-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Николай Александрович Лейкин
|
| Хлебный вопрос. Юмористические рассказы
-------
Николай Лейкин
Хлебный вопрос
© «Центрполиграф», 2023
© Художественное оформление, «Центрполиграф», 2023
//-- * * * --//
Хлебный вопрос
//-- I --//
Здравствуй, добрый друг Ипполит!
Письмо твое получил. Спасибо за него. Ты спрашиваешь, как мне живется. Плохо, Ипполитушка. От восьмисот с чем-то рублей, которые я получил от продажи вещей после смерти матери, разумеется, не осталось уже ни копейки. Определенного места я не имею. Занимаюсь за тридцать рублей по вечерам в агентстве иностранного общества «Сфинкс» – вот и все.
А на эти деньги куда трудно жить. При жизни матери у ней все-таки имелась месячная пенсия в двадцать восемь рублей, я жил при ней, имел даровую квартиру и тарелку щей, а теперь из тридцати рублей и за квартиру плати, и сыт будь, и одеться сумей. Пятьдесят восемь рублей на двоих куда больше, чем тридцать на одного, особливо если ими распоряжалась хозяйка. Да при ней я имел и еще кое-какие занятия: вел за пятнадцать рублей домовые книги у кума ее Огузкина, а теперь этот Огузкин сам их ведет. Живу на Песках, под Смольным, и плачу за каморку восемь рублей.
Что сапог одних истреплешь, шагая в агентство на Фонтанку! Хорошо еще, что на первых порах, получа от родительских вещей восемьсот рублей, нашил себе много платья, а то ходил бы теперь отрепанный. Нет ли у вас в Рыбинске местишка в том агентстве, где ты служишь, хоть на те же тридцать рублей местишка? Сейчас бы бросил здешнее место и поехал туда. В провинции на тридцать рублей в месяц куда легче жить! Похлопочи, друг, и отпиши своему приятелю Глебу.
Ты спрашиваешь про Марфу Семеновну? Что Марфа Семеновна! Марфа Семеновна – дрянь. Я перестал к ней ходить. Кофеями поила, рябиновую настойку со мной распивала, галстуки мне шила, а как попросил у ней сто рублей – сейчас и расстаться пришлось. Да и то сказать: старуха. Ведь ей за сорок, а только красилась-то она исправно. Если со старухи нельзя ничего взять, то и черт с ней! Впрочем, в разное время по трешницам и пятеркам я у ней рублей семьдесят перебрал.
Ты, может быть, спросишь: нет ли у меня новой какой-нибудь Марфы? Никакой нет. Ищу и не нахожу и оттого-то, главным образом, и бедствую. Говорят, Питер не клином сошелся. Нет, должно быть, клином. Утюгов советует ходить в Государственный банк в отделение вкладов на хранение и там в дни получения процентов подыскивать себе вдову, пришедшую за процентами. Мысль, не лишенная остроумия. Вот разве ею воспользоваться?
Будь здоров. Пиши. О месте похлопочи.
Твой Глеб.
//-- II --//
Милый друг Ипполит, здравствуй!
Пишу к тебе, не дождавшись твоего письма. Знаешь, я попробовал, воспользовался советом Утюгова побывать в Государственном банке и потолкаться среди капиталисток в отделении вкладов на хранение. Кажется, толк может выйти и вдовушку здесь можно заполучить не только для того, чтобы пользоваться от нее кофеями и галстуками, но даже для устройства своей судьбы на вечные времена путем законного брака. Надо только умно повести дело. Третьего дня я был в банке и толкался там часа три. Приятно, что никто тебя не спрашивает там, зачем ты пришел, что ты делаешь. Я бродил от стола к столу, подсаживался к пишущим заявления на выдачу процентов, сам писал эти заявления и нисколько не навлек на себя подозрения. Боже мой, сколько здесь вдов! Я не мог себе и представить, что в Петербурге может быть столько вдов-капиталисток! Как ни заглянешь через плечо в заявление – все вдова. Конечно, тут вдовы на разные суммы, начиная с трехсот рублей и до десятков тысяч, но все-таки вдовы. Так и блещет в заявлении: вдова коллежского советника такого-то… вдова потомственного почетного… вдова полковника… вдова купца… Только раз, заглядывая в заявление, я увидал подпись дочери генерал-майора и раз – жены штабс-капитана. Вдовы и вдовы. Надо тебе, однако, сказать, что они на первый раз показались мне очень скрытными и неразговорчивыми. Уж я как заговаривал – «да» и «нет» – вот и ответ. Поднял одной уроненный на пол платок – мерси. Отыскал для одной чистый бланк для написания заявления, и она сообщила мне вначале, что приехала сюда со станции Чудова, чтобы получить проценты, а как стала писать цифру капитала – сейчас и прикрыла ее рукой. Я было начал о погоде в Чудове – молчит; я о прекрасном устройстве банка – молчит. Написала и пошла подавать чиновнику в окошко.
Но я добьюсь чего-нибудь. Главное приятно, что наверное знаешь, что сидишь среди капиталисток. Приятное учреждение, очень приятное. Сегодня был, а после завтра пойду еще. Надо только поналечь – и толк будет.
Пишу тебе потому, что вернулся домой в благодушном настроении духа. Хозяйка к обеду подала суп – ложкой ударь, так и то пузырь не вскочит, но я съел с аппетитом – вот что значит благодушное настроение.
Прощай. Будь здоров. О последующем уведомлю.
Твой Глеб.
//-- III --//
Ипполит Иванович, здравствуй!
Пишу тебе опять в благодушном настроении духа. Хозяйка подала к обеду яичницу совсем из затхлых яиц, я съел и облизнулся – вот что значит благодушное настроение духа! Сегодня был опять в банке. Вдовушка наклевывается. Да не одна вдовушка, а целых две разом. Одна получала проценты с четырнадцати тысяч облигаций Петербургского городского кредитного общества, другая – с тридцати двух тысяч процентных бумаг разных наименований.
Крупная постарше, мелкая помоложе. Крупная путалась, путалась при написании заявления, писала, ошибалась, перепортила четыре бланка, и кончилось тем, что я ей сам написал заявление. Разумеется, благодарности. Вдова надворного советника. Муж ее покойный служил в интендантстве. Это сама она мне сказала. Живет она в Большой Мастерской, дом № 179. Зовут ее Анна Ивановна. Фамилия только такая странная… Гореч… Я тоже отрекомендовался ей капиталистом и плакался на конверсии, что вот, мол, в силу конверсии я теперь получаю уж не по пяти процентов, а по четыре. Процентов она сегодня не получила, ибо к выдаче опоздала и должна прийти в банк завтра. Я, разумеется, тоже явлюсь. Проводил ее на улицу, посадил на извозчика, приструнил, чтоб тот вез лучше, и записал даже номер. Прощаясь, пожал ей ручку, и – можешь ты думать – она ответила крепким рукопожатием… Впрочем, у ней совсем уж не ручка, а рука и даже ручища. Ужасно громадная! Что ж, может, что-нибудь и выйдет.
Вторая вдова на четырнадцать тысяч. С этой тоже разговорился. Эта может назваться даже недурною собой, только уж очень часто губы облизывает языком и немножко косит на левый глаз. Года – по дамскому счету – тридцать, а по-настоящему – за сорок. Много пудры и брови накрашены. В трауре. Муж умер недавно. Рассказывала мне о его странной смерти: костью от леща будто бы подавился и умер. Зовут – Еликанида Ипатьевна. Во время разговора припахивало от нее мадерой. Фамилия – Иванова. Живет на Петербургской стороне в своем доме. Адрес записал. Эта получила проценты, получила и уехала. Эту на дрожки я не сажал, а увидеться с ней послезавтра увижусь, а то и завтра. Поеду прямо к ней. Предлог есть. Я у ней стащил перчатку с правой руки, когда она писала заявление, и спрятал. Отвезу эту перчатку ей и скажу, что нашел на полу около стола. Брюнетка… Вопрос хлебный. Буду разрабатывать.
Итак, две вдовы есть. Надо разрабатывать материал. Завтра примусь. О последующем сообщу. А теперь все. Прощай, Ипполит.
Твой Глеб.
//-- IV --//
Здравствуй, друг Ипполит!
Хлебный вопрос, как я его называю, в банке продолжаю разрабатывать. Капиталистку в четырнадцать тысяч, у которой я стянул перчатку, оставил пока про запас. Можно и завтра, и послезавтра завезти ей перчатку, чтобы познакомиться, но сегодня разрабатывал в банке крупную вдову-капиталистку, ту, которая вчера подала заявление на тридцать две тысячи рублей. В банк я явился – еще и одиннадцати часов утра не было. Пока я поджидал капиталистку в тридцать две тысячи рублей, наклюнулась мелкая вдова-капиталистка, всего в пять тысяч рублей. Эта оказалась даже безграмотной. Она сама подошла ко мне и просила ей написать заявление о выдаче процентов, и я ей написал. Дама она лет под тридцать, не больше. Краски на лице никакой. Полна, круглолица, не лишена некоторой миловидности и глупа, как пробка. Последнее обстоятельство, по-моему впрочем, составляет некоторое достоинство. Я говорю про данный случай, где ищешь вдову, чтобы от нее питаться. Пока я писал ей заявление, она сидела около меня и все время тараторила. В какие-нибудь пять-шесть минут она рассказала всю свою подноготную. Звание ее в высшей степени странное. Она вдова казенного слесаря первого разряда. Муж ее умер лет пять тому назад. Капитал он оставил ей в двенадцать тысяч, но, по ее уверению, семь тысяч разные лихие люди, по ее доброте, растащили. Это тоже, знаешь, мне может служить на руку. Доброта-то, то есть. Есть у нее дом на Малой Охте, около кладбища, где она и живет. Когда получила проценты, даже звала к себе. «На наше малоохтинское кладбище пойдете, – говорит, – к кому-нибудь на могилку, так вот и ко мне милости прошу на перепутье чайку попить». Какая милая женщина! Записал ее имя, отчество, фамилию и адрес. Зовут ее Акулина Алексеевна. Жаль только, что зубы черные. Ну, да наплевать. Непременно поеду к ней, но покуда отлагаю ее в запас.
Теперь перехожу к капиталистке в тридцать две тысячи. Эта вдова явилась в банк только в первом часу дня. Она уж прямо подошла ко мне как к знакомому и спросила меня:
– Вы-то что здесь сегодня делаете?
– По второй квитанции проценты получал, – отвечал я.
– Отчего же вчера не получили по обеим сразу?
– Да дома забыл. По оплошности только одну вчера захватил.
– Полноте, полноте. Я знаю, зачем вы сюда сегодня приехали, – проговорила она, улыбаясь.
– А зачем? – спросил я.
– А затем, чтобы около меня потолкаться.
– Вы угадали, Анна Ивановна.
– Вот видите, даже и имя мое запомнили. Ох, мужчины, мужчины! Недаром в песне поется, что «мужчины на свете, как мухи, к нам льнут».
– Знаю-с, – подхватил я. – А дальше поется: «Имея в предмете, чтоб нас обмануть»… Но последнее совершенно не верно, по крайней мере, в отношении меня.
– Ох, знаю я! Знаю я вас! Все вы, мужчины, коварны.
– А вот попытайте меня. Я совсем не из числа коварных.
– Да как вас узнать-то? Сегодня в банке виделись, а завтра уж и аминь.
– Я могу приехать к вам, ежели вы позволите.
– Нет, нет, не делайте этого. Что за глупости! Впрочем, вы моего и адреса не знаете.
– Большая Мастерская, дом № 179.
– Уж узнали! Ну разве это не коварство с вашей стороны?
– Позвольте, Анна Ивановна, вы сами же вчера мне его сказали.
– Будто?
– Да как же… Когда я писал вам заявление о выдаче процентов. Ведь там адрес требовался.
– Ах да, да… А вы уж и запомнили. Ну разве это не коварство? Вы должны были забыть мой адрес. Фамилию-то помните ли?
– Как же не помнить! Гореч. Вашу фамилию трудно забыть.
– Нет, нет. Это просто из коварства с вашей стороны.
– Какое же тут коварство, Анна Ивановна?
– Знаю я, знаю вас, мужчин. Много я от вас, от мужчин, пострадала на своем веку, – проговорила она и, улыбнувшись во всю ширину своего рта, встала в хвост, чтобы представить билет на получение процентов.
Процентов она получила шестьсот рублей с чем-то. За этим я следил. Сложила деньги в трубочку, расстегнула сверху корсаж и сунула пачку за корсет. Тут я опять подошел к ней.
– Многоуважаемая Анна Ивановна, – сказал я, – очень жаль было бы, если бы мое мимолетное знакомство с такой приятной женщиной, как вы, так и осталось бы мимолетным. Надеюсь, что вы позволите как-нибудь навестить вас на дому?
– Ах вы, коварный! Ну разве это не коварство? – проговорила она.
– В чем же?
– Ах, вы и сами знаете, в чем…
– Так позволите сделать вам визит?
– Ах, вы и без позволения сделаете! Я знаю мужчин. Мужчины – ужасные нахалы.
– Если вы не позволите явиться, я не явлюсь.
– Врете, врете вы! Позволяй я или не позволяй, вы все равно явитесь.
– Вы можете не принять меня к себе.
– А как вас не принять? Наша сестра добра и слаба.
– И не раскаетесь, Анна Ивановна, что примете. Вы знаете, что я не прощелыга какой-нибудь, а капиталист. Я с вами же вместе в банке получал проценты.
– Так-то оно так. Ну, приходите, приходите. Что уж с вами делать!
– Когда позволите? Послезавтра позволите?
– Нет, уж приходите лучше в воскресенье. Послезавтра мужу память, и я буду на Волковом кладбище панихиду служить. А в воскресенье приходите к кофею, так часу в первом. В это время я кофей пью.
Мы распрощались. Я опять посадил ее на извозчика. Опять пожал ей руку, она проговорила мне «шалун» и уехала.
Пишу тебе нарочно, друг Ипполит, все подробно. По-моему, со вдовой в тридцать две тысячи это уж начало победы. В воскресенье буду у ней и о результате сообщу.
Ах, хоть бы обедать-то иногда по-человечески, сладким куском!
Ну все. Будь здоров.
Твой Глеб.
//-- V --//
Добрый друг Ипполитушка, здравствуй!
Взялся тебе описывать мою разработку вдов и продолжаю ее. Ты улыбаешься на слова «разработку вдов», но странного тут ничего нет. Ведь разрабатывают же каменноугольные копи, чтобы добывать из них доход, разрабатывают железные, серебряные и золотые рудники, а я разрабатываю вдов для той же цели.
Сегодня был у вдовы в четырнадцать тысяч, у Еликаниды Ипатьевны Ивановой, и отвез ей ее перчатку. Живет в своем доме на Петербургской стороне. Долго искал, но наконец разыскал. Дом неважный, деревянный, квартира приличная, чистая, даже нарядная. Много канареек на окнах. Орут ужасно. Вся мебель покрыта белым вязаньем самой хозяйки. Около хозяйки два рычащих мопса и две закутанные кувалды-старухи: одна в черном платке, другая – в коричневом. Лики у старух суздальского письма, какие-то темные, с глубокими морщинами. Говорят шепотом. Сначала встретили меня две старухи, осмотрели с ног до головы, пригласили в гостиную, удерживали лающих мопсов. Наконец вышла сама хозяйка. Я к ней с перчаткой. Рассказал ей, что так и так.
– Ах, мерси… Какие вы, право, любезные! – начала она. – Но не стоило вам из-за старой перчатки в такую даль ездить. Зачем это вы? Напрасно, напрасно. Садитесь, пожалуйста. Тубо, Боб! Тубо, Муза! Чего это вы разворчались! – останавливала она собак. – Вы, мосье, курить не хотите ли? Вот папиросы. Садитесь, пожалуйста.
Я закурил папироску, начал расспрашивать ее о ее житье-бытье. Отвечает: «да» и «нет». Выкурил папироску и стал прощаться. Еще раз благодарность. Думал, что хоть чаю мне предложит – не тут-то было. А между тем, когда я проходил из прихожей в гостиную, видел, что в столовой на столе кипел самовар.
С чем приехал, с тем и уехал. Ах нет. В прихожей, когда я одевался, мопс хватил меня зубами за ногу и сделал дырку в штанах.
С первой вдовой плохо. Будем разрабатывать двух других вдов.
Прощай.
Твой друг Глеб.
//-- VI --//
Здравствуй, добрый друг и милый приятель Ипполит Иванович!
Письмо твое получил. Спасибо за хлопоты насчет местишка в провинции, но покуда поудержись хлопотать. Кажется, надо мной начинает восходить звездочка близкого благополучия, а потому ехать служить в провинцию за тридцать рублей в месяц, как я просил, не расчет. Одна из вдов подается. Сейчас расскажу тебе, в каком положении находится у меня разработка этой вдовы.
Вчера был у тридцатидвухтысячной вдовы Анны Ивановны Гореч, в доме № 179 по Большой Мастерской улице, и она, то есть вдова, а не улица, оказалась куда больше, чем тридцатидвухтысячная вдова. Дом № 179 – ее собственный дом. Пришел я к Анне Ивановне около трех часов дня и попал к самому обеду. Отворила мне довольно миловидная горничная, и на меня накинулись уже не две собаки, а целых пять.
Тут были и мопсы, и болонки, и пес неизвестно какой породы. Хозяйка была дома, но в капоте, и, когда ей передали мою визитную карточку, тотчас же бросилась переодеваться. Я сидел в гостиной. Гостиная увешана портретами ее мужа в интендантской чиновничьей форме. Портреты местах в пяти и все в разных позах. Когда я рассматривал эти портреты, псы сидели под мягкими стульями и креслами в чехлах и из-под чехлов, как из-под занавесок, рычали и лаяли на меня. Кроме псов у ней есть еще два любимца – два попугая в клетках: серый и белый. Серый с одного твердит: «Иван Семеныч», «Здравствуй, Иван Семеныч», «Иван Семеныч пришел». Иван Семеныч, как оказалось, – покойный муж хозяйки, тот самый интендант, который изображен на портретах.
Наконец показалась хозяйка. Показалась она во всеоружии розовой пудры, губной помады и черной краски для бровей. Одета она была в светло-серое шерстяное платье с такими неимоверно высокими буффами, что они были выше ее ушей, тоже выкрашенных в розовую краску и украшенных такими крупными бриллиантами, что завладей я только одной серьгой, то прожил бы в полном благосостоянии куда больше года. Не думаю, чтобы эти бриллианты были поддельными.
– Ну, не нахальный вы разве мужчина? – проговорила она, улыбаясь выкрашенными губами и глазами. – Ах, мужчины, мужчины! Все-то вы на один покрой.
– Нахальный, нахальный, – отвечал я, – но что же делать, если мне хотелось, чтоб знакомство мое с вами не было мимолетным.
– Что же, разве я вам так понравилась? – спросила она.
– Вы были любезны, обходительны, доверчивы, а главное – просты со мной, а я ценю таких дам, – отвечал я.
– Ну, садитесь, коли так…
Я сел. «Р-р-р-р… – послышалось под стулом. – Гам-гам».
– Бижу… Амишка… Что вы! Это гость… – останавливала хозяйка собак и прибавила, обращаясь ко мне: – Вот это мои искренние, бескорыстные друзья.
– Позвольте и мне быть таким же, – поклонился я.
– Как? Вы хотите быть собакой? Вот это мило.
– Нет-с, я прошу позволить мне быть вашим другом.
– Так скоро? Нет, вы прежде заслужите.
– Если позволите продолжать знакомство, то увидите и мои заслуги.
– Да уж что ж с вами делать, ежели вы влезли в дом! А только никогда человек не может быть таким искренним и бескорыстным другом, как собака. Бижу! Поди сюда. Вот мой друг… – проговорила она, когда болонка вскочила к ней на колени.
Я хотел погладить собаку. «Р-р-р-р…» – зарычала она на меня.
– Не надо, Бижу, сердиться, не надо, – продолжала хозяйка. – Это наш гость. Он хоть и интриган, хоть и подводит тонкую интригу под твою хозяйку, но все-таки он гость. Гладьте, гладьте его. Теперь он не тронет вас. Он добрый, а рычит просто из боязни, что вы ему что-нибудь сделаете. Гладьте, гладьте его. Он не тронет.
Я погладил.
– А вот это его супруга Амишка, – отрекомендовала мне хозяйка и подняла еще одну собаку к себе на колени. – Гладьте, гладьте… Она не тронет.
«Р-р-р-р», – послышалось опять. На этот раз рычали уже две собаки.
Следовало продолжение рекомендации собак. Представлялись мопсы. Один мопс звался Карпуша, а другой – Луша. Пятый пес неизвестно какой породы носил название Фельдфебель. Все они рычали на меня. При представлении Фельдфебеля хозяйка сказала:
– Это покойный муж так называл его. Вы знаете, этой собаке двенадцать лет. Вот в следующий раз, когда вы придете, то захватите с собой им по кусочку сахару, и тогда они вас знать будут.
– Стало быть, вы мне позволяете продолжать с вами знакомство? – встрепенулся я.
– Да уж Бог с вами, ходите! Но главное, чтобы не было коварных интриг с вашей стороны.
– Какие же могут быть интриги?
– Ах, оставьте, пожалуйста! Знаю я вас, мужчин! Все вы на один покрой. Слава богу, я уж не молоденькая, видала уж виды-то! Мужчины коварны, а мы, женщины, слабы – вот и выходит тут разное… эдакое… Ну, чем вас потчевать? Вы курите? Пожалуйста, курите. Я сама курю.
Она вытащила из кармана ореховый портсигар и предложила мне папироску. Мы закурили.
– Так чем же потчевать-то вас прикажете? Чаю? Кофею? – продолжала она. – Или, может быть, запросто, без затей пообедаете со мной? У меня обед готов. Я всегда в три часа обедаю.
– Если позволите, то с удовольствием, – поклонился я.
– Да уж что с вами делать! Пришли в дом, так надо вас и угощать. Я женщина простая, радушная, но боюсь только коварства со стороны мужчин.
И я обедал у Анны Ивановны Гореч. К обеду подавали суп с вермишелью, рыбу жареную в сметане и рябчиков. На сладкое был кисель миндальный. За столом сидели только хозяйка, я и псы. На одном стуле по правую сторону хозяйки сидела чета мопсов, а по левую, тоже на стуле, чета болонок. Фельдфебель, как пес крупный, ходил под столом и клал мокрую морду ко мне на брюки. К обеду была подана водка и мадера. Хозяйка сказала:
– Не осудите, и сами не осуждены будете, – налила две рюмки водки и сама со мной выпила. Водка оказалась настоем на каких-то травах.
Хозяйка объяснила:
– Мне нельзя не пить. Я только вот этим настоем и спасаюсь. У меня был страшный ревматизм в плече и боку, но я вот этим настоем выпользовалась. А теперь уж пью для того, чтобы ревматизм не вернулся. Так мне доктор приказал. То есть он не доктор, а часовых дел мастер, но все равно я его считаю за доктора, потому что он меня вылечил.
Мадеры она выпила также рюмки три с удовольствием.
После обеда был подан кофей и к нему коньяк, но хозяйка выпила коньяку гольем «рюмочку», а кофе пила со сливками. Потом начала позевывать.
– Сколько у вас капиталу-то в банке лежит? – спросила она меня.
– Пустяк. Я человек небогатый, – отвечал я. – Это у меня маленькое наследство от матери.
– С капиталом-то большим хуже. А пуще всего с домом беда. Вот у меня этот дом. Жильцы норовят не платить. Вот нынче осенью один выехал, не заплатив двести рублей. Подала ко взысканию, да что с него взять? Нигде не служит, а мебель принадлежит жене его. Беда! – сказала она и зевнула.
Я стал прощаться.
– Приходите опять, коли уж навязались на знакомство, – сказала она.
– С восторгом, – отвечал я. – Вы такая милая, простая…
– А вы нахальный мужчина. Ну, да все равно. В следующий раз придете, так не забудьте по куску сахару захватить моим собачкам. Они вас любить тогда будут.
Я ушел и вот, сидя у себя, пишу тебе это письмо и сообщаю о моем первом успехе у вдовы интенданта. По-моему, это успех. А теперь пойдем дальше.
Твой Глеб.
//-- VII --//
Здравствуй, Ипполит Иванович.
Получил твое письмо, из которого вижу, что ты крепко заинтересовался моей разработкой вдов, а потому буду удовлетворять твоему любопытству. Относительно места в провинцию на сорок рублей в месяц – спасибо. Нет, не пойду я на сорок рублей. Все говорит, что я со временем могу получить здесь куда больше. Обстоятельства изменились благодаря Утюгову, натолкнувшему меня на вдов. Какой это гениальный человек! Жаль, что самому ему нельзя воспользоваться этой идеей по старости лет. Стар и связан семьей.
У Анны Ивановны Гореч был вчера и сегодня и завтракал. О, батюшка, это крупная капиталистка! Оказывается, что ее большой каменный дом заложен в кредитном обществе в самых пустяках. Вчера об этом разговор был. Показывала она мне и планы дома. Хочет по весне строить у себя на дворе каменные каретные сараи, конюшни, кучерскую и прачечную. Все это у ней теперь деревянное и очень ветхое, так что ремонтировать уже не стоит, и придется сломать. Просила она меня поискать ей недорогого архитектора для постройки. Я говорю: и архитектор недорогой есть, и искать нечего, и уж сегодня утром притащил ей старика-архитектора Линде из нашего страхового агентства. С ним мы сегодня и завтракали у Анны Ивановны. Завтракали с часу дня до четырех часов. Были и пельмени, была и осетрина с хреном, была яичница с ветчиной, и соленые закуски. Выпито было много. Линде я предупредил, чтоб он не выдавал меня, что у меня нет денег в банке на хранении. Выпито было столько, что я на вечерние свои занятия в агентство не попал. Теперь сижу у себя дома, отпиваюсь чаем и пишу это письмо. Деньгами покуда от нее не пользовался ни копейкой. Держу себя на гордой ноге. Так лучше.
Ужасно, как мне хочется спать, Ипполит Иванович. Еле пишу. Прощай. До следующего письма.
Твой Глеб.
//-- VIII --//
Доброму другу Ипполиту Ивановичу поклон!
И сегодня пишу тебе после завтрака у Анны Ивановны, на котором я был вместе с архитектором Линде. Сегодня он представил Анне Ивановне план и смету. Она заплатила ему пятьдесят рублей, а мне за хлопоты подарила серебряный портсигарчик. Это первая моя добыча при разработке этой вдовы, если не считать завтраков и обедов. А уж как кормит! Восторг. Сегодня, например, был пирог с вязигой и сигом – такой пирог, что язык проглотишь. Потом бараньи котлеты. Она и сама любит поесть.
Портсигар (рублей в двадцать, не дороже) – моя первая добыча, а место управляющего домом будет вторая добыча. Анна Ивановна хочет меня сделать управляющим своего дома. Я признался ей, что у меня хоть и есть ничтожный капиталец в банке, но он настолько ничтожен, что даже вместе с моим жалованьем в агентстве заставляет меня иногда нуждаться. Итак, через месяц я буду управляющим. Я потому говорю «через месяц», что у Анны Ивановны есть теперь управляющий, но он семейный человек, и она деликатится отказать ему от места сразу и дала месячный срок. Буду я иметь готовую квартиру за свое управление домом, квартиру из трех комнат и жалованья двадцать рублей. Трогательно поблагодарил я ее за обещание, поцеловал у ней руку, а она поцеловала меня в голову. Подумал я, подумал после этого, обхватил ее в охапку и влепил ей безешку в щеку. Раскраснелась, ударила меня кулаком по плечу, назвала нахалом, но все-таки пригласила завтра к себе обедать.
Чувствую, что дело пойдет на лад.
Ах да… Ежели будешь писать мне, то уж пиши мне по новому адресу. Пока мне квартира управляющего очистится, я все-таки переехал с Песков поближе к Анне Ивановне. Живу я в той же Большой Мастерской, дом № 132, квартира 7. Так лучше будет.
Ну, покуда все! Будь здоров.
Твой Глеб.
//-- IX --//
Здравствуй, милый и добрый друг Ипполит Иванович!
Сообщаю тебе опять об Анне Ивановне. Теперь у меня только и интересов, что разработка этой почтенной вдовушки. Бываю у ней каждый день. Или обедаю, или завтракаю. Дворники ее отвешивают мне низкие поклоны, а старший дворник уже называет меня «сам», хотя даю тебе слово, что я далеко еще не «сам». Вдова поддается, но нелегко. Она все еще помнит своего мужа и чтит его память. Она очень благодарна ему за все то, что он сделал для нее. А сделал он многое. Сегодня я был с ней на Волковом кладбище на могиле ее мужа, и она тут же, на кладбище, слегка приподняла завесу ее прошлого. Он был старик, она жила у него горничной. Затем превратил он ее в экономку, а потом в хозяйку. Жили они так лет десять, и наконец он повенчался с ней, чтобы закрепить за ней свой пенсион. Повенчался, сделал духовное завещание в пользу ее, и не прошло и трех лет, как умер. Весь капитал и дом перешел к ней. Вдовствует она уже около семи лет. Капитал не только не растратила, но приумножила даже, стало быть, такие сорванцы, как я, на нее не налетали, а ежели ж налетали, то она, значит, баба-кремень. Впрочем, в спальной у ней висит на стене фотография одного усача в бобровой шапке и шубе. Мужчина, что называется, из жгучих. На мой вопрос, кто это такой, она ответила мне со вздохом:
– Ах, это один подлец! Портрет его давно бы надо выкинуть, но наша сестра глупа и слаба.
Рассказывала она мне еще про какого-то драгуна, который занял у ней тысячу рублей и вот уже три года, как глаз не кажет. Но ведь тысяча рублей – это такие пустяки.
После кладбища обедал у нее. Подарила она мне канаусовую рубаху красную с вышитой белым шелком грудью. Добыча плохая, но все-таки…
Вот все покуда… Будь здоров.
Твой друг Глеб.
//-- X --//
Милый, добрый и дорогой друг Ипполит Иванович, здравствуй!
Дело обработки Анны Ивановны у меня хоть и медленно подвигается, но все-таки подвигается. Сегодня после завтрака я ее стал благодарить за хлеб-за соль, обнял и, по обыкновению, насильно хотел чмокнуть ее в щеку, но она подставила мне губы, сама меня поцеловала и назвала уж не нахалом, как обыкновенно, а шалуном. Потом пошла к себе в спальную, вынесла оттуда тридцать рублей и, подавая их мне, проговорила:
– Вот ваше жалованье управляющего! Все-таки ведь я вас на службу-то уж пригласила.
Пригласила на двадцать пять рублей в месяц, а дала тридцать. Добрая душа!
На эти деньги сделаю себе синенький костюмчик. Мне как блондину синий цвет к лицу.
Управляющий ее переезжает через две недели, стало быть, через две недели я могу въехать в квартиру из трех комнат. Но откуда я возьму мебели на эту квартиру? У меня только диван-кровать, стол и три стула. Даже шкафа для платья нет. Умывальника тоже нет. Умываюсь в кухне у хозяйки под водопроводным краном. Самовара нет, посуды нет.
Забыл совсем о третьей вдове, об Акулине Алексеевне с Малой Охты. Эта звала к себе сама даже. Надо ее навестить. Может быть, тоже подходящая вдова. Ведь и две вдовы разрабатывать не мешает. Может быть, и эта годится. Побываю у ней в воскресенье.
А покуда все. Жму тебе руку, Ипполит. Будь здоров.
Твой верный друг Глеб.
//-- XI --//
Ипполит Иванович, здравствуй.
Крепко жму твою руку и сообщаю кое-что о разработке вдов. Ведь у кого что болит, тот о том и говорит.
Сегодня, воспользовавшись воскресеньем, отправился на Малую Охту ко второй вдове, к Акулине Алексеевне. То есть, в сущности, это третья вдова, если считать Еликаниду с Петербургской стороны, но ведь Еликанида, ежели ты помнишь, никакой разработке не поддалась. Малоохтинскую же вдову можно очень и очень разработать и пользоваться от нее хотя и небольшой, но все-таки такой добычей, которая может служить подспорьем при добыче с Анны Ивановны. Она небогата, капиталец у ней в банке маленький, домик «крошечка в три окошечка» (на самом деле в пять окон, а это я только для рифмы), но она таровата, что ясно уже выразилось при моем даже первом сегодняшнем посещении.
Но расскажу все по порядку.
Сначала я отправился на малоохтинское кладбище. Думаю: ведь и там есть вдовы, которые пришли на могилы своих мужей, так отчего же мне не заглянуть и туда, ежели уж я взялся за разработку вдов! Вдов действительно было много, но вот беда – трудно узнать о их состоятельности. Как здесь, на кладбище, узнаешь, которая с капиталом, которая без капитала? По богатым и бедным памятникам, около которых она остановилась? Но, основывая свои суждения по памятникам, можно легко обмануться. Это далеко не банк, где воочию видишь на бланке сумму их капитала, который положен на хранение. Одну, впрочем, в черном бархатном пальто, вздыхавшую около белого мраморного памятника, я начал преследовать, два раза пробовал заговорить, но безуспешно. Вдова вышла за ограду кладбища, села в собственный экипаж, улыбнулась мне на прощание и уехала. По-настоящему, надо бы догонять ее, преследовать дальше, ибо улыбка ее уже показала, что она стала слегка поддаваться, но где же успеть за ее собственным рысаком извозчичьей кляче! Кладбище, впрочем, буду иметь в виду для разработки вдов.
Но я опять отклонился от Акулины Алексеевны.
Акулину Алексеевну застал дома. У ней была кума в гостях. Такая же, как и она, гладкая и чернозубая. Обрадовалась мне Акулина Алексеевна так, что чуть на шею не бросилась ко мне, когда я вошел, и закричала:
– Кумушка! А кумушка! Вот, – говорит, – тот самый деликатный кавалер, который написал мне, неграмотной вдове, прошение в банке, чтоб получить проценты. Позвольте вас познакомить.
Хотела назвать мое имя, отчество и фамилию и не могла, потому что не знает. Я сказал ей, и началось знакомство. Тотчас же появился большой пирог с ливером и сердцем, появилась бутылка домашней вишневой наливки. Выпили, закусили.
И как же пьют почтенная вдова слесаря первого разряда и ее кумушка! Выпили мы две бутылки наливки. У меня уж совсем в голове зашумело, а они были, как говорится, ни в одном глазе. Почему-то втемяшилось ей, что я адвокат, и стала она предлагать мне сделать взыскание с родственников ее мужа по имеющимся у ней векселям. Потом пристала ко мне – купи у нее енотовую шубу ее мужа. Я говорю:
– Денег нет.
А она мне:
– В рассрочку, помесячно продам.
И навязала она мне прекрасную енотовую шубу за шестьдесят рублей, а шуба куда больше ста рублей стоит. Чтобы разыграть джентльмена, дал ей десять рублей в уплату, но уж больше не дам.
И вот я теперь с хорошей енотовой шубой. Шуба как на меня шита, и даже переделывать ее мне не надо. С шубой и с двумя домами, где можно отлично покормиться. Куму ее провожал. Тоже вдова. Живет под Смольным и имеет паркетную фабрику после мужа. Звала к себе, и не премину быть у ней. Отчего не побывать? Вдова – вещь хорошая. От одной шубой попользуешься, от другой – шапкой…
Ты спрашиваешь про Игнашу Финикова? До Финикова ли мне теперь! Не бываю я у него и, благоденствует ли он или бедствует, – ничего не знаю. Я теперь у вдов.
Анна Ивановна здорова. С ней покуда без перемен. Рассказывал ей как-то о тебе, как о добром друге. Велела тебе поклониться от нее, хотя вы и не знакомы. Из поклона ее ты себе шубы не сошьешь, но все-таки исполняю ее желание.
А затем прощай. Крепко жму твою руку.
Твой Глеб.
//-- XII --//
Друже Ипполите, здравствуй!
Прежде всего сообщаю тебе мой новый адрес. Я переехал в дом Анны Ивановны по Большой Мастерской, № 179. Со вчерашнего дня я уж управляю домом и получаю деньги с жильцов. Сегодня получил за две квартиры: 60 и 25 рублей. Пишу: по доверенности вдовы надворного советника Гореч. Вчера она выдала мне форменную доверенность на управление домом.
Ах, что за добрая и за предупредительная эта женщина! Третьего дня пришла она ко мне в квартиру посмотреть, как я устроился, и когда увидала, что комнаты мои пусты и только одна занята кроватью, диваном и тремя стульями, то покачала головой и сказала:
– Ах, ведь вы холостяк и все по меблированным комнатам жили, а я-то дура…
Дальше она не договорила, позвала меня к себе чай пить, а сегодня утром дворники ее внесли ко мне в квартиру письменный стол, очень недурную мягкую мебель для гостиной, шкаф для платья и простеночное зеркало.
Удивился я. Спрашиваю: что это такое, откуда?.. Отвечают:
– Анна Ивановна прислала. Это у них мебель от сестрицы ихней по наследству… Она у нас на чердаке стояла.
И вот теперь я в прилично меблированной квартире о трех комнатах. Жаль, что только занавесок на окнах нет и штор. Ну, да это-то я как-нибудь и на свои деньги куплю.
Нет, каково благородство! Прелестная женщина. Жаль только, что красится она очень и рот у ней велик. Рот велик, но зато глаза… Глаза у ней до сих пор еще прекрасные, блестящие такие, и не понимаю я, зачем она их подводит! Впрочем, теперь уж я и ко рту ее привык, и вовсе не кажется он мне очень большим.
Ходил благодарить ее.
– Пришлю, – говорит, – еще ковер вам и пару ламп для квартиры.
А у меня ведь ничего… Вчера купил пару подсвечников за рубль, а третьего дня вечером так, вернувшись от нее, сидел у себя дома со свечкой, вставленной в пивную бутылку.
Покуда все. Будь здоров.
Твой Глеб.
//-- XIII --//
Здравствуй, дружище Ипполит!
Спешу тебе сообщить, что ни при матери и даже ни при отце с матерью – никогда я так хорошо не жил, как теперь живу. Привалило мне счастье. Катаюсь, как сыр в масле. Квартира, отопление, освещение, стол – все мне идет от Анны Ивановны. Ни о чем не надо заботиться, и, кроме того, получай тридцать рублей в месяц жалованья за управление домом и тридцать из агентства. На днях справлял новоселье. Был Утюгов, был Фиников, Огрызков был и Анна Ивановна. Ты спросишь, может быть, как я угощал моих гостей, если у меня посуды нет? Все, все прислала добрая душа Анна Ивановна, даже угощение прислала в виде заливного судака, куска жареной телятины и индейки, и, когда я на другой день стал отправлять к ней с дворником эту посуду обратно, она сказала ему:
– Пусть эта посуда у Глеба Иваныча так и останется, я ему с посудой квартиру давать обещала.
И вот теперь у меня и посуда, и самовар, и поднос, и сухарница. Все, все, все… Даже шторы и занавески явились на окнах – и это все от нее. Прислуживает мне дворник, к которому в дворницкую сделана говорильная труба. На большую ногу я теперь, Ипполитушка, живу. Дай бог тебе так когда-нибудь устроиться. Вот что значит вдовы, вот что значит разработка их!
Гости у меня просидели до часу ночи, выпили изрядно, горланили «Стрелочка», «Вниз по матушке по Волге», «Вечную память» Анны Ивановнину мужу-покойнику, «Многая лета» ей и мне. Она и сама подпевала. Все шло хорошо, но Фиников полез к Анне Ивановне целоваться, и я его выгнал как нахала.
А затем все. Желаю тебе всего хорошего.
Твой Глеб.
//-- XIV --//
Дорогой Ипполит Иванович, здравствуй!
Давно не писал тебе писем, да и от тебя давно не получал. Что это значит, что ты не пишешь? Не ответил и на мое последнее письмо. Я не писал потому, что занят очень – днем управлением домом, вечером в агентстве. Кроме того, у Анны Ивановны имеется дача в Лесном – четыре домика, – и она поручила мне произвести в этих домиках кой-какой ремонт к весне. Я занят днем и вечером и оттого не писал, ну а ты-то с чего не пишешь? Ты по вечерам всегда свободен. Кроме того, боюсь я тебе надоесть в письмах вдовами. Ведь у меня только и интересов теперь, что вдовы. Вот и сейчас… Не о чем другом сообщать, как об Анне Ивановне.
Вчера я и она ездили на дачу, выбрали себе один из домиков для жилья на лето, а остальные три будем сдавать дачникам. На один из них уже был съемщик – какой-то вдовый отставной капитан с тремя ребятишками. Анна Ивановна хотела ему эту дачу сдать, но я не позволил. Вообще не надо допускать к ней ни вдовых, ни холостых. Зачем создавать себе конкуренцию! К тому же этот капитан – совсем еще не старый мужчина средних лет. Так и не сдал. Найдутся и с женами жильцы. Дачку, которую мы выбрали для себя, буду ремонтировать потщательнее. Она с мезонином. Я буду жить в мезонине, а Анна Ивановна внизу.
Представь себе, а ведь я векселя-то у малоохтинской вдовы Акулины Алексеевны взял и теперь взыскиваю с ее родственников деньги. Акулина Алексеевна дала мне форменную доверенность на ведение дела. Векселя, впрочем, пустячные: один в триста рублей, другой – в триста пятьдесят и третий – в пятьсот. По одному из них, в триста пятьдесят рублей, я, кажется, кончу завтра миром. Это вексель ее деверя, то есть брата ее покойного мужа. Он гробовщик, правда, не из важных, и дает мне за вексель двести пятьдесят рублей. Векселя мне вдова отдала без всякой расписки от меня – вот какое, братец, мне доверие от вдовы! Хочу – отдам ей полученные деньги, хочу – не отдам. А помнишь, товарищи и десятку красненькую, бывало, опасались верить! Но я все-таки отдам ей, что следует. Мы условились, что три четверти из полученного по векселям ей, а четверть мне, но у меня уже есть кое-какие расходишки по взысканию, а потому я ей отдам половину. Зачем обижать вдову? Я честный человек.
Был я и у кумы этой самой Акулины Алекеевны, у той вдовы-паркетчицы, о которой я тебе писал, что встретил ее у Акулины Алексеевны, когда мы ели пирог с сердцем и пили наливку. Вдова она детная – двое детей у ней, паркетная фабрика хорошая, сама она принимает заказы. Встретила с распростертыми объятиями. Сейчас закуска, водка, самовар, чай с коньяком… Ну, и сама со мной вместе клюкнула изрядно. Сын у ней – мальчик лет одиннадцати и ходит в гимназию, дочка поменьше. Зовут вдову Прасковья Федоровна. И можешь ты думать, когда вглядишься в нее, даже недурна собой. Только зубы черные. Я уже писал тебе шутя: «С одной вдовы шубу, с другой – шапку» – и словно напророчил. Шапки я от нее не получил, но принес домой преоригинальные старинные столовые часы с репетицией. Я увидал их, когда уходил от нее. Часы мне очень понравились. А она мне говорит:
– Не хотите ли купить? Муж мой покойный их за долг взял, а мне они не нужны.
Я посулил ей красненькую, а она и отдала. Часы на худой конец рублей семьдесят пять стоят. Привез их домой и сейчас же подарил Анне Ивановне.
– Вот, – говорю, – в рынке у старьевщика купил. Пусть они у вас будут от меня на память.
И знаешь, на Анну Ивановну этот подарок так подействовал, что она даже прослезилась от умиления и крепко-крепко поцеловала меня.
Хорошая эта вдовушка Прасковья Федоровна! Когда я от нее уходил, то проводила меня даже вниз по лестнице, на двор и все упрашивала, чтобы я ее не забывал и приходил почаще. Зачем я ее буду забывать! На будущей неделе пойду к ней. Кстати, и нужно мне ее повидать. Я забыл ей отдать десять рублей за часы.
Вот и все. Видишь, у меня никаких других интересов нет, кроме вдов.
Финикова прогнал окончательно и сказал, чтобы он не смел больше ко мне и показываться. Так вольно разговаривает с Анной Ивановной, что из рук вон! А она, дура, и рада, развеся уши, слушает.
Ну, будь здоров.
Твой Глеб.
//-- XV --//
Здравствуй, любезный Ипполит Иванович!
Наконец-то я получил твое письмо! Из него, однако, я вижу, что ты оттого так долго мне не писал, что вообще недоволен моим поведением и считаешь меня вроде какого-то подлеца. Письмо наполнено нотациями, проповедью. Со вниманием прочитал я эту твою проповедь и нотации и нашел, что ко мне ты их напрасно адресуешь. Не может все это ко мне относиться. Отвечаю на твое длинное послание вкратце. Никогда я не был содержанкой в пиджаке и никогда не буду. Содержанкой в пиджаке может назваться тот, кто, ничего не делая, получает от женщин все блага земные, а я – я получаю от Анны Ивановны определенное жалованье, квартиру с мебелью и стол за то, что состою управляющим ее дома и дачи. Ведь до меня же был у ней управляющий старичок Ковыркин. Если же Анна Ивановна иногда делает мне кое-какие ничтожные подарки, то ведь служащим тоже очень часто делают подарки, когда они с особенным рвением относятся к делу. Что же касается до наших интимных отношений, то смотри на это как на гражданский брак.
От Акулины Алексеевны я также получил кое-какие гроши за труды, а не за что-либо другое. Я взыскал по двум векселям деньги и получил что-то около трехсот рублей. Взыскивать есть труд. Я бегал за должниками ее и ловил их, трепал сапоги.
От Прасковьи Федоровны я попользовался только часами, но и то уплачу ей за них десять рублей, так что же тут такого неблагородного? Что я пью и ем у вдов моих – так ведь они мои знакомые. И ты, я думаю, у твоих знакомых пользуешься угощением.
Ты пишешь мне про какие-то идеи. Э, милый мой Ипполит Иванович! Какие теперь идеи! Где они? Никаких теперь ни у кого идей нет, а ищут все, чтобы хорошенько пожить. Борьба за существование – вот одна нынешняя идея, и больше никакой. Не такой век нынче. Молодежь… Что такое молодежь! Нет нынче молодежи. Да и себя я теперь уж не считаю за молодежь… Да ежели бы и считал, то и нынешняя молодежь таких же мыслей, как и я. Есть десяток-другой полуумных мечтателей и проповедников какой-то идеальной честности – вот и все. И сидят они голодом. А я хочу жить. Я имею право жить, искал себе хорошего житья и нашел. Опять-таки нашел его, повторяю, за свой труд, за свою работу, а ты посмотри на других-то из нынешней молодежи: добрая треть около старух и живут от них уже без всякого труда. Кто при более богатой женщине, кто при менее богатой, кто крупный кусок с бабы рвет, кто мелкий, кто при купчихе, кто при генеральше, а кто так просто при чьей-нибудь экономке, чтобы слаще кормила.
Не время, милый мой, так рассуждать теперь, совсем не время, не те мысли теперь у всех, не те воззрения. Все переменилось. Я не скажу, чтобы это было хорошо, но что делать, общее течение. А нам зачем же плыть против течения? Никого не удивишь.
Надеюсь, что все это мое письмо прочтешь ты внимательно, прозришь, переменишь обо мне свое мнение и останешься таким же моим другом, как был раньше.
Жду от тебя письма.
Твой Глеб.
//-- XVI --//
Любезный Ипполит Иванович, здравствуй!
Получил твое письмо. Вижу, что ты по-прежнему мной недоволен, хотя и пишешь ко мне. Прочел опять твои нотации. Больно, обидно мне их читать, но все-таки прочел их и попробую оправдаться, хотя теперь уже и вижу, что трудно тебя в ступе утолочь. У нас положительно диаметрально противоположные воззрения насчет эксплуатации вдов. Ты считаешь все это чем-то бесчестным, а я ничего бесчестного тут не нахожу. Мне кажется, что ты просто отстал. Да оно и понятно. Вот уже шесть лет, как ты живешь в провинции, а я по-прежнему в Петербурге. Петербург или провинция! А здесь, в Петербурге, общие воззрения таковы, что связь с женщиной, особенно вдовой, не считается ничем предосудительным. Ты говоришь, что я из-за выгод с ней сошелся и потому это предосудительно. Ах, боже мой! Да кто же сходится с женщиной из-за вреда себе? Наконец, ты ставишь мне в упрек, что при Анне Ивановне у меня есть еще Акулина Алексеевна и Прасковья Федоровна. Друг мой, да где же ты теперь найдешь таких идеальных мужчин, которые были бы верны одной женщине! Их очень мало, и это разве какие-нибудь уроды, которые не могут иметь успеха у женщин. Уж и от законных-то жен погуливают на стороне, а Анна Ивановна мне не жена.
Ну, да довольно об этом. Все мы люди и человеки и во грехах рождены. Хочешь любить меня таким, как я есть, – люби, не хочешь – не надо. А перемениться на твой вкус я не могу. Ведь это значит опять в черное тело идти, а я из него только что выкарабкался и начинаю дышать как следует. Смотри на меня как на шалопая – вот и все. А бесчестного во мне ровно ничего нет.
Конечно, я виноват, что я очень много болтаю о себе в письмах. Но не могу я от тебя, которого все-таки считаю моим другом, скрыть своих успехов. Вот и сейчас чешется рука сообщить тебе кое-что о себе новое… Из агентства я ушел. Не служу больше в конторе агентства. Помилуй, не иметь даже и вечером отдыха! Днем я занят по делам Анны Ивановны, по дому, по даче, и занимайся еще вечером в агентстве! Бог с ними, с тридцатью рублями жалованья! Я теперь у Анны Ивановны получаю пятьдесят рублей в месяц за управление домом и дачей – с меня этого при всем готовом и довольно. Зато я теперь имею свободные вечера и могу бывать с Анной Ивановной в театрах, в клубах, в гостях. Недавно мы были у Утюговых. Анна Ивановна даже будет крестить там.
На сегодня довольно. Устал. Целый день пробыл в Лесном на даче Анны Ивановны. Там теперь маляры оклеивают комнаты новыми обоями, кое-что красят, и потому нужно было присмотреть за рабочими.
