-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Феликс Дан
|
| Аттила. Падение империи (сборник)
-------
Феликс Дан
Аттила
Падение империи
© ООО «Издательство «Вече», 2010
© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2016
Аттила
//-- I --//
Душная летняя ночь покрывала мраком Дунай. Могучая река привольно разлилась на необозримом пространстве и лениво катила к востоку свои обильные воды. У низменных топких берегов ее течение замедлялось бесчисленными зелеными островками. На одном из таких густо усеянных высоким тростником островков росли две узловатые, столетние ивы. Медленно ползли по небу мрачные тучи, подгоняемые влажным и теплым ветром с юга. Временами на далеком востоке вспыхивали трепетные зарницы. И еще грознее надвигалась теплая, беззвучная ночь, неся в себе что-то зловещее, непостижимое…
С тихим журчанием и плеском катились дунайские волны, замедляя свой бег у маленького островка с двумя ивами. Широкий к западу и заостренный к востоку, он представлял собой почти треугольник, казавшийся пустынным и безжизненным. Но внезапно из зарослей тростника с резким криком вылетела крупная птица, хлопая тяжелыми крыльями. Она медленно полетела над островком, собираясь опуститься на одну из старых ив, как вдруг метнулась в сторону, словно испугавшись чего-то. Не найдя себе пристанища и пронзительно крича, птица полетела прочь, на восток – к устью Дуная, и вскоре скрылась из вида.
Между тем раздался тихий шорох, а заросли ивняка закачались. Человеческая фигура, неподвижно лежавшая до сих пор на сырой земле, выпрямилась.
– Наконец-то! – шепотом произнес юношеский голос. – Это они!
Другой мужчина, прятавшийся вместе с ним, дернул его за руку и прошептал:
– Тише, Даггар. Быть может, цаплю спугнули шпионы!
С северного берега Дуная к острову плыла легкая лодка. Она казалась черной полоской и скользила по блестящей глади реки, как тень. Челнок несся вперед с быстротой стрелы, четыре весла ритмично опускались в воду и неслышно взлетали вверх. Наконец, ловкий поворот руля – и лодка врезалась широкой кормой в густой тростник. Треск сухих камышей был единственным звуком, нарушившим ночную тишину.
Двое гребцов выпрыгнули на берег и втащили лодку подальше на твердую землю. Двое ожидавших вышли из своей засады. Все четверо, не говоря ни слова, обменялись крепкими рукопожатиями, потом пошли в глубь островка. У подножия старых ив была сделана остановка.
Так предложил старший из двоих, прибывших ранее. Он снял шлем, откинул назад волнистые седые кудри и заговорил с тяжелым вздохом:
– Как ночные грабители, затевающие злодейство, собрались мы сюда глухою ночью!
– А между тем речь пойдет о самом благородном деле, – воскликнул юноша, крепко сжимая копье, – об освобождении!
– Но смерть витает над нашими головами! – наставительно прошептал младший из приехавших, придерживая ладонью длинную темную бороду, которую трепал ветер.
– Смерть всегда носится над людьми, граф Гервальт, – возразил его спутник твердым и уверенным голосом.
– Умное слово, король Ардарих! – воскликнул юноша.
– Только род смерти не одинаков, – прибавил седовласый старик.
– Конечно, король Визигаст, – подхватил Гервальт. – У меня кровь стынет в жилах, когда я подумаю о тех пытках, которые нас ждут, если «Он» проведает о нашем тайном совете, – граф содрогнулся.
– Ведь не всеведущ же он? – насмешливо спросил юноша.
– Аттила не Вотан [1 - Вотан – верховное божество у германцев, правитель вселенной.], – подтвердил король Ардарих.
– Однако приступим к нашему разговору, – напомнил Гервальт, плотнее закутываясь в плащ. – Вскоре ветер принесет проливной дождь, укроемся под ивами!
Все четверо шагнули под зеленый шатер развесистых ветвей.
– Начинай ты, король ругов, – сказал граф, – и не медли: горе нам, если утренняя заря не застанет нас в безопасном месте. «Его» всадники и шпионы рыщут повсюду. С моей стороны было безумием, что я позволил уговорить себя и явился на свидание. Только глубокое почтение к тебе, король Визигаст, другу моего отца, и признательность к тебе, король Ардарих, учившему меня двадцать зим назад владеть мечом, заставили Гервальта подвергнуться столь смертельному риску. Я хочу отговорить вас от несчастной затеи во что бы то ни стало. Когда мы пробирались сегодня по темным волнам Дуная, осторожно и тихо, точно тени умерших, а не живые люди, мне так и казалось, что мы спешим в преисподнюю.
– Туда попадают лишь трусы, которые боятся смерти от меча! – вскипел юноша, встряхнув короткими темно-русыми волосами.
Человек с темной бородой ударил кулаком по своему тяжелому мечу в кожаном чехле.
– Начинай, друг Визигаст, – примирительно промолвил король Ардарих, прислонившись к стволу дерева и прижав поперек груди копье, чтобы сдержать им полы плаща, которые трепал усиливающийся ветер. – А ты, молодой Даггар, умерь свой пыл. Я видел графа аллеманов в сражении на Марне, мы бились плечо к плечу и могу тебе засвидетельствовать, что только самые бесстрашные герои смогли выдержать тот свирепый натиск врага.
– Что я хотел вам сказать – вы хорошо знаете сами, – начал седовласый король ругов. – Иго диких гуннов становится невыносимым. Когда наконец оно падет?
– Когда его сломят боги, – заметил Гервальт.
– Или мы! – воскликнул Даггар.
Король Ардарих задумчиво смотрел перед собой и молчал.
– Разве с нашей неволей можно примириться? – спросил Визигаст. – Граф Гервальт, ты – храбрый и гордый муж, как и весь твой отважный народ. Неужели мне повторять тебе то, что ты прекрасно знаешь, что ты выстрадал, как и все мы? Гунн господствует где хочет. Ни Рим, ни Византия не смеют вступить в борьбу с этим ужасом всех стран! И к тому же он называется братом страшного вандала Гейзериха, наводящего трепет на все моря. Все народы покорены им, начиная от ворот Византии на юге до Янтарных островов Полночного моря. И как правит он ими? По своей прихоти. Иногда на него найдет каприз великодушия, но только каприз, а потом опять начинаются неслыханные жестокости: казни, истязания, пытки, позор порабощенных. Ни один король не может быть спокоен за свой высокий сан, ни один крестьянин – за свой трудовой хлеб, ни одна девушка – за свое целомудрие перед произволом и сластолюбием гунна. Но неумолимее всех порабощенных им племен притесняет он нашу расу – людей со светлыми волосами и голубыми глазами, потомков жителей Асгарда [2 - Асгард – рай у древних германцев, жилище богов.]. Ему хочется полного позора и унижения германцев.
– Исключая меня и моих гепидов, – спокойно возразил король Ардарих, немного выпрямляясь.
– Конечно! – с досадой вмешался Даггар. – Тебя и амалунга Валамера, остгота, он не обижает. Аттила называет вас своим мечом и дротиком. Вы у него в почете. Но какой ценой и за какую заслугу?!
– За нашу верность, молодой королевич!
– Верность? Разве это лучшая слава? Не то мне внушали с детства во дворце короля скиров! Мой слепой отец, король Дагомут, напевал мне под арфу, пока я не заучил наизусть:
Слушай покорно:
Лучшая слава,
Высшая честь —
Это геройство.
– И тебе пошли впрок наставления отца, юный Даггар, нечего сказать! Ты хорошо усвоил от него и геройство, и игру на арфе. Лучшим певцом и музыкантом называют тебя в наших странах, как мужчины, так и девушки. Храбрым бойцом показал ты себя – к моей величайшей радости – в битвах с византийцами и славянами. Научись же теперь еще одному – от старого человека не стыдно выслушать наставление, Даггар, – всякое геройство возвышается верностью.
– И это все? – нетерпеливо произнес Даггар.
– Да, – ответил король гепидов.
– Значит, друг Ардарих, – с ударением начал король Визигаст, – у тебя нет больше жалости к твоим единоплеменникам, соседям, друзьям? Ты сказал правду: гепиды и вестготы не терпели до сих пор притеснений, их права не нарушались. Но все мы, остальные? Мои руги, скиры Дагомута, герулы, туркилинги, лонгобарды, квады, маркоманы, тюрингенцы, твои суабы, Гервальт? Разве Аттила не попирает с наслаждением все договоренные права даже тех из них, кто и не думал нарушать ему верность? Вас он чтит, вас он награждает богатыми дарами, делит с вами добычу, хотя бы вы даже и не участвовали в его походах, а что же мы? Нас он разоряет без милосердия. Неужели ты думаешь, что это не сеет между нами зависти и вражды?
– Разумеется, – со вздохом отвечал Ардарих, поглаживая седую бороду. – Это должно возбуждать враждебные чувства.
– Нечестивый гунн нарочно старается довести аллеманов до отчаяния и принудить к восстанию, – продолжил Визигаст.
– Чтобы вернее погубить вас, – закончил его мысль король гепидов и печально кивнул головой.
– Ко всем прочим притеснениям он прибавил еще злую насмешку и позор. Так, от тюрингенцев Аттила потребовал в придачу к ежегодной дани в триста коней, коров и свиней – еще триста девственниц!
– Я убью, убью собственными руками этого осквернителя дев! – громко крикнул неосторожный, пылкий Даггар.
– Никогда не удастся тебе, отчаянная голова, приблизиться к нему даже на длину твоего дротика, – возразил Гервальт, махнув рукою. – Гунны стерегут каждый его шаг и окружают вождя густыми толпами, точно рой пчел – родимый улей.
– Ну а что же храбрые тюрингенцы, – серьезно спросил король Ардарих, – согласились они на требование Аттилы?
– Не знаю, – отозвался Визигаст. – Года два назад на нас повеяло надеждой: угнетенные народы ободрились и вздохнули свободнее, когда там, в Галлии, – помнишь, друг Ардарих? – большая река, запруженная трупами павших воинов, не смогла продолжить своего течения и вышла из берегов, вскипая кровавой пеной?
– Помню ли я? – простонал гепид. – Двенадцать тысяч моих подданных сложили там свои головы!
– Тогда ему, всемогущему, пришлось отступить в первый раз.
– Благодаря доблестным вестготам и Аэцию! – воскликнул Даггар.
– А когда вскоре после того, – вмешался Гервальт, – грозного воителя заставил уйти из Италии старец, римский священник [3 - Епископ Лев.], ходивший, опираясь на палку, то все порабощенные народы в Вечерней стране ожили и подняли головы, в надежде…
– …что пришел конец их испытаниям, и небесный бич сломлен пополам, – договорил Визигаст.
– Тут и там уже вспыхивало пламя свободы! – вставил Даггар.
– Слишком рано! – сурово заметил король гепидов.
– Конечно, преждевременно, – вздохнул Гервальт. – Его погасили потоки крови.
– А теперь, – с негодованием заговорил Визигаст, – Аттила замышляет к весне новые злодеяния. Хотя он всегда умеет искусно скрывать свои планы, – о них можно только догадываться, – но его замыслы должны быть чудовищны, судя по затеянным приготовлениям. Он собирает все свои народы – по крайней мере несколько сот наций из двух частей света: Европы и Азии, а из третьей – Африки – ему протягивает руку для страшного союза кровожадный вандал.
– Против кого они ополчаются? Хотелось бы знать! Не опять ли против Запада? – спросил Гервальт.
– Или против восточного государства? – прибавил Даггар.
– А не то и против обоих вместе, – заключил Ардарих.
– Против кого бы то ни было, но теперь Аттила будет втрое сильнее, чем три года назад! А кто его противники? Малодушный царь на византийском троне! На Западе – Аэций, опальный полководец императора Валентиниана, которому ежеминутно грозит кинжал наемного убийцы. У вестготов – три, даже четыре брата короля оспаривают корону. Весь мир станет добычей варваров, если Галлия и Испания также подпадут под иго притеснителей. После них придет черед погибнуть Риму и Византии. Вот почему Аттила непременно должен умереть, прежде чем ему удастся выступить в этот последний поход, который обещает завершиться несомненной победой. Если он останется жив, ему покорится вся вселенная. Прав я или нет, друг Ардарих?
– Ты прав, – со вздохом отвечал тот, поднося левую руку ко лбу.
– Нет, ты ошибаешься, король Визигаст! – перебил их обоих суеверный Гервальт. – Твои слова были бы разумны, если бы они относились к обыкновенному смертному, как мы, которого можно одолеть подобно прочим людям. Но «Он» – чудовище, вышедшее из христианского ада! Наши жрецы Циу толкуют между собой, будто бы он родился от нечистого духа и проклятой альруны [4 - Альруна – вещая колдунья.]. Дротик не колет его, меч не рубит, никакое оружие не ранит. Я убедился в том собственными глазами. Мы стояли рядом на той галльской реке – на Марне – я упал и сотни тысяч бежали или падали под тучей стрел и дротиков, а он стоял прямо. Аттила смеялся! Он дунул – я хорошо видел это! – дунул в свою жидкую бороду клином, и римские стрелы стали отскакивать, точно соломинки, от его одежды из лосиной шкуры. А что он не человек, это лучше всего доказывает его жестокость.
Гервальт умолк, дрожа всем телом и закрыв лицо руками.
– Скоро минет тому тридцать лет, – начал он снова после некоторой паузы, – я был тогда мальчиком, но и до сих пор вижу перед собой ужасное зрелище: как мой престарелый отец, брат и ни в чем не повинная мать, взятые в плен Аттилой во время возмущения, корчились на заостренных кольях и выли в страшных мучениях. А тут же, на самом виду – были замучены до смерти мои четыре сестры, юные девушки, доставшиеся на поругание сначала Аттиле, а потом его конюхам! Меня он швырнул лицом прямо на вздрагивающее в предсмертных судорогах тело отца и прокричал: «Вот как кончают те, кто нарушил верность Аттиле! Мальчик, гляди и помни! С сегодняшнего дня ты научишься быть верным мне!» И я научился… – заключил Гервальт дрожащими губами.
– И я также, – произнес король гепидов. – Хотя урок был другого рода, но, пожалуй, еще чувствительнее… Страх? Он мне незнаком. Я отвык от него на полях сражений. Меня побуждает к повиновению нечто гораздо сильнейшее – честь! Я так же, как и ты, король Визигаст, понял – много лет тому назад – что иго дикарей стало невыносимым. Я вздумал избавить от него мой народ и вселенную. Все было заранее подготовлено: союз с Византией, тайный договор со многими германскими королями и вождями славян. Я лежал в своей палатке и спал – то было за три дня до назначенного срока восстания, – как вдруг, проснувшись, увидел самого Аттилу, который спокойно сидел возле моего ложа! В ужасе я хотел вскочить, но гунн ласково удержал мою руку, заставив по-прежнему лечь на подушки и передал мне слово в слово весь наш договор, весь план войны, что был изложен на четырех страницах римского письма. Он сказал все это наизусть, а потом прибавил в заключение: «Твои союзники распяты, все до единого – семнадцать человек. Но тебя я прощаю. Тебе остается твое царство. Я доверяю Ардариху, будь мне верен с этих пор». В тот же день Аттила охотился со мной и моими гепидами в Дунайском лесу. Усталый, он заснул, положив голову мне на колени. Пока он жив, я должен хранить ему верность…
– И целый мир пусть достается гуннам и будет их собственностью навеки! – возразил с отчаянием король ругов.
– Да, пока «Он» жив.
– Если гунны еще раз одержат победу, их господство будет несокрушимо.
– Сыновья Аттилы, – с ударением произнес Ардарих, – не то, что он сам…
– Хорошо! Однако Эллак настоящий богатырь. У него достанет силы одержать новые победы и утвердить свое владычество над теми, кого завоевал отец. Тогда у царства гуннов не останется больше ни одного врага в целой вселенной.
– Тогда – конечно, они будут! – сказал Ардарих.
– Настоящая королевская речь, – нетерпеливо воскликнул Даггар, – но уж чересчур загадочна! Одним словом, мы будем сражаться с гуннами без гепидов и даже против них! Король Визигаст, пошли меня к Валамеру, амалунгу. Я попытаюсь…
– Не спеши напрасно, юный Даггар, – заметил Ардарих.
– Разве он тоже осыпан милостями и… связан по рукам и ногам? – гневно спросил юноша.
– Нет. Но Валамер заключил с Аттилой священный союз и запил его кровью.
– Фу, противная гуннская кровь! – воскликнул королевич.
– Также и остгот не восстанет против гуннов, пока жив Аттила.
– Но он может долго прожить, потому что считает себе всего пятьдесят шесть зим, – с досадой произнес Даггар.
– А тем временем мир погибнет, – вздохнул Визигаст.
– Пусть лучше гибнет целый мир, чем моя честь! – спокойно сказал король гепидов, выпрямляясь во весь рост. – Пойдем Гервальт, нам пора. Я приехал сюда, потому что давно подозревал о замыслах короля Визигаста. Мне хотелось выслушать его и предостеречь во что бы то ни стало, даже рискуя жизнью, только не честью. Старый герой ругов с белыми кудрями! Разве ты можешь надеяться сломить гуннов, если я и Валамер их поддержим? А мы должны это сделать, если ты нападешь на них. Король с седою бородой! Неужели ты до сих пор не постиг первого искусства правителя – умения ждать? Слушай, что я говорю, старый собрат по оружию!
– Нет, нет, нет, ждать нельзя! – крикнул Даггар. – Оставь, король Визигаст, и гепидов, и остготов в покое: пускай они проспят лучший победный венок – военную славу! Мы не станем ждать! Ты ведь говорил, что после весны будет поздно. Мы выступим на бой! Неужели нас мало? Твои руги, мои скиры, Визанд, властелин герулов со своим сильным войском! Благородный лонгобард Ротари со своими приближенными! Благородный маркоман Банчио с родичами! Трое вождей славянских: Дрозух, Милитух и Свентослав! Наконец, не обещал ли сам царь византийский тайно доставить нам через своих послов, отправленных к гуннам, и золото, и серебро, и оружие?..
– Если только он сдержит слово! – перебил Ардарих. – Ты мне нравишься, юный королевич! Звучно ты играешь на арфе, хорошо дерешься и бойко говоришь. Научись еще четвертому, более трудному и более нужному искусству для короля – молчанию. А что, если я передам слышанное от тебя великому хану гуннов?
– Ты этого не сделаешь! – воскликнул юноша, чувствуя, как его волю парализует ужас.
– Я этого не сделаю, потому что поклялся самому себе держать в тайне то, что услышу здесь. Я имею право умолчать об этом, поскольку гибель грозит не ему, а вам. Ты сомневаешься, отважный Даггар? Но верь мне: все, кого ты назвал, и хотя бы их было вдесятеро больше, не в состоянии отщепить ни крупинки от того ярма, которое Аттила наложил на всю землю. Жаль мне твоей пылкой юности, пламенный герой! Жалко твоей седой головы, мой старый друг! Вы погибли, если не послушаете моих предостережений. Обождите! Как, ты не хочешь подать мне руки, Визигаст? Ты раскаешься в том, когда увидишь на деле, что я был прав. Но моя рука, хотя ты и отверг ее сегодня – останется рукою твоего лучшего друга. Она всегда будет открыто протянута к тебе: запомни это. Пойдем, Гервальт!
И они оба, круто повернувшись, исчезли в темноте. Почти без шума был спущен на воду утлый челнок…
Король ругов, опершись на эфес исполинского меча, задумчиво смотрел вдаль.
– Король Визигаст! – приступил к нему юноша. – Ведь ты не станешь колебаться?
– Нет, – отвечал тот грустным голосом, – я не стану колебаться. Я принял решение. Мы должны отложить дело. Мы погибли, если выступим против притеснителя без поддержки друзей.
– Пусть погибнем! – вспыхнул юноша. – Но мы должны попытаться! Узнай же то, что я скрыл от чужих: мы обязаны действовать, и притом немедленно!
– Почему?
– Потому что… Это нужно ради нее, ради твоей дочери!
– Ильдихо? Что с ней?
– Сын Аттилы увидел ее и…
– Который?
– Эллак. Он приходил в твое жилище, когда ты поехал охотиться в наши владения.
– Кто сказал тебе это? Уж, конечно, не он.
– Она сама…
– А мне – ни слова!
– Она не хочет пугать тебя преждевременно. Ведь ты знаешь ее твердость… Ильдихо надеялась, что все обойдется благополучно. Однако дело вышло иначе. Увидев прекраснейшую из всего германского народа девушку, он захотел обладать ею… И кто может увидеть Ильдихо и не пожелать того же? Эллак упросит отца, вот увидишь… И тогда…
– Ильдихо! Дитя мое!.. Пойдем. Надо спешить. Скорее домой.
Они быстро пошли к восточной оконечности островка, где их ожидал плот, грубо сколоченный из шести толстых бревен. На берегу его удерживал вогнанный в илистый грунт шест. Старик и юноша спустили плот на воду и встали на него. Даггар оттолкнулся шестом от берега, и они понеслись вниз по течению. Королевич, орудуя шестом торопливо перебегал с одной стороны на другую; Визигаст правил широким веслом. Наконец они причалили к правому южному берегу. Оба они ощущали тревогу и нетерпение.
Между тем на покинутом островке опять воцарилось безмолвие… Так прошло несколько долгих минут. Плескались волны, шелестел тростник, сгибая к воде темно-коричневые, пушистые головки, беззвучно реяли над камышом летучие мыши.
И вдруг – низкорослый ствол вековой ивы, под которой совещались четыре германца, начал странным образом расти: между его ветвей показалась темная фигура. Сначала высунулась увенчанная шлемом голова, затем – коренастый торс, укутанный в плащ. Две руки уцепились за верхушку дерева. Человек зорко осмотрелся во все стороны и, убедившись, что вокруг пустынно и тихо, вытащил ноги из древесного дупла. Спрыгнул на землю. За ним показалась вторая фигура, потом – третья. Все они спус-тились вниз.
– Ну, вот, разве я солгал, господин? – горячо воскликнул третий, совсем юноша. – Все вышло, как я и говорил.
Человек, к которому обращались, не ответил ни слова. Темнота скрывала его черты, но коренастая, малорослая фигура не отличалась благородством форм.
– Запомни хорошенько имена, Хелхал, – приказал он другому спутнику. – Я тоже не забуду их: Визанд, Ротари, Банчио и трое славянских псов. Пригласи их на наш торжественный трехдневный праздник в честь Дзривилы, богини коней. Это не покажется странным, потому что такой наш обычай. Я должен иметь их в своих руках всех до одного, со свитой и родичами!
– Господин, ты, значит, доволен? – снова заговорил первый вкрадчивым голосом. – Дай же мне условленную награду. Неужели ты думаешь, что мне было легко нарушить свою верность и выдать с головою молодого, благородного господина? Мне, его щитоносцу? Только безумная жажда обладать той девушкой – без твоей помощи это невозможно – могла побороть мою жалость. Ах, если бы ты знал, как хороша Ильдихо! Ее красоты нельзя описать – она зажигает сердце! У нее роскошное, стройное, белое тело…
– Стройная? Роскошная? И беленькая? Ну, я сам это скоро увижу.
– Когда?
– Разумеется, на твоей свадьбе. Я непременно приду пировать вместе с вами.
– Поспеши! Ты слышал: Эллак прельстился ею… О, как бы я хотел ускорить желанную минуту. Когда же девушка достанется мне? Когда ты дашь мне Ильдихо?
– Когда хорошенько удостоверюсь в твоей верности и умении молчать. Посуди сам: ты предал своего собственного господина в мои руки уж никак не из любви ко мне, потому что я тебе только страшен. Как же мне самому оградиться от твоего предательства?
– О, выбери для этого какое угодно средство, самое сильное, самое верное.
– Самое верное? – в раздумье повторил коренастый, осторожно ощупывая что-то под своим плащом. – Хорошо, будь по твоему!
В воздухе мгновенно мелькнул длинный, кривой нож и с такой силой вонзился в живот германца, что конец его прошел сквозь ребра.
Щитоносец Даггара без крика свалился замертво.
– Оставь его тут, Хелхал. Вороны позаботятся о нем. Пошли.
– Господин, дай мне одному переплыть на ближайший островок, где мы спрятали лодку. Я приеду за тобой. Вода ледяная, ты должен поберечь себя.
– Молчи. Тому, кто каждую ночь бесчестит германскую девушку, нетрудно два раза кряду переплыть небольшую часть Дуная. По крайней мере наши труды не пропали даром. Не только одна мелкота, из старых и молодых, попадет ко мне в руки, но я согну и оба гордых дуба: гепида и амалунга. Они должны дать клятву верности и моим сыновьям, как дали мне. Иначе обоим – смерть! Пойдем, Хелхал! Я радуюсь заранее холодному купанию. Приди, высокогрудый Дунай, в мои жадные объятия!
//-- II --//
Страна ругов – владения короля Визигаста – простиралась от правого берега Дуная к западу, до цепи холмов, где берут свое начало реки Креме и Камп. На один день пути от Дуная стоял на возвышенности королевский дворец, довольно простое здание, окруженное более низкими постройками.
Склоны возвышенности поросли дубами и буками, а из дворца открывался прекрасный вид на долину с северной стороны: здесь протекал широкий, светлый ручей, извивавшийся по роскошной луговине и огибавший холм с юга к северо-востоку.
На берегу этого ручья в одно ясное летнее утро кипела веселая работа. Группа молодых девушек усердно занималась стиркой шерстяных и полотняных одежд в прозрачной свежей воде. Юные работницы представляли красивую и живописную картину, полную разнообразия и движения. Они не тяготились своим занятием, потому что ежеминутно оглашали воздух громким говором и задорным смехом, смешивавшимся со звонким стуком вальков, чьи красные, желтые, голубые и белые спинки быстро мелькали в воздухе, выделяясь на зелени сочного, усыпанного блестками росы луга. Девушки подоткнули подолы своих длинных, похожих на рубашки платьев, подвязав повыше концы широких поясов; они работали босиком, не стесняясь обнаженных, сверкающих на утреннем солнце своей белизной ног. На некоторых девушках были широкополые, совершенно плоские шляпки из бурого тростника, подвязанные тесемкой у подбородка, но большинство обходилось без них, свободно распустив по плечам белокурые волосы – среди них не было ни одной темно-русой. Временами то одна, то другая из согнувшихся над водою работниц поднималась на ноги, выпрямляя стройную девичью фигуру, упиралась обнаженными руками в бедра и подставляла свежему ветру свое пылающее лицо.
Так трудились целое утро двенадцать девушек, стоявших рядышком на коленях на чистом и мелком прибрежном песке. Прополоскав по несколько раз каждую вещь, девушки раскладывали белье на больших плоских камнях, специально принесенных сюда, и принимались колотить мокрую ткань гладкими вальками, сделанными из белой березы. Иногда валек будто бы невзначай попадал по воде, осыпая соседку шалуньи холодными брызгами, вызывая несмолкаемый смех и новые шутки.
Покончив с этим занятием, девушки крепко скручивали и выжимали каждую выстиранную вещь непременно по семь раз, наблюдая, чтобы вода стекала на землю, а не обратно в ручей. Таков был древний обычай, завещанный германским женщинам самой богиней Фриггой, супругой Вотана – высшего божества. Отжатые одежды полоскальщицы бросали в густую траву и брали из высоких, ивовых корзин новую партию белья.
Другие девушки – расстилальщицы – быстро подбирали выстиранные вещи, складывали в неглубокие корыта из липового дерева и уносили подальше на лужайку, где на самом припеке солнце уже давно успело высушить траву. Там работницы расстилали по земле чистые одежды длинными рядами, тщательно разглаживая каждую складочку. На лужайке пестрело множество цветов: и вероника, и венерины башмачки, и рута, и тысячецвет, – и все они прятались в траве, спасаясь от жарких лучей солнца. Над ними кружились пестрые, разноцветные мотыльки и бабочки, стрекозы с длинным тельцем и прозрачными, как слюда, крыльями, отливающими всеми цветами радуги.
Вблизи лужайки проезжая дорога разветвлялась в разные стороны. Начинаясь у дворца короля Визигаста на холме, она спускалась к югу, потом поворачивала к западу – к лесу, и направо – к востоку, где терялась в степи. У самого перекрестка, в тени густого орешника стояли длинные дроги, запряженные тремя белыми лошадьми. На шести полукруглых обручах над дрогами был натянут парусиновый навес. В повозке рядами стояли корзины с сухим, отжатым бельем.
Около дрог спокойно прогуливались три девушки, но любое внимание несомненно привлекла бы лишь одна из них – статная, белокурая красавица. У нее была величественная фигура, полные плечи, красивой формы грудь и ростом она превосходила подруг на целую голову. В белом платье, открывавшем шею и дивные, изящные руки с ослепительно-белой кожей, она напоминала мраморную статую, в которую искусный скульптор вдохнул живую душу. Эта юная красавица была дочерью короля Визигаста, несравненная Ильдихо.
Несмотря на свой высокий сан, королевна не носила драгоценных украшений – их с избытком заменяли жемчужины глаз и роскошные золотые волосы. Волосы Ильдихо были мягкие, как шелк, а обрамлявшая лоб коса в три пальца шириной украшала ее головку сказочной диадемой, будто выкованной из червонного золота.
Так стояла она у повозки, выпрямившись во весь рост, положив правую руку на хребет одной из лошадей, а левой прикрывая от солнца глаза, чтобы лучше следить за работой девушек у речки и на лужайке. Большие, золотисто-карие глаза Ильдихо, с твердым, смелым взглядом, напоминали глаза орлицы. Временами она закидывала гордую головку, поднимая тонко очерченные темные брови.
Внезапно передняя лошадь испуганно заржала, попятилась назад и встала на дыбы, а повозка сдвинулась с места и накренилась. Еще минута – и дроги вместе с конями полетели бы с откоса вниз. Подруги Ильдихо с громким визгом отскочили в сторону, и лишь королевна не растерялась, ухватив сильной рукой за повод вздыбившегося коня. Потом, когда лошадь успокоилась, она наклонила головку, рассматривая землю, и – увидев какой-то предмет в траве – наступила на него ногой, притопнув сандалией.
– Идите сюда! – крикнула Ильдихо подругам, отбрасывая ногой судорожно извивавшуюся змею. – Она издохла!
– Что это? – боязливо спросила одна из девушек, снова появляясь у повозки и прикрываясь темно-зеленым плащом.
– Медянка. Лошади их ужасно боятся, Ганна.
– И нельзя не бояться, – заметила другая из подоспевших товарок. – Мой двоюродный брат умер от укуса медянки. Знай я, что тут змея, то убежала бы еще быстрее.
– Их нужно давить ногой прежде, чем они изготовятся ужалить. Кто – кого, – спокойно сказала королевна. – Вон, взгляните: я наступила змее на шею у самой головы.
– Ильдихо! – в ужасе воскликнула Ганна, взмахнув руками. – О, госпожа! А если бы ты промахнулась? – жалобно прибавила другая.
– Я никогда не промахнусь, Альбрун. Кроме того, меня охраняет сама Фригга, благодатная жена.
– Конечно, не без ее помощи, – согласилась Альбрун. – Помнишь, Ганна, как прошлой весной при стирке белья я полетела в реку? Ты закричала и другие девушки тоже, а было нас человек двадцать. Меня уносило быстрым течением, как щепку, а вы бежали по берегу.
– Как же, помню! Но королевна не закричала: она прыгнула в воду и схватила тебя за плащ, вот за этот самый. Госпожа схватила тебя левой рукой, и с помощью одной правой поплыла к берегу и вытащила тебя из воды.
– А когда я стала потом выжимать мокрые волосы, – вмешалась королевна с улыбкой, – то…
– …нашла крепко прицепившуюся к ним раковину, которую мы теперь называем застежкой Фригги.
– В них попадается жемчуг, – перебила Ганну Альбрун. – Мы знали это и разделили половинки…
– …и нашли там великолепную жемчужину, небывалой величины. Такая прелесть!
– Да, – серьезно сказала Ильдихо, слегка разглаживая рукою брови, – я нахожусь под покровительством Фригги. Моя мать умерла тотчас же после моего рождения, и мне было бы трудно вырасти здоровой, понятливой и честной девушкой, если бы не богиня. Отец отдал меня под ее охрану, чтобы она заменила мне умершую мать. Недаром. Фригга была нашей славной родоначальницей! По вечерам, когда мы сидели у огня, отец постоянно рассказывал мне о ней, самой доблестной, самой достойной из женщин. И как часто потом, засыпая после его рассказов, я видела у своей постели прекрасную златокудрую богиню: она гладила белой рукой мой лоб и брови. Я, конечно, просыпалась от ее прикосновения, и мне чудилось, будто бы белая одежда мелькает у порога, исчезая в темноте. Сладкий испуг волновал мое сердце. Я вскакивала – и искры сыпались из моих волос. Это правда. Благодатная жена невидимо следит за каждым моим шагом, оберегая меня от зла… Однако довольно болтать! Примемся за работу!
– Нет, госпожа! – возразила Альбрун, встряхивая черными косами и останавливая Ильдихо за руку. – Ты слишком много трудилась сегодня.
– Кто поднял на повозку все эти корзины с бельем? – подхватила Ганна. – Они до того тяжелы, что мы вдвоем еле притащили их сюда, а ты управлялась одна.
– И не позволяла нам помочь тебе. Зачем так утруждать себя понапрасну?
– Вы у меня слабенькие, – ответила со смехом королевна, – я боялась, что вы сломаетесь, поднимая корзины. Ну, хорошо, раз вы устали, тогда на сегодня довольно. Внизу расстилают последние вещи. Подождем пока они просохнут, а девушки пусть отправляются с повозкой домой. Они, наверное, проголодались. Зовите их сюда.
//-- III --//
На берегу ручья и на лужайке вновь воцарилась тишина. Веселая болтовня молодых девушек исчезла вместе с кибиткой за широкими воротами ограды, окружавшей поселок на вершине холма. Ильдихо с двумя своими подругами бродили под зелеными стройными буками на опушке леса. Деревья росли здесь не густо и пропускали сквозь свои ветви яркие солнечные лучи, отбрасывавшие узорчатые подвижные тени на темно-зеленый бархатистый мох, который покрывал землю словно дорогой ковер.
Королевна срывала тонкие веточки, сплетала вместе их стебельки, и вскоре в ее искусных руках оказалась длинная гирлянда, которую она связала венком. Из чащи леса, поднимавшегося на отлогую возвышенность, с мелодичным журчанием вытекал ручей. В прозрачной воде ежеминутно мелькали темные спинки пескарей, мелькали – и исчезали в глубине. Их пугало приближение человека: даже легкие шаги девушек и ложащиеся на поверхность воды тени. Между тем грациозная стрекоза с длинными и узкими решетчатыми крылышками уселась на золотистые кудри Ильдихо, будто упиваясь их ароматом и долго не слетала прочь, хотя девушка продолжала идти вперед.
– Вот посланница Фригги! – вскричала Альбрун.
– Она принесла тебе привет от богини, Ильдихо, – подтвердила Ганна.
Но королевна замедлила шаги и молча указала пальцем вверх. Там, в густых ветвях высоких буков, раздавалось нежное воркованье.
– Дикая горлица! – прошептала Альбрун, а ее глаза заблестели от радости.
– Это ты первая услышала ее, госпожа! – заметила Ганна.
– Это предвещает…
– …свадьбу, замужество, – с улыбкой подсказала Ганна, прижимаясь к белой руке своей госпожи. – Фрейя [5 - Фрейя – покровительница браков и любви, супруга Одура.] также явно благоволит к тебе, потому что дикая горлинка – ее любимая птица.
Ильдихо покраснела, опустила темные ресницы и прибавила шагу.
– Прислушайтесь! – произнесла она, как бы желая отвлечь мысли своих спутниц в другую сторону. – Сейчас раздался голос другой птицы – издалека, из самой чащи леса. Слушайте: вот опять!.. Отрывистые, но такие сладкие звуки, такие манящие, таинственные…
– Э! Да это поет черный дрозд с желтой грудкой, – объяснила Альбрун.
– Золотая птица, которая умеет сделать свое гнездо невидимым!
– Да, да! Ведь это не простая птица, а заколдованный царевич! Его обратили в дрозда за то, что он подсмотрел, как купалась Остара, прелестная богиня Утренней зари и весны.
– Его заколдовали, чтобы он не смог рассказать о том, что видел.
– Однако в его пении до сих пор слышится затаенный восторг.
– Но девушка, родившаяся в праздник Вотана, может разрушить чары и освободить царевича…
– Если она нежно поцелует птичку в золотое темечко…
– Трижды!
– Поцеловать птицу! Но это ведь нисколько не стыдно даже для самой целомудренной девственницы. Не так ли, Ильдихо? – спросила смуглянка Альбрун.
– Да, но ведь ты сознавала бы при этом, что целуешь мужчину, прекрасного царевича! – поддразнила подругу веселая Ганна. – Когда он сбросит с себя перья и птичий клюв…
– Ну, тогда придет его очередь целоваться.
– Ах, вы, болтуньи! – побранила их королевна. – Разве можно говорить так громко о поцелуях между мужчиной и девушкой? Меня удивляет, как вам не стыдно!
– Э, что за беда, если о поцелуях говорится в шутку…
– Ведь мы пока не собираемся никого целовать…
– О ком умалчиваем с намерением!
– Ну да! А про царевича, обращенного в птицу, может толковать всякая девушка, и мечтать о нем, и…
Но Ильдихо нахмурила белый лоб и слегка сжала пунцовые губки. Ганна тотчас же заметила этот признак неудовольствия своей госпожи. Она потихоньку дернула свою подругу за курчавые спутанные волосы, чтобы та перестала докучать королевне.
– Подождите меня здесь, – сказала дочь Визигаста служанкам, указывая на причудливое ложе из мха. – Мой венок из буковых листьев готов. Мне надо увенчать им исток лесного ручья. Я дала такой обет.
– Лесной ключ посвящен Фригге, – серьезно заметила Ганна. – И по нему можно угадывать будущее. Пусть королевна идет одна – ее не должен видеть при этом ничей глаз!
Ганна потянула за плащ любопытную Альбрун, которой так хотелось подсмотреть, что станет делать молодая госпожа у священного источника…
//-- IV --//
Ильдихо быстро продвигалась вперед. Она была вынуждена не раз наклонять голову в золотой диадеме волос, чтобы не задеть за древесные ветви, переплетающиеся над узкой лесной тропинкой, едва заметной посреди сырого мха. Тропинка все дальше углублялась в лес. Деревья становились гуще, все скупее проникали под их зеленый свод яркие солнечные лучи. Вскоре Ильдихо достигла цели – истока священного ключа.
Место, откуда бил источник, вырываясь из таинственных, глубоких недр земли, было обложено красивым темно-красным песчаником. Сделали это предки короля Визигаста. Красота, прочность и вместе с тем мягкость песчаника напоминали те же качества бука – с его ласкающей глаз листвой и гибкими ветвями, недаром эти камень и дерево существуют вместе.
Бук – краса леса – невольно приводит на память миф о прекрасных дриадах, и недаром на верхнем центральном камне незатейливого свода, сооруженного без помощи цемента, была нацарапана руническая надпись, гласившая:
Этот быстрый ключ
Живой воды
Оградил и посвятил
Богине Фригге
Фридгаст,
Удалых наездников-ругов
Благочестивый король.
Фригга, пошли благодать твою
Во дворец и в хижину
Нашим женщинам
Из рода в род.
Камень с надписью был обвит венком из темного плюща и крупных лиловых колокольчиков. Венок лежал здесь уже целую неделю, но не завял, потому что его освежали мелкие брызги воды и влажные испарения. Ильдихо опустилась на колени, бережно положив рядом с собою на мох буковую гирлянду. Она осторожно сняла с центрального камня старый венок и разделила его на две половинки, слабо державшиеся вместе. Потом девушка поднялась и произнесла торжественным, серьезным тоном:
Фригга, я вопрошаю!
Как этот венок, так и наше будущее:
Что случится с венком,
То будет с нашей жизнью и любовью.
Направо плыви «его» участь,
Налево – моя!
Фригга, я вопрошаю!
Говоря таким образом, королевна осторожно спустила венок на воду и стала следить за ним с напряженным вниманием. Не долго держались вместе обе половинки: вскоре их разъединило быстрое течение ручейка. Правую половину венка унесло вперед, она закружилась, нырнула в глубину и пропала. Левая половина медленно поплыла вперед и остановилась, зацепившись за камень, выступавший со дна ключа. Напрасно течение пыталось оторвать гирлянду от этого препятствия: цепкий плющ прочно держался за него и лиловые колокольчики печально поникли своими головками. Ильдихо так засмотрелась на свои цветы и так до того ушла в гадание, что застыла в неподвижной позе, опершись левой рукой на каменный свод и вытянув вперед голову. Углубившись в свои мысли, она не расслышала быстрых шагов, доносившихся из чащи леса. Правда, то была осторожная, легкая поступь опытного охотника, привыкшего подкрадываться и к зоркой рыси, и к чуткому тетереву. Кроме того, шаги подходившего замирали на мягком ковре зеленого мха.
Королевна заметила его приближение, лишь увидев на гладкой поверхности воды человеческую тень. Она тотчас узнала его и повернулась.
– Это ты! – радостно вырвалось у нее и щеки ее запылали.
Остановившийся перед ней молодой воин оперся на древко охотничьего копья.
– К чему ты так присматривалась? Ах, да, вижу, вижу! Лиловые цветы зацепились за камень, а плющ умчало от них далеко-далеко. А знаешь ли, юная дева, почему это? У цветов нет воли; они должны покоряться посторонней силе, но людские сердца и сами люди – свободны. Я сейчас помогу бедным цветочкам. Впрочем, нет! Мое вмешательство не нужно. Гирлянда отцепилась сама и весело помчалась вперед. А вон там – видишь – у корней ивы колокольчики снова соединились со своим плющом. И вот – они опять поплыли дальше вместе.
– Фригга соединила их, – набожно прошептала Ильдихо. Ее благородное лицо прояснилось, голос зазвучал уверенней.
– А зачем ты пришел сюда? – спросила она юношу, отворачиваясь в сторону.
– Может быть, для того же самого, для чего и ты: для ворожбы.
Но он засмеялся, сверкнув белоснежными зубами.
– Не смотри же так упорно на зеленый мох у себя под ногами! Ты можешь любоваться им, когда я уйду, – прибавил юноша.
И он грациозным движением руки откинул со лба свои густые темно-русые кудри, ниспадавшие ему до самых бровей и почти закрывавшие большие темно-серые глаза. Низкая, с узкими полями войлочная охотничья шляпа, украшенная пушистым пером серебристой цапли, свалилась у юноши с головы, пока он пробирался по лесной чаще, и висела у него за спиной, болтаясь на синем ремешке. Правильно очерченные темные брови почти сходились над переносьем, что придавало его лицу веселое, чуть плутоватое выражение. Красивый, немного своенравный рот, обрамленный светло-каштановым пушком, казалось, постоянно улыбался против его воли. Молодой охотник был замечательно хорош собой, и королевна не могла отвести глаз от милого лица, когда решилась наконец взглянуть на юношу, уступая его мольбам.
– Ты пришел сюда для ворожбы? – спросила она, сомневаясь.
– Нет, я пошутил. Мне не надо больше пророчеств и гаданий, королевна… Я искал здесь… тебя!
– Но ведь я запретила тебе приходить! – произнесла Ильдихо, грозя ему указательным пальчиком. – Как ты смеешь подстерегать меня у источника Фригги… точно дикую лань?
– Вот было бы прекрасно, если бы все лани запрещали охотникам выслеживать себя! – задорно возразил юноша, поглаживая свою едва пробивающуюся бородку. – О, Ильдихо, не упрямься напрасно! Это не поможет! И Фригга, и радостная Фрейя желают нашего союза. И я сам его желаю, да и ты тоже.
Он хотел взять королевну за руку, но она отдернула ее с быстротой молнии.
– Ты не прикоснешься ко мне, королевич, пока…
– Пока отец Визигаст не даст своего согласия? Хорошо. Так знай же, что он дал мне его.
– Даггар! – Ильдихо краснела все больше и больше. – Такие слова не говорят в шутку!
– Нет, потому что они священны, – серьезно ответил юноша, сменив свой шутливый тон. – Я переговорил с твоим отцом сегодня поутру, отправляясь сюда. Он мне попался по дороге к дому. Меня же привело сюда… тайное предчувствие.
– Значит, отец вернулся с большой охоты?
– С охоты?.. С большой охоты? – в смущении повторил Даггар. Он судорожно сжал в правой руке древко копья.
– Нет! – продолжал он. – У нас только шли переговоры… насчет большой охоты, но она пока не состоялась… И состоится ли? Злой кабан с паршивой щетиной и налитыми кровью глазами еще не окружен, еще не попал в облаву. Пожалуй, не один охотник сложит молодецкую голову и будет смертельно ранен его клыками, прежде чем нам удастся одолеть чудовище.
– Даггар! – вырвалось у Ильдихо, дрожавшей всем телом.
И в этом возгласе невольно обнаружилась вся глубина ее любви.
– Да, Ильдихо, я догадался о замыслах твоего отца и сказал ему это прямо. Я упросил его взять меня с собой, когда он пойдет… на Дунай. Там мы встретили других охотников… Только они не согласились примкнуть к нам. Они не хотят – им нельзя! На обратном пути я просил руки твоей у благородного короля ругов. Это сделано с ведома и согласия моего славного отца. Маститый герой ответил мне: «Да, но только после того, как…» И замолчал. Потом, немного спустя, король Визигаст продолжил: «Германский королевич, который не отгадал бы моей речи, не был бы достоин…» А я подхватил его мысль: «Превосходнейшей девушки во всей Германии». Он шепнул мне на ухо условие. Оно заключалось всего в трех словах. И он добавил: «Не раньше того. До тех пор ни одна невеста и ни одна честная девушка не могут считать себя в безопасности». Ты поняла, о чем я говорю.
– О, Даггар, какой ужасный, неслыханный риск! – И бедная Ильдихо закрыла глаза, содрогаясь от ужаса.
– Да, риск велик! Но кто совершит славный подвиг – удостоится величайшей награды: он заслужит благодарность целой вселенной. И тот самый день, моя Ильдихо, когда освободятся германские народы, будет днем нашей… Тише, однако!.. Слышишь ржанье лошади? В самой глубине леса! Верно, еще один охотник выслеживает дикую лань у источника?
Королевич быстро повернулся и взял копье наперевес.
– Ты никого не ждешь? – спросил он, напряженно всматриваясь в зеленую листву.
– Нет, – чуть слышно ответила Ильдихо, замирая.
//-- V --//
Лошадиное ржанье раздавалось с севера, где мимо леса пролегала проезжая дорога. Вскоре между густых кустарников показался всадник. Видя, что дальше ехать нельзя, он остановил коня – великолепного вороного жеребца – и спрыгнул на землю. Бросив поводья на шею лошади, незнакомец поднес ладонь левой руки к ее ноздрям: она опять заржала, мотнула головой и посмотрела умными глазами на своего господина.
Погладив вороного, всадник направился к юной паре, стоящей у ручья. Он казался лет на десять старше Даггара, был меньше его ростом и коренастее. Драгоценный византийский шлем покрывал его черные волосы, падавшие прямыми прядями на плечи и спину. Темно-красный плащ греческой работы, с изящной, но не слишком роскошной вышивкой золотом, был застегнут на мощной груди серебряной заколкой.
Воин подходил к Ильдихо и Даггару медленно, почти торжественной поступью.
– Опять он! – прошептала девушка с беспокойством, но без гнева.
Взгляд королевича, устремленный на воина, также был хотя и серьезен, но не выражал враждебности.
Подошедший почтительно поклонился Ильдихо. В его поклоне было столько благородства, достоинства, сдержанности и вместе с тем явного обожания, что красавица волей-неволей ответила ему легким кивком головы: так склоняется стройная лилия, когда ее касается ветерок.
– Простите, благороднейшая королевна! – заговорил молодой человек. Его голос был мягок и звучен, но с оттенком печали. – Вам может показаться, что я не случайно забрел сюда. Как видно, однако, вас уже отыскал здесь другой. Привет вам от меня, храбрый королевич скиров, искусный музыкант и певец!
Последние слова были произнесены им на чистом скирском наречии, хотя до этого он говорил на языке ругов. Даггар подал воину правую руку: тот взял и пожал ее левой рукой, так как правая была у него искалечена.
– В самом деле, мое появление здесь может показаться вам подозрительным, – продолжал он, – а между тем я пришел к этому источнику исполнить священный обет. Когда мне выпало на долю счастье провожать вас, королевна Ильдихо, а также и ваших подруг в рощу богини Фригги и присутствовать при жертвоприношении у ключа, я заметил, как усердно вы молились про себя. И я тоже задумал поручить самое заветное из моих желаний милосердию здешней богини.
– Вы – Фригги? – воскликнула Ильдихо резким тоном, надменно вздернув брови. – Что общего может иметь гунн с Фриггой, белокурой богиней наслаждения?
На лице воина отразилось чувство горечи.
Это было странное лицо, как бы составленное из двух различных половин, противоположных друг другу и не гармонирующих между собой. Низкий, уходящий назад, чисто монгольский лоб, обрамленный прямыми прядями черных, жестких волос, и вместе с тем благородно очерченные брови, под ними – в слишком глубоких впадинах над выдающимися скулами – оттененные длинными темными ресницами карие глаза, исполненные печали и страсти; слишком короткий, немного плоский нос, совершенно не гуннского типа тонкий, крайне выразительный рот; наконец – мягко, чересчур мягко закругленный для мужского лица подбородок с редкой растительностью.
Таковы были черты лица молодого поклонника прекрасной Ильдихо. Они были благородны и привлекательны, в них преобладало скорбное выражение, но отражалась чуткая, нежная душа. Даже гордая королевна невольно поддалась тихому очарованию этой кроткой печали, когда взгляд воина с легким укором остановился на ней. Она раскаялась в своих резких словах, прежде чем он снова заговорил своим мягким, звучным голосом:
– Я почитаю богов всех народов нашего царства, точно так же, как стараюсь изучить их языки. Кроме того, вы забываете, благороднейшая королевна… Конечно, вы происходите от самой белокурой богини, матери наслаждения. Это заметно даже и тому, кто не знает старинного сказания о вашем высоком роде… – Тут говоривший прикрыл темные глаза, которые осмелились бросить на Ильдихо чересчур страстный и влюбленный взгляд. – Но ведь и я тоже наполовину происхожу из германо-готского племени: моя несчастная мать была из рода амалунгов. Значит, и я имею некоторое право на покровительство благодатной Фригги. Я хотел молить ее исполнить одно… мое единственное желание и принес ей в дар кольцо, намереваясь украсить им верхний камень свода над источником.
Молодой человек вынул из складок пояса, на котором у него висело оружие, широкий перстень. Солнечный луч пронзил в эту минуту зеленый свод из буковых ветвей и упал прямо на драгоценный камень, искусно вделанный в кольцо. Камень засиял несравненным блеском, отливая всеми цветами радуги. Ослепленная Ильдихо невольно опустила длинные ресницы, и даже зоркий охотничий глаз Даггара не смог вынести этого яркого сияния.
– Какое великолепие! – невольно воскликнул он. – Это ведь алмаз? Но какой крупный и блестящий…
– Его недавно прислал нам византийский император, – ответил воин. – Однако, – продолжил он, пристально всматриваясь в юную пару, – я вижу, что опоздал со своим даром благодатной Фригге. Но все равно! – с живостью прибавил печальный воин. – Я не возьму назад того, что посвятил белокурой богине. Мое кольцо не будет украшать ее святыню, потому что у меня больше нет ни одного желания в жизни. Но, белоснежное божество, возьми свою собственность и унеси ее прочь отсюда! Пускай никому не достанется мой перстень, и пусть никто не узнает, что я хотел вымолить за свой драгоценный дар!
И с этими словами воин бросил кольцо далеко в ручей.
– Что вы делаете? – воскликнул Даггар.
– Какая жалость! – огорченно сказала Ильдихо. – Это было огромное богатство.
– Да, девушка: это было богатство, заключавшееся в одном единственном желании… Будьте счастливы! Я сейчас уйду и никогда больше не загляну в жилище короля Визигаста.
Он поклонился обоим с печальным видом и пошел к оставленной лошади. Вороной конь встал на колена перед своим господином и, когда тот вскочил в седло, поднялся с радостным ржаньем на ноги.
Вскоре лошадь и всадник исчезли из виду.
Даггар задумчиво смотрел им вслед, опираясь на копье.
– Да! – произнес он наконец после долгого молчания. – Когда нам удастся извести старого вепря со всем его проклятым отродьем, лишь этого одного мне будет жалко от всей души!
//-- VI --//
В то же самое время, приблизительно на один день пути от последнего пограничного города Византийской империи Вминациума двигался к северу большой караван, состоящий из всадников, телег и пеших путников. Он шел в царство Аттилы по направлению к реке Тиссе. Авангардом, указывавшим дорогу, служил ему отряд гуннов, гарцевавших на маленьких, взъерошенных и тощих, но необыкновенно выносливых лошадках.
Гуннские всадники, охраняя караван, ехали также по обеим сторонам старой римской дороги, еще довольно хорошо сохранившейся. Путешественники медленно продвигались вперед. Хотя иностранцы в богатых одеждах имели превосходных лошадей, но тяжелые повозки задерживали движение, несмотря на то, что каждая из них была запряжена шестью, восемью и даже десятью мулами или лошадьми. Эти широкие фуры, похожие на тачки, были нагружены целыми горами клади, некоторые из них походили на громадные сундуки: четыре стенки из крепкого дубового дерева покрывались сводчатой железной крышкой, запиравшейся толстыми железными задвижками и замками. Другие фуры были старательно увязаны и покрыты непромокаемыми недублеными кожами и кожаными же фартуками для защиты от дождя и солнца.
На железных замках сундуков и на концах веревок, затянутых на клади, пестрели крупные печати. Каждую повозку сопровождали пешие воины в полном вооружении: люди высокого роста, белокурые голубоглазые, с крепкими копьями, висевшими за спиной. Они держали себя серьезно, осмотрительно, зорко поглядывая во все стороны; их лица были спокойны, напряжены и между ними царило безмолвие, тогда как византийские рабы и вольноотпущенники, ехавшие верхом на переднем и заднем муле каждой повозки, беспрерывно болтали на ломаном греческом и латинском языках, перебранивались, спорили, смеялись.
Кроме погонщиков караван сопровождало еще человек двадцать пять таких же рабов и вольноотпущенников на конях и пешком. Но едва кому-нибудь из них удавалось потесниться поближе к запечатанной клади, как копье молчаливого стража довольно чувствительно ударяло своим древком по спине римлянина.
Посреди каравана виднелось также несколько раззолоченных паланкинов, которые несли на своих плечах рабы. В боковом окне одних носилок, закрывавшихся подвижными деревянными ставнями, часто показывалась любопытная, с резкими очертаниями лица и черепа голова. Когда мимо паланкина проезжал роскошно одетый и хорошо вооруженный всадник, человек, сидевший в носилках, непременно подзывал его к себе. Этот всадник, германский воин, по-видимому, руководил всем караваном; он часто останавливал своего скакуна, выслушивая доклады от авангарда или от разведчиков, подскакивавших к каравану с севера, потом отдавал краткие, четкие приказы.
– Остановись же, Эдико! Одно слово! Только одно слово! – крикнул ему по-латыни человек из паланкина.
Но всадник молча проехал мимо. Тяжелые фуры медленно, с трудом поднимались на довольно крутую возвышенность. Двое всадников в блестящем византийском одеянии остановились на ее вершине, значительно опередив караван. С высоты открывался прекрасный вид на окрестности. Всадники спешились и стали разговаривать, прохаживаясь взад и вперед.
– Какая безотрадная пустыня! – со вздохом заметил старый и, очевидно, более знатный из них, мужчина лет шестидесяти – с серебристыми волосами, выбивавшимися из-под круглой войлочной шляпы и придававшими его лицу еще более внушительный вид.
– На всем пространстве, которое можно окинуть взглядом, – продолжил он, протягивая руку к горизонту, откинув полу роскошно вышитого золотом плаща, – ни следа человеческого жилища! Нигде, даже вдали не видно ни башни, ни городских укреплений. Хоть бы крыша какого-нибудь здания или дымок над двором земледельца. Ни деревни, ни крестьянской избы, ни пастушечьего шалаша. Деревьев, даже и тех нет, одни кусты, одна безлюдная степь, покрытая сухой травой – пустыня и болото! Как непривлекательно царство гуннов!
– Да, патриций! – ответил спутник византийца, кивая головой с видом подавленного гнева. – Дикие варвары превратили эту страну в пустыню. Она была и богата и процветала несколько десятков лет назад. Тут были прекрасные города, веселенькие виллы, покруженные фруктовыми садами и виноградниками. Здесь в изобилии росли всевозможные плоды и родился знаменитый синий виноград, дающий искрометное вино, – недаром римские виноделы селились тут еще со времен Пробуса. На необозримых полях вызревала золотистая пшеница, волнуясь под ветром, как необъятное море. Все это была римская земля, на которой обитали племена великого готского народа: остготы, гепиды, руги, скиры… Они храбро охраняли свою страну и прилежно возделывали почву. Во время моих странствий я не встречал лучших земледельцев. Городская жизнь им была не по душе. Один аллеман назвал при мне город западней, где человек бывает лишен воздуха, свободы, движения! Другое дело – быть свободным хлебопашцем, который трудится для себя, своей верной жены и белоголовых ребятишек. В этом деле с ними не могли соперничать наши ленивые рабы и колонисты, потому что работали из-под палки для ненавистного господина, стараясь делать как можно хуже и сберегая свои силы. Двадцать лет тому назад я проезжал этой же дорогой, когда императрица Пульхерия послала меня к королю остготов. В то время здешняя страна кипела изобилием!.. Но с тех пор ее поработили гунны…
– Пускай бы только поработили, но зачем разорять то, что стало их собственностью? – вздохнул патриций. И добавил, немного спустя: – Кто знает, может быть, их владычеству не будет предела? Зачем же они все уничтожают?
– Потому что таково их назначение, Максимин. Потому что они не могут иначе! Видел ли ты когда-нибудь саранчу, опустошающую поля? Цветущая плодородная местность после их нашествия надолго приобретает вид безотрадного запустения.
– Отвратительный народ!
– А наши цари в Византии и Равенне уже десятки лет ухаживают за ними, льстят им, стараются привлечь их на свою сторону богатыми дарами! Им уступают все больше и больше земли, прежде это делалось даже совершенно добровольно. А с какой целью? Для того чтобы вытеснить отсюда с помощью гуннов трудолюбивых германцев! Между тем не значит ли это, что они призывают волков в овечье стадо в острастку орлам?
Оба византийца надолго замолчали, всматриваясь в бескрайнюю, безжизненную степь.
//-- VII --//
Молчание нарушил патриций Максимин, устало махнув рукой.
– Мне до сих пор не верится, – сказал он, – что я, по воле судеб, попал в страну гуннов. Я! Честный, порядочный, не виновный ни в каком преступлении римский гражданин!
– Мне нужно дивиться еще больше тебя, – с улыбкой ответил его спутник. – Я – сын моего отца, вынужден отдыхать на этом холме, обвеваемом степными ветрами, вместо того, чтобы мирно сидеть у себя дома в Византии, в уютной рабочей комнате, описывая мои прежние путешествия в качестве посланника. Очень не хотелось мне предпринимать эту новую поездку, да еще куда? К Аттиле! К грозному царю гуннов, которым матери пугают детей от Тибра до Босфора. Кто знает, вернусь ли я отсюда назад к моим запискам, свиткам и дневникам? Может быть, им напрасно придется ожидать меня, лежа в образцовом порядке на полках библиотеки! Гуннский царь не раз навсегда удерживал у себя посланников, которые ему нравились, а иногда и тех, которые не успели ему угодить. Но им обыкновенно приходилось недолго томиться в неволе.
И говоривший с грустной покорностью сжал губы, окончив свою полушутливую речь.
– Прости меня, друг Приск! – ответил патриций. – Это я буду виноват, если книга о твоих путешествиях с посольской миссией, так сильно интересующая всех образованных людей в Византии, не будет доведена до конца.
– Вот как! Значит, ты насчитываешь всего семнадцать образованных человек в нашей столице, то есть настолько образованных, что они не ограничились одними похвалами, но и купили первую часть моего обширного труда!
– Да, я буду виноват, – продолжал Максимин, – если вторая часть твоего сочинения не допишется до конца и если блестящий византийский ритор не будет больше очаровывать слушателей своим мощным словом в зале красноречия. Но по крайней мере я разделю его участь, живой или мертвый!
– Ну, в этом мало утешения, сенатор!
– Видишь ли, когда государь назначил меня посланником, а ведь я вообще не пользуюсь особенной милостью во дворце с золотыми куполами…
– Само собой разумеется, патриций! Твоя честность колет глаза. Ты неподкупен, а что еще важнее – не желаешь подкупать других. Кроме того, неужели ты счел свою настоящую посольскую миссию к степному волку знаком особого монаршего благоволения?
– Ну, конечно нет! И потому, прежде всего, я написал духовное завещание. А затем подумал: «Нужно непременно взять с собой друга Приска. Иначе я умру от скуки во время длинного путешествия, а не то сойду с ума в приятном обществе других членов посольства, или взбешусь от сознания всемирного бедствия, жалкой беспомощности в этой совершенно неизвестной мне стране, пустынной и варварской. Между тем Приск – прекрасно владеющий иностранными языками, желанный спутник всех посланников, знакомый со всеми частями света – знает также и землю гуннов. Приск должен сжалиться над своим несчастным другом или, по крайней мере…
– Благодарность к тому, кто спас ему жизнь и честь, возьмет в нем вверх над всеми прочими соображениями! – с живостью подсказал обычно сдержанный, рассудительный ритор, беря за руку сенатора. И он продолжал с жаром:
– Когда, года два тому назад, это воплощение низости…
– То есть Хризафиос!
– Да! Когда гнусному евнуху не удалось уговорить меня, чтобы я по возвращении с посольством из Персии выставил перед императором нашего пограничного наместника как человека образцовой честности…
– Двоюродного брата Хризафиоса!
– Против которого у меня были собраны неопровержимые улики, тогда Хризафиос уверил государя, будто я подкуплен персами и потому добиваюсь удаления ненавистного им, за свою добросовестность, правителя пограничной области. Тотчас после этого доноса меня бросили в тюрьму бессмертных…
– Почему ты называешь так городскую темницу?
– Потому что никто не выходит оттуда смертным!.. Тогда ты, не побоявшись всемогущего евнуха, поручился за меня всем своим имуществом. Я был выпущен на свободу и благодаря тебе успел оправдаться, вполне доказать свою невиновность. Никогда не забуду я твоего благодеяния, Максимин. И если Аттила действительно разинет на тебя свою волчью пасть, которой кормилицы пугают детей, то клянусь: я положу туда собственную голову. Но почему император назначил тебя, именно тебя в посольство к гуннам? С этим нам нужно еще хорошенько разобраться. Скажи, как было дело?
– Все вышло довольно странно. Часа в два пополуночи меня неожиданно разбудили рабы: Вигилий желал безотлагательно говорить со мной. Я спросил, не сошли ли они с ума, не рехнулся ли почтенный Вигилий или я сам? Ты знаешь, что презираю этого негодяя, как никто другой…
– Исключая Хризафиоса, – напомнил ритор.
– …таков приказ государя, – отвечали мне, – и через минуту противный человек уже стоял у моей постели, показывая при свете ночника письмо, написанное рукой евнуха и скрепленное подписью императора. Там говорилось, что я должен на следующий день, то есть сегодня, отправиться в Паннонию, царство гуннов, с Вигилием и посланником Аттилы, чтобы передать последнему ответ императора.
– Это не легкое поручение. Тут надо снести на себе несколько центнеров позора, – проворчал ритор.
– Пурпуровые царские чернила незапечатанного письма не успели еще высохнуть: я понял, что во дворце происходило ночное совещание между императором, Хризафиосом, Вигилием и – что очень странно! – в нем участвовал еще один человек…
– Кто? – спросил удивленный Приск.
– Эдико.
– Посланник Аттилы? Откуда это тебе известно?
– От Вигилия. Хотелось бы мне узнать, какими путями Вигилий без всякой заслуги со своей стороны поднялся так высоко во мнении императора и самого евнуха.
– О, у него есть неоценимые достоинства!
– А именно?
– Его сделали переводчиком, так как он кроме латинского и греческого знает также готский и гуннский языки. У него способность к филологии, кроме того, природа одарила Вигилия замечательной изворотливостью, а он развил в себе это качество до совершенства. Теперь этот человек без запинки врет по крайней мере на шести языках. Отчасти по собственной охоте, отчасти по внушению Хризафиоса.
– Итак, Вигилий нечаянно проболтался об участии Эдико в переговорах. Когда же я стал отказываться от предложенной поездки и спросил, как он смеет принуждать меня к ней, негодяй воскликнул, пожимая плечами: «Неужели ты думаешь, что я сам избрал тебя своим спутником – ради собственного удовольствия? Тебя назначили по настоянию Эдико». – «Ведь он меня вовсе не знает», – возразил я. Вигилий ответил: «Разумеется, но он потребовал, чтобы самый почтенный из всех византийских сенаторов последовал за ним ко двору царя гуннов».
– И на тебя указали, как на самого почтенного человека в столице, – досказал Приск.
– И еще одно: в противном случае, – так сказал Вигилий, – Эдико не взял бы на себя ответственность за столь опасное поручение.
Ритор с сомнением покачал головой.
– Вероятно, Вигилий все врет, – хмуро сказал он.
– Я сам так думал и высказал свою мысль посланнику Аттилы, когда нам удалось остаться с глазу на глаз. Ведь он не гунн, а германец, да и человек недюжинный.
Приск кивнул головой в знак согласия.
– Однако и непроницаемый, – прибавил он.
– Оказалось, что Вигилий на этот раз не соврал. Аттила действительно потребовал посланника сенаторского ранга. Я спросил у Эдико прямо: «Ты выбрал меня за мою правдивость?» – «Это ты узнаешь, когда придет время!» – ответил германец.
– Совершенно верно: когда придет время! – повторил позади друзей чей-то сильный голос.
Они с удивлением обернулись и увидели перед собой Эдико.
– Вы скоро узнаете все и поймете причину моих действий. А до тех пор будьте осторожнее, когда вздумаете секретничать, – предупредил он. – Опасайтесь не меня… а других.
Германец повернулся и пошел вниз, к подножию холма, навстречу поднимающимся повозкам. Там же стояла его лошадь, поджидая своего господина.
Вскоре он медленно проехал мимо полуоткрытых носилок.
– Эдико, Эдико! – послышался оттуда шепот. – Ах, эта проклятая боль в бедре! Как досадно, что она мешает мне сесть на коня, и я принужден оставаться в этом дурацком ящике! Мне необходимо переговорить с тобой еще о многом. Пожалуйста, дай мне сказать тебе хоть одно слово!
– Молчи, неосторожный! – отвечал Эдико, не останавливаясь. – Оба твои спутника и без того смотрят на меня подозрительно. Неужели ты хочешь погубить нас обоих еще до исполнения великого плана?
//-- VIII --//
Медленно наступали сумерки после долгого летнего дня. Путешественники не успели еще дойти до брода через Дриссу – незначительного притока Тиссы, где они собирались заночевать, как от конвоировавших левый, западный фланг каравана к Эдико прискакало несколько всадников-разведчиков с кратким донесением. При этом разведчики оживленно жестикулировали, указывая своими длинными копьями и убойными по силе короткими нагайками из твердейшей буйволиной кожи – привилегированным оружием гуннов наряду со стрелами и луком – в направлении к вечернему солнцу, красно-багровый диск которого напоминал вогнутое, сплющенное в ширину зеркало; его окутывала дымка желтовато-серых туч, отнимая у дневного светила весь его блеск и сияние.
Эдико спокойно смотрел вслед гонцам, скакавшим назад с его распоряжениями. Вдруг к нему приблизился молодой римлянин, торопливо подгонявший свою лошадь.
– Эдико, господин, – робко заговорил он, – мой отец, Вигилий, послал меня к тебе. Он встревожился, видя что сюда то и дело скачут гонцы. Один из готов, стерегущих повозки, говорит, будто бы на западе заметили облака пыли, поднимаемые отрядом всадников. Отец боится… не разбойники ли это?
– В царстве Аттилы? Нет, мальчик. Успокой храбреца. Ты разве не видел, с тех пор как мы перешли вашу границу, висящих на деревьях по краям дороги скелетов, а кое-где и не сгнивших еще трупов? Их нам встретилось немало.
Мальчик кивнул головой, содрогнувшись от ужаса.
– Да, ваш повелитель придумал страшное украшение проезжей дороги в своем царстве! При нашем приближении от трупов поднимались целые стаи воронов. Вон там, за поворотом, висят вместе трое – римляне, судя по наружности и одежде.
– Ты угадал: то были два разбойника и римский шпион. Мой государь умеет награждать людей по заслугам. Они были схвачены на месте преступления. Их судили, доказали виновность, приговорили к казни и немедленно исполнили суровый приговор.
– Однако ваше правосудие требует кровавых жертв! – заметил юноша.
– Зато оно применяется быстро и справедливо, – заключил Эдико. – В этом тебе еще не раз предстоит убедиться, мальчик.
– Но… если к нам приближаются не разбойники, то кем же могут быть эти люди?
– Увидим, когда наступит вечер.
Так и случилось.
Едва Эдико довел путешественников до брода через реку, где усталые лошади получили и воду и корм, как перед арьергардом показались первые всадники встречного каравана, направлявшегося с запада на север.
Авангард в нем составляли, как и в караване византийцев, гунны, за ними следовали знатные римляне, а потом ехали тяжело нагруженные фуры, хотя и в меньшем числе.
Максимин и Приск медленно приблизились к вновь прибывшим.
– Комес Ромул! – радостно воскликнул сенатор, спрыгивая с седла.
– Друг Примут! – удивился Приск, следуя примеру патриция.
Те, к кому относились эти приветствия, также поспешили сойти с лошадей, и все четверо дружески поздоровались между собой. Приехавшие мужчины были в богатых римских одеяниях.
– Я полагал, что ты в Равенне, Ромул! – заговорил Максимин.
– А я воображал, что ты сидишь в своем Виринуме, Примут, – сказал Приск. – Позволь спросить, зачем скитается в степях Паннонии префект Норикума?
– А я думал, что вы оба находитесь в Византии, – заметил комес Ромул, который был немногим моложе Максимина.
– И вдруг судьба неожиданно свела нас здесь! – со вздохом произнес префект Норикума, высокий, статный, мужественный воин.
– Да, нечего сказать: приятнее было бы встретить старых друзей при других обстоятельствах… – подтвердил Максимин.
– А тем более римских сенаторов, – добавил Ромул.
– Но наше свидание… – вставил Приск.
– …Далеко не радостно! – договорил префект.
– Скверно на душе.
– Вероятно, мы посланы с одинаковой целью?..
– И покрыты одинаковым позором.
– Вас послал император Феодосии к Аттиле… – начал Примут.
– …С просьбой о мире! – подсказал Максимин. – А вы едете от императора Валентиниана…
– Чтобы ответить на все требования…
– Полным согласием! – закончил Приск.
– И уплатить всякий налог… – с отчаянием продолжил префект.
– Какого потребует варвар! Там в повозках…
– Драгоценная парча и ткани, серебро и золото – условленная дань за истекший год.
– Так вы должны заключить мир на каких бы то ни было условиях?
– Не может быть! – усомнился ритор.
– Даже не щадя своей чести! – ответил Примут.
– Наша честь давно поругана! – с гневом заметил Приск.
– О, Максимин, внук Антонины! – горестно воскликнул комес.
– Ах, Ромул, победитель вандалов! – отозвался патриций.
– Могли ли мы думать, что нам придется вместе идти на поклон к предводителю гуннов! – сказал префект.
– Унижаться перед кровожаднейшим из варваров! – добавил Приск.
– У меня есть еще отдельное поручение, – мрачно заговорил Максимин, после непродолжительной паузы.
– И у меня тоже, – подхватил Ромул.
– Конечно, тайное! – смеясь, заметил Приск.
– Да, его нужно держать в строжайшей тайне! – подтвердил Примут.
– Если мне не удастся ни золотом, ни унижениями отклонить гунна от новой кровопролитной войны, я должен внушить ему…
– Уж, конечно, не то, что Западно-Римскую империю легче завоевать и ограбить, чем Византию? – вмешался комес.
– В том то и заключается наше главное поручение, – подтвердил ритор.
– Не трудитесь напрасно, – с гневом возразил префект, – потому что нам приказано убедить Аттилу в беззащитности и бессилии Византии, которая к тому же богаче Равенны, а значит, представляет и более лакомую добычу.
– О, позор! – с негодованием сказал патриций.
– Горе нам! – громко воскликнул комес.
Максимин ударил себя рукой по лбу, Ромул прижал ладонь к сердцу, префект гневно потряс головой, а ритор тихо застонал, словно подавляя душевную боль. Во время своего печального разговора они дошли до обоза византийцев. Их лица выражали отчаяние.
Собеседники не замечали, что за ними подсматривает высокий мужчина, скрытый от их глаз груженной тюками повозкой. Этот человек кивнул головой, покрытой тяжелым шлемом, и тихо прошептал на готском языке:
– Что, римляне, видно, позор слишком сильно гнетет вас? Но вы вполне его заслужили, а скоро вас ждет неумолимая кара! Погодите, то ли еще будет дальше, римские собаки!
//-- IX --//
Часа два спустя четверо друзей довольно уютно устроились в походной палатке. Земля под нею была устлана в несколько рядов драгоценными пушистыми коврами, сверху свешивалась лампа, разливавшая приятный свет; рабы, приставленные для услуг знатным иностранцам, принесли ужин и тотчас же удалились. Расположившись на мягкой подстилке, путешественники сами передавали друг другу кувшины с вином и водой, наполняя изящные кубки. Эдико зашел к ним спросить, не желают ли они еще чего-нибудь, и затем вежливо откланялся. Вигилий лежал в другой палатке, страдая ломотой в бедре. Болезнь, а быть может, сознание того, что остальные члены посольства не расположены к нему, заставляли его держаться в стороне. За ним ухаживал его сын.
Посланники Западно-Римской империи вкратце сообщили подробности своего путешествия.
– С нами не случилось ничего особенного, – заметил префект. – Мы шли почти все время по римским владениям, придерживаясь старой военной дороги, по которой маршировали наши легионы. Только недавно вступили мы в царство Аттилы. Однако тотчас после перехода границы, у нас случилось маленькое приключение.
– Сильный отряд гуннов, – продолжал за него комес, – подскакал к нам, угрожая и требуя, чтобы мы немедленно остановились. Гуннские воины потрясали перед нами оружием с самым свирепым видом. Делать нечего – пришлось уступить. Тогда к нам обоим подъехал начальник отряда, размахивая обнаженным мечом, и закричал на латинском языке: «Аттила прогневался на вас и говорит устами своего слуги: он больше не желает видеть посланников Валентиниана! Что же касается подарков и денег, которые вы везете, то я требую их немедленной выдачи! Ну, живее! А не то я срублю вам головы!» И он сверкнул клинком меча перед нашими глазами. Однако префект ничуть не испугался, – продолжил Ромул с видимым удовольствием, – и отвечал предводителю шайки: «Привезенные сокровища Аттила получит только из моих собственных рук, как дары, от тебя же это будет добыча грабежа, – теперь делай как знаешь, варвар!» – «Хорошо, римлянин, – воскликнул гунн, опуская оружие, – ты молодецки выдержал испытание. Я донесу о твоей храбрости моему властелину!» С этими словами он помчался обратно к востоку. Затем мы встретили новый отряд гуннов, которому было приказано сопровождать нас к Аттиле. Вот и все наши дорожные приключения.
– А вы? – спросил префект. – Вы ведь уже давно вступили на землю гуннов. Расскажи, ритор, о своем путешествии, но прежде налей мне в кубок вина с водою. Как вы доехали сюда?
– Не без затруднений, – отвечал Приск, подавая другу напиток. – Нам только через двадцать дней удалось достичь Сардики, отстоящей от Византии всего на тринадцать дней пути: до того тяжело было тащить с собою наше золото и наш позор, которые мы везем на десяти фурах, чтобы покорно сложить свою дань к ногам притеснителя!
– В Сардике, почти наполовину выжженной гуннами, – продолжил Максимин, – мы пригласили Эдико и других спутников к себе на вечерний пир.
– Но, к сожалению, – прибавил ритор, – нам пришлось у них же позаимствоваться говядиной и бараниной. Лишь приготовление кушаний взяли на себя наши повара.
– За ужином произошел спор. Вигилий, вероятно, слишком усердно наугощался моим луканским вином…
– Или, может быть, притворился пьяным, – вставил Приск.
– Начал прославлять Феодосия, превознося его, как бога, перед Аттилой, которого назвал обыкновенным человеком.
– Кончилось тем, что Максимину пришлось успокаивать раздраженных гуннов, исключая Эдико, не проронившего ни слова, и раздать им в подарок множество одежд и драгоценных камней, привезенных из Индии. Нечего сказать, бог Феодосии обошелся нам гораздо дороже того, что он стоит на самом деле!
– Потом мы прибыли в Наиссус.
– То есть на то место, где некогда находился Наиссус. Гунны сравняли его с землею.
– Там все было пусто. В развалинах базилик приютилось несколько раненых и больных, молящих провидение о пище и спасении, или о смерти, что – по всем вероятиям – было ближе к ним. Там же валялось множество трупов.
– Мы, нечестивые грешники, поделились своими скудными запасами хлеба с этими несчастными, доведенными до последней степени отчаяния.
– И поехали дальше.
– Через варварски опустошенную страну!
– Мы свернули в сторону от военной дороги.
– Потому что там нельзя было дышать.
– Почему? – спросил комес.
– От зловония гниющих трупов.
– Они валялись целыми тысячами, непогребенные, заражая воздух.
– То были убитые гуннами в сражении или настигнутые ими и безжалостно умерщвленные беглецы.
– Начиная от Наиссусских гор, мы двигались в обход – и так до самого Дуная.
– Гунны согнали местных жителей, чтобы переправить нас на плотах на противоположный берег реки.
– Меня поразило огромное количество этих первобытных судов.
– Для переправы наших тяжелых повозок с кладью пришлось связывать по несколько плотов вместе.
– На наш вопрос, почему здесь собрано такое множество лодок, нам ответили, что Аттила намерен в скором времени устроить большую охоту.
– Я догадываюсь! – заметил префект. – Только дичью…
– Послужим дикому гунну мы, несчастные римляне.
– Итак, нас перевезли на левый берег Дуная, приблизительно стадий на семьдесят дальше. Тут, на невысоком холме, мы и разбили свои палатки.
– Мы устроились на ночлег. Невольники выпрягли из повозок лошадей, разложили костры для приготовления пищи.
– Как вдруг к нашему лагерю подскакало несколько всадников. Эдико уехал вперед за день до этого происшествия, не объяснив нам причины своего удаления. Подъехавшие гунны с бранью погнали нас с холма, приказывая расположиться у его подножия – на болотистой почве.
– Почему? – спросил Ромул.
– Всадники кричали: «Сам Аттила недавно стоял лагерем внизу в долине… значительно дальше, вниз по реке… но все-таки вам не подобает!»
– Что не подобает? – удивленно спросил префект.
– Чтобы наши ноги стояли в настоящее время выше того места, где покоилась голова владыки вселенной. Так объяснили нам гунны. И, действительно, волей-неволей пришлось покориться – все наши возражения ни к чему не привели.
– Мы были вынуждены опять сложить наш скарб и перетащиться с обозом в другое место, оказавшееся несравненно хуже.
– Но зато Аттила прислал нам только что пойманной рыбы и несколько быков.
//-- X --//
– Дерзость этих степных грабителей неслыханна и невыносима! – проворчал ритор. – Несколько лет назад мне пришлось сопровождать такое же грустное посольство из Византии к гуннам. Лишь только мы успели миновать Моргус, как наткнулись на гонцов Аттилы, посланных нам навстречу. Эти черномазые бродяги отказались даже приветствовать нас и вести переговоры в палатках! Переводчик дал нам от их имени такой ответ: «Гунн ведет переговоры только на шести ногах». Мы совершенно не поняли этой загадки дикарей, пока она не объяснилась наглядно: гонцы не сошли со своих коней! Все наши настояния оказались тщетны. Они хотели толковать с нами не иначе, как сидя верхом! Между тем нам показалось совершенно невозможным толковать с ними, глядя снизу вверх. Оставалось только, в виду непреклонного упорства гуннов, не думавших слезать с седла, самим опять сесть на лошадей. И таким образом императорские послы, римские государственные деятели, консулы, риторы были вынуждены разговаривать с варварами, сидя на конях, словно и мы принадлежали к какой-то другой шайке подобных бродяг. Содержание наших переговоров было столь же унизительно, как и внешняя их форма: мы обязались выдать гуннам всех беглецов, скрывшихся под нашу защиту. А ведь между ними было двое королевичей из племени, враждебного Аттиле. Этих юношей звали Аттака и Мамо. Гунны распорядились немедленно распять их перед нашими глазами! Кроме того, мы согласились не заключать никаких союзов с врагами Аттилы и обещали увеличить ежегодную дань – от римского императора предводителю варваров! – до семисот фунтов золота, тогда как прежде она была вполовину меньше. Гунны потребовали, чтобы мы подтвердили обещание торжественной клятвой: жизнью императора над крестом и Евангелием. А сами дали свою, языческую клятву: они зарезали лошадь, распороли ей живот, погрузили по локоть обнаженные руки в трепещущиеся внутренности животного, а потом подняли их вверх и не опускали до тех пор, пока не обсохнет кровь!
– И с такими гнусными скотами мы вынуждены вести переговоры! – с гневом произнес префект.
– Пожалуйста, расскажи, патриций, еще что-нибудь из твоего нынешнего путешествия, – попросил Ромул.
– Переплыв Дунай, – начал Максимин, – мы переправились еще через две реки: Тиг и Тифис, и также на выдолбленных лодках и плотах, которые гунны везли с собой на повозках или на нескольких лошадях, связанных вместе.
– По приказу наших провожатых, – продолжал Приск, – разославших повсюду своих быстрых, как ветер гонцов, окрестные крестьяне должны были доставлять каравану съестные припасы из отдаленных деревень и степных хуторов. Вместо пшеницы и ржи бедные землепашцы питаются здесь просом, а вино заменяет им питье из меда диких пчел. Есть еще и другой странный пенистый напиток, приготовленный из перебродившего отвара полусгнившего ячменя, который называется у них «камус». Следующая ночь прошла для нас неблагополучно. После утомительного дневного перехода мы расположились на ночлег на берегу небольшого озерка, чтобы иметь под рукой воду для себя и лошадей. Но едва невольники успели разбить шатры, как поднялась страшнейшая гроза с сильным ветром и проливным дождем. Нашу палатку сорвало с места и снесло в озеро со всеми распакованными в ней дорожными принадлежностями. С перепугу мы стали бросаться в разные стороны, спасаясь от бури, пока в кромешной темноте не попали в болото. На наши крики о помощи сбежались соседние жители. А дождь тем временем перестал, так что они смогли зажечь длинные толстые стебли камыша, служившие им вместо факелов, и при таком освещении нас кое-как вытащили из болота. Спасли также и часть багажа, унесенного в озеро. Мы пошли греться в жалкие мазанки поселян.
– Но следующий день вознаградил нас за эти передряги, – добавил Максимин. – Мы достигли поместья вдовы умершего Бледа.
– А кто это такой?
– Брат Аттилы, разделявший с ним трон, но умерший в молодые годы.
– Но вдовы его мы не видели: Аттила запретил ей разговаривать с мужчинами.
– Вероятно, у него есть на то свои причины, – сухо заметил ритор.
– Однако она пригласила нас в один из своих домов, послала нам в изобилии всякой пищи и – по обычаю гуннов – прекрасных рабынь.
– Мы охотно приняли кушанья, с благодарностью отклонили живые дары и послали вдовствующей царице в подарок три серебряные чаши, несколько теплых одеял из красной шерсти, индийский перец, финики, византийское печенье и другие лакомства, до которых так падки все женщины. Потом, пожелав ей благословения свыше, снова пустились в путь. Однажды нам пришлось свернуть с удобной военной дороги, которая была к тому же наикратчайшей, и пробираться окольными путями по степным проселкам. И все потому, что нам приказали очистить дорогу для одного посольства от подвластного Аттиле народа. Кажется, то шли послы германского племени гепидов.
– Да, это одна из больших групп храбрых готов, – пояснил Приск. – Когда же мы стали возражать против такого распоряжения, то гунны, пожимая плечами, ответили нам: «Если ваш император покорится великому Аттиле, то и его посланникам будут оказывать больше чести!» Вот так. Это было неделю тому назад. С тех пор с нами не случилось ничего примечательного.
– А что заставило вас отправиться из Равенны в царство гуннов? – спросил патриций.
– Та же самая горькая необходимость, что и прежде! – отвечал Ромул. – Только она облекается во все новые формы. Жестокий враг знает наши слабости и свою силу, и не устает злоупотреблять собственным превосходством, чтобы притеснять нас, изнурять налогами, унижать и мучить.
– Он не упускает ни малейшего повода насолить нам, – прибавил префект.
– На этот раз все дело в двух жалких золотых чашах, ради которых комес и префект Норикума были вынуждены отправиться в эти степи и терпеть всевозможные унижения.
– Один римлянин, по имени Констанций, подданный Аттилы, во время осады Сирмиума гуннами получил от городского епископа золотые церковные сосуды, чтобы выкупить из плена самого епископа и других граждан, если город не устоит против неприятеля. Так и произошло: Сирмиум пал. Однако римлянин нарушил свое обещание: он увез сосуды в Рим и заложил их там богатому меняле Сильвану. После этого, как ни в чем не бывало, Констанций вернулся обратно к Аттиле. Тот, узнав о мошеннической сделке, приказал распять его и теперь требует от нас…
– …выдачи Сильвана, который будто бы присвоил себе или утаил золотые сосуды, принадлежащие к числу добычи, захваченной после разгрома Сирмиума и, следовательно, являющихся собственностью Аттилы.
– Как же мы выдадим совершенно неповинного человека?
– А между тем царь гуннов угрожает нам войной в случае отказа.
– Он мог выступить против вас в поход даже и тогда, если бы ему вдруг не понравился нос вашего императора, – иронично заметил Приск.
– И мы вынуждены умолять варвара, унижаться перед ним, стараясь задобрить его дарами, чтобы он отказался от своего чудовищного требования!
– А так как и наша миссия настолько же унизительна, – с глубоким вздохом произнес Максимин, – то будем терпеливо переносить вместе ожидающий нас позор.
– Да, но иметь сотоварищей в подобном несчастье вовсе не утешительно, вопреки словам поэта.
– Равенна и Византия покрыты одинаковым позором!
– Однако лампа наша догорает… Постараемся заснуть, – посоветовал благоразумный Приск. – Пусть нам приснится былое величие Рима и благодатный сон принесет нам забвение от безотрадной действительности!
//-- XI --//
Спустя трое суток оба посольства, соединившиеся в дороге, прибыли к жилищу Аттилы или, вернее, к его главному лагерю, который прославлялся гуннами, словно земная обитель богов.
Просторно разбросанный поселок, состоящий из множества больших и маленьких деревянных домиков, с плоскими крышами и наружными галереями, был лишен каких-либо земляных и иных укреплений. Еще издали можно было различить дом Аттилы – посреди множества бараков и походных палаток он был, как пчелиный улей, окружен несметным роем снующих туда и сюда конных и пеших гуннов, для каждого из которых было величайшим счастьем лицезреть хотя бы снаружи жилище своего могущественного и всесильного владыки.
Эдико с трудом очистил дорогу в этой тесной шумной толпе приезжим римлянам и довел их до «первого кольца стражи», так как круглое здание дворца Аттилы было опоясано одиннадцатью, постепенно суживающимися кругами гуннских, германских и сарматских воинов, численностью в несколько сот человек. Они были расположены настолько близко друг к другу, что могли взяться за протянутое напарником копье. Между ними не смог бы пробраться незамеченным даже юркий хорек или хитрая кошка.
Дом был обшит необыкновенно гладко выструганным и ярко блестевшим тесом, а также окружен полированными круглыми щитами в человеческий рост. Эти щиты не предназначались для обороны, они просто служили украшением. Над входными дверями развевались пестрые флаги, в которых преобладал желтый цвет; здесь стоял последний из одиннадцати кругов вооруженной стражи.
На западной и восточной стороне дома возвышались деревянные башни с резьбой. На ярком солнце изумительно сияли березовые украшения, покрывающие все здание. Стены также были разрисованы алыми рисунками, изображающими уродливые фигурки людей, лошадей, волков, драконов и змей. Эти карикатурные фигуры не отличались замысловатостью и шли правильными рядами, в виде каких-то примитивных, фантастических узоров.
Дворец был окружен полуоткрытой колоннадой, но вместо каменных круглых колонн крышу поддерживали четырехугольные деревянные столбы, тщательно обструганные, гладко выскобленные и довольно искусно расписанные разноцветными красками.
Ближайший к дворцу дом принадлежал Хелхалу, маститому советнику и поверенному Аттилы, который служил верой и правдой еще отцу знаменитого завоевателя. После царского жилища это было самое богатое здание, но без украшений и башен по бокам. Вся постройка была также деревянная, так как достать в степи иной строительный материал не представлялось возможным. Даже строевой лес доставляли издалека и с большими сложностями.
Единственным каменным зданием во всем селении была громадная баня, построенная всесильным владыкой по просьбе одной из его бесчисленных жен, красавицей-римлянкой. Греческий архитектор, взятый в плен гуннами после разгрома Сирмиума, возвел эту постройку по греческому образцу из красного мрамора, причем тысячи рабов трудились многие годы над доставкой мраморных глыб из южных стран.
Возле дворца Аттилы группировались другие дома: спальные покои, помещения для царских жен с деревянной резьбою по стенам или с четырехугольными обтесанными столбами, которые соединялись грациозными полукруглыми арками из раскрашенных деревянных брусков. Каждый столб обвивали деревянные же разноцветные обручи шириною в ладонь, которые постепенно суживались к верху и чередовались с белыми недокрашенными промежутками. Это была мастерская работа, где полированные планки до того плотно сходились между собой, что трудно было заметить место их соединения.
…Посланники надеялись, что Аттила примет их в самый день приезда, так как они прибыли в лагерь рано утром. Однако он уже успел отправиться на охоту за турами и зубрами, в изобилии водящимися в придунайских степях. Когда ему доложили о прибытии послов, он небрежно ответил, вскакивая на лошадь: «Посланники императора могут подождать, а моя охота не ждет!»
//-- XII --//
Пока происходили эти события в лагере гуннов, к главной квартире Аттилы продвигался с запада небольшой отряд. Он шел из земли ругов сквозь обширные леса, которые покрывали эту придунайскую область и большей частью оставались девственно-нетронутыми.
Путешественники – десять мужчин и две девушки – ехали верхом. Повозки, в которых по обыкновению ездили германские женщины, отправляясь куда-либо, не смогли бы пробраться по густым чащам и диким трущобам.
Но даже и верхом здесь нужно было ехать крайне осмотрительно. Лошади то и дело спотыкались об узловатые корни деревьев, которые пересекали тропинки словно бурые змеи, иногда же ветви вековых дубов, буков и елей так плотно переплетались между собой, что заслоняли солнечный свет. Обе женщины проводили ночи в походной палатке из крепкой парусины, отдыхая на мягких подстилках; мужчины же спали под открытым небом, закутавшись в плащи. Кроме того, некоторые из них поочередно сторожили спящий караван. Лошадям спутывали передние ноги и привязывали их в таком виде на длинном ремне к подножию деревьев, чтобы они не смогли убежать, но имели возможность пастись на сочной лесной траве.
В одно солнечное утро путешественники, позавтракав, готовились к продолжению путешествия. Против раскинутой палатки тлели уголья догорающего костра, на котором готовили кушанья из припасов, взятых с собой в дорогу и добытых в пути. Служанка укладывала вещи, двое предводителей каравана и молодая девушка поразительной красоты отдыхали у огня. Старший из мужчин задумчиво уставился на тлеющие угольки, наблюдая, как они медленно затягиваются слоем белого пепла.
Красавица девушка заметила печальное выражение его лица и нежно погладила тонкой рукой нахмуренный лоб старика.
– Отец, – заговорила она, – о чем ты думаешь с такою печалью? Ах, если бы я могла так легко отогнать от тебя все заботы, как разгладить морщины на твоем лбу!
– Да, король Визигаст, – с воодушевлением подхватил юноша, – о чем или о ком ты беспокоишься?
– Меня тревожит то, что нас ожидает! Но больше всего я боюсь за вас обоих.
Даггар гордо вскинул кудрявую голову.
– А я так вот не боюсь никого и ничего! Даже Аттила мне не страшен!
Ильдихо с любовью и гордостью остановила свой блестящий взгляд на красивом лице юноши.
– Отец, он прав, – спокойно сказала она. – Ничья рука, даже свирепого гунна, не вырвет у нас из сердца взаимной любви: враги бессильны перед ее могуществом; наша верность послужит нам лучшим оплотом против них.
Но король неодобрительно покачал седой головой.
– Все происшедшее очень странно и не предвещает ничего доброго, – произнес он. – Откуда мог узнать Аттила?.. Кто донес ему о вашей помолвке? Едва лишь она сделалась известна в моем доме, как к нам во двор прискакал его гонец с напоминанием, что мною нарушен закон, изданный еще отцом Аттилы, Мундцуком, но не всегда применявшийся. Ни один из королей, подвластных гунну, не имеет права отдавать в замужество дочь или женить сына, прежде чем представит царю жениха и невесту и не испросит разрешения на их брак. После такого напоминания мне оставалось немедленно повиноваться… или… вам обоим следовало бежать.
– Есть еще один выход: оказать сопротивление! – воскликнул Даггар. – Я не обращусь в бегство ни перед кем, даже грозным Аттилой! О, если бы ты послушался моего совета, отец! Нужно было немедленно начать войну.
– Слишком рано, сын мой. Теперь еще не время: наши союзники не готовы. Поэтому я решился немедленно отправиться с вами обоими в лагерь Аттилы. Но еду я туда с тяжелым сердцем! Что замышляет это чудовище? Как решится ваш жребий? Кто может предугадать заранее! А главное: откуда он узнал обо всем?
Ильдихо отвернула хорошенькую головку и покраснела, отец заметил ее смущение.
– Эллак выдал нас! – с живостью воскликнул он. – Ты ему понравилась. Он, вероятно, хочет добиться твоей руки с помощью отца!
– Пусть только попробует! – гневно произнес сквозь стиснутые зубы Даггар, хватаясь за рукоятку меча.
Между тем молодая красавица возразила:
– Нет, я не думаю, чтобы этот странный потомок гуннов был способен на предательство. Кроме того, он знает твердость моего характера. Ему известно, что я люблю Даггара и Эллак не может надеяться, чтобы Ильдихо… когда-нибудь…
Король пожал плечами.
– Ни я, ни Даггар, ни многие другие, гораздо сильнее нас, не в состоянии защитить тебя от произвола Аттилы. Вспомни, что мы совершенно беззащитны в его лагере! Если он заставит тебя выйти замуж за Эллака, – что мы все сможем сделать против этого?
– Умереть! – воскликнула Ильдихо, беря за руку жениха, который мрачно смотрел на землю. – Нет, Даггар, успокойся: я буду твоей или умру. И горе тому, кто вздумает посягнуть на мою свободу!
//-- XIII --//
В эту минуту вдали, с восточной стороны леса раздался пронзительный звук охотничьего рога, то был условный сигнал одного из воинов, поставленных на страже. Путешественники тотчас вскочили на ноги. Мужчины схватились за оружие, лежащее возле них, и стали пристально всматриваться в лесную чащу.
Снова затрубил рог, но на этот раз тише, успокоительным тоном, а вслед затем показались двое ругов, сопровождавшие одинокого всадника. Тот спрыгнул с седла и медленно приблизился к Визигасту. Он почтительно поклонился королевне, а королю и Даггару протянул левую руку.
– Эллак! – воскликнул Визигаст, окидывая подошедшего недоверчивым взглядом и нерешительно отвечая на его рукопожатие. – Это вы?.. Но что привело вас сюда?
– Забота о вашем благополучии. Мой отец разгневан. Самовольная помолвка…
– Однако как скоро он узнал о ней!
– Да, раньше меня, – отвечал Эллак. – Я… только догадывался тогда, у камня Фригги… Но мне не приходило в голову, чтобы король ругов мог поступить так опрометчиво и неосторожно. Пойти против закона. Между тем едва успел я вернуться от источника в лесу в лагерь властелина, как он насмешливо крикнул мне… Ведь я нередко заступался перед ним за германских государей… бывших у него в немилости…
– Скажи прямо, – перебил Даггар, за короля Визигаста и за меня.
– Да, между прочим, и за вас, – отвечал Эллак. – Теперь же он упрекнул меня этим заступничеством, он сказал: «Полюбуйся, как хорошо ведут себя твои соплеменники по женской линии. Вот какова их верность и послушание. Король Визигаст сосватал свою дочь за королевича скиров, не спросивши меня. Это нарушение закона». – «Откуда ты узнал?» – спросил я с испугом. «Это не твое дело, – отвечал он. – В ночную пору открылось мне их предательство. В цепях прикажу я привести их сюда. Всех троих!»
У Даггара, мгновенно побледневшего, был готов сорваться гневный ответ, но Визигаст сделал ему знак молчать.
– Я принялся уговаривать отца, я заклинал его не прибегать к насилию, поручился ему своей головою, что вы добровольно придете в лагерь, если вас пригласят. Повелитель смерил меня испытующим взглядом, лицо у него странно передернулось, и он дал ответ, которого я не могу постичь до сих пор… «Хорошо, будь по-твоему. Я приглашу их добром, ты прав – так будет умнее. Но, конечно, ты не догадываешься, – прибавил он, – почему так будет умнее». И государь улыбнулся недоброй улыбкой, которая у него грознее вспышки гнева. Вот почему я вышел вам навстречу и прошу вас поспешить. Заставить Аттилу дожидаться – опасно. Кроме того, советую вам вести себя благоразумно при дворе. Не будь строптив, отважный Даггар! Смири немного свою гордость, благородная королевна!
– Моя невеста не может быть чрезмерно горда – до того она прекрасна! – возразил ему Даггар.
Эллак глубоко вздохнул и отвечал:
– Я знаю это и без тебя, королевич. Ильдихо имеет право и должна быть горда, как богиня.
Молодой человек замолчал, стараясь преодолеть вспыхнувшее в нем страстное чувство, потом он продолжил более спокойным тоном:
– Дело в том, что вы оба, почтенные князья, не правы, а повелитель прав. Не раздражайте его еще больше. Я искренне желаю вам добра, но не все сыновья Аттилы дружески расположены к вам. Когда я заступаюсь за германцев, другие стараются подстрекнуть против них нашего господина. И речи их он слушает охотнее, чем мои.
– Почему? – полюбопытствовал Визигаст.
Эллак пожал плечами.
– Строгость более свойственна ему, чем милосердие. Кроме того, он не любит германцев, а также и… меня. Его любимые сыновья…
– Эрлак, злой ребенок, и Дзенгизиц, кровожадное чудовище! – воскликнул Даггар.
– Горе нам! – прибавил король ругов. – Если эти двое со временем будут владычествовать над нами…
– Ну уж нет, этому не бывать! – рассмеялся Даггар.
Эллак смерил его строгим взглядом.
– А почему нет, неосторожный юноша?
– Потому что, до тех пор… потому что, прежде чем…
– Замолчи, Даггар! – перебил король. – Видишь, Эллак, – продолжил он, – мы хотим просить Аттилу, чтобы при делении царства между его многочисленными наследниками, – ведь у него более ста сыновей, – отдать нас, германцев, под твою власть.
– Этого никогда не будет, – покачал головой Эллак.
– Конечно, нет, – подтвердил Даггар. Ильдихо прижала палец к своим коралловым губкам.
– Тогда мое царство было бы слишком велико и могущественно, в сравнении с уделами остальных братьев. К тому же Дзенгизиц уже заранее выпросил себе у властелина несколько отдельных германских народов.
– Зачем? – спросил Визигаст.
– Ведь он нас ненавидит, – ответил за Эллака Даггар.
– Вот именно потому он и хочет властвовать над вами, – подтвердил Эллак. – Аттила согласился на его просьбу, но прибавил с лукавым подмигиваньем: «Соглашаюсь на тот случай, если ты меня переживешь, мой нетерпеливый наследник!»
– Горе тем, кто попадет под власть Дзенгизица, – повторил король. – Он бесчеловечен.
– Конечно, – с гневом подхватил Даггар, – на то он и гунн!
– Скир! – воскликнул Эллак угрожающим тоном, но сдержался.
– Прости ему! – вступилась Ильдихо. – Обидное слово почти не касается тебя: ведь ты наполовину нашей крови.
– Зато Дзенгизиц, – гневно продолжил Даггар, – настоящий гунн, чистокровный! Гордость и украшение своего народа!
– За это и любит его отец, – печально сказал Эллак.
– И как это гунны могут быть человечны? – не унимался Даггар. – Как они могут понимать, что значит сострадание? Ведь они даже вовсе и не люди…
– Как же это? – полюбопытствовал сын Аттилы.
– Так говорится в одной саге, распространенной между всеми германскими племенами. А сага не лжет.
– Я слышал о ней, но мне хотелось бы послушать саму песню. Вон там, Даггар, позади тебя, на орешнике висит твоя знаменитая арфа. Возьми ее, покажи мне твое искусство; я часто слышал похвалы ему. Спой мне то место, где говорится о происхождении гуннов.
– Хорошо. Но…
Даггар неохотно взял маленькую треугольную арфу, которую Эллак снял с ближайшего куста.
– Не надо петь, – вступилась Ильдихо. – Зачем тебе знакомиться с этой песней, Эллак? Тебе будет больно ее слушать.
– Я привык к страданию. Начинай.
– Ты хочешь этого?
– Прошу тебя.
– Ну что же. Слушай!
//-- XIV --//
Даггар провел рукою по струнам и начал говорить нараспев своим прекрасным звучным голосом, сопровождая некоторые строфы игрою на арфе:
Многое я разузнал, путешествуя в странах далеких
И вопрошая по белому свету бывалых людей.
Много поведали мудрые старцы, откуда взялись
В мире народы земли и откуда идет их начало.
Все племена златокудрых германцев, все – дети богов.
Род свой ведут от Вотана и Терготы, добрые сердцем,
И от него же, чрез Сакспота, сына Вотана,
Твердые нравом, родились могучие саксы.
Датчане, дети Донора [6 - Донар – бог грома и покровитель земледелия, мать его – Земля.], и с ними соседи – норвежцы.
Циу и Цизы детьми явились на свет аллеманы,
Предком зовет своим Эру – народ маркоманов отважный.
Ирмин, который сияет на небе меж тихих созвездий,
Тот произвел тюрингенцев бесстрашных и верных.
Форзете фризов отцом был могучих и храбрых.
Фригга, прекрасная, сладости полная, – мать, от Вотана,
Царственных франков веселых и славных наездников, ругов.
Но о рождении гуннов ужасные ходят преданья.
Готами правил король их и предок амалунгов.
Взял он в полон после долгих жестоких сражений
Женщин враждебного племени дальнего севера – финнов.
Финны понятливы, злобны, и многое знали их жены:
Ткали одежды и были в хозяйстве искусны.
Но и к делам нечестивым имели пристрастъе.
Знали они колдовать: порчу на скот наводили;
Жатву сжигать на полях плодоносных умели.
Град ворожбою своей накликали на нивы,
Порчу, болезни, пожар на жилища людские.
Много от них погибало народу. Рассудка лишали
Финские женщины чарами злыми воителей храбрых.
Готские юноши страстью пылать перестали к избранницам сердца,
Всюду мужья отвратились от жен, а грудные младенцы
Были не в силах сосать молоко матерей и кормилиц:
Кровью одною сочилися груди несчастных страдалиц;
Дети на свет появлялися в виде калек и уродов.
Ужас и гнев обуял наконец добродетельных готов.
Скоро решили они финских женщин, опасных чудовищ,
Смертью грозя им, изгнать из владений амлунгов великих,
Пусть не останется в готских владениях даже их пепла.
Готы на север далекий погнали злых ведьм беспощадно,
В мертвую степь каменистую, к самому морю.
Топи, болота, страну нелюдимую ту покрывали,
В гибельных там испареньях тлетворные зреют болезни.
Готы, махая мечами, прогнали туда чародеек,
Ждали, что там перемрут они жертвой лишений.
Только, на горе народов и целому свету,
Вышло иначе – и злобные духи, которых
Там водворил сам Вотан, дальше от рода людского,
Вышли из пропастей мрачных, тех женщин почуяв;
Выползли вдруг из зловонных болот, точно змеи,
Из бесконечных степей и пустынь каменистых.
Страстью нечистой пылая и похотью зверской,
В тесный вступили союз с нечестивыми женами финнов.
Мирным приютом служил не очаг им домашний,
Брачное ложе хребты лошадей заменяли.
Плод их союза был род отвратительный, жадный и грязный,
Весь искривленный, с косыми глазами и сердцем лукавым.
Но уж наездники вышли лихие из них на погибель
Людям. Проклятое семя размножилось сотнями тысяч:
Вот как явились на свет безобразные гунны и взялся оттуда
Род нечестивый проклятых существ, этой кары небесной!
Даггар в изнеможении умолк, потому что, постепенно воодушевляясь сагой, он уже не говорил, а громко пел заключительные строфы, все возвышая гневный голос и извлекая из арфы резкие аккорды. Его лицо пылало.
Ильдихо, желая успокоить жениха, положила ему на плечо белую руку, но в то же время с участием посмотрела на Эллака, который молча, неподвижно стоял во время пения, потупив в землю свои темные глаза.
Теперь он поднял их и печально взглянул сначала на девушку, а потом на певца.
– Благодарю, – сказал сын Аттилы. – Сага очень поучительна, и ты прекрасно исполнил ее, потому что, очевидно, веришь в легенду, а это самое худшее.
– Что ты хочешь этим сказать?
– Значит, ненависть к гуннам в вас до того сильна, что даже такой человек, как ты, способен верить бабьим сказкам.
– Я верю этому, – упрямо возразил Даггар, – потому что хочу верить! Сага не лжет. Мне было неприятно петь перед тобой эту старинную песню. Я боялся тебя оскорбить. Но я охотно спел бы то же самое перед другим человеком в его дворце, в присутствии его родных и гостей! Вот это доставило бы мне истинное удовольствие! Ненависть также способна воодушевлять певца и извлекать из его арфы звучные аккорды, как и любовь.
– Но для меня приятнее слышать, когда арфа воспевает последнее. Прошу тебя, спой мне теперь песнь любви. Тебе должно быть хорошо знакомо это чувство, и ты знаешь также, как сладко быть любимым.
– Ты прав! – воскликнул королевич с сияющими глазами. – И мне не нужно приготовлений: меня вдохновляет образ сидящей здесь!
Юноша с силой ударил по струнам и запел:
Краше всех женщин земных и даже бессмертных,
Всех лучезарнее, милее, нежней, благородней
Я почитаю Ильдихо! Ей все уступают
Жены в достоинствах редких. Подобна богиням,
Свыше она одарена и только с одною богиней
Можно сравнить благородную дочь Визигаста: не с Фрейей,
Слишком свободной, изменчивой в выборе сердца,
Также не с Нанною [7 - Нанна – богиня, супруга Бальдура, одного из азов – любимца богов и людей. Азы, как и сам Вотан, не были бессмертны, и смерть Бальдура должна была предвещать гибель мира и богов.], нежной и робкой богиней.
Если бы Нанну постигло несчастье, устоять не могла бы она.
Ильдихо ж, мощному дубу подобна, может невзгоды
Все победить, и не знает она малодушного страха,
И себе не изменит, хотя бы ей смерть угрожала.
Нет! Только Фригге она, жене благодатной, подобна.
Гордая, сильная, неустрашимая, чистая сердцем,
Дочь Визигаста – Ильдихо: достойна она быть женою
Даже Вотана, делить его думы, заботы,
В битве сражаться с ним рядом, как храбрая львица.
Кто же сумеет достойно воспеть все деянъя
Нежной, прекрасной Ильдихо, души ее чистой стремленья?
Нет! Этот подвиг и мне не под силу, Даггару.
Жребий мой, впрочем, завиден и счастье мое необъятно:
Ею любим я, меня предпочла она в мире…
Певец умолк, бросив восторженный, страстный взгляд на невесту, которая отвернула от него ярко зардевшееся лицо. Она была прелестна в своем девичьем смущении. Юноша уронил арфу на траву к своим ногам и схватил руку Ильдихо, но она отстранила его строгим, величавым жестом.
Между тем Эллак потихоньку поднял брошенную арфу. Остановив пристальный взгляд на счастливой паре, всецело поглощенной друг другом, он стал перебирать струны. Через мгновение – он запел на гуннеском языке:
Что ж, пускай богиня солнца
Отдала свою свободу,
Вместе с белою рукою,
Между смертными счастливцу!
Все ж, когда она по небу
В колеснице быстро мчится,
Разметавши на свободе
По плечам златые кудри,
Что ее своим сияньем
Лучезарным окружают, —
Красотой ее небесной
Мы пленяемся невольно
И склоняем очи долу,
Ослепленные виденьем;
Все же смертный любоваться
Красотой Ильдихо смеет,
В умиленье перед нею
Преклонять свои колени,
С благодарностью, что светит
Нам она звездою яркой
И огнем своим священным
Наши души оживляет.
Нашей жизни светом,
Счастьем, всем, что в ней мы только ценим,
Всей красой существованья,
И отрадой в горькой доле
Мы обязаны Ильдихо.
Что ж, пускай богиня солнца
Избрала себе супруга,
Все ж от нас она приемлет
Благосклонно пожеланье.
Эллак умолк и повесил арфу обратно на кустарник.
Даггар взял его руку. Сын Аттилы подал ему, вместо искалеченной правой – левую.
– Печальная песня, – заметил скир, – но прекрасная. Хотя и на гуннском языке.
Ильдихо обратила к Эллаку свое дивное лицо и медленно произнесла:
– Эллак, все, что есть в тебе хорошего и благородного, – при этих словах на нее упал благодарный взгляд печальных и задумчивых темных глаз, – например, хотя бы то, что привело тебя сюда предостеречь нас и помочь в беде, обличает в тебе гота, а не гунна. С этих пор я не буду считать тебя гунном: ты нам не чужой. Для меня ты будешь сыном Амалагильды, а не Аттилы.
– А между тем ты ошибаешься, королевна, и несправедливо судишь могучего властелина. Хотя он и ужасен, но вместе с тем и велик. Даже добр и благороден может быть тот, кто меня так сильно ненавидит, – отец мой Аттила, всесильный владыка. Но довольно; пора на коней. Вон их ведут вслед за королем Визигасхом. Я поеду с вами. Я сам провожу вас по кратчайшей дороге.
//-- XV --//
Много дней пришлось дожидаться римским послам возвращения Аттилы. Они были размещены в лучших домах, с ними вежливо обращались и в избытке доставляли все необходимое. Вигилий избегал четверых друзей так же, как и они его. Эдико куда-то исчез, и на вопрос, не присоединился ли он к хану, гунны отвечали римлянам, пожимая плечами: «Тайны господина и его приближенных не известны никому!»
Вся жизнь и особенности быта в этой королевской резиденции производили на приезжих византийцев и римлян странное впечатление. Наряду с варварской грубостью здесь поражала ослепительная роскошь, сменявшаяся опять простотою, которая не могла происходить от скудости при несметных богатствах и могуществе Аттилы, и потому казалась преднамеренной и рассчитанной.
Однажды вечером четверо товарищей бродили от скуки по широким улицам, меж походных бараков, беседуя с чувством нравственного угнетения.
– Нет ничего удивительного, – заметил Приск, – если варвар, дикарь возмечтал о себе при таком ошеломляющем успехе и, ослепленный своим счастьем, впал в безграничное самомнение. Эту душевную болезнь мы, греки, называем «гибрис» [8 - Гибрис – мания величия.].
– Да, ни один смертный, насколько нам известно из истории, – подтвердил Максимин, – и даже Александр Македонский, и великий Юлий Цезарь не достигли таких результатов за столь короткий промежуток времени.
– Еще бы! – со вздохом прибавил Примут. – Аттила завладел всей Скифией.
– Уже в одном этом слове заключается понятие о чем-то неизмеримом, необъятном, – сказал Приск.
– Это ни больше, ни меньше, как пространство от Византии до Фулы, от Персии до Рейна, – вставил Ромул.
– Да, – продолжил Приск, – неутомимые, воинственные гунны, как поток лавы, хлынули из степей, достигли пределов мидян, персов, парфян и принудили эти народы частью угрозами, частью договорами к союзу с Аттилой против Византии.
– К сожалению, мы не можем утешаться тем, что это неслыханное могущество так быстро возросло, только благодаря слепому военному счастью и не имеет внутренней связи. Аттила чудовище, но все-таки его нельзя назвать ничтожеством.
– Ну да, пожалуй, он велик своей чудовищностью, – с гневом заметил префект Норикума.
– Ну нет, Аттила проявляет черты величия и в мирное время, – возразил Приск.
– Однако только гунны, сарматы и, вынужденные к этому необходимостью, германцы, терпят его владычество. – Что касается германцев, то они не особенно покорны, – заметил Ромул. – Они сильно ропщут на постылую неволю.
– А греки и римляне, – начал Примут, – те менее способны примириться с таким унизительным рабством.
– Нет, – возразил ритор. – Разуверься в этом. Греки, которым позволили вернуться в нашу империю, охотно остаются под скипетром Аттилы.
– Не может быть, – усомнился патриций.
– Уверяю вас. Вот слушайте: вчера я бродил один по лагерю, вдруг слышу – кто-то здоровается со мной на греческом языке: «Хаире!» Я с удивлением оборачиваюсь и вижу афинянина в национальной одежде, который впоследствии рассказал мне свои похождения. Он отправился по торговым делам в Виминациум, был внезапно застигнут там войною с гуннами, выдержал осаду и после разгрома попал в плен. Победители захватили, конечно, все его товары и деньги. Афинский купец пришелся на долю самого Аттилы при дележе добычи. Но попавший в рабство может, по гуннским законам, откупиться на волю, если выплатит своему господину назначенную им сумму денег из добычи, отнятой у врагов. Гелиос, – так звали моего нового знакомого, который пригласил меня к себе в дом, устроенный внутри совершенно на греческий лад, радушно угостил настоящим самосским вином, – отличился под предводительством Эллака, храброго сына Аттилы, в войне против антов и акациров. По возвращении из славного похода он откупился на свободу за добытое им золото. После того купец имел право уехать обратно в Византию или Афины, но он предпочел остаться тут до конца жизни. Афинянин здесь совершенно свой человек, его приглашают даже, как почетного гостя, к столу Аттилы. Заметив, что меня неприятно поразила его откровенность, он отвечал: «Мне живется гораздо лучше у гуннов, чем прежде, под властью императора. Опасность и тяготы военной службы одинаковы в обоих государствах, с той только разницей, что византийцы, при своих ленивых, продажных и неискусных полководцах, постоянно терпят поражения, тогда как гунны, с Аттилой во главе, всегда побеждают и только один раз потерпели неудачу. В мирное же время жизнь под скипетром императора в Византии или Равенне – сущее наказание, а здесь мы не можем ею нахвалиться. Там лихоимство и жадность государственных чиновников, собирающих подати, не знают предела, а мелкому люду никогда не добиться правосудия, потому что они не в состоянии ни подкупить, ни запугать корыстолюбивых судей. И как добиться жалобщику в Византии справедливого решения дела в свою пользу, если он не подкупит каждого человека в здании суда, начиная с привратника и кончая судьей высшей инстанции? Между тем чтобы склонить их на свою сторону, он должен пообещать им слишком значительный процент с того капитала, который надеется получить с помощью тяжбы, и притом ему еще надо внести задаток вперед… судите сами, друзья мои, – прибавил Приск, – каково мне было слушать такие речи от вольноотпущенника Аттилы. Потом же этот добровольный подданный гуннов произнес: «Здесь сам властелин справедливо рассудит меня и каждого из своих подданных, – у которого нет за душой ничего, кроме лошади, шпор и копья, – с самым могущественным из подвластных ему людей. Недавно один сарматский князь украл жеребенка у бедного гунна; час спустя виновный был распят. Только единственный человек может у меня отнять по произволу все, что угодно, не исключая и жены. Однако он не тронет волоса на голове тех, кто ему верен, и не даст их в обиду другим. И, по-моему, лучше иметь одного властелина, чем тысячу мучителей. Вот почему, дорогой гость, – окончил нашу беседу Гелиос, – я предпочитаю остаться подданным Аттилы, чем быть афинским купцом или византийским ритором».
С этими словами Приск умолк.
//-- XVI --//
Наконец лагерь пришел в лихорадочное оживление, точно неожиданно встревоженная муравьиная куча. Двое гуннских всадников, примчавшихся во весь опор возвестили о предстоящем возвращении властелина. Поднялась невообразимая суматоха на улицах и широких круглых площадях: мужчины, конные и пешие, женщины, дети, свободные, слуги, служанки, гунны и представители различных подвластных племен, – все они устремились густыми толпами к южной стороне – навстречу повелителю. Вскоре появился Эдико. Он отыскал четырех посланников и предложил им выйти навстречу Аттиле.
Послы тотчас последовали за ним. Они не расспрашивали, откуда он явился, зная по опыту его скрытность. Вигилий не был приглашен с ними, хотя, по словам посольской свиты, Эдико имел продолжительный секретный разговор с уполномоченным императора в отведенной ему квартире. Гунны почтительно расступались перед доверенным властелина, а двое воинов, шедших впереди, выкликали время от время ни его имя, и этого было совершенно достаточно.
Навстречу Аттиле вышла прежде всего длиннейшая процессия молодых девушек. Она заняла пространство приблизительно на полчаса пути по широкой римской дороге, которая вела к юго-западу на Дунай. Девушки высокого роста разместились по двое направо и налево, по обеим сторонам дороги, держа над головами пестрые полотняные платки, натянуть на тонкие деревянные обручи полукруглой формы для защиты от солнца. Между ними шли две другие, выступая в такт, и каждый раз делая по четыре шага вперед и по два назад. Каждые четыре пары были одеты в платья одинакового цвета.
Для торжественной процессии были выбраны самые красивые девушки из находившихся в лагере и принадлежавших различным племенам. Они повторяли на ходу грациозные ритмические движения верхней частью тела и обнаженными руками, раскачивая стан туда и сюда, выпрямляясь и снова изгибаясь под такт монотонных песен, которые они сами же и исполняли на гуннском языке.
Приезжие иностранцы с удивлением смотрели на то своеобразное, привлекательное зрелище. Наконец, вдали по дороге показалось облако пыли: Аттила приближался.
Впереди поезда мчался отряд гуннских всадников на своих маленьких лошадках с косматыми взъерошенными гривами. Мужчины гуннского племени носили свободно развевавшиеся плащи, которые были прозваны римлянами «сарматика»; они завязывались пришитыми к ним ремнями, плащи также могли служить и попонами для лошадей. Под них надевались безрукавки в виде жилета – из недубленой кожи, и к ней – широкая опояска, доходившая до колен; таким образом руки и ноги оставались обнаженными. Обуви гунны не знали; щиколотку левой ноги обхватывал ремень, к которому на пятке прикреплялась шпора, часто состоявшая из одного крепкого и острого шипа. Желтая от природы, кожа этих монголоидов приобретала на лице, шее, руках и ногах, вследствие загара и никогда не смываемой степной пыли, почти коричневый оттенок.
Голова у них оставалась по большей частью открытою; только богатые гунны носили высокие остроконечные шапки из черной мерлушки. Волосы, грязно-бурого цвета, падали совершенно прямыми прядями на низкий покатый лоб и свешивались до безобразно-покатых скул, закрывая черные узкие глаза с косым разрезом, почти совсем лишенные бровей. В праздничные дни жены гуннов смазывали мужьям головы конским салом; оно придавало волосам некоторый блеск, но распространяло неприятный запах. Ресницы гуннов были черны и коротки, усы крайне жидки; на подбородке вырастали кустиками жесткие, торчащие, как щетина, волосы.
Украшением плащей и нижних кожаных безрукавок служили у знатных гуннов грубо и безвкусно нашитые на них золотые и серебряные вещи: обломки различной римской посуды, ручки от чаш и кувшинов, даже куски медной обивки от дверей или экипажей, а также просверленные золотые и серебряные монеты, нанизанные на остроконечные шапки или на узкие ремешки, болтавшиеся на шее в виде ожерелья. Все это барахло звенело и бренчало при каждом движении лошади, бесконечно радуя дикаря.
Гуннские женщины, впрочем, отличались некоторым щегольством. Они умели ткать полотняные тесьмы ярких расцветок, шириною в ладонь или в палец, и красиво окаймляли ими в несколько рядов свои плащи и рубахи. Вместо кушака грязная сорочка подпоясывалась узловатой веревкой. Волосы у них были также довольно жидки и тем старательнее смазывали их монгольские красавицы конским салом и мыли кобыльим молоком.
Вооружение всадников состояло из длинного лука и коротких стрел из камыша или дерева, не всегда с железным наконечником, но часто с отравленным острием, пропитанным соком белладонны или белены. Воины носили с собой эти стрелы в длинных, загнутых в виде рога колчанах из липового дерева, которые болтались у них за спиной на кожаных ремнях и нередко были украшены резьбой, унизаны серебряными поделками и драгоценными камнями.
Перед атакой и во время нее гунны осыпали врага тучей этих маленьких стрел. Стрельба их не затрудняла, потому что они, как ловкие наездники, держались на неоседланных лошадях, управляя ими только с помощью ног. Даже на полном скаку поводья – простая веревка – лежали на шее животного и обе руки наездника могли свободно владеть оружием. Кроме лука и стрел у них были также длинные, тонкие, заостренные копья; под самым острием обыкновенно развивался на ленте пучок человеческих волос, снятых с головы особенно ненавистного врага. Но предпочтение перед всяким другим оружием гунны отдавали убийственной нагайке: на короткой рукояти из дерева или кожи было укреплено пять, семь или девять ремней из самой крепкой буйволиной кожи с твердыми узлами на конце величиною с кулак, в которые обычно зашивались свинцовые шары или тяжелые камни. Мастерски владели они этим страшным оружием, причем свинцовые шары легко пробивали человеческие черепа и дробили в куски самые крепкие кости. Другие народы дали этому грозному бичу название «гунника» или «Аттила».
Итак, за первым отрядом летучих гуннских всадников следовало также верхом множество гуннских, германских и славянских военачальников, государей и вельмож, все в богатом вооружении, блестя на солнце золотом и драгоценными каменьями. За ними, на значительном расстоянии, ехал верхом, совершенно один, великий и ужасный Аттила, на великолепном вороном жеребце. Ни на всаднике, ни на лошади не было ни малейшего украшения; ни рукоять, ни ножны меча, ни одежда хана, ни уздечка его коня не были украшены ничем, вопреки обычаю варваров.
Высокая, остроконечная мерлушковая шапка прибавляла росту Аттиле; его фигура скрывалась под широким плащом из тонкого красновато-коричневого сукна, который ниспадал свободными складками от короткой, воловьей шеи гунна и его крутых, могучих плеч до самых щиколоток; из боковых прорех выступали обнаженные руки: левая небрежно держала красивый ременный повод, а правой повелитель гуннов время от времени делал медленный, почти торжественный жест в ответ на восторженные ликования своих соплеменников.
Крики народа напоминали волчий вой, а жест Аттилы походил на благословение: с высоты своего коня он медленно поводил по воздуху сверху вниз протянутой вперед рукой – с таким величавым видом, как будто благодать и счастье струились с его коротких, мясистых, покрытых рыжими волосами пальцев.
Позади хана ехала – также на значительном расстоянии – вторая кавалькада вельмож, представителей всех подвластных ему народов. Длинный кортеж как начинался, так и замыкался отрядом гуннских всадников с длинными пиками. Эти воины конвоировали необыкновенно изобильную охотничью добычу, которую везли на нескольких низких и широких дрогах, запряженных четверкою лошадей.
Исполинский зубр, собственноручно заколотый Аттилой, занимал один целые дроги. Буйволы помельче, два медведя, несколько волков, три лося, олени, вепрь и рысь; затем всевозможные болотные птицы: цапли, журавли и т. д., заклеванные дорогим исландским соколом, наполняли остальные повозки и фуры. Рядом с ними лежало в живописном и художественном беспорядке различное оружие: метательные копья, луки, колчаны, стрелы, охотничьи рога; блестели на солнце ножи посреди лиственных гирлянд, которыми были укрыты животные. Кроме того, позади возов с мертвой дичью вели и живых «пленников» зверей, попавшихся в ямы-ловушки, силки и сети: глухое рычанье, хрюканье и дикий вой часто сотрясали воздух, вызывая злобный лай многочисленных собачьих свор.
Громадные молосские псы, употребляемые для травли медведей и волков, приходили в бешенство при виде своих исконных врагов, оставшихся в живых; они так и рвались вперед, увлекая за собою ловчих.
…Четверо посланников с восхищением смотрели на эту процессию, позабыв об Эдико, который хладнокровно и насмешливо смотрел на них. Он давно привык к тому, как возвращается Аттила с охоты. Его больше интересовало то, о чем говорят римляне.
//-- XVII --//
– Посмотрите, ради бога, что за люди! – восклицал Ромул. – Какое изумительное искусство верховой езды!
– Это не люди и не всадники, – отозвался ритор. – Это кентавры: человек и лошадь составляют у них одно существо.
– Взгляните туда, – с удивлением сказал Примут. – Вон один наездник соскакивает с коня, хлопает его ладонью, и тот бежит прочь.
– Но сейчас вернется обратно на зов хозяина, – хладнокровно прибавил Эдико.
– Действительно, так. Он ловит коня за гриву.
– Вот он и опять на лошади! Ему удалось прыгнуть на нее на всем скаку.
– А тот, на рыжем жеребце! Он бросается вниз, висит на одной ноге… Ну, теперь он разобьется!
– Нисколько, – успокоительным тоном возразил Эдико. – Смотрите: он лежит на спине лошади, держась правой рукой за гриву, а левой за хвост. Видели? И снова благополучно сидит на коне.
– А этот – рядом с ним? Не меняя положения, он вскочил разом обеими ногами на неоседланный хребет!
– Он все стоит и, стоя, скачет дальше!
– А другой – налево? Он падает! Какой ужас: его сейчас раздавят! Голова свесилась книзу. Волосы волочатся по земле.
– Ему ничего не сделается, – пояснил Эдико. – Наездник крепко обвил ногами туловище лошади.
– Да, он опять сидит верхом и еще смеется!
– То есть он корчит отвратительные гримасы, – поправил Приск. – А взгляните вон туда, на гунна в шапке, обвешанной золотом!
– И с золотым колчаном.
– Он берет стрелу.
– Натягивает лук.
– Он целится. На всем скаку! Целится вверх…
– Во что? Я ничего не вижу.
– В ласточку.
– Стрела летит.
– Ласточка падает!
– Вслушайтесь, как ликуют гунны!
– Это был Дзенгизиц – второй сын господина, – сказал Эдико. – Он лучший стрелок и наездник во всем гуннском царстве.
– Вот он опять выстрелил.
– И сбил стрелою шапочку с головы ребенка.
– Но ведь это преступление – подобная шутка!
– Нисколько! Царевич знает, что не промахнется, – отвечал Эдико.
– Но послушайте: что значит этот отвратительный грохот?
– И звон. Что это такое?
– Военная музыка гуннов, заменяющая римские трубы и германские рога.
– Смотри: плоские тонкие обручи из дерева…
– Обвешанные по краям колокольчиками и погремушками.
– Они звенят так пронзительно.
– Обручи обтянуты кожей.
– Гунны ударяют в них деревянными палочками.
– Да, – подтвердил Эдико. – Но знаете ли вы, какая это кожа, от каких животных?.. Это человеческая кожа!
– Не может быть?!
– Господин сам придумал такую шутку. «Короли, – сказал он, – нарушившие верность Аттиле, пусть служат ему и после своей казни. Пускай и после смерти они возвеличивают мои победы звоном и треском».
– Чудесная музыка, – кивнул головой Приск. – И весьма поучительная для королей, которым приходится ее слушать.
…Когда Аттила въехал наконец в южные ворота лагеря и приблизился к первому дому, оттуда вышла молодая женщина с благородными чертами лица, закутанная в белый пеплос с широкой, золотой каймой; за ней следом шло множество слуг и служанок. На руках она несла грудного младенца.
Молодая мать остановилась перед вороным конем повелителя, который нетерпеливо рвался вперед, сдерживаемый железной рукой властелина; женщина встала на колени и положила дитя под ноги жеребца, напряженно ожидая знака со стороны Аттилы. Наконец тот молча кивнул головой. Тогда она подняла ребенка, поцеловала его, встала с колен, низко поклонилась и пошла с младенцем обратно в свое жилище.
– Что значит эта сцена? – спросил патриций.
– Кто эта красавица? – полюбопытствовал Примут, глядя ей вслед.
– Она гречанка, родом из Малой Азии, – пояснил Эдико. – Аттила сейчас всенародно признал малютку своим ребенком; в противном случае, и мать, и дитя были бы растоптаны копытами лошадей: весь поезд проехал бы через их трупы.
– Как она хороша! – повторил Примут. И он хотел обернуться, чтобы еще раз посмотреть ей вслед.
Однако Эдико удержал его.
– Оставь, не делай этого, любезный гость: так будет благоразумнее!
Тут у деревянного забора одного из домов появилась старуха в гуннской одежде, которую сверху донизу украшали золотые римские монеты; ее также сопровождало множество прислуги обоего пола. Она подошла к Аттиле с правой стороны и подала ему – в прекрасной серебряной чаше с изображением пира богов на Олимпе – сырое мясо, нарезанное тонкими ломтиками и сильно пахнущее луком. Аттила милостиво кивнул ей головой, погрузил в чашу пальцы к принялся есть кровавую пищу. С низким поклоном отступила старуха назад, и царь гуннов поехал дальше. За все это время он не произнес ни слова.
– Это Часта, супруга Хелхала, ближайшего советника владыки, – произнес Эдико. – Вон ее муж, высокий седой старик на рыжем коне; он едет позади господина. Только одна Часта изо всех княгинь гуннского народа имеет право приветствовать повелителя при возвращении в лагерь и подавать ему сырое мясо и лук – любимую пищу гуннов, которая считается у нас священной и перешла к нам от самых отдаленных предков.
– Понятно, – сказал Примут, недовольно поморщившись.
Наконец Аттила с юношеской легкостью спрыгнул с лошади – он ездил без седла, как и все гунны; но хан соскочил не на землю, а на шею одного из склонившихся низ германских князей, которому пришла сегодня очередь удостоится столь высокой чести.
//-- XVIII --//
Со всех сторон селения стекались теперь ко дворцу толпы народа. Тут были германцы, славяне, финны, греки, римляне; воздух оглашался говором и криками на разных языках; многие протягивали руки с умоляющим видом, громко требовали у повелителя помощи, защиты или оправдания…
Аттила стоял у крыльца с серьезным лицом. На него были устремлены сотни и сотни молящих глаз. По знаку хана, пешая стража из гуннов, тесно окружавшая его со всех сторон, пропускала за искусственную ограду из поднятых копий каждого просителя поодиночке, предварительно отобрав у него оружие и подвергнув тщательному осмотру.
Допущенные к владыке падали ниц перед Аттилой, целовали ему обнаженные ноги – потому что он также ходил босиком, а затем излагали свои просьбы или жалобы. Большинству он немедленно давал ответ, исключительно на гуннском языке, и часто просители, радостно вскакивая с колен и удаляясь, осыпали его благодарностью. Наконец, к господину подошел богато одетый гуннский предводитель, который был встречен почтительными поклонами расступившейся перед ним стражи. Он низко склонился перед Аттилой, прося прощения, что должен побеспокоить его просьбой.
– Ах, мой верный Эцендрул! Ты для меня растоптал копытами конницы целый народ амильцуров. Если ты не попросишь только звезды с неба, то я всегда готов исполнить твои желания.
– На охоте, рассказал мне твой старший ловчий, когда связали восемью крепкими канатами ноги чудовищному туру, попавшему в яму, и закрыли ему намордником глаза, будто бы ты можешь…
– Из любви к тебе я очень охотно проделаю штуку с быком перед моим народом. Приведите сюда этого великана непроходимых болот. А вы, оруженосцы, принесите мне боевую секиру из арсенала. Самую тяжелую!
Столпившийся народ пугливо раздался: от обоза тридцать охотников тащили ко дворцу страшное чудовище – громадного тура, ноги которого были спутаны толстыми веревками, так что он едва переступал под ударами погонщиков, хлеставших его гуннскими нагайками. Громадная голова была запрятана в кожаный чехол с отверстиями только для страшных рогов, Далеко торчащих по обе стороны. На каждом роге повисли по два гунна, дергавших и тащивших вперед пленного царя дремучих лесов. Внезапно исполин опустил могучую шею с густой косматой гривой, оглушительно зарычал и неожиданным движением головы с такой силой подбросил в воздух своих мучителей, что они далеко отлетели на обе стороны. Однако это не спасло тура; на него тотчас бросились еще несколько человек и ухватились за рога крепче прежнего. Пленник зарычал еще раз, но глухо и почти жалобно.
– Стойте! – крикнул Аттила. – Пустите его! Отойдите все прочь!
И он стал приближаться с левой стороны к быку, который неподвижно стоял, как будто удивляясь своему внезапному освобождению.
Высоко мелькнула в воздухе блестящая отточенная секира в руках Аттилы и опустилась вниз, одним взмахом перерубив шейные позвонки громадного животного. Поток крови хлынул на землю, обдав струей всех, стоящих вокруг, и в то же время обезглавленное чудовище страшной темной массой рухнуло на землю. Гунны оглушительно заревели от восторга, а чужестранные гости содрогнулись от ужаса. Сначала в диком реве гуннов нельзя было разобрать отдельных слов, а лишь отрывистые, неясные восклицания. И только мало-помалу стало слышно, что они кричат: «Аттила! Великий наш отец!.. Владыка над всеми!.. Господин целого мира!.. Аттила могуч и славен!..»
– Да, велик ты и славен, Аттила! – воскликнул князь Эцендрул, бросаясь перед ним на колени. – И нет тебе равного на земле!
– Я думаю, что нет, – совершенно хладнокровно подтвердил сам Аттила, подавая обратно оруженосцу окровавленную секиру. – Дарю тебе турью голову на память, мой верный Эцендрул, а рога на ней велю покрыть позолотой в палец толщиной.
Наконец адский гвалт понемногу улегся. Императорские послы подумали, что настал удобный момент доложить о них и просить о приеме. Эдико согласился с ними и направился между почтительно расступившейся перед ним стражей к Аттиле. Он указал правой рукой на дожидавшихся римлян и прошептал что-то на ухо повелителю. Тот не повернул даже головы в сторону послов, лишь легкая краска – гнева или радости – вспыхнула на минуту и снова исчезла на его желтовато-бледном лице. Потом он внятно и громко крикнул по-латыни, придавая своим словам небрежный тон:
– Посольство от императоров! Ну, это не важно!.. Мне докладывали прежде о финских послах с Балтийского моря, от аисфов и утургуров, от птимаров и акациров, да еще от трех других наций, – забыл их имена. Пускай те представятся мне раньше.
Обратившись к своим вельможам, Аттила повторил этот ответ на гуннском языке и, повернувшись к римлянам спиною, стал медленно подниматься на крыльцо своего деревянного терема. Он был величав и спокоен.
//-- XIX --//
Вечером того же дня в парадной комнате одного из лучших домов селения сидело двое мужчин, ведя откровенную беседу. Это было жилище Хелхала. С потолка, инкрустированного полированными дощечками, свешивалась лампа отличной восточной работы. Она распространяла мягкий, ровный свет по всей комнате, обставленной не по римскому или греческому образцу, а будто нарочито остававшейся верной даже в мелочах грубому гуннскому быту. Низкие деревянные скамейки, на которых приходилось сидеть, поджав под себя ноги, стояли вдоль стен; звериные шкуры, лошадиные кожи, дубленые и недубленые, высокий, грубо сколоченный из нетесаного елового дерева четырехугольный сундук, заменявший стол – составляли все убранство. Дополнялось оно лишь принадлежностями для верховой езды: разного рода уздечками, а также охотничьими снарядами и оружием. Кроме луков, колчанов, копий и нагаек были здесь еще деревянные метательные палицы. Они висели по стенам или были аккуратно разложены на полу, верхний слой которого, состоящий из утрамбованной глины, был устлан, вместо ковров и циновок, простым камышом, до того грязным и затоптанным, что его давно следовало бы переменить.
