятка. Но по нынешним временам это непросто – мы все-таки газета, а не еженедельник. Да и все теперь читают с монитора – поэтому длинные материалы идут не очень… Сколько-то там процентов пользователей сразу смотрят на размер текста и решают, стоит ли читать – ну, вы ведь знаете данные этого опроса? Увы, увы, но вы правы: что-то надо делать, нельзя же, в конце концов, все время идти на поводу у публики. Постойте, вы ведь заканчивали исторический, не так ли? Вот и попробуйте подготовить какую-нибудь серию материалов по истории современности. Я имею в виду не про Мировую войну, а что-то достаточно злободневное, интересное. Терроризм, иммиграция, реформа медицинского обслуживания, расширение Содружества, еще что-нибудь. Хотите? Только это будет сверх программы, не ждите, что я буду защищать вас от Альберта, – он махнул рукой в сторону завотделом и победительно прищурился.
   Роберт кивнул – слишком, позже упрекал он себя, быстро.
   – Вот и отлично, попробуйте. Ну, мы еще с вами поговорим. Чур, не забудьте. Я на вас рассчитываю, – еще один кивок и начальство величественно уплыло по морю объятий и поцелуев. Роберт недовольно оглянулся и расстроенно налил себе шампанского в пластиковый стаканчик с трещиной. Вечер не задался.
   Самое интересное, что этот разговор запомнил не только Роберт, поначалу уговоривший себя, что имела место необязательная вежливость, испортившая ему личную жизнь («То есть, нет, конечно, какая глупость – она же оказалась помолвлена»), но и редактор. Профессионал, скотина. Знает, как и к кому лучше всего сесть на шею.
   Недели через три незадолго до конца рабочего дня шеф зашел в политический отдел потолковать о том, о сем – это была всенепременная часть его работы «по поддержанию боевого духа в творческом коллективе». У компьютеров остались только дежурные, а человек пять расселись в кабинете заведующего и чинно пили довольно приличный кофе (кажется, секретарша и пирожки принесла, с яблочным джемом), пока главный разглагольствовал на разные темы: от предстоящих выборов мэра столицы до роста цен на дачные участки. Ему то поддакивали, то спорили по мелочам – беседа шла ни шатко, ни валко.
   – Ну, что, – неожиданно обратился редактор к Роберту. – Как там двигается разработка нашей концепции? Надумали что-нибудь интересненькое?
   Застигнутый врасплох Роберт сразу понял, о чем речь. Времени на размышление не было, и он пробормотал что-то неразборчивое насчет Холодной войны. Почему, непонятно. Наверно оттого, что пару дней назад, ожидая приема у зубного врача, листал статью о ядерном оружии в руках террористов, «грязной бомбе» и прочих привычных «страшилках», помещенную одним из иллюстрированных еженедельников. Автор с легкой ностальгией вспоминал определенность и равновесие времен русско-американского противостояния, перечислял многочисленные договоры о разоружении, по большей части, давно забытые. Дата одного из них, когда-то казавшегося вехой в строительстве нового, безопасного мира, оказалась круглой – от нее прошло ровным счетом двадцать лет. Тогда у Роберта и мелькнула эта идея, которую он сейчас сбивчиво и неуверенно пытался объяснить редактору под заинтересованными взглядами старших коллег.
 //-- * * * --// 
   В газете Роберт оказался довольно неожиданно. В первую очередь, для себя самого. Скажи ему кто-нибудь об этом еще за полгода, может быть, даже месяца за три, то он бы не поверил. А с какой стати? Штамп, конечно, но именно так и было. Да, даже в реальной жизни случается нечто подобное, не только в сценариях дурных телесериалов.
   На историческом факультете Роберт был в некотором смысле белой вороной, хотя там-то странного народу водилось достаточно. Его не привлекали античность и Средневековье, Возрождение или Новое время – предметы почтенные и при благоприятных обстоятельствах дающие пожизненный заработок, хотя бы в качестве преподавателя гимназии или экскурсовода.
   От ушедших столетий сладко пахло добротной музейностью, клеем, лаком и металлической стружкой свежих выставочных витрин. Экспозиция обновлялась, но очень медленно. Запечатленные в ней персонажи давно стали почтенными экспонатами, пищей для комментаторов, экзегетов и благодарных посетителей. Откуда, с каких полей пришли они на свои постаменты? И что теперь делать с этой необъятной бронзой – чистить от зелени? Отливать заново? Воистину, Цицерон был остроумен, Макиавелли – логичен, но про них всё уже было известно. Не хотелось хвататься за еще одну лопату в строю и вместе с тысячами сотоварищей-гробокопателей ворошить многовековые могилы.
   Гораздо больше Роберта интересовало самое недавнее прошлое – почти что газетно-журнальное. Эта зыбкая трясина засосала его с детства: по дороге в школу ему часто удавалось забирать свежие газеты, только что опущенные в почтовый ящик. В их доме выписывали много всякой печатной разности – это пошло еще от деда, который был сельским учителем. Отец в деревню после университета не вернулся, но семейные привычки сохранил. Поэтому к ним приходил и спортивный вестник, и спутник фотолюбителя, поступали литературные приложения и научно-популярные журналы. Дед же у себя в селе был, судя по рассказам старших, чуть ли не главным источником информации о мировых делах и носителем прогресса, даже радио завел почти что первым, еще до войны.
   Учась в начальных классах, Роберт листал газетные страницы вечерами, после отца, уже изрядно помятые, почему-то всегда сзади наперед, начиная с прогноза погоды и спортивной секции. Ближе к середине ему становилось скучно и он шел спать. Но постепенно стал читать остальное, вплоть до первых полос. Да и для докладов на уроках по общественным дисциплинам это требовалось, особенно в старших классах. Как раз те материалы, которые содержались поближе к началу. Хотя передовицы Роберт не любил никогда. Наверно, это пошло от детской любви к всеобщему равенству, даже среди новостей. «Почему они полагают, – думал он, – что точно знают, какое событие самое главное?» Неприязнь осталась до сих пор: когда на «летучках» обсуждали шапку для завтрашнего номера, Роберт старался промолчать. Как правило, этого никто не замечал. Желающих внести вклад в сочинение заголовков всегда было достаточно.
   Потом отец перешел на другую работу и стал приносить газеты совсем нетронутыми. Теперь он уходил слишком рано, еще до появления почтальона, и забирал прессу только на обратном пути. Когда Роберту исполнилось девять, ему вручили ключи от дома, чтобы он мог возвращаться из школы самостоятельно, и он, немало удивив родителей, настоял на том, чтобы ему вдобавок сделали и маленький ключик, открывавший почтовый ящик. После чего торжественно пообещал родителям, что не будет трогать счета и письма и даже станет следить, чтобы они ненароком не выпали наружу. Сдержать слово оказалось легко – писем они получали немного, а счета приходили ближе к концу месяца, почти одновременно, пухлой пачкой и совершенно его не интересовали. В отличие от еще упругих газетных страниц с ясно-белыми полями, клетками колонок и фотографий и привычными подвальными рубриками.
   Раз в неделю почтальон приходил позже обычного, и Роберт оставался без своего утреннего улова – такие дни он не любил. Но как правило пресса была на месте. Он прочитывал все новости, комментарии, письма читателей и редакционные статьи – от корки до корки. Сначала в школьном автобусе, а потом на переменах, только изредка участвуя в обычных подростковых забавах. Надо сказать, что одноклассники ему не слишком докучали, почти не дразнили, а, наоборот, уважали и предсказуемо обзывали «профессором».
   Преподаватели истории и географии давали ему наиболее трудные темы для рефератов и ставили в пример другим, но делали это умело и деликатно, так что он не успел заважничать и вызвать нелюбовь соучеников, иногда обращавшихся к нему за помощью. Точные науки Роберту давались похуже, но, в общем, учился он неплохо и на исторический факультет поступил без больших проблем.
   Родители отнеслись к его решению довольно сдержанно – науками, тем паче гуманитарными, среди их родственников никто не занимался. Ничего удивительного: в семьях их достатка всегда старались дать детям «конкретную», как говорил отец, профессию. Учитель, врач, инженер, банковский служащий. Мать при слове «конкретный» кивала, но куда-то в сторону, и разговор не поддерживала, однако было впечатление, что она во всем согласна с отцом. Может быть, поэтому Роберту все время хотелось доказать им, что история – вещь совсем не пыльная и не отвлеченная от жизни. Ренессанс бы тут не помог.
   Так что на семинар по современной истории он попал вполне закономерно. Хотя уже через несколько месяцев охладел. Роберту все время казалось, что многочисленные серьезные проблемы их преподаватель обсуждает по заранее заданному трафарету, не вникая, по верхам. Альтернатива, впрочем, отсутствовала – перебраться куда-то еще в середине семестра было нельзя. Приходилось ходить и участвовать в прениях, какими бы неполноценными они ни были. Как-то раз, на одном, особенно скучном заседании ему пришло в голову, что из-за недостаточного количества источников информации, вызванного соображениями секретности, история современности выглядит не менее фрагментарно, нежели повесть о какой-нибудь полузатонувшей цивилизации.
   Где-то за год до окончания университета руководитель семинара предложил слушателям список тем для дипломной работы – и вот тогда Роберт в первый раз по-настоящему заинтересовался Холодной войной. Только что истек гриф секретности на наиболее ранние послевоенные документы, поэтому вышло несколько громких книг известных авторов, специализировавшихся на популярной истории, и, сверх того, ряд удачных профессиональных монографий. Роберт в каком-то смысле бежал за паровозом, но понял это отнюдь не сразу.
   Никаких сенсационных открытий молодой дипломник сделать не мог (и, забегая вперед, скажем, не сделал), но знакомство с миром политической истории XX века заставило его задуматься. Диплом Роберта назывался «Анализ дипломатических отчетов о послевоенном СССР: 1945–1964 (сталинский и хрущевский периоды: взгляд со стороны)». Русский он учил семестра два и знал слабо, но это для его темы было и не нужно.
   Выводов у Роберта получилось несколько, и все очевидные. Во-первых, никаким провидческим или хотя бы глубоким аналитическим даром дипломаты Республики не обладали – среди них не было ни Нострадамусов, ни Бисмарков. Во-вторых, нахождение в Москве ничуть не повлияло на содержание их донесений. За исключением двух-трех быстро опровергнутых легенд и некоторого количества слухов, в дипломатической переписке того времени не содержалось ничего, что не смог бы заметить внимательно читавший мировую и советскую прессу эксперт-профессионал. Для того чтобы понять, где правда, а где ложь, вовсе не нужно было ходить по московским улицам. Очевидность оказалась на удивление обыденной. Может быть, в архивах у американцев, со всей их разведкой и склонностью к подробным меморандумам, скрывалось что-нибудь новое и интересное, но такие поиски выходили далеко за пределы ординарного диплома.
   Тем не менее, лежавшая на поверхности мысль не давала Роберту покоя. Неожиданно для самого себя он отложил в сторону диплом и сочинил небольшую и лишь отчасти научную статью о том, насколько неэффективен, оказывается, был западный мониторинг сталинского СССР. В конце статьи автор задавался вопросом, а не столь же мала польза от работы соответствующих служб в наше время, не менее сложное и опасное? Было понятно, что на публикацию никому неизвестный студент-недоучка рассчитывать не может. Все-таки Роберт решил довести дело до конца и, действительно, испытал некоторое облегчение, когда под утро разослал, кажется, четвертый вариант статьи в редакции некоторых наиболее авторитетных столичных газет и журналов.
   Несколько дней ответа не было, но Роберт почему-то не испытывал по этому поводу никакого разочарования, а спокойно продолжал дописывать диплом. Не почувствовал он особенной радости и тогда, когда ему позвонили из редакции весьма известной газеты с либеральным уклоном, симпатизировавшей партии, находившейся тогда в оппозиции, и сказали, что статья принята и будет напечатана в воскресном номере. А потом для одобрения прислали по электронной почте показавшийся чужим текст – обкорнанный то там, то здесь, с кричащим и неточным заголовком. На протяжении этой недолгой истории Роберт не мог понять своего отношения к происходящему – он то в припадке юношеского тщеславия бросался утром к почтовому ящику за свежим номером газеты, то, перечитав куцую колонку по третьему или четвертому разу, чувствовал одну лишь неудовлетворенность и опустошение. Отчего-то ему казалось, все пошло насмарку: ведь он хотел сказать совсем не то. Но что же?
   Поэтому он с радостью откликнулся на приглашение зайти в редакцию, которое ему прислали неделю спустя. Может быть, закажут еще одну статью – и в ней-то он сможет объяснить свою точку зрения точнее и четче, подкрепить фактами, обосновать, доказать. Но все было прозаичнее, хотя и заманчивее.
   – Вы прилично пишете. Не примитивно, не чересчур сложно, а как раз в меру, – сказал заведующий политическим отделом. – Вы, случаем, не брали курс журналистики? А, даже совсем недавно? Прекрасно. Вам что – было нужно дотянуть кредитные баллы? Или появился какой-то интерес к нашей профессии? Ее еще называют древнейшей из мужских. Короче говоря, в нашем отделе открылась вакансия. Не хотите попробовать? Или вас прельщает академическая карьера?
   Роберт попросил неделю на раздумье, но в душе согласился немедленно. Он устал от бесконечных библиотек, тихих коридоров хранилищ, архивных полок. Часто во время споров с однокурсниками об интерпретации тех или иных событий послевоенной истории – роли «руки Москвы» или «лапы Вашингтона» – ему начиналось казаться, что все их дискуссии не стоят выеденного яйца, и он тщетно убеждал себя в обратном. Его дипломная работа получила отличную оценку, но, положа руку на сердце, было ли там что-нибудь интересное? Не переоткрыл ли он, в сто двадцать пятый раз, давно известную вещь: государственным служащим только кажется, что они делают историю, только мнится, что ее вершат из кресел и совещательных комнат.
   Родители тоже были довольны, когда он сообщил им о решении пойти работать в «масс-медиа». С их точки зрения, это было настоящее, «конкретное» дело, а не кабинетная возня. Тем более что газета, несмотря на легкий левосторонний крен, являлась одной из наиболее сбалансированных и уважаемых в стране.
   Постепенно магия ежедневной политики затянула Роберта. Он просиживал недели на парламентских заседаниях – эта работа не пользовалась особой популярностью, но молодому сотруднику все было нипочем. Сочинял отчеты о пресс-конференциях главы государства – даже импровизированно-коротких, по случаю визитов иностранных гостей, состоявших из двух-трех вопросов и ответов. Интервьюировал депутатов – правых и левых, почтенных глав комитетов и скандалистов-выскочек, политических старожилов, известных всей стране, и восходящих звезд разной степени яркости.
   Попадались среди них и ничтожества, пытавшиеся заигрывать с прессой и даже полупрозрачно намекавшие о некоторой системе «взаимных зачетов». Роберт делал вид, что ничего не замечает, но никогда не старался выставить их в невыгодном свете. Наша обязанность, повторял он про себя, сообщать новости с максимально возможной точностью, а читатель пусть сам разбирается. Коллеги немного дулись на него за склонность к буквализму и нежелание вставить в статью хоть какую-нибудь красивость, но через некоторое время он заметил, что ему все чаще стали поручать расспросы лиц, не склонных общаться с газетчиками, так называемых «трудных клиентов». Имя его постепенно становилось известным, зарплата тоже росла.
   Поэтому предложение главного редактора можно было рассматривать как возможность проявить себя. Казалось, ему говорили: мы тебя пестуем, любим, и сделаем все, что надо для твоей карьеры. Только, дорогой друг, ты, конечно, симпатяга-парень, но этого все-таки мало. Придумай-ка себе какой-нибудь трамплин, сделай сам что-нибудь неординарное и прямо сейчас. Ищи, копай. Не жди, пока тебе в руки приплывет громкий скандал, подноготная которого станет поводом для зубодробительного журналистского расследования, должного прославить твое перо от моря до моря.
   В итоге он предложил редактору написать серию статей о годовщине Холодной войны – точнее, о нескольких годовщинах. Почему-то Роберту казалось, что несколько лет спустя той давней попытки, выглядевшей на расстоянии почти полностью неудачной, он, будучи теперь тертым и, скажем прямо, довольно зрелым журналистом, сможет осуществить то, чего не мог сделать студент-выпускник – выловить из рассекреченных документов спрятанные там бриллианты и сделать их предметом всеобщего обозрения и заинтересованного обсуждения. Сумеет связать лишь слегка подернувшиеся желтизной листы, принадлежащие самому недавнему прошлому, с насущным и настоящим. Сделает их современными.
   Роберт начал с накатанной дорожки и затребовал все доступные дипломатические депеши из Москвы начала 80-х. Будет ли в них отражено предчувствие наступающих перемен, реформ, потрясших мир? Увы. Хватило нескольких дней, чтобы убедиться: там ничего не было. Документы не сильно отличались от проанализированных им несколько лет назад рапортов из 40-х и 50-х годов. Все те же рассуждения, те же страхи, все та же, доступная почти любому грамотному жителю Запада информация. Да, он мог состряпать из этого остроумную статью, достаточно неплохую – жилистую и крепкую, как его научили делать, но это было не то. Не что? Этого Роберт по-прежнему не знал. Не желая отступать, он запросил все материалы, поступившие в начале 80-х из коммунистического Берлина – но и там было пусто.
   Роберт сообразил, обругав себя за отсутствие предусмотрительности, что гораздо интереснее должны быть сообщения из Польши: там ведь было мощное профсоюзное движение, куча подпольных клубов, организаций, независимая церковь. Наверняка дипломаты встречались с кем-то из активистов, писали отчеты, может быть, не один раз. Главное – не отчаиваться.
   Он оставил в архиве новый заказ. На выходных ему пришло в голову, что заодно можно сделать статью, построенную на сравнении материалов, поступавших тогда из Восточной и Западной Германии: как видели ситуацию дипломаты, работавшие неподалеку друг от друга, в одной и той же языковой среде, но по разные стороны «железного занавеса»?
   Пришлось ждать несколько дней – степень секретности документов из западногерманской миссии была ничуть не меньшей. Наконец Роберт смог приняться за анализ, быстро увидел, что данных, подтверждающих ожидаемый им результат, было более чем достаточно, и похвалил себя за находчивость – разница действительно отсутствовала. Первая статья нарисовалась в его голове с манящей отчетливостью. «Ну, что, – подзуживал он себя, – поймать кота за хвост не удалось, но на хлеб с сыром нам, пожалуй, хватит».
   В предпраздничный четверг, вечером, незадолго до конца работы архива, продолжая делать эпизодические выписки из сложенных в хронологическом порядке посольских депеш, Роберт впервые столкнулся с Документом.
   У него уже начинала болеть голова, поэтому сначала он ничему не поверил. Потом ему показалось, что он спит, а во сне читает ужасно любопытный роман из недавнего прошлого – Ле Карре или что-то в этом роде. Затем он еще раз проглядел заголовок, удостоверился в наличии подписи, даты, печати, исходящего номера. Все на месте, все правильно. У него в руках была сенсация. Нет, не мирового масштаба, не переиначивающая историю, могущая свергнуть кабинет министров, потребовать парламентского расследования… Но все-таки. Это было то. И главное – почему-то обожгло Роберта – именно такого характера, как ему было нужно: громкое, но не громовое, любопытное, но не слишком скандальное. Не неприятное, а, как бы это сказать поточнее – историко-философское, что ли? Не повод для филиппики, а пища для размышлений.
   Роберт пробежал по коридору и под недовольным взглядом хранителя заполнил бланк разрешения на ксерокопирование. Столь же недовольно и поглядывая на часы, хранитель, надо отдать ему должное, внимательно проверил все графы, удостоверился, что допуск Роберта и степень секретности документа совпадают, и выдал разрешение. Через пятнадцать минут Роберт с бьющимся сердцем уже стоял в кабине спускающегося лифта вместе с последними посетителями архива.
   «Клише-то какое позорное!» – подумал он, но сердце его действительно колотилось. Сложенная вчетверо копия Документа лежала во внутреннем кармане пиджака – почему-то он не мог доверить ее собственному портфелю.
 //-- * * * --// 
   – Да-а… – редактор не смог скрыть своего впечатления. – Тут есть, над чем работать. Может получиться… – он поискал подходящее слово, но не нашел и удовлетворился своим любимым выражением, – настоящая конфетка. У вас есть план действий?
   – Сначала надо выяснить, где он теперь, – сказал Роберт. – И в зависимости от этого двигаться. Если он на государственной службе – одно, если в университете – другое. И так далее. Может быть, этот… – слова не нашлось, – теперь огород копает, а по вечерам, – он опять запнулся, – работает в баре. – И, не удержавшись, добавил: – Вышибалою.
   – Конечно, конечно, – редактор, казалось, думает о чем-то не относящемся к делу – На бар, впрочем, не рассчитывайте. Это было бы слишком хорошо. Смотрите, выясняйте. Я вам посоветую одну вещь – не сердитесь за ее примитивность. Не оставляйте в стороне ни одной мелочи. Выясните, чем все кончилось. Если оно было построено, то за какие деньги? По чьему проекту? Поднимите переписку с подрядчиками, включая накладные на покупку оконных стекол и дверных ручек. Поверьте мне, ненужных деталей здесь не окажется. Будет очень жаль, если мы упустим что-нибудь важное из-за невнимательности.
   «Если ты упустишь… – добавил про себя Роберт, – из-за твоей невнимательности». Да, конечно, он все-таки не профессиональный журналист-расследователь. Точно излагать – это одно, идти за нитью Ариадны – совсем другое. Говоря все это, редактор смотрел на Роберта как-то странно. Было ощущение, что он чем-то недоволен. Жалеет, что предложил эту работу ему, а не… Нет, какая ерунда, ни один журналист от сохи, без архивной практики не смог бы отыскать Документа там, где его отыскал Роберт. И то ему повезло, что он открыл именно эту папку. Кажется, действительно здорово повезло.
   Документ помещался на одной странице. Это было письмо на имя заведующего европейским департаментом МИДа с копией послу Республики в Западной Германии.
   Стандартный правительственный бланк. В описи он назывался как-то совсем неброско – поэтому если бы Роберт искал что-нибудь интересное по реестру донесений, то наверняка бы его проглядел.
   – Господа, всегда читайте содержимое документов, читайте первоисточники. Не можете в подлиннике, найдите перевод. Если нет перевода, возьмите словарь и грамматический справочник. С вашими знаниями вы будете обязаны разбирать бюрократические тексты на дюжине языков – это не Платон и не Толстой. Никакой пересказ, сделанный кем-то, когда-то и непонятно на основе каких данных, не заменит собственного впечатления, собственного анализа, пусть даже не совсем точного. Не верьте оглавлениям, сборникам цитат и сочинителям бревиариев, – так говорил профессор-классик на курсе всеобщей истории. Почему-то Роберт особенно хорошо помнил эту лекцию, чуть ли не первую, услышанную им в университете. Поэтому еще тогда взял за правило хотя бы поверхностно проглядывать все источники, имевшие отношение к затрагиваемой им теме. Это не раз выручало его на занятиях, да и в журналистике оказалось как нельзя кстати.
   «О покупке земельного участка, необходимого для постройки здания нового посольства Республики в ФРГ». Осмотрено: столько-то участков, находящихся там-то и там-то. Приблизительная стоимость необходимой площади такая-то. Техническое заключение: поскольку в самые ближайшие годы по ходу давно назревших политических реформ в СССР и Восточной Европе Варшавский договор неизбежно прекратит свое существование, Германия объединится, а ее столицей снова станет Берлин, покупка земельного участка с целью возведения Республиканского посольского корпуса в Бонне представляется нецелесообразной. Младший советник экономического отдела посольства Каппо. Подпись. Печать. Дата: 1983 год.
   Было от чего прийти в восторг. Роберт проверил дату несколько раз – нет, не 88-й и не 85-й, а 83-й. Никакой опечатки. Документ находился в папке за 1983 год, и на нем стояла соответствующая печать канцелярии МИДа: принято такого-то числа, зарегистрировано тогда-то. Все точно. Материалы за 1988-й, кстати, еще не были в открытом доступе – очередь до них дойдет только года через три-четыре.
   Теперь надо было выяснить, что случилось с г-ном Каппо. Роберт поймал себя на мысли, что уже относится к нему, как будущему герою очерка – или целой серии очерков? Ничего плохого в этом, конечно, не было – наоборот, контуры работы начинали постепенно вырисовываться. Итак, молодой сотрудник дипломатической службы Республики проводит глубокую аналитическую работу и делает заключение не хуже самого Кеннана. В дальнейшем он…
   В списке государственных служащих никакого Каппо не было. Ага, значит, он вышел в отставку. Или стал сверхсекретным агентом? Это вряд ли, не стоит раскатывать губу. В разведку он попасть, конечно, мог, но тогда его имя все равно бы значилось в справочнике, только без места работы и телефона. Роберт открыл интернет и сделал поиск: «Каппо», да, именно с двумя «п». Программа удивилась и настаивала на одной букве. Почти ничего. Только старые списки дипломатических служащих. Каппо работал в Западной Германии с 1981 по 1984 год. Все правильно. Что же было потом?
   Роберт с трудом дождался конца праздников и снова поехал в хранилище, прямо к открытию. Просмотрел все, что можно было просмотреть – безрезультатно. Ни ответа, ни привета. Стоячая вода приняла булыжник не шелохнувшись. История с рапортом младшего советника, казалось, не имела продолжения. Ниточка обрывалась. Копия Документа, которую он нашел в среду, была внутренней, для посольского архива. Что же случилось с теми экземплярами, которые легли на стол посла и заведующего департаментом?
   Роберт лихорадочно листал папку за папкой. Перед тем, как отложить документы в сторону, заставлял себя пересматривать их еще раз, чтобы ничего не пропустить. Где-то в самом низу стопки за 1983 год он нашел отчет о покупке земельного участка, подписанный другим служащим посольства, потом, уже в 1984-м – протокол о составлении предварительной сметы в соответствии с утвержденным проектом. Графы, подробные цифры с точностью до пфеннигов, количество закупленных материалов. Цемент, отделочная плитка. «Действительно, – он хмыкнул, – дверные ручки в количестве…» – Роберт понимал, что ничего интересного уже не будет, но все-таки решил не отступать. Бумаг в ящике оставалось часа на два работы, не больше. Совсем как в дурном детективе, следующая зацепка ждала его в последней папке за 1984 год: рапорт советника Каппо об увольнении со службы, заверенный размашистой подписью посла и резолюцией: «Удовлетворить». Документы за 1985 год еще не были рассекречены.
   Итак, надо поразмыслить. Что мы имеем? Молодой советник посольства, в чине примерно лейтенантском, никак не выше, и работающий на технической должности, вдруг осмеливается на такое громкое заявление, прямо-таки демарш. Что этому предшествовало? Неужели ничего? Наверняка были обсуждения, споры. Что последовало? Порка в начальственном кабинете? Дружеский совет потихоньку подать прошение об отставке? И кто принял это решение?
   Назавтра Роберт отправился в МИДовский архив. К его большому удивлению, ждать отдельного разрешения не пришлось, его допуск был в силе. Пыль на полках, конечно, не лежала копнами, но было очевидно, что документов, поступивших из Западной Германии, здесь тоже не касались двадцать пять лет. Тогда есть шанс. Посмотрим.
   Роберт методично двигался по ящикам за 83-й год. Да, все то же самое. Ничего не утеряно, не пропущено. Здесь были те же донесения, некоторые копии получше, некоторые похуже. За исключением отдельных печатей или наложенных резолюций разницы никакой не было. Наконец перед его глазами мелькнул Документ. «О покупке земельного участка…» И сверху резолюция заведующего европейским департаментом министерства: «Разобраться и доложить». Подпись и число. Фамилия заведующего была смутно знакомой. Кажется, он потом занимал какую-то высокую должность. Не министр, но что-то в этом роде. Слуга народа, одним словом. «Бюрократ несчастный. Ну я ему покажу».
 //-- * * * --// 
   На встречу с бывшим заместителем министра иностранных дел Роберт особых надежд не возлагал. Да, на рапорте Каппо стояла его резолюция – так он наверняка ничего не помнит. Мало ли в его жизни было таких резолюций. А если помнит, то прикинется, что забыл – ведь тогда придется отвечать на не очень приятные вопросы. Как себя в таких случаях ведут проштрафившиеся политики, Роберт прекрасно знал. «Не припоминаю», «мне сложно поручиться за точность», «не уверен, что смогу вызвать в памяти», «хотел бы дать вам как можно более определенные сведения, но…», «к сожалению, я уже не в вашем возрасте, и моя память…». В редакции это называлось: «вялотекущая амнезия строго избирательного характера».
   Последние несколько лет отставной дипломат служил в одном из университетов, читал лекции для старшекурсников и даже вел один постоянный семинар. Роберт внимательно изучил расписание курсов, вывешенное в вестибюле. «История дипломатии», «Дипломатия XX века», «Организация дипломатической службы» – довольно много учебных программ для человека, ушедшего от активной деятельности и кормящегося за счет былых заслуг.
   Роберт прекрасно знал о практике приглашения бывших политиков в университеты – у него самого было несколько таких преподавателей – и относился к этому без восторга. Со временем, однако, он решил, что предоставление таких синекур – относительно небольшая плата, которую общество предлагает государственным деятелям, чтобы они в какой-то момент смогли отказаться от своего высокого положения. Что-то вроде налога на демократию или повышенной пенсии – называй как хочешь. Понимание этого, впрочем, не изменило его негативного отношения к самим полудержавным отставникам, особенно после того, как он случайно узнал, что их заработная плата определяется индивидуальными контрактами и значительно превосходит ставку ординарного профессора, часто кое-что сделавшего в науке.
   Бывший замминистра принял сотрудника политического отдела столичной газеты в многоугольном, щедро застекленном кабинете. Хозяин царственно располагался в обширном кожаном кресле и дежурно, как сразу решил Роберт, улыбнулся из его глубины, кивнув посетителю одновременно приветливо и чуть-чуть снисходительно. Роберт холодно ответил и сразу же приступил к делу. Чего-то в этом роде он и ожидал и заранее приказал себе не расслабляться и не жалеть старикана. Поэтому был очень удивлен, когда замминистра не только не стал увиливать и ссылаться на плохую память, но, наоборот, сразу же вспомнил историю г-на Каппо.
   – А как же, как же, было что-то в этом роде. Один молодой человек написал странный рапорт, о котором его никто не просил и который, если быть откровенным, находился далеко-далеко за пределами его компетенции, а потом, когда ему предложили объясниться, разразился меморандумом на полсотни страниц…
   Это была невероятная удача. Значит, Каппо написал подробный документ, в котором обосновывал свою точку зрения.
   – Да, насколько я помню, там были достаточно смелые заключения. А в чем дело? Почему это вас так интересует?
   – Видите ли, – Роберт неожиданно занервничал и поэтому старался выбирать слова особенно тщательно, – кажется, этот молодой человек дал весьма точную характеристику дальнейшего развития событий. Я даже позволю себе употребить слово «предсказал». Но это, как бы сказать точнее, не нашло адекватного понимания у его прямого начальства…
   – Включая меня, – перебил его старый дипломат.
   – Нет, – Роберт смутился, – то есть, да. Но я здесь не для того, чтобы вас…
   – А, бросьте, – замминистра встал из-за стола. – Я прекрасно вас понимаю. Вы нашли в архивах любопытный документ и идете по следу. Что, он действительно, так интересен?
   Роберт решил, что лучше открыть все карты.
   – Нет, я нашел только первый рапорт – там, где сказано, что строить посольство в Бонне не нужно, потому что Германия вскоре объединится и столицей снова станет Берлин. Насколько я вас понял, потом было что-то еще?
   – Было, было, – казалось, замминистра даже обрадовался, что может ему помочь. – Развернутый меморандум с подробным обоснованием европейского будущего. Причем не столько экономического или политического, а, представьте, духовного. Хотя, может, я ошибаюсь – даже был такой подзаголовок где-то посередине: «Объединенная Европа – реальность или фикция». Немало остроумных выводов, насколько я помню, но все-таки с чересчур большим количеством допущений, работа скорее публицистического или, скажем так, научно-популярного характера, но никак не служебного. Как это он вам не попался? Но в любом случае, я думаю, что копия сохранилась в министерских архивах, и вы, наверно, сможете до него добраться – срок секретности должен был уже выйти. Какой, вы говорите, это был год? Вы смотрели в донесениях из ФРГ – и не нашли? Гм, странно. Знаете, тогда он, скорее всего, находится в разделе общеевропейских проблем. Или документов по организации департамента. Посмотрите обязательно. А что случилось с этим молодым человеком? Он, насколько мне известно, никогда не пытался опубликовать свой меморандум или выдержки из него, хотя, конечно, это запросто… Секретного там, сами понимаете… Даже обидно. Любопытная могла получиться вещица.
   Роберт помолчал.
   – Он уволился, – почему-то ему стало неудобно говорить, что подпись замминистра стояла и на прошении Каппо об отставке.
   – Вот как, – старик покачал головой. – Жаль.
   – Скажите, – Роберт взял быка за рога, – а почему его рапорту не был дан ход? Ведь все, им предсказанное, сбылось, – тут он впервые заметил, что эти две фразы никак не связаны логически и осекся.
   – Ох, молодой человек, – замминистра подошел к окну и рассеянно постучал по подоконнику, – я состоял на службе почти сорок лет. И знали бы вы, сколько таких рапортов поступало мне на стол, особенно когда число моих подчиненных перевалило за пару сотен. И сейчас, – он обвел рукой комнату, – поступает не меньше. Ничего не изменилось. Кто вы по образованию? Ну, тогда вам будет понятна моя аналогия: ведь известно, что каждый молодой офицер пытается взять Тулон или пленить Югурту. Даже если время мирное. Среди нашего брата то же самое: любой юнец, только что закончивший дипакадемию, рвется в Талейраны да Киссинджеры – создавать союзы, объединять, противостоять и обязательно предвидеть. И уверяю вас, ничего из ряда вон выходящего в этой истории нет.
   – Позволю с вами не согласиться, – Роберту потребовалось усилие, чтобы стряхнуть с себя наваждение – слишком уж обаятельным оказался старик, – я вас понимаю, но в данном случае это был не бред и не фантазия. Все, что этот, с вашего позволения, юнец предсказал, с точностью сбылось. По крайней мере, все, что написано в первом донесении, кстати, согласитесь, весьма сжатом и конкретном. И причем сбылось весьма скоро. Не находите ли вы, что такой человек должен был бы остаться на государственной службе?
   – Я так и думал, что вы к этому клоните, – замминистра улыбнулся. – Яркий талант, которому бюрократы не дали проявить себя, тихо задушили и с радостью выперли в отставку. Потирая руки от того, что одним конкурентом на карьерной лестнице стало меньше, не так ли? – и он сделал соответствующее движение. – Вряд ли мне удастся вас переубедить, но, поверьте, все не так просто. Повторяю, таких рапортов поступают десятки в год, да-да. Ну, не меньше десятка, это я вам гарантирую, и почти все они написаны людьми амбициозными и небесталанными. Если мы начнем разбираться, есть ли в каком из них крупица истины да где именно, то министерство просто встанет. И вы же нас потом за это пропесочите по полной.
   – И все-таки, – Роберт не сдавался, – я понимаю, что это не вопрос, – он сделал над собой усилие, – что это не вопрос вашего уровня или даже уровня начальника департамента. Но профессиональные работники, находящиеся в той или иной стране, – неужели они не в состоянии сделать предварительный анализ, дать оценку, неужели в их функции не входит необходимость выявлять наиболее талантливых…
   – Ах, молодой человек, – начал старик, и, как показалось Роберту, грустно улыбнулся, – если начальство начнет выяснять, кто из подчиненных наиболее талантлив…
   – То есть, – Роберт решил идти до конца, – вы считаете, что потеря такого перспективного сотрудника дипломатической службой Республики не является чем-то экстраординарным и заслуживающим сожаления? И вы бы сейчас…
   – Да нет же, – замминистра раздраженно взмахнул рукой, – я сожалею. Тем более – теперь я действительно припоминаю. Это все выглядело фантастично, по этому поводу даже шутили в департаменте. Объединение Германии, говорите? Веселый парень, наверно. Да, сожалею. Но сделать тут ничего нельзя. И было нельзя. Ну представьте себе, кто-нибудь напишет сейчас меморандум об отделении Калифорнии от Америки, нет, даже если только Аляски… Проверьте, скорее всего, он просто тяготился своей работой – потому и ушел. Или хотел напакостить прямому начальнику, знаете, такое тоже бывает. И в нашем ведомстве, да-да. Или, что еще вернее, страдал от неразделенной любви, и, вместо того чтобы писать ночами печальные романтические стихи, решил сочинить служебную бумагу. Это тоже случается, чаще, чем вы можете представить.
   – Но возможно, – Роберт решил пропустить «неразделенную любовь» мимо ушей, – он бы ничем не тяготился, если бы к нему прислушались? Не повысили в должности, не похвалили, а хотя бы не игнорировали или не смеялись, как вы говорите, за спиной? И сделать это должны были не вы – говорю не для того, чтобы сделать вам приятное, я действительно понимаю, каков круг обязанностей на том посту, который вы занимали, но хотя бы начальник отдела, секретарь посольства. Все это – ваши подчиненные, между прочим. Посол, в конце концов… Куда он смотрел? Я проверял, тогда нашим послом в Германии был действительный советник Габриелян – не политический назначенец, а человек с большим опытом, дипломат-профессионал, неужели он не мог…
   – Молодой человек, – перебил старик, – хотите, я предложу вам сделку, мне кажется, для вас исключительно выгодную?
   Роберт недоуменно посмотрел на отставного дипломата.
   – Я помогу вам получить доступ ко всем документам по этому делу – там, кстати, ничего особенного быть не должно. Пара рапортов, меморандум… Ничего не придется искать, вам… – он поискал нужное слово, – поспособствуют. Сэкономите кучу времени. Когда вы говорите, он уволился?
   – В 84-ом.
   – Ну да, еще прошение об отставке. Наверняка, там моя резолюция.
   Роберт кивнул.
   – Я думаю, все это должно вас удовлетворить, – продолжал бывший замминистра. – Но за это, – старик поднял сухой палец и тут же, осознав неуместность жеста, плавно махнул рукой, – вы пообещаете в своей статье никак не порочить имя г-на Габриеляна и ни в чем его не винить. Видите ли, – он не то вздохнул, не то причмокнул, – бедняга умер лет пять назад. Он был честным служакой, лучше многих, поверьте мне. Ответить вам он не сумеет, а вдове – это милейшая женщина, знаете, из дам старой закалки, посвятивших свою жизнь обожаемому мужу, так вот, ей будет очень неприятно читать, что покойный был виновен в каком-то серьезном служебном проколе. Не отрицайте, вы же собираетесь написать о том, как бюрократическая косность и отсутствие необходимой широты взглядов привели к тому, что наша дипломатическая служба лишилась талантливейшего молодого сотрудника?
   – А вы считаете, что это не так? – не удержался Роберт.
   Старик помолчал.
   – Вы меня не поняли. Это так, и это довольно грустно. Но по-другому быть не может. Дипломатическая карьера не делается путем эпатирующих рапортов. Что можно поощрить в студенте, недопустимо для должностного лица. Подумали ли вы о том, хорошо ли этот Каппо исполнял свою прямую работу? Хотите, я скажу вам, как он обязан был действовать? Если у него возникли невероятные прозрения, особенно подкрепленные какими-нибудь объективными данными, то он должен был одновременно с покупкой территории под строительство посольства, написать докладную записку. И все в ней изложить. Точка. А это, знаете, чистый эпатаж… Пахнет отсутствием субординации. Я уж не говорю о невыполнении служебного поручения. И упрекать Габриеляна не в чем – он действовал в соответствии с инструкциями. И не пытайтесь сделать отрицательного героя из кого-нибудь еще – все равно тень падет на руководителя миссии. Без ведома Габриеляна в посольстве ничего произойти не могло. Мы хоть и не военное учреждение…
   Замминистра ходил из угла в угол, и говорил, уже не глядя на Роберта.
