-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Алоизиюс Бертран
|
| Гаспар из Тьмы. Фантазии в манере Рембрандта и Калло
-------
Алоизиюс Бертран
Гаспар из Тьмы. Фантазии в манере Рембрандта и Калло
[Первое авторское предисловие]
Ты помнишь день, когда, идя дорогой длинной
На Кельн, увидели мы вдруг Дижон старинный
И замерли, смотря, как золотит закат
Высоких шпилей, крыш и колоколен ряд.
Сент-Бёв. Утешения
Зубчатый донжон,
Церковные шпили,
Ввысь башенки взмыли –
Вот он, наш Дижон.
Здесь в небо летели
С древнейших времен
Веселые трели –
Литой перезвон.
Был важной столицей
Наш город старинный;
Он славен горчицей
И маркою винной.
Девиз над гербом
На чугунных вратах,
Жакмар с молотком
На соборных часах.
Я люблю Дижон, как ребенок любит свою кормилицу, как поэт – девушку, впервые тронувшую его сердце. – Детство и поэзия! Как одно быстротечно, как обманчива другая. Детство – это бабочка, которой не терпится обжечь свои белые крылышки в пламени юности, а поэзия подобна миндальному дереву: цветы ее благоуханны, а плоды горьки.
Однажды я сидел в сторонке в саду Пищали названному так по оружию, благодаря коему ловкость рыцарей не раз проявлялась при стрельбе по деревянным птичкам. Я замер на месте и можно было сравнить меня со статуей на бастионе Базир. Шедевр ваятеля Севалле и живописца Гийо изображал аббата, сидящего с книгою в руках. Сутана его была безупречна. Издали его принимали за живого, вблизи же оказывалось, что это гипс.
Какой-то прохожий кашлянул и тем самым развеял рой моих грез. То был жалкий малый внешность которого свидетельствовала о горестях и нищете. Мне уже доводилось встречать в том же саду его обтрепанный, застегнутый до подбородка сюртук, помятую шляпу, которой никогда не касалась щетка, волосы длинные, как ветви ивы, и спутанные, как густой кустарник, его худые костлявые руки, его невзрачное, лукавое болезненное лицо с жидкой назарейской бородкой, и я великодушно отнес его к числу тех мелких ремесленников – то ли скрипачей, то ли художников-портретистов, которых ненасытный голод и неутолимая жажда вынуждают скитаться по свету вслед за Вечным Жидом.
Теперь нас на лавочке было двое. Сосед мой стал перелистывать книжку, и из нее выпал засушенный цветок, чего незнакомец не заметил.
Я подобрал цветок, чтобы подать ему. Поклонившись мне, он поднес цветок к поблекшим губам и положил его снова в свою загадочную книгу.
– Это, вероятно, память о минувшей нежной любви? – осмелился я сказать. – Увы, у каждого из нас есть в прошлом день, который несет нам разочарование в будущем.
– Вы поэт? – спросил он, улыбнувшись.
Ниточка разговора завязалась: на какую же катушку она станет наматываться?
– Да, поэт, – если быть поэтом – значит стремиться обрести искусство.
– Вы стремились обрести искусство! И обрели его?
– Ах, волей небес искусство – всего-навсего несбыточная мечта!
– Несбыточная мечта!.. А я ведь тоже стремился к ней! – воскликнул он, и в голосе его звучали восторженность таланта и пафос победителя.
Я попросил его сказать мне, у какого мастера заказал он очки, позволившие ему сделать такое открытие, ибо для меня искусство не что иное, как иголка, затерявшаяся в копне сена…
– Я решил стремиться обрести искусство, как в средние века розенкрейцеры стремились обрести философский камень, – ответил он. – Искусство – это философский камень XIX века.
Прежде всего я стал искать ответ на вопрос: что такое искусство? – Искусство – наука поэта – Определение ясное, как алмаз самой чистой воды.