На одной из низких деревянных скамеек размещалась приземистая, коренастая фигура Аттилы. Его большая голова на толстой, воловьей шее задумчиво поникла на грудь. Повелитель гуннов кутался все в тот же красновато-коричневый плащ, который был на нем при въезде в лагерь. Он сидел молча и неподвижно, прикрыв маленькие глаза. Однако было видно, что хан не дремлет, потому что по временам он мигал веками. Пол под его ногами был покрыт толстым слоем лошадиных шкур. На этих же шкурах, у самых ног повелителя лежал старик Хелхал, почти совершенно лысый и седобородый. Он опирался правым локтем на землю, поддерживая рукой голову и не сводя взгляда с Аттилы. Даже чуть заметное движение век повелителя не ускользало от его внимания.
Наконец хозяин жилища прервал молчание.
– Говори, повелитель, – начал он спокойным, почти беззвучным голосом, – тебе хочется говорить. Все эти дни, когда мы целыми часами скакали рядом или молча отдыхали у костра, я замечал твое глубокое раздумье. Конечно, ты успел зрело обдумать и взвесить свои планы, а теперь тебе хочется высказаться. Говори же: Хелхал твой верный слуга.
Повелитель тяжело перевел дух; из его широкой груди словно вырвался подавленный стон или хрип.
– Ты прав, Хелхал. Тебе часто удавалось угадывать мои мысли и не из любопытства расспрашиваешь ты меня теперь, я знаю. Тебе хочется, чтобы я облегчил свою душу. Да, я должен потолковать с тобою. Не только о моих намерениях насчет римских послов, не только о моих планах на завтра или на следующий год, не только об одном будущем. Поговорим сначала о прошедшем… Оно одно может объяснить тебе мое настоящее, а настоящее – объяснить будущее.
– Слушаю тебя.
– Придвинься ко мне поближе, Хелхал. Нельзя говорить громко о том, что я хочу сказать, потому что я намерен излить последние волны, бушующие на дне моей души, и обнажить перед тобой все ее тайники. Не дни и не годы, а целые десятки лет, молча носил я в душе накипавшие чувства. Какое наслаждение наконец-то высказать их! И кому я могу довериться? Женщине такие мысли не по разуму. Мои сыновья? Они слишком молоды. Брат… – Аттила слегка вздрогнул и умолк.
Старик бросил на него торопливый, робкий взгляд.
– У тебя нет больше брата, господин. Уже много лет прошло с тех пор, как князь Бледа…
– Скончался. С тех пор, иногда… мне было почти жалко, что он… умер. Но нет… он должен был умереть, так хотела судьба и вот… его не стало…
– Да, не стало, – повторил Хелхал, уставившись глазами в землю.
– Знаешь, старик! – воскликнул Аттила резко. – Князь Бледа умер не сам по себе.
И он прибавил шепотом, протягивая вперед правую руку:
– Я убил его, вот этой рукой.
– Это твое дело, – хладнокровно произнес Хелхал. Ни один мускул не дрогнул на его лице; он даже не поднял опущенных глаз.
– Мне нравится, – заметил Аттила после некоторой паузы, – что ты не прикидываешься удивленным. Значит, тебе это известно?
– С самого начала.
– А гуннам?
– Также.
– И они… простили?
– Разве они тебя когда-нибудь упрекали в том? Ты сделал это: значит, так было необходимо.
– Да, необходимо, Того требовал бог мщения. Ты скоро поймешь это. Слушай.
– Я внимаю тебе.
Хелхал сел поудобнее на своей мягкой подстилке, выставив колени, упершись в них руками и закрыв ладонями морщинистое лицо.
Все слабее и слабее горел фитиль в золотой висячей лампе, спускавшейся с узорного потолка на широком красном ремне. Некогда она горела в Иерусалимском храме Иеговы, потом была привезена легионерами Тита в Рим, взята императором Константином из пантеона и пожертвована в храм Св. Петра. А несколько лет назад папа Лев преподнес ее вместе с другими сокровищами гуннам, убеждая Аттилу не ходить войною на Рим. Аттила же вздумал подарить ее Хелхалу. И теперь она, среди ночной тишины, сделалась свидетельницей такой потрясающей исповеди, какой не приходилось ей слышать на берегах Тибра.
Эта лампа, ставшая невольной путешественницей, освещала мягким, но в то же время и зловещим светом лица двух гуннов. Одно – властное, напряженное, словно искривленное от внутренней боли, и другое – накрытое ладонями.
Аттила подождал еще некоторое время, будто раздумывая, и начал.
//-- XX --//
– Ты знаешь, – с расстановкой начал повелитель гуннов, – после смерти отца… Как он был страшен, плавая в своей крови!
– Да. И женщина была причиной… – вздрагивая, перебил Хелхал.
– Молчи! – прикрикнул на него Аттила. – Если бы гунны это знали!
Но старик, взволнованный воспоминаниями, забыл обычную покорность перед своим господином и продолжал:
– Слабая женщина решилась на такое дело и совершила его с помощью простого ножа. Старая сарматская ведьма! С клинка струилась теплая кровь, а она размахивала им над растрепанной головой. Алые капли падали на ее седые волосы. А убийца между тем кричала: «Он распял моего невинного внука – и старая бабушка отомстила за своего внука!» Страшно подумать, что дряхлая старуха убила Мундцука, повелителя гуннов, моего господина!
Хелхал застонал от горя.
– Молчи, говорю тебе!
– Но ведь это все равно известно целому свету. Хотя ты и брат твой Бледа велели убить всех, кто присутствовал при смерти твоего отца: сорок мужчин, двенадцать женщин и шесть детей, а старуха заколола себя сама… Но некоторые из этих людей… с проклятиями рассказали перед казнью своим палачам, за что их убивают. Палачи не смолчали и передали подробности дела другим. Тогда убили и их. Но молва уже пошла. Так я и узнал истину, вернувшись из похода против яцигов.
– Нехорошо, что гунны знают правду: они верят нелепому пророчеству, связанному с насильственной смертью от руки женщины.
– Тут нет ничего нелепого, – возразил старик, поднимая голову. И, твердо взглянув на повелителя, он прибавил:
– Пророчество вполне справедливо.
Аттила пожал плечами.
– Не сомневайся в том, – наставительно проговорил старик, поднимая указательный палец, – а главное, не расшатывай веру в народе. Ты сам – я с горем замечаю это – стал меньше почитать старинную веру отцов.
– Ну, это уж слишком сильно сказано. Я верую в бога войны, в бога мщения, который дал мне в руки мой меч. Я верю в предсказания наших жрецов по дымящейся крови военнопленных. В особенности, – прибавил он, улыбнувшись, – когда они предсказывают мне счастье и победу.
– Значит, – с неудовольствием возразил Хелхал, – ты веришь во все, что перешло к нам от отцов, насколько это тебе нужно. Берегись! Боги не позволяют издеваться над собой. Берегись, господин!
Не изменяя своей спокойной позы и только немного приподняв свою громадную голову, повелитель гуннов заговорил:
– Ты угрожаешь мне гневом богов, старик. Разве ты забыл, с кем говоришь, старик?
– Нет, не забыл. С Аттилой, перед которым трепещет земной шар. Но не боги и не старый Хелхал. Хелхал учил тебя ездить на маленькой лошадке, когда ты был малюткой; он продевал твои пальчики в гриву, учил сжимать кулачок и сам бежал рядом с конем. Лошадка была такая беленькая, послушная. Я подхватил тебя вот этими руками, когда ты однажды свалился с коня. Хелхал станет говорить тебе правду, покуда жив.
– Ты знаешь, я готов ее слушать.
– Не всегда. Характер у тебя, как плохо прирученный степной волк. Твое великодушие – непрочный намордник на нем. Хищное животное всегда готово внезапно сбросить его с себя.
– Да, да, – подтвердил Аттила как бы про себя. – Дикая кровь перешла мне в наследство от многих поколений, и потому ее трудно укротить. Но будь справедлив, старик. Вот видишь: тысячи народов преклоняются перед моим кнутом; бесчисленные боги, которым они служат: боги отцов наших, Христос, Иегова, Вотан, Юпитер, Перун. При этом и гунн, и христианин, и иудей, и германец, и римлянин, и венд, – каждый клянется, что его бог – есть бог истинный. Христианин позволит изрубить себя в куски, но не принесет жертвы чужим богам. Что же делать мне, владыке всех этих народов? Должен ли я верить в их богов, когда один исключает другого, или вовсе не верить ни во что?
Хелхал в ужасе поднял руки.
– Или я должен выбрать то, что лучше всего мне подходит и во что я могу верить без лицемерия и самообмана. Я именно так и делаю; а прежде всего верю в самого себя и в свою счастливую звезду. Но, конечно, я верю также и в того, кто избрал меня своим орудием. В мстительного бога войны.
И Аттила насмешливо посмотрел на старика.
//-- XXI --//
Хелхал перестал сердиться и, с воодушевлением взглянув на своего господина, воскликнул:
– И в тебя верят больше, чем ты сам – твои гунны и твой Хелхал! Верят, к несчастью, гораздо сильнее, чем в благочестивое предание отцов. Наш теперешний разговор как нельзя лучше доказывает это.
– Каким образом?
– Ты знаешь, – начал старик, понизив голос, хотя подслушивать их было некому, – что горе и проклятие угрожают всем, кто только находится поблизости от трупа мужчины, убитого женщиной. Гунны бегут от такого покойника, как от чумы. Тебе известно также, какое проклятье, по старинному непоколебимому верованию нашего народа, постигает не только мужчину, умершего от руки женщины, но также и его сыновей. А все же гунны верят в тебя и твое неизменное счастье.
Аттила плотнее закутался в свой плащ и отвечал:
– Старшего сына уже постигло проклятье. Неужели оно сбудется и над вторым? Нет! Судьба, наверное, удовлетворилась одной жертвой. Исполнение наполовину, по-моему, совершенно достаточно для таких глупых суеверий.
Он попробовал улыбнуться, но это ему не удалось: улыбка получилась какой-то вымученной.
– Берегись Аттила! Не гневи богов. Как бы не исполнилась вторая половина проклятья на тебе самом.
– Пустяки! Уж если допускать суеверие, то я лучше поверю предсказаниям, полученным недавно, во время жертвоприношения пленных воранейских князей. По их трепещущим внутренностям жрец-прорицатель угадал мою будущность и сказал мне: «Тебя, Аттила, не ранит ни металл, ни камень, ни дерево, ни нож, ни дротик, ни стрела, ни секира, ни палица. Ты умрешь в своей спальне, в нежных девственных объятиях прекрасной женщины».
Сластолюбивый гунн проговорил это, прищурив глаза и упиваясь соблазнительной перспективой.
– Умная голова! Ты так и не догадался, что колдун, – ведь он был не гунн, а странствующий фессалиец, – предсказывает только то, что, по его соображениям, приятно слушателю и сладко, как мед. Все знают, что ты падок до девственниц.
– Нет, Хелхал, ты ошибаешься. Это предсказание имело более глубокий и серьезный смысл. Но вернемся к смерти князя Бледа. Когда мы по-братски разделили отцовское наследство, царство и все сокровища, то есть как раз поровну…
– …Это было благородно со стороны Бледы, ведь он был старший сын и имел право на все наследство, а между тем уступил тебе половину. Какой благородный поступок!
– Но и глупый! – гневно возразил хан, мрачно сдвинув брови. – Это стоило ему жизни. И так мы царствовали два года…
– Потому что Бледа был крайне справедлив.
– Перестанешь ли ты хвалить его? – с грубостью перебил Аттила. – Он давно сгнил в земле и не может вознаградить тебя за лесть. Царствуя вместе, мы поддерживали мир с соседями и отразили несколько нападений. Но могущество гуннов стало постепенно уменьшаться.
– Неправда. Хотя оно и не возросло.
– По-моему, что не идет вперед, то идет назад. Напрасно уговаривал я брата подняться войной на Византию, Равенну, против готов. Таким образом, мы упустили много благоприятных случаев, когда были войны за престолонаследие, междоусобицы, бунты в соседних государствах. «Укажи хоть на одну несправедливость против нас, брат, – говорил он, – и тогда я не потерплю этого. Но сам творить несправедливость никогда не буду».
– Мудрый государь!
– Малодушный человек! Я один, с половиною гуннов, был недостаточно силен для исполнения моих планов.
– Для порабощения мира!
– Ты мне надоел, Хелхал! Я мог приниматься только за мелкие предприятия, да и то брат частенько становился у меня поперек дороги, когда враждебная сторона прибегала к его защите. Он обвинял меня в несправедливости. Долго переносил я это, хотя вся кровь кипела во мне от бешенства. Наконец, бог избавил меня от неприятной помехи. Еще раз поехал я к брату, чтобы уговорить его напасть на Византию, когда там боролись три партии. Победа казалась несомненной. Бледа отказал мне сначала холодно, а когда я принялся настаивать – он разгневался. «Хорошо же, – воскликнул я. – Я один пойду воевать!» – «Ты слишком слаб, – возразил он. «Вот увидим», – сказал я и повернулся, чтобы идти. Тут Бледа стал мне угрожать, и это погубило его. «Берегись! Не забывайся!» – грозно остановил он меня. «Видя твою дикую жадность, я уже давно раскаиваюсь, что уступил тебе половину отцова наследства. Живи мирно, иначе я спрошу твоих гуннов, нельзя ли мне и теперь воспользоваться правом первородства. Посмотрим, не согласятся ли твои подданные лучше жить в мире под моим кротким управлением, чем постоянно сражаться с соседями, покоряясь твоему дикому произволу и твоей нагайке». Эти неожиданные слова ошеломили меня, а Бледа с гордой осанкой вышел из комнаты. Сначала я онемел от бешенства, но потом испустил дикий крик и помчался из лагеря брата в дунайский лес. Едва успел я достичь своего жилища на реке Тиссе, как у меня открылась горячка. На следующую ночь я видел сон…
Аттила умолк, глубоко перевел дух и закончил торжественным тоном:
– Этот сон решил его судьбу, а вместе с тем мою и тысяч других народов.
//-- XXII --//
– Мне снилось: неведомая сила внезапно подняла меня с моей постели, унесла из палатки и я полетел вверх, словно подхваченный вихрем. Так поднимался я все выше и выше до самых звезд, а оттуда опустился на вершину высочайшей на земле горы. До тех пор меня окутывал мрак, теперь же стало светло. И я увидел под собою, в кровавых тучах утреннего солнца, все страны земли. Реки извивались внизу серебристыми лентами. Я окидывал глазами всю вселенную от востока до запада: от родины моих предков в солончаковых степях до столпов Геркулеса, который, как говорят, покорил себе весь мир. Я видел вселенную от полночных стран, где море, скованное льдом, омывает застывшими волнами ледовитый берег, до полуденных, где желтоватый король вандалов разъезжает по трепещущему Карфагену в золотой колеснице на ослепленных львах. И я увидел жизнь народов и их правителей во всех этих странах. Они озабоченно суетились, словно муравьи. Но вдруг я испугался. Солнце затуманилось, потому что перед ним и мною встала громадная, страшная фигура великана. Его железные стопы опирались на низменность под горою, а голова терялась в облаках. Таким образом, мне видна была только его грудь, защищенная панцирем, и шея. По временам в облаках пробегала молния: то был пламенный взгляд его глаз, перед которым я был вынужден опускать свои веки. Его лицо было закрыто, о верхушка шлема торчала из-за облаков, сверкая, как расплавленное золото. И я знал этого великана, догадывался, кто он такой. То был Пуру, верховное божество гуннов, страшный бог войны.
Хелхал содрогнулся. Он скрестил на груди руки и прошептал:
– Будь милостив к нам, Пуру, страшный бог!
– Ко мне он всегда был милостив и до сих пор таким остается, потому что я слышал из-за облаков его голос, подобный отдаленным раскатам грома. И этот голос сказал мне: «Ты видишь перед собою народы земли, но до сих пор ты их видел только снаружи. Теперь же я покажу их тебе, как они есть». И вдруг мой взгляд проник через все мраморные крыши, через купола храмов, церквей, дворцов, в каменные дома – на юге и востоке, под навесы кожаных шатров бродячих пастушечьих племен, под кровли из мха и в занесенные снегом лачуги рыбаков и звероловов на западе и севере. И везде я видел ссоры, грабежи, насилия, воровство, убийство и прелюбодеяние. Наконец – о, какое ужасное ясновидение! – мой взгляд проник в мозг и сердце каждого человека и я увидел его сокровеннейшие мысли и желания: хитрость, ложь и неумолимая ненависть ютились там, прикрываясь притворной дружбой; жажда мести, разврат облекались в ласковые речи. Я увидел лицемерие жрецов и жертвователей. Но главное: в каждом человеке брал перевес надо всем остальным – низкий, малодушный страх смерти. Мною овладело ужасное отвращение к человеческому роду. Я закрыл глаза, потому что не хотел больше видеть их. Но бог войны сказал: «Неужели ты боишься, гунн?» – «Не знаю, что со мною, – отвечал я, – но мне стало гадко, как будто от зловония гниющего мяса. Это отвратительно: пусть бы лучше ничего не было, чем есть то, что существует». – «Ты говоришь правду, – ответил он. – И ты, ты сам, Аттила, должен осуществить великий переворот. Сын Мундцука, взгляни туда, на юг, на этих римлян в Равенне и Византии. Они неизлечимо больны, они разлагаются внутренне, скипетр мира выскальзывает из их рук. И посмотри туда, к полуночным странам. Видишь этих белокурых великанов с голубыми глазами? Ты думал, ты тревожился, что они овладеют тем золотым скипетром? Не беспокойся, они похожи на медведей в своих родных лесах. Они сильны, бесстрашны, но они тупы, как настоящие звери, они бьют друг друга при малейших столкновениях из глупой страсти к войне. В битве они опьяняют себя кровью, а после победы – пивом и медом, становясь ниже животных, которых можно только один раз обманом напоить допьяна. Кроме того, они никогда не научатся повиноваться, а потому никогда не будут и господствовать. Кто сумеет ссорить их между собой и натравлять друг на друга, тому будет легко погубить их с помощью их же безумия, которое они называют честью, верностью и геройством. Их невоздержанность и страсть к хмельным напиткам также приносит им страшный вред. И у них три слабости: излишняя воинственность, безумная гордость и пьянство. Дальше за этими белокурыми исполинами живут другие народы, которые окутывает утренний туман, они умеют только повиноваться, но господствовать и думать о будущем им свойственно еще менее, чем голубоглазым исполинам с детскими сердцами. Пьют они не меньше, но не так отважны: кто укрощает медведей, тот смеется над волками. Твои же гунны, хотя и ниже ростом и слабее римлян, сынов Азгарда и сарматов, однако их численность подобна песку степей и они могут повиноваться беспрекословно, беззаветно, как собаки охотнику. Тебе они будут повиноваться, как стрела, которую ты кладешь на тетиву лука. Жатва поспела. Хочешь быть моим жнецом? Воспрянь, Аттила! Чудовищная безнравственность Рима, накопившаяся за целое тысячелетие, вопиет ко мне о мщении. Я – бог мести. Хочешь быть мечом моим? Согласен. Если так, то сию же минуту сбрось с себя все человеческое, все малодушное. Будь бесчувственным, как меч в моей руке, покоряйся только моей воле, безжалостно коси зрелые колосья, убивай сотнями тысяч, не щади ни женщин, ни детей, ни стариков. А я тогда возвеличу имя твое перед всеми царями земными и покорю тебе все земли от востока до запада, от севера до юга. Ни хлебные злаки, ни трава не будут больше расти на той почве, которой коснуться копыта твоего коня. И пускай твое имя – покуда звучит человеческая речь – сделается самым страшным словом, означая собой славу и проклятие, гордость и ужас, которым нет сравнения. Ты должен называться бичом божьим, слыть самым великим и самым страшным человеком на земле. Согласен ли ты исполнять то, что я тебе предназначил. Хочешь ли ты этого, Аттила?»
Повелитель гуннов умолк, вглядываясь в искаженное ужасом лицо Хелхала. Потом он продолжил:
– Я дрожал, мне было страшно. Я подумал: «Ведь тебе придется убивать и невинных!» Мне вспомнилось, как ребенком сидел я с братом Бледой на коленях нашей милой матери. Мне стало жаль всех матерей и невинных малюток… Бессмертный прочитал мои мысли. Он дико захохотал. Смех его был страшен, как эхо громовых ударов меж скал. И он воскликнул: «Как, ты колеблешься? Ты не хочешь?.. Хорошо!.. В дунайском лесу, невдалеке от палатки Бледы лежит зарытый в землю мой старый победоносный меч. Король, который найдет его, с той самой минуты – хочет он того или нет, – обратится сам в мой бесчувственный победоносный меч. Значит, твоему брату выпадет жребий быть владыкой мира!»
Бог войны исчез среди грома и молний. Я очутился в темноте. Гора, на которой я стоял, разверзлась под моими ногами – и я полетел в бездонную пропасть, точно тяжелый камень. Кровь пошла у меня изо рта и носа. Наконец, я ударился о землю, чувствуя вкус крови во рту. И вот тут, Хелхал, я опомнился и проснулся. Действительно, у меня текла кровь изо рта. Я лежал на земле, свалившись с постели. У меня начинался горячечный бред. Мне казалось, что я умираю. Была ночь. Тускло теплилась лампада, а надо мною, несмотря на позднюю пору, склонялся какой-то человек.
– Кто это был? – спросил Хелхал.
– Молчи и слушай, – прошептал Аттила. Он замер, словно прислушиваясь к чему-то.
– То был гонец от князя Бледы, – продолжил Аттила. – И этот гонец сказал мне следующее: «Твой брат, как старший, требует тебя к себе до захода солнца. Если же ты не явишься и не откажешься от затеянного похода, он отнимет у тебя подвластные тебе народы». С этими словами посланник исчез.
//-- XXIII --//
– …На следующий день, – продолжил свой рассказ Аттила, – я ехал к брату через дунайский лес. Вечерело. Лучи солнца еле просачивались сквозь густые ветви елей. Все кругом было словно залито кровавым заревом. Даже мягкий густой мох на лесной тропе, жадно поглощавший теплоту солнечных лучей, казался пропитанным кровью. Я далеко опередил своих провожатых. Меня знобило и страшный сон грезился мне наяву. Вдруг направо от дороги послышалось мычанье стада. Я очнулся от забытья. Навстречу мне из лесной чащи вышел пастух в длинном плаще из коровьей шкуры. Я его узнал. Это был один из работников в доме брата. Значит, мы уже подъезжали к его лагерю.
«Что же ты бросил стадо, Руал? – спросил я. – И что у тебя под плащом?» – «Господин, – отвечал пастух. – Тут у меня обыкновенный старинный меч. От стада я ушел ненадолго, чтобы отдать эту находку моему хозяину. Этот меч я нашел случайно. У меня захромала одна молодая корова, придя с водопоя. Из передней левой ноги у нее текла кровь. Я пошел по кровавому следу и увидел, что возле источника, куда ходил скот, торчит из сырого мха железное острие. Я стал своим пастушечьим посохом рыть в этом месте землю и вырыл старинный заржавленный меч… Вот и знаки на нем нацарапаны. А тут, смотрите, у железного стержня, который втыкался в рукоять – дерево давно сгнило, – горят, как уголья, круглые красные камешки, похожие на капли крови».
Мой озноб тотчас прошел, а по телу горячей волной заструилась кровь. «Мне! Дай мне сюда этот меч!» – вскричал я вне себя и протянул руку, чтобы схватить оружие. Но пастух ловко отскочил в сторону.
«Что вы, как можно! – возразил он. – Оружие найдено на земле моего князя и его же слугою: оно по праву принадлежит ему». Руал бросился бежать и вскоре был под защитой стражи, окружавшей лагерь, прежде чем я успел настичь его на своем коне. Вскоре я вошел в палатку брата. Пастух стоял перед ним на коленях, держа в обеих руках необыкновенную находку, и рассказывал князю о своем происшествии. Бледа протянул было руку за мечом, но мой приход заставил его отступить. Он выслал Руала из палатки, желая остаться со мною наедине. Пастух встал с колен, низко поклонился и вышел, оставив меч на столе. Брат кивнул мне головой с гордым и строгим видом, чего никогда не бывало прежде; выпрямился во весь рост – он был гораздо выше меня – и заговорил:
– Послушай, Аттила! Выбирай любое. Сегодня мне приснилось, будто бы ты превратился в исполинского волка, о котором поется в германских сагах и который при конце мира должен поглотить и богов, и людей. Но знай: не бывать этому! Имя гуннов не должно быть проклятием между народами. Поклянись не затевать похода без моего согласия. Иначе я отниму у тебя твоих подданных. Они охотно будут повиноваться мне, потому что тебя они ненавидят и питают к тебе один страх. Любовь же сильнее ненависти».
– Вот как? Но ведь это шутка! – с трудом вымолвил я; меня душила ярость.
«Нет, ошибаешься, – отвечал Бледа, – хочешь, я подтвержу самой страшной клятвой, что исполню свою угрозу? Я поклянусь на мече».
Он схватился за свой меч, но его не оказалось на поясе: Бледа оставил оружие в спальне. На стенах палатки также не висело ни одного клинка, потому что этот шатер служил для пиров. Вдруг его взгляд упал на страшную находку Руала. Ужас оледенил меня до мозга костей.
«Ну, вот и прекрасно! – произнес брат. – Руал, пастух, передал мне, что по старинным сказаниям нашего народа, меч бога войны был зарыт в землю в дунайском лесу. Может быть, это и есть тот самый меч-кладенец. Я поклянусь на нем».
Брат медленно пошел к столу, но успел сделать лишь два шага: на третьем он рухнул к моим ногам. Я видел алую струю, хлынувшую из его горла – я был весь забрызган его кровью, которая текла и с меча, найденного в лесу. Я сам не понимал, как он очутился в моих руках. Падая, он даже не вскрикнул, лишь бросил на меня последний, укоризненный взгляд.
Но мне все это было уже нипочем! Я сделался бесчувственным: сердце мое закалилось против жалости и стало твердым, как сталь, а раскаянье бежало прочь. Дикое веселье охватило меня, и, ликуя, я воскликнул: «Это волшебный меч! Мне больше ничего не жаль!» А глаза брата закрылись навеки.
…Аттила умолк, глубоко переводя дух.
//-- XXIV --//
После долгого молчания Хелхал заговорил, бросив на братоубийцу спокойный взгляд:
– Выйдя из палатки, ты сказал гуннам, что князь Бледа, упившись вином, неосторожно наткнулся на меч. Не все поверили этому. Поднялся ропот…
– Но я не дал им времени бунтовать, предприняв с того же дня походы и против остготов, и против маркоманов, и против сарматов.
Хелхал кивнул головою, подтверждая слова господина.
– У Бледы еще не было детей. Его беременную вдову лишили свободы и подвергли строгому надзору. Кто у нее родился – этого не мог разузнать ни один человек.
Аттила, недовольный перерывом своей речи, отвечал с коротким кивком головы:
– Родился мальчик и… умер. С этих пор взошло солнце моей славы. Каждая из войн, предпринятых мною, была победной. И с тех пор гунны слепо идут под моим предводительством, когда я, размахивая мечом, бросаюсь в атаку. Они знают, что это оружие досталось им от Бледы… в наследство. Да, это действительно победный меч! Несомненно!.. Он сделался победным в моей руке, никогда я не был разбит Нет!.. – внезапно воскликнул Аттила, упрямо топнув ногой. – Нет!.. Даже и тогда, в Галлии, когда римляне и вестготы заключили между собою союз. Что ты пожимаешь плечами, старик? Нет, говорю я тебе! Разве нас преследовали, когда мы отступили? На четвертый день битвы я в четвертый раз атаковал бы врага – у меня было еще достаточно войска – если б не приснился мне в ту ночь вещий сон. Тогда у меня опять пошла из горла кровь, и я чуть не задохнулся. И вторично предстал передо мною бог войны, говоря: «Вернись теперь обратно непобежденным; три года спустя ты будешь здесь опять со своим войском, которое будет втрое сильнее, и ты победишь!»
На будущую весну я решил выступить в поход и на этот раз остался победителем. Тогда завистники распустили слух, будто бы мой меч не в силах одолеть одного врага – римского папу. Глупцы! Они думают, что я отступил тогда из страха перед гневом христианского бога, которым мне угрожал маститый священник на дороге в Мантую. Но отчего бы я стал бояться Христа или святого Петра больше, чем других богов, в которых не верую? В нашем народе, как и у германцев, существует поговорка: «Кто вступил в Рим, тот станет римлянином или умрет». Я давно слышал это изречение, но не принимал его к сердцу. Но тогда, в Мантуе, когда я отдал приказ идти на Рим, мне стало от чего-то не по себе. Вечером того же дня я наткнулся на дороге на архиепископа римского. Его сопровождало духовенство; все они стали молить меня о пощаде и на коленях поднесли дары. Но не события этого вечера, не архиепископ Лев принудили меня переменить решение, а вещий сон, приснившийся в ту ночь, и недобрый знак, подтвердивший сновидение. Когда я лег спать, то меня долго преследовали мольбы и предостережения беззащитного старика…
– А дальше? – спросил Хелхал.
– Я долго не мог заснуть. Наконец под утро я задремал и увидел сон. Ты знаешь, что утренний сон всегда правдив.
– Знаю.
– Я видел, как перед моими глазами неожиданно вынырнула на поверхность реки, заросшей камышом, царственная голова. Она смотрела на меня из зеленых водорослей, и юношеские кудри, такого же цвета, как у германцев, вились у нее на плечах. Наконец показалась часть корпуса в блестящем панцире. Таинственный юноша встряхнул мокрыми волосами, в которых запутались осока и ракушки, потом грозно поднял правую руку и произнес: «Меня звали Аларихом. Я разгромил Рим, но вслед за тем умер. Волна запрещает мне говорить больше. Берегись, Аттила!» И он вновь погрузился в быструю реку. Я в испуге вскочил, разбуженный громким, дребезжащим звуком над моей головой. Было совершенно светло: на луке, висевшем над моей головой, лопнула тетива. Она свесилась вниз, почти касаясь моей щеки, и продолжала дрожать.
– Это нехороший знак, – в сильном волнении пробормотал многоопытный Хелхал.
– Также показалось и мне. Я велел войску отступить. Но все-таки римский папа не победил меня, как и Аэций со своими союзниками, вестготами.
– Ты прав, господин мой, – ответил Хелхал.
Аттила еще плотнее закутался в свой плащ.
//-- XXV --//
После короткой паузы Аттила начал снова:
– Волшебный меч доказал, что он настоящий талисман бога войны. Мое сердце закалилось, как сталь, с тех пор как я впервые взял в руки это оружие и убил брата. Страх, жалость, даже гнев – незнакомы мне с той минуты.
– Это правда. Мертвецом, воплощенным богом смерти, ходишь ты между живыми. Но как разобрать, что в тебе самообладание и что бесчувственность? Никто не видел на твоем лице улыбки. Думаю, не исключая и женщин, которых ты ласкаешь беспрестанно. Наверное, ты недоступен даже радостям любви.
Аттила выпятил вперед толстую нижнюю губу.
– Нет. Но впрочем! Мужчина должен чем-нибудь опьянять себя. Я не пью ни вина, ни пива, ни меда, ничего, кроме воды… или крови, – прибавил он с отвратительным смехом. – Помнишь, когда там, в Галлии, Марна катила кровавые волны? От всего, что опьяняет голову, отрекся я с клятвой еще мальчиком, когда однажды брат в нетрезвом виде неосторожно проболтался при мне о том, чего не следовало говорить. Победа, слава, могущество, золото – не опьяняют меня больше… Конечно, они мне нужны, как воздух, хотя давно перестали кружить мне голову. Мой хмель – это женщина, вернее, терзания женщины в моих объятиях.
– Ну, не одни терзания, а, кажется, на тебя действует и их красота. Ведь ты выбираешь себе самых красивых девушек, и уже несколько лет, даже несколько десятков лет, – почти одних только германок. Почему так?
– Я объясню тебе это, Хелхал, – ответил Аттила, сощурив свои маленькие глазки. – Я поступаю так не из одного сладострастия. Немало есть красавиц и у других народов. Но тут мною руководит государственная мудрость или, пожалуй, коварство, что одно и то же. Видишь ли, германки… – Гунн запнулся, но потом продолжал со злорадной усмешкой: – Несмотря на утешительные обещания бога войны, германцы причинили мне много хлопот, да и продолжают причинять теперь. Это единственная нация, не дающаяся в руки. Поверь, что там, в Галлии, на Каталаунских полях, я разнес бы в прах всю мудрую стратегию Аэция и растоптал бы римское войско своей стотысячной конницей, если б ему не помогали проклятые готы. Они бились…
– Не как люди, – с легкой дрожью прервал Хелхал, – а как их собственные боги с Асгарда.
– Но все-таки германские мужчины мне не страшны. Пуру сказал правду: они никогда не научатся повиноваться и не способны к единодушию. Пьянство и безумный бред о чести губят их. Нисколько не страшна мне также их нелепая добродетель, которую эти верзилы в шесть футов ростом, эти мальчики с фигурами исполинов, называют геройством. Страшная глупость – эта слепая отвага, которая заставляет их с восторгом идти на смерть! Да тогда и дикий зубр в лесу – величайший герой и заслуживает сделаться германским царем, так как нет существа бесстрашнее и сильнее его. А между тем красный лоскуток материи доводит его до бешенства. Маленькой отравленной стрелы достаточно, чтобы поразить его издали, и беспомощный великан всегда попадает в яму, вырытую для него охотниками. Но красные лоскутья, искусные западни и отравленные стрелы – это и есть мое настоящее оружие. Конечно, по временам не мешает показать этим сорокалетним мальчишкам, что я не уступаю им в физической силе, которой они так хвастаются. Поэтому я очень охотно исполнил сегодня просьбу Эцендрула. Видел ты, как изумились сегодня посланники гепидов и других германцев?
– Да, мой государь.
– Итак, их хвастовство своим геройством – еще не самая большая беда. Но есть на свете одно, чего я… хотя и не боюсь, но перед чем робею, как перед священной тайной, хранимой богами. Это – германская женщина. Вот в чем их сила! В германской женщине есть что-то непостижимое, чего не может одолеть ни моя изворотливость, ни пороки самих германцев. Стоит только взглянуть на них – этих девушек высокого роста и величавых, полногрудых женщин! Как светлые богини, проходят они легкой поступью по земле в золоте своих шелковистых кудрей! В их серовато-голубых глазах столько целомудренной гордости, которая не раз обезоруживала меня… Но, правда, ненадолго, – презрительно прибавил Аттила. – А как воспитывают эти бесподобные матери своих детей, внушая им благородную стойкость! Германцев надо уничтожить в их женщинах; они служат для целого народа живым родниковым источником благодатной обновляющей силы, жаль, что их нельзя всех загнать в Дунай: они слишком многочисленны, да и нелепо топить таких красавиц с белоснежными телами. Ведь они и гречанки бесспорно самые красивые женщины в мире. Значит, надо губить их по-другому. Ублюдков, а не чистокровных германцев должны они рожать с этих пор. Смешанный народ, гунно-германский, должен сменить теперешних потомков богов, – прибавил Аттила тоном злобной иронии. – Всех, которыми мне удавалось овладеть в течение десятилетий, всех этих белогрудых девушек бросал я в объятия моих желтолицых гуннов, – а их были целые тысячи! Ничего, старик, – подмигнул он Хелхалу. – Это нам не повредит, пускай наше потомство будет покрасивее предков. Правду говоря, мои подслеповатые, остроскулые гунны – довольно отвратительные существа.
– Зато они храбры, честны и преданны. Этого тебе должно быть довольно, господин, – с досадой проворчал Хелхал.
– Да, этого достаточно – по крайней мере для порабощения, если уж не для украшения мира. Но превращать в гуннок самых прелестных, самых неукротимых из этих белокурых богинь предоставляю я вот этим рукам, – и Аттила самодовольно вытянул вперед короткие, но сильные руки, напрягая железные мускулы. – Сопротивление красавиц только сильнее возбуждает мою страсть; мои ласки становятся более жгучими, когда я вспоминаю о своей затаенной цели, – удовлетворить мою ненависть ко всему германскому народу! Сколько сотен самых величавых и прекрасных дев отнял я навсегда у их соплеменников! Сначала они, конечно, сопротивлялись, как львицы, однако неволя очень быстро укрощала их. А после того, как у них рождался от меня первый ребенок или потом – от кого-нибудь из моих любимцев, германские женщины становились совсем ручными. Конечно, – после некоторой паузы продолжал Аттила, покачивая головой, – так было не всегда. И предпринятое мною смешение рас не всегда удается: безобразие, видимо, переходит в наследство легче красоты. Некоторые германки, увидев свое дитя, рожденное от гунна, – желтое, кривоногое, уродливое, – швыряли его об стену, вместо того, чтобы прижать к своей груди. Да, помесь не вполне удается! Гуннский уксус заставляет свертываться германское молоко. Мои собственные сыновья от германок вышли неудачными.
Он умолк и потупился.
– У Эллака благородная душа! – сказал Хелхал.
– Он мечтатель! – с неудовольствием воскликнул отец. – Мечтатель и настоящая баба. От своей матери, дочери амалунгов, унаследовал он глупые бредни, бесплодные думы и порывы куда-то вдаль. Эллак чувствителен, как женщина: ему хотелось бы обезоружить одним благородством всех врагов. Благородство! Насколько уместно оно, например, против Византии, против этих жалких и подлых императоров? Сын готки любит больше готов, чем гуннов. Право, я угадываю, кажется, причину его ненависти, – гневно заключил Аттила. – Он не может мне простить, что я, будучи гунном, осмелился сделаться его отцом! Песнями о подвигах готских героев убаюкивала его Амалагильда. Готские героические саги на родном языке втихомолку нашептывала она сыну, до тех пор… пока мне все это не надоело и мать Эллака внезапно… умерла.
Рот Аттилы подернулся легкой судорогой.
– Я был при этом, – хладнокровно заметил Хелхал. – Я и мальчик. Ты запретил ей петь песни на готском языке. Она стала просить: «Дай мне только попеть до конца про славную смерть короля Эрманриха, моего предка. Видишь, сын мой, прежде чем подчиниться гуннам, он вонзил себе…
– Она не смогла докончить, – воскликнул Аттила, – потому что я в гневе ударил ее ногой.
– Она была беременна и скончалась на месте. Эллак находился при этом. Может ли он тебя любить?
– Он должен меня бояться и пусть не рассчитывает, что я сделаю своим наследником его, калеку. Он не может даже владеть мечом!
– Правой рукой – да, но зато левой владеет превосходно, как ты отлично знаешь сам. Нередко побеждал он твоих врагов, с тех пор, как получил увечье, спасая тебя. Это было под Орлеаном. Эллак защитил правой рукой твою голову от громадного камня, пущенного из римской катапульты. Удар был меток.
– Этот камень не убил бы меня, как не убили тучи стрел и дротиков на Каталаунском поле. Ведь ты теперь знаешь, я рассказал тебе, какой смертью я умру. Впрочем, – с досадой продолжал гунн, – не радуют меня и многочисленные другие сыновья. Вчера у меня было их сто восемьдесят два, а сегодня доложили еще о двух новорожденных… Дочерям я давно потерял счет: от них мало проку. Не будет также прока и от моего любимца, красавчика Эрлака… Hо ты сам избаловал его чрезмерною любовью. Гораздо лучше воспитала Эллака отцовская… ненависть. Ну а Дзенгизиц?
– Про того нечего толковать. Дзенгизиц вполне тебе по сердцу, старик. Настоящий гунн!
– Да, лучший наездник и лучший стрелок из лука во всем нашем народе.
– Ну, конечно. Он хоть куда. Я люблю этого отчаянного малого, – благосклонно отвечал Аттила. – Но его мать – ай, какая она была некрасивая! – и он скорчил гримасу, словно ему на язык попалось что-то очень горькое.
– Она происходила из древнейшего рода гуннских ханов, – недовольно заметил старик. – Гораздо древнее твоего.
– Поэтому мой отец, Мундцук, приказал мне жениться на ней. Но знатность не убавила ее безобразия. Вот была отвратительная брачная ночь! И наш сын Дзенгизиц уродился такой же. Он еще безобразнее обоих родителей, взятых вместе. Но хотя этот наследник совершенно не похож на мягкосердечного Эллака, он тоже не годится в цари вселенной. С верховой ездой и стрельбой по ласточкам далеко не уедешь, особенно если на голове царская корона. Вот мой красавчик Эрлак – другое дело.
– Господин! – воскликнул Хелхал. – Неужели пятнадцатилетний мальчик, испорченный твоим баловством, может владеть миром?
Аттила не ответил на этот вопрос. Он шептал, словно остался один:
– Его мать… Это было самое приятное из моих любовных приключений… Обыкновенно я противен женщинам… и добровольно мне отдавались только гуннки…
И Аттила, погрузившись в воспоминания, тихо продолжал, не для слушателя, а для себя:
– …Однажды мой лагерь навестила дочь славянского князя. Она хотела говорить со мной наедине в моей палатке. Я был уверен, что девушка покушается на мою жизнь, однако вместо того она бросилась мне в ноги. Как она была прекрасна! Толстые косы, черные с синеватым отливом; полный, алый, как вишня, рот; персиковый пушок на щеках… И вдруг она ласково шепчет мне: «До моего народа на далеком востоке достигла твоя слава. Я слышала, что ты самый могущественный из людей и нет тебе равного на земле. Я запылала страстью к тебе, я проводила ночи без сна и мне захотелось иметь сына от самого могучего владыки вселенной. Или умереть. Я отправилась в путь, и ехала день и ночь, целые месяцы. Наконец я тебя вижу, могущество заменяет тебе красоту. Поцелуй меня, а если не хочешь, то убей». Поцеловал ли я ее? Эта женщина только одна меня любила… Ты умерла, Любуша, когда родился наш прекрасный мальчик…
– Господин, но ведь ты не отдашь этому ребенку…
– Нет, – с горечью ответил Аттила, очнувшись от своих грез наяву. – Мне предсказано, что Эрлак переживет меня всего на один день.
– Как это, господин? – испуганно воскликнул Хелхал.
– Успокойся. Это предсказание очень жестоко, очень, но мне возвестили и нечто другое, гораздо лучшее. Слушай.
– Я весь внимание.
– Фессалийский колдун…
– …Который предсказал тебе смерть в объятиях прекрасной женщины?
– Тот самый. Я ему вполне верю, потому что он отгадал мои сокровенные мысли. На мой вопрос: «О чем я думал сегодня в бессонную ночь?» он немедленно ответил: «О выборе своего наследника. Не беспокойся о том, великий царь – твой наследник уже назначен судьбой. Есть на свете красавица с белокурыми волосами. Ее красота внушит тебе такую страсть, какой ты никогда не питал ни к одной женщине. При виде ее ты весь задрожишь от восторга. Только она одна может родить сына, который унаследует все твое величие. Он покорит себе все народы Земли». С этих пор я нетерпеливо жду обещанной мне невесты.
– И ты веришь льстивому колдуну?
– Верю. Поэтому, после предсказания, я велел его убить.
– Зачем? Ты думаешь, он тебя обманул?
– О, нет! Ты знаешь, у наших гуннских жрецов есть поверье, подтвержденное временем, что только тот колдун говорит верно… у которого на печени окажется звездочка из белых полосок. Поэтому каждому колдуну после смерти разрезают и осматривают печень. Мне хотелось поскорее убедиться в правильности его предсказания. Я велел убить фессалийца и белая звездочка – нашлась!
Аттила мечтательно смотрел прямо перед собой пустыми глазами. Потом он потянулся и встал.
– Ну, старик, я пойду домой. Уже поздно, и я хочу спать. И пусть приснится мне прекрасная девушка, от которой я буду иметь сына, властителя вселенной.
//-- XXVI --//
На следующее утро римским послам было объявлено, что повелитель готов их принять в шестом часу.
Хелхал, Эдико и другие вельможи явились к ним и повели в большую приемную залу деревянного дворца.
Обширная полукруглая комната была обита с потолка до пола блестящими белыми занавесями и пестрыми коврами, подобно тому, как у греков и римлян обтягивали покои для новобрачных. Утрамбованный глиняный пол был выкрашен в красную краску.
В четырех шагах от стен шли правильными рядами четырех-угольные деревянные столбы с резьбою и рисунками. Они поддерживали некое подобие галереи. Столбы и стены были увешаны оружием, добытым на войне или полученным в дар от соседних народов.
В зале уже теснилась гуннская знать и воины, когда появились послы. Перед ними предстала пестрая, оживленная картина. Здесь стояли другие римляне и греки в роскошных, дорогих одеяниях, и рядом – финны в оленьих шкурах, полуголые британские кельты, расписанные синей краской, венды – в овечьих шкурах и сьоны – в медвежьих, германцы в шерстяных плащах и доспехах вороньей стали. Но весь этот пришлый элемент составлял лишь небольшие островки в море гуннов.
Аттила сидел на возвышении посреди залы. Несколько ступеней, обитых дорогими, расшитыми золотом коврами, вели к этому деревянному помосту, в центре которого стоял простой, буковый стул с ручками, служивший троном самому могущественному государю того времени. На нем была все та же самая одежда, что и вчера, и Аттила не прибавил к ней ни одного украшения.
Посланники, по указанию Эдико, остановились в дверях и низко поклонились. После этого Максимин хотел подняться на ступени помоста и вручить Аттиле письмо императора, но к нему тотчас подскочил гуннский князь, – это был Эцендрул, – взял у него из рук пурпурный папирус и заставил патриция сойти обратно с первой ступени. Потом он пал ниц перед повелителем и положил царскую грамоту на колени Аттиле, который продолжал сидеть совершенно неподвижно, как будто все это нисколько его не касалось.
– Собственноручное письмо императора Феодосия! – воскликнул Максимин снизу. Он был рассержен и, не стесняясь, повысил голос.
Аттила не пошевельнулся.
– Император желает тебе здоровья и долгой жизни! – произнес опять патриций.
Тогда хан начал медленно говорить, отчеканивая каждое слово и почти не разжимая губ:
– Я желаю императору того же, чего желает он Аттиле. Прислана ли наконец ежегодная дань, которую нам должны обе империи, Эдико?
– Да, господин. Эти посольства привезли ее с собою.
– Ты пересчитал?
– Все верно до единого солида.
– Хорошо. Но где подарки обоих императоров? – продолжил Аттила громче и гораздо грубее. – Я слышал, что дары привезены только одними посланниками от себя. Осмотрел ли ты их, Хелхал? Достойны ли они меня?
– Твое великолепие, господин, не достойно никакого подношения; но, в виду скромного состояния подносителей, можно признать привезенные дары достаточными.
– Раздели их между моими князьями. Не забудь Ардариха и Валамера. Визигаст тоже должен получить что-нибудь. Надо поощрить и пылкого королевича скиров – юного героя, умеющего так сладко играть на арфе. Все должны удостоиться чего-нибудь по их заслугам и по степени их верности. Но что это? – тут черты Аттилы омрачились, словно от горького изумления. – Мне кажется, я вижу между византийскими посланниками знакомое лицо? Вон тот, маленький, который стоит в стороне от других.
И грозный царь, взглянув на Вигилия, будто только сейчас увидел его, хотя на самом деле прежде всего стал искать глазами именно этого человека, лишь только посланники пошли в залу.
– Я уже имел счастье однажды, – начал испуганно византиец, – служить переводчиком…
– Как зовут эту противную жабу, Эдико?
– Вигилий, господин.
– Ах, да, Вигилий! – Аттила гневно повернулся на стуле, а нераспечатанное письмо императора полетело с его колен на пол. – Разве ты смеешь, ничтожная дрянь, являться мне на глаза, пока мне не выданы все перебежчики, как я приказал тебе передать? Неужели я потерплю, чтобы под вашими знаменами мои собственные беглые рабы подняли против меня оружие? Все подданные моего государства должны помнить, что от Аттилы нельзя убежать, от его гнева нет спасения! Ни одна крепость, ни одна укрепленная столица не даст защиты. Даже в золотом дворце в Византии я могу настичь моих врагов и схватить их вот этой рукой! – и он вытянул вперед правую руку.
– Мы явились доложить тебе, – начал со страхом Вигилий, – что у нас находится всего семнадцать перебежчиков, как ты их называешь. Они уже указаны Эгинфию, начальнику пограничной стражи, и будут присланы сюда в цепях в скором времени.
– Семнадцать. Ты потом узнаешь настоящее число. Теперь слушайте вы, посланники императора из Равенны. Я отказываюсь от требования выдать мне человека, утаившего мою долю в военной добыче из Виминациума. Но на каком условии, вы узнаете потом. Кто из вас Максимин, достойнейший сенатор императора византийского?
– Я! Меня зовут Магнусом Аврелием Максимином.
С серьезной благосклонностью взгляд Аттилы остановился на благородном лице сенатора.
– Соизволь, о повелитель гуннов… – начал Приск.
– Меня называют государем.
– Соизволь, о государь гуннов…
Аттила вздрогнул, но уклончивость оратора показалась ему забавной, и он не стал прерывать его, спокойно слушая дальше.
– …Чтобы я, по поручению императора и от имени прибывших со мною послов, ясно и по порядку изложил все обстоятельства, как они есть, а не так, как представляют их тебе твои постоянно меняющиеся и столь часто посылаемые тобою уполномоченные. Ты требуешь от императора Феодосия выдачи всех тех, кого ты называешь перебежчиками, то есть всех, кто по каким-либо причинам предпочел переселиться в нашу страну из-под твоего крепкого владычества. Между тем они поступили так, пожалуй, потому, что твои гуннские законоведы и заплечных дел мастера не всегда судят так справедливо и мудро, как ты думаешь, полагаясь на их добросовестность, и как ты, без сомнения, желаешь. Императору больно выдать людей, которые стали под его державную защиту… Однако, я вижу, ты хмуришься. Значит, я не прав. Тогда будь по-твоему: государь выдаст тебе твоих подданных. Далее ты требуешь кроме уплаты просроченной дани, – я хотел сказать: ежегодного почетного приношения, – взноса за год вперед, под угрозой немедленного нападения! Мы привезли шесть тысяч фунтов золота, а ты требуешь еще тысячу двести фунтов. Наш ответ замедлил по причине плохих путей сообщения в твоем государстве, ты же за это в мирное время осадил наши города: Виминациум, Ратиариум и многие другие; разграбил их и сжег. За каждого, по твоим словам, задержанного перебежчика ты требуешь по двенадцать солидов. Нам, к сожалению, дано полномочие, в случае крайности, соглашаться на все, но умоляем тебя: не настаивай на этом. Ты не можешь себе представить, до какого бедствия доведены все наши провинции; сколько вреда приносят жителям придунайских городов твои конные отряды, опустошающие вокруг всю равнину; они, как стаи волков, совершают набеги на одинокие хижины крестьян и целые города, не выпуская оттуда никого и перехватывая съестные припасы. А в то время, когда гунны представляют внешнюю язву для несчастных горожан, – внутренней язвой, чуть ли не худшей, – служат для них императорские сборщики податей. Для пополнения государственной казны они снимают с горожан последнюю рубашку; берут последнюю постель, так что многие ждут избавления от всех этих зол в самоубийстве. Твои посланники также привыкли, – говорят, им так приказано, – по приезде в Византию… ожидать настолько щедрых почетных даров, что одни эти любезности способны разорить нас вконец. Говорят, будто бы ты именно с этой целью так часто удостаиваешь нас чести принимать твое посольство.
Смелость ритора, очевидно, потешала могучего владыку, и он довольно добродушно заметил ему:
– Пускай мои посланники позволяют подносить себе дары, только бы их не подкупали.
– Императору, – с грустью начал теперь Максимин, – пришлось для удовлетворения тебя просить сенаторские семейства продать с публичных торгов наследственные драгоценности их жен, даже самую необходимую золотую и серебряную столовую посуду, а также дорогие вина, хранящиеся в их погребах…
– Я пью только воду из этого деревянного сосуда, патриций, – сказал Аттила. Он взял кубок со стола и сделал глоток. – Вы жалуетесь, – продолжал он, вытирая толстые губы тыльной стороной ладони, – что ваша казна пуста. Но почему это? Потому что ваши императоры еще с незапамятных времен проматывали деньги на нелепые зрелища, на конские бега, на ненужную роскошь, на разорительные прихоти, или – из малодушного страха перед загробными наказаниями, которые они, впрочем, вполне заслужили – строили храмы и церкви. Неужели у вас недостаточно священных мест, где бы вы могли докучать своим святым визгливыми гимнами и вашим лицемерием? Положим, меня это не касается… Но народ, у которого не хватает железа для защиты от соседей, должен быть домовитым и копить для них свое золото, потому что оно принадлежит более сильному. Как смеете вы расточать мое золото в ваших сундуках? Впрочем, мудрый ритор Приск, я должен прервать твою основательную речь, как бестолковый варвар. Прости, благородный патриций… Мы, гунны, умеем только ездить на лошадях, но мыслить в строгой последовательности – не наше дело. Я всегда путаюсь в государственных делах, – Аттила насмешливо посмотрел на послов. – Приступив к переговорам с вами, я забыл предварительно спросить моего посланника, Эдико, о том, как он исполнил мои поручения и что с ним было в великолепном Византионе.
Императорские послы с удивлением переглянулись.
– Неужели он и в самом деле не расспросил его, – с сомнением прошептал Примут.
– Разумеется, это не правда, – отвечал Приск, также тихо. – Слушай, внимательно, Максимин: сейчас откроется тайна Эдико.
//-- XVII --//
– Говори откровенно, – приказал хан, – не скрывай перед этими византийцами. Скажи все, без утайки. Ведь это наши друзья, а гунн не имеет тайн от своих друзей.
Эдико выступил вперед, низко поклонился и начал спокойным голосом:
– В несравненном Византионе видел я, слышал и испытал невероятные вещи. Справедливы слова того готского короля, который, пробыв там несколько дней, воскликнул: «В этом городе множество возможных и невозможных вещей!»
Посланники не без удовольствия переглянулись между собой.
– Римское великолепие ослепило-таки этого варвара, – тихонько произнес Приск.
Максимин согласно кивнул ему головой. Между тем Аттила переспросил с ударением:
– Даже невозможных?
– Суди сам, о государь, возможно или невозможно то, что я испытал, сравнительно с тем, что приходилось испытывать другим посланникам. Ты назовешь это невозможным, а я представлю тебе вещественные доказательства противного.
С живейшим любопытством вслушивались все присутствующие в речь германца, который продолжал на латинском языке:
– Вигилий пришел за мной в дом, находившийся возле гавани, где мне отвели квартиру. Этот человек повел меня к Хризафиосу, могущественнейшему вельможе в византийском государстве. Дорога шла мимо целого ряда величественных дворцов, – они составляют как бы отдельный городок и в них живет придворный штат императора, первые сановники, а также находятся присутственные места. Я откровенно восхищался этими зданиями, без всякой задней мысли: но меня поразил при этом странный блеск в глазах моего спутника. В его взгляде был такой же огонь, как и в настоящую минуту, но теперь все его черты выражают испуг. Впрочем, волнение Вигилия объяснилось мне после. Едва мы предстали перед всесильным евнухом, как он, по-моему, совершенно некстати, передал ему в преувеличенном виде о моем восхищении царской пышностью.
Вигилий с напряженным вниманием следил за каждым словом Эдико.
– Безрассудный! – бормотал он сквозь зубы. – Что с ним делается? Но, может быть, он из хитрости прикидывается здесь моим врагом и противником?
– Вигилий прибавил даже, – хладнокровно продолжал германец, – и это была чистейшая ложь! – будто бы я позавидовал обитателям Византии, их богатой и роскошной жизни.
– К чему он ведет этот разговор? – все больше смущался про себя Вигилий.
– Тут Хризафиос сказал: «Ты можешь, Эдико, добыть себе такой же дом, крытый золотой черепицей, и купаться в золоте, если захочешь».
– Когда же наконец перестанет он говорить правду и начнет хитрить? Какой безумный риск! – шептал про себя Вигилий.
– Я удивился. «Для этого тебе нужно только переселиться к нам из земли гуннов», – продолжил Хризафиос.
«Наконец-то я дышу свободно! Он начинает скрывать истину», – мелькнуло в голове Вигилия.
– Я онемел от изумления, – тут Эдико внезапно обернулся и указал рукой на Вигилия. – Вот этот человек вмешался в наш разговор.
– Он сошел с ума! – в ужасе произнес Вигилий, уже давно слушавший Эдико с выпученными глазами и разинутым ртом. Холодный пот выступил у него на лбу; он завертелся туда и сюда, закутал голову плащом и бросился к двери.
Однако четверо гуннов, с самого начала незаметно пробравшихся к нему и отделившие его от других послов, схватили византийца за плечи своими железными руками, тем самым помешав ему упасть, поскольку его уже совсем не держали ноги. Он вынужден был стоять, дрожа всем телом, и слушать обличительную речь Эдико. Германец опять заговорил совершенно хладнокровно и только ближе к концу разразился гневом.
– Вигилий спросил меня: «Имеешь ли ты свободный доступ к самому Аттиле – во время охоты, походов или на отдыхе – в его палатку, спальню?» Я отвечал: «Когда обязанности наместника не задерживают меня в Пеонии, на берегах Савы, или когда государь не отправляет меня куда-нибудь во время войны полководцем, а в мирное время – посланником, то я всегда нахожусь при нем и поочередно разделяю с другими знатными людьми высокую честь стоять на страже у его изголовья и подавать ему, утром и вечером, свежую воду для питья». Тогда евнух пропищал своим визгливым голосом: «Счастливец! Какое ожидает тебя благополучие, если только ты сумеешь молчать и выкажешь немного мужества. Я сам предоставлю тебе несметные богатства и блестящее положение. Но нам нужно хорошенько переговорить между собою. Теперь я спешу в императорский дворец. Сегодня вечером приходи ко мне ужинать, но один, без своей свиты и спутников».
Вигилий вдруг захрипел.
– Я все еще не угадывал гнусного замысла, полагая, что меня просто хотят задобрить, как влиятельного человека, который может способствовать заключению мира с Византией. Ничего не подозревая, я обещал прийти. Хризафиос махнул рукой. Вигилий вывел меня из комнаты, а сам остался. Вечером я пришел в назначенный час к ужину и встретил у евнуха только одного гостя – то был опять-таки Вигилий.
Тут византиец грохнулся об пол, несмотря на поддержку гуннов. Они грубо подхватили его с земли и пододвинули ему скамейку, на которую он и сел, прислонившись спиною к одному из столбов. Между тем восемь дюжих рук держали его по-прежнему, как в тисках.
//-- XXVIII --//
Совершенно растерявшись, слушали остальные послы доклад Эдико. Тот продолжал:
– После того как невольники унесли остатки ужина, Вигилий запер за ними дверь, предварительно убедившись, что никто из них не остался в соседней комнате. Потом оба византийца взяли с меня клятву, что я сохраню в строжайшей тайне наши переговоры, если даже не соглашусь на их предложение, по их словам, крайне выгодное и нисколько не опасное для меня. Я поклялся, потому что хотелось во что бы то ни стало разоблачить замыслы византийцев.
– Так-то ты держишь клятву, подлый германец! – не выдержал наконец Вигилий в порыве бешенства и отчаянья.
– Я ее и не нарушаю, – сказал Эдико, не удостоив врага даже взглядом. – Я поклялся молчать спасением своей души и загробным блаженством, как клялись вы оба; но ваш христианский рай мне вовсе не нужен. После смерти меня возьмет Вотан в свою Валгаллу [9 - Валгалла – находилась в Асгарде и служила временным пребыванием героев, павшим в битве, до тех пор, пока, после крушения мира и возобновления его в лучшем виде, боги и люди, достойные вечного блаженства, не переселятся в постоянный рай – Гимли.]. – И, Эдико прибавил после этого отступления:
– Тогда первый советник императора хладнокровно сказал мне в лицо: «Убей Аттилу!»
Крики бешенства и ужаса, стоны изумления потрясли стены громадной залы. А Эдико продолжал:
– «Убей Аттилу! Беги в Византию! Будь первым после меня по могуществу, богатству и блеску». К счастью, по правилу византийского устава, я должен был оставить свое оружие у порога. Если бы не так, то несдобровать бы обоим злодеям, вероятно, я уложил бы их на месте. Но теперь я только вскочил с мягких подушек дивана, будто ужаленный ядовитой змеей, и хотел выбежать вон – на свежий воздух. Но тут – не знаю, как это случилось – передо мною вдруг встала окровавленная тень…
Глубокое внутреннее волнение прервало голос Эдико.
– Тень моего отца, – продолжал он, оправившись. – И я вспомнил ужасную клятву, данную ему. Ты знаешь ее, о, государь?
Аттила утвердительно кивнул головой.
– И отец мой как будто сказал строгим голосом: «Вот самый удобный случай исполнить страшную клятву – ты должен открыть позорный замысел императора перед целым светом».
Четверо римлян смотрели друг на друга, онемев от ужаса.
– Это… это… невозможно! – в смущении пробормотал маститый Максимин.
– Ты будешь иметь доказательства в своих руках, – спокойно отвечал Эдико.
– От Хризафиоса можно всего ожидать, – шепнул Приск сенатору.
– …Вот почему, – снова начал германец, – я настоял на том, чтобы посольство сопровождал достойнейший из вельмож Византии, и выбрал тебя, Максимин, чтобы ты присутствовал при разоблачении гнусной тайны. Я заглушил голос оскорбленной чести и согласился на сделанные мне чудовищные предложения, но, желая иметь в руках верные доказательства, прибавил: для исполнения замысла нужны деньги, фунтов пятьдесят золота… чтобы… наградить воинов, которые будут стоять со мной на страже у палатки государя. «Вот они!» – с жаром воскликнул евнух, вскочил с места, схватил маленькую шкатулку, спрятанную в мраморной стене, и собственноручно отсчитал червонцы в мешок из черной кожи.
Вигилий громко застонал, вырываясь из рук стороживших его гуннов.
– Хризафиос подал мне мешок, и я заметил, что на нем вышита красным шелком надпись: «Собственность Хризафиоса». «Нет, – сказал я. – Я не возьму их, пока не заслужил. Сначала нужно исполнить обещание, а потом брать награду. Ведь, кажется, со мною вместе отправляется посольство к гуннам?» – «Да, – отвечал Вигилий, – и я назначен послом. Дай мне кошелек, Хризафиос, мой высокий покровитель. Потом я передам его Эдико». Евнух повесил ему на шею черный мешочек, который он носит с тех пор на груди – под одеждой!
– Он и теперь на нем! – воскликнул Аттила. – Живей! Обыскать его! Откиньте хламиду, шарьте под туникой! Поспеши, Хелхал!
Гунны сдавили византийца, как в тисках. Хелхал принялся шарить у него под одеждой, дернул за шнурок, оборвал его и вытащил из-за пазухи злополучный черный кошелек. Он внес находку на помост и положил к ногам господина.
Волна бешенства прокатилась по рядам гуннов.
– «Соб-ствен-ность Хри-за-фио-са», – прочитал по складам Аттила, нагнувшись над кошельком. Потом он отшвырнул его ногой и сказал: – Выньте червонцы и взвесьте золото, точно ли там пятьдесят фунтов, как говорит Эдико.
– А хоть бы и так! – крикнул Вигилий, собираясь защищаться. – Все равно Эдико нагло врет!
– Неужели? – насмешливо спросил Аттила. – Зачем же тебе было тайно везти сюда такую сумму?
– Господин… это для закупок в гуннской стране… Для меня и моих товарищей… съестные припасы… корм для лошадей и мулов. Могли также понадобиться другие вьючные животные, если бы эти пали по дороге…
– Замолчи, лжец! Эдико сказал тебе еще в Византии, что от самой границы моих владений вы будете считаться моими гостями и будете получать все бесплатно. Вам даже было запрещено делать покупки, потому что византийские послы под видом этого устраивают подкупы и выведывают, что им нужно.
– Тем не менее все, сказанное германцем, пустая выдумка и обман.
– Даже и этот документ от императора тоже обман? – спросил Эдико, не глядя на Вигилия. Он вынул свиток папируса из кармана в перевязи оружия.
– С византийскими мужами нужно быть осмотрительным. Я потребовал письменного заявления от императора, на тот случай, чтобы он не отрекся от своего подстрекательства к убийству, когда я совершу кровавый замысел и потребую награды. Желание твоих врагов убить тебя, государь, было так велико, что они допустили промах и перехитрили сами себя. Тотчас, несмотря на поздний час, Хризафиос с Вигилием повели меня в покои императора, разбудили Марциала, государственного канцлера, и отправились к Феодосию. Император не ложился, нетерпеливо ожидая, чем кончатся наши переговоры. Конечно, я не удостоился приема в столь поздний час и остался ожидать в приемной. Здесь, в одиночестве, мне показалось, что я вижу все это во сне. Но вскоре царедворец вернулся и принес мне исписанный государственным канцлером документ, – внизу стояла собственноручная подпись императора, красными чернилами, которые никто не смеет употреблять, кроме него. Канцлер с гордостью заметил, что он сам составлял документ об убийстве, так как на его обязанностях лежит составление всех документов и государственных актов. Действительно, я увидел перед собой тщательно написанный формуляр, разделенный на параграфы и скрепленный канцлерской подписью. «Я всегда сам пишу государственные акты, – самодовольно повторил Марциал, заметив мое удивление. – Это составляет привилегию моего звания».
– Читай! – приказал Аттила. Эдико развернул папирус.
– «Во имя Господа нашего Иисуса Христа! Император, Цезарь Флавий Феодосий, победитель над гуннами, готами, антами и славянами, вандалами и аланами, персами и парфянами, благочестивейший, взысканный Богом, славный, победоносный, непобедимый, достойный поклонения во веки веков, Август, одобряет и приказывает, чтобы Эдико совершил спасительный подвиг умерщвления нашего злейшего врага, что было предложено ему Хризафиосом и Вигилием. Пятьдесят фунтов золота выдали ему вперед; остальное он получит по исполнении дела в награду. Сам же он должен, после бегства в Византию, получить сан патриция, дом, крытый золотою черепицей, и годовое содержание в двадцать тысяч солидов». Затем следуют подписи: императора и государственного канцлера.
– Станешь ли ты теперь запираться, собака?! – крикнул Аттила.
– Сжалься! Помилуй! – завопил Вигилий, падая на колени. – Пощади мою жизнь!
– На что мне твоя жизнь? Положим, недурно было бы украсить землю гуннов, повесив на красивом дереве – по пути имперских легионов – византийского посла, покушавшегося на жизнь государя, к которому он был послан! На грудь ему следовало бы повесить доску, обозначив на ней его преступление. Но будет гораздо лучше, когда другой посол, – достойный полного доверия, честный человек, – расскажет императору в Византии, перед лицом всего сената, виденное и слышанное им в лагере Аттилы. Благодарю тебя, Эдико, что ты придумал это и взял с собой Максимина. А тебя, патриций, я прошу обличить гнусный замысел ради справедливости.
Почтенный сенатор потупился, не смея поднять головы. Он, как подкошенный упал на скамью и спрятал лицо в складках плаща. Напрасно Приск и друзья из западно-римской империи старались ободрить его. Но вдруг он порывисто вскочил на ноги.
//-- XXIX --//
– Я расскажу все, положись на меня, повелитель варваров! Такие позорные поступки нескольких негодяев не должны порочить имени римлян. Я сделаю это!.. Сделаю!.. Хотя бы император повелел казнить меня за правдивое слово. Он должен выслушать от меня всю истину. Он и весь сенат в полном составе!
– Хорошо. Ты нравишься мне, старик. Когда же вы поставите злодея перед императором и сенатом, тогда свяжите ему руки за спиной, а кошелек повесьте на грудь и спросите Хризафиоса: знает ли он этот мешочек? А Феодосию же скажите: «Так говорит Аттила, сын Мундцука, повелитель вечерней страны: ты, Феодосии, и я, мы имеем между собой одно общее – от благородных отцов произошли мы оба, но Аттила сберег и еще больше возвысил славу отцовского имени, а ты, Феодосий, напротив, омрачил величие унаследованного трона. Ты не только сделался слугою и данником Аттилы, но, как негодный раб, вступил в заговор с другими рабами и задумал убить Аттилу, своего господина». И еще скажите: «Как низко упало величие Рима!» Помню, бывало в детстве, слова «Рим», «император», «цезарь» устрашали целые народы, как отдаленные раскаты грома. Однажды я спросил отца: «Скажи, кто такой император – цезарь?» Он отвечал мне: «Тише, тише! Не поминай его так легкомысленно! Первый цезарь был бог, спустившийся на землю, и все его потомки унаследовали грозное могущество и славу. А слово «император» означает владыку, которому принадлежит необъятная власть и который окружен несказанным великолепием». А теперь?.. А нынче?.. Два императора униженно молят в деревянном бараке гунна о мире и тайно стараются натравить меня один на другого. Они оплачивают мир грудами золота и ценою постыдной дани. И после того эти римляне имеют дерзость писать картины, где они представлены господами, а гунны – их подданными. В дымящемся Милане проехал я по трупам – там легло девять когорт – во дворец цезарей. Столовую дворца украшала картина, вся составленная из мелких пестрых камешков, очень искусно, должен в том сознаться. И что же она представляла? Императора Валентиниана на троне в Равенне, окруженного величием победной славы, и девять варварских царей во прахе перед ним, повергающих к его стопам груды золота, как приличествует покорным данникам. Двоих из них он попирал ногою, они были в одежде гуннов, и, когда я ближе присмотрелся к ним, к их лицам, то узнал себя и брата Бледу. Моим первым движением было разнести картину в куски моим мечом, но потом я передумал. Вот взгляните, римляне, как восстановлена здесь правда.
По знаку Аттилы, слуги отодвинули один из пестрых ковров за его спиной, и глазам присутствующих предстала громадная мозаичная картина. Она также представляла поклонение подвластных царей своему владыке, но на троне восседал сам Аттила, а распростертые перед ним на земле данники были облачены в цезарские порфиры и как две капли воды походили лицом на императоров Феодосия и Валентиниана.
Римские послы побагровели от стыда и гнева. Аттила остался доволен своим сюрпризом.
– Спустите ковер, – приказал он. – Истина, кажется, больнее режет глаза этим людям, чем мне тогда в Милане – глупое хвастовство. Но самая худшая, самая горькая правда еще не высказана мною. Одного из цезарей я представил перед целым светом подлым убийцей… Впрочем, нет, он слишком труслив, чтобы пролить самому чью-нибудь кровь. Он был только подстрекателем наемного убийцы. И кого же задумал он подкупить? Самого преданного из моих слуг. Но германец оказался слишком честен, слишком горд, и ему удалось перехитрить римских умников! Не меня, а предателей предал он. Но кто же согласился помогать убийце? Посланник императора. Цезарь злоупотребил древнейшим международным правом, которого не смеют нарушать даже дикие скифы. Слушайте, мои гунны! Слушайте германцы и славяне и все народы мира! Бесчестен Рим!.. Низок римский император! Позорным словом сделалось имя цезарей… И как я плюю теперь себе под ноги, так выплевываю я из своих мыслей всякое уважение к Риму, так плюю я в лицо Римской империи. Узнайте же теперь, посланники, на каких условиях я соглашаюсь избавить оба ваших государства от войны, то есть от неминуемой гибели.
Я требую, чтобы к моим двумстам женам прибавили еще одну – Гонорию, сестру императора. Ты можешь ответить на это, Максимин, что она уже замужем. Что ж за важность! Конечно, для меня это могло послужить причиной отвергнуть ее, но если бы мне вздумалось отнять жену у самого императора, он уступил бы мне царицу из малодушного страха услышать ржание косматых гуннских коней у раззолоченных ворот своего дворца. Но, – прибавил Аттила с наглой усмешкой, – меня не прельщает супруга цезаря: говорят, она ужасно безобразна, эта ваша царица Василисса. Другое дело Гонория – сладострастная красавица. Еще несколько лет назад она прислала мне свой портрет и обручальное кольцо, предавая в мои руки брата с его царством, жалуясь на цезаря, что он заставляет ее отцветать в безбрачии, и предлагая мне жениться на ней. Знаю, что я не особенно красив и соблазнителен, и она знает это, но римлянка, в которой закипела кровь, готова выйти замуж за сатану из христианского ада. Итак, я хочу ее иметь, в браке или вне брака. Но я требую за ней также приданого, достойного меня. Вы должны уступить мне всю страну по Дунаю от моих пионийских границ до Новы во Фракии – в длину, и на пять дней гуннской езды верхом – в ширину. Вы не должны больше вести торговлю по Дунаю, чтобы под видом этого не делать разведок в моих владениях. Границей здесь должен служить Наиссус.
Подавленные послы молчали. Лишь Ромул с видимым неудовольствием ответил:
– Если бы ты даже добился руки Гонории, то не можешь иметь притязаний на территорию государства. По римскому праву женщины не наследуют земель.
– А по гуннскому – наследуют. Что мне до вашего права?.. Впрочем, я еще не дошел до конца. Всех перебежчиков вы должны выдать мне головою. По моему счету, их у вас четыре тысячи девятьсот тринадцать. Вы уплатите потребованные ранее пять тысяч фунтов золота; выставите сто заложников сенаторского звания; сравняете с землею укрепления Византии, Рима и Равенны и не двинетесь с места, пока я, – когда растает снег этой зимой в германских лесах, – не завоюю всей страны от Понта до Британского моря, от Геркулесовых столпов до ворот Адрианополя. Если вы не исполните в точности всего этого, то горе вам – Византия и Рим! Вы стоите одиноко, не рассчитывайте, как три года назад, на помощь вестготов. Там трое братьев грозят друг другу мечом и кинжалом, оспаривая один у другого забрызганный кровью трон. А если тот из них, за кем останется победа, пойдет против моей воли, – мой добрый друг Гейзерих, вандал, немедленно высадится с многотысячным войском у устьев Родануса. Суабы и аланы, которые были тогда против меня, теперь мои союзники; за меня будут теперь также франки, подкупленные золотом. Последнюю кучку бургундцев растопчут копыта моих коней, Их лучшее войско, вместе с отважным королем Гундикаром, истреблено пятнадцать лет назад, – в кровопролитном сражении под Вормсом. Аллеманы не смеют противиться моей власти; тюрингенцы отворят мне с трепетом, как и тогда, засады в своих зеленых рощах; маркоманов и квадов я пошлю вперед застрельщиками; остготов, гепидов, лонгобардов, герулов, ругов, скиров, моих гуннов из западной половины царства, соберу в одно войско и поведу их к закату солнца, на Рейн. Галлия и Италия достанутся мне; Испания и Британия – Гейзериху. Одновременно с тем хлынут к восходу солнца восточные орды моих гуннов, вместе с антами и славянами, аварами, сарматами, скифами и другими народами, имена и свирепая неукротимость которых вам пока неизвестны. Многие из них считают человеческое мясо лакомее баранины и говядины. Всех их я двину на врагов в один и тот же день под предводительством моих сыновей, потому что сам хочу пожать руку Гейзериху на развалинах Тулузы. Мои полчища спустятся вниз по Дунаю и нападут на Феодосия. Ведь даже на дальнем западе и юге я вооружен против вас лучше; со мной парфяне, персы, исаврийцы, сарацины и эфиопы. Горе вам в тот день, когда парфянин и гунн весело помчатся один навстречу другому в византийском ипподроме!
Аттила умолк, наслаждаясь ужасом посланников. Он как будто ожидал возражений, до того пристально были устремлены на римлян его глаза.
Наступило продолжительное робкое молчание.
Наконец, впечатлительный ритор не смог больше выдерживать; жажда противоречия преодолела в нем осторожность, развязала ему язык; хриплым, прерывающимся голосом возразил он царю гуннов, но его протест вылился в форму вопроса:
– А… когда ты возьмешь у нас все это… то что же ты милостиво нам… оставишь?
– Души! – без запинки отвечал Аттила. – И еще кое-что. Первосвященнику – там, в Риме, лишенном своих укреплений, – оставлю гроб того иудейского рыбака, которого он так почитает. А вам всем – ваших матерей навсегда. Что же касается ваших жен, дочерей и сестер, то вы можете располагать ими, пока они не приглянутся мне… Молчи, отважный Примут! Ни слова! Ни вздоха!.. Все должны вы мне уступить, хотя бы я захотел вымотать у вас заживо все внутренности. Вот какими беспомощными, обреченными на неизбежную гибель лежите вы у моих ног! Вы не можете устоять против меня, если бы даже у вас хватило на это мужества. Ступайте! Я вас отпускаю! Сегодня был великий день, потому что Аттила – меч бога войны, отомстил Риму за все народы, которые он топтал своей пятой в течение целых веков.
//-- XXX --//
Эдико отвел связанного Вигилия в одну из многочисленных деревянных башен, служивших темницами; они были снабжены крепкими дверями, плотно закрывающимися ставнями и возвышались по углам улиц в лагере гуннов. Их плоские кровли находились на значительном расстоянии от соседних жилых домов, так что прыжок с высокой крыши на ближайшее здание казался невозможным.
Посадив византийца под стражу, германец догнал остальных послов, которые медленно шли домой, понурив головы.
Узнав Эдико, Максимин остановился и с упреком сказал:
– Ты, германец, затоптал сегодня в грязь римское государство!
– Это сделал не я и не Аттила, – возразил Эдико, – а ваш же император. Я только вскрыл бесчестный замысел…
– Да, – с досадой перебил Приск, – но я заметил при этом твое затаенное злорадство.
– Не стыдно ли тебе? – заметил Примут.
– Ведь ты не гунн, – упрекнул его и Ромул.
– К чему ты стараешься еще сильнее увеличить безумное самомнение варвара? – спросил Максимин. – Аттила и так считает себя чуть ли не земным богом.
– И откуда у тебя взялась эта неумолимая ненависть к нам, – начал Приск, – ведь, казалось бы, такому человеку, как ты, германцу родом, Рим должен быть ближе…
– Чем гунны? Ты это хочешь сказать, мудрый ритор? Так думал и я в былое время, так думал и мой отец. Но вы сами, римляне, излечили меня от этого безумия – уже давно и навсегда. Гунны грубы, дики, свирепы, – вы образованны, деликатны, учены… Но вы пропитаны ложью до мозга костей! К несчастью, я испытал это на себе.
– Говори дальше, чтобы мы могли тебя опровергнуть, – выкрикнул Приск.
– Это произошло двадцать лет назад. Узкая полоса земли, населенная скирами – к востоку от страны Ругов, становилась тесной для быстро возрастающего населения, потому что с того времени, как мы сделались оседлым народом и стали прилежно возделывать плодородный чернозем по берегам Дуная, Вотан и Фригга, Фрейя и Донар постоянно увеличивали наше число. Король Дагомут предложил рассудить это дело, и народ рассудил его, собравшись вместе. Было решено, что с наступлением весны третья часть мужчин, юношей и мальчиков, по жребию, отправится искать себе новое отечество. Жребий пал, между прочим, и на наш род, – самый знаменитый после королевского. Вотан указал нам дорогу. У отца было пятеро сыновей, способных носить оружие. Я, самый младший, только что был посвящен королем Дагомутом в звание воина. Вся наша семья со свитой и вольноотпущенниками направилась вниз по Дунаю. Мундцук, отец Аттилы, предложил нам поступить к нему на службу, предлагая необыкновенно щедрое вознаграждение, потому что скиры славились своей отвагой и силой, а отец мой, Эдигер, был знаменитый герой. Однако он отвечал Мундцуку: «Император византийский раньше нанял нас, хотя за меньшую плату, но мне приятно служить римскому императору из чести, чем гуннам – за золото». Император поселил нас во Фракии; мы много лет сражались за Византию против гуннов, против Мундцука.
– Я знаю, – отвечал Максимин, утвердительно кивнув головой. – Вы отлично сражались и примерной верностью приобрели громкую славу.
– А известно ли тебе, патриций, какую мы получили благодарность? Несколько лет спустя кроме гуннов Византии стали угрожать другие варвары, пришедшие с востока. То были роксоланы. Мы продолжали бесстрашно сражаться против обоих врагов, строго исполняя свой долг. Но как поступил с нами император? Он по своей мудрости рассчитал, что роксоланы были гораздо многочисленнее нас и предательски выдал им скиров. Неожиданно, в ночное время, императорские полководцы напали на нас, перебили беззащитных во сне, продали пленных в рабство на византийских рынках, а возделанную нами землю и наше имущество подарили роксоланам. В эту ночь кровавой резни были убиты у меня два брата; двое других попали в плен; мой отец, раненый, бежал от врагов вместе со мною и кое с кем из нашей свиты. Приютом нам послужил пограничный лес в горах Родона. Тут нас окружили со всех сторон гунны той же самой орды, с которой мы воевали столько лет, но, сталкиваясь в кровопролитных сражениях – под византийскими знаменами. Нас взяли в плен и повели к Мундцуку; мы были уверены, что нам не миновать лютой казни. Между тем повелитель сказал: «Несчастье храбрых людей для нас священно. Теперь вы узнали честность римлян – узнайте же и лютость гуннов». И он снял наши узы, подкрепил нас вином и пищей, и сам перевязал раны моего отца, который ссадил с лошади не одного из его храбрых гуннов! С тех пор мы стали служить гуннам и никогда в этом не раскаивались. Мой отец, умирая от римской стрелы, заставил меня поклясться на мече именем Эру, бога войны, ненавидеть Рим и Византию и всеми силами стараться вредить им, пока я жив. Мало того, он потребовал, чтобы я передал эту ненависть своим внукам. Я обещал отцу исполнить его последнюю волю, потому что в душе уже давно поклялся в непримиримой ненависти к Риму.
Наступило долгое молчание.
Наконец Максимин произнес, качнув седой почтенной головой:
– Так вот как? Ты передаешь вражду даже по наследству. У тебя есть сын?
– Да.
– И ты учишь его ненавидеть Рим! И ты заставил его повторить ту же клятву?
– Да, римлянин, – раздался вдруг звонкий юношеский голос. – И я твердо сдержу слово.
Стройный красивый мальчик лет пятнадцати, незаметно шедший до сих пор позади Эдико и слышавший каждое слово, подскочил к отцу, обнял его и скрылся.
– Это был?..
– Мой, сын. Как только он достигнет совершеннолетия, я заставлю его поклясться. И мой Одовакар не изменит данной клятве.
//-- XXXI --//
Поздно вечером в тот же день, окончив приготовления к отъезду, безотлагательно назначенному на следующее утро, четверо друзей сидели у крыльца, желая подышать чистым воздухом после ужина. Невольники вынесли им скамьи и подножья, укрытые коврами.
Мрачное настроение римлян еще более усиливалось в душной атмосфере темной ночи. На небе не было видно ни звезд, ни месяца.
Поблизости от дома, на углу широкой улицы, пылал костер, разложенный стражей. Около него лежали два гуннских воина, готовых, когда наступит очередь, сменить часовых у западных ворот.
Приск с участием взял руку маститого сенатора, который временами тяжело вздыхал, опустив голову на грудь.
– Благородный друг, неужели ты страдаешь так жестоко? – спросил ритор.
– Я уничтожен! Какой позор!.. Что может быть хуже этого? Не знаю, как мне жить после того, что я был вынужден услышать сегодня от гуннов, не имея возможности опровергнуть их обвинения!
– Погиб Рим и вся вселенная! – мрачно продолжил Примут.
– Кто спасет их от гуннов? – вздохнул Ромул.
– Германцы! Готы! Франки! – раздались вдруг в темноте громкие голоса.
– Кто идет? – крикнули лежавшие у костра гуннские воины, вскакивая на ноги и направляя копья в сторону прямой улицы от западных ворот.
– Мы – готы! Франки! Тюрингенцы! Аллеманы! Фризы! Саксы! Дорогу нам, если не хотите быть побитыми!
– Кто вы такие? – крикнул начальник стражи.
– Посланники тех народов, которые мы назвали. Ваши часовые у ворот велели нам назвать себя, когда мы наткнемся на ваш караул. Ишь ведь какая темень! Мы должны говорить с повелителем гуннов.
– А с какою вестью пришли вы к нему? Скажите, если это не тайна, – спросил Приск. – Мы тоже посланники из Рима и Византии.
– Наша тайна скоро обнаружится, – расхохотался в ответ рыжий кудрявый франк. – Аттила воображает, что все должны повиноваться мановению его руки. Посмотрим, что он заговорит, когда узнает о цели нашего посольства.
– Ведь ты остгот, – сказал один из гуннских начальников стоящему рядом с ним человеку. – Я знаю тебя, Витигиз. Наш государь нетерпеливо ждет вашего короля Валамера. Прибудет ли он сюда?!
– А вот увидишь. Гей, товарищи! Пойдем! – довольно дерзко отозвался остгот.
И вновь прибывшие направились дальше, звеня оружием. Их было двенадцать человек. Освещенные сзади трепещущим пламенем костра, эти могучие фигуры казались еще выше. Шлемы и шапки чужестранцев были увенчаны орлиными крыльями, медвежьими мордами с оскаленными зубами, турьими и оленьими рогами. Длинные плащи из меха у этих исполинов дремучих лесов спускались с широких плеч, между тем как острые концы копий достигали как будто до самых туч, когда их освещала внезапная вспышка огня.
Молча, с удивлением смотрели им вслед римляне.
– Вот этих еще не сокрушили гунны! – заговорил Максимин. – Пойдемте-ка на покой. Если нам и не удастся заснуть, все-таки тело требует необходимого отдыха.
//-- XXXII --//
Когда на следующее утро посланники стали собираться в дорогу, они сильно удивились, увидев рядом со своими повозками, носилками и лошадьми еще несколько новых повозок и породистых коней, подведенных к крыльцу.
– Это дары Аттилы вам, – сказал Эдико и, откинув крышку одного из сундуков, указал на груды звериных шкур, прибавляя:
– Вот лучшие меха, которые носят самые знатные из наших вельмож. Но подождите. Вам приготовлен еще один подарок. Мне поручено позаботиться о нем, а также проводить вас для безопасности до границы.
– Где Вигилий?
– Отослан вперед, – отвечал подошедший Хелхал, которому также было приказано, хотя и не далеко, проводить отъезжающих в знак почета. – Государь нашел, что вам не будет приятно ехать вместе с преступником, закованным в цепи.
– Этот варвар совершенно непостижим и полон противоречий, – тихо сказал Приск Максимину. – Он жаден до золота, хуже византийского фискала; иногда кажется, что вся его государственная мудрость и всесветное могущество направлены только на то, чтобы собрать отовсюду как можно больше золота…
– Золото – громадная сила не в одной только Византии, ритор. Ведь и эти бесчисленные орды скифов приходится вознаграждать, подкупать, задабривать золотом или тем, что можно приобрести на него.
– А грабеж? – насмешливо спросил Примут. – И наряду с такой жадностью, – продолжал сенатор, – Аттила проявляет самую бескорыстную щедрость. Вот хотя бы относительно нас: он знает, что ему не удастся подкупить меня, да притом же Аттила во мне и не нуждается, так как я не пользуюсь влиянием при дворе, это ему хорошо известно.
– Да, он знает твою честность.
– А между тем, когда я обратился к нему с просьбой, он выказал себя вполне бескорыстным. Вдова одного из моих друзей, префекта Силлы, взятая в плен в завоеванном городе Ротиарии – вместе с детьми, – умоляла меня выкупить ее. Когда же я предложил Аттиле пятьсот червонцев за несчастную семью, он серьезно взглянул на меня и сказал: «Отдаю тебе этих пленников без выкупа». Почему корыстолюбивый гунн поступил таким образом?
– Ты понравился ему, старец, – отвечал Эдико, слышавший последние слова, – и он хотел не уступить тебе в величии души. У него есть свои недостатки, но повелитель гуннов не мелочен, он велик даже в своих пороках.
Разговаривая таким образом, посланники в сопровождении Эдико и Хелхала миновали южные ворота. За стенами селения им встретилась большая толпа мужчин, женщин и детей, радостно приветствовавших римлян на их родном языке.
– Что это значит? – удивленно спросил Максимин. – По языку и платью эти люди должны быть нашими соотечественниками.
– Да, это римляне, – отвечал Хелхал. – Тут их триста пятьдесят человек.
– Военнопленные, – продолжил Эдико, – доставшиеся на долю государя. Он дает им свободу в честь тебя, Максимин! Ты должен сам привести их обратно в свое отечество. Аттила рассудил, что такому почтенному гостю, как ты, не может быть лучшего подарка.
– Слава великодушному Аттиле! Слава Аттиле! Слава ему и благодарность! – с восторгом кричали освобожденные. И посланникам против воли пришлось вторить их приветствиям.
– Удивительно, – сказал после долгого молчания Приск Максимину. – С проклятием чудовищу переступили мы его границы и с презрением…
– А он заставляет нас уезжать со словами благодарности. И сумел внушить к себе некоторое почтение…
– Демонический характер! В настоящее время нет человека могущественнее его на земле.
– К сожалению, да. Где избавитель, который освободит нас от Аттилы и его страшного могущества? Я не вижу никого, кто бы мог сокрушить эту стихийную силу.
//-- XXXIII --//
Вернувшись с проводов домой, Хелхал нашел у себя посланника Аттилы: хан немедленно требовал его во дворец.
– Иди скорее! – торопил старика посланник. – Государь принимал прибывших вчера послов. Он страшно разгневан, а те сейчас же ускакали обратно.
Неподвижный, точно выточенный из желтого дерева безобразный идол, с искаженным злобой лицом, стоял Аттила в кабинете своего домашнего дворца у железного стола, заваленного письмами и римскими географическими картами всего запада: Галлии, Германии, Реции, Норикума и Паннонии.
Старик в тревожном ожидании взглянул на хана, угадывая, что же в душе Аттилы возбудило такую бурю страстей. Его руки тряслись, на лбу вздулись жилы. Ему как будто недоставало воздуха. Он задыхался и, прежде чем успел заговорить, его губы свела судорога. Хан откашлялся и плюнул на белый ковер, покрывавший пол. На светлой ткани тотчас показалось большое кровавое пятно.
– Что с тобой? – испуганно воскликнул Хелхал, подбегая к Аттиле.
– Ничего, – хрипло произнес тот. – Кровь от сердца прилила мне к горлу и стала душить. Но это пустяки: скоро польется страшными потоками чужая кровь.
Он остановился и продолжил, спустя некоторое время:
– Подумай, Хелхал… они осмелились… Эти тюрингенцы!.. Прямо в глаза отвечать мне отказом. Они готовы к сопротивлению. Ты знаешь из-за чего?
– Я догадываюсь.
– Ну, скажи!
– Из-за дани молодыми девушками, которой ты потребовал. Недаром я предостерегал тебя.
– Но я хорошо сделал, что не послушался предостережения. Теперь они по крайней мере обнаружили свою строптивость, которая их и погубит. Ирминфрид, дерзкий тюрингенец, сказал: «Мы на все согласны. Требуй чего хочешь и тебе не будет ни в чем отказа. Мы сознаем свое бессилие. Отбери у нас всех рабов, коней, весь рогатый скот, драгоценности наших жен… Но женщин мы тебе не уступим». – «А мне именно этого и надо, – отвечал я. Что мне в вашем нищенском имуществе?» – «Тогда пусть лучше погибнет наш народ и имя тюрингенцев исчезнет с лица земли!» ответил посланник и умолк, мрачно потупившись. Тут к нему подошел человек, стоявший справа, и взял его за руку, говоря: «Утешься, тюрингенец, мы, аллеманы, ваши соседи. Поток гуннских полчищ едва задел наши поля и луга, мы живем в стороне от их ужасной дороги, но если вам предстоит сражаться за целомудрие ваших белокурых дев, то, клянусь Циу и Берахтой [10 - Берахта – богиня – покровительница женского хозяйства.], мы станем биться вместе с вами. Наши шестеро королей согласны поддержать вас, и я говорю это от их лица, перед грозными очами Аттилы». Едва он кончил – я онемел от ярости и удивления. Тут к нему подошел другой и сказал: «И мы также, хатты, с Логаны, и прибрежные жители среднего Рейна, и даже дальние салийцы с устья реки, – поспешим вам на помощь. Три года назад франки воевали против франков, – могучий владыка принудил жителей восточной страны идти против своих соплеменников на западе. Даже и теперь его золото чуть не подкупило западных королей, но когда до них дошла весть о такой гнусности, о такой неслыханной дани, то они решили возвратить Аттиле полученные подарки. И золото гунна, вместе с другими драгоценностями, находится теперь на пути сюда. Есть немало тюрингенских саг, в которых говорится о кровавых битвах между нашими и вашими предками на пограничной черте, но когда возмутительная весть достигла наших лесных деревень, то наши князья поклялись, как и десятеро франкских королей, забыть старую вражду. Копье хаттов и боевой топор франков не откажутся защитить вас от позора, чтобы лучезарные боги не видели такой мерзости на земле. Призываю в свидетели Вотана и Гольду [11 - Гольда – одно из имен Фрейи.] в том, что вы можете на нас рассчитывать. Меня уполномочили передать это государю Аттиле все хаттские судьи, а со мною прибыл вот этот человек – Хильдеберт, посланный от франкских королей». Наконец, выступил вперед седой, как лунь, великан, походивший скорее на одного из готских идолов, выточенных из дуба, чем на обычного смертного. Исполин вытащил из-за пояса длинный каменный нож, – трое моих князей в испуге подскочили к нему, – он сумел перехитрить моих приближенных, когда они отбирали у иностранцев оружие. Однако старик положил только пальцы правой руки на лезвие и сказал: «Клянусь за саксов, именем Сакснота; меня, Горзавальта, посылают саксы с устья Визурги. Они говорят мне так: „Пусть тюрингенцы и все их союзники в этой священной войне пришлют нам своих жен и дочерей: многие тысячи судов стоят у берегов Саксонии и страны фризов, потому что фризы также примкнули к нам”. Вот Ритольд из племени азесов, стоящий здесь, подтвердит мои слова: „Отступайте, сражайтесь с неприятелем до нашего берега. Тут мы дадим гуннам решительную битву, подобную последней битве богов. Если мы будем побиты, то верные жители Киля возьмут наших жен и детей вместе с оставшимися в живых мужчинами и перевезут их за море на безопасные острова. Посмотрим, пустится ли за ними в погоню гуннская конница по морским волнам! Но перед бегством мы разрушим наши старинные плотины, освященные богами оплоты твердой земли, и потопим неприятельских лошадей и всадников. Пускай наша страна сделается дном морским, но останется свободной!”» И тут они все дружно взялись за руки: аллеман, тюрингенец, франк, саксонец, фриз, и смело вышли вон. Они стали действовать единодушно, – они, которые прежде жили в беспрерывной вражде!
Аттила в изнеможении умолк, тяжело переводя дух.
– Я предупреждал тебя. Теперь слишком поздно. Уступать им ты не должен. Призови скорее гепидов и остготов.
Но Аттила злобно рассмеялся, качая головой.
– Они отказываются прийти. Валамер прислал ответ, что он по завету совершает жертву богам в священном лесу и потому не может явиться. Низкий предатель! Я – его бог! Мне он должен приносить жертвы! Я знаю, в чем заключается его заветное желание: он хочет, чтобы я поскорее умер. Моим сыновьям он не приносил клятвы и считает себя вправе изменить им, как и гепид. Когда я возразил посланнику Валамера, что братья короля, младшие князья – Теодимер и Видимер – послушаются меня скорее, чем брат, – этот дерзкий отвечал: «Готы привыкли повиноваться только своему королю и никому иному». Тогда, вместо ответа, я рассказал ему историю Каридады, предводителя акациров, но лукавый сармат опять-таки отказался явиться ко мне. «Ни один смертный, – велел он мне передать, – не смеет смотреть на солнце. Как же я могу взглянуть в лицо величайшего из богов?» Он велел предупредить, что скалистые крутые тропинки в его горах очень опасны для верховой езды, и нашей коннице туда не добраться. Но это вздор. Наши лошади цепки, как дикие козы. «Отнеси, – приказал я посланнику, – в подарок от меня королю Валамеру вон тот кожаный мешок, который висит на столбе против моей спальни. В нем спрятана голова одного из коварных князей; ее принесли мне мои сыновья. Голова смотрит на Аттилу открытыми очами, но они мертвы и неподвижны»!
– А что же гепид? – спросил Хелхал. – Ведь Ардарих верен тебе.
– Но он умен; он не хочет прийти сюда, чтобы я не заставил его поклясться в верности моим сыновьям. Он послал мне сказать, что собрал свое войско и держит его наготове, так как утургуры собираются напасть на его владения. Это ложь! Ему нечего бояться: я сам защищаю моих слуг.
Гунн снова замолчал и на этот раз принялся в волнении мерить шагами комнату.
– Если бы это была правда, если бы готы действительно научились повиноваться только своим королям и жить в союзе между собой, тогда всему наступит конец! Нет, они не должны к этому привыкать, я не дам им опомниться! Скорее, Хелхал! Мы не станем выжидать будущей весны, мы выступим в поход сейчас же. Прежде всего я растопчу этих безумно-отважных германцев на западе, этих непокорных рабов, – начиная от Молдавы до самого Рейна. Их жатвы, заборы их жилищ, самые жилища и их крепкие черепа, – все попадет под копыта моих лошадей или будет предано пламени. Негодные твари – тюрингенцы! А!.. Вам жаль дать мне триста дев? Хорошо!.. Тогда, прежде чем листья опадут с деревьев, не останется в живых ни одной тюрингенской женщины: сначала их предадут растлению, а потом – прямо в реку! А мужчин? Их пригвоздят к деревьям, целыми рядами. Страшные желуди будут висеть на дубах и буках их лесистых гор! И там, где шумят теперь зеленые вершины, должна быть пустыня, подобная нашим степям. Тогда их верные союзники опомнятся и разберут, что для них лучше: предать ли свою страну огню и мечу или покорно лобзать мой кнут. А лукавого амалера должен мне привезти сюда его друг, гепид; в противном случае головы обоих попадут в один и тот же кожаный мешок.
– Но когда же, господин, думаешь ты выступить против тюрингенцев, как их теперь называют. Когда я был мальчиком, их называли еще гермундурами. Когда?
– Завтра.
– Ты позабыл: послезавтра начинается праздник Дзривилы, великой богини коней, когда оружие должно оставаться в покое и кровопролитие не допускается даже в виде кары за самое ужасное преступление. Это великий грех. Кроме того, ты пригласил на этот праздник – да еще заранее – короля ругов, самовольно обручившего свою дочь, и всех его…
– Верных союзников, которым придется разделить судьбу Визигаста! – воскликнул повелитель, выпрямляя голову на короткой воловьей шее и поводя могучими, сутулыми плечами. Дикая радость сверкала в его глазах навыкате. – И правду ты говоришь, Хелхал, они очень кстати попадают мне в руки – я как раз готов к их приему. Во-первых, пылкий жених, а потом невеста… Помнишь, как говорил тебе тогда о ней оруженосец, который достался в пищу воронам, на том дунайском острове? «Стройная, но роскошная, и такая беленькая!» Я жду их всех с большим нетерпением.
//-- XXXIV --//
На следующий день гуннские разведчики донесли о прибытии в скором времени короля ругов, с женихом и невестой, в сопровождении Эллака.
– Очень рад их приезду, – сказал Аттила, самодовольно кивая своей огромной головой и облизывая толстые губы. – Эллак? Ах, да! Он везет королевну на брачный пир. Эта роль как раз для него. Хелхал, ты должен все приготовить. Тебе я предоставляю принять этих верных германцев с дунайского островка; ты отведешь им лучшие помещения для гостей и пригласишь их к себе на завтрак на следующий день в третьем часу; а вечером они придут пировать в мой собственный дворец, и маститый король Визигаст, и музыкант-жених, и стройная невеста! А где же Визанд – герул, Ротари – лонгобард, Банчио – маркоман и славянские князья – Дрозух, Милитух и Свентослав?
– Все приглашены, государь, и все находятся в дороге. Они еще не могли доехать сюда и прибудут только на днях, как донесли разведчики.
– Хорошо. Молодцы мои собаки-ищейки! Надо им дать в награду на разграбление какой-нибудь римский город! Однако пошли лучше навстречу дорогим гостям сильный отряд воинов. Они, пожалуй, узнают, что здесь произойдет завтра, а между тем нельзя выпускать их из рук. Они нужны мне все поголовно.
На следующий день в лагерь прибыл король Визигаст со своей свитой. Хелхал разместил приезжих по разным домам: свиту отдельно, короля ругов с дочерью и служанкой в другом доме, Даггара – в третьем – совершенно одного. Когда они в первый раз вышли пройтись по лагерю, навстречу им попался статный воин, окликнувший их на суабском наречии. Он ехал от южных ворот.
– Как, Гервальт, это ты? – удивленно спросил Визигаст.
– Что привело тебя сюда, муж совета и мудрой предупредительности? – не особенно дружелюбно спросил Даггар.
– Безрассудная неосторожность, которую мы зовем дружеской верностью! – откликнулся граф, соскакивая со своего взмыленного коня и передавая поводья одному из слуг. – Мне не сиделось дома, пока вы находитесь во власти лютого волка. Но все-таки я вам не товарищ в вашей безумной затее. Помните это. Еще раз предостерегаю вас: откажитесь от вашего плана.
– Я поклялся золотистыми кудрями Ильдихо осуществить его! – пылко воскликнул Даггар. – До тех пор она не будет моею.
– Значит, она не будет твоею никогда. Вы погибли. Но я буду стараться до последней крайности спасти вас, а в случае неудачи разделю вашу участь. Часто, когда я бывал в лагере, Аттила поручал мне сторожить пленников; может быть, он поручит мне и вас. Друг, непричастный к вашей вине, не подозреваемый ни в чем, но твердо решивший вас спасти, может сделать многое.
– Ты рискуешь своей жизнью, – заметил Визигаст.
– Король ругов, знаешь ли ты этот меч?
– Он был мой. Ты владел им геройски. Я дал его тебе при твоем посвящении в воины вместе с Ардарихом, от которого ты получил в подарок копье! Всего двадцать зим прошло с того времени!
– Вот чего я никогда не смогу забыть. Я спасу тебя или сам погибну. Пока прощайте! Вон те гуннские воины уже смотрят подозрительно в нашу сторону. Эй вы, гунны! Проведите меня к своему повелителю! – крикнул он. – Вы, может быть, знаете, где стоят поблизости гепиды? Их войско выступило в поход.
Гервальт совершенно затерялся в толпе гуннских всадников.
– Я был несправедлив к нему! Какая честная душа! – воскликнул Даггар.
– Честен, как аллеман, – отвечал король пристально смотря вслед своему другу.
//-- XXXV --//
На следующее утро Хелхал доложил государю, что все исполнено и готово, согласно его инструкциям. Аттила кивнул головой. Потом он спросил с мрачным видом:
– А где Эллак? Почему он не явился к своему господину? Неужели этот глупец по-прежнему тает перед чужой невестой и не отходит от нее?
– Нет, господин! Твой сын даже не въезжал в лагерь. У самых ворот он столкнулся с Дзенгизицем, который передал ему твой приказ обоим сыновьям отправиться к перевозу через Тиссу, взять там заложников Болибутса, побежденного славянского князя, и привезти их сюда. Эллак немедленно повиновался, но, очевидно, против воли. Я узнал это от короля ругов.
– Да, да, – проворчал отец. – Он, конечно, хотел опять заступиться за этих троих. Кроме того, оба брата терпеть не могут друг друга. Потому-то я и посылаю их так часто куда-нибудь вдвоем. Они должны привыкнуть быть вместе и уживаться между собой. Ну, ступай! Третий час приближается. Ступай! Я пойду за тобой следом один.
– Государь, ты ничего не сказал мне о том, желаешь ли завтракать в моем доме?
– Нет. Молчи и иди. Ты должен сам отправиться за своими гостями и вести их в свой дом по главной улице лагеря. Живее! Я жду с нетерпением.
Когда Хелхал вел троих приезжих в свое жилище, в узком переулке на крыльце углового дома притаился человек в красно-коричневом плаще. Капюшон был накинут ему на голову и закрывал весь лоб до самых глаз. Нижнюю часть лица он закутывал полой одежды и не двигался с места. Но вот показалась наконец Ильдихо. Незнакомец встрепенулся и его сильное тело содрогнулось, как от удара молнии. Он пристально смотрел вслед королевне, пока та не скрылась в воротах дома царедворца. Тогда человек в плаще отбросил капюшон: его желтое лицо пылало, глаза искрились, как у волка.
– Ах! – воскликнул он, не сдерживаясь больше. – Никогда еще не видел я столько прелести! Никогда в жизни не испытывал такой вспышки страсти. Вот она! Эта женщина подарит мне настоящего наследника – властителя вселенной!
//-- XXXVI --//
Наступил час пира.
Всех приглашенных гуннов и чужестранцев набралось до трехсот человек, почти исключительно мужчин. Они уже заняли указанные им места в большой приемной зале, служившей также и столовой. Наконец Хелхал ввел Визигаста, Ильдихо, Даггара и восемь человек их свиты. Графа Гервальта между присутствующими не оказалось. Напрасно оба германца искали его глазами; на их вопрос им сообщили, что Аттила велел пригласить суаба только на завтрашний пир.
У порога их встретили мальчики – кравчие, в шелковых, расшитых золотом одеждах. Они поднесли гостям серебряные чаши: те должны были, по указанию Хелхала, прикоснуться к ним губами и громко пожелать здоровья Аттиле. Самого повелителя увидели они издали, на противоположном конце залы, как раз против входа – посредине полукруга, образуемого стеной. Там находилось возвышение, похожее на галерею с резными перилами. Перед простой деревянной скамейкой, на которой сидел на корточках всесильный хан, стоял продолговатый стол из чистого золота на четырех низких ножках, представлявших фигуры драконов. Вместо глаз им были вставлены крупные рубины, горевшие, как огонь.
Меж деревянных столбов, вдоль боковых стен, было поставлено множество скамей, столов и подножий. Ошеломляющая, грубая, без вкуса нагроможденная роскошь всюду бросалась в глаза. Столы, сиденья были сделаны из серебра или мрамора и дерева драгоценных сортов; скатерти, подстилки и подушки – из китайского шелка; блюда, тарелки, чаши, кубки, римские кувшины для разбавленного вина, германские рога для питья ослепляли блеском золота, игрою драгоценных камней и жемчуга, которыми они были унизаны. Из трех частей света лились сюда эти сокровища в течение целых десятилетий, под видом добычи, захваченной на войне, выкупа или вынужденных подарков. Столы и стулья тянулись рядами вдоль стен полукруглой залы, от входа до возвышения, где восседал Аттила. Почетными местами считались ближайшие к этой эстраде, и сюда-то подвел Хелхал царственных гостей. Но их посадили не вместе; справа и слева короля Визигаста и Даггара сидели по два гуннских воина князья; немного поодаль поместилась Ильдихо между пленницей, супругой римского военачальника, и заложницей, дочерью предводителя антов. Обе они были великолепно одеты и увешаны драгоценностями, но печальны, как приговоренные к смерти. Юная, хорошенькая заложница с девическим станом не поднимала глаз, совершенно убитая горем; но римлянка, роскошная матрона с торсом Юноны, бросила тайком взгляд на красавицу Ильдихо – взгляд сожаления; она тяжело вздохнула и молча пожала ей руку. Это были единственные женщины, которых увидела в зале королевна ругов.
Свита короля Визигаста и королевича скиров была размещена по левую сторону залы, и также вся врозь. Когда трое гостей подошли к своим почетным местам, Хелхал велел им поклониться Аттиле, пристально смотревшему на них. Даггар склонил при этом свою гордую голову недостаточно низко; повелитель гуннов бросил на него уничтожающий взгляд; но королю Визигасту Аттила довольно милостиво кивнул головой. Когда же его глаза устремились на девушку, как будто только теперь замеченную им, – хотя он с первого момента втихомолку пожирал ее пламенным взглядом, – веки гунна закрылись, словно у крокодила, подстерегающего добычу; он сделал вид, будто не замечает Ильдихо, а между тем из-под его ресниц порою вспыхивали молнии.
Ильдихо увидела ужасного завоевателя в первый раз, однако она не испугалась его безобразной наружности. Гордо выпрямившись, смотрела девушка в лицо ему твердым, бесстрашным, угрожающим взглядом. В ее глазах было столько убийственной ненависти, что Аттила невольно отвел взгляд. Легкий озноб пробежал у него по спине, и когда он снова посмотрел на нее, прошло некоторое время. Теперь он избегал встретиться с нею взглядом, а просто любовался ее прелестным ртом, великолепными, белоснежными руками, точеной шеей.
Насмотревшись вдоволь на троих приезжих, Аттила наконец сказал:
– Я доволен, что вы приехали. Сначала попируем, а потом поговорим о делах. Пожалуй, можно отпраздновать сегодня обручение, да и самую свадьбу, – заключил он с расстановкой.
Лицо его скривилось, и было непонятно: то ли он сейчас засмеется, то ли придет в ярость.
Но присутствующие были поражены таким милостивым, приветливым приемом.
Визигаст с дочерью и Даггар также не знали, что подумать, и по знаку хана заняли свои места.
//-- XXXVII --//
Начался пир. Кравчий в богатом наряде опустился на колени перед Аттилой и подал ему тяжелую, дорогую чашу с вином; однако повелитель гуннов только коснулся ее губами, не выпив ни капли, и отдал обратно кравчему, указав глазами на Хелхала. Старик поднялся с места и низко поклонился своему государю. Потом кравчий обошел по порядку всех присутствующих, сначала с правой, потом с левой стороны, разнося вино. Но, кроме того, позади каждого гостя стоял особый прислужник, беспрестанно наполнявший его бокал. Гости помещались по трое и по четверо за длинными узкими столами, так что им было удобно доставать со своих мест многочисленные блюда, наполненные разнообразными произведениями гуннской, римской, германской и славянской кухни. Другие же изысканные яства подавались особо; так, прежде всего, слуга внес мраморное блюдо с жареной дичью; у птиц были оставлены головы, крылья и хвост. Каждое кушанье прежде всего подносилось Аттиле, но тот не брал ничего и ел из деревянной посуды одно мясо, нарезанное громадными кусками, кровавое и полусырое. Эту пищу хан уничтожал без хлеба и без всяких приправ. В то время как гости ели на золоте и серебре, пили из драгоценных кубков благороднейшие вина, Аттила запивал свою незатейливую еду ключевой водой из деревянной чаши.
После первой перемены блюд, по знаку Хелхала, присутствующие поднялись с мест, взяли в руки вновь наполненные кубки, осушили их вторично за здоровье Аттилы и снова сели. Это повторялось после каждой новой перемены кушаний, отличавшихся необыкновенным разнообразием.
Хотя было еще светло, но отверстия в потолке задернули занавесками, и слуги зажгли смоляные факелы, воткнутые в железные крючья у деревянных столбов, по обеим сторонам залы. Тут гостей поразило необычайное зрелище: факелы горели попеременно темно-красным, синим, зеленым, желтым, розовым, белым пламенем, которое фантастически переливалось на блестящих шлемах и панцирях присутствующих.
Вдруг неподвижные, точно окаменевшие черты Аттилы оживились. Красивый мальчик, лет пятнадцати, показался на пороге залы; ловко пробравшись между скамейками, столами, колоннами и рядами прислуги, он вбежал на ступени эстрады, стал на колени перед Аттилой и прижался к грозному владыке прелестной головкой, окруженной волнами черных кудрей; его прекрасные темно-карие глаза с томным выражением устремились на хана. На лице грозного владыки промелькнуло что-то похожее на улыбку; с ласковым и нежным взглядом потрепал он румяную щеку юноши, покрытую пушком, и приподнял его с колен.
После этого хан взял пальцами самый лакомый кусок мяса из стоявшего перед ним золотого блюда и сунул его мальчику в рот; тот принялся аппетитно жевать подачку ослепительно белыми, ровными зубами.
– Кто этот очаровательный ребенок? – спросил Даггар у Хелхала.
– Эрлак, любимый сын государя и прекрасной королевны, которая сама добивалась его любви.
– Значит, бедняжка была слепа? – с живостью уточнил Даггар.
– Не так слепа, как ты!
Тон ответа был мрачен и суров.
– Батюшка, – говорил между тем избалованный мальчик, гладя рукой щетинистую бороду страшного человека, – мясо лося очень вкусно, но человеческое мясо лакомее.
Отец с изумлением взглянул на него.
– Что ты такое говоришь?
– Правду, батюшка. Моя старая кормилица, Зданза… помнишь ее? Ей позволяют еще иногда приходить ко мне, и она всякий раз приносит с собой гостинцы. Вчера она принесла мне большой, отлично подрумяненный кусок мяса. Я съел его и начал просить еще. «У меня нет больше, мой светик, – отвечала старуха, – принесу в другой раз. У человека только одно сердце, и твои хорошенькие зубки скоро справятся с ним». – «Как, – спросил я, – то было человеческое сердце?» И мне стало немножко страшно, но я вспомнил, как оно было вкусно и облизал губы. «Да, мой ненаглядный. Я выпросила себе труп молодого гота, которого сегодня колесовали за то, что он назвал нашего великого государя людоедом; я вырезала его еще трепетавшее сердце и зажарила для своего красавчика. Теперь на тебя не подействует никакая отрава и ты не будешь знать глупой жалости к людям». Как смешно, батюшка, не так ли? Точно я до сих пор был когда-либо жалостлив! Моей лучшей забавой всегда было смотреть на казни. Когда я хорошо езжу верхом и мой учитель доволен мною, – я всегда выпрашиваю себе в награду или византийский пряник, или позволение смотреть на казни, или даже самому стрелять пленных! Дай мне пить, батюшка, – только вина, а не твоей жидкой воды. Сейчас дай мне вина! Нет, не желтого, а красного – паннонского… Дай, а то я заплачу, а слезы портят мои прекрасные глаза… Вот так… Ах, как вкусно!.. Пьешь это красное вино, точно горячую кровь. Знаешь, батюшка, когда я займу наконец твой престол…
– А тебе не терпится? – спросил Аттила и бросил взгляд на Ильдихо.
– Тогда я буду пить только вино, а не воду. И так как я теперь знаю вкус готских сердец, то каждый день велю убивать по одному молодому готу.
– А когда не будет никого приговоренного к смерти, сыночек?
– Тогда я нарочно приговорю.
– А за что? За какое преступление?
– За то, что он не сделал ничего, чтобы доставить своему государю хорошее жаркое! – ответил юноша, заливаясь громким смехом, показывая белые зубы и встряхивая черными кудрями, в восторге от своей остроты.
Аттила нежно расцеловал сына в лоб и оба глаза. Даггар переглянулся с Визигастом. Один из гуннов – князь Эцендрул – поймал этот взгляд.
– Что, тебе не понравилась шутка, молодой скир? – насмешливо спросил он. – Да, нечего сказать, мальчик растет на славу; он будет, пожалуй, еще почище князя Дзенгизица. Радуйтесь, если попадете к нему по наследству.
И с этими словами он поднялся на эстраду. Многие гуннские князья подходили в продолжении пира к избалованному любимцу Аттилы; гладили его по голове, целовали, совали ему в рот лакомые куски своими грязными пальцами; давали пить из своих кубков, причем Эрлак жадно набрасывался на вино. Но никто так не льстил мальчику, как Эцендрул; под конец он не выпускал его больше из своих объятий.
Аттила с неудовольствием следил за маневрами царедворца и, когда Хелхал подошел к нему с каким-то секретным докладом, хан прошептал старику, кивнув головой на князя:
– Если б он знал, кто будет наследником моего царства, как увивался бы он теперь возле прекрасной Ильдихо…
//-- XXXVIII --//
Даггар только что начал резко возражать на вызывающую речь Эцендрула, как его слова были заглушены громким шумом у входных ворот. Там раздавалась брань; несколько голосов спорили, перебивая друг друга.
Аттила стал прислушиваться, вытянув шею, и спустил мальчика с колен. Эрлак свернулся клубочком у ног отца и продолжал втихомолку наливать себе вино из кувшина, стоявшего на низеньком столе возле него. Незаметно осушив несколько кубков, Эрлак раскраснелся, как пион; юноша сидел, поводя кругом осоловелыми глазами и мотая отяжелевшей головой.
Заслышав шум, воины бросились было к дверям, чтобы унять и покарать нарушителей тишины, но их грубо оттолкнула чья-то сильная рука. Дзенгизиц ворвался в залу, дрожа от злости, с громким, бешеным хохотом. За ним шел князь Эллак, еще бледнее и печальнее обыкновенного.
Дзенгизиц, года на два моложе брата, был одет в ярко-красный, опушенный мехом плащ из шелковой материи, не доходивший ему до колен. Под ним виднелся короткий безрукавый камзол из дорогого меха, вышитый золотом, причем на левой стороне тела шкура была обращена волосом вниз, а на правой – наоборот, так что одежда казалась наполовину грязно-желтой и наполовину темно-коричневой. На спине юноши висел поверх плаща, на широкой темно-красной перевязи, унизанный жемчугом и драгоценными каменьями колчан со стрелами. В правой руке Дзенгизица были сломанные половинки длинного гуннского лука. Крича и жестикулируя, он гневно потрясал ими в воздухе. Молодой князь сильно походил лицом на Аттилу и отличался всеми признаками монгольской расы, но ему недоставало того величавого достоинства, которым всесильный хан умел внушить уважение к себе даже своим врагам.
Некрасивые глаза навыкате дико блуждали на лице Дзенгизица, а толстые губы подрагивали от злости.
– Убери прочь свои лапы, собака! – крикнул он последнему из воинов, стоявших у дверей, и так сильно ударил его по руке острыми обломками лука, что у того брызнула кровь.
– Кто смеет заграждать дорогу ханскому сыну! – продолжал он. – Я иду к своему отцу и судье! У меня есть жалоба к нему или скорее я здесь обвиняемый, которому нужно оправдаться! – и он снова злобно захохотал.
Дзенгизиц стоял уже против Аттилы, вскочив одним прыжком на эстраду.
– Батюшка, готский выродок хочет на меня жаловаться. Будет гораздо лучше, если я сам расскажу тебе все, как было, и не допущу, чтобы старший брат чернил меня понапрасну. Он сам тоже виноват.
– Что это, ссора между моими сыновьями? Вы оба не правы! – сказал отец, но его сердитый взгляд обратился только на Эллака, медленно входившего в ту пору по ступеням.
– О таких пустяках, право, не стоило бы и толковать, – снова начал Дзенгизиц. – Мы ехали по пыльной дороге, позади заложников. Мне стало ужасно скучно в этом пустынном, безлюдном месте, и я, от нечего делать, вздумал биться об заклад со своим оруженосцем, что могу попасть стрелою без промаха несколько раз кряду между растопыренными пальцами человека, не нанеся ему ни малейшего вреда. «Ты можешь сколько угодно спорить о том, господин, – отвечал мне оруженосец, – потому что никто не согласится спокойно стоять перед твоим натянутым луком и выдержать такое страшное испытание». – «А вот увидишь», – отвечал я и велел одному из заложников, с трудом тащившемуся по дороге под палящими лучами солнца – как раз впереди меня, подойти к дереву и приложить к его стволу свою ладонь с растопыренными пальцами. Заложник был двенадцатилетним мальчиком, сыном побежденного сарматского князя. Ребенок исполнил мое приказание. Я предупредил его, чтобы он не оглядывался, но непослушный мальчишка обернулся в ту пору, когда стрела готова была сорваться с тетивы. В смертельном страхе, негодный трус прижал растопыренные пальцы к лицу. Я хорошенько прицелился и попал, по уговору, между третьим и четвертым пальцем мальчугана.
– Прямо в его левый глаз! – договорил Эллак, дрожа от негодования. – А когда тот громко закричал и стал проклинать Дзенгизица, твой сын пригрозил прострелить ему и другой глаз, если он не уймется. Он уже опять натянул тетиву. Тут я подскочил, вырвал у него лук…
– И сломал его о свое колено! – в бешенстве воскликнул младший брат. – Вот тебе, отец, в доказательство, обломки. – Он бросил куски дерева к ногам Аттилы. – Мой лучший лук! Из-за дрянного мальчишки! Из-за негодного заложника! Накажи сына готки, отец, или – клянусь богиней коней! – я расправлюсь с ним сам еще до наступления праздника!
– А где же мальчик? – спросил Аттила, не моргнув глазом во время рассказа обоих сыновей.
– Он остался на дороге! – коротко ответил Дзенгизиц, пожимая плечами.
– Он умер! – воскликнул Эллак. – Умер на моих руках.
– Вот вам мое решение, неразумные сыновья, – сказал Аттила. – Ты, Дзенгизиц, объяснишь отцу убитого все и отвесишь ему столько золота, сколько весит труп ребенка, разумеется, из своей собственной казны – не из моей. Ты же, Эллак, совершил ужасный поступок, сломав оружие своего брата. Всякий должен хранить и уважать оружие брата, как святыню, и кто сломает его, тот сделает это себе во вред. Ты должен подарить Дзенгизицу шесть луков такого же достоинства. Это тебе легкое наказание; а твое строгое наказание – мое неудовольствие. Прочь с моих глаз! Вон отсюда! Ты, Дзенгизиц, займи место рядом с королевичем скиров, с правой стороны. Слева от него сидит князь Эцендрул, который пусть там и остается. А ты, мой милый мальчик, позаботься угостить хорошенько юного героя, как приличествует его сану.
Эллак бросил взгляд на отца, но напрасно он старался встретиться с ним глазами. Наконец молодой князь низко опустил голову и торжественной поступью спустился с эстрады.
Ему пришлось пройти мимо Ильдихо. Он замедлил шаг, не желая однако останавливаться возле девушки. Между тем королевна поднялась со своего места и плавным, красивым движением смело протянула юноше белоснежную руку. Он схватил ее в порыве признательности, молча поклонился и поспешил оставить залу. Эта сцена не укрылась от проницательных взоров хана. Аттила слегка мотнул головой, и его глаза свирепо сверкнули из-под полуопущенных век.
//-- XXXIX --//
Еще во время рассказа Дзенгизица в дверях показался новый посетитель; стража почтительно расступилась перед ним. Это был знатный гунн в дорогой одежде, но его блестящее платье было покрыто дорожной пылью. Барашковую шапку на его голове обвивал золотой венок.
Терпеливо дожидался он у порога, пока отец рассудит сыновей.
Потом пришедший торопливо протиснулся между рядами гостей, взбежал на возвышение и упал на колени перед владыкой.
– Вставай, князь Дзенцил! Ты приносишь радостную весть о победе. Твой золотой венок без слов говорит об этом.
– Да! – воскликнул гунн, еще совсем молодой человек, вскакивая с пола и гордо выпрямляясь. – Зеленая золотистая ветвь возвещает новую победу твоего оружия и гибель твоих врагов. Лугионов больше не существует: они стерты с лица земли.
Гунны подняли дикий крик радости, похожий на вой волков, увидавших падаль; германцы, сидевшие на пиршестве, обменялись между собой испуганными и грустными взглядами. По знаку Аттилы, предводитель войска начал свое донесение.
– Лугионы считали себя безопасными и неприступными за своими непроходимыми болотами; они осмелились отказать тебе в уплате просроченной дани. Мне ты предоставил честь наказать их. Мера этого наказания зависела от меня. Но я знаю, что тебе по сердцу, о великий государь, и сам я также люблю молодецкую расправу. Поэтому мною было решено совершенно уничтожить непокорных. Пробраться через болота казалось не легко, потому что лугионы затопили все переходы и засели в засаду с женами, детьми и стариками. Однако, – тут Дзенцил погладил свою редкую бороду, громко захохотал, как-то щелкнув при этом зубами, – я устроил себе отличную переправу. Мы согнали вместе около двух тысяч антов и славян. Конечно, они были ни в чем не виноваты: напротив, они оказали нам помощь против своих германских соседей лугионов, служа проводниками по незнакомым дорогам, доставляя нам мулов и съестные припасы. Но мы их перебили поголовно и положили трупы попарно, один на другой, поперек самых узких переходов. Сначала наши лошади, конечно, боялись: им не хотелось наступать на неостывшие еще трупы. Но гуннская кобыла умнее греческого философа: лошадь способна учиться новому, тогда как философ знает все и не идет дальше написанной им книги. Мы положили мертвые тела ничком и посыпали овсом их спины. Наши бравые кони скоро привыкли ступать по ним и в то же время лакомиться. Тут мы пустили в ход шпоры, нагайки и вскоре миновали топи. Нападение на вражескую засаду произошло ночью. Велик был ужас осажденных. Женщины и дети кричали в смертельном страхе. Веселая была музыка! Они подумали, что мы выскочили из-под земли. Куда ни бросятся, везде их настигает пламя, наши копья, нагайки или лошадиные копыта. Когда взошло солнце, ему не пришлось больше светить лугионам. Шесть тысяч воинов было там; да еще столько же – если не больше – неспособных носить оружие: женщин, стариков и детей. Велик ты, Аттила, сын победы!
– Велик ты, Аттила, сын победы! – громовым раскатом загремело под сводами залы.
Гунны кричали, гоготали, выли, потрясая воздух невообразимым гамом.
Их повелитель спокойно выслушал рассказ о бесчеловечной резне; ни один мускул не дрогнул у него на лице.
– Хорошо! – наконец произнес он ровным голосом. – Очень хорошо! Постой, Дзенцил, сыночек! Аттила разделит с тобой свой обед. На, бери!
Он порылся короткими толстыми пальцами в золотом блюде, которое стояло перед ним с кровавыми кусками конины, схватил один громадный кусок, разорвал его на более мелкие части, так что оттуда брызнул кровавый сок, сунул князю большой ошметок в рот, а сам съел остальное.
Глаза военачальника загорелись гордостью, он прижал руку к груди от избытка чувств, смакуя в то же время лакомое блюдо.
– Кроме того, ты должен сидеть сегодня рядом со мной на почетном месте! – прибавил Аттила.
По его знаку, слуги принесли стул, обитый пурпурной материей, на шести серебряных ножках, с серебряной же спинкой, и поставили его слева от скамьи хана.
В эту минуту что-то тяжелое грохнулось на пол возле Аттилы.
– Ах, это мой Эрлак, – рассмеялся отец. – Он все еще и во сне прижимает к груди кубок. Воришка! Он украл больше, чем может снести. Уберите мальчика в его спальню. С завтрашнего дня он будет пить одну воду. Распну того, кто осмелится принести ему вина, пива или меда!
//-- XL --//
Лицо владыки, просветлевшее на мгновение при взгляде на своего любимца, вновь омрачилось и приняло еще более грозное выражение, чем раньше. Аттила откинулся назад, нахмурил густые щетинистые брови и заговорил, сильно возвысив голос:
– Слышали вы о новой победе моего меча, руги, скиры, готы и славяне, сидящие здесь? Лугионы – также германцы или, точнее говоря, были германцами! Уже довольно много племен вашего лицемерного народа стер я таким образом с лица земли. Если вы и дальше будете изменять мне, то скоро люди не станут спрашивать: «Куда девались лугионы?» А спросят: «Куда девались германцы?» – «Растаяли они, – запоют тогда в палатках гуннов, – растаяли, как снег на солнце; не осталось от них ни двоюродного брата, ни наследника; погиб бесследно этот надменный род, ненавидящий все остальные народы; нет больше гордых германцев!»
Повелитель гуннов замолк, снова принимаясь лакомиться полусырой кониной.
Тогда маститый король Визигаст поднял почтенную голову, взглянул ему в глаза и с твердостью произнес:
– Наши народы могут страдать – они страдают уже давно! Но они никогда не погибнут!
– А почему так? Ты говоришь слишком самоуверенно!
– Потому что боги, наши предки в Асгарде, хранят нас! – воскликнул юный Даггар.
– А кто хранит ваших богов? – с насмешкой спросил гунн. – Ведь и они со временем должны погибнуть.
– Да, при всеобщем конце, – отвечал Визигаст.
– Но тогда, – вмешался Даггар, – в те ужасные дни перед гибелью мира, когда начнется последняя кровопролитная война, за мрачных великанов преисподней будут стоять полуночные народы: финны, славяне, сарматы, и впереди их ты сам, Аттила! Я как будто вижу перед собою твою тень, государь, размахивающую кнутом, рядом с чудовищным Фенрисом [12 - Фенрис – чудовище в виде исполинского волка, рожденное от хитрого великана Лока и грозившее гибелью богам.]. Но на стороне наших предков, азов [13 - Азы – боги, жившие в Асгарде, но не наделенные бессмертием; их было двенадцать и один из них, Вотан, управлял ими и вселенной.], будем стоять мы с нашими щитами, рядом с эйнгериарами [14 - Эйнгериары – люди-герои, павшие в битве и взятые за это в Валгаллу.], спустившимися на землю из Валгаллы. Мы, германцы, метнем последние дротики и падем вместе с нашими богами.
– Тогда я хотел бы обратиться в того черного великана, который, по вашим поверьям, пожрет всех вас среди дыма и пламени…
– Но и сам погибнет с ними заодно при всеобщем крушении вселенной, – перебил Даггар. – А после того новое светозарное небо раскинется над обновленным миром, где уже не будет гуннов и других народов мрака. Вотан станет опять управлять вселенной, отмытой от греха, а вместе с ним и Фригга, белокурая царица, и благодатный Вальдур, их сын, бог мудрости, любимец богов и людей, и верный Донар! Но как обойдется победоносный отец без нас? По-моему, мы также нужны Вотану, как и он нам. Наверное, он сотворит новых германцев, на гордость и радость своему сердцу. Мужчину создаст он, – как было в начале, – из ясеня, а женщину – из ольхи.
Юноша умолк. Ясные глаза его горели воодушевленным огнем; прекрасные черты просияли. Как дивно хорош был в эту минуту молодой королевич! Печать поэтического творчества лежала на его высоком лбу. Он жадно ловил взгляд Ильдихо; наконец их взоры встретились. С горячей любовью и восхищением посмотрела девушка в глаза жениху.
Аттила тотчас же подметил этот обмен взглядов и чувств.
– Вотан сотворит новую женщину из ольхи, говоришь ты? – начал он хриплым шепотом. – Да, разумеется, без женщины обойтись нельзя. И, конечно, это германка грядущего должна быть такой же светлоокой и златокудрой, как твоя невеста, не так ли?
– Да, ты прав: без женщины мир был бы пустыней, – продолжал Даггар, уклоняясь от прямого ответа на поставленный вопрос, предложенный ему с оскорбительным издевательством. – Поэтому в нашем народе женская честь представляет высшее благо и неприкосновенную святыню. Всякая святость и непостижимые тайны богов ближе этим нежным существам, чем нам, грубым мужчинам. Наши женщины обладают даром высшей духовной мудрости и провидения. В них все свято: их красота и непорочность, непостижимая, сладкая, волшебная сила, обновляющая нас. Это своего рода руническая надпись с сокровенным смыслом, исполненным тайной благодати.
Даггар бросил пламенный взгляд на Ильдихо. Она зарделась, но не опустила ресницы, глядя прямо на королевича. Она смотрела на него с нескрываемым восторгом.
Аттила многозначительно кивнул Хелхалу и снова принялся за свои привычные издевательства.
– Твоя речь обидна мужчинам, – заметил он. – Ты унижаешь их перед женщиной. Мы, гунны, не таковы и прекрасно обойдемся без наших жен, если бы они вдруг исчезли с лица земли. Тогда мы преспокойно возьмем себе других, вот и все! Но действительно кудри твоей дочери несравненны, старый король! В них, может быть, также скрыта волшебная сила, как ты думаешь?
– Сила Ильдихо в ее непорочном любящем сердце, не ведающем страха даже перед лицом смерти! – отвечал Визигаст.
– Если ты хочешь, государь, то я докажу тебе, что даже и волосы наших женщин могут творить чудеса! – вмешался Даггар, терявший последнее самообладание.
Хладнокровные насмешки гунна доводили его до бешенства. Он едва сдерживался и в своем волнении встал с места, чтобы подойти к Ильдихо. Встав за стулом королевны, жених любовно погладил рукой ее дивные косы.
– Ну что ты там толкуешь! – вызывающим тоном возразил хан, недоверчиво качая головой.
– А вот послушай сам, – продолжал юный скир, стараясь успокоиться и тяжело переводя дух. – Наши женщины часто помогали нам одерживать победы не только тем, что стояли в тесных рядах сражающихся и воспламеняли наше мужество священными песнями в самом разгаре битвы. Недавно маркоманки спасли своих мужей и самих себя и вырвали из рук врагов несомненную победу именно с помощью своих дивных волос.
– Правда, – подтвердил Визигаст. – Это славная история.
Ильдихо внимательно прислушивалась к разговору.
– Я никогда не слыхала об этом, – шепнула она жениху. – Как же все произошло?
– Зимы две назад вендские разбойники, – чехами зовут эту курносую орду, – несметной силой хлынули сюда с востока в Боиогемум [15 - Боиогемум – нынешняя Богемия.], в землю маркоманов, загроможденную горами. Жители восточной части этой страны укрылись с женами, детьми и стариками, со стадами и всем имуществом на высокой лесистой горе, над рекою Альби. Вскоре здесь окружили их со всех сторон дикие полчища вендов. Началась атака. Долго держались маркоманы, сильные, как медведи. Ночью и днем пылали у них костры на самой вершине горы. В темноте был виден оттуда из ближайших маркоманских селений огонь, а при солнечном свете – дым. По этому сигналу соседи узнавали, что осажденные еще не побеждены. Однако все реже и реже стали летать их стрелы в долину с укрепленной возвышенности и земляного вала. А между тем они ничем не могли больше защищаться от разбойников, как этой меткой стрельбой, не дававшей промаха.
– Да, – подтвердил король Визигаст. – Маркоманы слывут у нас лучшими стрелками. Этому научил их Ульр, царь зимы, искусный охотник, который вечно бродит со своим луком и стрелами.
– Луков и стрел было довольно у бравых стрелков, но у них не хватило тетивы. Запасных они не приготовили, а старые лопались одна за другой. Чехи, беспрестанно рыскавшие, как волки, вокруг горы, держались теперь от нее в благоразумном отдалении, после того как маркоманы отбили четыре кровавых штурма с большим уроном для врага. Однако они скоро заметили, что осажденные ослабевают, что они перестали стрелять и бросают только камни и палки со своих укреплений. Вдруг у самого Горица, графа того местечка, также лопнула тетива; с проклятием бросил он о землю бесполезный лук. Между тем Мильта, его прекрасная молодая супруга, не отходившая от мужа, подавая ему стрелы, в скором времени снова поднесла ему лук. Она обрезала острым ножом свои великолепные волосы до самого корня, свила из них крепкий шнурок и натянула вместо тетивы. Храбрый воин громко вскрикнул от радости, поцеловал свою супругу, схватил любимое оружие, прицелился и прострелил сквозь меховую шапку голову предводителя чехов, уже взбиравшегося на стену укрепления. Все женщины и девушки тотчас последовали примеру графини Мильты, и вновь засвистали в воздухе меткие, убийственные стрелы маркоманов, производя страшные опустошения в густых рядах осаждающих, которые, заранее уверенные в победе, слишком близко подошли к маркоманам. Они падали один возле другого, точно колосья, побитые градом. Вскоре все пространство вокруг укреплений покрылось трупами чехов; уцелевшие же с проклятиями бежали вниз с крутой горы.
Неприятель опять был отбит и прежде чем рассеянные в беспорядке полчища успели собраться вместе для нового нападения, с запада, с большой священной дороги Ирмина, прорезывающей Габретский лес, послышался боевой звук маркоманского рога! Сам король Гариогайс шел на выручку осажденным во главе войска с западной и северной окраины Боиогемума! Разбойники бежали к востоку, а вдогонку им пустилась королевская конница. Но волосы Мильты не посылали больше стрел в неприятельские ряды: граф Гориц благоговейно отвязал их от лука, поцеловал и повесил, как драгоценное приношение на месте, посвященном Фригге. Вот как благородная Мильта спасла своими волосами целые тысячи народа от неминуемой гибели.
Аттила, мрачно слушавший Даггара, между тем украдкой наблюдал за Ильдихо. Его выпученные глаза выражали вожделение.
– И такой подвиг совершила женщина! – задумчиво произнесла Ильдихо, пожимая руку Даггара.
– Именно так.
– Ее волосы сотворили настоящее чудо! – прошептала она.
Молодой скир немного успокоился во время своего длинного рассказа. Он отошел от королевны и занял прежнее место, опершись локтем о свою арфу.
//-- XLI --//
Неожиданно из густой толпы слуг и домашних хана выступил человек, лет пятидесяти, настоящий гунн с головы до ног. Роскошна была его одежда: золотом блистал короткий ярко-зеленый шелковый плащ, наброшенный на плечи; вокруг шеи три раза обвивалась цепь из золотых кружков, шириною с ладонь, а также квадратных пластинок, – они почти все были украшены драгоценными каменьями и висели каждая особо на коротких цепочках, болтаясь во все стороны и производя громкое бренчанье, которое, по-видимому, сильно восхищало обладателя странного украшения. Радовало это и присутствующих в зале гуннов, которые единодушно приветствовали появление этого человека и его бирюлек.