   – Да, – повернулся он к журналисту, – в соответствии с инструкциями. И ничего не поделать. В этом случае инструкции не сработали. Оказались недостаточными. Плохо, конечно. Но этого не исправить. Ни в каком смысле. Инструкции отменить нельзя. Переделать – можно. Но не думайте, что в них можно предусмотреть случай, когда юношеская бравада вдруг совпадет с исторической истиной. Такое бывает раз в сто лет.
   – А вы уверены, что это – бравада?
   – Не знаю, – старик пожал плечами. – Содержания меморандума я не помню. Не думаю даже, что я его читал. Но, пожалуйста, займитесь этим вопросом. Ничего не имею против. Можете даже вывести меня в не самом лучшем свете. В крайнем случае, я вам отвечу, напишу письмо в редакцию. Вам же лучше. Будет продолжение истории, больше внимания к предмету вашей работы. Но давайте условимся – никаких обвинений в адрес тех, кто не может вам ответить. Считайте меня старомодным или, наоборот, лицемером, который старается сохранить свою репутацию под видом заботы о бывших подчиненных. Со своей стороны, я обещаю вам беспрепятственный доступ ко всем документам, относящимся к данному делу. Вы, надеюсь, догадываетесь, это вполне в моих силах.
   «Как и обратное», – договорил про себя Роберт. Он колебался. Не хотелось соглашаться. Беспричинно, просто из принципа. Хотя все выглядело довольно безобидно. Но если это окажется только первой сделкой? А какие там еще могут пойти компромиссы?
   – И кстати, – старик улыбнулся, – я, конечно, не помню всех перипетий этой истории, но не могу вас не предупредить об одной возможности. Может статься, если вы действительно внимательно изучите документы, что у вас отпадет охота писать обвинительное заключение. Нет, я вас не уговариваю, я предполагаю. Совсем как тот юноша. Может быть, все окажется гораздо сложнее. Я с такими случаями сталкивался. Раза два.
   – Почему вы мне это говорите? – Роберт встрепенулся.
   – У вас хорошее образование, – казалось, замминистра уклоняется от ответа. – И вы, не обижайтесь только, совсем не журналист. Не с профессиональной точки зрения, не подумайте. А по… Иначе говоря, для того чтобы накропать бойкую статью, у вас уже было достаточно информации. А вы вот не поленились, пришли ко мне и уже знаете об этом деле значительно больше, чем от вас мог бы потребовать любой придирчивый редактор. Я вам… – он подумал, – доверяю. – И тут же добавил: – О нет, это не лесть, даже не пытайтесь возмущаться. Ничего подобного. Если захотите меня приложить – ругайте на здоровье. Просто я откровенен с вами, вы, наверно, не ожидали такого от дипломата, пусть и бывшего. Но я теперь могу позволить себе эту роскошь.
   Роберт выходил из университетского корпуса, одновременно возбужденный и недовольный. Итак, история подтвердилась. Более того, к ней относились еще какие-то документы, о которых он раньше не знал и к которым теперь, несомненно, подберется. Но, с другой стороны, его точило смутное ощущение какой-то неправильности, неудовлетворенности. Чем именно? Обещанием, которое он бы ни за что не дал еще час назад? Тем, что замминистра оказался совсем не таким, как он себе представлял?
   Ветеран Холодной войны не юлил, не изворачивался, не пытался повести его по ложному следу, не отрицал вины, хотя и не признавал ее… Роберт зашел в кофейню, сел у окна и нетерпеливо хлопнул по столику. Безрадостный и не до конца выбритый официант подошел не торопясь и выслушал заказ, понимающе качая веками. За стойкой шумел свежеприготовленный кофе. Роберт осознал, что продолжает выбивать на столе какой-то странный марш, причем обеими руками, только когда на него с недоумением посмотрели сразу два соседа.
   Да, вот что было самое неприятное: вдруг старый чиновник был прав? Если меморандум Каппо окажется плодом юношеского безделья, шуткой, написанной специально, чтобы вызвать раздражение начальства. Для того чтобы отлынивать, а не работать. Вдруг это – не результат гениального прозрения, а простое интеллектуальное хулиганство?
   Роберт хорошо представлял себя на месте дипломатического лейтенанта. Его тоже несколько раз подмывало написать что-то наглое вместо нудного и получившего отличную оценку диплома, вместо аккуратных и относительно остроумных обозрений, которые он теперь публиковал раза два в месяц. Раздразнить, даже обидеть, твердым гвоздем проскрести длинную царапину на округлой, матово поблескивающей вальяжности, увидеть чьи-то взметнувшиеся в недоумении брови… Единственное, чего он не мог понять, – откуда берутся эти порывы?
 //-- * * * --// 
   Роберт растерянно глядел на стоящие перед ним ящики. Старик не обманул. Его допустили во внутренний архив (оказывается, такой существует!) министерства иностранных дел, а заместитель заведующего архивом даже принял его у себя в кабинете. Более того, они приготовили («сами бы вы потратили на это месяца два») все относящиеся к делу документы. «Поверьте, здесь – всё; нам скрывать нечего, если сочтете, что чего-нибудь не хватает, дайте мне знать». Ну и что же ему теперь со всем этим делать?
   Роберт открыл первую коробку, перелистал одну папку, другую. Господи, да это же все документы по строительству нового здания. Сметы, проекты, переписка с подрядчиками, поставщиками… Кому это нужно? Что они, его за дурака держат? Хотя, с другой стороны, он же просил: все, имеющее касательство к данному делу. Вот и получил груду старомодной кальки: чертежи здания в продольном и поперечном разрезе, эскиз фасада, объявление о конкурсе на проект… Вдруг Роберт увидел на обложке одной из папок знакомую фамилию. Манулис, Константин Манулис. Не может быть! Нет, все сходится. Дата рождения, место проживания. Вот это да!
   Манулис был одной из наиболее уважаемых знаменитостей Республики, человеком, которым гордилась вся страна, без преувеличений. И вполне заслуженно. Роберт как-то объяснял этот феномен одному американцу: «Понимаете, мы все-таки небольшое государство. Это у вас столько нобелевских лауреатов, что их не перечислить ни одному историку науки, у австрийцев – куча композиторов, и все гениальные, у русских – столько же писателей, а французы каким-то образом сделали всех своих мало-мальски значимых соотечественников всемирными величинами – от лингвистов до парфюмеров. Даже не знаю, как это у них получилось, но все равно – молодцы, ребята. А у нас ученых мирового уровня наперечет – два или три, писателей серьезных за последние пятьдесят лет, сейчас… Тоже трое, ну хорошо, четверо, хотя я этого четвертого читать не могу. Композитор – вообще один, и писал только скрипичные пьесы. Поэтому если в стране вдруг появляется человек, покоривший Нью-Йорк или Париж, или на худой конец, Лондон или Сидней, то его имя знает любой автомеханик».
   Манулис же покорил и Париж, и Нью-Йорк. В прямом смысле слова. Выиграв около двадцати лет назад престижный международный конкурс, выдвинувший его в первые ряды современных архитекторов, он с тех пор построил по заказу ООН здание Института мира на Манхеттене, культурный комплекс в Бобиньи, оперный театр во Франкфурте, художественный музей в Денвере и административный комплекс неподалеку от Буэнос-Айреса. В прошлом году он получил премию Прицкера – архитектурный Нобель. При этом Манулис упорно отказывался от предложений перенести свою мастерскую в какой-нибудь американский или европейский мегаполис и продолжал жить в столице Республики. Его архитектурное бюро находилось недалеко от здания Парламента, которое он тоже помогал реставрировать к недавнему двухсотлетнему юбилею, и было чем-то вроде местной достопримечательности. По крайней мере, туристам его всегда показывали. «Да что вы говорите – офис Манулиса помещается в этой хибаре? Невероятно! Хотя окна, конечно, довольно любопытной формы, ты не находишь, милочка? Наверно, потолки там все-таки приличной высоты. Иначе было бы странно – ты согласна?»
   Спустя два часа внимательного чтения у Роберта не было никаких сомнений: почти четверть века назад Манулис, тогда только-только окончивший институт архитектурного дизайна, выиграл конкурс на постройку здания Республиканского посольства в Бонне. Напрашивался вывод, что для карьеры начинающего архитектора это было событием, мягко говоря, значительным. Может быть, даже решающим. А как, интересно, он смог получить такой заказ? Прямо со студенческой скамьи? Конечно, в таких случаях всегда проводится конкурс, но неужели он был открытым? Роберт прекрасно знал, что стандартные государственные заказы небольшого размера часто отдаются по знакомству. Без сомнения, их получают компетентные люди или компании, чтобы потом было не подкопаться, но все-таки… Публичности особой не бывает, хотя и растраты бюджетных средств тоже не происходит. Не коррупция, а так – результат дружеских связей владельца компании с директором департамента. Упаси боже, никаких взяток, даже подарков. «Может, Манулису тоже кто-нибудь помогал? Тогда это было бы…» – Роберт затруднился с определением.
   На самом деле, признался он себе спустя еще несколько минут, получалась путаница. Если Манулис получил заказ без чьей-либо помощи, выходило замечательно. Все выглядели здорово – и он, пробивший себе дорогу, и государство, оценившее молодой талант. Тогда почему он об этой истории никогда не упоминал? Роберт тут же залез на интернет-сайт компании Манулиса и открыл его официальную биографию. О строительстве посольства там ничего не было. Послужной список мастера начинался с общеизвестного конкурса. Странно. Но если его кто-нибудь подсадил или, чего хуже, он сам кого-нибудь подмазал… Только каким образом? И ведь в Париже и Нью-Йорке подмазки точно не было – наоборот, там хватало доморощенных конкурентов. Тем, кстати, и был замечателен международный взлет Манулиса, что за ним, кроме небольшой Республики, гордившейся своим талантливым сыном уже два десятилетия, никто не стоял.
   Роберт решил не торопиться и продолжил чтение. Этого оказалось достаточно. К концу дня картина вырисовывалась довольно отчетливо. Да, конкурс был объявлен, но, конечно, без особой помпы, в «Правительственном вестнике». Был получен один проект – стандартный, типовой. Обычное административное здание, старомодное, в стиле 60-х. Предложила его одна из крупных строительных фирм Республики, специализировавшаяся на возведении комплексов малогабаритных квартир и административных зданий районного масштаба. Стоимость была, насколько понимал Роберт, вполне адекватная. Все прозрачно – никто пёрышка не подточит.
   Однако незадолго до окончания сроков конкурса в комиссию поступил проект, выполненный Манулисом. Рука будущего покорителя мировых столиц была очевидна – здание выглядело весьма оригинально («Пост-модерн, будь он неладен, или как он там правильно называется?» – пробурчал себе под нос Роберт), с большим количеством громадных окон, трубчатых переходов между различными корпусами, резко поворачивающихся лестниц. Отнюдь не все наброски и чертежи были одинаково тщательны, но эскиз парадного зала – со смело закрученными перекрытиями, распахнутой планировкой – впечатлял особенно.
   Только цена? Неужели это было дешевле? Он быстро заглянул в конец сметы. Цифры разнились не слишком сильно. Сомнительно. Он начал листать дальше. Протокол заседания министерского комитета. Результаты голосования. Восемь за проект Манулиса, семь – против. Ого, да тогдашний министр был членом комитета! А почему подпись не его? Ага, вот первая смета, вторая. Роберт открыл второй ящик. «Где же это, как его…» – он забыл нужное слово. Должно быть среди документов за 85-й год. Точно – перед ним лежал акт о приемке здания. «Ну-ка, ну-ка… Ничего себе!» – Роберт перевел дух. Окончательная стоимость здания превышала заявленную в три, нет, даже в три с половиной раза.
 //-- * * * --// 
   В куцей забегаловке больше никого не было, и дважды протершая все столики официантка поглядывала на Роберта с неодобрением. До закрытия оставалось минут десять. Не замечая этого, Роберт заказал четвертую чашку капучино и попытался еще раз просуммировать все, что ему удалось узнать и что, чем дальше, тем больше ставило его в тупик. История запутывалась на глазах.
   Очевидно, что в карьере Манулиса постройка посольства сыграла значительную роль. Но какую? Ни один из находившихся в архиве документов не свидетельствовал, что он как-то на ней нажился. Родословная архитектора была прекрасно известна – он происходил из семьи мелких служащих, никаких влиятельных родственников у него не водилось («И это тоже было неотъемлемым ингредиентом мифа о великом архитекторе», – отметил Роберт). Более того, значительная часть строительных работ в посольстве была выполнена той самой фирмой, проект которой проиграл предложению Манулиса. Черт-те что! Можно, конечно, попробовать взять у него интервью и расспросить хорошенько. Но если там что-то было, он ничего не расскажет… «Ничего, – подбодрил себя Роберт, – ты ведь и о замминистра так же думал – и вот тебе». Надо попытаться.
   Узнав, что корреспондент центральной газеты хотел бы взять интервью у маэстро, секретарша Манулиса попросила перезвонить через полчаса, а потом сообщила, что он может прийти послезавтра, после окончания рабочего дня, лучше всего к семи часам вечера. «Вы знаете, где находится наше бюро? Прекрасно. Поздравляю, вам повезло. У господина Манулиса как раз образовалось небольшое окно в расписании – прямо перед отъездом в Сингапур на закладку Южно-Азиатского финансового центра».
   Роберт был недоволен собой. На вопрос о поводе для беседы ему пришлось осторожно ответить, что он хотел бы поговорить о ранних работах архитектора. Это, он сразу почувствовал, прозвучало малоубедительно и потому, возможно, без всякой надобности, пробормотал что-то о двадцатилетии карьеры, юбилее победы на первом конкурсе и навертел еще целую кучу маловразумительной ерунды. Поэтому чувствовал себя не в своей тарелке и уже второй день штудировал архитектурные монографии, дабы не показаться совершеннейшим профаном. Можно было, конечно, зайти в отдел искусства и культуры, но ему не хотелось никому рассказывать о текущем проекте и вызывать ненужные вопросы. Приходилось мучиться в одиночку. В итоге он даже зачитался и чуть не опоздал – оторвался от книги посреди страницы, захлопнул ее, схватил портфель, слетел вниз по лестнице и в ту же минуту поймал такси.
 //-- * * * --// 
   Он никогда не был в бюро Манулиса, хотя по выходным здесь проводили открытые экскурсии для желающих. Как-то никогда не складывалось. Известно, что в каждом городе есть такие достопримечательности, которые посещают одни приезжие. Местным некогда, они работают. На поверку ничего особенного внутри не было. Лестницы, коридоры и офисы выглядели вполне современно и функционально, без излишеств. Роберт подумал, что непритязательный внешний вид здания – скорее всего, игра мастера. Или прихоть? Вошел в роль гения? Не рановато ли?
   Манулис, против ожидания, оказался открыт и приветлив. Главный зодчий Республики и окружающих земель не играл ни в наследника Браманте и Корбюзье, которым, возможно, был, ни в директора многомиллионной корпорации, которым совершенно точно являлся. Кабинет его был даже чуть поменьше, чем у замминистра.
   – Итак, чем могу быть вам полезен?
   Оказалось, что поездка в такси полностью выветрила из мозгов Роберта затверженные им, казалось, назубок архитектурные термины. Ничего не оставалось, кроме как брать быка за рога.
   – Хотелось бы начать с вашей первой работы. Здание посольства в Бонне. Могли бы вы что-нибудь рассказать об этом проекте? Публика о нем почти ничего знает. Это ведь был ваш первый осуществленный замысел, не правда ли?
   Манулис оживился и даже вскочил с места.
   – О, да! Как это вы раскопали! Обычно ваша братия начинает сразу с нью-йоркского конкурса. А это здание… – он прервал себя. – Вы его видели?
   Роберт отрицательно покачал головой.
   – Только на фотографии.
   – Жаль, жаль. Там много интересного, – Манулис продолжал улыбаться. – Конечно, это проект с множеством упущений, я был тогда совсем неопытен. Потому я его обычно не включаю… Хотя, наверно, зря. Надо подумать, когда будет время. Недостатков там хватает, поверьте мне, но есть несколько интересных решений, например, переходы между корпусами… Я потом из этого материала кое-что использовал. Даже не столько использовал, сколько…
   – Центральный зал, – иногда надо дать понять собеседнику, что ты знаешь, о чем он говорит, но при этом ни в коем случае не перебивать. Не больше одной фразы. Это сработало – Манулис одобрительно кивнул.
   – Да, и центральный зал тоже. Вообще, не буду от вас скрывать, тогда я сомневался в своем, высокопарно говоря, призвании, и этот проект сыграл значительную роль в, как бы это сказать человеческим языком, дальнейшем развитии моей карьеры. Серьезная работа, известность в узких кругах, опять-таки – гонорар. Я на этом здании многому научился. Вы не представляете, насколько однобокой была моя подготовка: учить у нас, если честно, тогда совсем не умели. Сейчас мы пытаемся это выправить, вы знаете, я сам преподаю и некоторые мои ассистенты ведут семинары в университете, но это так просто не делается, да… Нужны годы. Между нами, рассчитанная мной предварительная смета по постройке была попросту смехотворна. Тогда я в этом ничего не понимал и не знал, куда обратиться за консультацией. Ужас, как подумаю. Работа с молодежью – верный инфаркт для заведующего плановым отделом.
   – Извините, а вообще, почему вы стали участвовать в этом конкурсе? – Роберт решил оставить маэстро лазейку для отступления. Начнет темнить – вежливо выслушаем, запишем, распрощаемся и, пожалуйста, разберемся без него. Сам гений и будет тогда во всем виноват.
   Манулис вскочил с кресла.
   – Очень хорошо, что вы это спросили. Я уже не раз думал, что нужно с этой истории начинать вступительный курс, который я читаю в Институте Искусств, но потом начинаю бояться, что это непедагогично. Смелости не хватает. Хотя, может быть, наоборот. Давайте, я вам ее расскажу – интересно, что вы скажете. Но я вас попрошу, без записи. Не потому, что я чего-то боюсь. Просто если я все-таки решу рассказать публично эту басню с моралью, то хотел бы, чтобы она исходила от меня. Гм… Сделаем так, если не возражаете: я все обдумаю, а вы позвоните мне, когда я вернусь. Не исключено, что я вам ее в конце концов подарю. Договорились?
   Роберт кивнул и выключил диктофон. Если он действительно намеревается изложить это на лекции, вряд ли тут есть что-то жареное. «Или мы сейчас услышим отредактированную версию? С легкими, но значимыми упущениями?»
   – Вы знаете, – без размышления начал Манулис, – будучи студентом, я обожал всякие рауты, приемы. Те самые мероприятия, которых теперь изо всех сил пытаюсь избегать – закономерно, вы не находите? У меня было много друзей среди иностранных студентов, а благодаря им, среди сотрудников дипкорпуса. Я знал языки, у меня же мать преподавала в гимназии французский и итальянский – вы знаете? – в общем, был общительным и образованным повесой. Поэтому меня любили приглашать, а я всюду ходил с удовольствием. Без особого, признаюсь, разбора. К тому же, денег у студентов маловато, а кормили в тех кругах хорошо. Так что прыгал с раута на раут, особенно в преддверии Рождества. Ъшичный светский бездельник.
   И не то, чтобы я тогда совсем не занимался, не штудировал, так сказать, азы архитектурно-строительной науки. Занимался, и вполне прилично, но незадолго до окончания учебы меня охватило разочарование. Вспомните – возможно, у вас было что-то в этом роде. Это довольно распространено – скажу вам теперь уже как преподаватель. Когда начинаешь учиться, тебе море по колено, а через несколько лет, особенно если пойдешь работать каким-нибудь самым младшим подмастерьем и окунешься по уши во все это… Извините, даже не нахожу точного слова… В общем, быстро выясняется, что объективная реальность гораздо скучней и грязнее, чем юношеские представления о творчестве.
   Роберт хотел согласиться, но Манулису это было не нужно.
   – Итак, я подумывал, как быть дальше. Не исключаю, что это могло привести меня в офис фирмы, специализирующейся на постройке дачных коттеджей, и что я ими занимался бы по сию пору. Ездил бы за город, прыгал по кочкам, делая разметку, обсуждал с клиентами, стоит ли поместить в боковом флигеле дополнительный унитаз, а по субботним вечерам вел бы циничные разговоры о смерти искусства вместе со своими тогдашними соучениками – такими же специалистами по сантехнике. Но тут действительно имел место счастливый случай.
   В то время я увлекался Нимейером, его концепциями, купил подержанный альбом с подробным описанием последних административных построек в Бразилии, даже делал доклад на студенческом кружке. И вот попадаю я на прием, который давал датский культурный атташе, вы не поверите, по поводу какого-то юбилея Андерсена, и там заходит беседа о новом здании Королевской библиотеки в Копенгагене, которую тогда только что открыли. Замечательная работа Бартольда. Вы, быть может, о ней не знаете, сейчас ее уже растащили по кускам. Подражания, вариации разных видов – некоторые даже удачные. Но в тот момент это гремело вовсю. Правда, все немного поддевали датчан насчет перерасхода средств.
   Все произошло на ровном месте. Вечер уже в полном разгаре, но приятели мои вдруг куда-то рассосались. Стою я с бокалом в самом центре зала, и не знаю, куда приткнуться. Как раз мимо проходит официантка с закусками – я за ней, она останавливается в трех шагах, около небольшого кружка почтенных джентльменов, и они по очереди начинают аккуратно, с помощью салфеток снимать у нее с подноса всякие вкусные бутербродики. Тут я тоже подоспел, она и меня обслужила – получилось, что я оказался в этом милейшем обществе, даже был с кем-то из них знаком, очень шапочно, но все равно поклонился, ответный поклон, меня приняли и продолжили разговор – как раз о той самой библиотеке. Я, честно говоря, не знал, что это за народ, хотя понимал, что среди них могут быть люди весьма высокопоставленные. Но такие соображения меня тогда не слишком сдерживали – молодость, знаете.
   И выпивши я был, наверно, слегка. В общем, когда пришел мой черед, то разразился длинным монологом о том, какой должна быть современная архитектура. Сообщил окружавшим, что правительства, как и частные лица, обязаны поддерживать авангардистские проекты, идущие впереди своего времени, давать им возможность осуществиться несмотря на все сложности, в том числе технические и финансовые, и что иначе никакого прогресса не будет. Короче говоря, типичный студенческий манифест. Степень безумности – умеренная. Степень понимания проблемы – тоже, гм, умеренная. Весьма.
   К моему удивлению, они эту агитку выслушали довольно внимательно. Даже покивали сочувственно – дипломаты, одно слово, народ воспитанный. Завершил я свою программную речь и почувствовал, что проголодался. Извинился, и опять отошел за бутербродами. Набираю их с подноса уже побольше, этажеркой, крест-накрест – как же, надо запасать калории, а сзади мне вкрадчиво говорят: «Кстати, вы наверно, в курсе, что месяца через два будет объявлен конкурс на новое здание посольства Республики в одной из крупнейших европейских стран? Вот почему бы вам, например, не поучаствовать? Могли бы опробовать кое-какие свои идеи».
   Я поворачиваюсь – серый костюм, галстук с булавкой, благородная седина, запонки блестят, мизинец отставлен – один из тех, кто сумел вытерпеть мое авангардистское словоблудие. Раньше никогда его не видел. «М-да, – отвечаю, с трудом проглатывая сэндвич, – интересная мысль, сударь. И где публикуются такие объявления? Нужно же условия знать и вообще». «В “Правительственном вестнике”, – отвечает. – Специальное ежемесячное приложение по контрактам, открытым для широкой общественности». Я, конечно, о таком и слыхом не слыхивал, но покивал – мол, я, правда, и сам знал, но все равно спасибо. Дожевал и раскланялся. Никогда больше его не встречал, вот так».
   Манулис перевел дух.
   – Ну и что дальше? – Роберт смотрел то на архитектора, то на выключенный диктофон, давая понять насколько ему это все интересно и надеясь, что собеседник теперь еще долго не остановится. И что в какой-то момент снова разрешит вести запись.
   – Дальше? – возбуждение Манулиса заметно спало. – А чего рассказывать? Сделал я наброски, проекции. Много всего, загодя готовился. Целая папка набралась – спецификации всякие, инструкции. Не раз приходило в голову: ерунда это, не будет никакого конкурса. Тут я все бросал и снова отправлялся гулять. Но назавтра, знаете, всегда начинало свербеть, что вот, шанс-то какой! И действительно, нашел в приложении к «Вестнику» объявление – как обещано, через пару месяцев. Сроки там оказались плотные – если бы мне не «слили» информацию заранее, нипочем не успеть. Все равно пришлось договориться с двумя дружками, чтобы мне помогли, так сказать, на паях. С того и пошло.
   Роберт знал, что несколькими секторами в бюро Манулиса руководили старые однокашники архитектора. Об этом всегда упоминали, дабы доказать, что не одного лишь великого гранда породила земля Республики, что есть и другие мастера, пусть поменьше калибром. Все равно из этого с очевидностью выводилось, что дело не в отдельном гении, а в системе подготовки кадров Республиканской Академией изящных искусств.
   – И мы выиграли. Знаете, в тот момент, наутро после доделанной работы мы были настолько истощены, что нас охватило полное безразличие. Не важно, что произойдет, чем все кончится. Главное – выполнили что хотели и сдали в срок. Кажется, психологи называют это ощущение чувством завершения. Потом-то стало ясно, сколько там недоработок, причем самых элементарных.
   Я не раз удивлялся, как это они решили поставить на нас. Был ведь солидный, стандартный проект довольно крупной строительной фирмы – разумно, обстоятельно, без всяких экивоков. Пресно, но жизнеспособно. И до деталей проработанный, кстати, не чета нашему. Что интересно, проиграв, они его даже не затребовали обратно, и я, признаюсь, там хорошо пошуровал. И многое у них перенял, знаете, такие простые вещи, чисто ремесленного плана. Которым скучно учиться, поэтому ты их пропускаешь, но потом понимаешь, что без них – никуда…
   Архитектор перевел дыхание и налил себе воды из графина. И тут же, как по заказу, раздался звонок селектора.
   – Извините, – Манулис взял трубку. – Да, соединяйте, – он повернулся к Роберту, – одну минуту.
   Роберт понимающе кивнул.
   – Алло, алло, это я, it’s me, it’s me – Манулис перешел на английский. – Fine, how are you? Certainly. Well… – он внимательно слушал собеседника. – Well, this is a serious question [10 - Прекрасно, а вы? Конечно. Ну… Это серьезный вопрос (англ.).], – Роберт понял, что ему лучше убраться. Он слегка приподнялся и вопросительно взглянул на архитектора.
   – Just a second [11 - Секундочку (англ.).], – Манулис прикрыл рукой трубку, – подождите меня в приемной минут пять-десять, или… – он быстро взглянул на часы, – может, нам лучше встретиться еще раз? Поговорите с моим секретарем. Очень буду рад вас снова увидеть.
 //-- * * * --// 
   Телефонная книга – нет ничего проще.
   «Как это я не догадался? Конечно, не хватает настоящей журналистской закалки, – иронизировал Роберт. – А где достать старую телефонную книгу? Почему же обязательно старую? Возможно, Каппо нигде не прячется, а живет себе преспокойненько где-нибудь неподалеку, преподает в гимназии обществоведение, школьники его обожают…»
   Самое интересное, в телефонном гроссбухе действительно значился Каппо. Один-единственный. Что и понятно, фамилия-то редкая. Инициалы, впрочем, были немного другие. «Ай, была, не была – вот интересно будет, если он там до сих пор живет».
   К телефону подошла женщина, по-видимому, пожилая. Роберт поздоровался.
   – Могу ли я говорить с господином Каппо?
   – А кто его спрашивает? – говорившая отвечала совершенно автоматически, почти как бывшая секретарша.
   К этому вопросу Роберт был готов.
   – Это из газеты… – он все-таки на секунду запнулся, – касательно одного дела, которое, как нам кажется…
   – Секундочку, – женщина была явно удивлена. Послышались неразборчивые звуки голосов, шаги – довольно медленные.
   На том конце провода кто-то сильно закашлялся.
   «Старик, – подумал Роберт. – Я ошибся. Жалко».
   В трубке два раза щелкнуло. Потом послышалась неразборчивая речь издалека. Кажется, говорила та же самая дама, и на чем-то настаивала. Наконец, хриплый мужской голос произнес: «Каппо у телефона. Я вас слушаю».
   – Добрый день, – Роберт едва сдержался от досады, – его собеседник был явно немолод. – Я имею честь говорить с господином Каппо? – на всякий случай переспросил он, и, помедлив, добавил: – с Петером Каппо?
   – Нет, – с одышкой отозвалась трубка. – Это не Петер. Меня зовут Кристофер. Петер мой сын, – он сделал паузу. – Наш сын.
   Осторожно выбирая слова, Роберт договорился, что придет к ним в субботу. Получилось удобно – за два дня до этого как раз выпадала его очередь дежурить по номеру, а под таким предлогом можно было растянуть полагавшийся ему назавтра после дежурства отдых. А потом – уже и выходные.
   Каппо жили неподалеку от центра в небольшом домике на короткой улице, уставленной молодыми топольками, в двух кварталах от шумевшей транспортом площади. Наверно, лет тридцать назад это был самый настоящий пригород. Теперь не то: дороги, автобусы, железнодорожная станция минутах в пяти. Всего лишь третья остановка от Центрального вокзала – спальный район, причем из дорогих. «Все меняется, – резюмировал Роберт. – Банально, однако».
   Убранство домика производило тягостное впечатление, он как будто попал на полвека назад. Крашеные стены, чернобелые фотографии бесконечной родни, окаймленные тяжелыми рамками, куча маленьких икон в фальшивой позолоте, темное деревянное распятие в углу, сервант с посудой, дребезжащей при каждом движении, вязаная скатерть, засиженные скрипучие стулья. Казалось, что здесь уже давно никто не живет. «Чем больше фотографий любимых родственников развешано по стенам, – отчего-то подумалось Роберту, – тем реже они в этом доме бывают».
   Впрочем, мадам Каппо была еще вполне активна. «Около семидесяти, – прикинул Роберт, – а господин Каппо, наверно, старше ее лет на десять. Или даже больше».
   Глава семьи принял посетителя в кресле, из которого он, по-видимому, почти не поднимался. Таких многочленных чудовищ, с подставкой для ног и массивными валиками по бокам, давно уже не выпускали. Из-за его трапециевидно расширяющейся спинки выглядывал непонятный предмет, тоже часть меблировки, что-то вроде стойки из морёного дерева, украшенной разрисованным резным венком. Венок обрамлял металлическую табличку, блеск которой скрадывал значение выгравированных на ней букв.
   – Чай, кофе, лимонад? – мадам была сама любезность.
   – Лимонад, – Роберт отчаянно не знал, с чего начать. «Ага, – поддразнил он себя, – не знаешь, как с нормальными людьми-то и разговаривать. Будь перед тобой какой-нибудь титан от политики, небось, сразу бы нашелся».
   – Мальчик-то наш с самого начала был необыкновенно талантливый, – неожиданно помогла ему мадам Каппо. – Но, знаете ли, в нынешнее время дети как-то не ценят… Хотят все по-своему… – последние слова она произнесла, как будто кого-то передразнивая.
   Роберт вежливо кивнул. «Забавно, редко найдешь человека, который со всей серьезностью изъясняется одними штампованными фразами. Причем такими бородатыми. Или не редко? Может быть, я просто мало в последнее время разговариваю с нормальными людьми? А они – вот такие».
   – И в итоге получается, что родители были правы, как ни вертись. Только уже поздно, раньше надо было думать. Я знаю, что ничего нового здесь нет, моя мать была обо мне такого же мнения. Но я-то ее все-таки… Да что я вам говорю, – вдруг спохватилась она, – вы ведь еще моложе Петера. Не обиделись?
   Роберт мотнул головой. «Посидеть пятнадцать минут и убраться восвояси».
   – Ну и что вышло? Все – псу под хвост. А ведь какие подавались надежды… Вы знаете, Петер же был в своем выпуске вторым? – ее голос слегка дрогнул. – В Академии…
   «Драпать при первой возможности. Допить лимонад – и в дверь. Есть все-таки всему пределы. Включая журналистскую наглость. Впрочем, одинокие старики… Жалко их. Даже не хочется спрашивать, где сейчас находится наш разлюбезный и талантливый Петер – еще выяснится что-нибудь совсем нехорошее».
   – Если бы не случилась эта история в Германии, он бы сейчас мог занимать неплохое положение, – продолжала хозяйка. Роберт как можно спокойнее повернулся к ней и сделал понимающее лицо, почему-то возненавидев себя еще больше. Старший Каппо утвердительно кивнул, потом тщательно прокашлялся и тоже протянул руку за лимонадом. Лед лежал в отдельной глубокой тарелке. Роберт решил, что надо бы положить хотя бы один кусочек. Старушка явно старалась ради него – не по сезону тепло одетые супруги ко льду не притронулись – очевидно, берегли горло.
   – А что, г-н Каппо-младший… м-мм, Петер рассказывал об этой истории? Вы разрешите включить диктофон? – Роберт ухватил щипцами небольшой прозрачный кубик.
   – Включайте, конечно. Это, – она чуть помедлила, – никому не помешает. А вы давно этим занимаетесь? – вдруг прервала она себя на полуслове.
   – Чем? – не понял Роберт.
   – Ну… этим всем, – она почему-то обвела левой рукой гостиную.
   – Недели две-три. Даже меньше, – на всякий случай Роберт решил не терять бдительности.
   – Ну и как? То есть, есть у вас мнение? Или вы не имеете права мне отвечать?
   – Нет, что вы. Как вам сказать… – Роберт ненадолго задумался.
   «Или сделал вид, что задумался? – тут же подметил он за самим собой. – Или сделал вид, что сделал вид? Чушь какая-то».
   – Картина начинает понемногу проясняться, – было по-прежнему неясно, какую линию поведения принять, поэтому он начал жевать ту самую жвачку, которую терпеть не мог, – хотя, конечно, для меня пока много непонятного, надо еще серьезно разбираться…
   «Лучше никаких удочек не закидывать. Да и имеет ли почтенная мадам хоть какую-нибудь информацию?»
   – А, понятно, – госпожа Каппо опять замолчала.
   Роберт выжидательно посмотрел на диктофон. «Выключить?»
   – Если бы там, в Бонне, ему повезло с начальством, все было бы по-другому, – нет, кажется, она ничего не знает. Он снова отхлебнул из стакана, проглотил и приказал себе не увлекаться проявлением гастрономической вежливости, тем более что мадам полностью игнорировала желто-зеленое питье собственного приготовления. Воцарилось недолгое молчание, Роберту даже показалось, что он слышит жужжание диктофона, хотя этого быть не могло. Вдруг гостеприимная хозяйка заметила, что стало темнеть, резко поднялась и включила свет. Буквы на табличке за спиной Каппо-старшего неожиданно отразили несколько слов: «…Пятьдесят… беспорочной… благодарных… всегда».
   – Итак, – она неожиданно повысила голос, – насколько понимаю, вы в курсе того, что Петер написал свой меморандум после того, как ему намекнули, что пора подавать прошение об отставке? Вот мерзавцы! Не могли простить ему эту историю с посольством. А ведь он был прав! Все вышло, как он говорил. До единого слова!
 //-- * * * --// 
   До прихода поезда оставалось минут пятнадцать. Роберт медленно пошел по платформе, добрался до края, развернулся. Да, получалось, что меморандум советника Каппо появился, мягко говоря, не на пустом месте. Причины? Возможно, самые обыкновенные. Например, чьи-то не вовремя задетые административные мозоли. Могло иметь место и нечто более серьезное. Насколько? Непонятно. Что-то не складывалось там у него в посольстве. Это, впрочем, можно было с большой степенью достоверности предполагать и так. Но одно дело предполагать, а другое – с точностью знать. Особенно для репортера, который должен представить редакции некоторый, как говорится, фактический материал. А вот его-то как раз и не было. Потому он в раздражении поддал ногой маленький камешек – никаких подробностей, имен или обстоятельств ему узнать не удалось. Мадам Каппо все время намекала на что-то, или, точнее, изо всех сил демонстрировала, что ей известно нечто сверхсекретное – причем пылала эмоциями, словно в дурном детективе или бульварном сериале. «Не потому ли, – подумалось ему, – что смотрит их день и ночь?»
   Сначала хозяйка непрестанно поднимала очи горе, останавливаясь на полуслове, и никак не могла довести до конца хотя бы одну мысль, затем начала изъясняться невразумительными обрывками: «Ну, вы понимаете…», «Мы-то знаем, как это…», «Да, в таких случаях обыкновенно…» – а потом вовсе перешла на междометия: «Увы, увы!» и «Вот так-то». Закончилось все глубокими вздохами, и Роберт поспешил ретироваться, предвидя их неизбежную трансформацию во всхлипы. Поначалу, еще будучи заинтригован, он задавал ей осторожные вопросы, но через полчаса понял, что это бесполезно. Она ничего не знала, кроме того, что сказала ему почти в первую минуту.
   Кстати, правда ли это? Ведь пока налицо одни домыслы – его самого, замминистра и матери. Вообще, был ли у Петера в посольстве недоброжелатель, а если да, то кто? От мадам, как сказано выше, никакого толку не было. Еще не успев войти в эмоциональный транс, госпожа Каппо рассказала, каким замечательным мальчиком, работоспособным юношей, почтительным сыном был Петер, какую блистательную карьеру оборвала эта «отвратительная отставка». И как после нее он «никак не мог найти себя», как года два спустя уехал путешествовать, чтобы «развеяться», как «задержался» в одной из стран третьего мира, в которой проживает и поныне, несколько раз в месяц посылая родителям короткие электронные письма.
   Каппо-отец одобрительно кивал головой и попивал лимонад, не поднимаясь из кресла. Иногда кашлял, но не сильно. Потом ненадолго заснул, но почти не храпел, а к концу разговора пробудился и на прощание одарил Роберта крепким рукопожатием. Мадам ничуть не удивилась тому, что он поцеловал ей руку и, кажется, была вполне довольна визитом. «Если вам будет нужно что-нибудь еще, звоните в любое время. И вообще, если могу чем-то быть полезной…» Он воспользовался этим и попросил не сообщать Петеру о его визите. «Знаете, тут вопрос профессиональной этики. Совсем не вся дальнейшая работа по этому материалу от меня зависит, поэтому мне не хотелось бы преждевременно… – и вдруг, вспомнив какой-то телеэпизод, виденный во время последнего дежурства в редакции, добавил со значительной интонацией: – Надеюсь, вы понимаете, о чем я говорю?»
   Мадам была в восторге и дала требуемое обещание. Почему-то он не сомневался, что она его выполнит.
   Обсуждать с ней меморандум Каппо-младшего, прочтенный накануне, и еще, как сказал бы редактор, не вполне «устоявшийся в мозгах», Роберту не хотелось. Да в любом случае – о чем говорить? Ведь ее мальчик был «во всем прав». Конечно, конечно, и разве могло быть иначе?
   – Он пишет, – сказала мадам Каппо, что городок совсем маленький, что там все друг друга знают в лицо, но что в нем даже есть небольшой аэропорт, вы представляете? Еще французы его построили, сразу после войны, прямо в джунглях. Хотите еще лимонада? Может быть, печенье? Вы уверены?
