-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Геннадий Литвинцев
|
| Шесть дней месяца Авив. Повесть параллельной жизни
-------
Шесть дней месяца Авив
Повесть параллельной жизни
Геннадий Литвинцев
© Геннадий Литвинцев, 2023
ISBN 978-5-0060-0066-7
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
ШЕСТЬ ДНЕЙ МЕСЯЦА АВИВ
Повесть параллельной жизни
Соблюдай месяц Авив…
Втор., 16:1
ПРОЛОГ
Девятого дня месяца Авив восточнее Беэр-Шевы, но западнее бедуинского посёлка Тель-Шева, чуть севернее Неватим и немного южнее Омера, промеж холмов возник кочевой стан – полумесяцем семь одинаковых шатров из бурой овечьей шерсти, а в центре, под бело-голубым стягом, шатер повыше и покрупнее.
Кремнистая, ржавая земля вади, в каменной крошке и щебне, цвела в эту пору анемонами, ирисами, дикой горчицей и луком, и от множества лиловых, красных и желтых пятен казалась брошенной кем-то сверху парчовой ризой. Воздух же в долине был недвижим и прозрачен, как будто его не было вовсе. Солнце, не жгучее и доброе из-за войлочной облачности, шло к заходу, отчего отдаленные ковриги гор на востоке нежно порозовели, а в складках холмов залегли синеватые тени.
Лагерь, казавшийся до того безлюдным, стал оживать. В отверстии одного из шатров показались двое мужчин – один в спортивном костюме Адидас, другой в шортах и майке. Имена их, если потребуются, назовем в свое время. Персонажи эти обычно избегают лишнего внимания и славы, предпочитая оставаться в тени, за кулисами, над схваткой, вне протокола. Повествователю приходится с этим считаться. Так вот, показались герои (в литературном, конечно, смысле герои) и тут же пали в обтянутые парусиной раскладные стулья. Тот, что в шортах, достал сигареты, а «спортивный» приложился к баклажке с водой.
– Ты без курева не можешь, а я вот без телефона, – заговорил он напившись. – Тоже наркотик, хоть на минуту, а затянуться надо. И так каждые полчаса. Не знаю, как обойдусь без него пять целых дней.
– Да ведь и контору без присмотра не бросишь, – молвил курильщик. – Я, скажем, ни разу настолько не пропадал. Кому надо, те, конечно, знают, где я, а все равно искать будут… кому не надо.
– Я, признаться, ради дела поехал. С ними ведь (кивок в сторону соседних шатров) дома так просто не встретишься, чтобы без спешки и по душам. А здесь вроде все свои.
– Избранные.
– Вот-вот, больше, чем родственники. Что дозволено одному избранному, дозволено и другому. А пять дней, что ж, потерпим, это не сорок лет бродить по пустыне.
– Еще и без всякой связи, – засмеялся курильщик. – Я вот перечитывал перед поездкой…
Внезапно он смолк и уставился на дальний справа шатер, в проеме которого, как видение, показалась женщина. Одета она была непритязательно-просто – в цвета сливок холщовые штаны и легкую открытую блузку, однако все остальное – рыжие, распущенные по плечам волосы, голые икры, грация движений – здесь, в пустыне, удивляло и волновало. За нею вышел наружу мужчина.
– А, Добровейн! – негромко сказал один из друзей. – Это не честно – договаривались холостяками, чтоб без обид. А он с гаремом…
– Боится оставить ее одну. Это, кажется, его новая жена.
– Для чего всякий раз жениться, когда можно просто заплатить за эскорт?
ОГНЕННЫЙ АНГЕЛ
Между тем Ефим Добровейн с подругой удобно расположились в низких плетеных сиденьях. Тут же из большого срединного шатра показался и поспешил к ним официант.
– Сока, лимонада, чаю? – спросил он, склоняясь.
В строгой белой рубашке с бабочкой и черных брюках, официант здесь, в пустыне, выглядел привидением или, во всяком случае, персонажем из другого фильма. Ефим не сразу и понял, чего от него хотят. Рената, его подруга, нашлась быстрее:
– Мне коктейль, не очень крепкий.
– Пожалуй, и мне, – согласился Ефим. – Крепкое как-то не по погоде.
Официант сходил в свое убежище и спустя пару минут вернулся с двумя оснащенными соломинками запотевшими бокалами.
Тридцатисемилетний Добровейн – седеющий блондин среднего роста, с фигурой бывшего спортсмена, с неглупым, окаймленным светлой бородкой среднеевропейским лицом – одет был в зеленоватый дорожный костюм, дорогой и удобный.
Его стройная рыжеволосая спутница издали смотрелась совсем юной. Особенно хороши были ее лучисто-янтарные, с золотыми точками, глаза. Умные и чувственные, они, подобно лампадам, озаряли ее бледное и худощавое лицо с неяркой естественной алостью губ. От редкой, но открытой улыбки трогательно напрягались веки и вздрагивали жилки на бледных прозрачных висках.
– Не знаю, зачем мы сюда приехали! – сказала она, отпив из бокала. – К чему этот маскарад? И эти все… Они тебе не надоели? В Москве пропустим такой интересный вечер (назвала модного режиссера). Нас приглашали. И еще много чего. А здесь (крутит головой) пустыня, скука… И ради чего? Что за фантазии!
Они сидели в пестрой кружевной тени крупных акаций, между каменистой осыпью и цветущим островком маков, пили холодный напиток и старались не смотреть друг на друга. Ее грудной, низкий голос, еще не совсем проснувшийся, дремлющий, в котором и сонная сладость, и зябкость, каприз и детская беззащитная интонация, – действовал на Ефима безоговорочно, лишая его всякой способности возражать и сопротивляться. Он увидел, что Рената может сейчас заплакать. Он ждал этого и очень боялся. Того особенно, что своим хныканьем и капризами она может выставить его в дурацком виде перед партнерами по поездке, каждый из которых был старше, солиднее и влиятельнее его.
Они жили вместе около года, но Рената уже порывалась уйти от него. И уходила, но всякий раз Добровейн разыскивал ее и возвращал к себе обратно. Он был крупно богат, с каждым годом каким-то образом становился еще богаче, а значит, как считается, еще сильнее и привлекательнее. И при этом у него не было совсем уверенности, что эта сумасбродка, единственная, ни на кого не похожая, его не бросит. Это и удивляло, и бесило, и вязало его.
Страх и мученье всех богатых людей: они не верят, что их любят или что с ними дружат не из-за денег, что кому-то просто так, без притворства и обмана, нравятся собственно их человеческие качества, например, их глаза, походка, талант, щедрость и простота, юмор и дружелюбие. Они, конечно, ни в грош не ставят отношения с партнерами, всеми этими новыми друзьями и любовницами, появившимися в их орбите в годы прибытка и успеха. Но подозрительность и недоверие вскоре начинают переходить и на старых друзей, на товарищей по «простой жизни», по школе и вузу, на родственников и возлюбленных. Ржа разъедает их душу, говорить просто и искренне, как прежде, становится все труднее. Люди чувствуют это и многие из них сами собой начинают отдаляться от богачей.
Выйти из этого круга нелегко. Богатым особенно тяжело с женщинами. С годами в каждой они начинают видеть охотницу за миллионами, подставу, шпионку, в лучшем случае честную проститутку. К тому же Ефиму наотрез не нравились «куклы» и «модели» – конкурсные красотки, глупые и манерные, с нарисованными лицами, с подкачанными губами и ягодицами, форменные идиотки, с металлической прописью в глазах «Все продано!» или «Предложите свою цену». От вида их, от одного лишь их голоса, Ефима начинало подташнивать. Но именно с такими водились его знакомые, такие заполняли салоны и клубы, предлагались конторами по торговле «лохматым золотом». Конечно, секс-продюсеры могли предоставить и «свежую девочку», этакий полевой цветок, из провинциалок. Но вскоре выяснялось, что дикой ее свежестью уже успел надышаться кто-то из твоих знакомых. А за наигранной чистотой и неопытностью выглядывали все те же цап-царапистые коготки. Ефим не был ни скупым, ни жадным, но служить кошельком ему было досадно.
Рената пришла в его жизнь необычно – не по заказу, без рекомендации, самовольно. Он сам подцепил ее в клубе, куда и попал-то случайно, по недоразумению. Зашел, присел на свободный стул. Она оказалась напротив, глаза их встретились – и Ефим вдруг ощутил себя двадцатилетним студентом, раздухарился, стал смешить, говорить глупости, а она, удивленная напором, весело-поощрительно заискрилась. Незаметно, условным сигналом, Ефим отпустил водителя и охранника, а сам потом ловил такси, разыгрывая безлошадного, не сильно обеспеченного клерка, правда, с претензиями по части культуры и вкуса. Первые две недели они заходили только в недорогие кафе, и Ефим, для чистоты эксперимента, даже не возражал, если дама вносила при расчете какую-то денежку за себя. Но когда розыгрыш раскрылся, он с тревожным чувством ждал перемены в их отношениях. А она, казалось, не придала его новому статусу никакого значения, не показала большого интереса к смене такси на первоклассные машины с водителями, кафешек на шикарные рестораны и клубы, съемной квартирки для встреч – на особняк в поселке «Сады Майндорф».
Рената тоже поначалу играла с ним свою роль Золушки. Не сразу узналось, что, ныряя за устрицами, Ефим по воле случая схватил раковину с драгоценной жемчужиной. Но однажды она назвала местом встречи необычайно дорогой и престижный клуб. Он пришел, всюду искал и вдруг увидел Ренату на сцене – в фантастически красивом испанском наряде она танцевала под музыку Сарасате. Пораженный, видел он: как спичка, чиркнув ногой по полу, выбросила она языками пламя, вспыхнула – и танец-огонь охватил ее с головы до пят. Зажав огонь в горстях, вдребезги о землю разбивала его, словно огонь был стеклянный – с величавой горделивой улыбкой. И пламя в бешенстве вновь овладевало плясуньей. Но взгляд ее, повелевающий дыханием зрителей, смирял огонь. Отточенно и четко – каждый жест чеканом в меди выбит – входила в сердце шестью ударами в секунду, шестью стуками каблуков, отбивающих чечетку. И в бедро упершись рукою, стояла потом, задыхаясь, перед праздностью сытых, и смеялась над тщедушными и тщетными их желаньями. Тогда-то, в тот вечер, она и взяла над ним власть – когда отдалялась от толпы, уходила в свободный свой образ, отдаленный от жалких потуг на восторг, от растерзанных похотью лиц. И как божество, была осыпана рукоплесканьями и цветами, и поклонниками вознесена на руках.
Время от времени Рената возникала на телевидении. Она накоротке зналась с многими людьми-звездами. В их компании Добровейн все-таки чувствовал себя папашей Гобсеком, годным лишь на то, чтобы платить по счетам. Импозантный, толковый, уверенный в себе среди бизнесменов, он терялся в обществе артистов и художников, которые, как он вскоре убедился, способны говорить лишь о себе любимых да о своем искусстве, а о всем другом и о всех других умеют только злословить. Откровенно скучавшая среди его друзей-деляг, Рената казалась ему иногда дивной птицей, вроде Алконоста или Сирин, чудом залетевшей в курятник и тоскующей без надежды найти среди бескрылых бройлеров хотя бы какое-то подобие себе.
Для балерины она высока, при этом стройна и изящна. Художник мог бы всю ее – от макушки до пят – нарисовать одной волнистой линией. Венчает ее не «змеиная головка», как у большинства балерин, не прилизанные волосы, а копеночка свободно лежащих, ловко вьющихся огневых волос. Небольшое, удлиненное лицо с горбатым и тонким носом. Пунцовые губы, влажные без блеска, всегда готовы к улыбке.
В ней мало русского, но нет и кавказского типа, хотя сразу видишь южанку. Нет, не грузинка и не гречанка. Вроде бы что-то еврейское, но совершенно не похожа ни на одну знакомую еврейку. Еврейское в Ренате, пожалуй, только внутренний огонь и мягкая, но непреклонная сила. Лицо бледное, но цвет бледности горячий, матовый. Глаза большие, янтарные, и светятся из глубины, из-за чего вся она видится фарфоровой лампой с жарким внутренним светом. Вроде бы спокойна, весела, а между тем от ее присутствия ощущение какой-то тревоги.
Как-то поначалу, в один из тихих любовных вечеров, она с видом вынужденного признания рассказала, что Ренатой Боярковой она назвалась только в Москве, настоящее ее имя – Хазва, что родом она черкешенка, на свет явилась в кавказских горах, высоко в ауле, чуть ли не в орлином гнезде. Ефиму легенда понравилась, она очень подходила к ее внешности и характеру, к ее многоликости, но он продолжал называть ее Ренатой.
По мнению хроникеров московской тусовки, они были блистательной парой, но из тех, что сошлись на непродолжительное время, без всяких видов на перспективу. Сам же Ефим думал иначе, хотел другого. Чего хотела Рената, он не всегда мог понять.
– Нет, в самом деле, что ты ждешь от этого путешествия? В стране этой ты бывал много раз. А встречать Пасху в пустыне, четыре дня идти пешком по камням – что за игра, право! И ты так легко подчиняешься…
– Помилуй, тебе же самой понравилась эта идея. Вспомни, ты загорелась…
– Мне хватает несколько мгновений, чтобы от любой идеи остался пепел. Если подумать всерьез…
– Рената, только не это! Тебе не идет быть серьезной.
Ефим обнял ее, силой привлек к себе и поцеловал. Они нередко мучили и раскаляли друг друга – так в пальцах разминают цветок, чтобы сильнее чувствовался его запах. «Блажь, пустяки, – сказал он в самом себе. – Дорога, усталость и все такое. Сейчас выпьем – и все пройдет».
– Повторим? – предложил он.
Но Рената уже смотрела в другую сторону, на вышедших из шатра двух мужчин.
– Ой, кто это! – воскликнула она оживленно. – Юсуф, настоящий Юсуф!
– Ты его знаешь?
– Нет, но посмотри, как хорош! Юсуф… в ком собралась вся красота мира.
Ефим вгляделся и понял, что слова Ренаты относились к младшему из мужчин, юноше лет двадцати, раскладывавшему на коленях планшетку.
– Что в нем особенного? Смазливый мальчик, не больше. А ты уж сразу – Иосиф Прекрасный! Кстати, почему ты его назвала Юсуфом?
– Да так, как арабы.
– Здесь все-так Израиль, а не Арабистан, – проворчал он ревниво.
Рената смолчала, она досасывала свой коктейль. Потом сказала, не переводя глаз:
– А давай с тобой выпьем на бис!
ИОСИФ ПРЕКРАСНЫЙ
Яков Борисович Магнер со стаканом сока в руке недовольно посматривал на сына. Тот, вперившись в экран, не отвечал на его взгляды. Наконец Магнер не выдержал:
– Кажется, чтобы глазеть в интернет, незачем идти в Иерусалим, – проворчал он негромко. – Живете как с завязанными глазами, ничего не видите и не хотите видеть
– Что тебя раздражает? Я читаю Тору, – не отрываясь от экрана отвечал сын.
– Вот как, читает Тору! Да ее нужно наизусть знать.
– Как будто ты знаешь!
– Нет, но мы жили в другое время.
– Время всегда одно и то же. Все, что было, есть и сейчас, будет и после.
– О Господи! Опять какие-то формулы. Смотри проще. Мы приехали сюда, чтобы пройти дорогой отцов, подошвами ног, так сказать, ощупать историю.
– Тебе с твоими друзьями лучше было бы пройтись дорогами Ермака. Ведь это он, Ермак, открыл Сибирь, страну ваших богатств. Там, согласись, должно быть и сердце ваше.
– Вот я тебя самого скоро отправлю в Сибирь, поймешь, как богатства достаются.
Магнер допил сок и растянулся в шезлонге. Он не терпел беспредметной болтовни, к которой был склонен его сын Гидон. Но, странное дело, тот часто втягивал его в ненужные диспуты, более того, умел разбередить и растревожить, лишить привычного покоя и устойчивой здравости мысли. Яков Борисович любил сына и в то же время невольно остерегался близкого общения с ним. Тот мог спросить то, на что у него не было ответа, сказануть такое, что прежде ни от кого не доводилось слышать.
С Еленой, русской матерью Гидона, Магнер развелся, когда тому было двенадцать. Елена вышла из консерваторской семьи и, хотя самой пришлось податься в экономисты, с рождения сына мечтала о его музыкальной карьере. Хотела назвать его Фредериком, согласилась, в виде компромисса, на Гидона. Но он, обнаружив хороший слух и способности, не прикипел к клавишам, прикидывался чайником, изводил преподавательницу. Его пытались вести по дороге Рубинштейна и Гилельса на веревочке, но однажды, восьмилетним, Гидон пригрозил сбежать из дома или броситься в пролет лестницы – и от мальчика отступились.