Дзенгизиц тотчас послал ему с одним из слуг, в знак особой милости, большой кусок горячего свиного сала, вынув его пальцами из стоявшей на столе великолепной коринфской вазы. Растопленный жир так и капал с княжеской подачки. Польщенный гунн начал жевать его с большим удовольствием. Тогда князь Дзенцил, сидевший возле Даггара, встал с места, подошел к человеку в зеленом плаще, поцеловал его с причмокиванием в обе щеки и дал выпить из своего черепахового кубка.
Гунн, удостоенный такой чести, громко чавкал, пережевывая сало; он пил большими глотками предложенное ему вино и при этом отвешивал, чуть не до земли, низкие поклоны Аттиле.
– Ах, Друлксал! – благосклонно кивнул ему всемогущий хан. – Мой славный певец! Привет тебе! Добро пожаловать! Что я вижу: еще не все золотые пластинки жалованной тебе цепи украшены у тебя драгоценными каменьями? Значит, есть еще место для новых даров и тебе следует только заслужить их хорошенько. Смотри же, старайся!
– За каждую твою победу, воспетую мною, ты дарил мне по камню, о великий государь!
– Верно! Вскоре, надеюсь, мы с тобой постараемся занять все свободные места на твоих золотых бляхах. Я примусь вновь одерживать победы, а ты – петь. За что я дал тебе вон тот прекрасный смарагд? Напомни-ка мне!
– За мою песню на взятие Виминациума.
– А тот пламенный рубин?
– За Аквилею, погибшую в пламени. Ты остался доволен мною, когда я воспел ее падение и твою славу.
– Недурно! Да, Аквилея стерта с лица земли. Трудно будет отыскать будущим любителям римских древностей то место, где когда-то высилась эта гордая имперская твердыня.
– Ну а теперь, великий государь, позволь мне воспеть твой предстоящий поход, который ты предпримешь будущей весною. Твои непобедимые войска помчатся ураганом с востока на запад и завоюют земли от Понта Эвксинского до островов Британии. Дозволь мне достойно прославить это победоносное шествие.
Аттила кивнул головой, в знак согласия.
Двое рабов тотчас принесли на двух невысоких стульях музыкальные инструменты певца-поэта. Друлксал уселся против них на скамеечке. Один из этих инструментов напоминал обыкновенные литавры, но только они были украшены бесчисленными колокольчиками и утыканы по круглому деревянному борту стеклянными и медными шариками. Когда музыкант ударял по ним короткой деревянной палочкой, которую он держал в левой руке, погремушки страшно звенели, бренчали и дребезжали, вторя глухому рокоту барабана. Другой инструмент походил на гусли; по его струнам из овечьих жил то ударяли двузубой железной вилочкой сверху, то подцепляли их из-под низу. Эти гусли издавали необыкновенно высокие, пронзительные звуки.
Дикая музыка поразила Даггара. Он смотрел во все глаза на своего товарища-певца и чуть не хохотал. Однако, вслушавшись в смысл песни, юный королевич перестал улыбаться. Его рука машинально потянулась к мечу. С нахмуренными бровями, едва удерживая свой гнев, слушал он хвастливое восхваление будущих подвигов Аттилы. Гуннский поэт пел на родном языке рапсодию без ритма и рифм: он повторял только гласные двух последних слогов на конце, не обращая внимания на созвучия. В его песне, переложенной на обыкновенный стихотворный размер, говорилось приблизительно следующее:
Над Танаисом, над Истером смело
Носится смерть и зовет нас на бой.
«Черный товарищ, нам всем приспело;
Братьев скликай и веди их за собой».
Вот он с горящими жадно очами
Голод иссохший, губитель людей.
«Нужен ты нам! Собирайся же с нами,
К делу пора приступать поскорей!»
«Коршун войны кровожадной проснись,
Черные крылья свои ты расправь.
Мы уж готовы: кругом оглянись,
К западу быстрый полет свой направь».
«Воины гунна Аттилы жестоки:
Ждет вас на западе лакомый пир.
Скоро польются там крови потоки,
Чтоб затопить обезумевший мир».
Знаменье грозное: в небе клубятся
Тучи свинцовые; в них разобрать
Можно, как кони крылатые мчатся,
Как надвигается грозная рать.
Вон исполины-драконы; чернеют
Когти и крылья чудовищных птиц;
Клювы широкие их пламенеют,
Мечут огонь полуночных зарниц.
Но по земле исполинским драконом
Рать беспощадная вьется грозней,
туком копыт и оружия звоном,
Видом своим устрашая людей.
В лагере гуннов владыка могучий
Только что в громкий свой рог затрубил,
Двинутся к западу страшною тучей
Полчища эти, и мир задрожит.
«Гунны, – он молвит, – кругом все живое
Предано в жертву мне богом воины;
Вам отдаю это право святое,
Род ненавистный сгубить вы должны».
«Вождь наш Аттила! – раскатом громовым
Грянуло в сомкнутых гуннских рядах. —
Властным твоим окрыленные словом,
Мы непокорных повергнем во прах».
Чу! От Кавказа, от Черного моря
И до богемских зеленых высот
Стонет земля. На широком просторе
Двинулась конница гуннов вперед.
Стонет Европа: борьба закипела,
Блещут доспехи, оружье звенит,
Вражеской кровью земля заалела,
Враг побежденный от гуннов бежит.
Только напрасно: не зная пощады,
Лютым мученьям они предают
Пленных своих, ожидая награды,
Дев за роскошные косы влекут.
«Что же, владыка, – доволен ты нами?
Кажется, честно мы служим тебе.
Римлян войска мы рубили мечами,
Не устояли германцы в борьбе».
Поднял Аттила с молитвою жаркой
Свой окровавленный бич к небесам;
Молвил он гуннам: «Кометою яркой
Путь нам указан к вечерним странам!»
Вражеской кровью еще мы не сыты,
Двинемся ж к западу смело вперед!
Мстителям грозным пути все открыты,
И лучезарная слава их ждет!..
//-- XLII --//
Гуннский Пиндар едва был в состоянии допеть свой хвалебный гимн до конца. По мере того как он пел, все сильнее разгорались гордостью и отвагой отвратительные, выпученные глаза его благодатных слушателей-гуннов. По временам они принимались вторить певцу, издавая какие-то дикие животные крики; к концу же их воодушевление едва сдерживалось робостью перед Аттилой. Наконец, когда раздался последний удар литавр и прозвучала последняя пронзительная нота гуннских гуслей, дикари разразились ликующим ревом, как будто три сотни дьяволов в преисподней торжествовали победу Сатаны. Они бросились к певцу, принялись его обнимать и целовать, подняли его на плечи, предварительно чуть не задавив до смерти, и поставили на эстраду перед Аттилой.
Тот давно уже подозвал к себе знаком слугу с подготовленной большой шкатулкой. Повелитель гуннов открыл крышку: крик удивления вырвался у жадного поэта.
– Государь! Какое великолепие! Какая масса драгоценных камней! Я, право, думал, что и в целом свете не наберется их столько!
– Возьми себе, сколько захватишь! Твоя песня была прекрасна, потому что она справедлива. Она предвещает мне целую горсть побед. Бери же и ты целую горсть сокровищ.
Певец не заставил себя повторять дважды; он запустил руку в шкатулку и пожалел, что у него на ней не десять пальцев.
Оглушительный гам, поднявшийся в зале еще не успел утихнуть; громкий говор на шипящем монгольском наречии стоном стоял под крышей деревянного дворца.
Но вдруг посреди воя и гортанных криков раздались мелодичные звуки, которые как будто исходили из царства светлых духов: чистые, ясные, ласкающие и вместе с тем отчетливые, как победоносные удары меча. То были гармоничные аккорды германской арфы, звучавшие негодованием. Гунны стали прислушиваться; их певец вздрогнул, споткнулся и почти упал на плечи Аттилы. Гвалт тотчас утих. Всесильный хан подался немного вперед; он узнал арфиста и бросил на него уничтожающий взгляд.
– Теперь, Хелхал, – прошептал он старику, который только что помог торжественно унести Друлксала с возвышения и вернуться обратно, – теперь дело идет к концу.
Выпрямившись во весь рост, стоял Даггар в своей гордой юношеской красе. Его серые глаза метали пламенные взгляды на Аттилу; щеки горели густым румянцем. Быстрым движением руки откинул он со лба волосы, искусные пальцы еще раз гневно пробежали по струнам треугольной арфы, украшенной головой лебедя. Королевич сделал шаг к Аттиле и заговорил. Гунны слушали его, затаив дыхание. Король Визигаст приложил палец к губам, но Даггар не заметил этого предостережения. Сердце Ильдихо сильно забилось не только от неопределенного страха, но также и от гордости. И могла ли она не гордиться этим царственным певцом, который принадлежал ей всецело?
– Мы слушали пение гунна, – начал Даггар ледяным тоном, – хотя нас, приглашенных гостей, не спросили, желаем ли мы того. Славный голос! Он приятен, как вой шакала. После этого я решил преподнести гуннам также истинное удовольствие: пусть они прослушают германскую песню, которая послужит им в то же время ответом. По-моему, старый гусляр воспел не тот поход гуннов, который Аттила намеревался предпринять. О, нет! Он уже совершил его, – об этом моя песня. Итак, почтенные гости, вы слышали от своего певца о выступлении Аттилы. Послушайте теперь, чем закончилось это великое триумфальное шествие. Постойте, как там сказано в конце?
«Кометою яркой
Путь нам указан к вечерним странам!..»
С этими словами Даггар поклонился и запел на готском языке, хорошо знакомом гуннам, следующую песню:
В Галлии дальней, в Марнской долине,
Двое мужей заключили союз.
Молвил один из них в тяжкой кручине:
«Где же спасенье от вражеских уз?
Как допустить, чтобы мир задохнулся
В жалкой, постыдной неволе своей?»
Юный товарищ его усмехнулся,
Волны отбросив роскошных кудрей.
«Полно, Ащий, забудем былое!
Прежние распри свои прекратим.
Верь, что в союзе с тобою мы двое
Полчища гуннов, как львы, сокрушим.
К берегу Тибра отсюда скорее
Ты посылай своих быстрых гонцов;
В Галлию пусть соберутся живее
В латах стальных – легионы бойцов.
А Торисмунд, твой союзник отныне,
Готов отважных своих соберет.
Не поддавайся, Аэций, кручине,
Мудрый Вотан нам победу пошлет.
Гуннов своих на косматых кобылах
Пусть к нам приводит воинственный вождь,
Но одолеть они будут не в силах
Римлян искусство и готскую мощь».
Вскоре в борьбе против гуннов жестоких
Много легло златокудрых бойцов.
Ночью слетелась толпа светлооких
Юных валькирий – будить мертвецов.
Гневно очнувшись, и грозны, и немы,
Тени убитых с земли поднялись;
Твердой рукою поправили шлемы,
Снова за дротик и лук свой взялись.
Призраки бьются опять меж собою,
Местью пылая, отвагой полны;
Жаркая битва кипит над землею,
Блещут доспехи при свете луны.
Крикнул петух. И опять недвижимы
На поле трупы убитых лежат,
Но их живые товарищи мимо
Идут на приступ, на битву спешат.
«Но отчего это в лагере хана
Тихо, не вьется дымок от костров?..»
И к укреплениям вражьего стана
Ловко подкрасться зовут смельчаков.
Вот оно что! Свое ложе покинул,
Крадучись, ночью, воинственный хан;
В дальних степях своих снова он сгинул,
Так сокрушил его бог наш Вотан!
Если не верите, пусть же он снова
Прежнюю мощь испытает на нас.
Готы с Аттилою биться готовы,
Близок возмездия грозного час!
Даггар закончил таким звучным, ликующим аккордом, как будто сам Геймдал [16 - Геймадал – сын Вотана, один из двенадцати азов. Он обладал золотым рогом и был стражем земли и неба, а также охранял Асгард. Звуки его чудесного рога раздавались одновременно по всей вселенной.] призывал богов к нападению на великанов при конце мира.
Тут между гуннами поднялся яростный рев, еще оглушительнее того, каким они приветствовали своего певца. Вся зала пришла в движение; ни один гунн не остался на месте. С дикой жестикуляцией бросились они все вместе со всех сторон на смелого готского Орфея, который стоял, выпрямившись во весь рост, беззащитный, но не ведающий страха. В гордом спокойствии, прижав арфу левой рукой к груди, а правой упираясь в бедро, он оставался неподвижен. Против трехсот нападающих всякое сопротивление было немыслимо. Королевич возвышался на целую голову над толпой гуннов, напиравших на него; он не моргнул даже ресницей, когда нож Дзенгизица, пущенный в слепой ярости, пролетел мимо его лица, задев кудри. Гибель безумно отважного арфиста казалась неизбежной. Смертельно бледная Ильдихо увидала, как множество кривых ножей направились против Даггара. Но вдруг – вся суматоха длилась всего несколько мгновений – с эстрады раздался голос, напоминавший рев какого-то сказочного чудовища:
– Стойте! Иначе вы подвергнетесь моему гневу!
Триста гуннов тотчас остановились как вкопанные: искаженные яростью лица, руки, поднятые для удара, колени, согнутые для прыжка, занесенные кинжалы – все это в одну минуту застыло, точно по мановению волшебника. Даггар опустил арфу и пошел на свое место.
– Однако они очень послушны, – заметил он небрежным тоном.
– Потому-то они и завоевали мир, певец. И они удержат его за собой, вопреки твоей арфе, твоему дротику и твоей ненависти, – ответил Аттила.
Он было привстал со своего низкого сиденья, но опять опустился на него.
– А вам, гуннам, – медленно продолжал повелитель, – не мешает помнить законы гостеприимства. Неужели вы хотите убить певца за одно слово? И притом справедливое слово! Ведь мы действительно в ту ночь отступили из своего лагеря. Зачем мы так сделали, о том, конечно, не догадывается белокурый мальчик. Это знают только Пуру, бог войны, и его избранник – Аттила. Тетива, спустившая первую стрелу, должна отдохнуть, чтобы затем вслед послать другую, на этот раз без промаха. Ну, стоит ли наказывать скира за одно слово о прошедшем или за предсказание будущего? Тогда можно было бы подумать, что мы боимся его угроз. Пусть он будет наказан тем, что доживет и увидит, как ложно было его пророчество. Впрочем, пожалуй, он и не проживет так долго, – прибавил Аттила со зловещей усмешкой. – Для меня это сомнительно. За его лично высказанное желание – уничтожить меня и мое царство – я также не покараю молодого королевича; ведь сотни тысяч людей желают того же. Неужели мне убивать их всех? Как это сказал один римский император? Его изречение понравилось мне больше всей римской мудрости, насколько я ее знаю! «Пусть они нас ненавидят, только бы боялись». Впрочем…
До сих пор Аттила говорил глухим, совершенно спокойным тоном, но теперь голос стал постепенно возвышаться, как медленно приближающиеся раскаты грома, и наконец перешел в оглушительное рычание:
– …когда горячее желание и неукротимая месть, совокупившись на отвратительном ложе тайного заговора, произведут двух близнецов – клятвопреступление и замысел убийства, тогда!..
Аттила вскочил и подошел к перилам эстрады. Князь Дзенцил встал около него.
– Это случилось двадцать дней тому назад, на дунайском островке, обросшем камышами, – заговорил хан. – Ночь была темная, и на небе вспыхивали зарницы. Там двое из моих слуг перешептывались между собою. Только старые ивы – думали они – слышат их слова, но в дереве было дупло и в нем стоял я – Аттила, ваш государь, подлые вы собаки! Впрочем, ты – роскошная невеста, – не печалься; тебе, во всяком случае, сегодня ночью предстоит отпраздновать свадьбу – пока твой жених будет корчиться на кресте. Ты сделаешься женою Аттилы. Схватите их всех, мои гунны!
Этот приказ был исполнен с быстротою молнии, и арестованные поняли, что все здесь было продумано до мелочей, все подготовлено заранее. Всякое сопротивление оказывалось невозможным, каждый из восьми человек свиты, сидевших отдельно от своих господ и на значительном расстоянии друг от друга, был также моментально окружены целым роем гуннов.
Четверо гуннов бросились на маститого короля ругов; Дзенгизиц, Эцендрул и четверо других мужчин – на Даггара. Между тем королевичу удалось отчаянным усилием на один момент освободить свою правую руку; он воспользовался этим, чтобы выхватить из-за пояса короткий меч и метнуть его в повелителя гуннов, нагнувшегося к нему через перила. Аттила не пошевельнулся. Удар был направлен метко и меч угодил бы ему прямо в лицо, но, увидав оружие в руках Даггара, князь Дзенцил бросился к государю, закрыв его своим телом. Меч вошел ему в горло, и молодой гунн без стона мертвым упал на пол.
Гунны вновь сумели овладеть Даггаром; он видел, как Визигаста опрокинули навзничь и как Хелхал уперся ему коленом в грудь; он видел свою свиту поверженной на землю – некоторые из них были ранены. Наконец, королевичу представилась еще более ужасная картина – на руки Ильдихо надели широкие золотые цепи. Тут он громко застонал.
– Погоди, мальчишка! – крикнул Аттила, вытирая с лица кровь убитого князя. – За эту кровь ты мне поплатишься жестоко: старик будет только распят, а ты – посажен на кол против моей спальни. Прелестная новобрачная услышит твои вопли, отдаваясь мне!
Молодая девушка молчала, но в ее широко раскрытых глазах было столько ненависти, что Аттила содрогнулся и невольно опустил веки. Он не мог произнести ни слова и только махнул рукой. Пленных вывели из залы.
//-- XLIII --//
Едва опустела зала пиршества, – один Хелхал остался возле своего господина, – как шумно растворилась дверь и на пороге показался перепуганный человек.
– Эллак! – гневно крикнул ему отец. – Как ты осмелился? Ведь я запретил тебе показываться мне на глаза! Разве я звал тебя?
– Нет, государь, но…
– Что ты здесь ищешь… Или – кого?
– Отца.
– Ты хочешь сказать – государя?
– Да, великого владыку и справедливого судью.
– Конечно! Я знаю, что привело тебя сюда! Ты называешь меня справедливым судьей, – я оправдаю это название, оправдаю ужасным образом! Не трудись заступаться за изменников.
– Разве их изобличили? Я слышал только неясный, гневный ропот гуннов. И их вина доказана?
Аттила молчал. Он онемел от гнева, зловещая краска залила его желтовато-бледное лицо. Но Хелхал сердито воскликнул:
– Еще бы не доказана! Мальчишка метнул меч в твоего отца! Только гуннской верности обязан мир тому, что великий Аттила остался жив. А старик? Они вдвоем, с целой шайкой других, сговорились затеять бунт и убить своего повелителя. Но мы, – твой отец и я, – слышали все, спрятавшись в дупле дерева на дунайском островке.
Эллак зажмурил глаза от ужаса.
– А!.. Если так, – глухо промолвил он, – то суди их обоих…
– Они уже осуждены! – сказал Аттила.
– Убей предателей! Я не смею просить пощады им. Но неужели правда то, о чем говорят на улицах? Неужели Ильдихо… Ведь она невиновна.
– Нет, виновна. Она знала о заговоре; я видел это по ее глазам, едва она вошла сюда и посмотрела на меня. Она знала о злодействе и умолчала об этом перед своим государем!
– Неужели девушка должна была погубить отца и жениха?
– Она была обязана. Но я прощаю ей, потому что я справедливый судья и кроткий властелин, который охотно оказывает милость. Она не будет казнена.
– Но… отец… ведь это не правда, что толкуют?
– Что такое? – грозно и нетерпеливо спросил тот.
– Ты хочешь убить ее отца и ее возлюбленного, а между тем… Нет, это невозможно!
– Что невозможно для Аттилы?
Его сдерживаемый гнев разгорался все сильнее.
– Чудовищное, – отвечал Эллак вне себя. – Сатанинское!.. Ты не решишься, обагренный кровью Визигаста и Даггара, насильно овладеть этим чудным созданием, этой белокурой богиней, этой белоснежной…
– Клянусь моими черными богами, она будет моей! – разразился наконец Аттила, давая полную свободу своей ярости. – Это величайшая честь для каждой женщины, и она выпадет на долю твоей белокурой, белоснежной богини. Ильдихо будет принадлежать Аттиле!
– Никогда! Говорю тебе: она любит скира.
– Я не ревную к мертвецам!
– Но я скажу тебе более: она ненавидит тебя, ты ей противен.
– Ничего! Ильдихо скоро научится благоговеть передо мною.
– Нет!.. Она не переживет позора. О, мой государь, мой отец! – Эллак в диком отчаянии бросился к ногам Аттилы. – Позволь мне обнять твои колени! Умоляю тебя, сжалься! Никогда, с тех пор как я, несчастный, родился на свете, у меня не хватало мужества обратиться к тебе с какой-нибудь просьбой. После моей победы над яцигами, ты милостиво позволил мне выразить какое-нибудь желание, заранее обещая исполнить его. То было несколько лет назад. Но я ни о чем не просил тебя. Теперь я умоляю пощадить обоих виновных ради Ильдихо.
Аттила молчал. Наконец он отозвался одним коротким словом:
– Согласен.
Эллак с восторгом вскочил с пола, но тотчас испугался, увидев мрачную насмешку на лице деспота.
– Я дарую королевне величайшую милость: она должна родить мне сына.
Тогда Эллак закричал, как раненый зверь.
– Нет, отец, все, кроме этого! Ты не должен осквернять этой женщины, иначе я сойду с ума, я не переживу такого горя! Узнай же всю правду – я до безумия люблю ее!..
– Я это знаю давно.
– Отец! Неужели Даггар в самом деле должен умереть?
– Неминуемо.
– Тогда отдай ее мне!
Хан громко захохотал.
– Ха-ха-ха! Ты действительно рехнулся. Значит, если она, любя мертвого арфиста, отдастся тебе, это не будет осквернением?
– Никогда не посягну я на нее. Клянусь в том тебе и ей! Я хочу только почитать ее, как мою супругу, и защищать.
– От меня? Ах, ты, собака! – крикнул Аттила с пеной у рта и кривой нож сверкнул в воздухе. Но Хелхал схватил его руку и повис на ней.
– Убей меня, отец… Я буду тебе благодарен, что ты отнял у меня жизнь. Было бы лучше, если бы ты и не давал мне ее!..
Эллак широко распахнул обе руки.
– Не хочу! – мрачно сказал Аттила. – Спасибо Тебе, старик… Мальчишка не стоит того, чтобы пасть от моей руки. Пусть он живет, зная, что его «белокурая, белоснежная…» находится вот в этих объятиях.
Аттила поднял руки, напрягая мускулы.
– Пусть это будет его наказанием!
В порыве отчаяния, Эллак повернулся и бросился к дверям.
– Ильдихо! – закричал он, изливая в одном этом возгласе целое море сердечной муки, но вместе с тем в его голосе звучала и твердая решимость.
«Что делать? – думал он, метаясь, как раненый зверь. – Освободить ее? Это невозможно, но убить сначала любимую девушку, а потом – себя!» Эта мысль мелькнула, как молния. Он выхватил из ножен свой длинный меч и бросился к дверям. Но ему не дали уйти; гневный крик Аттилы привлек Дзенгизица и других воинов, которые стояли в немом страхе за порогом, во время ссоры отца с сыном.
– Держите его! – громовым голосом закричал Аттила, вбежавшим людям. – Обезоружьте Эллака! Вот так, Дзенгизиц, мой удалой сын! А ты, Хелхал, запри его в ольховую башню, я буду судить его потом. Но до тех пор мне нужно отпраздновать свою брачную ночь.
//-- XLIV --//
Наступали сумерки. Солнце, как это часто бывает в степях, закатилось за горизонт в тумане, в виде красного, тусклого шара. Облака густыми слоями скоплялись на западе, где необозримая, безотрадная пустыня сливалась с небом.
Аттила прохаживался по опустевшей зале, откуда были вынесены столы, скамейки и все принадлежности пира. Он вторично отослал от себя всех слуг и домашних. Наконец вошел Хелхал и доложил, что все исполнено. Хан молча кивнул своей большой головой.
Погруженный в глубокое раздумье, он медленно снял широкий золотой обруч с семью зубцами с головы и положил его в ящик с драгоценностями. Потом отстегнул застежку на левом плече и сбросил с себя плащ; теперь на нем остался только кафтан из матовой белой шелковой материи. Наконец, Аттила распустил пряжки пояса, за которым висел кривой кинжал, и отдал оружие Хелхалу.
– Возьми ключ от спальни себе, – сказал он ему.
– Я всегда так делаю, государь, – отвечал старик, вынимая ключ из опояска Аттилы, на котором висел меч.
– Запри дом снаружи.
– Ну а другой ключ? Ведь она будет пытаться бежать, как только ты уснешь.
– Не бойся. Он у меня висит на груди под кафтаном. Кроме того, шестеро гуннов будут сторожить всю ночь на пороге спальни.
– Все приготовлено, как обыкновенно, господин.
Старик ожидал теперь только приказания ввести невесту. Но хан по-прежнему мерил глазами большую залу; вдруг он остановился в задумчивости и закрыл глаза. Так прошло несколько мгновений. Наконец Аттила встрепенулся.
– Где Гервальт, аллеман? Я приказал привести его, когда изменников арестуют. Почему он не показывается?
– Его нигде не могли отыскать. По твоему желанию, я велел следить за ним в том доме, где он остановился, и приставил к нему стражу под видом почетного караула. Между тем Гервальт напоил караульных, а сам исчез.
– Найти его и связать! Пусть он сегодня же присутствует при казни обоих германских князей. Это послужит ему хорошим уроком.
– Хорошо, государь, я арестую его. Только ты забыл в своем справедливом гневе, что мы не должны сегодня проливать крови. Канун праздника Дзривиллы уже наступил. Только по прошествии трех дней…
– Хе! Я верю лишь в одного Пуру, я смеюсь над этой лошадиной богиней в виде деревянной кобылы!
– Очень жаль. Но я и твои гунны думаем иначе. И сам ты не можешь нарушать закона. Завтра ты должен принести великую жертву перед всем народом как верховный жрец, без осквернения святыни, что послужило бы соблазном для твоих подданных.
– Это правда. Так пусть осужденные три дня терзаются в ожидании лютой казни!
– А что делать с Гервальтом, когда он отыщется? Неужели оставить его безнаказанным? Ведь он…
– Наказание ему за то, что он промолчал о заговоре, пусть назначит сам верный Ардарих, который также потакал изменникам. А тех пьяниц, караульных, – после трех дней праздника – на крест!
– Государь, это храбрые воины. Они в первый раз…
– Потому-то я и хочу помешать им согрешить во второй. Пусть пьянствуют германцы, а не мои гунны. Вечно трезвым принадлежит мир.
Хелхал умолк. Погрузившись в задумчивость, Аттила снова начал прохаживаться по обширной зале и наконец остановился прямо против своего преданного друга.
– Со мною творится что-то странное, старик. Никогда еще я не испытывал ничего подобного ни перед одною женщиной. Это девственное лицо, эта неприступность, этот взгляд смертельной ненависти – внушают мне неведомые чувства. С какой силой вспыхнула во мне страсть, когда я в первый раз увидел ее! Как мне захотелось в ту же минуту обнять роскошную красавицу, а между тем моя душа…
– Что же, государь?
– Моя душа трепещет перед нею. Это не страх… Смешно было бы даже и подумать! Ведь я мог бы раздавить ее в моих объятиях. Страх мне незнаком. Даже в ту роковую ночь на Марне он не посетил меня. Вестготы действительно перешли третий и последний ров перед моим лагерем, потому что тысячи гуннских трупов наполняли все рвы до краев. Тогда я приказал воздвигнуть высокий костер перед моей палаткой из седел и деревянных щитов и полить его смолой. Забравшись на самую вершину, я лежал там с горящим факелом в руке, готовый лучше сгореть живьем, чем отдаться в плен! Ледяное спокойствие и решимость сделали меня бесчувственным, как живого мертвеца, – но я не ведал страха, нет! Между тем эта германская девушка… Видишь ли, она внушает мне не страх, а робость, которую я испытывал мальчиком, когда еще веровал в святыни. Влюбленный Эллак прав: когда она стояла передо мной, белее снега, с руками, связанными за спиной золотой цепью, – как гордо поднималась тогда ее великолепная грудь! В ту минуту целомудренный взгляд королевны пронзал меня холодом до мозга костей.
Аттила боязливо оглянулся, опасаясь, нет ли в зале непрошеного свидетеля, и, близко подойдя к Хелхалу, шепнул ему:
– Слушай, старик, но не говори о том ни единому смертному. Мне нужно мужество, – впрочем, нет, – мне нужно дикое ожесточение против этой девственницы. Ты знаешь, уже сорок шесть лет, как я не пью ничего, кроме воды. А сегодня…
Хелхал, поставь мне в спальню высокий золотой кувшин. Знаешь, тот?.. Из Аквилеи. Кувшина для разбавки водою не надо. Влей мне в золотой сосуд самого крепкого, неразбавленного газзатинского вина…
– Пощади, государь! Ведь этот напиток – настоящий огонь!
– Но ведь я же тебе сказал, что меня леденит ее взгляд! Я желал бы, если можно, влить пламя Везувия в свои жилы. Погоди, белоснежная богиня! И за этот мучительный озноб ты мне жестоко поплатишься. Я заставлю тебя… Ступай же, старик, сходи за вином. Потом приведи мне непокорную невесту. Да сними с нее цепи.
– Государь…
– Что?
– Германская девушка очень сильна. Пусть она останется в цепях, пока не покорится тебе вполне, пока не уступит добровольно. Иначе…
– Пустяки, – расхохотался хан, вытягивая руки по своей любимой привычке и напрягая мускулы. – Но вот что еще: пусть никто, под страхом смерти, не смеет тревожить меня, пока я буду наслаждаться вином и любовью. Чтобы никто не смел стучать в дверь. Чтобы никто не смел входить, пока я сам завтра не выйду отсюда. А до тех пор все донесения и известия пусть докладывают тебе. Распечатывай все письма на мое имя, потому что я надеюсь блаженствовать долго, долго… а потом сладко отдыхать!
– Хорошо, государь, – сказал Хелхал. – Но…
– Что еще?
– Умоляю тебя… Позволь не снимать с девушки золотые цепи.
– Нет, – отозвался Аттила. – Делай то, что я тебе велел.
Глаза Аттилы мрачно сверкнули.
//-- XLV --//
Вскоре после того Ильдихо стояла посреди спальни.
Хелхал сам привел ее туда через приемную залу, снял с девушки широкие золотые цепи и вышел вон. Она содрогнулась от ужаса, прислушиваясь к звуку запираемого замка. Неизбежная развязка приближалась. Ильдихо почувствовала на себе железную руку судьбы, и вся задрожала, как в лихорадке.
Королевна торопливо оглянулась вокруг, отыскивая средство к спасению, к бегству, к обороне: напрасно!.. Только один выход, который сейчас заперли, вел из полукруглого деревянного здания такой же формы, как и зала для гостей, но меньший размерами. Дверь из крепкого дуба, как и остальные стены, была завешена толстыми коврами, чтобы в спальню не проникал никакой звук извне. Однако девушке удалось расслышать лязг оружия с наружной стороны, когда она приложила ухо к замочной скважине: то гуннские караульные, как сторожевые собаки, укладывались на пороге, чтобы провести здесь целую ночь.
Она принялась толкать дверь, но та не поддавалась, хотя длинный и тяжелый железный засов, которым можно было запереться изнутри, не был задвинут… Окон в комнате не было: свет и воздух проходили, как и в зале пиршества, только сквозь отверстия в высоком потолке, которые были теперь плотно задернуты занавесками.
Средину комнаты занимало громадное ложе, постланное прямо на полу и состоявшее из мягких одеял, перин и подушек; вместо покрывала, на него были наброшены различные меха: шкуры гирканских тигров, оленей с берегов Восточного моря, полярных медведей и нубийских львов. Возле постели возвышался металлический столик искусной работы; золотой кувшин трех футов высоты и маленький серебряный кубок красовались на нем. Верхняя доска стола была украшена художественным барельефом греческого мастера, представлявшим свадьбу Плутона с Персефоной. Стол опирался на черное мраморное подножие.
Несколько деревянных сундуков с высокими выпуклыми крышками стояли по стенам вдоль комнаты; два-три низких дивана дополняли убранство спальни.
Напрасно пленница искала глазами по стенам трофеев; оружия или каких-либо иных колющих предметов здесь не было. Напрасно старалась она открыть сундуки, где могли находиться какие-нибудь острые инструменты. Крышки были плотно заперты, и пальцы Ильдихо вскоре заболели от бесполезных усилий.
Тогда ее взгляд упал на стройную колонну в половину человеческого роста, сделанную из прекрасного кедрового дерева; на ней стояла красивая серебряная курильница ажурной работы. Девушка бросилась к колонне, пытаясь поднять ее, но напрасно! Она была крепко привинчена к полу.
В отчаянии опустились руки Ильдихо. Слезы подступали к ее глазам, но она не предалась женской слабости. Она понимала, что не должна терять мужества.
Что, если бы добыть огня?
Сжечь дом заклятого врага и сгореть самой? Однако в курильнице не нашлось горячих угольев, а лампа из прозрачного янтаря висела слишком высоко под потолком, чтобы можно было до нее добраться. Там в металлической чашечке горело масло, слабо освещая похожую на погребальный склеп брачную комнату. Пламя горело неровно; по временам оно вспыхивало ярче, и тогда из лампады поднимался желтоватый дымок, распространявший сладкий аромат. Это был запах драгоценного аравийского ладана. Но невежественная расточительность гуннов выказывалась также и здесь: вместо того чтобы положить в масло несколько крупинок душистой смолы, они бросили туда целую горсть; пламя ночника, спускаясь по светильне, захватывало все новые слои ладана и в комнате становилось почти душно. Наконец девушка стала ощупывать свое платье, в надежде, не найдется ли у нее под рукой чего-нибудь для своей защиты. Но нет! Предусмотрительный Хелхал вынул у нее из-под косы даже острую длинную булавку и снял металлический пояс.
«А если при Аттиле будет оружие? – подумала она. – Тогда я выну у него из ножен кинжал и заколюсь».
Это была ее последняя надежда.
Тут в спальне послышался шорох – как раз против единственной двери: здесь был повешен тяжелый занавес так искусно, как будто непосредственно покрывал собою деревянную стену, а между тем за ним находилась просторная ниша.
Ильдихо вздрогнула от испуга; ее глаза впились в занавеску; сердце учащенно билось – к ней приближался неумолимый палач.
Да, это был он, Аттила, и причем безоружный; она тотчас приметила это. На нем не было даже пояса, чтобы задушить это чудовище.
Когда он дошел до середины комнаты, перепуганная пленница, как стрела промелькнула мимо него в нишу позади занавеса, рассчитывая найти там дверь. Но в углублении не оказалось ничего, кроме крепкой дубовой стены без малейшего признака какого-нибудь выхода или лазейки.
Тогда надежда, мужество и сила оставили несчастную, она упала на колени, опираясь о стену судорожно сжатыми руками, и припала к ним прекрасной головой.
Всесильный хан обернулся. Самодовольная, насмешливая улыбка играла на его чувственных губах. Это бессильное отчаяние, эта беспомощность бесконечно радовали деспота. Всякая робость в нем исчезла, и он понял, что победа, как это бывало уже сотни раз, не будет стоить ему больших усилий.
– Нет, птичка, – со смехом воскликнул он. – Из этой западни нет лазейки. Образумься и не будь дурочкой. Ты и не подозреваешь, юное существо, какой великий жребий назначила тебе судьба. Выслушай правдивое пророчество, и оно придется тебе по душе. Это предсказание заманчивее того, которого удостоилась иудейская девственница. Той было возвещено ангелом, что она родит Бога. Она его действительно родила, но он кончил жизнь на кресте. Ты же родишь мне сына, который будет наследником Аттилы и царем вселенной.
Пристальный взгляд повелителя гуннов загорелся, но вдруг Аттила невольно вздрогнул.
Как будто невидимая сила заставила королевну вскочить на ноги и стряхнуть с себя всякое смущение.
– Я?.. тебе?.. сына?.. – воскликнула она. – Да я размозжила бы голову этому чудовищу раньше, чем оно увидело бы свет!
Он остолбенел, но постарался овладеть собой.
– Тогда ты родишь в золотых цепях, – сказал гунн. – А теперь отдайся мне добровольно; не заставляй меня прибегать к насилию. Ты – моя. Никакой бог не спасет тебя от рук Аттилы.
– Но мне поможет богиня! – возразила девушка в набожном порыве/ – Моя богиня. Помоги мне, вторая мать, Фригга!
Королевна выпрямилась во весь рост и стояла перед своим мучителем без признака робости, гордая и угрожающая.
Пораженный такой внезапной переменой, Аттила в нерешимости отступил на один шаг назад. Ледяной озноб снова начал пробирать его, но он не дал заметить своего малодушия. Передернув могучими плечами, хан сказал с презрительной насмешкой:
– Посмотрим, как-то Фригга проникнет сюда спасать тебя!
– Она уже здесь! – с восторгом произнесла Ильдихо. – Я чувствую ее близость. Я ощущаю новую силу в своих руках.
И девушка протянула к нему обе прекрасные руки со сжатыми кулаками.
Аттила попятился еще немного назад, его глаза испуганно моргали.
– Ты только увеличиваешь свои мучения, – угрюмо сказал он. – Все женщины покорялись мне «под конец».
– Ну а я – скорее умру! – воскликнула Ильдихо, наступая на страшного человека.
Ее тонко очерченные брови вздрагивали, блестящие глаза метали молнии смертельной ненависти. Ему казалось, будто бы самые волосы девушки поднимаются дыбом на голове и, точно змеи, готовы его ужалить.
– Если ты до меня дотронешься, я тебя удавлю!
Аттила содрогнулся, лихорадочный озноб снова пробежал по его членам; он отвернулся в сторону, и тут его взгляд упал на столик с золотым кувшином.
– Вот кстати… Отлично… – прошептал гунн.
Он, как бы в изнеможении, опустился на постель, отодвинул прочь маленький кубок, схватил обеими руками тяжелый сосуд, наполненный до краев, поднес его к губам и принялся пить.
Страшный человек пил, пил без конца, большими, жадными глотками, не останавливаясь, и почти опорожнил исполинский кувшин. Тяжелый запах густого, скорее черного, чем красного вина достиг Ильдихо. Оставалось допить только последние капли, но Аттила уже не мог одолеть их. Глубоко переводя дух, он хотел поставить кувшин обратно на стол, но его налившиеся кровью глаза бессмысленно устремились в одну точку. Аттила поставил сосуд мимо, он упал на шкуру полярного медведя и остатки вина окрасили пурпуром яркую белизну меха.
Не обращая на это внимания, хан причмокнул языком, крякнул и облизал губы.
– А-а!.. – протянул он. – Как вкусно! Почти также сладко, как поцелуи! Глупо, как глупо… что я так долго… сорок лет… даже больше… лишал себя этого!.. Но я наверстаю потерянное. Правда, вино – точно жидкий огонь. Но… тяжело для головы! Теперь… Ильдихо! Приди ко мне, приди же! Иначе мне надоест твое упорство! Присядь ко мне. Не хочешь? Все еще не хочешь?
Девушка смотрела широко раскрытыми глазами на бессвязно бормотавшего хана.
– Перестань! Не смотри так убийственно! – продолжал тот. – Я не могу этого вынести… Я хочу закрыть… глаза… они закрываются сами собой. Не заснуть ли? Да, ненадолго, чтобы увидеть сладкие сны! А… когда я проснусь… то выпью еще вина… и потом…
Аттила тяжело опрокинулся навзничь, и его лохматая голова перевесилась за изголовье. В комнате раздался храп, походивший скорее на предсмертное хрипенье. Лицо Аттилы побагровело, рот искривился, темные капли струились оттуда. Было ли то вино или кровь?
Ильдихо подошла к самой постели.
– О, Фригга! Благодарю тебя! Теперь бы только достать оружие, – прошептала она в страстном порыве, хватаясь за голову.
Тут ее косы распустились сами собой и упали ей прямо в протянутые ладони.
Между тем на пороге брачной комнаты лежало пятеро гуннов со своим предводителем. Они чутко сторожили покой Аттилы.
На улице все было тихо, потому что у ворот дома также стояли караульные, никого не пускавшие во двор.
Изнутри также не доносилось ни малейшего звука – полнейшая тишина.
Только однажды начальник стражи вскочил с места, приложил ухо к дверям и даже заглянул в замочную скважину.
– Вы ничего не слыхали? – спросил он своих подчиненных. – Мне послышался сдавленный крик, точно кто-то звал на помощь.
– Ничего не было, – ответил один из гуннов.
– Ничего, – подтвердил со смехом другой, принимаясь тянуть товарища вниз за полу плаща. – Полно тебе подглядывать.
– Да ничего и не видно, – сказал их предводитель, укладываясь на прежнее место. – В спальне совсем темно. Наверное, лампа совсем выгорела.
– Кроме того, – ухмыльнулся второй гунн, – если кому-нибудь там и приходится плохо…
– То уж никак не нашему господину! – подхватил третий.
Затем наступила полная тишина. Караульные больше ничего не слышали.
Короткая летняя ночь прошла; звезды побледнели и великолепное утреннее солнце победоносно выплыло на горизонт из багрянца зари. Время текло… Наконец, наступил полдень.
В брачной комнате никто не шевелился. Дверь в нее оставалась запертой…
//-- XLVI --//
Еще до полудня старый Хелхал примостился на пороге спальни, терпеливо ожидая выхода Аттилы. Но прошло несколько часов, и старик начал беспокоиться. Тем более что в течение утра в лагерь прибыло с разных сторон немало гонцов с неутешительными и даже угрожающими известиями.
Разведчики то и дело доносили, что германские короли и судьи тайно видятся между собою, устраивают сделки. Хелхал выслушал их всех; вскрыл несколько писем и теперь не знал, что предпринять.
Его беспокойство все возрастало.
Он был способен безропотно просидеть целые сутки на жестком пороге, в угоду ханской прихоти, но положение дел не на шутку стало тревожить его. На границу требовали войска для подкрепления, что предвещало мало доброго.
Наконец в сердце верного слуги шевельнулось страшное предчувствие. Прислушавшись несколько раз у дверей, он убедился, что в спальне царствует мертвая тишина.
– Неужели они… так долго… спят? Едва ли!
И, стараясь заглушить свои опасения, он опять со вздохом опустился на порог.
Но тут в лагерь примчался новый гонец, весь покрытый пылью. Его лошадь пала у крыльца. Этот человек протянул Хелхалу письмо.
– Мы отняли его у одного гепида, посланного королем Ардарихом, – запыхавшись, сказал гунн. – Он вез известие к тюрингенцам и защищал его с таким упорством, что нам пришлось изрубить гонца в куски.
Хелхал разрезал шнуры, взглянул на свиток и тотчас принялся неистово стучать в дверь рукоятью меча.
– Хотя бы мне пришлось поплатиться головою, но я должен разбудить тебя, Аттила! Вставай, поскорее вставай! Теперь не время спать, как не время пить и целоваться! Отвори, государь, впусти меня. Начинается бунт! Открытое сопротивление со стороны Ардариха! Он собрал… неподалеку отсюда… все свое войско! Суаб Гервальт убежал к нему. Германцы бунтуют!
Ответа не было.
Тут преданный человек крикнул в полном отчаянии:
– Тогда я сам отопру, несмотря на твой гнев!
Он вынул из поясного кармана данный ему ключ и отпер замок.
Но дверь не поддавалась, хотя старик толкал ее со всей силой руками и коленом.
– Внутренний засов задвинут! Ничего не выйдет! Зачем государь вздумал запираться изнутри?
Караульные со страхом и любопытством ожидали, что будет.
– Уйдите вы отсюда прочь, зубоскалы! – набросился Хелхал на них.
Те попятились, точно побитые собаки.
– Аттила! Госпожа Ильдихо! Отворите же. Отодвиньте засов! Важные известия. Германцы готовят восстание!
Тут он услышал, как тяжелый засов медленно и с очевидным усилием отодвинули изнутри. Дверь растворилась сама собой. Торопливо вошел в спальню Хелхал и снова захлопнул дубовую дверь.
Перед ним, выпрямившись, стояла Ильдихо, молчаливая, бледная… Это она отодвинула засов. Занавески на окнах все еще были задернуты. Лампа давно потухла, поэтому, несмотря на яркое полуденное солнце, в комнате царствовал полумрак. Хелхал пробирался ощупью вперед, стараясь приучить зрение к темноте. Первое, что бросилось ему в глаза, был громадный золотой кувшин: он валялся, опрокинутый на медвежьей шкуре; перед ним была багровая лужа. Сначала старик подумал, не кровь ли это, но узнал по сильному запаху крепкое газзатинское вино. Он обошел лужу, направляясь к широкой постели, где неподвижно лежал навзничь его повелитель.
Аттила казался спящим, но одно было страшно: у него были широко раскрыты глаза.
– Спит он? – тихонько спросил Хелхал новобрачную.
Та ничего не отвечала, продолжая неподвижно стоять на одном месте. Тогда гунн подошел еще ближе к хану.
Крик ужаса вырвался у старика. Широко раскрытые, но неподвижные, остановившиеся глаза Аттилы были устремлены прямо на него. Застывшие черты лица были искажены судорогой или смертельной болью, все лицо вздуто, затекло кровью, как и белки глаз, почти совсем выкатившихся из орбит.
Подбородок, шея и белый шелковый кафтан обрызганы чем-то красным… Однако на этот раз то было не вино. Хелхал не хотел верить тому, что видел перед собою.
– Государь! – крикнул он и стал трясти мертвеца за руку, которая безжизненно упала, когда ее выпустили. – Государь!
Старик с трудом приподнял тяжелое туловище, оно было еще совсем теплым.
– Аттила, проснись! Ведь это только сон.
– Нет, – твердо и спокойно сказала девушка. – Он умер.
– Умер? – дико вскричал старик. – Не может быть!
В испуге Хелхал отскочил назад. Полуприподнятое мертвое тело тяжело опрокинулось навзничь.
– Умер? В самом деле умер? О, горе! Я вижу кровь… Он часто страдал кровотечением из горла. Это вино убило его!
– Нет, это я задушила твоего господина. Он заснул хмельной, но проснулся опять и хотел… овладеть мною. Тогда я задвинула засов, чтобы вы не могли прийти к нему на помощь и удушила его своими косами.
– Убит женщиной! – в отчаянии воскликнул Хелхал, теребя свои волосы и бороду. – Молчи, несчастная! Проклятая! Беда, если гунны узнают это! Тогда они потеряют голову. О, великий Аттила, павший от руки женщины! Его душа осуждена теперь навеки жить в теле презренного пресмыкающегося!
И старик, в диком порыве горя, бросился на колени перед трупом, покрывая поцелуями его лицо и руки. Молодая девушка напряженно вслушивалась в речи гунна; ей было известно, что гунны верили в переселение душ, и она поняла, какое важное значение может иметь для них смерть Аттилы.
– Неужели это правда? – жалобно повторял верный слуга, вскакивая с колен и снова бросаясь на труп хана.
– Неужели ты думаешь, что Ильдихо может лгать? – сказала девушка. – Неужели ты полагаешь, что мне легко было прикоснуться этими руками к чудовищу? Но борьба была непродолжительна: хмель сделал его почти беззащитным.
– Нет сомнения, – говорил про себя старик. – У него между зубов остались еще пряди желтых волос германки. О, какой ужасный вид!
Хелхал взял большой ковер, служивший одеялом, и накинул его на лицо задушенного.
– Я не могу на это смотреть!.. А ты, злодейка, погоди! Еще три дня защищает тебя великий праздник, а на четвертый ты будешь предана лютой казни вместе со своими…
Хелхал кликнул стражу и передал пленницу караульным с приказанием заключить ее в одну из высоких деревянных башен с плоской крышей, которые красовались на каждом перекрестке в лагере и служили темницами.
– Смотрите – запереть ее одну, – скомандовал старик. – Но не вместе с отцом и молодым скиром, а также не с Эллаком. Перед запертыми дверьми поставить трех караульных. Если ей удастся бежать – стража будет казнена.
По его знаку молодую девушку увели. С глубоким вздохом облегчения вышла она из брачной комнаты, сделавшейся комнатой смерти.
– Мы повинуемся тебе, князь, – заговорил начальник караула, с удивлением оглядываясь в комнате. – Но где же… ведь он не переступал через порог… Где государь?
– Вот он! – простонал старик, поддаваясь новому взрыву горя. – Он умер!
И Хелхал откинул ковер.
– Умер? Аттила?..
– Увы!
– Умер? Значит, убит!
Хелхал с отчаянием смотрел на него.
– Но кем?
Между тем в комнату, позабыв робость, стали входить и другие гунны, караульные и слуги. Сначала они толпились на пороге, но потом подошли ближе. Они видели лежащего на постели мертвого Аттилу.
– Умер?
– Аттила умер.
– Убит!
– Но никто не входил сюда!
– Мы лежали на пороге!
– Значит, убит женщиной!
Так кричали гунны перебивая друг друга.
– Нет, не убит! – загремел вдруг Хелхал, выпрямляясь. – Как могли это подумать! Чтобы он поддался молодой девушке! Он, сильный, как вол, мужчина! Вот взгляните на этот громадный кувшин: вы знаете, господин никогда не пил вина, а сегодня он осушил этот сосуд залпом, и умер от удара, блаженной, смертью, упоенный вином и любовью. Завидный конец! Позовите сюда Дзенгизица, Эрлака и прочих князей. Пусть они узнают и возвестят гуннскому народу, что наш славный вождь умер прекрасной смертью!
//-- XLVII --//
Потрясающей, величественной в своей варварской дикости была печаль гуннов о потере своего могучего вождя, единственного великого человека, который вышел и должен был выйти из их среды. Все эти многие тысячи людей, по-видимому, инстинктивно сознавали перед трупом Аттилы, что в лице его уничтожен твердый оплот их могущества. Он служил крепким обручем, который один связывал между собою хрупкие сами по себе стрелы гуннских орд и создал из них непобедимую силу. Гунны понимали, что мощь и слава их народа умерли вместе с Аттилой, что их счастливая звезда закатилась.
Взрывы отчаяния со стороны мужчин, женщин и детей, приходивших в спальню убитого, не знали границ. Всесильный хан не только внушал к себе страх и благоговение, как высшее существо, но вместе с тем, несмотря на строгость, был любим своими подданными, служа совершенным в своем роде воплощением всех особенностей, достоинств и недостатков гуннского племени.
Все приходившие поклониться великому умершему владыке, бросались ниц перед его брачным ложем, обратившимся в ложе смерти, кричали и выли, колотя себя в грудь, царапая лицо, теребя жидкие волосы и разрывая одежды. Один из многих тысяч этих печальников, бросившись на труп властелина, не поднимался больше. Это был Зерхо, уродливый карлик, придворный шут, вызывающий всеобщие насмешки своим безобразием. Аттила десятки лет защищал его от обид и грубых шуток своих приближенных.
– Ты умер! – воскликнул он, рыдая. – Как будет теперь жить бедный Зерхо?
И он вонзил себе в сердце нож, упав к ногам господина.
Долго, долго, безостановочно дни и ночи продолжался этот плач в опочивальне покойного. Дзенгизиц, Эцендрул, Хелхал и Эрлак поочередно вводили туда толпы простого народа. Красавчик Эрлак быстрее всех осушил свои слезы. Князь Эцендрул вечно нашептывал ему что-то, и под влиянием этих внушений мальчик напустил на себя важность и держал себя гордо даже с братом Дзенгизицем.
Эллак, заключенный в деревянной башне, узнал от Хелхала о смерти отца. Он, очевидно, не поверил сказке старого гунна, утверждавшего, что Аттила умер от удара.
– А что сталось с Ильдихо? – был первый вопрос молодого князя. – Сделалась ли она супругой хана? Как ты намерен с ней поступить?
– Она останется в тюрьме до тех пор, пока не будет казнена вместе со своими.
– После этого я не могу поверить, что она была женою хана и что отец мой умер от паралича. Хелхал не стал бы убивать супругу своего государя. Ты сам выдаешь себя своей жестокостью. Ильдихо не вдова Аттилы, это она его…
– Молчи, если тебе дорога твоя жизнь! – сердито пригрозил старый гунн.
– Выпусти меня хотя бы ненадолго на свободу, – молил между тем Эллак. – Я хочу переговорить с королевной.
– Молчи, влюбленный глупец и неблагодарный сын! Ты останешься под стражей до тех пор, пока… пока твоя германка не будет больше нуждаться ни в чьей защите. Я всегда сердился на Дзенгизица, который не соглашался выпустить тебя на свободу в такую минуту, когда весь народ Мундцука находится в смятении. Я всегда думал о тебе лучше, чем твой отец и брат. Но Дзенгизиц остался непреклонен; ты посажен в тюрьму отцом и тебя ожидает суд всех братьев и князей, которые одни только могут решить твою участь. Но я все-таки хотел освободить тебя, несмотря ни на что; теперь же, убедившись в твоем безумии, оставляю тебя здесь до тех пор, пока совершится мщение, в котором я поклялся на ухо великому мертвецу!
//-- XLVIII --//
Так прошел первый день великого праздника гуннов.
Теперь они стали готовить торжественные похороны.
Прежде всего мужчины выбрили себе догола бороды с правой стороны, а женщины обрезали волосы, также с правой стороны головы, потом мужчины исполосовали себе обе щеки такими ранами, что в них мог войти палец. Женских воплей и слез было недостаточно, чтобы оплакать смерть великого вождя. Достойно почтить ее могла только кровь мужчин.
После того на большой площади среди лагеря, на так называемом «круге», где проходили смотры войскам и собрания народа, а также военные учения, скачки и бега, была выставлена одна из величайших драгоценностей всей ханской орды – необыкновенно высокий и обширный шатер из чистого шелка темно-пурпурного цвета. Эта редкость была прислана из Китая богдыханом в Тибете; потом попала в Персию, там овладел ею, в лучшие дни Византии, римский полководец и привез ее с военной добычей в столицу. Аттила, узнав от своих подданных об этом сокровище, постарался овладеть им, поставив непременным условием одного из своих жестоких договоров, чтобы ему прислали эту роскошную вещь. Бесхарактерный император не посмел отказать своему притеснителю.
Итак, этот шатер, где Аттила только изредка принимал иностранных королей, желая ослепить их своим блеском, был раскинут теперь на своих подставках из чистого золота посреди площади. Золотой дракон с подвижными крыльями, хлопавшими от ветра, с высунутым языком и закрученным хвостом, красовался на верхушке среднего шеста.
Внутри палатку снизу доверху украшало взятое в добычу от врагов оружие и конская сбруя, унизанная жемчугом и драгоценными камнями. Сюда-то и принесли покойника в золотом гробу; золотой гроб поставили в серебряный, а серебряный – в железный. После этой церемонии Дзенгизиц, Хелхал и все знатные вельможи гуннов, все простолюдины, владевшие конем, собрались в числе нескольких тысяч, выстроились рядами и стали объезжать вокруг шатра; сначала по три раза шагом, потом – по три раза рысью, три раза галопом и три раза во весь карьер. Пешие скучились возле самой палатки в центре круга; при этом все присутствующие пели или скорее выли, причем их голоса часто переходили в рыдания, погребальную песнь, нарочно сочиненную для этого случая любимым певцом Аттилы, Друлксалом, который получал такие щедрые подарки от своего господина.
О, великий сын Мундцука,
Повелитель храбрых гуннов,
Храбрых гуннов повелитель,
Всех племен земли владыка!
Ты мечом своим победным
Покорил себе сарматов,
Вендов вольных и германцев,
И под скипетром Аттилы
Много царств соединилось.
Городов ты много сотен
Взял себе у двух империй.
Пред тобою трепетали
Императоры на тронах,
И, спасти чтоб хоть остатки
Разоренных их владений,
Ежегодно высылали
Дань тебе беспрекословно.
Да, неслыханная слава
О тебе распространилась
Меж народами вселенной.
Пуру – бог войны всесильный —
Дал тебе свой меч победный
И тебя своим любимцем
Он нарек в ночном виденье.
Дал тебе и бич он в руки,
Чтоб народы все покорно
Храбрым гуннам подчинялись.
И, окончив славный подвиг,
Умер ты блаженной смертью.
Неожиданно пресеклись
Дни твои не в поле ратном,
Не от вражьего булата,
Не от заговора близких,
Не от дряхлости, болезни;
Ты скончался без мучений
В упоении блаженства!
И народ осиротелый
Никаких не терпит бедствий.
Умер ты в расцвете силы
У красавицы в объятьях,
В вечность ты переселился
Безо всяких мук предсмертных,
И за мирную кончину
Никому не надо мщенья.
В золотом гробу положен
Славный витязь, потому что
Гордый Рим – покорный данник
Нес Аттиле горы злата.
В серебре тебя хороним,
Потому что Византия
Серебром тебе платила.
А железный гроб последний
Означает, что железом
Сокрушал врагов Аттила.
И теперь твой дух великий
В величайшего героя
Перешел, чтоб трон Аттилы
Не утратил прежней славы.
И, твое занявши место,
Новый вождь, о, сын Мундцука,
Поведет к победам новым
Твой народ великий – гуннов, —
И господства во вселенной
Никогда мы не утратим,
Вражьей силы не боимся…
Погребальная песня не была допета до конца.
Завывание гуннов было неожиданно прервано появлением отряда всадников, между которыми были самые знатные из свиты и домашних мальчика Эрлака. Они мчались, сломя голову, точно спасаясь от преследования, и кричали в испуге: «На помощь!.. На помощь!.. К мщению!.. Гепиды!.. Король Ардарих ворвался в лагерь!..»
//-- XLIX --//
Неизбежное случилось…
Гервальт привел сюда своего союзника. Ускользнув из-под надзора «почетного караула», аллеман скрывался в самом лагере; попытка бежать отсюда ему не удалась. Но когда известие о внезапной смерти властелина поразило громовым ударом все население, поднялась такая суматоха, что даже стража у ворот бросилась к ложу смерти, которое сделалось магнитом, неудержимо тянувшим к себе всех. Гервальт отлично воспользовался удобной минутой; он захватил первую попавшуюся гуннскую лошадь и бежал через южные ворота, между тем как владелец коня катался по полу в опочивальне Аттилы, рвал на себе волосы и выл, точно голодный шакал.
Гервальт узнал, что король Ардарих находится поблизости во главе значительного войска, на юге от Тиссы и лагеря Аттилы, в пограничном лесу, который тянулся далеко, разделяя землю гепидов и гуннов.
Граф скакал во весь опор, пока не достиг форпостов гепида. С большим волнением передал он королю Ардариху о страшном происшествии в лагере гуннов и заклинал его поспешить с освобождением пленников. Этого Ардарих мог добиться своим влиянием, а в крайнем случае и прибегнуть к силе. Ближайшей их целью было спасти друзей, приговоренных к страшной казни, но вместе с тем это могло послужить первым шагом к общему делу освобождения. Со смертью грозного владыки храбрый Гервальт потерял всякую зависимость от гуннов.
Король Ардарих не колебался ни минуты. Вздохнув с облегчением, он заговорил:
– Настал великий, давно желанный час. Он пришел раньше, чем мы надеялись, и не должен застать нас малодушными и медлительными. Я сейчас же отправлюсь с тобой.
Гепид хорошо знал, как незначительны были собранные им силы против нескольких десятков тысяч гуннов в лагере; кроме того, он мог своевременно прибыть для спасения пленных только со своею конницей, состоявшей всего из двух тысяч человек, потому что в его войске, как и у всех германских народов, преобладала пехота. Тем не менее Ардарих даже не успел осушить свой рог, за который хотел приняться в момент появления Гервальта, и приказал своим всадникам садиться на коней, а чтобы удвоить их число, велел каждому из них взять по одному пехотинцу, который то ехал на лошади позади всадника, то бежал рядом, держась за ее длинную, развевающуюся гриву. Ядро этого конного отряда составляла верная свита короля на отличных лошадях, снабженная превосходным оружием, полученным в дар от щедрого Ардариха. Но этих отлично вооруженных людей было не более двух сотен.
– В дорогу, воины! – воскликнул король, усевшись на свою громадную боевую лошадь. – Норны [17 - Норны – богини времени и судьбы. Их было три: Урда – богиня прошедшего, Веранда – богиня настоящего и Скульда – богиня будущего. По имени первой получил название священный источник живительной воды.] призывают нас! Сама богиня судьбы, Урда, нас манит своей рукой! Аттила лежит мертвый. Скачите же так, как еще никогда не приходилось вам скакать: впереди вас ждет свобода!
И конница помчалась, звеня оружием, по старой, еще хорошо сохранившейся римской дороге, с юга от Дуная на север к Тиссе, на лесном берегу которой стоял лагерь Аттилы.
Через несколько часов быстрой езды перед гепидами показались первые хижины гуннской столицы.
Стража у ворот беспрепятственно пропустила Ардариха, который пользовался у хана величайшим почетом, наравне с амалунгом Валамером.
В самом лагере гепиды наткнулись прежде всего на страшную процессию. Приближенные молодого князя Эрлака, желая приобрести еще больше сторонников, возили мальчика по улицам в зубчатой золотой диадеме на черных волосах и в широком пурпурном плаще с золотыми блестками и шитьем. Это тяжелое царское одеяние совершенно не шло к тонкой, неразвитой фигуре мальчика.
Великого завоевателя не успели еще похоронить, а между его многочисленными наследниками уже возникли распри из-за верховной власти. Сыновей у Аттилы было так много, что они, по словам современников, составляли сами по себе маленький народ. Многие из них были еще моложе Эрлака, а большинство взрослых находилось в отсутствии. Они были рассеяны по всем областям обширного государства, где состояли, по назначению отца, чиновниками и наместниками, полководцами, предводителями войск и посланниками. Но, несмотря на это, возле трупа Аттилы не было недостатка в сыновьях, которые, положим, не помышляли еще о немедленном разделении громадного наследства, – на это они рассчитывали потом, в виде награды за свои заслуги, – но уже составлялись партии Эрлака, Дзенгизица, Эллака и других братьев, выдававшихся своим значением и весом. Таким образом, возле одра умершего начались уже опасные распри, грозившие быстро перейти в кровавые междоусобия, что представляло для германцев удобный случай стряхнуть с себя иго этих претендентов на гуннский престол.
Воспитатель, оруженосец, домоправитель принца Эрлака, а в особенности князь Эцендрул, брат воспитателя, еще при жизни отца тайно распускали слух, как между населением лагеря, так и между ордами, кочевавшими в провинциях, будто бы Аттила в присутствии гуннских сановников заклинал их быть свидетелем того, что он назначает красавца мальчика своим единственным наследником; все же остальные сыновья должны царствовать лишь как подвластные Эрлаку короли, и полностью зависеть от него.
Немедленно после смерти хана приверженцами Эрлака были повсюду разосланы гонцы из лагеря с известием о предстоящем воцарении мальчика. В самой гуннской столице агитаторы не осмеливались действовать открыто, опасаясь жестокого и решительного Дзенгизица. Эллак же их не стеснял, потому что был лишен свободы отцом и не пользовался популярностью между гуннами за свое полугерманское происхождение. Но зато партия Эрлака делала все возможное, чтобы подготовить успех своего предприятия; она старалась возбудить в жителях столицы сострадание и привязанность к осиротевшему ребенку, который пользовался особой любовью отца, что было всем хорошо известно. Возвышение Эрлака, разумеется, сулило могущество и несметные богатства тем, кто стоял ближе всех к этому юному наследнику.
Таким образом устроилась полушутливая процессия с будущим властелином во главе; к ней примкнула масса народа. За мальчиком на белой лошади с громкими воодушевляющими криками ехали всадники и бежали пешие гунны, прославляя доблесть великого отца и красоту очаровательного мальчика.
Один из караульных у ворот оставил свой пост и помчался вперед доложить наследнику хана о прибытии Ардариха.
– Наконец-то он явился, ленивый германский пес, – воскликнул мальчик, поднимаясь на высоких золотых стременах и заглядывая через плечи и головы своей свиты. – Я проучу его, как заставлять дожидаться своего государя! В последнее время Аттила сделался слаб от старости и распустил народ.
Эрлак немилосердно хлестнул девятиконечной гуннской ногайкой по бедрам лошади, вонзил ей шпоры в бока, так что брызнула кровь, и поскакал впереди всех навстречу гепидам.
– Где ты так долго пропадал, Ардарих? – крикнул он неприятным, пронзительным голоском королю.
Завидев князя, гепид подтянул поводья и остановился как вкопанный, точно вылитая из бронзы статуя, на своем высоком боевом коне. Темный плат спускался свободными складками с его могучих плеч, шлем осеняли два орлиных крыла, из-под него выбивались волной русые волосы с золотистым отливом, подернутые легкой сединой. Он опустил копье острием вниз, в знак мирных переговоров. Эта фигура, – олицетворение царственного величия и сдержанной силы, – должна была внушить всякому благоразумному человеку невольное почтение, робость и даже осторожность.
Но в Эрлаке славянская необузданность смешивалась с гуннской дикостью и дерзким самомнением будущего деспота.
– Где ты так долго пропадал, гепид? – продолжил он. – Мой покойный отец умер в гневе на тебя; ты заставил Аттилу дожидаться, и этого тебе никогда не простят. Я унаследовал царство и вместе с тем право наказать тебя. Нечего сидеть передо мною так гордо на лошади! Прочь с седла, заносчивый германец! На колени! Целуй мне стремя и жди моего приговора!
И Эрлах махнул по воздуху своим гуннским кнутом.
Ардарих молчал, не двигаясь с места, но его серые глаза, блестящие, как сталь, грозно обратились на дерзкого мальчика. Тот нетерпеливо пришпорил лошадь и подъехал ближе к королю.
– Ну что же? Скоро ли ты пошевелишься, низкий раб?
– Я не стану вести переговоров с ребенком, – ответил Ардарих, взглянув через голову мальчика на его свиту. – Но вы, гуннские князья, и ты, Эцендрул, выслушайте мои слова. Только Аттиле обязан был я верностью и повиновением, а не его сыновьям. Но в память великого отца я подам вам добрый совет: не заводите распри, которая может плохо кончиться. Пускай пленные германцы предстанут на общий суд германцев и гуннов, и пускай…
– Молчи! Никто не спрашивает у тебя совета, дерзкий раб! – крикнул Эрлак. – Я – твой государь, и ты сейчас убедишься в этом.
– Никогда, князь Эцендрул, не стану я служить этому юноше; время подчинения прошло! Мы с амалунгом Валамером с этих пор свободны, и я советую вам, гуннские князья, предоставить свободу и другим германским народам. А если вы не захотите этого, то вас все равно принудят к тому силой.
– Нет! – закричал Эрлак. – Как баранов одного стада, как невольников одного поместья, поделят вас между наследниками нашего господина. Ваши народы будут рассеяны по разным странам: одна часть гепидов достанется мне, другая – Дзенгизицу, остальные будут разделены по жребию между шестью братьями. Я покажу вам себя, германские собаки! – Эрлак размахнулся и ударил кнутом королевского коня по голове, так что тот взвился на дыбы.
Ардарих тотчас усмирил его шпорами, но после того поднял опущенное к земле копье.
– Берегись, предостерегаю тебя! Если ты ударишь еще только раз…
– Посмотрим! – взвизгнул Эрлак. – Пленный иудей рассказывал мне недавно интересную историю про одного царского сына из своего народа. Подданные вздумали роптать на него, а наследник престола сказал: «Мой отец бил вас розгами, а я буду бить скорпионами!» Пусть это послужит тебе уроком, германец!
И он взмахнул кнутом, собираясь ударить короля в лицо.
– Так умри же, ядовитый змееныш! – вскричал тот и, пришпорив коня, вонзил копье сквозь позолоченную кольчугу Эрлака прямо ему в грудь с такой яростью, что острие прошло между плеч.
Но жизнь самого Ардариха висела в ту минуту на волоске. Прежде чем он успел вытащить оружие из тела опрокинувшегося навзничь мальчика, князь Эцендрул был уже возле него и с криком: «Смерть убийце ребенка!» взмахнул кривой саблей над головой гепида. Но рука гунна не успела опуститься для рокового удара, так как ему попал в лоб меткий дротик, пущенный рукой Гервальта.
– Смелее, гепиды! Нас ждет свобода! – крикнул аллеман, выхватывая из-за пояса боевую секиру.
С криками торжества бросились всадники Ардариха на врагов, ошеломленных смертью обоих своих предводителей.
Яростный натиск сильных германцев заставил гуннскую конницу пуститься в рассыпную. С диким воем помчались гунны обратно в лагерь, настигаемые торжествующими германцами.
//-- L --//
Беглецы и преследователи, конечно, должны были остановиться, достигнув площади, запруженной народом. Здесь толпились тысячи конных и пеших гуннов – вокруг пурпурного шатра своего умершего владыки. Но еще во время погони гепидов подстерегла неожиданная удача.
Когда Ардарих мчался со своим отрядом мимо высокого углового дома, на повороте одной из улиц караульные, стоявшие у входа, обратились в бегство, увидев происходящее. В ту же минуту раздался крик о помощи на готском языке, и знакомые голоса окликнули короля гепидов по имени.
Гервальт в один миг спрыгнул с коня и прорубил секирой деревянную ставню, задвинутую железным болтом. Она закрывала окно подвала. Оттуда тотчас вылезли Визигаст и Даггар со своею свитой. Их встретили радостными криками и немедленно снабдили оружием, после чего десятеро вооруженных узников присоединились к своим избавителям. Только теперь узнали они о смерти Аттилы, так как часовые тщательно скрывали от них это великое событие. Ильдихо спаслась от позора, но, по словам Гервальта, была заключена в темницу неизвестно где.
По прибытии на площадь германцы убедились, что положение их принимает критический оборот. Перед ними были бесчисленные массы гуннских воинов, конных и пеших, а предводители их, в том числе Дзенгизиц и Хелхал, расспрашивали запыхавшихся беглецов о кровавом происшествии у южных ворот.
Весть о смерти Эрлака и князя Эцендрула привела их в ярость. Они со своими подчиненными мерили глазами незначительные силы Ардариха, увлеченного за пределы благоразумия великодушным желанием спасти пленных. Гибель гепидов казалась неизбежной.
– Эрлак заколот! Эцендрул убит! – вскричал Дзенгизиц. – Клянусь тебе, отец мой Аттила, отомстить за них!
Роковая развязка приближалась.
Двухтысячному войску грозила гибель гораздо раньше, чем к нему могла бы подоспеть на помощь пехота Ардариха, хотя бы даже для того, чтобы прикрыть неизбежное отступление.
Дзенгизиц, размахивая нагайкой, еще раз объехал первые ряды гуннов, ободряя и выстраивая их для атаки.
– Вперед, сыны Пуру! – воскликнул он. – Следуйте за мной! Ведь вы слышали от своих жрецов и сами пели вслед за ними погребальную песню о своем вожде? Там говорилось, что его великий дух, после блаженной кончины переселился в другого настолько же великого героя. Я чувствую, что этот избранник – я! Следуйте за мной! Дзенгизиц поведет вас к победе! Дзенгизиц обратился теперь в самого Аттилу!
После воззвания молодого князя наступила глубокая тишина. Гунны благоговейно склонили головы и скрестили руки на молитву, готовясь бесстрашно ринуться на неприятеля. Казалось, гепиды погибли безвозвратно.
Но тут произошло непредвиденное обстоятельство.
//-- LI --//
Неожиданно, посреди грозного затишья перед бурей раздался громкий возглас на гуннском языке:
– Ложь! Все ложь!
Голос прозвучал откуда-то сверху, точно с неба.
Изумленные германцы и ошеломленные гунны взглянули вверх в ту сторону, откуда раздавался крик.
На плоской крыше высокой деревянной башни увидели они женскую фигуру в светлой одежде; ее голову словно окружало сияние. То была Ильдихо: волосы королевны отливали золотом при ярком блеске заходящего солнца. Заметив, что на нее обращено всеобщее внимание, молодая девушка заговорила громким, властным, далеко раздававшимся голосом, обращаясь к многотысячной толпе, которая слушала ее, затаив дыхание:
– Гунны, вам сказали неправду! Вас обманули! Аттила умер не от того, что изошел кровью. Он погиб от руки женщины: это я, Ильдихо, задушила его, хмельного, своими косами. Вот почему у него остались в зубах желтые волосы.
Эти слова произвели неслыханное действие на гуннов. Девушка в светлом платье, стоявшая на высоте с гордой осанкой, в ореоле золотых кудрей, показалась суеверной толпе каким-то сверхъестественным существом. Ее благородная фигура, мужество, доходившее до безрассудства, и правдивость, звучавшая в голосе, не допускали никаких сомнений и истинности ее слов.
– Горе нам!
– Горе!
– …Как и его отец!
– Над нами тяготеет проклятье!
– Оно исполнилось над Аттилой!
– И будет продолжаться дальше!
– Из рода в род!
– Горе его сыновьям!
– Ах, он осужден навеки!
– Его душа переселилась в пресмыкающееся!
– Осужден пресмыкаться, как поганый червь!
– Горе нам!
– Горе!
– Какой ужас!
– Побежим прочь от его проклятого трупа!
– Гибель приносит каждому близость такого покойника!
– Гибель и смертельное проклятье!
Эти вопли и крики потрясали воздух над площадью. Гунны, как безумные, кидались во все стороны; кричали, выли, бросали на землю оружие. Всадники немилосердно хлестали нагайками лошадей, спеша ускакать с проклятого места, обгоняя и давя под копытами пеших – женщин и детей.
Точно степной песок, гонимый ветром, неудержимо стремились эти несметные толпы подальше от площади, где в пурпурной палатке спал непробудным сном их великий вождь. Час назад они осыпали его почестями, а теперь этот труп стал для них предметом отвращения.
Ужас и отчаяние обратили тысячи людей в бегство.
Напрасно предводители войск и князья пытались остановить их; напрасно маститый Хелхал, собрав вокруг себя жалкую горсть людей, заклинал их не оставлять покойника в жертву неприятелю, Дзенгизиц уложил не одного гунна ударами своей нагайки; его самого столкнули с лошади, сшибли с ног, и он был затоптан сотнями людей, бежавших со всех сторон, не разбирая дороги. Молодой князь исчез под копытами лошадей; ему грозила верная гибель.
Тогда Хелхалу удалось взобраться на верхнюю ступень эстрады, на которой возвышался пурпурный шатер. Отсюда он крикнул шумевшей толпе:
– Неужели вы поверили германке? Ведь она лжет! Как, неужели и ты бежишь, храбрый Дзортильц? Ведь она лжет! Лжет!
И он схватил обеими руками за плечи дюжего воина, пробегавшего мимо. То был начальник стражи, который вместе с Хелхалом обмывал труп и обряжал его. Но Дзортильц, обезумев от ужаса, вырвался от старика и закричал:
– Нет, она не лжет! Пусти меня! Бегите, друзья, бегите от этого проклятого мертвого тела! Я видел своими глазами желтые волосы у него в зубах, и тогда еще у меня мелькнуло подозрение. Германка сказала правду: она задушила его своими волосами! Бегите!..
Он со всех ног бросился прочь от шатра и всюду, куда достигал его голос, паника возрастала.
Только небольшая кучка преданных рабов и двое-трое домашних хана, сдавшись на угрозы и мольбы Хелхала, остались охранять мертвеца. Старик боялся, что германцы, ворвавшиеся в лагерь, предадут покойника поруганию.
Между тем гепиды и не помышляли об этом. Спасенные почти чудом от неминуемой гибели, они еще не знали на что решиться. Кроме того, им ежеминутно приходилось защищаться то с одной, то с другой стороны. Хотя гунны не думали нападать на них и мстить за убийство Эрлака, но в своем безумном бегстве они бросались на гепидов с целью проложить себе дорогу сквозь их ряды к южным воротам и ускакать из лагеря, причем сыпали удары направо и налево, не щадя ни своих, ни чужих. Таким образом, тут и там происходили мелкие схватки, которые не причиняли вреда германцам, потому что гунны действовали бессознательно, и гепидам удалось скоро оттеснить их совсем, причем никто из войска Ардариха не был убит в общей безумной свалке.
Однако Визигаст, Даггар и двое человек из их свиты напрасно старались пробраться с южной стороны через площадь к северо-восточному ее углу, где находилась тюрьма Ильдихо. Пробиться сквозь густую толпу всадников и пеших, женщин и детей было слишком трудно. Между массой бегущих носились также лошади, потерявшие седоков.
Даггар уложил на месте коротким копьем не одного гунна, преграждавшего ему дорогу, и продолжал с трудом продвигаться вперед, не спуская глаз с плоской крыши, где виднелась высокая фигура Ильдихо. Молодая девушка много раз пыталась отворить дверь своей темницы, прежде чем страх и волнение, вызванные возраставшим шумом на площади, заставили ее подняться по приставной лестнице на крышу, чтобы видеть оттуда все происходящее. Все окна в доме, как и единственная дверь, были закрыты ставнями и задвинуты железными засовами.
Даггар постепенно пробирался к башне, очищая себе путь гневными ударами направо и налево, между тем как Ардарих выстроил своих гепидов, ожидая нападения Хелхала, которому удалось все же собрать вокруг себя достаточные силы, чтобы напасть на германцев.
Но общая суматоха в стане гуннов все увеличивалась.
Вдруг Визигаст громко крикнул:
– О, Даггар, взгляни наверх: Ильдихо погибла! Вон там на крышу к ней пробирается гунн.
Даггар приостановился, услышав голос короля, и поднял голову.
– Дзенгизиц! – простонал он. – О, он схватил ее! Они борются!
Продолжая наносить страшные удары в толпе, Даггар быстро продвигался вперед, хотя понимал, что ему невозможно поспеть вовремя на выручку невесте. Борьба между остервеневшим злодеем и молодой королевной была слишком неравна, но девушку окрыляла надежда, жажда мести и отчаяние. А Дзенгизиц так и сыпал удары, размахивая оружием.
//-- LII --//
Сбитый с ног, затоптанный конскими копытами Дзенгизиц не был однако убит. С невероятным усилием удалось ему подняться с земли. Платье князя было порвано в клочки, копье и нагайка изломаны, тело мучительно ныло от множества ушибов и ссадин, кровь текла по лицу: в общей свалке кто-то распорол ему острой шпорой щеку сверху донизу. Дзенгизиц и всегда был олицетворением гуннского безобразия, но теперь, вывалявшись в грязи, растрепанный, оборванный, окровавленный, с лицом, искаженным от бессильного бешенства, он походил на самого дьявола. Поднявшись на ноги, гунн пошатнулся; его силы были истощены отчаянной борьбой, смертельным страхом и болью от ран. Заметив стоявшую рядом с ним лошадь без седока, Дзенгизиц удержался за ее гриву, приник головой к ее спине, закрыл глаза и перевел дух. Новая толпа подскакавших беглецов вновь грозила смять его, но передние всадники узнали князя и постарались удержать остальных.
– Это ханский сын! – крикнули они. – Дзенгизиц!.. Стойте, не раздавите его!
Под таким прикрытием Дзенгизиц собрал остатки сил и вскинул глаза на крышу, где стояла Ильдихо.
Большая толпа бегущих гуннов, теснимая Даггаром с юга, отделяла его от тюрьмы королевны.
– Пропустите меня! – крикнул он хриплым голосом. – Я прошу вас! Слышите ли? Дзенгизиц просит.
В этой мольбе было столько убедительности, что стоявшие поблизости расступились в смущении и растолкали остальных.
– Дзенгизиц просит! Этого еще никогда не бывало!
– Дорогу ханскому сыну!
– Чего ты желаешь, господин?
– Бежать?
– Нет, отомстить! – отвечал князь, скрежеща зубами. Он растолкал последние редкие ряды беглецов, отделявшие его от башни, выхватил кривой нож из-за пояса и бросился к двери. Но она была крепко заперта; это до сих пор спасало Ильдихо, так как многие гунны, несмотря на беспорядочное бегство, пытались отомстить за своего государя дерзкой убийце, громко хвалившейся своим злодейством.
Караульные, стоявшие у входа, бежали еще в начале всеобщего смятения, а некоторые были увлечены бегущими против воли. Между тем дверь темницы была заперта кроме засова еще и на замок, а часовой, имевший при себе ключ, исчез вместе с другими. Таким образом, не один гунн напрасно старался проникнуть в тюрьму и должен был отказаться от своей попытки, спеша спастись бегством.
Дзенгизиц нашел железный засов уже отодвинутым, но, попробовав выломать тяжелую дубовую дверь ногой, разразился проклятиями. Замок также не поддавался под ударами его кулака и кинжала.
– Топор! Секиру! Целый дом, полный золота за секиру!
– Вот, Дзенгизиц, тебе секира! – крикнул один из гуннов, бежавших мимо: он выхватил оружие из-за пояса и бросил князю. Тот поймал его на лету.
– Га! Я проучу тебя, подлый трус! – крикнул сын Аттилы вслед беглецу, и тотчас размозжил ему голову его же секирой. Через минуту, он опять стоял у дверей, разбивая замок могучими ударами. Стук его топора заглушал дикий вой женщин и крики мужчин; немудрено, что его слышали и в соседних домах.
Угловое здание напротив было также крепко заперто снаружи, и стража от него разбежалась. Действия Дзенгизица привлекли внимание узника в подвале, который стал присматриваться к происходящему сквозь щели ставней.
Вдруг эти любопытные глаза исчезли.
//-- LIII --//
Ильдихо с гордостью и восхищением наблюдала сверху за магическим действием своего смелого признания, но вскоре ее радость сменилась испугом.
Она слышала отчаянный вой гуннов, видела страшную суматоху, поднявшуюся между ними, наконец, беспорядочное бегство врагов и стычки с германцами. Она узнала издали Даггара и отца, которые с неимоверным усилием пробирались к ней, прокладывая себе дорогу оружием. Гунны падали вокруг них, но они все же слишком медленно продвигались к цели.
От исхода отчаянной борьбы, происходившей у нее на глазах, зависела участь Ильдихо, и она напряженно следила за кровавой драмой на площади. Нагнувшись через перила плоской крыши, девушка не смутилась, когда стрела, пущенная одним из беглецов в ненавистного убийцу хана, вонзилась у ее ног в деревянное покрытие.
И поначалу оглушительный стук топора у ее двери не показался ей подозрительным. Ее взгляд был устремлен на площадь, а не на улицу сбоку.
Вдруг Ильдихо услышала, что ее кто-то окликает по имени. Она оглянулась и увидела на плоской крыше соседнего дома человека, кричавшего ей так громко, что его голос заглушал крики гуннов и стук топора.
– Ильдихо! Ильдихо! Беги, он убьет тебя! Спустись с крыши в подвал и спрячься. Он может ворваться каждую минуту.
– Эллак! Ты здесь? – крикнула девушка. – Что с тобой?
– Не спрашивай. Спрячься, мне слишком далеко до тебя!
Эллак смерил тревожным взглядом пространство, разделяющее обе крыши.
– Нет, я не могу перепрыгнуть! Спасайся, он убьет тебя!
– Кто?
– Мой брат! Дзенгизиц! Он выламывает дверь внизу и сейчас поднимется по лестнице! О, боги, он уже там!
Действительно, в узком люке, выходившем на кровлю башни, в ту же минуту показалась отвратительная голова гунна с окровавленным, искаженным лицом. Секиру он бросил внизу, у выломанной двери, а нож держал в зубах, чтобы быстрее подняться по приставной лестнице, держась за перекладины обеими руками.
Дочь Визигаста обладала редким мужеством, однако при виде Дзенгизица она вскрикнула от ужаса и одно мгновение была готова перепрыгнуть через перила на улицу, только бы не попадаться ему в руки. Но лишь один взгляд с высоты вниз вызвал у нее сильное головокружение. Прыжок с башни был бы смертельным. Не падая духом Ильдихо бросилась к открытой двери люка, в надежде помешать злодею взобраться на крышу… Поздно!.. Отвратительный гунн уже стоял перед нею, устремив на свою жертву сверкающий взгляд, точно волк, готовый броситься на беззащитную лань.
– Даггар! – закричала девушка. – Даггар, скорее на помощь!
– Кричи сколько хочешь! – злобно зарычал Дзенгизиц, замахиваясь ножом. – Никто не спасет тебя от моей руки. Горе тебе, убийца прекраснейшего из людей! Жаль, что мне нет времени натешиться над тобой, понемногу вымучить тебе душу из трепещущего тела! Но ты должна умереть. Ты должна…
Тут она бросилась к нему с отчаянной решимостью.
Германка была сильна и бесстрашна.
Нередко случалось ей схватить за рога взбесившуюся корову и принудить к повиновению. Она не хотела гунну позволить зарезать себя, как беззащитного ребенка, и решилась по крайней мере дорого продать свою жизнь.
Ильдихо вцепилась обеими руками в поднятую правую руку врага, в которой он держал нож, и не допускала его ударить себя или перехватить оружие в левую руку. При этом девушка толкала Дзенгизица обратно к открытому люку.
Одну секунду он стоял, ошеломленный неожиданным отпором, но это длилось недолго. Превосходство мужской силы тотчас дало себя почувствовать. Свободной левой рукой Дзенгизиц схватил Ильдихо за горло и, несмотря на отчаянное сопротивление, стал толкать ее к низким перилам крыши. Здесь он надеялся справиться с нею и по крайней мере сбросить германку с башни, если не удастся зарезать ее.
Молодая девушка чувствовала, что ей приходится уступать шаг за шагом, хотя она боролась с врагом насколько хватало сил; но ее руки ослабевали… Вот она у самых перил; гунн старается опрокинуть ее на них… У Ильдихо потемнело в глазах. «Фригга, заступись!» – успела крикнуть она…
Но тут с площади и боковой улицы раздался такой оглушительный, потрясающий крик сотен голосов, что Дзенгизиц выпустил горло своей жертвы, вырвал сильным движением свою правую руку и отскочил назад, прислушиваясь и оглядываясь во все стороны. В то же мгновение позади него послышался громкий стук: какой-то человек перепрыгнул через перила на крышу башни. Злодей узнал в нем своего брата – Эллака.
//-- LIV --//
Видя перед своими глазами неминуемую гибель Ильдихо, Эллак рискнул перепрыгнуть с одной кровли на другую. Его попытка была до такой степени отчаянной, что вызвала у свидетелей этой сцены единодушный крик испуга и удивления. Ему удалось однако уцепиться левой рукой – на правой у Эллака не было кисти, – за решетку, окружавшую крышу, и повиснуть в воздухе. Переведя дух после ужасного прыжка, он подтянулся на левой руке всем корпусом кверху, оперся правым локтем о перила и перекинулся через них. Конечно, при этом Эллаку пришлось упасть на плоскую крышу, но он тотчас вскочил на ноги и бросился между братом и девушкой.
– Беги, Ильдихо! – крикнул он королевне. – Спустись по лестнице. Твои близко. Даггар!
Однако Дзенгизиц с быстротой молнии бросился назад к люку и загородил его, с угрозой поднимая нож.
– Несчастный! Проклятый гот. Ты защищаешь убийцу своего отца? Хорошо же! Вы оба должны…
– Ее следует судить, а не убивать!
Эллак бросился к брату, схватил его за руку и постарался оттащить от люка, чтобы очистить дорогу девушке.
Действительно, ему удалось с неимоверными усилиями достигнуть этого.
– Спасайся, Ильдихо! – крикнул он еще раз.
Королевна бросилась к отверстию, подобрала платье, присела на край, спустила вниз ноги и, нащупав приставную лестницу, соскользнула по ней вниз на спине, придерживаясь только руками за продольные брусья. Она уже твердо стояла на ногах в верхнем этаже башни, как вдруг услышала у себя над головой глухой стук, как будто от падения тяжелого тела. Вслед за тем Дзенгизиц быстро спустился вниз. В руке у него был окровавленный нож.
– Презренный пес лежит мертвый, и ты последуешь за ним! – крикнул злодей, хватая Ильдихо за ее развевающиеся волосы как раз в ту минуту, когда она стала спускаться по широкой, удобной лестнице на второй этаж.
Девушка громко вскрикнула от боли и смертельного страха; ей казалось, что холодная сталь ножа уже скользит по ее шее; она закрыла глаза, ожидая последней минуты.
– Даггар! – громким воплем вырвалось у нее имя любимого человека.
– Я здесь! – раздалось внизу лестницы.
И в ту же минуту Ильдихо почувствовала, что рука Дзенгизица выпустила ее волосы.
Нечеловеческий крик, раздавшийся позади, заставил девушку открыть глаза. Возле нее стоял Даггар.
Она оглянулась на своего преследователя и увидела гунна, лежащего на полу в предсмертных корчах. Он хрипел и бился, пронзенный в грудь метким дротиком германца.
Тут измученная Ильдихо упала без чувств на руки жениха.
//-- LV --//
Горячие поцелуи Даггара скоро заставили очнуться бесчувственную девушку. Переступая порог темницы, молодые люди столкнулись с королем Визигастом и его свитой. Эта горсть отважных храбрецов разогнала последних гуннов. Спасенные все вместе беспрепятственно направились через площадь на южную сторону лагеря, где Ардарих вел переговоры с Хелхалом.
Оба предводителя стояли один против другого, впереди своих выстроенных и готовых к бою дружин.
Ардарих опирался левой рукой на свой высокий щит, доходивший ему до локтя; орлиные крылья на шлеме бросали тень на его мужественное лицо; правая рука держала древко копья, и эта гордая фигура героя была проникнута истинно-царским величием; он кивнул Визигасту и Даггару, показывая, чтобы те стали рядом с ним, возле графа Гервальта.
Перед грозным и величавым королем гепидов стоял Хелхал в простом, даже бедном одеянии, какое носили гунны в старину: оно состояло из лошадиных шкур, сшитых в виде рубашки без рукавов; жесткий шерстяной плащ покрывал его плечи. Голова старика была обнажена: спутанные седые волосы спускались редкими прямыми прядями на грудь и спину; он опирался на гуннский лук, высотою в человеческий рост; разорванная тетива развевалась по ветру; из шеи Хелхала сочилась кровь: ее слегка задели дротиком. Несчастный князь, по-видимому, совершенно упал духом; он согнулся, как дряхлый старик, и его седая голова сама собой клонилась на грудь, как будто в смертельном изнеможении. Горькие, жгучие слезы, какие может проливать только человек в зрелом возрасте, медленно струились крупными каплями по его морщинистым впалым щекам и смешивались на бороде с кровью из раны.
Он упорно смотрел в землю, избегая торжествующего взгляда германского короля. Ардарих громко, но спокойно говорил на гуннском языке, так что его могли свободно слышать воины Хелхала.
– Ты сам видишь теперь, верный и честный слуга Аттилы, что меня нельзя упрекнуть в измене: только покойному хану принес я торжественную клятву верности и никогда с тех пор не поднимал против него меча, но его сыновьям я не намерен подчиняться. Вы должны наконец понять, гуннские мужи, что после того, как наши боги наслали ужас на ваши несметные полчища, они говорили устами прекрасной девы, королевны Ильдихо…
– Убийца! – перебил Хелхал, бросая яростный взгляд на дочь Визигаста.
– Нет, она защищала себя в минуту страшной опасности и имела полное право убить врага, отстаивая свою честь, – сказал Ардарих. – Итак, когда наши боги обратили в бегство многие тысячи гуннов правдивыми словами Ильдихо и рассеяли их, как дым, ты, храбрый Хелхал, и та немногочисленная дружина, которую тебе удалось собрать вокруг себя, вздумали оказать нам отпор. Но, предупреждаю вас, вы слишком малочисленны и не можете помешать гепидам прорваться сквозь ваши ряды, чтобы опрокинуть и истребить роскошный шатер вместе с останками вашего повелителя. Вспомните, что скоро прибудет сюда моя пехота, ровно восемь тысяч войска!
– Осмелься только, попробуй! – грозно ответил Хелхал с мрачным отчаянием в голосе. – Мы заслоним дорогой нам прах своими трупами!
– Успокойся: мы и не покушаемся на осквернение могилы хана. Мы чтим вашу непоколебимую верность своему вождю. Мы уважаем мертвых. Не мщения, а свободы добиваются германцы!
Ардарих повторил последние слова на готском языке.
– Свобода! Свобода! – раздались торжествующие крики в рядах гепидов.
– Выслушай же меня, почтенный князь, – снова заговорил Ардарих. – Ты поставил мне при начале Ваших переговоров неразумные требования. Тебе хотелось, чтобы я выдал гуннам короля Визигаста, Даггара и его невесту Ильдихо; за это ты обещал с миром отпустить нас. Но ведь я рисковал своей жизнью, явившись сюда именно для их спасения! Если гунны хотят получить обратно освобожденных царственных пленников, то пускай возьмут их с оружием в руках!
Стон бессильной ярости вырвался у Хелхала; он окинул нерешительным взглядом своих оробевших воинов.
– Вот видишь: ты сам сознаешь свое бессилие, – продолжал король гепидов. – Лучше согласись добровольно на то, что я предлагаю тебе от чистого сердца, из признательности к умершему хану. Мы не станем нападать на вас и удалимся, не сделав никакого вреда, но пускай все германцы в лагере, как мужчины, так и женщины, которые пожелают последовать за мной, будут беспрепятственно отпущены в свое отечество. Вы же, гунны, оставайтесь в мире и оплакивайте своего повелителя, а вместе с ним и падение гуннского царства. А сотням сыновей Аттилы передайте так: «Валамер, амалунг; Ардарих, внук Вотана; Визигаст, руг; Дагомут, скир; Фара, король герулов; Гильдивальд, туркилинг; Гельмихис, лонгобард; Гариогайс и Сидо, короли маркоманов и квадов; Гервальт и Гортари, аллеманы; Ирнфрид, тюрингенец; Арно, предводитель хаттов; Маркомер и Сунно, предводители побережных франков – все эти короли народов, графы, начальники, заключили между собой священный союз, подтвержденный клятвой, и решили свергнуть с себя иго своих притеснителей, гуннов».
– А мы, – грозно отвечал Хелхал, – принудим вас к повиновению, как непокорных рабов, или все ляжем костьми!
– Значит, вам придется испытать на себе второе: и ты, старик, и все сыновья Аттилы падут в неравной борьбе. Пусть сами боги рассудят, кто из нас прав, кто виноват в кровопролитной битве. Они решат, кому должен принадлежать мир: сынам ли Аттилы или же сынам Асгарда. А теперь, по старинному геройскому обычаю нашего народа, назначим время и место великого сражения: в четыре месяца и вы, и мы успеем собрать все наши народы. В Паннонии протекает прекрасная река, называемая Нестадом; она извивается по широким полям – вот отличное место битвы. Туда приглашаю я тебя и всех сыновей Аттилы со всеми военными силами гуннов на кровавый пир. Согласны ли вы?
– Согласны! – твердо ответил Хелхал, гордо выпрямляясь.
Он сделал знак своим приближенным, и те разослали гонцов по всем улицам гуннского лагеря с воззванием к германцам – постоянным жителям и пленным – что они могут, по желанию, уходить с Ардарихом или оставаться. Потом верный слуга Аттилы обратился еще раз к своему противнику, королю гепидов, и сказал:
– Уходите скорее от этого священного места и не оскверняйте своим присутствием прах великого умершего!
– Мы пойдем, – воскликнул Даггар, – но свидимся с тобою снова, через четыре месяца. Тогда Нестад потечет кровью. Тогда мы заставим вас вернуться обратно в ваши родимые степи на дальнем востоке, и освобожденный мир стряхнет с себя ярмо гуннов.
– Свобода! Свобода! – разносилось между тем по всем улицам лагеря, куда только достигало воззвание Хелхала.
Тут Ильдихо подошла ближе к отцу и жениху, подняла прелестную головку, зардевшись легким румянцем, и стала перешептываться с ними.
Оба закивали ей в знак согласия, и Визигаст заговорил:
– Князь Хелхал! Кроме добровольного освобождения живущих здесь германцев мы просим тебя еще об одном: уступи нам одного мертвеца – Эллака! Он пал от руки гунна, спасая мою дочь. Его труп не должен быть осквернен вашим мщением. Мы возьмем его с собой…
– И воздвигнем высокий курган над могилой этого потомка амалунгов, по старинному готскому обычаю! – перебил юный Даггар.
Хелхал утвердительно кивнул головой.
– Эллак не принадлежал нам при жизни, – с горечью произнес старик, – и не должен принадлежать нам по смерти… Возьмите себе этого выродка!
Даггар с помощью своих скиров снял тело молодого князя с крыши и положил на носилки.
Гунны молча стали расходиться, бросая мрачные, но несмелые взгляды на гепидов.
Они окружили густой толпой пурпурный шатер с останками Аттилы. Последнее, что бросилось в глаза Ардариху, когда он готовился пуститься в обратный путь, была иссохшая, понурая фигура Хелхала. Старик с трудом взошел на деревянное возвышение, на котором поднималась палатка, и упал без чувств на верхней ступени.
Гепиды же направились к южным воротам, увозя с собою труп Эллака. У ворот они остановились, поджидая освобожденных германцев, стремившихся к ним со всех сторон. Мужчины, женщины, дети спешили к своим освободителям, кто пешком, кто верхом, кто на повозках, наполненных домашним скарбом. Каждая семья уводила с собой и домашний скот.
//-- LVI --//
Всего набралось несколько тысяч народа. Одни жили здесь более или менее продолжительное время, в качестве заложников, пленных, просителей, искавших правосудия, или обвиняемых, дожидавшихся суда; другие же составляли часть постоянного населения столицы гуннов.
Прошло более часа времени, пока герольды гепидов, трубя в рога, объехали все улицы обширного лагеря, предлагая германцам следовать за королем Ардарихом; наконец они вернулись с известием, что нигде нет больше ни одного германца и ни одной германки; ни одна душа не пожелала остаться в неприятельском гнезде.
Мало-помалу громадный поезд был приведен в порядок стараниями, обоих королей, графа Гервальта и Даггара, и шествие тронулось в путь через южные ворота.
Вечернее солнце, только изредка выглядывавшее из-за туч в продолжение долгого летнего дня, ярко осветило окрестности перед самым закатом. Его косые лучи заиграли на шлемах, концах копий, на панцирях и щитах отъезжавших германцев, придавая этой движущейся процессии золотисто-огненный колорит.
Король Ардарих вместе с другими предводителями выехал за ворота, остановил своего коня и бросил прощальный взгляд на лагерь Аттилы.
– Смотрите! – вскричал он вдруг. – Что это вспыхнуло там багровым пламенем?
– Да, – подтвердил Даггар. – А под пламенем клубится черный дым, точно исполинский траурный флаг!
– Вслушайтесь! – заметил Гервальд. – Какой ужасный рев, какой крик и завывание!
Один из освобожденных германцев при первом возгласе Ардариха залез на высокий тополь у самых ворот и закричал:
– О, господи, какое зрелище!
– Что там происходит?
– Шатер! Шатер с покойником! Со всеми сокровищами! Гунны подожгли его, и он пылает с четырех сторон! А теперь – о, какой ужас!
– Что ты видишь?
– Они бросают в огонь живых людей! Мне ясно видно… Я узнаю их! Это рабы, которые устанавливали шатер и строили деревянное возвышение.
И германец в ужасе поспешил спуститься с дерева.
– Понимаю, – заговорил король Визигаст. – Гунны предчувствуют, что им придется вскоре покинуть эту страну: гордая столица хана опустеет и останется беззащитной. Поэтому никто не должен знать, где погребен Аттила, чтобы человеческое корыстолюбие не потревожило его праха в могиле.
– Пойдем скорее, дорогая моя дочь! – прибавил он, подводя к Ильдихо оседланную лошадь.
Но королевна робко приблизилась к жениху, который взял в эту минуту из рук одного скира свою арфу, вынесенную из тюрьмы.
Девушка вытянула вперед свою руку, пристально взглянула на нее и прошептала:
– О, мой Даггар, не страшно ли тебе будет прикоснуться к руке? Ведь ею совершено убийство!
Но юноша порывисто схватил руку невесты с красивой узкой кистью и стал покрывать горячими поцелуями ее длинные белоснежные пальцы.
– Это рука богини! – воскликнул он с жаром. – Сама Фригга укрепила ее и направила к общему спасению!
Он ударил по струнам арфы и запел:
Слава нам, о златокудрые герои,
Готы храбрые, отважные гепиды!
Всем привет, спасенным от неволи,
От ярма постыдного Аттилы!
Наконец погиб наш притеснитель,
Божий бич, народов ужас, Этцель!
Не мечом, не дротиком германским
Поражен он был на поле ратном,
Нет, в ночной тиши, ехидне злобной
Раздавила голову пятою,
Растоптала в благородном гневе
Королевна, царственная дева.
И спасла ее неустрашимость
От тиранства многие народы,
И она тот подвиг совершила,
Честь свою девичью охраняя.
Вторьте вы певцу под звуки арфы
И прославьте все мою невесту:
Красотой сияет лучезарной
И мужей геройством превосходит.
Жребий ей завидный в жизни выпал —
От чудовища вселенную избавить.
Имя этой девы непорочной
Перейдет к потомкам отдаленным.
Слава деве, доблестной Ильдихо,
Слава ввек прекрасной королевне!
И сотни, тысячи людей, протягивая руки к дочери Визигаста, которая стыдливо склонила голову на грудь жениха, с восторгом повторяли вслед за певцом:
Слава, слава деве благородной,
Слава ей, прекрасной королевне!
Падение империи
//-- I --//
Прошло немногим более полутысячелетия со времени рождения Христа Спасителя.
Теплая летняя ночь накрыла черной шапкой прекрасные берега древней Адриатики. Ни единой звездочки не виднелось на небосклоне, скрытом густыми клубящимися тучами, бешено мчавшимися под напором порывистого ветра. Грозное дыхание разыгравшейся бури безжалостно трепало стройные пинии и нежные маслины, покрывающие склоны гор, окружающих Равенну. Мирно спит итальянская столица Германской империи, несокрушимая твердыня, возведенная великим Теодориком как бы в пику Древнему Риму, развенчанному его победителями – готами. Побежденные гордые потомки римских героев утешают свое больное самолюбие, называя своих завоевателей еретиками и варварами, но это не помешало арианам-готам создать великую империю на развалинах Древнего Рима, и гений германского народа, казалось, воплотился в величественную личность Теодорика, к ногам которого пали изнеженные внуки когда-то непобедимых Сципионов и Германиков. На развалинах римского могущества выросло царство готское, с которым тщетно пытались справиться византийские императоры, все еще носившие громкий титул «римских цезарей», несмотря на то, что разноплеменные варвары уже давно доказали потомкам Константина Великого пагубное значение разделения мировой империи на западную и восточную, разделения, равнозначного уничтожению древнего ее могущества и народной силы.
Год от года смелей делались дикие и полудикие племена, тесным кольцом окружавшие великую римскую державу. Год от года становилось трудней бороться с ними изнеженным потомкам цезарей. Все чаще откупались они золотом от врагов, которых уже не могли победить оружием, откупались до тех пор, пока не нашлись великие умы между варварами, устоявшие перед соблазном золота, предпочитая ему славу завоевания.
Началась борьба завоевателей между собой.
Великий вождь славянства Одоакр не одно десятилетие оставался полновластным хозяином Италии, все еще носившей название Западно-Римской империи. Его сменил другой завоеватель, легендарный герой германцев, вождь готов – Теодорик… Долго боролись между собой два богатыря, два народа, два принципа, – но, наконец, Теодорик одолел Одоакра, и на развалинах славянского государства создалось владычество готов… Теодорик Великий спокойно царствовал в своем неприступном горном гнезде, более похожем на крепость, чем на столицу.
Крепко спит Равенна, не заботясь о бешеных порывах ветра и грозных раскатах грома, гулким эхом рассыпающихся в окрестных горах. Гроза небесная не пугает храбрых готов, не боящихся никого и ничего на свете, кроме немилости своего вождя-короля, национального героя.
Не пугает приближающаяся гроза и старого воина, неподвижно сидящего на ступеньках полуразрушенной лестницы древнего храма Нептуна, выстроенного на одном из ближайших холмов язычниками и уничтоженного победой христианства. Ныне от роскошного святилища остались жалкие развалины. Ночной ветер свободно разгуливает по опустевшим дворам, по молитвенным залам с обвалившимися потолками. Неумолимое время довершает свою разрушительную работу… Иногда тяжелый камень скатывается к ногам неподвижно сидящего, угрожая раздавить его своим падением, но одинокий готский воин не шевелится, несмотря на видимую опасность, поглощенный собственными мыслями. Все так же неподвижно сидит он на верху заросшей кустами и травами лестницы, устремив напряженный взор на Равенну, скрытую в ночной тьме, не замечая бурных порывов ветра, треплющих его седые кудри, выбивающиеся из-под шлема, украшенного громадными турьими рогами, и длинную серебристо-белую бороду, падающую широкой волной на могучую грудь.
Долго сидел старый богатырь неподвижно, точно каменное изваяние, пытливо вглядываясь вдаль сквозь тонкую завесу начинающегося дождя. Внезапно глубокий вздох поднял тяжелый железный панцирь, и жизнь, казалось, вернулась к этой одушевленной статуе. Глубоко впалые глаза под белыми бровями ярко сверкнули, а сильные руки, опиравшиеся на громадный древнегерманский меч, разжались.
– Идут, – прошептал старый воин. – Наконец-то… Это они. Я в них не ошибся… – И вторично глубокий вздох шевельнул серебристые пряди белой бороды, а радостная улыбка осветила суровое, строгое лицо.
Медленно, величественной поступью спустился он по шатающимся мраморным ступеням навстречу приближавшемуся факелу, казавшемуся звездочкой, тщетно борющейся с темнотой бурной ночи.
Быстрые мужские шаги заметно приближались и вместе с ними приближался красный свет восковой свечи, защищенный от дождя и ветра красивым фонарем на длинной рукоятке. Художественная работа этого светильника, искусно выкованного из красной коринфской меди и расширявшегося кверху в красный шестиугольник, все стороны которого заполняли тонкие пластинки слоновой кости с выточенными на них сложными узорами, была поразительна. Молодой же человек, державший этот прелестный светильник, был так прекрасен, что, казалось, рука его не могла прикоснуться к чему-либо грязному или неизящному.
Трудно было бы художнику найти более подходящую модель для статуи Феба-Аполлона, чем этот молодой воин-германец с золотистыми волосами и ярко-голубыми глазами. По костюму его можно было принять за римлянина. Когда юный красавец остановился посреди уцелевшей колоннады языческого храма в своей короткой белой тунике из легкого византийского шелка, украшенного широкой золотой вышивкой, то он казался Богом Солнца, освещающим темноту ночи всепобеждающей силой красоты. Высоко подняв факел обнаженной рукой, украшенной широкими золотыми обручами, он оперся другой рукой на длинное копье, и откинув полу плаща, придерживаемого на правом плече драгоценной золотой пряжкой в форме дракона, проговорил мягким грудным голосом:
– Привет тебе, Гильдебранд, сын Хильдунга… Ты видишь, мы все явились на твой призыв, несмотря на погоду, мало подходящую для отдаленных прогулок за городом… Говори же, в чем дело, отец наш? Объясни нам причину твоего таинственного приглашения.
– Да, дедушка… Мы сгораем от любопытства, – произнес спутник молодого красавца, сходство с которым сразу выдавало их близкое кровное родство. Но сходство двух братьев не мешало старшему казаться почти безобразным рядом с прекрасным юношей. Чудовищная сила, воплотившаяся в старшего брата Тотиллы, портила красоту линий, отличавшую изящную фигуру младшего.
– Говори, отец Гильдебранд, – повторил он слова младшего брата. – Объясни нам, зачем понадобилось тебе промочить нас до костей, вызывая в эту глупую развалину?
– Подожди, – спокойно ответил старик, – пока подойдут остальные. Я вижу Витихиса, но не вижу Тейи.
– Тейя идет за мной, – ответил подымавшийся по лестнице храма третий воин, в строго выдержанном национальном костюме готов. Даже волосы его были пострижены «в скобку» на лбу, падая сзади на плечи, согласно старинной германской моде, изображенной и на древних римских памятниках.
Витихис казался значительно старше первых пришедших. Ему могло быть лет тридцать пять или сорок, и он все еще оставался красивым и стройным мужчиной, на которого женщины легко могли заглядываться. Но особенно прекрасно было его лицо. Строгое и серьезное, оно как бы освещалось большими серыми, честными глазами, под тонкой дугой темно-каштановых бровей.
– Тейя сейчас будет здесь, – повторил Витихис звучным голосом. – Мы вместе вышли из Равенны, но по своему обыкновению, он предпочел одиночество и выбрал другую дорогу… Да вот и он, – добавил Витихис, указывая рукой на нижние ступеньки мраморной лестницы, по которым двигался юноша, немногим старше Тотиллы, красота которого могла бы соперничать с сияющей красотой златокудрого Аполлона, если бы выражение прекрасного лица не поражало мрачной безотрадностью. Черные, как вороново крыло, волосы падали на плечи Тейи длинными беспорядочными локонами, казавшимися змеями, извивающимися вокруг прекрасной и грозной головы медузы-горгоны. Бездонные черные глаза его горели загадочным блеском, а классически правильные черты смертельно-бледного лица выражали холодное, почти мертвенное спокойствие, порожденное, очевидно, не природным равнодушием, а глубокой безнадежностью отчаяния человека, раз и навсегда примирившегося со своей судьбой, покончившего не только со всеми радостями жизни, но даже и с горестью и слезами, последними остатками надежды или сомнения. Вполне отвечало характеру и наружности Тейи и избранное им вооружение из вороненой стали, черный цвет которой мог соперничать с безжизненным блеском его красивых, мрачных глаз. Кроме обычного меча и кинжала оружием Тейи служил большой железный топор, насажанный на длинную рукоятку. Зато он не носил шлема на свободно развевавшихся черных кудрях. Он приветствовал ранее прибывших простым наклоном своей красивой бледной головы. Затем он молча стал позади старого воина, движением руки пригласившего своих собеседников окружить высокую колонну, на которой было прикреплено железное кольцо, поддерживавшее принесенный юным красавцем факел.
– Я созвал вас сюда, готские воины, потому, что настало время вести речь о судьбах родного народа, и призвать избранных, могущих помочь своему племени в горький час испытания; не легкомысленно избрал я вас, воины готские… Долго, долго присматривался я к каждому из вас, выбирая достойнейших… Вас указала мне сама судьба, никогда не ошибающаяся и все ведающая повелительница смертных. Когда вы услышите то, что мне надлежит вам сказать, а вам выслушать, то поймете необходимость полного молчания о том, что произнесут мои уста, что услышат ваши уши…
Витихис высоко поднял свою красивую гордую голову, в стальном шлеме королевских гвардейцев, и произнес со спокойным достоинством:
– Говори, Гильдебранд… Мы слушаем тебя с уважением, подобающим твоим летам…
– И высокой доблести воина, бывшего учителем великого вождя германцев, короля Теодорика, – добавил Тотилла с чарующей улыбкой на пурпурных губах, окаймленных золотистым пухом юности. – Но прежде всего сообщи нам, о чем хочешь ты говорить, отец наш, славный Гильдебранд.
– О нашем народе и царстве готов, стоящем на краю пропасти.
– На краю пропасти?.. – с недоумением, полунедоверчиво повторил молодой великан, брат Тотиллы.
– Да, – уверенным голосом ответил старый оруженосец Великого Теодорика. – Мы стоим на краю пропасти, и только ваши соединенные усилия смогут удержать родной народ от гибели и падения.
– Да простит тебе Небо эти слова, кажущиеся мне богохульством, – горячо воскликнул Тотилла. Его прекрасное молодое лицо вспыхнуло от негодования, а ласковые голубые глаза сверкнули почти нестерпимым блеском. – Какая опасность может угрожать нам?.. Разве у готов нет мудрейшего героя, короля Теодорика, которого даже враги называют «Великим»? Под его предводительством завоевана прекрасная Италия, со всеми ее сокровищами. Какое же царство может равняться могуществом, богатством и силой с Германской империей Теодорика Великого?
Старый Гильдебранд печально опустил свою седую голову.
– Все это так, – медленно проговорил он. – Но… Выслушайте меня сначала и возражайте, если можете… Мне ли не знать мудрости, силы и славы Великого Теодорика, вождя и короля готов… Для меня он не только высокочтимый повелитель и господин, но и нежно любимый сын и ученик. Его великие заслуги известны мне лучше, чем кому-нибудь. Ведь я принял его из рук его отца пятьдесят девять лет тому назад, едва родившимся младенцем. И тогда же, глядя на его пухлые ножки и крохотные сжатые в кулачки ручонки, я сказал отцу будущего героя: «Гордись, друг и брат мой… Твой сын достоин своих славных предков. В нем видна кровь Амалунгов, помяни мое слово, старый товарищ, этот крепыш-мальчуган принесет отцу и народу своему честь, славу и радость»… И по мере того как он подрастал, я сам радовался, глядя на него, радовался изо дня в день… Первый самострел ребенка был сделан мною, первого коня мальчика выбирал и объезжал я… Первую рану юноши перевязали мои руки, и мой щит помешал этой ране стать смертельной. Я оберегал его в двадцати сражениях от стрел, мечей и копий вражеских, я же сберег его от более опасных интриг византийских, сопровождая в золотой Дворец Цезарей на берегах Босфора… Когда же судьба повелела готам завоевать Италию, я шел рядом с моим молодым повелителем, шаг за шагом продвигаясь внутрь страны. Мой щит прикрывал его везде и всегда, моя грудь – несчетное число раз… С тех пор, как великий вождь готов стал королем италийским, он приближал к себе более ученых и хитроумных советников, чем его старый оруженосец, но вряд ли был между ними более здравомыслящий, и уж, конечно, никогда не было более преданного, чем Гильдебранд, сын Хильдунга Он, государь, друг и ученик мой, знает это… Но и я знаю, что на земле нет и не было героя, равного Теодорику Великому, с тех пор, как Боги перестали спускаться с неба, принимая образ человека… Не одной силой оружия покорял он народы, основывая царство италийских готов, но безмерным государственным умом, чудесной прозорливостью и чарующей добротой к каждому, приближающемуся к нему. В искусстве управлять людьми, государствами и народами нет ему равного даже между хитрыми греками… Все это я знал, видел и понимал, всему этому имел тысячи доказательств, когда вас, последышей в гнезде готских орлов, еще и на свете не было… Но, увы, ослабели крылья у старого орла. Годы завоеваний тяжело гнетут мудрую голову короля, и он собрался, видно, покинуть нас… Мы, старики, одни умеем сносить бремя жизни, не сгибаясь под тяжестью его, сыновья же и внуки наши уже не в силах соперничать с нами. Могучий герой, сын товарища моего детства, состарился раньше времени. Он умирает от какой-то таинственной и непонятной немочи, подтачивающей силы духовные столь же, сколь и телесные. Врачи говорят, что обманчива мощь геройская, все еще живая в руке, так долго владевшей мечом, и что каждую минуту внезапная смерть может подкрасться к постели короля и убить его… Когда же это случится, когда готы потеряют отца своего, кто останется наследником золотого престола в Равенне?.. Амаласунта, его дочь, и Аталарих, его внук… Женщина и ребенок останутся хранителями царства могучего Теодорика…
Наступило молчание. Присутствующие переглянулись, пораженные одной и той же мыслью. Внезапно Витихис вымолвил голосом, в котором ясно слышалось желание успокоить не только других, но и себя самого.
– Дочь Теодорика Великого – женщина необыкновенная. Она унаследовала мудрость своего отца… Всем известна ее ученость…
– Да, она переписывается с монархами Византии на чистейшем греческом языке и разговаривает с благочестивым епископом Кассиодором по-латыни… Но умеет ли она думать и чувствовать по-нашему, как подобает королеве готов?.. Увы, я сомневаюсь в этом. Я знаю, что эта женщина не может быть монархиней нашей, что она своими слабыми руками не сумеет удержать на верном пути кормило государственного корабля, когда разразится гроза над царством германских готов.
– Но откуда возьмется эта гроза? – воскликнул красавец Тотилла, смело тряхнув золотисто-кудрявой головой. – Враги Теодорика Великого, с хитрым византийцем во главе, смирились со своей участью. Император Юстин шлет дары и братские приветствия своему другу и покровителю, королю италийских готов. Римский первосвященник, так долго враждовавший с нами, заменен избранником короля, верным слугой Теодорика. Короли франков – родные племянники нашему великому вождю и следуют каждому его совету. А народу италийскому живется под властью и опекой готов лучше и безопасней, чем когда-либо… Откуда же взяться опасности, Хильдебад?
Молодой исполин, брат говорившего, утвердительно кивнул головой.
– Опаснейшим врагом готов всегда была Византия. Но в Константинополе правит Юстин, великий только по имени, на деле же слабый и безвольный… Я хорошо его знаю.
– А знаешь ли ты так же хорошо его племянника Юстиниана, ставшего правой рукой своего дяди?.. Нет. Не правда ли? – мрачно проговорил старый воин. – Ну а я знаю этого лукавого, скрытного, умного и опасного принца. Он хитер, как лисица, смел, как волк, и в голове его роятся планы, глубина которых испугала меня, хотя в робости никто не может заподозрить сына старого Хильдунга… Не без умысла сопровождал я последнее посольство нашего короля в Константинополь, где нас принимали по-царски. С тех пор я знаю, что Юстиниан мечтает о завоевании Италии и не успокоится до тех пор, пока готы останутся хозяевами этой прекрасной страны.
– Это еще бабушка надвое сказала, – буркнул исполин Хильдебад. – Готов прогнать не так легко, как кажется… Знаешь пословицу, дедушка: сердит да не силен…
– Эх, сын мой… В том-то и горе, что силен враг наш, очень силен… С Византией надо считаться и придется посчитаться, не нынче, так завтра, не вам, так детям вашим, – ответил Гильдебранд.
Молодой великан презрительно улыбнулся, но старый воин не дал ему заговорить, досадливо махнув рукой.
– А ты измерял силу Византии, чтобы так презрительно улыбаться? Вспомни хоть то, что наш великий король двенадцать лет сражался с Византией и все же не мог победить ее… Правда, ты еще не родился, когда мы шли за знаменами Великого Теодорика, – прибавил он спокойней.
Тотилла поспешил на помощь своему брату, не отличавшемуся быстротой соображения, необходимой для споров. С чарующей улыбкой положил он свою красивую руку на плечо старого воина и произнес, как бы успокаивая его возбуждение:
– Ты был бы прав, отец мой Гильдебранд, если бы готы оставались теми же иноземными пришельцами, какими были во время завоевания Италии. Но с тех пор они обрели новую родину, приобрели братьев-союзников, римлян.
Впалые глаза оруженосца Теодорика Великого сверкнули негодованием, и его голос зазвучал, подобно военной трубе готов.
– Юный безумец… Мне жаль тебя. Ты веришь в заманчивую сказку о братстве римлян с готами, мечтаешь о дружбе побежденных с победителями?.. Дитя… Неразумное дитя. Слишком скоро увидишь ты, что Италия не родина-мать германского народа, а злая мачеха, что твои братья-союзники, италийцы, окажутся на стороне наших врагов в случае войны с Византией.
– Я повторяю буквально слова нашего великого короля, – возразил Тотилла, слегка сконфуженный ожесточением старого воина, которого все готы привыкли уважать с момента своего рождения.
– Да, да… – мрачно понурясь, продолжал Гильдебранд. – Я и сам не раз слышал эти заманчивые, сладкие и неосторожные речи от моего повелителя… И кто знает, как тяжело заплатим мы, готы, за слепое доверие вождя нашего к мирным с виду латинянам… Для них мы всегда останемся тем, чем были сорок лет назад, когда спускались с гор и лесов родной Германии: завоевателями, врагами, варварами…
– Но зачем же мы остаемся варварами? – горячо проговорил Тотилла. – Зачем не стараемся перенять у римлян все хорошее, неизвестное нашей родине? Почему бы нам не научиться у италийцев всему, что создало величие Древнего Рима?..
Гневно сверкнули голубые глаза Гильдебранда.
– Замолчи, Тотилла… Не повторяй при мне подобных речей, – властным жестом остановил он речь юноши. – Не растравляй кровавых ран моего старого сердца. Подобные мысли стали проклятьем для славного рода Хильдунга, обломком которого остаюсь я, последний старый дуб без веток и корней… Верьте мне, дети мои, латиняне злейшие враги готов… Какими они были, есть и будут до скончания веков… О, если бы государь мой последовал моему совету и, завоевав Италию, истребил бы все мужское население ее, от грудного младенца до дряхлых стариков… Женщин мы бы заставили полюбить нас, но мужчины будут нас ненавидеть от рождения и до смерти… В сущности, они правы. Бывают поражения, которые не забываются… Народ, способный забыть разгром и завоевание своей родины, не достоин существования. Ненависть римлян к готам – единственная черта, достойная нашего уважения. Но тем горячее презираю и ненавижу того гота, который восхищается римлянами и старается подражать им…
– Неужели ты считаешь невозможным всякое соглашение, всякую дружбу между римлянином и готом? – спросил Тотилла после продолжительного молчания, голосом, выдающим значение, придаваемое им этому вопросу.
– Подумай сам, возможно ли это?.. Представь себе человека, вошедшего в пещеру золотого змея и успевшего наступить ногой на его голову. Он уже занес свой меч, но хитрый змей начинает просить пощады. Великодушному германскому витязю становится жаль красивого золотого чудовища. Он отпускает змея на свободу… Поверишь ли ты благодарности пощаженного?.. Конечно, нет. Ты поймешь, что освобожденный змей воспользуется первым же случаем, чтобы отблагодарить неосторожного победителя по-своему. Он подкрадется к нему и вонзит свои зубы в спину пощадившего его… Так же поступят с нами и италийцы…
– Ну и пусть они попробуют подняться, – вскрикнул Хильдебад. – И чем скорее, тем раньше избавимся мы от тайных врагов и предателей. Встретить же их мы сумеем вот этим…
Хильдебад поднял тяжелую палицу и опустил ее на мраморную плиту, которая разлетелась вдребезги, наполнив гулом и треском длинные коридоры полуразрушенного храма.
– Да. Пусть приходят враги, – подтвердил и Тотилла, сверкая глазами, и его воинственное воодушевление сделало его еще красивее. – Пусть приходят неблагодарные римляне и коварные греки, мы покажем им, что у готов остались воины, подобные могучим дубам их германской родины…
Юный красавец с горделивой нежностью взглянул на исполина брата. Старый оруженосец Теодорика одобрительно улыбнулся.
– Да, Хильдебад силен, хотя и не так, как Вальтари, Валамер и другие товарищи моего детства, павшие смертью храбрых на полях бесчисленных сражений, давших нашему вождю прозвание Теодорика Великого. Но все же у готов осталось достаточно сильных воинов. Сила же полезна в борьбе с честными северянами. Но лукавые южане сражаются на свой лад, прячась за окопами. Для них война не то, что для нас, не ряд геройских подвигов, не борьба, доблестных воинов, а хитроумный расчет и злая игра, построенная на обманах, хитростях и предательстве. В конце такой войны целое полчище германских героев будет заманено в какое-нибудь болото или ущелье, где невидимые враги перебьют храбрецов, которым даже защищаться нельзя будет… Я давно знаю этот способ войны, знаю и полководца Византийского, который сам не воин, и даже не мужчина, а побеждает мужественных героев. И ты его знаешь, Витихис.
– Да, я знаю Нарзеса, – задумчиво проговорил Витихис, и его спокойное умное лицо стало так серьезно, что всем было ясно, какое громадное значение придает он словам Гильдебранда. – Да, я знаю Нарзеса, – повторил Витихис после минутного молчания, – и потому должен с тобой согласиться во многом. Больше скажу, – все то, что озабочивает тебя, не раз уж наполняло и мою душу сомнением, почти страхом. Перечисленные тобой опасности отрицать невозможно. Но не все же враги окружают нас, готов… Недаром же государь наш заслужил прозвание «мудрейшего». Он сумел создать себе и друзей, и союзников. Король вандалов женат на сестре Теодорика Великого. Король вестготов его родной внук, сын его старшей дочери. Короли бургундов, герулов, тюрингов и франков его племянники или зятья. Они придут нам на помощь в случае войны с Византией. Да и народы их почитают Великого Теодорика. Даже полудикие эсты, даже далекие варвары-сарматы шлют ему почетные дары. Вспомни желтый янтарь и чудные меха, присланные недавно… Все эти союзники чего-нибудь да стоят…
– Ничего не стоят все эти пестрые тряпки и пустые речи, – мрачно возразил старый оруженосец. – Когда придет опасность, все эти друзья, родные, свойственники нашего короля преспокойно останутся в своих клановых прибежищах, предоставив готам возможность самим изведать мощь Византии. Да и никакие союзники не помогут нам победить искусство Нарзеса. Не янтари ли эстов думаешь выставить ты против военного гения?.. Горе нам, если мы сами не сможем справиться с нашими врагами. Родные и друзья нашего монарха льстят ему, пока боятся его могущества. Отними у них страх, и они станут сначала требовать, а затем угрожать нам. Знаю я верность союзников и дружбу королей. Успел насмотреться за свою долгую жизнь… Нет, дети мои, верьте мне, старику: готы могут рассчитывать только на самих себя. И горе нам, если у нас не хватит силы справиться самим со всеми врагами.
Старик умолк и понурил голову. Никто не смел возражать ему. Наступило молчание. Бурный порыв ветра растрепал седую бороду Гильдебранда и едва не сорвал плащ с его могучих плеч. Он гневно сверкнул глазами и обвел взглядом присутствующих. Все молчали, очевидно, соглашаясь с высказанным им мнением. И эта молчаливая группа людей, затерянная в полуразрушенном храме, освещаемом ежеминутно вспыхивающей зеленоватой молнией, казалась жалкой и бессильной посреди разгневанной стихии.
Витихис первый победил невольный страх, вызванный речами старого опытного воина. Высоко подняв свою мужественную голову, он заговорил с той спокойной твердостью, в которой ясно слышится непоколебимая воля.
– Как ни велика опасность, грозящая нам, но она все же не смертельна. И если ты созвал нас, то уж, конечно, не для того, чтобы мы предавались отчаянию, а для того, чтобы так или иначе победить, или хотя бы уменьшить эту опасность… Итак, говори, отец Гильдебранд… Объясни нам, чем можем мы помочь родному народу?
Тяжело опустилась рука старого оруженосца на плечо говорившего, но глаза его радостно сверкнули, а в голосе звучала непривычная нежность.
– Спасибо тебе, Витихис, ты достойный сын моего старого друга Вальтари. Ты первый сказал смелое слово, первый понял, что спасение всегда возможно… Надо только найти, в чем оно… Для того-то я и созвал вас, лучших сыновей родного народа, чтобы вдали от латинских шпионов и римских соглядатаев посоветоваться о том, что делать, что предпринять для спасения империи Теодорика Великого… Скажите свое мнение, дети мои, а затем я скажу вам, что надумала моя старая голова.
Все молча склонили головы в знак согласия, за исключением печального молодого красавца в траурных доспехах, не произнесшего до сих пор ни одного слова.
Гильдебранд пытливо взглянул на него.
– Отчего ты молчишь, Тейя?.. Или ты не согласен с нами?
Тейя поднял свою прекрасную бледную голову, но его мрачное лицо осталось неподвижно, как лицо человека, покончившего с жизнью, а следовательно, и со страхом, и волнениями.
– Я молчал потому, что не согласен с вами, друзья мои, – медленно, но решительно произнес он.
Присутствующие удивленно переглянулись. Гильдебранд нахмурил свои густые, седые брови.
– Что же ты думаешь, сын мой? – спросил он сурово. – Скажи нам свое мнение.
– Я думаю, что Тотилла и Хильдебад не понимают смертельной опасности, угрожающей нам, готам. Я вижу, что ты и Витихис понимаете ее, но все еще надеетесь на спасение, на победу… Я же давно уже ни на что не надеюсь.
– Ты слишком мрачно смотришь на вещи, Тейя. Кто же отчаивается до начала борьбы? – спокойно произнес Витихис.
– Что же нам остается, по-твоему, погибать бесславно, не вынимая меча из ножен? – с негодованием вскрикнул Тотилла.
– Не бесславно, друг и брат мой… Славы у нас будет довольно для того, чтобы отдаленнейшие времена и народы вспомнили, как погибла империя готов, и преклонялись бы перед героями, защищавшими ее. Борьбы, сражений и подвигов будет довольно для того, чтобы дать пищу целому сонму поэтов… Но победы, увы, не будет… Я чувствую, что могущество германских готов приходит к концу, что звезда наша померкла…
– А я верю, что она выплывет из-за неизбежных туч ярче и блестящей, чем когда-либо, – с радостной уверенностью возразил Тотилла. – Надо только предупредить короля об опасности… Повтори ему все то, что ты говоришь нам, Гильдебранд, и его премудрость найдет пути к спасению.
Старый оруженосец Теодорика печально покачал головой.
– Двадцать раз пытался я открыть глаза моему повелителю. Увы, он и слушать не хотел, или просто не может понять меня. Его душа затемнена неведомо чем. В этом главная опасность наша… Но об этом позже… Говори сначала свое мнение, Хильдебад.
Юный великан презрительно улыбнулся.
– Я думаю, что следует не теряя ни минуты после смерти старого готского льва, собрать два войска и справить поминки, достойные великого Теодорика. Одну из армий пусть Витихис и Тейя ведут против Византии, с другой же мы с братом дойдем до Сены и разорим гнездо коварных меровингов… Когда от Лютеции и Константинополя останутся одни дымящиеся развалины, тогда готы могут быть спокойны. На Западе и на Востоке никто уже не станет угрожать нам.
– Ты забываешь, что у нас нет флота, без которого нельзя взять Константинополь, – грустно заметил Тотилла.
– Ты забываешь и о том, что франки могут выставить по семи воинов против каждого гота… Правда, если бы все готы были равны тебе по силе и воинской доблести, то можно было бы еще надеяться на успех. Ты говорил нам, как подобает воину Великого Теодорика, и я благодарю тебя именем больного повелителя… Теперь очередь за тобой, Витихис. Что ты посоветуешь? – обратился Гильдебранд к своему соседу.
– Я бы предложил союз всех северогерманских племен против греков, священный союз, огражденный клятвами и обеспеченный заложниками.
– Ты веришь клятвам потому, что сам не способен нарушить данное слово. К несчастью, таких, как ты, немного осталось в наше развращенное время… Нет, сын мой. Мы сами должны спасти себя от опасности и сможем сделать это, если захотим… Слушайте внимательно мои слова, потомки древних готов.
Старый Гильдебранд торжественно поднял свою седую голову, и его глубоко впалые голубые глаза загорелись огнем юности. Четыре молодых человека благоговейно склонили головы, слушая этого столетнего свидетеля геройских подвигов своих предков.
– Вы все молоды… Все любите что-либо или кого-либо. У каждого из вас есть цель в жизни, личное счастье или личное горе, которое подчас дороже счастья… Но придет время, когда все ваши радости, и даже ваше горе, покажутся вам пустыми и детскими забавами, никому не нужными, как увядшие венки после пира… Тогда многие позабывают земное в мечтах о загробной жизни. Но я не в силах так чувствовать, да и не я один… Много нас, любящих живую зеленую землю, с морями синими, с лесами дремучими, со страстями и немощами людскими, с любовью безумной и ненавистью жгучей, живущей в гордом сердце свободного человека… О загробной же жизни, в бесконечности непонятной, между облаками летучими, где сонмы праведников вкушают блаженство райское, я ничего не знаю… Многое слышал я от христианских жрецов о таком бестелесном житие, а понять его все же не могу… Что же осталось потерявшему все радости, надежды и привязанности личной жизни? Остается одно священное чувство, ради которого стоило жить и умереть, никогда не гибнущее чувство, которое все заменяет и заставляет все забыть… Взгляните на меня, дети мои. Я старый дуб, ветви которого давно обломаны судьбой. Все потерял я, чем дорожил когда-либо. Жена моя сошла в могилу, когда отцы ваши были еще молодыми воинами. Сыновья мои уснули сном храбрых. Внуки мои последовали за своими отцами… Всех взяла безжалостная смерть, всех кроме одного – последнего, который хуже, чем умер, – стал врагом своего народа, изменником… Один остался я, без кровных родных, ежедневно считая угасающих близких. Вокруг меня умирали товарищи детских игр и друзья зрелых лет… Последняя любовь моя, мой сын, друг и повелитель, великий герой моего народа, забота о котором наполняла мою старую душу, король Теодорик, не нынче – завтра сойдет в могилу… Что же останется мне после него? Что может удержать меня на земле? Что даст мне силы жить одному? Что повлекло меня в эту темную бурную ночь, как юношу на любовное свидание? Что горит в моем старом сердце и бурлит под снегом моих белых волос, наполняя душу бесконечной мукой и беспредельной гордостью? Любовь к моему народу, к племени, передавшему мне свою кровь и свою душу, свои чувства и убеждения. К тому племени, которое говорит на одном языке со мной, которое родилось и выросло в далекой милой отчизне, незабвенной и оплакиваемой всегда, везде и всеми. Одна любовь остается жить в сердце, испепеленном ударами судьбы, между истлевшими чувствами и привязанностями, – любовь к родине и к родному народу. Это последнее чувство, никогда не умирающее в сердце каждого человека, достойного этого имени… Священный огонь этого чувства горит в душе человеческой с рождения и до смерти, и загасить его не может ни время, ни воля, ни сила, ни даже… сама смерть…
Голос старика дрогнул. Он умолк, осиленный волнением, и стоял освещенный быстро мигающими молниями, мрачный и могучий, подобно древнему жрецу, перед юными воинами, сердца которых бились быстрей под звуки пламенной речи, исходящей из сердца столетнего храбреца.
Долго длилось молчание, прежде чем Тейя решился его нарушить.
– Ты прав, отец мой… Любовь к родине и родному народу горит не угасая в сердцах, способных стать жертвенным очагом для этого чистого и священного огня. Но все ли братья наши чувствуют то же, что и мы, собравшиеся здесь, вокруг тебя?.. Пройди по селам и городам прекрасной Италии, заменившей готам далекую любимую родину, и приглядись к братьям нашим. На сотню готов, способных понять тебя, ты найдешь сотни тысяч утративших всякую связь с родиной, отрекшихся от родного народа, гордящихся званием подражателей иноземцев, не способных откликнуться на твой призыв… Что же может сделать чувство немногих в борьбе с равнодушием большинства? Сможем ли мы, патриоты, спасти великую империю Теодорика, когда большинство наших соплеменников позабыли самое слово «патриотизм» и скрывают свое происхождение как позор и бедствие, предпочитая родному народу покоренных чужеземцев, ненавидящих нас и презираемых нами… Увы, патриотизм немногих не спасет империю готов, отец мой…
– Ты ошибаешься, сын мой, – торжественно ответил Гильдебранд. – Люди, одушевленные любовью к родине, могут делать чудеса, как бы малочисленны они ни были… Так было ровно сорок пять лет тому назад, и я сам видел это чудо… В то время мы, готы, спускались с родных гор в заманчивые южные равнины, в поисках земли, славы и добычи. И вот внезапно целое племя, сотни тысяч воинов с женами и детьми, попало в засаду и очутилось в безвыходном положении, – в глубоком горном ущелье, между отвесными скалами, без пищи и питья, и без надежды на спасение, так как враги сторожили все тропинки. Хитрые греки сумели обмануть брата нашего короля и заманить его в засаду, перебили весь отряд, до последнего человека, лишив нас ожидаемых запасов еды. Нам оставалась голодная смерть, либо позорная сдача, в сущности, та же смерть, уничтожение всех способных носить оружие… Мы ведь знали, как ведут войны византийские императоры… Не стану описывать мучения наших братьев. Да таких и слов-то нет… От голода мы ели древесную кору и варили ее для грудных младенцев. Матери потеряли молоко от голода… Многие тысячи наших не выдержали лишений и остались в проклятом ущелье… Стужа, голод и двадцать попыток пробиться сквозь вражеские войска унесли большую половину наших воинов. О женщинах и детях что уж и говорить… Те мерли как мухи… Наступила минута, когда храбрые опустили руки, самые выносливые застонали. Целый народ дошел до отчаяния… И в эту минуту явились посланцы от императора и принесли нам хлеб, мясо, вино и свободу… Да, полную свободу. Безбедную и обеспеченную жизнь для всех, без исключения… Одно лишь условие ставил византийский император: «разделение». Все готы должны быть расселены в обширных римских владениях маленькими партиями, не более двух-трех семейств вместе. И все мы должны были поклясться честью нашей никогда не вступать в брак с единоплеменницами, никогда не говорить на нашем родном языке и не учить ему младенцев наших… Одним словом, мы должны были стать римлянами, и самое воспоминание о германском племени готов должно было исчезнуть… Дрожа от негодования, выслушал король наш постыдное предложение послов и, созвав народ свой, спросил его, что лучше: отказаться ли навеки от родного языка, от далекой родины, от памяти отцов и дедов, или умереть, сражаясь за свободу, и жить и чувствовать, как предки наши… Немного слов сказал король наш, но слова эти, точно меч огненный, прожгли души наши, и все сотни тысяч готов, воинов и стариков, юношей и детей и женщин воспрянули, как один человек, пылая одним одушевлением, и ринулись в проход, охраняемый лучшими войсками императора… Порывом народного негодования смыты были все препятствия, расставленные на пути нашем, и, подобно снежной лавине, скатились мы с голых утесов смерти в плодородные долины Италии, где и остались победителями…
Голос старого воина дрогнул, но глаза его горели юношеским огнем, а седая голова гордо поднялась на могучих плечах. Отблеск великих воспоминаний освещал его суровые черты, когда он снова заговорил, положив руку на плечо ближайшего слушателя.