   Роберт услышал звук открывающихся дверей лифта и зачем-то побежал, как будто ему непременно надо было поскорее спуститься вниз. «Все равно уйдет». Он круто повернул вместе с коридором. Лифт стоял на месте. Стоящий в кабине человек, по-видимому, услышал его топот и вытянул руку, задерживая двери.
   – Благодарю вас, – Роберт тяжело дышал. «Совсем растренировался от этого сидения».
   – Не за что, – рядом с ним стоял заведующий архивом. И почему-то продолжил: – Интересная у вас работа.
   Роберт на всякий случай кивнул.
   – Бежите все время куда-то, торопитесь, разыскиваете, анализируете. А у нас – тишина.
   – Ну что вы, тут у вас множество интересного материала, – Роберту хотелось ответить как можно вежливей. – Наверняка, если с умом поискать, такие тайны можно обнаружить. Хотя, – сразу же поправился он, – некоторые считают, что, наоборот, лучше быть хранителем секретов, но ни о чем не знать самому.
   – Да, конечно, – несколько отстраненно согласился заведующий. – Хранение само по себе есть важная вещь. Как говорится, история – это документы. Нет документа – нет события. Верно, конечно. Но я, знаете, как всякий человек, долго просидевший на одном месте, иногда с завистью думаю о чем-то полностью противоположном. Вот возьмем, к примеру, вашу профессию. Меняются задания, предметы расследования, интереса, вы постоянно, скажем так, перемещаетесь в пространстве, проводите изыскания, расспрашиваете людей…
   Лифт остановился. Они вышли.
   – Вы правы, – почему-то Роберту на ум пришла давешняя беседа с родителями Каппо, он криво усмехнулся, и чтобы загладить неучтивую гримасу, попытался исправиться: – Вот на прошлой неделе удалось проинтервьюировать Манулиса.
   – Да что вы! – заведующий, казалось, был впечатлен. – По какому поводу? – и, не дожидаясь ответа Роберта, добавил: – А знаете, я сыграл в свое время небольшую роль в его, так сказать, творческой судьбе. Конечно, совсем незначительную. Даже можно сказать, микроскопическую.
   Роберт сделал заинтересованное лицо, но продолжение разговора совсем не входило в его планы. У него было приглашение на вечеринку к одному из студенческих приятелей, давно не виденному им страшному бездельнику и бонвивану, который клялся, что нынче ожидает к себе кучу интереснейшего народа, в том числе несколько взводов одиноких красавиц всех цветов и оттенков.
   – Да? – Роберт придал своему голосу слабую вопросительную интонацию. Надо было прощаться, но он все-таки не устоял: – А какую? – и тут же себя выругал: «Вот теперь он точно от меня минут десять не отвяжется, станет рассказывать…»
   Они предъявили пропуск на выходе из здания.
   – Знаете ли вы, – повернулся к нему заведующий, – какое первое здание Манулис выстроил по самостоятельному проекту?
   Роберт замер.
   – Кажется, – он наморщил лоб, и, будучи себе совершенно омерзителен, сделал сосредоточенное, роющееся в закромах памяти лицо, – кажется, какой-то официальный проект. Правительственное здание, да? Что-то небольшое…
   – Наше посольство в Германии, – торжественно произнес заведующий архивом. – Не знали?
   – Ах, да-да, конечно, – забормотал Роберт, – и что же, вы участвовали…
   – Да нет, – улыбнулся заведующий, – я совсем не по этой части. И в то время занимал совсем незначительную должность.
   Но мой тогдашний начальник был, конечно, членом многих министерских комиссий. Как-то он заболел и не мог присутствовать на заседании. Обсуждались предметы совсем не секретные, а будничные, как принято говорить, текущие. Ъшичный бюрократический поток. Разные внутренние дела, распорядки, расписания: мелочи, одним словом. Поэтому он послал меня – посидеть, расписаться за него, а потом отчитаться. Там в частности, принимались решения по обновлению наших посольств в ряде столиц мира.
   – Действительно интересно, – Роберту так не хотелось играть в эти игры, но еще больше он боялся, что разговор оборвется, – может быть, выпьем чашечку? Или вы торопитесь? Не хотелось бы вас задерживать, но я, признаться, любопытствую…
   – Ну, только если одну, – заведующий поглядел на часы.
   Они медленно перешли через дорогу. Роберт толкнул стеклянную дверь и пропустил заведующего вперед. Они сели прямо у входа.
   – Значит, – напомнил Роберт, – вы пошли на заседание этой комиссии.
   – Я? А, да, конечно. Во всех смыслах это было скучнейшее действо. Как обычно, – он немного грустно улыбнулся. – Заслушали, проголосовали, расписались. Но в конце все вдруг оживились, это я хорошо помню. Неожиданно выяснилось, что на конкурс по постройке нового здания посольства в Бонне – тогда ведь столицей был Бонн, вы помните? – поступило два проекта. Такое, скажу я вам, случается довольно редко. Но, поймите правильно, что я имею в виду под словом «оживление» – мы все-таки говорим не о цирке, а министерской комиссии. Никакого ажиотажа, так, три-четыре лишних фразы. К тому же было очевидно, что одно предложение исходит от опытной и уважаемой фирмы, а второе – от неизвестной группы молодых архитекторов, и оно, судя по замечаниям докладчика, было не вполне проработанным.
   Все шло к быстрому голосованию за первый проект, да и задерживаться на заседании никто не хотел, включая вашего покорного слугу. Однако заместитель заведующего информационным отделом был страшный педант. Любил, чтобы всегда было по правилам, вечная ему память. «Ну-с, – говорит он, когда уже нам все было ясно, – ради порядка, господа, взглянем теперь на эскизы. Всецело доверяю нашему уважаемому докладчику, но, тем не менее, в соответствии с процедурой…» Все замахали руками – давайте, разворачивайте побыстрее, просмотрим в два счета, как положено, согласно процедуре, и разбежимся.
   Развернули два больших чертежных листа, а к ним еще папки приложены с разрезами, проекциями всякими, документацией. Вторая стопка, конечно, заметно пожиже. В общем, если честно, чего смотреть – мы же не жюри архитектурного конкурса. Половина людей с места не сдвинулась – и я тоже. Голосуем – и баста, по домам. Но кто-то во главе стола, кажется, из отдела связей с прессой, вдруг говорит таким вальяжным голосом: «А знаете, господа, по-моему, молодые люди представили нам интересный проект. Может быть, не стоит спешить. Все-таки, это посольство не в центре Африки, а в Германии, в самом сердце старой Европы. Колыбели, так сказать, цивилизации. Наше дипломатическое представительство в каком-то смысле – лицо Республики… Не исключено, что даже встречи на высшем уровне…» А заведующий хозяйственным управлением, хитрая лиса, наверняка уже все решил заранее и давно договорился, с кем нужно – хотел промолчать, но видит, что отвертеться не получится, и так осторожненько начинает: «Понимаю уважаемого коллегу, действительно, в этом проекте есть зерно… Но уровень проработки и расчета сметы, откровенно говоря… И я, как человек, имеющий дело с финансами…»
   Тут члены высокой комиссии хором открывают рот – ничего себе, спор начался прямо на заседании, такого отродясь… И по столь незначительному поводу. Тут все, включая вашего покорного слугу, начали тянуть шеи, чтобы разглядеть получше, в чем дело. До того никто толком и не смотрел на листы-то эти. Честно скажу – ничего я не увидел, поскольку сидел дальше всех. Вставать было неприлично, сам виноват. Так что сижу, слушаю. В общем, попрепирались они, вежливенько, но едко, минуты три, друг друга ни в чем не убедив. Завхоз все пытался вовлечь в спор замминистра по кадрам – тот пришел на заседание вместо «самого», как бы замещал высокое начальство, но старый воробей упорно молчал, не знал, откуда ветер дует. А спросить не у кого – все стряслось, как гром с ясного неба.
   Ну, суд да дело, надо голосовать. Если бы директор хозяйственного управления мог предвидеть, как все пойдет, он бы наверняка сумел бы отложить, сослаться на отсутствие нескольких членов комиссии. Хотя кворум, конечно, был – как же без этого. Впрочем, всегда можно придраться к деталям регламента, сослаться на какой-нибудь циркуляр. Но он не сообразил – беднягу застали врасплох. И что получилось – тютелька в тютельку! Мы все, кто поначалу ничего не увидел, вместе с пресс-секретарем – за второй проект, а начальство плюс парочка подхалимов – за первый. А зам по кадрам – нет! Был, оказывается, у него на завхоза какой-то зуб, еще с прадедовских времен. И почти поровну поделилось – сразу и не понять, кто выиграл. Пришлось заново поднимать руки и считать. Я, честно скажу, не уверен был: я ведь от обоих предложений одни обложки только и разглядел. Но все ребята наши, из той компании, что вместе иногда по пятницам выпивали, были за второй проект. Просто в пику этим старым пердунам. А завхоза мы, признаться, терпеть не могли, особенно за его склонность к роскошным портфелям, с инкрустациями да золочеными уголками. У него их штук шесть было, не меньше – на каждый день недели, да с запасом. Он, кстати, слышал я, до сих пор работает где-то, долгожитель наш… Ну, я и поднял руку – не отставать же от коллектива.
   Он запнулся.
   – И Манулис выиграл с перевесом в один голос, – прервал молчание Роберт, в последний момент сумев придать своему голосу вопросительную интонацию.
   – Как ни удивительно, но вы правы, – заведующий архивом уже думал о чем-то своем. – Кстати, вот вам еще один штрих. Пока завхозяйством глотал воздух и лез в карман за таблетками, сотрудник пресс-отдела наклонился к нему и стал что-то успокоительно шептать. И удивительно, каким антигипертоническим эффектом обладают подобные разговоры – тот на глазах стал терять свой багрянец, а потом вовсе успокоился. Расстались почти друзьями.
   Я после узнал, что первой, проигравшей, фирме дали каким-то образом поучаствовать в проекте, так что ее доходы не слишком пострадали. В результате, видите, все обошлось. Неопытный талант получил шанс на творческую реализацию и одновременно возможность поучиться у крепкой посредственности, как готовить необходимую документацию. И затем довольно быстро убрал эту посредственность, так сказать, с дороги прогресса. Нет, – тут же поправился он, – талант улетел в запредельные выси, а посредственность осталась, где была, у типовой кормушки с шаблоном наготове. Такова, впрочем, заслуженная судьба всякой посредственности, не правда ли? Или почти всякой? – он вопросительно поглядел на Роберта.
   Роберт не очень понял, к чему относилась последняя фраза.
   – Пожалуй… – задумчиво протянул он. – Ведь Манулис построил только одно небольшое государственное здание. Наверняка та компания после этого не раз взяла свое. И сейчас, рискну предположить, весьма успешно работает на государственной ниве. Не собираюсь выведывать у вас, строительство посольства в какой стране намечается в будущем году, вы ведь, насколько я знаю, по-прежнему член министерской комиссии, теперь уже полноправный, но отважусь, с вашего позволения, на предсказание: все будет сделано по стандартному проекту, без экивоков. Особенно учитывая, в каком состоянии находится наш государственный бюджет.
   Заведующий архивом улыбнулся.
   – Конечно, вы правы. Посредственность не только непобедима, она еще и нужна. Завидовать ей не стоит, но и жалеть тоже незачем. Если она не претендует на большее, то ее место незыблемо. Зданий по типовым проектам все-таки большинство. Мы с вами не во дворцах обитаем. И бюджет почти всегда находится в плохом состоянии.
 //-- * * * --// 
   – Входите, входите, – Роберт только что постучал в дверь Главного. – Ну, как продвигаются ваши дела? Докладывайте, докладывайте.
   Роберт открыл блокнот на заранее отмеченной странице. Готовясь к посещению шефа, он законспектировал наиболее важные результаты и соображения на будущее, но сейчас вдруг понял, что написанное его почему-то не устраивает. И еще – что он никак не сможет объяснить это редактору.
   – М-мм, – видите ли… Ситуация неоднозначная.
   – Что вы имеете в виду? – редактор читал с экрана какую-то депешу. Или интересовался развитием футбольного матча.
   – С одной стороны, очевидно, что этот Каппо был действительно большой талант. То есть, не был, конечно… как бы это сказать… – Роберт слегка смешался, глотнул воздух и в поисках спасения заглянул-таки в блокнот.
   – Но одновременно это явно какой-то… эксцентрик, – проговорил он с некоторой ненавистью к самому себе пришедшее ему вчера в голову невообразимо пошлое, как он тут же заметил, слово. – И, скажем так, не особо блистал в сфере кабинетной политики, даже на самом элементарном уровне. Возможно, написал этот меморандум, чтобы досадить начальству. Может быть, вообще хотел уйти со скандалом, есть сведения, что ему уже делали намеки… Там, конечно, множество интересных заключений, по-видимому, для своего времени невероятных. Например, он считал, что распад Варшавского договора и выход Прибалтики из СССР – вопрос времени. Полагал, что после этого Россия станет чем-то вроде Бразилии или Индии, начнет постепенно сливаться с Европой, обосновывал это довольно подробно… И вместе с тем – разливанное море такого неприкрытого юношеского оптимизма, романтизма даже. Победа либеральной демократии в мировом масштабе, общесредиземноморский рынок, в перспективе – решение палестинской проблемы.
   Так что, он совсем не визионер. Хотя это как раз хорошо, иначе бы получилась совершенная бульварщина. И не гений, что тоже неплохо, нормальный живой человек, но, по-видимому, не ужился в Бонне с начальством, да и с коллегами тоже. Никто за него не вступился. По крайней мере, следов этого я не нашел. С другой стороны, конечно, это большая потеря для государства. В любом случае. Не надо было его так легко отпускать, почти выгонять: все-таки с фантазией человек, остроумный, образованный. Не так у нас много талантливых и изобретательных людей на государственной службе, чтобы ими разбрасываться. Может быть, стоило провести воспитательную беседу, перевести куда-нибудь, в другой отдел, на другой континент, что-то такое. Знаете, он теперь живет где-то в джунглях, даже с родителями на связь выходит раз в год по обещанию. Не знаю, впрочем, получится ли из этого какая-то бомба. Тем более… – Роберт хотел сказать про Манулиса, но главный не дал ему закончить.
   – Вы точно знаете, где он находится? – он оторвался от монитора и скорчил кисломолочную рожу. «Кажется, нашим забили гол».
   Роберт слово в слово повторил сказанное мадам Каппо.
   – А послушайте, – редактор щелкнул «мышью» и снова бросил взгляд на монитор, – ведь сейчас далеко не сезон. Билеты должны быть совсем недорогие. Мы это, наверно, даже потянем из обычных фондов. Может, вы слетаете туда денька на два-три? Паспорт у вас в порядке? Только если найдете в этой глуши «Ритц» – не ходите туда на ленч, обещаете?
 //-- * * * --// 
   Роберт решил не извещать Петера о своем приезде, хотя мадам Каппо дала ему электронный адрес заблудившегося на другом континенте бывшего отличника. «Еще удерет куда-нибудь, знаю я этих отшельников», – пришло в голову, и Роберт тут же себя выругал: «Сколько можно мыслить клишированными заготовками?!» – никаких отшельников он никогда знать не знал. «Как можно написать что-то путное, если думать по трафарету?»
   Но обращенный к себе самому упрек тоже был способом уйти от ответа, от размышления над вопросом: «Почему?» – и уже в самолете Роберт признался, что отчего-то побаивается предстоящей встречи. Именно встречи, а не самого Каппо – с многочисленных фотографий в родительском доме смотрел пухлый ясноглазый блондинчик. Лицо как лицо. Не было в нем ничего демонического или пустыннического – ни безумного взгляда, ни болезненной худобы. Мадам уверяла, что одному из изображений всего лишь несколько лет, не больше. Если так, то получалось, что жизненные превратности совершенно не отразились на лице оригинала. Хотя, возможно, это было обманчиво – фотографии тоже лгут. «Вот и узнаем».
   Столица бывшей колонии состояла из обширных двухъярусных кварталов, частью кирпичных, частью деревянных, раскинувшихся во все стороны беспорядочными беловатыми прямоугольниками. Фонари, частые вокруг государственных зданий, начинали редеть и прятаться за угол примерно через двести шагов. Впрочем, на улицах было чисто. «А почему ты решил, что здесь одна сплошная грязь?» – тут же взъелся на себя Роберт. В считанных, сгрудившихся в небольшую кучку многоэтажках помещались министерства, международные организации и офисы нескольких транснациональных компаний, которые явно не могли разгуляться вдоволь – «Кока-кола» и «Пепсико» лепились под одной крышей. Тем не менее, редактор оказался прав – среди этой панельной рощи гордо возвышался крепенький «Шератон» с застекленным полукруглым кафе. Цены в нем были вполне приемлемые – мы, чай, не в Европе. Первый рейс в южную провинцию был завтра, во второй половине дня.
   – Если проснетесь пораньше, – погуляйте, конечно, по городу, – сказал пожилой горбоносый портье, только слишком далеко не уходите – заблудитесь, а тут разные есть места. Но если проспите или вам недосуг, то даже не дурите, а езжайте сразу в аэропорт. Днем здесь жара да пустота, только устанете.
   Роберт не успел испугаться, наверно, потому, что обшивку воздушного грузовичка перекрасили лет пять-семь назад и снаружи она смотрелась не так плохо. В шуме и гаме посадки он ничего не успел разглядеть, а взлетели они на удивление быстро. Затем он завертел головой, но было уже поздно. Маленький грязный самолетик трясло, мотор пел прямо за правым ухом, верхушки деревьев тянулись совсем близко, то и дело проступая из нестройного зеленого тумана, разноцветные пассажиры перекрикивались на нескольких языках, а застежка на ремне безопасности куда-то запропастилась. «Ну и что с того? – тут же высмеял себя Роберт, – тоже мне: устройство для спасения при экстренном торможении». Спустя час с лишком покоритель джунглей безо всякого объявления – а была ли в нем работающая трансляция? – начал снижаться, сделал вираж и, все так же трясясь и грохоча, пошел на посадку. Треснутая асфальтовая полоса неожиданно выскочила под колеса, на ней были отчетливо видны битумные пятна. Пассажиры продолжали громко разговаривать. Неожиданно Роберт успокоился. Все было в порядке вещей. «Просто здесь другие правила. И другие стандарты. Можно даже не привыкать, все равно мне скоро назад».
   Первый же полицейский, которого Роберт увидел на выходе из приземистого и куцего здания аэровокзала, объяснил ему на вполне понятном французском, что справки о нужном лице он может навести прямо в местном управлении министерства внутренних дел, расположенном неподалеку, на въезде в городок – и за очень небольшую сумму. «Возьмите водителя – ехать здесь минут десять, не больше, но так будет лучше». На плоскую крышу обширного, многажды ремонтированного ангара стремительно валился тропический вечер, и Роберт решил не мешкать. Старая бетонка выглядела вполне прилично, и они без приключений добрались до места. Дежурный по участку ничему не удивился. К вящему изумлению Роберта, его деньги отправились в несгораемую кассу, возвышавшуюся за стойкой, а взамен он получил аккуратную квитанцию.
   – Приходите завтра утром, где-нибудь после десяти, когда начальство будет на месте. Доброй ночи.
   – Доброй ночи, – ответил Роберт, но тут дежурный вгляделся в заполненный бланк, пошевелил губами, а потом медленно проговорил: – Каппо… Петер? А, так это ведь мсье Пьер, Пьер Капо? – в этот момент Роберт сказал себе, что в жизни не мог представить себе такой неправдоподобнейшей, совершенно жюльверновской сцены и что встреть он подобный казус в перелистываемой книге, то тут же бы презрительно фыркнул и поставил ее обратно на полку.
   Наверно, не знай он, что обратный рейс будет завтра, а потом только еще через день, то все равно бы двинулся из участка на поиски ночлега, отложив грядущий визит до утра. Да что там – попросил бы совета насчет гостиницы у того же самого дежурного. Может, даже переночевал у него. Или его родственников – от простого заработка в таких местах никто не отказывается. Но сейчас это выглядело уже как отступление, как трусость, только Роберт по-прежнему не мог понять, какого именно рода.
 //-- * * * --// 
   – Чем обязан? – на Роберта смотрело знакомое по фотографиям лицо, немного обветрившееся, но узнаваемое и, в противоположность его ожиданиям, совсем не старое. «Конечно, – промелькнула мысль, – ведь ему еще далеко нет пятидесяти, да и климат здесь, похоже, не слишком дурён».
   – Добрый вечер, – осторожно проговорил он. – Извините за беспокойство, я вас долго не задержу. – он смешался, запнулся и совершенно по-дурацки продолжил: – Вы – господин Каппо? То есть, Капо… – и замолчал, пылая от сознания собственной тупости.
   – А, соотечественник, – неожиданно обрадовался Каппо. – Кто вас ко мне послал? Консул, что ли, бумажная душа? Проходите, проходите. Эй, Джульетта, у нас гости! – он обернулся вглубь темневшего двора и отступил, одновременно делая приглашающий жест. По-прежнему проклиная себя, Роберт вошел в дверной проем и тут же решился.
   – Вообще-то я приехал повидать вас… Специально, – добавил он, чтобы поставить все точки над «и». Пути к отступлению были уничтожены.
   – Меня? – Каппо был удивлен, но не слишком. – Входите, входите. Очень удачно, что вы зашли. У меня завтра выходной. Мы с моим помощником договорились – он на весь день подменит меня на биостанции, а я за это поработаю вместо него в воскресенье. У него родственник заболел в деревне, только что сообщили – надо навестить, а туда езды часа три. И без ночевки не обойтись – иначе обида страшная, тогда лучше даже не ездить. А зачем я вам?
   Они дошли до дома. У порога стояла смуглая тонкая женщина, лицо ее из-за темноты было трудно разглядеть.
   – Добрый вечер, – она едва заметно поклонилась. Роберт в ответ чересчур усердно согнул шею, застыл в неудобной позе, и показалось, что услышал легкий смешок. Он тут же распрямился и хотел глянуть ей в глаза, чтобы проверить, но не успел: женщина гибко повернулась и исчезла в дверном проеме.
   Каппо поправил какие-то стоявшие у порога инструменты.
   – Джульетта окончила французскую школу там, в столице, и отлично говорит, но настояла, чтобы я обучил ее нашему языку. И правильно сделала. Мой французский всегда был не ахти, и я бы себя чувствовал униженно или, как принято выражаться у нас на родине, закомплексованно, а какая умная женщина этого захочет? Тем более что у нее отменное произношение, совершенно, как сейчас модно говорить, аутентичное. Их гимназический учитель был старый анархо-синдикалист из Марселя, сосланный сюда еще до войны. Так и остался здесь навсегда, не уехал даже после объявления независимости, когда тут такое творилось… Но его никто не тронул. А я теперь говорю по-французски с местным акцентом и по-прежнему путаю грамматику, даже больше чем раньше. Всегда запинаюсь, когда начинаю говорить в прошедшем времени: помимо воли начинаю думать, где там imparfait, а где passe compose [12 - Несовершенное и совершенное прошедшее время (фр.).]. Простейшее правило и, главное, понятное, но прямо какой-то ступор наступает – наверно, дело в психологии. Понимать-то они меня понимают, но самому перед собой неудобно, знаете? А поправлять некому. Джульетта могла бы, но она слишком деликатна… – тут он заинтересованно посмотрел на Роберта. – Так, говорите, я вам нужен? Что-нибудь с родителями? Но мать бы тогда обязательно написала.
   – Видите ли… – Роберт не знал, как начать, – это дело совсем не личное, но… То есть, даже не знаю, как лучше… Я, понимаете ли, работаю в газете…
   – Да вы проходите, проходите, – вдруг заторопился Каппо, – давайте, давайте, очень вовремя, мы только сели за стол. Вы пробовали местную водку? Неужели? Много вам не предложу – вещь вредная, но чрезвычайно любопытная, в столице ее лучше не покупать, еще отравитесь, а у меня можно. Рекомендую: без добавок, натуральная и на чистой воде. Вы, что, прямо с самолета?
   В течение всего обеда Каппо не дал ему вставить ни единого слова.
   – Сразу видно, что вы здесь только два дня. А, даже меньше? Не собираетесь никого интервьюировать кроме меня? Премьер-министра там, главу экологической миссии от ООН, музыкантов из этой группы… Хотя они здесь теперь и не живут вовсе, все по фестивалям. Вы, что, не знаете, они ведь, кажется, какой-то диск получили, не то золотой, не то… Какой там еще есть? Платиновый – нет, кажется, все-таки золотой? Не знаю только, европейский или американский? Или это без разницы? Видите, как я отстал. Нет, я этой музыки, если честно, не понимаю. И Джульетта тоже. Хотя она совсем из другой части страны. У тех, горных, и диалект совсем непохожий. Ничего разобрать нельзя. Поэтому равнинные – а их в правительстве большинство, они как при получении независимости уселись во все кресла, так до сих пор не слезли – еще не решили, гордиться им международным успехом соотечественников или все-таки не стоит. Проблема, однако, немалая, тут тонкость требуется, и не смейтесь, пожалуйста, это очень серьезно.
   Когда будете запрашивать о встрече, имейте в виду, что решать дела за едой здесь считается неприличным. После обеда – пожалуйста, но за едой говорите о глупостях, хвалите дом, хозяина, обстановку… Нет, я не напрашиваюсь, но вы понимаете, что… Погоду, кстати, не обсуждайте – старое суеверие, они этого не любят, даже самые современные. Это почти как вторжение в личную жизнь.
   Водка была сладкая, горячая и крепкая. Постепенно Роберту стало казаться, что все происходящее с ним так же нереально, как катящиеся рыхлым сугробом под гору сюжетные глупости авантюрного романа позапрошлого века. Ужин в обществе удалившегося от цивилизации мудрого отшельника и его туземной красавицы, говорящей на нескольких европейских языках, легкая плетеная мебель, зажаренные кусочки неизвестных ему овощей. Представить, что теперь это находится меньше, чем в сутках езды… «Да, – вдруг сказал он себе, – а вот: да, это по-прежнему существует, но теперь находится всего лишь в сутках езды. Если, конечно, повезет с пересадкой. Так что нет никаких оснований делать вид, что ты живешь в смежной вселенной».
 //-- * * * --// 
   – Не скрою, вы меня заинтриговали, – Каппо потянулся в тростниковом кресле, стоявшем на веранде. – Все, это последняя, иначе вы завтра не встанете, в ней же все-таки не паршивые сорок градусов. Тогда Джульетта мне устроит страшную головомойку, и правильно сделает, поскольку у нас был уже такой неудачный опыт, а кто повторяет свои ошибки, при этом экспериментируя на здоровье ближнего, тот, сами понимаете…
   – Нет, не говорите, – Каппо увидел, как Роберт сделал жест, долженствовавший быть значительным, – давайте, я попробую угадать, – он ненадолго задумался. – Неужели вы по части охраны окружающей среды? Журналист, вы сказали? Может быть, готовите материал о «легких планеты» – сейчас это модно. Залезли в базу данных… Нет, это вряд ли. Меня почти ни в одной базе данных нет, слишком я мелкая сошка, да и вы бы написали мне поначалу, проверили… Сейчас, сейчас… А, я все понял. Не может быть! – он перегнулся через край стола, ухватил бутылку и налил только себе. – Вы историк, пишете диссертацию или еще какой пухлый талмуд по части международных отношений ушедшей эпохи, залезли в архив и нашли там несколько документов, к которым я много лет назад имел некоторое касательство.
   – Ну, – в еще несколько минут назад ясной голове Роберта теперь преизрядно шумело, – это вы скромничаете: «имел касательство».
   – А вот и нет. Именно: «имел касательство». Нет, нет, если вы ждете рассказа о том, что мне все это кто-то надиктовал, то разочарую вас… Кажется, это немного не стыкуется с моим предыдущим замечанием. Вы не находите? В любом случае, я над этим довольно много… Да нет, опять не то, что вы подумали. Размышлял, но не над своими опусами, а над одним довольно общим предметом. Из тех, которые должны занимать умы двадцатилетних, не обижайтесь, вам ведь наверно уже за тридцать? Нет еще? Все равно не обижайтесь. Так вот, я пришел к давно известному выводу, который, впрочем, логическому объяснению не поддается, а посему заявить о нем в нашем с вами так называемом цивилизованном мире, увы, нельзя. То есть можно, но бессмысленно. Или не услышат, или поморщатся, как при дурном запахе изо рта, вы уж извините меня за сравнение, я тут, как говорится, слегка огрубел – в любом случае, всерьез не воспримут. А вот здешние бы это сразу схватили…
   Итак, все просто, хотя интересно было бы вас послушать, вы все-таки – человек пишущий. Может быть, вы сами это знаете. Или не знаете. Так вот, никакой так называемый автор текста его реальным автором не является. Я имею в виду те тексты, которые подразумевают какое-либо творчество. Любая, с позволения сказать, выдумка, мысль приводит к совершенно непредсказуемому повороту событий, действий. Все эти литературные истории про то, как герой состязается с автором – полная правда. Только не вся. Автор ведь также состязается с собой – с оболочкой себя, с обычным человеком, своей ежедневной ипостасью. Потому что, если его охватывает вдохновение, то он собой быть перестает, теряет обыденность. Что там с его душой происходит, я не знаю, она ли куда вселяется или, наоборот, кто-то вселяется в тело автора? Все это, конечно, глупости, но любой текст, помимо конкретного якобы автора, я бы сказал даже, записывателя, он ведь просто записывает то, что ему говорится…
   О чем я? А, да, любой текст, кроме автора, принадлежит кому-то еще – соавтору, если хотите, причем соавтору главному, который важней нашего записывателя, настоящему сочинителю. Хотите, назовите эту субстанцию богом… Или, наоборот, если принять, что любой текст, независимо от своего генезиса, ничьей собственностью быть не может и принадлежит всем и вся, то назовите этих «всех» человечеством. А, вы киваете, я вижу.
   Было совершенно темно.
   – Поэтому какое здесь может быть авторство? Так, записал пришедшие в голову мысли. А кто их мне продиктовал, это уж увольте…
   – Но почему?.. Ведь можно было… – Роберт физически чувствовал, как тяжело ему поворачивать язык. Как будто выжимал на тренажере почти неподъемный вес. Никогда не мог представить, что от речи может даже заболеть голова.
   – Вы знаете, я всегда ненавидел мою работу. Нет, неправильно, не только работу – я ненавидел окружающий мир. Целиком. Вот так, вам тяжело поверить. Нет, я не мизантроп, точнее сказать, уже не мизантроп. А был, был… Все как в учебнике психоанализа: рос слабым одиноким мальчиком. Читал много. Футбол не любил, представляете? А мои родители – вы их видели? – папа служил, между прочим, по ведомству народного просвещения, можете себе вообразить. Нет, не учителем, он всю жизнь проработал инспектором – смотрел, как учат другие. Так вот, отец с матерью упрямо делали из меня образец своих мечтаний, хм, я не уверен, можно ли сказать: «образец мечтаний»?.. Видите, до чего оторвался.
   – Можно, – неожиданно легко ответил Роберт.
   – А, замечательно, все-таки пластичный у нас язык, правда? Да, так и толкали они меня, что есть силы, понукали, песочили, даже частных учителей нанимали. И все для того, чтобы из меня вышел приличный чиновник, желательно повыше рангом, знаете, с гарантированной пенсией к шестидесяти и бесплатным медицинским обслуживанием. Кстати, как там, в парламенте, прошел этот закон о предельных страховых взносах? Ну что вы, все-таки интернет дошел и в джунгли, мы здесь вовсе от мира не оторваны, это мир от нас отделиться пытается. В городе целых шесть терминалов: на нашей биостанции, в полиции, затем у губернатора, ах, надо бы наоборот: сначала назвать губернатора, а то это против субординации. Еще два частных дома со спутниковыми антеннами и одно кафе, там лепешки еще пекут на камнях, если успеете, я вас завтра обязательно…
   Каппо замолчал.
   – Где мы остановились? Да, я честно все выполнял, такой пай-сынулечка, сладкий мальчик-тюша: прилично учился, подал документы на дипломатический, писал диплом по войне за испанское наследство, да-да, до сих пор не могу видеть напечатанными имена Болингброка и Мальборо, хотя лично против них… О чем я?.. Ага, закончил факультет хорошо, отличие, хор мальчиков поет национальный гимн, декан пожимает руку, «верю, что вы в дальнейшем в полной мере проявите», даже какое-то там было призовое место, диплом с серебряной окантовкой, ага, значит, я был вторым в выпуске, да. А это, скажу я вам… Французский меня и подвел, не то бы… И в итоге после окончания прошел по конкурсу в боннское посольство. Была там открытая вакансия, скромная, но иначе нельзя – не положено. Правила для всех одни. Взяли сразу. Не знаю, впрочем, были ли там еще кандидаты. Возможно, что туда только молодых идиотов и можно было затащить.
   Скучнейшая германская жизнь, прости господи – и ведь отлучиться никуда нельзя, почти как в армии. Дежурство, проверка, дежурство, проверка – и почти круглый день под надзором. Я все это немедленно заподозрил, но мама была так счастлива, что я решил потерпеть. К тому моменту я уже понял, как меня от сего дипломатического антуража тошнит, но силы вырваться, убежать, не было. Слабенек, конечно, оказался, а откуда силам-то взяться, спрашивается? Но быстро выяснилось, что посольская жизнь даже хуже учебы, ну, я вам уже обрисовал.
   И начало у меня в груди формироваться что-то плотное, угловатое, кажется даже, с острием. Терпел я в общей сложности года два, нет, несколько меньше. Особенно неприятной личностью был посол – важный, как жертвенный баран, осторожный до трусливости. И я быстро понял, что такие, как он, есть идеал дипломата. Что его уважают не только свои, но и многочисленные чужие – американцы и советские, немцы и китайцы – именно за то, что у него нет ни одной собственной мысли, что он никогда не скажет ничего определенного, не получив подробных указаний из министерства, желательно в письменном виде. Такая сушка в смокинге. Пузырек, нет – пузырище! Он меня, тоже, кажется, не особенно жаловал. Аккуратности ему не хватало в моих отчетах, видите ли. А я, между прочим, даже подумывал о самоубийстве, да, представьте себе. И никаким юношеским бредом это не пахло, мне уже было почти двадцать пять, между прочим. Как вам сейчас.
   И тут спускают мне эту разнарядку. Никаких призывных труб, сигнальных огней, не нужно идти в полный рост под пулеметы – гораздо проще. Внутрипосольское распоряжение: найти участок такого-то размера, прицениться и доложить по инстанциям. Кажется, даже и не самому послу, а кому-то из секретарей. И вот как сейчас помню, везет меня агент, а эти людишки, работающие с недвижимостью, сами знаете, жуки редкостные, продажные такие твари, даже в Германии, вы не поверите, так вот, везет он меня, и я вдруг чувствую, не могу вам даже рассказать, какая у меня на душе была мерзость: все эти дипломаты, все эти игры… Все эти деньги, которые столичные бюрократы уже давно оприходовали… Так я их возненавидел, что вдруг вообразил, что они исчезли – до единого. И затем стал рассуждать сам с собой, а можно ли что-нибудь сделать, чтобы им всем насолить – и покрепче. Не просто устроить скандал, а чего посерьезнее. Но без уголовщины, сами понимаете – я-то уже ничего не боялся, а вот родители… Каковая мысль стала меня неотвязно преследовать.
   Сначала я, конечно, трусил, возводил стены, придумывал какие-то глупости, чтобы эту идею отбросить, отбиться от нее. Боялся, как бы не залететь, точнее – не вылететь. А потом понял, что вот он, момент истины – сейчас или никогда. Вы спросите о родителях? Ну, я же вам сказал, позорить я их не собирался. Ни работать на русских, ни торговать наркотиками из посольского секретариата. Но вообще, знаете, мне их было не жалко. Сейчас – да, жалко. А тогда я действовал в каком-то совершеннейшем эгоистическом ослеплении, словно безумный влюбленный. И все время у меня в голове вертелось: «Чтоб они провалились, исчезли». Исчезли? И вдруг я понял, что весь этот Бонн, эта случайность, ошибка истории, стоит на одном-единственном допущении, которое сонму дураков вокруг меня кажется вечным, а почему? И вот таким образом я придумал свою идею, нет уж, позвольте, ИДЕЮ, – повторяя это слово, Каппо приподнялся на локтях, – а потом текст первого донесения, точнее, докладной. И после этого, поверите ли, уснул совершенно спокойно. Впервые за достаточно долгое время. А, проснувшись, тут же вспомнил его до последнего слова. Как надпись на постаменте Мемориала Революции. Я ведь порешил не записывать ничего, потому что, если это по-настоящему, то я с утра все вспомню, а не вспомню – значит, и вспоминать нечего. Ох, как они тогда забегали.
   Лица Каппо было не видно, но Роберт слышал, как он улыбается.
   – А потом, когда телега поехала, терять стало нечего. Ну, я и развернулся на все сто, и меня, конечно, понесло. Такая в голове возникала невероятица, только успевай заносить на бумагу. Я потом оттуда ничего и не вычеркнул, что не делает мне чести. Не было, понимаете, профессиональной редакторской закваски, смотрел в восторге на свои каракули и думал: «Ну, какой же я умница!» А может, и правильно сделал – вы слышали о том, что совершенных текстов нет? Ну, кроме коротких стихотворений самых великих поэтов, а из остальных книг всегда можно что-нибудь вычеркнуть или, наоборот, туда вписать. Поэтому сколько над текстом не работай, он всегда останется незаконченным. Самое главное – вовремя прекратить правку, чтобы не выдать на-гора полуфабрикат, но и не увязнуть в переделках.
   Я тогда этого не знал – отбарабанил по клавиатуре, сохранил файл, перечитал, пришел в радостное исступление, распечатал и послал по всем мыслимым официальным адресам. Наверно, даже перебрал слегка с прогнозами, то есть не «наверно» – наверняка. Порасписал про мир во всем мире, совсем как Махатма Ганди, но со ссылочками, обоснованиями и цитатами, чтобы им пришлось это рассматривать по всем установленным канонам. Ну и что, сей опус до сих пор можно читать? Я себе даже копии не оставил: был, что называется, в упоении от одержанной победы и не нуждался в ее вещественных подтверждениях. Так вы не смеялись? Потешьте мое самолюбие. Нет, я не шучу. Если честно, то ничего более вдохновенного мне сочинить не удалось. И не хотелось. Наверно потому, что никто больше меня не загонял в угол – я научился предвидеть подобные ситуации и с успехом их избегаю уже двадцать лет. И жизнью своей доволен. Даже вполне.
   – Знаете, – добавил он после некоторой паузы, – я уже давно об этом не вспоминал, а вот сейчас, пересказав вам, испытываю особое удовольствие и гордость за себя, храброго малолеточку. И ведь сработало, на сто пятьдесят процентов, не меньше. Даже уволить меня не смогли, не к чему было придраться. Писал им прошение об отставке, все честь по чести. Правда мама моя, – тут он хмыкнул, – поверила каждой моей закорючке. Решила, что ее сын – политический гений. Я-то обо всем забыл и спокойно работал в школе, преподавал историю в младших классах, а тут началось: Горбачев, новое мышление, свободные выборы.
   И начала она мне понемногу намекать, что надо подавать прошение о пересмотре дела, триумфально возвращаться на службу, даже начала предпринимать некие действия, заводить интриги. Пришлось, – он, перед кем-то извиняясь, развел руками, – бежать. Вот так. Из угла на волю. Так и не довелось мне больше испытать творческих мучений. Но это был, – и Каппо поднялся со стула, – исключительно удачный побег. Вы видели мою Джульетту? Не хочу хвастать, да и моей собственностью она не является, скорее, я при ней состою, но такие женщины оправдывают наше существование на земле, наши глупые мужские игрушечки, бег наперегонки и танцы вокруг костра, включая всю эту чертову дипломатию, будь она неладна.