Уйдя из семьи, Магнер верно и аккуратно заботился не только о сыне, но и об Елене, понимая, что лишь здоровая и благополучная мать вырастит ему достойного наследника. А в том, что он сделает из Гидона наследника своей бизнес-империи, Магнер не сомневался. Потому – самая элитная школа, развивающие программы, языки, поездки – чаще с ним, чем с матерью – по мировым столицам. Любознательный и смышленый, с еврейской энергией и славянской вдумчивостью, Гидон явно опережал в развитии сверстников, причем имел оригинальный склад ума, отличался быстротой реакций, своеобразным юмором и независимостью суждений, чем все больше и больше нравился отцовскому честолюбию. Удивлял он и внешней своей миловидностью. Удивляться было бы вовсе нечему, если бы мальчик походил на мать – Елена была (и оставалась!) привлекательной женщиной. Но Гидон явно не в ее породу. Не было у него сходства и с отцом, над внешностью которого, прямо сказать, Господь не особенно старался. А в Гидоне от неведомого какого-то корня, из библейских глубин, явилась подлинная семитская красота, теперь редкая, заставляющая вспомнить Иосифа, того самого, проданного братьями, и восторженные восклицания «Песни песней».
И вдруг скандалец, в десятом классе – из-за обнаруженного в Сети любопытного видеоролика. Магнеру любезно о нем донесли, скопировали и доставили на просмотр. И вот что он увидел: вход в парк Горького, из машины вываливается сынок с двумя дружками, один из них с камерой.
– Сегодня мы приехали в парк Горького, чтобы проверить, на какие унижения способны люди ради денег, – объявляет Гидон в камеру. После чего начинает ходить по аллеям парка и приставать к прохожим.
– Если я дам денег, вы согласитесь выпить моей мочи? – предлагает девушкам-сверстницам. – Тысяч за десять-пятнадцать?
Те смущенно разбегаются. А сидевший на лавочке потрепанного вида молодой мужчина при виде купюр вступает в переговоры. Сговариваются на десяти тысячах. Отходят за какие-то строения…
Парень лет двадцати пяти, к которому Гидон подходит после с тем же предложением, ни слова не говоря, бьет его с правой в голову. Сынок скувыркивается на газон и пускается наутек. Хорошо, будет уроком!
Так, снова девушки. Ну и наглец же! Предлагает им раздеться «прямо здесь». О, эта не против! Красивая, а вот же не устояла – за пятнадцать тысяч. Стягивает с себя одежду, в одних трусиках прохаживается по аллее. А ему все мало – теперь предлагает ее подружке лизать подошву туфель.
Дальше еще забавней – Гидон покупает в киоске две банки красной икры и здесь же в парке любезно кормит ею бомжей.
Снова говорит в камеру:
– Я не осуждаю этих людей. И не смеюсь над ними. У каждого бывают ситуации или проблемы, из-за которых человек способен на что угодно. Мы не знаем, как сами бы себя повели, если бы попали в тяжелую ситуацию.
«Наглец, подонок! – кипел отец. – Запись растиражируют, звон поднимется на весь свет. И на кого пальцами будут показывать? Не на тебя – ты на хрен никому не нужен. На меня все шишки – подонка воспитал, с жира бесятся, глумятся над людьми. Развращающая власть больших денег! И национальность не забудут припомнить».
– И откуда это в тебе? Что ты культивируешь? Какие при этом чувства испытываешь? Превосходства, садистского удовольствия? – перекипев, спрашивал он Гидона. – Способен ты себя поставить на их место? А если б тебе предложили то же самое? Или заставили под каким-нибудь условием? Стал бы?
– Не знаю, все может быть. Мы себя мало знаем. Себя-то, пожалуй, меньше всего. И при том, учти, сам я больше их унижаюсь. Я ведь понимаю, что выгляжу как подонок, как последняя мразь! Они-то уж во всяком случае чище меня, хоть и мочу пили. Пить легче, чем предлагать. Тебе этого не понять…
– Где уж! Элементарный Мазох.
– А не вы создали мир, полный насилия и извращений? – продолжал Гидон. – Разве стриптиз, без которого вам вечер не вечер, не то же самое? Меня вот один из наших звал в усадьбу на девушках покататься. Они там в коляску, как лошадки, впряжены и можно погонять плеткой. А детские бои чуть не на смерть… Все можно, потому что карманы кое у кого трещат от дармовых денег.
– Ты что… что ты несешь? Где ты этого нахватался!
– Да, нахватался. А вы все в белом!
«Все-таки он странный! – думал Магнер после разговора. – И какая наглость! Захотел провести эксперимент – и не постеснялся, провел. Не побоялся ничьих мнений. Наверное, это хорошо для руководителя. Детей надо баловать – тогда из них вырастают настоящие разбойники. Не умеешь управлять собой, научись управлять людьми, говорил кто-то из англичан. Эх, мы-то были другими!»
Прошел еще год – и настало время решений. Магнер выбрал сыну место в Лондоне, в школе экономики и политических наук. В самом сердце британской столицы, по соседству с Королевским колледжем. Готовит та школа правящую элиту 140 государств. Жилье – в Ковент-Гардене, с видами на Стрэнд, центральную улицу Лондона. «Это стоит мне миллион фунтов в год!» – говорил Магнер. Сферой познавания Гидону выбрали финансы и юриспруденцию.
Вдруг зимой, не дождавшись Рождества, Гидон сам, без предупреждения, свалился из Лондона. «Там я учиться не буду!» – заявил, как отрезал. И в глазах блеск. Магнер уже понял: нажимать бесполезно, может замкнуться и нагрубить. Дал ему отдышаться, даже виски плеснул в бокал. Поговорили о лондонской погоде. После чего сынок выдал: «Там расисты, папа, настоящие расисты! Меня, как русского, третируют, оскорбляют, обзывают путинским шпионом, не хотят общаться, не принимают в игру».
– Как русского? Ничего себе! Они что, не знают твоей фамилии?
– Считаешь, мне надо было отрекаться? Кричать: «Я не русский!» Ты рассказывал мне, еще в детстве, как при нацистах некоторые из солидарности с евреями нашивали себе на одежду могендовид. Я тогда, слушая, даже плакал, от радости за человеческое благородство. А те наши люди, что попадали в гетто? Они понимали это как знак избранности. «Тот, кого не преследовали, не еврей», ты мне сам говорил.
– Да, это из Талмуда.
– А теперь, представь, в гетто попали русские. Из них делают отверженных, их называют изгоями, унижают и оскорбляют, простых людей, просто за национальность. И я должен был, по-твоему, отречься, встать на сторону гонителей? Может быть, топать и свистеть вместе с ними? Вот им! Я заказал и стал носить футболку с надписью «Good thing I’m Russian». А потом купил билет на самолет. Ничего, есть места и получше ихнего рая!
– Постой, постой! А что, другие русские, из вашей школы, все такие майки надели? Кто-нибудь из них устроил скандал, бросил учебу, уехал из Лондона?
– Нет, папа, кроме меня никто не уехал. Может быть я более русский, чем они. Кстати, как интересно: Пастернак, согласись, более русский поэт, чем Маяковский, несравненно более. А Бродский более русский, чем Евтушенко или Вознесенский. Ведь так же, так! Выходит, не в крови дело.
– Ладно, ладно, пустое, не в тему! Где ж ты собираешься теперь учиться?
– Смотря чему учиться. Мне, знаешь, интересней было бы историей заняться, причем самой древней, археологией, например. Иврит выучить, арамейский! Тоже зов крови, наверное. А насчет Лондона не ругайся и не жалей. Не хочу быть среди избранных… В общем я, как говорили о диссидентах, выбрал свободу!
Магнер досадовал, но смирился. Порода! Он чувствовал в сыне свою породу и невольно сочувствовал ей. Конечно, археология в бизнесе не контрактна. Но кто его знает, кем сын станет в конце концов. Перебесится! Сам-то он тоже учился не маркетингу и финансам, а театральной режиссуре. И ничего, получается. Просто ум нужен, элементарный практичный ум. И характер. А бизнес тот же театр – с комедией положений, абсурдом, драмой судьбы. И зачастую не с той развязкой, что прописана в сценарии. И сколько же вокруг артистов из погорелых театров!
Спустя месяц Гидон уже ездил в МГУ, на исторический. А в его поведении после Лондона произошли крутые перемены. Прежде всего, резко сменился круг общения. Исчезли прежние стритрейсеры, модные тусовщики и вообще мажоры. Никто не заезжал за ним на дорогих авто. Но по телефону он то и дело говорил о каких-то сходках, концертах, акциях, дежурствах. От всех материнских вопросов отмахивался: «Мне надо. Обещал. Да, собираемся. Нужно идти». Озабоченная Елена нажаловалась отцу. Магнер вызвал сына к себе. Снова попробовал сманить на откровенность с помощью аперитива. Но Гидон бокал решительно отодвинул:
– Спасибо, не буду.
Магнер как-то сразу сердцем почуял неладное.
– Это почему же? Глоток не повредит, а больше я тебе сам не налью.
– Много ли, мало – все равно бухло. Противно, когда вокруг все бухают.
– Ну и словечки у тебя! Что-то новое. Бухают, насколько я понимаю новую лексику, в подворотне. А мы…
– Вы культурно потребляете. Какая разница?
– Ну ладно, не пьешь и не надо, о чем говорить. Я рад. Но вот Елена обеспокоена – где-то шляешься, поздно приходишь, подозрительные знакомства…
– Друзья у меня как раз нормальные. Я теперь только понял, что есть еще люди на свете. А то говорили, что история кончилась. У нас каждый личность, занят каким-нибудь делом. Я вот инфоцентром, хотя времени много уходит.
– Чем-чем?
– Инфоцентр – такая свободная, некоммерческая площадка, мы сами ее организовали. Для дискуссий, концертов, киносмотров, других всяких штук. Назвали «Авант».
– Что за дискуссии? Где это? И кто туда ходит?
– Ходят кому не лень. И кому жаль тратить себя на ерунду. Кто способен мыслить или хотя бы рассуждать.
– У вас, конечно, не ерунда. Хотел бы верить. Дышать, глотать и переваривать еду учить никого не надо, а вот мыслить… Мысль, знаешь ли, не в числе обязательных функций организма, особенно молодого.
– Конечно, никто у нас и не сидит в роденовской позе. Лучше действовать. На днях провели фримаркет, пришло человек шестьсот. Студенты, школьники, девушки из магазинов, абсолютно трезвые люди, не панки. Собрали кучу одежды и увезли раздавать, кто нуждается.
– После чего, наверное, млели от собственной доброты и красовались друг перед другом! Ничего плохого в этом нет, но я бы посоветовал тебе подумать, как сейчас говорят, чуть длиннее. Помогаешь бедным и неудачникам – признаешь тем самым свою вину перед ними. А эти бедные и несчастные привыкнут полагаться на чью-то помощь и вовсе разучатся работать. Добиваетесь справедливости? Но у тех, кому вы благодетельствуете, свое понятие о справедливости, они понимают ее как равенство. А равный доступ к благам и удовольствиям неизбежно приведет к общей пещерной дикости. Исторически доказано.
– Но ведь вы, успешные, между собой тоже стремитесь к равенству. Кто не имеет миллиарда – пошли на хер, так у вас выражаются? Вам бы восстановить контакт с реальностью. Время от времени выключать гаджеты. Дышать, думать. Чаще ходить пешком. Слушать музыку, настоящую, вроде Баха. Вечером смотреть на звезды…
Отец смотрел на него с любопытством, но без всякого раздражения.
– Постой, вот ты и проговорился. И я узнаю, что, во-первых, ты сноб, к жизни относишься эстетски, судишь обо всем свысока. Во-вторых, свою свободу выбора уважаешь, а права других нет. Тебя на этом легко поймать.
– Кому ловить-то? Разве кто-нибудь сейчас способен услышать другого? Думают, что просто сбои в программах. Необычные формулировки, новые тексты… Многим они могут казаться абсурдом, отклонениями от здравого смысла, от рациональности. Но они несут в себе сигналы…
– Это не вы пишите на заборах «антифа» и go vegan? – нетерпеливо прервал Магнер-старший.
– Сам я не пишу ничего, хотя, кстати, тоже перестал есть мясо.
– Серьезно? Вот куда тебя занесло! Значит, как я понял, ты с теми, кто на словах против капитализма, осуждает «мир наживы». Мол, трудовой народ – справедлив и добр, а богачи – эксплуататоры, от них зло и порок. А ведь этому мифу столько же лет, сколько самому человеку. И сколько раз уж доказано, что это вздор, и вредный вздор. Да вы и сами, даже отказавшись от вина и мяса, пользуетесь всем, что дает экономика. Ездите в транспорте, едите не выращенный вами хлеб, болтаете по айфону…
– А разве вы сами растите хлеб или собираете машины? Ах да, вы же организаторы производства и обращения! Знаем мы эти теории! Бедные и эксплуатируемые сами виноваты в своем положении, генетически к нему расположены. Живут за счет преуспевающих и богатых, то есть фактически сами-то и есть эксплуататоры. Да, да, бесстыдно обирают тех, кто в Куршавеле платит за вызов девушки на два часа месячную, а то и годовую зарплату рабочих. Мы таких зовем каннибалами. С ними надо разбираться, и это, согласись, в ваших же корпоративных интересах.
И эту эскападу Магнер-старший терпеливо дослушал со спокойным и серьезным выражением лица, только морщинки у глаз выдали напряжение.
– Не боитесь, что вас причислят к экстремистам, со всеми вытекающими?
– Я думаю – могут, – согласился Гидон. – Когда кругом ложь, думать самому и говорить правду – уже экстремизм.
– Что одному правда, другому кажется ложью.
– Значит, ложь и правда для некоторых неотличимы? Потому и спят спокойно, хотя зачастую с психотропными средствами. Мы это знаем. И просто ждем, когда все поменяется, слепые сменятся на зрячих, поддатые на трезвых, мертвые на живых.
– Значит, потрясений не ждать? А пока будем учиться?
– Будь спок.
– Спасибо.
«Кто в юности не играл в радикала! – говорил себе Магнер, допивая в одиночестве бокал. – Вылупившегося птенца обратно в яйцо уже не засунешь. Ничего, пройдет и это, говаривал царь Соломон».
Каждая жизнь – борьба, и Магнер видел и осознавал, как Гидон борется, чтобы стать самим собой, получить право на собственную жизнь. Борется ни с кем-нибудь, а прежде всего с ним, с отцом, как библейский Иаков за место в истории боролся с Б-гом.
ПОВЕЛИТЕЛЬ ПУСТЫНИ
«Под вечер, когда жены выходят черпать воду», «когда наступает прохлада дня» – то есть, переводя язык Библии на привычный циферблат, в шестом часу пополудни – местность накрыл раскат величавой музыки, марш из «Аиды», падший ниоткуда, вроде как с самого неба. И мгновенье спустя с восточной стороны, из-за ближайшей горы, в черно-золотых нарядах, опять же оперного вида, показались ряды музыкантов. Они выходили из укрытия, подняв к небу серебряные трубы-хацоцры, ударяя в кимвалы и бубны, и стройной ритмичной поступью направлялись к лагерю. За музыкантами выступала живописная группа воинов, наряженных по-римски в светлые плащи и короткие юбки, с мечами на поясе и копьями в руках. Приблизившись к палаткам на полет камня, колонны рассредоточились двухрядным полукругом – впереди воины, музыканты за ними.
Обитатели шатров высыпали наружу. Музыка смолкла. После внушительной театральной паузы взревели рога-шофары (от звука которых, как известно, не устояли иерихонские стены) – и тогда из-за горы на авансцену с торжественной медлительностью стали выходить верблюды-арабианы. Их встрфетили криками восхищения и даже аплодисментами. Было на что посмотреть: верблюды были покрыты узорчатыми ковровыми попонами, оплетены ременчатой сбруей с множеством украшений и звучащих при ходьбе металлических пряжек. Держа за золотые цепочки, их вели закутанные во все белое, с завязанными до самых глаз лицами, проводники-бедуины. И только один из арабианов, последний, нес на себе седока. Подобно шейху, он восседал под вычурным балдахином в роскошном, укрепленном на верблюжьей спине, седле, хотя сам был одет – в контраст всей опере – в обычный серый костюм, к тому же из-за дороги изрядно помятый.
Вот это да! Ой вей! Все узнали в седоке Максима Арьевича Халдея,
ожидаемого с самого утра вождя и предводителя экспедиции. Он поднял руку, громко крикнул что-то – и весь караван замер. Музыканты заиграли туш, воины потрясли копьями, верблюд под наездником довольно изящно сложился – и Халдей, неловко вынимая ноги из попоны, сполз на землю. Этот человек был высок и худ, странным образом казался одновременно бодрым и изможденным, приветливым и в то же время угрюмым. Помахав рукой присутствующим, слегка прихрамывая и пошатываясь, он побрел к большому шатру. Два официанта в бабочках тут же вышли навстречу. Один из них держал поднос с напитками, другой – с сигарами и янтарным курительным прибором. Халдей взял фужер с водой и, повернувшись к каравану, дал знак отмашки. И вся процессия – дромадеры, музыканты и воины – со стуком, бренчаньем и вздохами развернулась, втянулась обратно в гору и исчезла за нею, как будто ее никогда и не было.