Из чего складывается искусство? На этот, второй, вопрос я не решался ответить несколько месяцев. Однажды при свете коптящей лампы я рылся в пыльных залежах знакомого букиниста и откопал там книжечку, написанную трудным невразумительным языком; на титуле ее развевалась лента с двумя словами: Got – Liebe. Я за гроши купил книжку, взобрался к себе на мансарду и стал с любопытством перелистывать покупку у окна, залитого лунным светом; и вдруг мне почудилось будто перст божий коснулся клавиш мирового органа. Так бабочки, шелестя, выходят из чашечек цветов, протягивающих уста навстречу поцелуям ночи. Я свесился из окна и посмотрел вниз. О чудо! Не сон ли это? Я увидел террасу, о которой не подозревал, потому что она была скрыта нежной зеленью апельсиновых деревьев, девушку в белом платье, игравшую на арфе, и старика в черном; он стоял на коленях и молился. Книжка выпала у меня из рук.
Я спустился вниз к жильцам, хозяевам террасы. Старик оказался реформатским пастором, который предпочел своей холодной тюрингской родине изгнание в нашей теплой Бургундии. Арфистка, хрупкая белокурая красавица лет семнадцати, томная и грустная, была его единственным детищем, а книжка, о которой я рассказал им, оказалась лютеранским требником с гербом одного из принцев Ангальт-Кутен.
– Ах, сударь! Не будем тревожить не остывший пепел! Элизабет теперь уже подобна Беатриче в лазоревом одеянии. Она умерла, сударь, умерла! И вот требник, над которым она склонялась в робкой молитве, и роза, которой касалось ее чистое дыхание! – Цветок увядший, еще не успев распуститься, как и она сама! – Книга закрытая, как и книга ее судьбы! – Благословенные реликвии, которые она и в вечной жизни узнает по тем слезам, что оросили их, когда труба архангела разобьет надгробие на моей могиле и я устремлюсь над мирами к моей боготворимой деве, чтобы воссесть наконец рядом с нею у престола Господня!..
– А искусство? – спросил я.
– То, что в искусстве представляет собою чувство, я в муках познал. Я любил. Я молился. – Gott – Liebe, Бог и Любовь! – Но то, что в искусстве представляет собою идею, по-прежнему только возбуждало мое любопытство. Мне показалось, что дополнение к искусству я найду в природе. И я стал изучать природу.
Я выходил из дому утром и возвращался лишь вечером. То, облокотясь на парапет разрушенного бастиона, я долгие часы с наслаждением вдыхал дикий, волнующий запах лакфиоля, золотистые цветы которого рассыпаны по плющу, окутывающему мантией древний феодальный городок Людовика XI; то наблюдал, как видоизменяется мирный пейзаж от порыва ветра, от солнечного луча или внезапного ливня, любовался, как в лесочке, пестрящем светлыми бликами и тенями, гоняются друг за дружкой жаворонки, как дрозды слетаются с пригорков и клюют виноград с таких высоких лоз, что в них мог бы спрятаться олень из басни, как грузные вороны собираются с разных сторон к остову коня, оставленному живодером в какой-нибудь зеленеющей лощине; то прислушивался к тому, как прачки гремят вальками на берегу Сюзоны и как мальчик напевает жалобную песенку, вращая у крыльца станок сапожника. – То я вдали от города прокладывал для своих мечтаний тропинку, устланную мхом и росою, безмолвием и покоем. Сколько раз я срывал багряные горькие гроздья в колдовской чаще возле источника Юности и пустыни Нотр-Дам-д'Этан, у источника Духов и Фей, у Чертова скита! Сколько раз находил я на каменистых высотах Сен-Жозефа, размытых грозами, окаменелые раковины и кораллы! Сколько раз ловил раков в тинистых бродах местных речушек Тии среди равнодушных кувшинок, среди водорослей, где прячется застывшая саламандра! Сколько раз наблюдал я за ужом на топких берегах Солоны, где слышится лишь однообразный крик лысухи да унылые вздохи гагары! Сколько раз свеча моя озаряла подземные пещеры Аньера, где со сталактитов медленно стекает неиссякающая капля клепсидры веков! Сколько раз трубил я в рог на отвесных утесах Шевр-Морта, когда дилижанс тяжело подымался по дороге футах в трехстах ниже моего убежища, скрытого туманом! И даже ночами, летними благоуханными светлыми ночами, сколько раз бродил я, как оборотень, вокруг костра, разведенного на пустынной, заросшей лужайке, – пока дубы не дрогнут от первых ударов дровосека! Ах, сударь, как сладостно уединение для поэта! Я был бы счастлив, если бы мне дано было жить в лесу и нарушать его покой не больше, чем птичка, утоляющая жажду в прозрачном ключе, чем пчелка, пьющая сок из ягоды боярышника, чем зрелый желудь, падающий сквозь листву.