Пишу тебе письмо в новом шелковом халате. Ах, как приятна какая бы ни была шелковая одежда! Какое-то особое ощущение испытываешь, когда только тронешь рукой по шелку. Халат этот – подарок Анны Ивановны. Она подарила мне его в ответ на мой подарок – часы, которые я купил у Прасковьи Федоровны.
Был и у ней на днях, то есть у Прасковьи Федоровны. Теперь я и ее поверенный. Она поручила мне взыскать кой с кого по одной претензии за поставленный паркет и выдала мне доверенность. Домовладелец, а не платит. Ну, да я еще скручу. Взялся я из-за двадцати пяти процентов. Вот тоже и это, пожалуй, считай бесчестным.
Будь здоров. Желаю всего хорошего.
Твой Глеб.
//-- XVII --//
Милый Ипполит Иванович, здравствуй!
Вчера получил твое письмо, и опять с нотациями. Брось ты все это. Довольно. Ты при своем останешься, а я при своем. Ничего ты покуда еще не знаешь, какая такая моя связь с Анной Ивановной. Это связь прочная, и, может быть, даже она окончится законным браком. Она влюблена в меня теперь, как кошка, и я сам чувствую к ней привязанность.
Высказавшись в таком смысле, не считаю предосудительным похвастаться перед тобой, что вчера она мне за мои усиленные труды по управлению ее домом и дачей подарила прелестные золотые часы с цепочкой. Принимая от нее эти часы, я высказал ей твои воззрения на получение ценных подарков от женщин. И она мне ответила: «Какой вздор!» Видишь, я от нее даже этого не скрываю.
Похвастаюсь тебе и еще кой-чем. Прасковья Федоровна предлагает мне заняться управлением ее паркетной фабрики, назначает жалованье в пятьдесят рублей, но я, кажется, откажусь от этого. Зачем, если мне и так живется хорошо? Я не жаден. Кроме того, подумываю и совсем прекратить к ней свои посещения. Деньги, шестьсот рублей, с домовладельца за паркет я получил, честным путем полтораста рублей с нее заработал – с меня и довольно.
У Акулины Алексеевны тоже давно не был. Ну ее… Нет, я теперь хочу жить строгим семьянином с Анной Ивановной. Мой клад в ней, а не в Акулине Алексеевне и Прасковье Федоровне. Да и вышла стычка у Акулины Алексеевны с Прасковьей Федоровной. Акулина Алексеевна узнала, что я хожу к Прасковье Федоровне, началась ревность, и кончилось тем, что две кумушки разодрались. Теперь они даже не видятся друг с дружкой.
Покуда все. У нас начинается весна. Проглянули светлые, солнечные дни. Тает.
Ну, будь здоров. Желаю тебе всего хорошего.
Твой Глеб.
//-- XVIII --//
Что это от тебя так давно нет письма, дружище Ипполит Иванович? Уж здоров ли ты?
А я, слава богу, здоров и ужасно потолстел, так что приходится шить новое платье, ибо мое платье, прежде сшитое, на мне еле сходится, в особенности жилеты. Я вижу, ты уже саркастически и желчно улыбаешься и бормочешь: «Как не растолстеть при спокойной жизни на даровых хлебах у богатой вдовушки!» Нет, друг Ипполит, не даровые хлеба я ем. Сегодня столько я хлопотал и ездил по городу, приторговываясь и к бутовой плите на материальных дворах, и к кирпичу, и к лесу, и к кровельному железу, что устал как собака. Ведь я с Анной Ивановной затеваю постройку каменных служб в доме на Большой Мастерской, весна на носу, и нужно заготовлять материалы. По даче тоже хлопоты. Через день туда езжу, так что уж Анна Ивановна купила мне для разъездов пару лошадей, пролетку и коляску. Я убедил ее, что лошади нам необходимы. Ведь и ей придется ездить летом из Лесного в город. На извозчиков ужас что выходит, и я считаю, что свои лошади нам будут не дороже стоить.
Ах, Ипполит, какой у меня будет кабинет на даче! Я обмеблировал его лакированной мебелью в русском стиле. Стулья, столы, зеркало, все это лакированное. Кроме дивана. Диван будет на манер турецкого, мягкий, и я покрою его хорошим кавказским ковром, который подарила мне Анна Ивановна.
Кстати. Не хочешь ли ты приехать в Петербург и заняться управлением паркетной мастерской Прасковьи Федоровны? Ведь она пятьдесят рублей в месяц предлагает и даровую квартиру, а ты теперь получаешь куда меньше. Я не хожу к ней больше, но если бы ты пожелал занять это место, то я съездил бы к ней и потому жду ответа.
А затем будь здоров.
Твой Глеб.
//-- XIX --//
Получил твое письмо, друг Ипполит Иванович, прочитал и пожал плечами.
Чего же ты ругаешься-то, позволь тебя спросить? Я к тебе, как к задушевному приятелю, с распростертыми объятиями, предлагаю хорошее место по управлению паркетной фабрикой, а ты расточаешь по моему адресу разные оскорбительные эпитеты! Помилуй, ведь я тебя не в любовники рекомендовать задумал к Прасковье Федоровне, а управляющим ее фабрикой. Что тут такого? Очень уж ты щепетилен, Ипполит. Так трудно жить на свете.
Ну да бросим об этом. Я только предложил тебе, а не хочешь, и не надо. Не могу даже с достоверностью сказать, взяла ли бы она тебя в управляющие фабрикой, может быть, она это место только мне предлагала. Ведь для того, чтобы и на место поступить, нужно понравиться, а ты бука, грубиян, нелюдим.
Посылаю тебе при сем мою фотографию. Посмотри-ка, какой я теперь стал. Сравни ее с фотографией, снятой два года тому назад, которая у тебя есть. У меня не только дородства прибавилось, но даже и роста, хотя мужчины в двадцать шесть лет не растут. А все оттого, что я ласковое телятко, вышел из черного тела благодаря своей ласковости. Кроме того, я и откровенный человек. Ты знаешь, на днях я признался Анне Ивановне, что никогда я капиталистом не был, никаких у меня денег в Государственном банке на хранении не лежит и не лежало, а ежели я встретился с ней в банке в отделении вкладов на хранение, то просто так пришел туда, из любопытства. Наврал же я ей на первых порах про свой капитал просто из ложного стыда. И что ж ты думаешь? Она не только не рассердилась за мое признание, а за мою откровенность еще больше сделалась ко мне привязанной. В тот же вечер она отправилась в Гостиный двор в голландскую лавку и заказала мне полдюжины крахмальных сорочек самого лучшего полотна. Это мне в награду за то, что я увеличил доходность ее дачи на сто рублей. Три ее домика я сдал жильцам – один на пятьдесят рублей дороже против прошлого года, а два других – каждый на двадцать пять рублей.
Покуда все. Будь здоров. Желаю тебе всего хорошего в твоей провинциальной берлоге.
Твой Глеб.
//-- XX --//
Дорогой Ипполит Иванович, здравствуй!
Получил твое письмо. Очень рад, что агентство прибавило тебе пять рублей в месяц жалованья. Хотя для меня пять рублей в месяц были бы теперь пустяки, но тебе для твоего обихода это составляет расчет. Пожалуй, это месячная плата за квартиру. Не думаю, чтобы ты дороже платил в твоем захолустье.
Похвастаюсь и я в свою очередь перед тобой. И Анна Ивановна прибавила мне с первого числа жалованья, и уж теперь я получаю сто рублей в месяц. Вот эта прибавка так прибавка! А сделано это мне прямо за увеличение доходности ее имущества. Я нашел, что та квартира управляющего, которую я занимал, мне вовсе не нужна, что я могу поселиться и в квартире самой Анны Ивановны, благо у ней есть две совершенно лишние комнаты. И вот уж я переехал к ней. Одна комната, правда, маленькая, пошла мне для спальни, а другая – для кабинета. Эти две комнаты недалеко от черного хода, так что дворники ходят ко мне за распоряжениями по дому, не мешая никому. Прежнюю же свою квартиру я сдал за тридцать пять рублей в месяц надежному жильцу-чиновнику и, таким образом, увеличил доходность дома Анны Ивановны на четыреста двадцать рублей в год. Да и еще увеличу. У нас маленькие квартирки ходят замечательно дешево, и цену на них смело можно увеличить.
Что ж ты мне свою фотографию-то не высылаешь? Хоть бы я Анне Ивановне тебя показал. У меня есть твой портретик, но там ты совсем еще юнец с еле пробивающейся бородой, а мне хочется показать тебя в настоящем твоем виде.
На днях переезжаем на дачу. Адрес старый. Пиши по городскому. Ведь я с дачи все равно буду приезжать в городскую квартиру почти что каждый день.
Желаю тебе всех земных благ. Жму руку.
Твой Глеб.
//-- XXI --//
Любезному другу Ипполиту Ивановичу мой поклон, приветствие и благодарность за присыл фотографии!
Боже мой, зачем ты, Ипполит Иванович, отрастил себе такую косматую бороду? Ведь ты в ней почти старик и, кроме того, смахиваешь на какого-то купчину Пуд Пудыча. Да и прическа твоя… Кто нынче из молодых людей носит такую прическу! Ну, да еще прическа туда-сюда, а бороду остриги. Теперь бороду подстригают а-ла Гейнрих Третий, делают ее клинушком, а волосы носят короткие.
Показывал тебя Анне Ивановне. Нашла тебя очень серьезным на вид.
Пишу тебе с дачи. Вот уже три дня, как мы переехали на дачу, но пока живем одни, без соседей. Съемщики наших домиков – люди семейные и переедут только тогда, когда у детей экзамены кончатся. Вчера занимался тем, что драпировал наши два балкона полосатым тиком. Сам драпировал, без обойщика – вот какой я хозяин. Анна Ивановна смотрела на меня и умилялась, а сегодня поехала в город и в воздаяние за мои труды купила мне прелестные золотые запонки к рукавам и к груди сорочки. Женщина, очевидно, хочет, чтобы каждый труд мой оплачивался.
А я все продолжаю толстеть, между тем это нехорошо. Я уж советовался с доктором. Доктор советует отказаться от пирогов и ездить верхом или на велосипеде. Не хочешь ли, я тебе подарю мое осеннее пальто? Сшил себе в марте, а уж теперь оно мне оказывается узко. Тебе же будет в самый раз. Пиши скорей. Тогда вышлю тебе его по железной дороге большой скоростью. Пальто почти новое.
Еще раз благодарю за фотографию и пожимаю твою честную руку. Анна Ивановна тебе кланяется.
Твой Глеб.
//-- XXII --//
Здравствуй, строптивый друг Ипполит Иванович!
Вот уж никак не мог вообразить, что я так огорчу тебя предложением принять в дар мое пальто. Что тут такого оскорбительного, что человек дарит своему другу пальто? А между тем ты поднял дым коромыслом. Чего-чего ты мне не наговорил! И объедки, и обглодки, и обноски, бабьи подачки… А вот и не угадал. Вовсе это не бабья подачка. Пальто сшито на мои собственные, трудом заработанные деньги. Я его сшил на те деньги, которые получил с Акулины Алексеевны за взыскание в пользу ее по векселям. Пальто стоило шестьдесят пять рублей.
Ну, да не хочешь принять от меня подарок, так Бог с тобой. Была предложена тебе честь, а теперь от убытка Бог избавил. Продам пальто портному.
Прочел твое письмо Анне Ивановне. Я от нее ничего не скрываю. Покачала головой и назвала тебя диким.
Кстати… Здесь, на даче, она выдает меня всем за племянника. Ну, что ж… Пусть буду племянник.
Толстею по-прежнему, а потому учусь ездить на велосипеде, чтобы иметь моцион. Велосипед подарила мне Анна Ивановна.
Ну, прощай, дикий друг. Желаю тебе всего хорошего.
Твой Глеб.
//-- XXIII --//
Ну наконец-то я получил от тебя, Ипполит Иванович, письмо без упреков, без нотаций и без рассуждений, что нравственно и что безнравственно!
Здравствуй, друг любезный! Пишу к тебе с дачи, где остался на целый день, чтобы пользоваться благорастворением воздухов и изобилием плодов земных. Погода прекраснейшая. Анна Ивановна заказала сегодня к обеду щи из крапивы, раков и вареники – блюда совсем летние. Дачники на наш двор начинают уже съезжаться. Вчера переехал купец Рыбицын. Он имеет в дороге басонную фабрику. Муж, жена, два мальчика и девочка-подросток. Семейство прелестнейшее. Сегодня я был у них и получил половину денег за дачу, так как у нас условлено, чтоб жильцы платили в два срока: половину при въезде и половину к 1 июля. Мадам Рыбицына – очень бельфамистая женщина, и Анна Ивановна начинает уже меня к ней ревновать. Это, впрочем, только кстати пишу тебе, чтобы показать, как Анна Ивановна меня любит и насколько связь наша прочна. Сейчас подходила она ко мне и велела тебе написать, чтобы ты нынешним летом приехал к нам погостить. В самом деле, отчего бы тебе не приехать к нам недельки на две? Подышал бы ты чистым воздухом на даче, пображничали бы мы. У нас хорошенький сад. Перед балконом сирень и воздушный жасмин, на задах одиннадцать сосен, и под ними можно расположиться на ковре с самоваром. У дворника имеется корова, и всегда можно получить хорошее молоко. Попроси-ка ты у своих заправил отпуск, да и катни к нам, недолго думая. Помещения у нас вволю, и мы дадим тебе прекрасную отдельную комнату. Сообрази и валяй. Жду ответа.
Что тебе сказать еще о себе? Ах да. Учась ездить на велосипеде, я упал и разбил себе нос о дерево. Теперь, впрочем, подживает.
Кончаю письмо. На двор въезжают возы с мебелью вторых дачников. Надо будет выдать ключи от дома.
Будь здоров. Желаю всего хорошего.
Твой Глеб.
//-- XXIV --//
Любезный друг Ипполит Иванович, здравствуй!
Не дождавшись от тебя ответа, пишу тебе второе письмо. В этом втором письме спешу тебе рассказать о том переполохе, который я испытал на днях и который может повториться не один раз. Надо тебе сказать, что с Прасковьей Федоровной после того, как я предлагал тебе занять у ней место управляющего паркетной фабрикой, и ты от этого места отказался, я решился расстаться навсегда. Был у ней, пображничал и стал прощаться, сообщив, что еду к себе в деревню, в Пензенскую губернию, где у меня имение, и останусь там до осени или, может быть, навсегда. Разумеется, слезы, упреки, подарок на память кольца, правда, очень неважного, хотя и с бирюзой, и просьбы писать ей из деревни. Кой-как наконец вырвался от Прасковьи Федоровны и теперь считаюсь в отъезде из Петербурга. Видел как-то раз, недели полторы тому назад, эту барыньку на улице, у Знаменья, но, чтобы не встретиться с ней, забежал под ворота дома и скрылся на дворе. А на днях вдруг такой казус. Выхожу я перед обедом из комнаты на свой верхний балкон, с которого все видно в сад купца Рыбицына, и вдруг вижу, что в саду на скамейке сидит с женой Рыбицына – кто бы ты думал? – Прасковья Федоровна. Меня так и шарахнуло назад. Разумеется, я тотчас же скрылся в комнаты. Сейчас – за нашим дворником… Навожу справки, как такая-то попала и зачем (дворники здесь все знают), и оказывается, что Прасковья Федоровна – сестра нашего жильца Рыбицына, приехала к нему в гости еще вчера с вечера. А из сада Рыбицына в наш сад все видно. Ну, как увидит меня? Сейчас расспросы, отчего не уехал в Пензенскую губернию, ревность и все этакое… Со стороны Анны Ивановны явится тоже ревность, слезы, а пожалуй, и целый скандал. Оказался я между двух огней. А между тем обеденный стол, как назло, велел накрыть на балконе. Как на иголках, обедал я при спущенных драпировках, весь вечер никуда не выходил из комнаты. Анна Ивановна зовет меня гулять на улицу, а я боюсь из комнаты выйти, чтобы не встретиться с Прасковьей Федоровной. Сказал, что я болен, что у меня зубы болят, флюс начинается. Мне сейчас на щеку припарку. Делать нечего, сижу с припаркой. Наутро просыпаюсь, хочу ехать в город, но выглянул из окна – Прасковья Федоровна в саду сидит, и так сидит, что мне, чтобы выйти на улицу, непременно нужно мимо нее пройти. Жду час, пока уйдет в дом, жду два – нет, не уходит. А Анне Ивановне я сказал, что флюс у меня за ночь лопнул, что я еду в город, и она надавала мне кучу поручений. Я опять за зубную боль… Схватился за щеку и застонал. Опять наворотили мне на щеку подушечку с душистыми травами. Лежу я на диване и никуда не выхожу.
И можешь ты думать, промучила меня так Прасковья Федоровна три дня! Три дня гостила она у брата и только на четвертый уехала. На этот раз все обошлось благополучно и без скандала, но ведь она явится к своему брату в гости и вторично, несколько раз в лето приедет. Может приехать внезапно, когда я сижу в саду или за воротами. Как от нее убережешься? Ах, боже мой! Вот кругом вода-то! Не сегодня, так завтра, наверное, скандал выйдет. Посоветуй, друг любезный, как мне быть?
Жду ответа. Анна Ивановна тебе кланяется.
Твой Глеб.
//-- XXV --//
Здравствуй, друг милый Ипполит Иванович!
Получил твое письмо. Ты опять сердишься и бранишь меня. Но что же тут такого, что я приглашаю тебя к себе? Я к себе приглашаю гостить, а вовсе не к Анне Ивановне. Комнатой и столом во время твоего пребывания у меня ты, опять же, будешь пользоваться от меня, а не от Анны Ивановны. Ведь помещение и стол для себя и для своих друзей, которых вздумалось бы мне пригласить к себе, я получаю от Анны Ивановны за свой труд, а не за что-либо другое! Какие у тебя мысли нехорошие, Ипполит Иванович! Все-то ты видишь в мрачном свете…
Вот тоже и ответ на мою просьбу дать мне совет относительно Прасковьи Федоровны… Ты пишешь мне: «Поделом вору и мука». Ай-ай-ай! Вот уж не ожидал я от тебя такого ответа! И это друг так отвечает! Грех тебе, Ипполит!
А Прасковья Федоровна опять была у своего брата и продержала меня опять взаперти целые сутки. На сей раз я сказал Анне Ивановне, что у меня болит живот и оттого я не могу выходить из комнаты. Лежал на диване и стонал. Навалили мне на живот горячего овса мешок, поили каплями, и я, несчастный, должен был слушаться и все это принимать.
Одно спасение – проделать калитку на задах и уходить из дому на другую улицу, на которую выходят наши задворки, что я завтра и велю плотнику сделать, а Анне Ивановне сообщу, что это так нужно исполнить в пожарном отношении. Одним словом, нагорожу ей черта в ступе.
Калитка на задах, впрочем, полумера, и, как я ни вертись, а Прасковья Федоровна рано или поздно меня должна встретить, ежели не прекратит свои посещения к своему брату.
Разве сообщить об Прасковье Федоровне Анне Ивановне и рассказать ей, в чем дело? Ведь эта Прасковья Федоровна – моя бывшая дама, и я тотчас же прекратил с ней все, как только увидал, что у меня явилась прочная связь с Анной Ивановной.
Ответь, друг, посоветуй. Ведь ты умнее меня. Полно тебе козыриться-то!
Жму твою честную руку, Ипполит, и жду совета.
Твой Глеб.
//-- XXVI --//
Получил твое письмо, друг Ипполит.
Что ж ты мне ничего не посоветовал насчет могущего произойти недоразумения между Анной Ивановной и Прасковьей Федоровной? Ай-ай, какой ты недобрый! А скандал будет, наверное будет, хотя я и проделал калитку на задах, о которой тебе писал. Эта калитка, впрочем, дает мне возможность улизнуть из дачи не замеченным Прасковьей Федоровной только тогда, когда уже я знаю, что Прасковья Федоровна приехала к Рыбицыным и сидит в саду перед балконом, но ведь я могу столкнуться с ней и внезапно. А Анна Ивановна, как назло, сближается с женой Рыбицына, и они уже обменялись визитами. Вдруг как в один прекрасный день мадам Рыбицына приведет к нам и Прасковью Федоровну?
А в остальном жизнь моя течет прекрасно. Через день езжу я на наших лошадях в город в наш дом, получаю от дворника деньги, переданные ему квартирантами, наблюдаю за постройкой (у нас уже забутили фундамент) и возвращаюсь в пять часов к обеду домой.
Что тебе сообщить еще о себе? Я начал по вечерам ездить верхом. Попытка моя научиться кататься на велосипеде не увенчалась успехом. Не дается мне эта наука! Я, как уже писал тебе, свалился с велосипеда, разбил себе нос и бросил учиться. А между тем моцион нужен (я толстею не по дням, а по часам) – и вот Анна Ивановна купила для меня верховую казачью лошадь с седлом. Верховая езда более по мне, и я почти каждый вечер объезжаю Лесной. Первые уроки верховой езды дал мне отставной казачий офицер Урываев. Это тоже жилец наш. Живет он у нас на даче со своей сестрой-вдовой и племянником, маленьким кадетом. Сдавал я дачу вдове, тщательно избегал жильцов-холостяков, а вот при вдове оказался ее брат-холостяк. Впрочем, не думаю в нем найти соперника себе. Он мужчина уже лет за сорок, а я во цвете лет, да и внимания он мало обращает на Анну Ивановну.
Покуда все. Будь здоров.
Твой Глеб.
//-- XXVII --//
Здравствуй, друг любезный, Ипполит Иванович!
Здоров ли уж ты? Два письма писал я тебе, а от тебя ни строчки! Пишу третье письмо. Авось ты откликнешься.
Так как я тебя посвящаю во все тайны моей интимной жизни, то не могу тебе не сообщить и о том, что Анне Ивановне я вчера признался о моей бывшей связи с Прасковьей Федоровной и просил у Анны Ивановны защиты на случай, если бы Прасковья Федоровна устроила мне какой-либо скандал. Я ожидал со стороны Анны Ивановны взрыва негодования, но она приняла мое признание сравнительно равнодушно и только пожурила меня и взяла слово в дальнейшей верности. Бесспорно, что все это случилось оттого, что я очень ловко ввернул ей в признание следующую фразу: «Как только я заметил, моя дорогая, что моя с вами связь не мимолетна, как только я увидал, что мы созданы друг для друга, я покончил навсегда с моими шалостями, с моим прошлым и стал принадлежать только вам одной, всецело вам…» От этой тирады она даже слегка прослезилась. В конце концов я просил Анну Ивановну, чтобы она не принимала к себе Рыбицыных и сама не ходила туда, на что она и дала мне слово.
Как гора с плеч у меня теперь…
А отставной казачий офицер Урываев оказался прекрасный человек, только много водки пьет, хотя пьян не бывает. Он ходит к нам с сестрой. Вчера подарил Анне Ивановне прелестный кусок соленой севрюжины, которую он получил с Дона. Иногда мы играем в винт: я, Анна Ивановна, Урываев и его сестра. Завтра я и Анна Ивановна будем обедать у сестры Урываева, и он обещался состряпать нам какие-то особенные походные битки. Мясо рубится шашкой на лафетном колесе, а так как лафетного колеса у него нет, то он будет рубить хоть и шашкой, но на чугунном утюге. Посмотрим, что это за битки такие.
Будь здоров. Желаю всего хорошего.
Твой Глеб.
//-- XXVIII --//
Любезный Ипполит Иванович, здравствуй!
Большое тебе спасибо за твое письмо. Душевно радуюсь, что начальство твое поощрило тебя квартирой от общества и что ты будешь теперь жить в доме агентства с окнами на Волгу. Ах, а я, несчастный, живу в комнате с окнами, выходящими в сад купца Рыбицына, и сегодня под вечер только подошел к одному из этих окон и выглянул из него, как глаз с глазом встретился с Прасковьей Федоровной, которая была у Рыбицыных и шлялась по саду.
– Глеб Иванович! Да вы ли это? – воскликнула она во все горло.
Я отскочил от окна и спрятался в комнате, но она продолжала кричать меня по имени, и пришлось опять выглянуть в окно и поклониться.
– Чего вы прячетесь-то от ваших знакомых?! – заорала она. – Когда из деревни приехали?
– Давно приехал… Или нет… Недавно… У меня мать умерла… – отвечал я, путаясь.
– Да ведь мать ваша умерла два года тому назад. Сами же вы мне рассказывали.
И действительно, я вспомнил, что давно уже рассказывал ей о смерти матери.
– Я здесь у тетки живу. Я здесь племянник… А это дача моей тетки, – бормотал я.
– Ах, вы-то, стало быть, тот племянник и есть, о котором здесь на даче так много рассказывают! Прекрасно, прекрасно, надо чести приписать. А я вот к брату езжу. Несколько раз уже здесь была, но странно, что не встречала вас до сих пор. Что ж вы как истукан стоите? Сходите вниз поговорить. Ведь мы старые знакомые.
Я сошел бы вниз, переговорил бы с Прасковьей Федоровной и уверен, что все кончилось бы без скандала, если бы не вмешалась Анна Ивановна. Заслышав нашу перекличку, она сбежала с балкона нашей дачи, на котором сидела, подскочила к решетке и закричала Прасковье Федоровне с пеной у рта:
– А вам здесь что нужно? Что вы кричите на весь двор и лезете к молодому человеку?!
– Я лезу? Да что вы врете-то! Как же я могу к нему лезть, ежели я в саду моего брата?
– Пожалуйста, пожалуйста… Нечего мне зубы-то заговаривать! Я хорошо понимаю, в чем тут дело. Уходите прочь от решетки!
– Я прочь? С какой же стати? Не ты ли запретишь?
– А хоть бы и я! Я здесь хозяйка.
– О?? Мой брат снял под себя эту дачу, так мы и хозяева дачи. Вишь, еще какая выискалась! Пошла сама прочь!
– Что? Я прочь? Да как ты мне смеешь тыкать, нахальная ты баба! Ты зубы-то прежде черные отчисти.
– Молчи, крашеная выдра!
Ну и пошла писать губерния. Такая перебранка началась через забор, что ужас! С улицы у решетки стала останавливаться публика. Выбежал из дачи купец Рыбицын и стал оттаскивать от решетки Прасковью Федоровну, сбежал я сверху и стал уговаривать Анну Ивановну успокоиться. Анну Ивановну втащил я на балкон. С ней сделалась истерика. Валерьяновы капли… зельтерская вода, нашатырный спирт…
Только к ужину успокоилась она, но ужинать не стала, ушла к себе в спальню и заперлась. Ужинал я один.
Теперь после ужина пишу тебе это письмо. От кухарки нашей удалось узнать, что Прасковья Федоровна уехала в город.
Будь здоров.
Твой Глеб.
//-- XXIX --//
Друг Ипполит Иванович, здравствуй!
Позволь тебе сделать упрек. Ужасно обижаешь ты меня своими письмами. Во-первых, ты отвечаешь мне как-то нехотя и на два-три письма сразу, как будто для того, чтобы только отвязаться, а во-вторых, и самый тон твоих писем какой-то пренебрежительный, насмешливый по отношению ко мне. У тебя мое содержанство-то, очевидно, все в голове. Но какое же тут содержанство, помилуй, если у меня с Анной Ивановной прочная незыблемая связь, которая наверное осенью кончится законным браком! Мы живем совершенно как муж и жена, Анна Ивановна хоть и называет меня своим племянником, а я ее – «ма тант», но никто этому не верит. Жалованье за свой труд я получаю теперь, правда, больше, чем в подобных случаях платится за труд, но ведь муж от жены может брать и больше этого за свой труд, а я себя и Анну Ивановну считаю так, что мы все равно что муж и жена, нужды нет, что мы не венчаны.
Пожалуйста, друже, не пиши мне таким тоном. Хоть за мою искренность меня пощади. Я тебе как другу сообщаю все малейшие детали моей семейной жизни, как хорошие, так и дурные, но ведь дурное я мог бы и скрывать, мог выставлять себя только в хорошем свете, а я этого не желаю, не хочу ставить себя на пьедестал, хочу, чтобы ты все знал про меня.
Вот и сейчас сообщу тебе то, чего бы и другому никогда не написал. Анна Ивановна на меня дуется. Прошло пять дней, а она все еще дуется. Дабы примириться с ней, ласкаю ее мопсов и болонок, кормлю их сахаром, но и это не помогает. Вчера в пику мне пригласила к себе казака Урываева и целый вечер проиграла с ним в дураки по двугривенному. Ну, да ладно: подуется, подуется и обойдется.
Прасковья Федоровна после скандала у Рыбицыных так и не показывалась. Рыбицыны почему-то перестали с нами кланяться.
При сем посылаю тебе еще мою фотографию – верхом на лошади. Это снимал меня наш здешний дачный фотограф.
Будь здоров, Ипполит Иванович. Желаю тебе всего хорошего.
Твой Глеб.
//-- XXX --//
Здравствуй, милый и добрый Ипполит Иванович.
Получил твое письмо. Ты все еще не унимаешься со своими нотациями, но, право, я их терплю от тебя напрасно. Вот и сегодня ты пишешь о разнице лет моих и Анны Ивановны и называешь мою с ней связь и даже будущий наш законный брак самопродажей с моей стороны. Кто сказал тебе о громадной разнице наших лет? Разница пустая. Ну, десять лет каких-нибудь, не больше. Больше как на десять лет Анна Ивановна никак не старше меня. К тому же она женщина вполне сохранившаяся. Есть у ней недостаток, что она употребляет на себя много косметиков, но я не знаю, для чего она это делает. Мне кажется, что это мода нынче какая-то. Молоденькие и хорошенькие девушки, не говоря уже о молодых дамах, – и те нынче подкрашивают и подводят глаза. Это я теперь наблюдаю повсюду у нас в Лесном. А уж к розовой пудре так положительно все прибегают. И знаешь что? Я имел даже мужество как-то раз упрекнуть Анну Ивановну насчет подкрашиваний, и она теперь красится меньше.
И отчего ты не хочешь верить, что я искренно люблю Анну Ивановну? Я не влюблен в нее безумно, не пылаю к ней такой страстью, как в романах описывают, но люблю ее как добрую женщину, которая, как хочешь, все-таки вырвала меня из моей будничной колеи и поставила на ноги. Благодарность и привычка – вот моя любовь.
Ну, мы примирились. Дулась она на меня целую неделю и наконец преложила свой гнев на милость.
А знаешь, как я это сделал? Возбудил в ней ревность. Познакомился с дочкой аптекаря, который живет по соседству от нас, премиленькой жидовочкой, и стал слегка ухаживать за ней, подарил ей грошовый букет из пионов и ландышей. Потом раз уехал из Лесного в город, да там и остался ночевать в зимней квартире.
Наутро, когда я вернулся на дачу, бурная сцена, а затем и примирение. Нет, не надо очень уж ухаживать за женщинами, теперь я это вижу. Чем больше ухаживаешь и ластишься к ним, когда они дуются, тем хуже. Надо показывать такой вид, что и ты что-нибудь да значишь.
Результатом нашего примирения было то, что Анна Ивановна подарила мне свой золотой браслет с надписью «Бог тебя храни», надела его мне на руку и просила постоянно носить. Ношу тем более охотно, что браслет массивный, хороший.
А отчего очень уж дулась на меня Анна Ивановна, я узнал. Прасковья Федоровна прислала ей письмо, в котором ругательски ругала меня и ее. Меня как изменника, ее как разлучницу. В письме рассказала, где и когда я с ней познакомился. Вот Анна Ивановна долго и не могла простить мне то, что я познакомился как с ней, так и с Прасковьей Федоровной в одно и то же время, между тем как Анну Ивановну я уверял, что Прасковья Федоровна – моя стародавняя любовь.
Ну да что тут! Все теперь обошлось, все теперь идет по-старому и как по маслу. Прасковья Федоровна была как-то раз у Рыбицыных, но вела себя скромно и в наш сад даже и не глядела. Анна Ивановна было вспылила, хотела бежать к Рыбицыным и выцарапать ей глаза, но я сумел удержать ее, растолковав всю безрассудность ее поступка.
Не нравится мне только, что этот казачий офицер Урываев зачастил к нам ходить. Приходит и играет с Анной Ивановной в дураки по двугривенному. А у нас, как на грех, начались дожди, и с Анной Ивановной ни на какое гулянье из-за этих дождей по вечерам выехать невозможно.
Ну, будь здоров. Желаю тебе всего хорошего.
Твой Глеб.
//-- XXXI --//
Здравствуй, друже Ипполит Иванович!
Сообщаю тебе о новом скандале. Вчера сидим мы с Анной Ивановной за калиткой нашей дачи на скамеечке, я торгую у разносчика раков для ужина – вдруг как из земли вырастает перед нами… Кто бы ты думал? Прасковья Федоровна? Нет, моя малоохтинская вдова Акулина Алексеевна. В бархатном пальто, в ковровом платке на голове и прямо начинает отчитывать меня, что пил у ней, ел, занял денег и покинул ее, сироту. Честное слово, денег я у ней никаких не занимал, а уплатила она мне только известный процент за взыскание по векселям. Шубу же енотовую, кажется, просто подарила. И шубу ведь приплела, подлая. Я сначала слушал, а потом убежал в сад. У Анны Ивановны опять сделалась истерика. Ее увели из-за калитки горничная и кухарка. А Акулина продолжала голосить, и кончилось тем, что ее пришлось отгонять от нашей дачи дворнику. Скандал этот видели Рыбицыны. Мадам Рыбицына даже аплодировала во время скандала. Теперь она при встрече со мной и с Анной Ивановной насмешливо улыбается.
Анна Ивановна опять на меня дуется, хоть я и распинался перед ней, что не мог же я, молодой человек, жить вовсе без связи. Ну да я опять примусь за старый маневр, чтобы сократить ее, опять поднесу букет жидовочке. А сейчас еду в город и останусь там ночевать.
Полагаю, что адрес мой Акулине Алексеевне сообщила кума ее Прасковья Федоровна, иначе как бы ей узнать, где я живу!
Все. Желаю всего хорошего.
Твой Глеб.
//-- XXXII --//
Здравствуй, друг любезный Ипполит Иванович!
Сегодня должен тебе сообщить о плохих делах. Решительно не понимаю, что делается с моей Анной Ивановной. Представь себе, до сих пор дуется. Пробовал ревность возбудить, стал приударять за жидовочкой – ноль внимания, а наутро мне такие слова: «Отчего бы вам совсем не переехать к этому жиду Мордухаю Мордухаичу и не сидеть обнявшись с его Ривкой?» Сначала-то я подумал, что это она из ревности так говорит. Ну, думаю, поддается, выполню вторую половину маневра и уеду суток на двое в город. Уехал. Живу сутки. Вот-вот, думаю, приедет сейчас за мной с дачи и возьмет меня с собой – не тут-то было! Еду сам обратно на дачу на вторые сутки к вечеру. Приезжаю, а ее и дома нет. «Где Анна Ивановна?» – спрашиваю. Отвечают: «С господином Урываемым в „Аркадию“ в театр поехали». Это то есть с казаком. Часу в первом ночи приезжает. Бегу к ней объясниться – запирается в спальне на ключ.
Сегодня утром за чаем стал ей рассказывать о постройке – «да» и «нет» и больше ничего. Ударился в ревность и стал выговаривать насчет Урываева – встала из-за стола и ушла к себе в спальню. Я за ней – заперлась на ключ и к завтраку не вышла.
«Ну, – думаю, – надо попросить прощения у ней. Ведь в самом деле я виноват». Сошлись за обедом, и стал я просить, чтоб она преложила гнев на милость. «Ах, оставьте, пожалуйста», – вот и все.
Теперь вечер. Пишу тебе это письмо, а у Анны Ивановны сидит казак Урываев и играет с ней в дураки. Вот пустил на дачу жильца-соперника!
Нехорошо себя чувствую, нехорошо. Так я сжился с Анной Ивановной, и вдруг…
Будь здоров, Ипполит Иванович.
Твой Глеб.
//-- XXXIII --//
Любезный Ипполит Иванович, здравствуй!
Сегодня получил твое письмо. Ты смеешься надо мной… Смейся, смейся, стою я посмеяния. Дурак я, большой дурак, олух. Кажется, потерял я Анну Ивановну. Дуться она перестала, но на такой ноге себя со мной держит, как будто бы я в самом деле только управляющий ее домом и больше ничего.
На днях, дабы возвратить ее расположение к себе, купил я десять горшков роз в цвету и уставил ими балкон. А розы она очень любит. Вышла на балкон, улыбнулась, понюхала несколько горшков и спрашивает меня, что эти розы стоят.
– Это, – говорю, – от меня вам в подарок.
Отвечает:
– Не желаю я от вас принимать подарки.
– Однако, – говорю, – я же принимал от вас подарки.
Говорит:
– Я вам дарила как своему управляющему.
Указываю ей на браслет на моей руке и говорю:
– Таких подарков управляющим не дарят.
Получаю ответ:
– Ну, это было, и теперь прошло. А теперь, ежели вы не хотите вконец поссориться со мной, то возьмите деньги за розы.
Пожал плечами и взял с нее семь с полтиной.
А казак Урываев вот уже третий день как сиднем сидит у ней.
И с чего взбеленилась баба – понять не могу!
А управляющим ее домом я все-таки состою и каждый день езжу в город, чтобы присмотреть за постройкой.
Пиши, Ипполит, хоть смейся надо мной в письмах, но пиши. Теперь у меня только и утехи, что твои письма. Жму твою руку.
Твой Глеб.
//-- XXXIV --//
Здравствуй, добрый друг Ипполит Иванович.
Сообщаю тебе, как постепенно закатывается моя звезда.
Вчера, вернувшись из города и пообедав, приказываю кучеру Анны Ивановны оседлать мою казачью лошадь, чтобы прокатиться по островам, и вдруг получаю ответ, что Анна Ивановна мою лошадь продала. Меня даже в жар ударило. «Кому? Когда?» – спрашиваю. Оказывается, что продала накануне Ивану Ивановичу Урываеву.
Так я без прогулки и остался. Вот тебе и моцион! Вот тебе и убавление веса! Впрочем, я и так теперь худею от неприятностей, которые повторяются теперь буквально каждый день.
Вот и сегодня. Анна Ивановна не удовольствовалась тем, что отняла у меня дареное, – ведь казацкая-то лошадь была мне подарена, – а пошла еще дальше. Сегодня первое число. Вышел я утром пить чай раньше ее. Она еще спала. Наконец выходит и она и выносит мне жалованье управляющего. Я принял деньги, не считая, сунул их в карман, напился чаю и кофею и, только придя к себе в комнату, стал считать деньги. Гляжу – всего только семьдесят пять рублей, а раньше я получал сто пятьдесят, аккурат вдвое. Я к ней… Так и так, говорю… Отвечает:
– Обстоятельства теперь изменились, и больше этого я вам платить не могу. Тут пятьдесят рублей за управление домом и двадцать пять рублей за присмотр за постройкой, а когда постройка окончится, то будете получать только пятьдесят рублей.
Говорит серьезно и глазом не моргнет. Я было бросился к ней:
– Анета… – говорю, – неужели вы?..
Отстранила меня рукой и отвечает:
– Ах, оставьте, пожалуйста… Ежели вам этого мало, то управлять домом Иван Иваныч Урываев сейчас с удовольствием за эти деньги возьмется.
Пришлось сократиться. Что ж, и за семьдесят пять рублев на всем готовом будем трудиться.
Вот, Ипполит, теперь уж я в твоих глазах должен быть вне всякого упрека.
Но все-таки, каково коварство с ее стороны! Ах, бабы, бабы! Мы, мужчины, бываем иногда хороши, но каковы вы-то! Вы всегда нас перещеголяете!
Смело пожимаю твою честную руку и гляжу тебе прямо в глаза. Теперь я чист. Будем трудиться.
А затем желаю тебе всего хорошего.
Твой Глеб.
//-- XXXV --//
Дорогой и милый Ипполит Иванович, здравствуй!
Берусь за перо, чтобы сообщить тебе, до какого комизма доходит мое разжалование Анной Ивановной.
Сегодня утром я поехал с дачи в город присмотреть за постройкой и получить с жильцов дома деньги за квартиры. Возвращаюсь домой, вхожу к себе в кабинет и вдруг вижу, что моей лакированной мебели в русском стиле нет (четыре стула, два кресла, диван, зеркало и столик), а вместо нее стоят простые буковые стулья. Спрашиваю горничную: отчего такая перемена? Отвечает: «А лакированную мебель Анна Ивановна Ивану Иванычу подарила. Сегодня он именинник».
Признаюсь, уж этого-то я от нее не ожидал!
Позвали обедать, но я не пошел вниз к столу, чтобы не встретиться с Анной Ивановной, а сказал горничной, что мне нездоровится, и просил подать мне чего-нибудь поесть наверх.
Захватить завтра с собой в город велосипед, который когда-то мне Анна Ивановна подарила, и продать его, а то, чего доброго, она сама продаст его.
Больше не о чем писать. Погода у нас стоит прескверная, холодная, дождливая. У меня ноет зуб и, кажется, начинается флюс. Щека припухла.
Жму руку.
Твой Глеб.
//-- XXXVI --//
Драгоценный и добрый друг Ипполит Иванович, здравствуй!
Писал тебе вчера, пишу и сегодня. Не могу воздержаться, чтобы не сообщить тебе о выходящем из ряда вон возмутительном факте. Ты помнишь, я писал тебе, что Анна Ивановна подарила мне велосипед, что я начал учиться ездить на нем, но научиться не мог, ссадил себе лицо о дерево и бросил. Ввиду того, что велосипед мой стоит без употребления, я решил его продать. Сегодня утром, отправляясь в город, я решил и велосипед захватить с собою, отвезти его в городскую квартиру и поручить дворнику его продажу. Прекрасно. Зашел за велосипедом в экипажный сарай и что же вдруг узнаю? Анна Ивановна уже продала его какому-то гимназисту, которого рекомендовал ей Урываев.
Каково это тебе покажется! Не правда ли, что все это более чем возмутительно? Сначала подарить вещь, а потом продать ее, не спросясь у того лица, кому она подарена! Странно, дико, нагло. После этого и мне следует продать те каминные часы, которые я подарил Анне Ивановне, купив их у Прасковьи Федоровны, что я и сделаю. Пускай будет невестке на отместку.
Сегодня вечером вниз из своего мезонина не сходил ни к чаю, ни к обеду. Не желаю встречаться с Анной Ивановной. Чувствую, что из-за этого велосипеда наговорю ей дерзостей.
Будь здоров, а надо мной не смейся, а пожалей меня.
Твой Глеб.
//-- XXXVII --//
Здравствуй, милый и добрый Ипполит Иванович!
Судьба так решила, что в каждом письме я должен сообщать тебе о возмутительных вещах. Вот и сегодня. Знаешь, я получил от Анны Ивановны выговор. День сегодня прекрасный, жаркий, чисто тропический. Благорастворение воздуха полное, цветы благоухают, птички поют, и порешил я в город на постройку не ехать, а провести день на лоне природы, что и сделал. Утром ходил в Лесной парк, позавтракал в скверненьком ресторанчике яичницей и вернулся домой, к себе в мезонин. Вдруг входит Анна Ивановна и дает мне выговор, что я не поехал в город на постройку. «Так, – говорит, – управляющие не делают. Или заниматься делами, или уж вовсе отказаться от места – вот что я вам советую», – проговорила она, круто повернулась и вышла из кабинета, прежде чем я успел ей что-нибудь ответить.
О, это происки казака Урываева, я сейчас вижу!
Разумеется, я тотчас же оделся и поехал в город, в наш дом, откуда и пишу тебе это письмо. Проживу здесь несколько дней, а потом только по вечерам на ночлег буду ездить на дачу, а на целые дни оставаться только по праздникам.
Вот в каких я теперь тисках живу. А все проклятая малоохтинская вдова Акулина Алексеевна, чтоб ей ни дна ни покрышки! Она мне заварила эту кашу. После ее скандального визита к нам на дачу начали сыпаться на меня все эти невзгоды. Попадись она мне теперь! Отчитаю я ее как следует!
Жму руку.
Твой Глеб.
//-- XXXVIII --//
Четвертый день живу я в городской квартире, друже Ипполите! Здравствуй!
Не могу удержаться, чтоб не сообщить тебе о курьезном факте. Два дня я горел таким нетерпением отчитать малоохтинскую вдову Акулину, что не утерпел и поехал сам к ней на Охту. Приехал и застал дома. Хотел ей выговаривать, но она с такою радостью бросилась ко мне на шею, так заплакала, что у меня и язык прилип к гортани. Признаюсь, я и сам расчувствовался. Вот уже около месяца, как я вижу только дутое лицо Анны Ивановны, терплю от нее неприятности, получаю выговоры, а тут женщина встречает меня с распростертыми объятиями. Я был тронут. Кончилось тем, что на столе появилась закуска, закипел самовар, появились наливки всех сортов, и в полном благодушии просидел я у Акулины чуть не до утра.
И что за радушная женщина! Не знала, чем и угодить. Домой мне навязала и колобок сливочного масла своего изделия (у ней две коровы, и она торгует молоком), и свежих яиц корзиночку, и бутылку наливки, и целую четверть молока. Насилу довез я к себе на Большую Мастерскую всю эту провизию!
С Акулиной у меня теперь полное примирение. Разумеется, мы с ней здорово клюкнули, я ей рассказал все, все и не жалею, ибо это вполне достойная женщина.
Пишу тебе это письмо, а у самого башка так и трещит после вчерашнего. Отпиваюсь молоком, которое привез вчера от Акулины. Кончу и думаю проехаться куда-нибудь на острова, подышать воздухом.
Будь здоров.
Твой Глеб.
//-- XXXIX --//
Вот как я зачастил к тебе письмами, друг любезный Ипполит! Третье письмо на одной неделе. Это письмо посылаю уже с дачи.
Что за коварная женщина эта Анна Ивановна! Представь, она подарила те каминные часы, которые я ей подарил, казаку Урываеву. Сегодня я стал искать эти часы в городской квартире, чтобы продать их назло ей, в отместку за ее продажу подаренного мне велосипеда, но часов не нашел. Спрашиваю о них старшего дворника, охраняющего нашу квартиру, – отвечает, что часы эти Анна Ивановна увезла на дачу. А на даче часов нет. Сегодня, вернувшись из города, я прохожу мимо открытых окон дачи Урываева и вдруг вижу, что эти часы стоят у него на столе. Черт знает, что такое! Это уж из рук вон. Какова женщина!
Но нет, я ей чем-нибудь другим отомщу! И ей, и ему, то есть Урываеву. Представь себе, этот казак разговаривает со мной уже свысока, подает мне вместо руки два пальца и сообщил мне сегодня, что приедет в дом проверить, так ли у меня все идет хорошо на постройке, как я рассказываю. А Анна Ивановна сидит и поддакивает: «Да, да, покажите завтра Ивану Ивановичу все до мельчайших подробностей. Пусть он посмотрит. Ум хорошо, а два лучше».
Останусь завтра ночевать в городе и закачусь вечером к Акулине на Охту. Надо отдохнуть душой и сердцем, а то так тяжело, так тяжело.
Жму руку. Желаю всего хорошего.
Твой Глеб.
P. S. Чтоб досадить чем-нибудь проклятой Анне, сейчас прищемил в дверях хвост ее любимой болонке. Собака визжит, вертится, а Анна плачет и не знает, что такое с собакой приключилось. Взяла ее на руки, а она укусила ее. Урываев побежал за ветеринаром.
И не то еще натворю чертовой бабе!
Ты пожмешь плечами и скажешь: «Школьничество». Но, друг мой, бывают случаи, что хоть школьничеством отомстишь, и то станет легче. А я жажду, жажду мести. Ведь она черт знает что со мной делает! Тут как-то я не успел вернуться домой к вечернему чаю и попросил себе самовар отдельно, так она чаю заварки и нескольких кусков сахару мне пожалела и прислала с горничной сказать: «Пусть свое покупает».
Г.
//-- XL --//
Ипполит Иванович, здравствуй!
Спасибо за письмо. Каждая твоя строчка, хотя бы и переполненная упреками, все-таки утешает меня в настоящем моем положеиии.
А положение мое очень тяжко, настолько тяжко, что я уже начинаю помышлять, не оставить ли мне совсем место управляющего домом Анны Ивановны.
Третьего дня осматривал строящиеся под моим наблюдением каменные службы Иван Иванович Урываев, отваливал сложенные уже кирпичи, заглядывал во внутренность стен, ругал рабочих, распекал подрядчика и сделал мне от имени Анны Ивановны выговор за небрежное наблюдение за рабочими. Я не стерпел, наговорил ему грубостей, и мы сцепились. О, как горел я желанием задушить этого казака, но представь себе, он чуть не в сажень ростом, кулачищи у него как пудовые гири, а я хоть и полон, но короток и не отличаюсь физическою силой, поэтому пришлось ограничиться только перебранкой.
Хотя он и сказал мне, что делает выговор от имени Анны Ивановны, но я в первое время не поверил ему и тотчас же, как вернулся на дачу, бросился к Анне Ивановне и торжественно задал ей вопрос: правда ли, что Урываев сделал мне выговор от ее имени? Сначала она несколько замялась, а потом ответила так:
– Вот видите ли, выговор он вам сделал от себя, но теперь, когда он мне рассказал про ваше невнимание, я одобряю, что он сделал вам выговор. Надо относиться к делу внимательнее. Оказывается, что рабочие щебень валили внутри стен. (Божусь тебе, Ипполит, что ни одного кусочка щебня и все стены из алого кирпича.) Конечно, с вашей стороны это только недосмотр, а в недосмотре вашем отчасти я и сама виновата. Виновата я именно тем, что дозволила вам жить на даче во время производства постройки. Присматривающему нельзя отлучаться на целые сутки за десять верст. Впрочем, все это можно поправить, ежели вы будете жить в городе около постройки, а потому я вас усердно прошу завтра же переехать в городскую квартиру.