 //-- * * * --// 
   Дорогу в аэропорт Роберт помнил плохо. Песок, туман, упрямо изогнутая колючая растительность сменились картографической отчетливостью спинки автобусного кресла. Голова почему-то не болела, а неутомимо следовала за сложным узором на потрескавшемся кожзаменителе эпохи позднего социализма. «Какая-то ясная пустота», – сказал он сам себе, отнюдь не зная, что под этими словами надобно понимать. Снова под колесами самолета оказалась неровная грунтовая полоса, потом асфальт – правда, на взлете почему-то трясло меньше, чем при посадке. Расхлябанный русский самолетик тридцатилетней давности опять тащился над непроницаемыми джунглями, кока-кола в пластиковом стаканчике немного дрожала и пенилась во рту.
   Вдруг лес резко исчез, они пошли на снижение. Столичный аэропорт казался настоящим возвращением к цивилизации: диспетчерская башня с антеннами, ровные размеченные дорожки и переходы, цепочка магазинов, самолеты европейских и американских компаний, стюардессы в разноцветных формах. Роберт бесцельно гулял по терминалу, подобрал позавчерашнюю «Интернэшнл геральд трибьюн», но читать почему-то не смог и автоматически развернул страницу спортивной статистики. Неожиданно ему в голову пришла совершенно очевидная мысль и, мельком поглядев на расписание, он почти бегом бросился к билетным кассам.
   Межконтинентальный рейс был заполнен лишь наполовину. «Не сезон», – подумал Роберт. Ему очень хотелось растянуться на соседнем сиденье, но через пустое кресло от него тоже устроился пассажир, аккуратно одетый немолодой европеец, читавший книгу, на обложке которой ровными парами блестели умлауты. Немец тут же поймал его взгляд.
   – Пожалуйста, пожалуйста. Вы меня нисколько не стесните.
   Почему-то Роберту было даже тяжело открыть рот, он благодарно кивнул, скорчился на креслах и с головой зарылся в плед. Проснулся, с удовольствием вытянул ноги, протер глаза, пригладил волосы и поглядел на часы – они были уже совсем недалеко от Франкфурта. Разносили завтрак.
   – А таможенная декларация вам нужна? – немец был сама любезность. – Вы ведь американец?
   – Нет, – Роберту по-прежнему не хотелось разговаривать, но теперь отмалчиваться было неудобно. Он представился.
   – О, очень рад, – немец неожиданно расцвел. – Я к вашей стране испытываю особенные чувства.
   Такого Роберт слышал предостаточно. Сейчас скажет про кипарисы на центральной набережной, про оперный театр…
   – Вы не поверите, как-то раз я попал в сложную ситуацию… – казалось, немец не знал, стоит ли продолжать. «Что поделать, будем слушать». Тот продолжал молчать, и, казалось, о чем-то спрашивал, но вовсе не случайного соседа по самолету. Впрочем, мысль об этом пришла Роберту несколько позже. А тогда ему больше всего хотелось, что называется, отстреляться. «Чего это они все обязательно хотят мне что-нибудь рассказать?»
   – Да, да, – Роберт сделал заинтересованное лицо.
   – Это было около двадцати лет назад, нет, чуть раньше. – «Вот-вот, mein lieber Herr [13 - Здесь: мой дорогой друг (нем.).] только этого и ждал». – Я, молодой человек, тогда разводился, – продолжал сосед, тщательно посыпая мелкой солью желтоватый огрызок цыплячьей тушки. – Вы не женаты? И не торопитесь. Разводов без свадеб обычно не бывает. Правда теперь всякое случается. Нынешние законы, знаете… Могут и так признать. Так вот, все двигается как обычно. Денежные затруднения, дрязги по мелочам, гонорары адвокатам, прочие непременные сложности. Дела мои шли плоховато – да, это важно упомянуть: я владею небольшой компанией. И вот судья тянет, вы ведь осведомлены о скорости германского судопроизводства? Нет? Ну, можете поверить мне на слово. Все мои фонды заморожены, притока средств никаких, кажется – конец.
   Я уже приготовился увольнять двух-трех людей, которые работали со мной почти всю жизнь, фирму-то еще мой отец основал, сразу после войны… Ну а потом самому прямая дорога в тот же муниципальный суд, но уже в финансовую секцию – объявлять о банкротстве. И подавать на пособие по безработице. Если не хуже. Долгов-то накопилось достаточно, я ведь не сразу понял, какова ситуация, не предпринял вовремя некоторых совершенно необходимых действий, запустил все, если честно… Депрессия была, наверно, вот и плоховато отреагировал на меняющиеся обстоятельства жизни, так сказать.
   И тут мы неожиданно получили отменный заказ, который обеспечил нам стабильный доход на несколько месяцев работы. А потом все пошло как-то легче, в общем, мы выправились. Так вот… – цыплячья грудка была методично разрезана крест-накрест. «Можно ли отличить представителей разных наций по тому, как они едят?» – мелькнуло в голове у Роберта. – …Этот самый заказ был от вас.
   – От какой-то нашей компании? – не то чтобы Роберту это было важно, но он просто ничего не понял.
   – Нет, нет, – от вашего правительства. Видите ли, мы – строительная фирма, – он профессионально извлек визитку и протянул ее Роберту, – и расположены в пригороде Кёльна. Кёльн-то после войны был разрушен подчистую, развалина на развалине. Моему батюшке необычайно повезло, да и нам всем заодно: не смог снять квартиру в центре города, дорого было. Мать еще любила вспоминать, как неделями пилила его, недотёпу. А в итоге мы оказались на окраине, почти в деревне, и уцелели во время бомбардировки. Тогда много людей погибло. Его и призвали поздно – возраст. Опять повезло, хотя говорил, что раз пять должны были убить – и наши, и союзники. А в конце войны попал к англичанам, потому и вернулся так быстро. И сразу – за дело. Начинал скромно, всё своими руками, но в итоге отвоевал себе, что называется, некоторый сегмент рынка.
   Наша главная специализация – отделка помещений, можно сказать, строительный дизайн, мы и шкафы делаем встроенные, и двери, и отдельные детали, если нужно – перила на лестнице, даже дверные ручки… Но это не типовые проекты, тут нам по стоимости услуг с большими фирмами не потягаться, у них расценки заметно дешевле. Наоборот, мы работаем с индивидуальными заказчиками, это могут быть богатые люди, компании средней руки, решившие построить новую штаб-квартиру, ну, вы понимаете…
   Роберт кивнул. «Это будет очень, очень смешно», – еще успел подумать он.
   – Так вот, – немец вытер губы салфеткой, сложил ее вчетверо и закрыл пластиковую коробку с мусором, – нас спас заказ на отделку вашего нового посольства. Это ведь тогда было в Бонне, совсем неподалеку. Честно скажу, я уж не знал, что подумать… Дело, конечно, прошлое, но его, скажу вам честно, строили с заметными излишествами. Не подумайте, с нашей стороны никаких, – он поискал нужное слово, – никаких трюков не было, просто сам заказ представлял, как бы это сказать, весьма обширный фронт работ. Я поначалу даже не верил, что нам так повезло.
   – Подумать только, – Роберт, словно в дурном детективном фильме, изо всех сил наморщил лоб, изображая напряженную работу мысли, – значит, это было еще до падения Стены?
   Немец утвердительно высморкался в своевременно вынутый носовой платок.
   – Конечно.
   – Ну, значит, все пошло прахом, – Роберт сделал извиняющуюся гримасу. – Нет, я не имею в виду вас. Получается, наши бюрократы угрохали кучу денег, а теперь там даже посольства никакого нет. Все впустую.
   – О, нет-нет! – сосед даже не заметил стюарда, подошедшего за подносом. – Я об этом слышал, да и газеты писали. То есть, насчет денег я не знаю, но само здание теперь находится на балансе муниципалитета, там какой-то культурный центр, что ли, это довольно известное в городе место. Вы, кстати, в Бонн не собираетесь?
   – Могу заехать. – «И почему это я все время всем лгу – неужели в этом суть журналистской профессии?»
   – Хотите, дам вам адрес? Помню наизусть с тех самых пор, вот ведь причудливо устроен наш мозг, вы не находите? Если концерта нет, то вход свободный. Рекомендую посетить – не из-за нас, конечно. Мы делали что просили. Хотя там пришлось кое над чем помозговать. Само здание весьма любопытно. Ведь знаете, его проектировал какой-то известный архитектор.
   – Вот как? – безразлично откликнулся Роберт и тут же протянул визитную карточку, которую по-прежнему держал в руках. Немец вынул из нагрудного кармана сувенирную авторучку и четким почерком вывел адрес на обратной стороне глянцевого четырехугольника.
 //-- * * * --// 
   Поезда в Германии ходят строго по расписанию, а наиболее удобные для пересадок маршруты отправляются с соседних платформ, времени никто не теряет. Об этом глупо напоминать, но почему-то все равно смотришь на часы и проверяешь: а вдруг опоздает, и удовлетворенно усмехаешься, когда одновременно с последним кругом секундной стрелки в окне неумолимо показывается чистенькая станция. Боннский вокзал давно не обновляли. «Сделают через несколько десятилетий, к какой-нибудь годовщине переезда столицы, – подумалось Роберту, – тогда и музей построят, и экскурсии станут водить по местам дипломатических схваток времен Холодной войны. Действительно, кто бы мог подумать, что будет “боннский период” истории Германии? А теперь трудно вообразить, что он действительно был, этот боннский период».
   Роберт почему-то хотел прийти к зданию посольства пешком. По висевшей перед вокзалом схеме ближайших кварталов установить его местоположение не удалось. Пришлось тут же в газетном киоске купить подробную карту города. Развернув ее на ветру и изрядно помяв, Роберт долго не мог найти нужную улицу в обозначенном квадрате, но в конце концов определился с направлением. Идти оказалось не больше пятнадцати минут. Был полдень, и осеннее солнце торопилось проскочить между неподатливыми блеклыми тучами.
   Бывшее посольство находилось на углу небольшой площади в новом районе. Четырехэтажные жилые дома постепенно наползали на утратившую свое предназначение дипломатическую цитадель. Вход в здание был с боковой улицы. Почему-то Роберт забыл сделать то, что собирался – подойти помедленнее, оглядеться, может быть, даже выполнить полный круг. «Почета?» Над радикально загнутым козырьком крыльца красовались явно более позднего происхождения, еще немного блестящие и чуть стилизованные под готику буквы, складывавшиеся в неумолимо слитное «Das Beethovenkindermusikzentrum» [14 - «Детский музыкальный центр имени Бетховена» (нем.).]. «Конечно, Бетховен – кто же еще? Композитор – Бетховен, художник – Пикассо, скульптор – Микеланджело. Правильный ответ – призовая игра». Роберт взялся за ажурную ручку двери и вспомнил соседа по самолету.
   Слабо освещенное фойе пустовало. «Конечно, сейчас же они еще в школе. Все должно начинаться ближе к вечеру». Действительно, внутреннее убранство здания было более чем оригинально. В нерешительности Роберт сделал шаг, другой. Да, неплохо сохранилось, хотя… «Однако, признаемся, немного старомодно это теперь выглядит. Но все равно любопытно».
   Из-за стеклянной двери выглянула сухощавая женщина неопределенного возраста и что-то спросила по-немецки. «I am just a visitor» [15 - Я просто посетитель (англ.).], – пробормотал Роберт. Она тут же перешла на английский. «Вы хотите увидеть главный зал? Концертов до пятницы не будет». «Да, но… – смешался Роберт и не нашел ничего лучше обычного извинения неудачливого туриста, – я ехал…» «Ну, только если на пять минут, – мгновенно смилостивилась женщина – а откуда вы?»
   Тут он заметил, что она попросту не пользуется косметикой, а так ей не больше тридцати пяти. Или даже тридцати. Он назвался. Ее лицо задвигалось. «Ах…» – и она сразу же сказала про Национальную оперу Республики. Роберт ждал, что последуют кипарисы, но нет – она начала вспоминать «Макбета» Верди, которого слушала у них в столице четыре года назад, когда была в отпуске. Ставил знаменитый заезжий дирижер, кажется, русский. Не слишком разбиравшийся в музыке Роберт смущенно поддакивал и еле поспевал за своей проводницей, оказавшейся весьма резвой. Перила лестницы сдержанно волновались у него под рукой.
   – Вот мы и пришли, – женщина распахнула дверь. Роберт почему-то ожидал, что зал будет заметно больше, хотя с какой стати? Она включила свет и тут же его выключила: – Дневной свет все-таки лучше, вы не находите?
   В сводчатом потолке неровными треугольниками белели окна, за сценой скрещивались какие-то трубки или балки, стулья для зрителей изящно шаркали изогнутыми ножками цвета «металлик».
   – Да, любопытно… – Роберт решил говорить как можно меньше. Но потом понял, что выглядит невежей, и все-таки выдавил: – Весьма, весьма оригинально, ведь это недавняя постройка, правда? Тут наверно специально прорабатывали акустику?..
   – А вот и нет, – почему-то обрадовалась женщина. Это вообще правительственное здание! – и победно посмотрела на него.
   Роберт издал нейтрально-удивленное восклицание, хотя для довершения издевательства над собой, любимым, его так и подмывало патетически воскликнуть: «Не может быть!»
   – Да-да, представьте себе, нечего сказать, хороши слуги народа. Чего здесь только не понастроили в столичное время. Но акустика хорошая, не то слово – здесь вы правы. Только как это получилось – ума не приложу. Это же никому было не нужно, а такие вещи необходимо специально проектировать, вы понимаете? Тут вообще интересная история. После того, как стало ясно, что столица – тю-тю, в Берлин, цены сразу упали, все избавлялись от недвижимости, всучивали ее за бесценок, даже дарили федеральному правительству В итоге у них на балансе образовалась куча мала. Они терпели-терпели, а потом стали распределять, так сказать, излишки. Сразу слетелось множество стервятников. Им только дай… Я уверена, вы считаете, что в Германии все неподкупные, но мы-то знаем наших красавцев. Тут, правда, им не выгорело. Наш директор, покойный герр Маркусен, – она сделала почтительную паузу, – один раз выступал здесь с концертом на каком-то приеме и знал, что в этом зале поразительная акустика. Он тут же развернул кампанию за передачу здания в ведение муниципалитета и открытие нашего центра. В правительстве долго сопротивлялись, они наверняка заранее обещали кому-то из своих, но потом герр директор договорился с мэрией и они решили, что легче будет от него отвязаться. И вот мы здесь уже двенадцатый год. У нас даже выступал кое-кто из известных музыкантов. Да, зал совсем небольшой, но, знаете, мы несколько раз в год проводим благотворительные концерты в пользу школы, по предварительной подписке. Многие соглашаются… Все-таки Бетховен здесь родился и вырос, вот мы этим и пользуемся. Вы уже были в музее? Ах, так ведь там сегодня выходной, – в ее голосе сквозило взаправдашнее сожаление.
   «Вот-те на, – подумал Роберт, – а я и не знал. Решил, так просто назвали свой центр, пошляки несчастные… И как она щебечет. Я-то полагал, что немки всегда молчаливы. Интересно, на каком основании? Что еще я о них “знал”? Скучны, да, неинтересны. Маршируют строем. Всегда. Мускулисты и поджары. Любовью занимаются молча. Очень хорошо, не хуже остальных моих познаний. Зачет».
   – Спасибо большое, – он повернулся к ней. – А вы здесь давно работаете?
   – О, уже почти десять лет, – пришла сразу после консерватории. Знаете, – она пропустила его вперед, закрывая дверь в зал, – кто-то ведь должен учить детей музыке, не всем выступать в…
   – Карнеги-холле, – подсказал он и тут же об этом пожалел.
   – Все так говорят, – она засмеялась, – но есть еще множество замечательных залов. Я, например, очень люблю Концертгебау в Амстердаме. Вы там когда-нибудь были? А «Карнеги»… Это все равно, что в ответ на слово «физика» выпалить: «Эйнштейн», – а в ответ на «Эйнштейн» обязательно сказать: «Относительность».
   – Вы изучали физику? – «Ну отчего я говорю одну глупость за другой?»
   – Нет, у меня муж физик. И всегда, когда мы с кем-нибудь знакомимся и начинается разговор о его профессии, то сразу же слышно «Эйнштейн» и «относительность». Мы с ним даже пари заключаем, на какой минуте разговора это произойдет – первой или второй?
   Они вернулись в фойе. Отчего-то Роберту стало грустно, но он изо всех сил не хотел бы ей этого показать.
   – Vielen Dank [16 - Большое спасибо (нем.).], – он поклонился. Она удивилась, но ответила. И, кажется, немного улыбнулась. Все равно получилось церемонно до идиотизма. «Мы ведем себя с другими так, как мы полагаем, им пристало. Мы думаем, что знаем, как они ведут себя, когда нас нет. Делаем то, что им должно, по нашему мнению, понравиться, – додумывал он уже на улице. – Я вел себя сухо и чопорно, как немец, воображенный мной немец. Но сух-то и неинтересен был я сам. И что я о них вообще знаю? Что я знаю о Германии – да бог ты мой, при чем здесь Германия?»
   Походно размахивая руками, он свернул раз, другой, потом остановился и огляделся. Местность, естественно, была незнакомая, и не походила на дорогу к вокзалу. «Почему я не пошел обратно?» Карта по-прежнему оттопыривала карман пальто. «Ладно, разберемся». Далеко забрести он не мог – прошло минут пять, если не меньше.
   «Ну и чего я, спрашивается, добился? Хороша сенсация. Никакой статьи из этого, конечно… А времени сколько угрохал… – он остановился. – Нет, давай начистоту. Ты ведь только что за одну секунду убедил себя, что вся эта катавасия случилась с тобой ради давешней сухощавой немки и полностью, подчеркиваю, – он вздохнул, – полностью в это поверил. Даже нарисовал в своем воображении некоторые привлекательные картины, не будем и этого скрывать. А она – спустя две минуты – оказалась замужем. За физиком. Человеком почтенной, в отличие от твоей, профессии. Делающим что-то, а не описывающим то, что сделали другие. И ты обиделся непонятно на кого. На жизнь? Глупо. На себя? Бессмысленно. И все равно обидно, даже если уговорить себя, что обижаться не на кого и незачем».
   Роберт попытался сосредоточиться, а потом развернулся и уверенно зашагал назад. Посольство оказалось за ближайшим углом. К нему уже тянулась маленькая стайка детишек с музыкальными футлярами в руках. Первый из них прыгнул сразу через две ступеньки и изо всех сил толкнул дверь. Она раскрылась медленно и беззвучно. В светящийся проем бросились остальные. Неожиданно для себя Роберт им страшно позавидовал. «Вот еще чего не хватало». Ему захотелось навсегда распрощаться с этой историей, он резко повернулся к зданию спиной и посмотрел на часы. Так, времени достаточно.
   До отхода франкфуртского экспресса оставалось почти полтора часа. Можно было не спешить, а спокойно съесть бутерброд и запить его чашечкой кофе. По дороге, или лучше даже рядом с вокзалом. «В Германии всегда кормят сытно, а иногда даже вкусно… Может быть, когда я перестану повторять чужие глупости, а начну говорить от себя, то результат будет выглядеть несколько приличнее. Только вот со статьей действительно придется что-то придумать. Или, наоборот, ничего не надо придумывать?.. Ладно, посмотрим. Говорить от себя – неплохая идея…»
   Ветер немного усилился. Квадраты пешеходной дорожки были ровно расчерчены, но указатели – он только теперь это заметил – отсутствовали. Вот тебе и Германия. «Или они с утра сняли старые знаки, а повесят новые только к вечеру? Тогда мне повезло. Снова».
   На каждом пересечении асфальтовых тропинок Роберт останавливался и вертел головой во все стороны. Он поспорил с собой, что сумеет найти дорогу к вокзалу без помощи карты. «Главное – не подсматривать». Почему-то ему казалось, что если это удастся, то с ним обязательно произойдет какая-нибудь необыкновенная неожиданность. В самом скором времени.
   Где-то далеко играла музыка.
   2007


   Клятва над пропастью

   Никто в семье не расспрашивал Ивана Порфирьевича о его прошлом. Точнее, его никто вообще ни о чём не расспрашивал. А если ещё точнее, никто с ним и не говорил с тех пор как лет десять назад умерла его жена Елизавета Михеевна, бабушка Лиза. Впрочем, и общение с ней, сколько помнила их дочь Елена, ставшая ныне уже и Еленой Ивановной, и бабушкой, у отца было одностороннее. Вроде бы он её слушал, и даже внимательно, но почти не отвечал. Кивал иногда, едва заметно наклоняя подбородок, а чаще резко дёргал головой слева направо, как черту проводил. Но это как раз Елена Ивановна могла объяснить: тюрьма очень даже приучает к молчаливости. Особенно одиночная камера.
   Елена Ивановна хорошо помнила, как отца выпустили: за несколько месяцев перед этим его под спецконвоем этапировали в Москву, и они долго не знали, что с ним. Письма возвращались пачками – «адресат выбыл». Сделали официальный запрос как положено, через отделение милиции – тоже без толку. Но потом всё разъяснилось самым наилучшим образом: пришёл нарочный со служебной телеграммой, сверил паспорт, заставил расписаться, у матери дрожали руки, она прочла, упала на стул, заставила Елену перечитать. И ещё раз, и ещё.
   Поэтому они его встречали не на вокзале, а где-то на южной окраине начинавшего расползаться города, у окаймлённого колючей проволокой серого забора с неприметной стальной дверью чуть ниже человеческого роста. Даже взяли такси – случай был особенный, да и автобусом не добраться. Дорога отходила от одного из новых, залитых солнцем проспектов, крутилась, петляла, становилась всё хуже и превратилась в грунтовую, в ямах и застоявшихся лужах, а в конце спустилась в овраг, выскочила на усеянный строительным мусором пустырь, вдруг расширилась до площадки размером в половину хоккейной коробки и упёрлась в тот самый забор. Недоумевая, они вышли из машины и отнюдь не сразу разглядели перед собой тусклый цельнометаллический прямоугольник без замочной скважины, над которым висела доска с надписью «Пост № 4». Никакой охраны снаружи не было.
   Дверь открылась, и из-за забора вышел Иван Порфирьевич. Чёрное драповое пальто, чемодан с застёжками, фетровая шляпа. За тринадцать с половиной лет он не так уж сильно изменился, разве что рот и глаза охватили снопы морщинок, но взгляд был всё тот же – холодный и проницательный. Елена не видела стоявшую рядом мать, но почувствовала, как та едва не рванулась навстречу мужу, но отчего-то смутилась и замерла. Неожиданно загудели и тут же стихли моторы – в небольшом отдалении остановились две крупные послевоенные легковушки. Неторопливо хлопнули двери, и вскоре рядом с ними оказалось человека четыре, все крепкие старики с более жирными, чем у Ивана Порфирьевича, затылками и набрякшими мешками под холодно-внимательными глазами. Костюмы на них сидели плотно и даже кое-где оттопыривались. Старики выстроились гуськом, и первый из них, по виду главный – Елена тут же прозвала его комиссаром первого ранга – неспешно двинулся вперёд, молча протопал мимо отступившей в сторону матери и столь же сосредоточенно открыл объятия.
   – Здоров будь, Порфирьич!
   – И ты не болей, Семён Карпович!
   Скрипнула накрахмаленная сорочка, они обнялись, совсем ненадолго, и тут же отступили друг от друга. Оценивающе посмотрели – искоса, не в глаза. Подошли остальные старики, и ритуал повторился. Последний из них оглянулся и, кажется, только сейчас увидел Елизавету Михеевну с дочерью. Немного подумал, а потом приподнял шляпу, почти такую же, как у отца, и поклонился им, едва-едва. Мать подумала и ответила ему, Елена тоже подумала и тоже ответила.
   – Ну что ж, идите, встречайте своего героя! – сказал главный старик и галантным жестом пригласил Елизавету Михеевну. Мать сделала неуверенный шаг, затем ещё один, ещё и неожиданно со всего маху уцепилась за шею Ивана Порфирьевича. Он почему-то снял шляпу. Так и стоял, мать висела на нём, в одной его руке болтался чемодан, в другой замерла шляпа. Потом чемодан выпал, и отец обнял мать. Всё это происходило в абсолютном молчании.
   Елена не раз бывала на фестивальных киносеансах (билеты распределяли в учебной части, за отличную успеваемость), потом они с приятелями, один из которых спустя совсем немного времени стал её мужем, часто гуляли по ночной Москве, меняя бульвары на переулки, а переулки на набережные, спорили, обсуждали, проверяли, кто и что понял в модных заграничных фильмах; и сейчас ей вдруг показалось, что она находится внутри какой-то старой или специально снятой в давно ушедшем стиле ленты – не чёрно-белой, а чёрно-серой. Обнимать отца Елена почему-то не хотела и боролась с этим, как ей казалось, позорным чувством. «Да, он виноват, – повторяла она себе раз за разом, – но ведь он за это поплатился, и теперь все счёты закончены». Это глупое, книжное «счёты закончены» раздражало её ещё больше, тем паче, что она не очень представляла, в чём именно отец был виноват. Но не виноватым он быть не мог – в этом сомневаться не приходилось.
   Объяснил ей всё Дима, его семья пользовалась известностью в научных кругах, и, по-видимому, имела доступ к каким-то сведениям, о которых Елена и понятия не имела. По крайней мере тогда. «Их посадили всех, – броско сказал он. – Половину потом расстреляли, а остальным дали астрономические сроки, чтобы впредь было неповадно». Впрочем, тут Елена не очень поняла: что именно сделали, чтобы было неповадно – расстреляли или посадили? Или и то и другое? Но почему его тогда выпустили? И кто после этого должен не иметь охоты и к чему именно? Папа ж теперь чистый пенсионер, без работы и реабилитации. Но Дима говорил очень убедительно, и ей хотелось ему верить.
   Дима потом её ещё не раз просвещал. Так что постепенно она получила ответы на все эти вопросы, даже если не очень хотела их знать. Дима владел языками уже со школьных лет и имел библиотечный допуск, поэтому мог читать иностранную периодику, если только не очень антисоветскую, а прессу соцстран – почти всю. Тем более что её часто можно было купить в газетном киоске у вокзала. Поэтому Дима очень гордился удачным выбором специализации – славяноведение, с упором на западных соседей: поляков, чехов, словаков, тогда их, впрочем, называли в одно слово – чехословаками («это, – объяснял Дима, – большая ошибка»). Впрочем, и их газеты из киосков тоже иногда пропадали.
   Помимо благ чисто информационных, профессия ещё давала Диме возможность принимать дома иностранцев, среди которых попадались персонажи чрезвычайно интересные – коллеги-филологи, историки, переводчики и даже настоящие писатели, – а также ездить в зарубежные командировки, достаточно престижные и выгодные, потому что длинные, недели на три. Хотя от обычных в этих случаях политических манипуляций было не отвертеться: каждый частный визит такого рода обрамлялся, как минимум, двумя парадными обедами с участием заведующего сектором, а если зарубежный гость был увенчан регалиями международного значения, то и директора института, в котором Дима прочно сидел на ставке старшего научного сотрудника с докторской степенью и успешно противился какому-либо карьерному продвижению. Аргументы он при этом приводил те же самые, что и при объявлении об очередном застолье с участием Петра Петровича и Евгения Алексеевича, дескать, «через два дня Юзеф зайдёт к нам по-настоящему». Нечего и говорить, что при произнесении имён начальства Дима прищуривал правый глаз и кривил рот, что должно было означать среднюю степень презрения, в том числе и к самому себе.
   «Ты что, хочешь, чтобы я тоже составлял эти отчёты? И отсылал куда положено? Нет уж, пусть они как-нибудь сами пишут, затем и сидят в своих креслах с кабинетами». В случае, когда ему напрямую предлагалось повышение, та же речь повторялась с небольшими вариациями: «Ты представляешь, сколько меня заставят писать и что именно?»
   Если Елена держалась, говорила, что денег по-прежнему не совсем хватает, а на следующий год надо будет платить за репетиторов для Тани, ей уже и сейчас неплохо бы подтянуть математику, то выдвигался резон самый значимый и который перебить было невозможно, разве что полусерьёзной угрозой развода, да и то вряд ли: «И ведь тогда немедленно пристанут со вступлением в ряды!»
   Ивана Порфирьевича в партии восстановили не сразу, а только через несколько лет. Как это произошло и что случилось с его судимостью, осталось для Елены неясным. Вроде бы, отца несколько раз куда-то вызывали, чуть ли не в течение полугода, он ходил, но с родными ничем не делился. А потом вдруг вернулся с новенькой корочкой в руках. По этому поводу в их доме тёплым сентябрьским вечером появились двое стариков – из тех, что встречали его после освобождения. Принесли поллитровку, которую медленно, ничего не говоря, распили, как положено, под селёдку пряного посола. Мать ещё была жива, накрыла им столик на балконе, пригубила сама, хотя врачи запрещали. Дима, надо отдать ему должное, вышел к гостям, поздоровался, затем сослался на срочную работу и, надо опять-таки признать, продолжал барабанить на пишущей машинке часа полтора после того, как за стариками закрылась дверь.
   Ещё через несколько лет – Елена уже не помнила, каким образом она это узнала – отцу восстановили и партийный стаж. Теперь в гости пришёл только один старик, кряжистый и не обременённый лишним весом, под стать самому Ивану Порфирьевичу. Накрывала им уже Елена, и было это в гостиной – стояла зима. Тогда пол-литра осталась недопитой. Прикончили ее около полуночи Елена с Димой, который только вернулся с вечернего сеанса, куда он сразу же при появлении гостя утащил Таню, к вящей дочерней радости и несмотря на вялые возражения жены: «Ты, что, не видишь, в газете написано: “Детям до 16”…»
   В этот раз у них случилась не то чтобы ссора, скорее, размолвка. Виновата была, пожалуй, она, хотя Дима пришёл уже взведённый – непонятно, что он разглядел на цветном и широкоформатном экране, чтобы прийти в такое, достаточно для него редкое агрессивное состояние. Но не скажи Елена «мог бы и зайти, посидеть с ними пять минут», то ничего бы не было. А так пошло-поехало: «Чего ты хочешь, чтобы я с ними отмечал? А годовщину великой и социалистической мы тоже теперь будем праздновать? Или второго съезда РСДРП».
   Надо заметить, что Елена родилась в самом начале ноября, поэтому семейное торжество почти всегда выпадало на выходные, и Дима не особенно лукавил, когда пытался дружелюбно улыбнуться в ответ соседу по лестнице, который, увидя его с цветами, тортом или бутылкой, уже чересчур громко поздравлял «и вас с праздничком!». «Народ, – говорил Дима ещё в прихожей, только закрыв за собой дверь, – чувствует, мягко говоря, амбивалентность, если не сказать, реальную историческую ценность этой даты, потому и употребляет гаденький уменьшительный суффикс, сводящий на нет всю омерзительную кумачово-фанфарную пафосность, что уже третью неделю цветёт на улице. – И тут же добавлял: – Ты ведь никогда не слышала, чтобы кто-нибудь из них назвал “праздничком” 9 мая!»
   Елена действительно такого не слышала и с возрастом постепенно охладела и к своим дням рождения и, тем более, к годовщине события, в котором, как она себе не раз логически доказывала, по-видимому, действительно не было ничего, что стоило бы праздновать, но соглашаться с Димой вслух не спешила. Немного мешали этому детские воспоминания: выглаженный матерью белый школьный передник, чуть позже – пионерский галстук, утренники, на которые мать обязательно отпрашивалась с работы, девочек, в ряду которых Елена распевала песни, часто не понимая значения слов. Слух у неё был хороший, да и голос приличный, поэтому она быстро попала в школьный хор и сумела отпроситься из него только в десятом классе, сославшись на крайнюю загруженность. Слава богу, ни учитель пения, ни директор школы не стали упираться и оставили в характеристике упоминание об активной общественной работе и непрерывном участии в школьной самодеятельности. А то ещё неизвестно, как бы оно получилось на апелляции: на вступительных она недобрала полбалла и шансы у неё были самые хлипкие. Понимая это, она всё-таки подала апелляцию на результат последнего экзамена, прекрасно отдавая себе отчёт, что ничего не выйдет – ведь ей даже не задали дополнительный вопрос, обязательный для тех, кто претендовал на пятёрку, а сразу поставили ненавистное «хорошо».
   И окончательно уверилась в провале, увидев, что из первой партии нервных и заплаканных абитуриентов, ушедших в предбанник апелляционной комиссии, радостным не вернулся никто.
   Наверно, ей повезло, что во второй партии она оказалась последней, поэтому её личное дело смотрели чуть внимательней, один из членов комиссии указал другому на какое-то место, по-видимому, важное, тот, в свою очередь, водворил очки на лоб, прочитал что следовало и понимающе кивнул. Потом они долго перекладывали бумаги, думали, затем задали Елене все вопросы, которые были у неё в билете, она, конечно, была к этому готова и без запинки отбарабанила ответы, как по учебнику. Сами экзаменаторы, без лишних разговоров поставившие ей четвёрку, сидели в стороне и ни во что не вмешивались.
   – Да, – наконец сказал сидевший в центре, и ослабил узел галстука, – непонятно, что с вами делать… А вот, тут написано про самодеятельность… «В течение всего времени учёбы… Лауреат районного конкурса. Награждена грамотой…»
   – Я в хоре пела, – тихо сказала Елена. – А грамота – это давно, три с половиной года назад, поэтому там написано «пионерская дружина имени Любови Шевцовой».
   – Тогда интересно, – неожиданно оживился тот в центре, – так как это имеет прямое отношение к тематике нашего института, – объяснил он тут же непонятно кому, – ведь у вас наверняка были песни историко-революционные… – Елена кивнула. – Вот какие, как вам лично кажется – он сделал ударение на слове «лично», – являются наиболее значимыми одновременно с исторической и литературной точки зрения?
   Наверно, Елена должна была на этот вопрос ответить как положено, и, скорее всего, её бы и так взяли – с возрастом она себе давно призналась, что сам этот вопрос означал, что комиссия по каким-то причинам уже склонялась к тому, чтобы удовлетворить апелляцию, – но получилось так, что отвечать она не стала, а сразу запела, и с каждым словом всё громче.
   – Вставай, проклятьем заклеймённый, весь мир голодных и рабов! Ведёт нас разум возмущённый… – пела она, и знала, что очень неплохо, хотя до солистки даже районного уровня ей было далеко. Но дышала правильно и голосом управлять могла. И была совершенно спокойна, почти до полной отстранённости. Когда-то ей казалось, что так хорошо она не пела никогда, но в этом она как раз с возрастом стала сомневаться. Комиссия – три седеющие головы – от неожиданности воззрилась на неё, кто-то даже начал привставать, а в углу зашевелились неслышные до сих пор экзаменаторы. Впрочем, председатель – естественно, это он был в центре – быстро пришёл в себя и после первого куплета оборвал ее громким «прекрасно!» и немного картинно зааплодировал. Остальные, в том числе поднявшийся не до конца член комиссии (он потихоньку опять опустился на стул), к нему присоединились.
   Елена замолчала, но почувствовала, что атмосфера небольшой аудитории, слыхавшей сегодня немало слёзных просьб и отчаянных рыданий, неожиданно разрядилась.
   – Вот что, – сказал председатель, почему-то оглядевшись по сторонам, а можем мы вас попросить несколько минут подождать за дверью? Нам с коллегами нужно некоторое время посовещаться. Пожалуйста, не выходите в коридор, мы скоро позовём вас обратно.
   Елена прошептала: «Да», – закрыла за собой тяжелую створку из морёного дерева и застыла в небольшом предбаннике, отделявшем залу от коридора. Внутри о чём-то тихо переговаривались, но разобрать ничего было нельзя, впрочем, от внезапно накатившего возбуждения она бы и не смогла.
   – Войдите! – вдруг повысил голос председатель и, дождавшись, чтобы она снова прикрыла дверь, продолжил. – Если честно, то мы скорее согласны с вашими экзаменаторами – ваш ответ был гораздо ближе к оценке «хорошо», нежели «отлично». Однако, – тут он сделал паузу, за время которой Елена уже поняла-что означает это «однако», – однако, мы решили, как говорится, принять во внимание ваш интерес к профильной тематике и поощрить, что называется, ваши таланты. Поэтому ваша апелляция удовлетворяется, но с одним условием… – Елена взглянула на него с волнением. – …Я должен попросить вас сейчас, в коридоре, не пересказывать содержание, а главное, результат нашего с вами разговора. Всё это может вызвать ненужные эмоции, а у нас, в отличие от вас, ещё много работы.
   – Что же мне им сказать? – автоматически, вовсе не споря, сказала Елена и взглянула на председателя в поисках совета.
   – Ну уж не знаю, – не пожелал ей помочь председатель.
   – Хорошо, – тут же согласилась Елена и добавила: – Спасибо вам большое!
   – Не за что! – улыбнулся председатель. – Всего хорошего!
   – До свидания! – сказала Елена, медленно нажала на потеплевшую латунную ручку, ступила в предбанник, повернулась, ещё медленнее потянула дверь на себя и, услышав победный щелчок язычка, почему-то сосчитала до трёх и только тогда вытолкнула себя наружу
   – Ну как ты? Так долго! Что сказали? – бросилась к ней потная кучка несчастных абитуриентов.
   – Не знаю, – с лёгкостью солгала Елена. Сказали, будут думать.
   – То есть не отказали? – настаивал кто-то.
   – Не знаю, – почему-то повторение этой фразы далось ей гораздо тяжелее. – Не знаю, ребята. Извините, мне надо в туалет.
   Так вот, это воспоминание – о том, как она пела «Интернационал» перед апелляционной комиссией их общего института – тоже мешало ей с лёгкостью соглашаться с Димой, даже когда она понимала, что он прав. Мешали слова «лишь мы, работники всемирной, великой армии труда» – ей почему-то особенно нравилось делать ударение на «всемирной», – мешало знание того, что как раз пением уже совсем других песен она где-то на третьем курсе обратила на себя внимание Димы, в которого не менее года была, казалось бы, безнадёжно влюблена. И ещё кое-что мешало, но спорить с мужем она могла только путём, как он сам говорил, «логических аргументов, опирающихся на объективную реальность». Поэтому, как правило, выбирался самый веский.
   – Но ведь ты же не будешь отрицать, что с точки зрения межнациональных отношений советская власть сделала большой шаг вперёд по сравнению со старым режимом. Ведь, например, твои дядя с тётей иначе никогда бы не встретились… Я уж не говорю… – Дима этот аргумент тоже знал, и она обычно ещё не успевала упомянуть о погромах, когда он, разрезая ладонью воздух, как бы соглашался с ней, но ни в чём не уступал.