– И теперь может спасти нас только одушевление народное. Только подъем того таинственного чувства, которому имя «патриотизм», вершит чудеса. Для нас, ушедших из родины отцов и дедов, чувство это сохранилось в кровной связи одного племени, в правах и обычаях, в вере, сказаниях и преданиях, и прежде и больше всего – в родном языке, в нашем звучном, любимом германском наречии… Когда проснется древняя родовая гордость в душе народа нашего, тогда каждый из братьев наших почувствует всем существом своим кровную связь со всеми остальными готами, когда сердца миллионов забьются, как одно, тогда не одолеть нас никакой силе, не уловить никаким хитросплетениям… И вы, избранные мною, лучшие сыновья народа моего, если вы сознаете справедливость моих слов, если вам дороже всего на свете слава и благополучие родного народа, если вы готовы пожертвовать для него всем, не исключая жизни, то мы будем непобедимы… Но поняли ли вы меня? Осмелитесь ли со спокойным сердцем произнести страшную клятву?
– Да… – в один голос ответили все четверо. – Да, мы можем поклясться, отец наш.
– В таком случае царство готов спасено, потому что достаточно пяти убежденных смельчаков, чтобы раздуть огонь одушевления, тлеющий в сердцах народных. Когда же весь народ наш охвачен будет священным пламенем патриотизма, тогда не страшны ему никакие враги. Но, к сожалению, до этого еще далеко… Много, слишком много готов прельстились иноземными обычаями, забыли о родине и ее законах, о нравах и обычаях предков наших, о старых песнях и преданиях германских… Увы, многих ослепила лжецивилизация иноплеменников. Эти заблудшие германские души стыдятся своего происхождения, стыдятся названия «варвар», которое придумано иноплеменниками, завидующими молодой силе готов… Горе заблудшим потомкам славных германцев. Они погибнут и погубят родину и родной народ. Тщетна и несбыточна их мечта стать римлянами и заставить иноплеменников забыть об их происхождении. Чужую кровь не скроешь, чужой кожи не наденешь, как платья иноземного модного покроя… Горе отступникам, изменяющим своей родине и своему народу… Они глупцы и предатели… Они останутся без родины, чуждые своим и чужие иноплеменникам. Они подобны человеку, который желал бы жить, вырвав сердце из своей груди. Нельзя выпустить свою кровь из жил и заменить ее другой. А без этого нельзя стать своим среди них. Отступники – те же листья, оторванные бурей от веток старого дуба и мнящие себя живыми соперниками могучего дерева. Но пройдут немногие часы, и солнце сожжет отлетевшие листья, и рассыплются они прахом… Обнаженные же ветви старого дуба покроются новой зеленью и будут гордо красоваться долгие века, защищая от непогоды все, что укрывается под ними, что остается верным… Вот что надо объяснить родному народу, дети мои. Будите любовь к родине, будите патриотизм в сердцах готских. Рассказывайте детям о славных победах предков наших и остерегайте отцов семейств от надвигающейся опасности иноземного поглощения. Учите сестер ваших беречь сердца свои от лживых иноземцев, презирающих дочерей варваров, даже когда они сжимают их в своих объятьях. Просите матерей пожалеть детей своих, которым грозит рабство духовное от иноплеменников, задумавших истребить все, чем жив был славный народ готов, все то, что ему было дорого и свято… И когда все готы поймут истину слов ваших, то не страшны будут римские императоры ни вам, ни детям вашим. Непобедим и непоколебим останется народ готов посреди иноплеменников, подобно гранитной скале посреди бушующих волн, омывающих ее подножье… Готовы ли вы помогать мне, готовы ли потрудиться для достижения этой великой и священной цели? Отвечайте, дети мои.
– Да, мы готовы, – снова произнесло четыре голоса сразу, без малейшего колебания.
– Я верю вам, дети мои. Верю слову вашему так же, как самой священной клятве. Но уважая древние обычаи, я все же прошу вас подтвердить клятвой священный союз наш, союз народной обороны, начало которому положено в этот час, на этом месте… Следуйте за мной…
//-- II --//
Величественным жестом поднял старый Гильдебранд факел над своей головой, свободной рукой приглашая своих молодых собеседников следовать за собой.
Безмолвно прошла маленькая группа всю длину разрушенного храма, мимо длинного ряда постаментов, лишенных статуй, мимо полуобвалившегося главного жертвенника, вплоть до внутреннего двора святилища, и дальше, через обломки древней ограды, вплоть до громадного развесистого дуба, последнего представителя священной рощи, когда-то украшавшей склоны этого холма. Отсюда открывался величественный вид на спящий у подножья его город Равенну, на поля и леса, окутанные ночной мглой.
У подножья могучего лесного великана германские воины увидели нечто, сразу напомнившее им седую старину и предания далекой туманной родины. Дрожь суеверного почтения пробежала по телу молодых воинов и наполнила душу их смутным трепетом.
Под сенью широко раскинутых ветвей, не пропускающих ни капли дождя на стоявших под ними, земля была вырезана на протяжении нескольких аршин. Зеленый дерн, словно узкий ремень, был приподнят на трех копьях таким образом, что в образованном треугольнике, по обе стороны от среднего, самого длинного копья, могли спокойно стоять несколько человек. Тут же, на обнаженной полосе черной земли, стоял железный котел, наполненный водой, и рядом с ним лежал длинный, острый нож старинной формы, какие употреблялись германскими языческими жрецами, с рукояткой из турьего рога и с лезвием из острого отточенного кремня.
Старый оруженосец Теодорика воткнул длинную рукоятку факела в землю возле котла с водой и вступил правой ногой вперед в узкую рытвину, приглашая взглядом своих спутников последовать его примеру.
Молча повиновались ему молодые люди, и через минуту все пятеро стояли под приподнятой полосой дерна, составив цепь из своих соединенных рук. С минуту продолжалось торжественное молчание, только губы старика беззвучно шевелились, как бы произнося мысленные заклинания.
Затем он выпустил руки Витихиса и Хильдебада, стоявших слева и справа от него, и опустился на колени. Подняв правой рукой горсть черной земли, он бросил ее назад через свое левое плечо. Затем, левой рукой зачерпнув воды из котла, он так же звучно выплеснул ее через правое плечо. Он повернул голову по направлению ветра, трепавшего его длинную седую бороду, как бы призывая бурю в свидетели того, что должно было произойти, и, наконец, высоко подняв факел над головой, поводил им справа налево, и снова воткнул его в землю.
Только теперь разжались губы старика, и быстрым, неудержимым потоком полилось из его уст древнее заклинание.
– Услышь меня, мать-сыра земля, воды вешние, ветры буйные, огонь-пламя горючее, да будет слово мое крепко… У зеленого дуба, в чужой стране, собрались пять витязей племени германского. Я, Гильдебранд, сын Хильдунга, Тотилла и Хильдебад, братья единоутробные, Витихис, сын Вальтари, Тейя, певец славы народной… То воины готские, сошлись мы темной ночью для союза кровного, неразрывного по самую смерть. Да будем мы братьями назваными, все вместе и каждый порознь, в сладком мире и лютой войне, в ночь мести кровавой, в день радости светлой иль лютого горя. Да будет для всех нас едина надежда, едина любовь и едина вражда. На жизнь и на смерть нас свяжет сегодня неразрывной связью кровь.
Окончив заклинание, старик обнажил левую руку, и жест этот повторили все остальные.
Тогда Гильдебранд поднял правой рукой жертвенный нож и быстрым движением разрезал кожу на протянутых над котлом руках своих товарищей, так же, как и на своей левой руке. Алая кровь закапала в воду, правые же руки сплелись в одну цепь, а старик снова заговорил громче и торжественнее прежнего.
– Клятву приносим мы ненарушимую: отдать все, что имеем, забыть все, что мы любим иль что ненавидим, для блага родного народа. Не будет нам дорог ни дом, ни жена, ни конь быстроногий, ни девица-красавица, ни малые дети, ни жизнь молодая, ни слава ратная, ни честь великая, ни мать-старуха, ни сын-первенец, ни распря с врагом, ни спасение друга… От всего отрекаюсь и все отдаю я. И тело и душу готов принести я в жертву на благо отчизны, для счастья народного… А кто позабудет ту страшную клятву…
При этих словах старик вышел из рытвины, и за ним последовали его товарищи, оставаясь возле приподнятой полосы дерна.
– …Кто изменит родному народу, тот сгинет без чести, без мести, без слез… И кровь его пусть прольется бесславно, подобно воде, поглощенной бесшумной травой.
Резким движением выплеснул Гильдебранд окрашенную кровью воду, а затем вынул из рытвины котел, нож и факел.
– Да покроет предателя черным покровом мать-сыра земля, и не будет ему в могиле покоя. Его память угаснет навеки под гнетом стыда, что придавит его под землей.
Одним ударом меча старик подрезал все три копья, поддерживающих полоску дерна, которая с глухим шумом упала на прежнее место. Тогда кровные братья стали на эту полосу, а старик продолжал быстрее выговаривать древние заклинания, торжественно звучащие в сердцах молодых людей.
– Горе лютое ждет того, кто позабудет про клятву, кто кровного брата родным не признает, кто от жертвы для блага отчизны откажется ради чего-либо… Такого изменника ждет вечная тьма, ждут черные силы под черной землей. Могила изменника проклятою будет, а имя его станет словом позорным повсюду, где звучит колокол церкви христианской, где язычники жертвы приносят Богам, где матери любят детей своих кровных, где ветер несется, бушуя над землей и водой… Согласны ли вы, братья, на такое условие?
– Согласны… – торжественно отвечали четыре молодых голоса. Руки кровных братьев расплелись, а старый воин произнес:
– Благодарю вас, братья, от имени родного народа… А теперь узнайте, почему я привел вас именно сюда, почему выбрал это место для великой клятвы. Идите за мной…
Снова взяв факел, могучий старик молча обошел вокруг дуба и остановился у глубокой могилы, с которой его сильные руки сдвинули тяжелый камень. Колеблющееся пламя факела осветило красным блеском три длинных белых скелета, окруженных обломками оружия.
– Здесь лежат мои сыновья… Все трое легли здесь в один день тридцать пять лет назад, во время последнего штурма Равенны. Они были молоды, сильны счастливы и любимы, и все же они не колеблясь пошли на смерть. Счастливые и гордые, они отдали свои юные жизни за родного монарха, за родной народ… Я же остался с тремя трупами и все же живу и останусь жить, пока могу быть полезным родине… Помните героев, братья мои, и помолитесь, кто как умеет…
Он замолчал и склонил седую голову на грудь. Его молодые товарищи с почтением глядели на открытую могилу и на склоненную голову седого воина. Ни один не решился выговорить слова утешения осиротелому старцу, с таким величественным спокойствием сносящему свое одиночество. Но в сердцах их звучали слова клятвы: «Все за родину… Все для родного народа…»
Через минуту старый Гильдебранд поднял глаза к небу.
– Звезды меркнут, близится рассвет… Пора по домам, братья. Вашей молодости нужен сон. Только старость да горе в отдыхе не нуждаются. Потому и прошу тебя, Тейя, остаться со мной. Тебе дан дар песни. Помоги мне почтить день кончины моих сыновей.
Тейя молча кивнул головой и медленно опустился на землю у изножья открытой могилы. Гильдебранд передал Витихису факел, и затем так же молча прислонился к скале, напротив черноглазого воина. Темная глубь могилы зияла между ними.
Когда уходящие обернулись, старец и Тейя уже слились с темной тенью ночи.
//-- III --//
В то самое время, как в Равенне образовывался союз кровных братьев, поклявшихся отдать жизнь для спасения готов, в Риме происходило тайное сборище людей, задавшихся противоположной целью.
На одной из роскошных улиц Вечного города находится вход в таинственные катакомбы, образующие столь же огромный город под землей. Улицы и переулки этого подземного города, не раз уже служившие местом спасения преследуемых христиан, настолько перепутаны, их входы так искусно скрыты, что только опытные проводники отваживаются ходить по этому мрачному лабиринту. Люди, не знакомые с бесчисленными извилинами подземных галерей, обречены погибнуть от голода и усталости в бесплодных поисках выхода.
Но посетители, собиравшиеся в усыпальнице христианских мучеников, не боялись ничего подобного. Архидьякон католического собора Св. Себастьяна встретил своих друзей у дверей склепов и проводил их мимо гробниц епископов к потайной двери, соединяющей нижний этаж храма с катакомбами, хорошо известными христианским священникам, постоянно служившим панихиды на гробницах первых мучеников христианства. Присутствующие, очевидно, не в первый раз спускались в это опасное место. Мрачное величие катакомб не производило на них никакого впечатления. Равнодушно прислонились новоприбывшие к сырым стенам полукруглого подземного зала, которым заканчивалась полуразвалившаяся узкая галерея. Не раз ноги медленно подвигающихся спотыкались в темноте о какой-нибудь полуистлевший череп. Но эта реликвия презрительно отпихивалась в сторону, не вызывая обычного благоговения в этих посетителях. Их было немного: дюжина католических священников да десятка три знатных римлян, равнодушно следящих за движениями архидьякона Сильверия. Тот осторожно оглядел входы темных галерей, которые примыкали к этой, полуосвещенной бронзовой лампой зале. В глубине каждой из боковых галерей виднелись фигуры низших послушников, оберегающих собрание от появления нежелательных гостей.
Убедившись в полной безопасности, так же, как и в отсутствии лиц не приглашенных, архидьякон Св. Себастьяна обернулся к закутанному в темный плащ мужчине, с которым уже не раз обменивался взглядами, и вопросительно взглянул на него, как бы спрашивая разрешения открыть собрание. Получив в ответ едва заметный наклон головы, Сильверий обернулся к собранию и заговорил мягким и вкрадчивым голосом:
– Возлюбленные братья во Христе… Приветствую вас во имя Отца и Сына и Святого Духа, Троицы единосущной и животворящей… Вновь, не в первый раз, собрались мы для братского совещания, но никогда еще мы не переживали столь тяжелой минуты. Настало трудное время для католического мира. Меч нового Навуходоносора, еретика арианца, занесен над православными христианами, и враги святой церкви нашей собираются погубить верных детей ее. Но да не устрашится сердце наше, да не затрепещет перед врагом, могущим погубить тело, но не душу бессмертную… Страшен лишь тот враг, который может лишить нас вечного блаженства «на небеси», обещанного верным слугам Христа… Вы знаете, братья мои, что не за жизненные блага боремся мы, а за церковь Христову, и надежду нашу полагаем мы на Господа, который манной небесной питал израильтян в пустыне и указывал им путь столпом огненным в темные ночи великого странствования… Восхвалим же Всевышнего, явившего нам чудодейственную помощь. Робки и малочисленны были мы, начиная наше святое дело. Давно ли со страхом собирались немногие верные сыны церкви католической в этих подземельях, освященных могилами святых мучеников. Но Господь явил силу свою и возросло число наше… Лучшие сыновья Древнего Рима присоединились к нам. Тяжелые времена переживали мы под мечом еретика-завоевателя. Но Бог помог нам, и ныне можем мы открыто провозгласить, что власть иноземного варвара колеблется, что владычеству тирана наступает конец…
Цветистую речь неожиданно перебил стройный черноглазый юноша. Нетерпеливо перекинув на плечо конец своего плаща, он крикнул звучным и смелым голосом человека, привыкшего повелевать сотнями невольников и клиентов.
– К делу, священник, к делу… Говори просто и толково, зачем собрал ты нас и что намерен предпринять сегодня?
Архидьякон Сильверий смерил недовольным взглядом не в меру самостоятельного юношу, но голос его звучал так же мягко и сладко, когда он обратился к нему с ласковым упреком.
– Возлюбленному сыну моему Люцинию, не верящему в священные цели нашего союза, все же не следовало бы разрушать эту спасительную веру в душах остальных членов нашего собрания. Но чтобы успокоить твое юное нетерпение, я готов сообщить без дальнейших промедлений о вступлении в наш союз нового члена, участие которого в нашем святом деле является видимым знаком милости Божьей, помогающей нашему бескорыстью.
– Исполнены ли обычные условия приема? Отвечаешь ли ты сам за нового сочлена, или же другой кто? – спокойно и уверенно спросил другой римлянин, усевшийся на обломке скалы, опираясь руками на толстую палку.
Сильверий нахмурил свои тонкие брови, но голос его стал еще слаще и мягче.
– Да, я отвечаю за нашего нового брата, друг Сцевола, хотя личность его говорит сама за себя.
– До его личности мне дела нет, – с тем же невозмутимым спокойствием ответил Сцевола. – Устав нашего союза требует поручителя для каждого нового члена, и я настаиваю на выполнении устава.
– Будь по-твоему, непреклонный законник. Ты можешь записать меня поручителем за нашего нового брата, – снисходительно улыбаясь, вымолвил архидьякон, и, повернувшись к одной из боковых галерей, сделал знак двум юношам, в платье церковных служителей, которые немедленно вывели на середину полукруглой залы высокого, слегка сгорбленного мужчину, лицо которого скрывалось под наброшенным на голову плащом.
Медленно и торжественно откинул Сильверий плащ с лица незнакомца.
Взоры присутствующих впились в бледное, испуганное лицо, и шумные возгласы раздались отовсюду.
– Альбинус… Альбинус… – повторяли десятки голосов, негодующих или просто удивленных.
Люциний схватился за меч, а Сцевола поднялся со своего места.
– Изменник и предатель среди нас, – с негодованием произнес он. – Что это значит, Сильверий?..
Дрожа всем телом, стоял вновь вошедший посреди негодующих заговорщиков. На его неправильном зеленовато-бледном лице ясно написаны были страх и стыд, и полные слез глаза неотступно следили за каждым движением архидьякона, как бы умоляя его о защите.
Один Сильверий оставался спокоен.
– Да, это Альбинус, – произнес он, не возвышая голоса. – Если кто-либо из присутствующих имеет что-то против него, пусть выйдет вперед и объявит об этом во всеуслышанье.
– К чему тут длинные речи, – задыхаясь от гнева, крикнул Люциний. – Кто же из нас не знает, что Альбинус предал братьев наших, Симаха и Боэция. Они погибли по вине этого подлого изменника…
– Ругательства и крики ничего не доказывают, друг мой, – спокойно произнес Сцевола. – Мы все люди, и потому можем ошибаться. Вот я спрашиваю у самого Альбинуса: виновен ли он в гибели двух лучших римских граждан? В то время наш союз только что зарождался. Каким образом проведал о его целях наш тиран, не знаю. Да это и безразлично. Важно то, что Боэций и Симах смело и стойко защищали тебя от подозрения, грозившего смертью одному тебе. Ты же предал и выдал их, спасая себя, и купил прощение Теодорика позорной клятвой полного подчинения варварам. Твои великодушные защитники были казнены, а их имущество конфисковано. Ты же бежал, спасая свою жалкую жизнь и свое богатство… Правда ли это, Альбинус?
Ропот негодования пронесся по рядам союзников. Дрожащий и растерянный Альбинус низко склонил голову под тяжестью страшного обвинения, и даже сам архидьякон растерялся.
Но в эту минуту от стены отделилась молчаливая фигура, с которой Сильверий обменивался взглядами перед началом заседания, и этого молчаливого движения было достаточно для того, чтобы вернуть архидьякону его спокойствие и самоуверенность.
Подняв глаза к небу, он проговорил елейным голосом духовного оратора:
– Возлюбленные братья во Христе, выслушайте меня спокойно, в память Господа, сказавшего: «Мне отмщение же Аз воздам»… Все, в чем вы обвиняете несчастного брата нашего, действительно совершилось, но далеко не так, как вы думаете. Альбинус не виновен в потере, постигшей нас, ибо он поступил согласно моему совету…
– По твоему совету, Сильверий?.. – медленно повторил Сцевола. – Что это значит?.. Как смеешь ты признаваться в этом изменническом поступке?
– Да, да… – сверкая глазами, вскрикнул Люциний.
Архидьякон спокойно поднял голову.
– Не судите, да не судимы будете, – наставительно произнес он. – Узнайте подробности злополучного события, и вы поймете все и оправдаете меня и Альбинуса… В то время он был главой нашего союза. В его руках сосредоточены были важнейшие бумаги, могущие погубить не только всех сочувствующих нам, но и самое дело наше. На него донес тирану озлобленный невольник, сумевший разобрать условные знаки в письмах, которыми мы обменивались с Византией. Однако, несмотря на этот донос, тиран не знал больше ничего. Теодорик только подозревал многих, и в том числе Боэция и Симаха. Сопротивляться было невозможно. Признать существование заговора, значило отказаться навсегда от нашей цели. Необходимо было прежде всего уничтожить подозрения тирана. К несчастью, смелые друзья наши не поняли необходимости смириться, дабы скрыть единодушие всего римского дворянства. Их мужественная откровенность была опаснейшей политической ошибкой, и они первые поплатились за эту ошибку. По счастью, Господь помог нам… Предатель-невольник внезапно умер, едва успев исповедаться и приобщиться… Я сам принес ему последнее духовное утешение в темницу, где он был заключен вблизи от преданного им господина своего. Его скоропостижная смерть помешала назвать имена остальных союзников. Письма же, перехваченные врагами, нам удалось вернуть благодаря благочестивым женским рукам. Таким образом были уничтожены доказательства вины всех остальных членов нашего союза. К несчастью, Боэций и Симах слишком скоро и слишком гордо сознались в ненависти к варварам и в намерении свергнуть их владычество. Это признание оказалось опасней, чем предательство невольника Альбинуса. Но и для Альбинуса опасность не была устранена смертью изменника-раба. Уже схваченный тираном, Альбинус ждал пыток и казни. Смог ли бы он устоять под пыткой и не выдать имен союзников, известных ему?.. Конечно, нет. Я знал это, да и он сам сознавал свою слабость. Необходимо было спасти его, что и было достигнуто просьбой о помиловании и клятвой полного подчинения… К сожалению, пока мы хлопотали о спасении Альбинуса, Боэций и Симах были казнены. Но в их стойкости мы были уверены. Никакая пытка не могла бы сломить их железную волю и сделать предателями этих героев. Альбинус же был спасен из заточения, подобно святому Петру. Прошел слух о его бегстве в Грецию, и тиран удовлетворился его добровольным изгнанием. Но Господь повелел нам скрывать мнимого беглеца в церковном подземельи, впредь до дня освобождения. В своем печальном уединении наш бедный брат раскаялся в греховной слабости и решился искупить ее, завещав свое громадное состояние Матери-церкви, на дела христианского милосердия. Теперь он перед вами… Он просит пощады и прощения, просит принять его обратно в число союзников. Неужели вы оттолкнете раскаявшегося брата и откажетесь от его миллионов?
Архидьякон умолк. Наступило гробовое молчание. Присутствующие были так поражены неожиданным сообщением Сильверия, что не сразу нашли ответ. Только через две-три минуты Люциний произнес насмешливо:
– Ты очень умен, Сильверий… Так умен, что я затрудняюсь подыскать сравнение. Если бы ты не носил одежды служителя церкви Христовой, я бы сказал, что ты умен, как бес. Теперь же напомню тебе слова Спасителя: «блаженны нищие духом…»
Как бы пробудившись от сна, Сцевола заговорил в свою очередь.
– Если церковь желает принять миллионы предателя, то это ее дело. Я же был другом убитых и не хочу встречаться с человеком, бывшим причиной их смерти. Среди нас и не должно быть места изменникам. Никогда не признаю я братом Альбинуса…
– Никогда… Ни за что… Не признаем… Не хотим… Долой предателей… – раздались негодующие голоса, и с разных сторон протянулись угрожающие руки к бледному и дрожащему миллионеру.
Вторично растерялся Сильверий при этом взрыве негодования. Умоляюще взглянул он в сторону незнакомца, все еще закутанного плащом.
– Как быть, Цетегус? – прошептал он едва слышно.
Как бы в ответ на эти слова выступил вперед высокий, худощавый римлянин, не проронивший до этого ни единого слова, внимательно наблюдая за лицами и речами присутствующих. Он откинул плащ, и все увидели человека средних лет, прекрасно сложенного, с могучей грудью и стальными мускулами, отчетливо видневшимися под тонкой смуглой кожей. Под плащом оказалась белая одежда с пурпурной каймой, знаком сенаторского достоинства. Тонкая и изящная обувь говорила о вкусе и богатстве. Лицо этого человека принадлежало к числу тех, которые не забываются. Красивые и строгие черты напоминали классически правильный профиль статуй древних римских героев. Над высоким выпуклым лбом кудрявились черные, коротко остриженные волосы. Глубоко впалые серые глаза блестели каким-то особенным блеском, ежеминутно меняя цвет и выражение. В этих чуть-чуть суженных глазах искрилось и сверкало целое море огня, сдерживаемого железной волей. Никакая страсть, казалось, не смогла бы нарушить непоколебимое хладнокровие этого человека.
Слегка выдающийся подбородок, гладко выбритый, говорил о непобедимом упрямстве и могучей энергии. На тонких ярко-красных губах красиво очерченного рта змеилась насмешливая полуулыбка, в которой ясно читалось пренебрежение, почти презрение, не только ко всему земному миру, но, пожалуй, и к предвечному Создателю его.
Едва Цетегус выступил вперед, едва его горящие глаза обвели полутемный зал, как каждый, на ком он останавливал свой взгляд, почувствовал полную невозможность не подчиниться ему без всяких рассуждений.
– О чем вы спорите, друзья мои? – холодно и спокойно произнес Цетегус. – С необходимостью не торгуются. Желающий достичь цели не должен задумываться над средствами. Вы не можете простить слабодушному изменнику. Охотно верю… Я сам не прощаю его… Но забыть его слабодушие мы должны именно потому, что мы были друзьями казненных. Они мне не менее дороги, чем вам, но только тот достоин называться другом убитых, кто сумеет отомстить за их безвременную смерть. Для этого же мы должны уметь забывать многое… Твою руку, Альбинус…
Все молчали, побежденные обаянием личности говорившего более, чем его словами. Один Сцевола холодно проговорил:
– Рустициана, вдова Боэция и дочь Симаха, тайно помогает нашему союзу. Не оскорбится ли она, узнав о присутствии между нами убийцы ее отца и мужа? Сможет ли она забыть измену Альбинуса?
– Подождите минуту… Поверьте не мне и не моим словам, а собственным глазам, друзья мои…
Быстрым шагом направился Цетегус к ближайшей боковой галерее, где в темноте встретила его закутанная женская фигура.
– Пора… – прошептал он, схватив протянутую ему навстречу холодную и дрожащую женскую руку и крепко сжав ее. – Иди за мной.
Темная фигура отшатнулась, и женский голос, немного хриплый от волнения, чуть слышно проговорил:
– Не могу… Не могу и не хочу… Не хочу видеть предателя. Будь он проклят, изменник… Я не хочу и не могу взглянуть в его гнусное лицо…
– Ты можешь и захочешь, потому что я хочу… – опять прошептал он, слегка сдвигая свои черные брови. Огненный взгляд его скользнул по густому покрывалу и остановился на лице женщины. И под огнем этого взгляда она поникла и безропотно двинулась вслед, увлекаемая сильной мужской рукой.
– Рустициана… – вскрикнули собравшиеся заговорщики при виде прекрасного бледного лица, с которого Цетегус откинул тяжелое вдовье покрывало.
– Женщина в нашем собрании?.. Это необычное нарушение устава нашего содружества, – все так же спокойно произнес Сцевола.
– Да, Сцевола… не забудь, что устав создан для блага союза, а не союз существует ради устава, и что бывают случаи, когда нарушение устава спасает целый союз. Никто из вас не поверил бы моим словам. Тому же, что все сейчас увидят, поверить придется. Протяни руку Альбинусу, Рустициана… А ты, Альбинус, успокойся. Вдова Боэция и дочь Симаха прощает тебя… Кто осмелится теперь еще не последовать ее примеру?
Рука Альбинуса дрожала в холодной руке тяжело дышавшей женщины. Грудь Рустицианы прерывисто подымалась, и нервная судорога пробегала по ее лицу. Однако она молчала и послушно протянула руку убийце своих близких.
Цетегус, по-видимому, удовольствовался этим молчаливым согласием. Не требуя ничего больше, он отошел в сторону, вместе с приведенной им женщиной, как бы потеряв весь интерес к тому, что будет происходить дальше.
Архидьякон проговорил торжественно:
– Итак, с согласия присутствующих братьев, я объявляю Альбинуса членом нашего союза.
– Но ведь он клялся в верности победителю… Кялся на кресте и Евангелии, – снова заметил неумолимый юрист Сцевола.
– Клятва, принесенная по принуждению, никого не связывает, – поспешно перебил его Сильверий. – Такая клятва Господу не угодна и святая церковь может освободить от нее Альбинуса… А за сим, пора заняться текущими делами… Наши друзья доставили нам важные документы. Передаю тебе, Люциний, план укрепления Неаполя. Копия с него должна быть готова не позже завтрашнего вечера для отправки к Велизарию… Для тебя, Сцевола, вот письмо от благоверной супруги императора Юстиниана. Ты знаешь, кому надо ответить: императрице Феодоре… Тебе, Кальпурний, передаю вексель Альбинуса на полмиллиона сестерций. Перешли его известными тебе путями во Францию, доверенному мажордому короля Меровингов. Он обещал восстановить своего слабовольного монарха против его дяди Теодорика и вообще против всех готов… Ты же, Помпоний, пожалуйста, просмотри поскорее вот этот новый список далматинских патриотов, ненавидящих завоевателей. Ты долго прожил в этой провинции и знаком с ее нравами и с ее гражданами. Сообщи нам, нет ли среди этих имен кого-либо из аристократии, родовой, денежной или чиновной – безразлично… Всем же вам, друзья мои, могу сообщить отрадную весть. По последним данным из Равенны, наш тиран снедаем какой-то таинственной болезнью, душевной более, чем телесной. Мрачная меланхолия подрывает его силы. Очевидно, раскаянье завладело его закоренелой в грехах душой. Оно гонит его в могилу… Слишком поздно понял еретик свою преступность. Утешения же святой Католической церкви не доступны арианцу… Поэтому, очевидно, уже не долго ждать Судного дня. Меч Господен уже занесен над грешной головой Теодорика, и день его падения уже назначен Всемогущим… Ждите же терпеливо, друзья мои. Близится день возмездия, день освобождения Италии, день возвышения для Вечного Рима… Когда мы соберемся в следующее полнолуние, как знать, не наступит ли уже желанный день освобождения… А до тех пор благословение Всевышнего да будет над всеми вами, братья союзники…
– И со духом твоим, брат Сильверий, – тихо ответили уходящие, разбиваясь на группы, которые спешно стали удаляться в разные стороны, ведомые церковными служителями, в длинных черных одеяниях, с факелами в руках.
//-- IV --//
Сильверий, Цетегус и Рустициана поднялись по узкой каменной лестнице, ведущей внутрь обширных склепов, над которыми гордо возвышался величественный храм Св. Себастьяна. Затем они молча прошли всю длину неосвещенного собора и, наконец, добрались до узкой железной двери, соединяющей храм с соседним домом, жилищем архидьякона.
Войдя в дом, Сильверий на минуту остановился и прислушался. Но все двери, ведущие из прихожей в соседние комнаты, были заперты, а глубокая тишина доказывала, что все обитатели крепко спали. Единственное исключение составлял доверенный невольник, дожидавшийся своего господина возле маленькой догоравшей лампы. Молча кивнул старому слуге архидьякон и указал рукой на одну из мраморных плит пола. Старый невольник поспешно наклонился, надавил какую-то неведомую пружину, и тяжелая плита беззвучно приподнялась на тщательно смазанных петлях, открывая узкую витую лестницу, ведущую вниз в небольшую комнату, в которую хозяин дома и пригласил своих спутников. Так же бесшумно опустилась мраморная плита за ними, не оставив ни малейшего следа.
Цетегус присел на низенькое золоченое кресло, равнодушно оглядывая подземное убежище, служившее когда-то местом интимных пиров Горация, ныне же ставшее тайным убежищем католического священника. Пока избалованный взгляд знатока и любителя искусств с удивлением остановился на прекрасной мозаике, украшавшей мраморные стены нескромными картинами, хозяин дома приготовлял угощение для своих гостей, разливая душистое янтарное вино из высоких серебряных амфор в небольшие драгоценные кубки и придвигая к Рустициане маленький бронзовый столик с золоченой корзинкой, наполненной фруктами и сладким печеньем.
Вдова Боэция, казалось, даже не заметила любезного приглашения архидьякона. Неподвижно стоя перед своим спутником, она внимательным взглядом впилась в строгое и красивое лицо римлянина.
Почти сорокалетняя матрона все еще была прекрасна, несмотря на серебряные нити, сверкающие в темнокаштановых локонах, обрамляющих ее высокий, снежно-белый лоб. Большие, черные глаза Рустицианы сохранили блеск и живость молодости, хотя чуть-чуть покрасневшие веки выдавали бесконечные горькие слезы, пролитые гордой римлянкой. Прекрасен был и маленький, энергично очерченный ротик, и только глубокие складки в углах пурпурных губ немного старили нежное женское лицо, строгая красота и правильность которого вполне отвечали гордой грации высокой, стройной фигуры, обрисовавшейся под грубым, темным плащом.
Опершись рукой о столик, Рустициана выговорила, как бы просыпаясь от глубокого сна:
– Скажи мне, Цетегус… скажи правду… Объясни мне, почему я повинуюсь тебе… Теперь, как и прежде… Ведь я не люблю тебя больше. О, нет… Моя любовь к тебе давно уже стала ненавистью. Не возражай… Я говорю правду, и ты это знаешь. Да, я ненавижу тебя, Цетегус, за все то, что ты заставил меня сделать когда-то… Откуда у тебя власть надо мной? Как мог ты заставить меня протянуть руку, – вот эту самую руку, – презренному предателю, погубившему отца и мужа?
Цетегус равнодушно пожал плечами, отвечая:
– Сила привычки, Рустициана…
– Привычки? – повторила матрона. – Да, пожалуй, ты прав, Цетегус. Привычка сделала меня твоей рабыней. Давнишняя, долголетняя привычка… Ребенком повиновалась я красавцу-отроку, уверявшему дочь своего соседа в любви. Это было естественно тогда… Могла ли десятилетняя девочка понять тебя, демона с огненными глазами и ледяным сердцем… Могла ли я, пятнадцатилетняя девочка, знать, что юноша, обнимающий ее так страстно, недоступен страсти, что сердце, бившееся на моей груди, не может любить никого и ничего… Ни даже самого себя… Увы, все это поняла слишком поздно супруга несчастного Боэция, которую ты заставил забыть и долг, и честь, и женскую стыдливость… Победа далась тебе легко… Ты имел право презирать женщину, забывшую и простившую измену, погубившую ее первые девичьи грезы, и вторично ставшую твоей рабыней… Но ведь все это прошло. Давно уже угас огонь страсти в моей крови, а исстрадавшееся сердце умерло для земной любви. Святая церковь простила раскаявшейся грешнице нарушение супружеского долга… Что же заставляет меня все еще повиноваться тебе, повиноваться безмолвно, как бывало прежде? Объясни мне эту страшную загадку.
Сильверий, казалось, не замечал все возрастающего волнения своей гостьи, что не помешало ему украдкой повернуть голову в сторону Цетегуса, с любопытством ожидая его ответа. Нервное возбуждение вдовы Боэция начинало не на шутку беспокоить хитрого архидьякона.
Но красивый римлянин все так же равнодушно откинулся на спинку своего кресла, и, подняв правой рукой хрустальный кубок с вином, спокойно проговорил:
– Ты нелогична, как все женщины, Рустициана, смешивая сладкую забаву Амура с мрачным делом Немезиды… Ты знаешь, что я был другом твоего мужа, несмотря на то, что целовал его жену… Быть может, именно поэтому… Я не вижу ничего преступного в разделении женской ласки. Ты же… Впрочем, ты прощена церковью, и это должно успокоить тебя, Рустициана… И потом ты знаешь, что я ненавижу готов и их тщеславного короля, осмелившегося присвоить себе титул западноримского императора. Ты знаешь, что моя ненависть неугасима, и веришь, что я хочу и могу отомстить убийцам твоего отца и мужа. Первого ты любила, второго уважала, несмотря на то, что отдавала мне свои ласки… Быть может, именно поэтому… Теперь ты охотно следуешь моим советам и указаниям, и хорошо делаешь… Ты умна и ловка и обладаешь, как многие женщины, недюжинным талантом для интриг. Но твоя горячность не раз уже вредила тебе, заставляла ошибаться в выборе орудий и разрушая твои лучшие планы. Зная это, ты повинуешься моему холодному и спокойному рассудку, и, наверное, хорошо делаешь… Все это вполне естественно и логично… А теперь пора домой, Рустициана… Мы и так замешкались. Твои невольники ожидают у дверей храма конца твоей исповеди, которая не может продолжаться целую ночь. Иди домой и передай мой привет прекрасной Камилле, твоей дочери… Покойной ночи, Рустициана.
Все с той же равнодушной любезностью, с которой провожают хорошую знакомую, Цетегус поцеловал холодную руку вдовы Боэция, руку, которую Рустициана как бы позабыла вынуть из его руки, и проводил ее до потайной лестницы, предупредительно открытой архидьяконом.
На пороге Рустициана еще раз смерила высокую мужскую фигуру сверкающим взглядом, полным самых противоречивых чувств, и затем, молча покачав головой, опустила темное покрывало и скрылась.
Цетегус вернулся на свое место и не спеша допил чашу с искрящимся вином.
– Странная борьба происходит в душе этой женщины, – качая головой, произнес архидьякон.
Он вынул из стенного шкафа свиток пергамента, восковую дощечку, грифель и другие принадлежности письма, и, положив все это на придвинутый стол, стал рядом со своим молчаливым гостем.
Цетегус пожал плечами.
– Я не вижу ничего особенного в чувствах Рустицианы. Она хочет отомстить за своего мужа, надеясь таким образом загладить свою вину перед ним. В том, что бывший сообщник ее неверности помогает ее мести, делает исполнение этого долга особенно для нее заманчивым. Таково объяснение чувств и колебаний Рустицианы, конечно, инстинктивных и бессознательных… Но оставим этот мало интересный предмет… Скажи мне лучше, что нового, Сильверий?
Сообщники принялись обсуждать то, о чем нельзя было говорить при других заговорщиках.
– Прежде всего надо упрочить владение миллионами Альбинуса и решить, как их использовать. Ты знаешь, как нам нужны деньги.
– Денежные вопросы твое дело, Сильверий, – холодно ответил Цетегус. – Я мог, конечно, заниматься финансами, если бы это было не так скучно. Тебя же золото интересует, и поэтому я не хочу мешаться в твои распоряжения и знать твои планы.
Сильверий улыбнулся в знак согласия и признательности и продолжал докладывать.
– Ты помнишь, конечно, что нами решено было завладеть умами некоторых влиятельных лиц в Неаполе. Вот список имен. Возле каждого ты найдешь примечание о характере, условиях жизни, вкусах, привычках и, – главное – слабостях… Между ними есть люди, не поддающиеся на обыкновенные средства соблазна, обмана или устрашений. Надо придумать что-либо новенькое, дабы сделать их безвредными.
– Вот это я возьму на себя, – ответил римлянин, разрезая золотым ножом сочный персик. – Передай мне список, Сильверий.
После часовой работы секретные документы были разобраны и снова спрятаны в потайной шкаф за большим распятьем, вделанным в стену.
Архидьякон чувствовал себя усталым, и, с завистью взглянув на своего сообщника, железное здоровье которого, казалось, не знало потребности во сне или отдыхе, не мог удержаться от выражения удивления.
– Выносливость – дело привычки, друг Сильверий. Она вырабатывается, как и всякая другая способность тела и души. У меня крепкие нервы, чистая совесть… – с насмешливой улыбкой ответил Цетегус.
– Я говорю серьезно, – возразил архидьякон. – Ты для меня настоящая загадка, всегда и во всем.
– Надеюсь ею и оставаться, друг Сильверий. Разгаданная загадка не нужна даже друзьям.
– Иногда мне кажется, что ты считаешь нас всех настолько ниже себя, что не желаешь высказываться из пренебрежения…
В голосе Сильверия чувствовалась обида.
Цетегус улыбнулся.
– Я только считаю себя не менее проницательным, чем тебя, а так как я всегда был неразрешимой загадкой для самого себя, Сильверий, то надеюсь остаться ею и для других. Ты знаешь, что только мелкие воды прозрачны…
– Да, – задумчиво проговорил архидьякон. – Ключ от твоей души спрятан далеко… Каждого из членов нашего союза можно разгадать, зная причину, побудившую его принять участие в заговоре. Юношеский пыл Люциния, строгое правосознание ученого юриста Сцеволы всякому понятны. Меня, как и всех священнослужителей, воодушевляет желание поработать во славу святой церкви…
– Конечно, – коротко подтвердил Цетегус, но в холодной улыбке, сопровождавшей это слово, прозвучала неуловимая насмешка, заставившая архидьякона запнуться. Однако эта короткая заминка заставила его говорить еще быстрее.
– Да, друг Цетегус. Понять мотивы наших союзников нетрудно. Одних влечет к нам честолюбие, других надежда отделаться от своих кредиторов благодаря междоусобице, третьих – просто скука. Законность и порядок, введенный в жизнь королем-варваром, и долгие годы мира и спокойствия под скипетром Теодорика, до смерти надоели многим искателям приключений. Другие ненавидят владычество готов потому, что были оскорблены одним из варваров. Третьи негодуют на господство варваров-иноплеменников. Привычка считать византийского императора римским побуждает некоторых присоединиться к нам. Большинство же просто хочет пограбить под шумок патриотической революции. Но ни одна из перечисленных причин к тебе не подходит.
– А, это тебе неудобно?.. Не правда ли, Сильверий? Зная пружины, управляющие человеком, нетрудно превратить его в куклу, – насмешливо заметил Цетегус. – Я прекрасно понимаю твое неудовольствие, достойный служитель алтаря, но помочь тебе все же не могу. И потому, в сущности, не могу, что и сам не знаю, что заставляет меня поступать так, а не иначе. Уверяю тебя, что я был бы очень счастлив, если бы ты или другой кто, сумели бы объяснить мне причины и побуждения моих поступков. С благодарностью я, пожалуй, разрешил бы этому мудрецу управлять собой. Но кто может понять то, что мне и самому неясно?.. Одно лишь чувствую я с чисто элементарной силой: отвращение к готам… Я ненавижу этот народ за его счастливую молодость, за его варварскую наивность, за глупое простодушие их по-детски чистого сердца, за их рыцарское геройство… Мне противно германское племя, добившееся власти над великим Римом с его тысячелетней историей, с его славным прошлым, с его древней культурой и с его гражданами, вроде нас с тобой. Мы никогда не сможем примириться с властью этих северных медведей.
Что-то похожее на воодушевление мелькнуло в холодных глазах римлянина и сейчас же исчезло. Снова отхлебнув глоток вина, он поглядел на архидьякона обычным равнодушным взглядом.
Сильверий, внимательно наблюдавший за своим собеседником, едва сдержал возглас недовольства, но вовремя спохватившись, заговорил елейным тоном церковного проповедника.
– Во всяком случае, у нас с тобой одна и та же цель: изгнание варваров из Рима. Этого достаточно. Не зная, чего ты желаешь для себя, скажу тебе откровенно, что я желаю одного только: освобождения Римско-католической церкви из-под власти еретиков ариан, которые, не признавая божественности Христа, низводят Спасителя до степени языческого полубога. Пока Рим будет находиться во власти готов, а византийский император поддерживать епископа константинопольского…
– До тех пор римский архиепископ не будет владыкой мира, даже тогда, когда имя его будет… Сильверий?.. Успокойся, почтенный защитник Христа. Я давно уже знаю твои желания и все же нерушимо сохранил тайну, которую ты не счел нужным мне доверить. – В голосе Цетегуса, перебившего невольно увлекшегося архидьякона, слышалась заметная издевка, немедля сменившаяся серьезностью под пытливым взглядом собеседника. – То же будет впредь, в том порукой мое слово… Налей-ка мне еще полстакана фалернского. Хорошее вино, хотя и сладковато. Настоящее женское вино, для подкрепления кающихся грешниц, которые исповедуются в этой подземной молельне… Что же касается твоих планов, то мне кажется, тебе следовало бы желать изгнания готов, но отнюдь не победы византийцев. Ведь в случае соединения обеих империй, римский первосвященник займет второе место. Первое придется уступить византийскому патриарху. Чтобы избежать этой опасности, тебе следовало бы, прогнавши готов, устроить что-либо новое… не знаю только, что?
– Быть может, восстановить отдельный престол Западно-Римской империи? – невольно увлекаясь, спросил Сильверий.
– Который был бы лишь пешкой в руках римского первосвященника, – докончил Цетегус, отхлебывая фалернское. – Что ж, это возможно, конечно. Но не удобней было бы для этой цели восстановить Римскую империю?
Глаза Цетегуса впились в бледное лицо архидьякона, увлеченного до полного забвения при своей всегдашней осторожности.
– Что ж, быть может, мы и доживем до того времени, когда римский первосвященник будет властителем Италии, Рим – его столицей, а короли варварских земель – Франции, Германии и Испании – покорнейшими сыновьями Католической церкви…
– Не дурной план, Сильверий, но жаль, что несколько преждевременный… Раньше чем делить шкуру готского медведя, надо свалить его, что не так-то легко, друг мой… Итак, пока что предлагаю тебе древний римский тост: – «Да погибнут варвары!..»
Осушив чашу до дна, Цетегус поднялся с места и набросил свой грубый плащ на плечи.
– Ночь приближается к концу, а мои невольники должны найти меня на рассвете в моей постели, во избежание лишних пересудов и опасных сплетен. До свидания, Сильверий.
Архидьякон долго смотрел вслед ушедшему римлянину, слегка покачивая головой.
– Странный человек, – прошептал он наконец. – И хорошее орудие. Надо только позаботится о том, чтобы это орудие сломилось вовремя… Ну да церковь римская вечна, а люди непрочны… всегда и все…
В спальне на мозаичном столике у постели Цетегуса лежало письмо, перевязанное шелковым шнурком и запечатанное большой королевской печатью. Сдвинув брови, римлянин разрезал кинжалом шнурок и, развернув складные навощенные дощечки, прочел следующие строки:
«Цезарю Цетегусу, патрицию и сенатору римскому, шлет привет Марк Аврелий Кассиодор. Наш король и повелитель при смерти. Его дочь и наследница желает тебя видеть, чтобы переговорить с тобой еще при жизни своего отца. Тебя прочат на один из важнейших постов Итальянской готской империи. Приезжай немедленно в Равенну».
//-- V --//
Мрачная тишина свинцовой тучей охватила древнюю Равенну, резиденцию короля готов, императора итальянского, победоносного варвара Теодорика Великого.
Старинная крепость римских цезарей испытала немало переделок, значительно изменивших строгую выдержанность ее архитектуры.
Воинственная привычка двора потребовала уничтожения внутренних стен и перегородок, превращая уютные маленькие комнаты в казармы, склады оружия, фехтовальные и гимнастические залы.
С той же целью новые толстые стены соединили близлежащие здания с дворцом, создавая внутреннюю крепость в крепости, способную выдержать не один десяток приступов. Посреди главного двора, в высохшем водоеме из розового гранита, играли и боролись белокурые мальчуганы, а между нежно-зеленым мрамором колонн, окружающих прежний приемный зал тройной галереей, были приделаны кормушки для великолепных боевых коней Теодорика и его свиты.
Когда Цетегус переступил порог королевского жилища, мрачное здание казалось еще мрачнее от всеобщей печали, охватившей его обитателей, ожидающих кончины того, кто был душой этого дворца.
Гениальный завоеватель, управлявший Европой почти полстолетия, сказочный герой, перед которым преклонялись враги и друзья, великий сын Амалунгов, Дитрих Бернский, еще при жизни ставший героем легенд и сказаний, готовился к смерти.
Врачи предупредили о безнадежном положении короля его близких, как и самого больного. И хотя все окружающие великого старца давно уже предвидели возможность неожиданно скорой развязки болезни, подрывающей могучую силу железного воина, все же сообщение это произвело впечатление громового удара.
С раннего утра город начал волноваться. Густые толпы народа окружили дворец. В публичных банях, на улицах и в домах шептались с озабоченными лицами мужчины, интересующиеся политикой. У фонтанов и на рынках женщины боязливо спрашивали друг друга, что будет после смерти короля. Даже дети присмирели, чувствуя что-то необычное. К полудню появились толпы поселян из соседних деревень. Они окружили дворец тесным кольцом, боязливо расступаясь перед каждым невольником, выбегавшим из дверей, и робко спрашивали:
– Ну что?.. Как?..
Невольники отвечали коротко: «все то же», или ничего не отвечая, кивали головой и бежали дальше, к одному из врачей или сановников, которых постепенно созывали во дворец по желанию дочери короля, Амаласунты.
Ближайшие советники короля, во главе с префектом преторианцев Кассиодором, предвидели неизбежное народное волнение и заранее приняли меры для сохранения спокойствия.
Уже с полуночи дворец был оцеплен преданными германскими пехотинцами. Все входы и выходы охранялись усиленными караулами. Перед главным фасадом, во дворе, стоял сильный отряд германской конницы, а между колоннами галереи Гонория, на широких мраморных ступенях гигантской парадной лестницы, расположились «дружинники», избранные воины, телохранители короля.
Только по этой лестнице можно было войти в дом через калитку, открывающуюся возле наглухо запертых парадных ворот. Но даже эта калитка охранялась часовыми и отворялась только по приказанию двух военачальников, известных своей преданностью Теодорику.
Римлянин Киприан и гот Витихис провожали входящих поодиночке врачей, сановников и офицеров, предварительно опросив каждого. Точно так же проводил Киприан и Цетегуса через заветный порог и оставил его в начале заветного коридора, а сам вернулся к своему посту.
Медленно продвигался вперед римский патриций, внимательно оглядывая многочисленные группы, наполняющие комнаты обширного дворца. Мрачная горесть ясно виднелась на лицах готов. Даже военная молодежь грустно молчала. То тут, то там, в глубокой нише окна или в полутемном углу, стояли, прислонившись к холодному мрамору стен, старые воины, боевые товарищи великого Амалунга, тщетно пытаясь скрыть слезы, жгущие их суровые очи. Посредине одной из зал громко рыдал старик, известный богач-римлянин, которому Теодорик простил участие в заговоре, оставив уличенному не только жизнь и свободу, но и богатство, и свое доверие.
Презрительная усмешка скользнула по тонким губам Цетегуса при виде этого горько плачущего седого патриция. Молча прошел он мимо и спокойно отворил тяжелую дверь в следующий зал, где обыкновенно принимались иностранные посольства. Здесь собрались исключительно готы, цвет германского войска, ближайшие помощники Теодорика. Все эти герцоги, графы и бароны тихо совещались между собой о том, что будет, на что можно надеяться и чего следует опасаться в случае смерти короля. И лица их были мрачны и печальны. Лучшие военачальники собраны были здесь, вблизи комнаты умирающего. Герцог Тулун Провансальский, геройски защищавший Арлес от кровожадного короля франков, герцог Иббо Лигурийский, смелый завоеватель Испании, герцог Пиза Далматинский, победитель болгар и гепидов. Это были смелые и гордые воины, могучие дубы германского леса, благородные отпрыски рода Балтов, прославленного знаменитым Аларихом, королем вестготов, лучшие помощники героя Амалунга, в продолжение десятков лет успешно защищавшие империю, созданную Теодориком, повсюду и на всех ее границах.
Хильдебад и Тейя стояли в этой же группе недовольных снисходительностью короля к побежденным, которых они ненавидели и презирали в одно и то же время, не доверяя ни их преданности королю, ни их послушанию законам победителей. При виде римлянина, явившегося к смертному одру великого германского короля, все готы вздрогнули и подняли головы, провожая Цетегуса взорами, полными гнева и недоумения. Зачем он здесь? В такую минуту? – ясно говорили холодные светлые глаза германцев, сверкающие стальным блеском ненависти и недоверия.
Но черноволосый римлянин гордо прошел мимо, не опуская своих бездонных мрачных глаз перед явно враждебными германцами. Высоко подняв свою красивую голову, Цетегус откинул смелой рукой тяжелую ковровую портьеру, отделяющую большой приемный зал от личной приемной короля, непосредственно примыкающей к спальне больного.
Посреди этой комнаты, возле большого мраморного стола, покрытого свитками пергамента и восковыми дощечками, стояла величественная женская фигура в темной одежде и траурном покрывале: Амаласунта, младшая дочь Теодорика, его наследница, мать последнего Амалунга.
Несмотря на свои тридцать пять лет, Амаласунта все еще была прекрасна, как классическая богиня. Правда, красота ее не трогала сердца. Слишком холодным и гордым было белоснежное лицо с правильными, точно выточенными из мрамора чертами и с громадными темно-серыми глазами, в которых светились неженский ум и неженская энергия. Спокойная самоуверенность взгляда и позы придавали германской принцессе сходство с римскими богинями Юноной или Минервой, сходство, которое усиливалось еще больше классически простой греческой прической.
Рука об руку с Амаласунтой стоял семнадцатилетний юноша, внук и наследник Теодорика – Аталарих. Ни малейшего сходства с прекрасной и величественной матерью не было в нем. Зато все, знавшие его несчастного отца, родного племянника Теодорика, находили юношу живым портретом Эйтериха, безвременно унесенного во цвете лет в могилу какой-то таинственной болезнью. Его единственный сын наследовал от отца не только роковую болезнь, но и характер, кроткий, задумчивый и мечтательный. Зная это, его мать с беспокойством следила за здоровьем богато одаренного и не по летам быстро развивающегося сына. Аталарих был красив, как все Амалунги, недаром считающиеся германцами потомками своих богов. Тонкие черные брови юноши почти сходились на переносице, оттеняя большие темно-серые глаза, в которых томная мечтательность необычайно быстро сменялась воодушевлением. Длинные темно-каштановые волосы окаймляли худое лицо, нежная прозрачность белой кожи то вспыхивала ярким румянцем, то покрывалась бледностью. Высокая, слишком тонкая и гибкая фигура юноши казалась меньше от привычки слегка гнуться, как гнется слишком быстро выросшее дерево под напором холодного ветра. Но как гордо выпрямлялся Аталарих в минуты волнения, как величественно приподымалась прекрасная бледная голова, точно освещенная горячими искрящимися глазами.
В настоящее время эти прекрасные глаза юноши никого и ничего не видели. Аталарих стоял, припав лицом к плечу матери и закрыв концом плаща свою бледную молодую голову, как бы заранее гнущуюся под тяжестью короны.
У окна, выходящего на террасу, занятую готскими войсками, стояла молодая девушка ослепительной красоты, Матасунта, единственная сестра Аталариха. Несмотря на сходство с матерью, Матасунта отличалась от нее как яркое весеннее утро от холодного осеннего вечера. Всепокоряющая прелесть этой восемнадцатилетней сказочной красавицы не поддается описанию. Трудно изобразить правильность женского личика, как бы выточенного рукой гениального художника, невозможно описать неподражаемый блеск атласной кожи, сквозь которую чуть проглядывали синие жилки, нежный румянец и пурпурные губки, напоминающие полураскрытую розу, блеск удивительных глаз цвета прозрачного сапфира, ярко сверкавших между длинными черными ресницами, составляющими резкий контраст с роскошными золотисто-красными волосами, падающими почти до пола и давших Матасунте прозвание «златокудрой богини».
Прелесть Матасунты, не опускающей своих бездонных синих глаз, была столь неотразима, что при взгляде на нее в давно застывшей душе железного римлянина шевельнулось чувство восторга и обожания. Полугерманский, полугреческий наряд, распущенные по белоснежным плечам золотые волосы, ниспадающие живым благоухающим плащом до серебряного шитья на подоле темно-синего платья, – все это делало ее столь прекрасной, что Цетегус на минуту замер, ослепленный ею.
Но ему не дали времени полюбоваться молодой девушкой. Ее мать издали узнала римлянина и, не дожидаясь его почтительного, но исполненного достоинства поклона, заговорила с ним первая.
– Мы давно уже ожидаем тебя, патриций.
Цетегус не успел еще ответить на это милостивое восклицание будущей правительницы, как к нему приблизился старый ученый Кассиодор, вернейший слуга и гениальнейший советник короля, представитель великодушной политики примирения побежденных с победителями, которая, увы, столько раз оставалась светлой, но неисполнимой мечтой во все века, в самых разнообразных условиях.
Почтенный старик, в богатом греческом костюме, быстро поднялся навстречу входящему римлянину и с неудержимым рыданием бросился на грудь холодному честолюбцу. По мраморному лицу Цетегуса скользнула презрительная усмешка, но в голосе его даже самое внимательное ухо не смогло бы различить ничего, кроме нежной и глубокой печали, когда он, крепко сжимая дрожащие руки горько плачущего старика, проговорил серьезно:
– Мужайся, друг Кассиодор. Сегодня, более чем когда-нибудь, нужна сила, мужество и разум.
– Хорошо сказано, патриций, – холодно и спокойно проговорила Амаласунта, освобождаясь из объятий сына и протягивая патрицию свою прекрасную белую руку. – Твои слова достойны римлянина и мужчины.
Цетегус почтительно поднес к губам тонкие пальцы, не дрогнувшие в его руке.
– Гениальная последовательница стойко сохраняет мудрость и силу даже в этот прискорбный день, – произнес он, низко склоняясь перед матерью Аталариха.
– О, нет, патриций, – перебил Цетегуса Кассиодор. – Не языческая мудрость и не человеческая сила воли, а милосердие Господне поддерживает дочь великого Теодорика, сохраняя в душе ее силу в этот день, когда моя старая воля надломлена горем о моем возлюбленном государе…
Амаласунта молча перевела взгляд своих красивых холодных глаз с плачущего, убитого горем Кассиодора на спокойное и серьезное лицо Цетегуса и едва заметно пожала плечами, как бы прося снисхождения к слабости старика. Затем она отвела его в отдаленный угол и проговорила, слегка понижая голос:
– Префект преторианцев, Кассиодор, говорил нам о тебе, патриций, как о человеке, способном занять один из важнейших постов в нашем государстве. Его рекомендации было бы достаточно, даже если бы я тебя не знала. Ты же мне давно знаком, патриций. Я наизусть знала твое переложение первых песен Энеиды, прежде чем узнала их автора.
– Не вспоминай грехов юности, государыня, – смущенно улыбаясь, произнес Цетегус. – Я понял дерзость моего начинания и постарался исправить ее, скупив и уничтожив все экземпляры моей жалкой попытки, после того как появился дивный перевод Тулии.
Амаласунта вспыхнула от удовольствия. Она не подозревала, что римлянину известен псевдоним, под которым она, даровитая женщина, занималась литературой, и потому была вдвойне польщена его похвалой, в искренности которой не могла сомневаться. Невольно и бессознательно голос ее принял новый оттенок доверия, почти фамильярности, когда она перешла к более серьезным вопросам и заговорила о политическом положении страны.
– Ты знаешь, какое горе ожидает нас всех?.. По уверению врачей, дни моего отца сочтены. Каждую минуту смерть может подкрасться к герою, кажущемуся вполне здоровым. Малейшее волнение может убить его, волнения же избежать для монарха невозможно… Что будет дальше?.. Аталарих прямой наследник своего великого деда. Но он еще ребенок… А до его совершеннолетия я должна буду оставаться опекуншей сына и правительницей королевства.
Цетегус почтительно склонил голову.
– Такова воля Великого Теодорика, и мы все, готы и римляне, одинаково восторгаемся мудростью решения нашего государя.
Амаласунта сдвинула свои темные брови.
– Да, я знаю… Римский сенатор одобрил решение моего отца, но римский народ изменчив. Грубая мужская воля нелегко примиряется с властью женщины. Подчиниться ей кажется унизительным… многим, особенно готам…
Кассиодор, почтительно приблизившийся в начале разговора, как бы невольно выговорил, возражая:
– Амаласунта… государыня, ты ошибаешься, предполагая непочтительность там, где говорит лишь привычка повиноваться древним законам и преданиям. Тебе известно, что ни германское, ни римское право не признают власти женщины…
– Так может рассуждать только неблагодарность или возмущение, – едва слышно проговорил Цетегус. За что и получил благодарный взгляд Амаласунты, нетерпеливо возразившей Кассиодору:
– Важен факт, а не его причины. Да кроме того, несмотря на тайное недовольство многих вельмож, быть может, мечтающих о короне, я все же надеюсь на верность готов и даже италийцев… по крайней мере здесь, в Равенне, как и в главных провинциях империи. Население останется верным наследнику Теодорика Великого, как и его матери-правительнице… Я боюсь только Рима и римлян.
Сердце Цетегуса усиленно забилось, но ни один мускул не дрогнул на его бледном лице, а пытливо устремленные на королеву холодные глаза казались такими же спокойными, как и всегда. Амаласунта продолжала с легким вздохом:
– Рим никогда не примирится с завоевателями, никогда не признает главенства варваров. Я понимаю, что это невозможно…
В груди этой дочери германского героя билось сердце древней римлянки, гордящейся подвигами великих предков. Цетегус невольно залюбовался ее сверкающими глазами и строгим профилем Юноны.
Кассиодор прервал наступившее молчание.
– Мы опасаемся, как бы известие о смерти короля не вызвало беспорядков в Риме. Быть может, римляне поспешат провозгласить императором византийца или… кого-либо другого.
Цетегус молчал, опустив глаза, и как бы обдумывая слова мудрого старого политика.
Амаласунта же внезапно произнесла, решительно положив руку на плечо римлянина:
– Во избежание неожиданностей мы решили немедленно послать в Рим верного и преданного наместника, обладающего достаточным умом для того, чтобы понять обстоятельства, и достаточной смелостью, чтобы использовать их. Готский гарнизон должен будет повиноваться ему и немедленно занять ворота и важнейшие пункты Рима. Затем останется убедить сенат и патрициев, запугать народ и подкупить духовенство, а затем привести войска и граждан к присяге в верности мне и… моему сыну. Для этой важной задачи Кассиодор предложил мне тебя, патриций… Согласен ли ты сделаться префектом Рима?
Счастливая случайность спасла Цетегуса от необходимости ответить необдуманно. Амаласунта уронила золотой грифель, которым рассеянно играли ее тонкие пальцы. Цетегус быстро нагнулся, чтобы поднять золотую вещицу, и этого мгновения было ему достаточно, чтобы справиться с волнением, вызванным неожиданным предложением правительницы, и скрыть молнию торжества, сверкнувшую в его глазах. Это мгновение дало римлянину время обдумать положение и сообразить, что могло скрываться под предложением Амаласунты. Быть может, заговор в катакомбах был ей известен, и она ставила ему ловушку? Неужели же варвары настолько ослеплены тщеславием, что не понимают того, чем рискуют, ставя его, именно его, на это, именно это место… А если так, то что должен ответить он дочери Теодорика?.. Принять предложение и попытаться немедля овладеть Римом? Но во имя чего и, главное, – для кого?.. Для императора византийского или для католического первосвященника, нового папы, имя которого остается загадкой? Не умней ли было бы ждать, пока плод созреет и упадет к его ногам от собственной тяжести? Не выгодней ли будет для него, Цетегуса, оставаться верным для того, чтобы обеспечить успех предательского расчета? Быстрый и гибкий ум римлянина успел решить все эти вопросы в одну минуту благодаря второй счастливой случайности. Нагибаясь, он подметил добродушно-доверчивый взгляд Кассиодора и понял, что предложение Амаласунты никакой ловушки не скрывало и что принять его можно вполне безопасно. Все же остальное нетрудно было обдумать в одиночестве.
Почтительно возвращая Амаласунте поднятый грифель, Цетегус спокойно ответил:
– Ты слишком милостива, государыня, к своему верному слуге. В другое время я ответил бы иначе, но бывают минуты и поручения, когда не отказываются. Приказывай… Я готов повиноваться.
– Отлично, – добродушно обрадовался Кассиодор, пожимая руку римлянину, ответившему дружеской улыбкой.
– Ты доказал редкое понимание людей, старый друг, предлагая меня нашей прекрасной монархине на пост римского префекта. Ты разглядел зерно моей души сквозь жесткую скорлупу ореха.
– Как так? – спросила Амаласунта. Цетегус гордо поднял голову.
– Человек менее прозорливый, чем Кассиодор, легко мог быть обманут внешностью и, признаюсь, я не особенный друг господства варваров… прости, государыня, невольно вырвавшиеся слова. Я римлянин, и кровь великих предков течет в моих жилах… Мне нелегко примириться с властью завоевателей-готов…
– Я понимаю тебя, – ответила Амаласунта серьезно. – Твоя искренность лучшее доказательство твоей верности. Люди твоего закала на обман и на измену не способны.
– Притом я уже давно позабыл о политике, – продолжал Цетегус. – Покончив со страстями юности, я жил до сих пор лишь в качестве наблюдателя жизни, интересуясь исключительно поэзией и искусством.
– Счастлив, кто может забыть прозу жизни, – со вздохом цитировала Амаласунта известный стих Горация.
– Именно потому, что я ученик и последователь Платона, искренно мечтающий о владычестве чистого разума, воплощенного в монархине и представительнице красоты и добродетели, гречанке по уму и римлянке по сердцу… Для такой государыни я готов принести тяжелую жертву, отказываясь от покоя и свободы, но… с одним условием… Я останусь префектом Рима, за который отвечаю тебе головой, лишь до тех пор, пока это будет необходимо, и постараюсь, чтобы необходимость эта не оказалась слишком продолжительной.
– Хорошо, патриций… Мы согласны на твое условие… Вот документы. Посмотри и скажи, желаешь ли ты что либо изменить или прибавить.
Цетегус пробежал глазами свитки пергамента.
– Государыня, я вижу манифест молодого короля к римлянам, подписанный тобой… Но его подписи еще нет.
Амаласунта омочила перо в пурпурную краску, которой писали Амалунги, по примеру римских императоров, и произнесла наполовину ласково, наполовину повелительно:
– Поди сюда, сын мой, и ставь свое имя под этим документом.
Аталарих молча простоял все время разговора матери с римлянином, опираясь рукой о мраморную доску письменного стола и не спуская своих прекрасных задумчивых глаз с холодного лица патриция. В ответ на зов матери он гордо поднял голову и проговорил с нервным нетерпением наследника престола, привыкшего повиноваться, и больного юноши не привыкшего сдерживаться.
– Я не подпишу ни одной бумаги до тех пор, пока дедушка жив. Не подпишу потому, во-первых, что не доверяю этому гордому римлянину… Да, вы можете слышать мое мнение, патриций… А, во-вторых, потому, что нахожу возмутительной поспешность, с которой вы распоряжаетесь правами монарха при его жизни… Не касайтесь короны гиганта, она раздавит вас… Вы все карлики в сравнении с ним… Тебе же, матушка, стыдно делить на клочья императорскую мантию Теодорика Великого, когда за дверью умирает величайший герой тысячелетия… Это… это возмутительно…
Не договорив фразы, царственный юноша быстро отошел к окну и остановился возле своей прекрасной сестры, все еще неподвижно глядевшей на готских воинов, толпящихся на террасе. Аталарих молча обнял сестру за талию и, приложив свою бледную щеку к ее розовой щеке, упрямо отвернулся от матери.
Матасунта, казалось, не сразу заметила близость брата, углубленная в свои мысли. Но внезапно ее синие глаза вспыхнули загадочным огнем, а розовые губки прошептали чуть слышно:
– Аталарих, скажи мне, кто этот воин?.. Вот тот, в стальном шлеме и темно-синем плаще телохранителя?
– Это граф Витихис, победитель гепидов… Храбрый воин и верный друг. Я знаю его давно и люблю как родного… – и юноша продолжал шепотом рассказывать о подвигах молодого воина во время только что оконченного похода к границам империи.
Матасунта молча слушала, наклонив свою прекрасную златокудрую головку, но ее сказочные глаза разгорались таинственным синим огнем, под влиянием какого-то непонятного волнения.
Цетегус и Кассиодор с недоумением глядели на правительницу.
– Оставьте его, друзья мои, – со вздохом отвечала мать Аталариха. – Если он сказал «не хочу», то никакая сила не заставит его изменить принятое решение. Он подпишет в другой раз, когда…
Амаласунта не договорила. Двойная ковровая занавеска, отделявшая спальню Теодорика от приемной, шевельнулась, и в дверях показался греческий врач Эльпидий. Вполголоса объяснил он, что больной только что проснулся, выслал его из комнаты, желая остаться наедине со своим старым оруженосцем, Гильдебрандом, ни на минуту не покидавшим своего господина.
//-- VI --//
Спальня Теодорика поражала той бьющей в глаза роскошью, которой отличались постройки последних императоров. При них благородная простота греческого искусства была вытеснена невероятным богатством, собранным завоевателями со всего света.
Яркая мозаика стен и потолка изображала победы древних римлян и поэтические легенды языческого времени, на мраморном полу чередовались сложные узоры из драгоценных камней: оникса, агата и яшмы.
Странной казалась посреди всей этой роскоши постель Теодорика, из неотесанного дуба, покрытого звериными шкурами и грубым солдатским плащом. Только вышитое золотом пурпурное покрывало, наброшенное на ноги больного, да великолепная львиная шкура с массивными золотыми лапами – подарок короля африканских вандалов – выдавали высокий сан хозяина спальни. Вся же остальная меблировка, утварь и одежды, разбросанные по комнате, были грубы и просты и могли бы принадлежать любому германскому воину. К одной из малахитовых колонн, поддерживавших раззолоченные своды, прислонен был тяжелый боевой щит Теодорика и длинный обоюдоострый германский меч, который уже многие годы не вынимался из ножен героем, усмирившим Италию.
У изголовья постели, грустно понурившись, стоял могучий старик Гильдебранд, внимательно вглядываясь в черты лица своего повелителя, повернувшегося к нему.
Чуть-чуть поседевшие волосы Великого Теодорика сохранили дивную, светло-каштановую окраску. Только на висках, там, где короткие вьющиеся кудри казались вытертыми под тяжестью тяжелого стального шлема, выделялись две-три серебряные нити. Высокий лоб мыслителя, сверкающие почти невероятным блеском глаза и гордый изгиб орлиного профиля отличали в нем героя-завоевателя, но мягкость очертаний пурпурного рта, ясно видимого между длинными, золотисто-русыми усами и бородой, и чарующая прелесть улыбки говорили о великодушном сердце.
Долго не спускал больной монарх своих синих глаз с верного оруженосца, пытливо и грустно вглядывавшегося в бледное, утомленное лицо своего ученика, друга и государя.
Внезапно протянув руку, Теодорик проговорил спокойно и ласково:
– Пора проститься, старый друг…
Услышав эти слова, маститый воин как подкошенный упал на колени у постели больного, с глухим рыданием прижимая к своей богатырской груди исхудалую руку больного.
Ласково положил Теодорик другую руку на плечо своего верного оруженосца.
– Полно, старый друг, не заставляй меня тратить последние силы, утешая того, кто долгие годы находил утешение для мальчика, юноши и мужа… Лучше взгляни мне в глаза, старый товарищ, и скажи мне правду… Ты один лгать не умеешь… Ты не солжешь своему королю, другу и сыну в этот прощальный час… Не правда ли?
Старый оруженосец не шевельнулся, только голубые глаза его затуманились непривычными слезами и поднялись на больного монарха. Но, видно, этот светлый взгляд сказал Теодорику все, что он хотел знать, так как император тихо промолвил:
– Благодарю тебя, Гильдебранд… Послушай же, сын Хильдунга, что мне нужно узнать от тебя… Не верю я греческим врачам, лживым и обманчивым, как и их наука. Ты же получил от дедов и прадедов дар узнавать болезни и лечить их травами и корнями. Скажи же мне правду, старый верный друг. Я знаю, что смерть уже завладела мной… и давно уже… Я не знаю, когда закроются мои глаза под ее всемогущей рукой. Сегодня ночью или еще раньше?..
Орлиный взгляд героя, не утративший ни своего блеска, ни своей проницательности, остановился на старом воине, и каждый, кто увидел бы этот взгляд, понял невозможность скрыть что-либо от этого человека.
Но старый Гильдебранд и не хотел лгать своему господину. И хотя его голос и звучал бесконечной печалью, но слова срывались твердо и спокойно с его уст.
– Ты прав, сын Амалунгов, великий вождь готов, повелитель Италии… Рука смерти коснулась тебя… Ты не увидишь солнечного восхода…
– Благодарю за правду, старый друг… Греческий врач, которого я спрашивал перед тобой, уверял меня, что впереди еще два или три дня… Теперь я знаю, что каждая минута дорога, и могу спокойно приготовиться к смерти…
– Ты хочешь позвать христианских священников? – спросил старый оруженосец, нахмурив брови, и выражение злобного недоверия промелькнуло в его печальных глазах.
Умирающий отрицательно покачал головой.
– Нет, Гильдебранд… Теперь я уже не нуждаюсь в них.
– Отдых подкрепил тебя, государь. Душа твоя проснулась от тяжелого сна, смущавшего твой покой. Слава тебе, король готов. Ты умрешь, как подобает сыну великого Теомара, внуку Божественного Амалунга.
Теодорик усмехнулся:
– Я знаю, тебе неприятны были попы у постели твоего короля. И ты был прав, друг мой… Они не могли помочь мне, когда я искал помощи.
– Кто же помог тебе победить снедающую тебя печаль-тоску?.. Кто вернул спокойствие герою, оставляющему этот мир для иного, лучшего?
– Мне помог Господь Бог Вседержитель и… моя собственная совесть, оправдавшая меня… Выслушай мое признание, Гильдебранд. Тебе одному доверяю я то, что всю жизнь терзало меня, что, быть может, привело к безвременной могиле твоего государя… То, чего никогда не узнает моя дочь и мой верный Кассиодор. Это будет доказательством любви и уважения твоего ученика и друга… Но прежде всего скажи мне, правда ли, что италийцы говорят, будто бы тоска, овладевшая мной, вызвана была раскаянием в казни Боэция и Симаха?..
Старик молча кивнул своей седой головой.
– Ну а ты сам веришь ли этим рассказам?
– Нет, государь, никогда не поверю я, чтобы ты стал терзаться из-за изменников и предателей. Их казнь была заслуженной карой и справедливым делом… А в таких делах люди твоего закала не раскаиваются…
– Ты прав, Гильдебранд… Хотя этих изменников можно было бы и пощадить, так как их злая воля не успела принести плоды. Других я бы, конечно, простил в подобном случае, но этих людей я считал своими друзьями… Их измена огорчила меня… Они хотели украсть мою корону и продать ее византийским куклам. Моей дружбе они предпочли деньги Юстина и Юстиниана, коронованных лицемеров, недостойных трона… О, нет, я не сожалею о смерти изменников. Они не заслуживают моей жалости… Одно презрение осталось в моей душе к этим змеям, согретым на моей груди… Ты это знал, мой старый друг… Но чем же ты объяснил тоску, которую я не мог ни скрыть, ни преодолеть, и которую греческие врачи называли болезнью.
– Государь, твой наследник еще почти дитя. Ты же окружен врагами… Твоя железная рука справлялась с изменой, но сможет ли твой внук выдержать тяжесть твоей короны?..
Подвижное лицо Теодорика омрачилось.
– Ты снова прав, мой верный слуга, – торжественно проговорил он, положив руку на плечо своего старого оруженосца. – Я всегда сознавал непрочность моего престола, даже тогда, когда принимал послов с гордостью победителя… Ослабей я на минуту, и власть моя пошатнулась бы… Вот почему я молчал, скрывая сомнения и колебания, и только в глубине дворца, закрыв двери и окна моей спальни, я позволял себе вздохнуть… иногда. Ты же, как и все остальные, считал меня ослепленным гордостью и тщеславием…
Гильдебранд низко опустил голову перед умирающим героем.
– В тебе живет мудрость германского народа… Я же был глупцом, не понимавшим твоего величия.
– Ты ненавидел италийцев так же необоснованно, как я доверял им…
Теодорик замолчал. Тяжелый вздох поднял его могучую грудь.
– К чему терзать себя подобными мыслями, государь? – произнес Гильдебранд.
– Не мешай мне высказаться хоть перед смертью, старик. Хоть теперь дай сделаться человеком и сбросить с души страшную тяжесть вечного притворства… Тяжело смертному, невыносимо тяжело, стоять выше всех, чувствовать себя предметом обожания… «Не делай себе изваяния и никакого изображения», сказал Господь. К этим словам я бы мог прибавить другие: «Горе человеку, ставшему кумиром». Верь мне, старый друг, нет худшего испытания на земле, как чувствовать себя земным Богом. Бывают минуты, когда жалкий земной Бог рад был бы сменить венец и престол на слово сочувствия, на дружеское рукопожатие. Сорок лет тащил я крест свой, и только теперь, при виде избавительницы-смерти, позволяю себе застонать под его тяжестью… А между тем я давно знаю, всегда знал, что государство, созданное мной, непрочно, что оно осуждено на гибель, быть может, благодаря моему охлаждению к италийцам. Теперь я вижу ясно, в чем была моя ошибка. Побежденного народа нельзя равнять с победителями, как нельзя оставить в живых раненого медведя. Завоеванное племя никогда не простит унижений от своих завоевателей и рано или поздно постарается кровью смыть позор своего поражения… Что же, да будет воля Божья над моими готами, как над всей вселенной… Ничто в этом мире не вечно. Не вечна и моя империя готов италийских… И если виной погибели ее было великодушие и доброта к побежденным, то за эту вину простит не только Бог на небеси, но и потомство моего народа…
– Ты прав, государь… Твое имя останется священным для всех германских племен, как образец рыцарской отваги и благородного прямодушия.
Умирающий король грустно улыбнулся.
– О, если бы это была правда, мой верный старый друг… Если бы моя совесть не говорила другого в эти последние дни, когда моя душа, оставшаяся юной, бодрой и сильной, тщетно боролась с износившимся и одряхлелым телом. Это была последняя борьба, Гильдебранд, и последнее мое поражение… И знаешь ли, кто победил меня в последние дни страшного бессилия и мрачного уныния?.. Простая тень, призрак, воспоминание… называй как хочешь моего великого соперника, единственного врага, которого я принужден был уважать против воли и… желания. Теперь, как тридцать лет назад… Неумолимая совесть нашептывала мне все тот же страшный вопрос: что, если власть готов погибнет навсегда, если язык их станет чужим в Италии, если исчезнет воспоминание о них и их победах, что, если все это случится по твоей вине, Теодорик?.. В наказание за твою измену последнему достойному сопернику твоему, король готов…
Старый оруженосец с удивлением поднял глаза на своего короля.
– О ком ты говоришь, государь?.. Чья тень преследует тебя, лишая покоя?..
Больной закрыл лицо руками и прошептал едва слышно:
– Не мог позабыть великана-славянина.
– Одоакр!.. – вскрикнул Гильдебранд и поник своей седой головой.
Несколько минут продолжалось тяжелое молчание.
Наконец Теодорик опустил руки и заговорил глухо и отрывисто, точно против воли, припоминая тяжелое прошлое.
– И ты опустил голову при этом имени, старый друг… Ты помнишь ужасный день последней расправы… Моя рука нанесла смертельную рану величайшему герою нашего времени… И не в честном бою. Изменой убит был мой гость, в моем доме, за моим столом. Кровь его окрасила хлеб, который мы только что разделили по-братски… горячая струя брызнула мне в лицо, и взгляд его застыл, полный ненависти и презрения… Да, старик… презрения… Он один в подлунном мире имеет право презирать Теодорика… И он вернулся на землю, откуда – не знаю, но он вернулся, чтобы еще раз бросить мне в лицо свое презрение… Шесть недель назад, в тихую лунную ночь, увидел я окровавленную тень у моего изголовья, там, где теперь стоишь ты… Могильным холодом пахнуло мне в лицо от лика загробного жителя. Но я выдержал его взгляд и узнал его… Из могучей груди струилась кровь, как в тот день, когда мой меч вонзился в нее… Но теперь бледные губы шевелились, и я слышал глухой замогильный голос, который возвестил мне: «Царь царствующих не прощает предательств… И твое царство погибнет, в искупление твоей измены. Народ заплатит долг своего государя. Таков закон, его же не прейдеши…» Сердце мое охватил холод смерти, и я понял, что такое страх…
Бледное лицо больного помертвело. Широко раскрытыми орлиными глазами глядел он перед собой.
И снова воцарилось мрачное молчание, прерываемое только хриплым дыханием умирающего монарха. Через несколько минут старый оруженосец упрямо тряхнул седыми кудрями и вымолвил решительным голосом:
– Выслушай меня, государь… Я вижу, ты терзаешься, подобно женщине, из-за нескольких капель пролитой тобою крови. Но вспомни, сколько сотен людей убил ты своей рукой, сколько сотен тысяч врагов истребил твой народ по твоему приказу. Вспомни, как мы завоевывали Италию в тридцати семи сражениях… По колена в крови шли мы вперед от далеких Альп вплоть до Равенны… Вспомни, наконец, как сложились обстоятельства… Целые годы боролся славянский зубр с германским медведем, и сломить этого зубра было трудней, чем покорить полмира… Наконец Равенна сдалась – не силе оружия, а голоду… Сдалась по договору. И ты честно протянул руку бывшему врагу, называя его другом и братом. Он же… Вспомни, государь, тот день, когда тебе передали, что побежденный Одоакр готовился снова начать борьбу, что в ту же ночь должно было начаться избиение готов… Что было делать?.. Открыто спросить у врага о его намерениях?.. Но если он задумал измену, так и признался бы в ней?.. Ты понял, что двум медведям не ужиться в одной берлоге, и спас себя и народ свой… Смерть этого человека была необходима для нас всех. Пока он был жив, о мире не могло быть и речи. Мир же был нужен не только тебе, но и твоему народу, и даже этой несчастной Италии, истерзанной бесконечными войнами… О, государь, поверь мне… Если убийство Одоакра и было преступлением, то ты загладил его целой жизнью подвигов. Ты пощадил всех сообщников своего врага и обогатил его семью и друзей. Ты спас два народа и стал отцом для обоих. Спроси своих италийцев… Они тоже скажут. Под твоей властью росло и крепло благополучие Италии и сила готов… Что же значит смерть одного человека в сравнении с жизнью двух народов? Будь я на твоем месте, я бы трижды убил каждого, мешающего воплотить твои великие и благотворные замыслы…
Старик замолчал, сверкая глазами. Но больной монарх печально покачал головой.
– Все, что ты говорил, старый друг, я и сам повторял себе сотни раз, не находя утешения… Ты был бы прав, если бы Одоакр был таким же человеком, как и другие. Но он был неизмеримо выше… Я убил его… из зависти… из страха… Да, старик, к чему скрывать настоящие мои побуждения. Теперь я понимаю, что заставило меня поднять руку на великого славянина… Я боялся новой борьбы с этим героем, сознавая страшную потребность в этой борьбе. И это сознание терзало меня денно и нощно. Ничто не могло отогнать разгневанную тень от моего изголовья. Тщетно присылал мне Кассиодор христианских епископов и священников… Они видели мое раскаяние и простили мне мой грех… Но легче мне от этого не стало… Не умею я прятаться от ответственности под сенью креста, и не понятно мне, почему мое преступление может быть омыто кровью неповинного Бога, погибшего на кресте…
Старый оруженосец радостно поднял голову.
– Ты прав, государь… Сто раз прав. Я тоже никогда не мог поверить россказням христианских священников. Наши старые Боги куда проще и понятней, чем их непорочный агнец… Скажи же мне, сын и государь мой, ты все еще веришь в Тора и Одина?..
Слабая улыбка скользнула по бледным губам больного.
– Неисправимый язычник… – тихо прошептал он. – Нет, Гильдебранд, Один не смог бы утешить меня, быть может, потому, что вера в его светлую Валгаллу давно уже угасла в моей груди. Меня спасла от отчаяния вера в высшую справедливость, управляющую миром… Выслушай меня внимательно, старик, и постарайся понять смысл моих слов… Чем больше вдумывался я в то, что происходит на земле, тем сильней убеждался в том, что единый Всемогущий Творец неба и земли не может быть несправедливым… Не может Он карать целый народ за преступления монарха. За мои поступки отвечаю я один. Быть может, дети и внуки мои, до седьмого поколения, как учат нас евреи… Но народ мой, мои готы, в моем преступлении не повинны и за меня не пострадают, ибо Бог не может допустить несправедливости… Додумавшись до этой истины, я успокоился, сказав себе: да будет воля Божья надо мной и родом Амалунгов. Если же мои готы погибнут, потому что так суждено Господом, так они погибнут за свою вину, а не за мое преступление. Поняв это, я смело глянул в глаза тени Одоакра и сказал ей «уйди»… И вторично побежденный враг повиновался и оставил меня… Но борьба с ним подорвала мои последние силы… Место удалившегося призрака заняла смерть… Но ее я не боялся на тридцати семи полях сражений, не побоюсь и теперь… Тебе не придется стыдиться за своего ученика, старый друг. Он сумеет умереть по-королевски. Я хотел только проститься с тобой особо и дать тебе последнее доказательство любви и доверия. Теперь ты знаешь тайники моей души и сможешь сказать моим готам, что последнею мыслью их государя была забота о них… Тебе же за целую жизнь любви и верности я не могу дать ничего большего, чем доверие твоего короля… Обними же меня, старый друг… и поцелуемся… в последний раз…
Умирающий герой потянулся к старому воину, который с рыданиями прильнул губами к исхудалой руке, нанесшей смертельный удар Одоакру, стирая слезами своих никогда не плакавших глаз следы крови, пролитой не в честном бою.
– А теперь помоги мне одеться, – внезапно произнес больной, приподнимаясь с постели. – Не бойся, старина. Сил у меня хватит… Не в постели же, как слабой женщине, умирать Теодорику… Дай мне доспехи… Я так хочу…
Дрожащими руками застегивал старый оруженосец пряжку за пряжкой на боевых доспехах, выдержавших не один десяток сражений. Затем он накинул на плечи монарха пурпурный королевский плащ и подал ему тяжелый германский обоюдоострый меч.
– Теперь позови сюда мою дочь и Кассиодора, да, пожалуй, и всех, ожидающих в приемной, – произнес Теодорик, выпрямляясь во весь свой богатырский рост. Недрогнувшей рукой надвинул он на лоб шлем, украшенный золотой короной, взял в руки тяжелое боевое копье и прислонился к мраморной колонне, величественный, могучий и приветливый, каким видели его более полустолетия его подданные.
//-- VII --//
Когда старый оруженосец Теодорика широко раздвинул половинки тяжелого золототканого ковра, отделяющего спальню от приемной, среди присутствующих пронесся чуть слышный шепот. С почтительным удивлением устремились взоры на больного монарха. Немногие, подходившие постепенно сановники, римляне и готы, ожидавшие увидеть умирающего, вздохнули облегченно при виде Теодорика, который в эти последние минуты своей жизни более чем когда-либо казался великим.
Никто не решался прервать торжественное молчание вопросом о здоровье императора, который заговорил первым.
Медленно и спокойно обратился он к Амаласунте:
– Готовы ли письма в Византию?.. Сообщила ли ты императору о моей смерти и о вступлении на престол моего внука?
– Вот это письмо, отец, – ответила Амаласунта так же спокойно, протягивая умирающему отцу несколько свитков папируса, внизу которых, на шелковых шнурках, висели большие восковые печати.
Теодорик пробежал глазами написанные пурпурной краской заголовки.
– Императору Юстину… первое. Второе его племяннику, Юстиниану. Да, конечно… Он не только наследник престола… Он и теперь уже повелитель своего дяди… Письма написаны недурно. Узнаю Кассиодора по красоте слога… Но вот эту строку надо вычеркнуть… Наследник Теодорика не должен ни к кому обращаться с просьбой: «защитить мою неопытную юность»… Горе готам, если их король должен будет рассчитывать на защиту византийцев… Мой внук может обращаться к императору как равный, может просить о дружбе, но не более того. Переделай эту фразу, дочь моя, и покажи мне третье письмо, отправляемое в Византию… К кому?..
– Оно великодушной и добродетельной императрице…
– Что?.. – Брови Теодорика гневно сдвинулись. – Моя дочь решилась писать в таких выражениях бесстыдной женщине, оскверняющей императорский дворец своим поведением, развратной дочери раба, беспутной танцовщице, прокравшейся из цирка в царский дворец?.. Таким особам германские короли не пишут любезностей… Это было бы унижением.
– Ваше Величество, благоволите вспомнить о громадном влиянии этой женщины на своего супруга, – озабоченным голосом произнес Кассиодор.
– Дочь Теодорика никогда не унизится, подписывая письмо, адресованное распутной женщине, – громко произнес больной, и, разорвав приготовленное письмо на части, он бросил куски пергамента на пол. Вслед за тем он быстрыми и решительными шагами перешел через комнату и остановился у противоположной двери, возле которой стоял высокий и статный блондин, в полном вооружении, с красивым энергичным лицом и длинными волосами, падающими из-под стального шлема на синий плащ королевских готских телохранителей.
– И ты здесь, граф Витихис, мой верный слуга и храбрый друг. Я рад видеть тебя в эту минуту, чтобы сказать тебе последнее «прости» друга и последнее «благодарю» короля.
Рука Теодорика опустилась на плечо мужественного солдата, красивое лицо которого внезапно исказилось судорогой. Губы Витихиса задрожали, а смелые серые глаза затуманились слезой, когда он схватил руку умирающего короля и припал к ней горячими устами.
Теодорик ласково, почти нежно провел рукой по склоненной голове верного слуги и тихо произнес:
– Слеза храбреца – лучший знак славы для умирающего воина. Не плачь, сын мой… Смерть – общий удел, а мы с тобой слишком часто глядели в лицо смерти, чтобы бояться ее… Скажи мне лучше, какое место займешь ты после моей смерти?..
– Мне дано главное начальство над нашей пехотой, общий смотр которой назначен через три месяца, вблизи Тридентского озера.
– Прекрасно… Лучшего назначения я не смог бы сделать… С Богом отправляйся к месту назначения, не теряя времени. Не жди моего погребения. Каждый день дорог в такое время. Быть верным слугой моему наследнику я тебя не прошу. Это само собой разумеется. Но я прошу тебя быть отцом для моих готов и другом неопытному юноше, внуку твоего старого короля.
Сильная фигура закаленного в боях воина дрогнула и пошатнулась. Точно железными клещами стиснуло горестное волнение горло Витихиса. Тщетно силился он сказать что-то… Только губы его беззвучно шевелились. Безнадежно махнув рукой, он на мгновение прижался мокрым от слез лицом к руке своего умирающего монарха и пошатываясь двинулся к двери.
Теодорик остановил его.
– Постой… Ты еще не сказал мне своего желания, Витихис, хотя и немало времени прошло с тех пор, как ты разбил мятежных гепидов, а я дал тебе слово исполнить каждую твою просьбу. Неужели у тебя нет ни одного желания, исполнение которого зависело бы от твоего короля?..
Отчаянным усилием преодолев свое волнение, граф Витихис поднял голову.
– Если государь мой захочет осчастливить своего верного слугу, то да простит он бедняка гота, служившего тюремщиком и приговоренного к пытке за то, что он отказался пытать одного из заключенных… Прости эту просьбу, государь… Но пытка всегда казалась мне гнусностью, недостойной человечества. Твое величие не должно быть омрачено снисхождением к бесцельным жестокостям…
– Граф Витихис, – торжественно произнес Теодорик, положив руку на плечо победителя гепидов, – эта просьба удваивает долг твоего короля… Кассиодор, ты слышал его слова?.. Распорядись же, чтобы немедленно было разослано по всем провинциям предписание об отмене пыток в царстве готов, и позаботься, чтобы всем стало известно, кому первому пришла в голову эта великодушная мысль… Тебя же, сын мой Витихис, я прошу принять моего боевого коня на память о твоем старом короле. Баллада будет служить тебе верой и правдой, как мне служила. И если когда-нибудь жизнь твоя будет зависеть от быстроты моей золотогривой Баллады, то шепни ей на ухо мое имя, и никакая птица не обгонит тебя… не благодари меня, сын мой… Я благодарю тебя за эти слезы… Но… довольно. Мои минуты сочтены… Мы мужчины. Я должен еще стольким распорядиться… Скажи мне, Кассиодор, кому поручена охрана Неаполя?
– Я избрала графа Тотиллу на пост губернатора нашей важнейшей гавани, – ответила Амаласунта. – Он очень молод, но на его верность можно положиться.
– И ты поступила умно, дочь моя… Тотилла любимец Богов. Его баюкали добрые феи… Сердца мужчин и женщин одинаково покоряются прелести прекраснейшего из готских юношей. Правда, есть еще латиняне… Как знать, что происходит в их сердцах… Но да будет воля Господня над всеми нами…
Теодорик на мгновение задумался и затем произнес с оттенком беспокойства:
– А кто отвечает за Рим?.. За сенат, дворянство и народ римский?
– Цетегус Сезариус… Вот он, государь, – ответил Кассиодор, жестом руки указывая на стоящего близ него римлянина. – Благородный патриций согласен занять пост римского префекта.
– Цетегус Сезариус… – медленно повторил Теодорик. – Имя известное… Подыми голову и взгляни мне в глаза, благородный римлянин…
Медленно и нерешительно поднял патриций свои бездонные глаза. Сверхчеловеческим усилием воли удалось ему выдержать орлиный взгляд умирающего короля. Этот взгляд прожигал его душу, проникая в сокровенные тайники сердца со сверхъестественной, почти чудотворной прозорливостью гения, усиленной близостью смерти, озаряющей ум уходящего героя светом вечной истины.
Долго глядел Теодорик в загадочные мрачные глаза римлянина и, наконец, произнес задумчиво:
– Ты долго держался в стороне, Цетегус Сезариус… Долго не хотел переступить порога моего дворца. Почему?.. Добровольное изгнание для человека, подобного тебе, странно или… опасно… Теперь ты возвращаешься на государственную службу?.. Это странней и, быть может, еще опасней…
– Я здесь не по собственному желанию, государь, – спокойно ответил римлянин, едва выдерживая беспорядочное биение сердца, которое болезненно сжималось под пронизывающим взглядом короля готов.
– Я головой своей ручаюсь тебе за верность моего друга Цетегуса, – быстро произнес Кассиодор, почтительно приближаясь к королю.
Теодорик улыбнулся, как улыбается снисходительный дедушка наивности любимого маленького внука.
– Мой добрый Кассиодор… Я знаю твою верность и верю тебе безусловно, но ручаться за другого никогда не следует… Особенно в наше время, когда даже за себя самого не всякий поручиться может… Впрочем, успокойся… За этого римлянина ручается мне его гордость. Потомок великого Цезаря, с профилем и глазами Сципиона, никогда не продаст Италию греческим евнухам…
Еще раз впились светлые глаза умирающего орла в страшно побледневшее лицо железного римлянина, с ужасом чувствующего, как привычная маска ледяного спокойствия тает под могучими лучами королевского взгляда. Но вот внезапно рука Теодорика тяжело опустилась на плечо римского патриция, невольно вздрогнувшего от этого прикосновения. Нагнувшись к самому уху Цетегуса, умирающий король готов произнес тихо, но внятно:
– Выслушай предостережение умирающего, потомок героев… Ты римлянин, мечтающий о восстановлении древней славы великого Рима… Я читаю мысли в твоей гордой душе, потому что родись я от римской матери, я мечтал бы о том же самом… Но помни мое предсказание, Цетегус… Никогда не сбыться твоей великой мечте… Реки не текут вспять, и колесо мировой истории назад не повернет даже твоя сильная рука, правнук Цезаря… Времена Сципионов миновали безвозвратно, и ни один римлянин никогда больше не удержится на престоле Римской империи… Не возражай мне, Цетегус… Я не хочу знать, друг ты или враг мне и моему народу. Я знаю одно… Недостойному врагу ты не отворишь ворот Рима. Остальное в руках Того, Кто решает судьбы империй и народов, в руках Царя царствующих… Ты же помни предостережение умирающего, если не хочешь погибнуть бесславно и бесполезно не только для самого себя, но и для… твоего Рима… Что там за шум, дочь моя? – внезапно обратился Теодорик с вопросом к Амаласунте, которая шепотом отдавала приказания поспешно подбежавшему к ней воину.
– Ничего важного, государь, отец мой, – ответила Амаласунта, но легкая розовая тень пробежала по ее беломраморному лицу, выдавая сдержанное волнение.
Теодорик гордо выпрямился, и глаза его сверкнули таким огнем, что все присутствующие, не исключая Амаласунты и Цетегуса, вздрогнули и склонили головы.
– Тайны, Амаласунта?.. От меня тайны?.. Вы позабыли, что я еще жив и что я ваш повелитель, – произнес Теодорик, не возвышая голоса, но взгляд его горящих гневом глаз, его осанка и голос излучали такую власть и силу, что все присутствующие упали на колени.
Теодорик молча обвел глазами коленопреклоненных и тихо произнес:
– Встаньте… Я не сержусь и прощаю вам неуместную заботу о моем спокойствии… А теперь, дочь моя, прикажи отворить двери.
Роскошные, трехстворчатые двери в соседний приемный зал широко распахнулись, открывая взору короля многочисленные группы римлян и готов, в военных доспехах или в богатых придворных костюмах. Между ними резко выделялась группа странно одетых иноземцев, с землистыми лицами, узкими раскосыми глазами и длинными черными волосами, падающими гладкими прядями на плечи из-под черных барашковых шапок. Одетые в короткие полушубки из волчьего меха, шерстью внутрь, и длинные черные бурки из грубо выделанной овчины, шерстью наружу, они были вооружены кривыми саблями и широкими кинжалами, засунутыми за пестрые пояса. Все эти полудикие люди что-то громко кричали на каком-то непонятном гортанном наречии, размахивая руками и поминутно хватаясь за оружие.
– Кто смеет возвышать голос в приемной императора? – спокойно произнес Теодорик, делая несколько шагов навстречу чужестранцам, которые точно окаменели при виде его и как подкошенные свалились ничком на землю к его ногам, громко ударяясь лбами о мраморные плиты мозаичного пола.
– А… это послы разбойников аваров, беспокоящих мои границы, – насмешливо произнес король, останавливаясь шагах в двадцати от растянувшихся на полу дикарей, исподтишка всматривающихся в могучую фигуру Теодорика, беспокойно бегающими своими мышиными глазками. – Наконец-то вы явились с повинной, негодяи, – продолжал Теодорик, и невыразимое презрение сказалось в его голосе. – Хорошо, что вспомнили о сроке ежегодной дани, раньше чем вступил карательный отряд напомнить вам о вашем долге… Надеюсь, вы привезли дань полностью и вместе с ней, что гораздо важней и серьезней, намерение исправиться… Помните, что мне надоело слышать жалобы моих подданных на ваши разбои… Берегитесь испытывать мое терпение.
Один из аваров слегка приподнял голову.
– Государь, мы привезли тебе дань, – заговорил он хриплым, гортанным голосом. – Вот взгляни на образцы драгоценных мехов и оружие… Вот и ковры, и мечи, и щиты… Все привезли полностью, в исправности… Твои счетчики переписывают все полученное… За этот год мы в расчете, великий император. Что же касается будущего, то мы хотели… мы думали… мы желали… – Авар пал на землю и умолк, не находя подходящих слов.
– Вы желали посмотреть, не умер ли старый Теодорик ненароком, и нельзя ли обмануть неопытного и слабого юношу, его наследника? – насмешливо докончил король прерванную речь посла разбойничьего племени кочевников, набеги которых на границы готских земель стали за последнее время сущим бедствием. Дикое и необузданное монгольское племя не заслуживало ничего, кроме презрения, и Теодорик не счел нужным скрывать его. – Без возражений, шпионы, – гневно продолжал он, смерив сверкающими глазами распростертых у его ног дикарей. – Молчите, соглядатаи, и убеждайтесь в том, что расчет ваш оказался ошибочным. Старый лев еще жив и силы своей не утратил. Подай мне один из привезенных мечей, Витихис… Самый большой и тяжелый… Вот тот, у колонны, справа…
Приняв оружие из рук почтительно склонившегося Витихиса, Теодорик взял его одной рукой за рукоятку, а другой за острие и согнул, как будто пробуя крепость широкого клинка. Едва заметное усилие сделала похудевшая рука больного, и толстая полоса закаленной стали звякнула и сломалась. Лезвие со звоном упало на пол, в руке же короля осталась рукоятка, которую он презрительно бросил к ногам изумленных аваров.
– Плохое же у вас оружие, – насмешливо произнес Теодорик. – Как видите, моим готам не придется вынимать мечей из ножен; сражаясь с вами голыми руками они справятся с вашими мечами. И помните, что внук мой – готский юноша и докажет сейчас, что они созревают раньше других… Аталарих, подойди сюда, сын мой… Вот эти дикари надеются, что тяжесть моей короны раздавит твою юную голову. Докажи им, что ты плоть от плоти Теодорика и по праву получишь в наследство его оружие… Возьми мое копье, сын мой, и покажи, что оно не слишком тяжело для твоих молодых рук.
Аталарих подбежал к деду. Его бледное лицо горело ярким румянцем. Никогда еще фамильное сходство с дедом не было так заметно, как в эту минуту душевного волнения, когда гибкая и стройная фигура юноши гордо выпрямилась, а в задумчивых, кротких глазах заблестело пламя одушевления. Без видимого усилия схватил он копье своего деда и с такой силой ударил острием по одному из тяжелых щитов, привезенных аварами в качестве почетного дара самому королю, что острие пробило железную окову щита, насквозь пронзив толстую буйволовую кожу, и глубоко вонзилось в резную дубовую колонну, поддерживающую свод приемной залы.
Бледная рука Теодорика ласково опустилась на красивую темнорусую голову внука. Гордая радость любящего деда смягчила на мгновение строгие черты короля. Но через минуту брови его снова грозно нахмурились.
– Вы видели, что царство готов не останется беззащитным после моей смерти… Ступайте и расскажите своим соплеменникам, что наследник Теодорика сумеет сохранить завоевания своего деда, сумеет и наказать дерзких разбойников, оскорбляющих его верных подданных.
По знаку Теодорика тяжелые двери большой приемной залы закрылись, скрывая короля и его приближенных от пораженных и притихших аваров.
Теодорик обернулся к Гильдебранду, не спускавшему глаз со своего повелителя.
– Подай мне кубок вина, Гильдебранд… Последний кубок я хочу выпить так, как пили наши прадеды… Спасибо, Гильдебранд. Из твоих рук принимал первый кубок юноша Дитрих много-много лет назад… Из твоих рук принимает теперь кубок старый Теодорик, король готов, император италийский… Благодарю тебя за верную службу, отец и друг мой… Пью за вечное благоденствие, за вечную славу моего любимого народа…
Медленно осушил Теодорик громадный турий рог, окованный серебром, и твердой рукой поставил его на мраморный столик. Затем он поднял глаза к небу. Лицо его медленно бледнело… Он схватился рукой за грудь и без крика, без стона упал в объятья своего старого оруженосца, медленно опустившегося на одно колено, поддерживая гордую голову в боевом шлеме, под золотой королевской короной.
Жуткая тишина воцарилась между присутствующими. Пораженные ужасом, они не смели шевельнуться, не смели верить тому, что случилось.
Но вот Аталарих взглянул на искаженное горем лицо старого Гильдебранда, по морщинистым щекам которого медленно катились крупные слезы, и с воплем отчаяния кинулся на грудь мертвого деда.
Великого Теодорика не стало… Осиротело могучее племя готов, так долго бывшее грозой всей Европы…
//-- VIII --//
Смерть Теодорика Великого была событием безмерной важности для всего Древнего мира.
Прошло едва полстолетия с тех пор, как сказочный герой «Дитрих Бернский» спустился со швейцарских гор, вместе с целым племенем готов, по пути, уже не раз служившим то славянским, то германским, то гуннским племенам, и ринулся в Италию, в середине которой горел угасающий, но все же ярким блеском светившийся великий Рим, развенчанная Константином Великим столица Древнего мира.
Со времени перенесения столицы Римской, или «латинской» империи на Босфор, в новооснованную Византию, Вечный город Рим утратил свое первенствующее значение, но все же он оставался величайшим и богатейшим центром цивилизации, промышленности и торговли. Затем, когда наследники Константина Великого поделили между собой громадное государство, то Рим снова стал столицей Западно-Римской империи, пока юная Византия росла и крепла, постепенно превращаясь в Константинополь, ставший столицей Восточно-Римской империи, получившей название Византийской.
Мирное существование двух империй, двух императоров и двух столиц продолжалось недолго. В раздираемом интригами аристократов, восстаниями плебеев и набегами варваров Риме скоро не осталось потомков императора Константина. И вслед за тем возмущение легионов, давно уже набиравшихся из тех же племен, которых великое переселение народов толкало в Италию с целью грабежа римских провинций, вознесло на трон Августа и Константина гениального искателя славы и приключений – Одоакра Великого.
Смелый и талантливый вождь славянских племен, заброшенных великим переселением народов в плодородные долины Италии, Одоакр успел было укрепиться на троне Цезарей, но византийская хитрость погубила его.
Сознавая невозможность собственными силами бороться с мужественными выходцами из славянских земель, византийские императоры с калейдоскопической быстротой то свергаемые, то вновь утверждаемые постоянными дворцовыми интригами, призвали на помощь против молодого и крепкого славянского племени другое такое же племя – германское, вождем которого был Дитрих, или Теодорик… Началась борьба двух народов, двух религий, двух принципов: славянского и германского. Борьба длилась долго и окончилась убийством великого славянина, замаравшего руки великого германца…
А хитрые византийцы ликовали, видя, как их враги взаимно обессиливали друг друга. Расчет императора Зенона, одного из тончайших политиков древности, оказался правильным. Одного лишь не учел хитрый греческий интриган, овладевший престолом Константина Великого, а именно, честолюбия победителя, вождя готов. Победив Одоакра в качестве военачальника Византии, Теодорик не хотел отказаться от плодов своей победы и преспокойно остался в Италии, считая ее законной добычей своего меча. Противиться этому было некому… Ни у византийцев, ни у римлян не хватило для этого ни войска, ни смелости, ни энергии. Пришлось византийскому императору покориться неизбежному и признать совершившийся факт: воцарение германского короля готов на престоле Западно-Римской империи.
С тех пор прошел не один десяток лет. Великий Теодорик правил Италией как мудрый и справедливый монарх, стараясь примирить италийцев с готами и заставить побежденных забыть ужасы завоевания мягкостью, вдвойне удивительной в те суровые времена, когда народами и монархами признавалось только одно право – сила.
Теодорик сделал все, что было во власти человеческой, чтобы примирить непримиримое и слить воедино победителей и побежденных, готов и италийцев. И его могучей личности удалось сдержать враждующие стороны и придать вид солидной и крепко сплоченной державы противоестественному и насильственному союзу двух племен, двух религий, двух цивилизаций, двух принципов: германского – со стороны готов, латинского – со стороны римлян.
На взгляд поверхностного наблюдателя, империя Теодорика Великого была крепка и сильна не только храбростью народа-завоевателя, но и уважением окружающих племен и народов к вождю готов. Короли Франции, Бургундии и прочих земель гордились родством с Великим Теодориком и признавали его как верховного вождя всех германских государств. Но все это только казалось… Сам Теодорик лучше всех понимал опасность положения своего наследника.
Он знал, что римляне в душе своей продолжают считать его варваром и еретиком, а народ его врагом и притеснителем. Для гордых потомков древних римлян единственным законным монархом оставался император Восточно-Римской империи, и к Византии устремились все симпатии и помыслы латинян.
Со своей стороны, в Константинополе с нетерпением ждали смерти старого героя, которому никто не смел противостоять. Появлялся шанс свергнуть «постыдное иго» варваров и отбросить готов назад, туда, откуда они пришли, – в дикое отечество германских племен. Справиться с наследником Теодорика, казалось, нетрудно. Больной юноша и гордая слабая женщина, воспитанная полугречанкой, представлялись не опасными римским патриотам, заключившим тайный союз с византийским императором.
По всей вероятности, смуты и волнения начались бы немедленно после смерти Теодорика Великого, если бы его старый друг и верный слуга, ученый-историк Кассиодор, много лет бывший доверенным советником Теодорика, не принял заблаговременно нужных мер для того, чтобы сохранить спокойствие в стране.
Зная характер своих соотечественников, Кассиодор прежде всего позаботился объявить перемену правления как уже свершившийся и не встретивший нигде сопротивления факт. В то же время разосланы были уполномоченные по важнейшим городам и отдаленным провинциям, чтобы принять от населения клятву в верности новому королю Аталариху и Амаласунте, как правительнице, впредь до совершеннолетия ее сына. Эти же уполномоченные должны были объяснить италийцам, что новые правители будут так же милостивы к своим италийским подданным, как и покойный государь. Этого обещания оказалось достаточно для того, чтобы все благоразумные и мирные граждане предпочли спокойствие и порядок, позволяющие каждому жить и молиться, работать и богатеть как ему угодно, – несомненной и неизбежной смуте и треволнениям, разорительным для торговли, промышленности и земледелия. Для устрашения неспокойных элементов собраны были сильные отряды вооруженных готов, численность и воинственный вид которых могли и должны были заставить задуматься каждого, мечтающего перейти на сторону Византии.
В это же самое время в Византию отправлено было от имени молодого короля и правительницы чрезвычайное посольство с дружескими письмами, делавшее затруднительным и неловким для императора Юстина открытое нарушение договоров… по крайней мере на первое время.
После Кассиодора наибольшую услугу новому правительству готов оказал римлянин Цетегус, так неожиданно назначенный префектом Вечного города у постели умиравшего Теодорика.
Тело героя, создателя империи готов, еще не успело остыть, а Цетегус уже мчался обратно в Рим, обгоняя курьеров, развозящих манифесты правительницы.
Прежде чем кто-либо из римских граждан мог узнать о событиях в Равенне, вновь назначенный префект Рима успел сговориться с командующим дружинами готов, расквартированных в Риме и его окрестностях. На рассвете дружины эти уже были стянуты к Риму. В самом городе все исторические здания, как, например, сенат или громадный амфитеатр, в котором устраивались собрания римских граждан, были окружены сильными отрядами готской пехоты. Конница заняла главные площади и перекрестки, а многочисленные патрули не допускали формирования всегда опасных уличных скопищ.
Солнце еще не успело побороть утренний туман, ежедневно, в это время года, поднимающийся от волн Тибра, когда «отцы-сенаторы», приглашенные для чрезвычайного заседания, были уже в полном сборе. С удивлением узнали они две новости сразу: назначение Цетегуса Сезариуса на пост префекта, то есть генерал-губернатора Рима, и о вступлении Аталариха на престол своего великого деда. В искусной речи, полной недомолвок и многозначительных намеков, Цетегус сообщил о смерти Теодорика и о необходимости немедленно принести клятву его преемнику и правительнице-матери, «во избежание печальных недоразумений», могущих окончиться полной гибелью Вечного города. При этих словах взгляд Цетегуса скользнул в сторону, где между мраморных колонн роскошного портика синели плащи готских всадников и сверкали в лучах солнца копья пехотного отряда, занявшего все входы и выходы. Понять значение этого взгляда было нетрудно, и «отцы-сенаторы» его поняли.
Без малейшего колебания была произнесена клятва верности всеми присутствующими, среди которых находилось немало участников заговора, видевших Цетегуса в катакомбах и слышавших его пламенный призыв к борьбе с готами. Однако ни один из заговорщиков не протестовал против единогласного решения послать молодому королю и правительнице поздравления и подтверждение в верности им сената и города.
Презрительная усмешка скользнула по тонким губам нового префекта, когда он благодарил в немногих красивых фразах, от имени короля и готов, «верных и благородных» отцов Вечного города. После этого, прежде чем присутствующие успели опомниться от удивления, Цетегус быстро скрылся из сената.
Оставив почтенных сенаторов обдумывать все случившееся в здании, окруженном готскими войсками, получившими приказ всех впускать, но никого не выпускать, впредь до нового распоряжения Цетегуса, он сам направился к большому амфитеатру, выстроенному Флавиями, где уже волновалась громадная толпа легкомысленных и страстных «квиритов» – полноправных римских граждан, голоса которых попеременно превозносили консулов, диктаторов, императоров, республику, не исключая двух последних чужеземных завоевателей, Одоакра и Теодорика, взявших с боем корону Западно-Римской империи.
В длинной пламенной речи, мастерском образчике ораторского искусства, префект Рима объяснил важность нового политического положения, ярко освещая выгоды спокойствия и законности, водворенных Теодориком Великим, и красноречиво предупреждая об опасности и невыгоде волнений, разоряющих город и горожан. Перечисляя великие качества Теодорика и его геройские подвиги, Цетегус сумел растрогать легковозбудимую толпу южан. Доброта и справедливость покойного императора были всем известны, так же как и его привязанность к римлянам, его уважение к нравам, обычаям и верованиям латинян… Перечислив все эти общеизвестные качества Теодорика Великого, Цетегус искусно перевел речь на его преемников. По его словам, Аталарих и правительница, внук и дочь монарха, по своему воспитанию, по вкусам и убеждениям больше чем наполовину латиняне. Что Рим для них вторая родина, а звание римских граждан – высшая честь.
Это выражение он, Цетегус, не раз сам слышал из уст правительницы.
Хитрый политик, знающий безграничное тщеславие римлян и умело использующий слабости человеческие для достижения своих целей, добился своего – народ ответил на его сообщение шепотом одобрения.
В заключение своей двухчасовой речи префект пообещал гражданам щедрую раздачу денег и продовольствия, а также семидневные представления во всех цирках. Тем самым он решил отпраздновать не только свое назначение, но и воцарение нового правительства, глава которого, Амаласунта, гениальная дочь великого Теодорика, дорожит славой латинского поэта более, чем золотой короной германской принцессы. Громовое «ура!» перекрыло голос искусного оратора. Пылкие и увлекающиеся южане совершенно искренне клялись в верности Аталариху и его матери и благословляли память великого Теодорика.
Но громче и чаще всего слышались крики восторга по адресу префекта Рима, внезапно ставшего любимцем праздной и жадной черни, требующей только двух вещей: хлеба и зрелищ…
И лишь теперь, упрочив признание Аталариха народным согласием, дозволил Цетегус выпустить «отцов-сенаторов» из временного их заключения.
Пока удивленные, негодующие, безразличные или учитывающие возможные выгоды случившегося сановники, волнуясь и спеша, покидали здание сената, человек, вызвавший это волнение, заперся у себя в кабинете и начал писать правительнице и Кассиодору о том, что было им сделано в Риме.
//-- IX --//
Странной была жизнь и судьба Корнелия Цезаря Цетегуса… Он был потомком несметно богатого рода патрициев, основатель которого составил себе огромное состояние во времена Юлия Цезаря. Тот любил его сильно и открыто, так что люди, называвшие первого Цезаря отцом первого Цетегуса, очевидно, были правы. Как бы то ни было, но память Юлия Цезаря была священна в роду римских патрициев, последним потомком которых оставался Цетегус Сезариус.
Получивший наилучшее по тому времени образование, не по летам развитой и необычайно даровитый, юноша быстро усвоил себе все, чему можно было научиться в школах Рима, Афин и Александрии. Юридические науки давались ему так же легко, как и философия, история и искусство. Все это вместе, или по очереди, одинаково сильно увлекало, и так же одинаково быстро утомляло его, не давая удовлетворения горячей душе и пылкому уму молодого патриция, разбив последние остатки религиозных верований в его сердце.
По окончании обычных в то время для знатных патрициев путешествий Цетегус исполнил волю отца и поступил на государственную службу. Он быстро пошел в гору и достиг высших должностей, доступных патрициям. И тут он внезапно и неожиданно для всех бросил службу, не давшую достаточного простора его ненасытному честолюбию. Ему стало противно быть одним из колесиков сложной административной машины, которая служила варварам.
К счастью для Цетегуса, настоящая причина его отставки осталась никому не известной. Его удаление от службы объясняли смертью отца, умершего как раз в это время. Необходимость осмотреть свои поместья и ознакомиться с хозяйством послужила для Цетегуса предлогом к длительному отъезду из Италии, во время которого он вел жизнь, полную приключений.
Не было страны, в которой бы не побывал молодой миллионер, не было города, где бы он не познал всех наслаждений, доступных безграничной фантазии и неисчислимому богатству, дозволенных и недозволенных, невинных и преступных.
Только железное здоровье и железное сердце могли безнаказанно вынести все излишества и наслаждения страсти, которым до пресыщения отдавался красивый римский богач в Европе, Азии, Африке, поочередно, жадно гоняясь за приключениями. Сегодня среди утонченной цивилизации древних столиц, завтра в глубине дикой природы и первобытных нравов неизвестных стран, населенных вандалами.
Целых двенадцать лет провел Цетегус вне Рима, удивляя всех встречающихся с ним, – одних своей безумной роскошью, других безудержной отвагой, третьих, наконец, безграничной разнузданностью и развращенностью. Когда же он решил наконец вернуться домой, возмужалым, сильным, прекрасным, как герои древних легенд, то римская аристократия приняла его с распростертыми объятьями. Высшее общество Рима надеялось на возобновление роскошных приемов в новом дворце, который начал строить Цетегус у подножья Капитолия, посреди небольшого, но тенистого сада.
Однако надежды римского общества не осуществились. Вилла Цетегуса оказалась маленьким, хотя и роскошно убранным домом, снабженным всеми удобствами для спокойной жизни ученого или художника, но отнюдь не для великолепных пиров и многолюдных собраний, на которые рассчитывали сограждане богатого патриция.
Пренебрегая светскими успехами, герой стольких романтических приключений – Цетегус удивил римское общество, выступив на литературном поприще, где добился таких же успехов, как и повсюду. Изданное им описание его путешествия имело шумный успех, вторично привлекая к Цетегусу внимание не только его сограждан, но даже императора италийского и его дочери, всегда покровительствующей поэтам и художникам и лично занимавшейся литературой.
Цетегуса пригласили ко двору Теодорика, в Равенну, где знаменитый историк и первый сановник при дворе короля готов почувствовал искреннее расположение к выдающейся личности римского патриция, которому сам Теодорик предложил опять поступить на государственную службу, на один из высших постов империи.
Вместо ответа Цетегус неожиданно исчез. В Риме, как и в Равенне, тщетно ломали головы, отгадывая, куда бы он мог скрыться и что было причиной столь загадочного исчезновения. Таинственное отсутствие его продолжалось несколько месяцев и осталось загадкой как для друзей, так и для врагов Цетегуса. Тщетно вынюхивали тому причины римские сплетники и сплетницы, которых в древности было не меньше, чем в наше время, тщетно пытались подкупать врагов Цетегуса. Никто не знал и не догадывался, где и как провел время своего отсутствия Цетегус. Известно стало одно обстоятельство: рыбаки беднейшего предместья Рима обнаружили еле дышавшего патриция за городом и, приведя в чувство, принесли его, опасно раненного, в свою убогую лачугу. Но где и кто его ранил, куда он девался по выздоровлении, – так и оставалось тайной вплоть до той поры, пока имя Цетегуса снова не привлекло внимание жителей Рима. На этот раз вести о нем донеслись с Севера, где на границе империи Теодорика началась жестокая и упорная война с гепидами, аварами и славянами.
С отборной дружиной, завербованной Цетегусом и оплаченной из его собственных средств, римский патриций дрался, как лев, и заслужил восторженные похвалы готского военачальника, удивить которого воинской доблестью было не легко, особенно римлянину. Забыв свое недоверие к латинянам, граф Витихис отдал в распоряжение Цетегуса сильный отряд готской конницы, с которой тот неожиданно появился перед одной из сильнейших крепостей гепидов и взял ее приступом, показав редкое искусство инженера и военачальника.
После падения этой крепости, Сирмиума, гепидам пришлось просить мира, который и был им дарован Теодориком. В день подписания мирного договора Цетегус бросил военную службу и снова начал странствовать по белу свету, пока наконец не вернулся на родину, где стал вести затворническую жизнь. Казалось, он решил доживать свой век разочарованным полуотшельником, ничего не делая и ни с кем не видясь, к немалому удивлению всех почитателей его разносторонних дарований. Но вдруг патриций снова исчез, правда, уже на короткое время, после чего и вернулся в Рим не один, в сопровождении юноши, почти мальчика, которого он намеревался усыновить.
Пока юный Юлиус Монтан оставался в доме богатого патриция, Цетегус изменял своим отшельническим привычкам. Он сблизился вновь с аристократическим обществом Рима, охотно принимая блестящую молодежь и друзей своего юного воспитанника, для которых богатый опытом, талантами и приключениями патриций являлся недосягаемым идеалом. Когда же этот воспитанник покинул своего воспитателя, отправившись, по обычаю времени, путешествовать в сопровождении целого штата педагогов, профессоров, вольноотпущенников и рабов, Цетегус снова прервал все сношения с обществом и заперся в своем доме, угрюмый, скучающий, ничем не занятый. Казалось, он окончательно решил доживать век одиноким мизантропом, досадливо отмахиваясь от новых знакомств, упорно избегая старых друзей, недоступный ни любви, ни дружбе, ни ненависти.
Не без труда удалось Рустициане и Сильверию привлечь его к участию в заговоре, организуемом против готов. Цетегус не скрывал того, что уступил просьбам архидьякона и вдовы Боэция просто от скуки, не веря в патриотизм своих соотечественников. Прекрасно зная вырождающихся римлян, изнеженных потомков древних героев, он относился свысока к политическим разглагольствованиям заговорщиков и равнодушно принял роль вождя, которая как бы само собой была ему отведена.
Теперь только, как представился случай испытать свое влияние, Цетегус внезапно почувствовал прилив честолюбия. Точно яркая молния прорезала темное облако, окружавшее его душу, скрывая от него самого ее бездонные глубины. Как-то сразу стало ясно Цетегусу, что все его странствования, попытки и начинания вызывались одним и тем же побуждением честолюбия… Быть первым всегда и везде, первым на любом поприще, удивляя, поражая и порабощая людей и обстоятельства, – вот что могло еще доставить наслаждение душе, пресыщенной всеми наслаждениями, всеми успехами. Цетегус понял, что на земле оставалась одна цель, которой стоило добиваться даже ему, – повелевать Римом.
Это идея… Но следующая мысль подстегнула ее: «Да, для этого стоит работать, жить и рисковать».
Молча приблизился Цетегус к великолепной мраморной статуе великого царя, подарившего свое изображение тому, кого весь Рим считал его сыном. Пристально взглянул Цетегус в мраморное лицо сказочного победителя.
Гордое сравнение шевельнулось в его мозгу. План, зарождавшийся в его голове, казался трудней, чем победа великого Юлия.
– У тебя были легионы героев, – бессознательно шептал гордый римлянин. – Я же один выхожу на борьбу… Ты был окружен римлянами, которые с восторгом признали тебя властелином, я же должен создать сначала свой народ, над которым хочу властвовать. Тебе, великий Цезарь, нужно было победить полчища варваров для того, чтобы добиться власти над римлянами, твоему же правнуку придется побеждать героев-готов для того, чтобы перевоспитывать изнеженных, слабых и робких потомков наших славных предков… Твои римляне были сыновьями Сципионов и Камиллов, мои же сограждане позабыли о славе своих предков и привыкли сносить удары кнута германских завоевателей… Безгранично трудна моя задача, но и безгранично заманчива. Я должен сначала уничтожить готов, затем перехитрить коварных византийцев, победить франков и победоносно пройти от Равенны до Византии, вернуться обратно в Рим через покоренный Париж… Исполнить эту великую задачу помешал тебе, о великий Цезарь, кинжал Брута… Мне не страшны заговорщики, которыми я распоряжаюсь так же, как и германскими варварами, неспособными понять душу истинного римлянина. Но ты, великий предок, ты бы понял меня и… одобрил бы мое намерение воскресить твой Рим из мертвых, пробудить древнюю заснувшую славу матери-родины… Взгляни на меня бессмертными очами, Юлий Цезарь, и скажи, что Цетегус Сезариус достоин носить твое имя уже потому, что он осмеливается пожелать то, о чем не посмеют даже мечтать обыкновенные смертные… Я же сознательно протягиваю руку к короне Западно-Римской империи, а затем, как знать, что может случиться… Быть может, правнуку Цезаря назначено судьбой объединить насильственно разъединенные половины Римской империи… Вот цель, ради которой стоит рисковать жизнью. В случае же неуспеха?.. Что ж с того… Останется слава, такой недосягаемой высоты… Не так ли, великий прадед?
Безжизненное лицо мраморного Цезаря не согрелось под жгучим дыханием честолюбивого потомка… Но кто бы узнал всегда спокойного и холодного Цетегуса по лихорадочно возбужденному лицу, которое в трепете страстного вдохновения прижималось пылающим к мраморной щеке своего великого предка?
//-- X --//
С назначением Цетегуса префектом Рима новая жизнь началась для Вечного города и в особенности для заговорщиков.
Только теперь, когда по молчаливому согласию всех участников, главой заговора был признан гениальный патриций, под холодной внешностью которого таилось столько же огня, как и хитрости, таинственный союз собиравшихся в катакомбах стал действительно опасен для владычества готов, которое Цетегус подрывал с удивительным дипломатическим искусством, пользуясь каждым обиженным, каждым недовольным.
С не меньшим искусством собирал он громадные денежные средства и вербовал целые полчища людей, ненавидящих варваров и слепо подчиняющихся его влиянию. Римская аристократия подчинялась Цетегусу, как главе заговора и как одному из патрициев. Среди простых граждан его популярность возрастала с поразительной быстротой благодаря отчасти поддержке католического духовенства. Связующим звеном между ним и Цетегусом служил архидьякон Сильверий, все чаще и громче называемый вероятным преемником дряхлого и болезненного папы.
Умный, хитрый и честолюбивый священник повиновался Цетегусу и уступал ему первую роль с самоотверженной скромностью, удивляющей самого префекта больше, чем кого-либо.
Быстрее всех покорил Цетегус римских плебеев, то легкомысленное и увлекающееся стадо, которое восхваляло его не только за исполнение излюбленной программы: доставления хлеба и зрелищ, но и за предоставление всем желающим хорошо оплачиваемой работы.
И все это за счет правительства. Тонко и расчетливо пользуясь правами префекта и делая вид, что исполняет обязанности, возложенные на него правительницей, Цетегус заботился о благополучии граждан Рима, причем искусно пользовался каждым случаем, способным увеличить собственную популярность. Немало полезного сделано было для Рима благодаря Цетегусу, имя которого римская чернь с восторгом повторяла на всех перекрестках. Радостными криками они приветствовали префекта при каждом выезде. Когда же приступили к восстановлению римских укреплений, сильно пострадавших не столько от штурмов варварских полчищ, сколько от нерадивости римских строителей, предпочитавших собственное обогащение безопасности родного города, – то восторгу и благодарности римлян не было границ.
И было за что благодарить Цетегуса, который сумел убедить Амаласунту и Кассиодора в необходимости укрепления Рима, ввиду вероятной войны с Византией. Обманутая правительница выдавала миллион за миллионом на постройку бастионов, о которые должны были разбиться лучшие силы ее войска.
Эти укрепления Рима были любимым детищем Цетегуса. Он понимал, что только в случае изгнания готов без помощи византийского императора за ним останется ореол освободителя. Именно это желание заставило осторожного политика сдерживать пылких заговорщиков. Вызвать взрыв племенной ненависти и перерезать готов, живущих в Риме, быть может, и еще в двух-трех городах, было, конечно, возможно. Но тогда пришлось бы призвать Византию на помощь, чтобы избежать мести варваров. Византийцы же, вступившие на римскую землю, конечно, не пожелают уйти обратно. Великий честолюбец Цетегус не желал «вытаскивать каштаны из огня» для других.
Итак, надо было избежать помощи греков или воспользоваться ею в последнюю минуту, когда освобождение Рима будет уже фактом свершившимся, он же, Цетегус, будет признан освободителем родины и народным героем. Тогда хитрым греческим политикам придется считаться с вождем освобожденного народа. Только в таком случае Цетегус мог быть признан правителем Западно-Римской империи, хотя бы как доверенный императора Византии, вначале, конечно… Если же великое дело пробуждения древней гордости и патриотизма удастся, если легионы снова двинутся в Германию и, доканчивая мечту Цезаря, Цетегус завоюет столицу коварных Меровингов, тогда никакая византийская армия не в силах будет вырвать царский венец из рук потомка Цезаря, победителя франков.
Но для достижения этой цели Рим должен быть неприступен, и к этой цели стремился Цетегус с лихорадочной быстротой, исправляя и перестраивая древние укрепления Вечного города по собственным планам, гениальность которых вскоре была доказана безуспешными штурмами.
Ключом укреплений Цетегус избрал знаменитую гробницу Адриана, сложенную из громадных глыб полированного мрамора. Этот величественный памятник находился в черте укреплений Рима и не раз служил прикрытием для осажденных. Опытный глаз Цетегуса увидел возможность связать этот природный форт с остальными укреплениями, превращая Аврелианские ворота почти в неприступную позицию.
Несравненно трудней приходилось Цетегусу в Равенне, где он должен был носить маску, несвойственную его гордой натуре. А между тем только тончайшая хитрость могла доставить и сохранить ему влияние над умной, гордой и властолюбивой дочерью Теодорика.
Амаласунта была далеко не обыкновенной женщиной и незаурядной натурой. Пылкая, страстная и вместе с тем рассудительная, дочь Теодорика рождена была не для семейной жизни. Недоступная для любви и нежности, принцесса с детства привыкла считать себя наследницей Западно-Римской империи, и эта мысль убила в ее сердце все женские вкусы и наклонности.
То, что она родилась не мужчиной, было главной горестью ее детства и отрочества. Постоянно слыша сожаления об отсутствии сына и наследника от своего великого отца и окружающих его готов, Амаласунта возмущалась, убежденная в том, что она не хуже мужчины способна была держать скипетр в своих прекрасных руках.
Это убеждение росло и укреплялось по мере того, как окружающие преклонялись перед богато одаренной девушкой, редкая красота которой не могла затмить ее блестящего ума и ее выдающихся способностей. Сознавая эти качества, девушка не могла простить своему жениху и потом мужу, Этариху, того, что он обожал в ней красавицу-женщину, не преклоняясь перед принцессой, рука которой сделала его наследником престола.
Супружеская жизнь умной и гордой женщины с рыцарски благородным, добрым и привязчивым мужем, мечтательная душа и нежное сердце которого искало в браке взаимной нежности и полного единения душ, не могла быть счастливой. Впрочем, отчуждение супругов не успело резко определиться, так как Этарих вскоре скончался во цвете сил и красоты, унесенный неизвестной болезнью сердца, которая передавалась вместе с красотой в роду Амалунгов.
Смерть мужа освободила Амаласунту и дала молодой вдове свободу для занятий науками и литературой. Упорно готовилась она к трудному делу правления, заранее предвидя возможность управлять империей за время несовершеннолетия своего сына, единственного наследника Теодорика и последнего Амалунга.
Когда ожидания Амаласунты сбылись, то удовлетворенное честолюбие задушило в ней горе дочери. Со стоицизмом древней римлянки, правительница сохранила гордое спокойствие посреди всеобщего горя и растерянности. Смелой и сильной рукой взяла она бразды правления, отстраняя старых советников Теодорика, не угодивших ей каким-либо противоречием.
Желание все знать, все видеть, всем повелевать и всем распоряжаться было так велико в Амаласунте, что даже Кассиодор был ей неприятен привычкой откровенно высказывать свое мнение, не всегда совпадающее с мнением правительницы.
Только одного человека приблизила к себе Амаласунта, именно того, от которого она должна была бежать, как от злейшего и опаснейшего врага.
Но ловкий и хитрый Цетегус понял характер этой женщины и сумел заслужить ее доверие тончайшей лестью и полным преклонением перед ее волей. Никогда не позволял он себе малейшего противоречия или возражения, но зато всегда умел устраивать так, что его желания казались Амаласунте собственными. Много надо было такта, хитрости и осторожности, чтобы не возбудить подозрения в умной и по натуре недоверчивой женщине. Но Цетегусу помогало его звание римлянина. Пристрастие к великому прошлому Вечного города настолько ослепляло Амаласунту, что она совершенно забыла свое германское происхождение и вражду, разделяющую оба народа, и серьезно мечтала о возможности превратиться в римскую императрицу из германской царевны.
Не замечая недовольства приближенных готов, обиженных явным предпочтением правительницы римлянам, Амаласунта окружала себя не только памятниками римской старины, но и римскими гражданами, среди которых первое место занимал Цетегус.
На своего сына правительница обращала мало внимания. Отстранив его от дел, под предлогом молодости и слабости здоровья, Амаласунта почти позабыла о правах наследника Теодорика, удовлетворяясь тем, что юноша не противоречил мнению матери и не пытался открыто вмешиваться в управление государством.
//-- XI --//
Стремление сохранить и усилить свое влияние на правительницу побуждало Цетегуса искать сообщников среди окружающих ее, а, главное, стараться включить в число придворных людей лиц, вполне преданных его цели. Наилучшей сообщницей казалась ему Рустициана… Но как приблизить ко двору дочери Теодорика вдову казненного изменника и как заставить Рустициану скрыть свою ненависть к готам и служить тайным целям Цетегуса?.. Случай помог искусному дипломату там, где даже его железная воля и адское искусство не могли бы сломать женское упорство.
Воспользовавшись охлаждением германской аристократии, вызванным удалением от двора нескольких лиц из ближайшей женской свиты правительницы, Цетегус сумел убедить Амаласунту в том, что возвращение ко двору вдовы Боэция вызовет восторженную благодарность в сердцах римлян и упрочит власть дочери Теодорика.
Амаласунта, всегда сомневавшаяся в справедливости обвинения, стоившего жизни отцу и мужу Рустицианы, питавшая особенное уважение к памяти Боэция, известного ученого, философа и сенатора, охотно согласилась вернуть его вдове высокое положение, которое она занимала до раскрытия заговора.
У нее была дочь, прелестный шестнадцатилетний ребенок, с тонким профилем древней камеи и шелковистыми темно-каштановыми волосами.
Стройная и гибкая, как весенняя ветка, Камилла казалась олицетворением нежности и грации. Ее движения, быстрые, легкие и очаровательные, напоминали движения газели, а глубокие темные глаза освещали нежно-белое лицо девушки. Будучи любимицей отца и деда, Камилла с трудом перенесла их потерю.
Принужденное бежать, семейство разбилось, отыскивая убежище. Оба сына Боэция, арестованные вместе с отцом, но вскоре освобожденные, удалились в Византию, где и остались для того, чтобы возбудить ненависть к готам при дворе императора. Рустициана же нашла приют в скромном домике вольноотпущенника своего отца, отплатившего дочери и внучке Симаха за благодеяния, сделавшие его свободным и зажиточным гражданином Перузии, небольшого городка вблизи Равенны.
Тихо и мирно жила вдова и дочь казненных в душном маленьком городишке, вспоминая о тенистых дворцовых садах Равенны, где выросла Камилла.
Их старый хозяин, Кордулло, в конце концов понял причину грусти живой и подвижной молодой девушки, принужденной проводить жаркое лето в душной квартире, посреди пыльного и шумного городка. В одно прекрасное майское утро он вошел в комнату, где сидели его почетные и любимые гости, и, смущаясь и краснея, сообщил им приятную новость.
Старику удалось приобрести маленькую дачку в горах, где его аристократические гости могут пользоваться прохладой и свободой.
– Прости мне, госпожа, что осмеливаюсь предложить тебе столь скромное убежище. Не к таким дачам ты привыкла. Но все же моя бедная избушка лучше, чем душный город. Близость гор уменьшает жару. Серебристый ручей журчит по зеленому лугу, соловьи и жаворонки поют в маленьком саду, где есть и лилии и розы, любимые ваши цветы… Как ни беден мой домишко, но все же чистый воздух веет вокруг него, а сеньора Камилла может гулять по полям и лесам, не боясь неприятных встреч и городской пыли.
До слез растроганная преданностью старого слуги, Рустициана молча пожала его мозолистую руку, Камилла же, в детском восторге, кинулась на шею верному Кордулло. Решено было завтра же выехать на дачу, чтобы насладиться весенней прохладой.