Выслушав все это, я буквально остолбенел, а она повернулась и вышла из комнаты.
На следующее утро ко мне в комнату зашел Урываев и объявил мне, что ежели я буду переезжать сегодня, то Анна Ивановна позволяет мне уложить мое платье и белье в коляску и переехать в город в коляске.
– Вон! – закричал я на Урываева и указал на дверь.
Вчера я переехал, но переехал не в коляске Анны Ивановны, а на двух легковых извозчиках. Не желаю я от нее никаких любезностей! На одном извозчике я ехал сам с мелкими вещами, на другом наш дачный дворник Иван перевез сундуки с моим платьем и бельем.
Теперь я живу в зимней квартире Анны Ивановны и оттуда пишу тебе это письмо.
Что ты думаешь, друг Ипполит: не вызвать ли мне Урываева на дуэль и не стреляться ли с ним? Бить я его не могу, ибо только лишь раз его ударю, он и сломает меня, как игрушку. Тут шансов на моей стороне нет. А при дуэли шансы равные. Ответь: вызвать его на дуэль или не вызывать?
Пожалей своего Глеба.
Твой Глеб.
//-- XLI --//
Вот уже семь дней, как я жду от тебя ответа на мое письмо, добрый друг Ипполит, а от тебя, как назло, ни строчки.
Телеграфируй ты мне хоть одним словом «начинай» – и я давно бы уж вызвал Урываева на дуэль и дрался бы с ним, а то ты молчишь и только расхолаживаешь меня.
А положение мое, Ипполит, становится все печальнее и печальнее. Представь себе, теперь я живу в положении человека, охраняющего зимнюю квартиру Анны Ивановны. Так поселяют для охраны квартиры каких-нибудь старых вдов, каких-нибудь безместных ундеров, отставных городовых и т. п. Горько, очень горько, и ежели бы не радушие Акулины Алексеевны, к которой я два уже раза наведывался по вечерам на этой неделе, то можно буквально зачахнуть от тоски и неприятностей. Я и так уж похудел на добрых четверть аршина в талии. Дворник чистит мне утром сапоги и платье, ставит самовар, завтракаю я сухой колбасой с чаем или яйцами всмятку, которые варю в самоваре. Обедаю за тридцать пять копеек в скверной кухмистерской. Сегодня дворничиха взялась мне сварить суп и сжарить бифштекс, купила три фунта мяса и подала вместо супу бурду с мочалом, а вместо бифштекса подошву. Стало быть, домашнее хозяйство не привилось.
А роскошествовать нельзя. Должен тебе сказать, что семьдесят пять рублей жалованья я уж не получаю, а получаю только пятьдесят, ибо надсматриваю по постройке уж не я, а казак Урываев. Я же теперь только управляющий домом, живущий в хозяйской квартире и охраняющий ее.
Украл я у Анны Ивановны месяц тому назад из альбома карточку этого Урываева и посылаю тебе ее для осмотра, но с тем, чтобы ты мне возвратил ее, ибо она нужна мне для одной каверзы, которую я хочу сделать Урываеву. Взгляни на нее и подумай: ну можно ли влюбиться в такую гнусную рожу! А между тем Анна Ивановна влюблена в него, как кошка. На карточке глаза выколоты. Это я выколол. Но все-таки и в выколотом виде ты можешь увидеть, что правый глаз этого черта косит. А лысина-то, лысина-то какова! Прибавлю к этому еще, что у него, подлеца, и зубы вставные.
Жду ответа. Жду обстоятельного ответа от тебя, как мне быть с Урываевым.
Твой Глеб.
//-- XLII --//
Здравствуй, добрый друг Ипполит Иванович.
Вот и вторая неделя к концу, а от тебя все еще нет письма с ответом на мой вопрос. Что это значит, милый? Уж не пренебрегаешь ли ты мной? Грех тебе, если моя догадка оправдается. Я теперь в горе, в несчастьи, а с людьми в подобном положении так не поступают.
А положение мое ой-ой-ой! Анна Ивановна отвела мне на заднем дворе квартирку об одной комнате с кухней (квартирка эта была прежде общей кучерской) и прислала написанное рукой Урываева письмо, в котором просит меня переселиться в эту квартиренку из ее квартиры. Сегодня я перебрался на эту квартирку. Окна выходят на навозную яму, но, право, в этой квартиренке мне лучше. У меня как-то на душе легче, чем это было в квартире Анны Ивановны. Опять я при моей прежней мебелишке: кровать, диван, стол и три стула. До сих пор пользовался самоваром Анны Ивановны, а теперь купил свой и очень радуюсь, что ничем не одолжаюсь у этой противной твари. Сегодня у меня в гостях Акулина Алексеевна с Охты, и привезла она с собой целый узел разных закусок и выпивок. Она и посейчас спит на диване, когда пишу это письмо. Дворничихе, прислуживавшей нам, я сказал, что это моя тетка.
Как я когда-то поднимался, и как я теперь спускаюсь вниз по наклонной площади. Пожалей, друг Ипполит, своего
Глеба.
P. S. С нетерпением жду от тебя писем. Пиши хоть ругательные.
//-- XLIII --//
Что же это значит, друже Ипполите, что ты мне ничего не пишешь?
Пишу я, пишу тебе, а от тебя ни строчки… Если ты болен, то мог бы кого-либо другого попросить написать мне о твоей болезни. Но ты нем, как рыба. Или ты, может быть, гнушаешься мной, хочешь прервать всякие сношения, ибо уже несколько раз в своих письмах высказывался с презрением о моей связи с Анной Ивановной, поддерживаемой мной из-за денег или из-за иных благ земных. Но ныне связь эта уже кончилась, и я – не что иное, как управляющей ее домом за ничтожное содержание, стало быть, чист, как голубица. А что ежели было, то ведь быль молодцу не укор. Мало ли, у кого каких связей не было! Если же ты находишь предосудительным, что я снова приютился на лоне Акулины Алексеевны, то вот уж где нет-то никаких корыстных целей с моей стороны. Я молод, здоров, силен – вот и все, а старый друг (я говорю про Акулину Алексеевну), по пословице, все-таки лучше новых двух.
Может быть, я врежу себе тем в твоих глазах, что описываю про себя слишком много интимных подробностей, но я это делаю потому, что ты мой друг детства, а от друга я ничего не хочу скрывать.
Письмо это, впрочем, будет последним тебе, если ты мне не ответишь на него или не поручишь кому-нибудь другому ответить. Бог с тобой тогда. Насильно мил не будешь. А скажу прямо: глубоко я буду сожалеть, если мы превратимся в чужих.
Но сейчас буду, как и всегда, повествовать о себе. Живу по-прежнему на заднем дворе, в небольшой комнате с кухней или с прихожей, как хочешь считай, и с окнами, выходящими на навозную яму. Анна Ивановна раз в неделю приезжает в городскую квартиру, но уже не допускает меня до лицезрения ее особы. Деньги, полученные мной от квартирантов, от меня отбирает Урываев. Он теперь главный управляющий, а я младший, хотя доверенность моя на управление домом Анной Ивановной еще не уничтожена. И знаешь, сколько я теперь получаю жалованья? Только тридцать рублей в месяц. Анна Ивановна обещала мне платить по пятидесяти, но первого числа Урываев принес только тридцать и объявил, что Анна Ивановна платить мне большее жалованье при существующем уже старшем управляющем не может. Я написал Анне Ивановне письмо, где спрашивал, правда ли это, но ответа не получил.
Да, нерадостное мое житье, Ипполит Иванович. Опять я на тридцати рублях в месяц, как был до знакомства с Анной Ивановной, и только разве то преимущество, что квартиру даровую имею. Самое неприятное в моем положении – это то, что я питаться должен кое-как, а за последнее время я уже привык к хорошему столу и к лакомым кускам. Езжу раза два в неделю обедать к Акулине Алексеевне на Охту, но уж очень далеко живет она от меня. Акулина Алексеевна встречает меня с распростертыми объятиями, всякий раз при моем уходе наделяет меня всевозможными питательными материалами на целые сутки, но ведь это все только сухоедение. Вчера встретился там с Прасковьей Федоровной. Думал, вот скандал будет, но все обошлось благополучно. Встретились так, что как будто бы между нами ничего и не происходило. От брата своего, купца Рыбицына, она знает все, что со мной произошло у Анны Ивановны. Уходя от своей кумы Акулины Алексеевны, Прасковья Федоровна звала меня даже к себе в гости, но по уходе ее Акулина Алексеевна расплакалась и взяла с меня слово, что нога моя никогда не будет в доме ее кумы.
Все. Будь здоров. Желаю тебе всего хорошего. Повторяю, это мое последнее письмо к тебе, ежели через неделю я не получу от тебя на него ответа.
Твой Глеб.
//-- XLIV --//
Сердитый и щепетильный Ипполит Иванович, здравствуй!
Не получив от тебя в течение недели письма, я не хотел тебе писать и полагал совсем уже прекратить с тобой переписку, покуда ты не образумишься насчет меня, но обстоятельства заставили. Я переменил местожительство, а нельзя же тебя оставить без адреса. Новый свой адрес прилагаю. Я переехал на Малую Охту, в дом Акулины Алексеевны, где нанимаю небольшую комнату. Даровой квартиры в доме у Анны Ивановны я лишился, ибо лишился и самого места управляющаго домом. Да оно и к лучшему. Я даже сам хотел отказаться. Притеснения, делаемые мне Урываевым, доходили до того, что жизнь стала уже невыносима. Прежде всего, он потребовал от меня обратно выданную мне Анной Ивановной доверенность: когда же я ему ответил, что я вручу ее только лично Анне Ивановне, то он забрался ко мне в комнату во время моего отсутствия и при свидетеле, дворнике, утащил ее из домовой книги, где она у меня хранилась. Я писал о его нахальстве Анне Ивановне, но не получил ответа, а через день Урываев прислал мне письмо с выговором, якобы за небрежное ведение домовых книг. Я ответил ему дерзким письмом, где, в свою очередь, делаю ему выговор за его врывание в мою квартиру и похищение доверенности. Вдруг третьего дня получаю письмо от Анны Ивановны, подписанное ею, но писанное рукою Урываева, где она сообщает мне, что при существующем уже управляющем Урываеве находит излишним держать меня вторым управляющим и просит очистить занимаемую мной квартиру в недельный срок, а книги сдать Урываеву. Книги я сдал дворнику и квартиру ее очистил не в недельный срок, а вчера и переехал к Акулине Алексеевне.
Здесь на Охте я все-таки живу как бы на даче, перед окнами моими нет помойной ямы, комнатка чистенькая, с кисейными белыми занавесками и с белыми полотняными половичками, но самое главное удобство то, что комнату я снял со столом и буду иметь всегда тарелку хороших жирных щей и приличный кусок мяса, утром могу получать хорошее неподмешанное молоко.
Затем не могу удержаться, чтобы не сообщить тебе об одном курьезе. Ты помнишь, я писал тебе, что Анна Ивановна подарила мне чайную и столовую посуду, когда я только что переехал в ее дом? Я так и считал, что эта посуда моя, запаковал ее в корзинку и хотел увозить, но каково же было мое удивление, когда старший дворник объявил мне, что от Анны Ивановны пришел приказ, чтоб посуду не выпускать. Это уж из рук вон. Какова женщина! Я плюнул и повез на Охту только то, что привез с собой в дом Анны Ивановны. Пару подсвечников я сам купил, но и из-за них у меня был спор с дворником. Он говорил, что и подсвечники эти будто бы хозяйские.
Теперь из вещей, подаренных мне Анной Ивановной, у меня только три: легонький серебряный портсигар, золотые часы и золотой браслет с надписью «Бог тебя храни», который она сама надела мне на руку.
Я вижу, ты, Ипполит Иванович, злобно улыбаешься при перечислении этих подарков. Но, милый друг, ведь все это я получил от нее за то, что увеличил доходность ее дома и дачи, стало быть, всякие гнусные мысли нужно тут отринуть. Да не будет скоро у меня этих вещей. Завтра же потащу продавать браслет. На кой он мне шут теперь!
Письмо это от меня последнее, если не получу от тебя письма. Прощай.
И все-таки твой Глеб.
//-- XLV --//
Ипполит Иванович, здравствуй.
Хотя я и не получил от тебя письма в назначенный недельный срок, но все-таки пишу тебе, чтобы напомнить обо мне еще раз. Авось ты образумишься и напишешь мне. В самом деле, отчего ты не пишешь? Напиши хоть причину твоего молчания, чтобы я мог знать, чем я тебя прогневил. Разные воззрения на жизнь? Но мало ли есть людей с разными воззрениями на жизнь, однако эти люди не прерывают сношений. Я сам по себе, ты сам по себе, но отчего же нам не переписываться!
Расскажу о себе. А я очень недурно устроился у Акулины Алексеевны. Комнатка моя выходит окнами на огород. У Акулины Алексеевны есть маленький огород при доме. В огороде кусты смородины, крыжовника и есть три вишни. Теперь вишни поспели. Они хоть кислые, но все-таки приятно, когда рвешь их сам с дерева и ешь. Живу как на даче. На огороде беседка. В этой беседке по вечерам я пью чай и любуюсь на громадные кочны капусты. А какая редька растет в огороде Акулины Алексеевны! Просто не верится, что это редька. Фунтов по десяти весом. Вчера ел ее тертую с квасом. А квас у нас домашний, хороший, пенистый.
Все хорошо, но денег мало, и это обстоятельство заставляет меня крепко призадумываться. Ты, может быть, спросишь, чем я существую. Я теперь ходатайствую по делам, имею взыскания по долговым обязательствам. Акулина Алексеевна доставляет мне чуть ли не каждый день какую-нибудь практику среди ее знакомых, здешних охтинских домовладельцев. За неимением лучшего и это хорошо. Но все-таки я ищу себе место. Был недавно в страховом агентстве, где прежде служил, и мне обещали местишко. Но все-таки нет ли у тебя, в вашем агентстве, местишка? На сорок рублей в месяц я с удовольствием поехал бы в провинцию.
Ну, прощай! Можешь ты, наконец, мне ответить хоть о месте-то: есть у вас для меня таковое или нет.
Твой Глеб.
P. S. Акулина Алексеевна сейчас зовет на огород пить чай со свежим сотовым медом. Мед этот привезла ей в подарок из новгородского монастыря ее сестра-монахиня.
//-- XLVI --//
Ипполит Иванович, здравствуй.
Не писал бы я тебе этого письма, ни за что не писал бы, гордость моя этого не позволила бы, до тех пор, пока я не получил бы от тебя хоть несколько строк за твоею подписью. Но обстоятельства так сложились, что я должен писать. Я переменил место жительства, а потому, на всякий случай, должен сообщить тебе мой новый адрес.
Осенняя погода и холода выгнали меня с лона природы от Акулины Алексеевны. Прелестно было ее жилище летом, но осенью все поэтические уголки ее огорода превратились черт знает во что. Кочны капусты уже срублены, хмель не обвивает уже больше беседки на огороде, сотовый мед, с которым пили чай, съеден, сквозь крышу беседки протекает дождь, и меня потянуло с дачи в город. Третьего дня я переехал под Смольный, в Тверскую улицу, в дом Прасковьи Федоровны под № 86. Если ты образумишься и вздумаешь когда-нибудь писать мне, то пиши по этому адресу.
Колеблюсь, сообщать ли тебе еще что-нибудь о моем житье-бытье. Может быть, ты мои письма, не читая, бросаешь? Но уж, так и быть, сообщу. Я поступил управляющим на паркетную фабрику Прасковьи Федоровны. Это то самое место, которое я когда-то предлагал занять тебе. Жалованья я получаю шестьдесят рублей в месяц при готовой квартире и готовом столе.
Скажу прямо: очень рад, что получил это место. Все-таки я служу у знакомой женщины, а старый друг всегда лучше новых двух. Кроме того, прежние мои занятия – взыскания по долговым обязательствам – оказались каким-то неустойчивым трудом с неопределенным и очень скудным заработком, да к тому же не скрою от тебя, что и между мной и Акулиной Алексеевной пробежала какая-то черная кошка. Прасковья Федоровна, кума Акулины Алексеевны, дала мне слово, что не будет принимать к себе Акулину Алексеевну.
Ну, прощай. Теперь уж навсегда. То есть, по крайней мере, до тех пор, покуда ты не напишешь мне письма.
Глеб.
P. S. Представь себе: Анна Ивановна вышла замуж за казака Урываева. Это мне рассказывали Рыбицыны, которые очень часто бывают у Прасковьи Федоровны. Но прежде чем жениться на ней, Урываев потребовал, чтобы она перевела на него свою дачу. В день свадьбы, перед венцом, он захотел получить пятнадцать тысяч, что и было ему выдано на руки Анной Ивановной. Теперь они поехали на месяц в Крым.
Ай да казак! Ловкач!
//-- XLVII --//
Здравствуй, Ипполит Иванович!
Хотя мы разошлись и прекратили переписку друг с другом, но все-таки меня так и тянет сообщить тебе некоторые новые обстоятельства из моей жизни.
Как это тебе ни странно покажется, но Прасковья Федоровна на днях предложила мне жениться на ней. В виде обеспечения она переводит на меня свой дом в 8-й улице Песков. Дом хотя деревянный, но двухэтажный, хороший, с двумя надворными флигелями. Застрахован он в тридцати шести тысячах рублях. Я просил ее дать мне недельный срок подумать.
Если я решусь жениться и покрою все мои холостые грехи законным браком, неужели, друже, ты откажешь приехать ко мне на свадьбу и быть моим шафером?
Жду ответа.
Твой Глеб.
//-- XLVIII --//
Рыбинск. N-ское пароходное агентство. Ипполиту Ивановичу -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|
-------
.
Сейчас обвенчался с Прасковьей Федоровной в церкви Бориса и Глеба на Калашниковской набережной. Можешь поздравить. Пируем. Я предложил тост за твое здоровье.
Глеб.
На развалинах
//-- I --//
Милая и добрая сестра Ксения Львовна, здравствуй! Целую у тебя обе ручки и все пальчики на них и обращаюсь с громадной просьбой…
Впрочем, ты, я думаю, уж и не читая, знаешь, какая это просьба… Да, она самая… Выручи, голубушка, пришли что-нибудь. Я буквально погибаю, у меня нет ни одного динария и негде взять. Ты мне месяц тому назад отказала, мотивируя, что и у тебя тонко, ибо муж скуп и мало денег тебе дает, но я ведь эту тоньшину-то знаю и понимаю. Все-таки у вас в Москве громадный дом на аристократическую ногу, с швейцаром на подъезде и с лакеем-бакенбардистом на лестнице, а я живу в несчастных меблированных комнатах, теперь уж даже в одной маленькой, о двух окнах, и подчас не только в рубле, а даже и в мелочи нуждаюсь, которую принужден занимать у коридорной прислуги. И это граф Борис Угрюм-Голядковский, у которого когда-то у самого негр в красном фраке на подъезде стоял. А теперь ресурсов у меня никаких. Я служу, по-прежнему прикомандирован, но жалованье столь ничтожно, что об нем и говорить не стоит, и к тому же половину его у меня вычитают за долги. А между тем нужно хоть как-нибудь жить, нужно пить, есть. Впрочем, о питье и еде можно еще и помолчать. Я не голодаю. У меня в Петербурге слишком много знакомых, которые и напоят, и накормят, хотя были уже случаи, что я унижался до паршивой кухмистерской с обедом в тридцать копеек. Но ведь мне обуться и одеться надо, я за последнее время ужасно обтрепался, а эти добрые знакомые хоть и кормят у себя, но денег теперь уж не дают. Да оно и понятно, Ксеньюшка, у всех взято и не отдано. Вот оттого-то я и решился опять к тебе обратиться, рассчитывая на твое доброе сердце, Ксеньюшка. Прошлый раз ты отказала мне решительно, но я, памятуя евангельское изречение: «Просите, и дастся вам», умоляю тебя и слезно прошу. Сжалься, Ксеньюшка, над братом! Пришли хоть что-нибудь на освежение костюма. Если ты пришлешь две сотни, этого будет достаточно, чтоб мне не стыдиться за засаленный локоть и продранную ботинку, а я уж у тебя больше никогда не попрошу.
Итак, жду ответа с пятью печатями. Я помню, я тебе много должен, все у меня это в порядке записано, но теперь опять рассчитываю на твое ангельское сердце. Что должен – отдам, возвращу с глубокою благодарностью. Ведь должны же когда-нибудь и у меня измениться обстоятельства к лучшему. Я все-таки верю в свою счастливую звезду. Не закатилась же она на веки вечные.
Что тебе сказать о Петербурге и о себе? Вчера обедал у Громыховских. Старик опять в силе. Живут они на казенной даче на островах. Марья Викентьевна страшно поблекла, так что и привезенные из заграницы притиранья не помогают. Конец февраля и март они прожили в Ницце. Сын, не кончив еще курса, уж задолжал, и дело дошло до старика. Тот до того рассердился, что дело чуть до удара не дошло, но все-таки уплатил. Хотя, по слухам, уплатил только половину, ибо у сынишки есть еще столько же долгов.
Ах, я все боюсь за своего Леву! Положим, он еще мал, но там у них и маленькие карапузики как-то ухищряются должать. Там дух такой… Впрочем, где его и нет? Я помню, что есть какие-то стихи у Некрасова, в которых он повествует, что видел раз у одного мертвеца застывшее выражение на лице, говорящее: «Где бы денег занять?» Кажется, это так? Кажется, это у Некрасова? А впрочем, может быть, и не у него, а у кого-нибудь другого. Леву, разумеется, я на каникулы должен оставить там. Куда же я его возьму, суди сама? Я живу в одной комнате. Ах, какое счастье, что князь Петр пристроил его на казенный счет! Ну куда бы я с ним теперь? Да, да, это большое счастье. Ведь вот тоже и ему подчас приходится дать три – пять рублей. Ему все-таки четырнадцатый год. Да там и вообще без денег жить не ухитришься, хоть он и казенный воспитанник.
Заговорив о Леве, приношу тебе сердечную благодарность, что ты его не забываешь. Он мне передал, что ты вспомнила об нем на Пасху и прислала ему десять рублей. Да, Ксения, у тебя доброе сердце, я это вижу и надеюсь, что если ты не забываешь о своем племяннике, то, надеюсь, по прочтении этого письма не забудешь и о его отце, о своем брате!
Люблю с тобой беседовать в письмах, но боюсь надоесть. Письмо вышло слишком длинно, а потому кончаю, хотя и есть о чем поговорить.
Кончаю. Поклон твоему Олимпийцу. Поцелуй в лобик Шуру. Давно ее не видал. Я думаю, она теперь уж совсем девица.
Твой брат, граф Борис Угрюм-Голядковский.
//-- II --//
Добрая и дорогая сестра Ксения, здравствуй!
Целую твои пухленькие ручки, благодарю за присланное и опять взываю к твоему доброму женскому сердцу. Ты прислала пятьдесят рублей. Но, друг мой Ксеничка, я просил на обновление костюма, а разве можно на эти деньги обновить мне костюм! Я не говорю о портных нашего круга, об них я в настоящие горькие минуты не смею и мечтать, но если даже у мало-мальски общечеловеческого портного заказать пару платья, то и то никто тебе за пятьдесят рублей ничего не сделает. А я именно просил тебя помочь мне на обновление костюма. Да мне нужен и не один костюм. У меня нет летнего пальто. Две недели тому назад мы завтракали в садике у Донона, и Серж Треухов, показывая какие-то фокусы (он всегда шалит и школьничает) залил мне всю грудь салом с тарелки. Я посылал портному выводить пятно. Он вывел сальное пятно, но материя сдала цвет, и теперь явилось другое пятно, так что неприлично ходить в нем. А я вращаюсь все-таки в обществе, которое покуда от меня не сторонится, и это общество я считаю, главным образом, моей поддержкой. Без него я погиб бы.
Но к делу. Пятьдесят рублей, присланные тобою мне, я считал бы за иронию, если бы не думал, что письмо мое пришло к тебе в минуту денежного у тебя оскудения, что со всяким случается. Но надеюсь, что заминка в деньгах была временная, денежные обстоятельства твои поправились к лучшему и ты вышлешь мне еще… Ну, хоть полтораста рублей. Я, Ксения, буквально раздет. Пожалей ты меня. Мне показываться в моих костюмах совестно. А между тем noblesse oblige [1 - Положение обязывает (фр.).], ты сама понимаешь.
На сто пятьдесят рублей я еще могу прилично обмундироваться, но меньше ни копейки… Пальто настолько плохо, что даже по вечерам в нем выходить неловко. Теперь у нас в Петербурге ночи белые, и все видно, как днем. Присланные же тобой пятьдесят рублей у меня пошли на выкуп родительского перстня. Ты знаешь наш родовой перстень? Это единственная вещь, что у меня осталась от отца, и он чуть не пропал в залоге. Он даже и не родительский, а еще нашего деда. Я не ценю в нем особенно алмаз, но ценю память и древность. Это перстень какой-то масонский, и внутри перстня вырезаны какие-то масонские знаки.
Не откажи, сестра Ксения Львовна, и вышли сто пятьдесят рублей. Есть пословица: замахнуться – все равно что ударить. Я просил у тебя выслать двести. Ты замахнулась и выслала пятьдесят, так уж доведи удар до конца и вышли еще двести.
Видишь, как я умею шутить. А у самого на сердце кошки скребутся. Надеюсь, что я развеселил тебя моим «бонмо» и ты пришлешь своему брату просимое.
Поклон Олимпийцу.
Граф Б. Угрюм-Голядковский.
//-- III --//
Дорогая сестра Ксения, здравствуй!
Целую тебя и твои ручки крепко-крепко. Я опять к тебе, Ксеньюшка. Видишь, как я зачастил письмами. Сегодня, впрочем, пишу, главным образом, для того, чтобы сообщить тебе мой новый адрес. Я принужден был покинуть свою старую квартиру. Выдал расписку хозяйке в семьдесят рублей и переселился из Морской на Вознесенский проспект, № 69. Тяжело жить, очень тяжело, когда нет ниоткуда ресурсов. А я так любил Морскую, так сжился с своей комнатой. Теперь у меня помещение хоть и лучше, но я сильно скучаю о прежнем. Оно, знаешь, было как-то на юру, от него было куда угодно близко. «Кюба», где собираются все наши, под боком, до ресторана «Контан» рукой подать, и старый «Донон» недалеко, а теперь, чтобы попасть в ресторан «Кюба», надо нанимать извозчика, а о «Дононе» уж я и не говорю. Читая эти строки, ты делаешь широкие глаза и недоумеваешь: как это так, человеку отказывают от квартиры за неплатеж, а он толкует о дорогих ресторанах. А знаешь, что без этих ресторанов я погиб бы. Там видишься со всеми нашими, узнаешь новости, всегда бываешь au courant [2 - В курсе (фр.).] событий, и все-таки попадаются лица, у кого иногда можно перехватить малую толику. Роскошествовать же себе я уж давно не позволяю, да и не на что. Вот вчера узнал, что Кикиморов едет править Балабаевской губернией. Счастье людям. Можно бы к нему пристроиться по особым поручениям, но я не люблю провинцию, особенно дальнюю. Я уж подожду, Ксеньюшка, когда твой Олимпиец получит бразды правления, и уж тогда попрошусь под ваше теплое крылышко.
Ах да… За присыл шестидесяти рублей спасибо… хотя это обстоятельство и заставило меня выехать из Морской. Я ждал полтораста. Спасибо и за обещание прислать остальные в июле. Но, добрая и дорогая Ксения, если бы ты могла прислать их в этом месяце? Я стеснен, страшно стеснен. Приходится рассказывать неинтересные для тебя мелочи. У петербургских портных я не имею теперь кредита ни на копейку, заказал пальто и летнюю парочку на наличные, но присланных тобой денег хватило только на то, чтоб взять от портного пальто. Наконец, нужно было обуться, на перчатки и на другие мелочи. Тебе известно, Ксения, я все-таки избалован, хотя теперь уж отказываю себе во всем и сократился до минимума.
Подумай, добрая Ксения, о моей просьбе.
А затем прощай. Целую Шуру в лобик, кланяюсь Олимпийцу.
Твой брат Б. Угрюм-Голядковский.
//-- IV --//
Спасибо, спасибо и спасибо, дорогая Ксения!
Получил. Теперь я одет, обут и bien gantè [3 - В хорошо сидящих перчатках (фр.).]настолько, что мне не стыдно глядеть в глаза людям своего общества. Ты пишешь, что урвала у себя… Мерси.
Верь, что я ценю все это. Знаю, что тебе было трудно послать, но верь, что мне было труднее получать. Еще раз скажу: ценю твои родственные чувства. Ты ангел! И верь, Ксения, что у меня все записано, что я брал у тебя. Когда-нибудь отдам. Ведь могут же измениться мои обстоятельства к лучшему. Вот Варвара Кирилловна Бутова стара, как египетская пирамида, а ты и я – мы прямые ее наследники. Положим, она старуха-крепыш, но ведь должна же когда-нибудь умереть, положим, у ней гроши, но все-таки живет же она довольно прилично на свои проценты. Я иногда заезжаю к ней, чтобы погладить ее собачонок. Она всегда испугается, когда я вхожу к ней, сморщится, съежится, но я уж издали ей кричу: «Не за деньгами, не за деньгами, не занимать пришел!» Боится старуха. Вот скряга-то! А ведь всего и взял-то у ней в два раза семьсот рублей. Тут как-то я был у ней, а она мне и говорит: «Ты, – говорит, – Борис Львович, хоть бы проценты платил мне». По-моему, у ней все-таки тысяч пятьдесят есть. Если мне и тебе пополам… Но, боже мой, я теперь был бы рад и не такому наследству! Разве только старуха откажет все своей старой девке Аграфене, которая живет у ней аредовы веки? Старуха влюблена в эту горничную, ездит с ней вместе в банк получать проценты.
Ах, как трудно жить! Теперь и три тысячи рублей наследства сделали бы меня Крёзом. Я сейчас бы заткнул кой-какие самые нужные дыры, и кредит мой мог бы вновь возродиться.
Еще раз спасибо, Ксения. Прощай. До свидания.
Ах да… Маленькая просьба. Но, бога ради, не пугайся, Ксения, не денежная. Не возьмешь ли ты моего Левку к себе погостить на каникулы? Вы теперь живете в Останкине на даче, а бедный мальчик томится среди чужих в заведении. Жду ответа по поводу этой последней просьбы. Но если сделаешь это доброе дело, то, надеюсь, довершишь его до конца и пришлешь ребенку и на дорогу. Клянусь, я теперь до того в тонких обстоятельствах, что сижу без обола в кармане.
Шуру целую, Олимпийцу кланяюсь.
Твой Борис.
//-- V --//
Спасибо тебе, сестра Ксения, за Левку.
Ты ангел доброты. Посылаю к тебе его с этим письмом. Пусть он у тебя погостит и порезвится на свежем воздухе. Надеюсь, что ты и пришлешь его обратно к началу учебных занятий. Приехал бы сам за ним, но… об этом тебе нечего рассказывать. Ты знаешь, какие к этому у меня всегда преграды. Нынешнее лето для меня особенно ужасно. Главное, нигде кредита нет, никакого кредита. Знаешь, Ксения, я уж подумываю жениться и искать себе через сваху какую-нибудь хоть самую серую, но богатую купчиху. Это единственное средство выбраться из того ужасного положения, в котором я нахожусь. Что ж, титул мой чего-нибудь стоит. Мне за мой двойной титул дадут. Ведь я чумазую графиней сделаю. Право, я об этом думаю. Надо только, разумеется, взять как можно больше, искать и не сразу бросаться на первый попавшийся капитал. Это ведь уж последнее средство вынырнуть. Да и так, кроме титула: я не стар, бодр, свеж, статен, у меня ни одной сединки, и я не крашусь. Есть лысина, но у кого ее нынче нет? К тому же она мне даже придает особую родовитую солидность, если можно так выразиться.
Еще раз благодарю тебя, Ксения, за Леву. Поблагодари и твоего Олимпийца, передав ему мой поклон.
Твой брат граф Б. Угрюм-Голядковский.
//-- VI --//
Бесценная сестра Ксения Львовна, здравствуй!
Целую твои пальчики и приношу глубокую благодарность за присланное. Да, Ксения, ты истинная сестра, сестра не только по плоти, но и по духу религии. Ведь вот я и не просил у тебя, а ты все-таки прислала двадцать пять рублей мне на сигары. Деньги эти пришлись изумительно кстати. Я сидел буквально без гроша, и меня гнали с квартиры. Представь себе, на своей новой квартире я не мог даже за один месяц уплатить вперед и выехал в комнату, дав только задаток. Перехватить негде и не у кого. Пора летняя, глухая. Все мои знакомые разъехались из Петербурга или в деревни, или за границу на воды. Остатки моего жалованья от вычета взяты у казначея за два месяца вперед. Заложить нечего, ибо масонский родовой перстень опять давно уж заложен. А ты пишешь, что посылаешь двадцать пять рублей на сигары мне, да еще извиняешься в мизерности суммы! Сигар, ангел мой, я уж давно своих не курю. Дрянь не могу курить, а хорошие не по средствам. До сигар ли мне теперь!
Иногда я не знаю теперь, на что мне пообедать. Зайдешь к «Кюба» в низок, предложат знакомые пообедать – хорошо, а нет, так дома на сосисках из колбасной или на холодных закусках сижу. Ем бутерброды и запиваю чаем. И это мой обед, это мой завтрак, это мой и ужин. Тут я как-то четыре дня подряд на такой пище сидел. Как ни перебираю своих знакомых, к кому бы можно было отправиться пообедать – никого нет, все в отъезде. А кто живет в Петербурге, тот живет на холостую ногу, потому что без семьи (семья в отъезде), и черт знает, где и как обедает и завтракает. Сергей Алуев вот уж на что туз, а завтракает в своем министерском буфете и находит удобным, что ему курьер прислуживает. Ведь это курам на смех:
Алуев ест за завтраком бутерброды с сомнительным ростбифом, с сыром вроде мыла и яйца, сваренные вкрутую, и говорит, что это недурно, à la guerre, comme à la guerre [4 - На войне как на войне (фр.).], как он выражается. Изречение-то это здесь совсем некстати. Какой же тут guerre, если ему от Синего моста в Морскую к «Кюба» рукой подать!
А кто теперь летом в хороших ресторанах за завтраком? Биржевые игроки, маклера, зайцы… Гвардия в лагерях. Это такая редкость – увидеть летом у «Кюба» красную или белую фуражку. Есть, пожалуй, и люди нашего круга, но это такие же голыши, как и я. Они так же забегают посмотреть, нет ли денежных знакомых, и, не найдя их, тотчас же исчезают из ресторана.
Петербуржцы радушны, они радушнее москвичей, но их нет теперь в Петербурге, они живут на бивуаках, сжавшись, потому что, отправив куда-нибудь семью, на два дома трудно жить. Я это лично понимаю, но мне-то от этого не легче, я все-таки не могу воспользоваться их радушием и… Ну, скажу прямо, ты, сестра, свой человек. Не могу воспользоваться их радушием и позавтракать или пообедать на их счет. По вечерам центр радушных и нерадушных людей бывает в загородных увеселительных кабаках, но для того, чтобы добраться туда и войти, все-таки нужны хоть какие-нибудь деньги, а их подчас и никаких нет.
Но довольно. Теперь, кажется, ясно. Все это я, милая Ксения, для того пишу и для того так распространяюсь, чтобы показать тебе, как необходимы иногда бывают не только те двадцать пять рублей, которые ты прислала мне, как бы извиняясь за ничтожность суммы, но даже и десять рублей. Беден твой брат Борис, беден, как Иов, и сидит он на пустынных развалинах. Поэтому не стесняйся и впредь, если твое доброе сердце подскажет тебе, что надо брату что-нибудь послать. Посылай, посылай почаще даже и меньшие суммы, приму с глубокою благодарностью.
Я провижу. Это тебе, должно быть, мой Левка рассказал о моем страшно стесненном положении, что ты и без моей просьбы прислала мне денег. Добрый мальчик он, жалеет отца. Поцелуй его за меня крепко-крепко.
А затем прощай. Еще раз спасибо. Из полученных от тебя денег пятнадцать рублей сейчас же отдал хозяйке за комнату, и теперь она перестала меня терзать приставаньем. Но надолго ли?
Будь здорова, Ксения, желаю тебе всего хорошего. Поклонись Олимпийцу.
Твой брат Борис Угрюм и т. д.
//-- VII --//
Дорогая сестра и бесценный друг Ксения, здравствуй!
Целую тебя, Шуру и Леву крепко-крепко. Пишу тебе для того, что я должен был переменить квартиру и сообщаю тебе мой новый адрес. Я живу теперь: Офицерская, 77. Только в сад Неметти и близко, а то от всего далеко. Как я предвидел, так и вышло. Не прошло и недели, как хозяйка опять стала приставать ко мне насчет денег за комнату. Но откуда взять? Из ничего только Бог создал мир. Денег я ей не дал – и вот она попросила меня о выезде. Конечно, я мог бы еще жить у ней, но я не нахал. Я выехал, выдав ей расписку в моем долге. Живу опять на задаток в десять рублей. И знаешь, откуда я добыл денег? Леда помогла. Ты помнишь, у меня была статуэтка бронзовая, Леда с лебедем? Впрочем, нет, такие статуэтки женщинам не показывают. И я-то тоже… Благодаря своей нецензурности, должно быть, она у меня и осталась от моего прежнего величия. Я ее когда-то купил в Париже и дорого заплатил. Нынче продавал я жиду свое старое платье. Увидал жид у меня на столе эту статуэтку и пристал, чтобы я продал ему эту статуэтку. Давал восемь, десять, пятнадцать, наконец, двадцать пять рублей, но я все-таки ему ее тогда не отдал. Жалко стало. И так уж я совсем без художественных вещей. А как начала хозяйка требовать, чтоб я очистил комнату, я вспомнил о моей Леде. К жиду, призвал его и продал Леду, хотя уже и не за двадцать пять, а за двадцать три только. Уперся, подлец, и больше не давал. Десять рублей и отдал в задаток новой квартирной хозяйке. Ведь выехать из комнаты нетрудно, но въехать без денег в новую комнату никак нельзя. Везде требуют хоть задаток. Комната большая, хороший ход, двадцать восемь рублей в месяц, но далеко. Впрочем, есть и удобства. У этой хозяйки я всегда могу получить за пятьдесят копеек обед к себе в комнату. Надо только утром сказать, что я буду обедать. Хочу попробовать столоваться у хозяйки, хотя не выношу я этих обедов. Но по одежке протягивай и ножки. Да, наконец, удобно и потому, что здесь пока кредит.
А что насчет женитьбы на богатой купчихе, то оказывается, что ой-ой как это трудно! Купчихи-то нынче именно и не ценят графский титул. То есть дочки-то, может быть, и ценят, да родители-то их не отдают за заведомого голяка только с одним имуществом – графским титулом.
Впрочем, об этом в следующем письме. Тороплюсь ехать обедать к Кокордину. Живет на даче на Крестовском.
Поклон Леве, Шуре, Олимпийцу. Прощай.
Твой брат граф Борис.
//-- VIII --//
Бесценная и добрая сестра Ксения, здравствуй!
Настоящим письмом моим я только хочу сделать тебе и Леве известным мой новый адрес. Я уезжаю из Петербурга. Меня увозит Полуваров гостить в свое поместье в Новгородскую губернию. Помнишь Полуварова Петра Семеновича? Когда вы жили в Петербурге, он был небольшим инженерчиком, состоящим по путей сообщению, и хотя из простых, но все-таки вращался среди людей нашего круга. Он деловой. Потом строил что-то где-то или наблюдал за стройкой, что ли, и вышел в люди. За женой он тоже взял хорошо. Она дочь какого-то заводчика, вылезшего из коммерции советников в действительные. Он и посейчас жив, хотя денежные дела его в упадке. Ну да это к делу нейдет.
Так вот, этот Петр Семенович Полуваров везет меня к себе в имение. Дом у него в Петербурге – чаша полная, по четвергам обеды, на которых я тоже пользуюсь гостеприимством. Имение, куда мы едем, говорят, совсем барское. Старинный каменный дом, помнящий Екатерину и Потемкина. Полуваров на его отделку, говорят, ухлопал более пятидесяти тысяч. Завел образцовый птичник, ферму, откармливает свиней корнеплодами. Семья его живет в имении с весны, а сам он только теперь взял отпуск и едет на месяц. Я с ним. Что мне? Сборы невелики. Хозяйке выдал расписку, взял свои чемоданы, и все. Ведь квартирной движимости у меня теперь никакой.
Но если бы ты знала, Ксения Львовна, до чего мне было трудно добыть денег на дорогу! А и всего-то нужно было по первому классу десять рублей с копейками. Полуваров везет меня к себе гостить, но ведь нельзя же ему сказать: купи и билет мне. Все это я для того пишу, что в половине августа, когда ты отправишь Левку в Петербург в заведение, мне уж не придется его встретить на вокзале. Я проживу у Полуварова весь август. Стало быть, Левка с вокзала пусть и отправляется прямо в заведение.
Итак, еду. Хотя и не люблю я деревни, но утешаю себя тем, что все-таки хоть месяц проживу у Полуваровых без забот о завтрашнем дне.
Если будешь писать, то пиши: станция Валдайка, его превосходительству Петру Семеновичу Полуварову (черт знает, как он быстро в действительные выскочил!), для передачи мне.
Будь здорова, милая. Целую твои ручки и пальчики. Целую Шуру, Левку и остаюсь любящий тебя
брат Борис.
P. S. Олимпийцу поклон.
//-- IX --//
Дорогая сестра Ксения Львовна, здравствуй!
Пишу тебе из деревенского Monrepos [5 - Место отдохновения, загородный дом (фр.).] Полуварова. Черт знает, как живет! Чего-чего у него нет! В доме плафоны лучших художников, в саду фонтаны, нечто вроде петергофского Самсона струя кверху хлещет. Прекрасный повар. Стол – пальчики оближешь. Чуть не ежедневно присылается ему рыба с Волхова. Винный погреб – прелесть! Вчера он давал обед окрестным соседям-помещикам – восторг что такое! Соседи-то только не стоят такого обеда. Были и карикатуры, совсем карикатуры среди гостей. Как жаль, что я не умею рисовать! Надо бы срисовать для тебя. В особенности один старик в замасленном отставном мундире Лубенского гусарского полка… Тощ, как спичка, седой, как лунь, ногой шагает, как поленом, и вдруг в рейтузах в обтяжку! И держать себя не умеют. Один напился в лежку. И зачем это Полуваров делал такой обед! Обедало человек двадцать пять. Отобрал бы пять-шесть человек почище – и довольно. А барыни? Между прочим, была одна богатая старая дева-помещица. Говорят, имение более полутораста тысяч стоит и не заложено. После обеда я подсел к ней. Свободно говорит по-французски, но накрашена и жеманится так, что просто ужас.
Знаешь, Ксеничка, насчет этой крашеной старой девы я крепко раздумался. Хочу попросить у Полуварова лошадей и сделаю ей визит. Что ж, может быть, из этого и выйдет что-нибудь. Чем черт не шутит! Положим, она куда старше меня и очень уж жеманится, но последний недостаток у ней оттого, что она старая дева, и в замужестве это пройдет. Старые ведь всегда чувствуют какую-то неловкость в обществе. Попробую. Может быть, что-нибудь и хорошее будет. А мне… Ах, как пора мне успокоиться и зажить человеческой жизнью!
Ну, будь здорова. О последующем сообщу. Здесь в деревне бывают моменты, когда решительно нечего делать, как только письма писать.
Целую вас всех, кланяюсь Олимпийцу.
Любящий тебя брат граф Борис.
//-- X --//
Дождь льет, как из ушата. Полуваров играет в винт: он, жена его, управляющий немец и доктор, а я должен был отказаться за неимением динариев и пишу тебе это письмо, добрая и дорогая Ксения Львовна.
Вчера был у старой девы с визитом. Приехал внезапно, и заставили меня дожидаться в гостиной более часу. Это она пудрилась, красилась и одевалась. Имение очень богатое. Говорят, она одного прессованного сена отправляет в Петербург пудов тысяч десять.
Впрочем, я не написал еще тебе, как ее зовут. Зовут ее Варвара Васильевна Костенецкая. Дочь генерал-лейтенанта. Воспитывалась в Екатерининском институте. Усадебный дом старый, со старинной потертой мебелью. Гостиная ампир. На стенах портреты предков. Наконец, и сама она, изображенная на портрете только что выпущенной из неволи институткой с розой на груди и с губками, сложенными сердечком. Недурна была тогда, очень недурна.
Наконец вышла. Сейчас чай с густыми сливками, мед сотовый, домашнее печенье, варенье всех возможных сортов, наконец, дыня. Я хотел свое посещение сделать только визитным, через четверть часа стал откланиваться, но она ни за что не отпустила – и в результате вот этот чай. Лошадей отпрягли, и пришлось у ней пробыть часа три. Дома она как-то меньше ломалась и жеманилась, непременно захотела мне показать кое-что из своего хозяйства и повела показывать. Я скрепя сердце повиновался, потому что я понимаю во всем этом? Решительно ничего. Рожь я от овса еще как-нибудь отличу, но и только. А она хозяйка, настоящая хозяйка. Как она все эти дела разбирает, просто я с дива дался. Трехпольное, четырехпольное, – а ведь для меня это terra incognita [6 - Неизведанная земля (лат.).]. Затем, показывая все это, начала закидывать удочки, есть ли у меня имение, есть ли недвижимость в Петербурге и в Москве. Я не счел нужным от нее скрывать мое положение и прямо ответил, что у меня ни двора, ни кола. Что ж мне врать-то ей? Если нравлюсь я сам и мой титул, пусть меня берет в мужья и защитники таким, каким я есть, без обмана.
Но нет, здесь не отуришь и титулом не соблазнишь, это уж я сейчас вижу! Кроме того, она помещица в душе, все это хозяйство свое любит, живет в деревне и зиму, и лето почти безвыездно, а я этой жизни и месяца не вынесу. Конечно, привычки ее можно перевернуть и переломать… Но нет, нет. Она не таковская, не подходит.
Обещал тебе написать о результате моего визита к старой деве-помещице и вот исполняю. А затем прощай. Целую твою ручку, поклон Леве, Шуре и Олимпийцу.
Твой брат граф Б. Угрюм-Голядковский.
//-- XI --//
Дорогая сестра Ксения Львовна, здравствуй!
Я опять к тебе пишу. Скучно, делать нечего. Полуваровы играют в карты, и я пишу письмо, чтоб немножко поболтать с тобой. Старая дева Костенецкая тоже у нас и тоже играет в карты, винтит. Меня сажали играть вместе с ней, но как я могу сесть, если у меня только мелочь в кармане! Вот об этом-то я и хотел поговорить с тобой и попросить тебя. Не в службу, а в дружбу, пришли мне пятьдесят рублей. Нет никакой возможности жить без денег. Ну как я уеду отсюда, ежели у меня в кармане что-то восемьдесят копеек! Надо дать прислуге при отъезде, надо купить билет в поезд, надо в Петербурге от поезда доехать с чемоданами хоть до гостиницы, что ли, и, наконец, в Петербурге нанять себе комнату и дать хоть задаток, что ли. Положение ужасное, из которого, надеюсь, ты меня выручишь. Ведь такие деньги у тебя всегда найдутся, ты можешь их урезать от тех денег, которые тебе дает муж на хозяйство. А я тебе, Ксения, эти деньги отдам, именно эти-то деньги и перешлю, как усядусь в Петербурге. У меня есть одна комбинация, при которой я могу получить пятьдесят – шестьдесят рублей. И поторопись, дорогая Ксения Львовна, прислать мне эти деньги, ибо я тороплюсь уехать. Нет, деревенская жизнь не моего романа, и я здесь ужасно скучаю. Мой дух, хотя сам я и здесь, носится и сейчас в Морской, на островах, в загородных вертепах, в Новой Деревне. Там и жить мне легче, там есть возможность всегда перехватить десятку, а здесь просто хоть в гроб ложись. Ведь неловко же обратиться к хозяину дома Полуварову и сказать: «Дай мне взаймы», неловко же попросить денег у Костенецкой, хотя, может быть, она и дала бы.
Если, Ксения Львовна, ты мне пришлешь через неделю деньги, то я сейчас же и уеду, чтобы побыть в Петербурге хоть недели две перед закрытием летнего сезона. Там теперь начались бенефисы по загородным театрам, и я просто содрогаюсь, что меня там нет. Ты, может быть, Ксения, делаешь удивленные глаза, читая эти строчки, недоумеваешь, как это я ухищряюсь бывать в садах и на бенефисах звезд при пустом бумажнике? О, я это умею, я старый волк. Для входа в сад у меня имеются почетные билеты. Я столько уж сорил деньгами у всех антрепренеров при моих лучших обстоятельствах, что теперь пользуюсь правом дарового входа. К тому же у меня связи и с газетами. Я нет-нет да и втисну какую-нибудь рекламу о поющей или танцующей звездочке то в одну газету, то в другую. В самый театр я также попадаю зачастую, не платя денег. У меня столько знакомых, и всегда у кого-нибудь из наших есть ложа и пустое место в ней. Да и так… Сам антрепренер иногда в кресло сажает. Они на меня как-то смотрят как на своего, как на непременного члена театра. Ну, да ведь и рекламки ждут. Рекламка – она манка, из-за рекламки они и денег готовы дать. Да и давали бы, но вот беда, не всегда удается втиснуть в газетку эту рекламку.
Однако что же это я?.. Заболтался и на третью страницу почтового листика перехватил. Прощай, Ксения, будь здорова. Надеюсь, ты внемлешь моей мольбе и пришлешь просимое. Это уж прямо мольба. Выручи, сестра! Если не можешь прислать пятьдесят, то посылай хоть тридцать, но только, бога ради, поскорей, чтобы мне застать в Петербурге окончание сезона. Сам Полуваров остается здесь до первых чисел сентября, рапортуясь больным.