   – Да, конечно, с этим невозможно спорить. Как, кстати, и с тем, что большевики обеспечили в стране поголовную грамотность. А также – упреждал он её – и с улучшением положения женщины в Средней Азии и на Кавказе. Хотя ты не хуже меня знаешь, что очень многое – например, широко провозглашаемые лозунги, включая ту же дружбу народов, – отнюдь не всегда соответствует реальному положению вещей. И вдобавок…
   Так они бодались время от времени, обсуждая то недоступное прошлое родной страны, то её легко осязаемое настоящее, но ни разу, или почти ни разу за тридцать полных лет не переходя опасных границ, не переводя этот спор в область личного. Да и спорили они по-настоящему не так часто, обычно расходясь в своих оценках только самую малость. К тому же, помимо политики всегда хватало других дел и рано или поздно разговор уходил в сторону – и вот тут-то последнее слово чаще оставалось за Еленой, не то что в идеологических баталиях. Но тогда, в тот давний вечер, допивая водку за двумя стариками, Елене особенно не хотелось уступать, возможно, потому, что к этому спору каким-то боком оказался причастен её отец, заботу о котором она приняла от матери, а исполнение этой обязанности, не всегда приятной, являлось чуть не последним воспоминанием о Елизавете Михеевне, о тяжкой и трудной жизни, которую, и вот это Елена теперь понимала прекрасно, мать прожила в отведённый ей срок на земле и в России, в очень несовершенном, несмотря на улучшение положения женщин Востока, мире.
   Вместе с партийным стажем увеличилась и отцовская пенсия. Теперь дважды в год – перед ноябрьскими и майскими праздниками – Елене звонили из какого-то распределителя и приглашали заехать и получить продовольственный заказ. Хотя двух зарплат им, надо признать, было вполне достаточно, она никогда не отказывалась: Таня была уже совсем взрослой девушкой и одевать её требовалось с некоторым тщанием. Затем дочь, естественно, перешла в десятый класс, появились репетиторы, а потом она поступила в университет и оказалось, что стипендии с трудом хватает на самые обыденные расходы московской студентки, в старое время это называлось «на шпильки».
   Дима по-прежнему не желал делать карьеру, и приструнить его было некому, когда-то была надежда на свёкра, крупного учёного-естественника, который провел всю войну в эвакуации, имел несколько орденов и был уважаем не только коллегами, но и высоким начальством. Жили родители Димы в академической квартире, от размеров которой Елена в своё время просто обомлела, и, безусловно, отец имел на Диму немалое влияние. Увы, он был много старше своей супруги, часто болел, и вскоре его не стало. Таня тогда была совсем малышкой, хотя их ещё успели сфотографировать вместе. «Вы не будете возражать, Леночка, – спросила свекровь, – если мы используем этот снимок для надгробия? Танечку, конечно, отрежем… Валя уже много лет так хорошо не получался. Он вообще этого не любил, разве что на документы». Над своим письменным столом Дима держал ту же фотографию, но уже в полном размере, с лупоглазой от неровно выставленного света Таней, сидящей на коленях у деда в каком-то невообразимом чепчике. Однако советов от матери, особенно практических, муж принимать не желал, скорее, наоборот.
   Внезапно всё закрутилось совсем по непредсказуемому сценарию. Уже пару лет в газетах появлялись новые слова, но веры им особой не было, и правильно: слова, тем паче, газетные, материя дешёвая. Однако тут ушёл на пенсию старый директор института, и вдруг обычно тихие научные сотрудники из породы «книжных червей» – романисты, славяноведы, германисты и даже античники, – все как один взбунтовались и на учёном совете забаллотировали присланного Академией кандидата, которого Дима, в свойственном ему стиле, аттестовал с помощью немного странного словосочетания: «звать никак». Настоящего имени несостоявшегося директора Елена не запомнила, и по ходу дальнейших перипетий этот человек у неё в мыслях фигурировал в виде серой косноязычной глыбы. «Звать-Никак» стало у него чем-то вроде имени-отчества и причём именно так, в двучленной форме, через дефис, а не, например, «Звать Никакович».
   – Всё-таки, какие идиоты, – повторял Дима, – до какой степени, точнее говоря, всё прогнило, ведь они могли назначить обычного умного мафиози, из тех, у кого были заслуги в юности, так нет, не снизошли, решили унизить, нет, просто ни о чём не подумали. Докатились! – и последовавшие события неожиданным образом подтвердили его правоту.
   Раньше в таком случае тоже разразился бы скандал, но действия научных властей, а главное, их результаты скорее всего были бы иными. Бунтовщиков вызвали бы в разные инстанции, подошли бы к ним индивидуально и потихонечку – где путём угроз, где – посылов или уговоров, а иногда и посредством прямой, ничем не замаскированной купли (та система, когда хотела, могла быть очень изобретательной), разобрали бы институтскую баррикаду по брёвнышкам и досочкам. И могли даже настоять на новом голосовании, чтобы провести-таки опозорившегося кандидата, хотя не исключено, что заменили бы его – ничуть не лучшим, но в любом случае непременно обеспечили бы единодушное и единогласное. И всё было бы тихо под плотным академическим ковром, только носились бы по Москве неверные телефонные слухи и добавилось бы десятка два-три случайных покупателей в винно-водочных очередях бескрайней столицы мира и социализма.
   Но сейчас власти предержащие не предприняли ничего. Не было ни вызовов, ни угроз, ни уговоров, – только глухое и злобное молчание. Поэтому, воодушевившись, фронда начала действовать: в институте появился молодой и внимательный к собеседникам корреспондент одной из центральных газет (пусть далеко не самой важной), и спустя недели три на доске объявлений красовался вырезанный из свежего номера материал – аккуратный и вовсе не подрывающий основы. В нём автор кратко и объективно излагал суть конфликта, а затем бесстрастно указывал на то, что у кандидата в директоры нет ни одной собственной монографии и ни одной статьи, написанной без доброй дюжины соавторов, что его труды ни разу не переводились на иностранные языки и не цитировались зарубежными коллегами, в то время как среди сотрудников института… Дальше шло перечисление научных регалий пяти-шести наиболее серьёзных работавших там учёных, из которых Дима был единственным без какой-либо руководящей должности (и потому на директорскую должность не мог претендовать даже теоретически), и задавались вполне корректные вопросы о компетентности, критериях отбора академического начальства и прочих, вполне естественных вещах, которые ещё год назад выглядели бы или полной крамолой или заранее утверждённой инструкцией об экзекуции лиц, ставших мишенью такой публикации.
   Теперь же оказалось, что редакция решила выпустить материал на свой страх и риск, ни с кем его не согласовав, и что научное начальство даже не пыталось ей помешать, более того, «Звать-Никак» отказался разговаривать с корреспондентом и не поднимал трубку, когда ему звонили из редакции с просьбой дать разъяснения. «Ещё бы! – сказал Дима, – он же не может связать двух слов! Боже мой, как всё прогнило, и слава богу – ведь могли поставить какого-нибудь бандита, и он бы отлично вывернулся».
   Надо сказать, что «бандитами», применительно к среде академической, Дима называл коллег небесталанных, но наглых и давно сотрудничавших с «системой», которые от такого сотрудничества имели выгоды самые разные и многочисленные, но одновременно умудрялись сохранять определённую научную репутацию, а благодаря возможности выезжать заграницу, ещё и поддерживать связи и даже вести какую-то совместную работу с иностранными коллегами. Елене всегда казалось, что некоторым «бандитам» Дима завидовал, но одним из них быть не хотел. Или не мог?
   Так или иначе, но институтская жизнь завертелась в сторону, ещё несколько месяцев назад непредставимую. Собрания, выборы, перемены, да какие – Диму закрытым голосованием избрали в учёный совет и наконец-то уговорили стать во главе сектора. Узнав об этом, старый заведующий купил бутылку конька, напоил Диму на рабочем месте и тут же с облегчением ушёл на пенсию. «Пообещали, что утверждение на парткоме будет чисто формальным и что я как беспартийный туда являться не должен», – с видимым торжеством сообщил окутанный коньячными парами Дима, едва войдя в дверь.
   Спустя ещё некоторое время Елена заметила, что в научно-техническом журнале, где она работала, изменился тон статей, проходивших через её руки, а затем и всех остальных. Потом на улицах вдруг возникли киоски с непонятными, недоступными ценами на простейшие, но давно исчезнувшие с магазинных прилавков продукты. И в довершение у Тани появился Павел, то есть Паша, довольно быстро ставший опять Павлом, а спустя всего несколько лет – Павлом Петровичем. Дима сразу отнёсся к нему настороженно, но Елена, Елена Ивановна, относила это, и не без причин, на счёт обычной мужской – отцовской – ревности. Особый отпечаток накладывало то, что Павел отлично умел делать всё, к чему Дима был совершенно неприспособлен, и, наоборот, ни в малейшей мере не интересовался вещами, которые Дима считал важнейшими, и не имел никаких знаний в областях, знакомство с которыми Дима полагал необходимым для любого приближённого к нему человека, тем более члена семьи.
   Итак, Павел отлично водил машину и вообще разбирался в автомобилях, чему было вполне резонное объяснение: он учился в автодорожном, прямо у метро «Аэропорт». Поэтому с лёгкостью самолично чинил средней старости «Жигули», которые у него уже почему-то были («Откуда он взял такие деньги?» – риторически спрашивал Дима – сами-то они так и не удосужились их наскрести), и вообще заправски работал любым инструментом. Также Павел всё время занимался какими-то делами – что-то куда-то вёз, переправлял, находил, доставал. Поэтому у него было множество самых разных знакомых, чуть ли не из всех сфер жизни, что тоже стало для Димы и Елены Ивановны большим открытием – они часто слышали, как Павел разговаривал по телефону языком, не вполне им понятным или, точнее, очень непривычным. «Ты можешь мне сказать, где они познакомились?» – вопрошал Дима.
   При этом Павел очень прилично учился, кстати, подрабатывая по вечерам, как они думали, в автомастерской, а оказалось – на стройке, без приключений закончил институт с дипломом, который не украшали разве лишь оценки по общественным предметам, поступил на работу в какое-то ремонтное бюро начальником смены и тут же пришёл к ним делать Тане официальное предложение. Был он при этом в костюме, белой рубашке и яростно затянутом галстуке, а также настоял на том, чтобы отдельно поговорить с Иваном Порфирьевичем, которого до той поры особенно не замечал. Впрочем, с ним уже несколько лет никто, кроме Елены, и не общался – Дима, почти двадцать лет державшийся холодно, но корректно, постепенно стал лишь здороваться с тестем при утренней встрече (чего избежать в их относительно скромной квартире было невозможно), Таня же, начиная с первого курса, являлась домой чуть ли не только ночевать и дважды в год – заниматься во время экзаменационной сессии.
   «Где она шляется?» – периодически интересовался Дима, Елена же в ответ только смотрела на него исподлобья, он тряс головой, словно чтобы избавится от какого-то наваждения и иногда сразу же добавлял: «Да, я понимаю, что это звучит очень смешно». И всё-таки принял Павла с некоторым, наверное, облегчением. «Может быть, может быть…» – ни к кому не обращаясь, начинал повторять Дима после того, как Павел, тогда ещё не жених, наносил один из своих, как они это называли, официальных визитов – перед Новым Годом или Таниным днём рождения. А однажды вдруг сказал ни с того ни с сего: «Ну, у такого не забалуешь».
   Первый компьютер в дом тоже принёс Павел, точнее сразу два. Один – Тане, а второй…
   – Папа, зайди и забери, а то я об него всё время спотыкаюсь, – сказала дочь назавтра, в последний раз поправляя берет перед зеркалом в прихожей. «И моды тоже возвращаются», – глядя на неё, как раз думала Елена Ивановна, не очень понимая, откуда в этой фразе возникло бессмысленное «тоже».
   – Что это значит – забери?! – немедленно вспыхнул Дима.
   – Потому что это для вас, – тут Таня немного выгнулась и одарила отца обезоруживающей улыбкой. Но тот сдаваться не собирался – нет, поправила себя Елена, – уже начинал сдаваться, судя хотя бы по интонации.
   – Я положительно не понимаю…
   – Чего ж понимать, – Татьяна снова улыбнулась, теперь в сторону матери, – это подарок.
   – Но позволь… – начал Дима, тут Елена решила, что его пора поддержать, и добавила: – Действительно, Таня…
   – Он вас просто стесняется, – победоносно ответила дочь. – Потом объяснитесь. В конце концов, все – интеллигентные люди. Чао, ребята!
   Поженились молодые довольно быстро, на свадьбу приехала воспитавшая Павла мать и старший брат, угловатый, замкнутый и совсем на него непохожий. Елена подумала, что, скорее всего, дети были от разных отцов, но спросить не решилась. Жили её новые родственники в Череповце, работали на комбинате. Сватья тоже была тиха, в разговорах участия почти не принимала, тост сказала короткий и сразу расплакалась. Потом она, в отличие от старшего сына, которого они больше не видели, ещё дважды приезжала в Москву, оба раза почему-то зимой, в самые холода. Ответных визитов не было – Павел, по его словам, последний раз навестил родину на третьем курсе института. «А чего там делать-то?» – удивлённо ответил он вопросом на вопрос, когда Елена осведомилась, не хотят ли ребята съездить туда в отпуск. Нет, в их планы это не входило.
   Пока суд да дело, Павел переехал жить к ним и мгновенно освоился. «Нынешняя молодёжь гораздо активнее нашего брата», – периодически иронизировал Дима, но сразу вспоминал, что сделал то же самое, поскольку в силу разных причин не захотел вводить молодую жену в родные академические хоромы. Впрочем, это даже не обсуждалось – было ясно, что Елена родителей не покинет. А потом очень быстро появилась Таня, и её нужно было на кого-то оставлять, а только она вышла из детсадовского возраста – как начала недомогать бабушка Лиза… Так что сам Дима в итоге именно что вошёл в чужую семью и не слишком привычный для него родственный круг.
   Как правило, Елена на подобное сотрясание воздуха даже не отвечала; она давно знала, что муж у неё – экстраверт, а потому думает вслух, но всё-таки иногда не могла удержаться: «Кстати, если ты не заметил, вчера Павел починил раковину. Да, на кухне». Женщина более ироничная или закомплексованная обязательно бы добавила, что это та самая раковина, в которой моют овощи, посуду и проч, и которой Дима никогда не пользуется по прямому назначению, что ничуть не мешает ему употреблять в пищу оные овощи и т. д., но Елене это совершенно не требовалось. Тем более, что Дима всё прекрасно понимал, а ворчал исключительно из привычки. «Да уж, извини, – иногда добавлял он, – старею, брюзжу. Неужели ты думала, что это будет выглядеть по-другому? Увы, увы».
   В тот день Елена была дома одна, то есть Иван Порфирьевич, конечно, сидел у себя, но это ничего не значило: он бы ни дверь никому не открыл, ни к телефону не подошёл. А вот тут именно что – зазвонил телефон, где-то незадолго до полудня, что по тем временам было ещё необычно.
   – Могу ли я говорить с Иваном Порфирьевичем или с кем-то из его близких? – сказал незнакомый голос с акцентом, который Елена прекрасно знала, но не слышала с институтских времён. Какие-то совсем давние воспоминания вдруг зашевелились у неё в голове, вот только на ум никак не шло название языка, которому несомненно соответствовало твёрдое «р» и ослабленное губное «в», скорее похожее на «б».
   – Да, это я, – чуть невпопад ответила Елена и почему-то оглянулась. – Иван Порфирьевич немного не здоров, – ей что-то не понравилось в собственных словах, и она остановилась. Сглотнула, подумала и сразу же исправилась. – Папа, – гораздо твёрже и стараясь выговаривать каждое слово как можно яснее, сказала она, – папа немного не здоров. Чем я могу вам помочь?
   – Надеюсь, ничего серьёзного? – казалось, на том конце провода этому действительно придавалось какое-то значение.
   – Нет, ничего особенного, спасибо, – Елена затаила дыхание.
   – Я звоню вам, – немедленно сообщил голос, и тут она вспомнила, что это за акцент, – из посольства Королевства Испании в Москве.
   «Королевство обеих Испаний, – почему-то возникло у неё в голове. – Кастилия и Леон. Два льва. В Гранаде тоже есть Львиный дворик».
   – Ваш отец, – продолжал невидимый кастильский собеседник, – участвовал в обороне Мадрида осенью 1937-го года. Недавно…
   «Он был на той войне, – подумала Елена, – он мне никогда не рассказывал, он никогда ни о чём не рассказывал».
   – …Относительно недавно, – гнул своё испанский незнакомец, – по случаю годовщины этих событий и в качестве знака признательности в адрес оставшихся в живых ветеранов, сражавшихся за победу демократии, коммуна города Мадрида приняла решение о награждении всех бойцов республиканской армии, участвовавших в сражении… Обращаю ваше внимание, что эта медаль не является государственной наградой Королевства Испании, однако таковые знаки отличия время от времени вручаются за особые заслуги некоторыми, наиболее влиятельными и древними коммунами, из которых мадридская, сами понимаете… Впрочем, также очевидно, что они, то есть коммуны, всё-таки обладают ограниченными ресурсами, особенно в том, что касается дел международных. Поэтому мы, в качестве полномочного представительства нашей страны, оказываем муниципальным организациям посильное содействие в розыске таковых ветеранов. Нам удалось связаться с компетентными российскими организациями и передать им запрос, на который мы только что получили положительный ответ. Я сразу же просмотрел список и увидел в нём один московский адрес и вот, звоню вам. Очень рад узнать, что Иван Порфирьевич находится в добром здравии. Господин посол будет чрезвычайно польщён, если ему удастся навестить вашего отца и лично передать ему признательность мадридцев, но в каком-то смысле и всего испанского народа, и вручить…
   – Да, – сказала Елена, – я понимаю. Я всё ему передам. Вы можете перезвонить завтра?
   Некоторое время она сидела на кушетке. Кадры чёрнобелой хроники, испанские дети, пилотка Рубена Ибаррури в музее, куда их водили в девятом классе, «Не спрашивай, по ком звонит…», Лорку расстреляли почти в самый первый день, «Над всей Испанией безоблачное…», растерзанная лошадь Пикассо, которую несколько лет назад она видела в альбоме, «Но пасаран», «пятая колонна» – она знала об этом очень много, её учили этому и в школе, и в институте, и потом, но теперь получалось, что не знала ничего, потому что рядом с Хемингуэем и Оруэллом, в окопах у Теруэля – нет, он ведь говорил про Мадрид, а, кстати, где находится этот Теруэль?.. Совсем поблизости от партизан Эль Сордо, Марии и Роберта Джордана – всегда хотелось узнать, с кого писан русский советник в «Колоколе», должен же быть прототип? – на передней линии республиканского фронта находился Иван Порфирьевич, её родной отец, ничего ей не рассказывавший в течение двадцати с лишком лет после возвращения из тюрьмы.
   Ведь она не знала даже, был ли он на Великой Отечественной, а если да, то – где и в каком качестве (несмотря на восстановленный партбилет, никаких знаков отличия Ивану Порфирьевичу не вернули). Интересно, что этого не знала и покойная Елизавета Михеевна – с ней отец познакомился уже после войны, когда, как говорила мать, его уже перевели в центральный аппарат, в то самое здание, из которого он через девять лет в один прекрасный день не вышел, а к ним домой тогда же наведалось множество людей в форме, перевернувших всё вверх дном, но сначала продемонстрировавших матери несколько бумаг, согласно которым они имели на это полное право. Имущество их скромное они, впрочем, не тронули, и за самой Елизаветой Михеевной никто потом тоже не пришёл. Даже из квартиры их не выселили, просто оставили в покое, несмотря на решение закрытого суда. «Теперь, – сказал, уходя, один из тех, что в форме, – всё делается по закону».
   – Конечно, он был на задании, – сказал вечером Дима, – там находилась куча людей из конторы. Пытались провести своих людей во власть, устроить социализм на Пиренеях. И грязи было предостаточно. Подсиживали, убивали, предавали – как обычно. Отчасти потому республика и проиграла. Сейчас это всё известно: вышла куча мемуаров и несколько приличных обобщающих работ, у нас и у них. Там много чего… – и он замолчал на полуслове, но Елена знала, о чём думает муж. – Ты ему рассказала?
   – Да, – ответила Елена, – сразу же.
   – И что же? – Дима поправил очки.
   Иван Порфирьевич, показалось Елене, был удивлён. Возможно оттого, что она постучалась к нему в неурочное время. Она слышала, как он ходит по комнате, что-то переставляет с места на место. «Прячет!» – вдруг поняла она. Слух, как не раз убеждалась Елена, у отца остался прежним: недавно Таня с Димой обсуждали вполголоса какие-то свежие политические новости, она даже не разобрала, какие, но лицо неожиданно вошедшего на кухню Ивана Порфирьевича тут же окаменело.
   Елена терпеливо ждала. Дверь открылась.
   – Откуда звонили? – сухо спросил старик.
   Из испанского посольства, – внимательно вглядываясь в его лицо, сказала Елена. Иван Порфирьевич задумался.
   – A-а, это, – наконец выжал отец без признака каких-либо чувств, – и что?
   – Тебе хотят вручить медаль, – почему-то с мстительной интонацией ответила Елена, – за участие в боях в защиту демократии. – И для верности добавила: – От коммуны города Мадрид.
   Она хотела ещё присовокупить: «Столицы Испанской Республики», – но вспомнила, что Испания теперь королевство, Кастилия и Леон. Два льва.
   Иван Порфирьевич задумался.
   – Ну что ж, – сказал он через минуту, не более, – медаль – значит, медаль. Надо взять.
   Елена думала сразу же позвонить Диме, но немного поразмыслила и не стала. Уж очень возбуждённым он стал в последние месяцы, а всё оттого, что почти праздничными были эти примерно два-три года его и её с ним жизни. Может быть, поэтому он воздержался от чрезмерных комментариев на испанскую тему и воспринял происходящее как ещё один, и отнюдь не самый важный поворот в разворачивающейся вокруг пьесе. В каком-то смысле он уже привык к чудесам: поездкам на международные конференции за счёт принимающей стороны, выходу в свет сразу двух монографий, из которых одну тут же перевели в Германии, приглашению прочитать полугодовой курс в Карловом университете (Елена приехала к нему на месяц, но Таня по телефону уговорила её остаться ещё на три недели, убеждая, что дед в полном порядке и особого ухода не требует), заседаниям в отделении Академии, пересмотру учебных планов и даже периодическим звонкам из некоторых популярных печатных изданий. Может быть, он считал – и Елена в душе была с ним согласна, по крайней мере, иногда, – что всё это совершенно в порядке вещей, что он это всё заслужил по праву и оттого надо просто радоваться и благодарить судьбу, а не жаловаться, что какая-нибудь малость могла бы произойти гораздо раньше. Иначе говоря, Дима жил сегодняшним днём и вовсе не считал себя опоздавшим на праздник. Поэтому испанскую новость Дима тоже воспринял как часть того же праздника, возможно даже, посчитав ее событием глубинно-, хотя одновременно и гротескно-справедливым, ведь новое время чуть ли не каждый день приносило в их семью счастливые перемены, о которых они недавно не могли и мечтать, вот только один Иван Порфирьевич оставался в стороне от этого невообразимого хоровода. До сегодняшнего дня.
   – Если быть точным, – Иван Порфирьевич заговорил неожиданно и застал всех врасплох, отчего мгновенно воцарившееся молчание показалось Елене особенно звонким, – если быть, – отец сделал маленькую паузу, – скрупулёзно точным, то к интербригадам мы формально отношения не имели и в их личный состав не входили. У нас, – здесь он снова помедлил, – были другие, другие…
   – Функции, – прошелестел за спиной одними губами Дима.
   – Совсем другие задачи, – закончил Иван Порфирьевич.
   Это было уже вечером, во время семейного обеда, тут Елена поняла, что они очень давно не собирались за одним столом. Дима был в разъездах да заседаниях, она тоже металась между аэропортом, компьютером и издательством, Павел – так вообще приходил ближе к полуночи, а вставал по-прежнему раньше всех. «Мама, ты не представляешь, как он много работает», – привычно говорила Таня, хотя Елена Ивановна и не думала упрекать зятя даже взглядом. Или дочери всё равно казалось, что мать вот-вот что-нибудь скажет? Самое интересное, что именно Павел был меньше всех удивлён происходящим, как будто всегда ожидал, что Иван Порфирьевич окажется героем гражданской войны в Испании. По крайней мере.
   – Здорово! – сказал Павел, подливая себе в чай неразбавленную заварку. – Сам посол придёт? Класс. Молодец, Иван Порфирьевич! Правильно говорят, что в нашей стране главное жить долго и тогда награда тебя найдёт. Это тоже надо отметить. – Елена уже хорошо знала, что в устах зятя лишних слов не бывает, и только вопросительно подняла брови в ответ на неслучайное «тоже». – А, – немедленно понял Павел, – так мы вам давно хотели сказать, но пока ещё не было ясности. Квартиру мы тут неподалёку нашли. Пешком минут пятнадцать, не больше. Попробуем в следующем месяце уже перебраться.
   – Это в каком смысле вы её нашли? – в голосе Димы были одновременно лёгкая обида и не очень хорошо скрываемое любопытство.
   – Ну, – Павел почему-то немного застеснялся, – сначала снимем, а потом… Потом будем работать дальше… – он снова замолк.
   – А что, вы думали, мы у вас вечно на шее сидеть будем? – бросилась выручать мужа Таня.
   – Таня, да что ты говоришь такое – сидеть? – не удержалась Елена Ивановна.
   – Ну, не так сказала, но ты понимаешь, – отмахнулась дочь. – Нужно же что-то делать рано или поздно, а тут подвернулся хороший вариант, надо брать, пока не перехватили.
   – Нет, я ничего, – Елена даже попробовала улыбнуться, – просто всё так неожиданно. – Тут они обе разрыдались и обнялись. Дима смущённо смотрел в сторону. Павел тоже.
   – Ну, ты же понимаешь, – повторяла Таня, что и ребёнка нам уже пора, а тут мы толкаемся всё время, вам же только легче будет. И это действительно очень близко, будем друг к другу в гости ходить, честное слово!
   Никита родился в следующем году. Елена Ивановна потом прикинула даты – ведь появление телефонного испанца навсегда отпечаталось в её жизненном календаре, – и получалось, что примерно тогда молодые и начали работать над его появлением на свет. Может быть, даже в ту же самую ночь… «Значит, – подумала она, – Никита Павлович тоже немного кастилец. Совсем как его прадед».
   Кстати, вслед за голосом в трубке (обещанный на завтра звонок состоялся вовремя, и Елена даже не успела подумать о том, что всё это – розыгрыш) появился и его обладатель, причём, как и было обещано, не один. Ритуал был обговорен заранее, обошлись без особых торжеств, по-семейному. Секретарь посольства по культуре, а звонил именно он, сопровождал посла, загорелого мужчину лет шестидесяти и одновременно выступал в качестве переводчика, поскольку господин посол по-русски не говорил. Иван Порфирьевич был одет строго, но по-парадному. Посол, надо отдать ему должное, сказал речь одновременно краткую и проникновенную. Дима не раз по её ходу одобрительно кивал и, наверно, действительно кое-что понимал.
   Потом, во время небольшого банкета, в сервировании которого испанская сторона приняла посильное участие, за что Елена Ивановна была очень благодарна, ибо ставшие в последнее время не такими маленькими их с Димой зарплаты по-прежнему не успевали за ценами, и если бы не командировки в Европу… Так вот, немного выпив, секретарь несколько, не более чем подобает опытному дипломату, расслабился и намекнул, что существование Ивана Порфирьевича стало большой удачей и для него, и для господина посла, поскольку в самое ближайшее время планируется визит в Москву её королевского величества, которая испытывает невероятную симпатию к России, а особенно к российской культуре. И что будет особенно уместно, с точки зрения так называемой народной дипломатии… К тому же, в списке, который пришёл из компетентных инстанций, почти не было московских адресов, и очень многие кандидаты значились как проживающие в республиках, «поэтому, сами понимаете…» «Ну что вы, ну что вы, – поминутно повторяла Елена Ивановна, – нам тоже очень приятно». В общем, вечер удался, а в конце его всех поразил уже Иван Порфирьевич, который награду принял с отменным достоинством, но в дальнейшем своей молчаливости изменять не стал.
   Однако когда гости, рассыпаясь в комплиментах и благодарностях, стали подниматься из-за стола, новоиспечённый кавалер мадридской медали вдруг буркнул: «Одну минуту», – и исчез у себя в комнате. Все застыли на местах и только-только начали ощущать некоторую неловкость, как Иван Порфирьевич вернулся в пространство взаимоприятного российско-испанского диалога. В руках у него была сложенная вдвое жёлтая карточка, которую он тут же открыл и привычным движением заслонил всё там написанное, за исключением двух строчек, которые первым делом продемонстрировал польщённому секретарю. Тот в восторге зацокал языком.
   Елена, сидевшая рядом, повернулась и тоже увидела: «Февраль 1937 г. – октябрь 1938 г.: Испанская республика, служебная командировка». Секретарь немедленно всё перевёл послу, тот тоже воодушевлённо закивал головой. После этого Иван Порфирьевич торжественно сложил карточку, и Елена успела заметить на титульном листе выведенные химическим карандашом отцовские имя-отчество и потускневшую фотографию. Но всё же возраст сказывался, и из рук Ивана Порфирьевича вдруг выпал ещё один листок, совсем тонкий, и по изящной дуге спланировал под стол. Секретарь оказался проворнее всех, подхватил его чуть не на лету, мгновенно обернулся и как ни в чём не бывало протянул Елене. Та приняла листок почти не глядя и тут же передала нахмурившемуся отцу. Иван Порфирьевич взял его, не торопясь, вложил обратно в формуляр и сразу же удалился.
   Перед глазами Елены Ивановны стояли наискосок написанные от руки строки: «Обязуюсь категорически отрицать, что я прибыл с территории СССР… Ни в коем случае не вести никакой корреспонденции с кем бы то ни было…» Почерк был немного похож на её собственный, только давний, почти детский, таким почерком были написаны её сочинения в старших классах, которые она случайно нашла несколько лет назад под старыми материнскими фотографиями и некоторое время листала перед тем, как положить обратно на самое дно жестяной коробки из-под ниток.
   На прощание испанцы уважительно и долго обменивались рукопожатиями с Иваном Порфирьевичем, галантно целовали ручки Тане и Елене Ивановне, раскрывали объятия Диме, крепко сжимали каменную пятерню Павла. Секретарь также успел дать Диме (Елена оценила его тактичность) номер своего служебного телефона и заклинал в случае чего не стесняться и обязательно… Затем последовала неизбежная толкотня в прихожей, и только после того, как за гостями закрылась дверь, Елена поняла, насколько она опустошена. Оглянувшись, она увидела, что те же самые чувства испытывают все остальные, даже Дима. Впрочем, нет – Иван Порфирьевич к ним и в этот раз не присоединился, а твёрдо вымолвив «вот и хорошо», – развернулся и снова исчез в своей комнате. Они, по-прежнему выжатые, стояли в прихожей, только Елена, вдруг обессилев, опустилась на подставленный Димой стул. Первым пришёл в себя Павел – пересёк гостиную и сдержанно, но отчётливо постучал в дверь ветерана обороны Республики.
   – Да? – немедленно откликнулся тот.
   – Иван Порфирьевич, – как-то веско сказал Павел, – а с нами-то как же? Надо отметить теперь уже без чужих, по-семейному. Вам в Испании наркомовские сто грамм полагались?
   – Нет, – подумав, ответил кавалер мадридской медали, – не полагались.
   Жизнь продолжала нестись своим чередом. Молодые в самом скором времени переехали (только спустя год Елена сообразила, что квартиру они, конечно, купили, просто не хотели сразу говорить, чтобы не вызывать лишних вопросов), затем появился Никита, потом цены стали совершенно отвязными, а в магазинах не было ничего, даже по талонам. Именно в это время уставшая платить домработнице мать Димы поменяла свою квартиру на меньшую, разумеется, с доплатой. «И это, – спустя несколько лет, к месту и не к месту, говорил Дима, – в исторической перспективе было чрезвычайно неудачным решением».
   Книги, впрочем, ещё выходили, а приглашения из-за границы продолжали поступать. Путч Елена с Димой пережили в Праге, где день-в-день проходила конференция славистов, немедленно потерявшая какой-либо научный характер: её наводнили газетчики, телекамеры, началось составление коллективных писем, их отправка по каким-то непонятным, но громко звучащим адресам (в том числе и в ООН), торжественное открытие задержалось на два с половиной часа, а некоторых докладчиков найти так и не удалось.
   Дима, надо отдать ему должное, вёл себя не суетливо, а пользуясь своим почти безупречным чешским, аккуратно отвечал на все вопросы местной публики, в результате чего к концу дня стал звездой и даже мелькнул на экране в вечерних новостях. В выражениях он, однако, не стеснялся и ночью, вытянувшись на гостиничной кровати, с удовлетворением произнёс: «Похоже, что обратной дороги уже не будет. Впрочем, – тут он подскочил и погрозил кому-то пальцем, – это у них обратной дороги нет!»
   Весь следующий день Елена провела у телевизора. Дима потом рассказывал, что ему было обидно за нескольких замечательных учёных, честно взошедших на кафедру в тот момент, когда почти вся аудитория прильнула к карманным радиоприёмникам. Вечером вместо бюллетеней о реакции мировой общественности, интервью с политиками, учёными и прохожими вдруг началась прямая трансляция из Москвы. Елена смотрела и не верила своим глазам: ведь тогда значит, значит… Приближалась полночь, репортёрские интонации становились всё тревожнее и тревожнее, но трансляция не прерывалась. И не прервалась – заснувшую в кресле перед включённым телевизором Елену разбудил с грохотом вошедший под утро Дима: они с чешскими коллегами то ли успешно снимали накопившийся стресс, то ли праздновали – да только что? «А вот увидишь!» – торжествовал Дима, безуспешно пытаясь развязать затянувшийся узел галстука.
   Назавтра выяснилось, что он был прав, и некоторые члены отечественной делегации, накануне куда-то исчезнувшие, радостно бросались к нему и поздравляли с победой. Дима сдержанно улыбался и отвечал: «И вас также. И вас! Не правда ли, какое счастье?» – коллеги искренне соглашались и облегчённо бежали дальше.
   Ещё спустя три дня они вернулись совсем в другую страну. Елена сумела-таки накануне дозвониться до молодых и убедилась, что у них всё хорошо, хотя это было ясно и так. Уже в прихожей Таня рассказала, что вторую ночь Павел провёл у Белого Дома.
   – А третью? – ошеломлённо спросил Дима.
   – Так уже всё было ясно, – спокойно ответил Павел, – а бизнес бросать негоже. Тут многие пытались подсуетиться под шумок.
   При первой встрече дома и раздаче непременных сувениров своих эмоций никто старался не показывать: берегли деда. Тот, впрочем, сам себя не щадил – по словам молодых, дни напролёт сидел у телевизора и ничего не говорил. Только раз, во время общего воскресного обеда – такой у них с некоторой поры завелся обычай – бросил в сердцах салфетку на стол и почти проорал: «Сопляки!» – тут же сухо извинился и ушёл в свою комнату. Так они и не узнали, кого именно имел в виду Иван Порфирьевич.
   Страна менялась и ужималась на глазах. Внезапно и навсегда кончились государственные деньги, зарплаты стали приходить с задержкой и изрядно подъеденные инфляцией. Издательство, в котором работала Елена Ивановна, несколько месяцев простаивало, а потом начало, и всё активнее и активнее, печатать продукцию, которую редактору с высшим образованием и тем более кандидатской степенью было стыдно держать в руках. Она ещё некоторое время крепилась благодаря гонорарам за дешёвые заграничные боевики – их раздавали сразу пяти-шести переводчикам, и к концу недели они приносили продукт, который нужно было в течение выходных привести к общему знаменателю, например, выверить единообразное написание всех иноземных имён собственных. В какой-то момент это Елене окончательно осточертело. «А переходи к нам учёным секретарём, – предложил Дима. – Раньше за такое место держались до пенсии, а сейчас уже три месяца никого найти не можем».
   Впервые придя в институт после длительного перерыва, Елена поразилась, насколько он опустел. Да, она знала, что почти все аспиранты мужа разъехались по безразмерным зарубежным командировкам, откуда пока ни один не думал возвращаться, но как-то не могла из этого заключить, что в институте, если не считать немногих студентов, просто не осталось молодёжи. Старики понемногу вымирали. «Скоро осуществится мечта идиота, – приговаривал Дима, – и мне опять будет некем руководить». Иноземные гранты и поездки на конференции тоже высохли почти в одночасье – большинство европейских коллег, которых Дима знал уже лет по тридцать, начали выходить на пенсию и звали приезжать летом на балтийское, эгейское или адриатическое побережье. Писали, что места достаточно, и приглашали всю семью.
   В любом случае без помощи детей они о такой поездке не могли и подумать, но молодые по-прежнему предпочитали Крым. «Излишки первоначального капитала надобно напредь надо вкладывать в дело, – говорил Павел, – а потом уже будем кататься по всяким заграницам».
   Такое смешение марксистских терминов с языком героев Островского приводило Диму в искренний ужас и немалый восторг.
   – Ты подумай, – как-то сказал он Елене Ивановне, – ведь казалось, что их полностью истребили, под корень вывели вместе с сельскими священниками и столбовыми дворянами. А вот нет – очень хорошо известный из литературы персонаж, можно сказать, волжский пароходчик в зачатке, появился, и кстати, в нашей собственной семье. Даже в деталях всё сходится – плотно пообедав в воскресенье у тёщи, он ходит туда-сюда с умным видом, вещая про капитал. Можно сказать, изрекая сентенции. И главное, что у него этот капитал есть или, в крайнем случае, будет, а мы с тобой так и умрём голышом.
   Он помолчал и добавил:
   – Начинаю приходить к мысли, что нашей дочери повезло в жизни.
   Елена не спорила.
   Так что октябрьский путч семья пережила в Ялте, как раз конец сезона, можно было неплохо сэкономить, в том числе и на пожилой киргизке, которая приходила следить за Иваном Порфирьевичем. Тут Павел снова поразил Диму – и, в каком-то роде, даже ко всему привыкшую Елену Ивановну – тем, что довольно быстро потерял интерес к происходящему в столице и перешёл к делам повседневным, даже банальным. Дима, конечно, не удержался и немедленно задал ему какой-то наводящий вопрос, может быть, проверял, не изменились ли за два года политические симпатии не так давно вставшего на защиту демократии зятя.
   – Да что тут думать, – охотно ответил Павел, – ведь расклад-то совершенно понятный. Они же все самозванцы, а он, какой ни есть, а всенародно избранный. К тому же при оружии. Дело ясное. Вы бы тоже не нервничали, Дмитрий Валентинович, а взяли бы коляску и погуляли бы с Никиткой, пока он задрых после кормёжки.
   Зимой разруха стала ещё больше, но им пока удавалось держаться на плаву, хотя Елена давно уже призналась себе, что все они живут за счёт Павла, несмотря на редкие выплаты за старые переводы, которые иногда сваливались на них, как издательская милостыня, и тощавшие на глазах редакционные халтуры. Мать Димы начала по бросовым ценам распродавать библиотеку, и Павел, по совету тестя, купил себе лучшую часть (Дима сам её и отобрал), как он говорил, «для обстановки – ну и чтобы парень читал, конечно». Татьяна из декрета возвращаться на работу не стала, а записалась на бухгалтерские курсы и без особого труда их закончила. «Ради этого не стоило учиться в университете», – бормотал Дима, а Таня отвечала, почему-то не ему, а матери: «Кто-то же должен помогать Паше с бумагами, ты что, хочешь, чтобы это делали чужие люди и ещё получали за это деньги?»
   Спорить с этим было сложно, тем более что означенные деньги постепенно начали материализовываться, и на следующий год родители смотрели за Никитой, пока молодые ездили в Париж, а ещё месяцев через восемь – в Италию. «Кажется, – не упустил здесь заметить Дима, – первоначальное накопление капитала наконец-то состоялось. Хотя классики предупреждали нас о том, что этому процессу нет ни конца ни края». Елена могла бы сказать, что вот о капитале-то, как и о многих других практических сюжетах наступившей жизни, Дима имеет представление самое малое, но, конечно же, и в этот раз промолчала. В любом случае Татьяна попала в Париж на двадцать лет раньше её и не на конференцию, сдобренную жалкими позднесоветскими суточными, а в полноценный отпуск, с поездками на корабле вдоль Сены, магазинами и ресторанами; она стала частью того мира, который Елена всё-таки успела увидеть одним глазком, но только по временному удостоверению, предполагавшему резкое поражение в правах.