Халдей же уселся в подставленное камышовое сиденье, взял и раскурил сигару. Делал он это столь внушительно и картинно, как будто свечу ставил перед самим собой. Несмотря на возраст, худобу и усталость, взгляд Халдея не потерял острого блеска. Казалось, глаза эти пылали некогда ярко, от нестерпимого огня таяла плоть лица, стекала вниз и застывала, как свечная масса, небольшими мешочками правильной отечной формы. Да и все существо Халдея вело себя удивительно и каждое мгновенье меняло свой внешний вид, а его лицо – свое выражение, как будто оно, лицо, устает быть серьезным и должно время от времени кривиться гримасой. Добровейну, который в числе других поспешил к «шефу», сначала представилось, что тот, смотря на него, едва сдерживает смех и хочет отпустить какую-то шутку. Спустя мгновение он был уверен, что у Халдея в отношении него что-то нехорошее на уме, вроде злобной насмешки или ругательства, так что даже приготовился к отпору. Но когда тот поднялся и шагнул навстречу, Добровейн увидел на его лице приветливую, хотя и немного лукавую, улыбку. Тут же он стал рассказывать о причинах своего позднего появления. Рассказывал артистически, в лицах:
– Вчера встретился здесь с премьером, хорошо, напились чая. Говорят, вас ждет мэр. На кой он мне? Мне бы увидеть простую жизнь, обычных людей.
Поехали в кибуц – Халдей захотел посмотреть на устройство местных «колхозов». На месте спросил про синагогу.
– Как нет синагоги? Я специально прибыл в Израиль в пятницу, чтобы вечером побывать на молитве. Теперь мне говорят…
– Вы регулярно ходите в синагогу у себя дома? – спросили его кибуцники.
– Нет, но здесь я ожидал…
– Ожидали, что мы, израильские евреи, более религиозны, чем вы, российские?
– Разумеется, так должно быть, здесь к тому все условия. И хотелось, чтобы люди знали свои обязанности. Я живу в Москве, и у меня другие обязанности.
– Наверное, делать деньги? – нахально уточнил какой-то молодой кибуцник.
– Между прочим, – возмутился Халдей, – ваши люди каждый год просят денег… просят жертвовать, чтобы Израиль оставался еврейским государством. Я вовсе не против. «Если забуду тебя, Иерусалим…»
– Мы в вашей благотворительности не нуждаемся, – отрезал парень – Здесь у нас живет совершенно другая порода людей, которых вы, похоже, еще не знаете.
И с этой новой породой Халдею вскоре пришлось познакомиться. За обедом он увидел на столе рыбу, мясные закуски и… сливочное масло!
– Разве этот ресторан не кошерный? И почему здесь считают возможным принимать меня без кошера?
– Вы и дома едите только кошерное? – сухо осведомилась принимающая дама.
– Нет, но я рассчитывал…
– Понятно, рассчитывали за пару дней очиститься кошерной диетой в Израиле! – дама со смехом закончила его фразу.
Она явно воспринимала его занудным святошей. Да разве здесь уже не действует, удивлялся Халдей, главное правило человеческих отношений: доставлять радость тому, кто оплачивает твои счета?
Самоуверенный и жесткий, настоящий хуцпе, он не смог сдержать накипавшее возмущение в машине, наедине с сопровождавшим его лицом из правительства:
– Слушай, мне не нравится, что здесь творится. Мне трудно смириться с этим.
– С чем конкретно?
– Да вот хотя бы с этой канавой, что разрезает пополам Святую Землю.
– Это транс-израильский канал. Мы должны обеспечить себя водой. Пустая и выжженная эта земля в продолжении семи веков зарастала «терном и волчцами». Мы воскресили ее – и за полвека она вырастила новые поколения людей, напитала их силой и энергией. Так бывает, когда государство становится национальным.
– Хорошо, хорошо! Ну, а эти заводы, аэродромы, автобаны… Ведь они же сводят на нет те чувства, что должен каждый испытывать, когда приезжает на историческую родину. Прежде, говорят, все выглядело, как в библейские времена. Я видел снимки, сделанные при англичанах или вскоре после создания государства. Но сегодня просто невозможно перенестись душой в древний Израиль. Всюду города, большие постройки, бетон…
– Так что же – все должно оставаться как при царе Соломоне?
– Нет, я не против прогресса! Я даже «за», когда речь идет об Америке, Европе, да и России. Но это ужасно – разрушать страну, которую ценят в мире, как символ всего святого. Когда лет тридцать назад я впервые здесь оказался, в некоторых местах попадались источники, выглядевшие как на картинах из жизни Христа. Мне удалось тогда заснять девушек, шедших от родника с глиняными кувшинами на головах, невероятно похожих на Рахиль или Мириам. А что теперь? Всюду артезианские скважины и водокачки!
– Вы живете в Москве, не так ли? Разве она не изменилась… скажем, за те же последние тридцать лет?
– Москва совсем другое дело, ее никто святой землей не считает. А здесь… знаете, мы в были в прошлом году в соседней Иордании – и увидели, что там сохраняют свою землю такой, какой она и привыкла быть. Там встречаются просто библейские патриархальные картины. И на сердце становится тепло. А здесь… в таком месте, как Тверия, на берегу священного моря – жилищное строительство, автобусная станция, туристская гостиница. Мужчины и женщины, одетые как всюду в Европе. И это убивает всю атмосферу.
– Мы благодарим вас за помощь, – отвечали ему. – Но почему бы вам, столь благоговейно настроенному, не переехать в Израиль, не перевести сюда бизнес?
– Нет, я привык делать деньги в России, – отрезал Халдей. – К тому же, насколько знаю, здесь особенно и не дадут высунуться. Мне рассказывали, как кнессет в свое время запретил продавать в стране цветные телевизоры потому только, что они были не всем по карману, и бедные, оставаясь в черно-белом мире, могли почувствовать себя обделенными. Но ведь, по нашей же поговорке, и пальцы на руке не все одинаковы. А в кибуцах? Все общее, всем поровну! Совки, настоящие совки!
Возмущенный Халдей едва отдышался. И продолжал:
– Да и как жить в стране, где раввины обладают такой властью, а по субботам нельзя работать?
– Извините, – возразил чиновник, – вы только что возмущались автобанами и высотками, говорили, что Израиль должен оставаться как на полотнах Поленова и Доре. А теперь вы против шаббата и раввинов.
– Да, я хочу, чтобы Израиль сохранял старые обычаи. Мне нравится, когда в здешних гостиницах соблюдаются правила кошера. Это позволяет чувствовать себя евреем, когда я здесь. Но когда я занят делами, всякие запреты и ограничения могут мне помешать.
– Короче говоря, вы желаете быть евреем на время отпуска, да и то лишь несколько дней. Скажите, а своего сына или внука пошлете вы к нам?
– Конечно, пусть он посмотрит летом, приобщится… недельки на две…
И тут случилось то, чего Халдей никак не ожидал и не мог предвидеть. Правительственный чиновник наклонился к его уху и просипел (он, видно, не хотел, чтобы его слышал водитель):
– К черту! Лучше, если бы вы навсегда забыли нас и никогда не приезжали сюда. Комедианты! Не лезьте к нам со своими маскарадами! Мы хотим быть нормальной современной страной.
И добавил, отстранившись:
– Не для передачи, уважаемый Максим Арьевич!
Конечно, не для передачи! Этот последний эпизод – неприятный и странный – Халдей в своем рассказе, естественно, упустил. Он много вкладывал в этот пасхальный десант московских миллиардеров в израильскую пустыню. Конечно, речь не о денежных вкладах, они его мало волнуют – Халдею хотелось показать себя не только благочестивым иудеем, соблюдающим Мицвот, по всем правилам готовящемся к седеру, но и первым среди равных, лидером еврейской общины. Игра стоила свеч! Истовым паломником, а не комедиантом хотелось выглядеть Халдею перед израильтянами, но еще больше перед московскими участниками поездки. Впрочем, последних вряд ли обманешь, он понимал это. Он сам был такой – серединка на половинку, то исполнял кое-что из предписаний, то начисто забывал о них в суете.
«Какой нахал! И, что всего обиднее, про маскарад и комедиантов почти угадал, – думал Халдей, расставшись с чиновником и поглядывая из машины на быстро меняющийся пейзаж – от зеленых садов и взгорий к каменистой пустыне. – Вот я с юности старался верить тому, что говорили родители и наставники. Но скорее и тогда не верил по-настоящему, только себя обманывал. Потом вполне согласился: прав-то старина Дарвин. А, может, и Маркс. Все борются друг с другом, все губят друг друга, чтобы жить, чтобы быть первым. Статус человека определяется его местоположением в пищевой цепочке. Или ты съешь, или съедят тебя – вот закон. И другого нет. Победитель всегда прав, закон на его стороне. В борьбе побеждает сильнейший. Или, как вариант, – умнейший, хитрейший… Победил – и пользуйся своей победой, живи, радуйся. Прежние суеверия, все эти сомнения, поиски смысла жизни, запреты, ограничения, только мешали. Теперь он свободен, может жить, как хочет, не оглядываясь на чьи-то мнения. Никто не осудит, когда ты успешен. Весь мир таков, что стесняться нечего!»
Но он знал и другое – что сам по себе он теперь никому не интересен, что в рыночной системе его ценность определяется спросом, а не его человеческими качествами. Поэтому его самооценка стала зависеть от суждения других, а их суждения – от размера его капитала. «Он стоит два с половиной миллиарда», – он и сам теперь оценивал людей подобным образом. «Я с людьми работаю, а не дружу», – говорил он, когда кто-то намекал на привилегии из-за старых приятельских отношений.
Он знал, что люди, подобные ему, даже в области любви и других интимных чувств, любят захватывать и воровать. Они испытывают влечение только к тем, кого можно отнять у другого. Они, как правило, не влюбляются в тех, кто не занят, кто никому не принадлежит. Вещи, проекты, увлечения и даже идеи, которые можно отнять у других, всегда кажутся им привлекательнее и лучше, чем свои собственные. «Краденое всегда слаще». Любовь для них – это обладание. Они не дают любви, ничем не жертвуют ради нее, а стараются овладеть «возлюбленным», перевести его в собственность. И так же, как работников, превратить в объект эксплуатации, только более утонченной – духовной и эротической.
Он знал про свою боязнь жизни, знал, что доходящая до страсти привязанность к деньгам исходит прежде всего из этой трусости. Потому что за деньги можно купить уважение и покорность, восхищение и авторитет. Можно нанять людей всех других профессий и должностей – политиков, чиновников, инженеров, архитекторов, экономистов, готовых устроить ему благополучное и комфортное существование. Да и представителей так называемых творческих интеллигентных профессий, которым по роду занятий приходится соприкасаться с внутренним миром людей и даже с потусторонними сферами, – писателей, художников, священников и раввинов, артистов, журналистов, педагогов. Все они добровольно признают его превосходство, избранность, и охотно соглашаются служить и угождать ему. А разве не ограждают его интересы и прихоти адвокаты, судьи, полиция, исполнители наказаний? Разве не богатство порождает ночные клубы, бордели, конкурсы красоты, стриптизерш, малолетних проституток, придумщиков всяческих развлечений – от женских боев в жидкой грязи до космического туризма? Нет ни одной, хотя бы самой случайной, капризной, порочной или даже преступной выдумки богатых людей, которая не нашла бы тотчас исполнителя и слугу. И со временем он почувствовал, что у него нет хотений, которых по какой-то причине нельзя было удовлетворить. И жить ему стало тоскливо. Он осознал, что во вселенной нет ни добра, ни зла, ни цели, ни замысла, ничего, кроме слепого и безжалостного безразличия.
И только богатство спасает от немедленного суда, вынимает вас из толпы, осаждающей вагоны метро, и предоставляет роскошное авто, нанимает эскорт и охранников. Изолирует вас за высокими стенами особняков, в специальных вагонах и самолетных отсеках, снабжает продлевающей жизнь экологической пищей и вздрючивающей медициной. Конечно, богатство – не оправдание, вовсе нет, но хотя бы отсрочка от суда…
«Понимаю, что тем, кому не досталось, завидно: каждому хочется. Хочется – так борись, сам борись, а не проси, чтобы дали… Не проси даже у бога. Собственность не раздавалась, как любят повторять некоторые. Она вырывалась зубами в тяжелой конкурентной борьбе. Просто одни раньше других поняли, что вскоре общее добро перестанет быть общим. Удивительно, что людей, готовых драться, пихаться и кусаться за богатство, оказалось не так уж много».
Еще удивительнее: когда он хватал куски собственности, пихался, жадничал, то ниоткуда не встречал не только прямого отпора, но даже малейшего косвенного ограничения, которое заставило бы его подумать: вот, дескать, и схватил бы еще, да людей совестно. Ничье суждение не беспокоило, ничей нескромный взгляд не тревожил, – следовательно, не было повода и самому себя контролировать. Нахрапистость и презрение сделались главною чертою его отношения к другим людям, что в бизнесе, что во власти.
«Все данные для того, чтобы стать богатым человеком, заложены во мне самом, причем изначально – не знаю, от бога ли, от родителей. Моим преимуществом было то, что я не терзался никакими комплексами: смогу – не смогу, достоин – не достоин, не слишком ли много беру, не опасно ли… Начнешь размышлять, сомневаться – и пропал, изо рта вырвут. Не получается так? Ну, извини, не каждому дано быть успешным. Да и не положено каждому, иначе что это был бы за успех».
Однажды вечером к нему пришел сын, стал говорить, что выделенных ему денег мало, чтобы начать серьезное дело, просил прибавить несколько миллионов. Он отказал, и Марк ушел недовольный. «А ведь все перейдет ему, когда я умру», – подумалось после его ухода. Вдруг стало ясно, до беспощадности, что Марк, по логике вещей, должен хотеть его смерти, ждет ее и, возможно, торопит. Он улегся в постель, долго читал, чтобы изнурить себя и заснуть, но мысли не уходили, а язвили все больше и больше.
«Борись, побеждай! Я убрал с дороги конкурентов, мне приписывают смерть замминистра, не пропускавшего проект, исчезновение еще нескольких человек… Я готов был пойти на это – и я победил. А ему, Марку, кого надо убрать с дороги, чтоб победить и стать первым?»
«Пресыщение богатого не дает ему уснуть. Мучительный недуг я видел под солнцем: богатство, сберегаемое владельцем во вред ему. И гибнет богатство это от несчастных случаев: родил он сына – и ничего нет в руках у него. Как вышел он нагим из утробы матери своей, таким и отходит. Какая же польза ему, что он трудился на ветер?» Давно как-то отметил он у Екклесиаста эти жуткие строки и вот тут они вспомнились и зазвучали в полную силу.
Он в ужасе привстал на постели.
«Кого убрать? Да меня и убрать, одного меня! Я стою на его дороге, никто другой. Только и знает: „Дай, дай, дай!“ Никакой сыновней любви, вообще ничего человеческого. И сколько бы я не давал ему, по существу это ничего не изменит. Для него радикальное решение – завладеть всем».
Максим Арьевич вспоминал поступки и слова Марка – и ему становилось все яснее, что сын хочет его смерти. Так в жизни все устроено, что не хотеть он не может. Он и сам хотел бы того же, если б был в его положении. «Конечно, он не станет мараться, побоится попасться на этом, погубить себя. Но есть ведь множество способов – наемные киллеры, перекупленные охранники, медленно действующий яд, дистанционное облучение. Если у него появилась такая мысль – а она неизбежно должна появиться – то она будет таиться и зреть, пока не созреет. А уж осуществить ее способ найдется».
Ему вспомнились разговоры в их кругу о таких способах убирания «вредных людей», что и следов потом не сыскать. «Он говорил как-то, что я уже не способен к большим делам, что у меня все идет по инерции, на спад, а он знает, как сделать лучше, по-новому. Да, он готов, готов, мысль созрела! Подкупить людей, нанять исполнителя… Это просто, все продажны».
Он перебирал в памяти своих шоферов, охранников, прислугу. «Как я мог терпеть этого водителя! Его же видно, за полмиллиона расшибет, бросит на столб. А официанты? Надо осторожнее быть с вином, с вином обычно и подают…»
Он попытался вообразить себя охранником, поваром, уборщицей, официантом, стать на их точку зрения, глянуть в душу – и оттого становилось по-настоящему страшно. «Вот и ты бы, получай жалованье, какое они… конечно, не плохое, выше, чем у других, но все же обычное. А рядом с тобой, в одном доме, миллиардер, богатейший… Да ты бы тоже считал, что все это ему даром досталось, с неба свалилось, по заведенному неизвестно кем порядку и списку. А еще бы знал ты, твердо знал, как я знаю, что нет бога и закона нет, того закона, который, считалось, богом был дан. Нет закона, нет и суда. И что бы ты сделал? Да то, что и мы все делали в свое время – отпихивали друг друга, кидали, старались избавиться от напарников, да и просто свидетелей».
От волнения пересохло во рту. Халдей протянул руку к бутылке с водой, стоявшей на столике у кровати. На дне бутылки какой-то мутный осадок. Он встал и вылил всю воду в раковину, а сам напился из крана.
«Что ж, борьба так борьба! Значит, не зевать, быть на взводе. Пить и есть то, что жена. Да, и ей веры нет. Молодая, красивая, еще может найти себе пару. Знает, что ей третья часть. А ее родственники, которым она все дарит… Верно, тоже ждут. Хищники, кругом одни хищники! Значит, надо так сделать, чтобы им не было никакого смысла в его кончине, никакой надежды конвертировать его смерть в богатство. Надо составить завещание такое, чтобы ничего им потом не досталось. Обязательно, завтра же!