– А искусство? – спросил я.
– Терпение! Искусство все еще было неуловимо. Изучив зрелище природы, я стал изучать человеческие творения.
Было время, когда Дижон не расточал досужие часы на музыкальных вечерах. Он облекался в кольчугу – надевал морион – потрясал протазаном – обнажал меч – заряжал пищаль – устанавливал на крепостных стенах пушки – выступал в поход с барабанным боем, под рваными знаменами, и, подобно седобородому менестрелю, который, прежде чем сыграть на скрипке, произносит несколько велеречивых слов, он мог бы рассказать вам много диковинных историй; поведали бы о них и его обрушившиеся бастионы, под развалинами коих погребены корни индийских каштанов, некогда украшавших город, поведал бы о них и опустевший замок, подъемный мост которого сотрясается под усталым шагом кобылы с жандармом, возвращающимся к себе в казарму, – все здесь свидетельствует о двух Дижонах: Дижоне нынешнем и Дижоне былых времен.
Вскоре я совсем освоился с Дижоном XIV и XV веков, вокруг которого цепью были разбросаны восемнадцать башен, восемь ворот и четыре потайных хода – с Дижоном Филиппа Отважного, Иоанна Бесстрашного, Филиппа Доброго и Карла Смелого, с его самановыми домами под острыми, как шутовской колпак, кровлями, с фасадами, пересеченными андреевским крестом; с его особняками, похожими на крепости и изобилующими узкими бойницами, двойными калитками, внутренними мощеными двориками; – с его храмами, часовнями, аббатствами, монастырями, колокольнями, шпили которых тянулись, как крестный ход, а хоругвиями ему служили золотые и лазурные витражи, и верующие несли чудотворные реликвии, коленопреклоняясь у темных склепов мучеников и у переносных алтарей, увитых цветами; – с руслом Сюзоны, через которое были переброшены деревянные мостики и сооружены мельницы, причем оно разделяло владение аббата Сен-Бенинской обители от владения аббата Сент-Этьенского словно жезл, которым парламентский старшина разнимает двух тяжущихся, готовых лопнуть от ярости; – наконец, с его людными предместьями, из коих одно, Сен-Николя, растянулось двенадцатью улочками на самом солнцепеке, как брюхатая свинья, выставившая напоказ все свои двенадцать сосков. Я гальванизировал труп, и труп восстал.
Дижон поднимается; он поднимается, шагает, бежит! Тридцать колоколов трезвонят в синем небе – небе того оттенка, что любил старик Альбрехт Дюрер. Толпы теснятся у гостиниц на улице Бушпо, у парилен возле ворот Шануан, у садика на улице Сен-Гийом, у разменной конторы на улице Нотр-Дам, у оружейных мастерских на улице Форж, у фонтана на Францисканской площади, у хлебопекарни на улице Без, у крытого рынка на площади Шампо, у виселицы на площади Моримон; мещане, дворяне, крестьяне, солдаты, священники, монахи, писцы, купцы, пажи, жиды, ростовщики, странники, менестрели, судейские, чиновники Счетной палаты, чиновники податные, чиновники Монетного двора, чиновники лесного ведомства, чиновники герцогского двора, вопящие, свистящие, стенающие, поющие, просящие, ругающиеся – в повозках, носилках, на конях, на мулах, на иноходце святого Франциска. – Можно ли сомневаться, что город воскрес? Посмотрите, как развевается на ветру наполовину зеленое, наполовину желтое шелковое знамя, затканное гербом города – красным с золотыми виноградными лозами.