   Тем неожиданнее стал звонок Павла следующей весной.
   – А что, – как обычно, он сразу взял быка за рога, – вы, Елена Ивановна, ещё ничего не слышали? И Ивану Порфирьевичу ничего не сказали? – голос Павла чуть не дрожал от непонятного торжества.
   Елена осторожно осведомилась – а в чём, собственно, дело? И тут перед ней разверзлись небеса.
   – Всем бывшим интербригадовцам, – почти кричал Павел, – дают испанское гражданство. Да, почётное, но можно получить настоящий паспорт – я узнавал. Надо только написать заявление, а потом приехать, отметиться, но это не проблема. Вместе поедем! – отчего-то получалось, что Павел уже всё решил и обсуждать совершенно нечего.
   Здесь Елена не вытерпела и, подождав пока Павел иссякнет, начала путано, ненавидя собственную косноязычность, говорить о том, что решение должен принимать Иван Порфирьевич и что, пусть он находится даже в очень преклонном возрасте, но к его мнению в любом случае надо отнестись…
   – Не беспокойтесь, Елена Ивановна, – уже совершенно хладнокровно ответил Павел. – Деда я беру на себя.
   Впрочем, разговаривать с Иваном Порфирьевичем он пошёл вместе с Татьяной. В гостиной Дима нервно подкидывал на коленках хохотавшего от удовольствия Никитку. «Как будет, – думала Елена, – так и будет». Но против воли почему-то представляла себе никогда не виденные ею андалузские сады, пляжи и бульвары Барселоны, соборы Толедо и даже однажды поймала себя на непростительном бормотании школьно-хрестоматийного «Ночной зефир струит эфир…». Через какое-то время дверь открылась.
   – Всё в порядке, – сказал Павел. – Будем оформляться.
   Сразу нашёлся записанный в старый ежегодник телефонный номер и визитная карточка, оставленная несколько лет назад галантным испанцем, сам он уже отбыл в следующую дипломатическую командировку, но телефон действовал, а посольство находилось по тому же адресу. Всё оказалось правдой: Иван Порфирьевич значился в списке кандидатов в почётные граждане, и Елене Ивановне любезно выдали все необходимые бланки и формы, не забыв упомянуть, что подпись соискателя испанского паспорта должна быть нотариально заверена. Почему-то до этих самых слов Елена в происходящее не верила, даже визит самого нотариуса – деловой женщины среднего возраста с массивным обручальным кольцом на пальце и изящным портфельчиком из кожи самой лучшей выделки, – которая быстро и крепко оттиснула свою печать на всех требуемых документах, не произвёл на неё такого впечатления. Может, дело было в том, что в посольство Елена ходила одна, а общаться с нотариусом ей помогал оплативший заверитель-ные услуги Павел, который тщательно просмотрел бумаги и убрал их в особую, недавно заведённую им для «испанских процедур» папку с жёлтой металлической застёжкой.
   Паспорт Ивану Порфирьевичу сделали довольно быстро – месяца за три. Павел подвёз их с Еленой к посольству, но сам остался ожидать снаружи. Всё произошло очень обыденно, по-канцелярски: их пропустили внутрь по российскому паспорту, указали отдельное окошечко, а там, снова после проверки документов и бессчётных подписей, которые Иван Порфирьевич старательно и бесстрастно выводил не читая, им выдали сиявшую новизной книжечку с золотистым гербом, украшенным многочисленными коронами, и вожделенной строчкой по самому верху, указывавшей на то, что её обладатель принадлежит к гражданам Евросоюза. Елена не выдержала и открыла паспорт – на цветной фотографии отец выглядел незнакомцем, без морщин и складок, почти как пожилые европейские туристы, которые в последние годы заполонили московские улицы. Сам Иван Порфирьевич к драгоценному документу интереса не проявил, только посмотрел искоса на своё новое испанское обличье.
   – Ну что, – сказал Павел, внимательно пролистав паспорт до самого конца, – теперь начинаем потихоньку собираться. Для начала сделаем туристические визы, они дают до девяноста дней, а там видно будет. Может, удастся отдать ребёнка в школу, зацепиться на годик, получить вид на жительство. Хотя бы язык выучит. В любом случае запасной аэродром ещё никому не мешал.
   Через некоторое время Елена с Димой навещали молодых в воскресенье вечером – эту традицию поочерёдных встреч то на одной, то на другой территории в семье пытались поддерживать, тем паче что в последнее время у всех появился общий предмет для разговора. Иван Порфирьевич, как правило, в этих визитах участия не принимал. Тогда Елена даже попыталась его уговорить, но он категорически отказался, сославшись на футбольный матч, который смотрел, самое частое, раз в году, а потом вдруг сказал что-то странное, Елена и не расслышала толком, а переспросить не решилась. Звучало это примерно так: «В данном случае моё сопровождение вам не требуется».
   Так вот, ближе к десерту речь неминуемо зашла об испанской эпопее и ее предстоящих главах. Визы постепенно проставлялись, билеты тоже были закуплены, Павел, как он любил говорить, понемногу решал вопрос с проживанием. Поэтому Дима воспользовался случаем: по-видимому, его действительно снедало любопытство.
   – Кстати, Павел, если это, конечно, не страшный секрет, а каким образом вам удалось убедить Ивана Порфирьевича? – Павел молчал, и Дима счёл нужным объясниться: – Скажу честно, у меня были страшные сомнения по поводу успеха вашего предприятия. Более того, признаюсь вам, что уверен: у меня бы ничего не вышло.
   Павел почесал за ухом.
   – А, это? Я и не понял сразу, извините. Так просто всё, я сказал: дед, ты что, не хочешь показать нам те места, где ты бил проклятых франкистов?
   – Пиф-паф! – закричал тут Никита, вбежавший в столовую с пластиковым автоматом, чуть больше его самого. – Сдавайтесь, а не то я буду стрелять!
   Ехали все вместе, ранней осенью, и сразу на четыре недели. Раньше о таком и подумать было нельзя, а теперь – гуляй не хочу. Дима своим отпуском уже давно распоряжался сам, а у Елены вообще работа была не бей лежачего. Но тут как раз выяснилось, что на неё по старым каналам свалился солидный редакторский заказ. «Ничего страшного, – успокоил Павел, – нам он тоже будет нужен, но только часа на два в день. Так что поделимся», – и принёс домой настоящий складной компьютер. Елена знала, что это последнее слово техники, не то японской, не то американской.
   – Загружайте свои тексты, – великодушно сказал Павел, – только не забудьте всё продублировать на дискету, а лучше сразу на две, и возьмите одну с собой в ручную кладь, а другую положите в чемодан. Можете записать даже на три, чтобы в разные чемоданы-то. Бережёного, как говорится…
   – Мама, – добавила присутствовавшая при этом Татьяна, – ты, пожалуйста, создай себе на нём отдельную директорию и больше никакие папки не открывай.
   Оставалось только позаботиться о свекрови – она в последнее время начала недомогать, вставала редко, ей нужна была домработница с проживанием, не сиделка, но что-то похожее. Пока Дима с Еленой судили да рядили, его мать, никому не сказав, запустила процедуру продажи жилья в обмен на выплату ежемесячного пособия с тем, чтобы после её смерти квартира отошла покупателю. В последний момент случайно узнавший об этом Павел сумел решительно вмешаться и, как он с удовольствием произнёс через несколько дней, «всё аннулировать».
   – Правда, – добавил он тут же, – это потребовало некоторых усилий. Так что давайте, Дмитрий Валентинович, пропишем теперь там Татьяну по-быстрому, давно уже надо было, прямо удивительно, как вы об этом заранее не подумали. А Розе Абдуллаевне я уже заплатил на полгода вперёд, она вашей маме будет молоко в постель приносить, – таким образом, и эта проблема оказалась решённой.
   Следующий коварный вопрос Дима тоже задал во время семейного обеда.
   – Скажите, Павел, а что вы собираетесь делать с вашим бизнесом?
   Павел снова был искренне удивлён.
   – Как что? Да ничего.
   – Так вы ж, похоже, собираетесь там задержаться, – настаивал Дима.
   – Кто вам такое сказал? – Павел даже откинулся на спинку стула. – Это они, – он махнул в сторону Татьяны, – а я, как зацепимся – сразу назад.
   – Но всё равно, – не отступал Дима, – разве можно бросать дело на столько времени?.. – тут Павел понял и сразу улыбнулся.
   – А телефон зачем? – вразумляюще сказал он и помахал вынутой из кармана пиджака пластиковой трубкой. – Будем, что называется, работать дистанционно. Руководящая должность это временно позволяет.
   – Ну, ты понимаешь, мама, – сказала потом Татьяна на кухне, – конечно, мы со временем кое-что туда выведем. На всякий случай. Папе об этом можешь не говорить.
   Летели все вместе и почему-то через Хельсинки. Пересадка оказалась бесконечной, Никита ныл, постоянно чего-то просил, потом ненадолго засыпал. Выйти было нельзя и пришлось несколько часов валандаться в небольшом пассажирском зале с двумя кафе, туалетами, газетным киоском и магазином беспошлинной торговли с совершенно запредельными ценами. «Наверно, у финнов случились дешёвые билеты», – подумала Елена Ивановна и, скорее всего, была права.
   – Ликёр из брусники, – бормотал, непонятно к кому обращаясь, Дима, – понимаешь ты, ликёр из брусники.
   Елена не отвечала. Наконец объявили посадку на мадридский рейс. Полёт оказался неожиданно длинным, а они и без того уже очень устали. У Татьяны от отёков обвисло лицо, и Елена Ивановна заподозрила, что дочь снова беременна. «А, так может, поэтому…» – но она даже не стала додумывать эту мысль.
   – За это время, – повернулся к ней Дима, – можно было долететь до Нью-Йорка.
   Павел тоже изнывал – почти бегал по проходу, пытаясь размяться, а сидя в кресле, то и дело вытягивал руки вверх ладонями и хрустел застывшими суставами. Единственным, кто ни на что не жаловался, был Иван Порфирьевич.
   В Мадриде они поселились к югу от центра, но совсем недалеко от него, на изогнутой и плавно уходящей вниз улице, заполненной антикварными магазинами и мясными лавочками. Это было то, что в иноземных романах, а впрочем, и в старой русской классической литературе, называлось – Елена вспомнила это словосочетание – меблированными комнатами. Планов никаких никто и намечать не думал, поначалу хотелось только выспаться и отойти от напряжения, в котором они все, за исключением Никиты, жили последние несколько недель. Тем удивительнее было появление назавтра в их номере журналиста местной газеты, а затем и представителя районной ячейки одной из левых партий. Позже Елена Ивановна поняла, что какой-то работник посольства предупредил своих приятелей об их приезде, и они сразу же явились по своим надобностям: один – изъявить почтение, а другой подзаработать. Действительно, судьба Ивана Порфирьевича тянула на небольшую заметку в испанской прессе.
   Впрочем, многого журналист от них добиться не смог. По-английски он говорил посредственно, а испанским в их семье никто не владел, хотя и Елена Ивановна, и тем более Дима то и дело вылавливали в задаваемых им вопросах отдельные слова и примерно понимали, о чём идёт речь, да если честно, для этого не требовалось особой проницательности. Коммунизм, революция, война, перестройка, экономика и снова революция. Иван Порфирьевич в интервью участвовать отказался. Как-то само собой получилось, что отдуваться пришлось Елене, хотя сидевший в стороне Дима продолжал оказывать ей посильную терминологическую поддержку.
   Дело затянулось на целый час, журналист попался настырный и, несмотря на все трудности, упорно настаивал на своём, на разные лады повторяя одни и те же вопросы. «Он наверняка из идеологически подкованных, – подумала Елена, – такой же упёртый борец за народное счастье, как наши твердокаменные. Сдался ему этот коммунизм. Или просто хочет как можно лучше выполнить редакционное задание?»
   Журналист то старался быть терпеливым и заставлял себя преувеличенно артикулировать, то сбивался и начинал выпускать вопросы длинными очередями пулемётчика, не стеснённого запасом патронов. «No pasaran, – почему-то продолжала думать Елена, – no pasaran», – эти слова она помнила с самого детства, с тех времён, когда ещё не понимала, что они означают. Постепенно они с Димой разобрали все вопросы прилипчивого корреспондента и кое-как на них ответили. Журналист слушал внимательно до самого конца, черкал в блокноте и не выключал диктофон. «Но ведь они – прошли?» – почти что утвердительно сказала Елена сама себе, но всё-таки не была в этом полностью уверена.
   Ещё больше она озадачилась, когда следом за въедливым репортёром (да, его статья об Иване Порфирьевиче, после шестидесяти лет мучительной советской жизни снова ступившего на благословенную испанскую землю, действительно появилась в глубине воскресного номера популярной и, кстати, довольно консервативной газеты) к ним явился местный политический активист средних лет, при этом оказавшийся знатоком истории гражданской войны, и, как вскоре подумала Елена, не только желавший ещё раз обсудить и пережевать все её события, особенно оперативно-командного свойства, но и воспроизвести их, а лучше – переиграть. Этот по-английски говорил гораздо свободнее и к тому же знал десятка два русских слов, которые употреблял, как правило, очень уместно. Услышав это, Иван Порфирьевич вышел к столу и стал внимательно следить за беседой, впрочем, совершенно в ней не участвуя.
   Поэтому и активисту, который сразу сказал, что они его должны звать по имени, Франсиско, а о всяких там «сеньорах» и мысли не допускать, они ничем помочь не могли, хотя теперь имели возможность то и дело кивать в сторону виновника торжества, сидевшего рядом в необычно белой рубашке, что придавало, подумала Елена, всему этому абсурду, изложенному на англо-русско-испанской тарабарщине, некоторое подобие связного разговора. «Как будто мы ему что-то доказываем, так сказать, удостовериваем законность нашего пребывания в его доме». Любитель военной истории, впрочем, отнюдь не обиделся, даже наоборот – остался в полном восторге, поминутно и вовсе не с карикатурным оттенком восклицал «Очень рад!» и «Большое спасибо!», а под конец пообещал вернуться утром уже на машине и отвезти Ивана Порфирьевича и тех, кто пожелает его сопроводить, на передний край обороны Мадрида, который, по его словам, находился относительно недалеко. И сдержал слово, хотя автомобиль был малолитражный и места на всех не хватило. Решили ехать вчетвером, на переднее сиденье поместили Ивана Порфирьевича, а на заднее залезли Елена с Димой, усадив Никиту между собой. Молодые остались дома.
   Елена почему-то представляла себе, что там непременно будет монумент на большой площади с круговым движением, с гранитным или, на худой конец, бетонным пьедесталом, усеянным грубо отёсанными каменными лицами, состоящими из одних скул, по аналогии с военными памятниками двадцатилетней давности, что украшали подъезды к российским городам, но вместо этого они оказались в новом районе с парками и магазинчиками, достаточно чистом, хотя явно менее зажиточном, чем центр города. Было воскресенье, шумно, многие вышли на прогулку семьями. Активист повёл их на край парка. Там стояла небольшая и уже достаточно потрёпанная стихиями пирамида, по которой шла поперечная линия, по-видимому, символизировавшая передний рубеж республиканских траншей. Буквы изрядно стёрлись, и без очков Елене их было не разобрать даже на солнце. Дима к памятнику интереса не проявил, а просить его или Франсиско прочесть надпись вслух ей почему-то не хотелось. По периметру пирамиды выстроились в каре маленькие красные флажки, а венчали ее самые взаправдашние серп и молот. «Кажется, – подумала Елена Ивановна, – лет двадцать назад это предместье было пролетарским».
   Почти сразу за пирамидой парк упирался в свежепокрашенный металлический забор, на котором кучно висели усеянные восклицательными знаками таблички, призывавшие ни в коем случае его не перелезать – было видно, что сразу за оградой трава переходит в сыпучую глину на самом краю глубокого провала. Вдалеке парил бетонный виадук, шумела автострада.
   – Да, – сказал Франсиско, – это не случайно, – и указал сначала на памятник, а потом в сторону обрыва. – Это ведь господствующие позиции, поэтому здесь базировалась республиканская артиллерия. Говорят, их здорово бомбили: когда дорогу строили, нашли кучу осколков и даже один неразорвавшийся снаряд. Скажите, пожалуйста, вашему отцу, что туда нам никак не пройти.
   Иван Порфирьевич стоял совсем рядом с оградой, чуть шатаясь, но не держась за ровные колышки, и смотрел на заполненный грузовиками путепровод.
   На обратном пути они наткнулись на группу лежавших на траве парней с пустыми глазами, и Елена Ивановна тут же вспомнила слово, которым полагается определять подобных персонажей: «обдолбанные». Активист перехватил ее взгляд, презрительно дёрнул плечом и сказал: «Наркоманы, – а потом зачем-то добавил, – наверно, их деды искренне сражались за республику».
   Тут уже Елена вопросительно на него посмотрела и некоторое время не отводила глаз.
   – Я, возможно, не очень удачно выразился, – после недолгого раздумья объяснился Франсиско. – Просто хотел сказать, что демократия и свобода имеют обратную сторону. Впрочем, и в прямом смысле слова – у тех, кто воевал за республиканцев, потом очень долго было множество проблем: их дискриминировали, всячески притесняли целые семьи. Так что вполне вероятно, что я не ошибся – экономически они страдают до сих пор, ведь национальное богатство у нас, как и везде, распределяли победители. У которых, наоборот, налицо проблемы не имущественного, а психологического свойства, и тоже в нескольких поколениях, чему я уже прямой свидетель. Мой-то дед был в фаланге и после войны достаточно преуспел, а я вот полностью изменил политическому кредо своей семьи, сначала из подросткового протеста, а потом уже – как это правильно сказать, чтобы не звучало слишком высокопарно? – из искренних убеждений. И утешаю себя, что моё имя также носили Гойя и Кеведо, не говоря уж об одном симпатичном святом… – Он помолчал. – Лучше всего в нашей стране тем, кто сумел от войны увернуться: им не о чем жалеть и нечего стыдиться.
   «Увернуться, – медленно повторила про себя Елена, – увернуться. Разве от нашей войны, да от всей нашей жизни, можно было увернуться? Спрятаться и лежать тихо, надеяться, что тебя никто не выдаст и никто не найдёт. Что ты никому не нужен. И так три поколения подряд. Ну да, кто-то, наверно, прятался, даже успешно, особенно когда это стало возможно хотя бы теоретически».
   Она почему-то вспомнила последнюю встречу с одним из своих институтских преподавателей, тот умирал и знал, что умирает. Елена, как и многие, пришла к нему попрощаться, это тоже было очевидно, несмотря на лукавые слова о выздоровлении и бодром внешнем виде больного.
   Неожиданно старый учитель схватил её за руку и горячо зашептал: «Леночка, да знаете ли вы, как я прожил жизнь! Словно таракан, словно забравшийся в самую дальнюю щель трусливый таракан. Что же, что же сделал я со своей жизнью!» – Елена была ошарашена, начала говорить о вкладе в науку, учениках, детях…
   – Не спорьте, Леночка, – только промолвил старик, когда она наконец перевела дыхание, – и обещайте, что никогда, никогда не возьмёте с меня пример.
   Елена кивнула.
   «Что же он имел в виду? – отчаянно спрашивала она себя по дороге домой. – Что же?» – и не найдя ответа, предпочла забыть тот давний разговор. До сегодняшнего дня.
   Обратно ехали долго – были пробки. Франсиско с удовольствием продолжал работать гидом, всё время указывал по сторонам, объяснял, называл улицы, площади, даже станции метро. «Внук фалангиста, – думала Елена Ивановна, – внук фалангиста везёт по Мадриду дочь энкаведешника».
   Дима не выдержал в самом конце, после ужина (от которого Франсиско вежливо отказался, сославшись на неотложные дела), когда обсуждение этого длинного дня, парка и памятника уже закончилось и надо было убирать посуду со стола.
   – А кто выиграл войну? – спросил молчавший весь день Никита, ему за хорошее поведение обещали мороженое, он его честно заработал и сейчас наконец-то доел. – А кто выиграл, республика или фашисты?
   Воцарилось молчание, которое, как тут же подумала Елена, в дурных текстах принято называть неловким.
   – Фашисты, сына, – сказал Павел, – но с тех пор уже многое поменялось. Теперь здесь всё хорошо.
   – Да, – неожиданно подтвердил Иван Порфирьевич и отодвинулся от стола. – Не вышло тогда у нас, к сожалению.
   Вот тут-то Диму и снесло.
   – И очень хорошо, что не вышло! – закричал он на всю съёмную квартиру. – И очень здорово! Слава богу, хоть здесь проиграли! Хоть эту страну не испоганили! Хоть здесь нас не ненавидят, как во всей Восточной Европе! Жалко, у нас в Гражданскую не нашлось своего Франко – хуже бы точно не было.
   С ним никто не спорил, и от этого он только больше заводился, припоминал, причём не глядя на Ивана Порфирьевича, расстрелы инженеров и статистиков, уничтожение офицерского корпуса прямо перед войной, разграбление церквей, голод довоенный и послевоенный, колхозную каторгу, – всё, о чём он хорошо знал, но чего не пережил. И несмотря на то, что в его словах не было ни грана неправды, Дима почему-то продолжал нуждаться в новых и новых аргументах и никак не мог закончить перечисление преступлений власти, которой уже несколько лет не было на свете. Наконец он остановился и в полной тишине налил себе воды. Потом всё-таки посмотрел на Ивана Порфирьевича, перевёл глаза на Елену.
   – Деда, а, деда? – снова спросил Никита, он успел слезть со стула, и упорно дёргал Диму за рукав. – Деда, а ты, что, был за фашистов?
   Когда женщины убирались на кухне, туда зачем-то зашёл Дима, толкался, мешал, вылез на микроскопический балкончик, постоял там с минуту и вернулся.
   – Ты, пап, – не поворачиваясь, наконец сказала Татьяна, – мог бы и обойтись без своего краткого курса истории ВКП(б). Тем более, дедушка их всех сам что ли убил? Время было такое противоречивое, людей кидало во все стороны, кому-то больше повезло, кому-то меньше. Вон дедушка в Испании сражался за революцию и демократию, а потом чего-то напортачил. Ты бы ему лучше спасибо сказал: смотри, сидим здесь всей семьёй, вокруг красота такая, аж дух захватывает.
   – Ладно, ладно, – сказала Елена, – хороша красотка-бизнесвумен, инженер сердец клиентов и главный переговорщик по тарелочкам. Посмотрите-ка, отцу лекции читает и каким поставленным голосом, прямо копия господина профессора, забыла, чьи у неё гены. Не беспокойся, будет нужно – я ему сама выдам по первое число.
   Засыпала Елена Ивановна плохо. Дима тоже всё время ворочался, а потом вдруг выпрямился и сел в кровати.
   – Да, – сказал он, – ты права, а я, наверно, нет. И даже самый примитивный психоаналитик разобрался бы, в чём тут дело. Получается, от Павла есть толк – он хороший отец, любящий муж, зарабатывает деньги, и, как говорится, решает вопросы. И оказалось, что и от Ивана Порфирьевича тоже есть толк, даже в наступившей эпохе реставрации всего и вся, когда давно уже канули в прошлое продовольственные заказы, которые ему приходили по революционным праздникам. Оказывается, только он, ветеран хорошо известной всему просвещённому человечеству службы, может обеспечить нашей семье пропуск на прекрасный и расчудесный Запад – мы ведь, так вышло, не евреи и не немцы, не программисты или молекулярные биологи. Приходится полагаться на Ивана Порфирьевича, на его, так сказать, заслуги перед миром свободы и демократии. Которых у меня, как выяснилось, никоим образом не имеется, как и способностей к зарабатыванию денег и решению вопросов. Иными словами, Павел Петрович и Иван Порфирьевич годны к применению и востребованы как в ушедшем мире, так и в нынешнем, а я, видимо, нет. Отчего у меня, наверно, и взыграл запоздавший комплекс неполноценности, который я проявил не самым лучшим образом. Хотя комплексы на то и комплексы, чтобы выныривать на поверхность в не особо привлекательном виде.
   – Не возводи на себя напраслину, – ответила Елена и с облегчением обняла мужа. – Ты тоже прекрасный муж и хороший отец. Где бы Татьяна без тебя была? Осталась бы в дурочках, как некоторые её одноклассницы. Никакого Павла ей и не светило бы, и Никиты, между прочим, тоже. К тому же ты хороший учёный, а учёные во все века не славились способностью к зарабатыванию денег, это им психологически противопоказано.
   Но думала Елена о другом, и уже не первый час.
   «Конечно, – повторяла она себе раз за разом, – Дима сам этих ужасов не испытал, но ведь те, на чью долю они выпали, по большей части погибли. Их всех закопали во множество ям, траншей, рвов, даже котлованов, и может быть, папа в этом тоже участвовал. Они уже ничего никогда не расскажут. Значит, кто-то должен об этом помнить и говорить за них, потому что помнить и молчать – бессмысленно. Поэтому говорить надо, не объясняя причин, хотя бы из уважения к мёртвым, к их мучениям. И да, такие воспоминания всегда будут не к месту».
   Назавтра все проснулись очень поздно, даже никуда накануне не ездившие молодые. И почти сразу обнаружили, что Никита с Иваном Порфирьевичем куда-то исчезли. Естественно, первым обо всём догадался Павел, которому для этого даже не потребовалось ополоснуть немного опухшее лицо.
   – Елена Ивановна, вы то место, где вчера были, найти сможете?
   Удивительно, насколько быстро у них в голове всплыли все площади, станции метро и другие названия, которыми их зачем-то кормил давешний активист. Но добирались они путано и долго, Никита же потом утверждал, что он-то с маминым дедушкой ехал только на двух автобусах и что у них никто не спрашивал билетов. «Ещё бы, – подумала Елена Ивановна, – это ведь цивилизованная страна, кто здесь потребует за проезд у восьмидесятипятилетнего старца с малышом-первоклассником?»
   Также Никита показал, где именно он пролез под изгородью – там действительно было углубление, достаточно широкое для ребёнка. Но как за забором оказался Иван Порфирьевич? Наверно, где-то колья стояли чуть шире чем надобно или он просто обошёл их по незащищённому краю обрыва? Впрочем, об этом они думали всего несколько мгновений, когда с облегчением увидели, что строгий и прямой Иван Порфирьевич стоит над глинистой бездной и смотрит куда-то поверх виадука, а Никита держит его за руку.
   Потом Павел перемахнул через забор, убедился, что никакой ужасной пропасти внизу нет, помог перелезть Татьяне, тут же схватившей Никиту в охапку, каким-то образом выпихнул сына вместе с ней обратно через тот самый лаз, а потом несколько минут отгибал крайний колышек, чтобы провести Ивана Порфирьевича обратно в парк, к людям.
   Иван Порфирьевич не сопротивлялся, но оказавшись по другую сторону ограды, вдруг ловко вывернулся и показал рукой куда-то вниз.
   – Рота Збигнева стояла в той стороне, – сказал он трескучим голосом, Фридрих был на другом фланге, а ещё дальше – Джеймс. Мы были по центру, вместе с испанцами. Нашим командных должностей не полагалось, даже самых малых, – он помолчал, не глядя на ошеломлённых родных, и добавил: – А бомбили нас действительно знатно. И артиллерией хорошо накрывали. Но позиция здесь порядочная, потому мы сначала отлежались по своим норам, а потом дождались голубчиков и в несколько пулемётов всю поляну зачистили. Повезло, конечно – как раз дня за два притаранили оружейный обоз, а там чехословацкие брены, кажись, штук десять. Они-то нас и спасли, когда пехота пошла.
   Иван Порфирьевич подошёл к забору и всё искал что-то взглядом, а потом, не поворачиваясь, сделал два шага назад, стал по стойке «смирно» и тоненьким дребезжащим голосом запел: «Бандьера росса ла трионфера! Бандьера росса ла трионфера!»
   «Значит, они её пели по-итальянски, – почему-то подумала Елена. – Ну, конечно, это же интербригада. Американские пели на английском, немецкие – на немецком, русские – на русском… – краем глаза она заметила, что Никита подошёл и стал рядом с прадедом, а потом почему-то приложил руку к козырьку бейсболки. – Но с той стороны, – беспощадно досказала себе Елена, – тоже были немцы и итальянцы. И какие-то русские тоже дрались за тех, например, из бывших белых – сражались, значит, с красной угрозой и с жидо-большевистским заговором. Интересно, в скольких эмигрантских домах пили шампанское, когда победил Франко?»
   …Эввива комунизмо э ла либерта! – Иван Порфирьевич замолчал, а потом растерянно огляделся по сторонам.
   Елена отчего-то быстро и надрывно выдохнула и тут же вдохнула – в глазах на мгновение потемнело, но тут же расчистилось. Солнце стояло высоко, надо было поскорее ехать домой. «Коммунизм и свобода, – мучительно вертелось в голове у Елены Ивановны. – Коммунизм и свобода!»
   Никита по-прежнему держал руку у козырька бейсболки и старался смотреть прямо перед собой. И не плакал, совсем не плакал.
   – Так, – деловито сказал Павел, – вы с Иваном Порфирьевичем и Таня поедете в такси. Ну и Никита, если влезет. А мы с Дмитрием Валентиновичем доберёмся своим ходом, – он обернулся в сторону Димы. – Пошли, – и сразу же добавил: – Ну дед дал прикурить, нечего сказать. Теперь за ним присматривать нужно.
   «Да, – подумала Елена, – теперь он будет умирать. Долго ли, коротко – не имеет значения, ему теперь ничего не важно и не нужно, он ведь увидел Испанию и вспомнил своих товарищей».
   – Дедушка, пойдём, – Татьяна обняла Ивана Порфирьевича, – уже жарко, пора домой.
   Старик, казалось, ничего не понимал.
   – Пойдёмте, пойдёмте, Иван Порфирьевич, – Дима подбежал с другой стороны и с непонятной резвостью подхватил тестя, – пойдёмте, пойдёмте.
   Они с Татьяной вразнобой двинулись с места, и старику пришлось сделать один шаг, затем другой…
   – Вот так, – приговаривал Дима, – вот так.
   Через несколько секунд у ограды было пусто. Только редкие воскресные машины нарушали тишину долины. Небо висело над Испанией. Высокое, как всегда во второй половине сентября, и наполненное гулким и пронзительным солнечным светом. Безоблачное.
   Интересно, что они никогда – ни сразу, ни по прошествии долгого времени – не обсуждали случившееся в тот день. Поэтому никто так и не спросил Никиту, о чём он думал, когда стоял вместе с прадедом ранним мадридским утром и смотрел на разлетевшееся во все стороны пронзительно-яркое небо, которое одновременно поглощало и оттеняло россыпь далёких домов, петли автострады и сверкавшую внизу узкую речку. Что видели там они – какую высь, какую даль?
   Когда всё это спустя какие-то мгновения исчезло из вида, Никита дал себе клятву, страшную и громоподобную, такую, какую обычно дают хлюпающие носом семилетние мальчики и о которой, случается, помнят юноши и взрослые мужи. И ещё долго-долго никто из его семьи не знал, какую именно.
   2018


   Деловая переписка

 //-- I --// 
   Главному судье округа Аш-Ну
   от начальника стражи Уб-ха-Ниша
   Да живет во веки веков Правитель Шам-ут-Уруш! Да будет его царствование благословенно и нескончаемо! Славнейший из Славных, Храбрейший из Храбрых, Величайший из Великих! Покоритель Врагов и Покровитель Народов! Отец Детям, Защитник Слугам, Пастух Овцам! Первому слуге Богоподобного Правителя смиреннейший из его рабов доносит о причинах беспорядков в Лагрише.
   В четвертый день месяца Буйвола стражник Умм, известный мне верной и преданной службой, обходил дозором рынок, наблюдая порядок и соблюдая закон. Слава великим установлениям Правителя, дарованным ему богами мудрости и справедливости Наммузом и Эллилем! Воистину, воплощенное слово Радетеля Истины защитит праведного от обманщика, честного от подлога, верного от клеветы! Достойны исполняющие его, еще более достойны следящие за исполнением!
   В толпе неподалеку от колодца одним из стражников был опознан беглый храмовый раб Зих, пропавший некоторое время назад с земных угодий небесных властителей. Означенный Зих сначала долгое время скрывал свой подлый облик и был даже назначен доверенным помощником одного из писцов. Но потом был уличен в воровстве и разврате, отчего послан работать в поле, откуда скрылся, нанеся надсмотрщику удар камнем в шею. Видя неотвратимость божественной кары, сей Зих отнюдь не покорился и не раскаялся, отдав себя в руки верных слуг закона и Правителя, а, наоборот, пустился в позорное бегство, полностью тем себя изобличив. К тому же он – порождение змеи и крокодила, зловонный сын гиены и мускусной крысы! – смешал торговые ряды, нарушил покой и порядок, беспрерывно смущая горожан Лагриша злонамеренными речами.
   Многие из бывших при этом селян, люди недалекие и малосведущие, не разобрались в происходящем и стали обвинять стражников в порче товаров и отсутствии добродетели. А оный Зих еще и подбивал сих скудоумных людей на непослушание и непотребство, говоря между прочим, что богатств в хранилище округа видимо-невидимо и что Великий Правитель – да простит меня достойный вершитель закона за повторение клеветы низкорожденного отпрыска жабы! – давно приказал раздать излишки казны народу для облегчения неурожайного года, но что судья, начальник стражи и верховный жрец скрывают волю Повелителя, обманывая и Богоподобного, и малых детей его. Да поразит Ваак параличом, а Шафсут проказою того, кто смеет возводить напраслину на вернейших слуг Истребителя Засух и Омывателя Полей, милость которого неописуема и несравненна! Но многие, а особенно убогие жители Лагриша, никогда не слыхали божественного слова и не способны разоблачить злонамеренную ложь, закутавшуюся в плащ светлой истины. Кроме того, достоверно известно, что особенно усердствовали в беспорядках некоторые должники стражника Умма и других достойнейших жителей Лагриша, увидевшие возможность поправить свое положение, в которое были поставлены собственной же расточительностью и леностью.
   Ярость толпы особенно усилилась, когда одна из базарных блудниц, по имени Эм-ну, бесстыдно обвинила стражников в насилии и грабеже. О, смердящая дочь лисицы и попугая! Плевок осла и испражнение черепахи! Также и другие блудницы вторили упомянутой Эм-ну, извергали визгливые проклятия и обещали предоставить свои тела бесплатно тем, кто сломает ворота хранилища. Побуждаемые жаждой грабежа и похотью, разбойники вооружились чем попало, смяли стражу и ворвались за ограду. Умм, верный слуга Творца Изобилия и Очистителя Водоемов, пытался усовестить их и остановить, но один из злодеев ударил его по голове палкой и убил на месте. Славна смерть верного, и черен путь изменника! Воистину, покушающийся на волосок жаждет отрезать голову, причиняющий вред малейшему из малейших слуг Великого Правителя замышляет непроизносимое.
   Так отбросы рода людского нарушили небесный закон и осквернили кровью дом Господина Нашего и богов его. Но неизмерима мудрость богов и страшен гнев их! Разбойники алкали золота и крови, а нашли скорую расплату. Ибо увидев в хранилище меха с вином, грабители не смогли сдержать желаний своих и почти все перепились. Но перед тем как утомиться от злодеяний, они еще продолжали издеваться над захваченными стражниками и некоторыми из жрецов, прижигая их каленым железом, подобно рабам, и вырезая у них на спине имя божественного Правителя. Столь сильно овладел ими проклятый богами Артавашт, властелин зла и враг солнца.
   Протрезвев наутро, многие из разбойников поняли, какое преступление совершили, и стали разбегаться кто куда в страхе перед неостановимым гневом Справедливого и Могучего. Рассказывают, будто Зих пытался их удержать, говоря, что вместе им будет легче защититься и оправдаться. Но столь великий страх внушили боги злодеям, что никто не слушал возмутителя, а один особенно раскаявшийся бунтовщик набросился на него и связал, дабы попытаться таким поступком смягчить неизбежное наказание и вымолить себе пощаду. Однако иные, особенно закоренелые злодеи вступились за Зиха и возникла схватка, во время которой в Лагриш прибыли две сотни воинов из встреченного мною у городских стен отряда Уд-Ри-нама, досточтимого и непобедимого, правой руки Радости Мардука и Любимца Эанатума.
   Столь невыносимо было лицезрение мощи Правителя и стыд пред совершенным, что разбойники не оказали никакого сопротивления, молили о пощаде, а некоторые разрывали себе острыми камнями жилы, надеясь хотя бы своей смертью заслужить прощение у богов. Иные, впрочем, пытались бежать, но почти все были пойманы солдатами, а прятавшиеся – выданы бывшими сообщниками, с опозданием вступившими на путь законности. Лишь зловредному Зиху удалось скрыться, хотя некоторые утверждают, что его успели убить, а тело выбросили в реку, дабы не оставить следов. А Эм-ну, чтобы не быть схваченной, бросилась с храмовой ограды в ров, но не разбилась до смерти, а только покалечилась.
   Словно злобная выдра в капкане металась она, по заслугам измазанная своею кровью и своим же пометом. Я приказал вынуть ее изо рва и приковать к помосту на площади, где она и околела через два дня. А всего мною было заковано в цепи сто семь человек, уличенных в грабежах и разбое. Преклонившись перед Камнем Закона, на котором выбиты установления Божественного Правителя, вершил я, презренный раб Богоравного, суд над злоумышленниками. Ни одного решения не принял я, не обратившись перед тем к мудрости Неба, воплощенной в таблицах наказаний и преступлений. Троих, изобличенных в насилии над слугами богов и Правителя, я приказал во исполнение законов посадить на кол, еще пятерым, пойманным с награбленным добром, отрубить правую руку, а двоим усердным пособникам – левую. Остальных велел заклеймить и продать в рабство для возмещения ущерба казне и некоторым особенно пострадавшим жителям города. Так, семье стражника Умма я распорядился отдать выручку за трех мужчин и пятерых женщин, как записано в законе о плате за убийство.
   Да простит высокородный недостойного раба своего! В Лагрише снова царит порядок и слово Неутомимого в Трудах. Но не может найти покоя слуга Его. Нет оправдания мне, негодному и непредусмотрительному Как случилось, что в этот злосчастный день меня не было в Лагрише и я не мог соблюсти закон Правителя и сохранить его от разбойников! Я бы предпочел умереть сам, чем видеть ущерб, нанесенный богам и их Любимому Сыну Горе мне, недостойному, и позор навсегда! Прощения прошу и пощады алчу.
   В восьмой год правления великого Шама-ут-Уруша – да славятся род его и имя его! – за два дня до конца месяца Буйвола.
 //-- II --// 
   Сатрапу Хоргу от начальника дворцовой канцелярии Астиапа
   Велик Царь Царей Дарий и необъятна власть Его! Сотни и тысячи Он низверг к стопам Своим и подпер небо главою Своей. Нет равных Ему от моря и до моря, всю землю озаряет Он светом лица Своего. Ничто не укроется от ока Его, никто не устоит пред десницей Его.