Путешествие прошло весело, несмотря на его скромную обстановку. Камилла упивалась чистым воздухом полей и лесов, поминутно останавливая своего мула, чтобы нарвать букет фиалок или побегать по полям, через которые пролегала узкая тропинка, ведущая к маленькому домику Кордуллы. К полудню они достигли каменного столба, обозначавшего границу владений вольноотпущенника, который снова стал просить своих знатных гостей не осудить его скромное гостеприимство.
Старик не окончил своей речи, пораженный необъяснимой переменой окрестностей. Выражение несказанного удивления появилось на его лице… Он не узнавал знакомых мест. Все вокруг как-то преобразилось. Там, где было картофельное поле, благоухала апельсиновая роща, а дальше, вместо маленького огорода, блестела в лучах полуденного солнца зеркальная поверхность пруда, окруженного высокими пиниями. Повсюду пестрели цветы и красивые группы редких кустарников, змеились дорожки, усыпанные белоснежным морским песком.
Старый Кордулло протирал глаза, спрашивая себя, уж не бредит ли он… или, быть может, заблудился?..
Но нет. Ему навстречу бежит его собственный невольник, неуклюжий хромой кападокиец, оставленный им присматривать за домом. А вот и этот дом, но увеличенный, украшенный и измененный настолько, что Кордулло окончательно растерялся.
– Что случилось? Какой волшебник изменил мою усадьбу? – грозно обратился он к невольнику. – Говори, несчастный… Объясни мне, что здесь случилось?..
Глуповатый Юпитер упал на колени перед своим хозяином, смертельно напуганный его окриком, и принялся, заикаясь и путаясь, рассказывать, что случилось.
Недели две тому назад, на другой же день после того, как Кордулло уехал по делам в Равенну, обещая вернуться вместе с синьорами через несколько дней, на дачу явился какой-то важный римлянин и спросил: не эта ли усадьба принадлежит старому Кордулло и предназначается для вдовы Боэция.
– Так как ты повелел мне повиноваться благородной Рустициане, как тебе самому, когда она приедет сюда, то я и не счел возможным ответить «нет» на вопрос римлянина, – сконфуженно заявил невольник, – Но, боги, что последовало за моим ответом…
– Что же? Говори толком, – нетерпеливо перебил Кордулло. – Что сказал и что сделал неизвестный римлянин?..
– Он удалился, хозяин, но только для того, чтобы вернуться на другое утро с целым полчищем садовников, плотников и каменщиков… И что только ни натворили они здесь… Вспомнить страшно, как сотни рук принялись сажать и пересаживать, рыть и засыпать, строить и разрушать, стучать и шуметь так, что я чуть не оглох от их молотков…
– Что же они отвечали тебе? – перебила Рустициана, улыбаясь отчаянным гримасам бедного раба. – Ведь не мог же ты не спросить, кто прислал всех этих рабочих?
Злосчастный Юпитер почесал за ухом. Ему было стыдно признаться, что рабочие и распоряжавшийся ими римлянин ничего не объяснили старому привратнику. Они только высмеивали его растерянное лицо и перепуганный вид. Когда же через десять дней все было кончено и рабочие удалились, то распорядитель приказал рабу передать хозяину усадьбы, что один из друзей покойного Боэция, не называющий себя по особенным причинам, пожелал для его вдовы и дочери приготовить более достойное убежище, уплачивая таким образом старый долг благодарности.
– И ты не постарался узнать его имя, хромая скотина? – досадливо воскликнул Кордулло.
Бедный невольник покорно склонил голову.
– Прости меня, хозяин, но что же мог сделать бедный раб один против двухсот человек… А работало здесь скорее больше, чем меньше двух сотен. Вначале я пытался помешать им работать, опасаясь, как бы тебе, хозяин, не пришлось платить за все улучшения и украшения, придуманные этими людьми. Но страх мой скоро исчез. Очень уж швырял золотыми монетами командующий работами. Я узнал, что он купил все соседние поля за самую высокую цену и присоединил их к твоей усадьбе. Почему я и подумал, что ты, хозяин, не можешь на меня сердиться… Это было бы несправедливо. Ведь ты оставил меня сторожем избушки, а теперь я стал привратником целого дворца… И превращение это не стоило тебе, хозяин, ни одного гроша. За что стал бы ты бить своего старого невольника?..
Не дослушав объяснений Юпитера, Камилла спрыгнула со своего мула и бросилась осматривать новые владения. Ее всегдашняя спутница, дочь ее кормилицы, Дафницион, едва поспевала за своей молодой госпожой.
Поминутно восклицания восторга срывались с уст обеих девушек, пока наконец Камилла не остановилась на берегу большого пруда. В его прозрачных водах отражались мраморные колонны полуоткрытой беседки, посреди которой возвышалась, тоже мраморная, статуя Венеры.
– Боже мой, да ведь это повторение той части дворцовых садов, окружавших павильон, который мы занимали, когда жили в Равенне… Посмотри, Дафницион, неужели ты не узнаешь храма Венеры?.. Кто бы мог придумать такой милый сюрприз?..
Удивление молодой девушки еще больше возросло при входе в прелестный маленький дворец, заменивший избушку Кордулло, где она нашла комнату, убранную точно так же, как та, в которой она жила в Равенне. Те же цветы благоухали в корзинах из золотой проволоки, такой же столик, с инкрустациями из золота, перламутра и черепахи, стоял возле кушетки с пурпурными подушками, даже любимая маленькая арфа Камиллы лежала на этом столике… Молодая девушка всплеснула руками и заплакала, растроганная нежным вниманием неизвестного друга.
Рустициана поспешила написать Цетегусу о загадочном происшествии, втайне надеясь, что он сам был автором этих знаков трогательного внимания. Но Цетегус ничего не знал и не догадывался об имени тайного друга Боэция, так что обитательницы прелестной виллы тщетно ломали головы над разгадкой таинственного приключения.
Случай открыл эту тайну Камилле спустя неделю после переезда их с матерью на виллу.
Гуляя ежедневно по обширному парку, окружающему виллу, молодая девушка случайно забрела в маленький лесок, примыкающий к саду. Здесь, в чаще между скалами, журчал серебристый ручеек, блестящей ниткой скатывающийся по граниту, и затем теряющийся в зеленой и сочной траве.
– О, Какая жалость… Такая свежая вода исчезает понапрасну, – воскликнула она, тщетно пытаясь собрать несколько капель своими маленькими ручками. – В Равенне был точно такой же ручеек, но не дикий… Там вода собиралась в мраморную раковину, как бы вытекая из головы бронзового лебедя…
Дафницион, всегдашняя спутница Камиллы, весело рассмеялась, слушая слова своей госпожи.
– А ты бы пожелала, чтобы этот ручей оказался таким же, как и там?.. Я уверена, что твое желание исполнится. Ведь я не раз замечала, когда мы гуляем в лесу, что за нами следует кто-то, – какой-нибудь лесной гений… Он идет едва слышно, как и подобает духу, но все же иногда сухая ветка хрустнет, выдавая его присутствие.
– Дурочка… – перебила Камилла. – Разве ветки хрустят под ногами духов? Ты приняла за духа какую-нибудь лесную зверюшку, еще более робкую, чем мы с тобой.
Через неделю Камилла пришла на то же место, движимая неясным чувством любопытства.
Дафницион глянула на ручеек и всплеснула руками.
– Я говорила, что нас слышал лесной дух, – воскликнула она перепуганная и кинулась прочь от заколдованного места.
Более смелая Камилла осталась одна возле ручья, действительно преобразившегося, как бы по ее желанию.
Прозрачная струйка воды выходила из красного клюва бронзового лебедя и собиралась в большую раковину розового мрамора.
– Как в Равенне… – прошептала Камилла, покачивая прелестной головкой и внимательно оглядываясь.
Внезапно она заметила, что ветки цветущих олеандров, окружающих ручеек, как-то странно зашевелились. Быстро побежала молодая девушка к этому месту, решительно раздвинула руками цветущие ветви и остановилась пораженная.
Перед ней стоял высокий, стройный юноша, с темными кудрями и глубокими синими очами на прекрасном лице.
– Аталарих… Король… – прошептала Камилла едва слышно.
– Я испугал тебя?.. Прости товарища детских лет и игр.
Аталарих говорил дрожащим голосом, не решаясь приблизиться к девушке.
– Король… – повторила Камилла, пошатнувшись. Смертельная бледность покрыла ее прелестное лицо. Она упала бы на землю, если бы подбежавший Аталарих не принял бы ее в свои объятья. Осторожно поддерживая молодую девушку, он бережно опустил ее на траву и сам опустился на колени перед нею.
Он был так же бледен, как и бесчувственная девушка, а его сердце билось глухими болезненными ударами.
– О, как ты прекрасна, Камилла… Радость моя… В тебе моя жизнь и… моя смерть тоже…
С трудом переводя дыхание, юный король зачерпнул рукой воды, выпив несколько глотков и, кое-как справившись со своим волнением, брызнул свежей влагой в прелестное личико девушки.
Медленно открылись большие, удивленные, черные глаза испуганной газели и взглянули в знакомое, когда-то дорогое лицо товарища детских игр.
– Прости меня, Камилла… Я испугал тебя, – вторично прошептал Аталарих. – Но я не мог больше скрываться… Желание видеть ту, с которой я ребенком делил радость и горе, было слишком сильно… Скажи же хоть одно слово, Камилла… Неужели ты окончательно забыла меня?..
Растерянная, едва живая, слушала молодая девушка этот мелодичный, нежный и ласковый голос. На минуту лучезарная улыбка осветила ее бледное личико, а маленькая ручка бессознательно протянулась навстречу Аталариху. Внезапно взгляд ее остановился на золотом обруче, сдерживающем длинные шелковые локоны юноши, с красивой головы которого упала простая соломенная шляпа, скрывавшая его черты.
При виде этого знака королевского достоинства воспоминания волной нахлынули на Камиллу. С ужасом вскочила она на ноги и кинулась прочь с отчаянным криком.
– Король варваров… Убийца отца… деда… Я не хочу тебя помнить, король готов.
Аталарих пошатнулся, как от удара ножа в сердце. Судорожно прижал он руки к груди, и глаза его, устремленные вслед убегающей женской фигуре, наполнились слезами.
– Да… Для нее я варвар… убийца… О, Боже мой… А в ней все счастье моей обделенной счастьем жизни…
//-- XII --//
Неожиданная встреча с Аталарихом так взволновала Камиллу, что ее беззаботная и суеверная наперсница серьезно поверила в появление одного из лесных духов, о которых они говорили со смехом неделю тому назад.
Камилла не стала разубеждать Дафницион. Бледная и трепещущая кинулась она к матери, и со слезами стыда и гнева рассказала ей о своем открытии.
Теперь уже нетрудно было угадать имя того, кто окружил их роскошью и вниманием. Молодая девушка поняла это при первом же взгляде на Аталариха с тем безошибочным чутьем сердца, которое никогда не обманывает женщин.
Аталарих не был чужим для Камиллы. При жизни отца, занимавшего одну из почетных должностей при дворе Теодорика, Камилла часто встречалась с юным принцем. Хотя Аталарих был года на три старше девочки-подростка, но женщины зреют быстрее мужчин, особенно же в пламенной Италии, и одиннадцатилетняя Камилла казалась иногда старше четырнадцатилетнего внука Теодорика.
Мечтательный характер юноши, как и слабое здоровье, удаляли наследника престола от военных игр и шумных развлечений своих сверстников, готов и римлян, удерживая его в покоях матери и в дворцовых садах, где он постоянно встречался с прелестной девочкой, дочерью Боэция. Эти встречи скоро стали любимым удовольствием для обоих детей, причем Камилла скоро заметила, какой радостью вспыхивали прекрасные глаза юного принца, когда ее белое платье появлялось из-за кустов, с каким восторгом слушал он ее мягкий голос. Умная, живая и не по летам развитая девочка не могла не обратить внимания как на редкую красоту наследника престола, так и на душевную мягкость его поэтической натуры. Внимание Аталариха трогало и льстило девочке, чувствовавшей себя царицей юной души наследного принца.
Бог весть, чем окончилась бы эта детская привязанность, если бы кровавая трагедия не разорвала союз их юных сердец.
Казнь Боэция и Симаха наполнила душу Камиллы ненавистью к Теодорику, как к главному виновнику смерти отца и деда, а с ним вместе и к его семейству, и ко всем готам. В своей семье Боэций никогда не скрывал своего предубеждения и пренебрежения к завоевателям, которых презрительно называл варварами. Как ни молода была его дочь, но все же она впитала часть этого пренебрежения, которым дышали не только ее отец, мать и братья, но и все остальные близкие друзья ее семейства. Невольная симпатия, влекущая Камиллу к Аталариху, заставляла ее забывать на время его принадлежность к племени варваров, но насильственная смерть отца сразу потушила эту симпатию в сердце дочери казненного, считающей отца и деда мучениками и героями, а не тем, чем они были на самом деле, то есть изменниками и предателями благородного и великодушного монарха, приблизившего их к себе.
С сердцем, полным ненависти к тирану, палачу лучших римских граждан, бежала девочка из Равенны вместе с матерью, и скиталась по белу свету, ища пристанища, пока наконец не нашла приюта у вольноотпущенника своего отца. С такими же чувствами прожила она несколько блаженных дней в прелестном убежище, созданном неизвестным другом ее отца, отдыхая душой посреди удобств и роскоши, вдвойне приятных тем, кто принужден был отказаться от них в силу роковой необходимости. Страдая от бедности во время изгнания возле вечно плачущей матери и нежно любимых братьев, Камилла беспокоилась о судьбе далеких и винила во всем, что случилось с ней плохого, того же тирана Теодорика, тех же ненавистных варваров – готов.
При таких условиях ей нелегко было узнать, что каждая радость последних недель, каждое удобство, доставлены ей были врагом, внуком палача ее отца, гонителем ее семейства. Но зато нетрудно было созревшей в несчастье девушке сообразить, что означало поведение Аталариха. Только любящее сердце могло выказать такую нежную заботу. Сомнений быть не могло… Аталарих любит ее, Камиллу. Внук Теодорика любил дочь Боэция… Какой ужас, какое оскорбление!
Сверкая глазами, с горячим румянцем на щеках и с дрожащим от негодования голосом рассказывала она матери о своем открытии, спрашивая: как быть?.. что дальше?..
Растерявшаяся не меньше дочери, Рустициана сейчас же отправила доверенного гонца к Цетегусу с просьбой приехать по важному делу, не допускающему письменного изложения.
В конце недели префект Рима был уже на вилле вдовы Боэция.
– В чем дело?.. Что случилось? – с оттенком беспокойства спросил он, пытливо глядя в мрачное и озабоченное лицо Рустицианы.
Задыхаясь от гнева, обидчиво и несвязно рассказала гордая патрицианка о том, что случилось, в свою очередь, требуя совета и помощи от своего друга и сообщника.
К крайнему ее удивлению, Цетегус не выразил ни гнева, ни негодования. Напротив того… Глаза его загорелись неподдельной радостью.
– Ты спрашиваешь, Рустициана, что делать? – произнес он, улыбаясь своей всегдашней холодной улыбкой. – Я отвечу тебе советом немедленно ехать в Равенну и везти ко двору прелестную Камиллу.
Рустициана отшатнулась, с гневом вырвав свою руку из руки Цетегуса.
– Ты, кажется, с ума сошел, патриций… Или ты не понял, в чем дело? Ведь этот дерзкий юноша, сын племени варваров, осмеливающийся поднять глаза на мою дочь, на благородную римлянку… Внук Теодорика любит дочь Боэция… Можно ли придумать более кровное оскорбление памяти отца Камиллы?.. А ты, друг Боэция, ты советуешь мне пожертвовать честью моей дочери для каких-то темных целей… Этого я от тебя не ожидала, Цетегус…
Мраморное лицо префекта оживилось выражением презрительной насмешки.
– Сколько помнится, вдова Боэция мечтала о мести… Если она переменила мнение ради прекрасных глаз своей дочери, то я отказываюсь пользоваться орудием мести, которое сама судьба посылает тебе, и… это меня не касается. При чем тут мои темные планы?.. Мне дела нет до твоей мести, от которой не уйдет никто, – ни тиран, ни его варвары, и которых ты могла бы погубить при помощи Камиллы.
Рустициана широко раскрыла недоумевающие глаза.
– Мои чувства и намерения не изменились, и не могут измениться. Но я не понимаю тебя, Цетегус… Не могу же я пожертвовать Камиллой и опозорить имя Боэция, допуская его дочь сделаться любовницей этого юного варвара.
Цетегус снисходительно улыбнулся.
– Да кто говорит об этом?.. Камилла должна ехать ко двору не для того, чтобы сделаться любовницей Аталариха, а для того, чтобы властвовать над ним. Не больше и не меньше… Повторяю тебе, сам Бог внушил эту любовь юному варвару. Без нее нам бы не справиться с этим мальчишкой, который начинает быть опасным для успеха наших планов. Он один, быть может, разгадал меня или по крайней мере подозревает о моих намерениях. Постоянно я нахожу его на своем пути. И как ни велико мое влияние на Амаласунту, голос ее сына все же имеет громадное значение. Ведь он носит корону. Она только временно управляет его именем. И этот король перестает быть простой куклой в руках своей матери, то есть в моих. На днях только его влияние осилило мое… Готский гарнизон Рима, моего Рима, отдан под начало варвара Тейи, мрачные глаза которого, кажется, никогда не закрываются… Этой заменой глуповатого геркулеса Худобада умным и недоверчивым Тейей я обязан исключительно Аталариху, который начинает серьезно вмешиваться в дела, пожелав присутствовать на всех советах. При этом юноша не по летам умен, энергичен и деятелен, так что с ним придется не сегодня завтра серьезно считаться… И вдруг судьба посылает нам его любовь к твоей дочери, которая завладеет всем сердцем юноши и, естественно, заставит его забыть скучные государственные дела. Мы на коленях должны благодарить судьбу за такой счастливый случай, а ты хочешь упустить его из-за глупой женской сентиментальности или из-за каприза неопытной девушки…
Черные глаза Рустицианы сверкнули.
– Ты называешь капризом отказ матери играть честью своей единственной дочери, Цетегус?.. Не ожидала я от тебя подобного ответа. Я знала, что у тебя нет сердца, но что у тебя нет чести и совести – это я поняла только сегодня… Ты готов всем пожертвовать, все втоптать в грязь ради успеха своих планов. Но только на этот раз ты ошибся в расчетах… Клянусь всем святым, что я не пожертвую Камиллой и не повезу ее ко двору варваров…
Цетегус гордо выпрямился. Глаза его загорелись мрачным огнем, в голосе зазвучала железная сила. Крепко стиснув левой рукой руку Рустицианы, он повелительно поднял правую к небу.
– Ты осмеливаешься призывать Небо в свидетели своей клятвы, Рустициана?.. Которой?.. Не той ли, которую ты дала мне, когда умоляла отомстить за твоих мучеников? Припомни слова этой клятвы, вдова Боэция, и сопротивляйся моей воле, если посмеешь… Ты клялась повиноваться мне слепо и беспрекословно, исполняя все, что бы я от тебя ни потребовал… И в свидетели этой клятвы ты призывала всех святых и самого Бога. Мало того, ты призывала на себя и на детей своих вечное горе на земле и вечные муки после смерти в случае нарушения своей клятвы… Припомни все это, Рустициана, и… спасай честь своей дочери ценой погибели ее души…
Бледная и дрожащая глядела Рустициана в гневно сверкающие глаза римлянина. Она чувствовала полную невозможность сопротивляться всепобеждающей воле этого железного человека.
И все же она попыталась защитить свое дитя.
– Неужели тебе не жаль Камиллы, Цетегус? Неужели ты не пощадишь дочь Боэция? Ведь это же ужасно… Я не переживу дня, в который моя Камилла станет любовницей варвара…
– Ты с ума сошла, Рустициана… Ничего подобного никто от тебя не требует. Твоя дочь должна властвовать над Аталарихом, а не любить его. Никто не мешает ей оставаться чистой, как снег горных вершин, если ее сердце свободно… Впрочем, быть может, ты за нее боишься? Аталарих красив. Быть может, Камилла уже любит его?..
– Ты оскорбляешь мою дочь подобным подозрением, – гневно перебила Рустициана. – Камилла ненавидит семью убийцы ее отца. Никогда не согласится она скрывать свою ненависть и обманывать этого юношу… Она не умеет лицемерить. Эта задача не под силу честной и чистой душе моей девочки…
– Это мы увидим… Я сам переговорю с Камиллой.
Рустициана сделала невольное движение, на которое Цетегус отвечал с ледяным спокойствием:
– Впрочем, если тебе так неприятно воспользоваться орудием, посылаемым милостивой судьбой, то… оставим это дело… Я готов освободить тебя от твоей клятвы и вернуться к своим книгам. В сущности, мне дела нет до политики. Меня готы не оскорбляли, и я не имею особенной причины ненавидеть наследников Теодорика и готовить им гибель. Ты сама пришла ко мне, Рустициана, и вырвала меня из моего уединения, от любимых литературных занятий, умоляя именем нашей прошлой любви помочь тебе отомстить за смерть отца и мужа. Я был другом Боэция и согласился помогать тебе… Но если ты перестала мне верить и тяготишься добровольно обещанным повиновением, то скажи это прямо и откровенно, без женских виляний… Повторяю, я охотно брошу начатое дело и запрусь в своем кабинете или уеду путешествовать в Индию. Это несравненно интересней, чем устраивать заговоры, ежеминутно рискуя головой для неблагодарных, платящих недоверием за помощь…
Рустициана задрожала.
– Нет, нет… – воскликнула она с внезапно прорвавшимися слезами. – Не покидай меня, Цетегус. Делай что хочешь, поступай как хочешь… Я остаюсь слепым орудием в твоей могучей руке…
Цетегус молча улыбнулся. «Так-то лучше», – подумал он и громко произнес:
– Где Камилла?
– У себя в комнате. Я пойду предупредить ее.
– Не надо. Я предпочитаю застать ее не предупрежденной. Мне легче будет прочесть, что в ее сердце. Если она любит короля, то ее нельзя привлекать к делу.
Рустициана сверкнула глазами.
– Я знаю Камиллу… Дочь Боэция никогда не забудет того, что этот юноша – внук и наследник тирана, убившего ее отца и деда… Камилла – римлянка и не отдаст своего сердца варвару…
«Это еще как знать, – думал Цетегус, медленно подходя к комнате Камиллы. – Этот варвар красив, смел и умен. Он достойный наследник Теодорика Великого. Женщине нелегко справиться со своим сердцем, а это дитя стало женщиной… Как незаметно и быстро летит время. Давно ли Камилла была ребенком, и вот выросла… Сейчас увидим, чего от нее можно ждать или… опасаться».
С радостью бросилась Камилла на шею человеку, которого с раннего детства привыкла уважать и любить, – лучшего друга своего отца и своей матери.
– Ты пришел освободить меня и положить конец этому невыносимому состоянию… Не правда ли? – дрожащим голосом спросила она, прижимаясь пылающим лицом к груди холодного честолюбца. – Ты знаешь, что случилось… Этот варвар осмеливается любить меня… Мало того, он, очевидно, осмеливается надеяться на взаимность дочери Боэция… Какой стыд, какой позор… не правда ли?.. Скажи, как избежать этого позора? Ты друг моего отца. Ты принес мне спасение, не правда ли?
– Я принес тебе месть, Камилла, – торжественно ответил Цетегус, пытливо вглядываясь в прелестное, взволнованное личико девушки.
При слове «месть» она быстро подняла голову. Лицо ее вспыхнуло, и гордая радость сверкнула в глубоких глазах…
– Месть… – медленно повторила она. – Ты обещаешь мне месть… Какую и кому?
– Месть варвару, оскорбившему тебя своей любовью, во-первых. Месть всему его народу, оскорбившему всех римлян, во-вторых… В твоих руках честь твоей родины. Ты можешь заплатить за порабощение Рима, за угнетение граждан, за убийство лучших сыновей родины… Повинуйся мне… Ты отомстишь за своего отца и деда.
– Я сделаю все, что ты прикажешь… Но, увы, что может сделать слабая девушка?
– В данном случае все, – твердо и уверенно ответил Цетегус. – Но для достижения нашей цели ты должна немедленно же ехать в Равенну и овладеть волей Аталариха настолько, чтобы он глядел на все твоими глазами и думал твоими мыслями… В этом единственный способ погубить короля готов…
– Погубить… Аталариха… – нерешительно повторила Камилла. Румянец постепенно сбегал с ее лица и болезненная складка сдвинула тонкие черные брови. – И я должна сделаться орудием его гибели? – чуть слышно прошептала она.
Пытливые глаза Цетегуса впились в побледневшее личико бедного ребенка. Холодно и сурово проговорил он:
– Прости меня, Камилла… Я не знал, что дочь Боэция любит короля готов.
Как укус ядовитой змеи, подействовали эти слова на Камиллу. Она вскрикнула от негодования. Презрительный тон Цетегуса ранил ее сердце не меньше, чем собственная гордыня. С пылающим лицом схватила она своего собеседника за руку.
– Ты с ума сошел, патриций… и ты оскорбляешь меня подобными подозрениями… Я дочь Боэция и внучка Симаха, и я римлянка… Я не могу любить варвара, наследника нашего поработителя, внука того, кто был палачом моего отца… Я презирала бы себя, если бы была способна на такую низость. Своей рукой вскрыла бы я вены, чтобы выпустить кровь, недостойную римлянки, если бы твое подозрение могло быть справедливым… Скажи мне, что надо сделать, чтобы погубить всех этих варваров и его первого… Я ненавижу этого короля, оскорбившего меня своей любовью…
Цетегус самодовольно усмехнулся. «Она его любит, – подумал он. – Но это не беда, пока ее чувство еще бессознательно… В настоящую минуту ненависть борется с любовью в душе этой девочки, и я успею использовать страсть опасного юноши прежде, чем любовь победит, и Камилла признается сама себе в этой победе».
– Что же ты молчишь, Цетегус? – нетерпеливо вскрикнула Камилла, широко открывая прекрасные невинные глаза. – Скажи мне, что делать, чтобы отомстить ему… Аталариху…
– Ты должна разжечь его страсть, отвлекая внимание от государственных дел.
– Зачем? – с недоумением спросила Камилла. Цетегус подумал еще минуту, но затем внезапно решился. Близко наклонясь к Камилле, он прошептал:
– Послушай, Камилла… Я хочу доверить тебе тайну, от которой зависит жизнь моя и всего римского дворянства, так же как и свобода нашей родины… Ни одной женщине в мире не доверил бы я подобной тайны, но ты дочь Боэция, ты не можешь обмануть моего доверия.
– Клянусь памятью отца, ты не ошибаешься во мне, – торжественно ответила молодая девушка.
– Знаю, а потому и сообщаю тебе без дальнейших околичностей о том, что в Риме существует заговор против варваров. Все подготовлено к их гибели… Еще год, от силы два, и ничто уже не сможет спасти их… Но до наступления решительного дня, нужно отвлечь внимание короля. Нужно, чтобы он ничего не заметил… Он же недоверчив, подозрителен и… проницателен не по летам… Твоя задача – ослепить его страстью настолько, чтобы он ничего не видел, кроме тебя… Ты поняла, Камилла?..
– О, да… да… – восторженно воскликнула молодая девушка. – Я понимаю свою задачу и исполню ее… Мой бедный отец будет отомщен, и эти варвары погибнут… Как отрадна эта мысль, Цетегус… И знать, что я буду орудием мести, главной пружиной великого исторического события… Какое счастье… – повторяла она едва слышно.
Внезапно новая мысль осветила ее побледневшее лицо.
– Скажи мне, Цетегус, – схватив префекта за руку, прошептала она. – Скажи мне, друг моего отца, хороша ли я?..
Цетегус снисходительно улыбнулся. Он понял цель этого вопроса и ответил совершенно искренне.
– Да, ты хороша Камилла… Ты олицетворение римской красавицы, олицетворение юности, грации и страсти. Никто не сможет остаться равнодушным возле тебя.
– В таком случае и он не останется равнодушным, – радостно вскрикнула молодая девушка, увлекаемая чувствами, разобраться в которых сама бы не смогла. – О, я сведу его с ума… Я околдую его так, что он забудет все на свете кроме меня. И тогда я скажу ему… это я погубила твое царство, я отняла у тебя корону… Тогда он поймет, как умеют ненавидеть римлянки…
«На эту ненависть рассчитывать было бы опасно», – думал Цетегус на пути в Равенну, куда он ехал предупредить Амаласунту о скором приезде вдовы и дочери Боэция. «По счастью, мне нужно немного времени. До тех пор пока она успеет понять, что ненависть – родная сестра любви, многое свершится. Впрочем, на всякий случай, надо будет приглядывать за этой девочкой, да за ее матерью… Беда с женщинами. Они бывают прекрасными орудиями, но пользоваться ими надо умеючи, и никогда не забывать, что прекрасная змейка ежеминутно может обернуться против тебя и вонзить свои отравленные зубы в руку, направляющую ее против ее же врага… Да, хорошее орудие женщина, да ненадежное… Впрочем, все это не беда, пока имеются способы заменить в каждую данную минуту всякое орудие, ставшее негодным…»
Хорошо, что Рустициана не видела улыбки, скользнувшей по губам Цетегуса, не то бы она не имела ни одной спокойной минуты, зная, что находится не только сама, но и ее дочь в руках этого безжалостного человека.
//-- XIII --//
Наутро специальный гонец увозил в Равенну составленное Цетегусом письмо Рустицианы, в котором она в нескольких строках, полных благородной гордости, благодарила правительницу за приглашение вернуться ко двору, которое она, вдова Боэция, принимает ради восстановления чести погибших как доказательство роковой ошибки, стоившей жизни невинных.
Зная характер Амаласунты, Цетегус прекрасно понимал, что подобное письмо может только возвысить писавшую его в глазах правительницы. В то же время оно удовлетворяло гордость Рустицианы, опасавшейся, что ее возвращение в Равенну будет приписано унизительной просьбе о ее помиловании.
Спустя неделю Камилла с матерью уже занимали тот самый павильон среди дворцовых садов Равенны, в которых они провели столько счастливых лет при жизни Боэция. Правительница приняла после долгой разлуки гордую патрицианку и ее прелестную дочь как старых друзей. Их сразу же окружили роскошь и комфорт. Целый штат невольников и невольниц был назначен для их обслуги. Камилле казалось иногда, что все прошлое было лишь сном, что отец сию минуту поднимется по мраморной лестнице на обвитую виноградом и розами террасу, возвращаясь из главного дворца, золоченые крыши которого виднелись вдали, между зелеными вершинами пальм, пиний и кипарисов.
Но вслед за тем воспоминание пережитых ужасов с новой силой воскресало в душе молодой девушки, и она снова клялась отомстить палачам любимого отца и деда, мысленно повторяя совет Цетегуса.
Опутать его любовью, чтобы погубить наверняка…
Между тем исполнение плана, придуманного префектом Рима, пришлось отложить по не зависящим от Камиллы причинам.
Аталарих опасно занемог, и Камилла, прожив около месяца в Равенне, еще ни разу с ним не встретилась. Только от придворных да от прислуги слышала она о беспокойстве преданных готов, опасающихся за жизнь юного государя.
О причинах его внезапной болезни не знали ничего достоверного. Одни говорили, что король, предпочитающий охотиться с небольшой свитой в окрестностях горного местечка Аретуция, простудился, напившись холодной воды из источника после утомительного перехода, другие шептались о неудавшемся покушении на жизнь монарха… Достоверно известно было лишь то, что Аталариха нашли без чувств возле горного ручья и что этот обморок оказался началом опасного припадка наследственной болезни, унесшей в могилу его отца. Несколько дней подряд жизнь сына Амаласунты висела на волоске, и старый Гильдебранд, оруженосец Теодорика, ставший военным воспитателем его внука, ходил мрачный и угрюмый, не удостаивая никого своим вниманием. Но через неделю лица сановных готов начали проясняться. Аталарих поправлялся… Все чаще слышала Камилла рассказы о беспримерном терпении и мужестве, с которыми он выносил жестокие страдания, о бесконечной доброте и кротости, с которыми он благодарил даже невольников за малейшую услугу.
В такие минуты гнев Камиллы, слишком часто уступающий место жалости, снова разгорался.
– Да, он добр, – повторяла она, сдвигая свои тонкие брови. – Он великодушен, а между тем он не заступился за моего бедного отца. Он такой же варвар, как и все готы… Они не знают сострадания и не достойны его…
Жгучее нетерпение увидеть и приворожить Аталариха охватывало душу неопытной девушки, чистое сердце которой объясняло это нетерпение ненавистью и жаждой мести… Но не вражда заставляла биться ее сердце при воспоминании о том, как искусно были повторены на маленькой вилле близ Аретуции любимейшие места ее прогулок. Только любящее сердце способно было на такое деликатное внимание, на столь нежную заботу. Это Камилла понимала… Она знала, что Аталарих любит ее. Она же? Она собиралась заплатить за эту любовь изменой и предательством… Краска стыда выступила на бледных щеках Камиллы, и не скоро ей удалось успокоить себя повторением коварных советов и доводов Цетегуса, так пламенно и красноречиво призывавшего ее к мести за смерть отца и деда.
Вечные колебания и непрерывная борьба чувств не на шутку расстраивали молодую девушку. Она похудела и побледнела, не находя спокойствия днем и сна ночью.
Жаркие летние ночи были особенно тяжелы… Камиллу преследовали мрачные видения, от которых она просыпалась с криком ужаса.
Сегодня снова приснился ей страшный сон, превратившийся в мучительный кошмар.
Со стоном приподнялась Камилла на своей постели, расширенными глазами вглядываясь в темноту. Серебряный ночник, освещающий спальню, погас. Но свозь закрытые ставни врывался бледный луч света. Протягиваясь тонкой полоской по мраморной мозаике пола.
…Светает. В окно доносится щебетание просыпающихся пташек. Камилла распахивает окно и полной грудью вдыхает свежий утренний воздух.
Как тихо в дворцовых садах… Ни единый звук не нарушает гармоничную тишину этого раннего утра. Только птички становятся смелей, и голоса их громче, по мере того, как на востоке разгорается бледно-розовая полоска, предшественница утренней зари. Воздух, насыщенный ароматами, веет прохладой, а в комнате душно и темно… Камилла быстро накидывает на себя одежды и, закутавшись в синий плащ, осторожно выходит на мраморную террасу, а оттуда в цветник, окружающий их дом роскошным пестрым кольцом.
Дворцовые сады Равенны недаром пользуются славой. Широкие тенистые аллеи цветущих лип и развесистых платанов сбегают вниз, почти до самого берега. В их зеленом лабиринте искусная рука садовника раскинула причудливые цветники, беседки и лужайки, украшенные статуями и перерезанные серебристыми водными струйками.
Камилла в задумчивости направляется к морю. Узкая дорожка ведет к небольшой, с трех сторон открытой беседке, называемой «храмом Венеры», по имени прекрасной статуи богини, возвышающейся в центре этого мраморного павильона возле золоченого жертвенника, на котором когда-то приносились жертвы златокудрой богине любви и красоты. Ныне статуя богини сохранилась только в виде украшения, так же как и статуя легендарного Энея, поставленная как бы на страже у золоченой решетки, закрывающей вход на розовую мраморную террасу, спускающуюся пологими ступенями к самому морю. Здесь была собственная пристань королей, внизу которой колыхалось на серебряных цепях несколько богато украшенных лодок и яликов с пурпурными парусами и золочеными веслами.
Камилла давно знала это местечко, откуда с одной стороны открывался дивный вид на голубую даль моря, а с другой – на раскинувшийся пестрый ковер ярких цветников. Когда-то напротив статуи Энея возвышалась статуя Юлия Цезаря, имя которого еще виднелось на постаменте. Но статуя эта случайно исчезла, и вместо нее Теодорик приказал сделать изображение своего сказочного предка, народного героя и полубога Амалунга, прямыми потомками которого считались короли готов, Амалунги. Заказанная лучшему скульптору того времени, статуя германского воина оказалась характерной противоположностью изображению Энея, символическим воплощением племени варваров, ставших победителями гордых римлян.
Не в первый раз приходила Камилла к этой золоченой решетке полюбоваться видом, вдвойне прекрасным при восходе солнца, золотой круг которого выплывал из-за моря, как бы омываясь в прозрачной синеве волн.
Погруженная в задумчивость, молодая девушка шла, не подымая глаз, и вдруг остановилась, как вкопанная.
Прямо перед собой, всего в трех-четырех шагах, она увидела стройную фигуру юноши, прислонившегося головой к высокой золоченой решетке и не сводившего глаз с синей дали моря.
Камилла вздрогнула, узнав каштановые шелковистые кудри, так грациозно рассыпающиеся по белому плащу, украшенному широкой золотой вышивкой.
– Аталарих… Король… – невольно сорвалось восклицание с ее уст.
Аталарих услышал его и медленно повернул голову к остановившейся в нерешительности девушке.
Яркая краска залила бледные щеки Камиллы, но волнение ее не передалось юному монарху.
Со спокойным достоинством поклонился он молодой римлянке, видимо, собираясь уступить ей место.
– Я помешал тебе, Камилла, – произнес он спокойно, почти равнодушным голосом. – Прости невольную неделикатность… Я не мог ожидать встречи с тобой в такой ранний час и не хочу мешать тебе…
Грациозным жестом перебросил Аталарих через плечо полу шелкового плаща с широкой каймой и отошел от павильона.
Камилла почувствовала острую боль в сердце, которую объяснила ненавистью. Но, вспомнив уроки Цетегуса, она нерешительно вымолвила:
– И я не хочу тебе мешать, король готов… Останься… Прошу тебя… – прибавила она едва слышно.
Аталарих вернулся на прежнее место. Едва заметная улыбка мелькнула на его прекрасном грустном лице.
– Благодарю тебя, Камилла, за позволение остаться… Я всегда любил это место, сегодня же такое дивное утро… Но, прошу тебя, не выдавай меня матушке и ее докторам. Они запирают меня на целые дни в душных комнатах так усердно, что невольно приходится ускользать потихоньку, чтобы глотнуть свежего морского воздуха, который для меня, это я чувствую, полезней всякого лекарства.
Камилла слушала, не веря своим ушам… Неужели этот спокойный юноша, холодно говорящий с ней, тот самый Аталарих, которого любовь положила без чувств к ее ногам?.. Как мог, как смел этот юный варвар оставаться равнодушным при встрече с ней? Или его любовь уже угасла? Так скоро?.. Неужели ее красота стала бессильной?
Камилла с недоумением глядела на красивого юношу, не понимая, откуда у этого короля варваров столько спокойного достоинства и грациозного величия. Каждое движение этого юноши просилось на картину.
Каждый художник был бы счастлив найти подобную модель для статуи Аполлона или спящего Амура, узнанного подкравшейся Психеей. Камилла не спускала глаз с прекрасного юноши, не понимая, что происходит в ее душе. Давно ли она негодовала на сына варваров, осмелившегося поднять взор на дочь римского патриция, давно ли считала любовь наследники Амалунгов кровным оскорблением для дочери Боэция. А теперь же, когда Аталарих, казалось, совершенно позабыл свое чувство, теперь она испытывала большее негодование, чем тогда, у ручейка в горах Ацума.
Камилла потупила глаза, боясь неосторожным взглядом выдать волнующие ее противоречивые чувства.
Аталарих же продолжал говорить спокойно, видимо, не замечая ее волнения. Он не спускал глаз с синей дали моря, где на горизонте виднелись черные тени скалистых островов, известных под именем «Игл Амфитриды».
Солнце еще скрывалось за горизонтом, но лучи его уже играли бриллиантовыми блестками по тихо колышущимся волнам. Казалось, будто широкая золотая лента соединяла темную зелень берега со сверкающим небом, по синеве которого медленно разливалась пурпурная заря, освещая белоснежные хлопья облаков нежными оттенками перламутра.
– О, какая дивная картина, – как бы невольно прошептал Аталарих. – Взгляни на море, Камилла. Помнишь, как мы думали детьми, что этот золотой мост, протянувшийся через море, соединяет нашу землю с неведомыми небесными островами вечного блаженства…
– Вечного блаженства… – машинально повторила Камилла. – Где оно?.. Его нет и быть не может…
Внезапно обернувшись, Аталарих взглянул ей прямо в лицо.
– А ведь ты была права, Камилла… Помнишь, как мы с тобой спорили именно здесь? Ты стояла у подножья статуи Энея, а я напротив, опираясь на щит родоначальника моего народа. Мы оба восхваляли наших героев. Ты говорила о Сципионах, о Камилле и Цезаре, – я об Аларихе и Теодорике… Ты была красноречивей меня, но тогда я тебе не верил. И когда былая слава твоих предков ослепляла меня, я гордо говорил тебе: «Да, но все это в прошлом… Тебе и твоему народу принадлежит прошлое, будущее же – это мы, германцы Амалунга…» Мы были детьми тогда… Теперь я уже не повторю тебе этих слов…
– Почему? – прошептала Камилла.
Она была поражена и возмущена спокойным достоинством этого юноши. Царственное величие его осанки, взгляда и движений казались ей личным оскорблением. Как смел этот варвар глядеть на нее свысока, на нее, дочь римского патриция? Как смел он говорить с ней как равный с равной? Как смел так скоро победить то чувство к ней, которое она считала таким серьезным?.. Страстное желание уколоть, уязвить, вывести из себя этого юношу, разрушить его безмятежное спокойствие поднялось в груди Камиллы с такой силой, что она с трудом справилась с собой, с трудом сохранила достаточное хладнокровие для того, чтобы выговорить насмешливо:
– Значит, ты, король готов, понял, что твои варвары получили от природы меньше, чем мы, римляне?
– Да, Камилла, меньше… Счастья и жизнерадостности. А в них великая сила. В счастье и красоте радость жизни… Здесь, в твоей Италии, они повсюду. Посмотри, вон там, видишь группу рыбаков?.. Это твои соплеменники, Камилла, – италийцы. Как они прекрасны – и все вместе, и каждый порознь. Каждый их жест так и просится на полотно… Вглядись в их лица – ни на одном не найдешь ты и следа грусти, тоски… мысли. Поистине счастливое племя… Им дано безмятежное счастье богов и благородных животных… Вот чего не достает нам, детям туманного севера…
– Только этого? – насмешливо вставила Камилла.
– Не смейся, Камилла. В счастье великая сила… Нам же, готам, счастья не видать ни в жизни, ни в истории… ни всему народу, ни каждому в отдельности. То, что дается вам, южанам, легко и незаметно, мы должны покупать сверхчеловеческим трудом и тяжелыми жертвами. Каждую радость, каждый успех в жизни и истории мы оплачиваем долгими и тяжелыми страданиями. Белоснежный цветок наших гор умирает, пересаженный в теплую землю со своих снеговых вершин… И мой народ, могучий и благородный, великодушный, умный и добрый, заброшенный судьбой в чужую страну… Он не может прижиться у вас. Не может сродниться ни с людьми, ни с природой…
В груди Камиллы клокотало негодование. Злоба душила ее… Злоба на этого царственного юношу, слишком прекрасного для варварства.
– Кто же заставлял вас спускаться с гор? – резко спросила она. – Кто принудил вас прийти сюда?.. Мы вас не звали и не желали… Что же влекло вас сюда?
– Спроси у мотылька, летящего на огонь, зачем он обжигает себе крылья? Зачем кружится вокруг пламени, привлекающего его?.. Слишком прекрасно это пламя, слишком тепло, светло и соблазнительно… Бедный мотылек не может, да и не хочет понять, что должен заплатить жизнью за близость к красивому огоньку. Твоя родина прекрасна, Камилла… Прекрасно это синее море и синее небо… Так же прекрасно, как и люди, живущие здесь… Об этой красоте мечтали мы, ее видели во сне и наяву. Эта красота тянула нас сюда невидимыми и неразрывными нитями. Любовь к красавице Италии привлекла сюда мой народ… Она же будет его гибелью…
– Любовь? – насмешливо повторила Камилла. – Да разве может любовь овладеть целым народом, заставляя его забыть все на свете… обезуметь?
Глаза Аталариха сверкнули ярче, чем золотые блестки на волнах залива.
– Может, Камилла… Любовь в сердце северянина не то, что ваша южная страсть. Вам не понять нашей любви, как не понять и наших страданий… Верь мне, Камилла… Целый народ может любить так же безнадежно и может идти на смерть так же сознательно ради своей любви, как и отдельный человек, в груди которого горит неугасимое пламя любви… Такой любовью живут и умирают народы, как и отдельные личности… Однако мне пора… Прощай, Камилла.
С легким наклоном головы, каким монарх кончает аудиенцию, Аталарих медленно пошел по широкой аллее цветущих акаций к своему дворцу, едва видневшемуся вдали.
Долго глядела ему вслед Камилла, тщетно ожидая, что он обернется. Но высокая стройная фигура юноши в белой одежде продолжала удаляться все тем же медленным и спокойным шагом, не чувствуя провожающего его горячего взгляда молодой девушки.
Все меньше становилась эта белая фигура, все темнее делалось вокруг Камиллы, глаза которой наполнялись слезами. Когда Аталарих окончательно скрылся за высокими кустами, Камилла молча опустилась на мраморную ступень, на которой только что стоял король готов, и, прижав свое прелестное лицо к решетке, на которую опиралась его бледная тонкая рука, горько заплакала…
О чем?.. Она и сама не могла бы сказать.
//-- XIV --//
Вечером того же дня во дворцовом павильоне, занимаемом Рустицианой и ее дочерью, появился Цетегус, вызванный правительницей для участия в обсуждении нескольких дел. Прямо из заседания совета, назначаемого в покоях все еще числящегося больным короля, Цетегус прошел к вдове Боэция бледный и раздраженный, с гневно сверкающими глазами.
– Камилла… Не теряй времени, – обратился он к молодой девушке, задумчиво сидящей у окна в сад, откуда виднелся «храм Венеры». – Нужно поспешить с исполнением нашего плана, пока не поздно… Аталарих становится опасен. Его влияние на мать и Кассиодора ежедневно возрастает… Сегодня он принудил правительницу обещать ему не созывать совета в его отсутствие… И это еще не самое худшее. Все, что бы я ни предлагал, он отвергает, видимо, не доверяя мне. Словно ему кто-то показывает путь, наиболее опасный для наших планов… Очевидно, старый Гильдебранд влияет на своего воспитанника. Амаласунта сделала страшную ошибку, оставив этого упрямого варвара вблизи своего сына. Через него Аталарих сносится с нашими врагами… Сегодня только я узнал, что он переписывается за нашей спиной с опаснейшими готскими вельможами, и даже встречается с Витихисом и Тейей… Если тебе не удастся отвлечь его внимание от политики, то наши планы рушатся.
– Я не надеюсь больше на мое влияние, Цетегус, – чуть слышно ответила Камилла.
– Почему?..
Префект Рима вскинул свои проницательные глаза на печальное личико девушки.
– Что заставило тебя усомниться в своей силе?.. Разве ты видела Аталариха?
Камилла ответила не сразу… Она помнила обещание не выдавать тайных прогулок Аталариха, и, кроме того, какое-то смутное чувство как бы запрещало ей передать холодному римлянину о своем первом свидании с юным королем. Ей хотелось сохранить воспоминание о разговоре, кажущимся ей поэтическим сном. Потому она уклонилась от ответа.
– Если король не подчиняется своей матери и сопротивляется твоей могучей воле, то может ли он подчиниться влиянию простой и неопытной девушки?..
– О, святая невинность, – иронически улыбаясь, заметил Цетегус, и сейчас же переменил разговор, не желая посвящать Камиллу в свои тайные планы.
Оставшись наедине с Рустицианой, он был откровеннее и прямо потребовал от нее, чтобы она немедленно устроила свидание своей дочери с Аталарихом, который с сегодняшнего дня решился выходить в сад из своих покоев.
И с этого дня для Камиллы началась новая жизнь. Почти ежедневно встречалась она с Аталарихом в великолепных дворцовых садах и всего чаще у «храма Венеры», ставшего любимым местом для прогулок молодого короля и его матери.
Правительница не могла не заметить любви своего сына к Камилле. Но это открытие отнюдь не обеспокоило ее, скорее напротив. Под воздействием этой любви Аталарих становился мягче и уступчивее, так что честолюбивая женщина надеялась удержать бразды правления в своих руках. Она готова была даже согласиться на брак Аталариха с дочерью Боэция в надежде, что такой союз примирит римскую аристократию и изгладит воспоминание о казни Боэция и Симаха. Побуждаемая подобными соображениями, Амаласунта ежедневно вызывала Рустициану к себе и предоставляла Аталариху полную свободу прогулок с Камиллой по тенистым аллеям в сопровождении одной лишь неизбежной Дафницион и даже кататься в лодке между изумрудными зелеными островками, разбросанными по заливу. Подобно птице, скользила золоченая лодка с пурпурными парусами по синему зеркалу пруда. Камилла молча сидела на носу и жадно всматривалась в прекрасное бледное лицо царственного юноши, держащего руль.
Аталарих сильно изменился после болезни. Он возмужал и временами переставал казаться юношей. Его манеры, осанка и даже голос приобрели величественное спокойствие и гордую решительность монарха, сознающего свои права и обязанности. Глухая борьба с Цетегусом благотворно влияла на мягкую натуру юноши, как бы закаляя его необходимостью напрягать нравственные силы и царственную мощь.
Камилла видела эту перемену и все яснее сознавала, что в сердце ее зарождалось чувство, не имеющее ничего общего с ненавистью. С каждым днем все трудней становилось Камилле обвинять в смерти своего отца и деда Аталариха, который казался ей идеалом благородства и великодушия. Высокий ум, нежное сердце и поэтическая фантазия юного короля успешно боролись с предубеждениями римлянки. Скоро Камилла призналась себе, что присутствие короля становилось ей необходимо, как чистый воздух, как чистая ключевая вода.
Ни единого слова из своих разговоров с королем не передала она Цетегусу, начинающему подозрительно присматриваться к выражению лица Камиллы каждый раз, когда речь заходила о короле готов.
Зато Рустициана не обращала внимания на свою дочь, наблюдая исключительно за Аталарихом, в котором она не видела ни следа страсти к Камилле.
Чего стоила юноше его сдержанность и сколько он выстрадал, прежде чем навсегда отказался от надежды на счастье, – этого увлеченная планами мести римлянка и не подозревала. Аталарих хотел предохранить достоинство монарха и свое чувство от насмешек и оскорблений. Камилла же и ее мать, каждая на свой манер и из различных побуждений, негодовали на холодность короля, не подозревая о том, как больно сжималось сердце Аталариха при каждой встрече с прелестной девушкой, образ которой заполонил его душу.
– Погоди немного, Цетегус, – говорила вдова Боэция префекту Рима, вторично вызванному в Равенну Амаласунтой. – Не пройдет и трех дней, как этот дерзкий и холодный юноша станет рабом моей дочери.
– Смотри не ошибись… – с холодной насмешкой ответил Цетегус. – Мне кажется, что он окончательно позабыл о своей прихоти…
– Дочь Боэция никогда не будет прихотью варвара, – с негодованием воскликнула Рустициана. – Повторяю тебе, Цетегус, – с завтрашнего вечера король готов позабудет все кроме своей любви к Камилле.
Цетегус насмешливо пожал плечами.
– Уж не собираешься ли ты поднести ему любовного зелья?..
– Может быть, – озираясь, прошептала Рустициана.
Цетегус расхохотался.
– О, женщины… Все вы одинаковы… Признаюсь, не ждал я такого суеверия от вдовы и дочери ученых философов…
– Не смейся над тем, чего не понимаешь, Цетегус… Любовный напиток, о котором я говорю, не сфабрикован какой-нибудь торговкой на продажу. Он испробован не раз и не два в нашем семействе. Одной из моих прабабок сообщила секрет его составления жрица Изиды в те времена, когда эта страна была еще языческой… С тех пор тайна любовного напитка передается в нашей семье умирающей матерью старшей дочери.
– А ты сама испытала силу этого напитка, Рустициана?
– Не я одна… Ни разу женщина в нашей семье не любила без взаимности.
– Причем же тут напиток?.. Если твои бабушки были так же прекрасны, как и ты, то их должны были любить и без всякого зелья. Впрочем, допуская даже его подлинность, я все же не понимаю, как ты сможешь дать его королю, не возбуждая подозрения?
– Мне уже удалось исполнить это, – понизив голос, ответила Рустициана.
– Какая неосторожность, – прошептал Цетегус. – Если бы кто-нибудь заметил твой поступок, тебя обвинили бы в желании отравить короля. Никакой суд не поверил бы в любовный напиток.
– Случай благоприятствовал мне… Ты ведь знаешь, что мы почти ежедневно прогуливаемся с Аталарихом, причем он нередко уходит с Камиллой в море. Дафницион сопровождает их, я же остаюсь с правительницей. Мы прохаживаемся по берегу. Доктора прописали Амаласунте усиленное движение, как противодействие ее усиленным занятиям.
– Что же дальше?
– По окончании прогулки Аталарих каждый вечер выпивает бокал кипрского вина, в которое вливается аравийский бальзам, дающий ему спокойный сон и приготовляемый Энеем, греческим врачом Теодорика. Этот кубок приносит любимый слуга Аталариха, наш вольноотпущенник Кордулло, в храм Венеры, где ставит поднос на мраморный жертвенник и уходит, не дожидаясь возвращения Аталариха… Мне уже трижды удалось влить несколько капель этого напитка в бокал приготовленного вина.
– Однако до сих пор твое зелье не произвело желаемого действия? – с насмешкой проговорил Цетегус.
– Потому что ты торопил меня, и я хотела достичь цели возможно скорее… Между тем травы, из которых составляется напиток, должны быть срезаны в новолуние. Этого я не сделала и была наказана… Но это исправить нетрудно… Вчера было новолуние… Вчера же я выходила в сад с золотыми ножницами, как предписано, и срезала травы, нужные для составления напитка… Сегодня утром он был сварен, а сегодня вечером мне удастся влить его в кубок Аталариха.
– Вот уж не ожидал увидеть тебя в роли Локусты, – шутливо начал Цетегус, но сейчас же переменил разговор при виде возвращающейся Камиллы.
Она была страшно взволнована и со слезами бросилась на шею матери.
– Матушка… Я не могу выносить этого дальше… Мы все думали, что он любит меня… Он же… Он презирает, хуже того, – он жалеет меня… Жалеет, как провинившуюся девочку… Я не хочу, чтобы он глядел на меня свысока…
– Что такое? Что случилось? – с беспокойством спросила Рустициана, прижимая рыдающую дочь к своей груди.
Цетегус пожал плечами.
– Не волнуйся, Камилла. Незрелые мальчики всегда воображают, что их глупая любовь приносит особую честь каждой женщине.
Слезы Камиллы сразу иссякли, а ее бархатные глаза вспыхнули загадочным огнем.
– Аталарих не мальчик больше, и я не хочу, чтобы над ним издевались…
– Вот как… – протянул Цетегус. – Стало быть, ты уже отказалась от ненависти к королю готов?..
Камилла болезненно вздрогнула. Язвительная усмешка префекта ножом резанула по ее нервам. Разве мог этот холодный римлянин понять то сложное мучительно-сладкое чувство к Аталариху, которого она сама не понимала, принимая его за жалость. И теперь она ответила с явной досадой:
– Я ненавижу короля готов, как и прежде, но не хочу, чтобы над ним издевались… Этого я никому не позволю… хотя он сам ядовито издевается надо мной… И вот этого я не могу выносить… Это убивает меня, матушка. Я не переживу этого унижения…
– Да в чем же дело, дитя мое? – с беспокойством спросила Рустициана. – Неужели этот варвар осмелился оскорбить тебя?..
– Он оскорбляет меня каждым словом, каждым взглядом, матушка. Краска бросается мне в лицо, когда он смотрит мне в глаза своими печальными глазами, словно упрекая меня в чем-то… Он… Меня… Разве это не оскорбление, матушка? Я не могу и не хочу чувствовать на себе этот взгляд… Я начинаю сама себя считать предательницей… Вот и сегодня… сейчас… только что… Ты только подумай, что он сделал… Мы ехали на лодке, по обыкновению, как вдруг я увидела жука, плывущего по волнам, уцепившегося за какой-то сухой листок… Мне стало жаль бедное насекомое, и я сказала об этом Аталариху. Тогда он перегнулся через борт так, что едва не свалился в воду, и достал-таки бедного жука, которого я уже проклинала в душе за опасность, которой подверглись бы мы, если бы лодка перевернулась. Он же, Аталарих, обратился ко мне и сказал тем возмутительно-спокойным голосом, которого я слышать не могу равнодушно: «Как ты скоро изменяешь свои чувства, Камилла. Ты истая женщина и притом дочь жгучего и изменчивого юга»… И при этом он посмотрел на меня таким невыносимо снисходительным взглядом, каким смотрят на маленьких, на которых не стоит сердиться…
– Возмутительно… За эти слова ты должна отомстить, Камилла.
В голосе Цетегуса дрожала усмешка, но Камилла была слишком расстроена, чтобы расслышать ее.
– О, это еще не все… – продолжала она, вся дрожа от волнения. – Слушайте, что было дальше… Этот жук укусил Аталариха за палец. Я заметила это и говорю: «Какое неблагодарное создание… Можно ли ранить руку спасителя своего?..» Аталарих же улыбнулся… О, как я ненавижу эту скорбную, точно замерзшую улыбку… И говорит мне: «Ты напрасно возмущаешься, Камилла… Это бедное насекомое ничем не отличается от женщин… Они точно так же готовы укусить руку, поднявшуюся для их защиты…» И это он сказал таким тоном, с таким лицом, будто я казнила его отца, а он великодушно прощает мне мою жестокость… Матушка… Цетегус… помогите мне… Я не могу дольше выносить этого. Его равнодушие убивает меня… Пусть он умрет… или полюбит меня… Я хочу его измучить, истерзать… О, как я его ненавижу…
Судорожные рыдания заглушили голос Камиллы.
Цетегус обменялся красноречивым взглядом с Рустицианой, старающейся успокоить рыдающую дочь.
«Надо торопиться, – думал патриций, глядя на прелестное, бледное и заплаканное лицо молодой девушки. – На такую ненависть долго нельзя рассчитывать…»
Рустициана нежно ласкала темнокудрую головку дочери.
– Успокойся, дитя мое… Клянусь тебе, что он полюбит тебя…
– Или умрет… – едва слышно добавил Цетегус.
//-- XV --//
Опасения Цетегуса оправдались… Совершенно неожиданно префект Рима получил приглашение на заседание совета, созванного молодым королем от своего имени, а не от имени правительницы, как это было обыкновенно. Одну минуту Цетегус колебался, исполнить ли ему волю Аталариха, подтверждая этим нарушение прав Амаласунты, или же протестовать своим отсутствием против своеволия «дерзкого юноши».
«Нет, это не годится. Я должен заглянуть в лицо опасности, – решил он наконец. – Кто знает, о чем будет говорено на этом совете? Лучше самому услышать это, чем узнать от других слишком поздно…»
Когда префект Рима вошел в залу, служащую молодому королю кабинетом, он остановился пораженный, узнав комнату, в которой говорил с ним умирающий Теодорик… К этой самой колонне прислонился тогда больной лев, где теперь стояло два резных кресла из слоновой кости. На одном из них сидел Аталарих. Золотая корона Теодорика сверкала на его темных кудрях. Золототканая пурпурная мантия ниспадала с плеча на ступени кресла, а под мантией виднелась рукоятка боевого меча Теодорика, драгоценные камни которого ярко сверкали при каждом движении царственного юноши.
Перед тронными креслами широким полукругом расположились знатнейшие вельможи и сановники, римляне и готы – все вперемежку, но с одинаковым выражением недоумения, беспокойства и любопытства на лицах. Недоставало только правительницы, за которой послан был один из готских офицеров, начальник караульной службы, значительно усиленной и занимавшей все внутренние помещения. И здесь, даже между колонн, мелькали копья и синие плащи.
У входа же стоял, с обнаженным мечом в руках и в стальном шлеме на голове, знакомый и ненавистный Цетегусу граф Витихис.
В ожидании Амаласунты Аталарих обменялся несколькими словами со старым Гильдебрандом, стоящим, по праву военного воспитателя и оруженосца короля, позади трона, положив руку на его спинку.
Цетегус тщетно напрягал слух, стараясь уловить слова короля. Он подметил только веселую, слегка насмешливую улыбку, осветившую суровые черты старика при появлений префекта, и затем быстрый взгляд, который король кинул на тяжелую зеленую занавесь, закрывающую пространство между двумя колоннами, позади трона.
«Что значит этот взгляд?» – спросил себя Цетегус, но в эту минуту в дверях появилась Амаласунта, в сопровождении двух придворных дам, и отвлекла внимание римлянина.
Аталарих быстро встал, почтительно поцеловал руку правительницы и проводил ее к креслу, поставленному рядом со своим, но по левую сторону и ступенью ниже своего.
Амаласунта вздрогнула, заметив это, и подняла руку, как бы желая протестовать, но Аталарих предупредил ее, почтительно, но твердо прося «занять место, подобающее матери короля», и принять участие в совещании, «созванным по особо важному поводу».
Любопытство заставило Амаласунту промолчать. Она опустилась в кресло, жестом своей красивой руки повелевая женской свите покинуть комнату.
Едва только двери затворились за ушедшими женщинами, как Аталарих вторично поднялся и остановился возле трона. Он торжественно заговорил, обращаясь ко всем присутствующим.
– Я пригласил тебя, дорогая матушка, и вас, верные слуги и советники моего деда, для того, чтобы сообщить вам свое твердое намерение принять бразды правления в собственные руки.
Шепот удивления пронесся по комнате, но никто не заговорил громко. Пораженные присутствующие, видимо, не находили слов. Аталарих же продолжал, как бы не замечая всеобщего недоумения.
– Государству, созданному трудами моего великого деда и храбростью нашего верного народа, грозят большие опасности… Настолько серьезны эти опасности, что только законный монарх может предотвратить или победить их…
Пользуясь минутным молчанием короля, Кассиодор поднялся со скамьи, занимаемой важнейшими сановниками, и проговорил почтительно:
– Дозволь доложить тебе, государь, что твоей гениальной матерью-правительницей, так же как и твоим вернейшим слугой, Кассиодором, давно уже учтены опасности и приняты меры…
– Моего вернейшего слугу Кассиодора я попрошу замолчать, пока я не спрошу его мнения, – холодно и спокойно перебил Аталарих. – Мы – король готов и император италийский, крайне недовольны тем, что сделано и упущено советниками моей мудрой матери… Именно поэтому и стало необходимо, чтобы мы, законный монарх и единственный полноправный наследник деда нашего, Теодорика Великого, приняли бразды правления из неумелых или нерадивых рук, в которых они находились до сих пор… Для объявления этого намерения и собран нами сегодняшний совет.
Гробовое молчание встретило это заявление молодого короля. Никто не решался заговорить после Кассиодора, беспомощно глядящего на правительницу, пораженную не меньше всех остальных.
– Мой сын забывает о своем возрасте, – вымолвила она наконец. – По римским законам, совершеннолетие Цезаря наступает на двадцать втором году от рождения. Тебе же недавно исполнилось девятнадцать.
– Законы римских Цезарей нас не касаются, матушка, – спокойно и решительно ответил Аталарих. – Дочь Теодорика Великого, надеюсь, не забыла, что в жилах наших течет чистая германская кровь. Поэтому нам подобает сверяться исключительно с германскими законами, которые – моя мудрая мать не могла это упустить из вида – признают совершеннолетним всякого юношу, объявленного народным собранием способным носить оружие. Для этой цели мы и решили созвать наших верных готов в Равенну на первый день летнего равноденствия.
– Но, государь… – осмелился вторично заметить Кассиодор, – до того дня остается всего две недели… Возможно ли будет разослать гонцов в отдаленные провинции?
– Все это уже сделано, – спокойно ответил Аталарих. – Граф Витихис и Гильдебранд уже озаботились рассылкой приглашений, и все нужные ответы нами уже получены. В назначенный день в Равенне соберется для военного смотра большая половина моих верных готов. Число более чем достаточное для народного собрания.
Бледное лицо Амаласунты вспыхнуло.
– Кто подписал этот указ? – гордо спросила она.
– Я сам, дорогая матушка… Должен же я был доказать своим верноподданным, от которых ожидаю признания своего совершеннолетия, что я умею действовать самостоятельно.
– И без моего ведома, – дополнила Амаласунта дрожащим от негодования голосом.
– Да, матушка… Я предпочел огорчить тебя, действуя без твоего ведома, дабы не обидеть правительницу, поступая против ее воли.
Наступило молчание. Римские сановники совершенно растерялись перед неожиданной решимостью и энергией юного короля, которого они вчера еще считали несмышленым и больным мальчиком. Взоры всех обратились на Цетегуса, как бы спрашивая у него совета и поддержки.
Но префект Рима находился в странном состоянии. Тщетно пытался он сосредоточить свое внимание на том, что говорилось вокруг него. Его мысли были заняты зеленой занавесью, из-за которой ясно виднелась часть ноги в вороненых доспехах.
«Кто бы это мог быть? – спрашивал себя Цетегус. – И зачем этот неведомый „кто-то” сидит между нами? Очевидно, это враг и притом один из опаснейших врагов моих. Но кто именно?..»
И тщетно ломая себе голову над этим вопросом, Цетегус упустил время ответить молодому монарху одним из тех сухих и колких замечаний, которые действуют на пылкие и страстные натуры так же, как капля холодной воды, падающая в котел с кипящей водой, сразу прекращая кипение.
Не слыша возражений, Аталарих продолжал, спокойно и повелительно окинув присутствующих взглядом, исполненным истинно королевского достоинства.
– Еще до народного собрания порешили мы исправить тяготившую нас несправедливость. Благороднейшие сыновья народа нашего и ближайшие свойственники наши, мужественные воины, помогавшие деду нашему созидать и укреплять престол Германо-Итальянской империи, – герцоги Тулун, Иббас и Пизо – удалились от двора нашего, тяготясь жизнью, идущей вразрез с правами готов и с нашей безопасностью. Признавая присутствие этих могучих героев, столь же необходимых в совете, как и в войсках, мы призвали их обратно, о чем и сообщаем нашей мудрой матери и всем присутствующим… Родственники наши прибудут на днях в Равенну, дабы помочь нам исправить ошибки и упущения, сделанные после смерти моего великого деда… Вокруг трона германского монарха слишком мало готов и слишком много римлян… Германским героям, герцогам Тулуну, Иббасу и Пизо, а также присутствующему здесь графу Витихису, поручаем мы обследовать военную силу государства, проверить наличность и вооружение нашего верного готского войска, так же как и крепостей и флота, для выяснения и немедленного исправления недостатков и пополнения численности.
«Этого нельзя допустить… Ни под каким предлогом, – решительно подумал Цетегус, но не смог остановиться на этой мысли, так как его взгляд уловил движение зеленой занавеси, скрывавшей его врага. В этом он уже не сомневался. – Да, это один из моих смертельных врагов, и притом враг наиболее опасный… И не без причины спрятан он здесь», – невольно думал римлянин, и эта загадка отвлекала его внимание и мешала ему сосредоточиться настолько, что он лишь едва расслышал половину того, о чем говорил Аталарих.
– Так же желаем мы видеть вблизи нас нашу прекрасную сестру, Матасунту. Ее отослали в изгнание, в далекий и пустынный замок Трентино, за то только, что она не согласилась стать женой старика-римлянина… Мы возмущены этой несправедливостью и уже распорядились о возвращении ко двору прекраснейшего цветка готского народа.
– Это невозможно, сын мой… Я никогда не допущу этого… Ты нарушаешь мои материнские права…
– Как старший в роду, как государь и повелитель готов, я остаюсь повелителем и в собственной семье… Моя ученая мать, конечно, знает, что ее «римское право» в этом пункте гласит одинаково с нашим, германским: «женщинам подобает молчать в собрании мужчин», – перевел Аталарих изречение для не понимающих по-латыни готских сановников.
Сдержанный шепот одобрения ответил на слова молодого монарха. Готы, видимо, ликовали. Зато римляне, не исключая Кассиодора, казались униженными и уничтоженными. Растерянно глядели они на правительницу, грустно ожидая от нее помощи.
Бледная, как полотно, но со сверкающим взором, поднялась Амаласунта со своего кресла и заговорила глухим, слегка дрожащим голосом.
– Не слишком ли ты много берешь на себя, сын мой?.. Вспомни слабость своего здоровья, вспомни свою молодость и подумай, не окажется ли меч и скипетр Теодорика Великого слишком тяжелым для руки больного мальчика? Никогда суровые германцы не признают совершеннолетним слабого, едва вставшего с постели, юношу.
– Об этом не беспокойся, государыня, – раздался насмешливый и суровый голос за спиной правительницы.
Она подняла голову и взглянула в голубые глаза старого Гильдебранда, сверкающие злобной радостью.
– За твоего сына отвечаю я, его оруженосец и учитель… Дочь Великого Теодорика может быть уверена, что все готские воины признают взрослым того, за кого поручился Гильдебранд, сын Хильдунга.
– Я же попрошу мою мать не терять почтения к тому, кого воля ее великого отца и народное желание сделали носителем короны. Я был для моих верных готов больным мальчиком, – это правда. Но Господь вернул мне здоровье, и теперь я чувствую себя достаточно сильным и достаточно зрелым для того, чтобы бороться и побеждать врагов моего народа… явных и тайных.
Окончательно уничтоженная Амаласунта медленно села обратно в кресло и дрожащей рукой опустила на свое лицо длинное вдовье покрывало.
Встретив умоляющий взгляд правительницы, Цетегус хотел уже подняться, заговорить и принудить дерзкого мальчишку осознать свою слабость и неопытность, но колебание зеленой занавески снова отвлекло его внимание.
– Да… Там спрятан мой злейший враг, – с непоколебимой уверенностью произнес он чуть ли не вслух. – И его присутствие грозит мне опасностью… Но какой?..
– Корнелиус Цетегус… – долетел до него голос Аталариха. – Префект Рима, приблизься.
Цетегус вздрогнул… «Вот она опасность…» – мелькнуло в его голове, но он сейчас же овладел собой и, спокойно выйдя вперед, остановился в трех шагах от трона.
– Я здесь, государь… Жду приказаний, – произнес он со спокойным лицом и почтительно склонил голову.
Аталарих пытливо взглянул на него.
– Скажи мне, что нового в Риме, префект? – произнес он наконец.
– Ничего особенного, государь.
– Все ли спокойно в Риме?
– Точно так, государь.
– Тебе известно настроение граждан, Цетегус. Я ведь знаю, что римляне доверяют своему префекту… Скажи же нам, о чем думают ваши пылкие и переменчивые квириты? Как относятся римские граждане к моим готам?..
– С уважением, подобающим народу Теодорика Великого, – отвечал Цетегус по-прежнему спокойно, но в голосе его точно молотком отбивал кто-то: «Вот она, опасность… Но им не удастся захватить меня врасплох…»
– Уважение – не любовь, – задумчиво произнес Аталарих. – Скажи мне, префект Рима, любят ли нас твои сограждане?
«За что?» – чуть не вырвалось из груди Цетегуса, но он вовремя спохватился, благо Аталарих, не дожидаясь ответа, продолжая говорить.
– Без любви обойтись можно там, где есть уважение и страх. Скажи мне, Цетегус, боятся ли готов твои римляне?..
– Для этого у них нет причин. Теодорик Великий и его мудрая дочь приучили римлян к справедливости и милосердию.
– Да, да… Знаю… Но скажи мне, префект: справедливость и великодушие деда и матери победили ли наконец недоверие твоих сограждан? – произнес Аталарих. И снова Цетегусу почудилась насмешка в его голосе. – Добилась ли мудрая дочь Теодорика Великого, так усердно ищущая расположения римлян, своей цели?.. Любят ли твои латиняне моих готов?
– Государь… Сердце человеческое – потемки. Я не сердцевед да и, по правде сказать, не интересуюсь чувствами моих подчиненных. Префект Рима отвечает за порядок и спокойствие Вечного города, а не за мысли или чувства римской черни.
– Совершенно верно, префект. Ты отвечаешь только за спокойствие Рима и за безопасность готов, живущих в нем. Потому-то я и вызвал тебя, желая спросить: все ли обстоит благополучно в городе, вверенном тебе моей мудрой матушкой? Нет ли тайного недовольства, которое мы могли бы превратить в довольство, или жалоб, требующих удовлетворения? Не ропщут ли римляне на непомерную тяжесть налогов? Одним словом, нет ли в Риме чего-либо особенного, о чем бы ты должен был немедленно доложить нам?
– Ничего, государь… Насколько мне известно, в Риме все обстоит благополучно.
– В таком случае ты плохо осведомлен, префект Рима, или… плохо служишь нам.
– Я не понимаю тебя, государь, – спокойно выговорил Цетегус, хотя в душе его поднялась целая буря противоречивых чувств: злоба, ненависть, беспокойство ежесекундно сменяли друг друга.
Аталарих же говорил, не возвышая голоса, тем же спокойным и хладнокровным тоном. Только что-то грозное чувствовалось в этом хладнокровии, под которым скрывалось пламенное негодование царственного юноши.
– Придется, видно, мне, живущему в Равенне, рассказать тебе, Цетегус Сезариус, о том, что происходит в Риме, где ты считаешься префектом… Твои рабочие, исправляющие старые укрепления Рима или, вернее, воздвигающие новые, но по планам нами не проверенным и не подписанным, – твои рабочие распевают возмутительные песни, полные насмешек над готами, над нашей мудрой матерью-правительницей, и даже над нашей священной особой… Твои легионеры открыто кричат о своей ненависти к «варварам», открыто призывают к восстанию «против иноплеменников»… Римские же священники так же открыто проповедуют крестовый поход против ариан-еретиков, обещая Царствие Небесное всякому, убившему гота… Без сомнения, и дворянство увлечено общим потоком ненависти и объединилось в обширном заговоре. Мы знаем уже, что выдающиеся по значению и влиянию сограждане, сенаторы, судьи, сановники и патриции собираются по ночам в каких-то таинственных закоулках… Мало того, в Риме видели сообщника казненных Боэция и Симаха. Альбинусу казнь была заменена вечным изгнанием, теперь же изгнанный заговорщик спокойно прогуливается по улицам Рима… И знаешь ли, где его видели и узнали, префект Рима? В саду твоего дворца.
В голосе короля звучало негодование. Выпрямив свою стройную гибкую фигуру, он глядел с высоты трона вниз на Цетегуса грозным взглядом, требуя ответа… оправдания.
Но железный римлянин уже успел опомниться. Не поднимая глаз на побледневшую, испуганную Амаласунту и на растерянные лица римских сановников, Цетегус высоко поднял свою гордую голову и, сложив руки на груди, впился вызывающим взглядом в негодующее лицо молодого монарха.
– Защищайся, если можешь, Цетегус, – громко произнес Аталарих.
– Защищаться?.. – презрительно повторил префект Рима. – От кого или чего?.. Кто меня обвиняет?.. Слухи, сплетни, безумные доносы… От таких обвинителей римские сенаторы не защищаются.
– Тебя заставят, – гневно крикнул король. – Мы сумеем развязать язык изменнику…
Презрительная усмешка мелькнула на лице Цетегуса.
– Заставить меня никто не может, государь… В твоей власти только одно: приказать умертвить меня нa основании простого подозрения… по первому капризу… Это ты можешь сделать, и это не удивит ни меня, ни римлян… Мы давно уже знаем, чего можно ждать от справедливости готов…
– Не касайся справедливости, – сверкнув глазами, произнес Аталарих. – Она будет твоим худшим врагом… Но все же на недостаток справедливости тебе жаловаться не придется. Мы сами разберем твое дело… Выбирай себе защитника. Это право каждого обвиняемого в измене и предательстве.
– Я защищаюсь сам, государь… Но я имею право знать имена обвинителей и спросить, в чем моя вина?
– Твой обвинитель здесь, – холодно ответил король. – Он сам объявит твою вину.
Зеленый занавес раздвинулся, и перед Цетегусом встал высокий, стройный германский воин, в полном вооружении.
– Тейя… – прошептал префект Рима, чувствуя, как ненависть и еще что-то, похожее на страх, внезапно сжало его сердце, мешая дышать свободно и заставляя опустить глаза перед прекрасным, холодным и бесстрастным, как смерть, лицом Тейи.
Ледяным голосом произнес обвинитель свою речь, не спуская пронизывающих черных глав с побелевшего лица римлянина.
– Я, Тейя, сын графа Тагила, обвиняю тебя, Цетегус Сезариус, в измене королю готов, императору италийскому, которому ты клялся служить верой и правдой, принимая от него звание префекта Рима… Я обвиняю тебя в сношениях с явными врагами готов и заведомо опасными заговорщиками. Обвиняю тебя в том, что ты скрываешь в своем доме изменника Альбинуса, государственного преступника, уличенного в намерении погубить готов и их монарха… За одно это преступление ты подлежишь позорной казни… Но ты не ограничиваешься этим… Ты замышляешь продать Рим византийскому императору…
Точно капли расплавленного свинца, падали на сердце Цетегуса слова его обвинителя. Префект Рима внезапно увидел погибель всех своих планов. Тщетно отыскивал его гибкий ум возможность увернуться от грозной опасности, пока вдруг в ушах его не раздались слова: «Ты замышляешь продать Рим византийскому императору…»
– Никогда не хотел я ничего подобного… – с энергией искренности вскричал железный честолюбец, чувствуя, что в его голосе звучит правда, заставившая облегченно вздохнуть Амаласунту и Кассиодора.
– Следовательно, ты отрицаешь факт измены? – спросил Аталарих.
– Я требую доказательств обвинений, возведенных на меня, – мрачно отвечал Цетегус. – Донос еще не доказательства… Слова не улики…
– Я сам видел Альбинуса, входящим и выходящим из твоего сада, префект Рима… Изменник Альбинус был закутан в темный плащ, но внезапный порыв ветра раздвинул полы этой одежды и, при свете полной луны, я узнал негодяя, уличенного в измене…
– Давно ли мой соратник, храбрый военачальник готского гарнизона, исполняет роль ночного соглядатая и шпионит за мной? – саркастически промолвил Цетегус, пытаясь скрыть свое беспокойство под язвительной насмешкой.
– С тех пор как злая судьба готов дала мне в товарищи изменника и предателя… Тебя, Цетегус Сезариус… – все с тем же ледяным спокойствием ответил Тейя. Прекрасное и мрачное лицо его осталось неподвижным при слове «шпионит». Неумолимый и холодный, как сама судьба, он продолжал свою обвинительную речь.
– Хотя Альбинусу удалось скрыться, проходя мимо церкви Святого Себастьяна, он выронил из-под плаща записку… Вот она, государь… Это перечисление нескольких имен римских патрициев, с пометками, написанными условным шифром.
Аталарих медленно развернул поданный ему Тейей кусок пергамента и прочел во всеуслышанье.
– Вот имена… Сильверий, Цетегус, Люциний, Сцевола, Кальпурний, Помпоний… Остальные иероглифы, которые ты постараешься разобрать, Кассиодор… Можешь ли ты, граф Тейя, клятвенно подтвердить, что ускользнувший от тебя человек был именно Альбинус?
– Да, государь. Подтверждаю…
– Что ты скажешь теперь, Цетегус?.. Граф Тейя – свободный и незапятнанный гражданин латинской империи, и клятва его является неоспоримым доказательством.
– Я отвергаю это, государь… Тейю, сына графа Тотиллы, я не могу признать равноправным гражданином. Государь, его родители живут в преступной связи, проклятой святой церковью и не признанной римским правом… Слова сына прелюбодеяния не могут быть признаны достаточным доказательством для обвинения благородного римского патриция…
Ропот негодования пронесся по комнате. Присутствующие готы невольно взялись за мечи.
Бледное лицо Тейи стало еще бледней, но голос его звучал все так же холодно и спокойно.
– В таком случае я призываю тебя к суду Божьему, Цетегус Сезариус. Ты носишь меч, так же как и я… Пусть же меч решит, кто из нас лжет перед Богом и государем.
– Я римлянин и не подчиняюсь варварским обычаям, – презрительно ответил Цетегус. – Но даже будь я готом, как ты, я все же не признал бы твоего права на поединок, незаконнорожденный воин… Сын кровосмешения для меня, как и для закона, не более, чем незаконнорожденный… Твое свидетельство равносильно свидетельству раба. Оно не может опорочить полноправного гражданина.
Тейя пошатнулся, услышав кровное оскорбление. Рука его невольно выхватила меч из ножен.
Но старый Гильдебранд быстро сделал два шага вперед и тяжело опустил свою сильную руку на плечо возмущенного воина. Одного этого прикосновения оказалось достаточно. Кровь сбежала с лица чернокудрого гота. Спокойным и уверенным жестом вложил он меч в ножны.
– Терпение – верная сталь, – прошептал чуть слышно старый Гильдебранд. – Придет и твоя очередь…
Присутствующие римляне вздохнули облегченно.
Но Аталарих заговорил решительно:
– Как ты смотришь на самого обвинителя, нас не касается, Цетегус. Мы признаем слова графа Тейи достаточными доказательствами твоей измены и назначаем следствие над твоими поступками… Пока Кассиодор будет подыскивать ключ к иероглифам этой записки, граф Витихис немедленно отправится в Рим, где арестует всех поименованных на этом пергаменте… Не забудь тщательно обыскать их жилища, так же, как и дом и сад префекта… Тебе, Гильдебранд, сын Хильдунга, поручаем мы взять под стражу бывшего префекта Рима. Ты отвечаешь за него…
Но префект быстро отступил на два шага и, гордо подняв голову, обратился к Аталариху.
– Государь… не забудь, что я римский патриций и имею право оставаться на свободе во время следствия, под залог хотя бы всего моего состояния… Это священное право сенатора…
– Государь, – сурово произнес Гильдебранд, – не обращай внимания на римские права… Ты германский король, а не римский император. Прикажи мне арестовать этого изменника, как то повелевает наше германское право.
Аталарих поднял голову.
– Оставь, старый друг… Этот римлянин не должен упрекать короля готов в насилии и произволе. Оставь ему свободу защищаться… Неожиданность обвинения могла поразить его. Пусть опомнится и подготовится. Завтра мы окончим это дело… На сегодня я распускаю совет.
С истинно царским величием, легким наклоном головы отпустил молодой монарх присутствующих.
Белей своей туники, с трудом держась на ногах, покинула Амаласунта кабинет своего сына. Вслед за нею двинулись сановники, – римляне и готы, отдельными группами. Радостное оживление царило между германцами. С восторгом обсуждали они неожиданную энергию юного короля, мечтая о долгом и славном правлении достойного внука Теодорика Великого. Унылые и растерянные двигались римляне в мрачном молчании. Ни один из них не осмелился подойти к Цетегусу, вышедшему последним из залы совета. Презрительная улыбка играла на холодном лице префекта. Иного и не ожидал суровый знаток человеческого сердца. От впавшего в немилость должны были отвернуться его вчерашние друзья… Такова природа человеческая…
Внезапно Цетегус вздрогнул, почувствовав на своем плече руку Кассиодора.
Лицо старого сановника было печально, но в голосе его слышалось искреннее участие.
– Могу я быть тебе полезен, патриций?.. Прошу тебя располагать мной.
Теплое чувство, похожее на умиление, промелькнуло на мраморном лице Цетегуса и сейчас же исчезло.
– Благодарю тебя, Кассиодор, – ответил он своим всегдашним саркастическим голосом. – Я привык обходиться без помощи… Обойдусь и на этот раз.
Кассиодор тяжело вздохнул и опустил на грудь свою умную седую голову.
– Кому же верить, если этот окажется изменником? – прошептал он чуть слышно.
– Не римлянину, – раздался суровый голос Гильдебранда за его спиной. – Ты исключение, Кассиодор… Ты любил моего старого господина и не изменишь его внуку… Защити же его от изменников…
Крепко сплелись две старые честные руки… Затем оба старика разошлись в разные стороны.
//-- XVI --//
Вдова и дочь Боэция узнали о неожиданном выступлении молодого монарха из рассказа Кассиодора. Он поспешил рассказать Рустициане о том, что случилось и чего теперь следует опасаться римлянам, одновременно подготовив ее ко встрече с сильно расстроенной правительницей.
– С политикой примирения, очевидно, придется проститься, – объяснял опечаленный ученый-историк. – Амаласунта прекрасно поняла это и приходит в отчаяние, предвидя величайшие бедствия… Нет никакого сомнения в том, что Аталарих попал под влияние старого Гильдебранда и других непримиримых готов, роптавших еще при жизни Великого Теодорика на равноправие латинян. Отныне этому равноправию наступит конец… Мы все обманулись в этом юноше. Он не тот, кем мы его считали.
– Как мог больной и слабый ребенок решиться на подобную резкость? – вскрикнула Рустициана. – Как дозволила это правительница? Да и ты сам, Кассиодор?
Старый ученый покачал своей седой головой.
– Сразу видно, что ты не присутствовала на этом заседании совета, Рустициана… Не то бы ты не предложила такого вопроса… Аталарих выказал себя настоящим императором. Повелителем не только по имени, но и по праву… Я могу оплакивать ошибочность его политических взглядов, но все же должен признаться, что этот внук Теодорика Великого – достойный наследник моего незабвенного государя. Если бы ты видела, как гордо, смело и уверенно он говорил, как заставил опустить глаза Амаласунту и побледнеть Цетегуса, ты бы не удивилась моему молчанию.
– Но, Боже мой, что же будет с Цетегусом? Неужели правительница не сумеет защитить его?
– Не знаю, Рустициана… И, по правде сказать, не думаю об этом. Амаласунта как-то странно стушевалась перед своим сыном. Неожиданное открытие настоящего характера Аталариха поразило ее тем глубже, чем она, как и все мы, считала наследника престола искреннейшим другом римлян. Да иначе и быть не могло после его заступничества за твоего отца и мужа…
– Что такое?.. – вскрикнула Камилла дрожащим голосом. – Разве Аталарих защищал моего отца?
– Да, Камилла. Хотя это было нелегким делом. Теодорик, глубоко оскорбленный изменой того, кого считал своим другом, запретил нам всем просить о помиловании Боэция. Когда же я, несмотря на это запрещение, осмелился умолять о милосердии, то разгневанный император поклялся своей короной заключить в оковы и бросить в глубокую подземную темницу каждого, кто осмелится еще раз произнести имя Боэция в его присутствии.
– Да, я знаю, – горько прошептала Рустициана. – Меня не допустили броситься к ногам Теодорика, ссылаясь на эту клятву.
– Однако Аталарих не побоялся гнева своего грозного деда. Хотя он был почти ребенком в то время, но все же смело вошел в комнату императора и на коленях умолял его помиловать Боэция и твоих сыновей, так же осужденных на смерть. Теодорик молча отвернулся, но храбрый ребенок продолжал просить до тех пор, пока выведенный из терпения дед не оттолкнул своего внука и, исполняя данную клятву, не отправил его действительно в подземную темницу в тяжелых оковах, несмотря на то, что Аталарих, падая, разбил себе голову о пьедестал мраморной колонны. Это тот глубокий шрам, который пересекает левый висок короля, теряясь в его длинных кудрях.
– Боже мой, – прошептала Камилла, чувствуя, как в голове ее все спуталось. В сердце же внезапно проснулась одна мысль, одно желание, поскорее увидеть его, поскорее просить прощение у того, кого она считала своим врагом в то время, как он рисковал своей юной жизнью, защищая близких ей людей.
– Почему же я ничего не знала об этом, Кассиодор? – тихо и неуверенно спросила вдова Боэция, слишком взволнованная для того, чтобы заметить странное состояние своей дочери.
– Теодорик приказал сохранить втайне факт, слишком резко подчеркивающий симпатии наследника престола к римлянам. Но мы все радовались доказательству симпатий Аталариха, надеясь на продолжение примирительной политики в случае его воцарения. Тем больней поразило нас сегодняшнее открытие настоящих взглядов молодого короля.
– Скажи мне, Кассиодор, неужели Теодорик решился запереть своего внука? Ведь он же обожал его, – внезапно спросила Камилла, не интересуясь политическими соображениями Кассиодора.
– Да, Камилла. Смелый юноша просидел двое суток в темном подземелье, на хлебе и воде, прикованный к стене, как и другие заключенные. Только на третий день Теодорик спустился в подземную темницу и освободил его. Аталарих доказал свое редкое мужество и терпение и, как оказалось, страдал он не напрасно. Тронутый мольбами своего любимца, государь подарил жизнь твоим сыновьям, Рустициана. Простить отца было уже поздно. Его казнили накануне. Но зато эти две казни, Боэция и Симаха, оказались единственными, к крайнему удивлению всех нас, ожидавших суровой строгости. Но мольбы Аталариха смягчили его деда, и все остальные заговорщики отделались сравнительно легко.
С пылающим лицом слушала Камилла слова Кассиодора, и точно молотком стучала в ее голове одна и та же мысль: «К нему… К нему скорей… Просить прощения у великодушного сердца, которое я так жестоко оскорбила».
Не говоря ни слова молодая девушка выбежала из комнаты и кинулась во дворец в надежде встретить Аталариха.
В душе ее совершился переворот. Ненависть к королю готов мгновенно исчезла, уступая место восторженному обожанию, с которым она так долго и тщетно боролась.
Со страстным нетерпением ожидала Камилла встречи с Аталарихом, но, как нарочно, его не было видно. Навстречу ей попадались только придворные готы, наперебой прославлявшие мужество и мудрость юного монарха. Слушая эти речи, Камилла вспыхивала и дрожала от восторга. Безграничная гордость наполняла ее душу, неизъяснимая гордость женщины, наслаждающейся славой и торжеством своего избранника.
О, только бы поскорее увидеть его… Со слезами упадет она к его ногам и признается ему во всем… Да, во всем… Начиная от заговора Цетегуса и кончая своей любовью.
Камилла блуждала по саду, с восторгом повторяя имя юного короля, и с нетерпением отвечала на удивленные вопросы своей всегдашней наперсницы, Дафницион, ничего не понимающий в лихорадочном волнении своей госпожи.
Тем временем Рустициана боролась с противоположными чувствами. Неожиданное объявление того, кому она обязана была жизнью своих сыновей, поразило ее почти так же сильно, как и ее дочь. Мысль о несправедливости их ненависти к наследнику Теодорика вызвала естественным образом роковой вопрос: имеет ли она право подготовлять гибель этого юноши, не только ничем не оскорбившего ее, но еще и спасшего ее сыновей от верной смерти? Что делать вдове Боэция?
Борьба совести с укоренившимися предрассудками настолько овладела Рустицианой, что она позабыла обо всем остальном, включая и смертельную опасность, угрожающую человеку, власть которого над ее душой, казалось, была безграничной. Цетегус вспомнился ей только тогда, когда он остановился перед ней, бесшумно войдя на террасу, которую она, в лихорадочном волнении, измеряла нетерпеливыми шагами.
– Цетегус?.. Ты? – вскрикнула Рустициана, и подняв глаза, в ужасе отшатнулась при виде искаженного злобой лица своего старого друга.
– Надеюсь, ты ждала меня, Рустициана? – отозвался бывший префект глухим голосом.
– Нет… То есть да… Вернее, я не надеялась увидеть тебя сегодня, после того, что случилось.
– Да, случились удивительные вещи, – с горькой усмешкой произнес патриций. – Взрослые мужчины подчинились мальчишке… Римляне испугались больного ребенка. Стыд и позор… Мне стыдно за Кассиодора…
Рустициана со страхом подняла глаза. Она не узнавала Цетегуса. Его мраморное лицо то вспыхивало, то бледнело, глаза сверкали лихорадочным огнем и тонкие губы подергивались злобной судорогой.
– Цетегус… друг мой… – прошептала она, дрожа всем телом. – Все погибло? Не правда ли? Я вижу по твоему лицу.
– Ты знаешь, что случилось… Этот мальчишка осмелился угрожать мне, римскому сенатору, правнуку великого Цезаря. Он воображает, что победил меня, сразив быстротой и неожиданностью. Но я действую еще быстрей и решительней, чем этот германский волчонок. Твое любовное зелье не помогло, Рустициана, но мое может, наверное, помочь… Возьми этот флакон… – Цетегус нагнулся к самому лицу ошеломленной женщины и прошептал едва слышно: – Эта жидкость должна сегодня же попасть в кубок Аталариха… Ты поняла меня, Рустициана?
Гордая римлянка отшатнулась.
– С каких это пор ты веришь в зелья и привороты, Цетегус? – проговорила она, бессознательно отталкивая маленький граненый флакончик с золотой пробкой, который Цетегус протянул ей.
Цетегус рассмеялся тихим, злобным, торжествующим смехом.
– Я не верю в любовные напитки, приготовленные женщиной… Но ты смело можешь поверить в силу этого напитка, приготовленного мной. Не расспрашивай меня, Рустициана, не теряй драгоценного времени… Его у нас и так немного. Необходимо, слышишь, необходимо, чтобы все было кончено сегодня же. Завтра будет уже слишком поздно… Но ты колеблешься? Ты о чем-то думаешь? Видно, вдова Боэция простила убийц своего мужа.
Рустициана схватилась за голову дрожащими руками.
– Послушай, Цетегус… Ты не знаешь того, что я только что узнала. Этот юноша ни в чем не виноват передо мной… Напротив того… Не торопи меня. Дай подумать, сообразить… рассказать тебе…
– Что? – в бешенстве вскрикнул римлянин. – Что ты хочешь обдумывать, слепая мать? Мне не надо твоих рассказов. Я вижу насквозь твои мысли… Ты боишься, мечтаешь о примирении и не видишь, что я хлопочу о тебе больше, чем о себе самом. Я говорю тебе: Камилла любит этого варвара, любит давно, страстно, горячо, до самозабвения… Как любите вы, римлянки… И если сегодня Аталарих не выпьет… моего… любовного напитка, то завтра, – слышишь, Рустициана, – завтра же дочь Боэция станет наложницей короля варваров. Быть может, ты этого хочешь? О, тогда другое дело. Я умываю руки и прошу простить мне мою ошибку. Я ведь считал тебя римлянкой, патрицианкой, патриоткой. Вместо этого я вижу перед собой слабую, трусливую и тщеславную мать, готовую благословить на разврат свою единственную дочь и гордиться ее званием королевской…
Цетегус не договорил отвратительного слова. С криком раненой тигрицы кинулась к нему Рустициана.
– Давай… – быстро выхватила она флакон из его рук. – Давай… скорей… Благодарю тебя, старый друг. Никогда не забуду я того, что ты спас от позора мою дочь.
И крепко сжав в руках роковой флакон, Рустициана, как безумная, сбежала с террасы в сад, устремляясь к храму Венеры, где в это время почти ежедневно можно было встретить Аталариха.
Цетегус поглядел ей вслед с дьявольской улыбкой.
Весь этот день бывший префект Рима провел во дворце, спокойный, уверенный и веселый, обсуждая с Кассиодором подробности своей защиты. К вечеру его настроение передалось и римским сановникам.
Никто из них не подозревал, с каким лихорадочным нетерпением ожидал Цетегус вестей от Рустицианы, в руках которой он оставил жизнь и смерть свою и юного германского героя, осмелившегося бороться с железным римлянином.
//-- XVII --//
Вечерело. Камилла стояла у золоченой решетки возле храма Венеры, ожидая появления Аталариха у его любимого места. Невдалеке, в тени душистых апельсиновых деревьев, раскинувшись на зеленой траве, лежала спящая Дафницион, утомленная долгими поисками своей госпожи в извилистых аллеях дворцового сада.
Камилла не чувствовала утомления. С восторгом прислушивалась она к щебетанию птиц и с наслаждением вдыхала благоухающий воздух. В ее душе было так же светло и радостно, как в этом дивном уголке земли, где природа так щедро рассыпала свои дары. Склонившись над прозрачным ручьем, мчавшимся между зелеными бархатными берегами, Камилла вглядывалась в свое отражение и радостно шептала:
– О, только бы он нашел меня красивой…
Внезапно, точно отвечая на это восклицание, над головой девушки запел соловей, скрывавшийся в низких ветках гранатового дерева. Она улыбнулась и, сорвав несколько душистых ярко-красных цветов, вплела их в свои черные шелковистые косы.
– Ведь это тоже королевский пурпур, – прошептала она. – Тот пурпур, который с таким гордым видом носит он, повелитель души моей… О, Аталарих… Где ты? Увижу ли я тебя сегодня? Милый, если бы ты знал…
Не докончив фразы, Камилла замерла. Вблизи раздались шаги, уверенные и твердые шаги быстро подходящего мужчины.
Это был он – Аталарих… Но, Боже, как же он теперь казался выше и старше. Уверенность его движений и величественная осанка поразили Камиллу и заставили опустить глаза.
– Приветствую тебя, государь, – произнесла она, робко протягивая руку навстречу подходящему.
Жгучая радость осветила лицо юноши.
– Ты здесь, Камилла?.. Какое неожиданное счастье. Судьба посылает мне лучшую награду за выигранное сражение сегодняшнего дня… Теперь только верю я, что поступил хорошо и справедливо.
– Ты поступил, как подобает королю и герою, мой государь, – дрожащим от волнения голосом перебила Камилла. Аталарих радостно вздрогнул.
– Твой государь, Камилла?.. Ты никогда не называла меня так, гордая римлянка.
– Я виновата перед тобой, государь, – чуть слышно произнесла девушка. – Но я многого не знала. Теперь же я знаю все…
– Ты знаешь, Камилла? Все знаешь? – переспросил удивленный Аталарих.
– Да, государь, я знаю… слышала… Кассиодор рассказывал нам.
– И ты осуждаешь меня, конечно… Тебе кажется, что я ненавижу римлян. А между тем, клянусь тебе, Камилла, что ты ошибаешься… Могу ли я ненавидеть народ, к которому принадлежишь ты… – горячо продолжал Аталарих. – О, нет… Нет, я не враг римлянам, Камилла. Видит Бог, я готов сделать для них все возможное, все, что дозволено по справедливости… Веришь ли ты мне, Камилла?
– Да, государь, верю… Я ведь знаю. Ты доказал… Я знаю, кому я обязана спасением братьев.
Горячий румянец залил бледное лицо Аталариха.
– Как, Камилла, ты и это знаешь? В таком случае ты знаешь и то, что я сделал все, что мог, чтобы спасти твоего отца, хотя… не стану лгать тебе, в душе моей я не смог оправдать его измену. Дружба – священная вещь. А Боэций называл себя другом моего деда… Прости мне эти слова, Камилла… и пойми меня. Я не мог не быть тем, чем меня создал Господь. Я не могу сделаться римлянином и бросить свой народ. Монархи поставлены Богом охранять и руководить народом. Быть может, тот же Бог осудил на погибель и мой народ и меня… Что ж делать, я плоть от плоти и кровь от крови его. Я должен жить и умереть с ним вместе, должен беречь и защищать его до последней капли крови.
– Ты прав, государь, – повторила Камилла. – Ты говоришь так, как подобает мужчине и королю.
Прекрасные глаза юноши радостно заблестели при этих словах покрасневшей девушки.
– Как ты добра сегодня, Камилла… Так добра и справедлива ко мне, что я решаюсь доверить тебе то, что скрывал не только ото всех, но… почти и от самого себя… Скажи, хочешь ли ты выслушать мою исповедь?
– Говори, Аталарих… Я внимаю тебе всей душой, – прошептала Камилла, чувствуя, как ее сердце еще сильнее наполняется радостью и любовью.
Аталарих опустился на мраморные ступени террасы и ласковым жестом усадил Камиллу возле себя. Прекрасное бледное лицо юноши озарилось каким-то внутренним светом, и он заговорил нежно, но уверенно.
– Каким слабым и больным мальчиком я был, когда увидел тебя в первый раз. Я часто завидовал твоему здоровью, твоей силе, твоей красоте и веселости… Я твой друг, Камилла, – горячо прошептал Аталарих, крепко сжимая маленькую ручку девушки в своей руке, – я тебе друг… Я скажу, что вернуло мне жизнь и здоровье и что дало мне силу жить, несмотря на твое презрение… Разлука с тобой была тяжела, Камилла, но жить в одном дворце с девушкой, презрительно отворачивающейся от варвара, – это была пытка в сто раз горше прежней. И если я выдержал ее, если не ушел в могилу вслед за отцом и братьями, то на это были особые причины. Ты – римлянка, дочь и внучка героев, – ты поймешь меня. Когда я узнал, какие страшные опасности угрожают моему народу, то я понял, что обязан защищать его всеми силами моей души. И я понял еще другое… Понял, что личное счастье человека далеко не главная вещь… Без счастья жить можно, пока есть обязанности. Чувство исполненного долга заставляет забыть даже потерянное счастье. И я сказал себе: что значит моя личная жизнь и мое личное счастье сравнительно со счастьем целого народа. Я погибну искупительной жертвой, но зато мои верные готы будут сильны и счастливы… Вот эта мысль, Камилла, и дает мне силы переносить все… и даже разлуку с тобой…
Камилла потупилась, вся розовая от волнения.
– Зачем говорить о разлуке, государь… – прошептала она чуть слышно. – Мы здесь не в последний раз, а я… Я всегда рада видеть тебя…
– Камилла… Тебя ли я слышу?.. Не издеваешься ли ты надо мной? Не делай этого, умоляю тебя… Разочарование убьет меня…
Слезы сверкнули в прекрасных синих глазах юноши, и глядя на эти слезы, Камилла почувствовала прилив такого жгучего раскаяния, что едва нашла силы ответить.
– Я не смеюсь, Аталарих… Я отвечу исповедью на твою исповедь… Я тоже была ребенком, глупым и неопытным ребенком, поддающимся чужому влиянию. И я так виновата перед тобой… О Боже, как я виновата, Аталарих… Но теперь я прозрела и поняла… многое. Все поняла я… И прежде всего то, что я должна… сознаться тебе, должна открыть тебе глаза на многое.
Радость, глубокая, безграничная радость преобразила прекрасное лицо юноши.
– О, нет, нет, Камилла… Оставь до другого раза тяжелые воспоминания. Дай мне насладиться твоей добротой и моим счастьем. Сейчас придут сюда… Матушка, придворные… Я же так счастлив… Я не хочу отказаться от него так скоро. Подари мне этот вечер, Камилла… Сядем в лодку, выйдем в море… Я чувствую себя так легко и свободно, точно птица, впервые вылетевшая из теплого гнезда. О, как бы мне хотелось поскорее покончить с этим скучным, вялым бездействием. Если бы ты знала, как рвется моя душа в бой за счастье моего народа…
– Аталарих, друг мой… Я не узнаю тебя, – прошептала молодая девушка, испуганная его страстным возгласом.
– Я испугал тебя, Камилла. Прости меня… Или лучше награди меня за мое долгое страдание и терпение… Посмотри, как прекрасно синее море, как блестит золотая лента солнечных лучей. Сядем в нашу лодочку и поплывем до зеленого островка, которым мы так часто любовались отсюда.
В два прыжка Аталарих был уже возле лодки.
Камилла опустилась на устланную красным сукном скамейку, Аталарих схватил золоченые весла, и легкое суденышко быстро заскользило по зеркальной поверхности моря.
Несколько минут продолжалось молчание. Камилла невольно залюбовалась красивыми, сильными, смелыми, но всегда изящными движениями Аталариха, взор которого то подымался к синему небу, по которому скользили легкие перистые облака, розовеющие в лучах заходящего солнца, то устремлялся в синюю даль, туда, где зеленели Собачьи островки, которыми так часто любовалась Камилла.
– Знаешь, о чем я сейчас думал? – внезапно обратился король к молодой девушке, опустившей глаза под его восторженным взглядом. – Я думал о том, что я желал бы управлять судьбами моего народа так же легко и уверенно, как управляю этой лодкой… О, как отрадно быть вождем и руководителем целого народа, работать для его счастья и для его безопасности… и наконец… умереть за него, простоять всю жизнь бессменным рулевым на палубе священного корабля, именуемого родиной. Вот судьба, достойная зависти… Не правда ли, Камилла?.. А ты?.. О чем ты думаешь сейчас?
Камилла молча отвернула свою прекрасную головку.
– Нет, нет… Говори, Камилла. Не скрывай от меня свои мысли. Оставь мне радость этого светлого воспоминания. Скажи, о чем ты думала, глядя в синюю даль моря?
– Я думала о том, – едва слышно прошептала девушка, – что величайшим счастьем для меня было бы позволить управлять своей судьбой любимой руке, сильной, мужественной и нежной как…
Камилла остановилась, видимо, боясь окончить начатую фразу.
Аталарих вспыхнул.
– О, Камилла… Мы, варвары, любим сильней и горячей вас, римлян. Мы не умеем лгать… Сердце варвара постоянно.
– Но ты не варвар, – с искренним негодованием вскрикнула Камилла. – Человек, платящий добром за зло, человек, великодушно прощающий несправедливость, ненависть и злобу, – такой человек не может быть назван варваром… Он больше христианин, чем мы, и вправе стать рядом с великодушными римлянами… Тень Муция Сцеволы назовет его братом…
Глаза девушки сверкали, как две звезды, а голос дрожал от сдержанного чувства.
Аталарих чуть не уронил весел от волнения.
– Камилла… Тебя ли я слышу? Ты… Значит, ты не презираешь меня?..
– Презирать тебя, Аталарих! О, Боже мой… Да разве я могу…
Камилла замолчала, вся зардевшись, но ее глаза договорили незаконченную фразу. Под этим взглядом Аталарих забыл все на свете. Перестав грести, он схватил руку молодой девушки и, приложив ее к своему сильно бьющемуся сердцу, прошептал, задыхаясь от восторженного, сладкого волнения:
– Договаривай, Камилла… Радость моей жизни, ради Бога, докончи фразу… Скажи, что ты меня люб…
– Постой, Аталарих, – быстро заговорила Камилла изменившимся голосом. – Поверни назад… Смотри, на берегу моя мать. Она зовет меня обратно…
Действительно, на площадке, возле храма Венеры, показалась Рустициана, ищущая свою дочь по всему саду после ужасного сообщения Цетегуса. Наконец, утомленная бесплодными поисками и зная привязанность Аталариха к этому месту, она поспешила на площадку, с которой открывался чудный вид на море с одной стороны и на аллеи сада с другой.
И здесь внезапно глазам ее представилась дочь ее в одной лодке с королем. Рустициана пошатнулась.
– Она с ним… – прошептала она. – Моя Камилла с этим варваром, задумавшим опозорить дочь Боэция… О, Боже, за что ты караешь меня так жестоко…
Со злобным отчаянием стиснула Рустициана роковой флакон Цетегуса и с внезапно вспыхнувшей решимостью скорее вбежала, чем взошла на ступени храма Венеры.
Здесь на мраморном столике уже стоял золотой кубок, в который осторожно вливал капли бальзама любимый слуга Аталариха, старик Кордулло, последовавший за Рустицианой ко двору и взятый Аталарихом в услужение. Греческий врач королевы Амаласунты стоял возле решетки.
Стиснув зубы, как от нестерпимой боли, Рустициана поднялась на ступени алтаря, как бы желая лучше рассмотреть уплывающую лодку, и страшными усилиями воли принуждая себя казаться спокойной, приказала вольноотпущеннику, успевшему окончить свое занятие и покрыть кубок шелковой салфеткой, отомкнуть серебряную цепь одной из лодок, колышущихся у гранитных ступеней маленькой пристани.
Старый Кордулло, осыпанный милостями Аталариха, все же не забыл своей прежней госпожи и поспешил исполнить ее желание.
Оставался греческий врач, внимание которого нужно было отвлечь от кубка.
Рустициана обратилась к нему с вопросом и сумела придать веселый оттенок своему голосу.
– Посмотри, пожалуйста, Эней, как ты думаешь, догоню ли я наших беглецов в этой лодке? У тебя глаза опытней моих.
Ученый грек повернулся к морю, внимательно измерил взглядом расстояние между берегом и лодкой Аталариха. Старый Кордулло наклонился, распутывая тонкую цепь, удерживающую одну их небольших лодок. Дафницион, разбуженная голосами, еще не успела подойти к ступеням террасы. На одно мгновение Рустициана оставалась одна возле золотого кубка. Приподняв край салфетки, она влила в чашу содержимое флакона – это было делом нескольких мгновений. Старик еще не успел отомкнуть выбранную им лодку, как Рустициана уже подходила к нему вместе с наперсницей Камиллы.
– Садись за руль, Дафницион, – приказала она, и оглянувшись, заметила Цетегуса, Кассиодора и нескольких римских сановников, медленно подходящих к храму Венеры.
Завидев Рустициану, Цетегус быстро подошел к ней как бы для того, чтобы помочь благородной патрицианке войти в лодку. Но в то время, когда вдова Боэция, опираясь на его руку, переступала высокий борт, она успела едва слышно прошептать:
– Готово… Мы отомщены…
Цетегус улыбнулся безжалостной улыбкой демона. Кинув мимолетный взгляд на золотой бокал, охраняемый врачом-греком, он отошел к своим друзьям, и стал медленно прохаживаться с ними вдоль берега, спокойный и веселый, полной грудью вдыхая благоухающий вечерний воздух. Казалось, он позабыл об опасности своего положения и о назначенном назавтра королевском суде.
А лодка, уносящая Аталариха и Камиллу, продолжала удаляться от берега, несмотря на призывные жесты Рустицианы.
– Матушка зовет меня обратно, государь… Вернемся, прошу тебя, – робко произнесла Камилла.
Аталарих сверкнул глазами.
– О, нет, звезда души моей… Я никому не позволю лишить меня одной из самых блаженных минут моей жизни… Как знать, удастся ли еще раз увидеть тебя такой справедливой, доброй и ласковой, как сегодня. Прошу тебя, Камилла, подари мне этот вечер… хотя бы из благодарности за спасение твоих братьев…
– Государь… я и без этого рада…
Молодая девушка запнулась и, не договорив своей мысли, стыдливо потупилась.
– Чему ты рада, Камилла?.. Чему?.. Ради Бога, договаривай. Скажи мне правду… всю правду.
– Государь… Аталарих, друг мой, не заставляй меня говорить, – прошептала Камилла. Взгляд ее прекрасных глаз высказал то, что девственная робость еще пыталась скрыть…
Аталарих все понял… Сложив руки, как на молитву, он поднял к небу свои синие глаза, сияющие мягким светом первых появившихся звезд.
– Боже, благодарю тебя за эти минуты, – произнес он от всей души. – Камилла… жизнь моя, мне кажется, что мы мчимся с тобой прямо к острову блаженства… Будь благословенна ты за эти минуты…
Порыв ветра двинул лодку вперед, но Аталарих выпустил весла… Он глядел в дивные, полные неги глаза своей возлюбленной и позабыл все на свете…
Внезапный толчок пробудил его от блаженного оцепенения.
Лодку сильно качнуло.
– Боже мой, что случилось? – спросила Камилла, схватившись за скамейку, чтобы не упасть, и сейчас же в ужасе вскрикнула. – Аталарих, лодка течет… Посмотри, как вода проходит через днище…
Белей своей белой туники Аталарих бросился к Камилле. При этом движении взгляд его упал на высокие скалы, известные под названием «Иглы Амфитриды». Они были окружены подводными камнями, вселяющими ужас в рыбаков, – и теперь их лодку швырнуло от удара об один из них.
– Боже мой, мы наткнулись на иглу Амфитриды, – прошептал король в отчаянии. – Лодка течет, а мы… мы погибли, Камилла!..
С ужасом схватился Аталарих за голову.
В эту минуту до них долетели крики собравшихся на берегу людей, заметивших и понявших отчаянное положение монарха.
Камилла схватила Аталариха за руку.
– Не отчаивайся, друг мой… С берега поспешат нам на помощь.
– Слишком поздно… – простонал Аталарих. – Наша лодка наполнится водой очень быстро. Пока с берега доберутся до нас, мы успеем погибнуть… И я сам… Я сам погубил тебя, Камилла… – отчаянным воплем вырвались эти слова из груди юноши. – Я готов отдать десяток жизней за одну твою улыбку, и я буду виноват в твоей смерти… Камилла, прости меня…
– Смерть?.. – повторила Камилла побледневшими губами. – Аталарих, государь… друг мой, спаси меня… Я не хочу умирать. Умереть в шестнадцать лет и… теперь… Теперь, когда я знаю, что ты меня любишь… О, Боже… – в порыве отчаяния вскрикнула она. – Дай мне жизни… Умереть теперь было бы слишком жестоко. Неужели нет спасения, Аталарих?
Юноша безумно озирался. Перед ними со дна моря выходили две отвесные скалы, действительно напоминающие иглы. Так гладки их бока, так узки их конусообразные вершины, что искать на них спасения было бы тщетно.
«Вычерпывать воду, – мелькнуло в голове Аталариха. – Увы, сейчас и это станет бесполезным»…
Сильный удар об один из подводных камней вырвал половину доски из днища лодочки, и вода стремительно ворвалась в широкую щель. Справиться с ней было бы невозможно и насосу. У них же не было даже простого ведра.
– Я погубил тебя, Камилла… Я один, – обезумев от горя, повторял Аталарих. – Я загляделся в твои дивные очи… и позабыл об опасности и… вот теперь смерть, Камилла… Камилла…
Но внезапно он почувствовал, как две мягкие теплые ручки обвились вокруг его шеи, как нежные теплые пальчики отнимают его руки от искаженного мукой лица.
Аталарих поднял голову и вторично позабыл все на свете. Камилла глядела ему в глаза, прекрасная, бледная и лучезарная, как богиня весны.
– Аталарих, – прошептала она. – Не плачь и не бойся… Я испугалась только в первую минуту, но теперь я уже не боюсь смерти… Умереть с тобой вместе… лучшего и большего счастья быть не может… Я благодарю Бога за то, что он подарил мне это счастье… Теперь я могу не стыдясь открыть всю мою душу, Аталарих… Ведь я люблю тебя, люблю безумно, страстно и… давно… О, как давно. Теперь мне кажется, что я всегда любила тебя. С первого взгляда… С тех пор как мы встретились детьми… Обними же меня, мой возлюбленный. Дай мне прижаться к твоей груди и изведать блаженство целой жизни в последнем прощальном поцелуе… И тогда я умру, благословляя тебя, мой государь, мой повелитель, мое… блаженство…
В страстном порыве прильнули розовые губки девушки к похолодевшим губам юноши…
Это была минута безумного счастья, минута неописуемого блаженства. Одна из тех минут, за которые не жаль заплатить жизнью.
Аталарих позабыл все на свете. Он был счастлив, не замечая, как вода подымалась, затопляя лодку, не думая о неминуемой смерти. Он был счастлив, переживая минуты неземного наслаждения.
А лодка все наполнялась… Еще минута, и утлые доски под ногами влюбленных заколыхались, но счастливцы, замершие в поцелуе, не поняли, не почувствовали даже грозного предвестника погружения…
Между тем на берегу крики ужаса становились громче. Со всех сторон сбегались придворные, дружинники, рабы и вольноотпущенные. С высоких террас дворца, так же как из храма Венеры, ясно видно было отчаянное положение короля, и скоро роковая весть достигла покоев Амаласунты. Гибель молодых людей была так очевидна, что никто не подумал бросится в лодку и поспешить им на помощь. Слишком ясно было, что никакая сила земная уже не успеет опередить или остановить воду, заполняющую лодку короля.
Одна Рустициана, отчалившая от берега раньше несчастного столкновения и находившаяся уже довольно далеко, отчаянно кричала: «Скорей, скорей»… Но старый Кордулло, взявшийся за весла, с ужасом глядел вперед, понимая, что его слабым силам не обогнать смерть, уже протянувшую руки к его любимой юной госпоже.
Дафницион отчаянно рыдала.
– Господи, мы опоздаем… – твердила она прерывающимся голосом. – Лодка уже раскачивается… Еще две минуты, и она затонет…
– Боже, помоги мне… – страшным стоном вырвалось из груди несчастной матери. – Не карай меня, Господи, спаси мое дитя… Чуда прошу я, Господи… Услышь меня. Возьми жизнь мою за жизнь моей Камиллы…
А кругом тихо колыхалось синее море, отражая в себе небо. Косые лучи заходящего солнца золотили края бледно-лиловых перистых облаков. Вдали зеленели острова, точно громадные изумруды. Мириады бриллиантовых блесток прыгали по волнам. В воздухе носилось благоухание, долетающее от цветущих берегов лазурного моря. Безжалостная природа сияла вечной красотой, озаряя равнодушной улыбкой гибель двух прекрасных юных жизней.
Внезапно Кордулло выпустил весла.
– Все кончено… – прошептал он невольно и закрыл лицо руками.
С хриплым стоном свалилась Рустициана на дно лодки… Она боялась смотреть на стройные юные фигуры, слившиеся в последнем объятии.
Прошла еще одна минута, другая и… третья… – три вечности для ожидающих конца роковой трагедии…
Вдруг Дафницион, сидящая впереди, радостно вскрикнула.
– Госпожа… смотри… спасение…
– Где?.. Что, как?.. Спасение… – бессознательно повторяла несчастная мать, не открывая глаз.
– Да, да, госпожа… – в свою очередь, радостно вскрикнул Кордулло. – Смотри… Вот там биремма… Моряки услышали наши крики. Смотри, как они мчатся на помощь… Эти поспеют, с Божьей помощью… Смотри, смотри, госпожа, поспели… Благодари Бога за спасение дочери…
И точно, легкое военное судно быстрее птицы летело прямо на «Иглы Амфитриды». Ровно и уверенно разрывали прозрачную воду сорок восемь широких весел. На палубе стоял молодой готский воин, простирая руки к своему королю.
– Алигер… Брат Тейя! – радостно вскрикнул Аталарих, узнавая судно и командира. – Сюда, Алигер… Мы спасены, Камилла… Сюда, ко мне, верные готы…
Лодка, наполненная водой, сильно накренилась и стала погружаться, но биремма была уже возле нее. Десятки рук подхватили Аталариха и Камиллу, и через мгновение оба уже стояли на палубе, посреди ликующих готов, восторженными криками приветствующих своего короля.
А легкое судно, описав круг возле опасных скал, уже летело по открытому морю, обратно к берегу.
Аталарих прижимал к груди зардевшуюся молодую девушку. Его глаза сверкали. Радостная улыбка делала его еще прекраснее.
– Мой верный, добрый Алигер… и все вы, верные слуги мои… Благодарю вас за спасение, – взволнованным голосом произнес король. – Вдвойне благодарю вас, потому что вы спасли мне не только жизнь, но и счастье… Узнайте же первые об этом счастье и разделите мою радость, друзья, спасшие не только своего короля, но и свою королеву… Не красней, Камилла… Не прячь свои прелестные глаза. Ты среди верных и преданных германских сердец. Мои готы полюбят тебя за то, что ты полюбила их короля…
Громовое «ура» раздалось на судне, быстро проносящемся мимо лодки Рустицианы. Широко раскрытыми глазами глядела пораженная мать на прекрасную группу на палубе. Ее дочь на груди короля готов… О, позор… Рука Рустицианы поднялась к небу, как бы призывая его гнев на обольстителя… Но в эту минуту до слуха ее долетел восторженный голос Алигера:
– Многие лета прекрасной королеве Камилле…
Рустициана пошатнулась и без чувств упала на руки Дафницион…
Старый Кордулло изо всех сил спешил к берегу. По его сморщенному лицу катились радостные слезы.
– Так-то лучше, – шептал он, пока Дафницион брызгала водой на лицо Рустицианы. – Теперь конец ненависти, горю и слезам. Любовь лучше мести и угодней Богу.
Восторженные крики встретили Аталариха на берегу. С открытыми объятьями стояла перед ним Амаласунта, пережившая страшные минуты, ожидая неминуемой гибели своего сына. На прекрасном лице правительницы еще виднелись слезы и отпечаток ужаса.
– Аталарих… сын мой, – прошептала она дрожащим голосом.
– Матушка… – радостно ответил король. – Порадуйся вместе со мной. Ожидая смерти, я обрел счастье моей жизни… Взгляни на ту, которая будет моей супругой и твоей дочерью, матушка… Благослови же нас, родная… нас соединила близость смерти, и я не отдам Камиллу никому, кроме смерти…
– Сын и государь мой, – торжественно произнесла Амаласунта. – Я слишком много выстрадала в эти минуты, чтобы противоречить тебе… Будьте счастливы, дети мои… Люби его, Камилла. Он заслуживает твоей любви.
Всегда холодное выражение лица правительницы приняло не свойственное ей мягкое выражение, делающее ее еще красивей. С редкой у этой гордой и честолюбивой женщины нежностью обняла она короля и его невесту под восторженные крики всех присутствующих.
Один Цетегус стоял бледный, мрачный и озлобленный, закусив губы до крови и благодаря судьбу, что внимание Кассиодора было отвлечено общим восторгом.
– Проклятье… – шептали губы железного римлянина. – Опять неудача… И так близко к цели… О, женщины! Вы созданы на погибель всех великих планов. А, Рустициана?.. Ты здесь?
Лодка Кордулло, в свою очередь, пристала к берегу, и Рустициана подымалась по мраморным ступеням пристани, бледная, растерянная, едва живая от волнения. Она все еще не могла прийти в себя, не могла отдать себе отчета в том, что случилось.
– Камилла… дитя мое, – воскликнула она, увидев свою дочь в объятиях Амаласунты.
Торжественно подвела к ней правительница молодую пару, и обняв вдову Боэция, проговорила с не свойственной ей нежностью:
– Мы не станем мешать их счастью… Не правда ли, Рустициана?
– О, матушка, – прошептала Камилла, пряча голову на груди матери. – Я так люблю его…
– Матушка… – почти так же нежно повторил Аталарих. – Отдай мне мою королеву.
Рустициана стояла потрясенная, обезумевшая. Она видела искаженное гневом лицо Цетегуса за кустами цветущего жасмина. Его жгучий взгляд приказывал ей что-то. Но что?.. В этом она не могла отдать себе отчета, хотя и сама чувствовала необходимость что-то сделать, что-то сказать и не понимала, что… Она молчала, крепко сжимая руку Камиллы.
Это молчание поразило и испугало Аталариха. Мысль о новой борьбе, о новых страданиях сжала его сердце, утомленное пережитым волнением.
Внезапная судорога сдавила горло Аталариха, и он невольно протянул руку, как бы ища опоры. Любящим сердцем почувствовала Камилла его страдания и, вырвавшись из объятий матери, кинулась к королю.
– Боже мой… Королю дурно! – вскрикнула она. – Скорее лекарство… Где кубок с вином?
С легкостью сирены Камилла вбежала на ступени павильона, где находился золотой кубок, приготовленный для короля. Быстро сдернув покрывающую его салфетку, она поднесла кубок к губам Аталариха. – Пей, возлюбленный государь, – прошептала она голосом нежным, как щебетание весенних птиц. – Это подкрепит тебя…
Рустициана пошатнулась, но в то же мгновение она почувствовала, как железная рука схватила ее руку, увлекая в кусты.
– Цетегус… – прошептала она. – Ты слышал?
– Молчи, – прошипел римлянин. – Все еще может быть спасено…
А Камилла продолжала щебетать своим нежным голоском:
– Выпей, государь… Ты разволновался… Да и могло ли быть иначе?.. Эти же капли всегда тебя успокаивали.
Аталарих принял полную чашу из ее рук и со счастливой улыбкой протянул ее своей невесте.
– Я выпью после тебя, Камилла. Отпей первая, моя дорогая. Это твое право, королева готов.
Цетегус невольно сделал шаг вперед. Взгляд его пожирал Камиллу, светлую, радостную и обаятельную, как сама весна. В холодном сердце бесчувственного заговорщика шевельнулось что-то, похожее на нежность, на раскаянье… Одна минута, и эта юная, прекрасная, богатая счастьем и надеждой жизнь должна угаснуть… И он, стоящий рядом с Рустицианой, создал это ужасное сплетение роковых обстоятельств. Он, Цетегус, погубит дочь Рустицианы… Женщины, любившей его так безумно, которую и он любил когда-то… Давно ли это было, когда, вся зардевшись стыдом, неверная жена Боэция шептала на ухо своему верному другу: «Цетегус, жизнь моя… Это будет наш ребенок, плод нашей любви»… Он долго верил этим словам, долго гордился красотой Камиллы, считая ее своей дочерью, а теперь… Теперь он должен убить ее своим молчанием…
Дрожь пробежала по телу Цетегуса… Он чуть не крикнул, чуть не поднял руки, чтобы вырвать отравленный кубок из рук Камиллы. Внезапно в уме его возник роковой вопрос: «А что же будет с заговором, с тобой самим, с Римом?»
Рука Цетегуса бессильно опустилась. Спасти Камиллу, значило погубить себя. Это значило быть арестованным не завтра, – нет, а сейчас же, сию минуту, как отравителю, как цареубийце… и тогда прощай, все планы, все честолюбивые надежды. Прощай, свобода Рима… Спасти дочь Рустицианы значило навсегда погубить родину. Рим или Камилла?.. С одной стороны: свобода, месть, могущество и родина, – с другой, капризная девочка, отдавшаяся врагам. Разве возможно колебание?.. Рим или Камилла?..
Цетегус, до боли сжав руку Рустицианы, увлек ее еще дальше, в тень высоких кипарисов, откуда она не могла видеть своей дочери.
Вся зардевшись, Камилла подняла полный бокал.
– Пью за счастье моего обожаемого государя, – прошептала она, и отпила глоток под восторженные крики придворных готов, к которым присоединились и римляне, увлеченные общим настроением.
Одна Рустициана молчала. Она не видела, как ее дочь, красивая, с улыбкой передала Аталариху смертельную чашу.
– Пью за мой верный народ, – торжественно произнес Аталарих. – Да поможет мне Бог быть ему достойным правителем. Пью за мое счастье, неразрывное со счастьем моих готов. Пью за братское единение германцев и римлян и за благородную римлянку, будущую императрицу италийскую, подарившую любовь и счастье королю готов.
И выпив кубок до дна, Аталарих поставил его обратно на жертвенник Венеры и обернулся.
Взгляд его упал на Цетегуса, невольно подавшегося вперед.
Странная ледяная дрожь пробежала по жилам молодого короля при виде мрачных глаз римлянина, сверкающих загадочным торжеством. Чисто адская насмешка раздвинула тонкие губы Цетегуса, почтительно склонившего голову перед юным монархом.
– А… и ты здесь, Цетегус… Я не ожидал и не желал видеть тебя сегодня, префект Ри…
Слово «Рим» замерло на губах Аталариха. Он пошатнулся, протянул руки и без крика, без стона свалился на землю, к подножию статуи богини любви и красоты…
– Аталарих, жизнь моя…
Вопль ужаса и отчаяния огласил воздух. Одним прыжком очутилась Камилла возле упавшего и, вскинув руки, как бы призывая небо на помощь, бесчувственно свалилась на неподвижное тело.
– Врачей… Скорее зовите Энея… – раздался громкий повелительный голос Цетегуса, посреди несвязных криков и противоречивых приказаний десятков голосов. Обезумевшие придворные метались, потеряв голову.
– Зовите греческого врача, – громко повторил Цетегус, – а покуда дайте воды. Быть может, это простой обморок от переутомления.
Спокойно и решительно, как человек, сознающий необходимость и право распоряжаться среди растерянных и обезумевших людей, Цетегус вбежал на ступени, схватил кубок, из которого пил Аталарих, и побежал с ним к ручью, протекающему в пяти шагах от храма Венеры, и здесь он поспешно, но аккуратно выполоскал кубок, зачерпнул воды и вернулся к бесчувственным, над которыми уже наклонился смертельно бледный греческий врач.
– Цетегус… что с моей дочерью?.. – раздался хриплый голос у его уха.
– Не волнуйся, Рустициана, – быстро прошептал Цетегус. – Простой обморок, и только… Но бедный молодой король… навряд ли встанет. Его унес припадок его наследственной болезни, – прибавил он громко.
– Сын мой… – вскрикнула Амаласунта, шатаясь. – Сын мой… – повторила она, падая без чувств на землю, в первый и последний раз в жизни.
//-- XVIII --//
Как громовой удар из безоблачного неба поразила Равенну внезапная смерть Аталариха…
Жестокой насмешкой судьбы казалась верной германской дружине эта безвременная кончина царственного юноши, погибшего в тот самый день, когда он высказал себя достойным наследником своего великого деда.
Убитые горем, растерянные, как стадо, потерявшее пастуха, готы почувствовали себя снова бессильными при дворе Амаласунты, оставшейся единственной законной наследницей престола.
Но и римляне были не менее их ошеломлены неожиданной смертью юного короля. Они волновались, не зная, чего ждать от будущего. Неуверенность хуже всего. В первые же дни после смерти Аталариха не только во всей Равенне, но и во всей Италии не было ни одного человека, знавшего, чего ждать, чего опасаться или на что надеяться.
Единственным исключением был железный римлянин, сыгравший роль судьбы в роковой для германской династии вечер.
Прошло два дня после трагедии, разыгравшейся у храма Венеры.
Цетегус еще спал, когда доверенный раб доложил ему о приходе Кассиодора. Убитый горем вошел вслед за рабом старик и застал хозяина дома еще в постели. С удивлением, граничащим со страхом, глядел верный друг Теодорика на человека, могущего спать спокойно и мирно в такие дни. Едва держащегося на ногах от горя и беспокойства Кассиодора хладнокровие Цетегуса поразило настолько, что он не смог удержаться от выражения удивления.
– Спокойная совесть – лучшая подушка, – холодно ответил Цетегус, и насмешливая полуулыбка, сопровождающая этот ответ, больно резанула по сердцу старика, искренне и горячо любившего своего молодого государя.
– Я никогда не сомневался в том, что ты стал жертвой печальной ошибки, – с оттенком укоризны заметил ученый историк. – Но ведь и мне мешали спать не личные заботы, а беспокойство за участь государства.
– Полно, Кассиодор… Государству нашему грозили несравненно большие опасности от самовластия несчастного юноши, чем от его смерти…
Голос Цетегуса звучал так уверенно, что расстроенный старик замолчал, не находя возражений.
– Скажи мне лучше, что делает Амаласунта? – после минутного молчания спросил Цетегус.
Кассиодор безнадежно махнул рукой. Глаза его наполнились слезами:
– Ах, если бы ты видел несчастную мать… Она ни на минуту не отходит от своего сына… С тех пор как ее привели в чувство, она не произнесла ни слова, не проглотила ни капли воды… Точно окаменевшая, сидит она у безжизненного тела.
– Это не годится, – решительно произнес Цетегус. – Этому немому горю надо положить конец. Наследница Теодорика принадлежит государству, а не могиле своего сына. Она должна подумать о своей безопасности и о своем народе, особенно ввиду теперешних смутных обстоятельств. У династии Амалунгов немало врагов… Тебе ли не знать этого, Кассиодор. Железная рука Теодорика могла сдерживать честолюбие германских варваров, именующих себя герцогами и графами. Но теперь, когда престол заняла женщина, они несомненно подымут головы. Как знать, естественной ли была внезапная смерть Аталариха… Я уже вчера слышал кое-где слово «отрава»… Юный тиран имел немало врагов. И эти враги не будут бездействовать.
Кассиодор тяжело вздохнул.
– Ты прав, Цетегус… Об отраве многие говорят… Это вполне естественно при таком неожиданном несчастье… Хорошо еще, что ты провел весь роковой день в нашем обществе, иначе твои враги могли бы попытаться набросить подозрение на тебя… Горе всегда недоверчиво… А готы, со старым Гильдебрандом во главе, положительно убиты горем.
Цетегус беззаботно пожал плечами.
– О себе я меньше всего думаю. Мне жаль Амаласунту… Если слухи об отравлении справедливы, она должна страдать вдвойне… Что говорит греческий врач? Не нашел ли он следов яда?.. Допускает ли он возможность отравления?
– В первую минуту Эней нашел внезапную смерть подозрительной, тем более, что здоровье Аталариха значительно улучшилось за последнее время. Но это подозрение ничем не оправдывалось. В кубке короля не нашлось никаких следов отравы, так что ученый грек пришел к заключению, что если бы в кубке был яд, что весьма невероятно, то этот яд должен быть какой-либо особенно тонкий, ничем не выдающий своего присутствия и совершенно не известный нашим врачам.
Цетегус невольно вздохнул.
– А как здоровье Камиллы? – быстро произнес он, как бы объясняя этот вздох.
Но Кассиодор был слишком опечален, чтобы обращать внимание на непроизвольные изменения лица своего собеседника.
– Камилла очень плоха, – грустно проговорил он. – Вот уже третьи сутки, как она лежит без чувств, холодная и неподвижная. Только слабое сердцебиение выдает, что она еще жива… Жаль смотреть на нее… Хотя по правде сказать, для этой девушки смерть будет благодеянием. Правда, эта смерть убьет Русти-циану… Вот на кого смотреть страшно…
Вторично Цетегус поспешил перебить Кассиодора, причем голос его звучал менее уверенно, чем обыкновенно, и даже легкая судорога исказила на мгновение его мраморное лицо.
– Ты не знаешь, на когда отложено разбирательство моего дела?
– Амаласунта, наверное, прекратит следствие, – ответил Кассиодор. – Она ведь никогда не верила в твою виновность. На всякий случай я счел возможным остановить отъезд графа Витихиса. Государыня, наверное, прикажет считать оконченной всю эту историю.
Молния торжества сверкнула в мрачных глазах префекта и сейчас же погасла.
– Этого мне мало, – сухо заметил он. – Я требую торжественного оправдания или прекращения следствия. Это мое священное право, и Амаласунта не может отказать мне, не замарав моей чести… Сейчас же пойду просить ее об окончании следствия.
– Неужели ты решишься беспокоить убитую горем мать? – с испугом произнес Кассиодор.
Цетегус пожал плечами.
– Ты слишком деликатен, старый друг… Самой Амаласунте будет полезно вспомнить о великих обязанностях правительницы. Я знаю дочь Теодорика и, поверь мне, сумею говорить с нею. Где она?
– В императорской усыпальнице, у тела своего сына… Третьи сутки она не выходит из подземного зала.
– Все равно… Я спущусь к ней, и ты увидишь, что я сумею вернуть ее к жизни…
Через полчаса Цетегус спускался по широкой, из черного мрамора, лестнице в великолепную усыпальницу, устроенную в залах дворца, под обширной домовой церковью, построенной первым христианским императором вблизи своих покоев, с которыми этот роскошный храм слился благодаря пристройкам и поправкам последующих властителей Равенны.
Лестница, ведущая в усыпальницу, находилась в небольшом зале, служившем как бы преддверием к церкви, расположенной значительно ниже остальных покоев. Этот зал служил звеном между подземельем и дворцом, между жизнью и смертью. Освещался он небольшими круглыми окнами, защищенными тяжелыми золочеными решетками и пропускающими сквозь пестрые стекла лишь какой-то фантастический свет, слабо освещающий стены, покрытые мозаичными картинами духовного содержания. Перед некоторыми из них горели лампы, спускающиеся на серебряных цепях с низких сводов, чем еще больше увеличивалось сходство со склепом, которому этот зал служил преддверием.
Здесь ожидала Амаласунту ее ближайшая свита, мужчины и женщины, в траурных одеждах, которых убитая горем мать не желала оставить при себе.
Повелительно раздвинув всех этих ожидающих, не смевших остановить человека, к которому так явно благоволила правительница, Цетегус оставил Кассиодора у дверей, сам же решительно спустился вниз, в мрачное подземелье, никогда не видавшее дневного света, в котором поместили тело юного короля, между гробницами его отца и деда.
Громадная восьмиугольная зала с низкими сводами, поддерживаемыми многочисленными толстыми колоннами из полированного черного мрамора, слабо освещалась вечными лампадами и траурными факелами. Стены и потолок усыпальницы были сплошь выложены темно-зеленым нефритом. На полу чередовались плиты черного мрамора и темно-серого гранита. Между колоннами возвышались гробницы умерших родственников Теодорика и его собственный громадный резной саркофаг из темно-зеленого мрамора с черными прожилками. Одна из стен сплошь была покрыта мозаикой, изображающей распятие Христа.
Здесь же возвышался на золотом фоне стены массивный алтарь из черного мрамора, на котором, между двумя подсвечниками, стояло серебряное распятие. В них горели толстые восковые свечи, обвитые гирляндами можжевельника. Прямо перед алтарем находился еще не закрытый саркофаг Аталариха. Сделанный из пурпурного мрамора, он казался смоченным свежей кровью. И на его ярком фоне резко выделялась коленопреклоненная фигура женщины, вся закутанная в длинные черные покрывала, из которых как-то безжизненно белело мраморное прекрасное лицо, застывшее в беспредельном отчаянии.
Она не плакала… Холодная, безучастная и неподвижная, точно окаменевшая в своем материнском горе, дочь Теодорика казалась таким же мертвецом, как и ее несчастный сын, безжизненную холодную руку которого осиротелая мать сжимала в своей руке.