Не откладывая до утра, Халдей набил в поисковике задание: «Составить завещание». Послушная машина тут же выбросила ленту текстов. Максим Арьевич стал читать первое попавшееся:
Нам надлежит составить завещанье,
Избрать душеприказчиков. Но что же,
Что вправе завещать мы? Плоть – земле?
Владеет враг всем нашим достояньем,
А нам принадлежит лишь наша смерть
Да эта жалкая щепотка глины,
Что служит оболочкою костям.
Шекспир, Ричард II
«Да, мрачновато смотрел на жизнь Шекспир, вернее, король Ричард Второй! Но что на самом деле здесь тебе принадлежит? Что здесь твое – бесспорно и без оговорок? Твое образование, знания, характер. Конечно, твои воспоминания, вообще прошлое. А все другое… нет, не ты им владеешь, оно владеет тобой. Вот, считал своим жену, сына. Теперь понял: они не твои, принадлежат самим себе, у них свое „я“, они вне тебя. И могут действовать против тебя».
Он вернулся к Шекспиру. О, как все в руку! Все, все то самое, о чем сам он думал в последнее время непрестанно:
Давайте сядем наземь и припомним
Предания о смерти королей.
Тот был низложен, тот убит в бою,
Тот призраками жертв своих замучен,
Тот был отравлен собственной женой,
А тот во сне зарезан, – всех убили.
Внутри венца, который окружает
Нам, государям, бренное чело,
Сидит на троне смерть, шутиха злая,
Глумясь над нами, над величьем нашим.
Заснуть теперь не было никакой возможности – и Халдей стал мысленно составлять текст своей последней воли. Кому же отдать все свое состояние? Есть ли на свете человек, группа лиц, организация, учреждение, которым он с радостью, с желанием облагодетельствовать, обогатить, отдал бы крупные куски своей собственности? Таких не было. Во всяком случае, ничего не приходило ему в голову. Он отложил завещание до утра и снова улегся. Ему стало сниться, что в комнату его ломятся, что пришли его убивать. Он в потемках не может найти пистолет, а свет не зажигает из страха. Хочет позвонить – а из мобильника льется музыкальная дрянь «Муллион, муллион алых роз»…
С той ночи в поведении Халдея произошла перемена, которую заметили и жена, и друзья, и обслуга. Прежде его настроение было переменчивым: он бывал веселым и игривым, добрым и ласковым, шутил и смеялся; временами бывал и строг, и сердит, и озабочен. Теперь же он непрерывно был молчалив, задумчив, тревожен, смотрел хмуро, говорил холодно, резко, даже с внуками. Избегал друзей, разговоров, предпочитал уединение. И все мозговал над составлением правильного завещания. Адвокаты, которым он раньше доверял самые сложные и щепетильные дела, никак не могли угодить ему с документом. Он сам писал, редактировал, заново переписывал. Стал привередлив в еде. Часто отказывался обедать дома, а рестораны и кафе постоянно менял. За завтраком иногда отодвигал свою тарелку и брал тарелку жены или дочери. Вино же и коньяк стал покупать сам и держать под замком в личном сейфе.
Почти перестал лично заниматься бизнесом. Доходы его почти не интересовали. Деньги, которые раньше составляли нерв и смысл существования, теперь только пугали: чем больше их становилось – тем больше страха и неуверенности. Он понимал, что все, чем он владел, нельзя уберечь от людей без закона в душе, каким он был сам. Если все уверятся, что закона нет, никакие силы тогда не уберегут его. Состояние отнимут силой или обманом, а его самого отравят, задавят в машине или застрелят. Значит, надо не показывать свое неверие, а наоборот внушать людям, что мир основан на законе, что есть и незыблем высший порядок и высший суд. И потому Халдей стал каждую пятницу ходить в синагогу, соблюдать мицвот и заговаривать с ближними и друзьями о вере, о богоизбранности, о неизбежности суда над теми, кто не чтит закон. И, наконец, придумал пасхальное паломничество в Израиль, к которому постарался привлечь самых богатых и именитых российских единоплеменников. В этом теперь он видел свое спасение от коварных замыслов домочадцев, деловых партнеров и друзей юности.
КОЗЛЫ ОТПУЩЕНИЯ
В пустыне темнеет быстро. Недолго поиграв легкой охрой, погас закат, сгустилась небесная синева, мягкой мглой заволокло горы. Лишь редкие голоса оживляли табор.
Но вот в темноте вспыхнула электричеством резиденция Халдея, прозвучал рожок – и обитатели лагеря потянулись на свет.
Внутренность большого шатра оказалась обустроенной на восточный вкус – на полу от стенки до стенки ковер цветов предзакатной пустыни, по краям шелковые подушки, в средине на простых глиняных тарелках простое же угощение – лепешки, сыр, хумус, орехи, виноград, финики и курага, зелень. Никакой мебели, только в глубине стол, уставленный глиняными кувшинами и кружками, с двумя официантами по сторонам.
Гостей встречал сам Максим Арьевич. Каждому он жал руку и однообразно приветствовал: «Шабат шалом! Брухим а-баим» (С праздником субботы! Добро пожаловать). И добавлял: «Рассаживайтесь. Вернее, разваливайтесь. Вообразите, что вы в сорокалетнем походе». Отвечали ему односложно: «Шалом!» И только Гидон сказал положенное «Шалом у-враха!» (Мир и благословение!), чем заслужил одобрительную улыбку встречавшего.
Громким возгласом «Ой-вей! Кто бы мог поверить в такое счастье!» приветствовал Халдей Ренату и ее спутника. Потом представил всем скромно державшегося в стороне бородатого мужчину в кипе, одетого в темный сюртук: «Мой друг Иосиф Гальперин, самый мудрый и самый ученый рав на земле». Мужчина молча, с тихой светлой улыбкой поклонился и снова отошел в сторону.
Стали размещаться на ковре и подушках, полулежа, с подобранными коленями. Гидон постарался занять место подальше от отца. И – о чудо! – рядом с ним прилегла единственная в компании женщина, вообще единственная на свете – Рената Бояркова. Он старался не смотреть на нее, но против своей воли ощущал и ловил всеми напрягшимися клетками ее аромат и нежное тепло коснувшегося бедра.
Официанты, ловко наклоняясь между возлежавшими, расставляли кувшины и кружки.
– «Нищеты и богатства не давай мне, питай меня хлебом насущным», молил Соломон. В одних кувшинах у нас вино, в других вода из здешнего знаменитого колодца, она, говорят, еще слаще вина, угощайтесь! – объявил Халдей.
– Подтверждаю эти слова, – сказал раввин, он свободно говорил по-русски. – Именно здесь, неподалеку, Авраам с царем Авимелехом заключали союз о колодце. «Вирсавия это место, ибо тут оба они поклялись». Колодец и сейчас полон воды.
– Мне вина, – услышал Гидон голос соседки, но не придал значения, и вскоре получил толчок локотком в спину. – Эй, я вам говорю!
Он обернулся – и увидел прекрасные смеющиеся глаза и губы. Наощупь схватил первый подвернувшийся кувшин.
– А что там – вино или вода? – спросила Рената.
– Вино, красное.
– Тогда налейте.
Он доверху налил подставленную кружку.
– И себе.
Так повелительно с ним еще никто не говорил. Но и слушаться никогда не было столь приятно.
– Ну вот, а теперь чокнемся. Как вас зовут?
Гидон назвался.
– А вас?
В конце концов он не обязан знать ее до знакомства. Красавица улыбнулась и, вдруг близко наклонившись к нему, прошептала:
– Хазва. Вам я могу сказать свое настоящее имя.
И тут же прервала общение, повернувшись к спутнику, возлежавшему около нее справа. О чем-то они заворковали вполголоса.
Пришлось слушать, что говорил Халдей. Тот вроде бы был занят с раввином, но говорил так, чтобы слышно было и всем остальным:
– Как измельчали люди! Ведь этот порт должны были сдать еще лет десять назад. Храм Соломона, я вам скажу, в объемах был не меньше, а построен, при той технике, всего за семь с половиной лет. Правда, работали на премудрого царя не одни лишь люди, но и духи, умел он впрягать и демонов. Бывало, пригрозит им перстнем, они, дрожа от страха, бегут исполнять.
Раввин кротко смеялся:
– Складно рассказываете, будто видели.
– А что, может, и видел, – отвечал Максим Арьевич. – Я ведь много кое-чего на свете успел повидать. И убедился, что люди всегда и везде одинаковы – думают только о себе, а любовь и счастье приписывают удаче.
– Но можно сказать и так, что нигде нельзя купить счастье за деньги и подкупом добиться любви.
Халдей на это поднял бровь, но ничего не сказал. Он высоко ценил кругозор и познания раввина. Иосиф Гальперин в Санкт-Петербурге учился читать древние ивритские, арамейские и арабские тексты. В Париже занимался семитологией и гебраистикой. В вавилонской и ассирийской клинописи, в египетских иероглифах он разбирался столь же бегло, как обычный человек в ежедневной газете. В Карнеги-Тех изучил технологии древней металлургии, так что теперь безошибочно определял в местных археологических находках происхождение металлов и сплавов. В нью-йоркском музее «Метрополитен» исследовал костюмы и оружие. Поднаторел в ископаемой нумизматике и керамике, древней архитектуре и военном искусстве. Все это сделало его авторитетнейшим специалистом по всему своду библейской тематики. И вот такой человек пришел сегодня рассказать о земле, на которую они ступили, и о празднике, который только что наступил.
Иосиф переменил положение, подоткнул под себя подушку и, улыбнувшись в бороду, начал негромко, ни к кому особенно не обращаясь. Но именно это заставило всех прекратить смех и частные разговоры и преклонить уши.
– Мне часто приходится выступать перед приезжими – из России, Европы, Америки. Одни считают себя паломниками, другие просто туристами. Разница тут чувствительная, прежде всего в отношении к тому, что видишь и слышишь, а следственно и в восприятии. Я вас пока что мало знаю, а потому назову предварительно странниками. Имя это почтенное. Сам Авраам, говорится в Книге, «жил в земле Филистимской странником». Все праотцы наши были странниками, пока при Иосифе Прекрасном не осели в Египте. Но и оттуда, из-под длани фараоновой, сбежали и сорок лет странствовали в пустыне. А потом, после падения царства и разрушения Храма, – не странствовали ли по свету еще почти две тысячи лет?
– Я согласен, – внушительно сказал Халдей. – Все мы на этом свете странники.
– Не исключено, что и на том свете будем тоже. Потому я приветствую ваше желание символически повторить путь народа с Моисеем и Аароном по пустыне и так отпраздновать Песах. Есть ли в мире другая земля, пробуждающая столько дорогих сердцу воспоминаний? Эти слова, между прочим, принадлежат Ивану Алексеевичу Бунину, побывавшему здесь за сто лет до вас. Да, эта земля настолько одухотворена тысячелетней мыслью, что здесь не вы смотрите на пейзаж, а он смотрит на вас и говорит вам. Что говорит? Это зависит от умения слушать. Жизнь не только религиозного, но всякого знающего историю человека – сплошное воспоминание. В праздник Рош а-Шана мы вспоминаем праотца Авраама, жившего четыре тысячи лет до нас. В Песах – бегство из древнего Египта. В Суккот, праздник Шалашей, вспоминаем сорокалетнюю жизнь в пустыне. В Пурим – страшные, но и веселые приключения предков в древней Персии. В Хануку празднуем победу Маккавеев. 9-го Аба скорбим о потере Иерусалима. А еще Иом-кипур, Судный день. Трудно быть столь древним народом! Уверен, что перед поездкой все вы усердно читали Тору и потому вам знакомы имена и топонимы, которые я стану называть, и вы сумеете меня поправить в случае, если я допущу ошибку.
Все согласно закивали.
– Да, существенное замечание, – с веселой улыбкой сказал Иосиф. – У меня не лекция, а вы не студенты. Потому продолжайте есть и пить, тем более, что уже начался шаббат. И будем беседовать.
Гидон снова почувствовал толчок в спину:
– Так вы будете за мной ухаживать?
И снова, обернувшись, с радостным сердцем увидел лицо Ренаты, налил в протянутую кружку вина.
– А теперь дайте мне лаваш и сыра, и зелени, с утра ничего не ела. – Она не оставляла свой повелительный тон. – А вы почему ничего не пьете?
– Вина я не пью, а воды не хочется, – сказал Гидон.
Рената с интересом на него посмотрела.
– Вот как? Что-то новенькое. А какие же удовольствия вы цените?
– Я многое ценю, но об этом после. Меня другое сейчас забавляет, – Гидон развернулся к соседке всем корпусом.
– Что же?
Соседка выказывала желание поболтать.
– Привязанность людей к еде. Согласитесь, в этом мы слишком уж похожи на животных. Самые возвышенные умы, самые духовные, даже мистические личности, творческие гении, парящие душой в надмирных сферах, должны потом приземляться и идти обедать. Создатель, если уж хотел выделить нас из других существ, мог бы устроить и наше питание как-нибудь иначе, например, энергией света. Вот на вас глядя, нельзя и подумать, что вы потребляете что-либо кроме солнечных лучей и романтической музыки.
– О, да вы мастер на сладости! – засмеялась Рената. – Я не совсем вас разочарую, если позволю себе еще сыра и винограда, вон того, желтого?
– Этот виноград как раз к вашим глазам, – успел сказать Гидон.
Халдей между тем говорил раввину:
– Боюсь показаться интеллектуалом или, хуже того, начетником… Довелось недавно прочитать о редком заболевании. Название, конечно, не вспомнишь. В общем, встречается у некоторых людей исключительная способность сохранять в памяти, до мельчайших подробностей, всю свою жизнь, все факты биографии, начиная с самой ранней ее стадии, чуть ли не с купели. Ученые посчитали эту особенность болезнью, хотя можно назвать и талантом, и даром божьим, кому как нравится. В медицинском журнале, кажется, американском, описывается симптоматика: человек тратит очень много времени на мысли о своем собственном прошлом и, главное, заново горячо и порой болезненно переживает конкретные события из своего прошлого, чаще всего давние. А ведь похожие признаки можно увидеть и в самочувствии целых народов, вы не находите?
– Конечно, бывают крайности, – сказал раввин. – Но люди охотнее любят то, что уже невозможно утратить, что никто не отнимет. К тому же человек без памяти, без прошлого, по-моему, похож на высохший пустой орех. По Платону, вообще всякое знание есть не что иное, как воспоминание.
В знак согласия Халдей склонил голову:
– Вот потому мы и здесь, вроде козлов отпущения.
– И за чьи же грехи – всего мира или за свои собственные?
– Нет, господин мой, все гораздо проще: нас самих временно отпустили на волю – жены, заботы, обязанности.
Иосиф засмеялся. И тут же заговорил серьезно:
– Но не забывайте, что, где бы мы не находились, главные наши обязанности всегда с нами. Знаете ли вы другое наименование предстоящего праздника? Хаг а-Херут, то есть Праздник свободы. Между тем, как известно, Тора содержит 613 законов – 365 запретительных и 248 разрешительных. Где же тут свобода, особенно если понимать свободу в современном смысле? Ведь исшедшие из Египта иудеи сразу же, на полпути еще, были повязаны мицвотом – множеством регламентирующих предписаний. Шагу нельзя ступить без опасения что-то сделать не так и попасть в «беззаконники». Жизнь в фараоновом Египте, думаю, была проще и понятнее: выполняй свою работу – и садись к «котлам с мясом», остальное никого не интересовало. И все же, несмотря на тяжкие обременения, израильтяне посчитали (считают и сейчас), что приняв бремя скрижалей, они ушли от рабства, прежде всего духовного. Да, повозмущались, конечно, побунтовали в пустыне – но в конце концов дали клятву строить свою жизнь строго по заповедям. Ибо только так, с веригами закона, с наказаниями за малейшее отступление от него, было преодолено в человеке животное начало и обретено божественное, вечное, жизнь получила смысл. Человек из раба своих желаний, своей животной природы, превратился в свободное существо, в этом смысле равное Творцу.
– Это верно, – для чего-то вставил с тяжелым вздохом Халдей. – Свободный человек невыносим. Как и тот, кто ни в чем не нуждается.
Раввин продолжал:
– Избранный же не в силах уклониться. Странники вы, или, как сказали, вольноотпущенники – где бы ни скитался еврей, никто и ничто не может его освободить от Закона. Значит, его Закон не признает границ, он действителен в любой стране. Если человек берет с собою Талмуд, с ним и его дом.
– А вам не кажется, что некоторые его статьи устарели, что их невозможно соблюдать в современной жизни? – вмешался Добровейн. – Кое-что, откровенно говоря, сейчас представляется бессмыслицей, вроде запрета варить козленка в молоке его матери.
Иосиф улыбнулся и отрицательно покачал головой.