Целую у тебя твои беленькие пальчики, кланяюсь Левке, Шуре и Олимпийцу. Будешь отправлять Левку в Петербург в заведение – дай, голубушка, ему хотя зелененькую бумажку на его мелкие нужды.
Твой брат граф Борис.
//-- XII --//
Спасибо, спасибо, добрая и дорогая Ксения Львовна, за присыл тридцати рублей!
Сегодня уезжаю от Полуварова, уезжаю с достоинством: всей прислуге дал по рублю. Чемоданы мои уж увезли на станцию, а сам я еду вечером. Полуваровы хотят меня проводить. Вчера Полуваров получил на мое имя почтовую повестку на тридцать рублей, крайне удивился, откуда это мне такая ничтожная сумма, но я нашелся, сделал и сам удивленное лицо и когда вскрыл твое письмо, то сказал ему, что эти деньги присланы мне по ошибке, что я просил послать тридцать рублей сыну Льву, а их прислали мне. «То-то, – говорит, – а то отчего вы у меня не заняли такую ничтожную сумму?»
И в самом деле, отчего я у него не занял? А твои-то деньги мне пригодились бы в Петербурге на наем комнаты. Какой-то глупый, ложный стыд явился. Мало ли у кого бывает заминка в деньгах! Все занимают. Разумеется, я мог у него занять и не тридцать рублей, а прямо сто рублей. А уж теперь неловко. Даже, пожалуй, сотню-то рублей мог и у Костенецкой занять.
Впрочем, от Полуварова я не скрыл своего стесненного положения вообще и просил у него себе какого-нибудь частного места с приличным содержанием, но только в Петербурге. Он обещал подумать и сказал, что, может быть, приткнет меня к какому-нибудь акционерному обществу. А сделать это он может, он человек случайный, а главное, умный, и у него везде рука.
Ах, как было бы хорошо заручиться каким-нибудь частным местечком хоть рублей на сто в месяц! Ведь не может же быть, чтобы и на это содержание положили арест, наконец, в акционерном обществе можно как-нибудь инкогнито числиться на службе.
Звонок. У Полуваровых сзывают к завтраку. Должен кончить письмо. Сегодня здесь один вице-губернатор в гостях проездом. Полуваров выписал для него устриц. Он приехал вчера. Я его знаю, и ты знаешь. Из петербургских товарищей прокуроров он. Вчера за чаем рассказывал, что тоже тяготится провинциальной жизнью и духом весь в Петербурге. Фамилия его Бубенецкий.
Ну, прощай, Ксенюшка. Еще раз спасибо. Будь здорова. Целую тебя крепко-крепко. Олимпийцу поклон.
Твой брат граф Борис.
//-- XIII --//
Здравствуй, дорогая Ксения Львовна!
Целую тебя и твои ручки. Пишу к тебе из Петербурга, куда вернулся на днях, и сообщаю мой новый адрес, пока временный. Я живу в квартире моего приятеля Кикиморова. Это один молодой человек, прожигающий жизнь, как говорится. Он уехал на два месяца за границу и теперь блаженствует в Трувиле. Холостая его квартира на Сергиевской (№ 179) отделана со всей роскошью. Служит мне его слуга и к моим услугам пара лошадей с кучером. Отвык уж я, милая, от такого общечеловеческого житья, и кажется мне даже как-то дико не видать поутру заспанной всклокоченной морды коридорного, подающего грязный самовар. Блаженствую.
Приезд мой в Петербург и появление в увеселительных кабаках произвели прямо фурор среди веселящейся молодежи. «Дядя Борис вернулся, граф Борис приехал!» – слышались возгласы со всех сторон, и все радостно пожимали мне руки. Голядкин и еще пяток лиц устроили мне в «Аркадии» даже ужин вскладчину. Признаюсь, я не ожидал ко мне такой любви и нежности, и это меня до глубины души тронуло. Отвечая на их тост в мою честь, я поднял бокал и прослезился. Даже Анжелика (певичка такая есть французская, общая фаворитка) при всех чмокнула меня своими пухленькими губками и была рада, как котенок, моему возвращению. А что я ей? Я ей никогда не поднес даже пятирублевого букета и только разве забавляю иногда рассказами анекдотов, которых у меня пропасть.
Ты, я думаю, удивляешься, Ксения, что я возвращаю тебе при этом письме те тридцать рублей, которые ты мне выслала в деревню? Но я сказал, что возвращу, и держу свое слово. Я теперь богат, так богат, как давно уже не был. Я все-таки занял при отъезде у Полуварова двести рублей. Занял и у старой девы Костенецкой сто рублей. Занял на станции железной дороги, когда они меня провожали в Петербург, занял уже после взятия билета до Петербурга, и вышло это совсем не пошло и так естественно, что я и не ожидал. Они даже не удивились, и не поморщились, и не сделали кислых лиц. Костенецкая даже спросила меня: не мало ли вам? И ничего я теперь не нахожу в этом предосудительного, что взял взаймы. Рассуди сама, даже государства должают, мало того, обременены долгами. Я эти деньги им отдам, когда-нибудь отдам с благодарностью. Ведь когда же нибудь судьба и вырвет меня из когтей нужды. Я все-таки верю в свою счастливую звезду. У нас есть старые родственники со средствами, тетка, дядя-старик.
При отъезде моем из деревни, как я тебе уже сказал, Полуваровы меня провожали на станцию. Пользуясь случаем моего отъезда, Полуваров устроил в станционном буфете нечто вроде пикника и после обеда повез с собой на своих лошадях всех гостей. Вот оттого-то и Костенецкая попала на станцию. Провожал меня даже тот чопорный вице-губернатор, о котором я тебе писал. Вино лилось рекой, все были на кураже. Этим и объясняется, что я имел смелость занять сразу у двух лиц. Но, право, это вышло так естественно!
Ах, вино, вино! Ты почтенно! Благодаря ему Полуваров, отведя Костенецкую в сторону, прямо спросил ее: пошла ли бы она за меня замуж, ежели бы я ей сделал предложение? И прямо, не скрывая от нее, сообщил, что состояние мое вконец расшатано и что у меня есть ценного только титул. И можешь ты думать, она вся вспыхнула и отвечала, что об этом подумает. Так, по крайней мере, он передавал мне, вскочив ко мне в вагон после второго звонка.
Спасибо тебе, Ксеничка, за Левку, спасибо. Ты ему не тетка, а истинная мать. Я был у него, и он мне рассказывал, что ты до того простерла свои заботы об нем, что даже сделала ему мундирчик из тоненького сукна на выход. Еще раз благодарю и целую твои беленькие ручки.
Затем прощай. Будь здорова. Я думаю, вы скоро с дачи уж и в Москву. Поцелуй Шуру, поклонись Олимпийцу.
Твой брат граф Б. Голядковский
//-- XIV --//
Дорогая сестра Ксения, здравствуй!
Твой неисправимый шалун, пятидесятилетний мальчик, как ты меня называешь, спешит с тобой поделиться кой-каким успехом среди женщин приличного круга. Да, годами я стар, но что же делать, ежели я душой и сердцем юн!
Я, Ксения, познакомился с вдовой-купчихой, с вдовой даже коммерции советника, если хочешь, Пелагеей Захаровной Ушатовой, дамой премилой, покровительницей актеров, музыкантов, объездившей всю Европу, и произвел на нее впечатление, так что при некотором факте с моей стороны из этого может что-нибудь и выйти для моего возникновения из пепла, для моего возрождения.
О, обстановка, обстановка человека! Какую ты играешь огромную роль в жизни! Не будь при мне кикиморовских лошадей, на которых я теперь разъезжаю по островам, и я не имел бы случая познакомиться с Ушатовой. Познакомил меня с ней Петька Голядкин, которого я взял с собой прокатиться на Елагин в коляске Кикиморова. Остановились мы против заката солнца. Впереди стояла в своей коляске на паре прелестнейших вороных Ушатова. Дурак мой кучер распустил вожжи, головы лошадей поравнялись с сиденьем Ушатовой и забрызгали ее пальто пеной. Я и Петька подскочили к Ушатовой с извинениями, начали оттирать пену нашими платками – и вот я был представлен ей.
В результате – в тот же вечер пили чай у ней на даче. Она живет на Каменном. Дача – роскошь, вся утопает в цветах. Петька давно уже знаком с Ушатовой. Он познакомился с ней в Ницце, еще при жизни ее мужа. На другой день я сделал визит ей – забросил карточку, а на днях, в воскресенье, завтракал. По купеческой манере был пирог с сигом. Вино тонкое. К куриным котлетам подали даже настоящий шато ля роз. За завтраком были профессор консерватории, скрипач Пигмеев и актер Арнаутов. Пигмеев привез только что сочиненный им и посвященный ей новый вальс. Арнаутов читал стихи. Ушатова хотя сильно нататуирована, но даже еще не стара, не угловата и даже, пожалуй, привлекательна. Она бездетна. При ней воспитанница, есть компаньонка, старая женщина, тоже вдова – и вдова генерал-майора, как она мне отрекомендовалась. За завтраком вдова Ушатова со мной кокетничала. Вдела мне в петличку визитки чайную розу. Очевидно, ей очень нравится, что я, граф, бываю у нее в гостях.
Должен кончить письмо. Приехал Петька и трещит невыносимо. Напишу потом.
О, если бы из этого знакомства что-нибудь вышло!
Прощай. Будь здорова. Поклон Шуре и Олимпийцу.
Твой брат граф Борис.
//-- XV --//
Дорогая сестра Ксения Львовна, здравствуй!
Я опять к тебе. Видишь, как я зачастил письмами! Но ты вскрываешь письмо, делаешь гримаску и думаешь: опять милый братец просит денег. Нет, нет, бесценная Ксения, не нужно мне теперь денег. Деньги есть. Давно уж я не был в таких хороших обстоятельствах, как теперь. Письмо же настоящее пишу просто, чтоб похвастаться перед тобой… ну, как это сказать?.. Поднятием моего кредита в Петербурге.
Ах, что значит обстановка для человека! Какое великое дело – обстановка! Благодаря тому, что я разъезжаю теперь на своих лошадях (то есть не на своих, а на лошадях Кикиморова, но только многие думают, что на своих), у меня и совсем было потерянный кредит поднялся. Когда приезжаешь в коляске, как-то свободнее обращаешься к людям с просьбой перехватить у них денег, да и они, как-то не особенно морщась, ссужают тебя. У вдовы Ушатовой я занял триста рублей, только слегка намекнув ей, что у меня заминка в деньгах. Так что она даже сама предложила. Досадно только, что я малу сумму объявил ей. Попроси я пятьсот, она дала бы и пятьсот.
Ты покачиваешь головкой, Ксеничка, и думаешь: но откуда же он отдаст эти деньги? Отдам, Ксеничка. Ресурсы будут. Денежный туз Соломон Розенштраух, которого я на днях познакомил с моей приятельницей, восходящей театральной звездочкой Камиль Жирар, положительно обещал меня приютить директором при одном возникающем на днях акционерном обществе по добыванию свинцовой руды. Он мне сказал: нам будет даже очень кстати пристегнуть к директории титулованное лицо с двойной фамилией. Жалованья три тысячи, но тогда мне придется бросить мою несчастную коронную службу, так как совместительство не полагается. Охотно выйду в отставку, так как служба дает мне пустяки, а там, кроме жалованья, проценты с чистой прибыли. Ты скажешь, чтобы быть директором акционерной комиссии, нужны акции. Но я не скрыл от Розенштрауха, что состояния у меня нет никакого, и он сказал мне, что следуемое по уставу число акций он сам положит за меня, а я ему выдам только контррасписку.
Стало быть, дорогая сестра Ксения, жди, что твой брат вскоре выступит на поприще промышленного заправилы.
Вот как мы! Знай наших! Да, Ксеничка, я теперь в таких обстоятельствах, что вчера даже поднес букетик одной садовой звездочке в ее бенефис, а этого со мной давно уже не бывало.
У Ушатовой бываю почти через день. Главное, что она живет почти на перепутье к загородным увеселительным вертепам. В короткое время мы сделались совсем друзьями. Да ведь у меня и характер хороший. Я умею отлично занять общество. Вчера показал ей новый гранпасьянс, научил ее двум карточным фокусам, сегодня поеду обследовать одно бедное семейство по ее поручению. Она дама-благотворительница.
Ну все. Кончаю. Приятно писать такие письма. Будь здорова. Целую твои ручки. Кланяюсь всем.
Твой брат граф Борис.
//-- XVI --//
Милая и добрая сестра Ксения Львовна, здравствуй!
Давно я тебе не писал, увлеченный водоворотом жизни. Закрывали летний сезон то там, то сям и наконец закрыли. Начался мертвый сезон, как его называют. И ни для кого он так не мертв, как для меня. Нет у меня теперь ни приличной квартиры, ни лошадей. Кикиморов вернулся из заграницы, и я с чужого коня среди грязи долой. Пришлось нанимать себе квартиру. Опять в меблированных комнатах, опять передо мной всклокоченная башка коридорного и нечищеный самовар. А я за полтора месяца так отвык от этого скотского житья. Ах, когда же наконец начнется возрождение! Вчера заезжал в банк к Розенштрауху насчет моего директорства. Уверяет, что не забыл и сделает обещанное, как только начнется подписка на акции.
Три тысячи жалованья за сиденье в правлении и проценты с чистой прибыли. Если проценты будут достигать тоже трех тысяч, то это уж совсем хорошо! Одно беда, что мне нет никакой возможности снять на свое имя квартиру и обмеблировать ее. Кредиторы сейчас пронюхают и наложат на все печати.
Ах, как я не люблю этот мертвый сезон! Ни у кого еще нет приемов, не назначены дни для обедов, и приходится столоваться исключительно в ресторанах, а деньги у меня почти совсем испарились.
Не пишу тебе ничего об Ушатовой потому, что вот уже почти неделя, как она уехала со своей компаньонкой и воспитанницей в Ялту на морские купанья. Ведь вот ежели бы настоящим манером ухаживать за ней, добиваться того, чтоб она взяла в мужья, нужно бы тоже махнуть за ней в Ялту, а на какие деньги мне было ехать, ежели у меня еле-еле нашлись деньги, чтоб за комнату уплатить за месяц вперед!
Ах да… Прочел я в «Правительственном вестнике», что твой Олимпиец получил вторую звезду. Поздравь его от меня. Быстро он в гору идет.
Сообщаю мой адрес: Кирпичный, 47. Это уж совсем близко от «Кюба». Ресторан «Пивато» тоже недалеко.
Пиши, Ксеничка, мне. Что ты так мало пишешь? Пиши о себе, о Шуре. Нынешней зимою, я думаю, ты должна будешь ее вывозить.
Ну, будь здорова. Поклон всем вашим.
Твой брат граф Борис Угрюм-Голядковский.
//-- XVII --//
Бесценный друг сестра Ксения Львовна, здравствуй!
Целую тебя и твои ручки крепко-крепко и обращаюсь с большой просьбой. Выручи, сестра, пришли, ради самого Бога, сто рублей, а ежели не можешь сто, то хоть семьдесят пять. Дело касается чести твоего брата. Буду краток и откровенен. Проживая в квартире Кикиморова, я перед самым приездом его в Петербург, имея крайнюю нужду в деньгах до зареза, заложил его часы с письменного стола за семьдесят пять рублей, полагая, что извернусь и к его приезду выкуплю. Сделать это, однако, не мог. Пришлось сказать, что я их попортил и отдал в починку. Часы его любимые. Он то и дело спрашивает, когда же часы будут готовы, а я все не могу их выкупить, хотя прошло уже более двух недель. Занять денег на выкуп часов решительно негде. У всех взял. Ушатова в Крыму. Обратиться к жиду Розенштрауху – нужно ронять себя. Не семьдесят пять рублей с него я жду, а место в шесть тысяч рублей и акций на десять тысяч рублей. Хотя Кикиморов и знает мое стесненное положение, но сознаться ему, что часы заложены, просто я не в силах. Я беден, но всегда был честен. А тут вдруг человек поручил мне свою квартиру, лошадей, людей, имущество, а я вдруг беру его вещь и закладываю!
Сжалься, Ксения, над братом, сжалься над нашей фамилией, спаси ее присылом семидесяти пяти рублей! Умоляю. Ты добрая.
Надеюсь, что пришлешь. Буду ждать и считать часы.
Твой брат граф Борис.
//-- XVIII --//
Спасибо, дорогая сестра Ксения Львовна, спасибо!
Тысячу раз спасибо! Ты спасла мне честь и даже жизнь присылом семидесяти пяти рублей на выкуп часов Кикиморова, ибо не выкупи я часов – я прямо покончил бы с собой, пустил бы себе пулю в лоб. Теперь часы выкуплены, вручены Кикиморову и по-прежнему красуются на его письменном столе.
Письмо твое переполнено упреками, ты удивляешься моему легкомыслию, ветрености, неумению приспособляться к обстоятельствам или, иначе говоря, по одежке протягивать ножки. Да, ты права, тысячу раз права: я беспутный человек, я пятидесятилетний младенец, я все худое, но что же делать, если я избалован прежнею жизнью! Виновата жизнь, виновато воспитание. Ах, я несчастный человек!
Да, я именно несчастный человек. Вот уже около десяти лет ничто мне не удается в жизни, нигде я не могу пристроиться, чтобы не влачить бедственного состояния. Представь себе, ведь и то место с шестью тысячами рублей, которое мне обещал Розенштраух, улыбнулось мне, не давшись в руки. Кикиморов, как и очень многие теперь, играет на бирже, и играет, как говорят, очень счастливо. Приношу я к нему часы, взятые якобы из починки, а он только что вернулся с биржи и рассказывает мне о предстоящей подписке на акции нового акционерного общества «Горный хребет» по разработке свинцовых копей. Вспомня, что в это-то общество Розенштраух и обещал меня пристегнуть директором, я бегу к Розенштрауху, именно бегу, ибо в то время не имел у себя даже мелочи на извозчика. Прибегаю к нему в банк и напоминаю об обещании. «Да, – говорит, – общество образуется, половина акций разобрана, на днях будет общее собрание акционеров, и я с удовольствием бы поместил вас в число директоров этого общества, но оказывается, что это совсем невозможно». – «Отчего?» – спрашиваю. «Оттого, что нужно иметь на десять тысяч акций по номинальной цене». – «Но ведь вы, многоуважаемый Соломон Исакович, обещались положить за меня в кассу общества эти акции, а с меня взять расписку…» – «И с удовольствием бы это сделал, если бы на арестование вашего имущества не ходило по рукам столько исполнительных листов, о которых я узнал только на днях. Я акции за вас представлю, они будут считаться вашими, и не пройдет и недели, как кто-нибудь явится с исполнительным листом и продаст их».
Я как сидел перед ним на стуле, так и замер минут на пять, как громом пораженный. Оказывается, что я никакого дела начать не могу, никакого имущества иметь не могу, пока все с меня по исполнительным листам взыскания не будут удовлетворены. Даже фиктивного имущественного ценза, положенного за меня другим лицом, но только на мое имя, иметь не могу. Это ли не несчастие! Бьет меня судьба, бьет и бьет! Просвета не вижу.
Сижу я у Розенштрауха в банке, в кабинете его, курю дорогую сигару, предложенную им, и вижу, что ему меня жалко. Сотрапезник ведь я его, собутыльник, вместе кружимся в водовороте жизни, оказывал я ему кой-какие услуги. И мелькнула у меня мысль: отчего бы мне не попросить у него взаймы?! Попросил – и кончилось успехом. Получил сто рублей.
На эти деньги я, милая Ксения, и пообедал у Контана в ресторане, кстати угостив Петьку Голядкина, от которого уже столько раз пользовался его радушием, пообедал всласть, как может обедать только человек, три дня не обедавший. А я, Ксеничка, перед этим именно три дня не обедал настоящим общечеловеческим манером, а сидел дома на ветчине и сосисках из колбасной.
Ах, думаю, уж не проситься ли мне в исправники! У меня в трех губерниях старые приятели губернаторами сидят. Одно только останавливает: не выношу я провинции.
Еще раз спасибо, Ксеничка, за присыл. Будь здорова. Целую тебя и прошу поцеловать Шуру. Скажи ей, что радуюсь ее успеху в обществе. Твоему Олимпийцу поклон. То-то, я думаю, он меня костит иногда, когда ты обо мне упоминаешь. Ну, да Бог с ним. У меня русская натура, а у него немецкая.
Твой брат граф Б. Угрюм-Голядковский.
//-- XIX --//
Дорогой друг и сестра Ксения Львовна, здравствуй!
Берусь за перо, чтобы сообщить тебе кой о каких проблесках счастия, выпавшего на мою долю. Я так не избалован счастием, что при первом проявлении его хочется уж с тобой поделиться. Третьего дня я получил жалованье, поехал на бег и выиграл на тотализаторе сто тридцать рублей. Ездил с Кикиморовым, был с нами и биржевой маклер Ереминцев, очень ярыжный, но милый человек, при помощи которого Кикиморов играет на бирже. Этот маклер, видя мое счастие на бегах, и говорит мне: «Отчего бы вам не попытать сыграть на бирже?» Кикиморов тоже подзудил меня. Я согласился. Сейчас рассказали мне, что такое «брянские», что такое «сормовские». «Господа, – говорю я им, – больше как сотней рублей я не располагаю». – «Больше и не надо, – отвечает маклер. – При проигрыше вы заплатите только разницу по курсу». – «Хорошо. Покупайте, – говорю, – что хотите». Ереминцев купил что-то. На следующий день повышение. «Вы, – говорит, – уж сто восемьдесят рублей нажили. Но не советую вам продавать. Они еще поднимутся». Подождал еще два дня. «Как?» – спрашиваю маклера. «Двести семьдесят рублей барыша получите, ежели продадите». – «Продавайте», – говорю. Продали, и вот я выкупил себе меховое пальто, заказал себе смокинг и половину денег вперед уплатил. Маклера угостил обедом у «Кюба». За комнату тоже рассчитался.
Ах, ежели бы теперь деньги! Хоть тысячу рублей денег… Ведь счастье идет полосой, а очевидно, моя полоса настала. При тысячи рублях я мог бы, может быть, столько выиграть, что и войти с моими кредиторами в сделку и кое-какие исполнительные листы погасить. Впрочем, нет, нет! Много их.
Ну, похвастался и будет. Целую твои ручки и желаю тебе всего хорошего. Поклон Шуре и твоему Олимпийцу.
Твой брат граф Борис.
P. S. Сегодня видел во сне, что тетка Анастасия умерла и мне и тебе причитается после нее наследства по двадцати пяти тысяч. Ведь приснится же!..
//-- XX --//
Здравствуй, милая, дорогая и добрая Ксения Львовна!
Давно тебе не писал. А отчего? Оттого, что человек вообще большой скот. Чуть только счастье его побалует и он немножко отдышится и перестанет нуждаться, сейчас же он и забывает своих родных и друзей. То же и со мной. Представь себе, я сделался настоящим игроком на бирже и благодаря Ереминцеву и Кикиморову, которые меня руководят, выиграл уже больше двух тысяч рублей. Уплочены кое-какие долги, сделанные на слово: Полуварову отдал, и теперь могу держать перед ним голову гордо и являться на его четверговые обеды; со старой девой Костенецкой тоже рассчитался, как джентльмен, и послал занятые у ней мной на станции во время моих проводов от Полуварова деньги. Последний долг, надо сказать правду, крепко меня беспокоил. Человек рассчитывает на руку и сердце богатой помещицы, занимает у ней деньги на слово и не отдает. Согласись, что это нехорошо. Ведь когда Полуваров предложил ей меня в мужья, она обещалась подумать об этом. Полагаю, что эти-то деньги, взятые мной у ней и так долго не отданные, и были причиной, что она и при отъезде Полуварова в Петербург не дала ему насчет меня никакого ответа, ни положительного, ни отрицательного.
Впрочем, пусть теперь думает, сколько хочет, мне ее и не надо. Я, сестра Ксения Львовна, теперь недурно поправился. Взял вместо одной опять две меблированные комнаты, заплатил одному из моих прежних портных долг и теперь опять пользуюсь у него кредитом. Ах, если бы не эти проклятые исполнительные листы!
Тебе, Ксения, я тоже буду высылать по сто рублей в месяц, чтобы хоть немножко погасить все то, что я перебрал у тебя в разное время. Уплату начну делать с будущего месяца, а теперь позволь мне еще немножко поправиться. Олимпийцу своему можешь ты теперь сказать, что я расцветаю. Похвастайся перед ним. А то он все говорил, что я совсем погибший человек.
В письме твоем ты меня предостерегала от биржи. Говорила, что это в конце концов для всех пагуба. Очень может быть, что в конце концов пагуба, но пока этот конец-то концов придет, я все-таки хоть подышу свободно. Да и вообще пагубой мне биржа быть не может. Погубить она может капиталиста, а у меня все равно ничего нет. Чему у меня погибать?
Играю и на тотализаторе. Теперь у нас бега. Но играю несчастливо, а потому хочу бросить. Пусть будет одна биржа.
Вдова Ушатова (помнишь ту купчиху, о которой я тебе писал?) вернулась из Крыма, и на днях я был у ней. Боже, как она живет! Я был у ней в ее зимней квартире в первый раз. Зимнее ее помещение еще роскошнее летнего. Слуг полон дом. Теперь так сановники не живут. Шесть лошадей на конюшне. Экипажей бездна. Есть и русские упряжки, есть и английские. Я как-то сдуру думал про нее, что хорошо бы насчет ее капиталов… Но на что, спрашивается, ей титул графа Угрюм-Голядковского? Завтракал у ней… И так как это было воскресенье, то, по купеческому обычаю, у ней кулебяка с сигом и вязигой. Впрочем, я люблю кулебяки и этот купеческий обычай хвалю.
Ну, затем все, Ксеничка. Целую твои пальчики и кланяюсь Шуре. Поклон Олимпийцу. Будь здорова.
Твой брат граф Борис.
//-- XXI --//
Добрая, бесценная Ксения Львовна, здравствуй!
Пишу тебе, чтоб сообщить мой новый адрес. Я переехал в Моховую, № 130. Выдал хозяйке расписку и переехал. Обстоятельства так сложились, что квартира в две комнаты оказалась мне не под силу.
Да, ты права была, дорогая сестра Ксения Львовна, когда писала мне, что биржа в конце концов всегда накажет и погубит игрока. Я уже наказан ею, и, хотя уверял тебя, что погубить она меня лично не может, но все-таки для биржи я теперь погиб навсегда. Играя на повышение, я не заплатил разницы, когда явилось понижение, и уж теперь объятия биржи для меня закрыты.
Скорблю, глубоко скорблю. Но ежели бы ты знала, какая это была проклятая биржевая неделя, когда я погиб! Все бумаги полетели вниз, и это многих и многих разорило. Да и сейчас бумаги не поднимаются. Жалко. Утешаю себя, что не для меня одного закрылись двери биржи после этого проклятого понижения. А уж как я хлопотал, чтобы мне уплатить разницу! У Розенштрауха занял, у вдовы Ушатовой занял два раза, хотел и третий раз занять, но она отказала. И так как мне ей теперь отдать нечем своего долга, то должен перестать ходить к ней. Это особенно жалко. У ней для меня было прекрасное пристанище. Дом – полная чаша, всегда открыт для всех знакомых: приходи к завтраку, приходи к обеду. А теперь уж нет его! Духу не хватает ходить к ней. Да и к тому же я заметил, что она даже и отвернулась от меня при последней встрече на Морской, когда проезжала в парных санях под голубой сеткой.
Но черт с ней, с биржей, черт с ней, с Ушатовой! Очень жалко, что я потерял их, но я привык уж к ударам судьбы. Но всего мне более жалко и обидно, добрая сестра Ксения Львовна, что я по отношению тебя остался не держащим своего слова и не произвел тебе ни одной уплаты, хотя и обещал платить по сто рублей в месяц. Прости, Ксения, прости, голубушка, прости твоего беспутного брата!
Да, Ксения, настали у меня опять трудные дни! Опять по временам колбаса с чаем вместо завтрака, опять неумытый коридорный с грязным самоваром. К Полуварову тоже стесняюсь ходить по четвергам обедать, потому что и у него взял на честное слово двести рублей и не могу отдать. Положим, я и раньше брал и все-таки ходил к нему, но тут замешалось, кроме этого, одно скверное обстоятельство. Передавая ему деньги, занятые у него тогда на станции, я имел глупость сказать ему, что получил наследство. Да и не ему одному сказал это, а многим разгласил. Одним словом, черт знает, что наделал! Мальчик я, совсем мальчик, невзирая на свои годы! Это твои всегдашние слова, Ксения, и ты права, тысячу раз права.
Благодаря этой последней глупости, я усугубил свое скверное положение и теперь буквально бедствую. Бедствую и к тебе даже не смею обратиться за помощью, ибо несказанно виноват перед тобой. Ограничиваюсь только сообщением о моем бедствии и кончаю письмо.
Пиши, Ксения, жури меня, брани. Твои письма, и переполненные упреками и нотациями, все-таки утешают меня.
А затем прощай. Поклон твоим. Целую твои пальчики.
Твой брат граф Б. Угрюм-Голядковский.
//-- XXII --//
Здравствуй, добрый друг, дорогая сестра Ксения Львовна!
Спасибо за присыл двадцати пяти рублей. Ах, как были они кстати! Дела мои хуже худшего, и я был должен даже коридорной прислуге. Нет у меня теперь ресурсов, никаких нет, кроме ничтожного клочка казенного жалованья, остающегося от вычета за долги, но и то взято от казначея вперед. Занять тоже не у кого. У всех занято. Ах, зачем я разгласил, что получаю наследство! Дернул же меня черт за язык! Конечно, я через это около тысячи рублей мог занять из разных рук, но теперь-то что? В ресторанах, впрочем, и посейчас говорю, что получаю, но толку мало. Кредита все-таки никакого.
Трудно мне живется, трудно. На квартире не держат. Вчера опять переехал. Выдал хозяйке расписку и переехал. Мой адрес – Сергиевская, 170. Это уж от всего далеко. Нет, надо уехать из Петербурга. Писал Кутищеву о месте исправника, но ответа еще не получил.
Все. Писать дальше – значит сообщать тебе о страданиях, которые испытываю, а зачем тревожить твое доброе, любящее брата сердце! Ограничусь только благодарностью за присыл и сообщением моего нового адреса.
А затем прощай. Целую тебя, Шуру и кланяюсь Олимпийцу.
Граф Борис.
//-- XXIII --//
Драгоценный друг и добрая сестра Ксения Львовна, здравствуй!
Давно тебе не писал. Два твоих письма оставил без ответа. Не писал, Ксения, я тебе из-за того, что и писать стыдно, – вот как я скверно живу. Ты спрашиваешь меня, правда ли, что я распорядителем в увеселительном заведении. Увы! Правда. Не буду от тебя скрывать. Утешаю себя немножко только тем обстоятельством, что это увеселительное заведение со сценой, с театром, и вот театром-то я заведую благодаря моему знанию французского, немецкого и английского языков. Хозяин, или директор, как они себя называют, – простой русский человек, не знающий ни на каком русском языке ни слова, а труппа его вся из иностранцев. Поют француженки, немки, англичанки, а среди эквилибристок есть и итальянки. Режиссер его тоже ни слова, кроме как по-русски, – вот директор и предложил мне место распорядителя, или заведующего, как ты там хочешь. Принял это место прямо с голода. Дошло у меня дело буквально до зареза. Но теперь я получаю сто рублей в месяц, имею стол и, если бы хотел, мог бы даже пользоваться квартирой. Место это тем хорошо, что оно негласное и кредиторы не могут приступить с исполнительными листами к моему жалованью. С директором я не имею никакого условия, жалованье я от него получаю без расписки в книге – это также одна из важных причин, почему я принял это место.
Ах, если бы ты знала, добрая сестра Ксения Львовна, в каком я был ужасном положении, ты не стала бы меня упрекать за это место! А теперь я сыт и прилично одет. Но, занимая это место, я все-таки гордо держу свою голову, я не унижаюсь, а, напротив, господствую, ибо все видят и чувствуют, какое я имею преимущество над ними. Насчет моего достоинства, стало быть, ты можешь быть спокойна.
Затем просьба: если это еще не дошло до Олимпийца, то, хотя от мужа и не следует иметь тайны, все-таки не рассказывай ему о моем новом месте.
Больше ничего не буду писать. Горько. Целую твои беленькие пальчики, обнимаю племянницу Шуру и кланяюсь Олимпийцу.
Твой брат Борис.
P. S. В воскресенье ездил к Левке. Мальчишка прекрасно учится. Он шлет тебе поклон. О моем горьком куске хлеба, разумеется, он ничего не знает.
//-- XXIV --//
Спасибо, спасибо, дорогая сестра Ксения Львовна, за письмо!
Тысячу раз спасибо! Признаюсь, после моего признания я уже не ожидал от тебя письма, я думал, что ты отступишься от своего беспутного брата, но нет, ты ангел доброты, ангел кротости и ангел снисхождения. Письмо полно упреков и сетования, но оно мне было мило как доказательства твоей любви. Брани меня, Ксения, брани, упрекай – я все снесу, но оставить этого места не могу, ибо иначе умру с голоду. А к жизни, невзирая на все невзгоды и несчастия, я все еще чувствую влечение. Я стар годами, но сердцем молод. И наконец, положа руку на сердце и по здравом размышлении о том положении, которое я теперь занимаю, я, право, не нахожу его постыдным. Ведь все-таки я служу сцене, театру, искусству. Все-таки я заведую артистами.
Затем ответ на вопрос. Ты спрашиваешь меня: состою ли я по-прежнему на казенной службе? Нет, не состою. На днях я подал в отставку. Да и что мне давала казенная служба?! Олимпийцу своему, впрочем, ничего об этом не сообщай. Да и вообще прошу тебя, бесценная Ксения Львовна, не разговаривай с ним обо мне. Зачем? Ведь он меня не любит, стало быть, тебе с ним и разговоры обо мне нужно прекратить. Спросит – отмалчивайся.
Пиши, Ксения. Не забывай меня своими письмами. Брани, упрекай, называй беспутным братом, но все-таки пиши. Твои письма утешают меня в горькие минуты, а их подчас ох как много!
Твой брат граф Борис.
//-- XXV --//
Милая, добрая, хорошая, дорогая сестра Ксения Львовна, здравствуй!
Получил твое любезное письмо с предложением занять место управляющего на ваших кирпичных и известковых заводах под Москвой. Сто раз спасибо тебе, Ксения Львовна, за заботы обо мне, но от места этого я должен отказаться. Какой я, милый друг, управитель чужим имуществом, если я не мог управлять своим собственным! А ведь было когда-то, много было всего! Ты пишешь, что специальности от меня не надо, что дела я могу и не знать, что от меня требуется только надзор за другими управляющими и жизнь в деревне при заводах. Все это прекрасно, спасибо, что ты и твой муж так снисходительны к моей неумелости, но все-таки я этого места принять не могу. Не потому не могу, чтобы жалованья пятьдесят рублей в месяц при всем готовом от вас же было мне мало. О, я ухватился бы за это содержание с радостью, если бы я был способен чем-нибудь управлять, но я не способен ничем управлять, кроме труппы поющих и пляшущих француженок, к тому же я совсем не выношу деревни.
Ведь я погибну там от тоски, сопьюсь в одиночестве и умру от удара. Что угодно, но не жизнь в глуши.
На днях, Ксения, я получил письмо от Кутищева, к которому я обращался с просьбой о месте исправника. Письмо его крайне любезно. Он пишет мне, что в настоящую минуту места исправника у него для меня нет, но в ожидании вакансии он предлагает мне пока место станового, но я, Ксения, и от этой переходной ступеньки к более лучшему месту отказался. Нет, нет, я даже представить себе не в состоянии, как мог бы я жить в деревне! Знаю, каких усилий стоило тебе склонить своего мужа на создание мне этой синекуры, и все-таки отказываюсь от нее. Спасибо, спасибо за твои заботы отвлечь меня от занимаемого мной места в «вертепе», как ты выражаешься, но все-таки я вынужден остаться в этом вертепе, но при этом скажу тебе, что я за вертеп его не считаю. Может быть, этот театр с легким жанром до меня и был вертепом, но влияние мое на серого человека, директорствующего в нем, настолько было велико, что теперь театр посещается даже людьми нашего круга, и я сумел себя так поставить, что все относятся ко мне с уважением.
Я все-таки делаю дело здесь, милая сестра Ксения, я друг изящного и провожу все изящное, не допуская ничего грубого. Пластика и изящество у меня всегда на первом плане. Я составил здесь даже маленький кружок из людей золотой молодежи, которые, приезжая сюда кончать вечер, и окружают меня. И на пути пластики и изящества я еще пойду дальше. В посту я уезжаю с нашим директором за границу для приглашения новых артистических сил, буду руководить им и на летний сезон (театр перейдет на острова), приглашу весь цвет исполнителей легкого пластического и вокального жанра.
Будь здорова, сестра Ксения Львовна. Еще тысячу раз спасибо тебе и твоему Олимпийцу за ваши беспокойства обо мне.
Твой брат граф Борис.
//-- XXVI --//
Здравствуй, дорогая сестра Ксения Львовна!
Получил второе твое письмо с предложением места, на сей раз уже другого и в Москве. Вижу, как заботитесь вы с мужем о том, чтобы удалить меня от театральной деятельности, но все-таки и место управляющего вашим большим новым домом в Москве на себя принять не могу. Согласен, что Москва – не деревня. О, я далек от мысли, чтобы считать Москву деревней, но управляющим-то домом я быть не могу и не мог бы даже быть и тогда, если бы дом твоего мужа был в Петербурге. Это не мой жанр, не мое дело. Ведь у меня у самого был дом в Петербурге, а как я им управлял? Пять лет моего управления – и он пошел с молотка. Нет, я должен остаться при той деятельности, при которой я нахожусь теперь. Поэтому опять спасибо, спасибо и спасибо. Поблагодари Олимпийца и не трудись у него больше выпрашивать что-либо для меня.
Скажу тебе, Ксения, в настоящее время я даже доволен собой и своим положением. Скудно мое жалованье, бываю я подчас без копейки, но уж не голодаю и каждый день общечеловечески обедаю и ужинаю в нашем театральном буфете. Здесь при театре большой ресторан и теперь, благодаря моему влиянию на мужика-хозяина, прекрасный повар. Погреб ресторана снабжен лучшими винами, и хотя при готовом столе тонкого вина мне не полагается, но у меня есть кредит в погребе. По вечерам я вращаюсь в кругу лучшей молодежи, посещающей нас, которая ценит мои труды по служению искусству и всячески старается высказать это и словом и делом. Еще на днях этот кружок делал мне ужин после спектакля, и на нем присутствовал и цвет нашей труппы. Я перезнакомил всех с артистками, вино лилось, раздавались спичи, и беседа длилась до утра.
Все это я пишу тебе, дорогая Ксения, чтоб показать, что мне очень недурно живется и чтобы о создании для меня какой-нибудь пятидесятирублевой в месяц синекуры ты не беспокоилась.
Письмо это, может быть, последнее перед отъездом за границу. Следующее письмо пришлю из Парижа, куда я еду вместе с директором театра.
О, Париж! Наконец-то я тебя опять увижу!
Будь здорова, Ксения. Целую, милая хлопотунья, твои беленькие ручки, обнимаю Шуру, кланяюсь Олимпийцу и остаюсь любящий тебя.
Брат Борис Голядковский.
//-- XXVII --//
Милая, добрая, дорогая Ксения Львовна, здравствуй!
Пишу тебе, чтоб поведать мое горе. Представь себе, меня из Петербурга за границу не выпустили. С меня, оказывается, была взята подписка о невыезде из столицы, о которой я совсем забыл. О, эти проклятые исполнительные листы! Они мне на каждом шагу мешают, отравляют мне мою жизнь. Боже мой! Когда же все это кончится! О Париже я мечтал, как о рае небесном, мы совсем уже собрались ехать, дошло дело до добывания заграничного паспорта, я посылаю в участок за свидетельством, что нет препятствий к выезду, – и вдруг: трах! О, судьба, судьба! Как жестоко ты меня гнетешь!
Кончилось тем, что сиволапый мужик, наш директор, пригласил себе в переводчики какого-то пархатого жидюгу и уехал с ним за границу приглашать артистов, а я сижу на бобах.
Веришь, Ксения, я даже заболел от этого. Третий день бьет меня лихорадка и болит голова.
Не могу писать. Взбешен. Прощай. Будь здорова.
Твой брат граф Борис.
//-- XXVIII --//
Обращаюсь к тебе с великой просьбой, дорогая сестрица Ксения Львовна.
Выручи брата и пришли мне, ради самого Неба, триста рублей. Пришли как можно скорей, иначе я погиб, погиб навсегда. Если нет у тебя денег, займи, заложи какие-нибудь вещи и пришли, ибо время не терпит.
Я должен по векселю. Векселей моих много ходит по рукам, но этот особенный. Мы его выдавали вдвоем. Я выдавал вексель, и некто поставил свой бланк. Не называю его, ибо что в имени его тебе? Заняв у ростовщика деньги, мы разделили их пополам, но теперь этот Икс, поссорившись со мной из-за женщины, хочет мне мстить и сообщил мне, что отрекается от своего бланка, заявляет его фальшивым. А вексель с бланком передавал ростовщику я, без его присутствия. Стало быть, ростовщик… Но не буду распространяться дальше! Ты, добрая сестра Ксения, не девочка и хорошо понимаешь, что грозит мне. Ни просьбы мои, ни мольбы не могут смягчить жестокое сердце Икса, и он продолжает утверждать, что бланк не его, а доказать, что бланк его, что он не фальшивый, я не в состоянии.
Еще раз умоляю тебя, добрая Ксения, спаси меня! Ради сына Льва спаси, ежели не ради меня самого, ради нашей фамилии, которую ты теперь не носишь, но когда-то носила! Ах, Ксения, пожалей своего брата и исполни его просьбу, быть может, уж последнюю! Я в тревоге, я в лихорадке, я ночей не сплю.
Дорогая Ксения! Ты всегда была добрым гением моим, ты ангел доброты, и я уверен, что вопль мой к тебе о спасении не будет гласом вопиющего в пустыне.
С нетерпением ожидаю ответа, со слезами целуя твои ручки.
Твой брат граф Борис.
//-- XXIX --//
Как громом поражен был я, дорогая Ксения, когда получил твое письмо с отказом.
Ты пишешь, что если я знаю, что бланк не фальшивый, то чего же мне бояться. О, я предвидел этот ответ! У меня было готово на него и возражение, но я, при спешном писании письма, не имел возможности поместить в него это возражение. Бесценная Ксения, ведь и разбирательство на следствии по этому делу бросит тень на нашу фамилию, а храни Бог, дело дойдет до суда! Ах, Ксения, Ксения! У меня нет доказательства, что этот проклятый бланк на векселе не фальшивый. Может быть, он и в самом деле фальшивый, ибо он писан не при мне. Этот Икс передал мне вексель уже с поставленным бланком, может быть, заведомо фальшивым, чтоб погубить меня, ибо теперь он злой враг мой.
Еще раз умоляю тебя, дорогая сестра Ксения Львовна, не дай погибнуть и вышли триста рублей, вышли как можно скорей! Ты пишешь, что у тебя нет таких денег, но заложи что-нибудь, в крайнем случае прочти мое письмо Олимпийцу и проси его, умоляй спасти меня. Не любит он меня, черствое у него сердце, но, может быть, при виде окончательно погибающего человека, своего родственника, шурина, оно и смягчится.
Добрая Ксения, похлопочи! Не дай погибнуть твоему несчастному брату!
Целую твои ручки и ожидаю ответа по телеграфу. Успокой меня телеграммой.
Твой брат граф Борис.
//-- XXX --//
За что?.. За что, дорогая Ксения, ты меня мучишь перепиской?
Я не советов прошу у тебя, моя дорогая. Я прошу милости, великой милости! Муж твой резонер, педант, он способен наговорить тысячу ненужных советов, прочитать миллион наставлений, но ты-то, ты-то, добрая, любящая меня Ксения, ты-то зачем следуешь по его стопам? Не советы мне нужны, не наставления, а деньги. Только деньги, только триста рублей меня могут спасти. Занять решительно больше негде, как у вас, – вот потому-то я к вам и обращаюсь.
Или ты вынуждаешь у меня большее признание? Изволь, если уж на то пошло! Бланк на векселе в самом деле фальшивый, и в этом деле я, я виноват.
Дальше не требуй объяснений… Не в силах их дать. Нужда, нужда сгубила…
Умоляю, Ксения, спаси! Умоляю твоего мужа! Ведь только триста рублей, и вы спасете человека.
Срок векселю послезавтра. Если хотите спасти – высылайте деньги по телеграфу, иначе я погиб.
Крепко целую твои ручки и прошу, умоляю: спаси! Спаси!
Твой брат граф Борис.
//-- XXXI --//
Бесценная Ксения, спасибо, спасибо! Перевод на триста рублей получил по телеграфу.
Со слезами на глазах целую твои ручки и пальчики!
Ты всегда была моим ангелом-хранителем, им являешься и теперь. Мужу твоему крепко пожимаю его руку. Вижу, что у него внутри и под внешним льдом бьется горячий ключ сострадательного сердца. Вы оживили меня, вы воскресили меня. По векселю уплочено, и вексель разорван. Сегодня я буду спать спокойно.
О, с каким восторгом, с каким наслаждением выпил я, уладивши дело, за твое и твоего мужа здоровье полбутылки шампанского! Даже при своем нищенском положении не мог я отказать себе в этом. Мало того, я считал себя обязанным это сделать. Передай это твоему благородному мужу. Он саркастически улыбается, но все-таки ему будет известно то глубокое уважение, которое я к нему теперь чувствую.
Твой брат граф Б. Угрюм-Голядковский.
//-- XXXII --//
Дорогая Ксения Львовна, здравствуй!
Пишу тебе и уж не смею тебя назвать сестрой. Пишу из заключения. Я арестован. Я жалкий, я несчастнейший человек. Триста рублей, присланные тобой, помогли только на время. Оказались другие векселя с такими же бланками. Как они явились, я решительно не понимаю. Меня опутали, кругом опутали, потому что в денежных делах, ты сама знаешь, я решительно ребенок. Бесспорно, я виноват, но тут, кроме того, какой-то шантаж, какая-то шайка мошенников.
Ужасно, ужасно! Бедный Левка! Что с ним будет? Я не прошу, я уверен, что ты, как ангел-хранитель, покроешь его своими крыльями.
А я, я несчастный, я несколько раз покушался пустить себе пулю в лоб, но меня останавливала религия. Впрочем…
Лежу больной. Лежу без копейки. Помоги, Ксения… Прилагаю адрес, как переслать.
Прощай. Будь здорова.
Твой Борис.
По объявлениям
//-- I --//
Звонок. Кухарка отворила дверь. Вошла девушка не первой молодости, но довольно нарядно одетая в свежую шляпку и новомодное пальто с несколькими пелеринками. Из чистой комнаты выглядывала ее мать – тощая и высокая, с ястребиным носом, пожилая женщина, в поеденной молью беличьей накидке шерстью вверх и дымящейся папироской.
– Ну что? – встретила девушку мать.
– Несколько писем принесла, – отвечала самодовольно девушка и лизнула себя для чего-то по губам языком.
– На предъявителя номера кредитного рубля?
– И на предъявителя номера кредитного рубля, и на предъявителя квитанции от публикации. Почтовый чиновник сличил номера с конвертами и выдал. Да еще какой чиновник-то! Такие перистые бакенбарды, что просто прелесть. Я не утерпела и спросила сидевших там на почте почтальонов, женатый он или холостой. Говорят: «Холостой». Потом у сторожа спросила, сколько этот чиновник жалованья получает. Шестьдесят три рубля. Вот тоже в крайнем случае можно держать в резерве. Положим, жалованье очень невелико, но ведь они повышаются. Выдавая письма, он все улыбался и очень ласково на меня смотрел.
Рассказывая это, девушка раздевалась, снимала с себя пальто и шляпу, перчатки.
– Обесстыдилась ты, Серафима! Совсем обесстыдилась, – сказала мать, покачав головой.
– Ох, кто бы это говорил, да не вы! А кто зимой публиковал в газетах, что продается персидский ковер и говорящий попугай, чтобы женихов мне заманить? – воскликнула девушка.
– Да, срамилась, но ведь ничего из этого не вышло. Не выйдет и теперь.
– А вот посмотрите, что выйдет. Непременно выйдет. У меня какое-то тайное предчувствие, что выйдет. А что до расходов – то мы ведь всего два рубля на объявления и затратили. Ну, перчаток себе свежих не куплю. Зимой четыре, да теперь два – шесть.
– Да ведь на этом не остановишься, еще публиковать будешь. А велика ли моя пенсия-то?
– Конечно же, буду. Вам ваших денег жалко – продам что-нибудь из своих вещей и буду, буду публиковать, пока не добьюсь чего-нибудь.
– Уж ежели на попугае и ковре не добилась, то и здесь ничего не добьешься.
– Попугай и ковер… Какое сравнение! Попугай и ковер уж так устарели, так устарели, что всякий его понимает, а прямое объявление, что молодая девушка желает выйти замуж, – это так ново, так свежо и, наконец, поэтично.
– Какая же тут поэзия?
– Ах, оставьте, пожалуйста! Вы ничего не понимаете. Ну, ежели нет здесь поэзии, так зато нет и обмана. Прямо, начистоту: ищу жениха. А ведь публикация о небывалом ковре и несуществующем говорящем попугае – обман, и это всякий видит, что обман.
– Врешь, никто не видал. Мы умели скрывать.
– Это только вам так казалось, что вы умели скрывать, а ведь интендант-то, что за попугаем приезжал, прямо мне сказал: «В женихи я не гожусь, потому что женат, а ежели хотите, то поедемте так в „Аркадию“».
– И он тебе посмел это сказать? Дочери штаб-офицера?
– Так прямо и объявил. Что ж ему стесняться-то?
– И ты ему ничего?
– Да что ж мне-то так особенно?.. Ведь уж сами на то идем. Я только ему ответила: «Нет, милостивый государь, вы ошибаетесь».