Но что это за кавалькада? То герцог собрался на охоту. Герцогиня уже ждет его в Руврском замке. Какой великолепный выезд, какая многочисленная свита! Монсеньор герцог на сером в яблоках коне, вздрагивающем от резкой утренней прохлады. Вслед за ним гарцуют, красуются богачи из Шалона, дворяне из Вьенны, рыцари из Вержи, гордецы из Нешателя, славные бароны из Бофремона. – А кто те двое, что замыкают поезд? Младший, в бархатном камзоле цвета бычьей крови и колпаке с погремушками, надрывается от смеха; тот, что постарше, в черном, с капюшоном суконном плаще, под которым он держит объемистую псалтырь, смущенно поник головой; один из них – попечитель непотребных вертепов, другой – придворный капеллан. Шут задает ученому вопросы, на которые собеседник не может ответить, и в то время, как простонародье славит рождество, в то время, как кони ржут, ищейки лают, рога трубят, – те двое, положив поводья на шеи своих иноходцев, непринужденно рассуждают о мудрой госпоже Юдифи и храбром рыцаре Маккавее.
Но вот герольд трубит в рог на вышке герцогского дворца. Это знак охотникам, рассеянным по равнине, чтобы они спускали соколов. Погода дождливая; сероватая мгла совсем скрывает от герольда аббатство Сито, расположенное вдали, в болотистом лесу; но вот луч солнца освещает не столь отдаленные замок Талан, плоские крыши и башенки которого вырисовываются на фоне облаков, – замки сира де Ванту и сеньора де Фонтеа с флюгерами, выглядывающими из густой листвы деревьев, – монастырь Сен-Мор, голубятни коего виднеются за целой стаей голубей, – лазарет Сент-Аполлинер, где всего лишь одни ворота и вовсе нет окон, – часовню Сен-Жак де Тримолуа, похожую на паломника в одеянии, обшитом раковинками, – и у самых стен Дижона, за угодьями аббатства Сен-Бенинь, картезианский монастырь, белый, как ряса последователей святого Бруно.
Дижонский картезианский монастырь! Это Сен-Дени герцогов Бургундских. Ах, зачем дети так завидуют шедеврам своих отцов! Сходите теперь на место, где стоял монастырь, и вы будете спотыкаться о поросшие травою камни, которые когда-то были частью свода, алтаря, надгробия, каменного пола; камни, некогда овеянные ладаном кадильниц, закапанные воском свечей, слышавшие звуки органа; камни, на которые герцоги здравствующие преклоняли колена, а усопшие поникали головою. – О тщета величия и славы! Теперь в землю, где покоится прах Филиппа Доброго, сажают тыквы! – От монастыря ничего не осталось! – Ошибаюсь! – Еще высятся портал храма и башенка колокольни; легкая и стройная, повитая левкоем, башенка похожа на юнца с борзой на поводке; поврежденный портал все еще столь прекрасен, что мог бы служить драгоценным наперстным украшением какого-нибудь собора. На монастырском дворе, кроме того, сохранился огромный пьедестал, на котором уже нет креста, а вокруг пьедестала – шесть статуй пророков, великолепных в своей скорби. – А что оплакивают они? Они оплакивают крест, вновь вознесенный ангелами на небеса.
Судьба картезианского монастыря похожа на судьбу большинства памятников, украшавших Дижон ко времени присоединения герцогства к королевским владениям. Дижон стал всего лишь собственной тенью. Людовик XI лишил город былого могущества, революция обезглавила его колокольни. Из двух аббатств, двенадцати монастырей, семи храмов и часовни в нем осталось теперь только три церкви. Трое из его ворот заперты, потайные ходы разрушены, слободы стерты с лица земли, воды Сюзоны исчезли в трубах, население его оскудело, а дворянство обабилось. – Увы! Оно и видно, что герцог Карл со своей дружиной ушел на войну – вот уже почти четыре века тому назад, – да так и не вернулся.
И я бродил среди этих развалин, как антикварий, ищущий после ливня римские медали на месте какого-нибудь castrum. В умершем Дижоне еще сохранилось нечто из того, чем он был; он подобен богатым галлам, которых хоронили, положив им в рот золотую монету, а другую – в правую руку.