– Трудно представить, но в Тверии мудрецы-толкователи целых девять лет обсуждали эту строчку Торы. Было это в четвертом веке. Крутили и так, и эдак, пытались уловить все оттенки смысла этой на вид странноватой заповеди. В результате такого, как бы мы сейчас сказали, мозгового штурма были сформулированы правила приготовления пищи, обязательные для выполнения всеми евреями на все времена. Да, регламентация жизни Талмудом кое-кому кажется чрезмерной. Но насколько же легче жить в доме, где всякая вещь на своем месте, а члены семьи точно знают, как поступить в той или иной ситуации и чего ждать в каждом случае от соседа.
Вот Тора кратко и без всяких пояснений требует не работать в субботу. Но что считать работой, а что видом отдыха? Если то, чем я занят в данное время, назвать лекцией, то, выходит, я работаю и тем самым нарушаю Закон. Если же просто провожу время за приятной беседой с друзьями, как это и есть на самом деле, то я тогда отдыхаю и не совершаю ничего предосудительного. Мишна, а это часть Талмуда, называет сорок основных видов запрещенных в Шаббат работ. Назову некоторые, чтобы вам по незнанию не впасть в беззаконие. Конечно, сеять, жать, печь вы не собираетесь, так что опустим. А вот это, пожалуй, актуально для вас – нельзя завязывать или развязывать узлы. Надеюсь, обувь у вас у всех без шнурков, на липучках? Хорошо. Охоту на антилопу не планируете? То-то! Нельзя разжигать огонь, чистить платье. А вот этот запрет уж точно к вам относится – «И пусть писец не притрагивается к своему перу». Добавим: и к клавишам тоже. Еще такое вот предписание: в Шаббат мужчина не должен держать у себя в кармане гвоздь от виселицы. Но почему, спросите вы. Да потому что такой гвоздь носят для удачи, то есть для дела, а это запрещено
Раскрывая субботние наказы Талмуда, раввин Иосиф забыл почему-то еще об одном важном запрете: «Мужчина в возбужденном состоянии не должен трапезничать с находящейся в таком же состоянии женщиной». Наверное, не счел его актуальным при практическом отсутствии в шатре женщин. Между тем состояние Гидона было близко к критическому. Он всем существом своим ощущал токи, исходящие от соседки, ловил воспаленным слухом ее слова, смех и дыхание. И чувствовал, что пуповина, неожиданно соединившая его с нею, от мига к мигу становится все прочней и короче. И потому он не расслышал, как раввин объявил небольшой конкурс на знание Библии и зачитал задание:
– Кто был первым царем Израиля?
– За что были изгнаны Агарь и Измаил?
– Какое описанное в Ветхом Завете событие в иудейской традиции отмечается в виде карнавала?
И еще несколько подобных вопросов. Нет, у раввина вовсе не было намерения уличить собеседников в невежестве – подобные задачки в Израиле задаются и решаются на обычных школьных викторинах и конкурсах. Но в нашем шатре после его слов повисла неловкая тишина.
И потому особенно громким показался женский голос:
– Можно мне задать свой вопрос?
Иосиф согласно кивнул. Все уставились на Ренату.
– Меня зовут Хазва, это мое настоящее имя. В какой части Библии действует женщина с таким именем? И что произошло с нею?
Иосиф снова кивнул:
– Вношу ваш вопрос в конкурс для всех присутствующих. А сам тем временем поищу текст.
Он включил вай-фай роутер и стал заниматься с ним. Через пару минут поднял голову, оглядел сидящих. Желающих отвечать на вопросы не прибавилось.
– Вопрос милой нашей собеседницы действительно не простой, – кротко сказал Иосиф. – Во всяком случае и я поначалу растерялся. Слава Создателю, помогла техника. Героиня с именем Хазва является в «Числах», в главе 25-й. Разрешите зачитать? – обратился он к Ренате.
– Читайте! – скомандовала Рената с нотками вызова и торжества.
Иосиф приподнял аппарат ближе к глазам:
– «И сказал Моисей судьям Израилевым: убейте каждый людей своих, прилепившихся к Ваал-Фегору. И вот, некто из сынов Израилевых пришел и привел к братьям своим медианитянку… Финеес, сын Елеазара, сына Аарона священника, увидев это, встал из среды общества и взял в руку свою копье, и вошел вслед за израильтянином в спальню и пронзил обоих их, израильтянина и женщину в чрево ее: и прекратилось поражение сынов Израилевых… Имя убитого израильтянина было Зимри, сын Салу, начальник поколения Симеонова; а имя убитой мадианитянки Хазва, дочь Цура, начальника Оммофа, племени Мадиамского».
Как только чтение смолкло, все обратились глазами к Ренате. Она сидела неподвижно, прямая, смотрела перед собой, губы ее дрожали, а по бледным щекам сбегали слезы.
– Что с тобой? – шепнул ей Добровейн. – Зачем все это? Разве ты Хазва, дочь Цура? И не пей больше.
Рената молчала, прижимая салфетку к щекам.
На том и окончился вечер. Все расходились в неловком молчании.
Гидон с отцом, тщательно задраив в своем шатре молниями выход и окна, занавесив специальной кисеей кровати, тут же улеглись и погасили свет. Гидон был рад, что ему никто не будет мешать думать о прекрасной обитательнице близлежащего шатра, вспоминать её запах и голос, мучиться ожиданиями своей взволнованной плоти.
КРОВЬ И ОГОНЬ
И был вечер, и было утро – день второй. Халдей журавлиной походкой вышагивал по лагерю, не зная, за что приняться – суббота не дозволяла практических занятий. На кухне ничего не готовилось, завтракали сухим пайком и водой. Только поели – из-за горы вынырнул микроавтобус. И раввин Иосиф позвал ехать в Беэр-Шеву.
– На автобусе! Как это возможно в субботу? – воскликнул Халдей.
– В некоторых случаях допускается, – сказал Иосиф. – Ведь мы едем не на рынок, а в синагогу, точнее говоря, в штиблу.
По дороге он рассказал:
– В шести или семи разных синагогах Израиля вы можете услышать гимны в честь Шаббата на шесть-семь совершенно разных ладов. Одни звучат как заунывный всхлип палестинского бедуина, другие похожи на польское похоронное пение, то на немецкий марш, а еще на мотив разудалой русской песни, иногда в ритмах американских спиричуэлс… Любопытно, правда? Люди здесь с разных концов света. Но у всех – любовь и верность своему празднику.
В городе приткнулись возле османского Дома наместника. И тут раввин объявил:
– В штибле хасидов нет мест для женщин, так что вам, Рената, придется подождать в машине или погулять поблизости. Для остальных я взял кипы.
Больше часа Рената гуляла по городской улице, заходила в магазины, за столиком посреди тротуара пила кофе. Наконец из-за поворота показались богомольцы. У автобуса все попрощались с раввином и отправились к себе. В лагере сразу же бросилась в глаза перемена: в стороне от привычных шатров, на расстоянии стрелы из лука, появилось еще три небольших шатра, причем черного цвета. Возле них стояла живописная группа в длинных белых рубахах и в клетчатых, обмотанных вокруг головы платках.
– Кто это? – стали все спрашивать Халдея.
– Ребята из соседней Тель-Шевы, природные бедуины, – отвечал он. – Будут у нас проводниками и водителями верблюдов.
– Так это арабы! Зачем надо было нанимать сюда арабов? Что, не нашлось хотя бы сефардов? – спросил Магнер.
– Мне сказали, что бедуины в пустыне ловчее. Раньше бедуина бог сотворил только верблюда. Главное, они не знают ни русского, ни английского, можно говорить свободно. Да к тому же это не совсем арабы, а местные набатеи.
– А чего нарядились?
– Это их родная одежда. Кстати, всем объявляю: к обеду переодеться. В шатрах вас тоже ждут наряды тех самых времен Моисея, удобные, легкие и красивые. Долой эти уродливые одежки, долой цивилизацию! Очистимся, вернемся к истокам. Все лишнее, прежде всего мобильную связь, ключи, деньги, помещаете, как договаривались, в короба, в конце похода они будут ждать вас в моей машине в Иерусалиме. И свободными, обновленными – в путь!
Когда выходили из автобуса, бедуины подошли поближе.
– Селям! – говорили они.
– Ас-саляму алейкум! – громко отвечал им Халдей.
Войдя в свой шатер, Добровейн с подругой увидели на легких походных кроватях стопки аккуратно сложенной светлой одежды, на полу внизу – кожаные сандалии. Стали разбирать, рассматривать.
– Не сразу и сообразишь, как и что одевать, – ворчал Ефим.
– Да что тут непонятного, – говорила Рената, встряхивая наряды. – Рубашка нижняя, куттонет. Да, без рукавов. Сверху оденем мантию. Смотри как красиво, на углах кисточки синие. Все, похоже, льняное. А вот халлук шерстяной. Вроде плаща, вечером пригодится.
– Откуда ты все знаешь?
– Так я же артистка! В балете каких только нарядов не примеришь. А уж палестинские… Да одевайся же! Дай я тебе помогу.
– Сначала ты.
Рената стала раздеваться, а он сел и смотрел на нее. Потом встал перед ней на колени, обнял и поцеловал в перекрестье ног. Освободившись от его объятий, Рената ловкими умелыми движениями натянула шаровары, куттонет и мантию, обвязалась цветным поясом – и босая стала перед зеркалом.
– Рахиль! Рахиль в шатре Иакова! – восхищался Ефим.
Но тут пришла пора и ему облачаться. Фактически его наряд был почти таким же, только без вышивки. Плащ с широкими открытыми рукавами, тоже с синими кисточками по углам, укрепили на плечах двумя пряжками. Рассмотрели и удивились красивым кожаным сандалиям с отделкой золотыми шнурами. Труднее всего было укрепить головной шарф-судар – но Рената и его сумела-таки повязать Ефиму живописной чалмой. Свои же лоб и волосы обрамила ободом, сплетенным из цветных нитей с жемчугом.
Удивительно, что делает наряд с человеком! Когда обитатели шатров вышли наружу, они увидели библейских персонажей и с трудом узнавали друг друга. Светлые, воздушные, просторные одеяния, не скроенные и сшитые, а только подвязанные и кое-где скрепленные, преобразили их. И, надо признать, каждому пришлись к лицу. А нескладные фигуры и вовсе были скрыты. Все стали как-то значительнее, красивее, гармоничнее и в ладу с окружающим их пейзажем.
Халдей всех обошел, осмотрел – и остался доволен.
– Вот теперь вижу пред собой настоящих израильтян, – сказал он. —Только смотрите, ноги не натирать, нынче народ нежный пошел. Если что – возвращайтесь в кроссовки.
Обедали в шатре с тем же набором яств, но уже без вина. Разместились на ковре в прежнем порядке – и Гидон с тайной радостью почувствовал со стороны соседки, как в первый вечер, легкое дыхание цветов таинственных, каких, наверное, и не бывает на этом свете, но запах которых все же дают нам обонять некоторые женщины. Гидон старался не смотреть в ее сторону, меньше оказывать ей внимания (ночью он пришел к выводу, что красавице просто захотелось поиграть с ним, чтобы показать кое-кому силу своей власти, а потому ему не следует ей поддаваться). И это ему легко удалось – Рената в этот раз тоже не стремилась к общению и не обращалась к нему. Из-за чего Гидон с каждой минутой все больше испытывал печаль и отчаянную обиду. К тому же кроме отца и Ренаты говорить ему было не с кем, и ему стало скучно сидеть в компании чужих и неинтересных людей. Взяв кусок лаваша с сыром, он вышел на воздух.
Бедуины с поджатыми ногами сидели на земле у своих палаток и молча смотрели на него. Клетчатые куфии, бело-красные или бело-серые, почти полностью скрывали их лица, и Гидон видел только глаза, таинственно светящиеся в глубине. Казалось, глаза ничего не выражают, но кто знает, что на уме у этих измаильтян! Гидон, спугнув ящерицу, тоже сел в тени низкой акации и стал смотреть на каменные ковриги гор, на зависшего в высоте ястреба. Вот так бы и сидеть вечность, никуда не спешить, ни с кем не говорить, думать, что придет в голову, и ничего не желать. Здесь, на Востоке, только и понимают настоящую свободу, подлинное самопознание!
После обеда все разошлись по шатрам и лагерь погрузился в марево и безмолвие. Но к вечеру снова все оживились в ожидании развлечения, о котором за обедом торжественно объявил Халдей – к ним приедут из города музыканты, певица, танцоры, дадут концерт этнической музыки. Из большого шатра вытащили ковер, раскатали его на поляне. Из ковра поменьше получился задник. Установили фонари. И вот в ранних сумерках со стороны горы подъехал микроавтобус, из которого высыпало с десяток музыкантов с футлярами и рюкзаками. Последней сошла на землю дородная певица в нарядном сценическом платье, украшенная множеством тяжелых, претендующих на подлинность, серебряных украшений. Халдей принял ее в две руки, с поцелуями в обе щеки. Артисты пошли в шатер переодеваться, зрители стали рассаживаться в принесенные шезлонги и сиденья. Гидон нашел место рядом с отцом, Рената со своим спутником сели неподалеку. Гидон ощутил на себе ее взгляд, а когда оглянулся, был одарен щедрой улыбкой.
Музыканты с распакованными инструментами вышли наружу – в тех же джинсах, простых рубашках и одинаковых светлых бейсболках. Ведущий, назвавший себя Леонидом, стал объяснять, что это за инструменты – и каждый музыкант давал их послушать несколькими мелодичными фразами. Так были представлены шофар – рог дикого козла, струнные киннор и цитра, флейта-угаб и флейта-матрокита, тоф – ручной барабан, «погремушки» – целцелим, менааним, шалишим. Получился концерт-лекция. Больше других порадовала певица (Халдей называл ее Хевой) – под аккомпанемент арфы-небел она исполнила несколько псалмов на иврите и арамейском, то есть так, как они звучали при царе Давиде и при царе Ироде.
Потом Халдей подсел к Ренате и о чем-то стал говорить ей и ее спутнику, говорил долго, просил, убеждал. Рената наконец встала и пошла в шатер. А Халдей, перемолвившись с музыкантами, объявил со сцены:
– К радости и восхищению, в нашем путешествии участвует звезда балета, несравненная Рената Бояркова. Она согласилась показать нам, в этой необычной, но и вдохновительной обстановке пустыни, под небом Иудеи, образцы своего удивительного искусства.
Рената вышла из шатра преображенной – в легкой короткой тунике с обнаженными руками и в шароварах, воздушных, просторных даже для ее крепких округлых ног. Рыже-золотые волосы ее были разбросаны по плечам и в свете софитов казались языками чистого пламени. Она что-то сказала музыкантам. Те стали настраиваться – и вскоре послышались дробные мелкие звуки равелевского «Болеро». Рената начала с того, что опустилась на пол – и вся поникла, сложилась, казалось, в полном изнеможении уронив и руки, и голову. Мелодия между тем нарастает, наливается силой, звуки барабана и духовых становятся громче, настойчивее. Музыка оживляет танцовщицу, поднимает с земли, она пробует закружиться, поднять руки – но все это в бессилии, подневольно, словно нехотя повинуясь кому-то. Вся вздрогнув как от ожога, закрывается руками, изгибается и трепещет. И снова невидимой плетью обжигается ее тело, танцовщица дергается, падает, бичуемая, извивается на земле. Подневольно встает, со страданием, начинает кружиться. Удар плети заставляет ее ускорять движение, пламенеть в танце. Музыканты все сильнее и тверже отбивают ритм. И вдруг на танцовщицу нисходит вдохновение, ярость боли и страсти, она ощущает свою силу и красоту, неуклонно и неудержимо действующую на мучителей. И уже не невольница, не жертва, а победительница является в танце, жрица, охваченная священным безумием, огненным вихрем. «Я бич! я пламя!» – говорит ее стан, летающие языки огня вокруг головы, дробно стучащие ноги, вздымающаяся грудь…
Себя забыв, впивался Гидон – глазами и колким сердцем – в пламенный образ. Он почему-то вскочил с места, потом опомнился, сел, снова вскочил. Вдруг ощутил позади чье-то дыхание, шепот. Прямо за ним стояли измаильтяне, цокали языком, что-то чуть слышно говорили друг другу.
Раздвинув их плечом, Гидон ушел в темноту, в сторону горы, подальше от лагеря. И только тут, присев на какой-то камень, расслышал таинственно-звенящий шепот насекомых, разглядел тучи светящихся мотыльков. В серебристом сиянии высоко вставшей луны все виделось бледным, призрачным, сошедшим из другого мира. Земля блестела манной небесной. И почему-то хотелось плакать, лечь и обнимать эту землю, так чтобы слиться с нею, с этим сиянием, а самому потеряться, лишиться своего «я», вовсе исчезнуть.
Ночью пустыня остывает быстро, и Гидону вскоре пришлось вернуться в шатер. Отец при свете фонаря что-то читал. Гидон задраил дверь и с планшетом нырнул под кисею в постель. Ему хотелось лежать и думать. Но отец, вдруг зевнув, сказал в пустоту, словно отвечая на чьи-то слова:
– А знаешь, я, кажется, никогда не мог бы полюбить танцовщицу. Мне бы казалось, что в руках у меня барахтается большая сильная птица. И хотелось бы отпустить ее побыстрей на волю.