– А зачем же ты мне не сказала? Я бы его с лестницы спустила.
– Да ведь это вышел бы скандал. Началась бы огласка. И наконец, почем он знал? Мы ищем только женихов, а он думал, что мы, может быть, ищем и чего-нибудь другого. А вы думаете, тут разве не будет разных двусмысленных предложений? Будут, поверьте, будут. Но надо на все быть готовым.
– Ах, Серафимка, Серафимка! Ведь твой покойный отец имел Анну на шее.
– Да что ж тут такое? Собака лает, а ветер носит. Ведь могут же и на улице сказать разные мерзости. На улице тоже иногда пристают нахалы, но, разумеется, не внимаешь.
Девушка положила на стол пачку писем.
– Ну, читай! Но ежели и теперь будут какие-нибудь гнусности, то я так не оставлю, – сказала мать.
– По-американски, maman, по-американски, – отвечала дочь. – Гнусности в сторону, солидные переговоры отдельно.
– Да распечатывай же скорей! – крикнула мать.
– Сначала надо разобраться. Вот это ответ на предъявителя кредитного билета, это на квитанцию.
– Давай я буду распечатывать.
– Пожалуйста, руки подальше. Я печатала объявление – я буду и распечатывать.
Девушка вскрыла конверт. В конверте была розовая бумажка. На ней твердым деловым почерком было написано: «Милостивая государыня моя таинственная незнакомка. Вы публикуете: „Молодая девушка из хорошего семейства, образованная и кроткого характера…“
– Это у тебя-то кроткий характер? – воскликнула мать. – Ну Серафимка! Зачем же ты врешь! Лучше бы уж ничего не писала.
– Не перебивайте, не перебивайте. Что ж вы перебиваете! – проговорила дочь.
– Да у тебя адский характер.
– Довольно, довольно. Ведь это он для кого адский, а для кого, может быть, и не адский. – Девушка продолжала читать: – „…и кроткого характера, отчасти музыкантша…“
– Это ты-то музыкантша! Да ты способна своими «Ле труа ревери» довести человека до того, что он на стену полезет, – опять перебила ее мать.
– Я уйду в свою комнату, если будете перебивать. „…музыкантша, но с очень ограниченными средствами, желает выйти замуж за пожилого человека, имеющего безбедное обеспечение“, но ничего не говорите, есть ли у вас мамаша. Я пожилой человек, получаю на коронной службе более двух с половиной тысяч рублей, имею кое-что на черный день и не прочь бы жениться, но только при тех условиях, чтоб не иметь тещи…» Видите, как вашу сестру боятся… – заметила дочь матери.
– Ну, уж это мерзавец, сейчас видно, что мерзавец, – отвечала мать.
– Отчего мерзавец? Он ищет спокойствия в семейной жизни. Ах, и везде-то вы мне помеха! Чисто пугало вы какое-то для всех. Ведь вот и прошлым летом на даче в Озерках…
– Что не давала тебе одной с мужчинами по лесам и темным закоулкам скитаться?
– Ну, довольно, – кивнула дочь и продолжала: – «Поэтому прошу мне ответить дополнительно: есть ли у вас мамаша, будет ли она жить слитно с нами, ежели мы протянем друг другу руки, а также сообщить мне, сколько вам лет, или проще, в котором году вы родились и какого числа, брюнетка или блондинка, а также и приложить свою фотографию. Имея в своем распоряжении все эти данные, я буду судить, начинать ли мне с вами серьезные переговоры или не начинать. Прибавлю, что мне 48 лет, что я в чине надворного советника и имею Станислава на шее, а также и то, что у начальства на хорошем счету. Ответ прошу прислать в почтамт до востребования предъявителю пенькового мундштука с изображением Леды в объятиях лебедя. И еще характеристика: я лыс, но могу сделать парик». Видите, сейчас же и серьезное предложение, – сказала дочь, прочитав письмо. – Сегодня же пошлю ему дополнительные сведения и объявлю, что мамаша у меня есть, но жить со мною не будет, ежели я выйду замуж.
– Позволь… Но куда же я денусь, Серафимочка? – сказала мать.
– Ах, боже мой! Да мне-то какое дело! Одни будете жить.
– И карточку пошлешь?
– Пошлю вон ту старенькую, которая в альбоме.
– Да ведь та карточка шесть лет тому назад снята.
– Да вам-то какое дело! – огрызнулась дочь и принялась распечатывать второе письмо.
//-- II --//
Серафима разорвала второй конверт. Конверт был большой, деловой, из толстой белой бумаги. В конверте было и письмо на белой толстой бумаге. Хорошим почерком, изобличающим человека, учившегося чистописанию, было написано: «Откликаюсь моей таинственной незнакомке. Я хоть и не холостяк, но пожилой вдовец и очень не прочь бы жениться на молодой, недурной собой образованной девушке и музыкантше, хотя бы эта девушка была и полнейшей бесприданницей. Добрый характер, молодость, миловидность и образование, по-моему, лучше серого невежества, изукрашенного деньгами, тем более что у меня есть кое-что на черный день и сам я до сих пор в силах и получаю содержание, на которое сам-друг, сам-третей и даже сам-четвёрт можно существовать безбедно. Не желал бы только кормить женину родню, ежели таковая имеется…»
– Мерзавец… Сейчас видно, что мерзавец… – проговорила маменька Серафимы, затягиваясь папиросой.
– Да чем же мерзавец-то, помилуйте! – отвечала дочь. – Человек высказывает искренно свои желания.
– Ну, уж как хочешь, а тут видна мелочность. Я к нему на хлеба не навязываюсь, но это мелочность, грошовничество какое-то…
– Если вы будете перебивать, я не стану вслух читать, – сказала Серафима и продолжала чтение: – «…женину родню, ежели таковая имеется, тем более что при моем первом браке я от жениной родни уже пострадал». Нет, как боятся маменек-то! Второе письмо, где ставятся условия насчет маменьки, – проговорила она.
– Тут хуже. Тут вообще насчет родни. Читай дальше.
– «Я бездетен, мне только пятьдесят один год, что могу доказать метрическим свидетельством, но я свеж, крепок, и у меня еще нет ни одного седого волоса. Я то, что называют – в полном соку. Толщина моя не безобразит меня, а придает только солидность, легкая лысина делает лицо открытым и умным…»
– Наверное, дурак, ежели уж об уме своем заговорил, – пробормотала мать.
– Погодите… Ну что вы перебиваете! «Впрочем, не буду вдаваться в описание своего портрета. Вы можете увидеть в воскресенье и самый оригинал, ежели к двум часам прибудете в Эрмитаж. Около картин старой фламандской школы будет прогуливаться солидный человек среднего роста во фраке, и из-за жилета у него будет выглядывать красный маленький фуляр. Оригинал этот может видеть воочию и публикующуюся особу и таким образом решить, молода ли она, красива и отвечает ли его идеалу. Публикующаяся особа должна иметь светло-зеленый бант на груди или на плече, по которому я ее и узнаю. Я скромен. Ежели особа первая заведет со мной разговор – я буду очень рад, в противном случае только посмотрим друг друга и дальнейшие переговоры будем продолжать путем переписки. Писать мне так: в почтамт, до востребования, предъявителю билета от конки за № 16743».
– Неужели ты думаешь, я тебя пущу на свидание неизвестно с кем? – сказала мать.
– А неужели вы думаете, что я вас послушаюсь и не пойду? – отвечала дочь.
– Вот олух-то девка!
– Только из-за того пойду, чтоб попытаться вырваться от вас и не слыхать от вас олухов.
– И заговоришь с ним первая?
– Это будет зависеть от того, понравится ли он мне. Позвольте, позвольте… Тут приписка, – сказала дочь и опять прочла: «Служил когда-то в военной, перешел на штатскую, дослужился до надворного и перекочевал из-за выгод на частную службу в контору. Служу в конторе, получаю с наградами до двух тысяч рублей и управляю домом одного важного лица из-за даровой квартиры в четыре комнаты».
– Ну, этот гусь неважный, – опять сказала мать.
– Не с генеральским же содержанием мне жениха себе искать, – дала ответ дочь и стала распечатывать третье письмо.
Конвертик был маленький. На маленькой голубенькой бумажке было написано явно измененным почерком следующее:
– «Прелестная незнакомка, – читала Серафима. – Но нет, очевидно, вы далеко не прелестная, ежели вам приходится предлагать себя в жены по публикациям. Но публикации денег стоят, и бедным невестам очень накладны…» Мерзость какая-то… – проговорила она и остановилась читать.
– Ага! Нарвалась на нахала! Нет, уж ты читай! – воскликнула мать.
– Зачем же я буду читать дерзости?
– Читай, читай… Или давай, я дочитаю.
Мать вырвала у дочери листок и, отбежав к окну, прочла:
– «Не лучше ли вам ходить по дворам, как ходят бабы-селедочницы, и вместо „селедки голландские“ кричать „невеста, невеста!“»
– Но ведь это же мерзость!
Дочь, слезливо моргая глазами, подбежала к матери, вырвала у ней листок и разорвала его.
– И чего вы обрадовались, что дочь вашу конфузят, издеваются над ней! – прибавила она.
– Сама на рогатину полезла.
– Этого нужно было ожидать, что нарвешься на нахалов, но не надо читать их письма.
Серафима разорвала еще конверт, вынула оттуда листик бумажки, заглянула в него, вся вспыхнула и тотчас же принялась рвать листик.
– Опять? – спросила мать. – Что там такое? Что ж ты не покажешь?
– А вам, очевидно, хочется просмаковать нахальство! Насладиться ругательными словами! Или вам так милы площадные ругательства?
Серафима вскрыла еще конверт. Опрятный листок палевой бумажки был исписан мелким почерком. Она стала читать вслух:
– «Я стар, богат, имею пенсию в три тысячи и хочу эту пенсию путем женитьбы передать молоденькой, хорошенькой девушке, если эта девушка согласится утешать старика, быть его сиделкой, чтицей, играть с ним в пикет и в домино. Обещаюсь быть не очень строгим к ней и могу в будущем кое на что смотреть сквозь пальцы».
– Вот цинизм-то! – воскликнула мать.
– Говорит дело, но это мне не подходит, не того я ищу, – отвечала дочь и продолжала: – «Но надо, чтобы предлагающая себя особа была действительно молода и прекрасна, поэтому желаю видеть фотографию…»
– Неужели и этой развалине пошлешь карточку?
– Да нет же, нет. «Фотографию можно передать пожилой даме, которая в субботу в 2 часа дня будет прогуливаться с ребенком по Малоохтинскому кладбищу, и ребенок этот будет иметь в руках красный резиновый воздушный шар. Публикующаяся особа непременно должна сама передать фотографию этой даме, иначе всякие переговоры прекратятся». Уж и придумал же место для передачи фотографии! – сказала Серафима.
– А это нарочно. Это над тобой кто-нибудь шутит. Пускай, мол, барышня прогуляется на кладбище. И я уверена, что на кладбище засада будет.
– Какая засада?
– А какие-нибудь шалуны окружат тебя и начнут над тобой насмехаться. Мало ли есть озорников!
Серафима вздохнула и распечатала еще конверт.
//-- III --//
Чтение писем продолжалось. Мать сидела, попыхивала папироской и насмешливо улыбалась.
– Как ты не можешь понять, Серафимка, что над тобой все эти твои корреспонденты шутят! – говорила она дочери.
– Пускай шутят, но иногда и из шуток выходят серьезные вещи. Да и не все шутят. Вот, например, человек, назначающий свидание в Эрмитаже, совсем не шутит. Весь тон письма его серьезный, даже почтительный. Заметьте, что он не назначает свидание ни на улице, ни на кладбище, ни в сквере, а в самом приличном месте – в Эрмитаже, – отвечала дочь и, разорвав еще конверт, начала читать: – «Прочел вашу публикацию, таинственная незнакомка. Откликаюсь, что на молодой девушке, образованной, музыкантше и из хорошей семьи жениться не прочь, хотя девушка эта и без приданого, но должен получить от вас по почте следующие дополнительные сведения. Ставлю вопросы по пунктам: 1. Сколько лет публикующейся молодой девушке? 2. Брюнетка она или блондинка? Какого цвета глаза? 3. К какой хорошей семье принадлежит она: к купеческой, дворянской или родители ее – разночинцы? 4. Как велика семья? Из кого она состоит? 5. Не придется ли вместе с девушкой принять на свое попечение и других членов семьи? 6. В какой степени эта девушка образованна? Где училась? Примечание 1. Ежели курсистка, то и сведений никаких сообщать не надо. На каких бы курсах она ни была – все равно переговоров о женитьбе вести не стану, хотя бы она была прелестна, как май. Примечание 2. Даже ежели бы девушка училась на театральных или зубоврачебных курсах – и то таковую прошу мне не отвечать. Исключение допускается только для кулинарных курсов…»
– Знаешь что, Серафима? А ведь это пишет совсем умный и практический человек, – перебила чтение мать.
– Погодите… – отвечала дочь и продолжала: – «7. Знает ли девушка английский язык? Примечание. Это для меня потому важно, что ежели бы женился, то сейчас бы поехал с молодой женой вместо дачи прогуляться в Америку, где господствующий язык – английский, а сам я по-английски не говорю. 8. Страдает ли она морской болезнью во время морских путешествий?»
– Вот практический-то человек! – вырвалось у матери.
– Но ведь я английского языка не знаю, стало быть, ему я не гожусь, – отвечала дочь. – Хотя в Америку – это прелесть!
– А может быть, сторгуетесь и без английского языка? По-французски и по-немецки ты знаешь, а с этими языками, говорят, везде можно проехать. Читай, читай, милушка. Письмо меня заинтересовало. Фу, какое длинное письмо!
Дочь читала дальше:
– «9. Что значит „без приданого“? Только денег за девушкой нет или нет и белья и носильного платья? 10. Должен или не должен я перед свадьбой построить девушке на свой счет белье и носильное платье? Если да, то на какую сумму? 11. Что значит „музыкантша“? Примечание. Ежели девушка – страстная охотница до музыки и привыкла и будет разыгрывать на фортепиано сонаты с раннего утра до позднего вечера, то таковую прошу на мои вопросные пункты вовсе не отвечать. Игра на фортепиано допускается только в мое отсутствие. 12. Играет ли девушка на театральных сценах в качестве актрисы-любительницы? Примечание. Если да, то прошу о себе никаких сведений мне не сообщать».
– Положительно умный человек! – воскликнула мать.
– Оригинал, но неглупый. С этим можно пиво сварить, и я напишу ему, – согласилась дочь. – Насчет английского языка можно его убедить и отказаться.
– Читай, читай. Там еще много… – торопила ее мать.
– «Теперь о себе. Я отставной военный. Майор в отставке. Мне пятьдесят пять лет. Сед, но усы крашу. Лысины не имею. Холост. Есть побочная дочь, но держу ее в институте. Мать дочери умерла. Хожу в отставном мундире. Тучен. Люблю поесть. Сплю после обеда вот уже двадцать пятый год. Экономки не держу. Серьезных привязанностей никаких. Питаю слабость к собакам и держу двух. Курю иногда трубку. Люблю выпить, бываю слегка пьян, но окончательно не напиваюсь. Не картежник. Даже не люблю карт, ибо нахожу, что в разговорах можно лучше проводить время. Театров не люблю, но для молодой жены могу приневолить себя побывать в театре раз в месяц. Пенсии не получаю. Живу капиталом. Имею дом на Выборгской стороне, где квартирую. Состою помещиком в Псковской губернии, Холмского уезда, при трехстах десятинах земли. Есть и в Рязанской клочок земли в пятьдесят десятин. Наличный капитал состоит из сорока тысяч и заключается в государственных процентных бумагах. Имя мое – Викул. От означенных моих привычек, здесь перечисленных, невзирая ни на какую красоту невесты, отказаться не могу».
– Совсем основательный человек… – сказала мать и спросила: – Все?
– Сейчас конец. «Ответ на вышеизложенные пункты прошу адресовать в Главный почтамт, до востребования, под литерами: В.В.В. Карточку фотографическую прикладывать покуда к письму не прошу. Обменяться карточками еще успеем тогда, когда из ответов на вопросные пункты выяснится, что невеста мне подходящая. Забыл упомянуть, что по вечерам занимаюсь выпиловочною работой и шью по канве шерстями и бисером. Пищу люблю тяжелую: щи, бараний бок с кашей, рубцы, пироги, вареную печенку, селянку и обожаю треску за то, что она тухлым яйцом припахивает. В разговоре своеобразен и люблю подчас крепкие слова, от которых меня отучить невозможно. Теперь, кажется, все, а потому прошу таинственную незнакомку принять уверение в совершенном почтении тоже покуда от таинственного незнакомца».
– Положительно буду ему сегодня писать и отвечу по всем его вопросным пунктам, – сказала Серафима. – Это совсем подходящий человек. Главное, что мне нравится, – в каждом его слове сквозит искренность.
– Ах, кабы и в самом деле тебе устроиться, Серафимочка! – вздохнула мать. – Такую бы я свечку поставила, такую… Но не верю я как-то в твое счастие. Ведь почему же нибудь досидела ты в девках до двадцати семи лет, – закончила она.
– Молчите… Что вы мелете-то пустое! Мне всего только двадцать три… – огрызнулась дочь.
//-- IV --//
– В сущности, только три солидных предложения, но я считаю, пока и этого достаточно, – сказала Серафима, прочитав письма.
– А в других-то письмах сколько дерзостей наслушалась! Дерзостей, насмешек… – отвечала мать.
– Ничего… решительно ничего… Анонимные письма. А анонимным письмам никто никогда не придает значения. И без публикации они могли бы написать ругательные письма. Да, наконец, знаете вы русскую пословицу: «Брань на вороту не виснет»?
– Фу! Да ведь это для мужиков.
– А я признаю и для молодых девушек.
– Боже! И это говорит дочь статского советника, почти генерала.
– Коллежского, мамаша… Только коллежского…
– Вздор. Он был представлен к статскому и умер, не дождавшись каких-нибудь двух недель.
– Впрочем, об этом говорить не стоит. Статского так статского, коллежского так коллежского… Но мне странно, что раньше вы кричали про меня: «Не идет с рук девка, не идет», придумывали небывалую продажу ковра и говорящего попугая, чтобы заманить к нам женихов, когда же, наконец, я сама хлопочу о том, чтобы выйти замуж, и ставлю эти публикации, вы вместо того, чтобы одобрять мои поступки, ложитесь мне на моей дороге как бы бревном. Ну чего вы раскудахтались?
– Я оберегаю тебя от оскорблений.
– А я вас прошу не оберегать. Я знаю, почему это вы. Вам неприятно, что почти в каждом письме желающие жениться оберегают себя от тещи, вам это неприятно – вот вы и встаете на дыбы.
– Пожалуйста, пожалуйста, не говори ты этого…
– А что вам такое дом зятя, спрашивается? На что он вам? У вас останется пенсия, и вам отлично можно жить одной. Как зятю неприятно, когда у него в доме живет теща, так ведь, я думаю, и для тещи не должна быть красна жизнь в доме зятя, который пренебрегает ею.
Серафима взяла перо и бумагу и подсела к столу.
– Ты писать, что ли, будешь? Отвечать на письма? – спросила ее мать.
– Всенепременно. Я считаю три письма за солидные предложения. В особенности мне нравится этот отставной военный. Это сейчас видно, что он прямая, искренняя натура, – отвечала дочь. – Сегодня отвечу на письма, а в воскресенье пойду в Эрмитаж на свидание с тем, который приглашает меня надеть светло-зеленый бант.
Мать покачала головой, пыхнула папироской и ничего не отвечала. Дочь принялась за ответ на письма.
Она грызла ручку пера, чесала ею в голове, но на бумаге выливалось плохо. Мать следила за ней.
– Не хочешь ли ты выпить чаю? Это, говорят, помогает фантазии, – сказала она.
– Пожалуйста, без насмешек… – огрызнулась дочь.
– Какая же тут насмешка! Я искренно.
– Оставьте меня только в покое.
– Ну, я для себя заварю чаю.
– Как хотите.
– Только уж ты прочти мне, Серафимочка, ответ, когда напишешь.
– Хорошо, хорошо, не мешайте мне только.
Перо заскрипело по бумаге.
Мать заварила себе чай и пила его отдельно от дочери, за другим столом, пила и следила за ней. Через полчаса дочь встала и с листиком бумаги подошла к матери.
– Прежде всего, я набросала черновик в ответ отставному военному, – проговорила она, подсаживаясь к столу.
– Прочти, прочти, – отвечала мать. – Налить тебе чайку-то?
– Ах, да наливайте! Вот что я написала. Слушайте: «Милостивый государь таинственный незнакомец! Отвечаю вам на ваши вопросные пункты по порядку. Мне двадцать три года…»
– Ах, Серафима, Серафима! Зачем это? Он с тобой откровенен, а ты так прикрашиваешь себя, – перебила ее мать.
– Ну хорошо. Это можно исправить. Я поставлю двадцать пять, – сказала дочь.
– Да ведь и это неверно.
– Мало ли, что неверно, но мне больше двадцати пяти лет никто не даст. Все находят меня даже моложе. Итак: «Мне двадцать пять лет. Родилась я 1 июля. Цвет волос моих белокурый. Я блондинка. Глаза серые, голубоватые, даже больше голубые…»
– Совсем серые. С какой стати ты тут голубой цвет примешиваешь?
– Не перебивайте! «Отец мой был коллежский советник…»
– Ежели уж насчет глаз прикрашиваешь, то пиши, что и отец был статский советник, – сказала мать. – Я верно говорю, что он был представлен к статскому.
– Нельзя. Из паспорта увидит. Там я дочь коллежского советника.
– Так ведь и из метрики увидит, что тебе не двадцать пять лет.
– Довольно. Ну что вы все перебиваете! Я продолжаю: «Отец уже шестой год как умер. Мать моя проживает вдовой и получает пенсию. Я живу при матери. У меня есть сестра, которая замужем за чиновником в Западном крае. Отец мой крестный – генерал Требухов, но в Петербурге не живет…»
– Он пять лет уже как умер.
– Пускай. Но генерала все-таки надо припустить. Не живет в Петербурге, так можем мы и не знать, что он умер. «Вы спрашиваете: „Не придется ли вместе с девушкой принять на попечение и других членов семьи?“ Отвечаю: не придется. Если я выйду замуж за вас, мать будет жить одна, на свою пенсию».
– Нельзя ли, Серафимочка, покуда обойти этот вопрос? – заметила мать.
– Ах, как вам хочется навязаться! Нельзя. «Я гимназистка, училась в Петербурге в гимназии и ни на каких курсах не была, что после нашего знакомства могут подтвердить все знающие меня, ежели вы так боитесь курсисток. Да и сама я их не люблю! Очень уж они высокого мнения о себе. Прибавляю о себе, что человек я уживчивый, с мягким характером».
– О-го-го-го! – воскликнула мать. – Это ты-то с мягким характером и уживчивая!
– Только с вами и грызусь. Но оставьте, пожалуйста. «Теперь насчет английского языка. Английского языка я не знаю, но говорю хорошо по-французски и немного по-немецки, а от знакомых слыхала, что с французским и немецким языком можно смело объясняться в Америке. В дальних морских плаваниях я не была, но от Петербурга до Кронштадта по морю ездила, выдерживала качки и морскою болезнью не страдала, так что думаю, что и переезд через океан выдержу благополучно. Пункт о приданом. Денег за мной нет. Белье и носильное платье есть, но это все ведь девичье, а не дамское. Кое-что мы сделаем, но необходимо, чтобы и вы помогли хоть тысячью рублей, ибо вся домашняя наша обстановка останется у матери. Подвенечное платье себе сошью сама, но будуар устройте уж на ваш счет».
– Врешь. Не могу я тебе даже и подвенечного платья сшить, – опять перебила мать.
– Ах, боже мой! Да дайте с ним сговориться-то, а там уж видно будет, – отвечала дочь. – Да и зачем его пугать? Тысячу рублей даст – вот и на подвенечное платье тут.
– Мало просишь. Что такое тысяча?
– Продолжаю: «Теперь о том, какая я музыкантша. Я училась музыке, потому что все девушки учатся музыке, имеющееся у нас пианино мать отдаст мне в приданое, но ежели муж не будет хотеть, чтобы я играла при нем, – играть я не буду. К театральным сценам я не причастна, на поприще актрисы-любительницы выступала всего один раз и то играла плохо, а потому больше никогда играть не буду».
– Не пиши о любительстве.
– Да ведь он требует.
– Ну, на этом и покончи, что к любительству не причастна.
– С этим я могу согласиться, – сказала дочь. – Я вычеркну. А вот и конец: «В заключение могу сказать, что против привычек ваших я ничего не имею и мне они даже нравятся. Теперь о моих привычках: люблю есть сладкое, люблю читать романы, привыкла поздно вставать поутру. Вот все. Прошу не оставить меня ответом, как и прежде, адресуя в почтамт до востребования предъявительнице кредитного рубля за номером…» Номер потом вставлю, – закончила дочь, прочитав письмо, и принялась пить чай.
//-- V --//
Напившись чаю, Серафима опять принялась за писание.
– Да неужели ты всем будешь писать? – спросила мать с усмешкой.
– Всем не всем, а основательным кандидатам в женихи надо написать, – отвечала дочь и прибавила:
– Да чего вы смеетесь-то! Может быть, что-нибудь и выйдет из этого.
– Ничего у тебя, Серафимка, не выйдет. Над тобой злосчастная звезда. Впрочем, пиши, мешать не стану, пробуй. Но не советую тому кандидату писать, который тебя на Малоохтинское-то кладбище приглашает.
– Да что вы меня за дуру считаете, что ли! Я даже и тому надворному советнику думаю подождать писать, который требует письма предъявителю пенькового мундштука.
– Ах, это что маменьку-то старается отчалить? Ну то-то.
– Все они маменьки боятся, как черта, но не в этом дело. Пеньковый мундштук кажется мне неосновательным. Ну что такое пеньковый мундштук? Да еще и фотографическую карточку ему посылай. Погожу.
– Ну то-то.
Серафима присела к столу и взяла в руку перо.
– Теперь тому, который приглашает меня на смотрины в Эрмитаж, – сказала она и задумалась, что писать.
– Ты и меня, Серафима, возьми с собой… Знаешь, с матерью как-то солиднее. Девушка при матери – и он сейчас будет видеть, что ты из хорошего солидного дома, – сказала мать.
– Пугают мамаши-то женихов. Ну, да уж разве для того, чтоб действовать начистоту. Пусть видит, что есть. Пусть и на вас посмотрит, какая вы, только уж вы, пожалуйста, ведьмой-то на него не смотрите.
– Ах, какие слова!
– Бывает, бывает с вами. Взглянете и огорошите. Но я все-таки ему напишу, что после свадьбы я сама по себе, а маменька – сама по себе.
Серафима принялась писать. Через полчаса она составила черновик и прочла его матери. Вот что она написала:
– «Таинственный незнакомец! Прочитала я ваше письмо очень внимательно и должна вам сказать, что из всех моих корреспондентов я считаю вас самым веским кандидатом в женихи. В вашем письме видна искренность. Кроме того, вы единственный человек из всех откликнувшихся, который с первого же раза решается поднять забрало и явиться передо мной с открытым лицом. За вашу искренность и я отплачу вам искренностью: и я снимаю с себя забрало и, принимая ваше предложение явиться в воскресенье в Эрмитаж, буду там вместе с маменькой. Но при слове „маменька“ – не пугайтесь. Если бы вы мне понравились, и я вам понравилась, и пришлось бы нам протянуть друг другу руки для шествия к брачному алтарю, в нашей семейной жизни маменька не ляжет на вас бременем. Маменька – вдова выслужившего пенсию коллежского советника и имеет вдовий пенсион, так что после нашей свадьбы будет жить отдельно. Родни такой, которую пришлось бы вам кормить, также у меня нет. Да и вообще мало родни. Есть замужняя сестра, проживающая в провинции, и старик-дядя бездетный, живущий в провинции, от которого я могу даже ожидать кое-какое наследство. Описание моего портрета не делаю – вы увидите его в воскресенье в Эрмитаже, скажу только о том, что может быть скрыто при свидании. Мне двадцать четвертый год, фальшивых волос и зубов я не ношу, привыкла жить скромно на пенсию матери и даже в мелочах не привередница. Училась я в гимназии, институтских замашек, которых так боятся некоторые, я не имею. Покуда живу с маменькой, я не хозяйка, но вообще в своем доме хозяйничать не отказываюсь, барыней-белоручкой сидеть не буду. Теперь о моем образовании. Я немножко говорю по-французски, училась и по-немецки, хотя не люблю этого языка, люблю музыку, но музыкантша не настолько, чтобы нарушать своей музыкой покой мужа. Теперь, может быть, о главном. Приданого за мной никакого: ни денег, ни вещей. Из пенсии матери трудно что-нибудь сделать для меня, а потому вы должны помочь мне деньгами на приданое, ежели я вам понравлюсь и соглашусь быть вашей женой.
Итак, до воскресенья, до двух часов. К двум часам я буду в Эрмитаже и буду искать полную фигуру с лысиной, как вы описываете себя, во фрачной паре, из-за жилета которой будет высунут красный фуляровый платок. Я буду в черном платье, в такой же черной шляпке с красными птичьими крылышками, и, согласно вашему желанию, у меня будет светло-зеленый бант на груди. При встрече заговорить вы со мной можете лишь тогда, ежели я подойду к вам и спрошу вас: „Скажите, вы не знаете, где здесь можно видеть собственные вещи Петра Великого?“ После этого вопроса вы уже можете начинать какой угодно разговор со мной и мамашей; а ежели я не задам этого вопроса, то прошу вас, согласно вашему обещанию, со мной и не заговаривать.
До свидания, мой таинственный незнакомец.
Серафима».
– Ну что? Хорошо? С тактом? – спросила Серафима у матери.
– Хорошо-то хорошо, но мне кажется, что ты должна припустить в письме несколько французских слов. Это, знаешь, даст тон, некоторую окраску.
– Подите вы! Ну что вы понимаете!
– Нет, Серафима, это любят, на это есть охотники.
– Хорошо и без французских слов. Сейчас я перебелю письма, запечатаю их, надпишу адрес и пойду опускать в кружку.
Серафима опять присела к столу.
– Ежели таким манером ты сумеешь себе, Серафима, найти мужа, тогда уже это будет чисто по-американски, – покачала головой мать.
//-- VI --//
В воскресенье Серафима, согласно данному в письме обещанию, еще далеко до полудня начала прихорашиваться, чтобы идти к двум часам в Эрмитаж на свидание с таинственным незнакомцем. Вымыв тщательно шею, лицо и руки, она вся вытерлась одеколоном и туалетным уксусом и приступила к притираниям. Мать смотрела на все с иронической усмешкой.
– Брови-то выводи послабее, а то блондинка и всегда темные брови делаешь, – говорила она.
– Не ваше дело. Не привязывайтесь. Да и никогда я бровей себе не крашу, а только смазываю их макасарским маслом для ращения волос, – огрызнулась дочь.
– Ну и смазывай полегче. Опять же, уши ты себе всегда малиновые делаешь, словно их кто у тебя только что надрал.
– И это до вас не касается. Сами-то лучше скорей одевайтесь, ежели пойдете со мной, а то скоро двенадцать, а вы все еще за кофеищем сидите.
– Мне одеться недолго. Раз, два – да и готово. Обо мне не беспокойся. Я штукатурные узоры на лик себе не навожу.
– Попрекайте, попрекайте. Хороша мать! Другая бы сама заботилась, чтобы дочь была покрасивее, а вы… Э-эх! Словно вы ревнуете.
– Выдумай еще что-нибудь.
– Да уж все в голову придет. Чего вы шипите-то?
Мать умолкла и стала сама одеваться. В час дня мать и дочь были готовы. Дочь вертелась перед зеркалом.
– Хорошо, хорошо… – опять начала мать. – Зеленый-то бант только при пунцовой отделке шляпки как к корове седло идет.
– Да что ж вы поделаете, ежели он пожелал, чтоб был светло-зеленый бант на груди.
– А ты написала бы ему в ответ, что бант будет пунцовый. И чего ты это так надушилась? Ведь он может подумать, что ты какой-нибудь другой запах заглушаешь, – проговорила мать.
– Не ваше дело. Готовы вы – ну и пойдемте.
Они стали выходить из дому.
– Перекрести лоб-то, чтоб доброму делу быть. Ведь на смотрины идешь.
– Без вас все это сделала, – отвечала Серафима.
Стали сходить с лестницы.
– Постой… – остановила ее мать. – Не захватить ли мне с собой метрическое свидетельство? Может быть, потребует удостоверение лет.
– Как это глупо с вашей стороны.
Около двух часов дня они были в Эрмитаже. Посетителей было совсем мало. Они прошли уже три залы, останавливаясь перед картинами, но полного лысого незнакомца во фраке с красным фуляром, торчащим из-за жилета, видно не было.
– Сыграл штуку с дурой какой-нибудь проказник-мальчишка, а она и поверила! – шептала мать.
– Погодите. Ведь еще и двух часов нет. Только без пяти минут, – отвечала Серафима. – Да наконец, здесь зал много. Он писал, что около старых картин будет ходить, а здесь покуда картины новые.
– Много ты понимаешь, что старое, что новое. Скажите, какая живописка!
Прошли еще три залы. Наконец Серафима вздрогнула, остановилась и дернула мать за рукав.
– Ну что? Видите… – заговорила она.
– Ничего не вижу, – отвечала мать.
– Да вот фрак с красным платком, высунувшимся из-за жилета, стоит. Не видите разве? Около картины, на которой голые-то люди написаны.
– Ах да, да… Скажите на милость, какой солидный человек и такими глупостями занимается.
Около одной из картин действительно стоял со складной шляпой в руке полный коротенький человек, с лысиной, во фраке, на борте которого виднелась шпилька с маленькими орденами и регалиями. Он был с подстриженной бородой, с красноватым носом и по фигуре несколько смахивал на купца. Заметив зеленый бант на груди у Серафимы, он выпрямился, тронул себя свободной рукой по бороде и даже обдернул жилет. От движения с носа у него соскочило золотое пенсне, но он тотчас же надел его.
– Вдовец или старый холостяк? – спросила мать. – Я уже всех перепутала.
– Бездетный вдовец, служит на частной службе, но был военный и служил чиновником, – отвечала Серафима. – Пишет, что на черный день кое-что прикоплено.
– Вишь, как ты выучила письмо-то! Ну что ж, нравится он тебе?
– Не то чтоб нравится, а с удовольствием выскочила бы за него от такой маменьки.
– Чего ты дерзничаешь-то!
– Да ведь вы же мне на каждом шагу шпильки ставите. Ну а на ваш взгляд, как он?
– Ничего. Человек на вид солидный, но мне кажется, что он из запивох. Смотри нос-то какой красный. Ну что ж, заговоришь с ним?
– Дайте хорошенько его разглядеть. Смешно на него смотреть, вот когда он голову кверху задирает.
– А ты думаешь, что на тебя теперь не смешно смотреть? Чего ты губы-то лижешь, как собака?
– Ах, боже мой! Вот Бог наказал маменькой! – вздохнула Серафима и стала подходить к незнакомцу во фраке. – В самом деле, ведь ни одного седого волоса, а пишет, что ему пятьдесят один год.
– А ведь, поди, красится. По-моему, мужчина недурен. Начинай. Может быть, что-нибудь и выйдет, – сказала мать. – И лысина у него прилична. Да нынче, матушка, и молодые лысые.
Серафима подошла совсем близко к незнакомцу. Тот вынул из-за жилета красный фуляр и отер им лицо, потом достал из кармана золотые часы и посмотрел на них.
– Хочешь, я с ним заговорю? – спросила мать.
– Ах, не мешайтесь, пожалуйста, – отвечала также шепотом Серафима, посмотрела пристально на ту же картину, на которую смотрел незнакомец, и быстро задала ему вопрос: – Извините… Вы не знаете, где тут можно видеть собственные вещи Петра Великого?
– Петра Великого? – встрепенулся незнакомец. – Не могу знать-с. Но, кажется, их здесь нет. Впрочем, сейчас можно спросить у сторожей.
– Нет, нет, не беспокойтесь. Я так только.
– Какое прекрасное наслаждение – рассматривать картины лучших мастеров… – начал незнакомец, наклонив голову набок и обращаясь к Серафиме.
– О, и я большая охотница до живописи! Мы с мамашей ни одной выставки не пропускаем, – отвечала Серафима.
– Это ваша мамаша? Очень приятно… – поклонился незнакомец и еще более склонил голову набок. – В компании с кем-нибудь лучше любоваться картинами, можно всегда передать друг другу свои впечатления, но вот я, как одинокий человек, вдовец и к тому же не имеющий и других родственников, лишен этого удовольствия. А до картин я охотник и сам кое-что коллектирую, что дозволяют мои средства. У меня есть Клевер, есть Бобров, Куинджи. Дорогое только это удовольствие, хотя я и небедный человек.
– У меня после моего мужа осталась хорошенькая картинка. Говорят, что это Брюллов, – начала мать Серафимы.
– Брюллов? Тогда ведь это редкость, – отвечал незнакомец. – Картины Брюллова наперечет.
– Нет, нет, не Брюллов. Другой какой-то, – перебила дочь. – Впрочем, мы не знатоки.
– И я не особенный знаток, но… Однако мы разговорились, а я еще не представился. Позвольте отрекомендоваться. Надворный советник Петр Петрович Пустынцев.
Мать Серафимы хотела что-то сказать и выдвинулась было вперед, но дочь отстранила ее и проговорила:
– Дочь коллежского советника Серафима Ивановна Доримедонтова, а это моя мамаша Пелагея Федоровна.
С обеих сторон поклоны. Дамы подали руки Пустынцеву.
– Я тот незнакомец, который писал вам, – прошептал он.
– И я та незнакомка, которая отвечала вам, – сказала Серафима. – Такого рода знакомство – манера американская. Мне нравится она. Вот, смотрите меня.
– И на меня смотрите. Я весь тут… – отвечал Пустынцев.
– И я вся тут.
– Серафима! Серафима! Ты уж расшалилась, кажется, чересчур, – заметила мать.
//-- VII --//
Разговаривая таким образом, Петр Петрович Пустынцев и Серафима с матерью повернули обратно и по залам стали направляться к выходу. Картины, очевидно, уже больше их не интересовали. Вот и выход. Они стали спускаться с лестницы, оделись.
– Петр Петрович, не сделаете ли вы честь отправиться сейчас к нам и выпить у нас чашку кофейку? – предложила ему мать Серафимы, вошедшая уже во вкус оригинальных смотрин.
– С удовольствием бы, но я не знаю, право, как… – отвечал Пустынцев. – Ловко ли это будет? Ведь мы только четверть часа тому назад представились друг другу.
– Четверть часа тому назад представились, а через полчаса познакомимся и узнаем друг друга покороче. Живем мы, впрочем, отсюда не близко: в Измайловском полку, в седьмой роте.
– Вообразите, и я в Измайловском полку, но только в четвертой роте.
– Видите, как хорошо. Так прошу покорно… Я сяду на извозчика с дочерью, и мы поедем впереди, а вы на другом извозчике сзади нас, – приглашала мать Серафимы.
Пустынцев колебался и вопросительно взглянул на Серафиму.
– Как вы скажете, барышня? – задал он вопрос.
– Да что ж тут особенно-то стесняться! – отвечала она. – Познакомились по-американски, так будем и дальше вести себя по-американски. Я буду очень рада, ежели вы к нам пожалуете. По крайности сразу и без прикрас увидите всю нашу обстановку.
– Принимаю ваше предложение… – поклонился Пустынцев в знак согласия.
Они вышли на улицу, сели в извозчичьи пролетки и поехали.
– Не знаю, как тебе, а мне очень понравился этот человек, – сказала Серафиме мать, когда они ехали к себе домой.
– Ага! Наконец-то. А как вы смеялись над моими затеями! Как вы мне ногу подставляли, как ложились бревном! – отвечала Серафима.
– Прекрасный человек, и сразу видно, что с прямым, открытым характером.
– Погодите очень-то хвалить. Может быть, еще и разочаруетесь, когда он к нам приедет. Может быть, с этим у меня ничего и не выйдет, но ведь это же только первый, а уж с первым, вторым или десятым я добьюсь своего, и будет у меня муж.
– Ну что ж, давай Бог. Тогда только скажу: молодец девка!
– И буду молодец девка. От десятого не добьюсь толку, так двадцатого окручу на себе.
– Хвала и честь. Но ежели будешь перед женихом выговаривать свои права, не забудь и мать.
– Это еще что выдумали! Нет, мать-то и пугает всех женихов.
– А ты попробуй, все-таки попробуй, а не сойдетесь, так можно и уступить.
– И пробовать не стану. Да и не понимаю, что вам за охота влезать в семью.
– Ах, Серафимочка, я совершенно не привыкла жить в одиночестве.
– Не привыкли жить без перебранки – вот это я понимаю. А мне перебранка надоела, и я хочу отдохнуть от нее, прикончить с ней.
Через двадцать минут они приехали и стали рассчитываться с извозчиком. Рассчитывался с извозчиком и ехавший по следам их Пустынцев.
– На дворе мы живем, – сказала ему мать Серафимы, ведя его под ворота. – Понятное дело, что, получая около пятидесяти рублей пенсии в месяц, я не могу нанимать квартиру окнами на улицу.
– После папаши у нас остался дом полная чаша, но, понятное дело, что мы его распродали и оставили себе только необходимое, – прибавила Серафима.
– Продавали постепенно, прибавляли к пенсии и на эти деньги жили. Ежели бы вы знали, какой я прелестный хронометр за сто шестьдесят рублей продала! Четыреста стоил.
– А бронза наша, бронза за что ушла! – сказала дочь и закончила: – А вот когда уж у нас осталось только необходимое, я и порешила непременно выйти замуж. Порешила и стала искать себе жениха по-американски, по объявлениям.
– Да иначе нынче и нельзя-с, ежели у кого нет знакомства, потому свахи нынче в Петербурге окончательно вывелись, – отвечал Пустынцев. – Вот я, например: вдовею я уже около десяти лет, но три года тому назад вдруг задумал жениться – ищу, ищу невесты – и нет, не нахожу такой, которая бы пришлась мне по моим идеалам.
– Может быть, вы очень требовательны, Петр Петрович?
– Не скажу. Но не подходит и не подходит. Разумеется, я ищу молодости, миловидности, образованности и того, чтобы девушка была из хорошей семьи.
Они поднялись по лестнице в четвертый этаж, мать Серафимы позвонилась в колокольчик и, вводя гостя в свою квартиру, проговорила:
– Вот наша хата. Две комнаты и кухонька. Кухарку держим. Нанимала я прежде и квартиру побольше, отдавала комнаты жильцам, но, боже мой, какие нынче жильцы! Совсем нет основательных, спокойных жильцов! То денег не платят, то позволяют себе…
– Вот в той комнате мы спим вместе с маменькой, а это у нас чистая, – перебила мать Серафима. – Прошу, Петр Петрович, присесть на диван. Вы курите? Курите, пожалуйста. Маменька тоже курит. Вот, не хотите ли ее папирос?
– Мерси. Я раскольник. Только свои.
– Маменька, что ж вы с кофеем-то? Распорядитесь.
– Сейчас, сейчас. Кухарка говорит, что кипяток уж кипит на плите, – засуетилась мать.
Серафима подсела к Пустынцеву.
– Маменьки вы не бойтесь. Она не будет жить с зятем. Это уж дело решенное, – говорила она ему.
– А денег у вас никаких? – осведомился Пустынцев. – Я к тому это спрашиваю, что ведь приданое вам придется помочь сделать.
– Разумеется, ежели вы не хотите, чтобы жена ваша была хуже других. Белье у меня есть; но ведь это белье девичье. А денег у нас никаких. Видите, как я с вами откровенна.
– Белье у меня есть. Белье после покойницы жены. Прелестное, почти новое белье. Наволочки вот с эдакими прошивками. Сорочки…
– Знаете, мне не хотелось бы подержанное белье.
– Позвольте… Да ведь сорочки есть такие, которые только раз мыты. Как раз перед своей смертью она себе делала. Одно вот разве только, что покойница жена раза в полтора потолще вас была.
– Ну вот видите.
– Да ведь это можно перешить-с. Часы, два браслета, трое серег и три брошки – это все невесте, но вот платья, меховые вещи я продал.
– Неужели же вы думаете, что я стала бы носить старые платья вашей покойницы жены?! – воскликнула Серафима.
– Нет, я так, к слову, – отвечал Пустынцев и сказал: – Так вам непременно нужно сделать платья, верхние вещи, а белье можно и то, о котором я говорю?
– Надо посмотреть, какое это белье, ежели мы сойдемся. Как вы думаете: сойдемся? – прямо поставила вопрос Серафима.
Пустынцев замялся.
– Позвольте мне на сегодня пока уклониться от этого ответа. Ответ я вам пришлю через три дня, – проговорил он. – Пришлю по почте. Но ведь я о себе еще не вполне перед вами высказался. Откровенность за откровенность…
– Да, да… Пожалуйста, по-американски.
– Я буду говорить начистоту. Вы девица вполне взрослая, а потому, надеюсь, меня поймете.
– Да, да. Пожалуйста.
Серафима приготовилась слушать. Пустынцев мялся. Он вынул из кармана платок и отер им лицо.
– Мне хотелось бы, чтоб уж и ваша маменька мою исповедь слышала, – сказал он.
– Маменька тут ни при чем. Она не имеет на меня никакого влияния. Я ищу себе жениха – я и решу, годны ли вы мне или не годны. Говорите, что вы хотели сказать. Да вот, впрочем, и маменька.
В комнату входила мать с подносом в руках, на котором стоял кофейник, чашки, сливочник и корзиночка с сухарями.
//-- VIII --//
– Чашечку кофейку, Петр Петрович? – говорила мать Серафимы, обращаясь к Пустынцеву. – Дорогому гостю хочу сама услужить. Вы покрепче любите или послабже?
– Постойте, маменька… Петр Петрович хочет нам что-то важное сообщить, – перебила ее Серафима.
– Отлично, отлично. Вот за кофеем-то мы и послушаем. Покрепче вам прикажете?
– Нет, нет. Будьте добры послабже. Тучные особы должны избегать крепкого кофе, – отвечал Пустынцев.
– Ну-с, Петр Петрович? – торопила его Серафима. – Мы слушаем.
Пустынцев громко сморкнулся в платок и, несколько потупившись, произнес:
– Должен от вас не скрыть, что у меня есть экономка.
– Экономка? – переспросила Серафима и сделала серьезное лицо.
– Да-с, экономка. Но я, разумеется, с нею покончу, ежели решусь на союз с вами, Серафима Ивановна. Признаться, я уже давно сбираюсь с ней прикончить.
– Экономка… Это нехорошо… – покачала головой мать Серафимы и спросила: – Она с вами живет?
– Со мной, со мной. Как же иначе-то? Конечно, я ее награжу, дам ей четыре-пять сотен рублей, но все-таки я опасаюсь кой-какого скандала, а потому хочу, чтобы вы знали, Серафима Ивановна, и уж после этого на меня не пеняли. Я действую начистоту.
– Это делает вам честь.
– А дети есть? – поинтересовалась мать Серафимы.
– Нет, нет. Детей нет. То есть у ней есть ребенок, воспитывающийся в деревне, но это не мой. Так как вы думаете, Серафима Ивановна, насчет этого предмета?
– Ежели вы твердо решились ее прогнать, то я скандала не боюсь. Ведь не может же она, в самом деле, в церковь прийти!
– Все может случиться, ежели не согласится взять четыре-пять сотен. Она нрава строптивого. Впрочем, мы можем сделать так, что она не узнает, в какой мы церкви венчаться будем. А удалю я ее от себя заранее.
– И давно у вас, Петр Петрович, живет эта экономка? – спросила мать Серафимы.
– Не скрою, что около пяти лет.
– Молодая?
– Лет за тридцать.
– Красивая?
– Не скрою, что из себя король-баба. Но женщина из низменного класса, малограмотная, а потому мне и принадоела.
– Знаете, Петр Петрович, это ведь составляет в вас важный недостаток, – сказала Серафима.
– Знаю-с, что этого боятся, а потому, как честный человек, вам и говорю. Так вот-с, какое вы по этому предмету имеете мнение?
– Я уже сказала вам, что легкого скандала не побоюсь, – отвечала Серафима. – Но желаю, в свою очередь, знать, какие я приобрету выгоды, выходя за вас замуж при ожидании скандала. Вы писали мне, что у вас есть отложено на черный день. Сколько именно отложено, Петр Петрович?
– Тысяч около сорока.
– Больше или меньше сорока тысяч?
– С маленьким походцем будет.
– Можете это доказать?
– Расписками Государственного банка отделения вкладов на хранение.
– А жалованья вы получаете две тысячи?
– С наградными около двух с половиной тысяч и за управление домом имею даровую квартиру из четырех комнат.
– На приданое сколько мне дадите?
– Пятьсот рублей.
– Мало. У меня приличной шубы нет.
– Ну, восемьсот-с. Вы считайте, что рублей четыреста надо дать экономке.
– Ох уж мне эта экономка! Скажите, зачем вы это?..
– Помилуйте… Овдовел рано… Я мужчина крепкий и, что называется, в соку…
Серафима потупилась.
– Так как же, Серафима Ивановна? Ежели я, по зрелому размышлению, со своей стороны соглашусь…
– А вы разве еще колеблетесь? Разве не можете согласиться?
– То есть я почти готов согласиться, но все-таки позвольте мне иметь трое суток на размышление для окончательного решения, – отвечал Пустынцев.
– Гм… Ну, тогда дайте и мне три дня на размышление. Дайте даже шесть дней для размышления. Откровенность за откровенность. Не скрою от вас, что у меня есть и другие кандидаты в женихи и я веду с ними переписку. У меня есть отставной военный… майор… Есть чиновник, состоящий на службе.