– А искусство? – спросил я.
– Однажды у церкви Нотр-Дам я наблюдал, как Жакмар, его жена и ребенок отбивают полдень. – Точность, тяжеловесность, равнодушие Жакмара сразу же выдают его фламандское происхождение, даже если бы мы не знали, что он отмерял время славным обывателям Куртре во время разграбления этого города в 1383 году. Гаргантюа украл парижские колокола, Филипп Отважный – башенные часы Куртре; каждый действует на свой лад. – Вдруг сверху раздался взрыв хохота, и я увидел на углу древнего здания одно из тех страшных чудищ, которых средневековые ваятели подвешивали за плечи к соборным водосточным желобам; то был жуткий образ осужденного на адские муки – он высунул язык, скрежетал зубами и заламывал руки. – Его-то хохот и услышал я.
– Это вам в глаз что-то попало! – вскричал я.
– Ни соринки в глазу, ни былинки в ухе у меня не было. Каменное изваяние хохотало, хохотало судорожно, жутко, адски, в то же время издевательски, язвительно, смачно.
Мне стало стыдно, что я столько времени уделяю какому-то помешанному. И тем не менее я улыбкой поощрил занятные россказни этого розенкрейцера от искусства.
– Приключение заставило меня призадуматься, – продолжал он. – Я подумал, что раз Бог и Любовь – первооснова искусства, раз им принадлежит то, что в искусстве составляет чувство, – не может ли Сатана быть второю основой и представлять собою то, что в искусстве составляет идею? – Не дьявол ли соорудил Кельнский собор?
И вот я ищу дьявола. Я корпел над колдовскими писаниями Корнелия Агриппы и поймал черную курицу моего соседа, школьного учителя, но дьявола в ней не больше, чем в четках набожной старухи. А ведь дьявол как-никак существует; блаженный Августин точно описал его собственной рукой: Daemones sunt genere animalia ingenio rationabilia, animo passiva, corpore aerea, tempore aeterna. Сказано ясно. Дьявол существует. Он разглагольствует в парламенте, выступает в суде, играет на бирже. Его изображают на виньетках, расписывают в романах, выводят в драмах. Его видишь всюду, вот как я вижу вас. Карманные зеркальца только для того и придуманы, чтоб ему удобнее было подстригать бородку. Полишинель прозевал своего, а также и нашего врага. Ах, почему только не прикончил он лукавого, хлопнув его по башке дубинкой!
Перед сном я выпил эликсир Парацельса. От него у меня заболел живот. Но дьявола с рогами и хвостом я так нигде и не встретил.
А вот и еще разочарование: в ту ночь гроза совсем залила древний город, погруженный в сон. Как я ощупью бродил в потемках, по закоулкам Нотр-Дам – это может объяснить вам только святотатец. Нет такого затвора, к которому преступник не подобрал бы ключа. – Но сжальтесь надо мною – мне необходимы были облатка и кусочек покрывала с мощей святого. – Вдруг огонек прорезался сквозь потемки, затем показалось еще несколько огоньков, и я увидел кого-то; в руке он держал длинную палку с фитилем и зажигал свечи у главного алтаря. То был Жакмар; он был так же невозмутим, каким бывает всегда под часовым колоколом; он затеплил все свечи, ничуть не смущаясь и даже не замечая присутствия непосвященного соглядатая. Коленопреклоненная Жаклина, не шевелясь, стояла на обычном месте; потоки дождя струились по ее свинцовой юбке, скроенной по брабантской моде, сбегали по железному воротничку словно складки брюггских кружев, текли по ее деревянному лицу, раскрашенному, как нюрнбергская кукла. Я робко задал ей вопрос насчет дьявола и искусства, но тут рука злодейки вдруг резко опустилась, тяжелый молот, который она держала, с грохотом ударился о колокол, и под тысячекратное эхо появилась толпа аббатов, рыцарей, благотворителей, древние мумии которых населяют подземелья храма; они торжественно шествовали вокруг сияющего алтаря, где блистали дивным, небесным великолепием ясли младенца Христа. Черная мадонна, мадонна варварских времен, высотою в локоть, с трепещущим тонким венцом на голове, в накрахмаленном, усеянном жемчугом одеянии, чудотворная мадонна, перед которой потрескивает серебряный светильник, спрыгнула со своей подставки и, как юла, закружилась на каменном полу. Она выступала из глубин храма, прихотливо и изящно подпрыгивая, и сопутствовал ей маленький Иоанн Креститель из воска и шерсти, но на него упала искорка, он загорелся и расплавился, оставив два пятна – синее и красное. Жаклина взяла ножницы, чтобы состричь волоски с темени своего младенца; поодаль зажглась свеча, осветив боковой придел с купелью, и тут…
– И тут?