Аталарих лежал с открытым лицом и высоко поднятой прекрасной гордой головой. Его темные кудри разметались по белой подушке, вырываясь из-под дубового венка, который старый Гильдебранд дрожащими руками одел на мертвого юного победителя. Никогда еще Аталарих не казался прекрасней и величественней, чем теперь, одетый в белую германскую тунику, вышитую золотом у ворота и на рукавах, прикрытый до половины груди царственным пурпуром. Спокойный и прекрасный юноша казался спящим. На бледных его губах застыла загадочная полуулыбка, и только легкая складка между тонкими темными бровями говорила о страдании последних минут…
Правая рука юноши как бы сжимала золотую рукоятку боевого меча Теодорика, положенного рядом с ним. Левую держала Амаласунта, дрожащей рукой изредка поднося ее к своим похолодевшим бледным губам. В колеблющемся пламени факелов, воткнутых в многочисленные железные кольца, приделанные к колоннам, мрачно сверкали, как капли свежей крови, крупные рубины короны Теодорика, лежащей на груди мертвого короля.
Гнетущая душу тишина царила в подземном зале. Живыми казались здесь только факелы, колеблющиеся огни которых вырисовывали загадочные тени на двух лицах двух мертвецов, живой матери и мертвого сына.
При виде величественно печальной картины этой немой горести сердце Цетегуса дрогнуло. Что-то похожее на жалость заставило его вздохнуть громче, чем он предполагал.
Но Амаласунта не слыхала этого вздоха, похожего на стон, не видала приближающегося патриция и не шевельнулась, когда Цетегус остановился в двух шагах от нее. Только когда холодная рука римлянина почтительно прикоснулась к ее свисавшей руке и поднесла ее к губам, Амаласунта вздрогнула и подняла голову.
– Ты здесь, Цетегус? – глухо прошептала она. – Ты простил ему несправедливое подозрение, не правда ли?
Цетегус на мгновение преклонил колена перед саркофагом, не колеблясь, твердо и уверенно поднялся на высокие ступени и прикоснулся губами к восковой руке юноши, застывшей на рукоятке меча. Сердце его болезненно билось, но на энергичном лице римлянина нельзя было прочесть ничего, кроме истинной печали и глубокого сочувствия.
– Государыня, могу ли я думать о себе в такую минуту, – произнес он задушевным голосом, отчасти пробившим ледяную кору, окутавшую сердце Амаласунты.
– Благодарю тебя, верный слуга… добрый друг, – едва слышно прошептала она. – Ты платишь добром за зло, сочувствием и скорбью за оскорбление и подозрение… Благодарю тебя, Цетегус, – повторила она и замолчала, снова превратившись в статую холодного безнадежного горя.
Цетегус понял необходимость сильных средств, чтобы вырвать ее из когтей мертвящей скорби.
– Государыня… – громко и торжественно заговорил он. – Прости мне смелость, с которой я ворвался в величественное царство смерти и скорби. Но не о себе думал я, решаясь на подобную смелость. Великий долг руководил мной, священный долг гражданина и верноподданного… Я искал мою государыню, дочь и наследницу Теодорика Великого…
– И нашел убитую горем мать, – тихо произнесла Амаласунта, медленно опуская безжизненную руку сына на высокий боевой щит, прислоненный к саркофагу.
Цетегус низко склонил голову перед мертвым юношей.
– Мир праху государя моего… Амаласунта, душа умершего короля принадлежит Господу, но разум живых монархов принадлежит государству… Корона Теодорика Великого в опасности, и дочь его сумеет доказать миру, что женщина может пожертвовать для государства всем, не исключая горя осиротевшей матери…
По бледному лицу Амаласунты пробежала тень. Впервые изменило оно выражение окаменевшего отчаяния. Тяжелый вздох, похожий на стон, вырвался из ее груди, и в голосе зазвучали слезы.
– Да… Ты знаешь меня, Цетегус… Многое могу я позабыть ради государства, но… не это… Да, римлянин, разве можно позабыть эту смерть. Взгляни на моего сына, Цетегус… сколько молодости, красоты, энергии… И все это погибло, кончилось, исчезло… навсегда… И так внезапно, так неожиданно… О, Цетегус… Скажи мне, за что убила его безжалостная судьба?..
Голос Амаласунты дрогнул и оборвался. Цетегус смело возвысил голос.
– Государыня… Дозволь мне ответить на этот вопрос… Я вижу, ты обвиняешь небо в жестокости и несправедливости… Не ошибись, государыня. Всеведущий судья небесный строг, но справедлив. Вспомни заповеди Божьи, дочь Теодорика… «Чти отца твоего и матерь твою, и долголетен будешь на земли»… Вот что сказал Господь для всех людей, монархов и простых смертных… Твой же сын, государыня, преступил эту заповедь. Он был молод, прекрасен, мужествен и великодушен… Да, конечно… Но увлеченный недобрыми советчиками, он позабыл уважение к матери своей… и вот он лежит неподвижным перед плачущей матерью, простившей любимому сыну оскорбление, нанесенное правительнице, в нарушение заповеди Господней, повелевшей «чтить матерь свою» королям, как и обыкновенным людям.
Цетегус умолк и опустил свое энергичное печальное лицо.
Медленно поднялась с колен Амаласунта, не спуская глаз с мертвого сына. Теперь она стояла перед Цетегусом бледная, исхудалая, с полными слез глазами и болезненной складкой поперек мраморного лба, но на лице ее уже не было прежнего холодного отчаяния. Новое чувство зарождалось в груди матери, заставляя усиленно биться ее истерзанное сердце.
– Ты говоришь ужасные вещи, Цетегус, – медленно произнесла Амаласунта. – Я вижу, что ошиблась, думая, что ты простил моему сыну его подозрения.
Цетегус торжественно протянул руку к большому серебряному распятию, сверкающему на черном мраморном алтаре.
– Видит Бог, что в душе моей нет ни тени злобы против гениального юноши, обманутого и увлеченного моими врагами. Он не ведал, что творил, когда подозревал меня и… унижал свою мать… Мир праху моего юного короля… Не нам судить усопших. Мы можем лишь молить об успокоении их душ… Вот что живет в моей душе, государыня… Клянусь в этом теми, кто видит глубину всякой души.
– Благодарю тебя, префект… Я не забуду этого часа и этих слов.
Голос Амаласунты звучал мягче обычного. Прежним царственным жестом протянула она свою руку патрицию. Любовь к власти начала пробуждаться в душе опечаленной матери вместе с воспоминанием об унижении, забытом в первые часы горести.
Вторично поднес Цетегус к губам прекрасную белую руку правительницы.
– Государыня… Окажи мне милость, – проговорил он, преклоняя колени. – Я слышал от Кассиодора, что ты хочешь прекратить следствие, назначенное надо мной покойным королем. Умоляю тебя, не делай этого, государыня… Моя честь требует полного оправдания, а его дает приговор суда, а не милость правительницы…
– Но ведь я верю в твою невиновность, префект, и всегда верила в нее.
Голос Амаласунты звучал твердостью и уверенностью, резко противоречащим холодному безучастию первых слов.
Чуткое ухо Цетегуса заметило эту перемену, и он едва скрыл насмешливую улыбку почтительным наклоном головы.
– Если моя государыня хотела доказать мне свое доверие, отказавшись от посылки графа Витихиса в бесцельное ревизионное путешествие, то я с благодарностью приму это, государыня, но большего допустить не могу… Я требую следствия…
Амаласунта выпрямилась с гордым величием королевы прежних дней.
– Мы не привыкли слышать слово «требую», префект Рима, – произнесла она голосом, в котором никто не узнал бы глухих, разбитых тонов ее первых слов. – Ты боишься за свою честь, – мягче и ласковее продолжала она, – и это извиняет в наших глазах многое… Но изменить мое решение ничто не может… Знай же, префект Рима, что я не допускаю следствия над теми, кого считаю своими верными слугами. Я предпочитаю спросить тебя самого… Скажи мне, патриций, знаешься ли ты с заговорщиками и… я поверю тебе.
Глаза Цетегуса сверкнули внезапной решимостью. Ему пришла странная и смелая мысль. Он гордо поднял голову и произнес медленно и торжественно.
– Этого я не могу сказать тебе, государыня.
– Что?.. – глухо вскрикнула Амаласунта и, пошатнувшись, оперлась рукой о мраморный гроб своего сына.
– Позволь мне высказаться, государыня, – быстро продолжал Цетегус, смело глядя в глаза правительницы. – Я никогда не найду лучшего места и более подходящего времени для того, чтобы открыть тебе… многое… Позволь мне говорить откровенно, Амаласунта.
Грудь королевы высоко подымалась.
– Ты знаешь о существовании заговора и молчишь, Цетегус, – глухо прошептала она. – Этого я не ожидала от тебя, благородный римлянин…
– Я молчал, государыня, потому, что я римлянин и не хотел сделаться изменником ни тебе, ни… другим, – спокойно и уверенно заговорил Цетегус, и его спокойствие поразительно подействовало на Амаласунту.
Она медленно опустилась на одну из четырех мраморных скамеек, обитых лиловым бархатом, и повелительно произнесла:
– Говори, префект Рима… Я слушаю тебя.
– Государыня, ты знаешь, что кровь Цезаря течет в моих жилах. Ты бы презирала меня, если бы я, рожденный римским патрицием, не был бы римским патриотом… Да я и не скрывал от тебя своего желания, своей надежды вернуть Риму его древнее величие… Желание это не было изменой твоему сыну, ни тем более тебе, государыня. Ты сама римлянка в душе своей…
Амаласунта с удивлением подняла взгляд на говорившего.
– Все это я знаю, Цетегус… Но ведь мы говорили о заговоре. Если таковой действительно существует в Риме, если ты знал об опасности, угрожающей нам, и не предупредил меня…
– Я молчал, государыня, потому, что хотел спасти тебя и династию… Выслушай меня, Амаласунта, прежде чем судить. То, чего я не мог сказать твоему несчастному сыну, увлекаемому на опасную дорогу настоящими заговорщиками и изменниками, то я хотел сказать тебе, как только судьба доставит мне случай говорить с тобой без свидетелей… Судьба решила иначе… Она разбила царственное орудие, которым хотели воспользоваться недостойные, и дала мне возможность своевременно раскрыть тебе все интриги, окружающие тебя, и таким образом сделать тебя властительницей судеб народов… Выслушай меня спокойно и внимательно, государыня, и тогда уже суди о моей безграничной преданности тебе… одной тебе, Амаласунта…
– Говори… Я слушаю, – повторила Амаласунта, жестом приглашая Цетегуса сесть на ступени саркофага, на то самое место, где она только что лежала разбитая, уничтоженная, умершая для всего кроме своего тяжкого горя. Но честолюбие королевы заглушило материнскую скорбь и возвратило силы и энергию дочери Теодорика.
Цетегус ясно увидел это и становился все спокойнее и уверенней.
– Государыня, ты не видела и не знала, какая страшная опасность окружала тебя… Возле тебя образовалось целых два заговора, одинаково сильных и почти одинаково опасных. Один из них, не стану скрывать, я уже давно раскрыл в Риме…
– И не предупредил меня? – гневно воскликнула Амаласунта, и громкий голос ее глухо отразился от низких сводов усыпальницы.
Но Цетегуса не испугал этот голос.
– Я не предупредил тебя, государыня, потому, что не хотел вызывать немедленное возмущение, которое было подготовлено издавна, и притом чрезвычайно искусно… Когда я узнал о существовании и цели заговора римских граждан, то цель эта была уже почти достигнута. Оставалось только выбрать день для того, чтобы перерезать готов и призвать византийцев…
– Неблагодарные изменники… – прошипела Амаласунта, – прав был Аталарих, не доверявший латинскому змею…
– Не спеши с приговором, государыня, – торжественно продолжал Цетегус. – Сначала дослушай мое сообщение. То, что ты сказала сейчас, не раз повторял я себе, узнав о существовании заговора и его целях… Только неблагодарные изменники, и глупцы к тому же, могли придумать то, что было готово, решено и подписано, когда я решился предохранить тебя от опасности, а Рим от гибели. Для этого было лишь одно средство, – единственное… И я воспользовался им, став во главе заговора…
– Ты, Цетегус?.. Ты?.. – Амаласунта не договорила начатой фразы. Волнение, гнев и удивление сжимали ее горло.
– У меня не было выбора, государыня… Необходимо было выиграть время, чтобы иметь возможность постепенно убедить римлян в нелепости и невыгоде их преступных замыслов. Префекту Рима, ставленнику готов, ни один римлянин не поверил бы. Но римскому патриоту, правнуку Цезаря и главе заговора, одинаково верили и патриции и плебеи, дворянство, духовенство и народ римский… Я использовал доверие их в твоих интересах, государыня. Я убедил заговорщиков в том, что призывая византийцев, они поменяют монарха доброго и милостивого, благородного, великодушного и справедливого, одним словом тебя, государыня, римлянку душой и воспитанием, на жадного, хитрого и жестокого тирана, какими всегда были и есть византийцы. Историческими примерами доказал я истину своих слов, и сравнение владычества готов с порабощением византийцами образумило заговорщиков. Они поняли, что сделаются бесправными рабами константинопольских евнухов из полноправных граждан Германо-Римской империи, и устыдились своей ошибки и своей неблагодарности… В настоящее время со стороны римского заговора тебе бояться нечего, государыня. Эту опасность устранил верный твой слуга, Цетегус Сезариус… Теперь называй меня изменником, если хочешь и… если сможешь…
Префект Рима замолчал, гордо глядя в глаза Амаласунты, которая, видимо, колебалась, не зная, что сказать, на что решиться, чему поверить. Мучительное недоумение ясно сказывалось на прекрасном лице дочери Теодорика.
– О, если бы я могла поверить тебе, Цетегус… – прошептала она наконец, невольно опуская глаза перед огненным взглядом смелого римлянина. – Но где доказательства искренности твоих слов?..
– Вот в этом листке пергамента, государыня, – ответил Цетегус, вынимая спрятанный на груди свиток и протягивая его Амаласунте. – Это список заговорщиков. Ты видишь, их много… Все лучшие имена Рима внесены в этот список… Теперь моя жизнь и честь в твоих руках, Амаласунта. Ты можешь погубить меня одним словом. Ты можешь не только предать меня суду, как изменника, но и выдать меня участникам заговора, карающих предателей смертью… Ты видишь, я сказал тебе правду. В твоих руках судьба Рима… и моя…
Тонкий лист пергамента дрожал в белой руке Амаласунты. Рассеянно пробегала она глазами бесконечный ряд имен, пугаясь прошлой опасности, и в то же время спрашивая себя, действительно ли миновала опасность?
– Ты говорил о двух заговорах, – внезапно спросила она, желая выиграть время, чтобы опомниться и обдумать положение.
Цетегус с нетерпением ждал этого вопроса.
– Другой заговор, государыня, несравненно более опасный, был задуман твоим собственным народом, и главой его был… увы, был… твой собственный сын… Не суди его слишком строго, государыня, – поспешно прибавил опытный дипломат, видя, как внезапно изменилось лицо Амаласунты. – Бедный юноша был обманут старыми слугами твоего отца, с трудом прощавшими Теодорику Великому его высокую справедливость, его благородное покровительство римлянам. Но при нем жестокие враги латинян должны были молчать, сдерживаемые железной рукой старого героя. После же его смерти германская партия при дворе подняла голову. Не находя в тебе сочувствия политике ненависти и разъединения, непримиримые враги Рима и римлян, естественно, должны были обратиться к твоему сыну, молодость и неопытность которого обмануть было легче, чем высокую мудрость и государственное понимание гениальной «Туллии»… Два дня назад ты сама могла убедиться, как тонко и осторожно велся заговор против законной власти правительницы, назначенной завещанием Теодорика Великого. Ты ничего не знала, ничего не подозревала. А между тем твоего сына опутали, совратили и развратили, заставляя его забыть уважение к матери, то есть нарушить священную заповедь Господню… Ты даже не подозревала об окружающей тебя опасности, а заговорщики уже успели забрать молодого короля в свои руки настолько, что он решил вернуть из изгнания не только трех грубых и честолюбивых герцогов, но даже и твою непокорную дочь.
– Правда… Все правда… – чуть слышно прошептала Амаласунта.
Торжествующая улыбка скользнула по лицу римлянина. Он предчувствовал близость полной победы и продолжал говорить еще уверенней и красноречивей.
– Прости мне, государыня, грубую искренность моих слов, но мудрая дочь Теодорика не может не видеть того, что большая половина ее родного народа все еще осталась варварами, недоступными цивилизации и признающими лишь одно право сильного… Эта часть готов жаждет только крови и грабежа. Для них непонятно было желание твоего отца сохранить древнюю римскую цивилизацию, утонченность нравов, науку и искусства. Все это ничтожно и ненавистно для варваров, которым мила только война, – верней, бойня и разбои. Эти варвары презирают женщин и никогда не признают они представительницей династии Амалунгов женщину, тебя, Амаласунта…
– О, я докажу им… – гневно крикнула Амаласунта.
– Государыня, ты могла убедиться, насколько эти германские заговорщики опасней моих римлян. Если они сумели обмануть гениальную прозорливость и обойти твоего сына, если они осмелились восстать против тебя, правительницы, призвать себе на помощь честолюбивых герцогов, считающих себя не ниже Амалунгов, то представь, на что решатся эти заговорщики теперь, после смерти внука Теодорика? Повторяю, никогда не признают они представительницей династии Амалунгов женщину… Подумай же, какую судьбу приготовляют тебе эти грубые варвары, мечтающие об императорской короне для себя… Что ждет тебя в случае торжества этих врагов, безжалостных, как все варвары?.. Покрывало монахини в лучшем случае… Скажи, дочь Теодорика, не прав ли я был, называя заговор готов более опасным для моей возлюбленной государыни, чем союз римских патрициев?..
– Ты прав… О, как ты прав, Цетегус, – проговорила Амаласунта. – Но что же мне делать?.. Как обуздать этих варваров?..
– С помощью римлян, государыня, – решительно произнес Цетегус. – Теперь ты видишь доказательство моей верности, Амаласунта. Я подготовил для тебя могущественную группу союзников и защитников. При первом признаке неповиновения готов мы, римляне, окружим нашу государыню живой стеной, и сквозь эту стену не пробьются германские изменники… Теперь ты понимаешь, почему я стал во главе заговорщиков? Зная, какими опасными врагами ты окружена, зная, на что способны все эти Гильдебранды, Тейи и Витихисы, я создал для тебя непобедимую стражу из благодарных тебе римлян. С ними готским изменникам не так легко будет справиться.
– Благодарю тебя, Цетегус… Повторяю, я никогда не забуду этого часа и твоей верности, – мягко выговорила Амаласунта, порабощенная пылким красноречием римлянина. С внезапным порывом протянула она ему обе руки. – Скажи, как и чем могу я наградить тебя, верный друг…
– Государыня, звание твоего друга – лучшая награда для твоего преданного слуги. Но если ты хочешь ободрить моих сограждан, готовых рисковать своей головой, защищая тебя от полудиких варваров, то докажи им свое доверие, написав свое имя во главе этого списка.
Амаласунта с удивлением взглянула на Цетегуса.
– Мое имя? Зачем?.. – спросила она с оттенком беспокойства.
– Для того чтобы превратить список заговорщиков в перечисление верных слуг твоих, государыня, – спокойно и уверенно ответил префект Рима, протягивая Амаласунте золотой карандаш.
Еще с минуту она колебалась, прислушиваясь к робкому голосу внутреннего инстинкта, предупреждающего ее о какой-то таинственной и неопределенной опасности. Но голос крови был слишком невнимательным у этой дочери готов, ставшей почти римлянкой. Чарующий же голос того, кого она считала своим верным другом, был так убедителен, его огненные глаза так повелительны, что женщина была побеждена прежде королевы.
Почти вырвав карандаш из рук римлянина, она решительно написала на верху списка, над именем Цетегуса, Сильверия, Люциния и Сцеволы, крупным привычным почерком:
«Амаласунта, императрица италийская»…
Цетегус почтительно принял пергамент, протягиваемый ему слегка дрожащей женской рукой.
– С этой минуты корона Амалунгов укрепилась на прекрасной голове моей мудрой государыни, – торжественно произнес он. Взгляд его, полный гордого торжества, невольно скользнул по безжизненному лицу царственного юноши…
Опираясь на руку Цетегуса, поднялась Амаласунта по мраморной лестнице в верхнюю залу, где ее ожидала свита.
– Кассиодор… – произнесла она своим обычным твердым голосом. – Я рада тебя видеть. Прикажи опубликовать по всей империи, что мы прекращаем следствие против нашего верного слуги Цетегуса. Отныне ему принадлежит первое место у нашего трона и в нашем совете… Он доказал нам свою преданность.
Молча, удивленными глазами провожал старый ученый медленно удалявшуюся Амаласунту. Он не узнавал убитую горем мать, виденную им несколько часов назад.
Цетегус не удивлялся. Великий сердцевед понимал женщин и привык играть ими, как пешками.
«Я победил, – думал он, осторожно прикасаясь рукой к спрятанному на груди пергаменту. – Теперь дочь Теодорика в моих руках. Эта подпись на клочке пергамента вырыла непроходимую пропасть между тобой и твоим народом… И этой пропасти никогда и ничем не засыпать, королева германских варваров».
//-- XIX --//
Пока Цетегус обменивался с Кассиодором несколькими словами об изменившемся настроении Амаласунты, до него донеслось медленно приближающееся печальное пение.
– Камилла… – беззвучно прошептал Цетегус, узнав похоронные напевы, и невольно сделал шаг к дверям, гонимый желанием избежать тяжелой встречи с Рустицианой.
Но железная воля этого человека быстро пересилила это естественное чувство. Ведь рано или поздно ему все равно придется встретиться с вдовой Боэция. Так не все ли равно, когда?.. Пожалуй, даже, чем скорее, тем лучше, решил Цетегус и хладнокровно прислонился к стене, пожав руку Кассиодору, двинувшемуся навстречу печальной процессии.
В это время в дверях, ведущих в церковь, показалось траурное знамя с большим серебряным крестом на черном бархатном фоне. Следом двигалась процессия: священники в черных ризах, за ними двадцать четыре молодые девушки, дочери благородных фамилий, закутанные в длинные черные покрывала, у каждой в руках ветка пальмы, на распущенных волосах венок из белых роз; дальше группа вольноотпущенников и рабов Рустицианы, отряд римской гвардии Амаласунты; и затем весь женский придворный штат правительницы и большинство римских сановников, знавших об отношении Камиллы к Аталариху.
Мать покойного короля приказала хоронить нареченную невесту своего сына как родную дочь. Тело ее должно лежать рядом с тем, кого она любила так горячо, что смерть его разбила ее любящее сердце.
Наконец показался гроб на руках у знатных молодых готов, сверстников и товарищей детских игр покойного короля, пожелавших почтить его невесту.
Вся осыпанная белыми цветами, в белом уборе царской невесты, Камилла казалась спящей. Ни тени страдания или страха не было видно на прелестном лице. Только восковая белизна кожи говорила о смерти. Сложенные на груди руки покойницы держали маленькое золотое распятие, а на ее ноги наброшена была пурпурная королевская мантия.
Позади гроба, шатаясь, двигалась Рустициана, поддерживаемая двумя римскими матронами. Несчастная мать ничего не видела вокруг себя. Она едва передвигала ноги, и ее накануне еще черные волосы оказались совсем седыми.
Цетегус пошатнулся… Неужели эта изможденная старуха, с потухшим взглядом и красными от слез глазами, в разорванных траурных одеждах, та самая Рустициана, которая вчера еще могла поспорить красотой с молодыми женщинами…
Снова что-то похожее на жалость защемило каменное сердце римлянина. Вид этих седых распущенных волос, падающих почти до пола, под черным покрывалом, больно кольнул его совесть… Давно ли он целовал эти дивные косы, душистым плащом окутывавшие стройную фигуру его возлюбленной?.. А теперь…
Цетегус закрыл лицо руками. Желал ли он не видеть прекрасного лица мертвой дочери или не быть видимым осиротелой матерью, он и сам не смог бы ответить. Но опять сердце его больно сжалось и что-то похожее на слезу на мгновение потушило холодный блеск его глаз.
Появление похоронной процессии, возвращающейся из подземной усыпальницы, где теперь покоилось тело Камиллы, поставленное рядом с саркофагом ее царственного жениха, вновь остановило Цетегуса. Теперь Рустициана шла впереди всех, опираясь на руку Кассиодора, казавшегося почти таким же жалким и беспомощным, как и убитая горем мать.
Избежать взгляда этой ничего не замечающей женщины было нетрудно. Цетегус присоединился к многочисленной группе придворных, сопровождавших вдову Боэция вплоть до дверей ее квартиры. Только когда последние друзья скрылись из вида, Цетегус вышел из тени деревьев, скрывавших его от прощавшегося с Рустицианой Кассиодора, и вошел вслед за хозяйкой дома в переднюю.
С трудом передвигая ноги, подымалась Рустициана вверх по лестнице, знаком приказав вольноотпущенникам и рабам оставить ее одну.
Тут только подошел к ней Цетегус и, взяв ее бессильно висящую руку, произнес ласково:
– Мужайся, Рустициана… С судьбой не спорят…
При звуке этого знакомого голоса, который она когда-то любила и в котором сквозь печаль все же слышалась повелительная нотка, патрицианка вздрогнула.
– Цетегус… – прошептала она, с трудом раскрывая опухшие от слез глаза. – Зачем ты здесь?..
– Я пришел утешить тебя и поддержать, Рустициана, – с искренним участием ответил римлян.
Глухой стон вырвался из груди измученной женщины.
– Для меня нет утешения, и быть не может… Я убила мою дочь, Цетегус… Я и ты… Мы оба убили наше дитя. О, Цетегус, сознавать это и молчать, какая пытка…
Громкое рыдание вырвалось из груди несчастной женщины. Шатаясь, прислонилась она к плечу патриция, инстинктивно ища помощи у того, кто так долго был ее повелителем.
Он усадил горько плачущую мать в одно из кресел, расставленных на полуоткрытой террасе, где обыкновенно сидела Камилла и где машинально остановилась осиротевшая Рустициана. Несчастная припала к плечу римлянина.
Цетегус окинул террасу быстрым взглядом. Она была пуста, но за дверьми могли подслушивать рабы или вольноотпущенные. Прислуга так любопытна…
Необходимо было прекратить опасную откровенность женщины, потерявшей умение владеть собой. Голос Цетегуса звучал повелительно.
– Не поминай невозвратного, Рустициана… Забудь прошлое и примирись с непоправимым. Судьба была жестока к тебе… к нам, – поправился патриций. – Но все, что делает Господь, делает к лучшему… Подумай, что стало бы с нашей Камиллой, если бы не было того, что случилось… Ведь она любила Аталариха. Неужели бы было лучше, если благородная римлянка, дочь Боэция, сделалась бы наложницей короля варваров?..
– Все было бы лучше ее смерти, – со страстным порывом вскрикнула Рустициана. – Пусть бы Камилла была женой, даже любовницей короля, только бы она оставалась жива… Но нет, она умерла… и я сама, я, ее мать… я стала ее убийцей…
– Перестань упрекать себя, Рустициана, – строго заметил Цетегус. – Разве ты хотела смерти своей дочери? Да и не ты убила ее, смерть Аталариха. Он же должен был умереть… В этом, надеюсь, не сомневается вдова Боэция.
– Но почему он должен был умереть? – с отчаянием спросила бедная женщина. – Кому мешала жизнь прекрасного юноши, так искренно полюбившего мою дочь?.. Одному тебе, Цетегус… Да, тебе одному мешала жизнь Аталариха, твоему безумному честолюбию, твоей ненасытной мести.
Этот упрек Рустицианы вернул железному римлянину его обычное холодное спокойствие. Последние следы мягкости, жалости и ласки исчезли из его голоса и взгляда.
– Ты с ума сошла, Рустициана, – мрачно произнес он. – Чем могла мешать мне жизнь короля готов? Я не был заинтересован судьбой этого юного варвара до тех пор, пока ты не позвала меня на помощь своей мести, именем моей любви к тебе и моей дружбы к твоему казненному мужу. Твоя ненависть требовала смерти для убийцы твоего отца и мужа.
– Да разве Аталарих был их убийцей? – вне себя крикнула несчастная мать. – Ты не знаешь, что бедный юноша защищал Боэция, рискуя гневом своего деда, что он спас моих сыновей от смерти… И теперь, когда мы с тобой боялись за честь Камиллы, он, Аталарих, доказывал ей свое уважение, возводя на престол мою дочь… Вот чего хотел, вот что сделал король варваров… Я же, благородная римлянка, я отомстила ему убийством… Я и ты… Нет, ты один, Цетегус.
Только теперь я поняла тебя, патриций… Ты задумал весь этот адский план, ты внушил мне жажду мести и раздувал во мне ненависть к готам… Смерть Камиллы открыла мне глаза, и теперь я вижу тайные пружины твоих действий и поступков… Ты же напугал меня картинами позора, ожидающего мою дочь… И когда я, обезумевшая, одурманенная, потеряла способность видеть своими глазами и думать своим умом, ты воспользовался мной как послушным орудием для достижения своих целей… Ты вложил мне в руки отравленный напиток и сделал презренную убийцу, гнусную отравительницу из благородной римлянки… Но Бог все видел… Он читает в твоей душе, как и в моей. И Он не покарает меня за твою вину… Судья всеведущий знает, что ты был настоящим убийцей короля готов… Ты, а не я…
– Замолчи, безумная, – прошипел Цетегус, крепко сжимая руку отчаявшейся от горя женщины.
Бешеным движением вырвала Рустициана свои пальцы, и гадливо обтирая их своим черным покрывалом, громко расхохоталась диким, нервным смехом.
– Молчать велишь ты мне… Смешно, право… Да разве я стану молчать теперь?.. О, нет, нет, Цетегус. Я буду кричать истину о смерти короля… Я пойду к Амаласунте и расскажу ей всю правду об отравленном кубке… О, я заплачу тебе за смерть бедного юноши, смерть которого лишила меня дочери. Да и могло ли шестнадцатилетнее сердце вынести страшную картину смерти того, кого она так любила, кто полчаса назад назвал ее своей невестой… Более сильные женщины не вынесли бы подобного падения с вершины блаженства в глубину отчаяния… Она же – нежная, юная, любящая… О, моя Камилла… Прости твоему убийце…
Слезы прервали страстную речь матери, но Цетегус все же вздохнул облегченно. Он понял, что Рустициана даже не видела, как пила Камилла отраву, и не подозревает того, что он мог бы остановить.
«Тем лучше», – подумал префект Рима и со спокойной уверенностью положил руку на плечо плачущей женщины.
– Перестань безумствовать, Рустициана, – повелительно произнес он. – Никуда я тебя не пущу… Да ты и сама не пойдешь рассказывать сказки, которым Все равно никто не поверит.
– Не беспокойся, я найду доказательства. Я сохранила флакон с золотой пробкой… На ней вырезан твой герб, патриций. Во флаконе, наверно, остались капли яда… Для врачей этого будет достаточно… – В голосе Рустицианы звучало злобное торжество. Цетегус гневно закусил губу.
– Проклятье… – прошипел он, вскакивая с места. Рустициана опять захохотала при этом движении префекта.
– Что… испугался? – дико вскрикнула она. – Теперь ты видишь, что я не безоружна против твоей власти… Есть Бог над нами, Цетегус, и Он поможет мне покарать тебя…
Глаза Рустицианы сверкали ненавистью, но железный римлянин уже вернул себе хладнокровие. Привычная саркастическая улыбка раздвинула его губы.
– Бог… – повторил он язвительно. – Если у тебя нет лучшего помощника…
Эта насмешка окончательно вывела из себя Русти-циану.
– И ты издеваешься надо мной и богохульствуешь… Берегись, Цетегус… Не забывай, что я знаю все твои планы, знаю имена всех заговорщиков. Знаю место, где вы собираетесь, знаю содержание переписки с императором Византии… Все, все знаю… и все это открою я правительнице и ее готам… Ты погибнешь на том же эшафоте, на который взошел Боэций, обманутый тобой…
– Так же, как и тобой, Рустициана, – насмешливо перебил Цетегус – Перестань говорить глупости. Ты не можешь выдать меня, не погубив себя вместе со мною.
– Так что же? Я не дорожу жизнью… С радостью пойду я на казнь, только бы погубить тебя.
Такая ненависть сверкала в глазах женщины, что хладнокровие на мгновение оставило непреклонного римлянина. Мрачные глаза Цетегуса гневно вспыхнули. Его железная рука тяжело легла на плечо Рустицианы, вскочившей с места, чтобы бежать во дворец.
– Подожди, безумная… Выслушай меня, прежде чем погубить своих сыновей, – глухо произнес он, удерживая на месте вырывающуюся женщину.
Эти слова подействовали. Как пригвожденная, остановилась Рустициана, но глаза не опустила. Злоба и ненависть дали ей силу выдержать мрачный огонь властных очей, которым она беспрекословно покорялась вою жизнь.
– Мои сыновья не в твоей власти… – внезапно произнесла она, припоминая, что еще месяца не прошло с тех пор, как она получила от них письмо из Константинополя.
Пришла очередь Цетегуса засмеяться.
– Ты кажется забыла, с кем имеешь дело, Рустициана… Ну а я не позабыл своего правила не доверять женщинам. И тебе я давно уже не доверяю, сумасшедшая женщина, меняющая чувства и мысли, как одежды… Поэтому я заранее принял меры против твоих капризов, выписав твоих сыновей в Рим. Теперь они оба у меня… Северий приехал с неделю назад, а Апиций только третьего дня, с письмами из Константинополя. Надеюсь, ты не забыла, что их возвращение в Италию равносильно государственному преступлению. Стоит кому-либо донести об их присутствии в Риме, как они немедленно будут арестованы и казнены… Надеюсь, ты не забыла, что они приговорены к смерти вместе с твоим отцом, и помилованы только под условием вечного изгнания… Итак, успокойся и помни, что жизнь твоих детей отвечает мне за твое благоразумие.
– Дети мои… – прошептала Рустициана, глядя безумными глазами на безжалостного человека, разбившего всю ее жизнь.
– Надеюсь, ты поняла теперь, что находишься в моей власти, а не я в твоей… – беспощадно продолжал Цетегус. – Скажи только одно слово, могущее повредить мне, выдай кому-нибудь, хотя бы священнику на исповеди, тайну смерти короля и Камиллы, и я клянусь тебе памятью Цезаря, – а ты знаешь, что означает эта клятва для меня, – что в тот же день твои сыновья отправятся на эшафот… Не забывай этого, Рустициана, и не пытайся бороться со мной… Пример Аталариха доказал тебе, что это к добру не ведет и всегда оканчивается плохо… для моих противников.
Через три дня после своего объяснения с Цетегусом Рустициана распростилась со свежей могилой своей дочери, погребенной с царской пышностью в одном гробу со своим возлюбленным королем, и уехала в сопровождении старого Кордулло и верной Дафницион в маленькое поместье, так заботливо отделанное Аталарихом для обожаемой им Камиллы.
Отказавшись от света и запершись от людей, она стала настоящей отшельницей, проводя целые дни в мраморном павильоне, сделанном по образцу храма Венеры в Равенне. На жертвеннике, у подножия статуи богини любви и красоты, Рустициана поставила золотую урну, в которой несчастная мать увезла с собой сердца своей дочери и ее возлюбленного. Возле этой печальной реликвии вдова Боэция проводила целые дни и половину ночей, умоляя Господа покарать бессердечного человека, безжалостно разбившего юную жизнь ее дочери, человека, воспользовавшегося сердцем матери, как орудием для своих целей и беспощадно разрушившего это орудие, когда оно стало ему не нужным.
Страстная душа Рустицианы ждала со дня на день, с часу на час громового удара, долженствующего поразить сатанинскую гордость железного римлянина.
//-- XX --//
В Равенне, при дворе Амаласунты, кипела борьба партий и национальностей. Взаимное недоверие и ненависть между германцами и италийцами ежедневно обострялась.
Готы не признали себя побежденными из-за безвременной кончины юного короля Аталариха. Раз пробудившееся национальное чувство вновь не засыпает. Ни неудачи, ни несчастья не могут его убить. Патриотизм подобен пламени. И из маленькой искры пожар разрастался, охватывая все большие и большие площади.
В Равенне же были люди неутомимые и гениальные герои, раздувавшие священное пламя патриотизма, и влияние этих людей росло не по дням, а по часам.
Цетегус прекрасно понимал положение дел и знал лучше всех имена главных врагов «политики примирения», в спасительность и возможность которой все еще верил ученый-идеалист, честный старик Кассиодор. Но префект Рима был практик до мозга костей и не сомневался в невозможности упрочить братское согласие между германцами и италийцами – да ему это было и не нужно… Он хотел освобождения Рима, торжества римлян и гибели германской династии. Для достижения этих целей взаимная вражда, недоверие и распри между обеими народностями Итальянской империи были наилучшим орудием.
Одно лишь раздражало Цетегуса – невозможность распоряжаться в Равенне так же самовластно, как в Риме. В столице Теодорика префект Рима был бессилен. Здесь даже Амаласунта была королевой лишь формально. В действительности же ее влияние и власть таяли на глазах. Понемногу королевская власть становилась мифом, в который переставали верить даже готы. Указы, не нравящиеся патриотам, либо не публиковались, либо не исполнялись. И при всем желании «проучить изменников», как выражалась Амаласунта о вождях германской партии, ни она сама, ни Цетегус не осмеливались подписать приказ об аресте Тейи, Гильдебранда и Витихиса, зная, что среди готских воинов не найдется исполнителей такого распоряжения.
Другое дело в Риме… Там Цетегус чувствовал себя хозяином положения. За вновь возведенными укреплениями Вечного города, среди римских граждан, уже освоившихся с военным делом, окруженный надежными союзниками в лице товарищей по заговору, Цетегус сумел бы справиться с готскими патриотами, сумел бы использовать королевский титул Амаласунты для своих целей. Но как перевезти королеву готов из Равенны в Рим, чтобы она чувствовала себя не пленницей, а повелительницей?
К счастью для честолюбивого римлянина, Амаласунта сама тяготилась своим положением и всей душой стремилась в Рим, куда влекли ее науки и искусства, несравненно более симпатичные ей, чем безыскусная простота готов, казавшаяся дочери Теодорика, пристрастному судье, грубостью необразованных варваров.
Цетегусу нетрудно было уговорить королеву довериться «ее верным римлянам», но несравненно трудней оказалось увезти ее из Равенны, где вокруг дворца, якобы являясь стражей, за королевой постоянно и бдительно надзирали. Партия патриотов, главой которых был старый Гильдебранд, не дремала и принимала меры предосторожности против возможной измены.
Но изворотливый ум Цетегуса нашел выход из этой непростой ситуации. О бегстве по суше нечего было и думать, так как между Римом и Равенной находились многочисленные отряды готов – конница и пехота – стянутые Аталарихом для традиционного большого смотра, которым должны были завершиться народные собрания.
Поэтому Цетегус решил воспользоваться морским путем, по которому можно было легче и незаметнее ускользнуть из Равенны и добраться до Рима. Найдя в списке заговорщиков имя одного из морских командиров, Помпония, в ведении которого находились три большие галеры, Цетегус незамедлительно послал к нему надежного гонца в Неаполь, где в данное время стояли его суда… И вскоре получил нужный ответ. Помпоний сообщал префекту Рима, что экипаж его галер вполне надежен, ибо составлен исключительно из римлян, и что он, Помпоний, явится в назначенный день в Равенну и берется доставить королеву в Теату, откуда уже нетрудно будет достичь Рима по проселочной дороге, охранять которую готам, конечно, и в голову не пришло.
Днем побега была выбрана Страстная пятница, когда все население до поздней ночи молится в церквах, а следовательно, и бдительность готской стражи должна поубавиться. Амаласунте нетрудно будет вечером выйти в сад и под предлогом прогулки добраться до маленькой пристани у храма Венеры, где ее будет ждать лодка с матросами Помпония, галеры которого останутся вблизи берега, скрытые от варваров зелеными островками, окружающими «иглы Афродиты».
Сознание искусно подготовленного плана позволило Цетегусу наблюдать с улыбкой презрения возрастающее недовольство готов, которые уже не скрывали своей ненависти к холодному и гордому чужестранцу, ставшему фаворитом королевы.
Амаласунта труднее сносила явное недоверие и непокорность своего народа. Цетегусу и Кассиодору стоило немалого труда убедить ее скрывать свое негодование против «бунтовщиков», и не рисковать вызвать гнев народа несвоевременной строгостью.
Не подозревавший о планах Амаласунты, Кассиодор с грустью наблюдал за переменой настроения народных масс. Как человек, искренно преданный престолу, он не раз предупреждал Амаласунту об опасности ее положения, убеждая относиться снисходительнее к желаниям готов и не оскорблять их достоинства слишком явным предпочтением римлян.
Но все эти убеждения честного старика разбивало одно лишь насмешливое замечание Цетегуса, окончательно завладевшего умом, если не сердцем, Амаласунты.
Между собой оба посмеивались над «выжившим из ума стариком», и только накануне предполагаемого отъезда королева решилась сообщить Кассиодору о планах бегства.
Пораженный старик молча выслушал это сообщение, и подняв глаза к небу, печально прошептал:
– О, мой государь… О, великий Теодорик… Что бы сказал ты, если бы узнал, что наследница твоего престола тайно бежит от своего народа…
– Уж не посоветуешь ли ты мне унижаться перед этими варварами? – гневно вскрикнула Амаласунта.
Кассиодор тяжело вздохнул и не успел ответить.
Вдали раздались громкие крики, сначала отдельные, быстро разрастающиеся и приближающиеся, становясь все яснее и громче, точно бурный поток.
– Что это значит?.. – спросила Амаласунта, невольно бледнея.
Цетегус насторожился.
– Это народ, – спокойно ответил Кассиодор, подходя к окну, выходящему на дворцовую площадь. – Но бояться нет причины. Это крики радости… Хотя я не могу понять, что они обозначают…
Амаласунта тоже подошла к окну. Громадная площадь, на которую выходил главный фасад дворца, кишела народом. Мужчины, женщины, дети кричали, размахивали руками и платками, повернувшись в одну сторону.
– Они кого-то приветствуют, – мрачно нахмурив брови, произнес Цетегус. – Но кого?.. Вот в чем вопрос…
– Не знаю и представить себе не могу, – безучастно ответил Кассиодор. Неожиданное сообщение Амаласунты настолько расстроило его, что он все еще не мог прийти в себя.
Внезапно Амаласунта отшатнулась от окна, гневно сдвинув брови.
На парадном крыльце дворца показался старый Гильдебранд в сопровождении графа Витихиса.
– О, эти люди… Как я ненавижу этих варваров… – прошептала Амаласунта.
– Терпение, государыня… Завтра прибудет Помпоний, и тогда…
Новый взрыв радостных криков заглушил голос Цетегуса. Народ кого-то приветствовал… Кого же?
Цетегусу недолго пришлось ломать голову над этим вопросом.
Крики не только усиливались, но и быстро приближались… Становилось очевидно, что толпа ворвалась во дворец и заполняет залы и галереи, сопровождая кого-то восторженными криками.
Амаласунта вздрогнула.
– Что это?.. Возмущение, Цетегус?
– Не знаю, государыня, – ответил префект Рима, с беспокойством прислушиваясь к шуму неясных криков, гулко раздающихся в мраморных стенах.
– Уж не думают ли они испугать меня? – насмешливо проговорила Амаласунта, спокойно поднимаясь на ступени трона. – Цетегус… Кассиодор, – станьте возле меня… Дочь Теодорика сумеет не бледнея встретить врагов и умереть, как подобает королеве… на троне своего отца.
Едва успела Амаласунта опуститься в широкое кресло из резной слоновой кости, украшенное бирюзой и сердоликами и обитое пурпурным бархатом, как двери в тронный зал распахнулись и взору королевы предстало целое море голов, запружающих соседнюю галерею, вслед за которой начиналась полуоткрытая терраса, выходящая на внутренний двор. Все это пространство было так же заполнено народом, исключительно белокурыми и синеглазыми готами, которые кричали, махали платками и зелеными ветками.
Впереди же всех, между Витихисом и Гильдебрандом, спокойно и уверенно двигались три могучие фигуры, высокие, сильные и красивые гиганты, в полном вооружении, при виде которых Амаласунта громко вскрикнула:
– Балты… Здесь…
Цетегус никогда не видел трех герцогов, ближайших свойственников королевской династии, но он понял по выражению лица Амаласунты и Кассиодора серьезность положения и кинулся навстречу опасности.
– Ни шагу дальше, дерзновенные! – повелительно крикнул он. – Не нарушайте уважения к королеве. Она не желает никого видеть…
Префект Рима привык повелевать толпой, привык встречать почтение и уважение, внушаемое его могучей личностью. Но на собравшихся здесь германцев личность римлянина особого впечатления не произвела.
Громкий раскатистый хохот ответил Цетегусу, и чей-то грубый голос крикнул из глубины зала:
– Если дочь Теодорика допускает к себе римлян, интриганов, то допустить честных готов ей и бог велел…
Смертельная бледность покрыла лицо Амаласунты. Этот насмешливый голос неведомого простолюдина уязвил ее больше, чем самое жестокое оскорбление.
Старый Гильдебранд понял чувства гордой женщины. Обернувшись к толпе, он крикнул повелительно:
– Тише, братья готы… Оскорблять женщину и королеву вдвойне недостойно честного германского воина… Не мешайте нам переговорить с дочерью Теодорика и ожидайте здесь ее решения.
– Да, друзья мои, – отозвался герцог Тулун, в свою очередь. – Имейте терпение… Через полчаса мы сообщим вам ответ нашей кузины и спросим ваше мнение.
– Да здравствуют благородные Балты… Ура герцогу Тулуну… Ура храброму Иббо… Смелому Пизо, – ура… Выслушай наших герцогов, государыня… Исполни желание народное…
Все эти возгласы слились в один оглушительный крик, когда три герцога переступили порог тронной залы в сопровождении старика Гильдебранда, Хильдебада, брата Тотиллы, мрачного Тейи и всегда спокойного и энергичного Витихиса.
Эти семь человек остановились перед троном Теодорика, на котором осталась сидеть прекрасная, величественная и бледная женщина, в длинных траурных одеждах, с золотой короной на темно-русых волосах.
Двери затворились за вошедшими. Оставшаяся за дверьми толпа послушно затихла, ожидая окончания беседы своих вождей с той, которую одна половина народа еще признавала государыней, другая же готова была счесть римской прислужницей, изменившей своему народу. Покровительствуя человеку, которого всей душой ненавидели готы, Амаласунта страшно повредила себе. Непогрешимый инстинкт темной народной массы чувствует правду там, где разум образованных и мудрость ученых даже не подозревают страшной действительности. Несмотря на полное отсутствие не только улик, но даже указаний на роковую истину, германский народ, так же как и готская дружина Аталариха, твердо верил в причастность префекта Рима к смерти молодого короля, того самого префекта, которого граф Тейя открыто обвинил в измене.
Цетегус не мог не знать о ненависти готов к нему. Но Амаласунта не подозревала ни о силе этого чувства, ни о его причинах. Несчастная дочь Теодорика должна была дорого заплатить за свое неосторожное доверие.
И эта расплата начиналась с этой минуты, когда перед ней остановились три наиболее ненавистных ей человека: герцоги Тулун, Пизо и Иббо.
Ненависть эта родилась и выросла вместе о Амаласунтой. Уже ребенком слышала она постоянные сожаления отца своего о том, что у него нет сыновей, подобно братьям Балтам, представителям древнейшего и благороднейшего дворянства. Родословная Балтов терялась во мраке веков. По народным сказаниям, Балты, как и Амалунги, происходили от древнегерманского бога войны – Тора, полюбившего земную женщину и прижившего с нею двух сыновей, ставших родоначальниками Амалунгов и Балтов. Так как Амала был старшим сыном Тора, то готы и избрали его своим первым королем. Затем корона оставалась в роду Амалунгов, так как целый ряд герцогов упрочил славу и влияние первой династии. Но рядом с королевским родом первыми возле трона готов неизменно стояли Балты, почти столь же уважаемые и любимые народом, как и короли из рода Амалунгов.
Все это с детства знала Амаласунта, как знала и то, что после смерти ее мужа Теодорик долго колебался, серьезно подумывая о передаче короны после своей смерти старшему в роду Балтов, герцогу Тулуну.
Неожиданный случай изменил планы Теодорика. Четвертый брат Балтов, герцог Аларих, оказался замешанным в заговоре против короля, и был приговорен к смерти вместе с выдавшим его сообщником. Алариху удалось бежать из темницы и скрыться от розысков, но расположение Теодорика к его братьям значительно охладело, и о назначении одного из них наследником престола перестали говорить.
Тем временем Аталарих подрос и окреп настолько, что было бы явной несправедливостью лишать его трона. Теодорик так и сделал. В то же время он поручил трем герцогам усмирение гепидов и аваров, во время которого они совершили столько славных подвигов, что первым делом правительницы было удалить их от двора подальше, под благовидным предлогом командования пограничными крепостями.
Теперь же эти ненавистные Балты снова стояли перед ней, такие же гордые и красивые, какими она увидела их в первый раз двадцать лет тому назад. Тогда они были молоды, как и она… Младшему едва минуло восемнадцать лет. Теперь же это были мужчины в полном расцвете силы и обаяния. А ей ли, дочери Теодорика, было не знать, как сильно действует обаяние мужской силы на воинственный германский народ, ставящий мужскую храбрость и воинскую доблесть превыше всего.
Амаласунта гордо выпрямилась и, высоко подняв свою прекрасную бледную голову, проговорила холодно и надменно:
– Я вижу лица людей, которых не призывала и не желала видеть. Что привело во дворец соратников моего отца?..
– Необходимость, кузина, – спокойно ответил герцог Тулун, – и призыв короля Аталариха, твоего сына и нашего государя.
– Зачем вы здесь? – резко спросила Амаласунта.
– Мы пришли для того, чтобы передать тебе требования твоего народа.
– Требования?.. – надменно повторила королева, приподнимаясь со своего кресла.
– Да, требования, кузина… И если ты будешь благоразумна, то поспешишь исполнить их. Это единственный способ сохранить мир и спокойствие между готами и предотвратить междоусобицу, которой мы хотели бы избежать.
– Говорите… Я слушаю, – глухо прошептала Амаласунта, откидывая голову на спинку кресла.
– Прикажешь нам выйти, государыня? – произнес Кассиодор, умышленно подчеркивая свое уважение к королеве.
Герцог Тулун ответил вместо Амаласунты.
– Останьтесь, римские советники королевы готов… Префект Рима может доказать свое влияние, посоветовав ей примириться с неизбежным. Ты же, Кассиодор, как хранитель государственной печати, удостоверишь соглашение… если оно состоится.
Амаласунта вспыхнула.
– Ты говоришь как бунтовщик, герцог Тулун… Кто дозволил тебе распоряжаться в моем присутствии?
– Необходимость, кузина, – вторично произнес суровый воин, – и священное право нашего народа.
– Ты забываешься, герцог Тулун… Народ мой, а не ваш… Я королева готов…
– Нет, кузина… Ты дочь Теодорика, в которой я чту кровь Амалунгов, даже тогда, когда она ошибается и… совершает преступления.
– Изменник… – гневно вскрикнула Амаласунта. – Не подданным судить государыню… Священное право монархов не давать отчета своему народу… И это мое священное право, королевское право…
– Эх, кузина, – спокойно и благодушно перебил ее второй брат, Тлуна, красивый и стройный белокурый великан, с ласковыми глазами и добродушной улыбкой. – Напрасно ты говоришь о своих правах, которых на самом деле нет и быть не может… Правда, король Теодорик доверил тебе опеку над своим внуком. Это было его право, как главы семейства, и мы уважили его, несмотря на то, что по нашему германскому закону женщина не может быть опекуном над мужчиной… Затем государь наш назначил своим преемником Аталариха… Это было неосторожно, ибо где же незрелому юноше управлять народом воинов… Но все же готы преклонялись перед волей Теодорика Великого, бывшего в продолжение полувека честью и славой нашего народа. И мы, ближайшие свойственники Амалунгов, молча преклонились перед желанием мертвого героя, уважая кровь Амалунгов, текущую в наших жилах. Но когда наш юный король Аталарих скончался… Господь да отомстит его убийцам… Когда умер последний представитель рода Амалунгов, то сам Теодорик никогда бы не возложил корону готов на голову женщины… Да и готы никогда бы не дозволили веретену командовать над мечом…
– Значит, вы не признаёте меня вашей королевой, бунтовщики? – гневно воскликнула Амаласунта. – И ты, Гильдебранд, ты, старый друг моего отца, ты отрекаешься от его дочери?
– Эх, государыня… Кабы ты не отрекалась от друзей своего отца, так было бы лучше, – мрачно ответил оруженосец Теодорика.
Герцог Тулун снова заговорил спокойно, почтительно, без раздражения, но тем голосом, в котором слышалась неизменная решимость.
– Мы не отвергаем твоего права на корону, кузина… покуда… Что будет дальше, решишь ты сама… Ведь мы пришли к тебе для того, чтобы сообщить тебе условия, на которых ты можешь оставаться королевой. Мы не желали бы допустить смуты, которой не преминут воспользоваться враги империи Италийской… Прошу тебя, выслушай нас спокойно, Амаласунта. Твоя судьба зависит от этого часа.
Гордая женщина невыносимо страдала, слушая властный голос… С каким наслаждением казнила бы она всех этих бунтовщиков. Но чувствовать свое бессилие, когда в жилах течет ненависть…
– Какая пытка… – беззвучно прошептала королева.
Цетегус прочитал эти слова в глазах Амаласунты и, нагнувшись сзади к уху королевы, прошептал:
– Соглашайся на все, государыня… Обещай все, что угодно. Завтра приезжает Помпоний. Надо выиграть время…
Глаза Амаласунты блеснули, и она произнесла на вид спокойно:
– Говорите… Я слушаю.
– Вот наши требования, – заговорил Пизо. – Во-первых, удаление вот этого римлянина… Его пост должен занять граф Витихис…
– Согласен, – ответил Цетегус раньше Амаласунты, задыхавшейся от негодования.
– Затем ты должна немедленно издать манифест, объявляющий, что только те королевские указы должны быть исполнены, которые подписаны кроме тебя еще Витихисом, Тейей или Гильдебрандом, в качестве членов совета при королеве. Исполнить наше третье условие ты, конечно, охотно согласишься, кузина… Мы понимаем, что тебе не особенно приятно было бы встречаться с нами при дворе. Да и нам, Балтам, не особенно удобно жить вместе с Амалунгами, как двум орлам в одном гнезде. Поэтому мы предлагаем тебе сформировать три армии, по пятьдесят тысяч человек каждая, и послать их на границы империи, где после смерти Теодорика дикие племена начинают забывать уважение к готам. Их надо проучить как следует, чтобы они знали, что у готов есть еще мечи и воины… Каждая из трех армий отправится на одну из границ империи, под начальством одного из нас.
Цетегус презрительно улыбнулся.
«Не дурно… Таким образом военная сила и гражданское управление будут в их руках», – подумал он, но громко вымолвил только:
– Соглашайся, государыня.
Но взгляд его говорил: «Завтра ты позабудешь эту оскорбительную комедию».
– Что же остается мне, если я исполню все ваши требования? – выговорила Амаласунта глухим голосом, глядя на ненавистных Балтов сверкающими глазами.
– Остается золотой обруч на твоей прекрасной голове, кузина, – ответил герцог Иббо, пожимая плечами.
Старший брат остановил его взглядом.
– Твое согласие, кузина, спасает царство готов от разложения, и это сознание должно удовлетворить тебя. Кроме того, мы первые признаем тебя нашей государыней, как только ты скрепишь своей подписью данные тобой обещания… Подай сюда пергамент, Витихис… Мы приготовили его заранее. Поставь свое имя вот здесь, кузина, и все будет кончено и мы избавим тебя от нашего присутствия.
Дрожа от гнева, но повинуясь взору Цетегуса, Амаласунта нетвердой рукой взяла свиток, почтительно протянутый Витихисом, и машинально развернула его. Но прежде чем она успела прочесть первые две-три строчки, герцог Тулун произнес, обращаясь к Цетегусу:
– Наш разговор с королевой кончен. Очередь за тобой, префект Рима… Хильдебад, у тебя есть поручение к этому римлянину.
Молодой гигант неловко выдвинулся вперед, собираясь говорить, но Тейя опередил его.
В руке красивого черноволосого юноши сверкнул обнаженный меч, который он протянул Цетегусу.
– Взгляни сюда, префект Рима… Это железо окрашено честной и чистой кровью благородного гота… Это были первые капли крови, пролившиеся в борьбе германцев с латинянами, конца которой никто не знает, кроме Бога. Но за эту первую драгоценную кровь заплатишь ты, Цетегус Сезариус.
– Полно, Тейя, – спокойно заметил Хильдебад. – У моего золотого брата осталось еще довольно крови в жилах. А вот тот, кому принадлежал этот меч, не выдержал нашего кровопускания… Смотри сюда, черномазый римлянин… Узнаешь ли ты эту перевязь, эту рукоятку?
С этими словами Хильдебад сунул принесенный им меч в лицо Цетегуса, который, невольно бледнея, сделал шаг назад.
– Помпоний… – прошептал он. – Это его меч…
– Ага… узнал, – торжествуя, заметил молодой великан, бросая короткий римский меч к ногам Цетегуса.
– Что сталось с Помпонием? – дрожащим голосом прошептала Амаласунта, когда Кассиодор молча поднял окровавленное оружие и печально произнес:
– Помпония уже нет в живых, государыня.
Хильдебад громко засмеялся.
– Догадался и ты, старик… Видно, ты в самом деле умней других. Да, старый римлянин, Помпоний отправился к акулам на завтрак, или верней, на ужин, так как мы встретились с ним уже под вечер.
– Что случилось с Помпонием? – повторила Амаласунта, бледнея от беспокойства.
– Ничего особенного, государыня, – беспомощно разводя руками, произнес исполинский Хильдебад, очевидно, чувствующий себя неловко в этом дворце, в двух шагах от женщины, кажущейся ему такой нежной и хрупкой, что он боялся как-нибудь нечаянно до нее дотронуться.
– Да говори же, – воскликнула Амаласунта, дрожа от странного предчувствия, заползающего в ее душу.
– Что ж… Я расскажу… Рассказать нетрудно, потому что я был при этом вместе с ним, – кивнул он головой в сторону Тейи. – Тотилла же только что вернулся в Анкону с двумя суденышками, после охоты за морскими разбойниками. И задали же мы жару африканским пиратам, государыня. Такого страха нагнали на них, что в десять лет не забудут.
– К делу, к делу, – теребила Амаласунта, с болезненным нетерпением.
– А дело-то все в том, что мой братишка – ты ведь знаешь Тотиллу, государыня? – так вот он встретился с Помпонием в Анконе. Где, как и когда, – доподлинно не знаю. Только знаю, что разговорились они. Слово за слово, как подобает между моряками. И вдруг Помпоний начинает говорить какие-то несуразные вещи. И то не так, и того не надо, а надо бы иначе. И все со шпильками, все против готов и наших порядков. Только вот Тейя стал переглядываться с братишкой. Видно, поняли они, к чему этот римлянин все это болтал: о том, что скоро все переменится и что Помпоний недаром в Анконе, и прочее и тому подобное. Скучно стало мне слушать всю эту болтовню, и я отошел в сторонку. Только через пять минут смотрю, бежит ко мне Тейя и зовет сейчас же на пристань, чтобы догнать Помпония, который вдруг куда-то исчез со своими тремя галерами, точно сквозь землю провалился. Не пускать же мне одного Тотиллу в море, хотя я и не понимал, что это ему вздумалось, на ночь глядя, уплывать. И Тейя с нами отправился. Гнали мы так, что, того гляди, паруса ветром сорвет. Однако не сорвало. А там, гляжу, впереди другие суда виднеются. Ба… ба… говорю я. Да ведь это галеры Помпония. Куда это он так торопится? «А вот сейчас у него спросим», – ответил мне Тотилла и приказал спускать шлюпку.
– Это было противозаконно, – не выдержал Цетегус. – Помпоний старше Тотиллы по летам и по положению… Он не должен был отвечать этому молокососу…
Хильдебад громко расхохотался.
– Однако он ответил нам, и даже довольно нахально, правду надо сказать. Только это мы взобрались на борт, как братишка мой и говорит: «В Равенну… Увезти королеву от вас, варваров… В Риме ей будет лучше… Да и нам тоже». Тут уж вмешался Тейя и без церемоний назвал римлянина изменником. Тогда Помпоний начал ругаться… «Вы-де, готы изменники, вы-де держите в плену дочь Теодорика». Когда же он, Помпоний, доставит королеву в Рим, так велит нас всех повесить на своих мачтах. Ну, этакие речи я понял и говорю Тотилле: неужто ты спустишь этому римлянину его дерзость? А Тотилла только мигнул Тейе, и все мы, как один человек, бросились на Помпония и его свиту… По правде сказать, игра была неравная. Нас всего десять человек, а их штук сорок, не считая невольников на веслах и матросов на палубе. Однако мы не теряли времени на раздумья и хорошо сделали, потому что на наших судах скоро поняли, что дело неладно, и поспешили послать нам подмогу… Тут уж игра приняла другой оборот. Правда, Помпоний проткнул правую руку моему братишке, но тот справляется и левой, и так ловко воткнул он свой меч в плечо Помпония, что тот сразу свалился. С ним за компанию уложили мы еще десятка два римлян. Остальные повинились и побросали оружие… Тотилла сейчас же повернул обратно в Анкону, прихватив с собой и галеры Помпония. Убитых римлян мы побросали за борт, а Помпония привезли на берег и сдали его семейству… Только прежде чем закрыть глаза, он подозвал меня к себе и попросил передать префекту Рима, чтобы тот на него не сердился за то, что он, Помпоний, не мог исполнить своего обещания. Не по его-де вине это случилось, и с мертвых-де ничто не взыскивается… И в доказательство того, что его уже нет в живых, Помпоний просил передать тебе, Цетегус, меч, который он получил от тебя в подарок… Храброму врагу отчего не сделать удовольствия, поэтому я и обещал исполнить просьбу Помпония. Тотилла остался в Анконе, а я поспешил сюда, вместе с Тейей, чтобы рассказать кому следует все, что случилось и исполнить свое обещание… Вот, получай меч Помпония, Цетегус… Хорошее оружие, и носивший его был храбрым воином.
Хильдебад облегченно вздохнул. Непривычное красноречие утомило его. Кругом него все молчали… Цетегус взял меч из рук Кассиодора. В душе римлянина бушевала злоба против «германских медведей», разрушивших все его планы.
Амаласунта и Кассиодор растерянно глядели друг на друга, не зная, что сделать, что сказать.
Голос герцога Тулуна прервал тяжелое размышление этих трех людей, надежды которых оказались так неожиданно разбитыми.
– Что же, Амаласунта?.. Готова ли ты подписать наши условия, или предпочитаешь спросить мнения народного?
– Подписывай, государыня, у тебя нет выбора, – глухим голосом промолвил Цетегус, первым приходя в себя. Его гибкий ум успел уже справиться с ошеломлением, а в голове его снова зародились планы и надежды.
– Подписывай, государыня. Быть может, так будет лучше для тебя, – почтительно заметил Кассиодор, протягивая Амаласунте золотой грифель.
Дрожащей рукой поставила гордая женщина под роковой бумагой свое имя, и закрыв лицо руками, откинулась на спинку трона.
Герцог Тулун передал бумагу старому Гильдебранду и, почтительно склонившись перед королевой, произнес серьезно и искренне:
– Успокойся, кузина… Поверь, все прекрасно обойдется… Сейчас мы объявим народу, что царство готов спасено, и эта мысль должна быть отрадна и тебе, дочь Теодорика… Пойдем с нами, Кассиодор… Подтверди народу, что государыня согласилась добровольно и что мы не нарушим уважения, которое обязан выказывать каждый честный гот своей королеве.
Ошеломленная гибелью своих надежд и перенесенным унижением, Амаласунта ничего не видела, не слышала. Оставшись наедине с Цетегусом, она едва слышно выговорила.
– Что делать, Цетегус?.. Научи, помоги… Да нет… Что можешь ты сказать, когда все погибло, не исключая королевской чести…
Цетегус молча выпрямился. Его глаза горели отвагой и решимостью.
– Погиб всего один план… Правда, хороший, но все же не единственный. Его можно заменить другим…
– Каким?.. Говори, Цетегус… Я готова на все, чтобы заплатить этим Балтам за сегодняшнее унижение… О, как я ненавижу этих варваров… заносчивых, грубых и дерзких…
– Успокойся, государыня, и выслушай меня… Сегодня же я отправлюсь в Рим…
Амаласунта болезненно задрожала.
– Ты хочешь оставить меня одну, Цетегус?.. Одну?.. Здесь?.. Теперь?.. После того как я подписала бумагу, равносильную отречению от престола?.. О, зачем я послушала тебя. Надо было сопротивляться… И я осталась бы королевой даже тогда, когда они сняли с моей мертвой головы корону и отдали бы ее этому герцогу Тулуну.
Цетегус мрачно нахмурился. Он знал, что она была права и что в случае ее отказа подписать роковую бумагу, корону передали бы герцогу Тулуну. Но этого-то он и боялся и не хотел допустить. Пока он, Цетегус, жив, готам не удастся избрать в короли мужчину-воина, способного восстановить величие Германской империи Теодорика. Это была ближайшая цель вождя римских патриотов. Но как помешать Амаласунте отказаться от своих обещаний?..
Цетегус обдумывал свой новый план действий, пока Амаласунта в волнении ходила взад-вперед по тронному залу, изредка отрывистыми восклицаниями высказывая свои чувства и мысли.
За стеной слышался шум голосов, затем взрыв восторженных криков. Потом все постепенно смолкло. Народ очистил дворец, устремляясь вслед за Балтами.
Цетегус облегченно вздохнул. Теперь он мог говорить с Амаласунтой, не опасаясь помехи.
Королева ему была больше не нужна. Он безжалостно предоставил бы ее своей судьбе, если бы не желание воспользоваться ее именем.
– Послушай, государыня… Отпусти меня в Рим… Здесь я ничем не смогу служить тебе. В Риме же я соберу преданных друзей, которым рано или поздно удастся выручить тебя из этого заключения хитростью или силой…
Глаза Амаласунты сверкнули.
– Ты умен, Цетегус, и я полагаюсь на твою храбрость, как и на твою преданность. Но я боюсь, что эти три Балта превратят мой дворец в настоящую тюрьму…
Цетегус понизил голос.
– Не волнуйся, государыня… Не забудь, что эти Балты уходят в поход, из которого могут и не вернуться… Больше скажу… Они наверное не вернутся, если ты этого захочешь…
Амаласунта с ужасом отшатнулась.
– Убийство… – прошептала она. – Ты смеешь предлагать мне убийство?
– Не убийство, государыня, а казнь бунтовщиков, оскорбивших твою корону… Ты только что говорила, что ненавидишь этих изменников. Я дам тебе средство удовлетворить эту ненависть… Из Рима к тебе явятся три человека, – ты пошлешь их вслед за армиями.
– Убийцы… – повторила Амаласунта, дрожа всем телом.
– Не убийцы, а палачи, государыня, – торжественно произнес Цетегус. – Я считал тебя тверже и логичней, дочь Теодорика… Скажи же мне, затруднилась бы ты подписать смертный приговор этим трем бунтовщикам?.. Нет – конечно… Что же тебя пугает слово, звук пустой… Эта женская слабость недостойна Амаласунты.
Королева гордо выпрямилась.
– Ты прав… Я исполню твой совет, Цетегус.
– В таком случае смертный приговор этим бунтовщикам подписан… Четвертого я беру на себя. Тотилла умрет от моей руки.
– Оставь Тотиллу, Цетегус. Я не хочу его смерти… Этот юноша был любимцем моего отца. Он честь и краса моего народа…
– Он должен умереть, – прошипел Цетегус. – Клянусь памятью великого Цезаря, я не прощу ему смерти Помпония и неудачи нашего плана. Если ты можешь забывать подобные оскорбления, то Цетегус Сезариус не прощает тем, кто осмеливается стать поперек его дороги…
С ужасом глядела Амаласунта на искаженное гневом и ненавистью лицо человека, которого привыкла считать своим лучшим другом и вернейшим слугой. В первый раз в душе ее шевельнулось подозрение, что этот вечно холодный римлянин не тот, кем она его считала, и что под его ледяной внешностью таятся вулканические страсти.
Но Цетегус не дал ей времени опомниться. Поспешно распростившись, он быстро скрылся в незаметную узкую дверь, ведущую в один из тех потайных коридоров, которыми изобиловал громадный дворец.
Амаласунта осталась одна…
С улицы до нее доносились радостные крики народа, торжествующего от ее унижения. Она и сама казалась себе униженной, разбитой и бессильной. В первый раз слезы навернулись на ее гордые и холодные глаза, не плакавшие даже в день смерти сына.
Страшное одиночество тяготило Амаласунту в этом огромном мрачном дворце. Она чувствовала себя всеми покинутой, точно пленник, позабытый в темнице. Опустившись на тронное кресло, Амаласунта закрыла лицо руками и горько беспомощно заплакала.
– Государыня… – проговорил тихий голос возле нее.
Один из молодых придворных, дежурящих в приемной королевы, стоял в дверях тронного зала.
– Что тебе надо?.. Что случилось? – спросила Амаласунта, поспешно закрывая лицо покрывалом. Никто не должен был видеть слез на ее гордых глазах.
Молодой римлянин, недавно взятый ко двору, почтительно опустился на колени перед испуганной королевой.
– Прости, государыня, если я не вовремя обеспокоил тебя… Но я думал… я предполагал…
– Говори, – милостиво перебила королева. – Что случилось?.. Ты хотел что-то сказать мне?
– Доложить, государыня… Только что прибыл посол из Византии. Он привез уведомление о перемене правления.
– Где?.. – вскрикнула Амаласунта.
В уме ее мелькнула мысль о том, что ее унижение уже стало достоянием молвы.
Молодой придворный с недоумением глядел на внезапно изменившееся лицо королевы.
– В Византии, государыня… – ответил он с удивлением. – Посол сообщил нам о смерти императора Юстина и о восшествии на престол его племянника Юстиниана. Посол отправлен уже новым императором, который поспешил прислать тебе, государыня, свой привет и предложение дружеских услуг.
Краска медленно возвращалась на лицо Амаласунты. Она подняла голову и произнесла громко и уверенно:
– Проведи посла в мою приемную.
Когда же придворный исчез за тяжелой занавесью, скрывавшей дверь во внутренние покои дворца, королева улыбнулась.
Она еще не одна… Не всеми забыта… Юстиниан предлагает ей дружеский союз. Это верней римских заговорщиков. Об этом стоит подумать…
//-- XXI --//
Там, где туристы двадцатого века любуются развалинами «виллы мецената», в далекие времена владычества готов в Италии возвышался прекрасный дом, точно плащом, окутанный зеленым виноградом и бархатной листвой темного плюща, так же как и яркоцветными каприфолиями. Благоухающие розы доползали до второго этажа, цепляясь за тонкие мраморные колонны, поддерживающие крышу. В саду извивались усыпанные белоснежным песком дорожки, между великолепными пестрыми цветниками, сменяющимися величественными деревьями. А в обширном дворе, окруженном хозяйственными постройками, кипела жизнь и движение. При этом повсюду, в сараях и кладовых, в погребах и конюшнях, царили чистота и порядок, доказывающие присутствие не только хозяйского глаза, но и заботливой женской руки, не похожей на ленивые руки рабынь или италийских вольноотпущенниц.
Это прекрасное поместье вблизи Фезоле, с окружающими его полями, лесами и холмами, было подарено Теодориком графу Витихису. Здесь его семейство жило тихой, спокойной жизнью, вдали от шумного двора. В Равенне, где Витихис появлялся всегда один и откуда скромный германец возвращался при первой возможности всегда с новым наслаждением, ему было не по себе. Здесь придворный и военачальник Теодорика отдыхал от забот и трудов, забывая крупные политические неприятности и мелкие личные неудовольствия, без которых не обходится государственная деятельность и придворная жизнь, и от которых он так заботливо оберегал лучшую часть себя самого – свою жену.
В поместье графа Витихиса рабочий день близился к концу. В широко распахнутые ворота фермы один за другим, громыхая, въезжали возы, нагруженные душистым сеном или желтыми снопами пшеницы. Стадо мычало, теснясь у каменного водоема. Красивые сытые коровы весело встряхивали колокольчиками. Белые козлята прыгали вокруг матерей. Возвращающиеся с водопоя верховые кони ржали от удовольствия, обмахивая мокрыми хвостами блестящую шелковистую шерсть. Голуби перелетали с одной крыши на другую, а во всех углах громадного двора копошилась домашняя птица, с криком, гоготаньем, кудахтаньем и кряканьем…
Весело было глядеть на эту картину сельского довольства, среди которого люди казались не менее сытыми и счастливыми. Многочисленные рабы и рабыни сновали взад-вперед между постройками. Одни уносили ведра с пенящимся молоком в глубокие прохладные подвалы, другие, сидя группами, закусывали или болтали, окончив занятия или поджидая возвращения последнего стада, запоздавшего в горах, и последних возов с хлебом, уборка которого начиналась сегодня.
У самых ворот молодой невольник, черноглазый и черноволосый, провожал тяжелый воз, высоко нагруженный снопами пшеницы. Кони, высокие и сильные, резко отличались от местной маленькой породы. Но как ни сильны были эти германские кони, перегруженный воз оказался слишком тяжелым для них. Он подвигался медленно, несмотря на громкие крики погонщика и усиленные удары бича. В довершение беды перед самыми воротами на дороге лежал большой камень, задерживающий движение колес. Но погонщик не видел, или не хотел видеть препятствия. Он продолжал ругаться, усиленно хлопая толстой рукой по спине и животу измученного коня.
Но ничего не помогало. Несчастный конь не двигался, несмотря на удары. Грубый итальянец взбесился.
– Ах ты, проклятая германская скотина… Ну, погоди, я проучу тебя как следует… – И злобно скрипнув зубами, он хлопнул по глазам несчастного коня. Бедное животное даже вскрикнуло и свалилось на колени. Итальянец замахнулся бичом, но в эту минуту его схватила громадная сильная рука, и грубый голос прокричал на ломаном итальянском языке, дополненном понятными жестами:
– Ах ты, проклятая римская собака… Так-то ты мучаешь наших коней. Сейчас же снимай лишние снопы с телеги и, в наказание, перетаскай их на собственной спине. Смотри, как бы тебе не попало больше, чем бедному животному… Молчать, негодяй, если дорожишь своей шкурой… Благодари Бога, что я не хочу беспокоить госпожу из-за такого негодяя, как ты…
Пока римлянин, ворча и ругаясь, исполнял приказание, молодой рыжеволосый гигант, с добродушной улыбкой на круглом румяном лице, заботливо оглядывал пострадавшего коня, обмывая его ссаженные колени и кроткие плачущие глаза свежей водой.
Едва он успел окончить это занятие и увести распряженных лошадей в обширную чистую конюшню, где их ожидала мягкая соломенная подстилка и ясли, полные овса, как до него донесся звонкий детский голос:
– Вахис… Вахис… Скорей иди сюда, голубчик…
– Иду, иду, Атальвин… Иду, сердце мое… Подожди одну минуту.
И Вахис поспешно привязал все еще измученную дрожащую лошадь в стойло и поспешил на зов мальчика лет семи, стоявшего в этой же конюшне немного дальше и нетерпеливо топающего ножкой в ожидании Вахиса.
– Вот и я, маленький хозяин… В чем дело? – спросил рыжебородый гигант, с удивлением глядя в разгоряченное лицо прелестного белокурого мальчика, большие голубые глаза которого гневно сверкали, а маленькая ручка сжималась в кулачок.
Перед ним стоял здоровенный невольник, конюх по одежде, римлянин по обличью. Он дерзко глядел на мальчугана и что-то злобно шептал себе под нос.
Завидев Вахиса, ребенок поспешно заговорил с возраставшим негодованием. Указывая ручонкой на стоявшего перед ним итальянца, дерзко подпершего руки в бока, глядя с видимой злобой на прелестное детское личико, точно сиянием окруженное длинными золотисто-желтыми кудрями.
– Представь себе, Вахис… сейчас прихожу я в конюшню осмотреть папиных верховых коней и что же вижу? У вороного жеребца нет ни капли воды, а у маминой кобылицы два овода впились в спину. Ей, бедной, не достать хвостом, а мне рукой. Тогда я позвал Какиса, который смотрел спокойно, как бедная кобылица бьется в стойле, тщетно стараясь избавиться от оводов. А он… Что бы ты думал?.. Он не только меня не послушался, но еще стал ругаться… Я угадал это по его голосу и глазам, хотя не понимаю их говора.
Вахис с презрением посмотрел на широкоплечего приземистого итальянца, голова которого как раз доходила ему до середины груди, и произнес спокойным голосом, в котором, однако, слышалась серьезная угроза:
– Ты что же это, Какис?.. С ума сошел, что ли?.. Как смел ты ослушаться молодого господина и не исполнить его приказание?.. Смотри у меня. Я давно замечаю твои дерзости, и плохо тебе придется…
Черномазый конюх нахально улыбнулся и, дерзко закрутив черные усики, ответил насмешливо:
– Дерзостей я никому не говорил. Я сказал только, что хочу раньше доесть свой ужин. У нас людей кормят прежде, чем скотов… Не сдохла бы германская скотина из-за пары оводов…
– Ах ты, обжора итальянская, – с негодованием перебил Вахис. – Ты, видно, сговорился с Дависом мучить наших коней. Ну да погоди… Проучу я вас за непослушание. Одно к одному… Я уже давно собираюсь задать тебе трепку. Небось знаешь за что, черномазая обезьяна…
Итальянец злобно сверкнул глазами.
– Еще бы не знать… Все знают, что рыжий Вахис с ума сходит по желтой Лиуте… Да я тебе не помеха… Успокойся, германский бык. Я не желаю отбивать у тебя твою неуклюжую готку… Твоя Лиута танцует так же грациозно, как наша желтая корова… А что она виснет мне на шею, то я тому не причина…
Добродушное лицо рыжего великана стало багроветь.
– Теперь держись, римская собака… За эту дерзость я спущу с тебя твою грязную шкуру…
И Вахис принялся не спеша засучивать рукава своей синей туники, готовясь задать здоровую трепку наглецу, осмелившемуся оскорбить его возлюбленную Лиуту.
Но прежде чем он успел поднять свой могучий кулак, Какис выхватил из-за пояса небольшой, но острый нож.
– А я тебе покажу, германский ублюдок, как оскорблять римлянина, предки которого были свободными людьми, когда ты, рабская душа, еще траву жрал вместе с коровами в своих германских дебрях.
Брошенный верной рукой нож сверкнул в воздухе и вонзился бы в широкую грудь германца, если бы маленький Атальвин, с редким присутствием духа, смело не схватил бы римлянина за локоть. Удержать его руку семилетняя ручка мальчика, конечно, не могла. Но все же непредвиденный толчок настолько изменил направление удара, что Вахис остался невредим. Нож вонзился в двери конюшни и глубоко застрял в толстой дубовой доске.
– Так ты за нож взялся, негодяй… Ну, брат, это тебе даром не пройдет…
Удивленный более, чем испуганный, Вахис шагнул к своему обезоруженному противнику и схватил его за плечи.
Но в эту минуту на него набросился другой итальянец, которого он только что выбранил. Давис издали прислушивался к перебранке товарища с ненавистным готом. Теперь он улучил минуту и как кошка вскочил на спину надсмотрщика, обеими руками принимаясь душить его.
Возмущенный предательским нападением, Вахис зарычал как медведь, помятый собаками. Недолго думая, он сгреб одной рукой Дависа за ворот, другой Какиса за спину, и принялся колотить их головами. При каждом ударе он приговаривал:
– Вот это тебе за нож… А это тебе за нападение сзади… А это за дерзость молодому хозяину… А это за побои нашему коню… Давно уже обещал я проучить вас, римские собаки, вот теперь и учитесь… Авось умней станете.
Бог весть как долго учил бы Вахис итальянских конюхов, если бы это полезное занятие не прервал повелительный женский голос:
– Вахис, оставь их… Слышишь… Я приказываю. При звуке этого не громкого, но звучного голоса, Вахис выпустил своих «учеников» и почтительно выпрямился.
На пороге стояла женщина, при первом взгляде на которую становилось понятно почтительное выражение, внезапно появившееся на лицах разбушевавшихся рабов.
Женщина эта была не очень высока и немного полна для своего роста, но эта полнота удивительно гармонировала с ее красивой сильной фигурой, в которой простота и величавость соединялись необычайно привлекательно. И в чертах лица графини Витихис не было классической правильности неоспоримых красавиц. Ее рот был немного велик, а нос недостаточно тонок, но общее впечатление было очень приятным. От нее так и веяло здоровьем и силой.
Супруга графа Витихиса была одета чрезвычайно просто, в синие платье из домотканой шерсти, украшенное широкой ручной вышивкой. Сшитая по германской моде туника, оставляющая открытыми пышные белые плечи и прекрасные, точно выточенные из слоновой кости руки, сдерживалась у талии красивым кожаным поясом с серебряными украшениями, на котором звенела связка ключей. В пышные русые волосы вколоты были две темно-малиновые розы. Ни тени кокетства не было в этой красивой двадцатисемилетней женщине.
Голос у нее был спокойный и красивый, мягкий и повелительный в одно и то же время. Не повиноваться этому грудному контральто казалось совершенно невозможным, что и доказало мгновенное прекращение ожесточенной драки при ее появлении.
– Какис и Давис, – сурово промолвила Раутгундис. – Что значит это безобразие?.. Вы знаете, что я не терплю ссор у себя в доме. А тебе, Вахис, вдвойне стыдно… Ты бы должен поддерживать порядок, а не заводить драки… Что у вас здесь вышло?.. Говори скорей.
Рыжебородый гигант сконфуженно мял в руках свою широкополую войлочную шляпу, обычный головной убор невольников-готов.
– Ничего особенного, госпожа, – почтительно ответил он, почесывая затылок. – Я только собирался дать урок вежливости этим римским невежам… Да вот ты меня окликнула и помешала… Удивительное дело, госпожа… Ты всегда появляешься там, где тебя никто не ожидает…
Румяные губы Раутгундис слегка усмехнулись, но ее красивое лицо осталось серьезным.
– Вы сами заставляете хозяйку вмешиваться туда, где ей по-настоящему нечего было бы и делать… От латинян я иного и не ожидаю. Они всегда забываются, когда хозяина нет дома. Но от тебя, Вахис, нет. На тебя я всегда полагалась. Расходитесь сейчас же, и чтобы я не слышала больше о ссорах и раздорах. Пойдем со мной, Атальвин… Тебе не годится присутствовать при драках невольников.
И взяв за руку ребенка, Раутгундис пошла дальше по двору, к одному из амбаров, в котором хранился корм для скота и птицы.
Маленький Атальвин молча шагал возле своей матери. На его прелестном личике выражалось недоумение. Очевидно, детский ум силился разрешить какую-то трудную задачу.
Раутгундис наложила зерен в приподнятый подол верхней туники и, остановившись посреди двора, принялась сзывать своих пернатых питомцев. Пока пестрое стадо теснилось вокруг хозяйки, Атальвин молчал, рассеянно глядя на знакомую любимую картину. Когда же последние зерна были склеваны и мать принялась отряхивать полу туники, мальчик обратился к ней с неожиданным вопросом.
– Мама, правда ли, что мой папа разбойник?
Раутгундис с удивлением взглянула на сына.
– От кого ты слышал это слово, Атальвин? – спокойно спросила она, только глубокая складка, образовавшаяся между ее густыми русыми бровями, выдавала ее негодование.
– От племянника нашего соседа, маленького Кальпурния. Мы с ним играли на сенокосе. У них на лугу стоит большой-большой стог сена. Мы взобрались наверх. И оттуда видно далеко-далеко… Я и говорю Кальпурнию: – посмотри вот туда, и туда, и дальше до леса, и за лес, до самой речки, – это все наши поля и луга, и леса… А он вдруг как взбесился на меня, и говорит: – все это было наше прежде. Мой дед и отец были здесь хозяевами… Твой отец пришел и отнял у моего деда его землю так же точно, как делают разбойники… А я ему отвечаю: – глупости ты говоришь, Кальпурний. Мой отец ниоткуда не пришел, а здесь и родился. Это я преотлично знаю потому, что слышал от дедушки, папиного отца, который умер в прошлом году. А Кальпурний мне и говорит: – значит, твой отец сын разбойника, значит, твой дед украл у моего деда земли… Тогда все вы разбойничье отродье, проклятые готы…
– А ты что ответил, Атальвин?
– А я схватил Кальпурния за шиворот и сбросил его вниз, да так ловко, что он два раза через голову перевернулся. А там он вскочил и убежал, точно побитая собака, хоть и кричал я ему, что жду его и хочу продолжать поединок. Но он испугался и заревел, точно девчонка. Тем и кончился наш разговор с Кальпурнием. Однако я все же припомнил его слова, и мне захотелось узнать, правду ли он говорит о дедушке, называя его и всех готов разбойниками.
Раутгундис гордо выпрямилась.
– Нет, дитя мое, готы не разбойники, а храбрые воины. Они пришли сюда и одолели италийцев, потому что готы сильней их. Вот победители и заставили побежденных поделиться с ними землями и невольниками. Таков закон войны и победы. Когда эти самые италийцы были сильней и храбрей тех народов, которые жили здесь раньше их, то они поступали точно так же, как готы поступили с ними. Так всегда было и всегда будет.
Мать и сын вышли со двора и медленно пошли по зеленому скату холма. Издали долетел до них конский топот. Подгоняемый предчувствием, Атальвин вбежал на вершину холма, откуда ясно видна была широкая лента римского шоссе, ведущего в Равенну, и радостно крикнул матери:
– Отец… Отец едет к нам, – и как стрела помчался навстречу всаднику, фигура которого ясно виднелась в облаке пыли.
Раутгундис остановилась среди поля и прижала руку к сильно бьющемуся сердцу.
– Да, это он, – прошептала она с блаженной улыбкой на зардевшемся лице, и заслоняясь рукой от солнца, принялась глядеть на дорогу, по которой быстро приближался золотистый конь, с тонкими, как у серны, ногами.
Это был Баллада, боевой конь Теодорика, подаренный умирающим героем своему верному слуге и другу Витихису.
//-- XXII --//
Атальвин скоро добежал до всадника, и прежде чем он мог замедлить бег своего коня, проворный мальчик, с легкостью дикой кошки, уцепился за ногу отца и вскарабкался в седло. Витихис посадил мальчугана перед собой и отпустил поводья. Благородное животное весело заржало и, чувствуя близость дома, помчалось навстречу Раутгундис.
При виде жены Витихис передал поводья сыну и легким прыжком спустился на землю.
– Моя Раутгундис… Моя жена… Моя радость, – прошептал он, обнимая сияющую счастьем женщину.
– Витихис… Желанный мой… Слава Богу, вот ты и дома. Уж я заждалась тебя, ненаглядный мой…
Раутгундис прижалась головой к груди мужа.
– Да, сегодня мне было нелегко вырваться из Равенны. Но я обещал приехать к тебе в новолуние…
– И сдержал свое слово, как всегда, – радостно докончила Раутгундис.
Супруги вошли в дом и расположились на полуоткрытой террасе, освещенной лучами заходящего солнца. Не успел Витихис положить свой шлем на мраморную скамью, как появился Атальвин с корзиной персиков и винограда. Вслед за ним пришел Вахис с амфорой вина и целая толпа готов, мужчин и женщин, несущих хлеб, сыр, масло, холодное мясо и прочую снедь. В одну минуту мраморный стол перед скамьей оказался покрытым домотканой белоснежной скатертью, на которой аппетитно расставлен был простой, но вкусный сельский ужин.
Весело поздоровался Витихис со своими невольниками. Радостный возглас готов ответил на его ласковые слова.
– А где же Какис и Давис?.. И почему я не вижу ни Цецилии, ни других?
– У них совесть нечиста, – добродушно ухмыляясь, ответил Вахис.
– Что такое? – серьезно произнес Витихис. – Кто смеет говорить о нечистой совести в моем доме?
– Да ты не сердись, господин, – успокаивающе заметил рыжебородый великан. – Наши черномазые ничего такого особенного не натворили. Они только попались под мой кулак, и вот теперь их возлюбленные прикладывают мокрые тряпки к их рожам. Эти черномазые ужасные неженки. От простой тукманки у них сейчас фонари под глазами.
Остальные невольники тихо пересмеивались, подталкивая друг друга. Тут были исключительно готы. Высокие, сильные и здоровые люди: мужчины, крепкие и жилистые, как старые дубы, женщины, стройные и гибкие, как молодые тополя, и все светлоглазые и белокурые, с различными оттенками густых и длинных волос.
Витихис с явным удовольствием глядел на своих верных слуг.
– На этот раз не хочется бранить тебя, Вахис, потому что дерзкие буяны заслужили наказание. Но впредь обращайся поосторожней со своими кулаками. Ты знаешь, что италийцы с ними не справятся, а пользоваться чужой слабостью недостойно доброго гота. Ну, ступайте ужинать, дети мои. Наша дорогая хозяйка пришлет вам пару бочонков пива ради возвращения хозяина. Завтра утром я осмотрю полевые работы и увижу, достойны ли вы подарков, привезенных мной.
Когда обрадованные невольники удалились, Витихис обратился к жене, прислуживающей ему за столом, выбирая лучшие куски и наполняя чашу прекрасным старым вином.
– Ты упомянула имя Кальпурния, моя Раутгундис. Что у вас с ним вышло?
– Видишь ли, голубчик… С Кальпурнием у нас вышло недоразумение… По крайней мере я надеюсь, что это только недоразумение, которое можно уладить… На прошлой неделе мы скосили луга, а третьего дня собирались перевозить сено домой. Но в ту же ночь невольники Кальпурния перетащили все сено к нему на двор. Я сейчас же послала Вахиса к соседу потребовать возвращения нашей собственности, но он ответил грубостями…
Витихис спокойно доел кусок холодной дичи.
– Не беспокойся, жена… Кальпурний образумится, и наше сено будет возвращено.
– А если он не послушает тебя, отец, так мы объявим ему войну и пойдем против него набегом… Я, Вахис и Хундинг. Этого будет довольно против римских трусов. Только ты дашь мне настоящий меч, вместо моего деревянного. Не правда ли, папа?
Витихис ласково положил руку на белокурую головку мальчика.
– Об этом мы еще успеем поговорить, Атальвин. Сегодня же тебе пора ложиться спать, мой мальчик. Не правда ли, хозяйка?
– Да, Атальвин, иди в постельку, дитя мое, – ответила счастливая мать, обнимая прелестного ребенка.
– Видно, что ссоры с италийцами никогда не прекратятся, – серьезно заметил Витихис. – Раздоры передаются по наследству, от дедов к отцам, и от нас к детям нашим… Это грустно, конечно, но, быть может, и естественно… Но все же меня серьезно беспокоит мысль о том, что у тебя здесь начинаются ссоры с соседями, пользующимися моими частыми отлучками. Переезжай-ка лучше ко мне в Равенну, Раутгундис.
– Ты шутишь, родной, – с улыбкой ответила Раутгундис. – До сих пор ты ни разу не позвал меня к себе, в Равенну, даже не представил нашему покойному королю, которого мой старый отец считал великим героем. Целых девять лет прошло со дня нашей свадьбы, а до сих пор ни один человек в Равенне не знает, что на свете существует графиня Витихис, бедная Раутгундис. Ты скрывал наш брак как преступление.
– Нет, голубка моя… Как клад, который прячут от любопытных глаз и жадных рук, – поправил Витихис, нежно обняв жену.
Раутгундис улыбнулась счастливой и радостной улыбкой.
– По правде сказать, я никогда не задумывалась над причинами твоего поведения, мой Витихис, слепо повинуясь каждому твоему слову. Я была счастлива с тобой здесь, в уединении, гораздо счастливей, чем была бы в раззолоченных палатах королевского дворца.
– У меня же была особая причина скрывать мое счастье, дорогая, от придворных и даже от самого короля, и причина серьезная… Иначе разве мог бы я расставаться с тобой так часто? Но в настоящее время причины этой уже не существует, и я могу рассказать тебе всю правду…
Раутгундис прислонила голову к плечу своего мужа.
– Говори, ненаглядный мой, говори, если хочешь… Мне же не надо знать причины твоих решений. Для меня они и так остаются законом.
– Но мне будет легче, когда ты узнаешь, почему твой муж прятал от любопытных глаз ту, которой он гордился как лучшей женщиной в мире, как матерью своего сына и своей женой и хозяйкой. Когда я нашел тебя среди гор нашей родины, король Теодорик пожелал женить меня на своей дочери, Амальберге, вдовствующей королеве Тюрингов. Ее народу грозили войной бурные франки, и женщине на престоле трудно было справиться с врагами…
– И ты должен был бы быть королем, мой Витихис? – с невольной гордостью прошептала Раутгундис.
Витихис пожал плечами.
– Моя Раутгундис была мне милей престола и короны… Я отклонил предложение короля, объявив Теодорику, что никогда и ни на ком не женюсь. И я не лгал тогда. Ведь я не знал, удастся ли мне добиться твоей любви и согласия твоего отца. Ты помнишь, как долго он противился нашему счастью. Я же, конечно, никогда и ни на ком не женился бы, если бы только ты не стала моей… Однако король все же был мной недоволен. Так что, когда мне удалось наконец уломать твоего отца, то я все же не решился признаться Теодорику в своем браке.
– Теперь я понимаю тебя, мой Витихис, и вдвойне благодарю тебя за любовь, ради которой ты отказался от короны и престола. Но отчего ты мне до сих пор ничего не говорил обо всем этом?
– Потому, что я знаю свою Раутгундис… Она могла подумать, что я принес Бог весть какую страшную жертву, отказавшись от руки королевы Тюрингов. Мне же поцелуй моей жены и улыбка моего сына милей всякой короны. Но теперь от всего этого и следа не осталось. Я свободен, с одной стороны, но с другой, связан с двором больше, чем когда-либо. Бог знает, можно ли мне будет хоть раз в месяц вырваться на денек к тебе сюда. Поэтому я хотел бы перевезти тебя и сына в город, в роскошный отдельный домик, предоставленный мне отныне.
В коротких словах рассказал Витихис обо всем, что случилось в Равенне и какой важный ответственный пост назначен ему национальным правительством.
Раутгундис внимательно слушала своего мужа. Глаза ее блестели гордостью.
– Наконец-то готы поняли тебя и начинают ценить по заслугам. Теперь и ты будешь счастливый, мой Витихис. Мужчина не может жить одной любовью, как мы, женщины. И тебе тяжело было стоять на втором месте, чувствуя в себе способности занимать первое. Ты никогда не говорил мне об этом, мой Витихис, но я сердцем своим понимала твои мысли, как и ты мои…
С безграничной благодарностью взглянул Витихис на свою жену.
– Ты права, родная… Мне отрадно знать, что я недаром живу на свете, что мой труд приносит пользу родному народу. Одно только грустно – фальшивое положение бедной королевы… Она тоже пленница в своем дворце.
– Поделом ей, – сурово заметила Раутгундис. – Зачем она взялась за мужское дело? У нас, женщин, довольно своих обязанностей. Дай Бог с ними справиться.
– Ты родилась не в королевском дворце, моя Раутгундис, не дочерью и не матерью королей. В жилах Амаласунты течет кровь ее отца, и ей должна быть тяжела зависимость. Она очень горда.
– Я горда не меньше ее, Витихис, но у меня меньше тщеславия… Амаласунта, должно быть, женщина без сердца. Если бы она любила хоть кого-нибудь как следует, всем сердцем и всей душой, она не стала бы стремиться к власти, отстраняя мужчин.
– При дворе рассуждают иначе, Раутгундис… Амаласунта же выросла при дворе, признанной наследницей своего отца. Поэтому ей можно извинить многое. И ты станешь рассуждать иначе, когда поживешь при этом дворе.
Молодая женщина поднялась с места.
– Нет, Витихис, – спокойно и решительно ответила она. – Я не гожусь для придворной жизни. Посмотри на мои загорелые плечи, на мои жесткие руки. Разве такие руки у придворных дам? В деревне я на своем месте. Тут никто не откажет мне в уважении.
– Неужели ты сомневаешься в том, что мою жену будут уважать при дворе, как и повсюду?
– Да. Уважать будут твою жену, но не дочь горского мужика, не умеющую болтать по-латыни, стихоплетничать, бренчать на арфе и красить щеки и глаза… Ты не думай, я не стыжусь моего незнания. О, нет. Я горжусь своими рабочими руками и загорелым лицом. Я ведь знаю придворных дам. В доме соседа Кальпурния не раз видела я его жену, и тещу, и сестер, и их приятельниц… И все это важные матроны, ближайшие к Амаласунте придворные особы. А если бы ты знал, как они себя ведут здесь, где нет надобности стесняться и притворяться? Мне стыдно рассказать тебе, моему мужу, о том, как они общаются с молодыми невольниками. Право же, мои коровы и твоя кобылица приличней и сдержаннее… И с этакими-то особами мне бы пришлось ежедневно встречаться при дворе… Да разве я смогу пересилить себя и не высказать в глаза бесстыдницам мое презрение? Поэтому оставь меня здесь, Витихис… Так лучше будет для всех.
– Неужели тебе легче будет не видеть меня по целым месяцам? – заметил Витихис с ласковым упреком.
Вместо ответа сильные женские руки обхватили его шею, и дрожащие горячие губы покрыли поцелуями его лицо и руки.
Через три дня после этого разговора Витихис снова должен был уехать в Равенну. Нелегко было ему прощаться с женой и сыном… Непривычные слезы то и дело навертывались на глаза сурового воина, когда он вспоминал последние ласки жены, последний поцелуй маленького сына… Медленно подвигался он по широкому шоссе, устроенному древними римлянами точно на вечные времена, и на лице его было такое выражение, что Вахису, ехавшему сзади на громадном вороном жеребце, захотелось развлечь и утешить своего господина.
Пришпорив своего коня, рыжебородый гигант поравнялся с золотистой Балладой, медленно переступавшей своими стройными, тонкими, как у серны, ногами, и проговорил многозначительно:
– Хозяин, а хозяин… А ведь я кое-что знаю…
Витихис поднял голову.
– Вот как… Почему же ты до сих пор не поделился со мной своим знанием?
– Потому что ты меня не спрашивал, – рассудительно ответил Вахис.
Витихис слабо улыбнулся.
– Ну, хорошо… Так я спрашиваю тебя теперь: говори, что ты знаешь?
– Вот это другое дело… Раз хозяин спрашивает, слуга должен отвечать.
– Так отвечай же наконец, болтун.
– Сейчас, сейчас, хозяин… Только прежде ты отвечай мне: говорила ли тебе хозяйка о том, что сосед наш, Кальпурний, стал совсем недобрым соседом.
– Говорила… А что?
– А то, что она, наверное, не сказала тебе, с каких пор это приключилось.
– Да что – «это»? – нетерпеливо спросил Витихис.
– Да то, отчего злится этот Кальпурний?
– Отчего? Жена мне не говорила, а с каких пор Кальпурний изменился, я и сам знаю. Полгода тому назад мы с ним жили в мире и согласии.
Вахис громко чмокнул губами от удовольствия.
– Я так и думал, что хозяйка не захочет беспокоить тебя подробностями этого дела и не расскажет того, что я знаю.
– Да что же ты знаешь наконец?.. Говори толком, – крикнул Витихис.
– А то я знаю, что Кальпурний встретился как-то раз с госпожой в лесу, и они были одни, вдвоем… Так оно казалось, и так они оба думали… А на самом деле в овраге лежал один человек, прикорнувший в тени, чтобы отдохнуть после того, как он нарубил целый воз дров…
– И это был лентяй Вахис, – улыбаясь, вставил Витихис.
– Угадал, хозяин… Именно так. Это был я, Вахис, сын Вахтеля… Не успел я еще задремать толком, как слышу голоса: «Здравствуй, Кальпурний», – говорит она… А что он ей ответил, что они между собой потом говорили, – я не разобрал. А чего не знаю, о том и говорить не хочу… А только голову все же я поднял, чтобы посмотреть между деревьями на свою хозяйку… И вдруг вижу, – батюшки светы, – хозяйка-то наша как вспыхнет, совсем малиновая стала, да как подымет руку, да как хлопнет соседа по роже, так даже гул по лесу пошел. А он только за щеку схватился и прочь побежал, как побитая собака…
– А жена, что же? – спросил Витихис, бледнея.
– А хозяйка ему вслед крикнула: «Благодари Бога, негодяй, что честная готка не станет тревожить своего мужа из-за всякого дурака… Вот этой самой рукой я у волка из пасти барана вырвала, так с тобой-то, римский барон, я и подавно справлюсь».
– А он что ответил? – с дрожью в голосе спросил Витихис.
– Да ничего, хозяин. Только быстрее побежал к опушке… А на опушке, гляжу, остановился, одной рукой за щеку держится. Видно, хорошо его хозяйка съездила ручкой-то своей. Другую руку он кверху поднял, да и грозит в сторону нашего дома.
– А жена что?
– Ничего, хозяин… Пошла домой тихо и спокойно. И никому словечка ни о чем не сказала… Только вот сосед-то наш с того дня, что ни день, то нам новые пакости придумывал… Вот я хотел сказать тебе это, хозяин, потому и отпросился провожать тебя… Сам посуди… Ведь мужу и хозяину подобает знать все, что без него делается, особенно такое… этакое… А теперь я все рассказал тебе, так могу и домой возвращаться. Храни тебя Господь, хозяин… А за хозяйку не бойся. Она сама за себя постоит. Это раз… А второе, и мы, верные слуги твои, не лыком шиты. Убережем от сотни таких черномазых… До свидания хозяин…
Верный слуга круто повернул своего вороного и поскакал обратно.
Витихис невольно пришпорил Балладу. Злость и негодование бушевали в его груди. Наглость этого римлянина нарушила его спокойствие.
Как на грех, дорога проходила мимо самого дома Кальпурния, и сам он стоял на пороге своего жилища, разодетый и надушенный по последней моде.
Заметив мчавшегося всадника, он любезно поклонился.
– А, граф Витихис… Опять ко двору собрались? – подобострастно болтал он со слащавой любезностью нечистой совести, узнавая подскакавшего. – Здорово, дорогой сосед. Все ли благополучно? Вижу, вижу. Цветете, сказал бы, как роза, да вы не женщина… Что так мало у нас погостили? – продолжал он, не замечая мрачного лица Витихиса, круто осадившего коня в двух шагах от Кальпурния.
Вместо ответа Витихис протянул могучую руку в стальной перчатке и поднес кулак к самому носу соседа.
– Что такое?.. – пролепетал отшатнувшийся римлянин, бледнея.
– А то, что если я дам тебе оплеуху вместо моей жены, так ты не поднимешься, нахал…
И круто повернув коня, Витихис быстро скрылся в облаке пыли.
Кальпурний проводил его злобным взглядом. Его тонкие, бледные губы беззвучно шептали:
– Подожди, готская собака… Будет и на нашей улице праздник. Попомнишь ты своего соседа…
//-- XXIII --//
Цетегус благодушествовал. Все удавалось ему. Следствие, начатое против него, окончилось оправданием, так как энергичные и, главное, быстрые меры короля Аталариха были отменены. Воспользовавшись отсрочкой, искусный заговорщик успел принять меры, предупредить кого следует и припрятать все, могущее скомпрометировать его. Пришлось патриотам извиниться перед несправедливо заподозренным. Подозрение не доказательство. А доказательств измены префекта Рима найдено не было Правда, оставались римские укрепления… Но Амаласунта объявила, что их планы были утверждены ею. Цетегус же выразил «патриотическую» готовность принять на свой счет окончание укреплений, воздвигаемых «на случай» нашествия византийцев… Подобное великодушие вызвало шумные восторги среди римлян и сделало невозможным изгнание Цетегуса, на котором настаивал старик Гильдебранд. Но более осторожные или менее прозорливые члены «верховного совета» побоялись кажущейся несправедливостью озлобить римлян, и… Цетегус остался префектом, в сущности, властелином Вечного города.
Последние события в Равенне увеличили недовольство латинян, а с ним силу и значение заговора против готов. При этом даже непримиримые республиканцы, вроде юриста Сцеволы и пылкого Люциния, признавали необходимость доверить общее руководство политикой одному лицу, наиболее энергичному и способному. Этим, пока еще тайным, диктатором оказался, конечно, Цетегус, которого архидьякон Сильверий продолжал поддерживать влиянием духовенства, скромно уступая патрицию первую роль.
А тем временем увлечение военным делом и патриотизм росли в римской молодежи так неудержимо, что Цетегус серьезно подумывал о возможности «справиться с готами» без помощи хитрых греков.
– Союзники даром шагу не сделают, – объяснял префект на последнем заседании заговорщиков в катакомбах. – Призвать их легко, но трудно будет назад отослать…
Все присутствующие согласились с мнением Цетегуса и решили попытаться «завоевать свободу» без помощи иностранных союзников.
Обдумывая удачу своих планов, Цетегус невольно улыбался.
В дверях показался доверенный невольник патриция, со свитком пергамента в руках.
– Гонец из Неаполя, господин.
Цетегус машинально взглянул на зеленую восковую печать, изображавшую божественных близнецов Кастора и Поллукса, и лицо его просветлело.
– От моего Юлия… – произнес он. – Как раз вовремя. Я что-то давно не получал известий от моего мальчика… Посмотрим, что он пишет.
Разрезав золотыми ножницами зеленую шелковинку, которой был обвязан свиток, Цетегус принялся читать.
«Достойному префекту Рима, Корнелию Цетегусу Сезариусу, от глубоко преданного Юлия Монтана почтительнейший привет и сердечная привязанность… Дорогой и глубокочтимый отец и воспитатель…»
– Что за нелепая почтительность, – прошептал Цетегус, – от нее так и веет холодом.
«Прости долгое молчание и не обвиняй меня в забывчивости. Дня не проходит без того, чтобы я не вспомнил о тебе, мой второй отец и благодетель. Не писал же я тебе потому, что душа моя была полна уныния и какой-то, мне самому непонятной, тоски. Благодаря твоей великодушной щедрости, мой высокочтимый воспитатель…» Цетегус нахмурился.
– С чего это мальчику вздумалось награждать меня такими сугубо почтенными эпитетами и комплиментами. Читая их, чувствуешь себя чуть не столетним старцем, с трясущейся головой и слезящимися глазами…
Пожав плечами, с оттенком досады, Цетегус продолжал читать.
«…я путешествую с царской роскошью, в сопровождении целой свиты, не зная, что такое бережливость. Передо мной раскрываются чудеса науки и искусства, красоты природы и творений человека в Европе, Азии и Африке… И все это оставляло меня равнодушным. Душа моя тосковала. Ей не хватало чего-то… Она стремилась куда-то, искала чего-то, – страстно, непрерывно…»
Циничная улыбка скользнула по губам префекта.
– Я бы эту загадку разъяснил тебе весьма легко, мой целомудренный Юлий, – проговорил он, с удвоенным любопытством продолжая читать письмо своего воспитанника, отношение которого к Цетегусу долгое время служило предметом разговоров и пересудов для всех, знающих префекта, в сущности, для всего Рима.
«Теперь только, отец и благодетель мой, просветлела моя душа и мне стало ясно, чего мне не доставало… Судьба была милостива и послала твоему, безгранично благодарному Юлию то, что так давно, хотя и бессознательно, жаждала его душа… О, если бы ты знал, какое счастье в возможности изливать свои мысли и чувства перед родственной тебе душой… Какое блаженство сознавать, что есть на свете живое существо, являющееся дополнением твоего „я”, вторично рожденным Юлием, только неизмеримо чище и прекрасней…»
– Наконец-то он завел себе любовницу, – весело улыбаясь, решил Цетегус. – Давно пора… Любопытно: блондинке или брюнетке удалось победить моего бесчувственного Ипполита.
«Да, отец и благодетель мой… Судьба была милостива ко мне, и подарила высшее счастье, – друга, без которого так долго тосковала моя душа…»
– Друга? – громко выговорил Цетегус. – Вот оно что…
«Ты поймешь, конечно, великодушный воспитатель мой, что моя постоянная сыновья любовь и безграничное уважение к тебе не позволяли мне смотреть на тебя как на равного, как на друга… Ты стоишь так высоко надо мной, как идеал величия и силы, что кажешься мне божеством, недосягаемым для моего юного сердца. Твои благодеяния, мудрый наставник и высокочтимый приемный отец, возложили на мою душу такую тяжесть благодарности – видит Бог, я с радостью ношу ее, – что чувство равенства немыслимо при таких условиях. К тому же я так часто слышал, как ты издевался над „детскими болезнями”, именуемыми дружбой и любовью, что я никогда не осмелился бы назвать тебя братом, как моего нового друга…»
– Однако, он откровенен… И за то спасибо, – прошептал Цетегус, опуская письмо. В груди его шевелилось какое-то горькое чувство. Какое? Он не хотел ответить себе на этот вопрос.
Он встал, медленно прошел по комнате и снова вернулся к столу.
– Какое ребячество, – проговорил он вслух и снова взял письмо в руки.
«О, если бы ты знал, какое счастье иметь друга… Какие блаженные дни мы проводим в бесконечных разговорах, любуясь волшебно прекрасными окрестностями Неаполя, упиваясь благоуханием роз и акаций и уносясь на быстрой лодке в лиловую даль лунной ночи… Но, прости… Я вспоминаю, что все еще не рассказал тебе, каким почти чудесным образом нашел я своего друга, брата души моей… Это было на другой день моего приезда в Неаполь. Грустный и скучный, как всегда, бродил я по улицам богатого города. Внимание мое привлекла выставка статуй, среди которых находились два-три произведения, достойные резца Праксителя. Я любовался прекрасным Юпитером, напоминавшим мне тебя, отец мой и благодетель. В его лице ясно выражено олимпийское спокойствие и неземное величие, кажущееся на первый взгляд холодностью. Но мне ли не знать, сколько великодушия живет в твоем сердце… Итак, пока я любовался Юпитером, на меня внезапно набросился старик с растрепанными седыми кудрями, в платье, сплошь покрытом белой пылью, и с каким-то острым орудием в руках… „Поллукс, мой Поллукс… – закричал он, хватая меня за плечо… – Наконец-то я нашел тебя…” Я отшатнулся, полагая, что имею дело с сумасшедшим. Но загадка скоро разъяснилась: старик оказался знаменитым ваятелем Ксенархом, имя которого тебе, конечно, известно. Он рассказал мне, что город Неаполь заказал ему группу Диоскуров, но он все еще не может исполнить заказ из-за отсутствия модели для одного из божественных близнецов. Кастора Ксенарху удалось найти. Но несравненно трудней оказалось подыскать модель для Поллукса. Братья прекрасной Елены, и близнецы к тому же, естественно, должны походить друг на друга, но сходство это не может быть простым повторением… Ксенарх уверил меня, что я вполне отвечаю его идеалу, и со слезами умолял служить ему моделью. Признаюсь, дорогой воспитатель, я не слишком охотно обещал ваятелю прийти на другой день для того, чтобы познакомиться с его Кастором. Но как было отказать в такой, в сущности, пустой, услуге плачущему старику, пользующемуся уважением всего города… Я согласился, и судьба вознаградила меня… с безумной щедростью, послав мне друга, брата, второе „я”…
Когда я увидел Кастора, я чуть не вскрикнул… Да, Ксенарх был прав, мы настоящие Диоскуры, братья-близнецы, по душе, если не по крови. Даже сходство между нами действительно есть, сходство поразительное, при всем различии. Да это и естественно. Я римлян, – он германец…»
– Этого только недоставало, – уже с явной досадой произнес Цетегус.
«Ты, может быть, слыхал его имя, имя прекраснейшего готского юноши: Тотилла…»
Рука Цетегуса опустилась… Он закрыл глаза на мгновение. Затем он продолжал чтение, только на лице его не осталось и следа того выражения, с которым он распечатывал письмо.
«Наша дружба с Тотиллой была таким же внезапным и непобедимым чувством, каким, как говорят, бывает только любовь. С удивлением убеждались мы, что одинаково думаем, одинаково чувствуем, одинаково мечтаем даже… О, дорогой отец и воспитатель, порадуйся моему счастью… Целые дни проводим мы вместе. Неаполитанцы так и называют нас: Кастор и Поллукс, благодаря работе над статуей, которая подвигается и обещает быть лучшим произведением Ксенарха… О, если бы ты мог видеть нас вместе с Тотиллой, который несравненно красивей, умней и жизнерадостней, чем я, ты бы порадовался вместе со мной… Хотя я должен признаться, что дружба эта чуть не лишила тебя твоего безгранично благодарного Юлия… Несколько дней тому назад мы возвращались от скульптора уже под вечер, и мне почему-то пришло в голову пошалить и поменяться платьем с Тотиллой. Так мы и сделали… Я в шлеме с лебедиными крыльями и в длинном белом плаще, он – в моей тоге… Мы медленно подвигались по узкому переулку, на который выходила мастерская Ксенарха. Как вдруг, из-за полуразрушенного забора на меня кинулась какая-то темная фигура, и я почувствовал холодное острие кинжала у самого горла… Никогда еще смерть не была так близка к твоему Юлию… Мысленно я уже прощался с жизнью, с Тотиллой, с тобой, мой отец и благодетель… Но Господь судил иначе… Тот, о ком я думал в последнюю минуту, брат души моей, Тотилла, подоспел ко мне на помощь, прежде чем кинжал успел вонзиться… Я отделался легкой раной, мой же убийца лежал на земле с мечом Тотиллы в груди. Удивленный этим нападением, – откуда могли быть враги у такого незначительного и никому не известного мальчика, как я, – я наклонился к раненому… Он еще дышал. Я спросил его: за что он хотел убить Юлия Монтана? Несчастный с удивлением глядел мне в лицо расширенными глазами, в которых недоумение боролось со страхом смерти „Не тебя… гота… Тотиллу…”, – мог только простонать он и умер. Мы донесли об этом случае губернатору, графу Улинарису, который приказал тщательно расследовать необычный случай. Но это ни к чему не привело. Погибший убийца по лицу и одежде походил на азиатских наемников, которых прислал тебе твой друг, наместник Карфагена. Но не будь со мной Тотиллы, ты бы, конечно, никогда больше не увидел своего бедного Юлия. Как видишь, мой дорогой Кастор уже успел на деле доказать мне свою любовь, и это еще больше укрепило узы нашей дружбы. Я твердо верю, что ты одобришь меня и полюбишь моего друга, когда узнаешь его и поймешь мою благодарность судьбе, пославшую мне единственное, чего недоставало твоему, безгранично почитающему тебя, Юлию Монтану…»
Письмо упало из рук Цетегуса. Лицо его было бледно и сумрачно.
– Да, судьба играет всеми нами… Во второй раз она захотела сделать меня убийцей существа, близкого моему сердцу. Не доказывает ли это необходимость не иметь сердца? На этот раз все еще обошлось благополучно. Моих планов ребяческая привязанность Кастора и Поллукса, конечно, не изменит. Да, подобные пылкие чувства между существами одного пола не опасны… Это пламя сухой соломы, скоро вспыхивает и скоро гаснет. Моему мечтателю будет полезен холодный душ, который я сейчас же пропишу ему без помощи врача…
Цетегус уселся за письменный стол с такой холодной и безжалостной усмешкой, что у Юлия Монтана заныло бы любящее и нежное сердце, если бы он мог увидеть это выражение на лице своего высокочтимого приемного отца и воспитателя.
Цетегус писал, не задумываясь и не отрываясь, как человек, спешивший высказаться, чтобы облегчить свое раздражение.
«Юлию Монтану Цетегус Сезариус шлет привет и желание поскорее вырасти из детского плаща, купленного по случаю у какого-нибудь неаполитанского старьевщика… Из твоего послания, мой милый сын и воспитанник, я понял, что ты захворал обыкновенной детской болезнью, именуемой верой в сродство душ, чистую дружбу и святую любовь между существами одного пола… Я слишком стар, чтобы благословлять твой союз с прекрасным готом. Другое дело, избери ты в друзья души своей прекрасную готку… Хотя я, в твои годы, предпочитал благородный римский тип желтогривым германкам, массивным и тяжелым, как хорошо откормленные коровы… Впрочем, это дело вкуса, и в подобных делах я советовать тебе не стану. Что же касается твоего готского Кастора, то могу сказать тебе одно… Когда ты выздоровеешь от этой неопасной, но довольно скучной болезни, то станешь взрослым человеком. В качестве лекарства прописываю тебе нижеследующее… Разыщи немедленно в Неаполе моего друга, Валерия Проциллу. Найти его будет нетрудно. Это богатейший торговец пурпуром и злейший враг византийского императора, казнившего его отца и брата. По убеждениям он республиканец времен Катона и мой давний друг к тому же… Его дочь, Валерия, красивейшая из всех римлянок, прошлых, настоящих и будущих… Твой ваятель мог бы вылепить из нее Антигону или Виргинию, и создал бы бессмертное произведение… Но эта Антигона должна стать твоей женой. Ее отец не откажет в руке дочери приемному сыну и наследнику Цетегуса. Ты же, при первом взгляде на Валерию, смертельно влюбишься в нее, несмотря на то, что будешь негодовать на мое приказание и клясться самому себе в невозможности его исполнить. Но я знаю Валерию, знаю тебя, знаю и сердце человеческое… Когда солнце всходит, то меркнут звезды. Когда любовь овладевает сердцем юноши, то дружбе наступает конец… Что в данном случае и требуется… Почему? – спросишь ты, сын мой… Да хотя бы потому, что некий Юлий Монтан не так давно еще клялся в готовности умереть ради освобождения Рима… Тотилла же – один из опаснейших врагов нашей свободы… Да поможет тебе Валерия благополучно выпутаться из сетей твоего готского Диоскура. На это крепко надеется твой приемный отец – благодетеля ты мог бы и позабыть. Эхо было бы приятней твоему старому другу Цетегусу…»
Окончив это письмо и запечатав его великолепным аметистом, на котором мастерски была выгравирована голова Юпитера, Цетегус дернул шнурок, висящий на мраморной стене возле стола. В ту же минуту в комнате, где ожидал приказания дворецкий невольник, бронзовая Фортуна выронила из рога изобилия маленький серебряный шарик. Раздался звук, похожий на удар тамтама. Невольник вздрогнул и кинулся в кабинет префекта.
– Где гонец, привезший это письмо?
– Спит в комнате невольников. Он прошел всю дорогу без сна и едва держится на ногах.
– Хорошо… Пусть отдохнет до вечера. Потом сведи его в баню, накорми хорошенько, одень в новое платье, дай десять золотых монет и отправь с этим письмом в Неаполь, к Юлию Монтану.
– Будет исполнено, господин.
Цетегус махнул рукой, и хорошо дрессированный невольник бесшумно исчез.
Оставшись один, префект Рима усмехнулся холодной и жесткой усмешкой.
– Так-то лучше будет… Было бы слишком глупо, если бы этот нелепый случай принудил меня отказаться от мести Кастору из-за моего наивного Поллукса…
//-- XXIV --//
Два месяца спустя Цетегус получил приглашение, мало отвечающее его летам и его положению. Но опытный дипломат умел жертвовать собой там, где можно было приобрести новых приверженцев. В Риме же было немало богатой молодежи, предпочитавшей веселое прожигание жизни политике и заговорам. Кружок этот был недоступен Цетегусу до сих пор, поэтому он в глубине души серьезно обрадовался, когда его пламенный приверженец Люций Люциний явился к нему от имени Каллистрата, молодого, несметно богатого грека, недавно поселившегося в Риме и ставшего центром того кружка, который принято называть «золотой молодежью».
– Каллистрат празднует весеннее солнцестояние к был бы безмерно счастлив видеть тебя, Цетегус. Oi поручил мне передать тебе его просьбу, пожертвовать нам несколькими часами твоего драгоценного времени Я обещал и, конечно, предупредил заранее, что за успех не ручаюсь… Ты слишком высоко стоишь над нами, Цетегус, чтобы интересоваться болтовней молодежи о скачках и охоте… И если тебя не соблазнит коринфское и кипрское вино, привезенное Каллистратом из собственных виноградников…
Цетегус улыбнулся, положив руку на плечо радостно смущенного юноши.
– Вино меня мало интересует, друг Люциний. Несравненно меньше, чем римская молодежь. И ради нее я с удовольствием принимаю предложение твоего друга.
В те отдаленные от нас времена, когда обращение Константина в христианство было еще недавним событием, а побежденное язычество еще не совсем забытой привычкой, если не верованием, римской церкви приходилось закрывать глаза на многочисленные празднества, установленные когда-то в честь языческих богов. Народные массы отказывались от древней веры в Юпитера и Венеру, но сохраняли обряды, ставшие любимой привычкой и превратившиеся в простые увеселения. И теперь еще можно найти в Италии следы язычества в различных народных празднествах, переименованных христианской церковью и приуроченных к какому-либо событию новой религии. Так было и с «летним солнцестоянием», ставшим впоследствии праздником Святой Троицы и Духовым днем.
На такой-то праздник и был приглашен Цетегус в небольшой, но изящный дом, выстроенный богатым торговцем Каллистратом Коринфским в самом аристократическом квартале Рима, по образцу древнегреческих зданий времен Перикла и Аспазии.
Между довольно безвкусными образцами тяжелой архитектуры времен Западно-Римской империи и начала расцвета Византии, благородная простота древнего эллинского зодчества производила вдвойне отрадное впечатление.
В большом столовом зале, расположенном на севере, уже были зажжены светильники, когда Цетегус появился в дверях, предшествуемый невольником, обязанностями коего было докладывать имена входящих гостей.
Появление пожилого сановника произвело немалый эффект. Присутствующие молодые люди приподнялись на своих ложах, а хозяин дома встал навстречу входящему.
– Привет благородному Цетегусу… Я счастлив видеть тебя в моем скромном жилище, и благодарю нашего общего друга, Люция Люциния, за удовольствие твоего присутствия, которое приписываю исключительно твоей любезности и снисходительности.
Красивый молодой человек, в строго выдержанном древнегреческом хитоне и в плаще, с венком из лилий на характерной курчавой голове, с блестящими черными глазами, произнес свое приветствие с таким тонким соединением собственного достоинства и почтения, подобающего человеку старшему по летам и общественному положению, что Цетегус с особенным вниманием взглянул в энергичное смуглое лицо Каллистрата, сразу почуяв в нем недюжинную личность.
Навстречу префекту Рима пахнула волна горячего воздуха, насыщенного опьяняющим благоуханием свежих цветов и тонких вин. Яркое пламя многочисленных бронзовых светильников красиво отражалось на инкрустациях золота, перламутра и черепахи, которыми были выложены стены и которые дробились на разноцветной мозаике мраморного пола. Расположенный подковой обеденный стол окружали седалища из резной слоновой кости, с подушками из пурпурного бархата с золотой бахромой. Гостей окружал целый рой невольников, молодых мальчиков и красивых юношей, в богатых туниках из дорогих тканей, скорей обнажающих, чем прикрывающих красивые формы их тела.
Цетегус поздравил хозяина с изяществом убранства его жилища и с прекрасным подбором служителей.
Каллистрат скромно улыбнулся.
– Я недаром родился и вырос в Коринфе, где еще живы предания о красоте Древней Эллады, – скромно ответил Каллистрат. – Переехав в Рим, я постарался окружить себя воспоминаниями о моей прекрасной родине, и я счастлив, если такой знаток и ценитель, как ты, одобряешь мое скромное жилище… Однако позволь представить тебе дорогих друзей, ожидавших тебя с не меньшим нетерпением, чем я. Нас немного, как ты можешь видеть…
– Не меньше числа граций и не больше числа муз, – улыбаясь, ответил Цетегус, поочередно приветствуя присутствующих. – Большинство из твоих гостей мне знакомы, хотя я и не имел случая познакомиться с ними поближе. Я остаюсь твоим должником за этот счастливый случай.
Польщенная молодежь горячо приветствовала Цетегуса, который оказался таким милым, простым и жизнерадостным товарищем.
– Мы заранее избрали тебя председателем нашего пира, Цетегус, – заявил Люциний.
– Надеюсь, ты не откажешься занять место симпозиарха, – в свою очередь, прибавил хозяин, подводя своего гостя к почетному, или «консульскому» месту, к ложу, поставленному выше остальных.
– От почетных обязанностей никогда не отказываются, друг Каллистрат… Я с радостью принимаю знаки моего однодневного, – верней – одноночного величества.
Выбрав из зеленой корзинки, поднесенной ему коленопреклоненным нубийским мальчиком роскошный венок из пурпурных роз, Цетегус надел его на голову. Затем он взял из рук другого невольника обвитый цветами жезл симпозиарха из слоновой кости, и, подняв его над головой, с величественной грацией произнес традиционную фразу:
– Настал конец вашей свободе, дорогие собеседники… Отныне властвует над вами симпозиарх Цетегус Сезариус, повеления которого считаются законом, вплоть до солнечного восхода… Но не бойтесь моей тирании, друзья мои. Я клянусь быть милостивым властелином.
Окружающие переглянулись, Люций Люциний, не выдержав, произнес вполголоса:
– Посмотри, Каллистрат… Венок из роз на этой голове кажется настоящей диадемой…
Цетегус ласково кивнул пылкому юноше и, надев через плечо вторую гирлянду из жасминов и левкоев, провозгласил с шаловливой торжественностью:
– Первый закон тирана Цетегуса приказывает отныне больше не смешивать вина с водой, дабы не портить благородного напитка плебейской жидкостью.
Веселый смех раздался вокруг стола.
– Ого, – воскликнул юный Бальбус, двадцатилетний помещик, только что получивший в наследство богатое земельное имение в Сицилии. – К тирану, издающему такие законы, я немедленно записываюсь в подданство.
Общий смех отвечал на эту фразу. Бальбус был известен своим пристрастием к «благородным» напиткам, а его не по летам объемистая корпуленция ясно говорила о способности вмещать более чем достаточное количество жидкости.
Цетегус поднял свой жезл, и разговоры мгновенно смолкли.
– Как зовут твоего виночерпия, друг Каллистрат?
– Ганимед к услугам нашего Юпитера, – улыбаясь, ответил домохозяин, жестом подзывая красивого бледнолицего невольника в богатой пурпурной тунике. – Этот юноша вывезен мною из Фригии… Как он тебе нравится, Цетегус?
– Красивый малый, – снисходительно ответил патриций. – Я вижу, у тебя прекрасный вкус, Каллистрат, и уверен, что содержимое твоих погребов не менее красиво, чем твой виночерпий.
– Позади тебя стоит мальчик, который прочтет тебе программу вечерней закуски, приготовленной мною по случаю твоего появления после обеда…
– Как? Еще закуска, Каллистрат? После роскошного обеда, поглощенного нами? Это измена. Предательство… Насмешка над гостями, которые не в состоянии проглотить больше ни одной фиги… Ты осуждаешь нас на муки Тантала, Каллистрат.
Веселые восклицания скрещивались вокруг стола, но Цетегус снова поднял свой скипетр и приказал хорошенькому нубийскому мальчику прочесть то, что ныне называли бы «меню» ужина.
– Я протестую, – внезапно произнес Пино, известный римский поэт, сонеты и эпиграммы которого не успевали переписывать книжные торговцы – так быстро раскупались они публикой. Это не мешало их автору вечно сидеть без гроша, оставляя свои крупные доходы в игорных домах, на скачках и у красивых женщин, не имеющих ничего общего с добродетельными матронами. – Я протестую, – повторил Пино. – Наш повелитель нарушает законы настоящего греческого пира, не осушив предварительно кубка фалернского, чтобы хоть до некоторой степени сравниться с нами…
– Он прав… Пино прав… – раздались голоса. – Цетегус должен выпить штрафной кубок… Нельзя дозволять трезвому повелевать пьяными…
– Выпившими, друзья мои, – поправил Цетегус. – Пьяны бывают рабы и хамы… Мы же, благородные римляне, мы пьем и пьянеем, но отнюдь не напиваемся.
Одобрительный шепот ответил Цетегусу, и веселый поэт Пино собственноручно поднес ему большой серебряный кубок в форме поднявшейся на хвост змеи с широко раздвинутой пастью. При неосторожном обращении с этим кубком, из головы змеи неожиданно вылетала струйка вина прямо в лицо пьющему, возбуждая, конечно, смех и шутки.
Но Цетегус не раз видел подобные кубки и умел с ними обращаться. Осторожно поднес он к губам серебряную голову змеи и, медленно осушив до дна громадный кубок, перевернул его, в доказательство добросовестно исполненного долга председателя пира. При этом лицо его оставалось бледно и спокойно по-прежнему. Ни малейшего розового оттенка не вызвал крепкий напиток, поглощенный в столь почтенном количестве.
Вторично пронесся вокруг стола одобрительный шепот. Пожилой сановник оказался моложе своих молодых собеседников.
– Твои писаные шутки несравненно оригинальней, друг Пино, – улыбаясь заметил Цетегус. – Ты хотел поймать меня и сам попался в ловушку… Теперь я вправе требовать с тебя штраф и пользуюсь своим правом, присваивая себе твою новейшую эпиграмму.
И Цетегус быстрым и ловким движением вытащил из-за пояса поэта свернутый в трубочку кусок пергамента.
Пино громко расхохотался.
– Ошибся, благородный повелитель… То, что ты считаешь эпиграммой, пожалуй, может называться так, но только в переносном смысле. Ибо это эпиграмма на мои финансы, в виде списка моих долгов… Верни же мне эту болтливую записку, не интересную никому, кроме моего торговца лошадьми, да парочки еврейских ростовщиков, с которыми желаю тебе никогда не знакомиться.
И Пино протянул руку за запиской, которую Цетегус не глядя засунул за пояс.
– Прости меня, слуга Аполлона… То, что взято Цетегусом, остается его собственностью… Тем хуже для твоих ростовщиков. Им придется распроститься с жидовскими процентами, которыми ты их раскормил… Зайди ко мне завтра утром, с их расписками, затем позабудь об их существовании, друг Пино.
– Браво, Цетегус… Браво, великодушный патриций! – раздались голоса.
– Жив еще меценат, друзья мои… – воскликнул поэт, столь обрадованный, как и пораженный. – Не знаю, чем я заслужил твое покровительство и как благодарить тебя за твою щедрость…
– Избавлять поэтов от будничных забот, убивающих вдохновение, священная обязанность каждого, ценящего поэзию. Но если ты хочешь доставить мне личное удовольствие, то сочини одну из твоих чудесных эпиграмм на моего благочестивого друга, архидьякона Сильверия, и мы будем в расчете, – беззаботно смеясь, ответил Цетегус, и, видимо, желая переменить разговор, обратился к Каллистрату с вопросом, откуда он получил такие персики, такой невероятной величины и красоты, как те, которые стояли посредине стола в красивой корзинке из золотой проволоки.
Вместо Каллистрата ответил Марк Люциний, младший брат Люция, до сих пор не знавший Цетегуса лично.
– Благодарю тебя, благородный патриций. Ты помог мне выиграть пари у нашего любезного хозяина, уверявшего, что восковые плоды нельзя принять за настоящие.
– Неужели это искусственные персики? – с величайшим удивлением произнес Цетегус, давно уже чувствовавший запах воска, но желавший сделать приятное всем присутствующим. – Если это твоя работа, Марк, то ты настоящий художник.
– Простой любитель и самоучка к тому же, – скромно ответил юноша, – но, признаюсь, некоторые плоды удаются мне недурно. Если бы ты видел корзину винограда, поднесенную мною прекрасной Гликерии…
– Какая жалость, что такую прекрасную работу исполняет не какой-нибудь артист, которому я мог бы заказать подобную корзинку для своей столовой, – с сожалением заметил Цетегус.
– Надеюсь, ты разрешишь мне поднести тебе мою работу, – вскрикнул осчастливленный юноша. – Прошу тебя, не откажи мне… Ты доставишь мне величайшее удовольствие…
«Как легко побеждаются сердца», – подумал Цетегус.
По знаку пожилого вольноотпущенника, исполняющего обязанности главного дворецкого, боковые двери растворились, и столовую наводнил целый рой невольников, исключительно мальчиков и юношей, в красивых коротких одеждах из голубого полотна с серебряными вышивками, венками из жасминов и роз на заботливо расчесанных длинных локонах. Одни из них внесли корзины со свежими венками, другие протянули вокруг стола белоснежную длинную салфетку, в форме полотенца, из шелковистого полотна с мягкой пурпурной бахромой. Третьи подливали благоухающие масла в светильники и наполняли мягкими теплыми хлебцами серебряные корзинки, стоящие перед каждым прибором. Наконец, четвертые сметали крошки с шелковой скатерти маленькими метелками из павлиньих перьев и наполняли опорожненные чаши гостей под специальным наблюдением Ганимеда.
Оживление усилилось… Разговор стал громче и шутки вольней.
– Если кто-либо захочет позабавиться игрой между блюдами, – произнес Каллистрат, – то я к его услугам… Кости стоят возле Пино. По праву хозяина я держу всякую ставку.
– Не хочешь ли попытать счастья Массурий? Я предлагаю тебе отыграться, – шутливо обратился Цетегус к торговцу невольниками, который скорчил гримасу.
– Извини меня, префект, но против тебя я больше не играю. Тебе покровительствуют невидимые силы. Такой удачи я в жизни не видывал… Видно, ты унаследовал счастье твоего великого предка, Юлия Цезаря…
– Благодарю за сравнение, друг Массурий, и с радостью принимаю твои слова за предзнаменование… Судьба Цезаря – величайшее счастье.
– За исключением кинжала Брута, Цетегус, – поправил Люций.
– Вместе с кинжалом, сын мой… Погибнуть так, как погиб Цезарь, посреди полного торжества, – разве это не счастье?
– Префекту не страшны кинжалы изменников, Люциний, – заметил торговец невольниками с кисло-сладкой улыбкой. – Он тот самый волшебник, которому удаются невероятные вещи… На днях еще он выиграл у меня пятьсот золотых по милости вот этой медно-красной обезьяны, которая сидит у его ног…
С этими словами Массурий бросил спелую фигу в лицо молодому невольнику, прикорнувшему у ног префекта.
Юноша не повернул головы, чтобы избежать удара. С поразительной ловкостью он поймал на лету брошенную фигу белыми, как слоновая кость, зубами и спокойно проглотил ее под громкий смех всех присутствующих.
– Браво, Сифакс, – похвалил своего раба Цетегус. – Высшее искусство политики учит нас завладеть оружием врага и извлечь из этого оружия пользу и удовольствие… Ты можешь сделаться фокусником, после того как я дам тебе свободу.
– Сифакс не хочет свободы, – смело ответил невольник. – Сифакс хочет быть рабом, чтобы спасти жизнь тому, кто спас его от смерти.
– Что это значит, Цетегус? – с испугом спросил Люциний. – Разве твоей жизни грозила опасность?..
– Не моей, друг Люциний… Жизнь этого бедняка висела на волоске.
– И ты помиловал его, Цетегус? – спросил Марк.
– О, нет… Я просто его выкупил.
– Да… На мои деньги, – заметил торговец невольниками.
– Нет, друг Массурий. Выигранные деньги я тут же подарил Сифаксу.
– Значит, вы бились об заклад? – в свою очередь, заинтересовался поэт Пино. – Расскажи мне, как было дело, Цетегус. Быть может, ты дашь мне предлог и мотив для обещанной тебе эпиграммы.
– С вашего позволения, друзья мои, пусть Сифакс сам расскажет вам свою историю. Это будет гораздо оригинальнее… Расскажи, Сифакс… Благородные гости нашего друга, Каллистрата, разрешают тебе рассказать им о том, как мы с тобой встретились.
Без малейшего стеснения, спокойно и уверенно выступил молодой невольник на середину комнаты и остановился в центре подковообразного стола.
Сквозь светло-бронзовую кожу Сифакса пробивался здоровый румянец молодости, на тонких губах энергично очерченного рта играла веселая улыбка, а глаза, большие, продолговатые и агатовые, напоминающие красивые глаза газели, глядели смело и решительно из-под загнутых длинных ресниц, шелковистой красоте которых могла бы позавидовать любая красавица.
– Прекрасный постреленок, – одобрительно заметил торговец невольниками, оценив взглядом знатока стройные формы юношеского тела.
– Да, мой Сифакс красивый зверек, и притом гибкий и неустрашимый, как лесная пантера. К тому же он умнее большинства невольников и умеет говорить не хуже обученных ораторов, в чем вы сейчас убедитесь, друзья мои… Начинай, Сифакс, и расскажи нам, откуда ты родом и как попал в Рим.
Сифакс низко поклонился своему господину и затем, скрестив руки на груди, заговорил гортанным голосом, с заметным акцентом, но вполне внятно и правильно.