– Ну, там еще буки. Полно тебе размышлять-то! Бери, что есть… – проговорила мать.
– Позвольте, маменька. Ведь не только я, но и Петр Петрович не может сейчас согласиться, – перебила ее Серафима.
– Нет, нет… – заговорил Петр Петрович. – О моем согласии или несогласии я пришлю вам письменное извещение. Позвольте только записать ваш адрес. А я вам, в свою очередь, дам свой.
Они обменялись адресами.
– Может быть, даже и раньше, чем через три дня, дам решительный ответ, – сказал Пустынцев.
– А мне уж позвольте дать ответ на шестой день, – сказала Серафима. – Здесь ведь уж, вы сами знаете, покуда любви нет, а есть только выгоды. По-американски. За шесть дней я взвешу, кто мне выгоднее из имеющихся у меня женихов, и тогда пришлю вам письмо со своим решением. Разумеется, письмо я вам пришлю в том случае, ежели вы в своем письме выразите согласие на мне жениться, а ответите, что отказываетесь, то я и писать к вам не буду.
– Тогда уж к чему писать! – согласился Пустынцев, выпив чашку кофе.
– Прикажете еще чашечку, Петр Петрович? Вы с сухарями не выпили, – лебезила перед ним мать Серафимы.
– Нет, благодарю покорно. И позвольте с вами распрощаться.
Пустынцев взялся за шляпу.
– Вы, Петр Петрович, в случае отказа пишите самым откровенным манером, что именно вам во мне не понравилось, – сказала ему Серафима.
– Зачем-с? Просто: не считаю возможным – вот и все.
– Нет, нет. По-американски начали, по-американски и кончим. Пишите причины при отказе. Может быть, иные причины можно и устранить.
Пустынцев ретировался в прихожую. Серафима вышла его проводить. Сунулась было за ней мать, но та мигнула ей, и она вернулась в комнаты. Кухарка подала Пустынцеву пальто. Он наклонился к Серафиме и спросил:
– Так в случае чего хорошего маменька при дочке не будет жить?
– Нет, нет, этого не бойтесь.
– Хорошо-с. Через три дня ответ. Мое почтение…
И Пустынцев выскочил на лестницу.
//-- IX --//
Прошло три дня после визита Пустынцева. Серафима, ожидая от него ответа по ее адресу, каждый день бегала на почту и спрашивала, нет ли писем на предъявительницу рубля и квитанции от объявлений за номерами такими-то. Кроме ответа Пустынцева, она должна была получить еще и ответ от незнакомца, назвавшегося отставным майором, обстоятельно спрашивавшего ее все по пунктам и которому и она, в свою очередь, так же обстоятельно ответила на все пункты. С почты она каждый раз приносила по два, по три письма, но письма эти были явно шуточные. Один корреспондент спрашивал ее, детная она или бездетная образованная девица из хорошего семейства, и, ежели детная, то просил сообщить, сколько именно у нее детей. Другой корреспондент приглашал ее на свидание на остров Голодай; третий сообщал, что он охотно начнет с ней вести переговоры о свадьбе, если у ней окажется не более трех кумовьев, черного, белокурого и рыжего, существование которых он допустит и после свадьбы; четвертый писал: «Жениться не женюсь, но ежели девица действительно из хорошей семьи, действительно музыкантша и мне понравится, то в гувернантки, пожалуй, возьму, хотя детей у меня и нет».
Наконец откликнулся и отставной майор. Он писал: «Итак, английского языка вы не знаете, а я только из-за английского языка и жениться хочу рискнуть, чтоб жена была хорошей переводчицей в Америке, куда стремлюсь всей душой, но от родственника моего, капитан-лейтенанта морской службы, бывшего в Америке два раза, я узнал, что там без английского языка ступить нельзя. Время еще не ушло, поищу невесту с английским языком, а вас прошу меня извинить за причиненное вам беспокойство и дело со мной считать поконченным».
Серафима прочла это письмо вслух. Мать сидела и слушала. Она покачала головой и произнесла:
– Ну что, взяла? Вот и твой веский кандидат в женихи сковырнулся.
– Никогда я его особенно веским и не считала, – ответила Серафима. – А ежели отвечала на его запросы, то прямо из-за его оригинальности по части педантизма. Вот Петр Петрович веский кандидат, всегда скажу, что веский, – прибавила она.
– Да, он глуповат немного, но и он не женится.
– Отчего вы так предрекаете! Ведь он еще не прислал письма с отказом.
– Не прислал, но пришлет.
– Да отчего же именно с отказом?
– Отчего! Отчего! Вот пристала-то! Да оттого, что под несчастной звездой ты родилась.
– Где же вы это такую мою несчастную звезду разглядели?
– Да уж разглядела.
– Врете вы все, кажется, сочиняете, – сказала Серафима, надула губы, слезливо заморгала глазами и отошла от матери.
Петр Петрович Пустынцев прислал ответ только на пятый день после своего визита к Серафиме и ее матери. Письмо было вложено в деловой конверт с печатным адресом отправителя в заголовке конверта. Письмо от письмоносца получила мать Серафимы, бывшая в это время в кухне, и донесла его дочери.
– Ну вот, радуйся! Наконец-то твой веский кандидат откликнулся, – сказала она. – Посмотрим, как-то он откликнулся!
– Мое дело… – отвечала дочь, приняла от матери конверт и, разорвав его, вынула письмо.
– Читай вслух, – проговорила мать, видя, что дочь стала пробегать письмо про себя.
– Зачем? Чтобы вы над каждым словом издевались и язвили?
– Да уж читай, читай. Ни слова не скажу.
Серафима стала читать:
– «Милостивая государыня и многоуважаемая Серафима Ивановна! Три дня я здраво обсуждал и анализировал волнующий меня вопрос о законном браке с вами и на четвертый день пришел к заключению, что жениться мне на вас не следует».
Голос Серафимы оборвался. Она остановилась.
– Вот видишь, я ведь правду говорила, что откажется, я чувствовала, – сказала мать.
– Накаркали… – произнесла дочь и уронила слезу на письмо.
Матери стало жалко дочь, и она сказала:
– Полно… Не горюй. Невелика находка была. С экономкой живет да еще важничает. Есть там еще что-нибудь в письме?
– Конечно же, есть. Я просила его объяснить причины отказа.
– Ну так читай. И зачем я его, подлеца, кофеем тогда поила!
– Боже мой, какая мелочность! – проговорила Серафима. – Дело шло об устройстве всей моей жизни, а вы о какой-то чашке кофе жалеете.
– Не чашку кофею я для него жалею, а то жалко, что я перед ним, мерзавцем, лебезила и любезности всякие расточала. Ну да черт с ним! Чтоб ему ни дна ни покрышки! Читай.
Серафима продолжала:
– «При личном моем свидании с вами вы просили, что если будет с моей стороны отказ, то чтобы я объяснил вам и мотив моего отказа. Тяжело это для меня, неловко высказывать правду, ибо всякая правда глаза колет, но извольте, объясню, так как дал вам в этом слово. Давши слово, держись, а не давши, крепись, – говорит пословица. Не потому я отказываюсь жениться на вас, что жалко дать вам на приданое каких-нибудь тысячу рублей, а также и не потому, что опасаюсь сожительства или в крайнем случае набегов вашей маменьки…»
– Ну не мерзавец ли человек! – произнесла мать. – Не читай, Серафима! Брось, оставь… Только себя раздражать.
– С какой же стати? Начала, так уж надо кончить. – И Серафима читала дальше: – «Нет, не это меня удерживает от брака с вами, а удерживают лета ваши. Согласитесь сами, хотя это и щекотливо, что вы уже девица не первой молодости. Вы прекрасная, покладистая девушка, что я успел заметить из разговора с вами о моей экономке…»
– Первая молодость… Скотина! Сам-то какой молодости! – опять перебила мать.
– Не перебивайте же, мамаша, – остановила ее дочь. – «…о моей экономке, к вам я могу питать дружбу, но я ищу любви, ибо, прожив до пятидесяти с лишком лет, никогда ее еще не испытал, а возгореться этим чувством я могу только к вполне юной особе, к распускающемуся бутону, так сказать. Да и не грех мне потешить себя таким юным бутоном, ибо в жизни уже достаточно пострадал от жены, которую не любил, а ныне подчас страдаю и от экономки.
Итак, желаю возгореться пылкой любовью, хотя к себе таковой, разумеется, и не смею ожидать от юной особы, а буду просить только уважения и признательности за все то, что я сделаю для нее, как-то: одену, как куколку, дам безбедное существование, буду доставлять удовольствия и по духовному завещанию откажу свое состояние. Я кончил. Прошу передать мой нижайший поклон вашей мамаше…»
– Тьфу, тьфу! – плюнула мать. – Вот ему, цинику.
– «Поклон вашей мамаше, а вас принять от меня уверение в искреннем моем к вам почтении и преданности. Петр Пустынцев». – Серафима кончила и стала складывать письмо. – Дурак! Черт знает, какую бессмысленную чушь нагородил, – проговорила она. – Вертится в письме и так и эдак. Просто, я думаю, не мог протурить свою экономку из дома – вот из-за этого и отказывается жениться.
– Что ж ты теперь будешь делать? Наплюешь на все эти письма? – спросила мать.
– Я? По-прежнему буду продолжать публиковаться. Знаете поговорку: «Весь полк переморю, а добьюсь, что за болезнь»? Я свое возьму. Я выйду замуж, – отвечала Серафима и, поднявшись со стула, в волнении стала ходить по комнате.
Несгораемый сундук
//-- Из записок маменьки --//
Вот и с дачи переехали, а мои Оленька и Варенька все еще без женихов. Уж каких-каких ухищрений не делала я, чтоб заманить к себе летом молодых холостых людей, а никакого толку. Приходили, пили, ели, самые лучшие куски съедали, от дочерей моих сувениры разные выпрашивали, а теперь, когда мы переехали на зимнюю квартиру, они к нам и ни ногой. Вот уже больше месяца, как мы живем в городе, и никого из наших дачных знакомых у нас не было. Даже студенты-старшекурсники, которых мы летом прикармливали, и те ни разу еще не заглянули. Стало быть, это все были мимолетные знакомства, знакомства, чтоб попить, поесть в семейном доме, с барышнями побалагурить. Но если мимолетные знакомства, то зачем же у девушек ленты, банты и перчатки-то на память просить и прятать их в сокровенные места на груди! Оленька раздала полторы пары перчаток по перчаткам, Варя сорвала чуть ли не все голубые бантики со своего белого кашемирового платья кавалерам. Оля сдуру даже пряжку от ботинки кандидату на судебные должности Горюнкову отдала на память и теперь почти новые шестирублевые ботинки без пряжки. Подыскивали пряжку в магазинах, где продают приклад, и не нашли.
А сколько выпили и съели-то эти молодые люди! Сколько я им лососины за лето скормила! А лососина нынче, как на грех, была предорогая. А печенье к чаю! Шесть жестяных коробок пустых из-под робинзоновских бисквитов теперь у меня в шкафу стоят. А сколько ягод! Варенье нарочно для них, подлецов, варила. Да ведь и вино пили. Как двое, бывало, зайдут – бутылки мадеры и нет. А телятина? Боже мой! Ведь я заставляла Василия Кузьмича даже из города телятину привозить, потому что у нас на даче в мясных лавках была какая-то темная. И бедный старик мучился, обливался потом и тащил телятину на дачу. Самой белой телятиной кормила. А теперь никто ни ногой.
А наряды-то для девчонок чего стоили! Пробовала и в скромных черных платьях их водить, пробовала и во всю пестроту цветов радуги одевать, только бы в глаза бросались, – и все-таки никакого толку! Чтоб сблизиться с этим волжско-камским банковским служащим Котовариным, Оленька даже на велосипеде начала учиться ездить, нос о столб себе ссадила – и все понапрасну. Варенька воды ужасно боится, а тут пересилила себя и с Подтяжкиным на лодке разъезжала, а и это не помогло. Матросский костюм ей сделала, чтоб против Подтяжкина на руле сидеть, – тоже ничего не вышло. Этот еще лучше, этот бирюзовое колечко с ее пальца на память снял – и теперь не ходит.
А бедный муж мой, бедный папенька, бедный Василий Кузьмич! Мало того, что он целое лето изображал из себя вьючного верблюда, таская из города на дачу корзинки с разным угощением для молодых людей, – он в долги вошел. Бранишь его, бывало, иногда олухом и старой молеединой, если что-нибудь забудет из города привезти, а в душе и жаль.
А сама я, несчастная! Ведь у меня лисья ротонда заложена. Еще месяц, и ее надо выкупать, а на какие деньги я ее выкуплю?
О, дети, дети! О, дочери! Сколько вы хлопот и горя приносите вашим родителям.
Олечке уж двадцать лет (то есть по-настоящему двадцать четыре), Вареньке семнадцать (по настоящему счету двадцать два), а вот не наклевываются женихи, да и что ты хочешь! Придут, поедят, попьют и уйдут. А ведь девушки недурны собой. Конечно, они бесприданницы, но кто это знает, что они бесприданницы? Ведь мы живем хорошо. Да и бесприданницам бывает счастье. Очень часто они замуж выходят за приличных молодых людей. А тут бездолье какое-то.
Сначала я думала, что это неуменье, неуменье в руки молодого мужчину взять и окрутить, но теперь вижу, что прямо бездолье. Бедные девочки все делали, чтобы поймать женихов, на всякие тонкости ухищрялись, но без результата. Ведь вот и их браню, что они рохли, дуры, а потом как вдумаешься в суть-то всего, и жаль.
Отчего, в самом деле, банковые-то перестали ходить? Отчего этот кандидат на судебные должности не ходит? Ведь уж, кажется, у них такая дружба была с моими дочерьми, что и водой не разольешь. Неужели разнюхали, что приданого ни копейки?
Как бы то ни было, нужно новых молодых людей искать, искать и загонять в дом. Трудна эта кормежка для отца семейства, живущего одним жалованьем, но что делать! Не складыватъ же оружие. Рано складывать. Будем биться из всех сил. Но ах как трудно!
Вот Анне Ивановне Барбарисовой с полгоря, хоть у ней и три дочери еще на руках осталось. У ней и жалованье мужа, да и капитал в железном шкафу в несгораемом подвале Общества взаимного кредита. Жалованье жалованьем, да четыре раза в год в подвал Общества взаимного кредита стричь купоны отправляется. Ножницами позвенит – пятьсот – шестьсот рублей отрежет. А тут, когда несгораемого ящика с капиталами нет, – ничего не поделаешь. Сашеньку-то, старшую-то, Барбарисова прямо из-за железного несгораемого сундука только и замуж выдала. Там в Обществе взаимного кредита и жених нашелся. Такой же, с несгораемым сундуком, и нашелся. Видит, баба с дочкой купоны резать в несгораемый сундук ходит. Ну, значит, у бабы деньги есть, а у дочери приданое – и посватался.
И вторую так же замуж выдаст. И для второй так же с железным несгораемым сундуком найдется.
А тут…
//-- * * * --//
Счастливая мысль! Заведу-ка я себе железный несгораемый сундук в Обществе взаимного кредита. Нужды нет, что у нас капитала нет, а сундук все-таки будет. Люди будут думать, что сундук есть, стало быть, есть и деньги. Кому придет в голову, что сундук без денег? А ходить мы туда все-таки будем, отпирать и запирать его, класть туда газетную бумагу. Ходить будем все втроем: я, Оленька, Варя. Будем ходить и будем встречаться там с сундучными женихами. При сундуке всегда легче заманить к себе в дом молодого человека. Сообщу мужу свою мысль и попрошу, чтобы он узнал, почем берут за пользование железным несгораемым сундуком.
//-- * * * --//
Говорила мужу. Улыбнулся и одобрил насчет сундука. Говорит: «Отчего же не попробовать». И в самом деле, отчего не попробовать, тем более что аренда сундука на год стоит всего только двенадцать рублей! Но, кроме того, надо записаться еще членом банка, что стоит еще тридцать рублей. Тридцать рублей эти, впрочем, не пропадут, и на них будут идти проценты, а когда пожелаешь уйти из членов, то эти тридцать рублей обратно выдают.
Сожмемся как-нибудь и внесем сорок два рубля. На ловлю молодых людей мы и не такие деньги тратили.
//-- * * * --//
Заложила сегодня мужнину енотовую шубу и была в Обществе взаимного кредита. Зачем мужу енотовая шуба? Он ее так редко носит. Все больше по зимам в меховом пальто ходит. За шубу дали шестьдесят рублей. Кое-что еще останется дочкам на наряды.
Какие любезные люди в этом Взаимном кредите! Была я, разумеется, там с Оленькой и Варенькой. Сейчас же и записали меня членом. Нашли даже двух членов, которые рекомендовали меня в члены. Теперь я с железным несгораемым сундуком. А какой сундук премиленький! Два ключа от него мне на руки выдали. Сундук запирается моим ключом и ключом артельщика, но ни артельщик один, ни я одна сундука отворить не можем. Теперь надо только класть в него что-нибудь.
//-- * * * --//
Ходили сегодня во Взаимный кредит в сундук и положили четыре номера газеты, завернутые в белую бумагу и перевязанные бечевкой. Кроме того, я поставила туда ящичек из-под перчаток. Была с Олей и Варей. Когда мы выходили из гранитного подвала, где находится несгораемый сундук, стояли около решетки кассира двое приличных молодых людей. Один из них кивнул на Олю и Вареньку и сказал:
– Вон где богатые невесты с маменькой ходили свои капиталы в сундук прятать.
И как это мне раньше не пришла мысль насчет сундука!
//-- * * * --//
Сегодня опять ходили во Взаимный кредит и лазали в сундук. Положила туда еще номер газеты «Новое время», заклеенный в конверт. На конверте крупными буквами Оленька написала: «7 билетов внутреннего с выигрышами займа». Артельщик, отворявший со мной сундук, покосился и прочел надпись – разумеется, я была с обеими дочерьми.
Сегодня в банке молодых подходящих людей не встретили. Были все больше артельщики с мешками и сумками, бродившие около касс. Впрочем, один толстый пожилой человек в серебряных очках очень пристально посмотрел на Олю и Варю. Что ж, может быть, старый холостяк или вдовец. Я и за такого с удовольствием бы выдала любую из дочерей, если он хороший капиталист.
Уходя уже из банка, нос с носом столкнулись с Анной Ивановной Ябедниковой. Развела руками и восклицает:
– Боже мой! Вы какими судьбами здесь, Настасья Ивановна?
Сделала я гордый вид, пожала плечами и ответила:
– Такими же судьбами, какими и вы.
– Я, душечка, другое дело. Я имею несчастие быть домовладелицей и поневоле должна иметь здесь текущий счет, чтобы класть деньги, получаемые с жильцов. По частям за квартиры сбираешь, складываешь, а потом рассчитываешься этими деньгами за расходы по дому.
– А у меня здесь несгораемый железный сундук.
– Ах да, да… Прелестная это вещь – класть в этот сундук столовое серебро, золотые вещи, когда уезжаешь на дачу.
– Зачем столовое серебро? Мы билеты выигрышного займа сейчас положили.
– Да и билеты. У меня тоже есть здесь такой сундук. Я там держу и все мои документы: купчую крепость на дом, метрические свидетельства и даже клок волос моего покойного мужа. Ну, прикапливайте, прикапливайте дочкам капиталы, – закончила она на прощанье, чмокнула меня иудиным целованием, как-то насмешливо улыбнулась, и мы расстались.
Отчего эта дрянь Ябедникова думает, что у ней только одной могут быть капиталы!
//-- * * * --//
Опять ходили в сундук и вынули оттуда ящик из-под перчаток, который я туда положила в первый раз.
– Бери, – сказала я Оле, подавая ей ящичек. – Да не забывай, что именно несешь.
В коридоре стоял, ожидая своей очереди отворить сундук, очень не старый еще штаб-офицер с поперечными отставными погонами. Он слышал слова, сказанные мною Оле, и прибавил, слегка поклонившись:
– Больше всего надо опасаться, чтоб не забыть где-нибудь этот ящичек, ежели будете куда-нибудь заходить – в магазин или в кондитерскую.
Я тоже ответила на его поклон и проговорила:
– Нет, уж с ценными вещами мы всегда прямо домой, никуда не заходим.
– Бриллиантики? – спросил он. – Ценные женские украшения? А удивительно удобная вещь – здешние несгораемые сундуки. Вы всегда гарантированы…
– Прелесть, прелесть что такое… Я рай увидела, когда завела себе этот сундук, – отвечала я.
Мы разговорились. Оказывается, домовладелец с Петербургской стороны. Овдовел он в прошлом году, недавно вышел в отставку и завел материальный двор: торгует лесом, цементом, бутовой плитой и песком.
Пока мы разговаривали, мои дуры стреляли перед ним глазами. Как бы завязать с ним знакомство?
//-- * * * --//
Опять были в сундуке. Снесли туда два номера «Правительственного вестника». Во все закоулки банка заглядывала, но отставного штаб-офицера не видала. А Оле даже нарочно для него велела надеть серую шляпку с загнутыми полями, которая ей так к лицу.
//-- * * * --//
Были в Кредите и ходили в сундук. Мало-помалу ознакомливаемся со служащими в этом банке. Ах, какие предупредительные и любезные! Поди, хорошее жалованье получают. И наверное, есть между ними холостые. Сегодня выдали мне чековую книжку и книжку для взносов на текущий счет. Надо внести что-нибудь на текущий счет. Но что я внесу? Муж в нынешнем месяце и на расходы-то мне дал меньше, чем в прошедшем месяце.
Искала штаб-офицера с Петербургской стороны, но не нашла. Досадно, что я не спросила у служащих, как его фамилия!
Надо на служащих также приналечь. Скажу своим дурам, чтобы они им за проволочные решетки глазами стреляли.
//-- * * * --//
Еще положили в сундук три пакета с номерами «Правительственного вестника» и, кроме того, снесла туда же футляр из-под серебряной ложки, которую мне подарил брат Василий Игнатьич в день ангела.
Опять у кассы стояли два молодых человека, которых мы уже видели в первое наше посещение сундука. Один из них, брюнет, опять довольно громко произнес:
– Вот богатые невесты идут.
Я тотчас же подскочила к Оле и шепнула ей:
– Урони скорей на пол платок! Урони.
Оля этот фортель уже знает и тотчас же, будто невзначай, уронила платок. Брюнетный молодой человек со всех ног бросился к платку, поднял его, подал Оле, и у нас завязался разговор.
Он сын купчихи, домовладелицы с Песков (право, я ничего не имею против купцов, хотя мои дочери – дочери коллежского советника). Мать его торгует хлебом, а он заведует ее делами. Здесь у него текущий счет на имя матери, но несгораемого сундука нет.
– Отчего, – говорю, – вы не заведете? Такая это прелесть.
– Оттого, – говорит, – что у нас прятать в сундук нечего. У нас деньги в товаре. По нынешним ценам на хлеб выгоднее товар купить, чем процентные бумаги.
Проводил он нас из банка до Невского проспекта и просил позволения быть знакомым, для чего передал карточку. Семен Семеныч Стоеросов его фамилия.
При прощании я ввернула, что придем в Кредит в пятницу в два часа дня.
Удивительно, как вообще мне неловко разговаривать о деньгах. Я никогда не обращалась с процентными бумагами и совсем не знаю их названия. Надо поучиться. А то я только и знаю выигрышные займы.
//-- * * * --//
Сегодня говорю мужу:
– Поучи, говорю, меня, Василий Кузьмич, названиям процентных бумаг, а то в банке приходится разговаривать об них, а я не знаю, как они и называются.
Отвечает:
– Да я и сам не мастак разбирать их. Никогда у меня процентных бумаг не было, ну, я и не научился. Возьми, – говорит, – биржевую хронику в любой газете, читай и научишься.
//-- * * * --//
Зубрю по биржевой хронике «Нового времени» названия процентных бумаг. И это на старости-то лет! На какое только дело не пойдешь из-за дочерей!
//-- * * * --//
Пятница. Были опять в Кредите и запрятали в сундук пакет с «Правительственным вестником» с надписью на конверте: «Акции Русского страхового общества». Семен Семеныч Стоеросов был уже на месте. Мы улыбнулись и раскланялись, как старые знакомые.
Начала было разговор с ним о бумагах, но он сам не знает их названия.
Опять проводил нас из банка до Невского. В следующий раз приглашу его к нам, а пока сказала ему вскользь, что в Кредите будем в понедельник.
Но где же это штаб-офицер отставной запропастился? Не видать его в Кредите, а для него-то я больше и названиям процентных бумаг училась.
//-- * * * --//
В несгораемый железный сундук в Кредите столько наложили конвертов с газетами, что он уж почти полон. За Олей и Варенькой положительно упрочилась слава богатых невест. Даже служащие в Кредите, видя нас проходящими по большому залу Кредита в гранитный подвал, где помещаются сундуки, переглядываются друг с другом и говорят нам вдогонку:
– Вот богатые невесты идут.
Купчик Семен Семенович Стоеросов аккуратно всякий раз является на свидание с нами, если мы только намекнем, когда мы будем в Кредите. Каждый раз он провожает нас по набережной Екатерининского канала до Невского, но дальше не идет и раскланивается, отправляясь налево. Мы направо, он налево.
Сегодня я его пригласила посетить нас и сообщила наш адрес.
Поблагодарил и сказал: «Мерси. Как-нибудь в праздник поеду свою шведку объезжать и заеду к вам чайку напиться».
Право, я ничего не имею против купцов, и, если он богат, пусть берет Олю или Варю.
//-- * * * --//
Сегодня вынули из сундука восемь пакетов с газетами. Я бережно завернула их в носовой платок и несу, вдруг встречается отставной штаб-офицер с Петербургской (наше банковое знакомство), любезно раскланивается и, кивая на мой платок, говорит:
– Уж капиталистке-то непростительно не иметь портфеля для процентных бумаг.
– Надо, надо, действительно надо, – отвечала я. – Вот все собираюсь купить, но не могу собраться.
– А вы дочкам поручите. Ведь капиталы-то, в сущности, их, им же в приданое пойдут, – проговорил он, умильно посматривая на Олю и Вареньку, и, улыбаясь, спросил: – По скольку за каждой даете?
– Да не обидим, – проговорила я.
– Однако? – допытывался он.
– А вы сначала посватайтесь, а потом и спрашивайте.
– А что ж, я не прочь. Я человек вдовый, но в то же время и практический. Прежде чем свататься, надо знать, сколько приданого.
– Какой вы материалист! – произнесла я и сделала знак дочерям, чтобы те стреляли глазами.
– Да, я материалист, – согласился он. – Но иначе нынче нельзя. Век уж такой материальный. Ваше имя и отчество?
– Настасья Ивановна.
– Век такой уже нынче материальный, Настасья Ивановна. А не зная цифры приданого, свататься нельзя. За что я сконфужу девушку, посватаясь, не узнав сути, а потом, узнав, и на попятный? Ведь это конфуз для девушки, если просватанный жених отвильнет. Вы дама рассудительная и должны понять.
– Да я и понимаю.
– В своем доме изволите жить? – вдруг спросил он.
– Нет, в наемной квартире.
– И хорошо делаете. Нынче домовладельчество – бремя. А где изволите квартировать?
Я сказала.
Мало-помалу он расспросил меня о нашем адресе, о фамилии нашей, о количестве семьи, о службе мужа и адрес тотчас же записал в записную книжку.
– Будете в наших краях, так милости просим, – сказала я.
– Постараюсь, постараюсь. Для того и адрес записал, – отвечал он.
Вот бы Оле жених! Но нет, этого воробья на мякине не проведешь!
//-- * * * --//
По совету штаб-офицера купила портфель и ношу конверты с газетами класть в сундук в портфеле. Сегодня положила на текущий счет тридцать пять рублей.
Когда я писала ордер и около конторки стояли Оля и Варенька, на них очень пристально смотрел молодой артиллерийский офицер, пришедший получать по чеку деньги вместе со старушкой маменькой. Я сделала своим дурам знак, и они начали стрелять глазами в сторону офицера. Оля прибегла к фортелю и уронила платок. Артиллерист поднял платок и подал ей, но разговора с ним завязать не пришлось.
//-- * * * --//
Воскресенье. Сегодня идем мы (я и две дочери) от поздней обедни и только подошли к нашему подъезду, как вдруг нас обгоняет купчик Стоеросов. Он в шарабане с кучером, сам правит и кричит:
– А я к вам с Песков визит делать!
Соскочил с шарабана, поздоровался и вместе с нами вошел в квартиру. Познакомила его с Василием Кузьмичом, сама сейчас в кухню хлопотать о завтраке. Пирог с капустой у нас был. Послала кухарку в мясную лавку за вырезкой и велела делать на второе бифштексы.
Стоеросов у нас завтракал. Водки не пьет. На предложение Василия Кузьмича выпить с ним водки отвечал:
– По нынешним временам я жених большой ценности, и мне за невестой много дадут: водки я не пью и в прошлом году по воинской повинности вынул пустышку. – Далее в разговоре сказал: – Теперь, при нынешней дешевизне хлебов, ежели бы нам хороший капитал за невестой заполучить, то можно много-много на этот капитал денег нажить. Хлеб купил – и в лежку его. Поверьте, к будущей зиме в полтора раза за него возьмешь. Поэтому дешево жениться не расчет.
Так прямо и говорит. Дочери мои стреляют перед ним глазами направо и налево, а он на них никакого внимания и только и толкует о капитале и о деньгах. После завтрака Оля заиграла на фортепьяно увертюру из «Вильгельма Телля», а он хоть бы что, хоть бы ухом повел. Твердит о капитале, да и только.
Стали после завтрака кофе пить, а он говорит Василию Кузьмичу:
– А на чиновничьей дочке нашему брату купцу жениться, так нужно куда больше взять, чем за купеческой дочкой, потому у ней фанаберии больше и с ней жить куда дороже.
Напились кофе, и стал наш купчик прощаться. Отводит меня в сторону и без всякого стеснения говорит:
– Извините, Настасья Ивановна, что я у вас хотел спросить. Ведь так зря к вам ходить мне с какой же стати? И вам неудобно, да и мне недосужно. Сами вы сейчас скажете, сколько за старшей дочкой даете, или прикажете для переговоров сваху прислать?
Я так и ошалела. Первое время не нашлась даже, что сказать, но потом проговорила:
– Ни сама не скажу, ни свахе не объявлю. Так благородные люди не делают, и я вовсе не желаю своей дочери такого мужа.
– Как вам угодно-с. А только ведь я не благородный, я купец, – отвечал он и молча, поклонившись, вышел в прихожую.
Я даже его провожать в прихожую не пошла и Василия Кузьмича не пустила.
Каково! Нет, этот воробей еще похитрее штаб-офицера будет!
//-- * * * --//
Сегодня стащили в несгораемый сундук целый лист синей бумаги из-под сахарной головы. Надо искать кого-нибудь попроще купчика.
Видели опять артиллерийского офицера. Сегодня он был без маменьки. Дочери мои стреляли, стреляли перед ним глазами, но он на них – ноль внимания.
//-- * * * --//
Всю бумагу перетаскали в несгораемый сундук, так что дочерям даже на папильотки не осталось. Сегодня начали вынимать. Вынули три конверта с «Правительственным вестником».
Только вышли из подвала – прямо наталкиваемся на купчика Стоеросова. Увидел и отвернулся. Даже не поклонившись, мерзавец, отвернулся! А ведь был в доме, ел пирог с капустой, три фунта вырезки я для него, подлеца, на бифштекс купила. Какие, подумаешь, на свете люди бывают!
//-- * * * --//
Сегодня ходили в сундук и вынули пять пакетов со старыми газетами. Оля взяла их, положила в ручной баульчик и надела баульчик на руку. Публики сегодня в банке было много. Когда мы проходили через банковый зал, я громко говорила ей:
– Будь осторожна, Оля… Береги свой баульчик. Помни, что в нем у тебя на сорок тысяч процентных бумаг.
Слышавшие это почтительно на нас смотрели и почтительно перед нами расступались.
Что значит сила капитала!
Мы уже сходили с лестницы, как вдруг обгоняет нас какой-то пожилой красноносый человек с кучей брелоков на часовой цепочке, останавливает нас на площадке и говорит мне:
– Простите, сударыня, что я подслушал, но вы довольно громко говорили, что ваша дочь несет с собой процентных бумаг на сорок тысяч. Не хотите ли вы их устроить под вторую закладную хорошего каменного дома?
– Нет, нет, милостивый государь, благодарю вас, – отвечала я.
– Отчего же? Дело верное. Что вы получаете на ваши бумаги? Какие-нибудь четыре-пять процентов. А тут вы будете получать восемь… Даже девять, если вы мне дадите приличный куртаж, – продолжал красноносый человек. – Честь имею рекомендоваться: я комиссионер… Вот моя карточка. – И он совал мне в руки карточку.
– Не надо, не надо мне… – махала я руками.
– Отчего же? Дома вы рассудите хорошенько и, может быть, пришлете за мной. Тут адрес.
Я взяла. Он стал провожать меня до подъезда и бормотал:
– Также могу вам дать благой совет. Никогда не говорите громко, что несете с собой такую крупную сумму ценных бумаг. Есть злоумышленники, которые могут подслушать и отнять.
//-- * * * --//
Были в банке и снесли в сундук целый номер «Нивы».
Все владельцы сундуков сегодня отрезают купоны от своих бумаг. Ужасно досадно, что мне отрезать нечего.
//-- * * * --//
Ухитрилась и резала сегодня купоны в Кредите. Взяла ножницы, села за конторку в полузакрытый кабинетик для разборки бумаг и изрезала ножницами каталог земледельческих машин склада «Урлауб», который у меня был также положен в сундук вместо процентных бумаг. Нарезанные же лоскуточки, подражая владельцам сундуков, завернула аккуратно в бумагу.
– Нарезала купонов. Пойдемте, дети, домой, – сказала я громко дочерям.
– Сколько, мамаша, вышло? – спросила меня Олечка, так же громко.
– Почти на тысячу рублей.
Понятливая девушка. Как она хорошо умеет играть роль капиталистки!
//-- * * * --//
Ну мужчины нынче! Если они в конце девятнадцатого века таковы, то какие же они будут в двадцатом веке!
Сегодня муж мой получил письмо по своему месту служения. Вот оно:
«Милостивый государь Василий Кузьмич. Простите, что, не будучи знакомым с вами, пишу это письмо. Но у меня есть дело до вас или, лучше сказать, до семейства вашего, а потому и обращаюсь к вам как главе семьи.
В Обществе взаимного кредита, где я и супруга ваша многоуважаемая Настасья Ивановна имеем текущие счета, я имел удовольствие познакомиться как с ней самой, так и дочками вашими. В одну из наших бесед супруга ваша довольно прозрачно мне намекнула, что, невзирая на то, что я вдовец, она не прочь выдать за меня одну из дочерей. Самому мне также дочь ваша приглянулась, и я не прочь сочетаться с ней законным браком, но, будучи человеком практичным, прежде чем сделать дочери вашей формальное предложение, должен знать, сколько вы за ней даете приданого. Сам я штаб-офицер в отставке, имею дом на Петербургской стороне, при нем материальный склад и торгую песком, глиной, известкой, цементом, кирпичом и пр. Кредита мне открыто в Обществе взаимного кредита на двенадцать тысяч рублей, и я точно оправдываю свои документы.
Изложив все вышесказанное, покорнейше прошу почтить меня благосклонным ответом и на ответ прилагаю пятикопеечную марку.
Примите, милостивый государь, уверение в совершенном моем почтении и преданности. Павел Миронович Арбунов».
Далее следует адрес.
Каков гусь?
Боже мой, боже мой! Да где же прежние-то доверчивые мужчины?
//-- * * * --//
Сегодня опять была в Кредите и стащила половину «Русского календаря» Суворина и спрятала в конвертах в сундук.
Прячу бумагу по-прежнему, а сама чувствую, что никакого из этого толку не будет. Разочаровалась. Очень уж мужчины стали нахальны. Куда только прежняя доверчивость их девалась!
//-- * * * --//
Опять вынимаем бумаги. Сегодня вынули из сундука большой лист синей бумаги от сахарной головы и три тюрика из-под кофею. Все в Кредите шепчут нам каждый раз вслед: «Вот богатые невесты идут», а никто не сватается.
Сегодня, впрочем, когда Оля завязывала в платок лист синей сахарной бумаги, так как в баул он у ней не влез, к ней подошел тот самый молодой артиллерийский офицер и, поклонившись, предложил свои услуги помочь ей завязать бумаги. Умышленно подошел он к ней, чтобы разглядеть, что мы носим из сундука и в сундук, или неумышленно, я не знаю, но я бросилась к дочери, вырвала у нее платок с бумагой и сказала ей: «Какая ты неумелая, Оля. Дай я сама завяжу».
Между прочим, мы разговорились. Зовут его Филиппом Тимофеевичем… Фамилии не упомню. Не то Усладов, не то Накладов. Один сын у матери. Недавно переведен на службу в Петербург и привез сюда свою мать-старуху, которая прежде жила в поместье. Текущий счет здесь имеют, чтобы класть деньги, которые мать получает ежемесячно как пенсию из казначейства, а также и те деньги, что им высылает из поместья арендатор.
– Конечно, получаемые нами деньги невелики, но зачем же им лежать без процентов, если на текущем счету они нам приносят хоть какой-нибудь доход. Все-таки мне хоть на темляк и эполеты с погонами годится, – сказал он.
Эге, какая битка! Вот сквалыжник-то. И как это мы только на таких и нападаем!
– У, какой вы расчетливый! – сказала я ему, покачав головой.
– Офицеру при его ничтожном жалованье нельзя быть нерасчетливым. Он должен составить себе вперед бюджет и по этому бюджету жить, не отклоняясь ни на йоту. У меня есть и расчет, при каком приданом я могу жениться на девушке, чтобы не терпеть нужды. Рассчитано на семью сам-четвёрт. Только при восемнадцати тысячах рублей приданого в процентных бумагах, приносящих четыре с половиной процента, могу я предложить руку и сердце девушке, иначе благоразумие воспрепятствует мне это сделать. Процент с восемнадцати тысяч рублей плюс мое жалованье могут покрыть предполагаемый мой бюджет на четверых.
Вот битка-то! А еще молодой человек.
Ушли из Кредита, даже не простившись с ним.
//-- * * * --//
Ах, как сердился сегодня муж! Оказывается, что мы сегодня вместе с газетами стащили в Кредит и заперли в сундук его нужные казенные бумаги, по которым он должен писать сегодня вечером отношения и завтра подать к подписи директору. Из себя выходил, но вечером, когда Кредит закрыт, бумаги из сундука вынимать нельзя. Это все Варя. Она совсем рассеянная девушка. Я ей поручила набрать бумаги, она отправилась на письменный стол отца – и вот…
//-- * * * --//
Вынули деловые бумаги из сундука. Муж требует, чтоб я прекратила всю эту кукольную комедию с сундуком, как он выражается, но я все еще хочу продолжать пробовать. Авось кто-нибудь и наклюнется на счастие хоть одной из моих дочерей.
//-- * * * --//
Получено мной анонимное письмо, где меня спрашивают, сколько я даю приданого за моей старшей дочерью, и просят ответить в почтамт до востребования предъявителю рублевой бумажки № 435765.
Боже мой, какие нынче осторожные женихи! Как тут после этого выдавать дочерей замуж!
Между прочим, он пишет: «Я молодой человек. Мне двадцать восемь лет. Служу в одном из частных банков. (Наверное, в том же Взаимном кредите, где мы кладем бумаги.) Получаю 1500 рублей в год жалованья кроме награды. Матери не имею. Живу в меблированных комнатах. Не мот, не пьяница, водки даже вовсе не пью и не курю. Имею сбережений до трех тысяч. Ни с какой женщиной не связан и даже не был связан. Старшая дочь ваша Ольга понравилась мне еще в прошлом году летом, когда вы жили на даче в Озерках и выходили встречать на станцию вашего папашу, приезжавшего в одном со мной поезде из города. С вашей дочерью я даже танцевал несколько раз на танцевальных вечерах там же. Сблизиться с вами и сделать предложение Ольге Васильевне я опасался, ибо считал ее за невесту без приданого, ныне же, когда увидал, что вы кладете в сундук, находящийся при Обществе взаимного кредита, столько процентных бумаг, я вижу, что вы можете дать хорошее приданое за дочерью, и прямо спрашиваю: сколько вы даете? По получении ответа я здраво обсужу дело и тогда уже решу, могу ли я при моем жаловании и процентах с капитала невесты рассчитывать на безбедное и комфортабельное существование в будущем. Читая это письмо, вы, наверное, подумаете: „Вот корыстный-то!“ Но нет, я только благоразумный человек, не желающий, чтобы моя будущая семья терпела в чем-либо недостаток».
Как тут отвечать на такое письмо! Разумеется, оставлю его без ответа.
Впрочем, прочла письмо мужу и дочерям.
Оленька сегодня гадала на картах, брюнет этот молодой человек или блондин. Вышло, что брюнет. Нет сомнения, что это служащий в Кредите.
//-- * * * --//
Сегодня снесли в сундук бумагу от полуфунта чаю, положенную в конверт, и долго ходили по залу банка, заглядывая в окна решеток, не сидит ли там брюнет. Брюнетов много, но все пожилые, а ведь анонимный жених пишет, что ему двадцать восемь лет. На возраст двадцати восьми лет нашлось два шатена.
Возможная вещь, что по картам и шатен причисляется к брюнетам. Впрочем, и я-то дура! Разве можно верить картам!
//-- * * * --//
Сундук полон. Начинаем вынимать конверты обратно. Прежде всего вынули старый календарь. В Кредите была только с Варей. Оля нездорова.
Сегодня в одном из окон за решеткой видели настоящего брюнета. На вид ему лет за тридцать, но очень может быть, что он в письме нарочно умалил себе года до двадцати восьми лет. Ведь товар лицом продают.
//-- * * * --//
Вынули три номера «Правительственного вестника», но зато положили на текущий счет двадцать рублей. Это я утянула от денег, которые Василий Кузьмич дает мне на расходы по дому. Пусть полежат недельки две, а потом выну их, и пойдут они на покупки покрышек к шубкам дочерей.
О, дети, дети! Ведь вот чего я ежедневно меряю ступени в Кредите и то таскаю в сундук, то вытаскиваю оттуда старые газеты! Все для дочерей.
//-- * * * --//
Сегодня этот артиллерийский офицер Филипп Тимофеевич (забыла его фамилию) вдруг мать свою старуху к нам присылает. Вошла по лестнице в прихожую, запыхавшись, и села на стул. Я выхожу.
– Что вам угодно?
– Не узнаете? – говорит. – Я мамаша того офицера, с которым вы познакомились в Обществе взаимного кредита. Меня вы тоже там видели.
– Что же вам угодно? Прошу покорно в гостиную.
Пришла, села, взяла меня за руку и начала:
– Я мать и вы мать, стало быть, мы поймем друг друга. Моему сыну понравилась ваша дочь, но он не может сделать ей предложения, пока не узнает, сколько…
Я не дала ей даже договорить.
– Вы пришли справляться, сколько я даю за моими дочерьми приданого? – вскричала я. – Так знайте же, что перед свадьбой я ничего не даю, ни копейки! А за вашего сына даже и без копейки не отдам.
– Позвольте… За что же вы так рассердились? То, о чем мы спрашиваем, в наш практический век – самая обыкновенная вещь.
– А я плюю на практический век и считаю все это безнравственным!
– В таком случае извините…
И ушла, как не солоно хлебавши.
//-- * * * --//
О, Варька! О, дура! О, рассеянная девка! Что она наделала! Ну как мы теперь будем показываться в Кредите! Скандал! Чистый скандал!
Сегодня мы вынимали из сундука синюю сахарную бумагу. Со мной была только одна Варя. Вынув эту бумагу, мы завязали ее в платок и вынесли из гранитного подвала наверх, в банковый зал. Вдруг навстречу нам мадам Ябедникова.
– Вот они, богатые-то люди! Только в банках с ними и встречаешься! – воскликнула она, и мы расцеловались.
Расцеловались, разговорились. Сначала о том, потом о другом. Но надо и расходиться. Простились. Она отправилась в несгораемый подвал, а мы – домой. Идем по лестнице вниз. Взглядываю я на Варьку и вижу, что она без узелка. Я так и ахнула.
– Варвара! Да куда же ты бумаги-то дела? Где платок?
– Ах, забыла все это в зале на столе!
Прибегаем в зал, смотрим, а там уж стоят люди вокруг нашего узелка, развязали его, развертывают лист сахарной бумаги и хохочут.
– Вот так капиталы! – слышится восклицание.
– Как вы смеете трогать! Это мое… В этом я приношу сюда деньги в сундук.
Бумагу и платок я вырвала из рук рассматривавших и стала уходить вместе с дочерью, браня ее за рассеянность. Сзади нас раздавался смех. Из-за решеток насмешливо улыбались служащие.
Надо прикончить с сундуком.
//-- * * * --//
Была в Кредите и опорожнила весь сундук от конвертов, а артельщику сказала, что капиталы отдам в Государственный банк на хранение. Недоверчиво улыбается, очевидно, знает про сахарную бумагу.
Сдала ключи и покончила с железным несгораемым сундуком.
Конверты с газетами мы вынесли из подвала в большом саквояже. Шли, а служащие насмешливо и ядовито на нас улыбались.
– Богатые невесты идут… – послышалось откуда-то нам вдогонку.
Кто-то фыркнул от смеха.
Как ошпаренные, выскочили мы на лестницу.
Нет, уж теперь я в Кредит ни ногой! Пусть пропадает там мой членский взнос.
Прислуга из конторы
//-- I --//
Большое семейство Глянцевых, проживающее по зимам в своем доме-особняке, только что приехало из деревни, где оно пробыло лето. С Глянцевыми приехали только горничная и гувернер. Остальная прислуга осталась в деревне. Приходилось нанимать кухарку или повара, прачку и судомойку, кучера и лакея. За всем этим обратились в контору для найма прислуги, и контора начала присылать людей для найма. Утром господа только что проснулись и пили чай, как горничная доложила, что пришел наниматься лакей.
– Здесь будем уговариваться? – спросил Глянцев, пожилой человек, жену, сидевшую за самоваром в утренней блузе.
– Конечно же, в столовой, – отвечала та.
– Пускай сюда придет.
Вошел юркий человек средних лет, в бакенбардах колбасками, в старом потертом пиджаке и в синем галстуке. В руках он держал фуражечку в белом чехле.
– Из конторы для найма прислуги? – спросил Глянцев.
– Точно так-с. Вам нужен лакей?
– Да. Где раньше служили?
– У графа Хотищева, у генерала Перемелькова.
Глянцев взглянул на жену, улыбнулся и проговорил:
– Не бывает без графов и без генералов.
– Это истинно-с. Я все по большим, хорошим домам…
– Ну, так вот, нам нужен лакей. Убирать вместе с горничной комнаты… Квартира у нас делится пополам. Половину убирает горничная, другую – лакей. Чистить мне платье и сапоги, подавать к столу, отворять двери, заправлять лампы… Ну, одним словом…
– Да-с, уж это как полагается, – перебил лакей и хлопнул себя фуражечкой по коленке.
– Жалованье у нас восемнадцать рублей. Кушанье наше, чай ваш.
– Восемнадцать? Маловато. Я все больше за двадцать служил.
– Нет уж, у меня положение. Я из сметы не выхожу.
– Позвольте вас спросить, керосин и свечи буду я закупать?
– Керосин у нас дворник берет, потому что, кроме того, для двора и для лестницы требуется. У нас на книжку. Свечи – ваше дело. Возьмете книжку и купите свечей, сколько потребуется. Свечи, кроме квартиры, кучеру идут в экипаж и в фонарь для конюшни.
Лакей сделал гримасу, оттопырив нижнюю губу.
– А закупок лакею никаких не поручается? – спросил он.
– Какие же могут быть закупки?
– Перец, горчица, уксус, прованское масло для стола, мелкая соль, соя…
– Нет, нет. Это дело не лакейское.
– Я у молодого графа Хотищева жил… Офицер они… Капитан… Так все на моих руках было.
– Да на ваших руках все это и будет, только закупать-то будете не вы…
– Маловато жалованья-то. Помилуйте, ведь чисто одетым надо быть… Фрак… Белый жилет… Сапоги мягкие…
– Перчатки наши.
– Да это уж везде-с. А как стирка?
– Стирка наша. У нас прачка всей прислуге стирает. Кроме, разумеется, глаженья крахмальных сорочек.
– Ну, да это что! Это всегда с вашей же прислугой сговориться можно. А вот жалованье мало и насчет закупок… Неужели и белый хлеб к столу?..
– Это будете вы покупать. У нас книжка из булочной…
– Ну, то-то. А я уж думал… Серого фрака для утренних часов и уборки комнат у вас не полагается?
– Нет.
– Ну, вот видите. Насчет жалованья я еще ничего бы, но вот закупки…
Глянцев вспыхнул.
– Как это неприятно слышать! – проговорил он. – Говорите тогда прямо, что воровать хотите.
– Да какое же тут воровство-с? Просто хлопочем из-за того, чтоб немножко к пальцам прилипало. Кто керосин покупает в свечной, понятное дело, что тому свечник и дает. Нажива-с. А воровства тут никакого нет.
– У тебя аттестат от последнего места есть?
– От генерала-с? Никак нет-с. Так как, значит, я у них жил всего три месяца, потом они весной заторопились за границу.
– А где же вы летом жили?
– Летом-с? Да нигде-с. Господа были разъехавшись по дачам… Хорошее место летом лакею вообще трудно найти, так я официантом поденно служил.
– Ах, вот что… Ну, оттого-то вы все и толкуете о наживе.
– Это точно-с. Жалованья в садах только полтинник в вечер, а что с гостей на чай получали, только тем и жили. Дозвольте узнать… Ведь вот у вас камин коксом топится… Кто же у вас кокс покупает?