Гидон ничего не сказал на это, он был уже на другой волне.
– Нет, ты послушай, вот, я прочту!
Отец отложил книгу и повернулся к нему лицом.
– Вот, я еще дома заложил: «Когда ж они бежали от израильтян по скату горы Вефоронской, Господь бросал на них большие камни до самого Азека, и они умирали… Иисус (Навин) воззвал к Господу и сказал: стой, солнце, над Гаваоном и луна над долиною Аилонскою! И остановилось солнце, и луна стояла, доколе народ мстил врагам своим. И не было такого дня ни прежде, ни после того, в которых Господь так слушал бы гласа человеческого» (Нав, 10, 11—14). Как страшно! Как грозно! И в то же время прекрасно. «Вот, народ как львица встает и как лев поднимается, не ляжет, пока не съест добычи и не напьется крови убитых» (Числа, 23, 24).
– Да, величественно и грозно, – сказал Магнер-старший, немного подумав. – Впрочем, ничего исключительного, героический эпос, как у многих народов. В «Илиаде» почти то же самое. И в «Нибелунгах», и у Оссиана. Просто нам более знакомо… и ближе. На этом, однако, разреши пожелать спокойной ночи. Завтра ранний подъем.
И он выключил свет. Вскоре и Гидон погасил свой экран. И тут же перед ним возникла картина пустыни, иссохшее русло, камни, горы и впадины, древние дороги, видения первобытных армий и рукопашных битв. Ему представилось, как это было тогда в Палестине. Рушились стены городов-крепостей, горели жилища, дул ветер, раскачивая на деревьях тела пяти царей аморрейских, и над ними кружились и кричали вороны. Здесь же, у поверженных стен, горели костры и пировали победители. В битвах сходились грудь с грудью, дрались часами, с хладнокровным искусством и озверением, упорно и бешено, с утра до ночи, только темнота останавливала сечу. У бойцов страшная телесная сила, в сердце лютость и беспощадность. Никто тогда не маскировал своих целей – грабить и убивать, очищать землю для своих сородичей. Стесненное дыхание, рык, гортанные вопли, стоны умирающих. Ночной штурм, город – нагромождение жалких конур из камней, накрытых бычьими шкурами – в огне. Кровь и огонь. Мужчин поражают мечом, детей одним махом разбивают о камни. Девушек – плачущих, обнаженных – тащат за волосы. Трупами завалены улицы выше стен. Тут же волокут мешки с добычей, вспарывают меха, обливаясь, жадно глотают вино. Кровь, вино и огонь! «Убили всех мужеского пола… и всех царей мадиамских. И все города их и все селения их сожгли огнем. И взяли все захваченное и всю добычу, от человека до скота» (Числа, 31). Так обреталась Обетованная земля, так она погибала множество раз от нашествий из-за гнева Господня. Кровью пропитана земля до глубинных пластов. Она никогда не знала покоя. Но благодаря этому здесь являлись великие мужи, по-настоящему великие, осветившие путь человечеству – создатели религий, нравственности, философских течений, смягчившие в конце концов нравы, показавшие примеры пророческого предвидения и служения, негасимые образцы подвига и красоты духовной. Осталось ли что-нибудь от тех великих времен и мощных людей на этой земле? Если осталось, то в ком и в чем, в каком виде? Вот он поехал сюда с отцом, чтобы ощутить жизнь и людей, а им, как он теперь понял, предложили пустыню и мертвый обряд. Козлы отпущения!
Пришло на память, как Рената в первый вечер оглашала свой вопрос о Хазве, убитой мадианитянке. Неспроста, конечно. Но что она этим хотела сказать? Что она от мадиамских корней? Вот и он тоже неким шестым чувством ощущал сейчас вину и неловкость перед хананеями, и хеттеями, и аморреями, и их низвергнутыми царями, чьи тени беспокойно кружат сейчас над пустыней, над местами исчезнувших капищ и священных рощ. Они ведь тоже верили, что эта земля им принадлежит по воле Ваала. Но пришел новый Бог, более сильный, суровый, а главное незримый. Так было суждено, племена и люди – одни уходят, другие приходят, в истории не было и нет места правде и справедливости.
– Но как мне быть, лично мне? И не в библейское, не в какое-то историческое время, а в то единственное, маленькое, в котором я живу, осознаю себя и за которое отвечаю? Я согласен не есть козленка в молоке матери его, не желать дома ближнего своего, ни вола его, ни осла его, я приехал «соблюдать месяц Авив» и готов от души поплакать у Стены в Иерусалиме. Но мне этого мало. Мне любви нужно, открытой души, откровенного разговора. А этого не нигде нет… Вот и она, дивная Рената-Хазва. Что с нею сейчас? Как эта улыбка, свет ее глаз, пламя ее танца могут совмещаться с серым, ничем не примечательным ее спутником? Она рядом с ним, вместе с ним! И шатер не загорится от ее огненности? Отец хорошо сказал о ней – птица. Но какая? Гамаюн, Сирин, Алконост? И она, сказочная птица, а может ангел – в соседнем шатре! Там она лежит с закрытыми глазами, подложив руку под голову, прекрасная, как заснувший цветок. Ее чудесные волосы льются, неслышно дышат полуоткрытые губы. А рядом, на соседней подушке, лысоватая голова ее спутника… Гидон вздрогнул и оборвал свои мысли, чтобы убить это видение.
Ему казалось, что он не сможет сегодня заснуть до утра. Но усталость брала свое. Вдруг ему послышался чужой голос, мужской, правильный, четкий. Это в его московской комнате кто-то включил радиоприемник и по нему стали передавать новости. Гидон хотел встать и выдернуть вилку, но не было никаких сил подняться. И диктор сообщал бесстрастным чужим голосом, что где-то в жарких глубинах Магриба прошел необычный по продолжительности и обилию дождь, что такие дожди бывают в тех местах не чаще одного раза в столетие. Иссохшая мертвая земля неожиданно зацвела. Камни и пески уже к вечеру покрылись густыми травами и благоуханными цветами. Тамошние кочевники плакали и молились от радости. И дивный запах этих цветов, когда подул ветер, зафиксирован был в Испании, во французской Тулузе, а временами был слышен даже и в Англии.
ДЕНЬ АЛЕФ
Голос труб раздался над лагерем в предрассветной тишине, при лучистом таянии утренних звезд. Освежившись водой из двухколесной бочки, с легкими котомками за плечами, некоторые с посохами, пилигримы двинулись по едва приметной дороге. А оставшиеся в лагере наемники-бедуины стали выносить кровати, ковры и другое имущество, разбирать шатры, все увязывать, грузить на повозки и послушных верблюдов.
Пустынная тропа в направлении Иерусалима… Начальная точка намеченного путешествия. Увы, и драматического поворота в нашем, доселе плавном и спокойном, повествовании, поворота, которого никто (автор в том числе) не мог ожидать. Слышать-то слышали, что всюду, где человек, там и страсти роковые, что от судеб защиты не существует, а все не верилось – в наше-то время! Когда все управляемо, все под контролем, комфортно, рационально. Про невидимую руку рынка знали, а чтобы в налаженную жизнь сверху вмешивалась еще чья-то рука, самовольство какого-то рока… Нет, быть не может! «Мене, мене, текел, упарсин» – о чем вы, простите? Ах да, помним, сами цитировали, но когда это было!
Отправляющимся в страны Востока в прежние времена давалась такая памятка-наставление:
«Если ночь застала в пустыне, перед лежанкой сложи из камней стрелу, чтобы, проснувшись, знать направленье пути: за ночь стороны света могут перемениться. Ночами в пустыне шайтаны голосами смущают путников. Заслушаешься – и забудешь, куда и зачем спешил. Когда песок сравняет тебя с горизонтом, сам убедишься, насколько населена пустыня призраками и духами. Там никто ничего не знает наверняка. Думаешь кого-то нагнать – но в результате отстанешь навеки. Выйдешь раньше других – а придешь позже всех.
Судьбу не обманешь – каждый твой ход наперед записан на небесах. Гроссмейстера не обыграешь. В будущее не стремись, планов не строй: между «сегодня» и «завтра» на Востоке нет никакой разницы. Жизнь там – прошлое, прикинувшееся настоящим. Если кто-то гонится сзади, не убыстряй шагов. Возможно, это настигает тебя твой вчерашний день.
Там ты быстро потеряешь привычные представления, станешь недосягаем для фотоаппарата, бинокля, любопытных взглядов, общественных мнений, парижской моды, разведок и прессы. В ароматном дыму горящего кизяка, в блаженной бедности, в пропахшем курдючным салом рванье, дремлющий на потнике в затерянном под звездами кишлаке – какая разница, кому какой интерес, кем был ты вчера или что ты представляешь из себя внутри. Лучше, если накурившийся гашишем сын хозяина тебя не примет за чужака.
В письмах из тех мест не сообщай ничего личного, особенно собственных планов и симпатий, и ничего не обещай – письмо могут перехватить. Да и какой смысл писать о себе и своих чувствах тем, с кем ты скорее всего уже не увидишься, даже если и пообещаешь в письме. Лучше попрощайся тепло.
Впрочем, если решил, собирайся в дорогу. Побывать там надо, хотя бы ради того, чтоб ощутить пространство, перед которым ты слаб и мал. Только в тех странах можно понять и принять, что тебе вовсе ничего не нужно из того, чем ты так дорожишь дома. Там поймешь, что всю жизнь ты занимался не тем, ради чего родился, просто воду носил в решете. Там ляжешь в тени на песок и всей грудью вздохнешь: «О блаженство! Наконец-то свободен!»
В месяце Авив – напомним, именно этот благословенный месяц сейчас на календаре – люди шли когда-то в Город со всей страны и из земель сопредельных. Наших пилигримов ведет не только охота к перемене мест, интерес к истории и географии, но и подлинное благочестие, о чем вы достаточно узнали в предыдущих главах. Они верят, что таким образом участвуют в ежегодно совершающейся в это время мистерии исхода из фараоновского Египта. Воображают, что идут уже множество лет, что ждут их впереди, хотя и не скоро, гора Нево, вершина Фасги, что против Иерихона, а за ними Обетованная земля; что где-то в весеннем мареве впереди можно разглядеть, если сосредоточиться, фигуры Моисея и Аарона; а сами они в арьергарде, лишь немного отстали от основного потока.
Такие хождения лучше совершать если не в одиночестве, то хотя бы в безмолвии, чтобы расслышать музыку пустынного ветра, голоса прошедших здесь сорок веков назад, а главное – жалкий, слабеющий голос памяти в себе самом. Надо только знать наперед, что подлинный Иерусалим редко когда достижим, не каждому он дается. Вот он, кажется, близко, купола видны, вот они, стены и первые дома – и вдруг все сминается, скручивается, тонким свитком поднимается в небеса. И путники снова оказываются наедине с пустыней. И опять обещают при расставании: «Следующий год – в Иерусалиме!»
К нестройной колонне Гидон пристроился последним. Тягостное вчерашнее настроение у него прошло, тем более что Рената ответила на его привет веселым участливым взглядом. Она шла впереди, и Гидону только изредка доставалось разглядеть ее немыслимо накрученный желтый тюрбан.
Первый день шли без остановки четыре часа, пока солнце не стало основательно припекать. И было радостно обнаружить впереди под цветущими деревьями просторную парусиновую палатку и встречавших с поклоном двух молодых бедуинов в белых хитонах. После омовения прошли под паруса, где ждал легкий завтрак, холодные напитки, горячий чай. Тогда-то путникам впервые была предложена манна небесная – белые, пресные шарики величиной с фундуковый орех, «вкусом же как лепешка с медом». На вопросы о происхождении манны Халдей плутовато улыбался, но рекомендовал всем попробовать. Разлеглись на коврах, вяло обменивались репликами. Гидон оглянулся на задремавшего отца и подался наружу.
Местечко, выбранное для бивуака, походило на небольшой безлюдный оазис. Жизнь ему давала канавка, блиставшая водой среди деревьев. Вся остальная местность представляла собой обычную картину: солнце, воздух и тишина. Поодаль глинистые ковриги гор, усеянные круглыми голышами, кремнистые низины, фиолетово-красные от ирисов и мака.
Гидон сел, прислонившись спиной к обсыпанному красными лохмотьями цветов безлистному дереву, и ему сквозь молчание послышались любимые строки: «Вот, зима прошла, дождь миновал, перестал; цветы показались на земле; время пения настало, и голос горлицы слышен в стране нашей; смоковницы распустили свои почки, и виноградные лозы, расцветая, издают благовоние… Встань, возлюбленная моя, выйди! Вся ты прекрасна, и пятнышка нет на тебе!»
Заклинание подействовало – в воздушно-белом наряде, с распущенными по плечам волосами, босая, из палатки показалась Рената. Она увидела его. И подходя говорила:
– «Сошла я в ореховый сад посмотреть на зелень долины, поглядеть, распустилась ли виноградная лоза, расцвели ли гранатовые яблоки». Продолжим? Я всю песню наизусть помню.
– И я помню. Но как вы могли угадать, какие я стихи пришли мне на ум? – поднялся смущенный Гидон.
– Тоже мне тайна! Да у вас на лице все написано.
Она опустилась на землю, взяла его за руку и легонько потянула к себе. Но Гидон вырвался и сел напротив – так лучше было смотреть на нее. Впервые он видел ее так близко и при полном свете. Как идет ей этот набатейский наряд! Сколько серебра на шее! И что это среди цепочек на черном шнурке? Анх, коптский крест, ключ жизни, дар ясновидения. Уроборос на левом запястье. Просто лишь украшения, амулеты – или действительно причастность к чему-то тайному?
– Так продолжайте же! – велела Рената. Ее тигровые глаза лукаво смеялись. – Дальше самое интересное – «О, как прекрасны ноги твои в сандалиях, дочь именитая!»
Гидон помолчал, как бы вспоминая, хотя знал эти стихи до последней буквы. Но приложить их к красавице, сидящей напротив, испытывающей тебя, может, смеющейся над тобой! Ах, и сладко же броситься в этот кипяток!
– «Округления бедер, как ожерелье, искусный художник творил их», – начал Гидон хриплым голосом и осекся.
– Ну, и дальше, дальше, про живот, самое интересное! – Рената нетерпеливо пошевелила ногами.
– «Живот твой – круглая чаша, в которой не истощается ароматное вино», – Гидон одолел смущение, голос его перестал дрожать и окрасился нежной силой. – «Чрево – ворох пшеницы, обставленный лилиями; два сосца – как два козленка, двойни серны; шея твоя – столп из слоновой кости; глаза – озерки Есевонские, что у ворот Батраббима; нос твой – башня Ливанская, обращенная к Дамаску; стан похож на пальму, и груди твои на виноградные кисти».
В словах его было столько пыла, в манерах – сдержанности, а в жестах – изящества, что Рената не могла не восхититься.
– Как хорошо! – говорила она. – Да не смущайся же, ведь это Писание. Вот сейчас моя очередь отвечать на твои роскошные похвалы: «Виноградник был у Соломона в Ваал-Гамоне; он отдал этот виноградник сторожам; каждый должен был отдавать за плоды его тысячу сребреников. А мой виноградник у меня при себе». Как сказано – мой виноградник! У меня при себе! И стыдно, и сладко!
– «Влез бы я на пальму, ухватился бы за ветви ее; и груди твои были бы вместо кистей винограда, и запах от ноздрей твоих, как от яблоков», – не говорил теперь, а напевал Гидон. Альтовый, грудной голос Ренаты негромко отвечал ему:
– «Приди, возлюбленный мой, выйдем в поле, побудем в селах; поутру пойдем в виноградники, посмотрим, распустилась ли виноградная лоза, раскрылись ли почки, расцвели ли гранатовые яблоки; там я окажу ласки мои тебе». Вот какие смелые и тогда были девушки! Не скрывали своих желаний.
– «Уста твои – как отличное вино. Оно услаждает уста утомленных».
– «У дверей моих превосходные плоды, новые и старые: их сберегла я для тебя, мой возлюбленный!»
Последние слова, произнесенные страстным шепотом, прозвучали как любовный зов, как настоящее обещание. Было отчего смутиться отроку! Но Рената пощадила его, тут же сменив тон, дала понять, что все это было декламацией, только игрой.
– Давай вот что, устроим читку «Песни» на два голоса вечером в шатре, – буднично проговорила она. – Репетиция прошла, по-моему, на отлично.
Гидон энергично замотал головой:
– Нет, нет, не хочу! Не со мной! Лучше уж вы с этим…
– С кем, с кем? А, так ты ревновать! Если хочешь знать, Ефим мой сердечный друг и человек хороший, но как артист бездарный. Занят на эпизодах.
– Да мне все равно.
– А у тебя вышло сильно, с чувством, будто стихи ты сам сочинял, прямо вот сейчас, для меня.
– Нет, на людях я не смогу. Это вы всю жизнь на сцене, в цветах, в огнях! – Сказал он восхищенно. – Вчера изумительно танцевали. Я вообще-то не люблю балет, да и не знаю. Но вы меня поразили! Не танец, а магия!
– Говорят, из печной трубы можно разглядеть звезды в дневное время. Трубочисты, правда, это отрицают, но, может быть, им просто не дано.