– Родом я из Африки. Посреди необозримых песков пустыни расположен оазис, колыбель моего племени… Прекрасна, как мечта, моя родина… Долго жил мой народ, счастливый, сильный и свободный, как степные антилопы, за которыми мы охотились. Вечнозеленые пальмы доставляли нам пищу, кони наши обгоняли ветер пустыни, и сам царь зверей, могучий лев, не раз уступал нам свою золотистую шкуру… Так прожил я пятнадцать дождливых зим и весенних расцветов природы до того злосчастного дня, когда бледнолицые разбойники отыскали дорогу в нашу пустыню. Никогда не позабыть мне проклятой ночи вторжения вандалов в наш мирный оазис… В одно мгновение запылали войлочные кибитки, служившие нам домами. Со всех сторон раздавались крики и вопли женщин и детей. Мужчины кинулись к оружию, но что могли мы сделать?.. Большинство воинов отсутствовало, воюя с соседним племенем. Только старики да юноши, не достигшие шестнадцатилетнего возраста, оставались дома для защиты жилищ и стад наших… Однако мы держались до последнего… Я бился рядом с моим старым прадедом, бывшим главным жрецом нашего бога. Я видел, как острая стрела вандала пронзила его седую голову. Он упал, но успел сказать мне: «Спасай нашего бога, Сифакс…» Быстрее мысли кинулся я в палатку, где жил наш бог в виде большого белого змея, и спрятал в складках моего пояса. Едва успел я исполнить этот священный долг, как тяжелое копье вонзилось мне в плечо, и я беспомощно свалился на безжизненное тело моего прадеда… Когда же я пришел в себя, то лежал уже на палубе невольничьего судна, посреди остатков моего племени. Тут были только женщины да дети. Мужчины остались посреди желтых песков пустыни, окрашенных не одной нашей кровью… Недешево далась вандалам победа…
Черные глаза юноши сверкали. Грудь его высоко подымалась. Он весь отдался воспоминаниям.
Каллистрат одобрительно улыбнулся.
– Ты хорошо рассказываешь, Сифакс… Возьми эту чашу вина, с разрешения твоего господина… Я люблю храбрых юношей.
Цетегус кивнул молодому невольнику.
– Пей, пей, Сифакс… Благородные гости извинят тебя, узнав, что ты невольник не по рождению и будешь свободным, когда захочешь.
С восторженной благодарностью взглянул Сифакс на патриция.
– Твоему слуге не нужна свобода, господин… Сифакс твой раб, твоя собака, твоя вещь… Жизнь, спасенная тобой, принадлежит тебе. Сифакс счастлив быть твоим невольником теперь… Но тогда, когда веревка впервые коснулась руки свободного бедуина, тогда злоба чуть не задушила меня… Не будь со мной нашего великого бога, я бы сумел разорвать цепи. Доползти до борта было нетрудно. Море же великодушно… Оно не выдает тех, кто ищет в нем убежища… Но женщины нашего племени, перевязывавшие мне раны, сказали правду. Я должен все вытерпеть ради нашего бога, ожидая того дня, когда он пожелает освободить меня… так или иначе… И я сжал зубы и покорился…
– Я не купил бы такого невольника, – лениво заметил Бальбус, протягивая Ганимеду только что допитый кубок. – Ничего нет приятного в необходимости дрессировать диких степных зверей, которые, того и гляди, укусят за руку, кормящую их.
– Кто же купил тебя, Сифакс? – спросил Марк Люциний с добродушием молодости.
Сифакс скрипнул зубами.
– Да будет проклято имя его… – ответил он дрожащим голосом. – Придет час, когда я заплачу ему за все… А до тех пор я молюсь, призывая месть моего бога на голову моего врага. Счастлив был бы я видеть его издыхающим среди безводной пустыни, и с каким бы наслаждением распорол бы я кинжалом последний бурдюк с водой, чтобы он издох от жажды, как бешеная собака…
Голос молодого бедуина дрогнул и оборвался. Ненависть душила его.
Цетегус успокаивающе провел рукой по шелковистым волосам юноши и заметил, понижая голос:
– Невольники не должны слышать осуждения благородного римлянина…
– Его купил наш общий знакомый, Кальпурний, который, правду надо сказать, заслужил репутацию безжалостного тирана и мучителя… Успокойся Сифакс и расскажи нам о твоей дальнейшей судьбе.
– Возлюбленный господин мой и благородные патриции, простите бедному рабу, не умеющему рассказать, то, что он пережил, слов таких нет… Голод, побои, оскорбления… Вот вся жизнь рабов в доме проклятого богача. Но я все переносил терпеливо и, могу сказать, из кожи вон лез, стараясь угодить своему жестокому хозяину. Присутствие моего бога придавало мне силы и мужества, так что самая тяжелая работа казалась мне легкой, самая жесткая корка хлеба, от которой отказались бы собаки, была мне вкусной пищей. Заботливо я прятал его ото всех, и долгое время это мне удавалось… Но в одно злосчастное утро нашего господина не было дома. Он уехал куда-то, и мы не ожидали его раньше другого дня. Он же вернулся нежданно-негаданно, чтобы застать врасплох своих бедных рабов и иметь предлог для новых истязаний… Крадучись, точно вор, прошел важный господин в жалкую хижину своего невольника и, внезапно отворив дверь, обнаружил меня. Я лежал на земле, а мой бог обвился вокруг моей шеи и ласково глядел на меня своими сверкающими пурпурными глазами… Завидев змея, Кальпурний перепугался, закричал, заохал и стал звать на помощь… На коленях уверял я его, что зубы нашего бога не ядовиты, но смертельна его ненависть, и горе тому, кто заслужил ее… говорил я своему хозяину, но благородный Кальпурний ничего не слышал и только повторял, заикаясь от злобы: «Убей эту гадину… сейчас же убей». Мог ли я исполнить такое приказание? Я молчал, прижимая моего бога к сердцу и твердо ожидая помощи неведомой силы, исходящей от него… Видя мое неповиновение, мой хозяин пришел в бешенство и, призвав невольников, крикнул: «Сейчас же отнимите эту гадину и сварите ее живьем… Этого дерзкого ослушника я заставлю сожрать своего бога. Это будет ему лучшим наказанием»… Когда я услыхал эти слова и увидел, как два надсмотрщика протянули руки, чтобы вырвать из моих объятий бога моего народа, я почувствовал прилив нечеловеческой силы. Мой бог пробудил в моей памяти воинский клич моего племени, и я смело ринулся в самую гущу врагов. На крики хозяина сбежалось душ сорок невольников, но все они расступились передо мной. Долго раздумывать и колебаться не было времени. Я отшвырнул хозяина ударом ноги в брюхо и, выскочив за ворота, побежал сам не зная куда… «Мой бог внушит мне, что делать», – думал я и мчался быстрее степной антилопы… Недаром же мои сверстники называли меня «соперником страуса». Ни одна здешняя лошадь не обгонит Сифакса, где же было догнать его невольникам Кальпурния, истомленным и измученным. От них убежать было бы нетрудно, но, к несчастью, они знали город, я же недавно был привезен в Рим и не знал, куда какая улица ведет. Мои преследователи это сообразили и, разделившись на кучки, разбежались в разные стороны, так что куда бы я ни кинулся, всюду мне навстречу попадались враги. По счастью, большинство невольников было без оружия, я же, пробегая мимо какой-то кузницы, успел схватить толстую железную полосу, которая сослужила мне хорошую службу. Три-четыре раза пришлось мне прибегнуть к ней, когда на меня накидывалось очень много врагов сразу. Не один из них остался на месте с пробитой головой или с переломанными ребрами… Но их было так много… Я же чувствовал, что не смогу долго сопротивляться и отбиваться от стаи преследователей, как дикий зверь от стаи собак… И я решил не сдаваться живым своему мучителю… Если бы я знал, где протекает река, я бы пробился к ней и бросился бы в воду вместе со своим богом. Но воды нигде не было видно… Решившись дорого продать свою жизнь, я бежал, выбирая место, где бы меня нельзя было окружить и схватить сзади… В последний раз прижался я губами к голове моего бога, прося у него прощения за то, что не сумел уберечь его… Но тут он сжалился надо мной и послал мне навстречу божественного и несравненного героя, храброго, как лев, и мудрого, как слон пустыни, – того, в ком соединились все доблести и все добродетели, – одним словом – моего дорогого господина…
Живой и образный рассказ Сифакса произвел впечатление. Его слушали со вниманием. Даже ленивый Бальбус поставил недопитым свой кубок и не сводил глаз со стройного молодого мавра. Никто не прерывал его ни словом, ни жестом, и только теперь Цетегус остановил невольника, со скромной улыбкой прося у присутствующих извинение за слишком горячие похвалы сына пустыни.
– Довольно, Сифакс… Ты хорошо рассказывал до сих пор… Остальное я лучше доскажу сам… Надо вам сказать, друзья мои, что в ту минуту, как Сифакс подбегал к улице Нерви, я возвращался от гробницы Адриана.
У подножья Капитолия я встретился с нашим другом Массурием, который возвращался из бань Августа в свое жилище, на форум Траяна. Медленно продвигались мы по Траяновой улице, болтая о том, о сем, как вдруг до нас долетели дикие крики. А вдали чернела туча любопытных зевак. Мы прибавили шагу и скоро поняли, в чем дело. Прямо на нас мчался, с ловкостью лани, стройный юноша, бронзовое тело которого блестело от пота. В одной руке он держал тяжелую железную полосу, другой крепко прижимал к груди что-то, чего мы не могли рассмотреть. За ним бежало душ двадцать невольников, но преследователи так далеко отстали, что они, очевидно, не могли догнать легконогого беглеца. Мы с Массурием наблюдали эту погоню. Вдруг выбежали из боковых улиц, – справа пять, слева семь невольников, которые, видимо, намеревались броситься наперерез бегущему юноше. Пять негров остановились как раз перед нами. За нами толпа все прибывала, горячо интересуясь этой охотой на человека. «Теперь он пропал, – заметил Массурий уверенно. – Плохо же придется бедняге…»
– А кому он принадлежит? – спросил я машинально у одного из невольников, стоящих возле нас.
– Мы все принадлежим благородному Кальпурнию, – почтительно ответил мне старый негр, кажущийся надсмотрщиком. – Этот краснокожий мавр сбил своего и нашего господина с ног и бросился бежать… Уже больше двух часов гоняемся мы за ним по улицам Рима. Но мерзавец увертлив, как угорь. До сих пор ему удавалось ускользать. Он даже тяжело ранил душ десять преследующих… Но все это только увеличивает его вину… Благородный Кальпурний приказал нам доставить его живого или мертвого, и обещал свободу тому, кто поймает беглеца… Хорошо, кабы я сам оказался этим счастливцем, – со вздохом прибавил старый негр. – Нам всем нелегко живется.
– Да, – подтвердил Массурий. – Я знаю привычки Кальпурния… Если дело обстоит так, то бедному юноше лучше бы было живым не попадаться в руки своего хозяина. Кальпурний нежностью не отличается. У него каждая вина виновата, а наказание для провинившихся невольников одно: связанного по рукам и ногам опускают по горло в воду, в пруд, где откармливаются мурены и раки… Я слыхал о несчастных, проживших больше недели, прежде чем смерть сжалилась над ними. Кальпурний же жалости не доступен, особенно если невольник осмелился поднять на него руку.
– Ногу, господин, – простодушно заметил старый негр. – Этот несчастный юноша ударил господина ногой в живот так, что тот два раза перекувырнулся, а в конце еще и стукнулся лбом об стенку… Зато взбесился он так, что смотреть страшно… А Сифакса все же жалко… Он хороший был мальчик. А теперь его песенка спета… Господин наш, как поднялся с земли, так и закричал: «В пруд его, на съедение муренам…»
– Не знаю почему, мне стало жалко беднягу, бегущего не хуже оленя, удирающего от собачьей своры. Я взглянул на быстро приближающегося бегуна. Грудь его высоко вздымалась, но усталости еще не было заметно на его бронзовом лице, а глаза блестели такой отвагой, что мне захотелось спасти беднягу… Между тем невольники, поджидавшие его, приготовились броситься на него все сразу…
– Теперь он пропал… – произнес Массурий. – Мимо этих не проскочишь… Их слишком много.
Совершенно машинально я ответил: «А я думаю, что увернется».
– Бьюсь об заклад, что нет, – говорит Массурий.
– Ставлю на бегуна, – отвечаю я.
– Пятьсот золотых, хочешь?
– Идет, – сказал я.
С новым интересом принялись мы с Массурием следить за тем, что происходило перед нашими глазами… Да и не мы одни. Все возраставшая толпа принимала очевидное участие в бедном невольнике, подбадривая его криками и советами.
– Берегись… берегись… гляди вправо, – кричали ему сотни голосов. И как раз в это время наш бегун оглянулся, заметил группу врагов, поджидавших его, и кинулся прямо в середину их… Прежде чем ошеломленные невольники успели опомниться, трое из них уже лежали на земле, а бегун был уже далеко впереди…
– Молодец… – крикнул ему Массурий, забывая о своем закладе. – А все же это его не спасет… Смотри, Цетегус… Вот тут стоят пять человек с копьями… Этих ему не разбросать ногами, как тех, безоружных…
– А вот посмотрим, – ответил я… И не успел еще я договорить это, как три копья полетело навстречу беглецу. Он извернулся со змеиной ловкостью, проскользнув между остриями. Остальные два невольника кинулись на него, направляя свои копья прямо на грудь юноши. Но тот внезапно подпрыгнул, взвился, как пантера, и перескочил через копья, упал к моим ногам, посреди расступившейся перед ним толпы. Раздались восторженные крики… Толпа, очевидно, желала помочь несчастному, но сзади уже подбегали новые преследователи.
– Ты выиграл, Цетегус, – с оттенком досады произнес Массурий. – Но бегуну от этого не легче… Не уйти ему от мурен…
Я взглянул на беднягу… Он был покрыт пылью, потом, кровь сочилась из нескольких легких царапин, но в глазах его не было и следа робости… Это понравилось мне, и я решил спасти несчастного…
– Да, господин… – восторженно вскрикнул Сифакс, на подвижном лице которого можно было прочесть чувства, вызываемые рассказом Цетегуса. – Да, господин, ты пожалел бедного невольника и заговорил с ним на его родном языке… О, как давно не слыхал я этого языка…
– Наш префект знает, по-видимому, все языки, какие существуют на земном шаре, – восторженно заметил Люциний, глядя на Цетегуса почти такими же глазами, как и благодарный невольник.
– У меня недурная память на языки, как и на местности, – скромно заметил префект. – И это было счастьем для моего Сифакса, которому я мог указать, припомнив вовремя убежище, дарованное церкви Святого Лаврентия еще Константином Великим. «Скорей туда… Там тебя не выдадут. Христианские церкви – неприкосновенное убежище…» Мне не пришлось ни повторять моих слов, ни объяснять их значение. Сифакс вскочил и с новыми силами в несколько прыжков был уже на первой ступени крыльца, но тут до него долетел большой камень и свалил его на пол, на каменные плиты. В ту же минуту старый негр, успевший протиснуться сквозь толпу, сдерживающую погоню, кинулся на него и схватил лежащего за плечи. Но раненый Сифакс вывернулся и исчез в дверях церкви под восторженные крики толпы…
– Да, Цетегус дважды выиграл свой заклад, – добродушно заметил Массурий. – В ту минуту даже я не пожалел об этом.
– Я-то выиграл, а наш беглец все же проиграл… Я совсем позабыл, что Кальпурний пользуется особым расположением нашего духовенства. И хотя наш общий друг, Сильверий, весьма заботливо охраняет неприкосновенность прав церкви, но так как дело шло о закоренелом язычнике, сохраняющем при себе своего идола, то ему и предложено было или креститься и убить своего змея, или же отправиться обратно к Кальпурнию, в пруд, к муренам… Всего одни сутки были даны бедняге на размышление… Впрочем, Сифакс размышлял недолго. Он выбрал, конечно, смерть… Но тут судьба привела меня вторично к нему на помощь. Зная пристрастие Кальпурния к золоту, мне нетрудно было купить у него жажду мести и этого молодца в придачу…
– И ты сделал хорошее дело, – сказал Каллистрат, протягивая руку Цетегусу.
– И выгодное к тому же, – прибавил Массурий. – Этот раб тебе предан… Поверь моей опытности. Я умею читать в глазах невольников.
Цетегус улыбнулся.
– Да, я и сам так думаю. Мой Сифакс не продаст меня так легко… Однако не довольно ли заниматься невольником? Я вижу торжественное шествие и золотое блюдо. Очевидно, повар Каллистрата шлет нам главное чудо своего искусства. Встретим его с подобающим вниманием.
Появление шестипудовой рыбы на золотом блюде, окруженной полуаршинными речными раками и украшенной маленькой золотой короной, вызвало восклицания восторга.
– О, Каллистрат… Ты хочешь убить меня, – простонал Бальбус, предвкушая гастрономическое наслаждение. – Эта рыба стоит дороже, чем я сам, со всеми моими внутренностями…
– Скорей бери свои слова обратно, Бальбус, – закричал поэт-сатирик. – Припомни, что Катон говорил: горе стране, в которой рыба стоит дороже быка…
Общий смех встретил злую эпиграмму Пино, причем Бальбус первый подал сигнал к смеху, соглашаясь походить на быков, имеющих неоценимые для обжоры способности пережевывать съеденную пищу.
– Прочь красное вино, друзья мои… – объявил симпозиарх. – Благородная рыба должна плавать в благородном вине. Пришла пора откупоривать привезенную амфору. Как уроженец Коринфа, наш любезный амфитрион должен знать старый обычай, приказывающий каждому участнику весеннего пиршества привезти с собой что-либо особенно вкусное…
– Вроде восковых персиков моего брата, – громко смеясь, заметил Люций Люциний.
– Префект, – с удивлением произнес хозяин дома. – Ты удивительный человек… Правду говорит Люций, что ты все знаешь. Никогда не ожидал, чтобы ты вспомнил о старом обычае, почти забытом в Риме…
– Все знать никому не дано, друг Каллистрат. Но кое-что интересное мне довелось узнать во время моих путешествий. Между прочим, и существование напитка, который вы сейчас получите, друзья мои… Бьюсь об заклад, что никто из вас не только никогда не пил ничего подобного, но даже и не сможет угадать, откуда это вино и как оно называется.
– Ого-ого – протестовал Пино. – Наш Бальбус знает всякую снедь и всякие пития. Посвятив свою жизнь изучению гастрономии, он обязан узнавать каждое блюдо и каждый напиток. Это единственное право на существование нашего обжоры.
– Пусть он угадает хотя бы только название моего вина, или его родину и я поднесу ему амфору подобно той, которую вносят мои невольники.
Действительно, два сильных негра не без труда тащили за ручки громадную амфору из черного гранита, странной и, очевидно, старинной формы, почти в рост человека. Тяжелый сосуд был заботливо залит гипсом до половины горлышка: стенки же его были испещрены иероглифами.
– Клянусь Прозерпиной, – заорал Бальбус, заранее облизываясь, – эта черномазая девица появилась прямо из царства теней.
– Не бойся черного сосуда, друг Бальбус… Душа у него белая, в чем ты сейчас убедишься… Сифакс, исполняй свою обязанность.
Молодой невольник искусно сбил гипсовую корку серебряным молоточком, затем бронзовыми щипцами вытащил пробку, сделанную из пальмовых волокон, и, наконец, осторожно наклонил амфору и выплеснул из нее слой масла, преграждавшего доступ воздуха. Теперь только наполнил он кубки, выточенные из цельных кусков янтаря и выбранные Цетегусом для таинственного напитка.
С любопытством поднесли присутствующие свои кубки к губам. Едва только густое желтоватое вино наполнило сосуды, как дивное благоухание распространилось по всей комнате.
– Божественный напиток, – вскрикнул Бальбус. – Цетегус, признайся, не у царицы ли подземного царства, Прозерпины, похитил ты его?
– Об этом вине я не имею понятия, – произнес Каллистрат, отпив маленький глоток, как подобает знатоку и ценителю.
– И я… И я… – в один голос подтвердили братья Люциний.
– Я тоже, – заметил Пино. – Но мне и не интересно знать источник моего наслаждения. Несравненно важней использовать его до конца… этой маленькой амфоры.
– Берегись, Пино, – произнес Массурий, осторожно допивающий свой кубок. – Этот напиток – что-то вроде жидкого огня… После двух кубков ты запоешь не хуже Анакреона.
– Цетегус… Друг и благодетель. Признайся, откуда ты достал этот божественный напиток? – восторженно вскрикнул Бальбус, протягивая Сифаксу опорожненный кубок. – Для меня он загадка, но загадка вкуснейшая…
– Итак, никто из вас не знает этого вина? – спросил префект, улыбаясь успеху своего сюрприза.
– Никто, – сознался Каллистрат. – Разве ты, Фурий Агалла? – обратился он к своему соседу слева. – Ты мореплаватель, изъездивший весь мир, быть может, и встречал где-либо источник этого дивного напитка.
– Да. Я знаю это вино, – коротко и решительно ответил молчавший до сих пор тридцатипятилетний брюнет с оригинальным светлокоричневым цветом лица, глубоко впавшими огненными глазами и короткой курчавой черной бородкой, обстриженной по-восточному. Одет он был чрезвычайно просто, в белую тунику азиатского покроя, и только громадная ценность изумрудной пряжки, придерживавшей белый шелковый плащ, говорила о его богатстве.
Каллистрат громко рассмеялся.
– Я так и знал… Два великих путешественника встретились у меня сегодня, и ничего нет мудреного в том, что им известны одни и те же тайны… Но, Цетегус, прости меня… Называя тебе имена моих гостей, я, кажется, позабыл, что ты и Фурий Агалла не знаете друг друга?
– Я знаю префекта Рима, – все так же коротко ответил молчаливый собеседник, с легким акцентом, выдающим чужеземца.
Цетегус внимательно взглянул на этого человека, в чертах которого было что-то особенное. Его нельзя было спутать с другими. И Цетегусу, понимающему людей, захотелось иметь своим союзником и почитателем этого молчаливого иностранца. Он обещал себе быть с ним особенно любезным.
– Признаюсь, ты удивил меня, Фурий Агалла… Я не ожидал, чтобы кто-либо из римлян мог выиграть у меня этот заклад.
Каллистрат снова засмеялся.
– А я сейчас поясню тебе причину твоей ошибки, Цетегус… Во-первых, ты принял моего друга за римлянина, а во-вторых, за обыкновенного человека. Он же, во-первых, принадлежит к таинственной породе людей, населяющих никому не ведомый остров Корсику, где столько же огнедышащих гор, как и огнедышащих людей, из коих первым имею честь тебе представить моего соседа… Во-вторых, Фурий Агалла не чета нам, смирным и оседлым людям, считающим великим подвигом путешествие из Коринфа в Рим или из Рима в Равенну. Друг Фурий изъездил весь свет, и чуть ли не открыл новый путь в Индию… Недаром он владелец целого флота, круглый год странствующего с товарами по всем морям Европы, Азии и Африки. Поэтому и сам Агалла появляется в Риме так же редко, случайно и кратковременно, как метеоры, низвергающиеся из неведомых заоблачных высот. Правда, у нашего метеора есть дивная вилла на берегу Тибра, но таких у него штук двести… Кажется, нет страны и города, в котором бы мой друг не обладал поместьями или дворцами, не считая сотни тысяч невольников, безмерного богатства и…
– И безмерно болтливого друга, – по обыкновению коротко перебил красивый корсиканец. – Очевидно, Каллистрат желает сделать меня смешным в твоих глазах, префект. Но я надеюсь, ты не поставишь мне в вину его преувеличения…
С очаровательной любезностью Цетегус протянул руку корсиканцу.
– Ты не из тех людей, чей авторитет определяется богатством. Твое значение другого рода… Оно написано на твоем лице, Фурий Агалла… Я рад, что узнал тебя, и охотно плачу за это удовольствие таким пустяком, как амфора вина.
– Я протестую, – крикнул Бальбус, разобравший только последние слова. – Доброе вино никой не пустяк, такое же, как этот нектар, положительно бесценно…
– Позвольте, однако, друзья мои, – заметил Пино. – Если Фурий Агалла знает название этого вина, этого таинственного нектара, то он должен сообщить нам, откуда его можно получить.
– Нет, друг Пино, – отозвался Цетегус. – Твоя надежда неисполнима. Если этот благородный корсиканец в самом деле пил это вино, то, конечно, в том же погребе, что и я…
– …Ты, – докончил Агалла равнодушно. – Ибо другого нет и быть не может.
– Пощадите, друзья мои… довольно загадок. Сжальтесь над нашим любопытством, – взмолился Бальбус. – Нам, простым смертным, до смерти хотелось бы знать, что это за таинственное вино, которое продается в единственном только погребе…
– Где его все же нельзя купить, – перебил Агалла. – Это священное египетское вино, которое употреблялось исключительно только в храмах Изиды в дни, посвященные этой богине.
– Фурий издевается над нами, – сказал, пожимая плечами, торговец невольниками. – Изида, Осирис и все прочие божества древнего Египта давно распроданы за ненадобностью…
– Ошибаешься, Массурий, – возразил Цетегус. – Несмотря на торжество христианства, среди египтян все еще существуют люди, особенно женщины, не отказавшиеся от своей древней религии и продолжающие служить Осирису и Изиде, тайно, конечно… Спасаясь от преследований христианских священников, жрецы Изиды прячутся в подземелья, которыми изрезаны недра египетской земли. В одном из этих подземелий, скрытом под пирамидой Хеопса, находится, между прочим, и обширный склад вина, опьянявшего поклонниц Изиды во время торжественных жертвоприношений. Главная жрица одна имеет ключ от этого склада, и тайну эту она передает только перед смертью своей дочери или преемнице. В бытность мою в Египте случай свел меня с этой жрицей. Она была молода и красива, хотя и напоминала пантеру пустыни или, вернее, дикую кошку. Мне все же удалось приручить ее настолько, что она показала мне таинственный погреб и даже подарила на прощанье пять амфор священного вина. Одну из них только что раскупорили. Вторую же я пришлю завтра нашему другу Фурию.
– Мне совестно лишать тебя подобной редкости, префект… Ты был счастливее меня. Я тоже знал жрицу Изиды, быть может, дочь твоей «пантеры». Но моя Смерда хоть и не раз угощала меня священным напитком в подземном складе, но в качестве прощального дара я получил от нее только вот это воспоминание…
Корсиканец слегка отвернул ворот своей туники и показал большой рубец на шее.
– Узнаю следы египетского жертвенного ножа, – улыбаясь, пояснил Цетегус. – О причине не спрашиваю… Я знаю по опыту бешеную ревность египетских пантер Изиды… И твою Смерду я знал, друг Фурий. И даже довольно близко… Когда я посещал ее мать, твоя возлюбленная носила еще детские рубашонки… Вот когда замечаешь, как бежит время и подкрадывается старость…
– Ты – старик?.. – с искренним негодованием запротестовал Марк Люциний. – Ты, патриций?.. Не греши. Ты моложе всех нас, и я охотно променял бы на твою мужественную красоту и силу свою двадцатилетнюю… незначительность.
– В двадцать лет все впереди, друг Люциний. Но не в наши годы, верней – в мои, – поправился Цетегус. – Я ведь старше всех вас, не исключая уроженца таинственной Корсики, за здоровье которого подымаю этот кубок египетского вина, будящего в нас обоих приятные воспоминания…
Фурий Агалла поднял свой кубок и, поклонившись в сторону Цетегуса, любезно произнес:
– Твое здоровье, префект… Желаю тебе еще долгие годы сохранять ту молодость тела, духа и ума, которой справедливо завидуют наши юноши.
Оба путешественника осушили кубки и пожали друг другу руки, но в душе каждого шевельнулось неприязненное чувство. И тот и другой были недовольны тем, что тайна египетских подземелий оказалась известна не исключительно ему одному.
Под влиянием таинственного напитка разговор оживился и скоро перешел на женщин, излюбленную тему каждого мужского собрания. И тут Цетегус выказал себя не только любителем, но и знатоком. С редким остроумием и веселостью рассказал он несколько приключений из своей жизни и положительно очаровал молодежь. Только красивый корсиканец оставался холоден и сдержан, к крайней досаде префекта, не знающего, чему приписать эту сдержанность, как бы отклоняющую всякое сближение.
Но ему некогда было задумываться над этой загадкой, так как остальное общество осыпало его любезностями, общество, восхищенное волшебной переменой, происшедшей в сановнике, считавшемся суровым и холодным даже для близких ему людей.
– Скажи мне, – внезапно обратился к нему Каллистрат. – Скажи мне, все видевший и все испытавший Одиссей, обнимавший черных эфиопок, желтых египтянок, розовых гречанок и белых римлянок, – скажи, случалось ли тебе целовать златокудрую германку?
– Нет… – ответил Цетегус, допивая кубок египетского вина. – По правде сказать, я избегал этих желтоволосых кукол. Они слишком скучны со своей нелепой добродетелью.
– Нет, патриций… В этом случае не могу с тобой согласиться. Мне самому пришлось недавно видеть красавицу-германку, по которой я целый месяц сходил с ума. Да, пожалуй, и теперь еще…
Громкие возгласы недоверия и недоумения прервали говорившего на полуслове.
– Как, ты, соотечественник Лаисы и Аспазии, ты, поклонник эллинской красоты и эллинского искусства, ты мог увлечься варваркой? Быть не может, друг Каллистрат. Это было бы настоящим безумием.
– Да ведь любовь – не что иное, как потеря рассудка, блаженное безумие, – заметил Цетегус.
– Ты прав, патриций… Моя влюбленность действительно походила на сумасшествие… Так внезапно и так сильно охватило меня это чувство…
– Рассказывай, Каллистрат… Кайся, в наказание за измену прекрасным гречанкам и римлянкам… Не правда ли, симпозиарх, – обратился Пино к Цетегусу, – наш амфитрион должен поведать нам историю своей любовной интриги.
– Ты слышал общее желание, Каллистрат? Я присоединяюсь к нему и прошу о том же… Конечно, только в том случае, если твоя честь не обязывает тебя к молчанию.
– Нисколько, друг Цетегус… По правде сказать, я играл столь плачевную роль в этой истории, что мне нечем похвалиться. Но раз вы все желаете знать, каким глупцом выказывал себя Каллистрат из Коринфа, то, пожалуй, я готов рассказать вам историю о моей встрече с прекрасной готкой…
– Желаем… Требуем… Просим… Приказываем… – наперебой раздались голоса.
Каллистрат приподнялся на своем ложе и, подвинув выше мягкое изголовье, откинул назад надушенную голову, в венке из гиацинтов, и начал свое повествование.
– Это было немногим больше месяца тому назад… Уже вечерело, когда я возвращался из гимнастического зала, построенного императором Адрианом. Подходя к дому, я издали уже увидел у моих дверей кучку народа. Это меня удивило… Как вам известно, моя улица довольно пустынная… Никаких гуляний на ней не бывает… Именно за это я и выбрал ее для своего жилища, любя уединение и простор.
– Чтобы не так заметны были прекрасные посетительницы, навещающие его…
Общий смех приветствовал это замечание корсиканца, сделанное обычным тоном.
Но Каллистрат не обратил внимания на шпильку своего приятеля. Он весь был погружен в воспоминания и продолжал свой рассказ, все более воодушевляясь:
– Удивленный необычайным сборищем перед моими окнами, я ускорил шаги и успел разглядеть богатые женские носилки, стоящие на земле и окруженные двумя десятками вооруженных невольников из военнопленных гепидов. Тяжелые шелковые занавеси с серебряной широкой бахромой и кистями, закрывающие внутренность носилок, были отдернуты, так что я мог видеть голубые бархатные подушки сиденья. Очевидно, владелица носилок только что покинула их, и свита ожидала возвращения своей госпожи. Я уже собирался спросить у старика, кажущегося надсмотрщиком или управляющим, – он один держал под уздцы кровного вороного коня, – о том, кому принадлежат носилки и чего они здесь ожидают. Но в эту минуту взгляд мой упал на двух женщин, стоявших у самых дверей моего дома, подняв голову, как бы стараясь заглянуть в окна. Это были владелицы роскошных носилок. Одна из них была, очевидно, невольницей. Другая же, по наряду, принадлежала к аристократии…
– Варварской… – презрительно вставил Люций.
– Друг Люций, когда ты доживешь до моих лет, то перестанешь разбирать национальность красивых женщин, – наставительным тоном заметил торговец невольниками. – Незнакомка же была очевидно красива, иначе Каллистрат не увлекся бы ею. – Тогда я еще не мог быть уверен, так как она была закутана в белое шелковое покрывало так старательно, что нельзя было увидеть даже кончика ее носа. Даже волосы ее скрывал широкий голубой плащ такого фасона, какой носят готские женщины. Только с одной стороны из-под покрывала выбилось два-три локона золотисто-красного цвета, такого необычайного и яркого, какой встречается только у германок. Завидев меня, обе женщины поспешно отошли от дома, направляясь к носилкам. И тут я заметил стройность и грациозность фигуры, которых не могли скрыть никакие плащи и покрывала.
На другой день, позавтракав, я прогуливался по моему саду, рассеянно глядя сквозь решетку на улицу. Как вдруг вижу вчерашние носилки… На этот раз их сопровождали всего два невольника гепида и вчерашний старик, все трое верхом на великолепных конях. Не успел я дойти до калитки, как мне навстречу бежит мой старый привратник… «Господин, с тобой желает переговорить какая-то женщина. Хоть она и закутана в покрывало, но по голосу и фигуре кажется мне молодой и красивой… Зная твой вкус, господин, я провел незнакомку в библиотеку, сказал, что сейчас узнаю, дома ли ты или нет… Если ты желаешь ее видеть, то…» Конечно, я не дал договорить своему невольнику и пожелал увидеть незнакомку. Быстрыми шагами направился я к дому в приятной надежде увидеть мою красавицу готку… Но представьте себе мое разочарование… Вместо госпожи мне навстречу встала служанка… Смазливая девчонка, лет пятнадцати, родом из Карфагена или Египта. По цвету кожи, черным глазам, и даже по манерам она могла бы быть сестрой твоему Сифаксу, Цетегус. И при этом настоящий бесенок по хитрости и изворотливости. «Что тебе от меня надо?» – спрашиваю я не особенно любезно. Она ни мало не смутилась, только улыбнулась так, что белые зубы сверкнули… «Плохо же ты принимаешь вестницу удачи, благородный коринфянин». Эти слова снова возбудили во мне надежду, и я уже совсем иным тоном повторил мой вопрос. При этом я позволил себе довольно выразительный жест по старому правилу: мечтаешь о госпоже, ухаживай за наперсницей… Но бронзовый бесенок с ловкостью выскользнул из моих рук и отвечал мне смехом: «Ты ошибаешься, господин, предполагая во мне вестницу богини любви, Афродиты… Я пришла к тебе под покровительством других богов, раздающего золото Плутона и Меркурия, бога торговли». Вероятно, я скорчил довольно глупую гримасу, так как мой бронзовый бесенок громко расхохотался и принялся пояснять мне свои загадочные слова. Оказалось, что моя прелестная незнакомка большая любительница искусств вообще, а скульптуры в особенности. Вчера, проезжая мимо моего дома, она обратила внимание на голову бога войны, украшающую в числе прочих среднюю террасу. Это произведение искусства так понравилось ей, что она просит меня продать его и предлагает тысячу золотых монет.
– Хорошая цена, – заметил Массурий. – Хотя, если этот бюст работы Праксителя…
– Какое там… Это современная работа, стоившая мне в десять раз дешевле. Да и не в цене дело… При других условиях я бы, конечно, не отказал в такой пустой просьбе женщине, но на этот раз я был раздосадован не на шутку… Согласитесь сами. Обидно вместо ожидаемого любовного приключения получить иное предложение… Я ответил довольно нелюбезно, что статуями не торгую… Моя странная гостья стала набавлять цену и дошла до десяти тысяч золотых за бюст, в сущности, ничем не замечательный.
– И ты устоял? – спросил Пино. – Я бы сдался на половине.
– Повторяю, я был раздражен своей ошибкой и мысленно возмущался глупостью прекрасной незнакомки, влюбившейся в мраморного Марса…
– Не замечая живого Каллистрата, – докончил корсиканец.
– Что же дальше было? Рассказывай, Каллистрат… Не обращай внимания на насмешников, – сказал Массурий. – Я предчувствую, что твое приключение на этом не окончилось.
– Оно только начиналось… Моя наперсница ушла после того, как я со злобой объявил ей, что не продам бюста за десять пудов золота… Я же остался недоволен собой и всей вселенной. Сто раз в этот день называл я себя дураком… Надо было воспользоваться случаем и любезно исполнить просьбу, которая могла быть лишь предлогом к знакомству. Во всяком случае, исполнение дамской прихоти дает право на знакомство. Раздумывая обо всем этом, я готов был рвать на себе волосы и проклинать злосчастного Марса, бюст которого я тут же приказал принести к себе в кабинет и чуть не разбил его с досады…
– И ревности, – вставил неумолимый поэт.
Но, увлеченный воспоминаниями, рассказчик не обратил внимания на насмешку.
– На другое утро, – продолжал он, – наперсница снова явилась. «Благородный Каллистрат, – заговорила она, улыбаясь как-то загадочно. – Ты отказал в просьбе моей госпоже потому, что ожидал любовного приключения и негодовал на мою госпожу за свою ошибку… Сам посуди, справедливо ли это, и выслушай меня без раздражения. Моя госпожа знает тебя, как любезного человека, не способного огорчить женщину. Потому-то она прислала меня еще раз к тебе с предложением переговорить с ней о продаже бюста… Ты знаешь, женщины капризны и благодарны тому, кто исполняет их капризы. Моей госпоже хочется иметь этого бога войны. Взгляни на нее и откажись исполнить ее желание… если сможешь…» С минуту я колебался. Уверенность этой варварки показалась мне обидной… «За кого она меня принимает? – думал я. – За наивного провинциала, никогда не выезжавшего из своего захолустья и не видевшего ни одной смазливой мордочки за всю свою жизнь?.. Так я докажу ей…» Но воспоминание о прелестной ножке и красно-золотистых локонах пробудились с новой силой… Любопытство взяло верх над самолюбием, и я согласился последовать за невольницей, закрывшей покрывалом свою хитрую рожицу. Мы вышли в глухой переулок, позади моего дома. Здесь, у калитки, стояли знакомые мне носилки, но без всякой свиты. Четыре рослых негра-носильщика стояли поодаль, под надзором знакомого мне старика. Мне бросилось в глаза богатство одежды всех этих невольников. Очевидно, их госпожа была не первая встречная… Но долго раздумывать мне было некогда. Моя спутница взяла меня за руку и, подведя к носилкам, затараторила на непонятном мне языке.
– По-готски, вероятно.
– Нет, друг Люциний. Говори она по-готски, я бы понял хотя бы два-три слова. Тут же я ровно ничего не понимал, хотя юная наперсница болтала минуты две не останавливаясь. Наконец она умолкла, и заговорила ее госпожа, закутанная так же заботливо, как и всегда. Заговорила госпожа на чистом греческом языке, которому едва заметный акцент придавал какую-то особенную чарующую прелесть. Слушая этот голос, мягкий, нежный, бархатный, мне казалось, что я слышу арфу небесных жителей… «Благородный господин, – сказала она, протягивая из-под покрывала руку. О, друзья мои, что это была за ручка… Клянусь памятью Перикла, сама Пракситилевская Афродита могла бы позавидовать этой ручке, такой нежной, маленькой и белой, как лепесток розы. – Ты, уроженец прекрасной Эллады, – сказала она, – и потому должен понимать любовь к искусству… Позволь же мне надеяться, что ты уважишь просьбу, исполнение которой тебе ничего не стоит, мне же доставит огромное удовольствие…» При этом маленькая беленькая ручка раздвинула складки золототканого покрывала, и на меня глянули синие глаза… Ах, друзья мои… Много красавиц видал я на своей родине, да и здесь, в Риме… Но такого лица, такой лучезарной, победительной, волшебной красоты ни вы, ни я, ни даже ты, Цетегус, и ты, Агалла, никогда не видали… Описывать ее не стану… Как описать красоту солнечного восхода или прелесть свежераспустившейся розы. Сколько времени стоял я, глядя в дивные очи сказочной красавицы, не знаю. Быть может, одно мгновение, быть может, целый час… Очнулся я тогда только, когда жесткое покрывало наполовину закрыло зардевшееся лицо волшебницы. Но глаза ее еще глядели мне прямо в сердце… Они говорили так много, что у меня в голове все спуталось и перемешалось… Не долго думая, я побежал домой, схватил в охапку бюст Марса и ни секунды не медля вернулся к носилкам. «Вот то, что ты желала, госпожа, – сказал я ей. – Но если бы ты пожелала мою собственную голову вместо этого мраморного бога войны, клянусь, я бы своими руками отрезал ее за один взгляд твоих прекрасных глаз…»
– Хорошо сказано, хоть и бессмысленно… Но женщины любят подобные бессмыслицы, – глубокомысленно заметил Массурий.
– Что же ответила тебе незнакомка? – спросил Цетегус, слушавший особенно внимательно…
– Она сказала только два слова: «Благодарю тебя», и протянула мне руку, которую я поднес к губам с таким чувством, с каким целовал только подол платья Мадонны… Затем волшебный сон кончился… Носилки, красавица, бронзовый бесенок, пленные гепиды… все исчезло…
– И ты не знаешь, кто была эта очаровательница? – спросил Цетегус каким-то особенным голосом.
– Я предполагаю, что она готка по цвету и богатству ее волос. Они лежали на полу носилок поверх плаща, сверкая, как расплавленное червонное золото. Таких волос нет у других народов…
– У нее были синие глаза, не правда ли, друг Каллистрат, под темными бровями и длинными черными ресницами?
– Ты ее знаешь, Цетегус?.. Кто она?
– Успокойся, друг Каллистрат… Как могу я угадать имя по описанию, подходящему к тысячам готских женщин? Отчего ты не послал невольника порасторопней проследить за носилками?
– Не догадался, – сконфуженно признался Каллистрат. – Уже по этому ты можешь судить, как я был ошеломлен этой лучезарной красотой. Иногда мне кажется, что это было небесное создание, сошедшее на землю по какому-нибудь особому случаю и затем снова исчезнувшее.
– Ангелы скульптурами не интересуются, – холодно заметил корсиканец.
Цетегус задумался. В голове его носились предположения.
«Да, это могла быть она, – мысленно говорил он. – Более месяца тому назад, говорит Каллистрат… Как раз в это время она была в Риме проездом из Тарента… Но что значит эта странная прихоть. Что за бюст, которым она так заинтересовалась?»
Цетегус внезапно обратился к Каллистрату:
– Хотелось бы мне видеть произведение скульптора, возбуждающее такие страсти в красавице. Ты, кажется, сказал, что этот Арес, или Марс, классическое произведение одного из бессмертных ваятелей древности?
– О, нет… Это была современная работа некоего Ксенарха из Неаполя. Он несомненно талантливый скульптор, но все же не соперник великим светилам.
– Тем страннее прихоть твоей красавицы, – сказал Бальбус. – В первый раз слышу, чтобы женщина влюбилась в мраморного мужчину.
– Ей могла понравиться идеальная красота бюста, – на вид равнодушно заметил Цетегус, но напряженный блеск его глаз говорил о том, какое значение придавал префект своему вопросу. – Ведь современные художники редко находят живые типы для своих созданий. Человечество дурнеет с каждым столетием, и твоему Ксенарху, вероятно, пришлось создавать бюст Марса собственной фантазией.
– Ошибаешься, патриций. Именно Ксенарх, которому я заказывал несколько статуй для моего дома, рассказывал мне, что для бога войны у него под рукой есть модель, в лице какого-то гота.
– Невольника? – вставил Цетегус с чуть заветной дрожью в голосе. – Или солдата?..
– О, нет… Какого-то важного варвара. Графа… Ватихиса, или Ватахиса… Что-то в этом роде.
– Вот теперь мы знаем, почему твой Арес понравился прекрасной готке, – смеясь, решил Пино. – Она узнала соотечественника… Волчицу манит к волку, варварку – к варвару… Ты мог бы продать статую за десять тысяч и заказать копию Ксенарху за сто золотых.
Цетегус молчал. Он глубоко задумался. В его голове роились подозрения и планы, один сложней и хитрей другого.
А кругом все громче болтала и смеялась разгоряченная вином молодежь.
– Красивых готок я, пожалуй, готов терпеть в Риме, – говорил Люциний. – Красота имеет право гражданства повсюду. Но самцов варварских красавиц давно пора выгнать из Италии. Они отняли у нас свободу, землю, богатство и славу наших предков… И всего этого им мало. Они начинают отнимать сердца наших возлюбленных… Представь себе, префект, что проделала черноглазая Лавиния?.. Ты, конечно, видел прекрасную гетеру, которую старый миллионер Кальпурний осыпает золотом… До последнего времени мой брат был ее утешителем. Согласись, что невесело услаждать развалину, вроде Кальпурния… На прошлой неделе она объявила Марку совершенно спокойно и откровенно, что предпочитает ему рыжебородого варвара Алигера, командующего готской дружиной, квартирующей в Риме… Согласись, что это невыносимо…
– Дурной вкус… Поев сладкого, захочется горького… Утешайся этим философским рассуждением, – заявил Пино. – Ты, кажется, знаешь этого Алигера, Фурий? Согласись, что в сравнении с Марком Люцинием он то же, что медведь в сравнении со стройной ланью… Лавиния просто дура.
– Не зная Лавинии, не берусь судить об ее умственных способностях. Но твое сравнение не слишком выгодно для Марка Люциния, ибо большинство женщин предпочитают солидного медведя мужского пола прекрасной лани, которая, как тебе известно, особа женского рода.
Громкий хохот встретил это объяснение корсиканца. Насмешку над насмешником приветствовали с особым удовольствием.
Фурий Агалла продолжал говорить о готах в выражениях, вызывавших гримасу на лице пылкого Люция.
– Надо быть справедливым даже к врагам, господа римляне. Готы красивое племя. Я знаю между ними людей, достойных любви самой прихотливой красавицы.
– Уж не влюблен ли наш друг Фурий в какого-нибудь готского юношу? – с громким смехом воскликнул торговец невольниками. – По крайней мере сообщи нам имя твоего красавца.
– Я знаю его, – в тон Массурию ответил Бальбус. – Когда я ездил в Неаполь осматривать мои виноградники, я не раз встречал Фурия в обществе молодого гота, и правду надо сказать, любовался его красотой. Твой Ксенарх мог бы вылепить с него статую Феба Аполлона.
– Ты говоришь о графе Тотилле, не так ли? – вмешался Каллистрат. – Я познакомился с ним во время моего последнего путешествия на родину. Он заходил в Коринф, чтобы предать в руки правосудия сотню морских разбойников, изловленных им в Эгейском море.
При имени Тотиллы Цетегус вздрогнул, однако ничем не выдал чувства ненависти, шевельнувшегося в его душе. Он только еще внимательней стал прислушиваться к разговорам разгоряченной молодежи.
Как оказалось, Тотиллу знали почти все присутствующие и все относились к нему более чем симпатично.
– Этот молодой варвар любимец богов, – решил Каллистрат. – Он побеждает сердца мужчин и женщин одинаково. Будь у готов побольше таких юношей, нам нечего было бы бояться измены. В Неаполе Тотиллу чернь на руках носит, а после его счастливой экспедиции против африканских пиратов вся торговая аристократия присоединилась к черни.
Массурий подтвердил это мнение, рассказав об успехах Тотиллы на последних скачках в цирке Неаполя, где его квадрига взяла первый приз.
– А как он ездит верхом – смотреть любо… Меня нимало не удивляет успех этого красавца гота. Но удивительно именно то, что этот красавец не обращает никакого внимания на женщин и не замечает или делает вид, что не замечает кокетливых улыбок прекрасных неаполитанок.
– Вероятно, его сердце принадлежит какой-нибудь готке, – вмешался Марк. – Ведь эти варвары обручаются чуть не в колыбели и на всю жизнь остаются верными своей невесте и жене.
– Нет… У Тотиллы нет невесты… Это было бы известно. Ты слыхал что-либо подобное, Фурий?
Корсиканец загадочно улыбнулся в ответ Массурию.
– О невесте Тотиллы я ничего не знаю, но подозреваю, что сердце его несвободно. Не так давно нечаянно я поймал его на пути к какой-то красавице… Что касается готов, то не могу согласиться с твоим мнением, – между ними есть красавцы. И, по правде сказать, мне бы хотелось узнать, кто эта неведомая красавица, победившая красивейшего из всех готов.
– Рассказывай, рассказывай, Фурий… Я люблю загадки, в которых участвуют красавицы, и помогу тебе разгадать тайну твоего друга, Тотиллы, – заплетающимся языком заявил Бальбус.
– Еще больше любишь ты вино, толстяк, – с добродушной насмешкой заметил Пино. – Пожалуй, в теперешнем виде ты не отличишь красного вина от белого… Но все равно пусть наш корсиканец рассказывает свою историю. Она все же интересней, раз ее герой красивейший из всех готов.
– Надо вам сказать, что Тотилла не раз оказывал мне услуги, – начал Фурий Агалла, в голосе которого послышались теплые нотки. – Так что я всегда радуюсь встрече с ним… Так было и теперь, когда мы встретились в Неаполе. Мы провели несколько дней вместе, но каждый раз, когда я просил его провести со мной вечер, он отказывался, хотя вечера на моей галере пользуются некоторым успехом.
– Знаем мы эти вечера, – вставил Каллистрат. – У тебя всегда готовы к услугам гостей самые крепкие вина и самые слабые женщины, – в смысле добродетели, конечно…
– Почему же Тотилла так упорно отказывался от твоего приглашения? – спросил Цетегус.
– Под предлогом каких-то обязанностей… Это в восемь-то часов вечера, в Неаполе, где самые прилежные люди становятся лентяями. Согласитесь, что это могло показаться мне подозрительным. Настолько подозрительным, что я как-то вздумал проследить, что делает мой Тотилла во вечерам… На следующий же день я снова позвал его к себе и снова получил отказ… Отлично, подумал я, значит, сегодня он собирается куда-нибудь, где ему интересней, чем у меня. Посмотрим, куда именно?.. И я притаился в тени деревьев напротив его жилища. По счастью, вечер был темный, так что заметить меня было невозможно. Мне пришлось долго ждать… Через полчаса, после того как мы расстались, а я спрятался, дверь дома осторожно приотворилась, и из щели ее высунулась голова в широкополой соломенной шляпе, осторожно поворачиваясь направо и налево…
– Какой-нибудь невольник Тотиллы, осматривавший по поручению своего господина, свободен ли путь?
– Ошибаешься, префект, как, впрочем, и я ошибался в тот вечер, приняв за садовника… как бы ты думал, кого?.. Самого Тотиллу.
– Да что ты?.. Неужели? Быть не может, – раздались голоса.
– По правде сказать, я сам едва узнал Тотиллу в платье простого рабочего, в широкополой соломенной шляпе, в короткой тунике грубого синего сукна… Убедившись в том, что на улице никого нет, – меня он не мог увидеть, – Тотилла вышел из дома, сам затворил за собой двери и затем скорыми шагами пошел вперед, умышленно выбирая пустынные улицы и темные переулки. И мне удалось проследить за ним до старых Капуйских ворот, привратником которых со времен Теодорика состоит старый еврей, на верность которого вполне полагаются готы.
– Знаю, знаю, – заметил Пино. – Знаю не только старого жида, но и его прелестную внучку. Мириам – красивейшее создание в целом Неаполе. У нее глаза, как звезды, щечки, как персики, губки, как розы, зубки, как жемчуг…
– Ого-го… – захихикал Бальбус. – Сатирик Пино собирается писать любовную элегию в честь прекрасной жидовской газели…
– Да, как же, – проворчал Массурий. – Хороша газель, эта жидовка. Дикая кошка, а не газель… Как-то раз я послал к ней искусную особу с предложением крупной суммы за одну ночь… И что бы вы думали, друзья мои?.. Эта Мириам прогнала мою посланницу… Когда же я явился к ней сам, то дочь привратника приняла меня так, как будто она была королевой, которой я нанес кровное оскорбление… И это вместо того, чтобы благодарить меня за честь, оказанную ей выбором римского гражданина.
– Да, – заметил корсиканец. – Эта хорошенькая жидовка чертовски горда, как подобает всякой честной девушке, какой я считал ее до этого вечера. Но когда я увидел, как переодетый Тотилла остановился у башни, в которой помещается жилище старого Моисея, и, снова оглядевшись, осторожно стукнул три раза в ставень нижнего этажа, где, как я случайно узнал, помещается комната Мириам, когда вслед за тем я заметил, как так же осторожно приотворилась маленькая калитка, проделанная в тяжелых воротах, и сейчас же опять затворилась вслед за проскользнувшим Тотиллой, то, признаюсь, я подумал, что мой златокудрый друг проводит время приятней, чем я, и позавидовал ему…
– Да, эта парочка друг друга стоит, – объявил Каллистрат. – Желал бы я иметь их бюст, сделанный Ксенархом из мрамора… Лучших натурщиков нельзя найти для группы Амура, обнимающего Психею. А так как они обнимались…
– В том-то и дело, что нет, – перебил корсиканец. – Оказалось, что я ошибся. Бедная Мириам была невинна, как голубица…
– Ого-го… – завопил пьяный Бальбус. – Невинность, принимающая по ночам целого гота… Хотел бы я познакомиться с такой невинностью…
Корсиканец нахмурился.
– Раз я утверждаю что-либо, то привык, чтобы мне верили. Внучка старого Моисея могла быть поверенной или помощницей Тотиллы, но не более того. В этом я убедился в тот же день, встретив Тотиллу четверть часа спустя в том же бедном платье, но уже с целой тачкой цветов, которую прекрасный садовник отвозил куда-то по Капуйской дороге. Но куда?.. Вот в этом-то и загадка. По дороге в Капую расположены многочисленные виллы. Почти вся аристократия Неаполя проводит в них жаркое время года. И в каждой вилле найдется красавица, достойная внимания самого Аполлона. Которую из них посещает по вечерам Тотилла, возвращающийся только на рассвете? А в том, что это именно так, я убедился совершенно случайно два дня спустя, в это же время встретив его с той же тачкой, в том же костюме, на той же дороге. Я снова проследил его до жилища старого Моисея, куда он взошел с теми же предосторожностями, чтобы сейчас же снова выйти уже без тачки и вернуться домой теми же пустынными улицами. Очевидно, прекрасная жидовка только передаточная инстанция, как говорят юристы. Но какова же должна быть неизвестная возлюбленная Тотиллы, если такая прелестная девушка, как эта жидовка, не может заставить двадцатилетнего мальчика позабыть себя хоть на четверть часа.
– А ты почем знаешь, что твой приятель не пользуется своим временем? – с циничной улыбкой вставил торговец невольниками, привыкший ценить добродетель как товар, более или менее выгодный. – В его годы хватит пылкости на двух женщин.
Корсиканец нахмурился.
– Я не люблю клеветать на девушку, хотя бы она была простой жидовкой. А так как я своими глазами видел, и притом два раза, что Тотилла заходил в жилище привратника, верней, в садик при этом жилище, всего на пять минут для того, чтобы взять, очевидно, заранее приготовленную тачку с цветами и затем вернуть ее обратно, то я могу верить в чистоту Мириам, которая и тебе доказала свою гордость и честность.
– Не вздумайте поспорить из-за какой-то жидовки, – поспешил вмешаться хозяин дома, подметивший раздражение в голосе корсиканца. – Прекрасная Мириам может оставаться добродетельной сколько ей угодно. Это не раскрывает нам тайны романа твоего германского друга, Фурий Агалла. Неужели ты так и не узнал имени героини этого романа? Согласитесь, друзья мои, что эта загадка небезынтересна для нас, римлянин…
– А я скажу тебе, жестокий коринфянин, – внезапно перебил совершенно пьяный Бальбус, – что мне ни капли не интересно слушать про чужих красавиц, вместо того, чтобы видеть и обнимать собственных. Каллистрат, видимо, позабыл, что соловья баснями не кормят и, накормив нас на убой, собирается обучать монашеским добродетелям: воздержанию и целомудрию… Я протестую, дружище, и говорю тебе…
– Браво… Верно… Где твои девушки, Каллистрат… Бальбус прав. Давай нам женщин… Танцорок, певиц, невольниц или вольных гетер… Все равно, были бы женщины… – наперебой кричала молодежь, возбужденная вином и разговорами.
Каллистрат, выпивший меньше всех в качестве хозяина дома, торжественно обратился к Цетегусу, светлые и холодные глаза которого резко отличались от посоловелых глаз и пьяных улыбок остальных гостей.
– Благородный симпозиарх, разрешаешь ли ты призвать танцовщиц?
– Желание гостей – закон для такого хозяина, как ты, друг Каллистрат. Мне, старику, жаль горячую молодежь. Побалуй ее, благородный амфитрион.
Каллистрат медленно поднялся.
– Друзья мои, выслушайте меня… Сейчас посетит нас сама Амфитрида, вместе со своей свитой. К приему таких гостей надо приготовиться. Богиня любви и красоты не должна ступать на холодный мрамор пола. Ее божественные ножки умеют ходить лишь по благоухающим лепесткам живых цветов. Попросим же Флору помочь нам и выпьем эту чашу в честь богини цветов.
Закончив свою речь, Каллистрат осушил большой кубок священного египетского вина и затем бросил его вверх, к потолку, на котором, как живая, витала в облаках прелестная Флора, с гирляндой цветов в руках.
Едва только драгоценный стеклянный сосуд коснулся росписи, как сверху на гостей полился настоящий цветочный дождь. Розы, лилии, левкои, ландыши, жасмины, нарциссы и гиацинты покрыли стол, ложа и пол, наполняя воздух опьяняющим благоуханием.
– Браво… Дивно… Прелестно! – кричали гости, принимая из рук невольников свежие венки.
В ту же минуту раздались звуки невидимой музыки, нежной и страстной, будящей чувственность и навевающей сладострастие… Затем противоположная столу стена бесшумно раздвинулась, и взорам присутствующих представилась картина, встреченная шумным восторгом.
Впереди всех медленно переступили порог четыре танцовщицы в «персидском» платье, то есть в прозрачных одеждах из серебряного газа с голубыми звездами. Вслед за ними появились «артистки» с разнообразными инструментами. Ручные арфы, гитары и цитры в руках прелестных девушек были обвиты гирляндами роз, и из таких же гирлянд составлен был и весь костюм музыкантш, распущенные волосы которых были их единственной одеждой. Наконец показалась громадная перламутровая раковина на колесах, в которой на пурпурном ложе возлежала, окруженная прелестными маленькими амурами с крылышками, сама богиня любви и красоты – Афродита, без всякой одежды, кроме знаменитого пояса, обвивавшего ее обнаженную талию.
Громкие восклицания встретили женщин, оказавшихся, как на подбор, одна красивее и моложе другой.
– Ура, Каллистрат! – закричал торговец невольниками. – Скажи мне, где ты покупаешь таких красавиц?.. Я готов заплатить тебе по пятьсот золотых за каждую…
Посреди шумного пьяного смеха и совсем недвусмысленных шуток неожиданно раздался серьезный, строгий и трезвый голос, зовущий Цетегуса.
На пороге стоял Сцевола… Бледный, со сверкающими глазами и в разорванной одежде, он казался привидением в кругу полуобнаженных женщин и увенчанных цветами мужчин, опьяненных вином и чувственностью.
Не без труда пробился знаменитый юрист до отдаленного зала пиршества. Невольники Каллистрата сделали все возможное, чтобы не допустить «помехи» веселью своего повелителя.
Разорванная сенаторская тога достаточно ясно говорила об усердии охранителей этого дома. Но употребить явное насилие по отношению к патрицию все же никто не решился… И в конце концов суровый республиканец стоял среди изнеженных прожигателей жизни.
– Так вот где я нахожу префекта Рима сегодня в день и час, когда решается судьба Вечного города…
– Что такое?.. Что случилось?.. – спросил Цетегус своим обычным холодным голосом, стряхивая с себя кажущееся опьянение так же легко, как осевшую на одежде дорожную пыль.
– Случилось многое, префект… Наши главные враги, герцоги Тулун, Пизо и Иббо уже не существуют… Все три балта убиты в один и тот же день, почти в один и тот же час, посреди своих армий.
Молния сверкнула в глазах префекта.
– Наконец-то… – прошептал он и сейчас же прибавил спокойно и уверенно, как бы говоря о вполне естественном и давно предвиденном происшествии. – Судьба помогает нам. Теперь готы остались без вождей, как стадо без пастуха… Мы постараемся справиться с этим стадом германских баранов, мы, римляне, потомки вскормленников волчицы.
– Ура… Теперь победа наша, – восторженно вскрикнул Люций.
– Погоди кричать о победе, неосторожный мальчик, – раздраженно перебил Сцевола. – Теперь-то и наступает опасность… Убийство любимых герцогов озлобило готов. Из Равенны страшные вести. Сильверий сообщил их мне и поручил разыскать тебя и немедленно привезти к нему… Я ищу тебя уже три часа по всему городу.
– Что же случилось в Равенне? – спросил Цетегус, к которому вернулось его обычное всепокоряющее хладнокровие. – Ты можешь говорить, Сцевола… Здесь собраны верные сыны Рима и свободы, враги готов-поработителей… Не правда ли, Каллистрат? – прибавил префект Рима, заметя колебание на лице сурового юриста.
– Да, да… Говори Сцевола… Мы все патриоты, враги готов, – заплетающимся языком закричал Бальбус, к которому примкнули увлеченные его примером Массурий, Каллистрат, поэт Пино и остальные гости… Никто не заметил молчания Фурия Агаллы, загадочного корсиканца, державшегося в стороне с момента появления юриста.
Сцевола взял из рук близкостоящего невольника полный кубок и залпом осушил его. Он едва держался на ногах от усталости и волнения. Он стал рассказывать о страшном взрыве народного негодования при известии об одновременном убийстве ближайших к трону лиц.
– В Равенне творится нечто невероятное… Народ и войска открыто обвиняют королеву в этом тройном убийстве. Толпа кинулась во дворец требовать от нее объяснений.
– Ну и что же? – хладнокровно произнес префект. – Что ответила Амаласунта?
– Ничего… Она скрылась, исчезла, бежала… Увезена, как говорят, в Византию.
– Проклятие… – вскрикнул Цетегус, в первый раз теряя хладнокровие. – Это плохая весть, Сцевола…
– И все же не самая скверная… Сейчас услышишь худшую… Готы объявили дочь Теодорика недостойной престола, как заподозренной в предательстве, измене и убийстве, и порешили немедленно, не ожидая разъяснения обстоятельств преступления, избрать нового короля… Понимаешь, что это значит, Цетегус?
Железный римлянин в гневе сорвал с головы своей розовый венок.
– Теперь не время забавляться, – сурово вымолвил он. – Скорее в сенат… За мной, друзья мои… Мы, римляне, также должны выбирать…
– Куда?.. Зачем?.. Кого? – спросил Сцевола.
– Диктатора! – восторженно вскрикнул Люций Люциний. – Ура, Цетегус! Настала пора действовать. Довольно мы ожидали и приготовлялись… Теперь ты должен встать во главе освобожденных римлян.
– В сенат… В сенат, друзья мои, – повторил префект, накидывая белую консульскую тогу с широкими пурпурными каймами на свою шелковую тунику, измятую во время пира.
Восторженная молодежь с криками радости выбежала на улицу.
И опять никто не заметил исчезновения корсиканца, ни с кем не простившегося и повернувшего в противоположную сторону от шумной гурьбы, устремившейся к Капитолию.
Цетегус шел впереди, высоко подняв голову, как вождь, как диктатор, как монарх… Окружающая его толпа молодежи подобострастно смотрела в его энергичное, точно из мрамора высеченное лицо со знакомым орлиным профилем Цезаря.
Восторженные возгласы не прекращались, привлекая внимание прохожих. И каждый, узнав, в чем дело, присоединялся к шествию, превращавшемуся в триумф известного и любимого всеми префекта Рима. Разбуженные возгласами патриции выходили из домов, в свою очередь, крича: «В сенат!.. В сенат!.. Ура, диктатор Цетегус!»
И только Сцевола шел молча, угрюмый и мрачный, не спуская недоверчивых глаз с префекта. Губы его шевелились, шепча:
– От диктатора до тирана один шаг… Не на каждого Цезаря находится Брут… Горе тебе, Цетегус Сезариус, если ты переступил грань, отделяющую свободно избранного главу свободного народа от самоволия тирана, опирающегося на копья своих наемников.
Цетегус не слыхал этих слов сурового республиканца, не видел его мрачного взгляда, но внезапно он почувствовал чью-то руку на своем плече и услышал знакомый голос Сифакса.
Молодой мавр говорил на своем языке, не боясь быть понятым окружающими.
– Господин… Вот, возьми свой меч. Я захватил его на всякий случай… Не хорошо безоружному между врагами, пожалуй, еще хуже между друзьями, как эти…
Цетегус вздрогнул, встретив странный взгляд Сцеволы.
– Ты верный слуга, Сифакс… Я не забуду этого.
Холодно и спокойно взял он из рук невольника привычное оружие и нетерпеливо последовал за толпой молодежи, которая опередила его, громко перекликаясь и порой описывая опасные зигзаги на неровной мостовой.
– И это наши республиканцы, – насмешливо произнес префект, обращаясь к Сцеволе, который, мрачный и молчаливый, шел рядом с ним.
– Республиканцы – не республика, диктатура – не империя… – мрачно заметил он.
– Но такие республиканцы губят империю, и только диктатура может ее спасти, – торжественно ответил Цетегус.
//-- XXV --//
Глубокая тишина царит в громадном дворце императоров Византии. Тройная линия охраны – солдаты, евнухи и придворные чины – оберегают спокойствие наследников Константина Великого.
Император Юстиниан удалился во внутренние покои, дабы отдохнуть после обеда. И все замерло в раззолоченных палатах, вплоть до отдаленнейших коридоров, людских и кухонь, – везде притихла дворцовая жизнь. Беззвучно, как тени, скользят придворные чины разных рангов по мозаичным коридорам и мраморным лестницам, и понижают голоса до едва слышного шепота.
Между тем до кабинета императора не долетели бы и пушечные выстрелы, если бы в те счастливые времена, еще не знавшие пороха, существовали бы пушки. Так отдаленно, внутри дворца, находится длинная, довольно узкая комната, с высокими сводами, на которых ярко сверкают золотые звезды, рассыпанные по небесно-голубому фону. Стены этой комнаты до высоты человеческого роста сплошь выложены золотой мозаикой, и на этом фоне красиво выделяется длинный ряд белых мраморных бюстов. Это изображения всех христианских императоров, начиная с Константина Великого и кончая предшественником настоящего монарха, престарелым Юстином, добродушное лицо которого кажется особенно незначительным под лавровым венком и императорской короной, одинаково украшающей каждую статую.
Толстый ковер из драгоценных черно-бурых лисиц скрадывает звук шагов человека, медленно прохаживающегося взад-вперед, от раззолоченной двери к единственному окну, расписные стекла которого скрываются занавесью из золотой парчи, вышитой синими бархатными листьями… Окно это выходит на небольшой внутренний дворик, охраняемый двумя неподвижными часовыми, белокурыми красавцами в блестящих серебряных доспехах и крылатых шлемах варяжской гвардии императоров Византии.
Хотя еще светло, но в глухом роскошном помещении уже стемнело. Комната освещалась невидимыми лампами, разливающими мягкий свет на драгоценный ковер, на мозаичную дверь, украшенную золотом и перламутром, на большой письменный стол, заваленный свитками пергамента, и на большой, украшенный драгоценными камнями и слоновой костью камин, поставленный на возвышении у одной из стен.
На стене над письменным столом висел двухаршинный крест массивного золота, ярко сверкая на темном синем бархате, закрывающем стены. Каждый раз, когда человеку, прохаживающемуся по комнате, приходилось проходить мимо него, он смиренно склонял голову перед частицей настоящего Креста Господня, хранящейся в стеклянном ящичке, вделанном в крест.
Это был император Юстиниан. Взор его остановила громадная карта Священной Римской империи, не такой, какой ее сделали завоеватели германских и славянских варваров, а такой, какой она была во времена мирового владычества римских императоров, вплоть до Константина Великого.
Долго глядел император на эту карту. На его подвижном лице отражались самые противоречивые чувства: гордость и печаль, твердость и беспокойство.
Долго стоял император перед географической картой, на которой пурпурной краской оттенены были провинции мировой империи Константина Великого. Озабоченный вздох поднял серебряную парчу длинной туники, ниспадающей до самого пола тяжелыми, прямыми складками. Губы Юстиниана шевелились, бессознательно произнося слова и фразы:
– Если б я мог узнать наперед, чем окончится подобное предприятие… Если бы кто-нибудь мог объяснить мне, почему так неотступно преследует меня одна и та же мысль… Точно какая-то невидимая сила толкает меня на этот подвиг. Но откуда она, эта сила? От Бога или… страшно вымолвить. Сонные видения бывают разными. О, если б я мог разгадать внутренний смысл моего сна… Прости мне, Господи, это желание. – С внезапным испугом Юстиниан поднял глаза к золотому кресту над письменным столом. – Я знаю, Ты, Господи, запретил волхование и колдовство и проклял звездочетов и снотолкователей!.. Но ведь Священное Писание сообщает нам о вещих снах Фараона Египетского, и Иосифу было разрешено Тобой истолковать их ему… О, если бы и ко мне явился какой-либо пророк Даниил и истолковал бы мне значение моего сна, подобно тому, как Валтасару истолковано было значение его видения… Третью ночь преследует меня этот сон… Означает ли он успех или поражение? Послан ли он мне для того, чтобы возбудить мою решимость, или же для того, чтобы напомнить мне об осторожности? Как знать!.. Как знать!..
И император снова прошелся по комнате, смиренно склоняя голову перед частицей Животворящего Креста Господня.
Едва слышный шорох заставил его оглянуться. В дверях стоял молодой придворный в богатом одеянии. Сложив руки на груди, он опустился на колени, склонив голову до самого пола.
– Божественный властелин вселенной, призванные тобой патриции ожидают разрешения предстать перед светлые очи своего государя.
Юстиниан опустился на высокий резной стул перед окошком и, вытянув ноги, произнес отрывисто:
– Пусть подождут!.. Подать мне серебряные сандалии и парадную «хламиду»!
После вторичного земного поклона, «хранитель царской двери» исчез, уступая место двум черным невольникам, беззвучно вошедшим в боковую дверь с требуемыми предметами в руках.
Император сидел неподвижно, как изваяние, пока проворные руки быстро зашнуровывали на его ногах сандалии из серебряной парчи, на высоких каблуках и с очень толстой подошвой, увеличивающей его рост пальца на три. Затем черные невольники искусно задрапировали на его невысокой, худощавой фигуре великолепную «хламиду» из пурпурного бархата, усеянного золотыми звездами. Этот длинный плащ прикреплялся на одном плече драгоценной пряжкой в виде двойной львиной головы, с изумрудными глазами и ошейниками. Прежде чем «возложить» на императора какую-либо часть его костюма, оба «блюстителя царской одежды» почтительно прикасались к ней губами, соответственно строгому этикету византийского двора, недавно только подтвержденному в мельчайших подробностях самим Юстинианом.
Когда туалет императора был закончен, он поднялся на тронную эстраду и остановился перед престолом, картинно опираясь рукой на обломок колонны из черного порфира, привезенной из разрушенного храма Иерусалимского. Колонна была искусно подпилена так, чтобы император мог свободно облокотиться на нее в непринужденной, но глубоко обдуманной позе величавого спокойствия. Черные «гардеробные чиновники» еще раз заботливо поправили складки великолепной мантии и затем опустились на колени, ожидая приказаний.
Император замер в привычно-величественной равнодушной позе. Лицо его приняло выражение милостивого снисхождения.
– Впустить патрициев! – коротко произнес он.
Черные «блюстители одежды» быстро исчезли после обязательного земного поклона.
Широкая золоченая дверь, ведущая в приемную залу, растворилась, и в кабинет императора вошли три человека, опустившиеся у порога на колени, подобно доложившему о них молодому придворному.
А между тем это были знатнейшие вельможи Византии и первые сановники Восточно-Римской империи, первые по служебному положению столько же, сколь и по выдающимся талантам.
Одного взгляда на их замечательные, характерные и оригинальные лица было достаточно для того, чтобы убедиться в их значении, не говоря уже о роскошных придворных костюмах, сверкающих золотом и драгоценностями, согласно обычаям того времени. И все же эти не молодые уже сановники оставались на коленях, склонившись головами до земли, пока негромкий, но благозвучный голос Юстиниана не приказал им подняться.
– Я приказал вам явиться, патриции, для того, чтобы выслушать ваше мнение о положении дел в Риме и Равенне. Поэтому я дозволил вам ознакомиться со всеми документами, касающимися этого вопроса. Вы читали письма дочери Теодорика, так же как и донесения римских патриотов, и имели три дня на размышление. Говорите же теперь. Разрешаю и приказываю вам свободно высказать ваше мнение, так же как и его обоснование. Ты, славный главнокомандующий наших армий, говори первым!
Тот, к которому обратился Юстиниан, сделал шаг вперед. Это был мужчина в полном расцвете сил и красоты, широкоплечий исполин, стройный, сильный и ловкий, каким подобает быть герою-военачальнику, кумиру своих подчиненных. Одет он был в тяжелые, сверкающие золотой насечкой латы. Тонкая сетка из золотой проволоки обтягивала его мускулистые руки, а на красивых, сильных ногах одеты были высокие пурпурные сандалии, переплетенные золотой лентой вплоть до обнаженных колен. Голова была не покрыта. Только темные кудри, с чуть заметной сединой на висках, свободно рассыпались по блестящим металлическим наплечникам. Большие, светло-серые глаза глядели весело и откровенно. Да и все лицо, красивое и энергичное, выражало беззаботную откровенность. Полные и румяные губы, не скрытые небольшой золотисто-русой окладистой бородой, улыбались весело, почти женской мягкой улыбкой. В общем, лицо этого воина производило, прежде всего и больше всего, впечатление бесхитростной и непоколебимой честности.
Это был знаменитый полководец Юстиниана. Народный герой и сказочный богатырь Велизарий.
– Возлюбленный государь, – произнес он звучным, грудным голосом, тем голосом, который слышался из конца в конец громадного поля сражения, воодушевляя «своих» и наполняя трепетом души «врагов», – ты знаешь, что у твоего вернейшего слуги, Велизария, всегда одно и то же мнение. Прикажи мне немедленно покорить царство готов италийских, и я исполню твое приказание точно так, как всегда исполнял твои желания. Для разгрома царства африканских вандалов мне понадобилось не более пятнадцати тысяч воинов. Дай мне тридцать тысяч, и я обязуюсь положить к твоим ногам корону Теодорика.
Довольная улыбка осветила лицо императора.
– Ты хорошо сказал, мой храбрый Велизарий. Я доволен тобой сегодня, как и всегда. Твои слова обрадовали и успокоили меня. Теперь за тобой очередь, великий ученый, неподкупный и непоколебимый блюститель закона и порядка. Скажи нам твое мнение об Италии, Трибониан, мой верный советник.
Знаменитый юрист, к которому обратился император, был немного ниже Велизария, но фигура его была гораздо менее могуча и эффектна, чем у славного военачальника. В бледном и умном лице Трибониана, с тонкими и правильными чертами, светились серьезные и глубокие глаза, чуждые пустому тщеславию и мелочной гордости. Выражение непоколебимой энергии придавало мужественность гладковыбритому красивому лицу. Таков был Трибониан, составитель юстиниановских «пандект», и поныне сохранивших значение для ученых юристов.
Спокойно и твердо заговорил он, глядя прямо в глаза Юстиниана своими умными, черными глазами:
– Не начинай войны с готами, император Юстиниан. Это было бы несправедливостью.
– Что-о? – протянул пораженный император. – Несправедливостью называешь ты наше желание вернуть престолу провинции, считавшиеся исконной собственностью Священной Римской империи?
– «Бывшей», государь! Ты сам произнес это слово. Собственность утерянная перестает быть собственностью. Не забудь, что твой предшественник, император Зенон, собственноручным торжественным договором уступил Италию вождю германских готов, в случае, если он сумеет покорить славянского разбойника Одоакра, похитившего у Византии римские провинции. Теодорик исполнил условие и стал, следовательно, законным собственником покоренной его народом страны.
– Ты забываешь, что Теодорик должен был управлять Италией на правах наместника императора Зенона! – быстро возразил Юстиниан.
– Ты прав, государь, но… это не меняет существа вопроса, так как после того, как победитель Одоакра объявил себя независимым монархом, – чего надо было ожидать, так как Теодорик Великий не мог оставаться слугой Зенона… далеко не великого, – император даже и не подумал протестовать против нарушения договора. Мало того, много лет спустя, твой державный дядя, а затем даже и ты сам, великий государь, признали право Теодорика на корону Италии и подтвердили это признание торжественными клятвами на кресте и Евангелии.
– Клятва, вынужденная опасностью, никого не связывает. Окрепший и сознавший свою силу берет ее обратно – вот и все. Всемирная история полна подобных примеров.
– Которые я называю «несправедливостями», – невозмутимо произнес неподкупный законовед, не подымая своих умных глаз. Ни тени непочтения к монарху или тщеславного самомнения не было на его красивом, тонком лице. Но в спокойном и ровном голосе звучала непоколебимая твердость и глубокое убеждение человека неподкупного, в самом широком смысле этого слова.
Император насупился. Лицо его потемнело, а тонкие губы, крепко сжавшись, казались еще тоньше.
– Ты неудобен, как все поборники абсолютной справедливости, Трибониан. Я вижу, что ошибся, спрашивая твоего совета по вопросу политическому. Твоя непреклонная и близорукая справедливость уместна в составлении законов, но не в дипломате и советнике монарха. Политика не имеет ничего общего с этикой, с тем, что ты называешь справедливостью.
– Государь, справедливость хороша всегда и везде! – почтительно, но непреклонно произнес знаменитый юрист.
– Ты так думаешь, Трибониан? – насмешливо заметил Юстиниан. – Но Александр Македонский и Юлий Цезарь думали иначе…
– Припомни, государь, что ни тот ни другой не смогли довести до конца своих планов. Да и, кроме того… – Трибониан остановился, подыскивая выражение, чтобы докончить начатую фразу…
Юстиниан заметил его колебание и милостиво произнес:
– Говори, Трибониан. Мы разрешаем тебе выскасзать свое мнение полностью, без всякого стеснения.
– Государь, я хотел сказать, что… ты не Александр и не Цезарь.
Воцарилось гробовое молчание.
Велизарий упорно глядел в землю, Трибониан спокойно ожидал ответа императора.
Прошла минута, за ней другая и, наконец, раздался спокойный, ровный голос Юстиниана.
– Ты очень… откровенен, Трибониан!
– Всегда, государь. Это моя единственная заслуга.
Император не отвечал. Повернув голову, он встретил взгляд молчавшего до сих пор соседа Трибониана и произнес равнодушным голосом:
– А ты что скажешь нам, патриций? С которым из двух, только что высказанных мнений, согласен наш непобедимый полководец Нарзес?
С лица маленького человека сразу исчезла холодная усмешка, появившаяся при последних словах Трибониана, уступая место глубокой серьезности. Смело поднял он на императора свои громадные, черные, пронизывающие глаза, как бы освещающие его некрасивое, почти уродливое лицо. Странное это было лицо, замечательное и привлекательное, несмотря на его безобразие. Высокий и выпуклый лоб говорил о редкой силе ума и воли. Крепко сжатые, тонкие губы и густые, сросшиеся над переносицей брови выдавали железную волю и непреклонную энергию. Но в болезненной складке в углах рта, как и в общем выражении землисто-бледного истощенного лица, можно было прочесть целую повесть глубоко затаенных страданий, как физических, так и духовных. И фигура у этого полустарика была такая же грустная, почти жалкая. Маленький рост, позволяющий далеко не высокому Юстиниану смотреть на своего полководца свысока, умышленно наклоняя голову, делал пятидесятилетнего Нарзеса почти карликом. Цри этом одно плечо знаменитого военачальника было выше другого, а ноги неравной длины, что заставляло его опираться на толстую палку из черного дерева, с золотым крючком на конце. И все же, несмотря на почти комическое безобразие этой страдальческой маленькой фигуры, кажущейся вдвойне жалкой от богатого придворного костюма, из ярко сверкающей золотой парчи, – никому бы не пришло на ум засмеяться при виде этого роскошно одетого горбуна. Но зато многие, даже незнающие знаменитого имени этого несчастного калеки, невольно низко склонялись перед силой гения, ярко горящего в глубоких печальных глазах Нарзеса.
Маленький великий человек тяжело вздохнул, прежде чем отвечать на вопрос императора, и затем заговорил чуть слышно. Голос у него был высокий и чистый – почти фальцет – такой голос, каким не говорят мужчины.
– Государь, я не советую тебе начинать войну с готами, покуда.
В глубоко впалых, точно выцветших глазах императора загорелся злой огонек.
– И ты туда же, Нарзес, – насмешливо произнес он. – И, вероятно, на основании таких же соображений. Ты ведь тоже искатель абсолютной справедливости.
– Нет, государь, справедливость понятие отвлеченное. Я же считаюсь только с реальными понятиями. Советуя тебе не начинать этой войны, я прибавил – покуда.
– Говори ясней, я не люблю загадок! – перебил Юстиниан. – Что означает твое «покуда»?
– Только то, что вещи необходимые следует исполнять раньше, чем прихоти. Человеку, который должен защищать свое жилище от разбойников, не следует вторгаться в дом мирного соседа.
– Что значит эта притча? – холодно спросил император.
– То, что твоему государству грозит опасность не с запада, а с востока. Только оттуда может прийти в Византию враг, способный погубить ее.
– Ты намекаешь на персов? – с презрением спросил император.
– С каких это пор Нарзес, мой великий соперник, боится персов? – пожимая богатырскими плечами, заметил Велизарий.
Нарзес не поднял глаз на своего противника. По-прежнему глядя в глаза Юстиниану, он произнес спокойно:
– Нарзес не боится никого. Всего же менее персов, которых он неоднократно побеждал так же, как они побеждали тебя, Велизарий. Но Нарзес знает восток и… предупреждает своего государя. Если не персы, то кто-либо иной, – название безразлично, – но опасность несомненно будет с востока. Не на Тибре живут враги Юстиниана и Византии, а на Тигре.
– Что же ты хочешь этим сказать? – холодно спросил император.
– Только то, что негоже для тебя, государь, наследник великого Константина, как и для нас, все еще считающихся «римлянами», оставаться данниками степных разбойников и платить им ежегодно несколько возов золота.
Бледное лицо Юстиниана вспыхнуло.
– Ты плохо выбираешь слова, Нарзес!.. Как смеешь ты называть «данью» простой подарок, или, если хочешь «субсидию», выдаваемую соседу, оберегавшему наши границы.
– Хороши подарки, которые не могут запоздать на неделю без того, чтобы персидский король Хозрой не начал грабить и жечь твои города и села… Хороши субсидии, которыми оплачивают разбойничьи племена, опустошающие твои границы!..
Юстиниан ответил не сразу. Осторожно спустился он со ступенек тронной эстрады на своих высоких каблуках и медленно прошелся из угла в угол по длинному, узкому кабинету. Все три патриция неподвижно ожидали его слов. Прошло несколько минут полного молчания. Затем Юстиниан снова поднялся на ступени и опустился на трон. Лицо его было бледно и безжизненно по-прежнему.
– Что же ты мне советуешь, Нарзес? – холодно произнес он, вперив в маленького человека и великого полководца суровый взгляд. – Говори коротко и ясно. Я не люблю околичностей и иносказаний.
– Государь, я советую тебе собрать все силы твоего государства и направить их против Хозроя и его разбойничьих шаек. Избавь себя от позорной дани, а Византию от непроизводительного расхода. Затем возьми обратно свои города, отнятые и сожженные персами: Эдессу, Антиохию, Зару, и восстанови их!.. Обеспечь свою границу тройной линией крепостей от набегов хищников, от Евфрата и до Аракса. Тогда только ты сможешь спокойно спать в Константинополе. И когда ты исполнишь все это, – в чем, признаюсь, я сомневаюсь, – тогда, пожалуй, начинай войну с готами, на которую толкает тебя жажда славы!
Юстиниан покачал головой. Горькая улыбка скривила его тонкие, бледные губы.
– Ты доставил мне мало удовольствия своими речами, Нарзес! – мрачно проговорил он, не глядя на великого полководца.
– Увы, государь, я давно знаю, что не угоден тебе!
– Но я незаменим, по счастью!.. – гордо заметил Велизарий. – Государь, поверь мне, и не слушай этою, вечно сомневающегося человека! Дай мне тридцатитысячную армию, и я даю на отсечение мою правую руку, если не завоюю всю Италию в три месяца!..
– А я даю голову на отсечение, – а голова Нарзеса все же стоит дороже, чем рука Велизария, – что никогда Велизарию не завоевать Италии, ни с тридцатитысячной, ни с шестидесятитысячной армией!..
– Кто же, по-твоему, сумел бы это сделать и с каким войском? – спросил Юстиниан, не скрывая своего любопытства.
– Я, – спокойно ответил Нарзес, – с восьмидесятитысячной армией, но и то не меньше, чем за два года.
Велизарий вспыхнул. Он раскрыл рот для возражения, но не найдя подходящих слов, молча сжал богатырский кулак.
– Нарзес удивил нас сегодня, – спокойно заметил Трибониан. – До сих пор он был горд, как и подобает великому полководцу, но никогда еще не терял рассудка от гордости. Сегодня же он ставит себя так неизмеримо выше Велизария, что не знающие его могут заподозрить его в зависти.
– Напрасно ты так думаешь, Трибониан! Я и теперь не ставлю себя выше Велизария. Мы слишком различные люди. Он великий герой, я же простой полководец. Это далеко не одно и то же.
Велизарий гордо поднял голову. Рука его невольно шевельнулась, как бы собираясь уничтожить дерзкого калеку.
Но император не дал ему заговорить. Холодно и насмешливо обратился он к Нарзесу:
– Поистине, зависть ослепляет тебя, Нарзес. Даже враги Велизария признают его великим военачальником, ты же отвергаешь его заслуги.
Нарзес печально улыбнулся.
– Государь, я не завидую Велизарию ни в чем, не завидую даже его силе и здоровью. Я охотно признаю его героем из числа тех, о ком слагаются народные легенды и кому воздвигают памятники благородные монархи. Я только нахожу, что не будь он героем, он был бы лучшим полководцем! Все проигранные Велизарием сражения были проиграны только потому, что его личная храбрость увлекала его слишком далеко и неосторожно на поиски подвигов.
– Чего нельзя сказать о тебе, – насмешливо заметил Велизарий с оскорбительным презрением, измеряя взглядом несчастного калеку. – Из-за личной храбрости Нарзес, конечно, не проиграл ни одного сражения.
– Ты прав, Велизарий… Только ты позабыл одну маленькую подробность: Нарзес еще ни разу не проиграл ни одного сражения. В этом разница между нами…
Ссоре полководцев положило конец появление «хранителя царской двери».
Распростершись на полу, молодой «камерарий» доложил о возвращении из Равенны посланного императором патриция, галера которого всего полчаса назад причалила к пристани Константинополя.
– Благородный Александр ждет разрешения предстать перед светлые очи своего божественного государя.
Император вскочил со своего места, на мгновение позабыв о старательно заученном величии поз и жестов.
– Скорей веди его сюда! – нетерпеливо вымолвил он. И сейчас же опомнившись, снова принял свою излюбленную позу величественного глубокомыслия, опираясь рукой на гранитную колонну, вывезенную из Иерусалимского храма.
Золототканая ковровая портьера раздвинулась, пропуская посланника. Это был еще молодой, чрезвычайно красивый брюнет, с правильными чертами маловыразительного лица и большими выпуклыми глазами, но в красивом блеске которых тщетно было искать выражение того ума, без которого человек остается в сущности, только красивым животным. Патриций Александр был чрезвычайно удачным образчиком такого человеческого животного, и его могучие плечи, стройная и гибкая фигура должны были очаровать каждую женщину, довольствующуюся физической страстью, не гоняясь за возвышенной и платонической любовью.
Подобно всем придворным, специальный посланник Византии пал ниц перед императором и остался распростертым на полу в ожидании его приказаний.
В первый раз в жизни Юстиниану пришла в голову мысль о надоедливости этого подобострастия, предписываемого этикетом византийского двора. Он нетерпеливо протянул руку для поцелуя и проговорил повелительно:
– Ты вернулся один?
– Один, божественный император…
Брови Юстиниана нахмурились.
– Почему? По последним известиям я мог ожидать иного… Постой… докладывай по порядку… Когда ты покинул Равенну?
– Три недели назад, божественный…
– Что делалось в Италии при твоем отъезде?
– Италия переживает тяжелые дни, государь. Готы волнуются, как пчелы в улье, потерявшие свою матку. В моем последнем донесении я сообщал тебе о твердом решении королевы покарать своих непокорных свойственников и опаснейших врагов, трех герцогов Балтов. Согласно твоему приказанию, я поддерживал ее решимость. В случае неудачи положение дочери Теодорика естественным образом стало бы невыносимым, и потому между нами было решено, что мое судно будет дожидаться ее в виду Равенны, чтобы привезти ее сначала в Эпидамнус, а затем сюда, в Византию.
– На что я охотно согласился!.. – вставил Юстиниан. – Что же случилось дальше?
– План королевы увенчался успехом. Все три герцога были поражены в один и тот же день посреди своих войск… Волнение, произведенное этим известием, неописуемо… Готы заволновались, как муравьи, жилища которых разрушены палкой прохожего.
– Дочь Теодорика должна была торжествовать, видя себя отомщенной.
– Ее торжество было омрачено ошибочным слухом, привезенным в Равенну из лагеря опаснейшего из трех герцогов, Тулуна, который будто бы оказался лишь раненым и даже не смертельно. Этот слух настолько перепугал королеву, что она немедленно покинула свой дворец и благополучно добралась до «Святой Софии», где все было заранее готово к ее приему. Мы благополучно снялись с якоря и вышли в открытое море. Но не успели мы дойти до высоты гавани Арминиума, как нам наперерез вышла целая эскадра: четыре больших галеры и с полдюжины мелких судов под командой Витихиса. Уйти от быстроходных и легких готских галер было невозможно, поэтому я предпочел исполнить волю командира эскадры, желавшего видеть Амаласунту… Граф Витихис поднялся на борт «Святой Софии» и был встречен королевой, которая узнала от него прежде всего о том, что герцог Тулун скончался от полученных ран.
– Это известие должно было успокоить ее, – произнес Юстиниан таким тоном, что его посланник не знал, к нему ли относится этот полувопрос, полуутверждение. Подождав минуту, он продолжал свой доклад…
– Граф Витихис просил королеву вернуться в Равенну, гарантируя ей словом чести полную безопасность впредь до решения народного суда, объявленного на нынешнюю осень, для расследования тройного убийства и вынесения приговора виновным. Королева поняла из разговора, как и из поведения графа Витихиса, – одного из влиятельнейших готских военачальников, – что патриоты, одним из главных вождей которых он состоит, отнюдь не уверены в том, что ее рука вооружила убийц трех герцогов, и что поэтому она ничем не рискует ввиду полной невозможности доказать ее участие в этих казнях, так как изорские наемники, нанесшие удары Балтам, были растерзаны на месте преступления. С другой стороны, не трудно было понять, что сила на стороне варваров, и что наша «Святая София» не в состоянии бороться с целой эскадрой в случае, если готы пожелают насильно вернуть королеву. С редким для женщины мужеством Амаласунта предпочла не подвергать опасности подданных божественного императора, осчастливившего ее столькими знаками дружбы, и согласилась последовать за Витихисом обратно в Равенну. Но прежде, чем покинуть «Святую Софию», она передала мне собственноручно письмо для тебя, государь, так же как и шкатулку с дарами…
– Об этом позже, – перебил Юстиниан. – Расскажи мне, что делается в Италии? Как приняли римляне известие о происшествиях в Равенне?
– Как нельзя лучше для моего божественного императора. Слухи о смерти Балтов и о бегстве королевы вызвали в италийцах вообще, а в римлянах в особенности, небывалый подъем патриотизма. Ненависть к готам проснулась со страшной силой. Кое-где произошли уже кровавые столкновения между германцами и италийцами. В самом Риме партия патриотов завладела сенатом и готова была провозгласить воссоединение Западно-Римской империи с великим византийским царством, истребить германский гарнизон и всех готов, живущих в Риме, а затем до прибытия твоих войск избрать диктатора для охраны Вечного города…
– Слишком рано, – прошептал Юстиниан, проводя рукой по невысокому лбу, начинающему обнажаться у висков. – Что ты на меня уставился? – с досадой обратился он к своему посланнику. – Неужели ты не понимаешь, что подобный шаг был бы величайшей ошибкой, раз королева осталась в руках этого Витихиса.
– Дивлюсь мудрости моего государя! – подобострастно произнес Александр. – Признаюсь, я и не подозревал, какую услугу оказал тебе префект Рима, и даже считал гениального главу заговорщиков, Цетегуса Сезариуса – изменником… Теперь же я вижу…
– Ничего ты не видишь, – уже с явной досадой перебил Юстиниан. – Передавай факты без рассуждений, которые тебе не по разуму.
– Как прикажешь, божественный!
– Что же сделал этот Цетегус, которого ты считал изменником сначала, а потом верным слугой нашим? Какую услугу оказал он нам?
– Он один помешал истреблению готов и провозглашению тебя… главой вновь объединенной Священной Римской империи, как настаивала дворянская молодежь. В сенате дело дошло до бурных сцен. Цетегус выступил один против всего сената. Его чуть не убили пылкие заговорщики! Но он остался непоколебим под мечами и кинжалами и добился своего!
– Храбрый человек, – заметил Велизарий одобрительно.
– Опасный человек, – промолвил Нарзес как бы про себя.
Юстиниан молча кивнул ему головой. Приняв это движение за приказание продолжать доклад, Александр снова заговорил:
– Цетегус оказался прав. На другое утро тот же сенат принес ему торжественную благодарность, когда в Риме узнали о возвращении королевы в Равенну и о намерениях свирепого Тейи, поклявшегося спасением своей души, что он сравняет с землей весь город Рим и засеет площадь его пшеницей в случае, если бы хоть одна капля готской крови пролилась в его стенах… Все это я узнал по дороге, на обратном пути, который я замедлил елико возможно, дабы привезти тебе, государь, более подробные сведения. Но этим не ограничились успехи моего посольства, божественный император. Приобретая поклонников между римлянами, я, совершенно неожиданно, нашел их между готами и даже между ближайшими родственниками царствующей династии.
– Что такое? О ком ты говоришь?
– В Тусие довольно уединенно живет богатый готский вельможа, граф Теодохад, двоюродный брат королевы Амаласунты.
– Знаю. Это последний мужчина в роду Амалунгов…
– Ничто не может укрыться от моего императора, – подобострастно вставил Александр.
– К делу, к делу… Оставь льстецам их специальность. От тебя я жду известий, а не лести. Как ты познакомился с этим Теодохадом?
– Случайно, государь. По правде же сказать, не я их нашел, а они меня. Побудительной причиной, сколь я мог понять, служит тут отчасти ненависть, отчасти же корыстолюбие. Супруга Теодохада, из рода Балтов, родная сестра умерщвленных герцогов, умна как бес, и злая, как сама сатана. Теодохад и Готелинда, супруга его, ненавидят Амаласунту всеми силами своей души. Причины этой ненависти мне не совсем ясны. Насколько я мог понять, между обеими принцессами вражда существует чуть не с детских лет… быть может, какое-нибудь соперничество… Теодохад же озлоблен на королеву за то, что она обуздала его жадность, защищая от его насилия римских собственников соседних с ним земель. Теодохад страшно богат. Ему принадлежит половина провинции – другая половина находится у рода Вельзунгов – но ему все мало. Он надеется получить большие выгоды от союза с тобой, божественный император, а золото для него важней всего. Что касается Готелинды, то ей нужно отомстить Амаласунте, и она надеется на твою помощь…
– За золотом дело не станет, – задумчиво прошептал Юстиниан, – об остальном подумаем… Если этот Теодохад родственник Амаласунты, то он имеет шансы на престол, не так ли?
– Так точно, государь. В случае смерти дочери Теодорика он ближайший наследник престола, особенно после смерти последних Балтов. Вероятно, поэтому он так и жаждет гибели королевы… Я привез тебе, государь, собственноручные письма его и его супруги, так же как и письмо Амаласунты, которое прошу тебя прочесть немедленно, ибо оно, по ее словам, чрезвычайно важно.
Император разрезал пурпурный шелковый шнурок, которым обвязана была запечатанная навощенная дощечка, и, раскрыв ее, прочел следующие строки:
«Юстиниану, императору византийцев, Амаласунта, королева готов и италийцев, привет и братство».
– Удивительные титулы придумывают эти варвары, – заметил Юстиниан улыбаясь. – Королева италийцев, какая бессмыслица!
Никто не ответил на это замечание, так как император углубился в чтение письма Амаласунты.
«От твоего посланного, патриция Александра, ты узнаешь, как беспощадно властвует богиня раздора в злосчастной Италии. Я чувствую себя всеми покинутой, как одинокая пальма на скале во власти бурных стихий. Готы становятся мне с каждым днем ненавистней, как настоящие варвары, недостойные цивилизации и прогресса. Я чувствую себя чужой им так, как если бы судьба подменила кровь в моих жилах. Охотно объявила бы я себя римлянкой, но увы, римляне никогда не позабудут моего происхождения. Поэтому мне остается одна надежда на тебя, брат и друг мой Юстиниан! Ты не откажешь в помощи женщине и королеве, понимая, что необходимость охранять достоинство монархов – дело общее для всех нас. Помоги же мне избавиться от оскорблений и покушений. В настоящее время я даже не уверена в завтрашнем дне. Но если ты пришлешь мне надежную охрану: две-три тысячи человек под начальством опытного полководца, подчиненного мне одной, то этого будет достаточно для перемены картины. Дворец Равенны – первоклассная крепость, и занявший ее гарнизон может диктовать свои условия стране. Когда же я усмирю бунтовщиков и справлюсь с изменниками, то поверь, я не позабуду твоей услуги и сумею заплатить за нее, согласно твоему достоинству. Войско же, присланное мне, не будет в убытке от своей экспедиции, надеюсь, только кратковременной. Нужно немного, чтобы они освободили меня от римских заговорщиков и главным образом от предводителя так называемых патриотов, Цетегуса, префекта Рима. Он человек чрезвычайно опасный и коварный. Пользуясь моим полным доверием и обманув его, оставил меня в минуту опасности, и с тех пор играет двойную игру. Поверь, государь и брат мой, тебе, императору Византии, прямая выгода иметь верную и благодарную союзницу в императрице Западно-Римской империи, какой останется навсегда твоя сестра и друг Амаласунта».
Дочитав последние строки, Юстиниан медленно опустил восковую дощечку на колени. Его некрасивое лицо осветилось и приняло новое выражение. Так на освещенной изнутри фарфоровой лампе проявляются выпуклые рисунки, невидимые раньше. Во впалых глазах императора зажегся огонь дипломатического гения и горячего искреннего воодушевления.
Медленно поднявшись, он подошел к письменному столу и, заботливо спрятав письмо Амаласунты в один из ящиков, произнес торжественно:
– Этим письмом я держу судьбу Италии в своих руках. – Так сильно было волнение императора, что он позабыл склонить голову, проходя мимо золотого креста. – Королева готов просит нас о присылке охраны. Мы охотно исполним ее просьбу. Охрана у нее будет сильная и многочисленная, начальником которой мы назначаем тебя, Велизарий.
Велизарий радостно выпрямился, сверху вниз взглянув на своего вечного соперника Нарзеса, который, с усталым и страдальческим выражением на лице, крепче опирался на свою палку, видимо, утомленный длительным стоянием. Присесть в присутствии императора было не только неприлично, но и невозможно, так как во всей комнате находилось только одно кресло для императора да парадный трон.
– Соблаговоли, божественный император, взглянуть на подарки, присланные королевой готов, – почтительно заговорил Александр, подходя к двери и принимая из невидимых рук небольшую, драгоценную шкатулку черного дерева с золотыми украшениями. – Вот ключ, государь. В числе подарков находится и портрет дочери Теодорика.
Случайно или умышленно, но молодой посланник Юстиниана произнес последние слова гораздо громче, чем говорил прежде. И как бы в ответ на них, складки парчового занавеса одной из боковых дверей бесшумно раздвинулись, и между ними показалось прекрасное женское лицо со сверкающими черными глазами. Невидимые ни для кого, кроме Александра, глаза эти впились в лицо императора, как бы желая прочесть его затаенные мысли.
Не подозревая о наблюдении, Юстиниан отворил шкатулку маленьким золотым ключом, почтительно поднесенным ему коленопреклоненным Александром, и рассеянно выбросил на стол целую пригоршню драгоценностей, чтобы затем жадно схватить тонкую пластинку из слоновой кости, окруженную узким золотым ободком.
Восклицание удивления и восторга невольно сорвалось с уст императора. Вторично позабыв о величественных жестах, Юстиниан протянул портрет Амаласунты Велизарию.
– Посмотри, какая красота! Не правда ли, Велизарий? Какое благородство линий… Какой дивный мраморно-белый лоб! А эти косы, лежащие природной диадемой над высоким гениальным челом! Да, это поистине королева!.. Благородство крови видно с первого взгляда. Эта женщина рождена для короны и не нуждается во внешних знаках величия. Ее монарший сан написан неизгладимыми чертами самим Творцом на ее дивно прекрасном лице… О, Амаласунта, ты поистине дочь короля и героя… Не правда ли, Велизарий?
Добродушный, но не находчивый солдат, к счастью для него, не успел ответить, так как за его спиной послышался шорох шелковой одежды, и в комнату вошла женщина – императрица!
Феодора была прекрасна. Трудно было бы при самой пылкой фантазии вообразить женщину более соблазнительную, чем эта красавица. И Феодора не только знала силу своей красоты, но проводила ежедневно по несколько часов, обдумывая средства обострить ее впечатление и уничтожить следы усталости, наложенные на ее прелестное лицо слишком бурно проведенным началом юности.
Несмотря на неистовство юной поры, истомившее ее своими жгучими сладострастными ночами, Феодора даже в свои тридцать девять лет оставалась красавицей в полном смысле слова. Ей для этого не нужны были искусственные средства хотя, по большому счету, ее красоте недоставало благородства… Ищущие в женщине души возвышенной, светлой и чистой, тщетно искали бы ее в супруге Юстиниана, но тем сильнее было очарование чувственной натуры этой красавицы, каждый взгляд, каждое движение которой говорили о наслаждении, о страсти, о пылких объятиях и безумных поцелуях… И это очарование еще более усиливалось при помощи того искусства нравиться и побеждать, которое выработала в женщине культура того времени, соединяющая Восток и Запад.
Императрица Феодора была брюнетка, но ее иссиня-черные волосы отливали металлическим блеском благодаря особенной золотой пудре, контраст которой делал ее громадные черные глаза еще черней и блестящей… Едва заметная подрисовка скрадывала легкую неправильность линий тонких бровей. Розовые губки императрицы были так свежи, что даже Юстиниан, ежедневно целующий их, не подозревал, какой помощью для них служит коринфский пурпур.
С искусством, свойственным только женщинам, возведшим красоту своего тела в божество, умение же нравиться и кокетство в священнодействие, Феодора умела показывать свои совершенства и скрывать слабые стороны своей красоты. И теперь ее пышные волосы были зачесаны кверху, чтобы показать белоснежный затылок и дивную линию шеи и плеч. Роскошно вышитое серебром платье из палевого шелка мягкими складками падало до пола, обнажая прекрасные руки. Рубиновые браслеты подчеркивали мраморную белизну этих царственных рук. Золотой обруч, осыпанный крупными рубинами, сдерживал высокую прическу императрицы.
Когда она приблизилась к Юстиниану, волшебно прекрасная и благоухающая, как воплощение весны, от нее пахнуло на императора, как и на всех присутствующих, всепокоряющей прелестью прекрасного женского тела, опьяняющего, подобно таинственному аравийскому благоуханию, секрет которого Феодора тщательно сохраняла. Надо было быть мудрецом, как Трибониан, или евнухом, как Нарзес, чтобы остаться равнодушным перед этой волшебной Цирцеей…
С нежной улыбкой на розовых губах, с выражением кроткой преданности в бездонных черных глазах, грациозная, гибкая и прекрасная, приветствовала императрица своего супруга звучным и мягким голосом, богатство модуляции которого выдавало в ней бывшую певицу, умеющую очаровывать громадную публику так же искусно, как и одного человека.
При появлении императрицы все присутствующие пали ниц, не менее почтительно, чем перед самим Юстинианом. Она, казалось, даже не заметила этого. Положив на плечо императора свою прелестную, маленькую ручку, белую, нежную и благоухающую, как лепесток розы, с ярко сияющими розовыми ноготками, Феодора произнесла:
– Я вижу удовольствие на лице моего обожаемого повелителя. Разрешит ли он мне разделить с ним радость?
Юстиниан вздрогнул при появлении императрицы и быстрым движением руки попытался спрятать в складках своей парадной мантии портрет Амаласунты.
Но розовые ноготки Феодоры уже успели схватить руку императора и с игривой нежностью вынуть из его слегка дрожащих пальцев предательский медальон.
Тогда император попробовал равнодушно улыбнуться и произнес, как бы рассеянно:
– Да, мы с Велизарием любовались прекрасной работой этого медальона. Италия, очевидно, богата искусными ювелирами.
Одним взглядом оценила Феодора благородную красоту дочери Амалунгов, но ее прекрасное лицо даже не дрогнуло.
С той же шаловливостью она произнесла:
– У Велизария плохой вкус, государь! Он ничего не понимает в женских украшениях. Работа этого медальона самая заурядная, но лицо, изображенное здесь, далеко не заурядно. Это, вероятно, королева готов?
Посланник, поднявшийся с колен по милостивому движению беленькой ручки, поспешил ответить:
– Точно так, великая государыня, это портрет Амаласунты, дочери Теодорика Великого.
Феодора вторично взглянула на медальон и как бы вскользь, не придавая значения своим словам, заметила:
– Да, красивая женщина, хотя… немного… как бы это выразиться, слишком холодна… Точно мраморное изваяние! Ни грации, ни женской нежности… Впрочем, в ее годы нельзя и требовать подобных качеств… Кстати, сколько лет Амаласунте? – обратилась Феодора к Александру, стоявшему ближе всех к столу.
– Лет сорок пять, государыня… Дочь Теодорика родилась еще до завоевания Италии, а следовательно…
– Быть не может! – неосторожно произнес Юстиниан, в памяти которого всплыло прекрасное, юное и свежее лицо, только что глядевшее на него с медальона, который, держала теперь белая ручка императрицы.
– Государь, портрет этот писан пятнадцать лет назад! – почтительно пояснил Александр, понявший по-своему восклицание императора, как и взгляд императрицы.
Юстиниан молча протянул руку. Волей-неволей Феодоре пришлось выпустить из своих розовых пальчиков маленький медальон, приобретший такое большое значение. Внимательно оглядел император оборотную сторону тонкой дощечки и произнес, слегка нахмурив брови:
– Ты мало грамотен для посланника, Александр. Смотри сюда, здесь подпись художника и дата: это год ее вступления на престол. Как видишь, нет еще и двух лет…
Наступило тяжелое молчание, которое посланник осмелился нарушить робким замечанием:
– Живописцы умеют льстить, государь!
– Меньше, чем придворные! – резко перебил император.
Но императрица поспешила на помощь молодому патрицию.
– Мы, женщины, навсегда остаемся легкомысленными детьми. Болтая о таких пустяках, как этот портрет, я отвлекла моего обожаемого супруга и повелителя от великих государственных забот. Дозволь спросить тебя, государь, какие новости привез твой посланник, что видел он в Италии, и решился ли ты наконец на что-нибудь?
Юстиниан, видимо, обрадовался возможности прекратить опасный разговор. С особенной готовностью ответил он своей супруге:
– Новости Александра таковы, что я решился бы… если бы не желал сначала узнать мнение моей дорогой супруги… Хотя я и знаю, что ты всегда желала похода на Италию…
При этих словах Нарзес поднял голову.
– Напрасно ты не сказал нам, государь, что твоя супруга желает войны с готами… Мы бы не тратили слов на советы и преклонились перед совершившимся фактом…
Феодора вспыхнула, но Юстиниан произнес спокойно:
– Уж не считаешь ли ты меня невольником моей супруги?
– Берегись! – медленно произнесла Феодора. – Придерживай свой язык, Нарзес. Он твой злейший враг! – с очаровательной улыбкой произнесла императрица, и только мрачный огонь, зажегшийся в ее черных глазах, выдавал ненависть, которую она питала к этому человеку.
– Ты очень неосторожен, Нарзес! – заметил Юстиниан, нежно подавая руку императрице. – Но он преданный друг и верный слуга твоего супруга… Прости резкость больному старику…
– Государь, – спокойно произнес великий полководец. – Благодарю тебя за твою доброту, но позволь мне сказать, что ты напрасно считаешь меня выжившим из ума стариком. Я просто знаю, что мы живем при дворе, где каждое слово, – сказанное или невысказанное, – может превратиться в веревку и удушить меня, как и всякого другого. Зная это, я каждую минуту ожидаю смерти и давно уже готов к ней… Жалеть мне не о чем. Ничего интересного я в жизни не покину, а потому позволяю себе роскошь говорить то, что думаю, и все, что думаю, моему государю.
Юстиниан улыбнулся.
– Признайся, Нарзес, что я выношу правду лучше, чем любой другой человек, – уж я не говорю об императорах.
Нарзес подошел к Юстиниану.
– Государь, природа создала тебя великим… Да иначе Нарзес и не был бы твоим верным слугой… Не позабудь только, что Далила и Омфала сумели сделать великих героев маленькими людьми.
Прекрасное лицо Феодоры побледнело. Юстиниан, знающий признаки холодного бешенства у своей супруги, поспешил на помощь своему военачальнику.
– Оставьте нас, патриции. Мы обсудим последние обстоятельства вместе с императрицей и сообщим вам наше окончательное решение.
Оставшись наедине с Феодорой, Юстиниан подошел к ней и, нежно обняв ее стройную талию, привлек к себе и усадил рядом с собой на широкое тронное кресло.
– Прости его, Феодора… Нарзес смел и резок, но верен…
– И необходим, – ответила императрица с неожиданным спокойствием. – Это спасает его!.. Не будь он нам нужен, как противовес Велизарию… его дерзкий язык скоро бы замолчал навеки…
– Моя прекрасная царица права сегодня, как и всегда! – произнес Юстиниан заискивающим голосом, нежно прикасаясь губами к низкому, белому лбу под благоухающими золотисто-черными кудрями.
Великолепные черные глаза Феодоры влюбленно глядели на императора, но в ее голове промелькнула мысль: «Что у него на уме? Очевидно, что-нибудь особенное; эта неожиданная нежность должна иметь необычную причину, но какую?»
– Да, ты права, моя прекрасная супруга, – повторил Юстиниан задумчиво. – Господь был милостив к нам превыше меры. Не даровав мне таланта военачальника, Господь послал мне зато сразу двух полководцев. И, по счастью, именно двух – для того, чтобы мы могли удерживать равновесие в государстве.
Юстиниан говорил медленно, прохаживаясь по комнате взад-вперед.
– Каждый из этих героев-воинов был бы смертельной опасностью для государства… Победоносный полководец в конце концов всегда мечтает о троне. Но у меня два военачальника, и победы одного скрадывают подвиги другого. Если бы они объединились в искренней дружбе, то моя корона вряд ли удержалась бы на моей голове. Но… мы предвидим это и умеем управлять людьми. Велизарий и Нарзес ненавидят друг друга, и я надеюсь, что моя мудрая супруга умеет разжигать эту ненависть?
– Это нетрудная задача, возлюбленный государь! Эти два человека отталкивают друг друга совершенно естественно. Они словно огонь и вода, которые никогда не могут сдружиться. Для того же, чтобы их антипатия обострилась до явной вражды, мне достаточно передавать злые остроты нашего завистливого евнуха супруге и повелительнице Велизария – Антонине…
– А я не упускаю возможности «случайно» упомянуть о грубых выходках Велизария по адресу нашего калеки Нарзеса. Он самолюбив и злопамятен, как все горбуны, а потому… впрочем, оставим этих соперников. Я желал переговорить с тобой о более серьезных вещах, Феодора. Выслушав известия, привезенные Александром, я почти решился послать войска в Италию.
– Кого же ты предполагаешь назначить военачальником, государь?
– Конечно, Велизария, который обещает исполнить мое желание и покорить готов с пятнадцатитысячным войском, Нарзес же требует для этого тридцать тысяч человек.
– И ты веришь в то, что такого незначительного войска будет достаточно для покорения готов?
– Нет, но… самолюбие Велизария затронуто, и его честь и репутация зависят от исхода этой кампании. Поэтому он должен будет напрячь все свои силы и… все-таки не будет победителем…
– Неудача ему полезна, – спокойно заметила Феодора. – Его гордость приняла опасные размеры после успешного похода в Африку. Победитель вандалов считает себя уже не твоим покорным слугой, а чуть ли не равным своему императору.
– Тем не менее Велизарий проделает три четверти работы со своей армией. После этого я окажусь недовольным промедлением и отзову неумелого военачальника, а затем отправлюсь в поход сам с шестидесятитысячным войском и Нарзесом в моей свите. С ним я довершу завоевание, начатое Велизарием, и, в свою очередь, окажусь полководцем и победителем.
Императрица подняла прекрасные глаза на своего супруга с выражением искреннего восторга его дипломатическими талантами.
– Хорошо придумано, Юстиниан! Хитро и тонко придумано. Теперь я убеждена в успехе завоевания Италии! Ты будешь императором италийским.
Юстиниан задумался. Его некрасивое, но тонкое и умное лицо приняло серьезное, почти грустное выражение.
– Одно только еще заставляет меня колебаться, Феодора… В глубине души я сознаю, что Нарзес прав! Для государства было бы несомненно выгодней обуздать персов, чем покорить готов. Они нам не опасны. Персы же сильно беспокоят наши границы. Политическая мудрость предписывает глядеть вперед и предвидеть опасности… Нам же действительно грозит опасность не с запада, а с востока.
– Так что ж! – горячо заговорила императрица. – Не всякая угроза сбывается… Могут пройти целые века прежде, чем эта угроза станет действительной… Какое тебе дело до столь отдаленного будущего. Оставь своим преемникам решать задачи их времени. Ты не обязан расчищать путь для будущих монархов Византии, – пусть каждый из них в свое время выполняет свои обязанности так же добросовестно, как мой Юстиниан выполняет свои. После завоевания африканского царства вандалов тебе остается вернуть Западно-Римскую империю и объединить ее навеки с Восточной, создавая вновь всемирное могущество и значение великой Римской империи.
– А если мои преемники скажут: «Юстиниан не исполнил священной обязанности, возложенной на него Господом. Он забыл, что защита важнее нападения, и погубил империю своими победами».
Феодора высоко подняла свою прелестную, гордую головку.
– Этого никто не скажет, Юстиниан, потому что никто так не подумает. Человечество ослепляют победы и воинская слава, не забудь этого. И еще одно, государь, – сверкающие черные глаза Феодоры внезапно приняли серьезное выражение, и лицо ее точно просветлело глубокой, искренней и чистой убежденностью. – Не забудь, что ты не только император, но и человек. И подумай о своей душе…
Юстиниан остановился и пытливо взглянул на свою супругу.
– Говори, Феодора, – произнес он коротко. – Я хочу знать твои мысли.
– Государь, тебе, конечно, известно, что все мы грешники… Уж если праведник грешит по семи раз на дню, кольми паче мы… поставленные судьбой так высоко. Нелегко дойти до престола тому, кто родился не в пурпурной комнате императорского дворца. По дороге к трону мы оба принуждены были совершить не одно деяние… неугодное Господу! Жестокая необходимость извиняет нас в собственных глазах, быть может, даже в глазах наших подданных… История оправдает нас… Но довольно ли этого? Во искупление грехов наших мы строим храм божественной премудрости, который обессмертит наши имена. Святая София будет нашей заступницей пред Господом. Но как знать, довольно ли этого, повторяю я. «Вера без дела мертва есть» – говорит Писание. Какое же дело более свято, как не обращение еретиков. Если мы уничтожим арианскую ересь в Италии, то кровь врагов церкви Христовой смоет все прегрешения наши…
Юстиниан пытливо глядел в горящие фанатизмом глаза императрицы.
– Персы такие же неверные, Феодора! Не забудь этого!
– А ты разве позабыл последнюю проповедь патриарха? – горячо возразила императрица. – Еретики в семь раз преступней неверных! Они знали божественное откровение и отреклись от Христа. Это преступление против «Духа Свята», которому нет прощения ни на земле, ни на небе. Тебе же, благочестивейший государь, Господь вложил меч в руки для того, чтобы ты освободил церковь Христову от соблазна. Господня воля ясно сказалась дарованием победы над вандалами слабому и малочисленному войску Велизария. Господь пошлет тебе победу и в Италии, ибо не может воля Его оставить древний город, освященный кровью святых апостолов Петра и Павла, в руках неверных ариан… Дерзай же, Юстиниан, во славу Христову, Господь поможет тебе, возлюбленный супруг мой и повелитель. Верь мне, и для тебя, второго Константина, засияет в небесах золотой крест со словами: «Сим победишь».
Прекрасна и величественна была императрица, указывая беломраморной рукой на ярко сверкающий золотой крест над письменным столом императора.
Юстиниан набожно перекрестился, смиренно склонив голову перед священным символом искупления.
– Ты проникла в тайники души моей сегодня, как и всегда, дорогая супруга. Видит Бог, больше, чем надежда на земную славу и скоропреходящие житейские выгоды, побуждает меня идти на Италию желание вернуть ко Христу целую империю, могущую стать оплотом христианства. Ты права, Феодора, несравненно преступней язычников, никогда не знавших Христа Спасителя нашего, те еретики, которые слышали священное Евангелие и позабыли его. Ариане знали Сына Божия и отреклись от него, подобно Иуде-предателю. Они развенчали Христа Спасителя, сравнявшись с этими презренными жидами, вторично распяли Господа нашего, не признавая Его Сыном Божиим… Они заслуживают кары… как увлеченные и соблазненные ими заслуживают помощи… О, если б мне удалось вернуть ко Христу заблудшее стадо Его… Если б я мог надеяться совершить столь высокий подвиг, я не колебался бы. Но мне страшно, Феодора. Достоин ли грешный супруг твой такого великого счастья. Господь творит подвиги руками праведников… Мы же с тобой…
– Государь, святая церковь простит нам наши прегрешения… Господь же судит намерения и видит сердца наши. Он нисходит к слабостям немощного человечества, – с глубоким убеждением произнесла Феодора. Видно было, что легкомысленная кокетка и честолюбивая интриганка хранила в душе своей чистый идеал веры Христовой, и если идеал этот был затемнен слепым фанатизмом, то Господь прощал смертным, жившим в то суровое время.
– И все же меня смущает одно, Феодора!.. Тебе доверю я причину моего смущения, – после недолгого молчания произнес император. – Я видел странный вещий сон. Он беспокоит меня, потому что я не знаю, послан ли он мне Господом или врагом рода человеческого. Не знаю, считать ли это знаком одобрения… или соблазна… Если бы кто-либо мог разъяснить мне видение прошлой ночи!.. Твоя же мудрая мать, Феодора, славная кипрская прорицательница Комита, умела разгадывать сны…
– Это дарование наследственное, государь, – быстро произнесла Феодора. – Ты неоднократно имел тому доказательства. Вспомни, как я предсказала тебе счастливый исход африканской войны и разрушение царства вандалов. Тогда ты также видел вещий сон…
– Потому-то я и прошу тебя разъяснить мне мое видение, Феодора… Ты знаешь, я… теряю уверенность даже в самом надежном предприятии, если судьба вдруг восстает против него… В этом же случае я теряюсь, не находя объяснения… Быть может, ты найдешь его… Только… не забудь, что в снах своих человек не волен, Феодора…
– Вещие сны государей от Господа! – торжественно ответила Феодора, в душе же ее мелькнуло жуткое подозрение чего-то неясного, но враждебного ей самой. «Что означает столь длинное вступление и эта нерешительность?» – подумала она.
– Я долго не мог заснуть, – начал Юстиниан не совсем твердым голосом. – Мысль об Амала… об Италии, – быстро поправился он, – долго занимала меня, и я обдумывал, что делать и на что решиться. Под утро, только заснул я наконец, как увидел себя в незнакомой стране. Прекрасной и благоухающей, между семью холмами, покрытыми лаврами и оливковыми деревьями. Под одним из них лежала спящая женщина, прекрасней которой я никогда не видывал. Она спала, смежив свои дивные очи, я же стоял над ней и любовался, как вдруг позади нас раздался треск сухих веток. Оглянулся я и увидел косматого злобного медведя, надвигавшегося на спящую красавицу! С другой же стороны, шурша ветвями, скользила громадная змея, высоко подняв свою ядовитую голову. Спящая красавица открыла глаза и крикнула: «Спаси меня, Юстиниан!»
– Что же ты сделал? – спросила Феодора, заметив колебание императора.
– Я бросился к зовущей меня, поднял ее на руки и, прижав к груди, кинулся в сторону, а позади нас оба хищника тотчас же сцепились в дикой злобной схватке. Я видел, как медведь разорвал змею, но и сам тут же свалился мертвый, отравленный укусом своей противницы.
– А что же сталось с красавицей? – пытливо гладя в глаза мужу, спросила императрица.
– Она обняла меня своими прекрасными обнаженными руками, и я почувствовал ее уста на своих губах… Но прежде, чем я успел опомниться и заговорить с ней, она уже исчезла, растаяв, как дым, в моих объятиях… Эта красавица означает, конечно, Италию, – быстро пояснил император, не без смущения глядя в прекрасные глаза своей супруги.
– Конечно, – спокойно подтвердила Феодора, но ее белая грудь высоко поднималась под золотой парчой императорского «хитона». – В общем, твой сон – счастливейшее предзнаменование, государь. Медведь и змея – это германцы и италийцы, борющиеся за обладание вечным городом. Тебе же суждено отнять у них прекрасную Италию, пока они уничтожают друг друга.
– Но она сейчас же исчезнет! – нерешительно заметил Юстиниан. – Она не останется со мной.
– В этом-то самая лучшая сторона знамения, государь. Красавица, которую ты обнимаешь, исчезает в поцелуе, не так ли? Это означает исчезновение италийского королевства, слившегося с империей Византией. Редко встречается сон столь ясный, как этот, государь.
– Ты права, моя дорогая супруга! – воскликнул Юстиниан, подымаясь о места. Глаза его сверкали, стан гордо выпрямился. Он казался выше, решительнее и энергичнее. – Благодарю тебя, Феодора. Снова оказалась ты светочем моим, верной спутницей на трудном пути державства… Я не забуду этого дня, Феодора, и охотно остаюсь у тебя в долгу! Теперь для меня все решено. Мы отправляем Велизария в Италию!
Решительными шагами направился император к дверям, очевидно, немедленно намереваясь послать за Велизарием, но на пороге неожиданно остановился.
– Да, чуть не забыл… Есть еще одно обстоятельство, которое мы с тобой не обсудили… – не совсем уверенно заговорил он.
«Вот оно», – подумала Феодора, но ни один мускул ее прекрасного лица не выдал беспокойства и подозрения.
– Когда мои войска с помощью самой королевы готов займут Равенну, скажи мне, дорогая супруга… – Юстиниан нежно погладил белую руку императрицы, – скажи мне, что же нам тогда делать с Амала… с дочерью Теодорика?
– То же, что и с королем вандалов. Она найдет у нас в Константинополе почетное убежище, которое я сама постараюсь сделать ей как можно более приятным. С твоего разрешения я немедленно напишу ей личное письмо с просьбой считать Византию своей второй родиной и при первых же признаках опасности спасаться у нас, во дворце императора и брата, на груди императрицы, раскрывающей ей свои сестринские объятия.
Слушая спокойный голос своей супруги, глядя в ее прекрасное лицо, на котором не отражалось ничего, кроме желания помочь исполнению планов своего супруга, Юстиниан облегченно вздохнул.
– Благодарю тебя еще раз, дорогая Феодора. Ты облегчаешь мне решимость, устраняя препятствие за препятствием. Теперь я могу послать Велизария со спокойным сердцем, в полной надежде на успех. Призванный самой королевой, Велизарий будет находиться в несравненно более выгодном положении.
– Прости мне одно возражение, государь. Мне кажется невозможным посылать целую армию в ответ на просьбу о небольшом отряде… Если ты дозволишь высказать мне свое мнение…
– Говори, говори, дорогая супруга! Я знаю твой ум и вполне полагаюсь на него.
– Мне кажется необходимым внушить полное доверие Амаласунте для того, чтобы в душе ее зародилось желание спастись в Византии от внутренних врагов. Для этого нужно исполнить ее просьбу буквально и послать никак не более трех тысяч человек в Равенну. Остальное же войско отправь куда-нибудь поближе, хотя бы в Сицилию. Недавние беспорядки в этой провинции оправдывают посылку флота. Из Сицилии же этому флоту нетрудно будет добраться до Равенны и увезти Амаласунту, как только это окажется необходимым.
– Но эту необходимость можно и нужно создать, – задумчиво сказал император. – Только для этого необходим человек умный и решительный.
– Таким человеком может быть префект Рима, Цетегус, мой старый знакомый, государь. Он сумеет раскинуть вокруг дочери Теодорика плотную сеть, которую Велизарий стянет в нужный момент.
Юстиниан задумался.
– Цетегус достаточно умен и решителен, это правда. Но он римлянин, и я не могу вполне положиться на его преданность. Поэтому нужно было бы иметь возле него верного человека… Но кого послать? Опять Александра?
– Нет, государь, – быстро возразила Феодора. – Он слишком молод и неопытен. Для такой же цели нужен человек иного сорта, и… и я, кажется, нашла подходящее лицо. Ты увидишь при этом, что в делах государственных я умею забывать личные антипатии. В доказательство чего и предлагаю тебе послать в Рим моего личного врага – двоюродного брата Нарзеса, Петра. Он, кажется, был школьным товарищем Цетегуса, а, кроме того, умен и ловок. Его и пошли, государь, для надзора за префектом Рима.
– Феодора! – воскликнул император, – ты послана мне самим Небом… Теперь я верю в успех! Цетегус! Велизарий! Петр! С этими тремя варварам не справиться.
//-- XXVI --//
На следующее утро прекрасная императрица проснулась в самом приятном расположении духа. Приподняв очаровательную головку с палевых шелковых подушек, наполненных нежным пухом азиатских журавлей, она радостно улыбнулась, припоминая сладкие грезы, – или действительность? – и протянула свою обнаженную руку к стоящей поблизости от ее ложа серебряной статуе Морфея. У ног бога сна находилась, тоже серебряная, раковина, в которой лежал массивный золотой шарик. Лениво приподняв руку, императрица бросила этот шарик в вазу. Раздался мелодичный серебристый звук, услышав который пожилая азиатская невольница, ожидавшая в соседней комнате пробуждения «божественной» государыни, испуганно встрепенулась и бесшумно побежала по пушистым коврам в опочивальню, по дороге боязливо шепча побледневшими губами: «Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его…», ибо горе рабыням, когда повелительница просыпается не в духе.
Со скрещенными на груди руками вошла азиатка в полутемный покой Феодоры и, двигаясь тихо, как тень, поочередно отдернула от расписных окон тяжелые занавеси из мягкой и толстой, как картон, лиловой шелковой китайской материи, затканной пестрыми бабочками и неведомыми в природе цветами. Такие же занавеси скрывали спальное ложе императрицы, имеющее форму раковины из перламутра с золотой инкрустацией.
Эта доверенная рабыня была единственной прислужницей, имеющей право входить в опочивальню и видеть императрицу в постели. Посвященная во все тайны косметического искусства, сохраняющего свежесть и красоту почти сорокалетней супруги Юстиниана, азиатка-рабыня, не дожидаясь приказаний, налила парного молока ослицы, уже приготовленного в соседней уборной заботливыми руками другой прислужницы, в большую хрустальную чашу. Мягкой и шелковистой губкой осторожно смыла она с лица, шеи и плеч еще дремлющей императрицы тонкий слой благоухающей и маслянистой мази, таинственный секрет которой тщательно скрывался Феодорой. Затем темнокожая невольница поспешно опустилась на колени возле высокого ложа, и, склонив до пола свою курчавую голову, протянула руки к постели.
Проснувшаяся императрица слегка оперлась на эту руку, затем вытянула крошечную, белую ножку и, прикоснувшись ею к затылку распростертой невольницы, приподнялась и села на краю своего роскошного ложа. Пожилая азиатка дотронулась губами к обнаженным ножкам повелительницы и лишь потом одела на них золотые туфельки. Затем она накинула на плечи императрицы, – одетой только в спальную тунику из тончайшего палевого полотна, – короткий хитон из розоватого, мягкого шелка.
Этим исчерпывались обязанности азиатки. Поклонившись до земли и поцеловав подол императорской туники, она подошла к двери и, приотворив ее, вполголоса позвала свою заместительницу: «Агаве», – раздалось в безмолвной опочивальне. Затем азиатка исчезла за шелковой портьерой.
Сменившая ее невольница была красивая молодая девушка, с белоснежным лицом и пламенными глазами гречанки. Она придвинула к постели, на краю которой все еще неподвижно сидела императрица, небольшой столик лимонного дерева с черепаховыми инкрустациями, на котором в стройном порядке расставлены были многочисленные флаконы с золотыми пробками, перламутровые серебряные коробочки и хрустальные баночки с таинственными мазями, притираниями и благоухающими маслами.
В обязанности Агаве входила вторая часть первого тайного туалета императрицы. В продолжение четверти часа она с необычайной легкостью и ловкостью растирала лицо, плечи, руки Феодоры различными эссенциями, пользуясь при этом то мягкими салфетками из тонкого шелка, то толстым полотном, то нежными щетками или губками, обмакнутыми в благовонные масла и различные таинственные мази и порошки.
Наконец, это сложное задание окончилось, и тогда только приподнялась Феодора и, опираясь на плечо невольницы, лениво спустилась с шести ступенек эстрады. Сделав два шага по палевому ковру, она села в удобное кресло с низенькой спинкой, из резной слоновой кости с сидением, обитым мягким, леопардовым мехом.
– Ванну к полудню! – коротко приказала императрица. Это были первые слова, произнесенные ею.
Агаве немедленно подкатила к креслу небольшую ванночку из розового хрусталя, в золотой филигранной оболочке и, наполнив ее благоухающей, теплой водой из большого серебряного кувшина, осторожно приподняла белоснежные ножки императрицы и поставила их в молочно-белую жидкость. Затем она развязала сетку из золотых нитей, придерживавшую по ночам роскошные волосы императрицы. Иссиня-черные локоны рассыпались по обнаженным плечам и бело-мраморной груди, почти до самого пола, покрывая императрицу благоухающим живым плющом. Затем Агаве стянула гибкий стан Феодоры широкой пурпурной лентой, заменявшей в те времена корсеты и застегивающейся на спине золотыми пряжками. В свою очередь, исполнив свою обязанность, Агаве прикоснулась губами к концам благоухающих локонов императрицы и удалилась в ту же дверь, предварительно произнеся: «Галатея!»
Носительница этого поэтического имени оказалась светло-коричневой старухой лет шестидесяти, но еще бодрой и крепкой. Ее седые волосы убраны были под богатым шелковым покрывалом, надвинутым низко на лоб, как подобает христианской матроне. Все еще стройная, слегка расползающаяся фигура скрадывалась темным, небогатым нарядом, подобающим любимой наперснице государыни. Мулатка Галатея была кормилицей Феодоры. Она вынянчила и вырастила осиротевшую дочь смотрителя зверинца при большом константинопольском цирке, заменив мать единственной дочери рано овдовевшего Акакия. Она же обучала тогдашнюю любимицу цирка, прелестного ребенка, всем женским хитростям и всем тайнам кокетства. У четырнадцатилетней любимицы константинопольской золотой молодежи никогда не было тайн от кормилицы, которая оставалась наперсницей Феодоры за все время ее полной волнения и интриг жизни. В императорский дворец Галатея последовала за своей воспитанницей. Феодора и тут не захотела расстаться со своей кормилицей, от которой она и поныне ничего не скрывала.
При появлении любимой старухи неподвижность слетела с лица императрицы, как снятая маска, и прекрасные глаза Феодоры оживились. С этой старухой, знавшей все ее прошлое, разделявшей с ней все печали и радости ее богатой приключениями жизни, видевшей все унижения цирковой артистки и все триумфы императрицы, – с этой наперсницей Феодора могла разговаривать не как «божественная императрица» с покорными слугами, а как необузданная, страстная и пылкая женщина, которой мулатка помогала обманывать стольких мужчин: от юного красавца-гладиатора, сорвавшего первый поцелуй с розовых губок невинной, но уже развращенной дочери Акакия, и до «божественного императора», купившего ценой короны и порфиры право считать себя единственным обладателем прекрасной кокетки.
Старая мулатка имела право заговаривать с императрицей, не ожидая ее вопроса, и каждое утро пользовалась этим правом, подавая ей умывальник с душистой эссенцией, получаемой из сока редкого дерева, растущего только в Сицилии и присылаемого ежегодно для туалета императрицы, в качестве особого налога, городом Адана.
– Как почивала моя белая голубка? – спросила Галатея, подавая императрице полотенце тончайшего полотна с пурпурной бахромой.
– Хорошо, – ответила Феодора, отирая блестящее свежестью лицо, – я видела приятный сон: он был со мной.
– Александр? – переспросила кормилица, убирая золотой умывальный прибор.
Феодора звонко засмеялась.
– Нет, Галатея! Ты опаздываешь почтой. Александр – это прошлое. Я же интересуюсь только будущим… Будущее же – это прекрасный юноша Апиций.
– А тем временем бедный Александр изнывает от нетерпения увидеть тебя, мое ясное солнышко! – При этих словах насмешливая улыбка искривила жирные губы мулатки. – Что прикажешь с ним делать, голубка моя? Отослать домой несолоно хлебавши?
– Нет, к чему жестокость. Надо утешать страждущих! – смеясь, ответила Феодора. – Впусти его, кормилица.
Окончив умывание, императрица раскинулась на мягких подушках широкого, низенького ложа, обитого драгоценным мехом черно-бурых лисиц, и полуприкрытая мягким пурпурным покрывалом, богато вышитым золотом и не скрывающим ни ее прекрасных обнаженных плеч, ни розовых босых ножек в золотых туфельках, закинула руки под голову. Галатея предусмотрительно задвинула засов на дверях, в которые сама только что вошла, и затем уже перешла через всю опочивальню и остановилась перед колоссальной статуей Юстиниана, занимающей один из углов комнаты.
Едва только доверенная старая мулатка придавила один из пальцев на левой руке бронзового Юстиниана, как статуя вместе с тяжелым пьедесталом из розового мрамора бесшумно повернулась на невидимых петлях, открывая узкую и низкую дверь, задернутую темной ковровой занавесью. Галатея раздвинула ее тяжелые складки, и на пороге опочивальни очутился патриций Александр, посланник императора Юстиниана.
Он страстно кинулся перед императрицей на колени и, схватив ее крошечную ножку дрожащими руками, приник к благоухающим розовым пальчикам бесконечным ненасытным поцелуем.
Феодора не сразу отдернула свою ножку. Лениво раскинувшись на мягких подушках, она прищуренными глазами оглядела красивую фигуру молодого патриция и произнесла наконец мелодичным голосом:
– Довольно, патриций!.. Ты злоупотребляешь моей слабостью. Крайне неосторожно впускать влюбленного мужчину во время туалета. Вспомни, что говорит поэт, знаток человеческого сердца: «Все служит красоте, но не всегда приятно глядеть, как приготовляется то, что восхищает нас в готовом виде». Помня этот совет Горация, мне не следовало бы принимать тебя в этот час и здесь… Но я никогда не нарушаю своего слова, и раз обещала тебе утреннюю аудиенцию, как видишь, держу свое обещание. И тем охотнее, что ты заслужил награду, какую хотел перед отъездом в Равенну. Ты многим рисковал ради меня.
– Заплетай волосы потуже, Галатея! – неожиданно обратилась императрица к своей кормилице, принявшейся расчесывать черные локоны своей госпожи, не обращая внимания на присутствие постороннего мужчины. – Погоди, лучше я сяду в кресло…
– Да, ты рисковал для меня своей жизнью, мой бедный Александр, – продолжала императрица, медленно переходя с дивана в кресло, причем все еще коленопреклоненный Александр потянулся за ней, увлекаемый, как железо магнитом.
– О, Феодора, я отдам десять жизней за одну минуту, подобную этой! – пролепетал он задыхающимся от страсти голосом.
Феодора рассеянно улыбнулась. Ее глаза оставались холодными. Но мог ли заметить это влюбленный безумец, покрывающий поцелуями ее опущенную ручку.