– На топливо у нас поставщик. Он поставляет дрова, кокс и каменный уголь раз в год осенью…
– Ну, а вот у молодого графа Хотищева я покупал. Как, бывало, нет угля, он сейчас и говорит: «Иван! Чтобы было привезено столько-то и столько-то». Кокс привезут. Они деньги выдадут, а я рассчитываюсь.
– Ведь холостой он, этот граф?
– Холостой-с.
– Ну, так это дело другое.
– Еще немножко извините… Бутылки из-под вина – это уж лакейский доход? – спросил лакей, улыбнувшись.
Глянцева покоробило.
– Боже мой! Да что это вы все!.. – пробормотал он.
– Жалованье очень маленькое-с. А что насчет бутылок, это порядочный расчет, где много вина потребляют.
– Хорошо. Берите себе бутылки, берите. У нас вина немного выходит. Странно только, что вы это так вслух, так открыто!..
– Помилуйте, зачем же я буду закрыто?.. Я человек честный, я прямо говорю…
– Это вас поденщина в садах испортила.
– Нет-с, даже в домах, даже в графских домах… Нынче это везде. А где лакеи закупают, там они и выговаривают себе в лавках положение.
– Нет, нет. У нас этого нет.
– Из булочной же буду что-нибудь получать. Булочная же на моих руках… Ах да… Вот еще что, барин, позвольте спросить: как у вас насчет карт?
– То есть?
– Карты кто для гостей закупает? Кому доход от карт?
– Ну, уж это ваше дело. Что гости лишнее заплатят, то ваше. Только в карты-то у нас вообще редко играют, – проговорил Глянцев.
– Редко-с?
– Да, нечасто. Играют, но очень мало. Сам я в карты не играю.
– Не играете? – протянул лакей, и лицо его как-то вытянулось.
– Не люблю, не люблю карт.
– Это важная статья для лакея, ежели в карты играют.
Лакей задумался, развел руками и сказал:
– Стало быть, за все про все восемнадцать рублей, бутылки и булочная…
– Не трудитесь, не трудитесь считать. Я вас не возьму… Вы мне не годитесь… – проговорил Глянцев, кивнул и прибавил: – Можете уходить.
– Да мне и самому при таких доходах не расчет служить. Извините…
Лакей поклонился и вышел из столовой.
//-- II --//
Только что лакей удалился, как горничная доложила, что из конторы пришла наниматься кухарка.
– Зови, – сказал Глянцев.
Вошла пожилая полная женщина, в сером байковом платке, в драповой кацавейке, изрядно поношенной, и в темно-фиолетовом шерстяном платье. Войдя в столовую и увидав в углу образ, она перекрестилась три раза и, поклонившись господам, сказала:
– Здравствуйте. Из конторы меня прислали. Кухарка я…
– Отлично. Стряпать-то хорошо ли умеете? – спросила Глянцева.
– Я даже за повара могу.
– Да ведь и повара разные бывают, – проговорил Глянцев. – Рыбу, например, вареную умеете поставить на блюдо, украсить и подать?
– Это чтобы с майонезом кушать? В лучшем виде. Я у генерала Невольникова жила, так по четвергам обед для гостей справляла.
– У Осипа Семеныча Невольникова?
– Вот, вот… Барин уж куда разборчивый и строгий.
– Может быть. А только он никогда генералом и не бывал.
– Не знаю-с. У нас их вся прислуга за генерала считала, и лакей завсегда звал «ваше превосходительство».
– Ну, да это к делу не идет.
– Господин такой, что очень покушать любят, – продолжала кухарка. – Я, барин, стряпни не боюсь, а только чтобы господа сквалыжники не были и мне выгодно было.
– Аттестат от Невольникова имеете? – спросила Глянцева.
– Нет-с, так как ушла по неприятности из-за горничной. Горничная была с лакеем связавшись, и вдвоем они стали подводить под меня интригу…
– Ну довольно, довольно. Так все стряпать умеете? Вот муж у меня любит пироги по праздникам.
– Какую угодно, сударыня, кулебяку подам. Слойка так слойка, подовое так подовое… Слойка у меня даже отлично удается.
– А соуса?
– Все, все могу. Соус томат… К рыбе соус голландский. Не жалейте только провизии, сударыня. Величать вас как прикажете? Генеральша будете?
– Нет, нет. Мы даже и служить еще не начинали, – улыбнулся Глянцев.
– Дичь вот, чтобы хорошо изжарить и не засушить, сладкое… – говорила Глянцева.
– Все, все могу. Мусс, крем, мороженое, сливочный пирог.
– Ну вот и отлично. Жалованье мы даем двенадцать рублей, горячее ваше, знать у нас надо только одну кухню.
– А кофей я буду для господ жарить или вы жареный уже кофей покупаете?
– Да разве это так трудно – кофе изжарить? Кофе мы пьем вообще очень редко. Вот чай…
– Что вы, что вы, барыня! Не в трудности речь… Я работы не боюсь. А вообще так спросила, потому мы, кухарки, уж все кофейницы. Мне дадите жарить, так и кофей у вас хороший будет.
– Это вы от нашего кофею себе отсыпать хотите, что ли? – спросила Глянцева.
– Да уж у хлеба, сударыня, не без крох. Это все хорошие господа знают. А велика беда, ежели кухарке горсточка-другая от господского кофею перепадет! Впрочем, я так только спросила. От этого много не наживешь.
Глянцевы друг с другом переглянулись.
– Так вот, – продолжала Глянцева. – Жалованья у нас двенадцать рублей. Передники кухарке для кухни наши. Стряпня у нас: к половине первого завтрак из двух блюд, в шесть часов обед из четырех блюд. Посуду и кухню моет у нас судомойка, она же и прачка. Стирка полотенец и передников – это ее дело.
– А какое у вас, сударыня, семейство? – спросила кухарка.
– Семейство у нас небольшое. Пять человек за стол садятся. Разумеется, когда нет гостей. Ну, прислуга… Ее надо накормить.
– Да ведь большое семейство, барыня, для кухарки выгоднее. Я всегда жила в больших семействах. Больше семейство – больше провизии в лавках покупается. А работы я не боюсь. А гости часто у вас бывают?
– Два раза в месяц в среду у нас собираются гости по вечерам, и тогда, разумеется, надо ужин состряпать.
– Ужин, закуску нарезать – это я все могу. А много ли бывает гостей?
– Ну, человек восемь – десять. Самое уж большое – двенадцать.
– Это что за гости! Нам чем больше, тем лучше.
Глянцевы опять перекинулись взглядами друг с другом.
– Ну, так вот, ежели желаете остаться, то состряпайте нам пробный обед, – сказала Глянцева.
– Вы прибавьте сколько-нибудь жалованья, сударыня. В маленьких семействах я всегда живала за пятнадцать рублей. От маленького семейства много ли кухарке очистится!
– Да что я все слышу «очистится» да «очистится»! – возвысил голос Глянцев. – Вы должны рассчитывать на жалованье. Желаете оставаться на наше жалованье – оставайтесь, нет – не надо.
– Нельзя же, ваше превосходительство, кухарке без халтуры быть.
– Я вам сказал, что я не превосходительство.
– Ну, барин, добрый барин. Нельзя же, барин, кухарке без халтуры. Ведь уж для того по местам служим. Иначе бы жили в деревне. Я честный человек, я не скрываюсь, я говорю прямо и откровенно, что ведь из-за наживы служить идем. У меня, вон, дочка в учении у портнихи… Ей помочь надо. Смотришь, то сапоги, то платьишко. А откуда же иначе взять? Из двенадцатирублевого жалованья много не скопишь. Мясник дает, лавочник дает, рыбак дает, зеленщик.
– Каков цинизм! – проговорил Глянцев, взглянув на супругу.
– Да уж они нынче все таковы, – отвечала та.
– Ах да, барин! Вот еще что… самое-то главное я и забыла спросить. Провизию буду, разумеется, я закупать?
– Да, да… У нас в мясную книжка, в зеленную книжка и в мелочной лавочке тоже будете на книжку брать.
– На книжку-у? – протянула кухарка и покачала головой. – Вот уж на таких местах я не люблю жить, где на книжки надо брать.
– А не любите, так можете и не жить, – проговорил Глянцев и прибавил: – Какая вы бесстыжая, посмотрю я на вас!
– Жалованья, барин, мало, семейство маленькое, гости редко бывают.
– Ну и уходите с Богом! Другую кухарку найдем, – сердито кивнул Глянцев.
– Зачем же, милый барин, сердиться? Ведь уж ежели нанимаешься на место, то надо обо всем переговорить. А я женщина откровенная.
Глянцев отвернулся. Кухарка продолжала:
– А дозвольте, барин, последнее спросить: кто по книжкам будет деньги платить: я сама или барыня?
– Нам такую не надо! – махнула ей рукой Глянцева.
Глянцев не отвечал.
– Уходите, уходите. Не возьмем мы вас.
Кухарка выпрямилась.
– Вам не надо, да я и сама не согласна, – проговорила она. – Хотите кухарку за повара иметь, а сами двенадцать рублей, провизию на книжку, сами платить будете, да еще весы в кухне для проверки повесили. Нет уж, это не место!
Глянцева позвонила горничную.
– Даша! Проведи ее! Не нужно нам ее, – проговорила она.
– От Никольского рынка, может статься, хотят взять стряпуху, – пробормотала кухарка, но дверь за ней уж захлопнулась.
//-- III --//
– Боже мой! Что это за народ! – пожал плечами Глянцев по уходе кухарки. – Прямо, не стесняясь, намекает, что она воровать хочет. И какая грубиянка!
– Ужас что такое! – отвечала Глянцева. – А заметил ты, как крестилась на образ, когда в комнату вошла!
– «Нажива, нажива», «халтура, халтура», «к пальцам чтоб прилипало» – только и слышишь.
– Да, да… Вдруг спрашивает: «Кто у вас будет жарить кофе»… А я в простоте душевной думала, что она тяготится жареньем кофе как работой, да и говорю: мы, говорю, кофе очень мало пьем…
– Какое! Она просто спрашивала для того, чтобы знать, будет ли ей возможно при жареньи отсыпать наш кофе.
В дверях стояла горничная и говорила:
– Там еще кучер дожидается. Тоже из конторы прислан.
– Кучер? Ну, зови, зови, – сказал Глянцев горничной. – Приготовимся еще слушать насчет наживы и халтуры, – обратился он к жене.
Вошел чернобородый кучер, в пиджаке нараспашку, черной жилетке, застегнутой до горла, и в сапогах гармонией. В руке он держал картуз с широким дном.
– Кучер? – спросил Глянцев.
– Точно так-с… К вашей милости… Из конторы прислали, – поклонился кучер и погладил бороду.
Глянцев начал:
– Вот мы приехали из деревни и привели себе лошадей. Пока за ними ходит человек, который приехал с ними с завода, но он должен уехать опять на завод… Лошади молодые…
– Выезжали всяких… – проговорил кучер. – Мне по-настоящему в наездниках жить бы, но у меня грудь расшиблена.
– Где раньше служил в кучерах?
– У генерала Заветова, у генерала Миндлера…
Глянцев улыбнулся.
– Ну а кроме генералов? – спросил он.
– Купца Захлебаева изволите знать? Бани у них и материальный двор в Коломне. У него большая охота. От него и аттестат есть.
– Это последнее место?
– Нет, не последнее. Пять лет тому назад я жил у него.
– Ну, за это время много воды утекло. А у кого же было последнее место?
Кучер замялся.
– Да я тут в деревню уезжал, а потом жил у извозчика Ивана Павлова… Под посланника меня ставили. Только из-за того и пошел к извозчику, что под посланника.
– С каким посланником ездил? – допытывался Глянцев.
Кучер почесал затылок.
– Мудреное такое название, – сказал он. – Как его?..
– Испанского, голландского, португальского?
– Хуже как-то… Мудренее…
– Ну, все равно. Из-за чего же ушел?
– Жизнь уж очень беспокойная. По ночам все у «Кубы» на Морской стоял, а я человек сырой.
– Так ведь и у нас придется иногда вечером у театра стоять.
– Это что! А ведь там до четвертого, до пятого часа утра, а то и добела…
– Долго ли же ты у этого посланника жил?
– Месяц.
– Ну, немного же это.
– Прямо из-за собачьей жизни ушел. Там и конюх был, и все, а жизнь собачья.
– Ну так вот, мне нужен кучер к паре лошадей… – объявил Глянцев.
– Это чем больше, тем лучше для кучера.
– Кучер, разумеется, у меня уж без конюха.
– Да и не надо, справимся. Я лошадей люблю.
– Отчего же для кучера лучше, если больше лошадей?
– Эх, барин… – улыбнулся кучер. – На две ли пары положение или на пару!
– Это то есть насчет воровства, что ли? – спросил Глянцев.
– Боже избави. Я скотину люблю. Зачем я ее обижать буду? А уж известно, сенник дает, овсяник дает, и всегда они дадут кучеру больше, ежели на две пары поставляют, чем на одну. А какое ваше жалованье?
– Восемнадцать рублей, мои харчи, а твое горячее.
– Маловато. Я меньше как за двадцать не живал.
– А я из сметы не выхожу. У меня смета восемнадцать.
– А сено и солому кучер у вас закупать будет?
– С барки сено будем брать. Поставщик будет поставлять.
– Ну вот видите. Какой же расчет за восемнадцать рублей!.. Экипажи у вас уже есть или покупать будете?
– Есть.
– Вот и тут от каретника ничего не очистится. И сбруя есть?
– Все, все есть. Мы и раньше держали лошадей, но на лето уехали в деревню и перед отъездом продали лошадей.
– Оголовки, значит, только новые потребуются. От оголовков с шорника много не возьмешь.
– Да зачем же брать-то, ежели я тебе жалованье плачу?
– Эх, барин! Кучеру одним жалованьем вашим жить, так что же ему на пиво очистится!
– Да, я вот тебя не спросил, как ты насчет выпивки?
– Пиво потребляю, скрывать не стану, ну и водку тоже, но не очень, пьян не бываю. Ковка у вас месячная будет?
– Лучше месячная. Кузнец привыкнет к лошади, к копыту.
– Да и кучеру лучше. Овес я буду покупать?
– Да… Выдадим тебе книжку из лабаза…
– Книжку? Гм… А деньги через мои руки пойдут?
– Послушай, мне кажется, это решительно все равно, если ты воровать не собираешься.
– Какое тут воровство! Что вы! Но ежели, к примеру, я в лабаз плачу…
– Хорошо… Я сговорюсь в цене насчет овса, а ты будешь платить.
– А как у вас дача овса? – спросил, сделав паузу, кучер.
– Езда у нас будет маленькая. Я думаю…
– Да я, барин, езды не боюсь. Катайтесь во все удовольствие…
– В прошлом году у нас была дача овса при хорошем сеянном сене три гарнца в день…
– Гм… Это маловато. А на свечи в фонаре есть у вас какое-нибудь положение?
– Свечи будешь получать, когда понадобятся.
– Стало быть, не деньгами?
– Нет, нет.
– А сколько же у вас выдается свечей в неделю? Какое положение?
Глянцев вспыхнул.
– Я с тобой, братец, и разговаривать не хочу. Можешь уходить, – сказал он.
– Да и мне не расчет оставаться. Три гарнца в день на лошадь… Где же это видано, чтобы по три гарнца! Где ни живал – нигде меньше четырех…
– Уходи, уходи…
– Да уж делать нечего. Прощенья просим. Я на таких местах не живал, – бормотал кучер и стал уходить.
//-- IV --//
Супруги Глянцевы отпили утренний чай, и Глянцев перешел уже в кабинет, как вдруг горничная доложила ему, что повар наниматься пришел.
– Как повар? Мы ведь уж порешили с женой остановиться на кухарке, – сказал он горничной.
– Да, мой друг. Но ты видишь, что две кухарки, которые сейчас приходили наниматься, предъявляют такие же требования, что и повара, то я уж думаю, не лучше ли нам три-четыре рубля переплатить жалованья и взять повара, – проговорила Глянцева, входя в кабинет. – Пускай уж лучше капризничает повар. Он все-таки и состряпает, и подаст к столу лучше, чем какая угодно хорошая кухарка. Я думаю попробовать переговорить с ним.
– Да ведь повара-то все больше нетрезвого поведения – так вот я из-за чего. Помнишь, как мы в прошлом году бились с поваром? У нас гости, а повар пьян.
– Ну, не все же они таковы. Есть между ними и не пьяницы.
– Зови, Даша, сюда повара трезвого поведения, – отдал Глянцев приказ горничной.
– И, барин! От этого и сейчас-то водкой, как из кабака, несет, – отвечала горничная.
– Ну, зови, зови… Сами будем видеть, что за зверь.
Вошел пожилой, гладко бритый человек, толстый и совсем с бульдогообразной физиономией. Входя, он положил в рот три жареные кофеинки и еще в кабинете продолжал их прожевывать. Одет он был в серую пиджачную пару, без белья и в белой коленкоровой косынке на шее, до того туго повязанной, что даже глаза выпучивались, и лицо его было красно, как вареный рак. Он поклонился и сказал:
– Желаю здравствовать.
Глянцеву надоели уже бесплодные переговоры с прислугой, и он стал его вышучивать.
– Повар трезвого поведения? – спросил он, улыбаясь.
– То есть как это? – выпучил он еще больше глаза.
– Да ведь вы, повара, обыкновенно так публикуетесь в газетах.
– Я, барин, пью. Я не скажу, чтобы я не пил, потому что наша должность такая, но пью в пропорции, а чтобы без обеда господ оставить – этого у меня нет. Ежели не я сам, то у меня судомойка так же хорошо состряпает, как я… Я судомоек-то как жучу? Как обучаю? От меня и посейчас две судомойки на двенадцатирублевых местах в кухарках служат. А что до меня самого, то мою стряпню французский посланник одобряли.
– У французского посланника служили?
– Нет-с, не у французского посланника, а у двух старушек-графинь Бубниковых, а господин французский посланник у них раз обедали и одобряли. Потом у генерала…
– Ну, а уж меньше чином, как у генерала, не служили? – перебил повара Глянцев.
– Служил. Служил и у полковников, – ответил повар, не поняв, в чем дело, и в свою очередь спросил: – А велико ли у вас семейство?
– Пять человек за стол садимся, ну и пять человек у нас будет прислуги.
– Семейство невелико. Ну а на прислугу по сколько у вас в месяц на человека повару отпускается?
– Нет, нет, голубчик. Этого у нас нет. Вы будете брать на книжку в лавках провизию и стряпать им каждый день два блюда: щи хорошие говяжьи и какую-нибудь кашу или макароны к обеду. К завтраку на следующий день щи или суп разогреваете или делаете вареную говядину под каким-нибудь соусом. В воскресенье и в праздник прислуге прибавляется к обеду пирог, а вместо каши делается жареная говядина или баранина.
– Понимаю-с, понимаю-с. Невыгодно это повару. А гости часто у вас обедают? – спросил повар.
– Прежде чем отвечать на этот вопрос, я сам вас спрошу: сколько вы жалованья хотите? Может быть, вы захотите столько жалованья, что мне и не годитесь.
Повар махнул рукой:
– Да жалованье что! Повар не от жалованья живет. Конечно, оно…
– А от чего же повар живет? От воровства?
– Зачем же воровать-то? На нас крест есть. А я говорю о наживе. Вот, к примеру, у вас званы к обеду десять человек… Отлично. Вот вы призываете меня и говорите: «Евтихий, сегодня у нас десять человек посторонних к обеду и пять своих. Кладу по два рубля на человека. Что ты можешь дать нам на тридцать рублей?» А я вам…
– Нет, нет… У нас этого не бывает, и, стало быть, вы нам не годитесь.
– Да ведь это к примеру, чтобы показать, как повару выгоднее и откуда у него нажива… Вот я тут по четвертаку…
– Не годитесь, не годитесь. У нас ничего не ассигнуется на персону, провизия закупается на книжку…
– А по книжкам в конце месяца повар в лавки деньги носит?
– Да что! Не стоит уж и отвечать. Я вижу уж, что вы для нас не подходите.
– Все-таки у вас есть положение, что повар для вашей милости на обед и на завтраки истратить может в день?
– Ничего этого нет. Хозяйка заказывает вам обед из четырех блюд и завтрак из двух, вы покупаете на книжки…
– Сколько же жалованья у вас, барин, повару полагается? – допытывался повар.
– Да не годитесь вы для нас, говорю я вам…
– Если вы двадцать пять мне положите в месяц и по книжкам я буду платить…
– Уходите, уходите.
– Какое же ваше жалованье? Скажите ваше жалованье.
Глянцев молчал и отвернулся. Повар продолжал:
– Вы, барин, вот что… Я с женой и свояченицей. Ежели вы жену возьмете в судомойки за восемь рублей…
– Вам же ведь говорят, что вы можете уходить, – сказала повару Глянцева.
Повар развел руками:
– Воля ваша-с… А только я и скупым господам потрафлял. С женой я к вам даже за двадцать рублей пошел бы. Двадцать мне, восемь ей, и чтобы мне деньги по книжкам платить.
– Тебе сказано, чтобы ты уходил! – закричал на повара Глянцев и двинул стулом.
Повар повернулся и стал уходить, бормоча:
– На местах жить, так было бы из-за чего, потому мы и без места с голоду не пропадем. Нам в поденщину по большим кухням ходить, так и то по два рубля в вечер платят…
Он скрылся. Глянцев посмотрел на жену и произнес:
– Я ведь говорил тебе, что повар нам не годится. Повар только и толкует что о наживе, о положении, об ассигновке…
– Да ведь и кухарка только о наживе толкует. Ведь мы видели сейчас. Приходила наниматься и тоже первое слово – «нажива». Должно быть, уж надо подчиниться, что ли.
– Съезди ты в контору и попроси, чтобы нам прислали кухарку-шведку или чухонку. Те как-то совестливее, – сказал Глянцев и принялся рассматривать газеты, лежавшие на столе.
В рабочей избе
//-- I --//
Барин, рослый пожилой человек, в высоких охотничьих сапогах и кожаной куртке, вошел в рабочую избу и вынул из кармана тощую пачку денег. День был праздничный, время послеобеденное, и рабочие отдыхали. Пять-шесть мужиков лежали на нарах на брюхе и свесив с краев нар ступни. Двое из них тотчас же поднялись с нар и стали на ноги. Один был черный, корявый, пожилой, другой был лет тридцати, русый, с голубыми глазами.
– Здравствуйте, Лисандра Ваныч, – проговорил черный и поклонился.
Русый стал приводить в порядок волосы, стоявшие копной после вчерашней бани, еще не успевшие замаслиться и не прилегавшие друг к другу.
Пахло тулупами, хлебом, махоркой, дегтярными сапогами и потом.
– Какой у вас здесь воздух… – проговорил барин, морща нос. – Вы хоть бы отворили…
– Василиса жалится насчет ребенка, что холодно, потому время осеннее. Прикажете отворить?
– Конечно же, отвори.
– С гороху это… – проговорил черный корявый мужик и полез отворять окно.
Барин закурил папироску и продолжал держать деньги в кулаке.
– Ты и Денис просили денег в деревню послать, – начал барин.
– Точно так, Лисандра Ваныч. На Ивана Богослова у нас в деревне престол. Прикажете разбудить Дениса?
– Да, да. Должен же я ему деньги передать.
– Денис! А Денис! Барин денег принес! – крикнул корявый мужик и ткнул Дениса кулаком в бок.
Поднялся рыжий мужик с всклокоченной головой, протер глаза, поправил опояску и встал.
– Извините, ваша милость. Маленько заспались, – проговорил он.
– Алексей еще просил, – напомнил барину корявый мужик.
– Знаю. И ему дам.
– Явите, барин, и мне божескую милость насчет трех рублей. У нас на Покров по деревне тоже престол. Бабе послать надо, чтоб справила, – проговорил молодой русый, поплевал на руки и стал приглаживать стоявшие копной волосы. – Надо бы самому к Покрову-то ехать в деревню, да так как вы…
– Не пущу я к Покрову, никого не пущу. Нам обмолачиваться надо.
– И так уж надо, так уж надо на праздник!
– Сам на праздник не приедешь – деньги целее будут. А то сейчас пить водку… угощение…
– Да ведь угощение и без меня будет. Вот я и хочу послать бабе трешню.
– А я думал, ей на нужды какие! Так не посылай.
– Нельзя, барин. У нас родня исколотит ее, коли она хоть четвертухи не выставит. И четвертуху-то – уж это самое последнее, – отвечал русый мужик.
– Уж и исколотят!
– Верно-с. Она у меня чужая взята. Дальняя. Заложится да выставит четверть. А зачем закладываться? Маменька прямо платок отнимет. Отнимет – и на вино. Без сапог пустят бабу. Я ведь знаю. И чтобы белый пирог был с убоиной.
– Ну ладно. Тебе сколько, Андреян? – спросил барин черного корявого мужика.
– Да ведь уж вы знаете. Я просил.
– Не могу я тебе двадцати рублей дать. Ты ведь знаешь, я еще хлеб не продал. А ты говори, что тебе нужно в обрез, без чего нельзя, что необходимо.
– Да тоже на Ивана Богослова надо бабе четвертушку. Да нет, ей четвертухи мало. У нас двое дядей с тетками придут, так полчетверти уйдет. А брат мой Калистрат? А ейный дядя? Опять же, у всех жены.
– Ну, браги сварить, – вставил свое слово Денис. – Я больше как на четверть не пошлю. Пусть с бражкой обходятся. Ну, барана заколет.
– Тебе хорошо говорить, коли ты сироту взял! А у меня родни до Москвы не перевешаешь. Из Очкасова придут, из Глебова. Потом староста. Нет, Лисандра Ваныч, мне четвертухи мало. Кладите полведра, – стоял на своем корявый Андреян.
– Бери три рубля, – согласился барин.
– На пряники да на лепешки еще надо. Орехи. У нас староста придет – тому подай. Священник с причтом… Опять же, пирог белый…
– Ну, рубль, что ли?
– Кладите рубль… В богатых домах так духовенство-то у нас пастилой… Да норовят еще с собой взять. Яйца яйцами, это уж положение, а давай и пастилы с орехами.
– Три да рубль – четыре, – считал барин.
– За семена отдать надо. Пишет, что куль на озимое у кабатчика брала.
– Да неужто у вас ничего не уродилось?
– Ярица уродилась, а озимь у нас совсем погибла. Овсы хорошие, это точно… Сено есть. А вот за озимое… Да потом…
– Больше десятки не могу дать, – сказал барин.
– Да что бы уж вам для ровного счета двенадцать?
– Не могу, не могу.
– Дайте, Лисандра Ваныч, одиннадцать.
– Вот тебе десять, и не проси больше.
Барин подал корявому мужику красненькую бумажку.
– Тебе, Денис, сколько? – спросил он рыжего мужика.
– Да столько же, Лисандра Ваныч.
– Да ведь ты только четверть вместо полуведра на праздник покупаешь.
– Все равно меньше не обойтись. Баба пишет, что зайцы есть, а шугая не на что сделать. Ни сукна, ни подкладки.
– Рано о шугае думать. Возьми восемь.
– Явите божескую милость. Пишет еще, что сапоги… Нельзя в праздник без сапог…
– Ну, вот тебе девять. Алексей! – крикнул барин лежавшего мужика.
– Поди ты к черту! – отвечал спросонья спавший мужик.
– Дурак! Это барин зовет! Чего ты ругаешься! – бросились к нему мужики и начали его трясти за плечи. – Вставай, дьявол! Барин денег тебе принес. Выпивши он маленько, ну и заспался. Уж вы извините, Лисандра Ваныч…
Мужик сидел на нарах и протирал глаза.
– Сколько ты будешь в деревню посылать, Алексей? – спрашивал его барин.
Тот смотрел на него посоловелыми глазами и чесал под мышками.
– Вставай, леший! Чего ты? Вставай да отвечай… – тащили его мужики.
Алексей, лысый мужик, с черной бородой впроседь, выпрямился и проговорил барину:
– Желаю здравствовать.
– Сколько в деревню посылать будешь? Ты денег просил, – еще раз сказал барин.
– Шесть рублей.
– Зачем же шесть-то? Ведь рубль лишний. Это ты себе на пропой…
– На подметки. Подметки заказаны.
– Ой, на вино! Ведь вот ты и сегодня пьян.
– Это верно, это правильно. У него подметки заказаны, – подтвердили другие мужики.
– Вот и тебе, Андрей, трешницу, – подал барин русому мужику с голубыми глазами. – Написать вам письма, что ли? Ведь у вас нет грамотного.
– Явите божескую милость, – заговорили мужики. – Есть у нас грамотный – Киндюшка, да уж больно он неладно пишет. Прошлый раз написал моей бабе про ребенка, а баба вовсе и не рожала. Там получили письмо – дивятся. Чей ребенок? Откуда? Прислали письмо – и спрашивают.
– Ну, Денис, сходи к барыне и попроси у нее чернильницу, перо, конвертов и бумаги. Четыре, мол, письма барин писать будет, – отдал барин приказ рыжему мужику.
Тот без шапки и босиком выбежал из избы.
//-- II --//
Барин присел в рабочей избе за большим некрашеным столом, по которому бегали тараканы, и приготовился писать рабочим письма в деревню. Рабочие столпились вокруг стола. Барин взял в руки перо и спросил:
– Кому же первому? Андреян, тебе, что ли?
– Да пишите хоть мне, – ответил черный корявый мужик и выдвинулся вперед.
– Ну хорошо. Ну, говори, что писать.
– Да уж вам, Лисандра Ваныч, самим лучше знать, что писать. Вы грамотный.
– Однако не могу же я… Ты что? Ты хочешь деньги жене послать на праздник?
– Вот-вот… Деньги… Потом, известно, поклоны и родительское благословение ребятишкам.
– Ну вот, с меня и довольно. Как жену-то звать?
– Афросиньей.
– А по отчеству?
– Захаровной.
– Десять рублей посылаешь? Чудесно, – сказал барин, обмакнул перо, написал и прочел: – «Любезной супруге нашей Афросинье Захаровне от мужа вашего…»
– Нельзя, барин, супруге… Выйдет не в точку… – перебил его Андреян.
– Отчего?
– У меня матушка есть. Обидится… Надо перво-наперво матушке. А то и жену-то забьют.
– Ах ты какой! А я бумагу испортил.
Барин взял новый листик бумаги и спросил:
– Как же мать твою звать?
– Степанида Макаровна. Напиши-ка жене – у меня брат со света ее сживет, даром что младший. А невестка подсобит. У меня хоть и старшая, а тихая. А та – ох, бой-баба!
– Деньги-то все-таки жене посылаешь или матушке? – расспрашивал барин, опасаясь опять ошибиться.
– Жене, жене… Это можно! К ней через это будут ласковее, коли она им передаст.
– Степанида Макаровна?
– Вот-вот… Так и пишите, Лисандра Ваныч, а потом жене.
Барин написал и прочел:
– «Любезной матушке нашей Степаниде Макаровне от сына вашего Андреяна…»
– Михайлыча, – подсказал Андреян.
– «…Михайлыча нижайший поклон. С любовию вам кланяюсь и прошу родительского благословения, на веки нерушимого». А теперь жене?
– Теперь можно и жене.
– Афросинья, кажется?
– Афросинья Захаровна.
– «Супруге нашей любезной Афросинье Захаровне от мужа твоего Андреяна Михайловича с любовью низкий поклон, а также и детям моим любезным мой поклон и посылаю родительское благословение…» Так, что ли?
– Так-с, Лисандра Ваныч… А только напишите: Петру, Алексею и Варваре…
– Да уж тут негде. Говорил бы раньше. Можно и не поименовывать.
– Жена обидится. Скажет: «Вот, словно щенки без имени…» Вы как-нибудь сбоку, Лисандра Ваныч.
– А вот так можно: и целую и обнимаю нечетно раз Петю, и Алешу, и Варю.
– А как же маменьку-то старушку не обнимали? Теперь маменька обидится. У нас, Лисандра Ваныч, нужно так, чтоб как одному, так и другому, а то сейчас скажут: «Эво, он как! Мать родную не почитает! Это его жена, подлюга, научила». Ну и давай ее терзать.
Барин улыбнулся.
– Позволь… Тогда можно так: детей целую и обнимаю, а также и вас, матушка любезная. Хочешь?
– Скажет, зачем после детей. Она у нас старуха ой-ой какая строгая!
– Что за вздор! Пустяки.
– Неладно будет, Лисандра Ваныч.
Корявый Андреян потряс головой.
– Ну, я тут такую штуку: а также и вас, маменька любезная, и припадаю к ручкам вашим. Хорошо?
– Хорошо-то хорошо. Но теперь жене будет обидно, отчего ей нет «целую и обнимаю».
– Фу ты, пропасть! Что это за обидчивый народ такой у вас!
– У нас, Лисандра Ваныч, надо так, чтоб точка в точку… Как, значит, одному, так и другому.
– Отлично. Можно прибавить и жене, но только письмо-то складно не будет.
– Нам зачем склад? Нам только бы в точку.
– «Прижимаю к груди моей и целую тебя, супруга моя милая Афросинья Захаровна». А затем можно об деньгах? – спросил барин.
– Как возможно об деньгах! А брату-то Герасиму поклон, а невестке Ульяне?..
– Можно. «Братцу моему любезному Герасиму Михайлычу и невестке любезной Ульяне…» Как по отчеству?
– Спиридоновне, чтобы ее черти драли! Вот ведьма-то, барин! Чисто змея.
– Ну, ты это потом… «Ульяне Спиридоновне от брата вашего с любовию низкий поклон».
– Надо уж и ребятишкам ейным.
– Сейчас. «Со чадами вашими».
– Как бы не обиделись? Скажут: «Своих детьми зовет, а у нас чады». Нет, барин, замарайте. «Чадо» у нас – ругательное слово.
– Да полно. Что ты!
– Прошу вас, Лисандра Ваныч, иначе ведь моей жене-то плохо придется. Напишите так: «Детям вашим шлю поклон с любовию».
Барин написал и спросил:
– Теперь о деньгах?
– Можно и о деньгах.
– «И посылаю тебе, супруга наша любезная, десять рублей, а деньги ты эти передашь матушке, чтобы она купила куль ржи на посев», – писал и читал вслух барин.
– Вот, вот… Теперь будет в точку, – одобрил Андреян. – Маменька будет слушать и понимать, что от нас почтительность.
– «А остальные от семян деньги вам на ваши нужды и на встречу престольного праздника нашего». Вот и все. А теперь можно прибавить, что здоров и на Михайлов день приедет в деревню. Так?
– Нет, Лисандра Ваныч, так нельзя, – перебил его Андреян. – Надо насчет вина сказать и написать сколько. Да бабе моей на сапоги. Вы так: «И купите, маменька любезная, себе в дом на праздник четверть ведра вина…»
– Четверть, стало быть, решил? – спросил барин.
– Четверть. Довольно. Иначе жене на сапоги не останется.
Барин написал и прочел. Андреян одобрил и сказал:
– А теперь про сапоги: «А два рубля, супруга наша любезная, вам на сапоги к празднику и желаю вам щеголять и веселиться». А потом пишите, когда я приеду, – вот и все.
Барин написал и прочел. Андреян внимательно слушал и одобрил. Принимая от барина письмо и надписанный конверт, он говорил:
– О, у нас насчет писем страсть как строго! У нас письмо-то ведь читают раз десять. Как кто грамотный пришел – сейчас и просят прочитать. А потом судят да рядят – ну, и обида.
– Тебе что писать, Денис? – спрашивал барин.
Выдвинулся рыжий мужик.
//-- III --//
Четыре письма в деревню с пересылкой денег для справки престольного праздника были окончены. Барин стал собирать письменные принадлежности, чтобы уходить из рабочей избы, как вдруг к столу подошел пятый рабочий. Это был небольшого роста человек, в новой розовой, стоявшей колом, ситцевой рубахе, с бумажным платком, обмотанным вокруг шеи, и с редкими рыжеватыми волосами, до того густо смазанными постным маслом, что с них даже текло. Лицо этого мужика было в высшей степени комично. Оно было совершенно без бровей, скуластое, и волосы на подбородке и верхней губе еле росли. В довершение всего, верхняя губа была двойная, рассеченная вдоль пополам, так что виднелись в прореху три белых зуба. Как только мужик этот приблизился к столу, остальные мужики уже захохотали. Он обернулся к ним, попробовал сделать строгое лицо и сказал:
– Чего вы, черти, ржете? Ну чего? К вашей милости и я, Лисандра Ваныч, – обратился он к барину, пришепетывая, и поклонился.
– Что? И у тебя, Константин, разве престол в деревне? – спросил барин, невольно ухмыляясь на его комичную фигуру.
– Престола, Лисандра Ваныч, у нас нет. Зачем буду врать? Престол у нас на зимнего Николу. А письмецо мне нужно написать в деревню. Письмецо напишите. Но только мне нужно письмецо особенное.
– Какое же такое?
– Да как вам сказать… Такое, чтобы пользительное было, – проговорил Константин и, снова услыхав смех других мужиков, опять обернулся к ним и произнес: – Да будет вам, лешим! Такое, чтобы, значит, с пользой…
– Кому писать-то?
– Моей бабе, моей бабе… Но чтобы с пользой и пробрать ее хорошенько, шкуру…
– Не понимаю… – покачал головой барин.
– Баба избаловалась, Лисандра Ваныч, будем так говорить. Вот маменька и пишет… Моя мать то есть. «Пробери ты ее хорошенько, шкуру, коли сам поучить ее приехать не можешь».
– Это ты хочешь, чтобы я написал твоей жене ругательное письмо?
– Не ругательное, Лисандра Ваныч. Зачем ругательное писать? От этого пользы не будет. А жалостливое, с жалкими словами – ну, и пристрастить ее хорошенько.
– Да за что? Что у тебя такое там случилось?
– Не по поступкам живет. Другой бы за эту музыку… приехал да, как дугу, в три погибели ее… За косу да вон из избы – «иди, шельма, куда хочешь, с ребенком». А нам, Лисандра Ваныч, этого нельзя. У меня маменька стар человек, совсем припадать стала, и нам в доме нужна работница. Вот вы и учтите. А вы напишите так, чтобы пронять ее наскрозь и чтобы пользительность была.
– Да ты расскажи толком, что случилось-то у тебя? – сказал барин.
– Как рассказывать-то?.. Вон, гогочут, черти!
Константин обернулся и взглянул на мужиков.
– Ребята! Ребята… что это такое! Дайте ему рассказать. Чего вы?.. – останавливал рабочих барин. – Ну, говори, Константин, что такое у тебя стряслось?
– Что стряслось? То стряслось, что с каждым может, и смеяться им нечего. Может статься, и у них…
– Нет, брат, уж извини… Никогда этого у нас не было да и не будет… – послышалось у мужиков. – У нас за это чуть что – сама родня вожжами…
– Бросьте, вам говорят! – крикнул барин. – Рассказывай, Константин, – обратился он к мужику с рассеченной губой.
– Баба у меня избаловалась в деревне, Лисандра Ваныч. Полтора года в деревне я не был, а она, подлая, с ребенком… Так вот маменька и пишет: «Пробери ты ее, мерзавку, и чтоб через это самое…»
– Ну, конечно же, ругательное письмо. Нет, Константин, этого я не могу, – решительно сказал барин.
– Да не ругательное, Лисандра Ваныч, а чтобы она прочувствовала. Явите божескую милость, напишите, потому кому же иначе, коли я неграмотный?
– Не могу, не могу. Не умею я так и писать.
– Барин, заставьте вечно Бога молить. Иначе что же это будет, коли без письма!
Константин поклонился в пояс. Барин замялся.
– Если скажешь, что писать… – проговорил он, присаживаясь к столу.
– Да ведь уж вам лучше знать, коли вы грамотный. Вы от себя.
– Нет, я от себя не могу. Я даже не знаю твоего семейного положения.
Барин опять поднялся из-за стола.
– Маменька у нас там вдова существует, и вот при ней эта шкура Авдотья. Женился я на ней вдовый. Ни от первой у меня жены ребят не было, ни от второй, от этой то есть.
– Понимаю, – кивнул барин.
– А тут уехал на полтора года – и вдруг… А жениться я на ней не хотел, а маменька пристала: «Нельзя, – говорит, – надо нам в дом работницу взять, потому я при своей старости». Ну я и… А она, подлюга, взяла да и… Отпишите ей, Лисандра Ваныч, как-нибудь построже…
– Говори, что писать, говори. Иначе я не могу.
– Вам лучше знать, Лисандра Ваныч. Я человек темный…
– Нет, не могу… Извини меня, но не могу… Тут проповедь надо целую написать. Нет, не могу…
Барин взял перо, чернильницу, бумагу и стал уходить из избы.
– Лисандра Ваныч! А нельзя ли ее, шкуру, по телеграпу?..
Мужики захохотали. Барин не вернулся. Константин чесал затылок.
Водопровод шалит
//-- I --//
Утром в Екатеринин день, 24 ноября, супруги Данкратовы только что проснулись, как супруг Данкратов тронул супругу в бок и сказал:
– Катенька, ты проснулась?
– Угу, – ответила она, не разжимая губ.
– Так с ангелом, голубушка.
Он потянулся к ней.
– Куда ж ты целоваться-то лезешь! Я еще не умывалась.
– Ну, так вставай да умывайся скорее.
Супруга быстро поднялась с постели, опустила ноги в туфли, накинула на себя юбку, вышла в другую комнату и крикнула горничной:
– Анисья! Одеваться!
– У нас, барыня, воды нет, – отвечала горничная.
– Как нет? Что ты врешь?!
– Да нет-с. Вот, извольте сами посмотреть. Ни капельки из крана не идет.
– Не может быть. Куда же она девалась?
– Куда девалась – неизвестно, но в кране воды у нас нет. Да дворник говорит, что и до завтрого не будет.
Екатерина Антоновна бросилась к мужу.
– Симочка, вообрази, у нас в водопроводе воды нет. Умываться нечем, – отрапортовала она.
– Как воды в водопроводе нет? Не может быть! – воскликнул муж, вскакивая с постели, накинул на себя халат и бросился в кухню к водопроводному крану.
– Нет, нет, и не пробуйте, барин, – остановила его кухарка. – Ночью уж не было.
– Да что такое случилось? – развел руками Семен Кондратьевич, отчего полы халата его раскрылись.
– Симочка, в каком ты виде! – подмигнула ему жена. – Ты забываешь, что она женщина.
– Ах, матушка! Не до вида мне теперь! Что такое случилось с водопроводом? Надо позвать дворника.
– А дворник говорит, что какая-то большая рыбина влезла в водопроводную трубу и не дает воде идти.
– Рыбина? Большая рыбина? Вот тебе здравствуй! Так как же нам быть-то? Ведь надо умываться, надо чай пить.
– На полсамовара я кой-как выпросила воды у самых нижних жильцов. Там кое-как вода идет из крана по капелькам. А больше не дают.
– Как не дают? Не можем же мы быть без воды! Нам умываться надо. Где Анисья? Пускай бежит с кувшином и принесет воды.
– Ходила уж я, барин, но меня вон выгнали… Сама содержанка выскочила и кричит: «Вон!» Там содержанка живет, – пояснила горничная.
– Вот нахалка-то! Но ведь вода в доме общая, – раздраженно проговорила Екатерина Антоновна. – Как для крашеного рыла, так и…
– Пошлите тогда с кувшином к доктору, который под нами живет, – приказывает муж.
– В том-то и дело, что и у доктора, как и у нас, ни капли… Во всех этажах ни капли и только у содержанки в нижнем этаже немножко еще сочится.
– Это ужасно! Сегодня мои именины, будут гости, и вдруг ни капли воды в доме! – ужасается барыня. – Позовите тогда дворника. Пусть где хочет достает воду. Без воды нельзя. Мы квартиру снимали с водой, у нас контракт, и вода должна быть. Позовите дворника.
– Да уж звали, барыня, сто раз звали, но он не идет. «Что, – говорит, – пользы мне идти, ежели я помочь делу не могу». Вы думаете, ему приятно разве слышать ругательства, ежели он не виноват!
– Ты, кажется, милая, становишься на сторону мерзавцев, так я нарочно тебя пошлю. Иди и позови сюда дворника, – приказывает барыня.
– Ах, боже мой! Да говорят вам, что он даже в трактир убежал. Ведь тут уж к нему все приступали. На дворе-то целое полчище жильцов было. Ну, рассказал всем, что рыба виновата, да и ушел чай пить.
– Симочка! Надо в участок заявить. Так нельзя оставить, – обратилась Данкратова к мужу.
– И в участок уж ходили. Полковник из семнадцатого номера ходил, а только все равно никакого толку. Полковнику ехать надо, велел лошадей закладывать, а кучер говорит, что нельзя ехать, потому что лошади не поены, – сообщает кухарка.
– Что ж в участке-то, что в участке-то полковнику сказали? – допытывается барин.
– Да то же самое. Ближе как к ночи воды, говорят, не получите, потому рыбина большущая…
– Фу ты, пропасть! Да кит, что ли, в водопроводную трубу залез?
– Очень просто. Может быть, и кит. Что вы поделаете с ним! Полковник уж послал кучера в дрожках и с бочонком на Неву за водой.
– Боже мой! Ну а что же другим-то жильцам, у которых нет кучера и дрожек! – воскликнула барыня. – Симочка! Ты должен распорядиться. Так нельзя оставить.
– Садитесь вы, барыня, чай пить. Самовар готов. А я тем временем сбегаю с кувшином в соседский дом. Может быть, там и есть вода, – предлагает горничная.
– Пожалуйста, Анисьюшка. Просто невозможно не умывшись. Ольга! Подавай самовар.
Супруги отправились в столовую. Супруга стала заваривать чай. Она была раздражена.
– С ангелом, Катенька! – подошел к ней супруг.
– Какой тут ангел, коли не умывшись сижу! – оттолкнула она его.
– Да зачем же сердиться-то, душенька? Ну, хочешь, я сам к содержанке схожу и принесу тебе в кувшине воды?
– Да вы с ума сошли? К такой дряни и вдруг статский советник воды пойдет просить! Идите в спальню, наденьте на себя хоть что-нибудь под халат и приходите сюда чай пить.
Явилась горничная с кувшином. Она была запыхавшись.
– Достала, барыня, кувшинчик для вас, – говорила она. – В соседском доме есть в баке немного воды, но тоже не дают, а я уж у дворников Христом Богом вымолила. А только и охальники же мужики! Прежде чем дать, всю измяли и исщипали.
– Спасибо, спасибо, Анисьюшка. Поставь там в спальне на умывальник кувшин-то.
– Вы, барыня, не беспокойтесь, потому на соседском дворе говорят, что к вечеру вода опять будет, потому рыбину эту уж поймали и тащат из трубы.
Вошел муж. Он уже был в пиджачной парочке, хотя и в ночной рубашке.
– Вот Анисья говорит, что тащат уж рыбу-то из трубы. Поймали и тащат, – сообщила ему жена.
– Да, да, – подтвердила горничная. – Сама я не видала, а соседский дворник сказывал. Он ходил в участок, так видел. Приехал, говорит, набольший водопроводный, велел разрыть землю до трубы и стал оттуда вытаскивать рыбину.
– Кто, Симочка, старший-то в водопроводах? – спросила жена.
– Да председатель комиссии.
– Ну, вот, вот… Этот председатель и тащит. Поймал ее за жабры и тащит, – подхватила горничная.
– Да что ты врешь! – крикнул на нее Данкратов.
– Истинно, барин. Мне так дворник сказывал. Выманили они эту рыбину на тухлую говядину и тащат. А только она большущая-пребольшущая и все срывается.
– Пошла вон! Ведь выдумает тоже! Ежели это рыба застряла…
– Да конечно же, рыба. Чему же иначе быть!
– Ежели это рыба в трубе застряла, то такую рыбу, я полагаю, иначе и из трубы не удалишь, как обратным давлением воды в водопроводную трубу. Как она вошла, так и должна выйти, – повествовал супруг, подошел к жене, протянул губы и опять сказал: – С ангелом, Катенька…
– Тьфу ты, пропасть! Да дай ты мне умыться-то прежде, а потом и лезь целоваться! – снова крикнула на него супруга и отправилась в спальню.
//-- II --//
– Катенька, ты не очень воду-то истребляй! Оставь и мне чем-нибудь умыться. А ты уж очень плещешься! – кричал жене в спальню Данкратов.
– И мне, барыня, на кофейничек малость оставьте, – просила полная, белая и румяная горничная Анисья. – Право, я еще кофейку сегодня не пила.
– Ну, ты достанешь себе воды на кофей. Ты девка молодая, сбегаешь еще раз, – отвечала Данкратова.
– Опять на соседский двор идти? Нет, барыня, ни за что на свете! Меня уж и так дворники-охальники до того измяли, что все кости болят. Один хватит ладонью по спине: «Ах ты, гладкая!» Другой облапит и кричит: «Где жиру столько, сахарная, нагуляла?» Потом третий… Помилуйте, ежели бы они были политичные кавалеры, а то серые мужики безо всякой учтивости. Нет уж, вы, пожалуйста…
– Ну-ну-ну… Ежели уж такое бедствие в доме, то всякий должен свои тяготы нести. Ведь не убили, а только помяли. Важная вещь, что помяли! Сходишь.
– Нет уж, лучше без кофею останусь, а не пойду.
Барыня умылась и вышла в столовую к чаю.
– С ангелом, друг мой Катенька, – снова подошел к ней муж, протягивая губы.
– Ах ты, боже мой! Да подите прежде умойтесь, а потом и лезьте целоваться! – оттолкнула его супруга.
Тот пошел умываться. В столовую пришла кухарка Ольга.
– Позвольте, барыня, чуточку горячей водицы из самовара. Ведь ножи надо вымыть, ложки, а мыть нечем. Вчера как с вечера за ужином вы замарали, так и остались, – говорила она барыне.
– Это ужас что такое! Как же нам быть-то без воды! – воскликнула барыня и прибавила: – Возьми немножко. Только очень немножко!
– Я чуточку. Ах, рыбина, рыбина! Что она нам ведь наделала! Ведь без кофею сижу. Вот за провизией пойду, так надо будет узнать, нет ли где-нибудь воды. Сказывали давеча кухарки, что будто где-то в конце улицы продают воду по полтиннику за ведро.