– Вы и вправду звезда!
– Глупости! – Рассмеялась она. – Все звезды, если хочешь знать, кроме, конечно, небесных – нарисованные, просто товар, пронумерованный. Цена на него зависит от спроса.
– Вы на что-то обижены. Не все же так! – горячо воскликнул Гидон. – Не со всеми так! Есть и другое, люди с другими отношениями между собой.
– Есть, но те чужие, они не попадают в наш круг. Вот сколько здесь с нами мужчин? Без тебя и Ефима – шестеро, семеро? И каждый готов, я знаю, утянуть меня. Подожди, еще начнут украдкой телефоны предлагать, назначать свидания, делать ставки. Этим людям нравится красть или отнимать. Мною тоже пытались торговать, передавать друг другу как подарок. Но со мной не получается! Я давно уже хочу выбраться из этого круга. Вся изорвусь, погибать буду, но выберусь! Знал бы ты, как отвратительны все театры и сцены, какая там грязь внутри!
Тут она внимательно, долгим взглядом посмотрела на него – и рассмеялась.
– Ты сейчас похож на грустное животное, еще не могу точно определить, на какое. Скорее всего, на маленького пони. Животные ведь чаще всего бывают грустные, замечал это? И человек в грусти становится похож на животное. Но тогда-то он и красив по-настоящему. Наверное, тебе тоже живется не весело.
– Но почему! – удивился Гидон. – Почему вы так думаете?
– А ты не можешь быть как все, с таким лицом, как твое, это и невозможно. Хочу знать, влюблялся ты когда-нибудь?
– Да, еще в девятом классе, очень сильно.
– А я похожа на нее? Чем-нибудь должна быть похожа, хотя бы голосом. Голосом в первую очередь. По-настоящему влюбляются раз в жизни, потом – только поиск той, первой. Потому я тебе и нравлюсь. Нравлюсь я тебе?
– Нравитесь, – признался Гидон.
Рената помолчала, словно собираясь с мыслями. Потом заговорила по-особенному, с внезапной нежностью:
– Как только я тебя увидела – одинокого, грустного, словно слетевшего откуда-то, я мысленно назвала тебя Иосифом. Ну, ты знаешь каким – тем самым, Иосифом среди лживых и ненадежных братьев, готовых продать кого угодно. И я сразу почувствовала – ты, как и я, живешь среди чужих, потерялся, а тебе вернуться хочется в родные края. Таким, как мы, всюду чужбина! И мы тоскуем по родине. Она не здесь и не в Москве. Может быть, она где-то в прошлом. Тебе не хочется иногда уйти в прошлое, в другие времена? Где просторнее, светлее, чище, где жила глубокая вера, пылали настоящие чувства.
– О, очень хочется! Я ведь потому и изучаю древности. Но иногда думаю: может быть, нам только кажется, что там лучше, а жизнь в главном всегда одинакова.
– Я говорю не о том прошлом, что в истории, которое мы (она показала кивком головы на палатку) сейчас якобы ищем.
Она перешла на шепот:
– Знаешь, Бог не любит несерьезного к себе отношения. Он покарает нас за этот маскарад. То прошлое, о котором я говорю, совсем другое, о нем всего несколько строчек в святой книге. Оно мне видится иногда, когда я одна в горах или у моря. На закате, когда небо золотое, в лучах… Вот там наше место, наша родина, там, за пылающим горизонтом. Там и отец наш ждет нас. Но туда, в то место, по которому я тоскую, можно попасть лишь со смертью…
Гидон неподвижными глазами смотрел на нее, не смея прервать.
– Тебе, может быть, удивительно слышать от меня такое. Сама себе удивляюсь, но мне иногда святой хочется стать. Есть ведь много святых, которые сначала были великими грешниками, обманщиками, блудницами. А потом добровольно стали мучениками – из тоски по небу, по родине, из любви к святости. Надо только продраться сквозь декорации нашей жизни, пустой и лживой, чтобы вернуться домой! Туда, где мы были детьми, чистыми, глупыми, светлыми… где мы верили и молились.
Лицо у нее при этих словах осветилось и стало особенным, невозможно прекрасным. Желтые лучистые глаза проникали ему в душу, вызывая в ней восторженную тревогу. Он слушал ее испуганно, словно под наркозом, наполовину отсутствуя, не вполне понимая, но ощущая сердцем странную радость.
– Мы ждем, чтобы кто-то открыл нам дверь, указал путь. Мы ищем, за кем пойти, жаждем узнать силу, к которой примкнуть, чтобы только не остаться среди чужих. Расслышать, когда придет время, обращенный к нам зов, приказ, от которого нельзя уклониться. Я знаю, и тебе хочется, чтобы приказывали, а ты слушался. Потому я сейчас и заговорила с тобой. Мне ты будешь с радостью подчиняться. Ведь ты уже знаешь это? Согласен с этим?
Она говорила вроде бы и шутливо, а в то же время с душевным напряжением, с серьезностью, которую выдавали ее пытливые глаза.
– Знаю, согласен, – сказал Гидон почти безвольно, не вполне владея собой. – Приказывайте.
Ее глаза не отпускали его. От нее шел свет, шла энергия.
– Вместе мы преодолеем свое одиночество, обретем друзей, братьев. Потому ты так рад мне, так сильно ко мне тянешься. Не обожгись! Вдруг я захочу от тебя большего, чем просто дружба и поклонение. Вдруг заставлю по-настоящему влюбиться в меня. Ты еще не знаешь, что это такое. С настоящей любовью человек отказывается от себя ради другого, готов отдать жизнь за него. Когда ты понадобишься мне, я позову и отдам тебе свой приказ – и ты с радостью его выполнишь, не спрашивая ни о чем.
– Там, в Москве? – прошептал Гидон, потянувшись к ней лицом.
– Не знаю – здесь, там, на другой планете. Только не думай и не фантазируй об обычных отношениях мужчины и женщины. Ты мне не для этого нужен. Да и тебе, я знаю, от меня нужно не это.
Гидону стало казаться, что она знает о жизни, да и о нем самом, что-то такое, чего не знает ни он, ни его друзья и наставники, что она разглядела его насквозь и теперь сможет управлять им с неизбежностью, мягко, нежно и сильно, как луна управляет морем. Он чувствовал, что эта женщина вполне овладела им, что у него нет силы сопротивляться, а от его собственного «я», от строений его внутренней жизни остались руины. Все, что он любил и ценил прежде, рухнуло в мгновенье и потеряло смысл. От всего этого было и страшновато, и радостно. Он молча смотрел на нее, не вполне веря услышанному, но и не удивляясь. Он чувствовал себя засохшей пустынной колючкой, «розой Иерихона», неожиданно попавшей в воду и моментально расцветшей. Время остановилось.
Из транса его вывел голос Ренаты, настойчиво к нему обращавшейся. Наконец он расслышал, что она говорила:
– Что это за дерево, ты не знаешь? – спрашивала она, показывая пальцем у себя за спиной.
Гидон поднял глаза – и увидел над Ренатой красное рваное пламя. Да, это оно цветет, иудино дерево.
– Какое страшное название! Это за красные цветы его так?
– Не знаю.
– Оно, наверно, бесплодное. Есть деревья, что не дают плодов. Но все отбрасывают тень…
Гидон обвел глазами ветви с цветами, без листьев, землю под ними, тоже обрызганную красным.
– А я ногу натерла, сильно, до крови, – сказала она, протягивая к нему босую ступню. Спереди, поперек стопы на подъеме, шла широкая влажно-красная полоса. – Что ты так смотришь? Да подуй же, подуй!
Гидон наклонился, дунул, а потом дважды поцеловал стопу, ощутив губами ее прохладу и нежность.
– Заживет! – сказала она, поднялась, отряхнулась и ушла обратно в белое облако всполошившейся от ветерка парусины.
Гидон, как раненый зверь, отполз за дерево, потом в низинку, где его никто не мог обнаружить. Он лег на горячие камни, закрыл глаза – и продолжал видеть все то же лицо, слышать все тот же голос. Мучительные ощущения переполняли его организм. Они жгли и изнутри рвали его. Ему хотелось давить и душить в объятиях саму эту землю, знойную и цветущую. Он перевернулся на живот, сжал в горстях пылающий кремень, дернулся и, изливаясь, мучительно застонал…
ИГРУШКА СЛОМАЛАСЬ
В предвечернее время того же дня предстояло совершить еще один небольшой переход – к лагерю, незримо, обходным каким-то путем, опередившему наших путников, полдня дремавших под парусиновой палаткой. Уставшие от неподвижности и безделья, они стали дружно и весело собираться в путь. К тому же после необременительного завтрака все успели изрядно проголодаться. А Халдей намекал на какой-то новый гастрономический сюрприз за ужином в библейском духе. Шутливо подтрунивал: «Ну что, сидите и плачете, говоря: кто накормит нас мясом?» И потом, смеясь: «Дам, дам вам мясо, и будете есть, пока оно не пойдет из ноздрей ваших». Дальнейшее опустил, но Гидон, знавший продолжение священного текста, всем рассказал, что «поднимется ветер, и принесет от моря перепелов, и набросает их близ стана» (Числа, 11).
Готовились в дорогу, и только Рената хныкала, показывала всем израненную припухшую стопу и отказывалась идти. Ефим уговаривал ее потерпеть, не устраивать истерик, клеил на стертые места пластырь – но вскоре и сам убедился, что ременные сандалии ей противопоказаны, да и кроссовки теперь не одеть. Стали совещаться с Халдеем. Тот пообещал что-то придумать.
Не прошло и часа, как перед палаткой предстал стройный арабиан в цветной парчовой попоне, украшенной кистями и серебром, с сиденьем на спине под малиновым шелковым зонтиком. Важно выгнув тонкую шею, откинув головку, верблюд смотрел на встречающих темными умными глазами. Державший уздечку молодой бедуин был красив, живописен мужественным лицом, женственно обрамленным бело-красным платком под шерстяным обручем – и похож на пророка. Мелкая вьющаяся бородка, огненные глаза. Белая длинная рубаха, цветной поясок, на плечах шерстяная, черная, в белых полосках, хламида. «Селям!», говорил он, чуть склонив голову.
Опершись на руку Добровейна, прихрамывая, вышла Рената. Получилось, как в киносказке: по одному короткому слову вожатого верблюд грациозно сложился – и красавица с распущенными волосами, в белых шальварах и в воздушной накидке, с предупредительной помощью «пророка», взошла на приготовленный ей трон. Верблюд тут же стал подниматься. При этом араб смело поддерживал ногу в шальварах и даже, как многим увиделось, касался округлого бедра щекой.
И вот пустились – впереди, подобно царице Савской, Рената верхом на верблюде, сбоку, словно пристегнутый, молодой бедуин, за ними пешей нестройной толпою все остальные. Шли молча, сосредоточенно, в каком-то оцепенении. Может, только сейчас дошло до некоторых, по какой они ступают земле, как и для чего попали сюда. Впрочем, путь был недолгим. Километров через шесть-семь впереди, в небольшой пади, почти лишенной всякой растительности, показался лагерь – по виду тот же самый, что они оставили позади утром, с расставленными в том же порядке шатрами. Какой же маг и кудесник этот Халдей! Словно невидимо по воздуху перенес. И каждый нашел в своем шатре ту же самую обстановку, те же самые вещи.
За ужином в самом деле подавались жареные перепела. Из кувшинов наливалось вино и вода. Но прежнего дружеского застолья не получилось. Говорили изредка и негромко. На удивление, помалкивал и предводитель. Немного поев, он полулежа дремал в затемненном буфетом углу. Рената совсем не ела, а только отпивала что-то из глиняной чашки. Гидона тянуло смотреть на нее, но ответных взглядов он не дождался. Однако заметил, что и спутник Ренаты сидел рядом с ней какой-то отстраненный, грустный и молчаливый. Можно было подумать, что всем этим людям до чертиков надоело быть друг с другом, и только шатер, пустыня и бездорожье удерживают их вместе на одном ковре. Похоже, каждый из них задавался в это время одним и тем же вопросом: «И зачем я, дурак, дал себя уговорить и потащился сюда? Уж скорей бы все это кончилось!»
Рената и Добровейн первыми вышли из шатра на воздух, под ночной купол. Луна стояла уже высоко, но и ей не под силу было погасить низкие пустынные звезды. Издали, со стороны холма, ночь озарялась всполохами огня – это у бедуинских шерстяных палаток пылал костер, оттуда несло жареным мясом и слышалась негромкая мелодия зурны и думбека. Эта другая, параллельная, неизвестная жизнь влекла и пугала.
– Пойдем к ним! – неожиданно сказала Рената, взяв спутника за руку.
Ефим вздрогнул и отшатнулся:
– Куда? Там же эти…
– Да, набатеи, кочевники. Представляешь, как интересно! Мне хочется с ними поговорить. Шашлыка поесть…
– А на каком языке ты собралась говорить? Вряд ли кто-то из них владеет английским.
– Здесь говорят на левантийском, это диалект арабского. Я его немного знаю.
– Да что ты! Откуда?
– С детства.
– У тебя на каждый случай своя биография!
– Этот случай – последний. Другого не будет. Ты мог бы расслышать, что меня зовут Хазва. Так пойдем же!
Ефим, сжав ее ладонь, сказал просительно:
– Нет, не пойдем! На что они нам? И что подумают… что скажет Халдей? И вообще, мне хочется бай-бай.
Они подошли к своему шатру, остановились. Рената обернулась в сторону огня, Ефим смотрел на нее. На лице ее дрожали блики и тени. У костра зарыдала зурна.
– Не хочу я спать! – сказала Рената. – Я ненадолго. А ты иди, если хочешь.
И выдернув свою руку, она решительно пошла на огонь.
Добровейн проводил ее взглядом и вошел в шатер. Не включив света, не раздеваясь, упал на кровать. «Зачем нужно было брать ее с собою! – обреченно подумалось ему. – К чему я поехал сюда! И сколько будет нудить эта музыка? Почему Халдей позволяет?».
Он не чувствовал ни обиды, ни ревности, одно раздражение. Оно терзало и жгло его. «С женою обручишься, и другой будет спать с нею. Дом построишь, и не будешь жить в нем», – внезапно вспомнилось ему.
– Тьфу, черт! – ругнулся Ефим. – Какая ерунда лезет в голову!
Невозможно было дальше лежать. Он схватил попавшуюся под руку накидку и вышел наружу. Там, у отдаленного костра, негромко смеялись и пели, двигались острые тени. Сверху на все равнодушно смотрела луна. Ефим повернул в другую сторону. Простор пустыни, бледный от лунного света, точно тянул его. Он шел, не разбирая пути, по хрустящим камням и сам не заметил, как взобрался на возвышенность. Эта сторона холма была покрыта черной тенью, другая же освещена так, что на ней можно было разглядеть каждую былинку. Немного ниже вершины виднелся неширокий выступ. Ефим спустился к нему и присел на плоский камень. Беспредельный простор, нежно-прозрачный воздух, лунные камни – все хранило чуткую, настороженную тишину, неразделенную тайну, отчужденный покой.
Ефим стал искать глазами знакомые созвездия – и не находил их. Громадно, пусто и холодно было там наверху. Казалось, все пространство на небе до самой земли заполнено вечным страхом и негасимой тоской. «Что там? – мысленно спросил Ефим самого себя. – Есть ли там кто-то, кто может нас видеть, понять и помочь?» И он заговорил горьким шепотом, с внезапным порывом обиды и жалости к самому себе: «Почему я здесь, почему я один? Всюду один, нет никого! Разве я хуже всех? Почему такая несправедливость? Как мне жить?» Ему стало страшно своих слов и он, глядя вверх, зашептал примирительно: «Нет, нет, я сам виноват! Прости, прости меня! А ты прав и добр. Надо только виниться и слушаться». Говорил, а в тайниках своей души различал лукавую детскую надежду, что его смиренная молитва растрогает и расположит к нему вышнего, и случится чудо, от которого все сегодняшнее окажется лишь неприятным сном.
Чувство нелепости, необъяснимости, безобразности происходившего угнетало его. Ефим снова поднял глаза вверх, к небу. Оттуда по-прежнему безучастно смотрела луна, непонятно зачем мигали звезды, нависал непонятный ужас. Ему страшно стало оставаться одному. «Вдруг она уж вернулась!» – с надеждой подумал он и поспешил к своему шатру.
Рената действительно оказалась там. Она лежала на кровати и при свете ночника что-то читала. Когда Ефим вошел, она лишь на мгновенье оторвалась от чтения, чтобы мельком посмотреть на него. Ефим сбросил плащ и опустился на свою постель. Тяжесть с души почему-то не уходила, а нарастала. Как-то надо было начинать разговор.
– Что ты думаешь обо всем этом? – спросил он.
– Ты о чем? – отозвалась она, мгновенно взглянув на него поверх книжки. – Мои мысли, ты знаешь, обычно под цвет моего платья. Значит, сегодня – белые.
Ефим понял, что Рената свернулась, сложилась, затворилась, что теперь никакие упреки и жалобы на нее не подействуют. Он знал эту ее особенность замыкаться, не любил и боялся ее в эти часы. Ему хотелось сказать что-то решительное, важное, чтобы поразить ее и заставить выйти из раковины, открыться ему. Но, удивляясь самому себе, ничего не придумал кроме банальных попреков:
– Ты обещала, что больше такого не будет. И вот снова… И где!