   На письмо твое о бунте в Лехате отвечаю тебе так. Я собственноручно читал его Великому Царю на прошлой неделе. Омрачилось чело Потрясающего Копьем, и грозен был Его взгляд. Но ничего не сказал Он и только сегодня, после утренних приветствий, подозвал меня и, когда простерся я у сандалий Могучего и Прекрасного, велел передать тебе слово в слово мысли Свои. Поэтому знай, что рукою моей водит воля Того, перед кем мы как прах легчайший и роса испаряющаяся. Внимай и повинуйся! Немалы прегрешения жителей Лехата, и бедствия, что они на себя навлекли, заслуженны и справедливы. Виной тому и твое им попустительство и известная нам чрезмерная мягкость. Не первый раз говорю тебе: кнут и железо – вот орудия властителя, и нет ничего полезнее для государства, чем размеренное и справедливое их применение. Недовольно блеют подгоняемые плетью овцы, но без пастуха давно бы задрал их голодный волк или, заблудившись, попадали бы они одна за другой с горной кручи, разбивая свои тела об острые каменья, все так же блея и жалуясь небесам на злую судьбу. Не дано народам знать пути своего! Оттого и поставил великий Ахура Мазда над ними вдохновенных властителей, вручил им мудрость свою и законы свои, дал меч для защиты, а поводья – для управления. Воистину ничтожен тот, кто тщится превзойти жалким умом своим божественные установления!
   Тяжела провинность твоя, и тебе о том известно. Кары заслуживаешь ты, и кары справедливой. Но тронули слезы твои и раскаяние твое сердце Царя Царей, ибо смирился ты и, остригши волосы и посыпав голову пеплом, сидишь у порога дома своего. И не просишь ничего, кроме пощады семени твоему, дабы не истребил его Могущественнейший и Солнцеликий в слепящем пламени огнедышащего гнева Своего. Разорвал одежды ты, преклонил колена в грязь и бьешь себя по щекам, восклицая: «О, горе мне!» Потому прощает тебя Цюзный и Справедливый по милости Своей и величию Своему. О том же, что сделал ты для восстановления порядка в Лехате, и о наказании виновных так сказал Он: «За злодеяния свои получили они сполна, а должны бы получить вдесятеро или даже более, дабы это известие навсегда вселило страх в сердца мятежников и избавило бы нас от повторения случившегося». Славна в веках милость Царя, простившего тебя и слуг твоих, не доглядевших за спокойствием государства, но славен и гнев Его, по заслугам обрушивающийся на алкавших греха.
   Посему указал Повелитель наш всех пленных разбойников, о которых спрашиваешь ты, предать казни медленной и открытой для всеобщего обозрения. Пусть знают все: никому не дано избегнуть кары за мятеж против Огненосного Властителя – ни подстрекателям, ни приспешникам их, вольным и невольным. Но еще сказал Царь Царей: «Велика вина раба Моего Хорга, и хоть в мягкосердечии Нашем даровано ему прощение, но труды его не кончились там, где усмирил он возмутителей – иссек одних и пленил других. Ибо ни нерадивостью служащих, ни злонамеренностью непокорных не может исчерпаться море мятежа, только с виду волнующееся без причин, а на деле подвластное черным ветрам, горечь несущим и бури жаждущим».
   Поэтому говорю тебе: не сразу казни захваченных тобою, а не иначе как вызнав сокрытые мысли и тайные желания их. Обрати внимание на то, много ли согдийцев среди пленных, и не скрывает ли кто из них под низкой одеждой высокого своего происхождения. Хорошо ли обыскал ты трупы вождя мятежников, упомянутого тобой Зерха и приспешников его, включая злую колдунью Эмнат, что завлекала сомневавшихся и нестойких ядами и мерзкими обрядами, от которых теряли они разум и страх? Не было ли при ком из разбойничьих главарей посланий от укрывающихся за горами врагов наших? Не заметил ли ты у них знаков на теле, оставленных побывавшими там демонами? Не было ли каких подозрительных указаний или разговоров за несколько дней до бунта? Приходили ли в Лехат караваны из Согдианы и что за купцы их вели? Разыщи их и допроси с пристрастием. Ни перед чем не останавливайся, ибо превыше любой службы есть забота о спокойствии государства. А правителю Согдианы передай, что нет ничего страшнее, чем гнев Царя Царей и неостановимая месть Его. Ничего не пожалеет Он для победы справедливости над союзниками тьмы и прислужниками ее. Оттого готов Величайший из Великих заплатить согдийскому младшему брату Своему золотом и камнями драгоценными за головы бежавших рабов Своих или за члены их. А укрывающие врагов Огненосного пусть не надеются на время и расстояние, отделяющие их от Экбатаны! Быстра и неисчислима конница Сына Ахура Мазды и молниеносен порыв ее. И еще передай, что с друзьями своими щедр наш Повелитель и великодушен, а с противостоящими Ему – беспощаден. Подобен свистящей стреле прыжок Разъяренного Льва, трепещут народы перед всемогущей дланью Его.
   Не медли и исполни с рвением переданные мной приказания Всемогущего, тогда прощение укрепится в сердце Его и не поколеблется новыми грехами твоими, кои могут затмить старые заслуги и низвергнуть тебя в пыль, откуда был ты когда-то вознесен десницей Великого. Ибо кто мы, как не прах перед мощью Его, зыбкая тень перед светом, испускаемым Им, искры, ничтожные перед всепожирающим пламенем Его?
   Что же до податей новых, сбора которых мы ждем от тебя со времени начала бунта, то сначала хотел приказать тебе Мудрейший из Справедливых и Справедливейший из Мудрых собрать их в двойном размере, в наказание непокорным и в виде урока задумавшимся. Но снизошел Он к мольбам твоим и разрешает тебе взыскать недоимки с жителей Лехата в ранее установленном размере, отпуская на это один месяц и ни днем больше.
   В двадцать второй год правления Дария Гистаспа, Царя Царей, в седьмой день месяца Аддара со слов благородного Астиапа записал его слуга Нур, и пусть постигнет меня жестокая казнь, если хоть в чем-то отступил я от сказанного господином моим.
 //-- III --// 
   Славься, Цезарь!
   Отцу народа, Принцепсу сената, Императору и Автократору римлян Титу Флавию Домициану прокуратор всадник Секст Папилий пишет
   Сообщаю тебе о ходе расследования бунта в Ларве. За два месяца после прибытия сюда мною было проведено всестороннее изучение показаний мятежников и прочих свидетелей, а многие допрошены дважды, и трижды, и четырежды. На веру я ничего не принимал, а пытался дознаться истины, иногда с этой целью сводя преступников лицом к лицу и заставляя их обличать друг друга в надежде тем самым заслужить пощаду и прощение Римского Народа. Иных закоренелых злодеев били кнутом, а некоторым – вытягивали члены, дабы вырвать из лживых губ слова незамутненной правды. Так не покладая рук работали мы и, пожав плоды трудов, смогли установить замыслы виновных и пути обманутых.
   Ни в коем случае нельзя считать происшедшее случайностью без причин и последствий. Конечно, чернь всегда готова возмутиться и с радостью ухватится за любой к тому повод (а особенно чернь азиатская, которая даже хуже римской). Однако подобное объяснение было бы слишком простым, особенно в свете того, что сходные волнения происходили за последние годы не только в самой Сирии, но также в Вифинии и Пафлагонии. От меня не укрылось, что события в тех местностях развивались почти так же, как в Ларве. Я запросил сведений у тамошних прокураторов, чья помощь оказалась неоценима.
   Выяснилось следующее: почти во всех случаях беспорядки начинались в местах скопления черни, обычно на базаре или в цирке. Поводы всегда выдвигались самые незначительные и смехотворные: ссора продавца и покупателя или победа не слишком популярного в городе возницы. Примечательно, что никто обычно не мог ни назвать имен зачинщиков бунта, ни дать о них каких-либо правдоподобных сообщений, описаний или же примет. Впрочем, особенная роль во время волнений в Ларве многими приписывалась некоему Зеведею, не то убитому по ходу восстановления спокойствия, не то пропавшему без следа. Повторю однако, что подобные сведения весьма отрывочны и доверия не вызывают. Такие, казалось бы, беспричинные и необоснованные возмущения сразу же разрастались подобно пожару (и к слову, изобиловали поджогами, ибо ничто так не приводит в смятение людские сердца, как вид неостановимого пламени, не щадящего ни бедных, ни богатых). Одновременно с пожарами сразу же начинались грабежи, что понятно, ибо многие солдаты были заняты тушением огня и не могли воспрепятствовать разбойникам, коими здешние места по-прежнему кишат, несмотря на долгие годы римского владычества.
   От меня не укрылось и то, что почти всегда мятеж возникал во время отсутствия в городе наместника и значительной части приданных ему воинских соединений, и то, что солдаты Рима, столь доблестные и непобедимые на полях сражений, оказывались в большинстве случаев совсем неспособными к усмирению разбушевавшегося плебса, особенно на узких улочках, где удобно бросать камни с крыш домов, и таким образом коварный и слабый трус может исподтишка нанести увечье храбрейшему и могучему. Думаю также, что внезапность возмущения не раз заставала легионеров врасплох, когда они находились вне лагеря или строя и к тому же часто не при полном вооружении. Возможно, вина за это лежит на некоторых центурионах и командирах отдельных манипул и когорт, допустивших падение дисциплины, ибо зловонная язва распущенности легко пускает корни там, где забыты наставления предков. Особенно тому способствуют некоторые местные культы, по своим обрядам столь отвратительные и неприличные, что они давно уже были законодательно изгнаны из Италии, но сумели найти в здешних краях пристанище и прибежище. И хотя, спешу сообщить, наши легионеры проявляют достаточную устойчивость перед лицом описанных соблазнов, не исключено, что последние также сыграли роль в потере войсками бдительности и твердости. Поэтому многие офицеры были мною примерно наказаны за нерадивость и невнимательность. В свое оправдание они часто выдвигают довод, что ничто не предвещало бунта, грянувшего подобно урагану среди ясного неба. Признаться, и мне особенно странным кажется превращение смирных обывателей, жалких и безобидных поодиночке, в ревущего и свирепого зверя толпы. Словно какой волшебник вселяет в них ярость и презрение к смерти.
   Из всего этого я заключил следующее. Во-первых, возможно, что в Азии уже несколько лет действует удачливая и многочисленная шайка разбойников. План их состоит в следующем: вызвать в городе беспорядки и поджоги, дав тем самым повод к грабежам, а пока внимание солдат и властей отвлекают огонь и борьба с толпами черни, обезумевшей от легкой наживы, – разграбить несколько заранее намеченных (и наиболее богатых) домов. После чего немедленно скрыться, предоставив попавшемуся на удочку городскому отребью отвечать за свои и чужие преступления. Не исключено, что злодеи еще и опаивают кого-то из простаков и охотников до дарового вина каким-нибудь особенным зельем, временно убивающим страх перед законом и Цезарем. Что действие такого зелья преходяще, я заключил из того, что часто беснующиеся толпы сами по себе распадаются вскоре после совершения самых страшных злодейств, и недавние бунтовщики быстро приходят в себя, ужаснувшись своим деяниям. Словно присущий им от рождения страх перед властью предержащей вдруг возвращается к ним в двойном размере.
   Во-вторых, можно предположить, что мы имеем здесь дело не с простым разбоем, пусть особенно злостным и наглым, а с чем-то более серьезным, несущим опасность для Римского Государства. Быть может, происходящее связано с ритуалами какой-нибудь тайной секты, что, впрочем, тоже не исключает возможности использования ее адептами магического зелья и прочих видов колдовства, а даже наоборот, именно их и подразумевает. Как я уже говорил, многие из особенно мерзких здешних обрядов и учений уже много лет как запрещены. Однако я убедился, что борьба с их служителями ведется недостаточно настойчиво. Изгнание этого отребья из Италии сделало его хитрее и изобретательней. Увы, перед колдовскими ухищрениями таких, с позволения сказать, жрецов не устояли и некоторые римские граждане. Что же говорить об остальных? К тому же порок порождает порок, и подобные лжеучения плодятся одно за другим.
   Как известно Цезарю, в Азии за последние годы объявилось сразу несколько злонамеренных сект, и, несмотря на неустанную борьбу с ними, оные по-прежнему сбивают с пути многих местных жителей, далеких от знаний и падких на суеверия.
   Особо привлекли мое внимание так называемые христиане (некоторые из их вождей уже казнены в Палестине и Антиохии за призывы к возмущению черни и оскорбление величия Цезаря и Римского Народа). Эти самые христиане суть евреи, только обычаи их еще нелепее еврейских. Бесплотного бога, которому они поклоняются, якобы невозможно чтить при помощи жертв и изваяний, молятся они ему всегда группами и никого, кроме членов общины, на моления не допускают. Сверх того, этот высший, как они говорят, бог запрещает им почитать иных богов, которых они, в свою очередь, считают ложными. Потому эти люди никогда не участвуют в городских праздниках и торжествах, живут замкнуто и обособленно. Тех же, кто не поклоняется их главному богу, они считают людьми худшими, достойными презрения и отвращения. Особенную тревогу вызывает то, что, несмотря на видимую непривлекательность и полную нелогичность этого учения, оно продолжает захватывать многих людей в здешних краях, что еще раз наводит на мысль о черной магии. Хотя, по правде сказать, удивляться тут нечему, ибо ленивые азиаты и без всякого колдовства рады любому богу, разрешающему им праздность и пустословие.
   А в-третьих, вполне вероятно, что видимая в бунтах единая направляющая рука тянется из-за Сирийской пустыни или с Таврических гор и принадлежит коварным парфянам или их армянским друзьям, которые таким образом хотят отвлечь наши силы и задержать грозящее им нашествие неустрашимых римских легионов. Нечего говорить, эти изворотливые враги не пожалели бы трудов и золота, только чтобы причинить римлянам хоть какой-нибудь вред. На их возможное участие указывает и то, что в последнее время в Ларве и других соседних городах появилось в хождении чересчур много парфянской монеты, причем самого наилучшего качества. И караваны с востока стали приходить заметно чаще обычного. А нигде лучше не спрятаться лазутчику, как под мешком носильщика.
   Каково же было мое удивление, о Цезарь, когда по ходу расследования я обнаружил, что верными оказались все три предположения. Действительно, среди пленных бунтовщиков оказалось много обычных грабителей, в том числе несколько членов необыкновенно злостной шайки, промышлявшей с помощью поджогов, дабы, как я и думал, отвлечь внимание стражников от тех мест, где они рассчитывали захватить особенно богатую добычу. Но многие свидетели также уличали в подпускании огня вышеупомянутых христиан. Некоторые из последних, действительно, при пристрастном допросе покаялись в подобных преступлениях, показав, что их учение проповедует ненависть ко всему живому, особенно римскому, а так называемый истинный бог повелевает разрушать все, ему не принадлежащее, и причинять вред тем, кто ему не поклоняется. В довершение мной были выявлены некоторые люди, действовавшие по указке парфян, а двое купцов признались, что получили в Ктесифоне деньги для найма черни и возмущения беспорядков.
   Прошу Божественного Цезаря о следующем. Направить в Ларву не менее четырех когорт пехоты и одной когорты конницы (желательно – из италийских легионов), чтобы прочесать окрестности города и выжить прячущихся в пещерах и ущельях разбойников. Объявить тех из христиан, кто откажется принести жертву Цезарю и Великим Богам, лишенными прав и продать в рабство. Особо молю Цезаря не медлить с походом на Парфию, ибо ядовитую змею удобнее всего раздавить в логове, пока она не успела выползти из него и развернуть свои мерзкие кольца.
   Salve!
   Четвертый день третьей декады месяца Божественного Юлия, год от основания Рима восемьсот сорок четвертый.
 //-- IV --// 
   Наместнику фемы Армениак Феофилу от доместика схол Востока Евпатрия,
   Во имя Отца и Сына и Святого духа!
   Слушай и внимай словам порфироносного Михаила, Василевса ромеев, Властителя армян, болгар, сирийцев, иверов, алванов, авар, гузов, торков и других неисчислимых народов.
   Гневом и печалью переполнилось сердце Повелителя нашего, когда Он узнал о событиях в Лахтосе, но еще более гневен стал Он, когда пришло к Нему последнее донесение твое, в коем излагаешь ты результаты расследования и сообщаешь о решениях суда твоего. Воистину, велико коварство язычников, но много хуже их еретики, прикрывающиеся личиной истинной веры и под ее покровом творящие неисчислимые злодейства, убивающие беззащитных, и что хуже, – совращающие невинные сердца и отвращающие души доверчивых христиан от истинного Господа нашего Иисуса Христа. Но грозен Господь наш к отринувшим Его и неумолим перед стенаниями их.
   Сказав это, добавлю, впрочем, что твоею работой Кесарь остался вполне доволен. Здесь, в городе Святого Равноапостольного императора Константина знаем мы, что не пожалел ты сил для искоренения крамолы и разрушения гнезда змеиного, разросшегося при попустительстве иных, не столь верных слуг Автократора. Посему Василеве приказал, чтобы в ближайшее воскресенье в церкви Божественной Премудрости был отслужен торжественный молебен за успех трудов твоих во имя укрепления ромейского государства и в благодарность Вседержителю за победу твою над отступником Захарией и войском его. Трижды с амвона будет провозглашено имя твое, как отличенного самим Кесарем, наместником земным Господа нашего и истинным исполнителем воли Его. Радуйся, Феофил! Истинно, велика награда твоя. Прими же ее со смирением, но и с гордостью, ибо заслужил ты ее деяниями своими, а о том сказано: «Не по словам их судите, а по делам». И еще говорил Кесарь: «Стал Феофил одним из отмеченных за неколебимую верность, особенно любезных сердцу Моему», – а о том сказано: «Много званых, да мало избранных».
   Велика радость наша от побед твоих, но не утихает гнев Василевса на согрешивших перед Ним и перед Господом. Посему приказывает Он тебе следующее: никого из пленных еретиков, пусть они даже раскаялись, в живых не оставлять, за исключением, быть может, двух-трех человек, кои должны объявить о своем переходе в истинную веру прилюдно и многажды, желательно при большом стечении народа. И еще должны они столь же прилюдно обвинить сообщников своих, ставших пособниками замысла самого Диавола. Особо упомянул Кесарь о недопустимости продажи в рабство сих растлителей тела и духа христианского, – пусть даже и в другие, отдаленные области империи, что населены народами, чьи говоры еретикам неизвестны, и оттого, дескать, эти подлые преступники никак не смогут проникнуть в замкнутые уши раздвоенными языками своими.
   Опасное это заблуждение, доблестный Феофил, и очень ошибочное. Помнишь ли ты, как блаженной памяти Великий Император Лев приказал переселить во Фракию повинившихся павликиан, отвергавших истинность Православной Церкви нашей и потому неудержимо погрязших в разврате неописуемом и злодеяниях неисчислимых, и сделал это, дабы оторвать дурное семя от дурных же корней своих. И что же? Не так уж много лет прошло с тех пор, а плевелы отступничества успели заразить и Фракию, и Мёзию, и по-прежнему немало сил приходится тратить нам на борьбу с лжеучением сим. Не может быть иного наказания еретикам, кроме всеочищающего и разрушающего огня. К небесам пусть поднимется пепел их, так же, как в преисподнюю опустятся их черные души. Ни камня не должно остаться от жилищ, где обитали они, ни листа от сатанинских письмен, что чертили они. Ибо сказано в Писании: «Се, оставляется вам дом ваш пуст». И еще: «Истинно говорю вам: не останется здесь камня на камне; все будет разрушено». Велик гнев Господа нашего на отступивших от Него, а мы всего лишь исполнители воли и замыслов Его.
   С разбойниками, кои к еретикам вовсе непричастны, можешь поступить по своему усмотрению. Совершивших особенные преступления казни, и тоже прилюдно, дабы видел народ справедливость Кесаря нашего и мощь длани Его. Прочих же продай в рабство, а вырученные деньги подели так: четверть – пострадавшим в ходе бунта для возмещения ущерба, четверть – тебе и солдатам твоим за верную службу, а оставшуюся половину немедля отошли в Константинополь со срочной эстафетой и под надлежащей охраной. То же касается и другой добычи, отбитой тобой у еретиков и грабителей.
   По исполнении этого ожидает тебя еще большая награда, о которой пока умолчу – оттого, что дух мой захватывает, когда только начинаю думать о ней. Признаюсь, что искренне хотелось оставить тебе и славным войскам твоим, как думали мы ранее, – может, помнишь ты? – половину вырученного, но непредусмотренные события побуждают Кесаря к изменению решения Своего. Ибо, открою тебе по секрету, думает Василеве об усмирении пиратов, чья беспримерная наглость и алчность давно уж тревожат государство наше, а потому требуются средства на оснастку флота и снаряжение его. И еще, обрадую тебя, – оставшаяся часть этих денег пойдет на приготовление армии ромейской для большого похода на восток, в страну агарян, о котором так просишь ты в письме своем. Знали мы и раньше о подстрекательстве язычниками бунтовщиков в пределах имперских и о прямом подкупе ими разбойников. Но твои известия переполнили чашу безграничного терпения Кесаря, и сказал Он: «Воистину, вызывающие ветер пожнут бурю. Да исполнится по написанному, да оскудеют нивы их и пересохнут колодцы. Мертва станет земля, где жили они, и до самого неба поднимутся стоны вдов и сирот их».
   Пишешь ты, что неискоренима будет ересь сия, пока питает ее золото басурманское и слово нечестивое. Да, черны замыслы врагов наших и коварны намерения присных падшего ангела. Много уже тому лет, как впервые наслал их Господь на наших прадедов за грехи неправедных властителей ромейских. Но не смогли нечестивцы одолеть нас на поле боя, и вот теперь подсказал им лукавый иное, новое оружие: смущение душ христианских. То и дело приходят с востока все новые лжеучения, словно камни из пращи врага рода человеческого. Велико долготерпение Господне, но страшна и неотвратима карающая длань Его. И коли изберет Он нас орудием своим, то не будем отлынивать от подвига сего. Готовься, Феофил, и мужайся. Близится час великой битвы, и пойдешь ты в нее под багряным знаменем самого Кесаря!
   Да будет так по воле Господа нашего и по слову Его. Аминь!
   Писано в Константинополе, во Влахернском дворце, в одиннадцатый день месяца августа, года от Сотворения Мира шесть тысяч четыреста сорок шестого.
 //-- V --// 
   Во имя Аллаха, милостивого и милосердного! Великому визирю Абу Али ибн-Басру, правой руке Повелителя Правоверных, пишет эмир Юсуф аль-Хусейн
   Со скорбью в сердце извещаю господина моего о непрекращающихся волнениях в Ладжваре. Да не обрушится на меня гнев высокочтимого, пока не дочитает он до конца это послание. Ибо не в нерадивости винюсь, а в недостатке времени. После того, как мои всадники полностью разбили мятежное войско и, истребивши его предводителей, заняли город, наказав виновных и восстановив закон, казалось, что бунт подавлен и что спокойствие и благоденствие вновь возвращаются на землю, истощенную злобой и неповиновением, о чем я, в великой радости, сразу же известил господина моего в предыдущем письме. Однако немногие из уцелевших разбойников сумели скрыться в окрестностях и продолжают сеять черные семена обмана и растления. Воистину неистощим хурджум их темного разума, питаемого лукавым Иблисом! Ибо не к простому мятежу призывают они, и не одна лишь алчность рождает речи их. Ныне доходят до меня слова злоучения, коим соблазняют те злодеи приспешников своих, и не против слуг повелителя нашего восстают они и даже не против Наследника Пророка, а против самого Аллаха, да простит меня господин за повторение говоримого ими. Читая донесения, хотелось мне отмыть глаза, а слушая верных людей – заткнуть уши, дабы не осквернять их соприкосновением с рукою повелителя зла.
   Страшная ересь эта, без сомнения, была занесена из гяурских стран запада. Отчаявшись одолеть нас в честном бою, призвали они на подмогу самого Иблиса, продав ему жалкие ощепки душ своих, дабы истребить государство правоверных, применив козни дьявольские там, где оплошали острая сабля да зазубренная стрела. А местные жители потому оказались подвержены этому ядовитому безумию, что предыдущий эмир Ладжвара – да простит меня Аллах за недобрые слова о покойном! – был не в меру мягок, не сбирал в срок подати, а суд вершил не по закону, а по прихоти. Не на белом коне с мечом, обагренным кровью нечестивцев, желал он въехать в рай, а на удобных носилках, коврами устланных. Отпущены были поводья колесницы власти, и без возничего катилась она, сбилась с дороги спокойствия и заехала в темную чащу заблуждений. Поэтому местные крестьяне и прочие работные и торговые люди пребывали не в труде и молитве, а в праздности и пустых размышлениях, кои повлекли за собой порок, а порок, в свою очередь, повлек за собой измену Слову Пророка и власти Наместника Его на Земле. А измена та заразнее самой черной болезни, и быстрее ее разлагает нечистое и оттого уязвимое нутро человеческое.
   Но этого мало. В здешнем медресе уже много лет находили себе приют разные бродячие суфии и недоучившиеся улемы, изгнанные из своих городов за извращение Божественной Книги и слов Пророка, а вокруг них вились стаи полоумных дервишей, распространявших в народе смрад телесный и духовный. Говорят, безбожный Зейд аль-Фаттах тоже обучался в том медресе и именно там обрел свое бесовское могущество и умение взращивать мутною водою заклинаний зерна обмана и людского растления.
   Посему легко поймет господин мой, что я первым делом распорядился о закрытии медресе вплоть до прибытия новых достойных улемов, о скорой отправке которых просил я в предыдущем своем послании. Многих из этих дервишей я бросил в яму, а особо злостных и наглых приказал удавить, дабы не могли они продолжать смущать разум людской и возбуждать смуту. Однако некоторым удалось ускользнуть и соединиться с шайками уцелевших разбойников. Мерзостными и дерзкими речами сих лжепроповедников укрепились в заблудших душах камни упрямства и неповиновения, серпом колдовства своего сжали и истребили они пробивавшиеся там ростки раскаяния и смирения. С той поры возмущение обрело новую силу. Целыми деревнями присоединяются соблазненные и обманутые к мятежному войску, безрассудно отказавшись от послушания и преклонения перед Повелителем Правоверных и полностью отдав себя под покровительство Иблиса, коему они каждодневно молятся и приносят человеческие жертвы. Воистину велика слепота их, и не будет прощения им ни в жизни, ни в смерти!
   Также сообщаю господину моему, что имеющихся при мне войск недостаточно, чтобы вновь выйти на бой с мятежниками, и о том только думаю я, чтобы укрепить городские стены и углубить ров, дабы устрашить изменников и отвратить их от мысли о приступе. Прошу господина моего распорядиться о скорой присылке подкреплений из самых отборных частей – аравийских или сирийских. Знаю, впрочем, что велики труды и заботы Повелителя нашего и что не может Он разбрасываться силами своими на всякую малость. Поэтому осмелюсь предложить и другую дорогу к озеру спокойствия от кипучих порогов неопределенности и подводных течений неожиданности.
   Представляется возможным призвать на помощь союзные северные племена, что недавно разбили стойбища в одном-двух днях езды от пограничной реки. Если Всемогущий Халиф прикажет им обрушиться на врагов Его в обмен на добычу и прощение прошлых грехов, то они не осмелятся ослушаться повеления Наследника Пророка и Меча Ислама. А перед внезапной мощью варваров мятежникам не устоять. Огнем и мечом пройдут они по отринувшему Аллаха краю сему, ибо лучше ему быть испепеленным, чем в руках бесовских. Городов же варвары не тронут, ибо нет у них средств осады, и к зиме удалятся обратно в свои кочевья. Не так важно, кто наказывает провинившегося, важно, чтобы понял он связь наказания со своим преступлением.
   Воистину, велик Аллах и могуч! Горе прегрешившим перед Ним, и страшна казнь для прогневивших Его!
   К стопам господина моего припадаю и смиренно жду ответа и приказаний.
   Писано в двести восемьдесят шестой год Хиджры, в третий день месяца Раджаба.
 //-- VI --// 
   Наместнику уезда чиновнику второго ранга Су Иню от советника Повелителя Поднебесной Фэй Хо
   Получил Ваше письмо, в котором Вы сообщаете о непрекращающемся бунте в Лушани и размышляете о путях его устранения, как и о методах предупреждения подобных возмущений в будущем. Событие это весьма прискорбно, однако и слишком хорошо знакомо. Разделяю многие Ваши мысли, дорогой друг, и согласен с Вашими предложениями.
   Немедленно перешлите вождю варваров прилагаемое к сему посланию предписание Императора, да дарует Ему Небо десять тысяч лет счастливой жизни! Постарайтесь, чтобы посольство было как можно более внушительно – насколько это в Ваших силах, учитывая создавшуюся ситуацию. Сообщу Вам, что в этом послании Сын Неба приказывает Своему младшему брату и подвластному ему племени незамедлительно выступить против мятежников, обрушив на них всю мощь своих сабель и стрел. Если действия по усмирению бунтовщиков окажутся успешными и стремительными, Повелитель обещает вождю повышение в чине и мир на десять лет. Вам же приказано не покидать занимаемых укреплений и ни в коем случае не допускать в них варварские войска. Им хватит и той добычи, что ожидает их в деревнях и обозах мятежников, которые, по слухам, уже успели награбить немалые ценности. Впрочем, здесь я почти дословно повторяю Ваше предыдущее письмо. Тем лучше: не требуется никаких дополнительных разъяснений. Надеюсь, Вы понимаете, что призвание этих диких племен на помощь Поднебесной является необходимым злом и вызвано, в первую очередь, тем, что размах разбойных действий в провинции стал подобен неостановимому разливу Великой Реки.
   От себя добавлю, что с особенной грустью читал ту часть Вашего письма, где Вы говорите об учении так называемой «Вечной Справедливости», проповедуемом некими прибившимися к разбойникам монахами, и о том, с какой сверхъестественной радостью темные и никчемные люди присоединяются к нему, объявляя себя последователями этих недоучек, не читавших древних текстов и не допущенных к экзаменам. Воистину черен был тот день, когда в правление Великого Императора Тай-цзуна к нам пришло с востока новое лжеучение, ставшее причиной множества бед для Поднебесной. Ибо не очищения сердец жаждут поклонившиеся ему, а разрушения земного круговорота и всеобщего миропорядка. Не от скверны отскребают они души свои, а разрывают связи между отцами и сыновьями, начальниками и подчиненными, государем и подданными. О, сколь прав был мудрейший Хань Юй, сказав, что их высший учитель, именуемый Буддою, был всего лишь варваром, не знавшим нашего языка, не умевшим себя вести и прилично одеваться. И сколь недальновидны были те повелители Поднебесной, что отринули путь предков ради блестящей мишуры новомодных веяний, принесенных к нам горьким ветром из неведомых стран. Ибо именно ложные боги сеют плевела раздора и возмущения. Не оттого ли уже много лет не знает покоя многострадальная земля наша? Не от того ли разгневалось на нас всемогущее Небо?
   Прошу Вас по-прежнему держать меня в курсе событий. Полагаюсь на Ваше умение и опыт в обращении с варварами, а также на крепость стен, под защитою которых Вы сейчас находитесь. Надеюсь, Вы понимаете, что утрата наших последних опорных пунктов в провинции была бы весьма нежелательна, и что продолжающиеся неудачи могут быть неверно истолкованы при дворе Повелителя Поднебесной, где у Вас и так имеется немало завистников.
   Писано в Лояне в седьмой год правления Императора И-цзуна, да ниспошлет Ему Небо сто тысяч лет спокойствия и процветания.
 //-- VII --// 
   Начальнику канцелярии Священного Престола кардиналу Чезаре Беккарини от благородного Паоло Урбини
   Сообщаю Вам, достопочтенный отец мой, о ходе нашей экспедиции. Думаю, что Вы хорошо помните, как, вскоре после усмирения еретиков в Лентано было принято решение покарать не только исполнителей мятежа, но и его подстрекателей. Не скрою, что я принимал командование войсками не без колебаний. Ибо сразу было ясно, что предстоящая кампания трудна и опасна и не сулит ни больших доходов, ни ратной славы. Таковая может последовать только от победы над противником доблестным и сильным, равным по положению и подвигам. Здесь же нам противостояли распоясавшиеся орды простецов, ввергнутых в безумие нищими проповедниками и подвигнутые ими на неописуемые прегрешения и преступления. Но одно дело выметать эту нечисть из городов, и совсем другое – преследовать их в горах, по ущельям и горным проходам. Потому плата за мои услуги была столь высока. А просил я ее вперед потому, что знал: добычи в этом походе не сыскать. И случись какая неприятность, тяжело будет удержать моих молодцов в повиновении, если наниматели будут перед ними в долгу.
   Не подумайте, что я сетую на скудость отпущенных средств, напротив, я не могу пожаловаться на отсутствие щедрости у Священной Лиги. Более того, я хотел бы поблагодарить Вас, святой отец, ибо знаю, что именно Вы убедили Его Святейшество в важности нашего предприятия и что искомая сумма была собрана Вашими неустанными трудами. Но скажу Вам как на исповеди: нет на свете такого количества серебра и золота, ради которого я бы мог покинуть свой замок, чтобы вновь подвергнуться опасности смерти и позору поражения. Одно побуждение было решающим – христианский долг мой. Ибо знаете вы, как чту я, грешный, матерь нашу, Святую Церковь и как покорно склоняюсь перед словом ее – я, победитель в двадцати трех кампаниях, прославленный кондотьер, чье имя со страхом и трепетом произносят от Ломбардии до Сицилии. Поэтому по-прежнему надеюсь, отец мой, получить от Его Святейшества прощение всех моих грехов, бывших и будущих, как мы о том говорили при нашей последней встрече.
   Теперь к делу. Как вы знаете, мы выбили нечестивцев из долин еще ранней осенью. Лишенные крова и обители, они блуждали по горам, подобно диким псам, страшась огней наших войск. Виноват, но я действительно тогда считал, что все будет окончено в несколько недель. Однако оказалось, что некоторые важные сеньоры здешних мест, презрев закон Божий и человеческий, подпали под влияние отступнического учения. А об одном из них, графе Зентини, к тому же ходили достоверные слухи, будто он продал свою душу дьяволу и отправляет черные обедни прямо в часовне своих предков в Монте-Урбино. Но не буду вдаваться в богословские тонкости. Да и отец Бальтазар, думаю, напишет Вам отдельно. Упомяну лишь, что преподобный уверил меня, что никаких сомнений в грехопадении графа Зентини быть не может. И еще добавил: если кого удивит, что раньше не было известно о сношениях графа с дьяволом – так ведь это от того, что хитер и скрытен оказался слуга сатаны и держал всю округу в страхе. Каждый знал: стоит помянуть о том, что в графском замке творится нечистое, – не жить разговорчивому больше нескольких дней.
   Вы говорите, что до Святейшего Престола дошло письмо, написанное графом в осаде. И, дескать, в том письме он упрекает оговоривших его перед Церковью и сетует на несправедливость нападения крестоносных войск. Не знаю, кто водил его рукой и подсказывал слова сего послания, но уверен в том, что боговдохновенная проницательность Ваша, достопочтенный отец мой, сможет распознать тщетные попытки прислужника врага рода человеческого уйти от неминуемой кары. А если появились у кого-нибудь в Риме какие-либо сомнения, то спешу их рассеять и обрадовать Вас, отец мой. Ибо два дня назад, после четырех месяцев осады, мы наконец взяли гнездилище порока и предали его мечу и огню. И было в наших войсках ликование, а вчера отец Бальтазар заново освятил оскверненную отступниками церковь и отслужил в ней благодарственный молебен Господу нашему. И скажу вам, что внутри Монте-Урбино обнаружены многочисленные доказательства измены графа Зентини и его присных, и о том известно каждому солдату моей армии, любой из которых может явиться свидетелем перед лицом Вашим и Его Святейшества.
   Еще во время осады видели мы, что среди обороняющихся много еретических служителей, кои носят особенные длинные серые балахоны, как бы стараясь подражать священным отцам Католической Церкви. Также заметили мы, что звон колоколов доносился из-за стен замка всегда около полуночи и никогда – в обычное время обедни или заутрени (первым обратил на то мое внимание именно отец Бальтазар, воистину кладезь премудрости, достойный слуга Святейшего Престола). Но самое главное, и бледнею я при воспоминании о виденном мною, – в приделах часовни перед нами предстали смрадные груды костей различных животных, приносившихся отступниками в жертву во время их черных бдений. А еще глубже, в подвалах замка были найдены уже кости и людские, но размеров малых – останки несчастных детей, коих еретики замучили, пуская их невинную кровь, которая, как известно Вам, отец мой, необходима для служения сатане. И дабы не смущать Ваш целомудренный разум, упомяну лишь единожды о свальном грехе, в котором, по показаниям пленных, проживали все отступники без исключения, сходясь еженощно нагими в трапезной зале и завязав при этом друг другу глаза, дабы никто не мог видеть, с кем совокупляется, ибо подобное занятие есть якобы умерщвление плоти, угодное Богу. Граф же Зентини и его сладострастная жена Эмилия не участвовали в сих мерзостях только потому, что жили в тройственном грехе с одним из еретических проповедников, который называл это «взаимоискупляющей исповедью». Тьфу тьфу тьфу, прочь от меня, лукавый, сгинь, нечистый! Вот до каких низин грехопадения дошли богохульники!
   При виде таких злодеяний мои солдаты стали требовать немедленного и сурового суда над преступниками, после чего оный был мною осуществлен при помощи отца Бальтазара, которому Святая Инквизиция дала право на борьбу с каждым, поднявшим руку на Церковь нашу. Опять же не буду тратить времени на казуистику, поскольку он в ней посильнее моего. Не сомневайтесь, впрочем, отец мой, что среди осужденных были только сервы и им подобные, ибо сам граф и его близкие приспешники, в сердца которых сатана вселил отвагу самого что ни на есть звериного толка, все до одного пали в бою. Что же до обнаруженных нами костей, то отец Бальтазар приказал во избежание колдовства, могущего передаться при прикосновении к ним, предать останки загубленных очистительному огню и вслед за тем захоронил их с соблюдением надлежащих обрядов.
   В завершение сообщаю Вам, достопочтенный отец мой, следующее. Поскольку окрестности замка опустошены, а зима выдалась холодная и лютая, со многими буранами и метелями, мною принято решение оставить армию на постой в Монте-Урбино, а по наступлении весны продолжить священную войну во имя торжества истинной веры над ересью, смирения над развратом, чистоты над смрадом. Удержусь от того, чтобы сделать перечень отличившихся в нашем войске: так велико их число, что не хочу наносить никому обиды, забыв кого-либо упомянуть.
   Уверен, что Вы, отец мой, оцените по достоинству заслуги наших отважных рыцарей и особенно рядовых солдат, несущих главные тяготы этого похода. Не скрою, что мне хотелось бы порадовать их незадолго до выступления, которое, думаю, состоится никак не раньше середины апреля месяца. Надеюсь до того времени получить от Вас известие, что Вы по-прежнему поддерживаете святое наше предприятие. Еще раз повторю, что лично для себя мне ничего не нужно, ибо я надеюсь свою награду получить в иной жизни, но доблесть и лишения моих воинов заслуживают, как мне кажется, особого поощрения.
   Буду ждать Вашего письма. Да хранит Вас, отец мой, всемогущий Господь наш, в неустанных трудах Ваших и радении о благополучии страны нашей и Матери-Церкви. Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь.
   Писано в Монте-Урбино, января двадцать пятого числа в год от воплощения Христа тысяча двести сорок девятый.