– По полтиннику? Да ты сшутила?
– А что же вы поделаете? И больше заплатите, коли нужно. Ничего не поделаешь.
– Тогда уж нанять извозчика и на Неву ехать с двумя ведрами, все дешевле обойдется.
– А где у нас ведра-то, барыня? Ведь и ведер-то нет. Зачем нам были ведра, коли у нас был водопроводный кран.
Вошел Данкратов. Он был умывшись и причесавшись.
– На руки воды хватило, а стал лицо умывать, так только одна пригоршня. Мазнул себя по лицу раз – на том и заговелся. Здравствуй, душечка, с ангелом!
– Ну, целуйте скорей, да слушайте, что кухарка-то говорит.
Жена подставила ему щеку. Тот чмокнул и спросил:
– Что кухарка говорит?
– Воду-то уж по полтиннику за ведро продают, нашлись промышленники.
– По полтиннику? Вот так драгоценность! – воскликнул барин.
– Истинно, барин, драгоценность, у кого осталось в кадке или в чем другом с вечера.
– Тогда мы на Неву пошлем.
– С чем пошлешь? У нас и ведер-то нет.
– Ах да… Вот незадача-то! – проговорил муж и досадливо стал чесать затылок. – Какое ужасное положение.
Жена придвинула ему стакан чаю и сказала:
– Ступай сейчас к домовладельцу и скажи ему, чтобы он где хочет, а достал бы нам воды. У нас квартира по контракту с водой, и он обязан нам воду доставить.
– Но представь себе, наш домовладелец живет в Царском Селе. Пока я буду ездить…
– Тьфу ты, пропасть! Тогда дай мне адрес этого самого водопроводного заседателя. Я пойду к нему и глаза ему выцарапаю!
– Ну и что ж из этого? Ну придешь, ну выцарапаешь, а тебя в участок отправят.
– И пускай отправляют. Полиция должна же понимать, что без воды жить нельзя. А что этот заседатель виноват, то он кругом виноват. Зачем же он допустил в трубу рыбу? Зачем не сделал загородку?
– Верно. Но все же самоуправствовать нельзя. Мы, вот, можем сговориться двадцать – тридцать квартирантов и подать на него в суд, чтобы проучить его.
– А кому, барин, эта рыбина достанется, когда ее из трубы вытащат? – допытывается кухарка.
– Да какая рыбина! Ну, статочное ли это дело, чтобы в трубу рыба попала! Что-нибудь другое. Какое-нибудь другое упущение. Недосмотр… Жалованье получают, а ничего не делают. Сидят в комиссии и в ноздре ковыряют.
– Все это прекрасно, но что же нам делать-то? – сказала жена. – Без воды жить нельзя.
– Что делать? – задумался муж, сдвинув брови. – Что-нибудь делать надо. Дай сюда еще стакан чаю. Я подумаю.
– А откуда я тебе его возьму? Воды только и было полсамовара. Вот четверть стакана есть. Пей…
– Придумал! – хлопнул рукой по столу Данкратов. – У нас есть полуведерная бутыль из-под водки. Пускай кухарка берет эту бутыль, садится в конку и едет на Неву за водой.
– Благодарю покорно, – поклонилась кухарка. – А кто же стряпать-то у вас будет? Кто плиту затопит? Кто за провизией пойдет?
– Дура! Да ведь стряпать все равно без воды невозможно. Как ты будешь суп варить без воды?
– Ах да, да… Действительно… Впрочем, уж сегодня-то такой день, что можно и без супу.
– Да ты в уме? У нас сегодня именинница, трое-четверо гостей обедают, а мы будем без супа? Ни за что на свете. Анисью пошлю за водой, сам поеду, а без супу не останусь. Пускай Анисья идет.
– Пойми ты, что Анисью нельзя удалять из дома. Сейчас начнут приходить поздравители, чтобы с ангелом меня поздравлять, а кто же двери-то отворять будет? – сказала жена. – А ты вот что… Ты пойдешь в должность?
– Пойду. Сегодня у меня доклад директору.
– Так возьми эту полуведерную бутыль с собой, свези ее в департамент и пошли с ней из департамента курьера на Неву за водой.
– Матушка, да разве это можно казенных курьеров за водой посылать! Ведь они не водовозы.
– В бедственные дни всегда можно. Теперь бедственные дни. Курьер съездит на казенной лошади, съездит и привезет эту бутыль нам на казенной лошади. А ведь из дома надо деньги на проезд давать.
– Нет, нет. Это невозможно!
– Барин! Знаете, что я придумала? – воскликнула кухарка. – Да сваримте мы суп на зельтерской воде. Ежели пять-шесть бутылок купить…
Данкратов всплеснул руками.
– Да ты в уме? Суп на зельтерской воде? Почем же этот суп обойдется?! – воскликнул он.
– Ах, боже мой! Да что ж вы поделаете, ежели другой воды нет?
– Будет. Я знаю, что сделаю. Зови сюда дворника. Зови!
– Немцы и на пиве очень чудесно варят… – не унималась кухарка.
– Дворника сюда! Старшего! Он обязан мне воду доставить! – кричал Данкратов. – Зови его!
Кухарка стала пятиться.
– Чего вы кричите-то? Пожалуй, я позову, а только никакого толку из этого не будет, – сказала она и пошла за дворником.
//-- III --//
В кухню явился старший дворник – мужик-чистяк в барашковой шапке и в пальто, из-под которого торчал конец белого передника.
– Пожалуйте, барин, старшего дворника привела, – позвала кухарка Данкратова. – В портерную бегала. Насилу его из портерной вытащила.
Данкратов вышел в кухню.
– Что же это, братец, у нас за беспорядки? Воды в доме нет.
– Оказия… Истинная оказия! – покрутил головой дворник. – А только уж это не от нас, а от водопроводов. Говорят, целое стадо лещей в трубу засосало.
– Что мне за дело до лещей! Нет воды в водопроводах – бочки за водой на Неву пошлите! А я не могу жить без воды. Я у вас квартиру нанимал с водой!.. – закричал на него Данкратов.
– Ваша милость, позвольте!.. Ведь это не от нас… Это от Бога…
– Вздор! Вздор! Пустяки! Чтоб была вода! Иначе я первого числа удержу деньги за квартиру.
– Позвольте… К вечеру вода будет. Половину уж лещей выловили и уже понесли к водопроводным набольшим… Я сейчас был на водопроводной станции.
– Врет, врет. В портерной он, барин, сидел. Оттуда я его вытащила! – закричала прислуга.
– Ну да… Теперь был в портерной, а давеча на станции. Ежели воды на самовар нет, то должен же я хоть пива напиться, – оправдывался дворник. – А к вечеру вода будет.
– Не к вечеру, а чтоб через час была вода. Откуда хотите, оттуда и берите. А иначе я подам на домовладельца в суд.
– Барин! Да мы-то тут чем причинны? У нас и так душа дрожит, как овечий хвост. Зачем же вы на нас в суд? Вы на водопровод обязаны. С какой стати они лещей развели?
– Мы на вас, а уж вы на водопровод. Ну, пошел вон! А вода чтоб была!
– Оказия! – опять покрутил головой дворник и, медленно шагая, вышел из кухни на лестницу.
Данкратов вернулся в комнаты.
– Слышала, Катенька, какого я ему перца задал? – похвастался он жене.
– Да что толку-то? Все равно мы сидим без воды, – отвечала жена. – Нет, так оставаться нельзя. Пошлите хоть в трактир с бутылью за водой.
– Да откуда же она в трактире-то найдется, ежели все водопроводные трубы заполонены лещами? Дворник говорит, что целое стадо зашло!
– Теперь уж целое стадо! Порядки – нечего сказать. Не могли сетки на трубу сделать.
– Даже в банях, барыня, воды нет, – отрапортовала горничная Анисья, убиравшая комнату. – Давеча соседская кухарка с нашей лестницы пошла в семь часов в баню, да с тем и назад вернулась.
– Боже мой, боже мой! Ну, храни Бог, теперь пожар – чем тушить?
– Да уж на сегодня-то, я думаю, полиция пожары отменила.
– Что ты брешешь, дура, что ты брешешь! – крикнула на горничную Данкратова. – Как полиция может пожар отменить?
– Очень просто.
– Да ведь пожары-то от людской неосторожности.
Но горничная смотрела уже в окошко и кричала:
– Барыня, посмотрите! Вон на двор полковницкий кучер с Невы кадку с водой на дрожках привез, так даже драка… Кто с ковшом, кто с бутылкой лезет, а он не дает.
К окну подскочила и барыня.
– Ах да… Сбегай, сбегай к нему с бутылью. Попроси скорее воды, – говорила она горничной. – Скажи, что, мол, от статского советника Данкратова.
– Помилуйте… Вы посмотрите, он кнутом отмахивается. Ну что за радость, ежели глаз выхлестнет!
– А выхлестнет, так и ответит.
– Барыня, я уж лучше ужо на соседский двор к дворникам сбегаю. Пусть мнут. А тут ведь, помилуйте, с кнутом.
– Смотри, смотри, вон и полковник вышел на двор, а при полковнике кучер не посмеет. Иди, Анисья, попроси у самого полковника, попроси хоть четверть бутыли. Нельзя же нам быть без воды! Пойдем, я тебе дам бутыль из кладовушки.
Барыня и горничная отправились в кладовушку за бутылью, но бутыли в кладовушке не было.
– Где же бутыль-то? – спрашивала барыня. – Поди спроси у кухарки, не взяла ли она бутыль.
– Барин, барин сейчас взяли бутыль и отправились за водой, – отрапортовала кухарка.
– Как? На Неву?
– Нет, должно быть, не на Неву, потому они только шляпу и шарф на шею надели, а без пальто.
– Ну, так это он, стало быть, к полковнику. Прекрасно, прекрасно. Ему полковник уж наверное не откажет, и мы будем с водой. Что, Ольга, нам стряпать сегодня? – обратилась барыня к кухарке. – Надо что-нибудь получше. У нас сегодня гости обедают. Суп ты можешь сделать с клецками из манной крупы.
– Погодите, погодите, барыня, суп-то еще заказывать. Может быть, барин и не принесет воды. У полковницкого кучера совсем маленькая кадка воды привезена, да и ту он по дороге расплескал наполовину.
– Вздор. На суп-то хватит. В крайнем случае должны же мы будем хоть с Невы добыть воды. Нельзя же совсем без воды быть. Ведь и жаркое ежели жарить, то мясо обмыть надо.
– Индейку хотели.
– И индейку, когда выпотрошишь, то промыть надо. Вода везде требуется. Ну, так суп с клецками и пирожки с вязигой и рыбой.
– Вот в водопроводе бы теперь рыбы-то купить. Ведь целое стадо в трубы зашло. Тащат, тащат, говорят, и все еще вытащить не могут. Поди, дешево бы отдали, – говорит кухарка.
– Барыня, а барина на дворе не видать, – сообщает горничная, смотря в окно. – Полковничий кучер с денщиком уж и кадку-то с водой в квартиру стащили.
– Ну, и Семен Кондратьич, должно быть, в квартиру к полковнику прошел, – отвечает барыня. – Впрочем, клецки и пирожки… Тесто и тесто… Клецок не надо, а сделайте суп-пюре из перловых круп… – обращается она снова к кухарке.
Наконец обед заказан. Появляется сам Данкратов и разматывает с шеи шарф.
– Душечка, я тебе сюрприз… – начинает он, несколько краснея.
– Знаю, знаю… Только что это ты так долго? – спрашивает жена.
– А видишь ли… Она такая любезная и даже вовсе не нахального вида. «Не хотите ли, – говорит, – чаю, кофею?» Ну, я выкурил папироску…
– Ах, это ты про полковницу. Ну, и что же, принес воды?
– Нет еще. У ней из водопровода почти только капает, чуть-чуть струится, так я оставил бутыль там, у ней… И как только наберется цельная бутыль – она сейчас же пришлет к нам с горничной. Горничной дал двугривенный на кофей.
Жена сделала широкие глаза и недоумевала. Данкратов продолжал:
– И оказывается, что это все вздор, что она выгоняла нашу прислугу и не давала воды. Я говорю ей: «Соседка, когда настали всеобщие трудные дни, то надо делиться».
Брови жены сдвинулись, и она быстро спросила:
– Да ты про кого? Ты у кого был-то? Разве не у полковника?
– У какого полковника? Никакого полковника я не видал. Я был у этой… у нижней… у содержанки… – тихо проговорил он.
– Так вы у содержанки были! – воскликнула Катерина Антоновна, вся побледнев.
Муж трясся. Он предчувствовал беду.
– Катенька, я хотел тебе услужить. Ведь где же взять воды? Взять больше негде. А она сейчас пришлет, целую полуведерную бутыль пришлет.
– И чай, и кофей там пили?
– Да нет, нет… Только папироску выкурил.
– Женатый человек у содержанки папироску?.. Прочь! С глаз моих долой! – И жена схватилась за голову.
– Катенька, Катенька, успокойся… – кинулся к ней муж. – Ну к чему такая ревность?!
– Ой, не могу, не могу… Дурно…
– Анисья! Воды! Скорей воды! – кричал барин горничной.
Горничная развела руками:
– Барин, да откуда же взять теперь воды? Вы знаете, что у нас воды ни капли, – проговорила она.
– О, водопроводы, водопроводы! – скрежетал Данкратов зубами и сжимал кулаки. – Из-за какого-то стада лещей и вдруг такая история! Тащи сюда что-нибудь. Надо же помочь… Видишь, ей дурно!
Горничная принесла бутылку пива.
– Прочь! Да разве этим можно приводить в чувство! – закричал барин и вышиб из рук горничной бутылку.
Зазвенели черепки стекла, и пиво разлилось по полу.
//-- IV --//
Екатерину Антоновну Данкратову начали приводить в чувство за неимением под рукой воды смачиванием висков одеколоном из банки, которую принесла горничная Анисья из спальни. Семен Кондратьевич Данкратов вытащил из буфета бутылку уксусу и тоже прыскал им на лицо жены. Наконец горничная вспомнила, что в спальной на ночном столике должна быть вода в графине, побежала в спальную и принесла графин с остатками воды.
– Давай, давай сюда в стакан! – кричал горничной обрадованный Данкратов. – Господи! Как это мы забыли про эту воду! Катеринушка! Катя! Выпей немножко воды. Вот вода нашлась. Это освежит тебя, – говорил он, обращаясь к открывшей уже глаза жене, и подавал ей стакан.
– Содержанкина вода? – спросила она слабым голосом. – Ежели содержанкина, то даже не прикоснусь.
– Да нет же, нет. Вообрази, это наша вода. Мы совсем из ума вон, что у нас есть вода в спальной на ночном столике. Ведь вот полграфинчика от ночи осталось. Видишь графинчик? Ведь это наш графинчик.
– Ты, может быть, в него налил содержанкину воду?
– Божусь тебе, что нет. Ну ее к черту, эту содержанкину воду!
Екатерина Антоновна пригубила из стакана.
– Успокойся, успокойся, ради своего ангела, душечка, – упрашивал ее муж.
– А тебе, тебе в день моего ангела зачем понадобилось меня дразнить? – отвечала супруга. – Ты знаешь, у меня нервы расстроены… Вчера была мигрень. Ревматизм также всю ночь не давал покою. Зачем тебя понесло к этой содержанке? Ведь это ты обрадовался случаю познакомиться.
– Да нет же, нет, ангельчик. Просто я хотел угодить тебе. Вдруг в хозяйстве – и ни капли воды. Нужно стряпать, а у кухарки даже нет стакана воды, чтобы замесить тесто, не говоря уже о том, чтобы варить суп.
– Но ты вернулся оттуда и стал даже расхваливать содержанку, что она и скромная, что она и милая… И даже сидел там и папироску курил.
– Милая Катюша, да должен я был хоть из учтивости посидеть. Ведь она нам оказала любезность, ну, должен и я…
– Все равно я эту воду не позволю в кушанье употреблять, – упрямилась жена.
– Катюша, полно тебе… Ну что такое вода? От кого бы она ни была взята – все равно вода.
– Нет, нет. Еще наколдует, подлая, на эту воду, чтобы тебя приворожить, – упрямилась жена.
– Здравствуйте! Она, образованная женщина, и верит в колдовство! – воскликнул муж. – Да как тебе не стыдно, Катенька?
Горничная Анисья подбирала тряпкой разлитое по полу пиво и черепки бутылки.
– Тогда, барыня, отдайте эту воду нам с кухаркой Ольгой на кофе, – сказала она.
– Нет, нет, барыня знает, что нам без воды сегодня ступить нельзя, – отвечал за жену Данкратов. – А что до тебя, то ты себе можешь взять на кофей вот эти остатки воды в графине.
– Барин! Да тут и стакана воды не найдется.
– По одежке, матушка, протягивай ножки. Такие ли времена теперь, чтобы на воде роскошествовать! Надо беречь каждую каплю воды.
– Ну, мерси вам… – поблагодарила горничная и удалилась, взяв с собой графин.
Вошла кухарка и доложила:
– От содержанки воду принесли. Брать или не брать?
Данкратов вопросительно глядел на жену.
– Возьми уж… – отвечала Екатерина Антоновна. – Только я боюсь, не подмешала ли она туда чего-нибудь.
– Нет, нет, чистая. Что вы, барыня! Я уж и кофей себе заварила.
– Ну, то-то! А то ведь эти легкие барыни страсть как ненавидят всегда семейных людей. О, я знаю их!
– Так взять?
– Ну уж возьми, – решила Екатерина Антоновна.
– Одевайся, душечка, одевайся скорей… – торопил ее муж. – Теперь, того и гляди, кто-нибудь поздравлять с ангелом тебя придет, а ты в капоте.
Семен Кондратьевич не ошибся. Только что супруга успела уйти в спальню, как с лестницы раздался звонок. Явился брат Екатерины Антоновны Михаил Антонович Половинчатов, купец. Он был с именинным пирогом в руках. Протягивая Данкратову руку, он вместо того, чтобы поздороваться с ним и поздравить с именинницей, прямо спросил:
– Есть у вас в водопроводе вода?
– Ни капли, – отвечал Данкратов. – Не знаем, что и делать. Кое-как полуведерную бутыль Христа ради вымолили и теперь бережем эту воду, как зеницу ока.
– И у нас ни капли. Приказчики ушли в лавку, не пивши чаю, жена, как на грех, назначила на сегодня стирку, наняла поденщицу и вдруг этакое удовольствие! Я уж на Неву за водой посылал, дворник привез на ручной тележке кадку.
– Да, вам хорошо, коли вы в своем доме живете и можете дворником распоряжаться. А я призывал дворника, ругался, и все-таки никакого толку. Катя даже плакала. Умыться нечем. Вот вы сейчас увидите, какие у ней заплаканные глаза, когда она выйдет.
– Ах да… С именинницей… – вспомнил Половинчатов. – С этой водой все перепуталось у меня в голове. Где же она? Где же именинница-то?
– Одевается, Михаил Антоныч. Сейчас выйдет.
– Вот ей хлеб-соль в день ангела.
Половинчатов подал картонку со сладким пирогом.
– Ах, Михаил Антоныч, лучше бы вы вместо этого сладкого пирога кадочку воды прислали имениннице с дворником!
– Да ведь кто ж вас знал, что у вас тоже нет воды. Я думал, что это только в наших палестинах без воды сидят.
– Явите божескую милость, пришлите кадочку с водой на ручной тележке.
– Да ведь далеко очень от нас – вот в чем сила. Пока везет, все и расплескает. С Невы до вас верст пять будет. А из Фонтанки ежели…
– Боже избави! Как возможно! Микробы… В Фонтанке вода – гуща. Микроб на микробе едет, микробом погоняет, – замахал руками Данкратов.
– Ну, а вылить-то у вас есть ли во что, ежели дворник привезет воду? Ведь с кадкой я не могу оставить. Кадка у меня только одна, чтобы за водой ездить.
– В том-то и дело, что нет никакой большой посуды. Ну да уж делать нечего. Пошлем в щепной ряд и купим кадку.
– Тогда уж купите лучше бочонок ведер в пять и пришлите его ко мне, а дворник съездит с ним на Неву за водой и привезет его вам.
– Спасибо, спасибо, дорогой Михаил Антоныч! Вы истинный друг. Вы выручаете из беды, – проговорил Данкратов и схватил шурина за руки. – Но не знаете ли вы, что за причина, что у нас нет воды в водопроводах? Неужели это стадо лещей?
Шурин развел руками и отвечал:
– Кто говорит – рыба, кто говорит, что большой тюлень залез в водопроводную трубу, чтобы там щениться…
– Тюлень! Да что вы!
– Да, да… Они, проклятые, залезают. Он нору искал, искал, не нашел – ну, в трубу и залез. Другие толкуют, что будто льдом трубу затерло.
– Ах, льдом затерло… Да, да… Теперь ледоход на Неве. Вот-вот, это всего вероятнее. Но отчего же раньше-то, прежде-то трубы льдом не затирало? – спросил Данкратов.
– Толкуют, что какую-то особенную льдину из Ладожского озера пригнало и на ней были тюлени, – отвечал Половинчатов и прибавил: – Чему хотите, тому и верьте!
Из спальной показалась Екатерина Антоновна.
//-- V --//
– Здравствуйте, братец, – проговорила Екатерина Антоновна, целуясь с братом.
– Здравствуй, сестра, с ангелом… – отвечал тот. – Вот поздравить тебя пришел и пирог тебе в подарок принес!
– А у нас-то какое несчастие! Представьте, мы без воды сидим.
– Да и мы без воды.
– Я даже плакала сегодня.
– И моя Прасковьюшка слезилась. Ведь у вас, у дам, глаза на мокром месте, так уж порядок насчет слез известный. Впрочем, я посылал приказчика узнавать насчет воды, и там сказали, что к ночи вода будет.
– К ночи! Шутка сказать. А у нас, сами знаете, сегодня гости. Как тут без воды?
– Ну, гости-то до воды не особенно охочи. Выставьте им побольше вина и пива – и забудут про воду.
– Да ведь стряпать надо, самовары ставить надо.
– На стряпню и на самовары Михаил Антоныч уж обещал нам прислать с дворником кадку воды с Невы. Надо только бочонок купить, – сказал Данкратов. – Поеду в должность, куплю бочонок и пошлю ему для нашей воды.
Между тем пришел еще один поздравитель – Самоглотов, сослуживец Данкратова и приятель.
– Без воды или с водой?! – кричал он, снимая с себя в прихожей шубу и заглянув в гостиную.
– Без воды, без воды. Это ужас что такое! – отвечала Екатерина Антоновна.
– Весь Петербург без воды сидит. Здравствуйте… С ангелом. С именинницей, – продолжал Самоглотов, входя в гостиную. – Что там с водой сделалось – неизвестно, но, по-моему, всех этих водопроводных заправил расказнить мало. Получают громадное жалованье – и вдруг эдакие беспорядки! Сейчас был у Екатерины Васильевны Трубищевой – там только и разговоров, что о воде; ехал в конке – вода, пошел в кондитерскую пирог купить – вода, брился у парикмахера – вода. Везде только об воде и разговаривают. Парикмахер мой говорит: «Сегодня, – говорит, не пять копеек надо бы брать за бритье-то из-за воды, а гривенник. Без воды брить нельзя, а я за ведро воды шесть гривен заплатил». Ах да… С этой водой я про пирог-то сладкий и забыл. Вот, пожалуйте вместо хлеба-соли.
Самоглотов юркнул в прихожую и вернулся с пирогом в коробке.
– Неужели, Василий Максимыч, это лещи могли так воду остановить? – спросила хозяйка.
– Как лещи? Про лещей я не слыхал. Говорят, утопленник какой-то в трубу попал.
– Как утопленник? Я слышал, что тюлень залез и щенился там! – воскликнул брат хозяйки Михаил Антонович.
– Да неужели утопленник? Какая мерзость! – сморщилась Екатерина Антоновна. – Симочка! Как же мы потом воду-то будем пить из водопровода, – обратилась она к мужу.
Тот развел руками. Самоглотов продолжал:
– В сущности, ничего не известно. Одни говорят – утопленник, другие говорят, что барка разбилась с дровами и в трубу дрова затянуло, третьи толкуют, что какой-то лед.
– Вот-вот. Про лед-то я и слышал. Про лед и про тюленя, что будто бы щениться залез, – подхватил Михаил Антонович. – Туда уж, к трубе, будто и водолазы спустились, манят тюленя тухлой говядиной, а он не идет.
– Нам только про лещей рассказывали, – сказала хозяйка. – Рассказывал еще кто-то про кита, но этому я уж окончательно не верю. Статочное ли дело, чтоб кит мог залезть в трубу? Ведь кит в эту комнату не поместится.
– А водопровод-то, ты думаешь, мал? – спросил именинницу брат. – Большой кит не залезет, а в младенческом возрасте отчего же? Кит или тюлень – это всего вероятнее.
– Братец, да как же кит-то попадет в Неву?
– Э, матушка, бывает. Ветер с моря – вот его из моря в Неву и загнало. И про большую льдину мне говорили. Это уж околоточный рассказывал.
– Но ведь вы, Михаил Антоныч, посылали приказчика в водопроводную комиссию, что же там-то рассказывают? – спросил шурина хозяин.
– Приказчик и хотел спросить, но оказалось, что старшие заправилы все из канцелярии разбежались, боясь, что их побьют, а младшие – ничего не знают, говорят только, что вода будет.
– Ага! Знает кошка, чье мясо съела! – со злорадством потер руки Самоглотов.
В гостиную вбежала горничная Анисья и возгласила:
– Барин! Барыня! Пожалуйте сюда! Капает! Начало капать!
Все вытаращили глаза от недоумения.
– Закапало уж, пожалуйте… – продолжала горничная и манила Данкратовых из гостиной.
– Да что закапало-то?! – закричал на нее хозяин.
– Вода закапала из крана… Водопровод.
– Ну, славу богу… – заговорили все и бросились в кухню к водопроводному крану.
В кухне около водопроводной раковины стояла кухарка, держала кастрюлю под краном, и в кастрюлю капала вода.
– Должно быть, уж начали вылавливать лещей-то. Пошла, пошла по капелькам вода, – говорила она. – Я вот поставлю в раковину кастрюлю, и через часик в нее накапает водицы в лучшем виде.
– Ты это на суп, что ли? – быстро спросила Екатерина Антоновна кухарку.
– Да, на суп.
– Оставь, оставь… Не смей… Не надо нам этой воды. Вот Василий Максимыч говорит, что там в трубе вовсе не лещи застряли, а утопленник. Разве можно с утопленника воду на пищу брать! Фу, мерзость! Нам брат Михаил Антонович с Невы бочонок воды пришлет. Вылей воду из кастрюльки.
– Да что вы, барыня…
– Вылей, говорят тебе! Василий Максимович не станет врать, что утопленник.
– Я не вру, а рассказываю, что слышал. Ежели люди ложь, то и я тож, – отвечал Самоглотов. – Мало ли, что говорят! Теперь ведь везде только и разговоров, что о воде. Вот что тюлениха-то забралась щениться, так это, пожалуй, вернее.
– И после тюленихи я не желаю воду брать из водопровода. Пусть настоящим манером вода пойдет из крана. Тогда уж мы будем знать, что тюлениху из трубы вытащили, и будем брать воду.
– Блажите вы, барыня, – сказала кухарка. – Смотрите, какая вода чистая!
– Ну-ну, не твое дело. Братец пришлет нам через час воды.
Гости вышли из кухни и стали прощаться, сбираясь уходить. Уходил в должность вместе с ними и Данкратов. Хозяйка вышла провожать их в прихожую. Раздался у дверей звонок, и вошел еще поздравитель. Он поздравлял хозяйку с ангелом, целовал у ней руку и спрашивал:
– С водой или без воды сидите?
– Без воды. А вы?
– И мы без воды. Я нанял сейчас ломовика, поставил ему на телегу детскую ванную, котел жестяной, корыто, три четвертные бутыли и со всей этой посудой послал на Неву за водой.
– Не слыхали ли вы, что за причина, что вода остановилась? – спрашивали его.
– Над самой трубой приемной разбило барку с сеном, сено затонуло и законопатило трубу, – отвечал гость.
//-- VI --//
Часу в восьмом вечера квартира Данкратовых была освещена по-праздничному. По случаю именин хозяйки ждали гостей. Трое гостей даже обедали и теперь сидят и винтят вместе с хозяином в его кабинете. Во время сдачи, однако, то и дело заходит вопрос о водопроводах. Вот подали кофе, и хозяин начал сдавать карты.
– Вот тому, что мы пьем теперь кофей после обеда, мы прямо обязаны моему шурину Михаилу Антонычу. Не пришли он нам с дворником бочонка воды с Невы – прямо скажу, кофей заварить было бы не на чем. Да что кофей! Обед был бы без супу, и пришлось бы питаться сухоедением. Вы знаете, дабы не тратить слишком много воды, у нас сегодня тарелки мыли снегом. Да снегу-то нет – вот беда. Уж кой-как с крыши достали.
– Ты про снег, Симочка? – спросила мужа вошедшая именинница.
– Да, про снег.
– И знаете, чья это идея была насчет снега? Моя идея. Вдруг я вижу снег на крыше. Мне сейчас и мелькнула мысль. Призываю к себе горничную и говорю: «Сейчас ступай с корзинкой на чердак, вылези в слуховое окно на крышу и набери в корзинку снега – это будет нам на мытье посуды». А то судите сами, у нас всего один бочонок воды, а мы человек двадцать гостей на вечер звали. Ведь самовары ставить требуется.
– Премудрая Екатерина, премудрая, что говорить, – похвалил ее муж и стал сортировать сданные себе карты.
– А в водопроводе все еще воды ни капли? – спросил хозяйку гость-бакенбардист.
– Ни капли. Хотя теперь должны бы уж члены водопроводной комиссии всех лещей выловить, ежели это лещи в трубу попали!
– Да какие лещи! Полноте. Тут, наверное, что-нибудь другое.
– Однако ведь не председатель же сам туда в трубу залез! Разве со страха, что проспал оградить трубы от засорения? Впрочем, какой у них страх? Они, я думаю, еще смеются над нами. Дескать, вот вам… Сидите без воды, в нашей вы власти.
– Пики! – возгласил бакенбардист и тем прекратил разговор.
Начались звонки у дверей. Приезжали гости. Разговоры по-прежнему об воде.
Полная рыхлая дама Марья Дементьевна рассказывала Екатерине Антоновне:
– Вообразите, как у меня сегодня кухарка отличилась. Просто надоумила меня, и потому мы сегодня за обедом были с супом. Я сижу и говорю, что не на чем суп варить. Вдруг она входит ко мне… «Барыня, да сваримте сегодня молочный суп. Ведь молоко-то везде есть». И верите ли, от радости я ее чуть не поцеловала.
– Ну, это что! Мне моя кухарка тоже предлагала сделать немецкий пивной суп, но я на это не согласилась. Вареное пиво – это что-то… Фи! Только немки и могут есть. – Произносившая эти слова недурненькая блондинка сделала гримаску и продолжала: – Но мы все-таки вышли из неловкого положения и были за обедом с жидким блюдом. Так как молочный суп у меня муж не любит, я послала в квасную за квасом и велела сделать к обеду окрошку. Что ж, ведь теперь холеры нет.
– Боже мой! Да как же это мне-то в голову не пришло! – всплеснула руками Екатерина Антоновна. – Симочка! Слышишь? За неимением воды на суп Анна Николаевна заказывала к обеду окрошку! – обратилась именинница к игравшему в карты мужу, но тот только что проиграл какую-то игру и, горячась, кричал своему партнеру:
– Так не ходят-с… Так только сапожники ходят, а не чиновники шестого класса! В бабки вам играть, а не в карты, простите меня великодушно.
Еще звонок. Появился пожилой интендантский чиновник очень веселого вида, со смеющимися глазами. В руках он держал четвертную бутыль в корзинке, подошел к хозяйке и, подавая ей бутыль, сказал:
– Пожалуйте, госпожа именинница. Это вам вместо хлеба-соли! С ангелом!
– Мерси, мерси, Иван Мироныч, – благодарила хозяйка. – Это, должно быть, та настойка на мамуре, что вы обещали мужу?
– Нет, драгоценнее вещь! Что нынче настойка! Вода дороже настойки в настоящие дни. Это вода из моего колодца с Выборгской стороны.
– Ах, вот что! Ну, за это еще трижды мерси!
– Ну, то-то. Ведь нуждаетесь, поди, в воде-то?
– Да как же не нуждаться! Только о воде и толкуем. Ну, а как у вас на Выборгской вода?
– Что мне вода? У меня прелестный колодезь. Вот смеялись надо мной, зачем я вырыл у себя в доме на дворе колодезь, а он теперь и пригодился. Нет, при таких пресловутых водяных заправилах, каковы у нас в Питере, уж я каждому петербургскому домовладельцу советую у себя колодезь вырыть. Помилуйте, в октябре месяце ледоход уж остановил на один день воду, где бы после такого случая подтянуться, поправиться, чтобы не случилось такого пассажа во второй раз, а они преспокойно заснули на лаврах – и вот начался второй ледоход, и второй раз остановилась вода. Нет, с колодцем-то понадежнее будет.
– Да, неужели, Иван Иванович, это ледоход виноват? – спросила хозяйка, держа в объятиях бутыль с водой – подарок Ивана Ивановича. – Нам говорили, лещи в трубу зашли.
– Ну, не ледоход, так лещи, а все-таки уж это не в первый раз в нынешнем году остановка воды, стало быть, нужно было держать ухо востро, а заправилы спали.
Иван Иванович перешел в кабинет, где играли в винт.
– Господам винтерам! – приветствовал он играющих. – С именинницей. На деньги винтите или на воду? По-настоящему по нынешним временам надо играть в винт не на деньги, а на воду. Кто проиграл – и беги с ведром за водой на Неву. Ха-ха-ха! Здравствуй, Семен Кондратьевич, – грузно хлопнул он по плечу Данкратова и, поцеловав его влажными губами, прибавил: – Вместо сладкого пирога я привез твоей жене в подарок четвертную бутыль с водой из моего колодца.
– Спасибо, спасибо, – пробормотал Данкратов и опять накинулся на своего партнера: – А вот и этот ваш выход… Вы знаете, как эта игра называется? Эта игра называется плести лапти, помелом письмо писать. Там насчет пик дрожат, шилом патоку ковыряют, с бритвы мед лижут, а вы, милостивый государь, пики на руках держите! Эх вы, младенец недоношенный!
Иван Иванович вышел опять к дамам.
– Ну что, хозяюшка? Каково без водицы-то жить? – спрашивал он, потирая руки.
– Ох, уж и не говорите! Наказание! – послышались ответы. – Сегодня проснулись – умыться нечем.
– А я вот знаю одну даму, которая никогда не умывается, так той с полгоря. Пить – пьет, но ведь утолить жажду можно и квасом, и зельтерской водой, и пивом, а эти продукты сегодня дешевле простой воды.
– То есть как это – никогда не умывается? – удивилась полная, рыхлая дама.
– А так уж лик у ней устроен, что не только воды не требует, а даже явный ущерб ему вода принести может. Вся красота слиняет. Что вы смеетесь? Верно, верно. У ней лик сначала зашпаклеван по морщинам, потом положена на него белая загрунтовка, а уж затем расписан в три колера.
– Какой у вас злой язык, Иван Иваныч, – сказала тощая блондинка.
– Да ведь я правду говорю, так в чем же тут злоба? Пудры такой лик требует, а водяной умывки – ни-ни.
Горничная стала разносить чай. Хозяйка сообщила:
– А знаете, откуда наши соседи сегодня утром добыли воды на чай? У них в леднике прошлогодний лед еще был – вот этот офицер (наши соседи – офицер с женой)… вот этот офицер и велел денщику наложить льду в самовар вместо того, чтобы воды налить. Хитро. Не правда ли?
– Нужда пляшет, нужда скачет, нужда песенки поет, – заключил Иван Иванович и засмеялся.
//-- VII --//
Гости все прибывали. В небольшой квартирке Данкратовых становилось тесно. Приехал доктор Катакомцев, молодой блондин в очках, и, разумеется, начал разговор о воде:
– У нас сегодня в больнице чистая беда. Мы ванных для больных не могли делать. Утром на питье даже воды не было, так что пришлось содовой водой поить, у кого жар.
– А отчего же не дистиллированной? В больнице дистиллированная вода может быть, – спросила черненькая, востроносенькая курсистка, желая показать свое знание. – Аппарат для перегонки есть – вот…
– Позвольте… Да ведь перегонять-то из чего-нибудь надо?
– Ах да… Я и не сообразила.
Доктор продолжал:
– Наконец послали бочки на лошадях за водой на Неву. Ждем – ни воды, ни лошадей. Думали, не напились ли люди пьяны. Послали посмотреть. Нет, все трезвы, но их на Неве ни на какой спуск не пускают. Пришлось просить, хлопотать, и вот только к вечеру явились бочки с водой. Но воды на ванные все-таки не хватает. Положение хуже губернаторского, – закончил он.
– И ведь что затруднительно, – подхватил довольно мрачного вида учитель, рассматривавший в гостиной альбом с фотографическими карточками. – Я живу близ Невы, Нева у меня под боком, но посуды нет, в которую бы можно было набрать воды. Вы знаете, что я сделал?
– В четвертные бутыли набрали воду? Это сегодня повсюду практиковалось, – сказал доктор.
– В том-то и дело, что у меня нет ни одной четвертной бутыли. Водки я не пью, но пью вино. Собрал я все имеющиеся у меня бутылки из-под красного вина, прованского масла и уксуса, уставил их в корзинку и поехал на Неву на извозчике за водой.
– Да вы бы прислугу… – заметила какая-то дама.
– Не едет, не едет-с прислуга. Кухарка говорит: «Я, – говорит, – стряпать нанималась, а не за водой ездить. Я, – говорит, – не водовоз». Горничная – то же самое… «Стирать, – говорит, – что угодно, полы мыть – сделайте одолжение, я согласна, а водовозным делом заниматься – нет, – говорит, – ах, оставьте. Я, – говорит, – и стыда на себя не возьму, чтобы мне бутылками из Невы воду черпать. Меня публика засмеет». Ну и пришлось самому ехать. Приехал. Остановился у набережной. Как черпать бутылкой?
– В самом деле, как же вы? – заинтересовались дамы.
– Нашелся-с. Сейчас в мелочную лавочку. Купил на гривенник веревок, привязал к горлышку бутылки и начал спускать с набережной. Сначала одну бутылку, потом другую, третью… Спускаю, наполняю и опять в корзинку.
– Воображаю я, какой это смех был! – воскликнула Анна Николаевна, худенькая блондинка. – Вы, такой серьезный человек, и вдруг бутылки с набережной в Неву спускаете!
– Да что ж вы поделаете! Извозчик и тот хохотал, взявшись за бока. Вокруг меня собралась толпа. Острят, трунят. Наконец появился городовой и стал разгонять публику. Я на извозчика – и домой… Сорок пять копеек тринадцать-то бутылок воды стоило. Нанял извозчика за сорок и пятачок ему прибавки… на чай… Привожу жене – вот, говорю, получай. А прислуга смеется.
– Да, наша прислуга – это ужас! – сказала блондинка.
– Ну, да уж и я ее наказал. Кухарка спрашивает: «Что, барин, сегодня стряпать?» – «Ничего, – говорю, – мы с женой пойдем в трактир обедать, а вам вот по двугривенному, где хотите, там и ешьте». Кухарке двугривенный, горничной тоже… «Позвольте, – говорит, – нам бутылочки две воды, мы суп себе сварим». – «Нет, матушка, слуга покорный. Я трудами рук своих добыл себе воду, и, кроме того, она мне больше чем три копейки за бутылку обошлась». Взял и запер бутылки в шкаф.
– Позвольте, Владимир Гаврилыч. Но отчего же вы квасу не купили? Квас дешевле стоит, – сказала полная, рыхлая дама.
– Квас? А на квасу разве можно чай заваривать? Я для самовара себе за водой ездил, – отвечал учитель.
– Ах да, да… И я-то тоже… – улыбнулась дама.
– На заварку кофе и на самовар, – продолжал учитель. – Ведь еще ничего не известно, будет ли и завтра вода. Обещают к ночи очистить трубу, но сделают ли?
– Да вот, ведь теперь и ночь уж, а нет воды, – проговорила хозяйка. – Анисья! Есть у нас вода в водопроводе? – спросила она горничную.
– Только капает, барыня, – отвечала горничная. – Впрочем, за вечер две бутылки мы уж накопили.
– А вот я сейчас загадаю на картах, будет завтра в водопроводе вода или нет, – сказал Иван Иванович. – Позвольте, хозяюшка, карты, я мастер гадать.
Принесли карты, Иван Иванович начал гадать. Все окружили его.
– Позвольте только, какой бы нам картой воду изобразить? – продолжал он. – Вода женского рода, стало быть, надо гадать на даму. Ну, возьмем хоть пиковую даму… Где она?
Иван Иванович стал искать пиковую даму.
– Гадайте лучше на председателя водопроводной комиссии. Даст он воду завтра или не даст, – посоветовал кто-то.
– Верно, хорошие речи приятно и слушать. А какой король он – трефовый или бубновый? – спросил Иван Иванович.
– Да ведь это, в сущности, все равно. Пусть он будет король пик.
– Отлично. Ну-ка, пиковый король, вылезай из колоды на расправу. Ложись.
Иван Иванович стал раскладывать карты вокруг пикового короля.
– Батюшки! Разговору-то что, разговору! Разговорные карты пошли, – бормотал он. – И как же его повсюду ругают! Вот это ругательные карты. Батюшки! Туз пик. Это казенный дом. Уж не тянут ли его на цугундер?
– Да, следовало бы, непременно следовало, – послышалось на заседании.
– Туз пик – это Дума, – заметил кто-то.
– Да, да… Дума на расправу его притянет. Ну, теперь собирать будем карты. Пара, две, три… Что это за трефовый валет при нем? Ах да… Позвольте, позвольте… Это член комиссии. Ну, пусть он останется. Будем карты на кучки раскладывать и приговаривать: «Дому, даме, королю, что сбудется, непременно». Позвольте, однако… Дамы в водопроводной комиссии нет, а потому мы слово «даме» заменим словом «воде». Дому, воде, королю, что сбудется непременно… Ну-ка, что дому-то? Фю-фю! – просвистал Иван Иванович. – А воде? Еще того хуже. При пиковом интересе.
– Стало быть, и завтра не будет в водопроводе воды? – спрашивали окружающие.
– Запасайтесь порожними бутылками с веревкой и поезжайте завтра утречком на Неву за водой, – отвечал Иван Иванович и сбил карты. – А вы, господин педагог, приучайтесь пить водку, чтобы четвертные бутыли у вас были на будущий год, когда вода осенью опять остановится в водопроводах. Без четвертных бутылей в хозяйстве нельзя.
Вошла хозяйка и стала просить в столовую «закусить».
//-- VIII --//
Было двенадцать часов, когда гости, приглашенные хозяйкой, подошли к столу, уставленному блюдами яств.
– Простите, гости дорогие, сегодня уж рыба копченая, а не вареная к ужину. Сами знаете, варить было не в чем. Сварила бы рыбу – на самовар воды не хватило, – оправдывалась Екатерина Антоновна.
Ужин был сервирован á la fourchette [7 - Для еды не садясь за стол (фр.).]. Гости клали себе на тарелки кушанья и отходили от стола. Хозяин стоял около и предлагал выпить и закусить солененьким.
– Владимир Васильич, водочки, а потом вот килечкой закусить, – сказал он, обращаясь к доктору.
– Килечкой-с? Нет-с, слуга покорный. С килечки ночью захочется пить, а воды в водопроводе нет, – отвечал тот.
– Да неужели вы из водопровода воду пьете?
– Нет-с, я пью отварную воду, но что же отварить-то, ежели водопровод даже не шипит. Да, приходится теперь жить, как в старину на парусном судне, когда пресной воды не хватает.
– Да неужели вы не запаслись на ночь хоть бутылкой-то содовой или зельтерской воды?
– Вообразите, забыл велеть купить.
– Ну, я вам дам с собой бутылку содовой. Выпьемте водки и закусим кильками.
– Ну, при этих условиях, так давайте.
Данкратов и доктор выпили по рюмке и стали закусывать.
– Икорки? – предлагал Данкратов. – Икра – прелесть.
– Нет, нет. Пару килек съел – и будет с меня. В самом деле, надо остерегаться сегодня соленого.
– И я ничего соленого не ем, – сказала полная, рыхлая дама. – Я даже копченого сига не ем из опасения, что ночью пить захочется. Захочется, а у нас дома всего только одна бутылка квасу. Михаил Прохорыч! Да не ешь ты семги! У нас всего только одна бутылка квасу дома.
Интендантский чиновник Иван Иванович все ел. Он набрасывался на семгу, на икру, на кильки и при этом хвастался:
– А вот у кого при доме колодезь есть, тот ничего не боится и всякие соленья ест. Заводите, господа домовладельцы, колодцы, заводите, – проповедовал он.
– Да здесь, кроме вас, никого и домовладельцев-то нет, – сказал Данкратов.
– А братец-то, Михаил Антоныч, – напомнила Екатерина Антоновна.
– Да у меня, сестра, такой грунт на дворе, что ежели бы вырыть колодезь, то вода и на поливку мостовой не погодится, – отвечал Михаил Антонович. – Но вода у меня есть в доме, дворники с Невы привезли, за неимением бочек наполнили мы ею ванны, стало быть, жажды мне тоже бояться нечего. Выпьемте, Иван Иваныч, и закусим вот этим форшмаком. Форшмак у сестры – прелесть.
– Извольте-с. От водки и от денег никогда не отказываюсь, – откликнулся интендант, чокнулся, выпил и стал уписывать форшмак, говоря: – Действительно, одна прелесть. Это вы, хозяюшка, из телятины мастерили?
– Тут и телятина, и ветчина, но главным образом картофель и селедка.
– Марья Ивановна, прикажете вам положить на тарелку форшмаку?
– Боюсь, Иван Иваныч, в эти безводные дни соленое есть, – был ответ. – Вот я булочки со сливочным маслом и кусок тетерьки. Да и тетерьку-то боюсь с соусом есть, потому соус очень солен.
– Да, да, да… Я уж теперь каюсь, что не сообразила раньше. Нельзя было сегодня столько соленых закусок ставить на стол, – заговорила хозяйка. – Ни у кого в доме воды ни капли, а я, как нарочно, соленья и соленья. Нужно было бы подать только что-нибудь исключительно пресное. Уж извините, гости дорогие, – кланялась она.
– А что вы придумаете пресное-то? – задала вопрос полная, рыхлая дама.
– Ну, рыбу разварную, говядину бульи.
– Да ведь это все в воде варить надо. А где вода-то?
– Ах да… действительно… Нет-нет да и забудешь, что мы сегодня в исключительном положении.
– А что, кстати, не исправлен ли теперь водопровод? Не идет ли вода из крана? Ведь обещали к ночи все исправить, – вспомнил вдруг учитель.
– Анисья! Идет у нас из крана вода? Поди-ка посмотри, – обратилась барыня к прислуживавшей горничной.
– Нет, барыня, даже и не капает. Давеча вечером какое-то шипение в нем было и капало, а теперь даже и не капает, – отвечала горничная.
– Я говорил, что надуют! – воскликнул интендантский чиновник. – Они изолгались. Помяните мое слово, что и завтра утром воды в водопроводе не будет.
– Господи! Хоть бы уж снег ночью пошел, так утром можно бы было снегом умыться, – говорила худенькая блондинка, сделав жалкое лицо и лизнув с ложечки немножко яблочного мусса. – И неужели ни капельки воды из крана не идет? – обратилась она к горничной.
– Ни чуточки. Даже и не мокро совсем. Вот бесстыдники-то! Ведь уж с утра-то до вечера какое бы стадо лещей, кажись, выловить можно!
– Да какие тут лещи! Плюньте! Неумелыми руками водоприемник сделан – вот вам и лещи, – сказал педагог, налил себе стакан красного вина и залпом выпил, сказав: – Кисленькое-то отлично от жажды спасает.
Во втором часу гости разъехались. Прислуга стала убирать посуду со стола.
– Господи, сколько соленой-то закуски осталось! – дивилась Екатерина Антоновна.
– Эка важность, сами съедим завтра и послезавтра, – отвечал супруг. – Вот экономия. Вон целый копченый сиг ненарушенный стоит. И семги почти никто не ел, почти целая жестянка икры осталась. Тащи, Анисья, все это в шкаф. Барыня запрет, – говорил он горничной.
– А знаете, барыня, полковник-то из семнадцатого номера ведь заставил старшего дворника себе кадку воды с Невы привезти, – рассказывала горничная. – Стащил его в участок и там приказал привезти. Наняли подводу и привезли.
– Вот видишь, – накинулась на мужа Екатерина Антоновна. – А ты рохля! Не умел с дворником сладить. А еще статский советник.
Вскоре огни в квартире были погашены, и супруги Данкратовы стали укладываться спать. Раздевшись и накинув на себя халат, Данкратов еще раз вздумал справиться насчет водопровода и отправился в кухню. Кухарка сидела и ужинала.
– Не идет вода-то? – спросил он.
– Ни боже мой… А дворники говорят, что и завтра воды не будет.
– Ну уж завтра-то мы их принудим воды нам доставить, во что бы то ни стало принудим.
Через четверть часа Данкратов лежал на постели и считал:
– Сиг копченый остался – рубль, икры рубля на полтора осталось, семги примерно хоть на полтинник, килек тоже на полтинник, да и дичину боялись гости на ночь по причине крутой соли есть. Рублей на шесть благодаря остановке воды у нас экономия от закуски.
– Брось. Молчи. Ну, что считать! Я спать хочу, – перебила его Екатерина Антоновна, зевнула и, потушив свечку, прибавила: – Наверное, водопроводный председатедь будет во сне сниться. Сколько о нем было разговору-то!