И тут я проснулся – яркое солнце пробралось в щелку ставен, под окном копошились воробьи, в небе колокола затянули антифон. Все это мне приснилось.
– А дьявол?
– Не существует.
– А искусство?
– Существует.
– Но где же?
– В лоне Господнем.
И он обратил к небесам взор, в котором блестели слезинки.
– Все мы, сударь, лишь копировщики Создателя. Самое прекрасное, самое великолепное, самое восхитительное наше создание всегда лишь недостойная подделка, лишь тусклый отблеск его бессмертных творений. Всякая самобытность – орленок, который вылупливается из яйца лишь на священных и громокипящих высотах Синая.
– Да, сударь, я долго искал совершенное искусство. О бред! О безумие! Взгляните на это чело и следы, оставленные на нем железным венцом страданий! Тридцать лет! А сокровенная книга, над которой я неотступно провел столько ночей, ради которой я пожертвовал молодостью, любовью, богатством, развлечениями, лежит бесчувственная и равнодушная, как презренный камешек в пепле моих иллюзии. Небытию не оживить небытия.
Он поднялся с места. Я выразил ему сочувствие, лицемерно и пошло вздохнув.
– Эта рукопись поведает вам, – добавил он, – сколько инструментов испробовал я, прежде чем нашел тот, что издает чистый и выразительный Звук, сколько кистей я извел, прежде чем заметил на полотне слабые признаки светотени. Здесь приведены, быть может, новые основы гармонии и красок – единственный итог моих ночных бдений – и единственная за них награда. Прочтите ее; завтра мне ее вернете. На соборных часах бьет шесть – они гонят прочь солнце, уже готовое спрятаться за кусты сирени. Я запрусь дома, чтобы заняться своим завещанием. Будьте здоровы. – Сударь!
Куда там! – он находился уже далеко. Я был смущен и растерян, как тот председатель суда, у которого секретарь поймал на носу блоху. Рукопись называлась: «Гаспар из Тьмы. Фантазии в манере Рембрандта и Калло».
На другой день была суббота. В «Пищали» – ни души. Несколько евреев праздновали шабес. Я бегал по городу, спрашивая у каждого встречного: где мне найти господина Гаспара из Тьмы? Одни говорили мне в ответ: «Шутите?». Другие: «Чтоб он свернул вам шею!». И на этом разговор кончался. Я подошел на улице Сен-Фелебарк какому-то виноградарю, горбатому коротышке, который потешался надо мною, стоя у себя на крыльце.
– Знакомы вы с господином Гаспаром из Тьмы?
– А что вы от него хотите?
– Хочу вернуть ему книгу, которую он дал мне почитать.
– Не иначе как колдовскую?
– Почему колдовскую? Скажите мне, где он живет, прошу вас.
– Вон там, где висит дверной молоток.
– Но ведь это дом… Вы направляете меня к господину кюре?
– А сейчас туда вошла красавица-смуглянка, что стирает господину кюре стихари и брыжи.
– Что это значит?
– Это значит, что господин Гаспар из Тьмы иной раз наряжается миловидной молоденькой девушкой, чтобы искушать набожных людей. Свидетельство тому – его приключение со святым Антонием, моим покровителем.
– Избавьте меня от ваших шуток и скажите, где находится господин Гаспар из Тьмы?