– А, на Святой Земле! Ты это хочешь сказать?
– Да, это! Ты говорила, что если поедем, ты будешь вести себя хорошо. Ты обещала.
– Я сюда не стремилась. И обещала тебе быть паинькой с твоими дружками. А Джемаль – это совсем другое. Он мне прислуживает, его назначил Халдей. Он звал меня к костру, хотел угостить. Что в этом плохого? Надоело мне! Там, у костра, чувствуется хоть что-то живое.
– Живое! Ненавижу этих дикарей! От одного их вида становится не по себе, словно мы заехали в Сомали. Кажется, вот сейчас вытащат пистолет или нож…
– Да, в них сила, энергия, мужской стержень. И, если хочешь знать, достоинство и изящность во всем, во всех движениях. Меня это восхищает. Иногда ведь один жест, одно слово, одна интонация стоят того, чтобы из-за них кому-то отдаться.
– Ты, я знаю, нигде не пропустишь, если тебе захочется. Устроила мне кошмарный вечер.
– Кошерный?
– Замолчи! Ты нарочно меня злишь?
– Давай без скандала! Иначе я уйду сейчас же. И потом уйду навсегда.
– Не уйдешь! Никуда не уйдешь! – вскочил он.
– Хорошо, не уйду. Только давай оставим этот разговор до Москвы.
Рената бросила книжку в сторону и поднялась на кровати, поджав ноги. Ефим сел напротив. Она смотрела на него в упор.
– Вы по какому праву меня ревнуете? – спросила она нахмурясь. – Чего смотрите? Разве я давала вам какие-то обеты верности? Или требовала их от вас? Я больше всего ценю свободу, ту самую, о которой вы все говорите и которой никому не даете. Да, я никому не отказывала, если кто-то искренне, горячо, по любви добивался меня. А вы хотите сделать меня своей собственностью, присвоить мою красоту себе. И никогда, заметьте, ни разу не сказали мне простого слова «люблю». Знаете, почему? Я вам скажу – из страха себя связать каким-либо обязательством, чтобы признанием в любви не набавить мне цену, а себе не снизить. Все как на бирже! Скучно, постно, сердце не бьется. То, что было у нас с тобой, да и со всеми другими… это не жизнь, настоящая жизнь не такая, ты ее не видел, не знаешь.
– Не в словах дело, говорю я их или нет. Некоторые слова мне, так я устроен, трудно даются, я не актер. А вот ты все время играешь. Ты не любила, а притворялась, жила со мной. И готова при случае пойти с кем угодно. Каждый случай для тебя спектакль, праздник. Ты и здесь ищешь. Но ничего не будет, я не допущу праздника! Как бы то ни было, ты здесь со мной. У меня тоже есть права!
– Какие у вас права на меня? Кто вы вообще?
– Права на себя самого, на свою жизнь. Понимаешь ты это? Из-за тебя мне стыдно своей жизни. Да что там! Самого себя не выношу, своего лица, своей натуры, из-за того, что я не тот, что я не смог тебя по-настоящему увлечь, покорить. Или хотя бы понять.
– Приходится выбирать – либо понимать и знать женщин, либо любить их. Одно с другим плохо совмещается, – насмешливо сказала она. Но он не расслышал, а продолжал свое:
– Из-за тебя мне стыдно встречаться с родственниками, с прежними друзьями. Я всех потерял, стал посмешищем. И ты уходи! Хоть совсем уходи, я хочу быть один, совершенно один, как в могиле.
– Не давите на жалость, не пожалею! В вашем мире нет жалости, вообще нет ничего настоящего. Вы думаете вас любят – а вас ненавидят. С вами дружат – и не поколеблются столкнуть в пропасть. Вам оказывают уважение – а в душе презирают. Охраняют – и мечтают убить. Слава и могущество – дым в ветряный день. Ваше богатство – грех перед богом, мусор, свидетельство вашей вины. Что вы так смотрите? Никто вам такого не говорил? Вам главное, чтоб было комфортно. «Делай, что хочешь, но чтобы я ничего не знал, мне так удобнее» – вот что вы мне всегда давали понять. И скажите, зачем вам я? Зачем вам живая женщина? Купите себе пластиковую, с ней проще. Закажете – сделают с меня копию, да хоть и похожей на Мерлин Монро. А мне надоело быть дорогой игрушкой. Сладким куском, который облизывают со всех сторон, чавкают, слюни пускают. Как часто я ощущала себя ночной вазой, сосудом для слива чьих-то мерзостей, гнилых выделений. Я лучше убью себя, чем так жить! Да, лучше умереть! И я готова. Хотите пойти со мной туда? Хорошо ведь вдвоем. Нет, не пойдете!
Ефим сидел, обхватив голову. Он не мог больше слушать этот бред, ее надорванный голос. «Что она говорит? Это какое-то безумие! Да, она не в себе, она сумасшедшая. Но когда это случилось? Почему он раньше не догадался? Зачем взял с собой? Может, она там с ними накурилась чего-нибудь? И как теперь дотянуть до конца? Нет, что она говорит? Надо понять, надо принять меры».
– Той, которую ты знал, больше нет, – говорила она. – Ренаты нет, сгнила. Я ее отрежу, как гангрену хирург. Я Хазва, слышишь! Если хочешь знать, я этого Джемаля во сне увидела, еще в самолете, когда летели сюда. На минуту, кажется, сомкнула глаза – и он показался. Стал здесь меня на верблюда сажать, смотрю, это он самый. И если ты еще полезешь ко мне – я убью тебя, слышишь!
И она действительно показала вдруг из-под тряпок что-то блеснувшее как кинжал или нож. Но не это испугало Ефима. Его пронзил стон, который она издала, похожий на вопль раненого зверя, от которого бросило в холод и дрожь. Внезапно он понял, что коснулся жилы, под напряжением провода, расслышал подлинную боль – и все, что было проговорено у них до сих пор, показалось ему теперь игрой и рисовкой. В груди его поднялся комок, настолько новый, невозможный для него прежде, что он не смог с ним совладать. Комок сжимал горло. Что это, что такое? Кто это рыдает? Кто дико кричит, не владея собой? Да это же он сам, Ефим! Презрев угрозу, он бросился к Ренате, сжал ее, так что в плечах косточки хрустнули, а нож со стуком упал на пол. В начавшейся борьбе, в объятиях, они комком полетели с кровати. Рената вдруг обессилела, расслышав, как короткими яростными ударами сердца ее прибивают к полу. И она покорилась.
ИСХОД
После мгновенно наступившего забытья, провала, беспамятства Ефим вдруг испуганно вздрогнул и очнулся. Он лежал на своей койке, один, почти голый. Прислушиваясь, он поднял голову – и тут же с внезапной обреченностью, с жутким ознобом понял, что кровать Ренаты пуста. Сердце его колотилось, во рту пересохло. Если бы он попытался тогда закричать – ничего бы не вышло, только прерывистый хрип. Хотел встать – и снова упал. После этого еще какое-то время лежал без движения и без ясной мысли. Наконец собрался с силами, кое-как накинул на себя перепутанное тряпье, отыскал фонарик и откинул полог шатра. Холодной свежестью обдало его. Время было не позднее, как он думал, а самое раннее, третья стража. Небо на востоке светлело, начиналось утро.
Ефим направился к черным бедуинским шатрам, подошел к первому. Там спали. У входа чернело кострище без огней. На ум ему почему-то пришел древний обычай раздирать в знак скорби или раскаяния свои одежды и посыпать голову пеплом.
– Эй, вы там! – крикнул он по-английски.
Из войлочной норы высунулось сонное лицо.
– Wher is Джемаль? – спросил Ефим.
– Джемаль? There! – махнул тот в сторону третьего шатра.
Ефим подошел туда. Сердце отчаянно билось. Вдруг она там, с ним? Будь что будет! Он включил фонарик и, подняв полог, провел лучом по внутренности тесной норы. Взбитая постель, разбросанные вещи – и никого.
Он вернулся к первому шатру, заорал:
– Where is he?!
Показалась та же сонная образина:
– Джемаль? Go! Go away!
– Where?
– There! – махнул он в сторону.
Большего от него нельзя было добиться.
На шум стали выходить из шатров паломники. Ефим с воплем бросился к ним. Стали звать Халдея, его, на удивление, не оказалось на месте. Панику подогрели крики старшего Магнера, Якова Борисовича, внезапно обнаружившего пропажу сына. Где он мог быть в такое время? И не связано ли его отсутствие с исчезновением танцовщицы? Конечно, влюбленность юноши бросалась в глаза, многие замечали их переглядывания и таинственные разговоры. Не могли ли они сбежать вдвоем, а бедуин Джемаль просто согласился быть их проводником? От этой «светской львицы» (вспомнилось наконец газетное прозвище Ренаты!) всего можно ожидать, а уж соблазнения красивого мальчишки тем более. Тогда беглецов следует искать в Иерусалиме, в аэропорту! Срочно надо известить власти, перекрыть вылет и выезд!
Все метались вперемежку по лагерю, хватали друг друга за одежду, спрашивали об одном и том же – и ничего не могли понять. Предположения звучали самые невероятные. Главное, путешественники оказались без всякой связи – ведь все послушно сдали свои телефоны-смартфоны на хранение Халдею. А он как провалился! Стали трясти набатеев – в наличии их обнаружилось четверо, но те с грехом пополам объяснились, что не видели и не слышали ночью ничего подозрительного, а исчезновение проводника Джемаля и для них остается самой большой загадкой. Еще они встревоженно спрашивали, когда рассчитаются с ними за работу и не вычтут ли что-нибудь за сегодняшний инцидент.
Ожидание неведомого, но явно страшного становилось невыносимым. На Добровейна и Магнера мучительно было смотреть. Вдруг, спустя примерно час, уже при солнечном свете, на тропинке из-за холма показался Гидон. Он шел без спешки, при этом часто оглядывался, как бы размышляя, а не вернуться ли обратно. Примечательно, что одет он был не в ветхозаветный балахон, а в обычные джинсы, футболку и кроссовки, в которых его видели в день приезда. За плечами висел рюкзачок.
Подойдя, Гидон приветственно покивал всем головой, внимательно посмотрел на отца и тут же нырнул в свой шатер. Магнер последовал за ним. Гидон лежал на кровати, обхватив голову руками.
– Что случилось? Куда ты ходил? – спросил отец.
Гидон молча смотрел на него. Потом с трудом выдавил, не отнимая рук от лица:
– Не взяли! Велела идти с ней… а потом не взяли.
– Кто велела?
– Она.
– Рената?
– Хазва.
– Подожди, сейчас все расскажешь.
Магнер выглянул из шатра и позвал Добровейна. Общая тревога сблизила их. Гидон говорил с большой неохотой, немногословно, приходилось его тормошить и вытягивать каждое слово. Да и многое ли он знал на самом деле? Он рассказал, что ночью ему не спалось, он сидел снаружи, смотрел на луну и созвездия. То, что при этом он неистово думал о Ренате, часто взглядывал в сторону ее шатра и придумывал любовные катрены, – в рассказе Гидон опустил. Да, он слышал крики и стоны, раздававшиеся среди ночи из того шатра, они еще больше разожгли и взвинтили его. Потом наступила тишина – и Гидон совсем уже собрался идти спать, как вдруг увидел явившееся из тьмы белое видение. Он бросился к нему. Да, это была Рената! Она ничуть не удивилась ему. Грозная, как полки со знаменами, сказала коротко: «Ты готов? Пойдем же!» Гидон прокрался в свой шатер и, схватив рюкзак с одеждой, пошел за Ренатой. У палаток бедуинов их ждал Кемаль, одетый в дорожное. Он что-то спросил Ренату, она отвечала. Говорили они на арабском, но Гидон понял, что разговор шел о нем. Пока Рената переодевалась за палаткой, Джемаль поприветствовал его и пожал руку. Взяли по рюкзаку и сразу же неведомой тропкой пошли от лагеря в сторону. В лунном сиянии виден был каждый камень. По пустыне гулял свежий ветер. Шли молча, без всякой дороги, около часа. В очередной низинке обнаружилась машина, небольшой джип. Джемаль вынул из рюкзака и прикрутил номера. Потом они снова говорили между собой. Он называл ее Хазвой. Наконец она подошла к нему и сказала:
– Прости, малыш, сейчас не можем взять тебя с собой. С тобой попадемся, тебя будут сильно искать.
Она обняла его и крепко поцеловала (об этом умолчал).
– Дорогу назад найдешь? Светает, нам пора. Еще встретимся. Я тебя позову.
Джемаль снова пожал ему руку и потрепал по плечу. Они уехали, а он побрел обратно.
– Номер машины? Куда они направляются? – вскочил Добровейн.
– Джип Вранглер, серый, номер не разглядел (на самом деле даже не посмотрел на него!)
– Они что-нибудь говорили о маршруте?
– При мне нет. Хотя один раз прозвучало «Мыср, Мыср».
– Что за ерунда, какой Мыср?
– Мицраим, Египет на арабском.
– Здорово! – расхохотался вдруг Магнер-старший. – Шли из Египта, повернули обратно в Египет!
Он посмотрел на Добровейна, оценивая его способность в данной ситуации воспринять шутку:
– Не переживай, Ефим! Как говорят у нас в России? Баба с возу…
Но Добровейн не стал продолжать разговор и ушел к себе.
– Так, говоришь, не взяли тебя? – Магнер развернулся к сыну. – А то пошел бы с ними? И куда – в Мицраим? Или в Сирию?
– Я больше тебе ничего не скажу, – отвечал Гидон, не смотря на него. – Мне еще разобраться… Мне узнать хотелось, другую жизнь увидеть. Лучше умереть, чем так жить, как мы живем! Я потому только вернулся, что мне идти сейчас некуда.
– Тестостерон тебе мозги сносит, вот что! Ожегся. И как теперь быть? Хоть бы мать пожалел! – Яков Борисович начал было читать нотацию, но, чутьем режиссера почуяв ее пошлость и провальную бесполезность, закончил просто и буднично. – Спи, дома поговорим. Выбраться бы отсюда быстрее…
Магнеру надоел маскарад – и потому он тоже разыскал свои брюки и клетчатую ковбойку. Выйдя наружу, увидел, что переоделись в привычное и другие путешественники.
Халдея все не было. Он, по-видимому, потерял к мероприятию всякий интерес, но из-за сакральных понятий не хотел его закончить досрочно. Распорядок нарушился, о пешем маршруте никто больше не думал. Завтракали, а потом и обедали холодными остатками вчерашней еды.
Наутро вторника, пятого дня от прилета, движение группы по пустыне возобновилось. Понурым видом, опавшими лицами, мятой одеждой паломники больше напоминали теперь конвоируемых арестантов. Проволоклись они ослабевшими, покусанными ногами несколько километров, потом отдыхали в палатке, пока их лагерь со всеми шатрами и имуществом перемещался обходным маршрутом на новое место. Это новое место ландшафтом и другими приметами показалось всем настолько похожим на место первого ночлега, что стали говорить, будто их два дня водили пешком по какому-то кругу и возвратили туда же, откуда и начинался весь путь. То есть попросту дурачили. А значит цель путешествия не стала ближе ни на один метр.
Вечером пригласили на ужин. Но Гидон решительно отказался пойти со всеми в большой шатер.
– Лучше быть голодным, но свободным! – сказал он.
Наутро в центре внимания оказался Ефим Добровейн, он говорил горячо, убежденно:
– Готовился теракт, мы все были в смертельной опасности. Нас Рената спасла! Она завлекла моджахеда и, жертвуя собой, увела его от нас. Она не посвящала меня в свой план, я абсолютно ничего не знал, хотя и догадывался. Но Гидон рассказал. Он тоже рисковал… Нужно действовать, нужно спасать Ренату!
Раздались крики:
– Халдей! Где чертов Халдей!
Послышался шум подъезжающего автомобиля. Спустя минуту появился Халдей.
– Готовился теракт! Нас хотели взорвать или перестрелять! А вы… вы специально наняли к нам террористов? Рената сбежала с моджахедом! —кричали ему.
Халдей реагировал спокойно:
– Азохен вей. Ну и ладно.
Крики:
– Требуем вернуть паспорта, мобильники и все наши личные вещи!
Халдей:
– Всё там! Вам вернут в аэропорту. Пока обойдемся без этого.
Подозвав к себе Добровейна, отойдя с ним в сторону. Халдей вынул из кармана газету.
– Неприятная новость… касающаяся вас… Впрочем, теперь и меня… (Прочел вполголоса) «Вчера поздним вечером при перестрелке на границе сектора Газа была смертельно ранена известная российская танцовщица Рената Бояркова. Обстоятельства происшествия выясняются». Тсс, никому! Неприятная история. Я еду сейчас объясняться, выясню, что и как.
Ефим молча закрыл лицо руками. Халдей вышел на средину:
– Я откланиваюсь, дела! А за вами придет автобус. До связи!
Люди бессильно помахали вслед машине и по одиночке, где попало, стали падать на землю.