– Я верю твоей преданности, патриций, – продолжала императрица, не отнимая руки, – но… не понимаю, почему ты не предупредил меня о письме этой готки к Юстиниану и, главное, о посылке этого глупого портрета?
– Не гневайся, обожаемая государыня. Я не имел возможности поступить иначе. Все это случилось так внезапно и неожиданно, что я не мог ничего предвидеть и не имел под рукой доверенного гонца. Посылать же к тебе человека ненадежного я, понятно, не решился. С большим трудом удалось мне по крайней мере предупредить Галатею о портрете до императорской аудиенции. Ты появилась своевременно, государыня!
– Да, хорошо, что я оплачиваю приближенных императора лучше, чем он… и иначе! – докончила она мысленно. – Его «доверенный» камерарий не побоится смерти, чтобы угодить мне. Он пропустил меня в нужную минуту, чтобы помочь тебе, недогадливый посланник. Можно ли было придумать что-либо глупее твоего ответа на мой вопрос. Неужели у тебя не хватило сообразительности рассмотреть портрет этой Амаласунты, чтобы узнать, каким годом он помечен.
– Государыня, прости меня… Но твое появление заставило все позабыть. Твоя несравненная красота положительно ошеломляет меня при каждой встрече… Прости мне ради моего обожания!
– Другими словами, заплати мне за мою верную службу? – с очаровательной улыбкой произнесла Феодора. – Ну что ж, я признаю себя твоей должницей и готова… Не эти шпильки, Галатея. Оставь пока – я после выберу украшения. Да, я готова заплатить свой долг, или, верней, уже заплатила его!.. Слушай же, что было решено императором вчера, после твоей аудиенции. Он хотел было вторично послать тебя в Равенну. Но я убедила его избрать посланника постарше, предпочитая оставить молодого возле себя… Доволен ли ты этим решением, патриций?
Опьяненный счастьем, молодой патриций приподнялся на коленях и, обхватив сильной рукой гибкий стан Феодоры, прильнул жадными губами к ее благоухающим губам.
Императрица слегка отстранила его.
– Довольно на сегодня, Александр! Не мешай искусству Галатеи и берегись оскорбления величества, дерзкий юноша! – она прикоснулась шаловливым ударом белоснежной ручки к его лицу и ласково произнесла: – Завтра вечером, пожалуй, приходи рассказать мне о красоте твоей королевы готов. Сегодня же уходи поскорей. Мне нужен этот утренний час не для одного тебя.
– Ты ждешь другого? – бледнея, пролепетал Александр. – Другой сумел использовать мое отсутствие, сумел понравиться тебе, вечная изменница! Так значит, правда то, о чем шепчутся любопытные в банях и на базарах… Новый друг сумел приглянуться тебе, Феодора?
Жесткая насмешка слегка скривила розовый ротик императрицы.
– А ты, видно, позабыл свои клятвы! – холодно произнесла она. – Ревность не должна существовать для друга Феодоры! Помни это, Александр, если хочешь оставаться другом своей императрицы. Впрочем, на первый раз я прощаю тебя… Сейчас ты встретишься с тем, кого готов считать своим соперником, и успокоишься… Галатея, проводи его!
Старая мулатка без долгих церемоний схватила патриция за плечо. Он хотел было возражать… просить… умолять… Но Галатея шепнула ему на ухо:
– Молчи… молчи, не то хуже будет.
И поспешно повлекла его к статуе Юстиниана, а оттуда за ковровую занавесь, опускавшуюся за столькими обожателями прекрасной императрицы.
Феодора осталась одна и спокойно принялась поправлять одеяние из тончайшей козьей шерсти, вышитое по подолу широкой золотой каймой.
Через минуту Галатея вновь вошла в опочивальню, предшествуя невысокому старику с умным и хитрым взглядом, проницательными, вечно бегающими глазками на желтом, как пергамент, лице.
Он поклонился с почтительной фамильярностью союзника или сообщника и, поднявшись с колен, спокойно остановился перед императрицей, не обращая внимания на откровенный костюм Феодоры. Старая кормилица так же спокойно принялась подкрашивать ей брови, как если бы в комнате никого не было.
С минуту продолжалось молчание; затем слегка сгорбленная фигурка маленького старичка приосанилась, и он произнес с оттенком упрека:
– Государыня, не знаю, как благодарить тебя за милостивое дозволение предстать перед твои светлые очи, но в то же время трепещу от страха – за тебя более, чем за себя… Что если кто-либо увидит меня в твоей опочивальне? Ведь тогда плоды девятилетнего притворства могут быть уничтожены в одну минуту.
Феодора насмешливо улыбнулась.
– Не беспокойся, верный слуга Юстиниана! Никто не увидит тебя здесь и никто не заподозрит искренности твоего непочтения к твоей милостивой государыне. Мне же необходимо было переговорить с тобой об очень серьезных вещах… Сделать это я могу только в утренние часы, застрахованные от стеснительной нежности моего добродетельного супруга. Эти часы он проводит в своей молельной, оставляя мне полную свободу на несколько часов. Господь да сохранит его набожность! Галатея, подай мне утреннюю чашу вина, только возвращайся поскорей, не оставляй меня надолго наедине с этим опасным покорителем женских сердец.
Феодора засмеялась громким, насмешливо дерзким смехом, в котором не было ничего королевского и ничего женственного.
Галатея скрылась на мгновение с такой же циничной улыбкой на своих мясистых губах и сейчас же вернулась, держа в одной руке золотой кувшин, полный благоухающего кипрского вина, а в другой – хрустальный сосуд.
– Дозволит ли императрица спросить, что доставило мне честь и счастье переступить священный порог ее опочивальни? – подобострастно произнес маленький старик, хитрые, круглые глазки которого быстро бегали по роскошно убранной комнате, точно изучая каждую подробность мебели и драпировки.
– Невозможно увидеть тебя в церкви, где ты так удивительно играешь роль моего духовника в темной глубине исповедальни. Но сегодня император, вероятно, призовет тебя, прежде чем окончится утреннее богослужение, а между тем ты должен знать, как держать себя и что отвечать Юстиниану.
С веселым смехом откинулась Феодора на подушки в грациозно непринужденной позе и медленно принялась отхлебывать из золотой чаши сладкое вино, постепенно разбавляемое медом старой Галатеей, знакомой со всеми прихотями и вкусами своей вскормленницы.
Стоя в почтительной позе перед императрицей, Петр молча ожидал дальнейших объяснений.
– Сегодня наша девятилетняя осторожность принесла наконец плоды. Ты можешь сделаться влиятельным сановником при дворе Юстиниана, – медленно произнесла Феодора, проглатывая ложку меда между каждой фразой.
– Давно пора было! – проговорил странный посетитель императрицы.
Феодора усмехнулась и, слегка склонив набок свою прелестную головку, ответила нравоучительно:
– Терпение – величайшая добродетель, не забывай этого, почтеннейший кузен Нарзеса. Побольше меду, Галатея… Я не имею ни малейшего желания напиться в обществе моего прекрасного друга Петра… – Императрица звонко засмеялась и затем протянула руку маленькому старичку, заметя его мрачное, нахмуренное лицо. – Ну, ну, не сердись, старичина… Ты знаешь, что твоя императрица остается твоим другом, несмотря ни на что. Надеюсь, что ты помнишь начало и причины нашей дружбы?
Хитрое лицо Петра выразило не то испуг, не то смущение.
– Есть вещи не забывающиеся, государыня, – пролепетал он, стараясь казаться равнодушным. – Не знаю только, зачем тебе понадобилось вспоминать обстоятельства…
– Сегодня Юстиниан назначит тебя посланником…
– Меня? – радостно вскрикнул Петр.
– Да, тебя и по моему совету! Ты видишь, что я умею награждать тех, кто служит мне верой и правдой… Ты поедешь в Италию.
– А, в Италию, – задумчиво повторил Петр.
– Да. Юстиниан сообщит тебе свои намерения. Твое посольство совершенно особенное. Ты должен будешь погубить царство готов и очистить Велизарию путь в Равенну. Император объяснит тебе, какими средствами можно этого добиться.
– Понимаю, государыня, – медленно произнес Петр. – Но… соблаговоли указать мне твои желания. Должен ли я поддерживать планы императора, или…
– Поддерживать самым ревностным образом, – быстро перебила Феодора. – Как верная супруга я всегда способствую исполнению желаний моего мужа и повелителя…
– А! – протянул Петр, и это восклицание было так многозначительно, что Феодора слегка ударила веером по лицу своего собеседника.
– Дерзкий нахал! Ты, кажется, издеваешься над своей императрицей! – громко смеясь, произнесла она.
– О, нет, государыня, – подобострастно ответил Петр. – Я не понимаю только, зачем тебе понадобилось давать мне особые инструкции, раз твои желания вполне гармонируют с желаниями твоего божественного супруга.
– Только дураки судят, не дослушав до конца! – резко перебила Феодора. – После политических наставлений и дипломатических нравоучений император даст тебе еще одно приказание, менее политического характера.
– А! – снова произнес Петр, но уже совсем другим тоном. – И это приказание, конечно, самое важное для тебя, государыня?
– Да, – спокойно ответила Феодора. – В нем причина твоей сегодняшней аудиенции. Юстиниан прикажет тебе во что бы то ни стало вырвать королеву готов, Амаласунту, из рук ее врагов и привезти в Византию. Я прошу ее приехать сюда, в объятья своей сестры. Галатея, подай письмо. Вот оно. Петр, поручаю тебе личное письмо твоей государыни к дочери Теодорика. В нем я открываю свои объятья дорогой Амаласунте.
– Понимаю, государыня. Я должен буду убедить королеву готов принять твое приглашение?
Подобно разъяренной пантере, вскочила Феодора. Грозная и прекрасная, сверкая глазами, прошептала она, наклоняясь к уху своего сообщника:
– Ты с ума сошел, Петр! Дочь Теодорика не должна увидеть Константинополь… Слышишь? Никогда! Для того-то я и посылаю тебя к ней. Она должна умереть! Только мертвые не опасны!
– О, государыня… – с ужасом прошептал Петр. – Убийство, цареубийство…
– С каких это пор ты пугаешься слов, Петр? Если я говорю, что она должна умереть, то, поверь, на это есть важные причины. Я ненавижу эту женщину!
– Но ведь ты никогда не видала ее, – осмелился возразить маленький старичок. – Почему же ты желаешь ее смерти?
– Не твое дело! – гневно прошипела Феодора. – Или, пожалуй, узнай в чем дело… Это прибавит тебе смелости. Знай, что Юстиниан изменник, забывающий свои клятвы… Он любит эту женщину. Понял теперь?..
– Но он ведь тоже никогда ее не видел, – задумчиво прошептал Петр.
– Он видел ее портрет, и этого было довольно! Он настолько увлечен ею, что не может скрыть своего увлечения, даже от меня! Вчера он видел ее во сне. А завтра… как знать, что может случиться завтра, если она останется жива…
– У тебя никогда не было соперниц, Феодора!
– И никогда не будет! Ручаюсь тебе в этом! – Голос императрицы звучал непоколебимой энергией.
– Тебе ли бояться соперниц. Ты прекрасней всех женщин, Феодора…
– Амаласунта на десять лет моложе меня. И, кроме того, она… дочь Теодорика… прирожденная королева… Я сама слышала эти слова Юстиниана… Она дочь короля… я же… дочь бывшего гладиатора. Юстиниан все еще не позабыл моего происхождения!.. О, я это всегда чувствовала!
– Но он не может разлюбить тебя, Феодора. Ты слишком умна и слишком хорошо его знаешь! С поверенными всех своих тайн и планов не расстаются…
– Довольно слов, Петр, Амаласунта должна умереть! Это простая самозащита с моей стороны…
Петр низко склонил свою седеющую, хитрую голову.
– Да, ты права, Феодора… Она должна уступить тебе дорогу, но… зачем не пошлешь ты к ней кого-нибудь другого? Мало ли у тебя более подходящих слуг. Я человек мирный и слабый, мое оружие слово, а не меч или кинжал. Убить женщину-королеву…
Феодора злобно захохотала.
– И тебя ослепляет почтение к прирожденной королеве… О, мужчины, какие вы все трусы!.. Будь я мужчиной… Но, послушай, Петр! В тот день, когда ты принесешь мне известие о смерти Амаласунты, ты станешь патрицием и сенатором, подобно твоему старому школьному товарищу, префекту Рима, Цетегусу Сезариусу.
Бледное лицо Петра вспыхнуло. Его глаза сверкнули и сейчас же опять померкли.
Осторожность, вернее, трусость, взяла верх над тщеславием.
– Нет, Феодора! – решительно заявил он. – Пошли другого! Все равно я никогда не осмелюсь… Пусть уж лучше я останусь всю жизнь скромным чиновником в Константинополе, чем…
Феодора захохотала злобным сатанинским смехом, исказившим ее прекрасное лицо.
– Безумец… – прошипела она, хватая Петра за руку и подтаскивая его к ящику, наполненному свитками пергамента. – Безумец, воображающий, что со мной можно спорить и торговаться… Так знай же мое последнее решение. Ты поедешь в Равенну и исполнишь мое приказание, – так или иначе! Средства предоставлю придумать тебе самому. Но, если ты ослушаешься, то… твоя голова заплатит за ее жизнь. Ты осмеливаешься противоречить мне, потому что я сожгла поддельные бумаги в твоем присутствии… Глупец, не заметивший того, что я бросила в огонь только копии подделанных тобой документов. Подлинники поддельных грамот у меня в руках! Вот они, вместе с твоими письмами к тому, кто передал их мне. И стоит мне показать эти бумаги Юстиниану, как никто, даже я сама, не сможет уже спасти тебя от позорной казни… Ты знаешь, как охотно император изображает из себя блюстителя законов и справедливости…
Хитрое лицо Петра приняло землистый цвет. Как подкошенный упал он на колени перед императрицей.
– Приказывай, государыня! Я повинуюсь!..
– То-то же! – гордо произнесла Феодора.
В эту минуту в дверь, ведущую во внутренние апартаменты, громко постучали. Феодора встрепенулась.
– Прочь! – быстро прошептала сна. – Галатея, проводи его через потайной ход. Да, смотри, осторожней! А ты помни, Петр! Либо патриций и сенатор, в случае ее смерти, либо позорная казнь и пытка, в случае ее жизни… выбирай сам!..
Галатея буквально втолкнула шатающегося от испуга старика в узкий темный коридор, позади бронзовой статуи Юстиниана. Затем она надавила невидимую пружину, и тяжелая глыба гранита бесшумно повернулась, закрывая отверстие в стене. Даже видевшие это чудо не смогли бы найти место, где кончалась стена, так искусно была сделана статуя Юстиниана, стоящая на страже тайн прекрасной императрицы.
//-- XXVII --//
В открытые старой мулаткой главные двери вошла красивая, высокая и статная женщина, на голову выше грациозной и гибкой Феодоры. Полная и стройная, с восхитительным цветом лица и свежими розовыми щеками, вошедшая была менее прекрасна и соблазнительна, чем императрица, но казалась на десять лет моложе ее, особенно в эту минуту, когда волнение тяжелого разговора еще виднелось на побледневшем прелестном лице и во впавших огненных глазах Феодоры.
Вновь вошедшая патриционка была супруга Велизария, Антонина, считающаяся лучшей подругой императрицы.
И теперь Феодора с распростертыми объятьями пошла навстречу входящей Антонине.
– С добрым утром, сестра души моей, – нежно произнесла она, обнимая низко склонившуюся к ее ногам молодую женщину.
– Благодарю тебя, государыня, за доброту к твоей верной слуге… Хорошо ли ты почивала, государыня? – не менее нежно сказала Антонина, в то же время подумавшая: «Как она постарела, однако. Глаза совсем ввалились и кожа пожелтела».
Феодора же говорила про себя: «Эта солдатка грубеет и расползается с каждым днем все больше. Кости у нее, как у буйвола!»
Это размышление не помешало императрице нежно обнять Антонину и усадить ее в кресло.
– Я плохо спала сегодня, дорогая моя. И это, наверное, заметно на моем бедном лице. Не то, что ты, моя дорогая Антонина! Ты цветешь, как роза, и хорошеешь с каждым днем. Бьюсь об заклад, что счастливая любовь взращивает розы на твоих нежных щечках. Ты, наверное, видела «его» вчера вечером?
Произнося эти многозначительные слова, императрица рассеянно взяла со стола прелестную игрушку, маленький кинжальчик с рукояткой из слоновой кости, осыпанный рубинами. При виде этой драгоценной игрушки невольницы императрицы бледнели и дрожали. Красивый кинжальчик не раз вонзался в руку, плечо или даже в щеку неловкой или неосторожной рабыни, не сумевшей угодить своей повелительнице. Блестящее лезвие чуть не ежедневно окрашивалось свежей кровью девушек, имевших «честь и счастье» состоять «при гардеробе божественной императрицы».
При последнем вопросе Феодоры, яркая краска залила добродушное лицо жены Велизария. Потупив долу свои красивые светло-серые глаза, она проговорила с видимым смущением:
– Нет, возлюбленная государыня, ты ошибаешься! Вчера вечером я его не видела, к сожалению.
«Еще бы…» – подумала Феодора, но ничего во взгляде и голосе не выдало ее мысли, когда она заговорила, ласково проводя рукой по полной, белой руке Антонины.
– Недолго уже мне наслаждаться твоей дружбой, дорогая моя. Не пройдет и недели, как Велизарий отправится с эскадрой к берегам Италии. Ты же, верная супруга, конечно, захочешь сопровождать его, оставляя свою бедную императрицу одну в ее роскошном дворце. Правда, разлука покажется тебе легче, чем мне. Ведь нашего героя-полководца будут сопровождать его многочисленные друзья и между ними… конечно?..
Феодора замолчала, вперив испытующий взгляд в смущенное лицо Антонины.
Супруга Велизария поняла скрытый смысл вопроса императрицы и ответила, не подымая глаз:
– Да, государыня, Велизарий намеревается взять с собой, по обыкновению, своего старого друга историка Прокопия и обоих сыновей Боэция…
– Понимаю, – с лукавой усмешкой произнесла Феодора. – Ты будешь свободной среди шумной и тревожной лагерной жизни. Пока Велизарий будет занят сражениями и победами, тебе легче будет заниматься… разговорами с красивым юношей, заслужившим твое… внимание…
– Ты угадала отчасти, дорогая государыня… Но… только ты напрасно считаешь меня счастливей себя. Напротив того, ты счастлива!.. Твой прекрасный друг, Александр, вернулся и останется близ тебя. Я же… отнюдь не уверена в возможности свободно видеться с Апицием… Ты себе представить не можешь, в каком подчинении этот бедный мальчик у своего старшего брата… Северий же настоящий республиканский медведь, мечтающий о битвах с варварами, и только! Если бы он узнал о нежной дружбе, соединяющей меня с его братом, он счел бы это преступлением и не отступил бы ни перед чем, чтобы отнять у меня душу и сердце Апиция. Если его брат поедет с нами, то я не смогу быть ни минуты спокойной… Поэтому я пришла просить у тебя помощи, дорогая государыня. Удержи здесь Северия, под каким-нибудь предлогом. Тебе это нетрудно сделать… ведь ты императрица… Я же буду тебе глубоко признательна, моя дорогая повелительница…
Феодора ласково усмехнулась.
– Прекрасная мысль!.. Моя милая Антонина становится настоящим тактиком и начинает понимать военные уловки не хуже самого Велизария.
– О, государыня, не называй этого имени! Ты не знаешь, какое глубокое отчаяние пробуждает оно в моей душе! Не забудь, что я была верной и безупречной супругой, прежде чем попала к твоему двору. Только здесь узнала я, что есть чувства и поступки… заставляющие краснеть женщину, не потерявшую стыда и совести…
Молния ненависти сверкнула в черных глазах Феодоры. Но увлеченная своими мыслями, Антонина ничего не заметила. Она продолжала говорить о том, что жгло и терзало ее честную душу.
– От тебя узнала я, государыня, о том, как легкомысленны и жестоки мужчины, как мало интересуются они нами, раз добившись обладания. Ты же объяснила мне невинность сближения с юношей, нежность которого еще не притупилась чувством собственности, и потому окружает женщину тем обожанием, без которого женское сердце не может быть счастливым. Видит Бог, ничего другого я не искала в дружбе этого прекрасного юноши!
«К счастью для меня, подобное обожание скоро надоедает прекрасным юношам, и они ищут чего-либо более существенного», – снова подумала Феодора.
– И все же я чувствую, что даже эта невинная близость с посторонним мужчиной – уже преступление для жены Велизария. Он так велик, мой герой супруг!.. Но, увы, он слишком велик для легкомысленного и тщеславного женского сердца, жаждущего любви и нежности.
Слезы заволокли глаза Антонины, и она закрыла лицо руками. Грудь ее высоко вздымалась, с трудом сдерживая рыдания.
Но вместо жалости на лице императрицы застыло выражение насмешливого презрения.
«Что за жалкое создание, – думала она, пытливо глядя на жену Велизария. – Что может быть ничтожнее этих полунатур – слишком трусливых для порока и слишком слабых для добродетели».
С минуту длилось тяжелое молчание, прерванное появлением хорошенькой белой невольницы с громадным букетом роскошных роз в маленькой руке.
– От него, – едва слышно прошептала Агаве, передавая императрице благоухающее приветствие влюбленного сердца.
Но Феодора не сразу поняла свою прислужницу. Прекрасная императрица легко могла перепутать манеры бесчисленных поклонников ее красоты. Поэтому она переспросила невольницу:
– От кого?
Агаве собралась ответить, но встретив взгляд Антонины, замолчала, многозначительно посмотрев на свою повелительницу.
Этого было достаточно.
– Дорогая Антонина, поставь, пожалуйста, эти цветы вон в ту хрустальную вазу, – ласково произнесла Феодора, передавая жене Велизария букет, а затем быстро прошептала, обращаясь к Агаве:
– От кого цветы? Говори тише.
– От него, государыня! – краснея, ответила молодая девушка. – От того юноши, который вчера целый день скрывался у тебя в покоях. От прекрасного Апиция…
Не успела Агаве договорить этих роковых слов, как с болезненным криком схватилась за руку. Острый кинжальчик императрицы вонзился в тонкую кожу девушки.
– О, прости, государыня! – прошептала невольница, падая на колени.
Но Феодора не помнила себя от гнева. Еще раз подняла окровавленное острие.
– Я покажу тебе, как засматриваться на красивых мужчин, презренная! – прошипела императрица.
Невольница машинально откинулась в сторону и острие вонзилось в плечо, миновав лицо.
В это мгновение Антонина, поставив букет в вазу, обернулась, и Феодора бросила кинжальчик на пол.
– Прочь, негодяйка! Ступай к заведующему рабынями и скажи, что я отсылаю тебя на шесть недель в ткацкую, на черную работу… И не смей никогда больше показываться в моих покоях. Ступай… и ни слова!.. – прибавила она.
Громко плача и пошатываясь, вышла несчастная Агаве из опочивальни. По ее белому плечу медленно ползла алая струйка крови.
– В чем ее вина? – спросила Антонина, удивленно глядя на уходящую девушку, считавшуюся любимицей Феодоры.
Императрица не сразу нашла ответ на этот вопрос. Ее верная кормилица поспешила ей на помощь.
– Дерзкая и неловкая девчонка эта Агаве. Она разбила любимый флакон императрицы, подарок божественного императора.
Искусная комедиантка, наклонившись, подняла с пола хрустальный флакон, отделанный золотом тонкой филигранной работы, и принялась исправлять несуществующее повреждение.
– Скоро ли ты закончишь мою прическу, кормилица? – нетерпеливо спросила Феодора, постепенно приходя в себя после гневной вспышки.
– Сейчас, сейчас, государыня!.. Вот только еще две шпильки… Теперь твоя прическа готова!
– Хорошо. Теперь впусти гардеробных невольниц и… кто там еще ожидает в приемной. А ты, дорогая Антонина, не хочешь ли познакомиться с новейшей поэмой нашего придворного поэта, пока я оканчиваю туалет? Он недурно пишет, этот ораторий, изображая деяния апостольские в красивых и звучных стихах. Особенно рекомендую тебе предпоследнюю поэму, где рассказано о смерти Себастьяна, побитого камнями.
Старая мулатка широко распахнула двери, ведущие в так называемый малый приемный зал, и опочивальня императрицы сразу наполнилась целым роем невольниц и вольноотпущенниц.
Одни поспешно убирали ненужные уже принадлежности туалета, другие поливали благоухающими эссенциями стены и ковры, третьи приводили в порядок сдвинутую мебель. Большинство же хлопотало около самой императрицы.
Галатея распоряжалась ими, как главнокомандующий своей армией.
Пока одна из невольниц осторожно снимала с императрицы утреннюю тунику из розового шелка, старая мулатка отдавала приказание заведующей царскими одеждами насчет костюма, избранного государыней.
– Голубую тунику из милезийского бархата с жемчужной вышивкой. Сегодня воскресенье, посвященное Царице Небесной. В такой день благочестивые императрицы носят исключительно только белые и голубые одежды, какие носила Пресвятая Дева в своей жизни.
Опытная рука старой кормилицы, единственной, имеющей право прикасаться к великолепным волосам императрицы, мимоходом поправила драгоценные шпильки из крупных сапфиров, украшающих сложную прическу Феодоры, и затем оглядела испытующим взглядом тяжелую мантию из серебряной парчи, которую четыре невольницы осторожно вынули из громадного сундука, украшенного вензелем императрицы и устроенного так, чтобы материя не мялась.
– Что нового в городе, Дельфина? – спросила Феодора молодую вольноотпущенницу, усердно шнурующую золотые сандалии на крошечных ножках императрицы. – Кто вчера взял приз в цирке?
– Ты победила, государыня, – радостно ответила молодая женщина, осчастливленная милостивым вопросом. – Твоя партия окончательно разбила «зеленых» и взяла все первые призы. «Голубые» восторжествовали в конном состязании, так же как и в ристалище колесниц.
– Вот это приятная новость. Благодарю тебя, Дельфина! – весело произнесла Феодора. – Я выиграла заклады на два пуда золотом… Ты получишь часть моего выигрыша в награду за известие!
– О, божественная государыня, как ты милостива… к своей верной рабыне… – начала было Дельфина, но Феодора перебила ее нетерпеливым восклицанием:
– Галатея, я вижу письма в руке Эриклеи. Позови ее поскорей… Она ползет, как черепаха… Откуда письма? Из Италии? – обратилась императрица к пожилой гречанке, подносящей ей на золотом блюде несколько свитков и навощенных дощечек.
– Точно так, государыня! Я узнала печать с головой Медузы. Так запечатаны только собственноручные письма готской принцессы Готелинды… А вот это письмо от архидьякона Сильверия. Его привез нарочный из Рима, – для божественной императрицы, в собственные руки…
– Хорошо! Положи их в молитвенник. Я возьму их с собой в церковь… Эльпис, подай мне зеркало! – приказала императрица, на которую три невольницы одели и уложили красивыми складками мягкую тунику из голубого бархата с узкими рукавами, оставляющими открытыми всю нижнюю часть прекрасной руки, и сдерживаемую у талии драгоценным поясом из бирюзы и жемчуга, длинные концы которого падали спереди почти до широкой вышивки, украшающей подол.
На зов Феодоры прибежала молодая, крепкая негритянка с почти двухаршинным зеркалом из гладко-полированной серебряной пластины в руках. В богатой золотой раме, украшенной жемчугом, это зеркало могло быть вставлено в особую подставку, но Феодора не любила неподвижности и предпочитала, чтобы невольница держала его перед ней, постоянно меняя положение так, чтобы императрица могла удобно следить за окончанием своего туалета. Это была тяжелая обязанность, так что бедной Эльпис не раз приходилось дорого платить за мгновение рассеянности или утомления.
– Божественная государыня до сих пор не вспомнила о своей маленькой любимице, – вкрадчиво произнесла пожилая гречанка в богатом платье, поднося Феодоре золоченую корзиночку, в которой на мягкой подстилке из меха лежала, спокойно свернувшись, маленькая ручная пестрая змейка. При прикосновении белой ручки Феодоры змейка подняла голову и радостно обвилась вокруг руки своей хозяйки.
– Что нового на базарах, Главка? – спросила императрица, лаская умное маленькое пресмыкающееся, протягивающее головку к розовым губам своей повелительницы. – Я слышала о приезде кораблей, привезших редкостные товары из Индии. Не видела ли ты этих чудес? Скажи мне, стоит ли призвать купцов во дворец?
– И да и нет, государыня… – почтительно отвечала старая вольноотпущенница, пользующаяся особенной милостью Феодоры. – Привезено много красивых вещей, особенно шелковых материй, нежных и прозрачных, как воздух, и при этом дивных раскрасок. Есть также интересные драгоценные уборы и редкие благоухания, но ничего неожиданного для нашей обожаемой государыни.
– Все же укажи Галатее, кого из купцов вызвать во дворец. Посмотрите товар и выберите вдвоем все лучшее. Я назначу час и день, чтобы вы могли спокойно поискать, не понравится ли нам что-нибудь.
– Главка, помоги подержать хламиду! – произнесла старая мулатка торжественным голосом.
С озабоченными лицами четыре женщины расправили широкий плащ, надевающийся на одно плечо, где он и укреплялся драгоценной пряжкой. Набросить эту одежду из тяжелой и плотной материи, иногда сплошь расшитую золотом, жемчугом или шелком, и, главное, уложить ее красивыми складками было не так легко. И искусники обоего пола, понимающие в этом деле, ценились очень высоко. Когда на плечи императрицы была накинута мантия из серебряной парчи с широкой жемчужной каймой, спереди ее укрепили на плече драгоценной пряжкой в виде большого жемчужного голубя, в рамке из крупных сапфиров. Это было древнее украшение римских императриц во времена язычества, носившее название «венериной голубки». Со времен же супруги Константина называлась оно «пряжкой святого духа». Гликерия, дочь скульптора, долгие годы изучавшая в мастерской своего отца художественные складки мантий на его статуях, была куплена императрицей за большие деньги специально из-за своего искусства укладывать складки и была занята ровно пять минут в сутки во время одевания императрицы.
– Божественная государыня желала иметь душистые мыльные шарики из Испании. Они получены, – доложила «заведующая туалетом», сирийская невольница Зефирис. – Появилась новая сказка в стихах, которую распевают на улицах. Она очень мелодична… Египетский чародей возвратился. Он привез новые благоухания и… – Зефирис понизила голос, – какой-то особенный бальзам, который помогает ото всего! Он рассказывал нам, как он излечил одну из жен персидского императора, которая долгие годы оставалась бездетна.
Зефирис осторожно замолчала, заметив мрачную тень, внезапно мелькнувшую на красивом лице императрицы.
– Отошли его, Зефирис. С этой надеждой я уже покончила, – со вздохом произнесла она.
На одну минуту глубокая грусть появилась в бездонных глазах Феодоры. Но она сделала усилие и преодолела себя. Проведя рукой по лицу, как бы отгоняя от себя назойливую мысль, она внезапно подошла к постели, и, подняв с изголовья раздавленный венок из благоухающих трав, который надевала как средство от дурного глаза, передала его Галатее, проговорив чуть слышно:
– Перешли этот венок Апицию как воспоминание о счастливых минутах, – затем, вернувшись на середину комнаты, императрица громко позвала: – Эригона, подай ларец с драгоценностями.
Четыре черных невольницы с трудом принесли и поставили перед императрицей тяжелый серебряный ларец. Эригона, смотрительница уборов императрицы, предварительно показала государыне целость печати, накладываемой каждый вечер, и затем уже отворила замок и приподняла крышку. Перед глазами Феодоры засверкали всеми цветами радуги бриллианты, рубины, изумруды – в ожерельях, браслетах, диадемах, брошках. Тут были все цвета, все формы, все драгоценные камни, громадное, ошеломляющее богатство, собранное в сравнительно небольшом сундуке.
Главка и Галатея поспешно придвинули к императрице низенький столик, на котором Эригона всегда выкладывала драгоценности, ожидая выбора Феодоры.
Обступившие столик с ларцом женщины с блестящими от восхищения, расширенными от любопытства глазами рассматривали это сказочное богатство, на которое так равнодушно глядела прекрасная императрица.
– Прикажешь летние украшения, государыня? – почтительно спросила Эригона.
– Нет, их сезон уже окончился. Дай мне большие серьги из сапфиров и бриллиантов, жемчужное колье, присланное царем персидским, и подходящие браслеты.
– О, как красив этот убор, государыня! – воскликнула Антонина, отрываясь от своего благочестивого чтения и любуясь драгоценностями. – Удивительно эффектно сочетание белого жемчуга с темной синевой сапфиров. Такой жемчужины, как в подвеске на твоей груди, думаю, нет другой на свете.
– Это знаменитая жемчужина Клеопатры, – равнодушно ответила Феодора. – Старый жид, продавший ее императору, подтвердил ее происхождение торжественной клятвой.
– Ну, это еще ничего не доказывает… – заметила старая кормилица императрицы, пользуясь свободой слова, данной ей навсегда. – Жидовское племя ни во что не ставит самую священную присягу и за грош наврет с три короба.
Феодора усмехнулась.
– На слово и я бы не поверила христопродавцу, но Юстиниан утверждает, что жид представил ему неопровержимые документы. Впрочем, мне все это довольно безразлично. Историческое прошлое и происхождение этой жемчужины красоты ей не прибавят и не убавят.
– Государыня, не опоздать бы тебе, – напомнила Антонина. – Когда я шла к тебе, то видела, что золотые носилки божественного императора уже дожидались появления государя у входа в его покои.
– Да, государыня, – робко заметила молоденькая невольница, – божественный император уже присылал справляться, не готова ли императрица.
– Ты, кажется, учишь императрицу? – не повышая голоса, произнесла Феодора, но выражение ее черных глаз было так красноречиво, что бедная рабыня как подкошенная упала на колени.
– Пошла вон, дерзкая дура! – прошипела Галатея, выталкивая бедняжку за двери. – И благодари свою судьбу, что государыня не хочет марать руки о твою желтую мордочку!
Феодора склонила к Антонине свою прекрасную голову и поучительно прошептала на ухо своей «подруге»:
– Не надо баловать мужчин излишней аккуратностью. Они должны нас дожидаться, а не мы их.
– Подай мне веер из белых перьев, Главка. А ты, Ионе, ступай, прикажи кападосским невольникам вынести мои воскресные голубые носилки… Ну, вот я и готова! – произнесла императрица, поворачиваясь к двери.
Антонина последовала за ней и умоляющим голосом произнесла чуть слышно:
– Государыня, не забудь моей просьбы…
Феодора остановилась.
– Не беспокойся, дорогая! Ты знаешь, что для тебя я на все готова. И чтобы успокоить тебя окончательно, я сейчас же исполню твое желание, или еще лучше, – передам его исполнение в твои собственные руки. Галатея, подай мне восковую пластинку и грифель.
Быстро написала Феодора несколько слов на тонкой, покрытой слоем воска дощечке, составленной из двух половинок, складывающихся наподобие книжки, позволяя завязывать шнурком и запечатывать закрытое письмо.
– Прочти, что я пишу, – обратилась императрица к Антонине. – Письмо адресовано главному начальнику порта. Он мой старый друг и повинуется мне слепо, не спрашивая ни о чем.
Антонина прочла, краснея и улыбаясь: «Если сын Боэция Северий захочет взойти вслед за Велизарием на корабль, то не допускай этого, задержи его хотя бы даже силой. Пришли его немедленно во дворец. Он назначен ко мне стольником».
– Довольна ли ты, дорогая сестра души моей? – спросила Феодора, и снова в голосе ее дрогнула насмешка.
Но жена Велизария была слишком правдива и бесхитростна, чтобы понимать оттенки голоса и изгибы души Феодоры. Она склонилась к руке императрицы с искренним чувством признательности.
– Как благодарить тебя, моя великодушная государыня… Я остаюсь твоей вечной должницей.
– Ах, Бог мой, – произнесла Феодора, внезапно припоминая. – А ведь я позабыла надеть свой талисман! Пожалуйста, милая Антонина, сними со стены у изголовья моей постели древнюю медаль на цепочке. Это единственный подарок моей матери, и я всегда ношу его на груди. Я уверена, что со мной случится несчастье, если я выйду из дворца без этого талисмана.
Антонина поспешно вернулась к постели императрицы и действительно нашла на столике у изголовья небольшую древнюю монету на золотой цепочке, с изображением Меркурия – бога хитрости и лицемерия. Через минуту она уже вернулась к императрице, почтительно подавая ей золотую медальку.
Но пользуясь этой минутой, Феодора успела быстро зачеркнуть имя «Северий» и заменить его именем «Апиций». Затем она поспешно перевязала письмо пурпурным шелковым шнурком, концы которого оттиснула печатью с миниатюрным изображением Амура и Венеры, вырезанным на дивном большом изумруде ее перстня.
– Вот твой талисман, государыня! – произнесла Антонина.
– А вот письмо Аристарху. Передай его начальнику порта в момент твоего отъезда. Таким образом ты избегнешь всяких объяснений, а твой противник будет лишен возможности искать у императора защиты от «насилия императрицы», – улыбаясь закончила Феодора. – А теперь довольно суетных мыслей. Пора в церковь. Император, наверное, уже ждет меня.
//-- XXVIII --//
В Неаполе, приморской твердыне готов, которой грозил первый натиск армии византийцев, никто не подозревал об опасности, никто не ожидал нападения, никто не слышал об отряде Велизария, уже плывущем по Средиземному морю.
Ярко светило солнце, отражаясь бриллиантовыми блестками в голубых водах дивного Неаполитанского залива, цвели благоухающие розы в пышных садах, окружающих роскошные виллы римской и готской аристократии, и смешанное население прекрасного города жило, как всегда, весело и жизнерадостно, чуждое ревнивого недоверия и жгучей ненависти, так резко разграничивающей оба народа в Риме.
Прекрасный юноша, назначенный умирающим Теодориком начальником провинции и командиром неаполитанского флота, немало способствовал установлению дружеского единения между обеими частями населения. Граф Тотилла побеждал всех и каждого своей молодостью, красотой, любезностью и той непередаваемой словами чарующей прелестью, которая одинаково подкупала мужчин и женщин. Когда этот прекрасный юноша проходил по улицам Неаполя рука об руку со своим другом Юлиусом, то каждый встречный невольно останавливался, чтобы полюбоваться неаполитанскими Диоскурами, и самые непримиримые патриоты обеих народностей начинали мечтать о возможности действительного братства между готами и италийцами.
Если бы суровый римлянин с каменным сердцем, Цетегус, знал, какое впечатление производит его приемный сын на население Неаполя и под каким влиянием находится он в этой столице радости и наслаждений, он бы, конечно, поспешил вызвать Юлиуса обратно до получения ответа на свое последнее письмо, ответа, доказавшего ему, как легко могут ошибаться самые гениальные дипломаты и как наиболее хитро задуманные планы человеческой политики превращаются в ничто простым случаем или Божественной волей.
Быть может, подобная мысль действительно шевельнулась в душе префекта Рима по прочтении письма своего любимого воспитанника, которое только что привез ему доверенный невольник Юлиуса Монтана.
Прочитав это письмо, Цетегус с проклятьем бросил его на пол и, закрыв лицо руками, просидел несколько минут безмолвный и неподвижный, как мраморное изваяние. Затем он медленно отвел руки и проговорил едва слышно:
– Этот Тотилла еще опасней, чем я думал! Так или иначе, он должен исчезнуть с моего пути!
Подняв с пола письмо Юлиуса, префект молча провел рукой по навощенным дощечкам, как бы стирая написанные на них слова и фразы, и затем так же молча запер их в серебряный ларец, полный документов.
Вот что писал Юлиус Монтан своему приемному отцу и воспитателю:
«Префекту Рима Цетегусу сердечный привет от глубоко преданного и благодарного приемного сына и воспитанника.
Прости, отец и благодетель, что мне приходится начинать с упрека. Твое холодное и жестокое письмо огорчило меня так сильно, что мои ослабевшие от раны нервы вторично сдали, и я пролежал две лишних недели в постели, прежде чем оправился настолько, чтобы исполнить твое приказание и разыскать твоего друга Валерия Проциллу.
Мне хочется думать, что твоя холодность, как и твое себялюбие и твоя насмешливая язвительность, не более как маска, скрывающая твою настоящую душу, и я на коленях готов просить тебя снять эту маску перед твоим сыном и воспитанником.
Но позволь рассказать тебе по порядку о моем знакомстве с той, которую ты назначил в супруги мне, недостойному, не справляясь с Высшей волей, приготовившей ей иную судьбу.
В твоем приятеле Валерии Процилле я нашел добродушного республиканца и благородного друга-покровителя, принявшего меня как родного, а в дочери его Валерии… счастье и горе моей жизни… Ты был прав, отец мой, когда писал, что видеть Валерию и полюбить ее – одно и то же… Как ни был я предубежден против этой жемчужины Неаполя, я все же… к чему скрывать… я полюбил ее с первого взгляда, как безумный…
Красоту Валерии ты знаешь, отец мой… Но ни ты, и никто другой не знает, как чарующе прекрасна чистая и гордая душа этой римской девственницы.
Для меня очарование ее еще больше усиливается от той двойственности воспитания, которая создала из этой девушки создание неземной прелести…
Не знаю, известно ли тебе, что мать Валерии была больная и мрачная фанатичка, проводившая полжизни в подземных часовнях римских катакомб, между могилами мучеников, и потерявшая всякую жизнерадостность в обществе таких же фанатиков, как и она сама… Свою дочь, – единственную, уцелевшую из двенадцати детей, унесенных роковой болезнью в могилу прямо из колыбели, Валерию, мать посвятила служению церкви, поклявшись страшной клятвой отдать девочку в монастырь, как только ей исполнится двенадцать лет.
К счастью, мать Валерии умерла раньше рокового срока. Отец же ее – римский патриот и республиканец, человек слишком горячий для того, чтобы быть ревностным христианином. Он поспешил откупиться от монахов и освободить свою дочь, построив целый монастырь в одном из своих поместий, отданных церкви римской взамен Валерии. И действительно, римское духовенство признало Валерию освобожденной, но она сама не вполне верит в это освобождение. Временами ей кажется, что Бог не мог принять холодное золото в обмен на живую душу, и тогда она чувствует себя как бы клятвопреступницей. А между тем отцовское воспитание все же сделало свое дело. Валерия – настоящая римлянка, одушевленная патриотизмом и преклоняющаяся перед нашей великой стариной.
Быть может, именно эта борьба чувств и понятий, слишком хорошо известная твоему воспитаннику, отец мой, сблизила меня с Валерией… Мы вместе увлекались великими поэтами древности, вместе гуляли, вместе декламировали дивные стихи Софокла. И когда я глядел в ее загадочные глаза, с таким воодушевлением декламирующей божественные слова Антигоны, мне чудилось, что бессмертная героиня поэта вышла из могилы и воплотилась в эту дивную девушку.
Так шли дни за днями. Валерий, казалось, ожидал от меня решительного слова, чтобы отдать мне руку своей дочери. Да и сама Валерия, быть может, не стала бы противиться желанию своего отца…
Но Бог, – неверующие сказали бы «судьба», – не желал этого брака. Каждый раз, когда я собирался заговорить о моих чувствах, меня удерживала одна и та же мысль: «Валерия слишком хороша… Ты недостоин этой жемчужины… Посягая на ее руку, ты совершаешь поступок, похожий на кощунство». Точно кто-то шептал мне эти слова на ухо, мешая высказаться.
Между тем, вернувшись домой, я дрожал от страсти, бранил себя за трусость, за нерешительность и твердо решался на следующий день быть умней и храбрей. Но назавтра повторялось то же самое, и я снова уходил, не смея высказать своей любви Валерии.
Наконец, однажды утром – было душное, жгучее утро, какое обычно бывает перед грозой, я нашел Валерию спящей в саду, под тенью цветущих апельсиновых деревьев.
Не стану писать тебе о ее прелести, отец мой. Сердце мое еще дрожит и сжимается от жгучей боли… и я спешу высказаться. Скажу коротко – глядя на дивную спящую девушку, я как-то сразу понял и почувствовал… всем существом своим, что никогда не смогу сделать счастливой это чудное созданье. Достойным ее мог быть только один из полубогов, описанных древними поэтами, а не слабый, робкий, заурядный человек, как твой бедный воспитанник. И пока я думал об этом, в голове моей мелькнула мысль о прекраснейшем из смертных – о моем Касторе.
И в ту же минуту в ушах моих точно прозвучало имя: Тотилла… Так ясно услышал я это имя, точно кто-то другой громко произнес возле меня слово, подсказанное мне совестью – судьбой – Богом. Да, Тотилла. Вот тот единственный, кто достоин любви Валерии, то светило, которое не исчезнет в лучах этой звезды, – тот супруг, которому она сможет повиноваться, как подобает женщине…
И я решился привести Тотиллу к Валерии, предоставляя остальное воле Божьей…
На другой же день я входил в сад Валерии вместе с Тотиллой.
Моего друга не было дома. Он уехал накануне в пригородное имение по какому-то делу. Валерия была в саду.
Мы увидели ее в конце аллеи. Она стояла перед мраморной статуей Венеры – Афродиты и украшала прекрасную голову богини венком из роз. Вся освещенная лучами заходящего солнца, в белоснежном платье, с золотым обручем в черных волосах, с розами в высоко поднятой руке, форма и цвет которой могли соперничать с рукой мраморной богини, Валерия была так прекрасна, что Тотилла громко вскрикнул от восторга.
Валерия услышала этот крик и обернулась, выронив венок из опустившейся руки. Глаза ее остановились на прекрасном лице моего друга, и нежный румянец, постепенно выступая, залил ее прелестное лицо. О, если б ты видел, как они были прекрасны!.. Как достойны друг друга! Я видел, что угадал предопределение судьбы, и, поняв, что они полюбили друг друга с первого взгляда, горько заплакал, спрятавшись между цветущими олеандрами.
Больше рассказывать нечего… Они счастливы… Они благословляют меня!.. А я!.. Увы, я еще недостаточно очистился душою для того, чтобы не страдать при виде их счастья. Верь мне, отец мой, что ни тени зависти нет в моем сердце. Видит Бог, я с радостью отдал бы жизнь свою для того, чтобы упрочить счастье двух этих существ, наиболее близких и любимых мною. Но все же бывают минуты, когда у меня не хватает силы любоваться их счастьем…
Тогда я ухожу в одну из темных, тихих древних церквей католических и долго стою на коленях у подножья креста, глядя на кроткий лик Божественного страдальца.
И тут только мне стали ясны слова Христовы, призывающие к себе «всех страждущих и обремененных». Да, поистине религия Христова создана для утешения страждущих, и в ней только может больное сердце найти целительный бальзам для своих ран…
Подумай, отец мой, не странно ли это?.. Ты, так мало верящий в Господа нашего Христа Спасителя, ты, воспитавший во мне древнего римлянина, язычника больше, чем христианина, ты сам послал меня туда, где меня ожидало величайшее горе, превращающееся в величайшее счастье.
Не ясно ли, что участью людской распоряжается высшая сила, Божеская, ведущая нас к спасению без нашей воли, часто даже помимо нее. О, как отрадно такое сознание, отец мой! Как радостно преклоняюсь я перед этой высшей волей и благодарю Создателя, показавшего мне истинный путь к счастью самопожертвования. Положа руку на сердце, говорю я тебе, что за счастье верить так, как верили первые христиане, не дорого заплатить самыми страшными страданиями. И я благословляю тебя, отец и воспитатель мой, избравший для меня путь, орошенный кровавыми слезами несчастной любви! Я благословляю свои страдания и прошу у неба одного: чтобы и ты, благодетель мой, понял истину моих слов… пока еще не поздно.
Господь да хранит тебя, – об этом ежедневно молится твой безгранично преданный сын и воспитанник Юлиус».
//-- XXIX --//
Высокие, крепкие стены окружают Неаполь. Целая сеть бастионов и башен защищает приморский город со стороны суши. И самая важная из этих башен поручена охране и надзору старого еврея Моисея, отца той самой красавицы Мириам, о которой тщетно вздыхала молодежь Неаполя и которой посвящал любовные элегии знакомый читателям модный римский поэт Пино.
В восьмиугольной башне, защищающей тяжелые окованные железные ворота города, четыре этажа. Три верхних предназначены исключительно для защитников стены и ворот, служа в мирное время складами оружия и военных запасов. В нижнем живет старый смотритель и его шестнадцатилетняя дочь.
Неказисто помещение старого Моисея. Обширная сводчатая комната с толстыми стенами и небольшими окнами, защищенными тяжелыми железными ставнями – на случай осады – разделена легкими внутренними перегородками на три части. Средняя служит кухней и столовой. Справа и слева, в комнатах поменьше, устроили себе спальни старый Моисей и его дочь. Тяжелые ковровые занавеси служат вместо дверей. Два человека разговаривают в старой башне: привратник Моисей – старик громадного роста и такой же силы, с седой гривой, белой, как снег, бородой и глубоко впалыми черными глазами, ярко горящими из-под нависших белых бровей, и молодой человек, маленький, тщедушный, с резкими чертами лица и физиономией, на которой отпечатались главные качества еврейства – жадность, хитрость, трусость и злоба.
Ни капли сходства не было между этими двумя людьми, могущими служить символом двойственности еврейства: старик, могучий, смелый и прямодушный, как лев пустыни, как герои Маккавеи, которые так геройски боролись с римлянами; юноша – лукавый, корыстолюбивый и жестокий, как истый потомок трусливых подонков нации, укрывшихся от римских мечей по подземельям и погребам и переживающим разгром так же, как пережили христианство, оставаясь верными сынами фарисеев-каббалистов, кричавших «распни его, кровь его на нас и детях наших». Иудей и жид, последователь чистой любви Моисея и раб бездушного Талмуда, а между тем они были близкими родственниками, и молодой жид называл старого иудея «дядей»…
– Я давно собирался перечислить тебе свои достатки, дядя Моисей, – говорил он писклявым и дребезжащим голосом, как нельзя лучше подходящим к его жалкой и смешной фигуре. – Вот, дядя, на этом листке пергамента записаны мои доходы. Я состою главным строителем и надсмотрщиком над всеми водопроводами Неаполя. Это дает мне пятьдесят золотых ежегодно и за каждую поправку по десяти золотых прибыли. Вот, видишь этот кошелек, дядя? Это золото я только вчера получил за восстановление обрушившейся водопроводной арки возле большого рынка. Кроме того, у меня нет недостатка в заказах, и планы моих построек раскупаются нарасхват. Часто мне же поручают исполнять их, и тогда мне перепадает крупный доход. Я умею покупать дешево, а продавать дорого, как подобает честному еврею, одним словом, ты видишь, дядя Моисей, что я могу содержать семейство. Отдай же мне свою дочь Мириам, чтобы она была хозяйкой в моем доме и продолжила род наш. Отдай мне Мириам, дядя! Я буду держать ее в почете и одевать в шелк и бархат. Тебе же не найти для нее лучшего мужа, чем сына твоей собственной сестры, Иохена Богуадора.
Старик молча выслушал хвастливую речь племянника. Когда тот замолчал, седые брови Моисея сдвинулись, и он неодобрительно покачал головой.
– Да, ты сын моей сестры, Иохен, и мне не чужой, и ты богатый человек и хороший работник. Но всего этого еще недостаточно для счастливого брака. Послушай моего совета, Иохен, – выкинь из головы мою Мириам, она тебе не пара.
– Почему? – обиженно закричал молодой жид. – Что ты обо мне думаешь, дядя? Чем я не муж Мириам? И разве может кто-либо из евреев сказать что-нибудь против Иохена Богуадора? Разве я не плачу десятину кагалу, как подобает набожному еврею?
– Никто не говорит о тебе худо, племянник, – успокаивающе заметил старик. – Ты тихий и скромный человек, прилежный и бережливый хозяин. Ты достоин всякого уважения, но повторяю, все это не делает тебя подходящем мужем для моей Мириам. Скажи сам, виданное ли дело, чтобы стройная газель спарилась с вьючным мулом? Не обижайся, племянник, я не в укор тебе говорю. Ты умный человек. Посуди же сам: годится ли Мириам тебе в жены?
Старик протянул свой длинный посох и, не вставая с места, приподнял занавес, отделявший комнату Мириам от кухни, и указал глазами на молодую девушку, задумчиво стоящую у окна с небольшой, странной формы арфой в руках… Она рассеянно перебирала струны древнего еврейского инструмента и мягким грудным голосом напевала старинную песню, сохранившуюся до нашего времени: «На реках вавилонских; там сидели и плакали…»
Точно серебряный колокольчик, звучал чарующий голос девушки, погруженной в такую глубокую задумчивость, что она не слыхала ни слова из разговора, происходящего в нескольких шагах от нее, и не почувствовала жгучего, впившегося в нее взгляда Иохена.
Не поворачивая прелестной головки, девушка продолжала петь и, только дойдя до последней строки первого куплета, остановилась и тяжело вздохнула…
– Придет ли день, придет ли час, когда иссякнут слезы наши! – повторила она едва слышно и прислонилась лицом к окошку, как бы в ожидании чего-то или кого-то.
Косые лучи заходящего солнца, врывающиеся сквозь это окошко, одевали золотым сиянием дивно прекрасную головку молодой девушки. Ее стройная фигурка казалась еще прекрасней от старинного костюма, мягкие складки которого обрисовывали гибкий стан, тонкую талию и высокую грудь красавицы. Из-под длинных, загнутых ресниц глядели темно-синие глаза «цвета бездонного моря», а иссиня-черные волосы, зачесанные за крошечные розовые ушки, рассыпались бесчисленными шелковыми прядями по полуоткрытым нежным плечам, кажущимся еще белей от темного бархата и расшитого золотом спенсера… Дивно прекрасным было нежное, слегка продолговатое личико девушки, с правильным профилем, с бледно-янтарной кожей, мягкой и атласной, как лепесток только что распустившейся розы…
Так прекрасна была эта девушка, что отец ее невольно сложил руки, как бы преклоняясь перед Творцом этого дивного созданья, и прошептал, обращаясь к Иохену:
– Сын моей дорогой сестры, скажи сам, может ли роза Сарона цвести в одной грядке с луком и чесноком?
Злобно сверкнули глаза тщедушного жида, но прежде, чем он успел ответить, Мириам вздрогнула и обернулась к узкой двери, выходящей из ее комнаты прямо в садик, окружающий старую башню, в котором красавица разводила роскошные цветы юга, менее прекрасные, чем она сама, «Лилия долины» – роза племени израильского. В маленькую, окованную железом дверь трижды осторожно постучала чья-то невидимая рука.
Молодой еврей одним прыжком очутился возле окна кухни, выходящего в сторону садика, и прошипел, задыхаясь от злобы:
– Опять этот желтоволосый варвар? Этот граф Тотилла?.. Чего это он зачастил? Чего ищет у бедных евреев? Дядя Моисей, уж не этого ли благородного оленя считаешь ты достойным твоей стройной лани?
Белые брови старика гневно сдвинулись.
– Попридержи свой язык, Иохен… Твоя ревность ослепляет тебя! Не будь ты сыном моей родной сестры, ты бы дорого заплатил за твою злобную клевету. Я знаю, зачем граф Тотилла приходит сюда! И ты сам это знаешь! Его сердце принадлежит черноокой красавице-римлянке, и он ни разу, ни единым взглядом не позволяет себе оскорбить мое дитя, и никогда не заглядывался на Мириам, подобно другим молодым готам.
– Быть может, она заглядывается на него? – чуть слышно прошептал молодой жид, глаза которого злобно сверкали. – Неужели ты не заметил, дядя, как она вспыхнула при его появлении, как быстро и радостно побежала отворять ему двери.
– Ты способен замарать самый чистый цветок своим ядовитым дыханием, Иохен, – с негодованием перебил старый привратник. – Мириам должна радоваться при виде благородного рыцаря, которому обязана жизнью и честью. Без этого гота жемчужина Израиля была бы похищена и осквернена злодеями. Ты говоришь, что любишь мою дочь, а между тем где ты был, когда на бедняжку набросилась стая жадных волков, подосланная развратными римлянами?.. Ты провожал Мириам в синагогу и взялся защищать ее, но когда неверные распутники, да покарает их Иегова, ворвались в храм, пугая женщин и оскверняя святилище, когда стены синагоги запылали и раздались крики о помощи, куда девался защитник Мириам? Где был ты тогда, сын моей сестры, обещавший привести мою дочь обратно к отцу в целости и сохранности?
– Я мирный работник, а не военный буян, – смущенно ответил молодой жид. – Мое дело строить, а не разрушать, мое оружие – циркуль, а не меч!
– Ну а граф Тотилла носит меч для защиты слабых женщин! Он не побоялся заступиться за еврейку и броситься один против десятерых. Он отбил жемчужину Востока у гнусных похитителей и принес ее обратно ко мне, не прикоснувшись к покрывалу на ее голове… Как же Мириам не быть благодарной великодушному готскому воину, – да хранит его Господь на всех путях его!..
Иохен упорно глядел в землю. Его некрасивое лицо исказилось злобной гримасой.
– Смотри, дядя, как бы благодарность твоей дочери не оказалась слишком горячей! Присматривай за ней получше во время моего отсутствия. Когда я вернусь назад, я снова приду к тебе с тем же вопросом и в последний раз попрошу тебя отдать свою дочь сыну твоей сестры. Я надеюсь, что ты ответишь мне не так, как сегодня, и будешь менее гордиться красотой Мириам.
– Ты уезжаешь? – спросил удивленный старик. – И так внезапно? Куда?
– Да, дядя Моисей, я еду далеко, в Византию. Меня там ждет хорошая выгода и большой гешефт. У великого императора Юстиниана обрушилась стена в храме «премудрости», воздвигаемом им в Византии. Я сделал рисунок новой стены, и Юстиниан обещал мне много золота, если я помогу ему счастливо окончить здание.
Моисей с негодованием всплеснул руками.
– И ты, еврей и сын евреев, хочешь помогать воздвигать храм христианский! Ты хочешь работать на преемника римских императоров, поработивших народ твой и разрушивших храм Соломонов. Стыдись, несчастный! Твое корыстолюбие влечет тебя на пагубную дорогу…
– Закон не запрещает ни извлекать выгоду из построек неверных «акумов», ни служить им за золото, в котором нуждается Израиль. Ты сам служишь готам, дядя, которые такие же христиане, как и византийцы. Я вижу в твоей комнате на стене сторожевой рог и копье дозорного, и даже меч, которым ты должен защищать готов. Разве это не то же самое?
– Нет, Иохен! Ты ошибаешься. Готы пришли сюда после того, как иудеи были рассеяны между инаковерующими. Они не сделали нам никакого вреда и не участвовали в войнах, погубивших свободу Израиля. Напротив того, готы победили императоров, римских преемников, злодеев Веспасиана и Тита, и наделали много вреда народу их! Нас же, евреев, готы никогда не обижали. Их мудрый король освободил нас от рабства и позволил нам строить синагоги и молиться по-нашему, он не терпел, чтобы евреев избивали, а синагоги их безжалостно жгли, как это было до него во всей Италии. Я же лично обязан Теодорику вечной признательностью за то, что он вернул мне мою жену, мою бедную Сару, которую насильно увел к себе богатый римский патриций. Король готов не задумался отрубить голову знатному насильнику, и мою Сару отдали мне нетронутой!.. За все это я глубоко благодарен всему народу готов и буду служить им верой и правдой, пока жив! Пока эти руки могут поднять меч и копье, ни один враг готов не пройдет сквозь эти ворота, и никакая измена не отворит их…
– Смотри, дядя Моисей, не пришлось бы тебе раскаиваться в своей преданности «гоям»… Нам, бедным евреям, нужно их золото, а не их расположение! Придет день, когда ты убедишься в том, что между ними и нами дружбы быть не может, а до тех пор прощай, дядя.
Не дожидаясь ответа старика, Иохен быстро отодвинул занавес, закрывающий вход в комнату Мириам, и смело вошел в нее, как бы направляясь к маленькой садовой калитке, хотя мог бы выйти прямо через ближайшую дверь, находящуюся в комнате Моисея.
По дороге молодому жиду пришлось проходить мимо Тотиллы, красивая стройная фигура которого, в серебряных доспехах, ярко светилась в начинающихся сумерках, а крылатый шлем почти касался тяжелых, низких сводов.
Маленький еврей подобострастно поклонился златокудрому красавцу воину, ласково ответившему на низкий поклон, и затем быстро побежал дальше. У самых дверей он еще раз остановился, смерил злобно-влюбленным взглядом прекрасную девушку, встречающую графа Тотиллу с радостным вниманием, как дорогого и почетного гостя.
– Ты чуть не опоздал сегодня, – проговорила она, скромно опуская свои бездонные, синие глаза. – Я уже боялась, не задержало ли тебя что-нибудь! Туника садовника ждет тебя в комнате отца… А вот у окна твои цветы. Ты говорил как-то, что она любит белые нарциссы и алые розы. Я приготовила целый букет. Они дивно пахнут!..
– Благодарю тебя, Мириам. Ты доброе и милое дитя.
Стройный рыцарь прошел, не оглядываясь, через маленькую уютную комнатку девушки и остановился в средней комнате, где его встретил глубоким поклоном старый Моисей. Здесь только Тотилла снял с головы шлем и, улыбаясь, положил его на стол, стоящий посреди комнаты.
– Господь да хранит тебя, граф Тотилла! – торжественно приветствовал юношу Моисей. – Да будет с тобой вечно милость Его.
– Благодарю тебя, Моисей! Благодарю вдвойне: за себя и за мою возлюбленную Валерию. Без вашей помощи, друзья мои, мы бы не смогли скрыть нашей любви и наших свиданий от любопытных неаполитанцев. Мы оба в неоплатном долгу у твоей дочери, согласившейся служить нам посредницей.
Мириам, последовавшая за своим гостем, чуть слышно вздохнула.
– Тебе ли говорить о благодарности, господин!.. Ты заплатил нам вперед за всякую услугу. Мы останемся твоими должниками навеки. Ты спас мне жизнь и честь. Разве это забывается!
– Полно, полно, дитя мое, – перебил Тотилла. – Пора позабыть опасность, угрожавшую тебе, роза Сарона! Я рад, что сохранил тебя для счастливца, которому отдаст свое сердце красавица Мириам. Скажи мне, Моисей, ведь это, кажется, твой племянник прошел мимо нас? Он как-то особенно глядел на твою прекрасную дочь… Если для свадьбы не хватает только денег, то я был бы счастлив помочь тебе…
– Для свадьбы не хватает любви у моей Мириам! – с улыбкой заметил старик, ласково привлекая к себе вспыхнувшую красавицу дочь. – Принуждать же мое единственное дитя я никогда не стану…
– Ты прав, друг Моисей! Брак без любви – то же святотатство… Но ведь сердце твоей дочери не всегда будет молчать, как теперь, и тогда… надеюсь, ты мне первому скажешь имя твоего избранника, Мириам?
Весело и беззаботно улыбаясь той чарующей улыбкой, которая покоряла сердца, Тотилла ласково провел рукой по блестящим кудрям прекрасной еврейки.
Как ни легко было это прикосновение, как ни целомудренна братская ласка, она точно огнем пахнула на бедную девушку; дрожа всем телом, с пылающим лицом и затуманенными глазами, Мириам, как подкошенная, упала к ногам Тотиллы, который с недоумением отступил, устремив удивленный взгляд на прекрасное лицо молодой девушки.
Но Мириам быстро овладела собой, сверхчеловеческим усилием подавила она страшное волнение, заставляющее трепетать ее сердце, и на вид спокойно поднялась с колен, держа в руке прекрасную алую розу.
– Прости, господин, я не хотела, чтобы ты раздавил эту розу, предназначенную для твоей прекрасной невесты.
Голос Мириам звучал так ровно, объяснение казалось таким простым и естественным, что ни Тотилла, ни отец девушки не могли понять, как трудно было ей скрыть страстное чувство, кинувшее ее к ногам красавца гота.
Старый Моисей, по обыкновению, помогал Тотилле отстегивать блестящие серебряные доспехи и надевать поверх вышитой золотом короткой белой туники длинную темную блузу простого садовника.
– Вот ты и готов, господин… Никто не узнает твоих золотых кудрей под этой широкополой шляпой.
Тотилла радостно улыбнулся.
– Благодарю вас, друзья мои… И порадую… Слава богу, этому маскараду сегодня конец, я знаю, что порадуешься со мной, Моисей. Сегодня я в последний раз переодеваюсь у тебя в башне, крошка Мириам…
– Значит, ты решился увезти свою прекрасную возлюбленную из дома отца ее? Да поможет тебе Иегова. И если тебе нужно будет тихое убежище, то приводи свою невесту сюда… Здесь ее никто искать не будет, – произнес старый Моисей, подавая юноше корзинку, наполненную цветами, необходимую принадлежность его костюма, предлог его появления в саду Валерия.
– О, нет, нет!.. – пугливо вскрикнула Мириам. – Здесь не место благородной христианке.
– Почему? – удивленно произнес ее отец. – Разве ты не рада была бы оказать услугу невесте твоего спасителя?
Мириам стояла бледная и дрожащая, с трудом держась на ногах. По счастью, сгустившиеся сумерки скрывали выражение ее прелестного лица. Голос ее звучал ровно и спокойно, как всегда.
– Я рада отдать жизнь свою для счастья моего спасителя, но дом евреев не достоин быть убежищем для богатой и знатной. Не правда ли, господин?
– Об этом не стоит спорить, дитя мое! – весело ответил Тотилла, тряхнув золотыми кудрями. – Никогда я не захочу увезти дочь от отца. Никогда не покрою позором имя моей возлюбленной невесты. Нет, я надумал другое. Сегодня я переговорю с моей возлюбленной Валерией, и надеюсь получить от нее разрешение открыто просить ее руки у отца. Пожелай мне успеха, Моисей. А ты, Мириам, помолись за меня своему Богу. Молитва чистого дитя приносит счастье каждому.
Тотилла еще раз пожал руку старому привратнику и ласково кивнул головой молодой девушке, надел грубую шляпу, поднял на плечи корзинку с цветами и вышел из комнаты.
Отец Мириам пошел за ним, чтобы выпустить его в калитку и снова запереть ее за ушедшим, как это делалось после наступления темноты.
Мириам осталась одна.
Пока Тотилла переодевался, солнце успело скрыться, и на небе появился серебряный серп луны, озаривший сонные цветы садика своим бледным призрачным светом.
Дрожащий луч этого света проник сквозь окошко в темную комнату и, пробежав по полу, на мгновение задержался на белом плаще Тотиллы, небрежно брошенном поперек спинки стула, и затем добежал до серебряного шлема с высокими лебяжьими крыльями.
Мириам молча подошла к столу и осторожно подняла тяжелый воинский убор, попробовав надеть его на свою прелестную головку. Прикосновение холодного металла заставило ее вздрогнуть. Она нежно провела рукой по лебединым крыльям и осторожно вернула его на прежнее место.
А серебристый лунный свет все ярче блистал на брошенном плаще, как бы притягиваемый белым куском сукна…
И взор молодой девушки так же блестел, притягиваемый белым плащом того, кого она обожала всем пылом своей южной крови, со всей страстью первого чувства, обожала тайно и безнадежно, решившись скорей умереть, чем высказать свое чувство тому, чье сердце принадлежало другой девушке.
Бедная Мириам была поверенной этой счастливицы. Она помогала свиданиям ее с обожаемым готом, но что стоило ей это самопожертвование – про то знал один Бог! Бедная Мириам! Медленно, шаг за шагом, подходила она к белому плащу Тотиллы, протянув руки как бы для того, чтобы поднять его и повесить… Внезапно она остановилась и с рыданием кинулась на колени перед стулом. Спрятав свое пылающее лицо в мягких складках сукна, она прильнула бесконечным жгучим поцелуем к воротнику, прикасавшемуся к золотым локонам ее спасителя, и плакала, плакала без конца, как бы желая выплакать свою любовь, свое горе, свою жизнь в этой тихой пустой комнате, озаренной призрачным светом луны.
//-- XXX --//
Пока Мириам горько плакала по своей безнадежной любви, Тотилла быстрыми шагами приближался к аристократическому предместью, в котором находились виллы неаполитанской знати. Здесь, среди душистых садов и роскошных миртовых и апельсиновых рощиц, ютились в мирной близости племенные враги и политические соперники, забывая посреди дивной природы юга свои заботы, волнения и соперничество.
У маленькой калитки, через которую проходили невольники, поставщики и рабочие люди, молодого «садовника», присланного известным торговцем цветами, привратник предварительно спросил: откуда, с чем и к кому, – и затем передал невольнику, который и проводил его к заведующему садами, вольноотпущенному мужу старой кормилицы Валерии, пользующемуся полным доверием молодой хозяйки.
Старик Холтуларий принял из рук Тотиллы корзину с цветами и семенами и сейчас же ушел в сад, чтобы успеть рассадить молодые растения при лунном свете так, чтобы первые лучи солнца озарили саженцы согласно поверью древних садовников.
Тотилла остался в маленькой комнатке вольноотпущенника в ожидании той блаженной минуты, когда Валерия освободится после ужина с отцом и выйдет к нему в безмолвный и темный сад.
Осторожно отдернув шторы, закрывающие широкое окно, молодой человек одним прыжком очутился в саду, на белом песке аллеи, теряющейся в зеленой мгле цветущих жасминов…
Легкими, эластичными шагами пробирался прекрасный юноша, осторожно минуя открытые места. Ничего не привлекало его внимания.
Вот и последняя группа гранатовых деревьев и высоких камелий в полном цвету… Еще десять – двадцать шагов, и перед Тотиллой возник небольшой искусственный грот. Посреди него белела фигура лежащей нимфы, сжимающей мраморными руками темную урну, из которой выливалась тонкая струйка прозрачного ручейка.
Лунный свет осторожно прокрадывается в темную глубь и таинственно играет на обнаженных мраморных плечах статуи, как будто умирая в отдаленном углу, там, где едва темнеет гранитная скамейка, на которой влюбленные провели столько блаженных часов…
– Валерия, – шепчет юноша в страстном нетерпении.
– Тотилла, – отвечает дрожащий женский голос, мягкий и нежный, как отдаленное пение соловья.
В чаще цветущих кустов появляется еще одна белая фигура – на этот раз живой красавицы; она стройней и прекрасней всех мраморных богинь, мимо которых только что проходил молодой воин.
– Валерия, дорогая моя! Наконец-то!
Влюбленный юноша сжимает своими сильными руками тонкий стан девушки и привлекает ее, дрожащую, задыхающуюся от быстрого бега и волнения, к своей могучей груди.
– Валерия, жизнь моя, как давно мы не виделись… Как я истосковался по тебе, мое блаженство, моя жизнь, моя Валерия!
Жадные губы юноши ищут губ девушки и, не находя их, покрывают поцелуями шелковистые локоны, нежно-атласные щечки и маленькие белые ручки…
Валерия дрожит и млеет под этим градом поцелуев. Ее прекрасная головка бессильно опускается на грудь возлюбленного, но через минуту она ускользает из его рук и произносит умоляющим голосом:
– Довольно, дорогой мой, довольно, умоляю тебя… Идем лучше, сядем на нашу скамейку. Мне надо поговорить с тобой, Тотилла…
– И мне также, Валерия… – отвечает юноша с внезапной серьезностью, покорно выпуская из своих объятий стройный стан красавицы. – Оттого-то я и просил тебя об этом свидании, что чувствовал потребность переговорить с тобой об очень серьезных вещах… Прости меня, что я позабыл это, увидев тебя… Но когда я чувствую твою близость, я так счастлив, что теряю способность думать о чем-либо кроме моего счастья. А ты, моя Валерия, скажи, любишь ли ты меня? Счастлива ли ты так же, как и я?..
Легкий вздох приподнял нежную грудь девушки.
– Я люблю тебя, Тотилла!.. Ты знаешь это! Но вполне счастлива я быть не могу даже в твоих объятьях. Ты знаешь всю мою жизнь и поймешь, что роковое противоречие моего воспитания мешает наслаждаться жизнью, счастьем, любовью. О, как бы я хотела забыть все на свете кроме твоей близости. Но, увы, это не в моей воле…
– О, милая, перестань терзаться! – Тотилла нежно привлек молодую девушку к себе и осторожно принялся гладить ее крошечную ручку. – Забудь тяжелое прошлое. Ведь оно минуло. Твой отец заплатил за твою свободу довольно дорого. Монастырь не имеет больше прав на тебя, моя Валерия… И к чему тебе думать о нем? Посмотри лучше, как прекрасен мир Божий вокруг нас. Какая тишина разлита в воздухе, какое дивное благоухание, неужели эта чудная летняя ночь не опьяняет тебя, как предвестие полного, ничем не омраченного счастья…
– Нет, Тотилла, – грустно произнесла Валерия. – Напротив того. Мне страшны эти сладкие, летние ночи. Они внушают мне предчувствие грозящего несчастья. О, как бы я хотела быть жизнерадостной, подобно тебе! Но я не могу… Не могу! В этой тишине, в этой соловьиной песне мне чудится чей-то грустный голос, говорящий: «Помни, что счастье не для тебя…»
– Доверься мне, возлюбленная. Я завоюю тебе счастье!.. Моей любви хватит на это!..
– О, мой герой!.. – прошептала Валерия. – Мой любимый, обожаемый герой… Да, я знаю, что мужество твое безгранично, что ты способен победить весь мир чарующей прелестью, которой одарил тебя Господь. Ты так же добр и великодушен, как смел и силен. Ты побеждаешь всех и каждого обаянием своей красоты, своей личностью столько же, как и силой твоего меча… За это я люблю тебя, мой Тотилла! Я люблю так, как смертные любили богов в те счастливые дни, когда боги еще не сходили на землю. Но именно поэтому я и не могу быть вполне счастлива… Ты поймешь меня, Тотилла. Ведь я люблю в тебе не только красоту твою, но и твою душу, твою хрустально чистую душу, чуждую лжи и притворства, недоступную ничему низкому, неблагородному, пошлому. Потому-то мне и тяжело чувствовать, что, встречаясь здесь, мы притворяемся, обманывая моего доброго, любящего отца. Мне невыносимо сознавать, что ты унижаешься до смешного маскарада. Что мне придется лгать, мне, презирающей ложь больше всего на свете. О, как это обидно, как унизительно.
Прекрасное лицо Тотиллы стало печальным.
– Я понимаю тебя, радость моя, и чувствую так же, как и ты. Меня давно уже тяготит комедия моих переодеваний… Притворство для меня тяжелей громоздкой ноши. Оно гнетет мою душу. И кажется мне унижением тебя и себя. Об этом-то я и хотел переговорить с тобой сегодня. В отсутствие твоего отца нам волей-неволей приходилось молчать и скрываться. Но вчера я узнал в городе, что Валерий вернулся. Тогда я решился просить тебя выйти ко мне сегодня в сад в последний раз для того, чтобы просить у тебя разрешения переговорить с твоим отцом…
– О, Тотилла, как я виновата перед тобой… И как благодарю тебя! – прошептала девушка, прижимаясь губами к прекрасной, сильной руке своего возлюбленного.
– Не правда ли, ты позволишь мне явиться завтра же к твоему отцу и просить у него твоей руки? Это будет самое лучшее…
– Несомненно так! Это спасает тебе жизнь, юноша! – раздался резкий мужской голос за спиной Тотиллы, и из темной глубины грота выдвинулся и встал перед влюбленными освещенный лучом луны отец Валерии, с обнаженным мечом в руке. Медленно вложил он лезвие обратно в ножны, укоризненно глядя на свою дочь.
– Отец, ты слышал? – вскрикнула Валерия, но не опустила глаз перед мрачно сверкающим взглядом отца.
– Отойди от этого варвара, дочь моя! – повелительно произнес старый римлянин.
Но Тотилла крепче прижал к груди молодую девушку, и его мягкий, музыкальный голос звучал непоколебимой решимостью, когда он обратился к Валерию.
– Ты слышал мои слова, Валерий, и знаешь теперь, что я не хотел оскорбить тебя и не унизился до лжи и притворства. Ты слышал, что только твое отсутствие заставило нас таиться от равнодушного любопытства, а не от тебя, глубоко чтимого отца моей Валерии… Отдай мне твою дочь! Ее место отныне на моей груди, и я не позволю никому отнять ее у меня, даже тебе – ее отцу.
– Замолчи, дерзкий юноша, и благодари Бога за то, что я имел терпение выслушать вас прежде, чем нанести смертельный удар обольстителю моей дочери. Когда мой старый друг сказал, что моя единственная дочь обманывает своего отца, я не поверил этому… Но когда поверить пришлось, когда я увидел, как она, спешившая удалиться в свою комнату, побежала одна ночью в сад, на свидание, тогда я решил, что честь моей Валерии может быть отмыта только кровью преступников, замаравших ее… Подслушанный разговор успокоил и убедил меня в том, что моя дочь не позабыла девичьего стыда и не стала недостойной любви своего отца… За это уважение к моей чести я оставил тебе жизнь, молодой варвар, но большего не жди и не требуй! Спеши уходить, пока справедливый гнев не пробудился снова в душе моей. Ты украл у меня последнее сокровище – сердце моей единственной дочери. Никогда не прощу я тебе этого! Никогда не отдам свою дочь, дочь римлянина и республиканца Валерия в жены готу-варвару, поработителю моей родины… Прочь с глаз моих, дерзкий юноша! А ты, Валерия, ступай домой… Честная девушка не бродит по ночам в темном саду.
Слушая обидные слова Валерия, Тотилла гордо поднял голову и смелым движением откинул свои длинные локоны. С уст его уже рвался резкий ответ. Но Валерия одним жестом своей белой ручки заставила замолчать своего возлюбленного.
Спокойная и решительная, освободилась она из его объятий и, сделав два шага, остановилась между мужчинами.
– Отец, – торжественно произнесла она, – выслушай свое дитя, прежде чем произнести одно из тех слов, которые нельзя уже взять обратно. Не думай, что я стану оправдываться… Нет, отец! Моя любовь светла и чиста, как солнечный луч. Она не нуждается ни в защите, ни в извинении. Я хочу сказать тебе только одно: эта любовь стала моей жизнью. Если б я даже хотела, я не смогла бы отказаться от нее, как не могу перестать дышать, пока жива. Ты знаешь меня, отец мой. Ты знаешь, что ложь противна мне, что я всегда и всем говорила правду. Если б ты был здесь, когда я узнала моего возлюбленного, если б мы полюбили друг друга не во время твоего отсутствия, ты узнал бы об этом первый. Не сердись же на меня и поверь, что я не изменю ни своей любви, ни своему слову. Смело и честно говорю я тебе – ты сам учил меня говорить так, а не иначе, – говорю, что никогда не откажусь от моей любви, пока жива! Никогда, отец мой.
– И я говорю тебе то же, отец Валерии моей, – горячо прибавил Тотилла. – До самой смерти останусь я верным той, которую полюбил первой и последней любовью.
Так прекрасны были эти двое, смело и гордо стоявшие рука об руку, как бы вызывающие на бой всю вселенную в счастливой уверенности победить ее своей любовью, так гармонировали они, так ясно написана была на их лицах всепобеждающая любовь, что в груди сурового римлянина шевельнулось восхищение и сочувствие.
Валерий закрыл лицо руками… Грудь его подымалась. В душе кипела буря противоречивых чувств. Он молчал. И это было уже началом победы для Валерии.
Тихо подошла она, тихо опустилась на колени, тихо поднесла к губам край одежды своего отца.
– О, батюшка, пожалей меня, прошу тебя именем твоей отцовской любви, – заговорила она голосом, в котором дрожали слезы. – Ты знаешь, как я люблю тебя, и я знаю, как ты любишь меня. Ни один отец не любит так своей дочери. Ты берег и лелеял меня с такой нежностью, ты вырастил и воспитал меня с такой заботливостью, что я, лишившаяся так рано матери, хотя и оплакивала ее, никогда не страдала от ее отсутствия. Нежность отца заменила мне любовь матери. Сегодня в первый раз горюю я о том, что ее нет. Она поняла бы меня и просила бы вместе со мной не разбивать сердца своей бедной девочки. Вспомни то время, отец, когда сердце твое рвалось к моей матери так же, как рвутся наши сердца друг к другу. Позволил ли бы ты кому-либо помешать твоему браку с ней? Вспомни тот день, когда моя умирающая мать передавала тебе свою дочь. Вспомни, что ее последние слова были просьбой не разбивать мое счастье. Ради моей матери, отец мой, пожалей свое дитя!..
Тяжелый стон вырвался из груди мужественного старика. Несмотря на слабость лунного света, все же можно было увидеть, какая страшная борьба происходила в сердце непримиримого республиканца.
– Валерия, бедное дитя мое, – произнес он хриплым голосом, в котором, однако, уже не было прежней грозной холодности. – Ты нашла лучшую дорогу к моему сердцу. Да, твоя мать просила меня в предсмертный час оставить тебе свободу выбора. Терзаясь укорами совести, она не раз говорила мне: «Береги счастье нашей единственной дочери, Валерий. Ведь я знаю, как выдают замуж девушек нашего круга. Никто не спрашивает их о чувствах. Родители выбирают им мужей, и бедные дочери слишком часто платят страданиями за их ошибку. Обещай мне. Жизнь в монастыре легче подобного брака. Ты не хотел монастыря для нашей дочери, ты решился нарушить мой обет, отдающий Валерию алтарю, так не принуждай же ее выходить замуж за нелюбимого человека… Оставь ей свободу сердца. Дочь наша недостойного не полюбит». Вот что говорила твоя мать, Валерия, и я поклялся исполнить ее волю… Но, Боже мой, мог ли я думать, чтобы моя дочь, чтобы римлянка полюбила гота, варвара, врага, врага родины, врага римлян!
Последние слова со стоном вырвались из груди Валерия. Он упал на скамейку, побежденный страшным волнением.
Тотилла почтительно приблизился и, в свою очередь, преклонил колени перед обессиленным стариком.
– Отец моей Валерии, – произнес он тем задушевным голосом, который подкупал любые сердца. – Взгляни, я у твоих ног, а между тем если б ты знал меня, то знал бы и то, что никогда Тотилла не склонял головы ни перед кем, кроме своего Бога и своего императора. Теперь я преклоняюсь перед тобой, отец моей Валерии, и прошу тебя выслушать меня. Прежде чем осуждать Валерию за ее выбор, прошу тебя проверить, действительно ли я тот варвар, которым ты меня считаешь. Я знаю, что злосчастная племенная вражда отравляет жизнь Италии. Неужели она должна отравить и нашу жизнь? Не зная меня, ты думаешь, что я враг твой, враг римлян! Клянусь тебе моей честью, – а ты знаешь, что даже ради обладания Валерией я не произнесу ложной клятвы, – клянусь тебе, что у римлян нет более искреннего защитника и друга, чем граф Тотилла… Вместо того чтобы отталкивать меня, помоги мне лучше осуществить мечту о братском единении между готами и италийцами. Поверь, мечта эта осуществима, и братство между этими двумя народами возможно уже потому, что у нас один и тот же враг: лукавый предатель византиец!
Глаза старого республиканца сверкнули. Сам того не подозревая, Тотилла коснулся вечно открытой раны его сердца, в котором ненависть к императорам Византии, похоронившим величие Древнего Рима, была еще сильней, чем ненависть к диким победителям византийцев – готам…
Валерия поняла, что победа наполовину одержана и докончила ее немногими словами:
– Мы не просим тебя сейчас же согласиться на наш брак. Мы просим одного. Дозволь нам видеться в твоем присутствии. Дозволь моему дорогому другу доказать тебе, что он достоин стать сыном моего отца. Ведь ты же не знаешь Тотиллу. Узнай его прежде, чем осуждать нас на разлуку. Я прошу у тебя простой справедливости, отец мой. И в обмен обещаю тебе никогда не быть его женой, если бы ты, узнав его, все же продолжал бы считать его варваром. Неужели ты откажешь своей дочери в такой малой и в такой справедливой просьбе? Ты старый римлянин, ты защитник справедливости и права – неужели ты откажешь в ней только тому, кого полюбила твоя дочь?
Побежденный окончательно, старик тяжело вздохнул.
– Вы победили меня, бедные дети… Постойте, не ликуйте слишком рано. Пока я обещаю вам лишь одно: обдумать положение и позволить графу Тотилле посещать меня… Довольно с вас этого?
– О, как благодарить тебя, отец мой! – радостно вскрикнула Валерия. – Теперь я спокойна. Я знаю Тотиллу и знаю тебя. Вы должны полюбить друг друга. Ты скоро убедишься в том, что дочь твоя не могла бы полюбить грубого варвара и что мой избранник достоин быть римлянином.
Старый республиканец тяжело поднялся со скамейки.
– Я не прошу вас прекратить тайные свидания после слышанных мною слов. Я знаю, вы сами не захотите унизиться до обмана. Но я прошу вас до моего окончательного решения сохранить вашу любовь в тайне. Не надо клятв, граф Тотилла. Я верю тебе на слово. Завтра переговорим обо всем остальном. А теперь идем, и в часовне, над гробом твоей матери, Валерия, помолимся все вместе о том, чтобы душа ее слетела к нам с небес и внушила бы нам всем решение, достойное ее!.. Помогите мне, Тотилла, Валерия. Пережитое волнение настолько обессилило меня, что я боюсь упасть по дороге.
Валерия с одной стороны, Тотилла с другой поспешно подбежали к расстроенному старику, и через минуту по освещенной лунной дорожке медленно подвигалась трогательная группа: высокий старик, поддерживаемый двумя прекрасными молодыми людьми, лица которых сияли беспредельным счастьем.
Лицо самого Валерия было грустно и серьезно, но в нем не было уже следов гнева, и глаза его украдкой останавливались на честном, мужественном и открытом лице молодого красавца, покорившего гордое сердце его дочери.
«Она не могла выбрать недостойного! – со вздохом думал он. – О, если б он был римлянином!»
//-- XXXI --//
Прошло два месяца. Снова застаем мы Цетегуса в его кабинете, вдали от любопытных взглядов и нескромных слушателей, в той самой «келье ученого», где он с таким волнением читал письмо своего приемного сына, впервые доказавшее ему, что и наиболее хитрые планы могут рушиться из-за «пустяков» искреннего чувства, которое железный римлянин так презирал.
Тяжелое впечатление от этого неожиданного открытия давно уже изгладилось в холодной душе префекта Рима, которого мы находим спокойным и уверенным, по обыкновению, в обществе старого знакомого византийца Петра, бывшего когда-то его школьным товарищем.
Встретились они необычайно радушно. Только что прибывшего посланника византийского императора префект Рима пригласил к обеду, после которого оба «старых приятеля» уединились в уютном кабинете хозяина, чтобы за стаканом старого фалернского «поговорить откровенно – по душам…»
Цетегус первым показал пример полного доверия, рассказав подробности последних римских событий.
– Когда я узнал о том, что вести о событиях в Равенне были преувеличены и что ни о каком «избиении готов» и речи быть не может, я понял, что нужно ждать. Но признаюсь, немалого труда мне стоило справиться с горячими головами моих римлян. Один Люциний чего стоит! Этот, влюбленный в меня юноша, так громко кричал, требуя моей диктатуры, что я Бога благодарил за то, что таинственный корсиканец Фуриус Агалла, который, кажется, в наилучших отношениях с варварами, уж не знаю почему, счел юного крикуна просто пьяным. По счастью, известие о возвращении Амаласунты в Равенну и о наступившем успокоении между варварами успокоило и моих римлян.
– Ты же вторично спас Рим от кровавой мести варваров, – льстивым голосом заметил собеседник Цетегуса. – Это великая заслуга, которую не позабудут ни твои сограждане, ни правительница.
Презрительная усмешка раздвинула тонкие губы префекта.
– О правительнице не стоит говорить, друг мой. Бедная женщина! Сколько недель или дней оставят ее на престоле ее готы, или твой повелитель Юстиниан.
Посланник Византии скорчил удивленную гримасу.
– Мне кажется, что ты ошибаешься, друг Цетегус, по крайней мере относительно императора Византии. Он послал меня в Италию с единственной целью: поддержать Амаласунту.
Насмешливое выражение на лице префекта еще больше усилилось, когда он, слегка прищурив глаза, с высоты своего роста взглянул вниз на маленького византийца.
– Удивительный ты человек, Петр… Сильны в тебе привычки молодости! Кажется, пора бы тебе было знать, что меня не так легко обмануть. Но ты так изолгался, что, кажется, даже при желании не сможешь сделать так, чтобы не хитрить и не лукавить.
– Я не понимаю, на что ты намекаешь, Цетегус, – попробовал возразить Петр, но префект Рима перебил его громким, веселым смехом.
– Эх, дружище, неужто ты позабыл те времена, когда мы занимались логикой и красноречием в высших школах Афин, Эфеса и Александрии? Припомни-ка, что я всегда первым выполнял трудные задачи наших профессоров! Вторым был Прокопий, ты же только третьим, Петр. Припомни и то, что в те времена мы все трое были одного мнения о необходимости восстановления единой Римской империи. Хотя с тех пор немало воды утекло, я все же остаюсь при прежнем мнении, а следовательно…
– Я должен подчиняться мнению моего государя!..
– Полно говорить вздор, Петр. Брось, пожалуйста, ненужные хитрости, будь откровенен хоть со мной. Я знаю, что ты считаешь себя удивительным дипломатом, способным перехитрить и надуть всех на свете, но верь мне, друг, излишняя хитрость подчас мешает рассуждать умно. Я же думаю, что лгать нужно как можно меньше, и то только тогда, когда отличить ложь от правды совершенно невозможно. Твою же дипломатическую хитрость я насквозь вижу и могу сейчас же сказать тебе, в чем сущность твоей «миссии». Сомневаться в том, что человек, носящий титул «римского императора», желает вернуть Италию под свое владычество, может только полный глупец. Не так ли? Следовательно, вопрос в том лишь, считает ли Юстиниан более выгодным оставить Амаласунту на престоле – покуда – или же свергнуть ее немедленно… Ведь это-то ты и хочешь скрыть от меня. Напрасно. Не пройдет и суток, как я узнаю мнение твоего императора.
– Однако и ты не изменил своим старым привычкам, Цетегус, и остался таким же, каким был тридцать лет назад. Гордости в тебе не убавилось!..
Появление Сифакса помешало префекту ответить на эту шпильку старого грека.
– Господин, тебя желает видеть какая-то дама, закутанная в темные покрывала, – доложил красивый бронзовый юноша с почтительной фамильярностью, подобающей доверенному слуге. – Она говорит, по очень важному делу.
– Иди, иди, друг Цетегус! – поспешно проговорил Петр. – Не стесняйся из-за меня. Я не хочу тебе мешать принять такую интересную гостью.
В голосе маленького византийца прозвучало что-то похожее на насмешку. Префект Рима заметил это, и в голове его родилась мысль: «А ведь, он знает, кто эта таинственная дама».
В большой приемной навстречу Цетегусу поднялась высокая, статная фигура, в богатом костюме германского покроя, и не ожидая приглашения, нетерпеливым движением откинула с лица густое покрывало.
«Принцесса Готелинда! – подумал Цетегус с удивлением. – Что значит это посещение?»
С изысканной вежливостью проводил он посетительницу к почетному креслу.
– Чему обязан я честью твоего посещения, принцесса?
– Ненависти! – резко ответила Готелинда громким и неприятным голосом, прекрасно гармонирующим с выражением ее мрачного и озлобленного лица.
Жена последнего племянника Теодорика Великого, Готелинда была бы красивой женщиной, несмотря на резкие черты лица, если бы лицо это не было обезображено ужасающим образом еще в ранней молодости. Вследствие случайного ранения, правый глаз ее вытек и закрылся, а через всю щеку тянулся широкий красный рубец, придающий этому женскому лицу неженское выражение дикости и жестокости. Особенно в настоящую минуту, когда волнение заставляло голос Готелинды хрипеть, а шрам на лице казался смоченным свежей кровью, эта двоюродная сестра Амаласунты была положительно страшна, со своим единственным сверкающим злобой глазом.
Цетегус невольно отступил на шаг перед этой женщиной.
– Кого же ненавидишь ты, принцесса?
– Кого? Об этом после, префект Рима. Я пришла к тебе, чтобы сделать тебе одно предложение. Но прежде всего прости, если я помешала твоему разговору с Петром, посланником Византии.
Цетегус навострил уши.
– А ты знаешь, что Петр у меня? – спросил он с притворным равнодушием.
– Да, я случайно проезжала мимо твоего дома и видела, когда он входил к тебе.
«Зачем она лжет? – подумал Цетегус. – Я сам отворил Петру садовую калитку. Видеть она его не могла. Значит, они сговорились встретиться здесь как бы случайно. Зачем?»
– А ты знаешь Петра? – спросил он вскользь, как бы не придавая значения своему вопросу.
– Еще бы! Мы старые знакомые, – равнодушно ответила Готелинда. – Но к делу, префект. Я не хочу терять времени на дипломатические ходы и подвохи и говорю тебе прямо и откровенно. Я ненавижу эту Амаласунту, дочь Теодорика. Я хочу и могу прогнать ее из дворца. Хочешь ли ты помогать мне в этом или мешать?
«Ага, – подумал Цетегус, – теперь я понимаю, для чего прислан мой друг Петр».
– Принцесса, – начал он многозначительно, – прежде чем отвечать на подобный вопрос, надо знать обстоятельства, говорящие за и против. Охотно верю, что ты желаешь погубить правительницу. Но одного желания недостаточно. Ты утверждаешь, что можешь исполнить свое желание. Докажи мне это.
– Я никогда не лгу, – резко заметила Готелинда.
– Опять-таки охотно верю! Но ты можешь ошибаться. Женщины легко ошибаются, принимая свои мечты за действительность.
Цетегус говорил тем снисходительно-насмешливым тоном, которого не выносят самолюбивые и страстные натуры.
Готелинда гордо выпрямилась.
– Слушай и суди сам, увлекаюсь ли я. Ты знаешь, что герцог Тулун не был убит на месте. Его подняли раненого невдалеке от моего поместья, возле Танетума, и принесли ко мне в дом. На моих руках и скончался мой бедный родственник. Ты знаешь, надеюсь, что я принадлежу к роду Балтов и что убитые Амаласунтой герцоги были моими двоюродными братьями. Таким-то образом я и могла слышать предсмертные слова герцога Тулуна.
– Он мог бредить в агонии, – спокойно заметил Цетегус.
Готелинда нетерпеливо подняла руки.
– Не говори вздора, префект. Раненый не бредил, когда называл своей убийцей правительницу. У меня есть и второй свидетель. Быть может, ты не знаешь, что герцог Тулун успел ответить ударом на удар и тяжело ранил своего убийцу. Вот этого-то раненого убийцу нашли мои невольники в чаще леса и опять-таки принесли ко мне. Я сама допрашивала его, я слышала, что он говорил и сама записала его признание. И вот его буквальные слова: «Префект Рима послал меня к королеве в Равенну, Амаласунта же отрядила к герцогу Тулуну с поручением убить его во что бы то ни стало!» Убийца был один из тех изорских солдат, которых ты привез в Рим, Цетегус. В Риме он работал под твоим личным надзором над вновь строящимися укреплениями до своего отъезда в Равенну. Надеюсь, ты понял, что все это значит?
– Может быть! – бесстрастно ответил Цетегус. – Хотя прежде всего надо знать, кто кроме тебя слышал предсмертные показания убитого и убийцы?
– Никто, кроме меня! – быстро ответила Готелинда по привычке женщин, страстно стремящихся к одной цели, забывая об осторожности.
Железный римлянин насмешливо улыбнулся.
– Вот это меняет все дело, принцесса! Твое свидетельство ничего не стоит в данном случае. Ты слишком бешено ненавидишь Амаласунту, чтобы тебе поверили на слово беспристрастные люди в случае, если бы ты вздумала обвинять ее и меня в убийстве герцогов. Уже поэтому угроз твоих я не боюсь. Как видишь, заставить меня помогать себе ты не можешь. Но, быть может, ты сможешь меня убедить. Вот это другое дело. Я не отказываюсь выслушать доказательство того, что мне выгоднее помогать тебе, чем Амаласунте. Кстати, так как ты говоришь, что знаешь посланника Юстиниана, не хочешь ли поговорить с ним в моем присутствии? Он так же заинтересован судьбой Амаласунты, как и мы. Быть может, втроем мы сумеем обсудить положение лучше, чем вдвоем?
– Зови его! – ответила Готелинда все тем же нервно нетерпеливым голосом.
Цетегус молча поклонился и сам пошел за Петром, оставшимся в его кабинете.
– Представь себе, кто у меня в гостях, Петр… – проговорил он равнодушным тоном. – Готелинда, готская принцесса, жена племянника Теодорика. Ты ее знаешь?
Черные глаза римлянина впились в хитрые, бегающие глазки византийца.
– Готелинду? О, нет. Я никогда ее не видел! Хотя, конечно, слышал ее имя.
– Ну так сейчас увидишь. Она желала бы переговорить с нами обоими, по одному политическому обстоятельству. Надеюсь, ты не имеешь ничего против этого? – И Цетегус взял под руку своего гостя, чтобы вместе с ним войти в гостиную, где ждала Готелинда.
Та быстро пошла ему навстречу с протянутыми руками.
– А, вот и ты, Петр! Здравствуй, старый друг.
Цетегус громко засмеялся.
– Опять обманул, Петр? Говорил я тебе: слишком много хитрости не годится! Ну, полно, не огорчайся этим маленьким уроком, который я дал тебе, и давай говорить откровенно. Я вижу, что вы оба уже соединились в желании свергнуть Амаласунту и желали бы иметь меня своим помощником. Я не говорю ни да, ни нет. Прежде всего, вы должны объяснить мне ваши планы подробней. Кого думаете вы посадить на место дочери Теодорика? Для самого Юстиниана дорога еще не достаточно расчищена.
Петр молчал, пораженный проницательностью, с которой железный римлянин разгадал тайные замыслы Юстиниана.
Но Готелинда нетерпеливо махнула рукой.
– К чему с ним хитрить, Петр. Будем говорить откровенно, Цетегуса все равно не обманешь. Я надеюсь заменить Амаласунту моим супругом. Теодохад последний мужской потомок рода Амалунгов. Готы признают его, если дочь Теодорика уступит ему корону. Мы же заставим ее сделать это!
В свою очередь, Цетегус задумался.
Положение было серьезно и требовало осмотрительности. Он знал, что Теодохад не сможет долго удержаться на троне Равенны. Жалкому трусу, презренному скупцу и жадному корыстолюбцу не сможет долго повиноваться рыцарский народ честных воинов. Готы несомненно скоро свергнут Теодохада и тем самым дадут предлог вмешательству Юстиниана. В таком случае византийские войска могут появиться под стенами Рима прежде, чем укрепления эти будут окончены, прежде, чем он, Цетегус, сможет спорить с победителем готов и предписывать условия Юстиниану.
– Каким же образом думаете вы достигнуть вашей цели? – спросил он наконец, ни единым взглядом не выдавая своих тайных опасений и колебаний.
– Мы заставим эту женщину отказаться от короны, пригрозив ей раскрыть ее преступление… – злобно прошептала Готелинда.
– И вы думаете, Амаласунта испугается подобной угрозы? – насмешливо спросил Цетегус. – Вы думаете, что дочь Теодорика когда-нибудь согласится добровольно снять королевскую корону со своей красивой головы? Я знаю ее лучше вас и сильно сомневаюсь в этом.
– А если так, – снова вскрикнула Готелинда, злобно сверкая своим единственным глазом, – если она добровольно не уступит, тогда мы обратимся к народу! Мы расскажем готам всю правду о гнусном убийстве трех герцогов и вызовем мятеж, который будет стоить ей жизни.
– Или короны, – осторожно поправил Петр.
– Совершенно верно, – подтвердил Цетегус. – Но в таком случае корона эта никогда не достанется Теодохаду…
– К несчастью, ты прав, – прошептала Готелинда.
– И в таком случае готы могут выбрать себе такого короля, который и мне и вам будет вдесятеро неприятней и опасней, чем Амаласунта, – насмешливо закончил Цетегус. – А потому я и предпочитаю остаться на ее стороне…
– Что ж. Теперь будем знать, что Цетегус объявил нам войну! – воскликнула Готелинда, поднимаясь с места. – Пойдем, Петр! Нам здесь больше нечего делать.
– Постойте, друзья мои… Прежде чем расходиться врагами, попросим Цетегуса ознакомиться с этим листком пергамента, быть может, он изменит свое мнение, узнав о том, что Амаласунта сама уже отказалась от него.
С этими словами хитрый византиец передал римлянину привезенное Александром письмо Амаласунты к Юстиниану, доверенное ему императором в числе других документов.
– Ну что скажешь? – произнес он вкрадчиво, видя, как Цетегус пробегал глазами роковой документ. – Надеюсь, теперь ты не будешь защищать королеву, которая мечтает о твоей гибели. По счастью, у тебя есть друзья в Византии, которые и предупреждают тебя через мое посредство.
Мрачные глаза Цетегуса стали еще мрачней. Он медленно пробегал строку за строкой, а в голове его роились мысли и предположения.
«Этому жалкому греческому интригану не понять ни ее, ни меня! Я вижу, что Амаласунта разгадала меня! Очевидно, дочь Теодорика умней, чем я думал, и уж конечно, за ее недоверие ко мне я не стану ее обвинять. Она права, тысячу раз права, защищая себя и свой народ. Но она обратилась к Юстиниану! Она призвала византийцев, сделала то, чего я и боялся. Этого не изменить, пока она на троне. Юстиниан будет играть роль ее защитника, хотя бы и против ее воли. Таким образом, совершится немедленно то, что воцарение Теодохада задержит года на два. За это время я успею докончить укрепления Рима, собрать запасы, вооружить граждан и навербовать войско. Выиграть время для меня главное. Амаласунта же не даст мне этой возможности! Значит, приходится пожертвовать… приняв вид оскорбленного и испуганного».
Приняв это решение, Цетегус обратился к Петру:
– Ты был прав, Петр. Я признаю себя побежденным. Неблагодарная женщина, задумавшая погубить меня, недостойна моей поддержки. Итак, я ваш. Можете рассчитывать на меня, если только… Велизарий не помешает успеху наших планов своим появлением.
Голос Цетегуса невольно дрогнул при этих роковых словах. От ответа зависела будущность Рима. Появление Велизария в Риме убивало мечты о независимости, которыми жил префект Рима.
Петр не понял настоящей причины волнения Цетегуса и, спеша успокоить его, ответил хвастливо, подчеркивая свое значение:
– Велизарий не высадится на италийскую землю до тех пор, пока вот эта рука не сделает ему знака. Я же не призову его, не предупредив тебя. Можешь быть спокоен, Цетегус. Мы и без Велизария управимся… Тебе же, Цетегус, я могу обещать именем моего императора почетное звание сенатора Византии и первое положение при дворе Юстиниана, который знает и ценит твои качества и таланты.
Горькая усмешка мелькнула на лице железного римлянина, но в голосе его Петру почудился оттенок подобострастия.
– Я вполне полагаюсь на милостивое внимание императора. Но сначала надо заслужить эти милости. Кстати, как вы думаете поступить с Амаласунтой в случае успеха?
Петр потирал руки, радуясь успеху своего дипломатического искусства.
– Я уполномочен предложить бывшей правительнице братское гостеприимство в Византии. Божественная императрица передала мне собственноручное письмо к дочери Теодорика, которой она открывает царский дворец и свои объятья.
Готелинда молчала. Но на ее изуродованном лице появилось выражение такой дьявольской злобы, что Цетегус невольно подумал:
«Эта не удовольствуется низложением Амаласунты».
Это не помешало ему обратиться к Готелинде с любезнейшей улыбкой:
– Мне кажется, принцесса, что я нашел средство исполнить твое желание и доставить твоему супругу корону. Амаласунта должна не только добровольно отказаться от престола, но сама передать скипетр Теодохаду.
– Никогда не согласится она на это, – вскрикнула Готелинда. – Я знаю ее сатанинскую гордость и властолюбие.
– Но ты не знаешь ее великодушия и благородства! – спокойно и серьезно ответил Цетегус. – Я же, знающий эту женщину лучше всех, я уверен, что мне удастся заставить ее пожертвовать собой ради своего народа.
– С каких это пор Цетегус воспевает благородство своих врагов? – насмешливо спросил Петр.
– Друг мой, своих врагов надо побеждать, а не презирать и унижать! – ответил железный римлянин. – Поверь мне, что иного врага гораздо легче погубить, пользуясь его добродетелями, чем злоупотребляя его пороками. Что же касается Амаласунты, то я так уверен в успехе, что заранее поздравляю тебя, Готелинда, королева готов.
//-- XXXII --//
Королева готов Амаласунта переживала тяжелые дни.
После убийства трех герцогов Балтов, которое властолюбивая женщина называла «справедливой казнью», но которое казалось ее подданным готам гнусным преступлением, после страшной вспышки народного гнева, вызванного этим убийством, Амаласунта в ожидании народного суда делала все возможное для того, чтобы укрепить свое положение и увеличить число своих приверженцев.
Поняв наконец ненадежность Цетегуса, холодное себялюбие которого стало ей вполне ясным, Амаласунта все же надеялась, что римские заговорщики будут поддерживать правительницу, знавшую и одобрявшую их стремления, хотя бы только из страха перед избранием в короли какого-нибудь сурового гота, который стал бы притеснять римлян.
Вместе с тем дочь Теодорика постаралась привлечь на свою сторону старых товарищей своего отца, популярность которых могла бы служить противовесом влиянию непримиримого Гильдебранда. Возвышение этих уважаемых народом героев не могло вызвать противоречий графа Витихиса, а между тем присутствие их возле трона придавало Амаласунте новое значение. Особенное одобрение вызвало назначение старого виночерпия Теодорика, графа Гриппы, на одну из важнейших придворных должностей. Этот величавый старик с белоснежной бородой и такими же волосами был товарищем Гильдебранда и вернейшим другом Теодорика, дочери которого нетрудно было выманить у него клятвенное обещание во что бы то ни стало сохранить Равенну для Амалунгов.
Еще важней было бы заручиться поддержкой рода Вельзунгов, третьего по знатности, богатству и влиянию после Амалунгов и Балтов. Представителями его были два брата: пожилой герцог Гунтарис и двадцатипятилетний граф Арахад. Если бы они объявили себя сторонниками Амаласунты, то торжество ее на народном собрании было бы почти обеспечено.
Для того чтобы привлечь честолюбивых Вельзунгов на свою сторону, правительница предложила высшую цену: руку своей дочери для младшего Вельзунга.
Предложение было принято молодым воином с восторгом. Осталось только убедить невесту принять предложение.
Но это оказалось трудней, чем предполагала правительница.
В богато украшенном покое императорского дворца в Равенне встретились мать и дочь для решительного объяснения.
Быстрыми, нервными шагами ходила из угла в угол правительница, все еще прекрасная, все еще соблазнительная в своем блещущем золотом королевском одеянии. Бледная и раздраженная, горящим взглядом смерила она юную красавицу, так спокойно и гордо стоявшую перед ней, не опуская дивных глаз перед разгневанной матерью. Окутанная благоухающим живым плащом своих золотистых волос, Матасунта глядела вызывающе-равнодушно на королеву, точно слова ее не имели ни малейшего значения для сказочно прекрасного создания, слушающего их.
– Опомнись, Матасунта, – гневно вскрикнула дочь Теодорика. – Образумься. Не заставляй меня напоминать тебе, что ты не только дочь моя, но и подданная, что я могу приказывать вместо того, чтобы просить. Я дам тебе еще три дня на размышление, если ты обещаешь мне обдумать свое решение и изменить его согласно моей воле…
Дивно-прекрасные глаза молодой девушки медленно опустились, а чарующий голос произнес с тем убийственным хладнокровием, которое доказывало непоколебимое решение:
– Все это лишнее, матушка! Я сказала тебе мое решение и, поверь, никогда не изменю его, хотя бы ты дала мне три года на размышление вместо трех дней.
– В таком случае объясни мне, почему тебе не нравится граф Арахад?
Тень саркастической улыбки промелькнула на белоснежном лице Матасунты.
– Граф Арахад храбрый воин, матушка, охотно отдаю полную справедливость его достоинствам и заслугам… Если же я не хочу быть его женой, то только потому, что не люблю его… Мне кажется, что этой причины вполне достаточно…
Правительница гневно пожала плечами.
– Какая нелепость, – проговорила она, сверкая глазами. – Я могла понять и даже извинить твое упорство, когда речь шла о браке с патрицием Киприаном. Он был стар, уродлив и… римлянин к тому же, что могло казаться недостатком готской принцессе. Но граф Арахад молод, храбр и красив. Он принадлежит к высшей аристократии готов и любит тебя как безумный… Ты не можешь упрекнуть его ни в чем.
– Я не люблю его, матушка. Повторяю тебе буквально то же самое, что ответила на твое приказание выйти за старого римлянина. Тот мой отказ был причиной моего изгнания из Равенны…
– Я надеялась образумить тебя строгостью! – быстро перебила правительница. – Но в конце концов материнское сердце не выдержало разлуки, и я призвала тебя обратно…
Горькая усмешка сменила равнодушное выражение на лице красавицы девушки.
– Ты ошибаешься, матушка, – холодно заметила она. – Твое материнское сердце спокойно оставляло изнывать в полудикой стране, в тяжком одиночестве твою шестнадцатилетнюю единственную дочь. Не ты, а брат мой вызвал меня обратно в Равенну. Моему бедному Аталариху обязана я тем, что не осталась навеки позабытой на пустынном острове…
Амаласунта закусила свои полные, румяные губы и молча прошлась по комнате.
– Оставим прошлое, Матасунта, – заговорила она внезапно мягким, задушевным голосом. – Что было, то прошло. Теперь настали другие времена. Ты знаешь, какие опасности окружают меня. Неужели ты откажешься помочь мне, откажешься спасти свою мать, выйдя замуж за молодого красавца, обожающего тебя?
– Матушка, я не люблю его, – прошептала Матасунта дрогнувшим голосом.
Выражение непривычной мягкости слетело с лица правительницы.
– Вздор! – вскрикнула она, топнув ногой. – Глупые девичьи бредни, непристойные для принцессы! Внучка Теодорика должна жертвовать собой для блага своего народа.
Матасунта гордо выпрямилась.
– Я женщина, матушка, прежде всего! Женщина же не обязана жертвовать своим сердцем ни для кого и ни для чего.
Правительница задыхалась от негодования.
– И это говорит моя дочь! О, Матасунта! Неужели я не передала тебе ни капли своей крови? Взгляни на свою мать… Имя мое занесено на скрижали истории. Королевская корона Теодорика сверкает на моей голове. Я, женщина, повелеваю мужчинами! Пока звучит германский язык, будет звучать имя Амаласунты. Я достигла того, чего достигают немногие герои, я, слабая женщина. И ради этого величия я пожертвовала…
– Любовью! – резко прервала юная красавица. – Я знаю это, матушка. Ты никогда и никого не любила! Я чувствовала это, когда была ребенком и страдала от этого чувства, не умея назвать его. Я видела, как хирел и умирал мой бедный отец, нашедший в тебе не подругу жизни, не любящую жену, а честолюбивую принцессу, безжалостную эгоистку, готовую всем пожертвовать из-за власти, из-за трона! Ты вышла за моего отца не потому, что он обожал тебя, а потому, что он был ближайшим наследником Теодорика, будущим королем. Он же, несчастный, любил тебя и страдал от твоей бессердечной холодности. Ты не пожалела его, когда он заболел смертельной болезнью. О, нет! Ты негодовала на эту болезнь, удаляющую тебя от трона… Я видела все это ребенком и понимала, почему отец так страстно целовал нас, детей, почему он так горько плакал, прощаясь с нами. О, мой бедный отец. Он заслуживал лучшей участи, чем быть наследником короны Теодорика, мужем его прекрасной дочери.
Амаласунта слушала, окаменев от негодования. Никогда не ожидала она ничего подобного от своей вечно холодной, вечно спокойной дочери.
– Ты забываешься, дерзкая девчонка! – растерянно шептала она, не находя возражений на страшные обвинения Матасунты. – Как ты смеешь так непочтительно говорить со своей матерью, с королевой?
– Я твоя дочь, матушка, – насмешливо ответила девушка. – Смелости я научилась у тебя самой.
Амаласунта не отвечала. Молча прошлась она по комнате и затем внезапно остановилась перед дочерью и произнесла странно пытливым голосом:
– Ты говоришь слишком много и слишком хорошо о любви, Матасунта. Как смогла ты научиться понимать ее в шестнадцать лет… лучше, чем я в тридцать девять?.. Отвечай! Я хочу знать настоящую причину твоего упорства.
В первый раз после начала разговора смущение овладело Матасунтой. Краска медленно заволокла ее прекрасное лицо, придавая ему чарующее выражение девственной стыдливости.
– Ты молчишь? – нетерпеливо крикнула правительница. – Ты не смеешь отвечать мне или не хочешь?
– Не хочу и не могу, – едва слышно проговорила девушка, низко опуская прекрасную зардевшуюся головку.
– Дочь Амалунгов собирается солгать? – презрительно произнесла правительница. – Неужели ты боишься правды, внучка Теодорика?
Гордо поднялась золотоволосая голова царственной красавицы и розовые губки произнесли решительно:
– Я ничего не боюсь, матушка.
– Значит, ты стыдишься своей любви?..
– Я стыжусь? – вскрикнула Матасунта, и глаза ее засверкали, как синие звезды. – С гордостью повторю я всему миру мое признание, матушка. Да, я люблю… безумно… страстно! Люблю с тех пор, как научилась думать и понимать… и буду любить до тех пор, пока мои мертвые глаза не засыпят могильной землей. Живая я не откажусь от своей любви.
– Ты любишь, несчастная? Кого? Я хочу знать его имя!
– Напрасно, матушка. Никакие силы не вырвут его у меня.
Так прекрасна и решительна была молодая красавица, такой непоколебимой энергией звучал ее нежный голос, что Амаласунта поняла бесполезность дальнейших вопросов.
Наступило тяжелое молчание. Правительница медленно прошлась из конца в конец роскошного покоя.
Матасунта молча следила за ней глазами, по-прежнему неподвижно стоя возле небольшого столика, на мозаичную доску которого опиралась ее обнаженная, белая, божественно прекрасная рука.
И снова Амаласунта обратилась к дочери:
– Поговорим спокойно, дитя мое. Я знаю, что моя дочь – необыкновенная девушка и что она может совершить необычайный подвиг. Я прошу тебя, Матасунта, пожертвуй своей любовью ради высочайшей земной цели, ради царского величия.
Матасунта медленно подняла глаза на говорившую.
– Для меня, матушка, высочайшей целью является моя любовь. Для нее я пожертвую всем.
– Ты можешь быть королевой!..
– Я хочу быть королевой любви, матушка!.. Хочу быть женщиной любимой и любящей, не больше того!..
– Женщиной… Какое жалкое назначение. Для этого ли наградило тебя небо такой исключительной красотой?
– Если я прекрасна, как говорят все, тем лучше! Свою красоту я отдам тому, кого люблю, или унесу ее нетронутой в могилу.
– И так может чувствовать внучка Теодорика, моя дочь и наследница? О, Матасунта, неужели ты не сознаешь своих обязанностей перед твоим народом, неужели не любишь его?..
– Нет, матушка!.. Прости мне эту печальную правду! Минутами я сама стыжусь своего равнодушия к готам. И все же не могу заставить себя любить их так, как любил их мой бедный Аталарих. Твое воспитание оставило неизгладимые следы, матушка. С раннего детства я слышала твои презрительные речи о дикости готов. Ты называла их не иначе, как варварами. Могло ли сердце ребенка не поддаться влиянию подобных речей?..
Вздох, похожий на стон, вырвался из высокой груди Амаласунты.
– Горе мне! – прошептала она. – Как страшно мстит за себя моя ошибка. Горе мне, если я сама виновата в том, что вышло из моей дочери!
– Да, матушка, в этом твоя вина. Ты заставила меня ненавидеть ту корону, из-за которой мы все столько страдали. Ты любила только этот золотой обруч, украшающий твою голову, он был нашим вечным соперником. Он вытеснил из твоего сердца мужа и детей. Разве я могу забыть, как отталкивала ты меня, девчонку, не могущую заменить тебе сына, наследника престола. И когда этот наследник родился, скажи, положа руку на сердце, кого любила ты в Аталарихе, своего сына или будущего императора италийского? О, мой бедный брат! Он страдал всю свою недолгую жизнь так же и от того же, отчего и отец. Ты не знаешь, как горько чувствовали мы, дети, наше душевное одиночество, как часто плакали мы над могилой отца, забытой его вдовой, нашей матерью.
Мягкий голос молодой девушки звучал суровым укором, под влиянием которого Амаласунта невольно склонила голову.
– Дитя мое… отчего ты раньше не говорила мне ничего подобного? Отчего высказалась откровенно только теперь, когда я прошу у тебя жертвы великой, но необходимой? Да, ты права, я вижу это теперь и сознаюсь в том, что виновата перед тобой. Но будь же великодушна, дочь моя. Докажи, что у тебя, упрекающей меня в бессердечности, есть сердце, способное принести величайшую жертву ради спасения своей матери.
Прекрасная головка Матасунты поднялась с выражением непреодолимого решения.
– Матушка, не обманывай себя и меня! Не о своем спасении дрожишь ты. Будь твоя жизнь в опасности, ты бы не унизилась до просьбы. Да и я, не колеблясь ни минуты, пожертвовала бы собой. Но ведь я знаю, что тебе угрожает потеря короны. И только для спасения этого ненавистного золотого символа власти я не сделаю ни шагу. Корона была тем Молохом, которому ты принесла в жертву любовь и счастье своего мужа, жизнь своего сына. Теперь ты хотела бы отдать этому идолу и сердце своей дочери. И ты думаешь, что я соглашусь на подобную жертву? Никогда, ни за что!
– Ты говоришь о любви, Матасунта, а между тем тебе чужда любовь, понятная даже тварям бессловесным, любовь к матери! – Голос Амаласунты звучал такой беспредельной грустью, что на глаза молодой девушки в первый раз навернулись слезы.
– Матушка, – произнесла она мягко, – послушай моего совета! Откажись от престола. Корона не принесла тебе счастья. Брось ее! Уедем из дворца. Будем жить друг для друга, как простые женщины. И тогда ты увидишь, умеет ли любить твоя дочь.
Как ужаленная ядовитой змеей, отшатнулась Амаласунта от своей прекрасной дочери.
– Замолчи, дерзкая и неблагодарная девчонка! – бешено вскрикнула она. – Я не хочу слышать ничего больше. Ты же выслушай мое последнее слово. Ты не хотела согласиться на просьбу матери, так повинуйся приказанию королевы. Как мать твоя, как королева готов и глава рода Амалунгов, я обязана беречь наше доброе имя от твоих диких выходок. Для этого я отсылаю тебя из Равенны, где ты находишься слишком близко от таинственного возлюбленного, имя которого ты, очевидно, стыдишься назвать. Ты поедешь во Флоренцию, к супруге герцога Гувтариса и выедешь завтра же. Я сама выберу твоих спутников, надежных людей, неспособных потворствовать твоим капризам. Во Флоренции ты встретишь графа Арахада и примешь его предложение! Ты примешь его, если не хочешь провести остаток жизни в монастыре.
– Лучше монастырь, чем измена своей любви, – кротко, но твердо прошептала Матасунта.
Правительница громко засмеялась недобрым смехом.
– Это легко сказать, но трудно сделать, душа моя, – насмешливо ответила она. – Время согнет тебя или сломает.
– Нет, матушка… Ничто и никогда не согнет твоей дочери, – все так же кротко произнесла красавица. – Если же судьба присудила мне сломиться, то… Дай Бог, чтобы тебе не пришлось пожалеть о том, что ты пожертвовала материнским долгом своему властолюбию.
Почтительно склонилась златокудрая головка перед правительницей, и сказочная красавица, гордость готского народа, медленно вышла из покоев матери…
Амаласунта осталась одна. По лицу ее пробежала тень…
Последние слова дочери упали на ее сердце, как тяжелый и заслуженный упрек.
– Нет, не властолюбие руководит мной, – прошептала она, медленно подходя к громадному серебряному зеркалу, украшающему одну из стен роскошного покоя. – Чувство более высокое руководит моей волей: сознание моего права управлять готами, сознание уменья вести мой народ по пути славы и успехов… Да, я чувствую, что могла бы быть для моего народа тем же, чем был мой славный отец, хотя и на другом поприще… О, если бы только готы поняли меня. Если б они поверили тому, что для счастья родного народа, для спасения величия готов, я бы с радостью отдала и власть, и корону, и даже жизнь свою!
Правительница так глубоко задумалась над этим роковым вопросом, что не заметила, как снова приподнялась ковровая занавесь, только что опустившаяся за сказочной красавицей, ее дочерью, пропуская в комнату высокую, слегка сгорбленную фигуру старика, с бледным, утомленным, умным лицом и добрыми проницательными глазами.
– Привет тебе, государыня! – произнес Кассиодор глухим, точно надтреснувшим голосом, при звуке которого Амаласунта невольно побледнела.
– Кассиодор, ты? С какими вестями?
– С печальными, государыня, – тихо произнес старый друг и советник Теодорика.
Правительница гордо подняла голову. Наступала опасность. Ее энергия сразу вернулась к ней.
– Говори, старый друг. Я могу все выслушать! – произнесла она, опускаясь в кресло и милостивым знаком руки приглашая старика сесть напротив нее.
Но Кассиодор остался стоять. Торжественно и сурово заговорил он, глядя прямо в глаза правительнице.
– Государыня, я должен предложить тебе один вопрос. Прошу тебя, выслушай меня и ответь. Я думаю, что заслужил этой милости своей службой твоему отцу и тебе.
– Говори! – повторила Амаласунта. – Я знаю, что у меня нет друга вернее тебя, отец и учитель мой…
– Ты знаешь, государыня, – начал Кассиодор, – сколько лет служил я твоему отцу верой и правдой, Я, римлянин, служил готу, завоевателю, поработителю Рима. Но я видел, как мудр и справедлив был этот завоеватель, и понимал, что Италия должна была выбирать между двумя владыками, и я предпочитал рыцарски храбрых и великодушных воинов-готов лукавым, жадным и хитрым торговцам-византийцам, жестоким и безжалостным к побежденным. Я предпочел зависимость от великого Теодорика бесславному рабству, грозящему нам от Византии. И чем ближе узнавал я твоего великого отца, тем ниже преклонялся перед ним! О, мой возлюбленный государь! Ни одной несправедливости не сделал ты за свою долгую жизнь. Даже тогда, когда лилась кровь соотечественников и друзей моих Боэция и Симаха, я должен был сознаться, что смерть их была законной карой за измену, что приговор вынесен был правильно, справедливым судом… Я мог оплакивать смерть братьев моих, но не мог упрекнуть твоего отца ни в жестокости, ни в убийстве, как упрекают тебя, Амаласунта, твои подданные – готы. Я долго не хотел верить слухам. Ты знаешь, что меня не было в Равенне, когда была получена страшная весть об убийстве всех Балтов. Когда я вернулся после долгого отсутствия, то не знал, что отвечать на обвинения, сыплющиеся на тебя. Долго колебался я, боясь оскорбить тебя моими подозрениями. Но доказательства усиливаются, и моя совесть не дает мне покоя. И вот я решился спросить у тебя откровенно, Амаласунта, ты ли послала убийц? Не сердись на меня, государыня. Никогда не усомнился бы я в тебе, если б не нашел тебя так страшно изменившейся. Так меняются только те, кому не дает покоя нечистая совесть.
Кассиодор запнулся и умолк.
Амаласунта нетерпеливо вскрикнула:
– К чему столько слов, Кассиодор? Ты государственный человек. Ты, учивший меня политической мудрости, ты называешь убийством то, что было лишь справедливой казнью?
Кассиодор всплеснул руками.
– Так значит, это правда! О, государыня, нет, не может быть… Ты хочешь наказать меня за мое сомнение… хочешь посмеяться над стариком? Умоляю тебя, перестань шутить так ужасно. На коленях прошу тебя, скажи мне, что ты не виновата в этих гнусных убийствах.
Правительница холодно взглянула на упавшего на колени старика, белая голова которого коснулась ковра у ее ног.
– Встань, Кассиодор! Ты не имеешь права задавать мне подобные вопросы!
Кассиодор медленно поднялся. Лицо его было мертвенно-бледно. Глубокая печаль застыла на нем. Шатаясь, сделал он несколько шагов и, обессиленный, прислонился к стене.
– Да, государыня, ты права, – проговорил он после минутного молчания. – Я больше не имею права говорить с тобой о делах мирских, потому что с этой минуты принадлежу одному Богу.
Амаласунта вздрогнула.
– Что значат эти загадочные слова, Кассиодор?.. Мой старый друг и учитель не захочет бросить свою государыню в минуту опасности.
– Государыня, наши дороги расходятся. Я не могу следовать за тобой по избранному тобой кривому пути. Отпусти меня с миром, Амаласунта! Больше я ничего не прошу. В моих покоях ты найдешь все подарки твоего отца, все документы, бывшие в моем распоряжении, все знаки моих должностей… Я ничего не унесу в монастырь, где хочу окончить жизнь вдали от людей, в молитвах. Ты же, Амаласунта, выслушай мой последний совет. Передай корону другому. Рука, пролившая невинную кровь, не должна держать скипетр! Ты уже не можешь принести пользы своему народу. Откажись же от престола, пока Бог не отказался от тебя и не покарал твоих подданных за твое преступление. Подумай о спасении своей души, Амаласунта. Заслужи прощение Божье. Его не обманешь, как людей.
Когда Амаласунта опомнилась, Кассиодора уже не было в комнате. Точно пробудившись от сна, она кинулась за ним, но в этот момент вошел Петр, посланник Византии.
– Королева, – быстро проговорил он задыхающимся шепотом. – Выслушай меня, пока не поздно, пока не вошли остальные…
– Кто? – с недоумением спросила Амаласунта, в душе которой пробудилось жуткое чувство ожидания чего-то особенного, рокового.
– Не спрашивай… Я не успею объяснить тебе… Сейчас сама увидишь. Но пока мы одни, я повторяю свое предложение. Оставь неблагодарных готов и спеши в Византию, где ждет тебя почет, спокойствие и, как знать… быть может, другая корона… Юстиниан видел твой портрет и пришел в восхищение…
– Замолчи, дерзкий! – гневно вскрикнула Амаласунта. – Ты говоришь с королевой, а не с цирковой наездницей… Не забывай этого. Дочь Теодорика никогда не согласится на позорное бегство… О твоей дерзости я доложу твоему государю и потребую другого посланника. Прочь с глаз моих…
Петр насмешливо улыбнулся.
– Успокойся, Амаласунта. Теперь не время играть роль оскорбленной королевы. Если Юстиниан отзовет меня, ты ничего не выиграешь. Вместо меня явится Велизарий… с тридцатипятитысячной армией.
Амаласунта вскочила с места.
– Быть не может! Я не хочу… Не допущу… Я протестую, – глухо проговорила она, растерянная, пораженная, убитая.
Петр насмешливо улыбался, наблюдая за ней.
– Теперь ты поняла, что тебе нет выбора? Откажись от варваров, которых Юстиниан решил истребить, и спасай себя.
Амаласунта гордо выпрямилась.
– Никогда не откажусь я от моего народа… Теперь я поняла свою ошибку и измену Юстиниана… Но напрасно ты думаешь испугать меня Велизарием. Во главе моих героев я сумею истребить войска византийцев… Не в первый раз моим готам побеждать хитрых греков… Я призову мой народ к оружию…
– Ты забываешь, что он не последует за тобой, – спокойно ответил Петр.
– Ты лжешь! Ты лжешь! Готы поверят дочери Теодорика, когда она позовет их на борьбу с византийцами.
– Попробуй! – насмешливо произнес Петр. – Но не забудь, что я отвечаю за твою жизнь только в том случае, если ты откажешься от престола и отдашься под покровительство моего государя.
– За мою жизнь ответит оружие готов, а не хитрость византийских предателей! – высоко подняв голову, ответила Амаласунта.
– В таком случае послушай, что скажут тебе другие. Войдите, друзья, – громко позвал Петр, приподнимая занавесь.
– Кто там еще? Что значит это вторжение? – с негодованием начала Амаласунта и, не договорив, отступила перед могучей фигурой Цетегуса, появившегося на пороге. – Ты, префект Рима?.. Ты здесь?.. Ты всегда был вестником несчастья…
– Не по моей вине, Амаласунта, – печально произнес железный римлянин, и в голосе его прозвучала нотка искреннего сочувствия к царственно-прекрасной, мужественной женщине, когда-то так глубоко верившей ему. Цетегус невольно вздохнул и крепче скрестил руки на могучей груди, как бы стараясь задавить чувство жгучего сострадания к этой покинутой всеми королеве.
– Ты один, Цетегус? – прошептал Петр. – А где же Теодохад и Готелинда? Отчего они не вошли, как было условлено?
– Я оставил их внизу, – так же тихо ответил префект Рима. – Обе женщины слишком ненавидят друг друга. Они, пожалуй, разрушили бы все наши планы из-за этой ненависти.
Между тем Амаласунта успела оправиться. Спокойно и величественно подошла она к Цетегусу.
– Зачем ты здесь, префект Рима? Какое новое горе или унижение принес ты мне?
– Я пришел спасти тебя от унижения, придуманного этим хитрым греком. Ты прогнала его. Иного я и не ожидал от Амаласунты. Вышли его, мне надо поговорить с тобой.
Петр, не дожидаясь приказания, быстро скрылся в соседней комнате.
Амаласунта осталась одна с префектом Рима.
– Что тебе надо, Цетегус?.. Ты знаешь, что я не верю тебе больше…
– Знаю, государыня. Ты предпочла довериться Юстиниану и… жестоко наказана за это доверие…
Тяжелый стон вырвался из груди правительницы.
– Могла ли я ожидать такой гнусной измены от императора, брата и союзника?
– Королева, – торжественно начал Цетегус, – ты говоришь, что не веришь мне больше, а между тем припомни, сказал ли я тебе хоть раз неправду? Скрывал ли я от тебя свои чувства? Ты знала, что для меня Рим дороже готов, что я служу и подчиняюсь им только потому, что считаю их владычество менее унизительным и опасным для Италии, чем власть византийцев. Ты знала и то, что я желал бы видеть Италию независимой, а Рим столицей мира, как в древности. Но раз это невозможно, то… мне казалось легче покориться храбрым воинам и честным завоевателям, чем лукавым поработителям византийского тирана. Ты знала все это и одобряла меня. Ты знала, что я поддерживал готов для того, чтобы спасти Италию от византийцев. Ты же сама призвала византийцев и тем разрушила все мои планы. Никакие мольбы, никакие упреки не заставят Юстиниана отказаться от имени твоего защитника, Амаласунта. Зная это, скажи сама – можешь ли ты стать во главе врагов Византии? Поверят ли тебе твои готы?
– Я дочь Теодорика! И я открыто признаюсь в своих ошибках.
– Поздно, государыня… Против тебя будут говорить не только твои поступки, но и два роковых документа. Неужели ты позабыла о письме с просьбой присылки византийского войска?
– Откуда ты знаешь? – бледнея, прошептала Амаласунта.
– Не только я знаю об этой просьбе, но и римские патриоты. Хитрый посол Юстиниана показал им твое письмо и наши заговорщики негодуют, называя тебя изменницей. На римлян тебе рассчитывать нечего!
– Мне останутся мои готы, – гордо подняв голову, ответила правительница.
– Нет, государыня, не рассчитывай и на свой народ. Повторяю, готы не поверят тебе. Не только потому, что многочисленные приверженцы убитых Балтов будут против тебя, но еще и потому, что римские заговорщики решили отомстить тебе за призвание византийцев, представить на народное собрание готов документ за твоей подписью. Ты помнишь, конечно, этот документ? К несчастью, он находился не у меня, а в архиве нашего союза.
– Цетегус, ты предал меня!.. – вскрикнула Амаласунта. – Ты клялся мне оберегать этот документ.
– Государыня, мог ли я предполагать, что ты решишься обратиться к Юстиниану и таким образом превратить своих союзников в врагов. Вини себя, а не меня, Амаласунта, и подчинись роковой судьбе. Ты видишь, что против тебя восстанут все: готы, римляне и византийцы. Оставаясь на троне, ты погубишь Италию и только… Не доверяя тебе, ни готы, ни римляне не будут повиноваться твоим приказаниям, когда ты объявишь войну византийцам. Что из этого выйдет, трудно предвидеть. Разделенная на партии, враждующая между собой Италия станет легкой добычей для Юстиниана, и твои готы погибнут первыми. Чтобы спасти их, ты должна пожертвовать собой, пока не поздно. Я явился к тебе для того, чтобы объяснить тебе положение и обратиться к твоему великодушию и патриотизму. Спаси Италию. Дай нам всем возможность успешно бороться с Юстинианом. Готы и римляне просят тебя об одном и том же. Принеси себя в жертву родине.
Амаласунта стояла бледная и взволнованная. Ее глаза блестели, грудь высоко поднималась.
– Для спасения Италии я готова на все! Говори, что я могу сделать для моего народа? – произнесла она дрогнувшим голосом.
– Ты можешь отказаться от короны и передать ее человеку, вокруг которого объединятся римляне и готы для защиты Италии от византийцев.
Дочь Теодорика пошатнулась.
– Отдать мою корону, – прошептала она едва слышно. – Она была мне дороже жизни.
– Я знаю славную дочь Теодорика! Она не задумалась бы отдать жизнь ради спасения своего народа! – твердо произнес Цетегус.
Амаласунта заломила свои прекрасные белые руки. В гордой душе ее бушевали противоречивые чувства.
– О, если б я знала наверное, что надо сделать, – с отчаянием вскрикнула она. – Я не могу довериться тебе, префект Рима. Что, если твой совет погубит мой народ?
– Государыня, если б я хотел обмануть тебя, я бы советовал тебе то, чего бы ты сама желала! Я же говорю тебе горькую правду и требую от тебя величайшей жертвы. Так не обманывают, Амаласунта! Ты была единственной женщиной, в которой я уважал мужской ум и мужскую твердость. Я знал, что ты принадлежишь к породе героев, и заранее поручился за тебя… Неужели мне придется еще раз обмануться?
– Как могу я поверить тебе после твоего последнего совета? Ты научил меня убийству.
– Тогда были другие времена, государыня. Я считал необходимым сохранить тебе власть ради блага Италии и готов был на все для достижения этой цели. Теперь же твоя власть губит Италию, и я прошу у тебя величайшей жертвы. Я знаю, ты на нее способна.
Амаласунта гордо выпрямилась.
– Ты не ошибся, Цетегус. Если я решилась посягнуть на чужую жизнь, считая убийство государственной необходимостью, то не задумаюсь отдать и собственную, раз это нужно. Но кто же будет моим преемником?
– Последний из Амалунгов, Теодохад, двоюродный брат твоего покойного мужа.
– Как? Этот слабовольный, жалкий человек?
– Он племянник Теодорика. Его имя объединит готов. Сражаться за него будут другие. Римляне так же признают его, хотя бы для того, чтобы не допустить избрания готами короля по вкусу Гильдебранда или Тейи.
– Да, это было бы ужасно! Это поселило бы раздор между готами и римлянами. Теодохаду же будут повиноваться, если я возложу на него корону! Но уступить место Готелинде… этой жалкой, гнусной и жестокой женщине…
Цетегус презрительно пожал плечами.
– Неужели Амаласунта не способна стать выше этого, выше мелких дрязг?.. Женские слабости были чужды тебе, дочь Теодорика. Докажи это еще раз. Забудь личную ненависть ради Италии!
Амаласунта схватилась за голову…
– Оставь мне эту ночь на размышление, Цетегус. Завтра я скажу тебе свое решение. Не бойся, тебе не придется разочароваться во мне…
– В единственной женщине, которую я считаю равной себе! – произнес железный римлянин.
Искренно ли? Как знать…
На следующее утро Амаласунта торжественно заявила о своем решении передать корону последнему Амалунгу – Теодохаду…
Партия Гильдебранда не могла противиться этому желанию, одобренному большинством готов. Римские патриоты присягнули новому монарху.
Цетегус лихорадочно завершал строительство укреплений Рима, в ожидании неминуемой борьбы с византийцами…
Первый акт великой трагедии окончился. Империя, осужденная судьбой, стояла на краю гибели. Роковые ошибки монархов и народов сделали свое мрачное дело. Вечно повторяющаяся история приготовилась занести на свои скрижали великую борьбу Западно-Римской империи за свою свободу, за независимое существование.
Вовлеченные в водоворот великих событий, люди еще не знали своей будущности. Они еще ждали, еще надеялись, еще любили и ненавидели.
Судьба отдельных личностей переплетается с судьбой государства. Мы еще встретим знакомые нам имена, когда будем рассказывать об исходе последней борьбы за соединение двух половин Римской империи Константина Великого.