– Он в аду. Где же еще ему быть?
– Ах, вот в чем дело! Наконец-то понимаю! Неужели? Неужели Гаспар из Тьмы?…
– Разумеется… это дьявол!
– Благодарю, почтенный!.. А если Гаспар из Тьмы в аду – так пусть там и жарится. А его сочинение я напечатаю.
Луи Бертран.

[Второе авторское] предисловие
У искусства всегда два противоположных облика: это медаль, одна сторона которой напоминает, скажем, черты Пауля Рембрандта, другая – черты Жака Калло. – Рембрандт – белобородый философ, замыкающийся в своем убежище, погруженный в размышления и молитву, смежающий глаза, чтобы сосредоточиться, беседующий с духами красоты, мудрости и любви и пытающийся любой ценой проникнуть в таинственные символы природы. – Калло, наоборот, игривый, хвастливый ландскнехт, важно расхаживающий по площади, горланящий в таверне, ласкающий цыганских девушек, полагающийся только на свою рапиру и мушкет и заботящийся лишь о своих усах, – И вот сочинитель сей книжечки взглянул на искусство с этих двух точек зрения; но он не слишком ограничивал себя: наряду с манерой Рембрандта и Калло тут встретятся и очерки в духе ван Эйка, Луки Лейденского, Альбрехта Дюрера, Питера Неефа, Брейгеля Бархатного, Брейгеля Адского, ван Остаде, Джерарда Доу, Сальватора Розы, Мурильо, Фюзели и многих других мастеров различных школ.
А если у сочинителя спросят, почему он не предварил свою книжечку какой-нибудь броской литературной теорией, то придется ответить, что господин Серафен не объяснил ему механизм своих китайских теней и что Полишинель скрывает от любопытной толпы ниточку, которую приводит в движение его рука. – Он ограничится тем, что подпишет свою книгу:
Гаспар из Тьмы.

Господину Виктору Гюго
К жилищу моему для славы путь неведом,
За песней жалобной она не мчится следом;
Та песнь мне одному мила
Ш. Брюньо. Ода
На проказы ваших блуждающих духов, – сказал Адам, – я обращаю не больше внимания чем орел на стаю диких гусей, все чти твари разбежались с тех пор, как в храмах стали проповедовать достойные пастыри и народ услышал святые истины.
Вальтер Скотт. Аббат, гл. XVI
Милую книжечку твоих стихов через сто лет будут, подобно нам, лелеять, как драгоценность, владелицы замков, щеголи и менестрели, она останется декамероном любви и будет служить обитателям поместий утехой их благородных досугов.
Зато книжечка, которую я посвящаю тебе, позабавив, быть может, одно утро двор и горожан, которых порою забавляет какой-нибудь пустяк, к тому времени претерпит то, что суждено всему обреченному на смерть.
Тогда пусть неведомый библиофил извлечет из могилы эту заплесневевшую, трухлявую книжицу, и он на первой странице прочтет твое прославленное имя, которому моего имени не спасти от забвения.
Любопытный высвободит легкий рой моих духов, после того как столько времени серебряные застежки продержат их в пергаментной темнице.
И для него эта находка будет не менее ценной, чем для нас находка какой-нибудь легенды, записанной готическими буквами, с гербом в виде единорога или двух аистов.
Париж, 20 сентября 1836 г.

Фантазии Гаспара из Тьмы
//-- Здесь начинается первая книга фантазий Гаспара из Тьмы --//
Фламандская школа
I. Гарлем
Как только амстердамский золотой петух пропоет –
Гарлемская золотая курочка снесет яичко.
Нострадамус. Центурии
Гарлем, восхитительная картинка народной жизни, заключающая в себе всю сущность фламандской школы; Гарлем, писанный Яном Брейгелем, Питером Неефом, Давидом Тенирсом и Паулем Рембрандтом;
И канал, где зыблется синяя вода, и храм, где полыхает золотой витраж, и балкон, где на солнышке сушится белье, и крыши, увитые зеленым хмелем;
И аисты, кружащие вокруг городских башенных часов, вытянув шею, чтобы поймать клювом капли дождя.