 //-- VIII --// 
   Воеводе Татьянину Кириллу сыну Ерофееву от старшего дьяка Сыскного Приказа Алексея Васильева сына Зарудного
   Грамоту твою о делах твоих по разысканию и наказанию смутьянов, учинивших беспорядки в Лучанске, получил и на той неделе доносил о ней начальнику приказа нашего боярину князю Мстиславскому, а уж он, если будет на то его соизволение, передаст ее Государю или зачтет на совете. Сам же Иван Петрович приказывал передать тебе, что за службу благодарит, а то, что крамолу в воеводстве под корень извел и каленым железом повыжег, запомнит и, когда время придет, отличит. А память у боярина долгая и крепкая, так что не тужи о награде скорой, но малой. Только вот сразу скажу, успокаиваться, Кирилл, тебе негоже.
   Ты пишешь, что многим разбойникам головы порубил, главарей – на кол посадил, а прочих – заковал в колодки и по острогам рассажал. И от других доверенных лиц своих я о твоих делах вполне наслышан. Ничего не скажу, молодец. Еще поминаешь, что по деревням раскольничьим все избы раскатал до последнего бревна, межи на полях повыдергал, жен разбойничьих с детьми разослал по монастырям и дальним обителям, а многих и разлучил, дабы они свою мерзопакостную ересь отродью передать не смогли. И то ладно. Так ведь крамола – она аки чумная зараза. Когда придет, неведомо, и сама в сачки к охотнику не прыгает, а наоборот – великая обманщица и дьяволица. В воздухе летает и любого сквозь глаза али уши отравить может. А как начнет она пировать и жировать, то сам знаешь, разойдется, как круги по воде, и каждого качнет, а кого и утопит.
   К тому ж разбойный тот Захарка, который еще когда – при воеводе князе Степане Гагарине – первый бунт затеял, так и не пойман. То и дело разносятся слухи (и до Москвы, бывает, доходят), что, дескать, вернется он со своею Ефросиньей-ведьмою не то с Туретчины, не то из Персии с большим отрядом лихих людей, вооруженных пищалями да калеными саблями, а к тому ж еще при пушках, да с иноземными пушкарями. И хотя по всему выходит – вранье это, сгинул давно оный Захарка в дальних краях, но ведь народ наш глуп и на всякую ложь ой как падок! Да и много ли им, дуракам, надо, чтобы Бога и Царя забыть, подати не платить и службы не нести? А про холопьев я уж не говорю, кажный день только о побеге и думают, а через одного – нож на хозяев точат и про себя ухмыляются.
   Так что ты, Кирилл, и не думай вожжу отпускать и оказывать им хоть какое послабление. Ежели случится, спаси Господь, какое безобразие, то не сумлевайся, живо секи ворам головы безо всякого излишнего раздумья и объявляй о том прилюдно и громогласно. А и переберешь слегка, то не страшно – от острастки еще никогда вреда не выходило. Буде же все тихо и покойно, то за мелкие провинности пори дураков при всем честном народе, пущай, стервецы, страх заимеют. Ибо паче всего народу страх нужен, только он один им охоту к воровству отбить может. Так что рта не разевай, а и во сне один глаз завсегда открытым держи и не моргай.
   Тем более, знаешь, что воеводство твое особенное и государственная важность на нем немалая, потому как стоит оно у самой степи, прямо на пути ворогов татарских, коли вздумают поганые опять идти на нас набегом. Могут то и сами задумать, как при Борисе-царе, али по приказу султана турецкого, как при Грозном государе, али какие латиняне опять сговорятся с ними, чтобы сразу с двух сторон напасть на матушку Русь, о чем нам поступают с верными людьми донесения. Ибо лютую злобу питают к нам сопредельные сии государства и ждут не дождутся, как бы аркан нам на шею накинуть и задушить. Нет им покоя, пока стоит белокаменный стольный град Московский – веры истинной стражник и последний и разъединственный защитник, Третий Рим Спасителя Нашего. А Четвертому Риму уж не бывать – оттого велики заботы слуг Господних и нелегка та ноша, что Он возложил на нас, недостойных и сирых детей Его.
   Потому ты, Кирилл, тем не зазнавайся, что сейчас высоко сидишь да сытно ешь, у боярина в почете да у самого Государя на заметке. Рано еще зад периной подпирать да девок кликать, дабы они тебе, сердешному, пятки перед сном почесали. Не все злодеи пойманы, не все воры на цепи сидят. Немало еще беглых, что на воле разгуливают, грабят да убивают, только много хуже их те, что смущают народ православный. Тут надобно не на печи сидеть под титьками бабьими, а на страже стоять, что та собака – и в дождь, и в самую черную бурю.
   И ведь верно, все мы, как ни есть, должны быть надежными псами государевыми, нос по ветру держать, а зубы и когти заострять денно и нощно, дабы были они в полном порядке. Ибо что несет завтрашний день – то нам, грешным, неведомо, а одному лишь Господу Богу известно. А наше дело – осторожность блюсти и бдительность всемерную. Потому как – грянет гром, и ежели кто не готов окажется и проспит, то и князь Иван Петрович не простит, и Государь не помилует. И никакие тут заслуги прошлые да род древний не спасут. Оплошаешь – отвечай, а сильно оплошаешь, так и ответишь сполна. Сам знаешь, дорога ложка к обеду, а яичко к Христову дню. Подумай о том, Кирилл, на досуге.
   Как здоровье твоей Аграфены Васильевны? Расцелуй ее от меня, старика, и детишек своих обними. Старуха моя тоже вспоминала вас третьего дни: как, говорит, Кирюша там служит? Ну да я ее порадовал. Вот и все, Кирилл, а на напутствия мои не обижайся, ибо не застращать я тебя хотел, а научить. А на свете я, слава Богу, пожил и кое-что знаю, оттого могу и советы давать тем, кто помоложе меня будет и порезвее. Ну так прытью не все крепости взять можно, а от осады ни одна не устоит. На том прощевай, а слова мои запомни.
   Писано в Москве, в Симоновой слободе, одиннадцатого числа майя месяца в лето от Сотворения Мира семь тысяч сто пятьдесят девятое.
 //-- IX --// 
   Вице-королю Индии лорду Зрехэму Мак Тавишу от генерал-майора Джеффри Сазерленда
   Сэр!
   Имею честь известить Вас о неожиданном возобновлении беспорядков в Лахмите. Произошедшее тем более внезапно, что со времени Великого Бунта и последовавшего замирения Лахмит по стабильности выгодно отличался от прочих северных княжеств. Это во многом явилось заслугой моего предшественника, генерала Уитбоу, сумевшего сочетанием строгости и жесткости со справедливостью и великодушием восстановить у туземцев уважение к Короне и выбить почву из-под ног возмутителей. Не хочу начинать с оправданий, но и в первые два с половиной года, после того как я был направлен в Лахмит, здешняя местность была спокойна, осмелюсь сказать, до некоторой скуки. Впрочем, Вы, Ваше Сиятельство, имеете о том самую полную информацию.
   Перехожу к делу. По-видимому, празднования в честь бога Вишну, которые обычно доставляют нам немало хлопот, послужили прикрытием – подчеркиваю, прикрытием, а не толчком – к случившемуся. Как Вам известно, в Лахмите находится одно из наиболее почитаемых святилищ этого бога. Поэтому в порядке приготовлений к предстоящим ритуальным шествованиям, в ходе которых местные жители часто доводят себя до высшей степени возбуждения и полной потери контроля, я заранее запросил у Вас два дополнительных батальона нортумберлендцев. И хотя ввиду их неприбытия, мне пришлось некоторым образом распылить наш ограниченный контингент, повторюсь, ничто не предвещало возмущения, иначе бы я позволил себе вторично просить Вас о присылке подкреплений.
   Здесь я должен, забегая вперед, поставить Вас в известность о сделанном мною неприятном заключении: очевидно, качество нашей агентуры в последнее время упало, о чем бы я просил Ваше Сиятельство переговорить с полковником Моулденом. Дело в том, что, в противоположность обыкновенным локальным возмущениям без причины и повода, обсуждаемый инцидент предстает как хорошо продуманная и, не побоюсь этого слова, спланированная акция, напоминающая, с поправкой на масштаб, само Великое Восстание. И отсутствие каких-либо предупредительных сигналов от Моулдена доказывает его полную неосведомленность об этом деле. А на местных агентов, сами знаете, надежда небольшая.
   Так вот, праздничная процессия у реки, которой я, как обычно, уделил особенное внимание, отнюдь не послужила зародышем беспорядков. Однако воспользовавшись тем, что она отвлекла большинство наших сил, вооруженная группа численностью около двух сотен человек совершила одновременное нападение на гарнизонную гауптвахту, пороховые склады и штаб. На гауптвахте в этот момент находилось шесть арестованных за мелкие провинности солдат, а также несколько задержанных из местного населения, которых я намеревался с ближайшим транспортом отправить в Дели. Склады и штаб охранялись обычными ординарными караулами, ибо, повторюсь, нападение грянуло как гром среди ясного неба.
   Дежурным по гарнизону в этот день был майор Стаунтон, проявивший мужество и самообладание, достойное британского офицера. Он принял, с моей точки зрения, верное решение, стянув имевшиеся в его распоряжении силы на защиту складов, и под огнем переместил туда бригадную кассу и все важнейшие штабные документы. По свидетельству участников стычки, большая часть нападавших атаковала именно склады. Два приступа были отбиты с небольшими потерями, а потом, заслышав звуки приближающейся подмоги (во главе с Вашим покорным слугой), охрана перешла в атаку, полностью рассеяв противника, оставившего не менее пятидесяти убитых и множество ружей старого образца.
   Установить личность большинства нападавших пока не удалось, одеты они были неприметно и сходно с жителями княжества (возможно, в целях маскировки). Никаких особых отличительных знаков на лице или на теле ни у кого замечено не было (полные данные по кастовому составу будут уточнены и представлены Вам в ближайшее время).
   Практически одновременно с окончанием обороны складов в городе вспыхнули беспорядки. Причиной к их быстрому распространению послужила, наверно, охватившая туземцев всеобщая праздничная лихорадка, звуки стрельбы и разнесшиеся немедленно ложные слухи о том, что в гарнизоне происходят расстрелы задержанных. Мне удалось построить один батальон на площади, и мы сразу же подверглись атаке разъяренной толпы, к счастью, плохо вооруженной. Ввиду создавшегося угрожающего положения я приказал дать залп в воздух, а когда это не отрезвило нападающих (наоборот, из толпы было произведено несколько ответных выстрелов), то скомандовал вести огонь на поражение.
   Результат не замедлил последовать. Площадь была немедленно очищена, а возмущение подавлено в самом зародыше. Наши потери составили: двое солдат убитыми и одиннадцать ранеными (из них четверо – тяжело). Не скрою, вызывает прискорбие большое количество жертв среди местного населения. После окончания бунта я сразу же поспешил принести свои соболезнования радже, которые он, с присущим ему тактом и любезностью принял, согласившись, что как человек военный, я не мог не поступить согласно уставу.
   Также с сожалением должен известить Вас о том, что находившиеся на гауптвахте туземные арестанты воспользовались происходящим и совершили побег. Более того, нельзя исключить, что целью нападения было именно их освобождение, а атака на склады и штаб послужила отвлекающим маневром. Однако опять подчеркну, что считаю правильными действия майора Стаунтона, заботившегося в первую очередь о сохранности вооружения и документации, тем более что в его распоряжении не было сил для отражения атаки по всему фронту. Предупредительный расстрел задержанных был в данном случае невозможен, потому что, во-первых, караул не имел надлежащих инструкций, а во-вторых, ни один из арестованных не был обвинен в совершении особо опасных преступлений, могущих оправдать применение исключительных мер.
   Трупы погибших были собраны, освидетельствованы и, по настоятельной рекомендации доктора Бреннана, немедленно захоронены. Это вызвало известное недовольство у индийцев, впрочем, не выразившееся слишком явно, ибо к тому моменту город опять находился под нашим полным контролем. Несмотря на столь скорое восстановление порядка, считаю, что в ближайшее время нам будет необходимо принять комплекс мер, направленных на предотвращение подобных событий. Конкретные предложения мне хотелось бы обсудить с Вашим Сиятельством в самое ближайшее время, а о моих претензиях к работе ведомства Моулдена Вы вполне осведомлены.
   Мой нижайший поклон леди Мак Тавиш и всему Вашему семейству.
   Боже, храни Королеву!
   С чем и остаюсь, искренне Ваш Джеффри Сазерленд, эксвайр и джентельмен.
   Лахмит, семнадцатого февраля тысяча восемьсот семьдесят девятого года.
 //-- X --// 
   Генерал-майору Готтлибу Штаркмайстеру от товарища министра внутренних дел Карла фон Доннерсдорфа
   Дорогой Готтлиб!
   Понимаю твое беспокойство по поводу недавних событий в Галиции и весьма признателен за подробное о них сообщение. Как тебе прекрасно известно, отнюдь не все можно написать в официальном рапорте. Поэтому еще раз благодарю за детальный отчет и не менее детальный анализ. Сразу скажу что я не согласен с тобой в том, что характер данных волнений, направленных не столько против органов государственной власти, сколько против отдельных социальных и национальных элементов, представляет собой новое и исключительно опасное явление. Напротив, я считаю, что данный факт свидетельствует о прочности уважения к представителям государственных институтов, проявившемся даже в условиях чрезвычайного хаоса и временного беззакония.
   Впрочем, вполне разделяю твое мнение в той части, где ты говоришь о желательности того, чтобы эти события не просочились на страницы газет или, на худой конец, получили бы в них сколь возможно минимальное освещение. Во всяком случае, Лыхово, которое, как я пониманию, стало ареной особо яростных столкновений, находится в относительно малодоступной местности. А я, со своей стороны, уверяю тебя, постараюсь сколь возможно ограничить проникновение в те края падкой на гниль прессы, пуще всего чешской. Эти брехуны-тараканы мне тоже отвратительны.
   Думаю, ты догадываешься, что меня особенно заинтересовала та часть твоего письма, в которой ты не только раскрываешь причины имевших место беспорядков (в некоторых случаях вылившихся в настоящие погромы, как их называют наши восточные соседи), но и говоришь о необходимости перестройки имперской политики по отношению к некоторым народностям и о всемерном и неустанном их введении в единое государственное русло, пускай даже под некоторым давлением. Действительно, как можно поступать иначе, когда мы, к примеру, имеем дело с двумя национальными группами имперских подданных, обитающих на одной и той же территории, но связанных при этом только взаимной нелюбовью и непрестанной конкуренцией, пронизывающей все общественные сферы! Возможен ли другой путь к достижению государственной гармонии?
   Ты отвечаешь на этот вопрос отрицательно и, надо сказать, делаешь это весьма доказательно и логично. Должен сообщить тебе, друг мой, что я позволил себе показать твое письмо кое-кому в Шенбрунне, и оно произвело там самое выгодное впечатление. Полагаю, что не открою большого секрета, если скажу: мысли такого рода уже обсуждались в Вене (до поры до времени только в самом узком кругу) и некоторым лицам было очень приятно получить подтверждение правильности своих выводов. Тем более от человека, пока (подчеркиваю – пока) в этот небольшой круг не входящего, но уже прекрасно известного при дворе своими воинскими заслугами и преданностью интересам империи.
   Однако должен предостеречь тебя от чересчур широкой пропаганды твоих мыслей. Надеюсь, ты не случайно избрал меня в качестве своего адресата, зная мое самое щепетильное отношение к такого рода делам. Также позволь не согласиться с тобой в отношении масштабов проблемы и способов ее решения. Не забывай, что наша империя зиждется на добровольном и нерушимом единстве нескольких наций, и любые попытки подорвать это единство могут привести к весьма нежелательным последствиям.
   Тем сильнее на этом фоне выделяется поведение оказавшихся в составе государства некоторых национальных групп, точнее сказать, народностей, неоднократно доказывавших отсутствие лояльности по отношению к трону. Повторяемость и разнообразность подобных действий наводит на мысль об их постоянном противостоянии нашим устоям и, более того, о спланированном и обдуманном их подрыве. В этом пункте я с тобой полностью согласен. Не обижайся на мою легкую (и, поверь, очень дружескую) критику, сам понимаешь, что я, во-первых, человек не военный, а политический, а во-вторых, в силу своего служебного положения чиновника, стоящего на страже закона, обязан рассматривать любую проблему с разных сторон. И даже мое общее с тобой согласие в рассуждениях и выводах не подразумевает немедленного действия или официальных рекомендаций кабинету, хотя, не скрою, делает их гораздо более вероятными.
   Если мне не изменяет память, то очередные маневры назначены на середину мая. Ожидаю увидеть тебя в Прессбурге и надеюсь, что смогу доказать тебе в действии мою дружбу и продемонстрировать благоприятные последствия ознакомления некоторых лиц с кратким изложением твоих идей. Однако пока примирись с тем, что время для их реализации еще не пришло, пусть оно уже не за горами, а гораздо ближе.
   На днях видел твоих родителей на балу у эрцгерцогини. Должен тебя порадовать, они оба прекрасно выглядят. С ними была и твоя нареченная. Нечего сказать, очаровательна! И к тому же, рискну употребить поэтическое выражение, полна скромной грации. Поздравляю тебя, счастливец! Советую не затягивать с оглашением, ибо не исключено, что мы находимся на пороге серьезных событий.
   Жму руку.
   Твой Карл.
   Вена, девятого апреля тысяча девятьсот третьего года.
 //-- XI --// 
   Оберштурмбаннфюрер СС Тиглиц группенфюреру СС Айсбреннеру
   Дорогой группенфюрер!
   Сообщаю Вам о ходе операции по умиротворению и очистке Лыховского участка. В течение шести недель силами вверенных мне подразделений были санированы двадцать шесть деревень и два города. Общая площадь очищенной территории составила две тысячи четыреста восемьдесят семь квадратных километров. В соответствии с циркуляром рейхсфюрера население зоны санации было разделено на четыре группы. Во-первых, лица, подлежащие принудительному перемещению (основная часть), во-вторых, обладающие известными инженерными, промышленными и прочими полезными навыками и направляющиеся в распоряжение Управления строительных и дорожных работ, в-третьих, нежелательный элемент и, в-четвертых, люди, могущие доказать свое арийское происхождение или имеющие особые заслуги перед Рейхом.
   К первой группе было отнесено двадцать семь тысяч двести четыре человека, Управлению было передано тысяча сто шестнадцать человек (почти все – мужчины). Подлежащий терминации нежелательный элемент исчислялся в количестве шести тысяч пятисот двадцати двух единиц, а лиц арийского происхождения и имеющих заслуги перед Рейхом было выявлено семьдесят шесть.
   Необходимые действия по перемещению и направлению на работы были проведены в расчетные сроки благодаря тому, что необходимые средства транспортировки были предоставлены нам своевременно и в достаточном количестве. Этого, к сожалению, нельзя сказать о разрешении вопроса по терминации – в связи с тем, что уже в течение месяца нашему соединению не выделялся дополнительный боезапас, о необходимости чего я уже дважды докладывал и штандартенфюреру Румме и лично Вашему Превосходительству. Поэтому нам неоднократно приходилось прибегать к медленным и неэкономичным способам терминации, что недопустимо растягивало время, отпущенное для операции. Только изобретательность и смекалка, проявленная несколькими особо отличившимися членами опергруппы (см. наградной лист), позволили свести к минимуму отставание от графика. Прошу прощения, группенфюрер, что вынужден упомянуть об этом еще раз, но считаю, что мой долг как верного солдата Рейха и Фюрера – сообщать Вам не только о наших успехах, но и о проблемах, разрешение каковых обусловит и приблизит конечный успех операции.
   Несмотря на вышеизложенное, считаю, что в настоящее время общие темпы операции являются вполне удовлетворительными, поскольку наше быстрое продвижение в начале компенсирует отдельные трудности, испытываемые в последние дни. В завершение позвольте уверить Вас, группенфюрер, что вверенное мне подразделение и я лично не пожалеем стараний, жертв и самой жизни для выполнения задач, поставленных перед нами Рейхом и Фюрером.
   Хайль Гитлер!
   Копии списков лиц второй и четвертой категорий прилагаются.
   Квадрат четыре-пятнадцать Лыховского участка, двадцать седьмого июня тысяча девятьсот сорок второго года.
 //-- XII --// 
   Прокурору Луговской области Толстопятенко Геннадию Сергеевичу от секретаря ЦК КПСС Дроздова Юрия Антоновича
   Здравствуй, Геннадий!
   Извещаю тебя, что мне поручили курировать дело об антисоветских выступлениях в твоих, так сказать, «родных пенатах». Да, нечего сказать, сильно недоглядели вы, дорогие товарищи! Вчера было заседание на самом верху – вот до чего докатились. Ну, вашего бывшего Первого так пропесочили, что мне на него даже жалко было смотреть. А кто же и виноват, как не он, – не по Сеньке, видать, оказалась шапка. Да и всем отвесили дерьма по самые уши. Ты, Геннадий, просто в рубашке родился. В последний момент тебя спас, успел вставить: дескать, прокурор-то в области новый, месяц назад только заступил. А Сам смотрит на меня пристально, потом оборачивается к референтам и говорит: «Правда, месяц?» Тут его старший помощник заглянул в папку и говорит: «Точно так, я помню, как документы вам на подпись давал по его назначению». Так Сам и тут не успокоился и давай выяснять, а кто до тебя был – значит, его и надо тянуть за яйца. Тогда только утихомирился, когда сказали ему, что сменил ты старика Семенова по отбытии того, так сказать, в лучшие миры. Так что прости меня, Геннадий, за откровенность, но теперь ты мой должник. Я на тебя положился, а теперь ты оправдай, что называется, оказанное доверие. Просрались, так подтирайте. Прям невозможно подумать: а не будь под рукой Сазонова с его молодцами-танкистами, так что, у вас контрреволюционный мятеж мог бы начаться? И это на пятьдесят третьем году Советской власти!
   Поэтому слушай сюда. Ты мне этой мясомолочной версией нос не утирай. Дескать, там цены, а здесь товар порченый. Кончай эту лабуду. Помнишь, где у нас базис, а где надстройка? То-то же. Идеологическую подоплеку ищи, Геннадий, а не тыкай нам этим начальником торга. С ним разберемся отдельно. А от тебя требуется следующее: чтобы через неделю представил список всех, кто на первый митинг у завода вышел. Всех, понимаешь! Чтобы на столе у меня этот список лежал, напечатанный крупными буквами. А все эти гаврики чтобы у тебя сидели, как миленькие, по отдельным камерам.
   Все раскрути, камня не оставляй. И что за лозунги на этих митингах выдвигали, и кто составил так называемые «требования»? И говорилось ли что о событиях в других братских странах социализма? А протоколы допросов Захарьина и членов его контрреволюционного кружка тоже будешь пересылать лично мне. Особо обрати внимание на зарождение этой подрывной группы. Не могла она взяться ни с того ни с сего. Это, что называется, противоречит материализму. Не было ли у них связи с заграницей? Помнится, года три назад у вас был в области кто-то из чехословацких ревизионистов, вот проработай-ка эту линию. И чтобы копии были у меня в двадцать четыре часа, как говорится, в аккуратной папочке с тесемочками и бантиком. А насчет Комитета не беспокойся: те времена прошли, он теперь у нас под жестким партийным контролем.
   И еще. Я в твоем письме уловил какие-то паникерские нотки. Мол, не было ли каких организационных ошибок в партийном строительстве? Не пора ли вернуться к старым проверенным методам? А то, мол, гидра поднимает голову и т. д. Ты это, Геннадий, брось. Партия у нас не ошибается. Отдельные лица могут, а партия – никогда. За дело – всех кого надо посадим, а вот эти намеки насчет профилактических мер ты держи про себя, а нос куда не надо не суй. Как говорит мой доктор, «профилактика – это предупреждение заболевания с целью его выявления в ранней стадии и скорейшего излечения». Понял?
   Решение об укреплении вашей организации ожидается в самое ближайшее время. Пока что ты будешь за старшего – и по партийной, и по советской линии. А Павлу Сергеевичу поручили помочь тебе с наведением порядка, слушай его, мы и так только благодаря ему убереглись. Вот что такое старая школа: никакого промедления, в два счета развернул механизированную колонну, как на параде, и за полдня прошел двести километров. Надо – значит надо. Учись, Геннадий!
   Все. Давай, действуй. Нового Первого я, наверно, сам приеду представлять активу, тогда и поговорим. Ты уж попробуй меня порадовать.
   С коммунистическим приветом.
   Ю. А. Дроздов,
   Москва, Старая площадь, 10 сентября 1970 года.
 //-- XIII --// 
   Помощнику Верховного Комиссара ООН по делам беженцев Эмилю ван Лоорену от координатора по Центральной Африке Франсуа Пати
   Дорогой Эмиль!
   Только что вернулся из зоны боевых действий. Извини за немного взвинченный тон моего письма, поскольку пишу под впечатлением увиденного. Конечно, всем было ясно, что после эвакуации из Буагры последних экспедиционных частей могут возникнуть конфликты в тех районах, где не была проведена демаркация границ, а также то, что сам процесс передачи власти в стране не будет гладким. Однако существует разница между наличием отдельных проблем и сплошным невообразимым кошмаром.
   Трения между Фронтом Национального Освобождения и Народной Освободительной Армией начались еще на переговорах в Лозанне. Возможно ты помнишь, что я уже тогда предупреждал: разница между этими организациями не идеологическая, а, в первую очередь, племенная; ФНО зародился в местах проживания мунту, а НОА почти целиком состоит из йора. Но никто из наших дипломатов меня не послушал, слишком они были озабочены борьбой капитализма и социализма, чтобы обращать внимание на этнографию. Теперь между бывшими повстанцами идет самая настоящая война, точнее сказать – бойня, которая много хуже той, что здесь продолжалась последние двенадцать лет. Эти уже не боятся никаких журналистов, а оружия успели накопить горы – и русского, и американского, и какого угодно. К тому же появился еще один, особенный слой профессиональных бандитов: людей, во всем отчаявшихся и изверившихся и оттого промышляющих только лишь грабежом и тем живущих. А у них еще через несколько лет вырастут дети, тоже не имеющие понятия о том, что возможен какой-то иной способ существования.
   Эта нелюдь никого не щадит: меньше будет конкурентов. Зверства творятся самые средневековые. Всем пленным и даже мирным жителям отрубают кисти правых рук, а если кто подвернется солдатам под хорошее настроение, то их милуют и рубят только пальцы, в исключительных случаях – даже на левой руке (что – верх гуманности). Я сам видел несколько десятков таких несчастных, многие из которых, без сомнения, в ближайшие дни умрут от заражения крови. Ты прекрасно знаешь, что наш бюджет ограничен, все запасы медикаментов мы уже давно роздали, а доставить сюда что-либо практически невозможно. Пилоты отказываются садиться в местном аэропорту после того, как в позапрошлом месяце потерпел аварию самолет, который мы с таким трудом смогли зафрахтовать. Иногда я, правда, думаю, что те калеки, которых нам удастся спасти, все равно умрут от голода, что гораздо мучительнее.
   Опустошение сельской местности ужасающее. Я проезжал через места, где жило племя хаши. Может быть, ты этого не знаешь, но примерно сто двадцать лет назад бельгийским миссионерам удалось окрестить хашских вождей, и после этого многие хаши служили в колониальной администрации и даже во вспомогательных войсках. И мунту, и йора их никогда не любили, а теперь избиение беззащитных врагов – единственное, в чем ФИО и НОА могут договориться между собой. В Лозанне никому даже в голову не приходило учесть интересы хашей (не говоря о том, чтобы пригласить их на переговоры), и стоило нам вывести последних наблюдателей, как началось такое, во что отказываешься верить. А их еще умудрились разоружить в соответствии с пунктом о демилитаризации.
   Я думаю, что количество жертв за последние два месяца много превысило все потери той войны, которую, как считается, блистательно прекратили год назад (поговаривали даже о Нобелевской Премии Мира, не так ли? – и выпили немало шампанского под аккомпанемент бравурных и весьма оптимистических речей). И я не вижу ни конца ни края этому безграничному ужасу. А если из создавшегося положения есть какой-то разумный выход, то он мне тоже, увы, неведом.
   Прошу прощения за откровенность, но, по-моему, мы уже сделали все что могли. Пусть теперь попробует кто-нибудь еще. Надеюсь, что годы, проведенные в Буагре, мне зачтутся, и я смогу рассчитывать на спокойное место в Женеве или Нью-Йорке. Хотя скажу честно, предпочел бы Женеву, мне в последнее время почему-то хочется видеть как можно меньше людей.
   Передай привет Ирэн и детишкам.
   Твой Франсуа,
   Леонвиль, 5 августа 1974 года.
 //-- XIV --// 
   Коменданту провинции Дажут от начальника службы внутренней безопасности и правопорядка
   В целях восстановления спокойствия в провинции и поддержания мира и покоя в республике, а также в соответствии с прямым распоряжением Президента Объединенной Демократической Федерации, приказываю:
   1. Ввести в провинции военное положение.
   2. Объявить в провинции комендантский час, запретить любые массовые сборища и демонстрации, приостановить деятельность всех средств информации, за исключением государственных.
   3. Нарушители указа о военном положении подлежат бессрочному интернированию, а оказывающие сопротивление вооруженным силам республики караются по законам военного времени.
   4. Настоящий указ входит в силу с момента его оглашения.

   На отдельном листке:
   Надеюсь, вы понимаете, что Президент весьма обеспокоен этой резней. Делайте что хотите: опутайте деревни колючей проволокой, заполните дороги патрулями и проводите разоружение населения, не останавливаясь перед использованием любых средств. Чтоб никто носа из дома не мог высунуть без вашего разрешения. Пусть на четвереньках по улице ходят, пусть ползают – им же лучше и спокойнее. Повторение, даже в меньшем масштабе, недопустимо. Имейте в виду, что вам поручено дело государственной важности. Экономика и благосостояние страны под угрозой. И так половина отелей на побережье пустует. Не говоря уже о реакции заграницы в целом.
   Просто невероятно, как что-либо подобное может случиться в конце XX века. Уже скоро тридцать лет, как наша республика крепнет и хорошеет под неизменным руководством уважаемого Президента, и вдруг на тебе – какая-то прямо доисторическая резня. Нет слов! Позор!
   Президент очень недоволен. Особенно эти слухи о грузовиках из Ло, в которых погромщики якобы разъезжали от деревни к деревне, словно по намеченному плану. А также сообщения о большом количестве массовых изнасилований… Вы же знаете западных журналистов, им одна шлюха с синяком под глазом важнее всего, они из этого Бог весть что могут раздуть. В общем, не теряйте времени, наводите порядок железной рукой. Можете считать, что имеете от Президента полномочия на самые крутые меры в отношении лиц, поставивших под удар процветание нашего государства и его авторитет на международной арене.
   Ваш (неразборчиво).
 //-- XV --// 
   Генеральному поверенному Соединенных Штатов Америки Ричарду Аттлтону от председателя комиссии по расследованию причин беспорядков в Лос-Тельянос и сходных инцидентов в других городах
   Дорогой сэр!
   Я позволил себе написать эту записку, поскольку не сомневаюсь, что нашего доклада Вам целиком не одолеть даже с помощью референтов. Но мне бы очень не хотелось, чтобы выводы комиссии, подписанные всеми ее членами, сочли за набор красивых фраз, рассчитанных на внимание прессы. Хотя, признаюсь, меня самого начинает мутить, когда я вижу раскиданные здесь и там «основополагающие принципы демократии», «равенство возможностей», «всеобщую ответственность» и «нравственные ценности». Тем не менее, попробуйте не отвлекаться на борьбу с неизбежными клише и уделите немного внимания собранным фактам и сделанным нами заключениям. Я знаю, что время сейчас не слишком удачное, а после избирательной кампании вашему кабинету, скорее всего, придется паковать чемоданы. Но у меня все же теплится надежда, что к нашей работе отнесутся серьезно, несмотря на то, что из нее трудно извлечь сиюминутную выгоду (там нет подходящего слогана ни для одного из кандидатов). Впрочем, говоря откровенно, эта надежда не слишком сильна, и именно по данной причине.
   Я много лет участвовал в политической жизни, поскольку верил, что смогу принести пользу нашей стране. Более того, я искренне полагал, что мы медленно, но неуклонно движемся по пути прогресса. Скажу честно, факты, открывшиеся во время работы комиссии, принесли мне немало разочарования. Я действительно считаю, что события в Лос-Тельянос не являются одиночным инцидентом, а, напротив, целиком обусловлены процессами, захлестнувшими страну в последние годы. Причин – не одна и не две. Но как подобраться к ним? Упомянешь «духовное обнищание» и «кризис традиционной семьи» – тебя назовут ретроградом и заклюют за косность и отсталость. Укажешь на дефекты общественных институтов и отсутствие социальных программ – навесят ярлык либерала-транжиры, жаждущего поглубже залезть в карман налогоплательщика, дабы отрастить государству новые жирные щупальца. И поневоле задумаешься, не скрывается ли за системой политического равновесия, которой мы так долго гордились, опасность всеобщего бездействия?
   Еще одно замечание. В нашем докладе много цифр, и, за редким исключением, все они неприятные. И все же хотелось бы особо сказать об одной величине – неизмеримой и не могущей быть измеренной, но очевидной и очень тревожной. Имя ей – разобщенность. Иначе говоря – наш исконный, национальный и неоднократно воспетый индивидуализм, давно уже возведенный в куб и поднявшийся до облаков. В настоящее время обособленность отдельных граждан, а превыше всего разъединенность многочисленных социальных и национальных групп достигли невероятно высокой отметки. Эти группы не общаются между собой, даже не разговаривают и тем более – не доверяют друг другу Из-за этого незначительные недоразумения могут разрастаться в трагедию таких размеров, как это произошло в Лос-Тельянос.
   Вы скажете, что в данном случае катализатором событий стали асоциальные элементы, спровоцировавшие полицию, и что в волнениях были, в основном, замешаны сообщества, проживающие в нашей стране не так долго и не сумевшие еще к ней адаптироваться. Но ведь это вполне естественно! Рваться всегда будет в тонком месте, но не все ли равно, где именно прогнила ткань? Да, жители пригородов, включая нас с Вами, не рванутся завтра грабить магазины целыми семьями и не будут палить во все стороны, ополоумев от кокаинового отравления. Но можно ли себя этим успокаивать? Можно ли не замечать того, что происходит в десяти милях от наших ухоженных лужаек? Или даже значительно ближе. Вы ведь слышали про фентанил? А про обезболивающие, которые якобы не вызывают привыкания?
   Можно ли отмахиваться от прискорбных фактов, объявляя их отступлением от общей нормы? А ведь большинство наших соотечественников (за очень редким исключением) упрямо не хотят знать о чем-либо, нарушающем их спокойствие и размеренное существование. Как будто живут на другой планете: приходят с работы домой, закрывают дверь и ни о чем не задумываются. Да, их интересует семья и работа, но не более. А еще – банковский счет и пенсионный фонд. Вам это известно не хуже моего.
   Я не знаю, как исправить создавшееся положение. Да и возможно ли пробиться через толщу поверхностных объяснений, навязываемых нам со всех сторон – от дурного влияния телевидения до чрезмерной доступности огнестрельного оружия – и заглянуть чуть глубже? Попробовать отбросить в сторону путы «политической чувствительности» и завесу из набивших оскомину общих слов и добраться до сути, пусть для кого-то и очень неприятной? Что увидим мы? Что ожидает нас, если не откажемся от комфортабельной слепоты, за которую рано или поздно придется платить? Конечно, легче всего было бы изобрести какой-нибудь спасительный рецепт, что вполне по-голливудски, но, увы, не очень реально. Я же просто не могу ни отвернуться, ни закрыть глаза, ибо мне страшно.
   Опускать руки – не в характере нашей нации, и за свою историю мы решили множество проблем, часто не менее грозных и серьезных. Но те ли мы, что раньше? Мы гордимся тем, что наша страна награждает успешных людей, как никто другой, но не утратили ли мы в погоне за индивидуальными лаврами нашу общность? Сумеем ли взяться за руки, подобно нашим отцам и дедам, ради общего дела и работать вместе, невзирая на все различия, которые раздирают страну последние десятилетия. Или навсегда закрылись, каждый в своем собственном коконе? Мы ведь давно уже не знаем, как зовут наших соседей, хотя здороваемся с ними каждый день. И на собрания муниципальных комитетов ходят одни старики.
   Только от кого может прийти правильное решение? И ведь оно не может быть единственным и способным исправить все за один раз. Да и примем ли мы его, если оно исходит от нашего оппонента? Ведь мы не слушаем никого, чье мнение нам не нравится. Мы даже его не воспринимаем. Потому что он для нас уже не оппонент, а враг. А Вы не хуже меня знаете, как наша нация поступает с теми, кого считает своим врагом.
   С этим надо что-то делать, мне это очевидно, и я уверен, что Вам тоже, но что именно?
   Надеюсь, что заставил вас задуматься.
   Дэрилл Хастертон, бывший сенатор от штата Пенсильвания.
 //-- XVI --// 
   Начальнику префектуры департамента Иль-де-Шапель от председателя комитета Национального Собрания по законодательству
   Дорогой Филипп!
   Вчера закончил чтение твоего доклада о событиях в Латренне и спешу принести свои поздравления. Блестящая работа! Великолепный анализ, безупречная логика, кристально четкие выводы. Ты далеко пойдешь, друг мой! Особенно безукоризненно обосновано положение о необходимости врастания иммигрантов во французское общество и об их добровольном в нем растворении. Совершенно неоспоримо, на мой взгляд, и то, что выходцы из традиционных культур неевропейского происхождения, прибывшие в нашу страну, должны находиться под неустанным направляющим воздействием государства. Обособленность и закрытость подобных групп вредит и самим переселенцам, и обществу, их приютившему и предоставившему им возможность пользоваться всеми благами современной демократической цивилизации.
   Не могу не согласиться с тобой и в том, что только слияние с новой культурой даст индивидууму возможность сохранить личность, а не наоборот, как это неоднократно пытались представить известные тебе деятели. Отказ от прошлого и полное принятие выработанной веками западной системы ценностей – вот единственно правильный путь в двадцать первый век. Не говоря уже об обязательствах, которые принимает на себя всякий, желающий назвать нашу отчизну своей новой родиной. Определенную пользу может принести и упоминаемое тобой ограничение доступа граждан отдельных стран в государства Сообщества. Пускай сначала научатся жить у себя дома, прежде чем садиться к нам на шею. Нечего сказать, нашли хороший способ уйти от исторической ответственности.
   Но главное – как написано! Не подкопаться: все методологически фундаментально, технически совершенно и выстроено без сучка и задоринки (твоему стилю может позавидовать любой из наших академиков). Я получил громадное удовольствие. Пусть левые попробуют теперь что-нибудь вякнуть. Мне всегда была невыносима аллергия, которую они испытывают в отношении полиции. Впрочем, в последнее время я, к счастью, стал замечать, что их патологическая любовь к иммигрантам тоже имеет свои пределы. Просто раньше самым удобным способом продемонстрировать свои либеральные воззрения была солидарность с террористами из третьего мира, а теперь они решили найти себе что-нибудь поприличней и поэкономней вроде борьбы за сохранение окружающей среды.
   Между нами говоря, я знаю, что в Елисейском Дворце твоя работа тоже была очень высоко оценена. Так что, думаю, недолго тебе еще быть начальником префектуры. Республике такие люди нужны на самом верху.
   Слышал, что на будущей неделе тебя вызывают в Париж. Удачное совпадение: как раз в четверг у нас намечен небольшой прием. Заходи обязательно. Мы с Колетт будем очень рады видеть тебя и твою очаровательную супругу.
   До скорого. Твой Бертран.
   Р. S. А кстати, как вы собираетесь встречать новое тысячелетие?
   1999–2011, 2018