И беспечный бургомистр, поглаживающий свой двойной подбородок, и влюбленный садовник, чахнущий оттого, что не в силах оторвать взор от тюльпана;
И цыганка, разомлевшая над мандолиной, и старик, увлеченный игрой на роммельпоте, и мальчик, надувающий бычий пузырь;
И бражники, курящие трубки в подозрительном кабачке, и служанка с постоялого двора, вывешивающая за окно тушку фазана.
II. Каменщик
Каменщик. Взгляните на эти бастионы, контрфорсы: кажется, будто они сооружены в расчете на вечность.
Шиллер. Вильгельм Телль
Каменщик Абраам Кнюпфер, с мастерком в руке, распевает, взгромоздясь на воздушные леса – так высоко, что может прочесть готическую надпись на большом колоколе, в то время как под ногами у него – церковь, окруженная тридцатью аркбутанами, и город с его тридцатью церквами.
Он видит, как потоки воды сбегают по черепицам и каменные чудища изрыгают их в темную бездну галерей, башенок, окон, парусов, колоколенок, крыш и балок, где серым пятном выделяется неподвижное продолговатое крыло ястреба.
Он видит крепостные сооружения звездоподобных очертаний, цитадель, которая пыжится, как запеченная в тесте курица, видит дворы роскошных особняков, где водометы иссякают от палящего солнца, и монастырские сады, где тень ползет вокруг колонн.
В пригороде расположились имперские войска. Вот один из всадников бьет в барабан. Абраам Кнюпфер различает его треуголку, красные шерстяные аксельбанты, косичку, перевязанную лентой, кокарду и позумент.
А еще видит он солдат; в парке, под сенью величественных деревьев, на привольных изумрудных лужайках, они стреляют из пищалей по деревянной птичке, привязанной к вершине майского дерева.
Вечером же, когда прекрасный неф храма уснул, сложив руки крестом, он со своей лесенки увидел на горизонте деревню, подожженную солдатней и пылавшую словно комета в лазури неба.
III. Лейденский школяр
В наше время надо быть сугубо осторожным, особенно с тех пор, как фальшивомонетчики обосновались в здешних местах.
«Осада Берг-он-Зоом»
Уткнув подбородок в брыжи из тонких кружев, мессир Блазий располагается в кресле, обитом утрехтским бархатом; видом своим он напоминает жареную дичь, которую повар разложил на фаянсовом блюде.
Он садится за конторку, чтобы отсчитать сдачу с полфлорина; а я, бедный лейденский школяр в потертых штанах и дырявой шапке, стою перед ним на одной ноге, как журавль на частоколе.
Вот из лаковой шкатулки с мудреными китайскими человечками вылезают юстирные весы – словно паук, собирающийся, поджав длинные лапки, укрыться в чашечке пестрого тюльпана.
Когда видишь, как у мастера вытянулось лицо, как он худыми дрожащими пальцами перебирает червонцы, – разве не скажешь, что это вор, пойманный с поличным и вынужденный, под дулом пистолета, возвратить Богу то, чем он поживился с помощью дьявола?
Мой флорин, который ты недоверчиво рассматриваешь в лупу, куда менее подозрителен и темен, чем твои узкие серые гляделки, коптящие, словно плохо затушенная плошка.
Весы снова спрятались в лаковый ларчик с яркими китайскими человечками, мессир Блазий привстал со своего кресла, обитого утрехтским бархатом, а я, бедный лейденский школяр в дырявых чулках и обуви, пячусь к выходу, кланяясь до самой земли.
IV. Борода клином
Лишь тот, чья борода кудрява,
Кто статен, горд, в осанке прям
И ус закручивает браво,
Заслуживает одобренья дам.
Стихотворения
д'Ассуси.
В тот день в синагоге был праздник; во тьме, как звезды, блистали серебряные светильники, и молящиеся в телесах и очках прикладывались к своим молитвенникам, бормоча, гнусавя, поплевывая и сморкаясь – кто стоя, а кто сидя на скамьях.
И вот вдруг среди этого множества округлых, продолговатых, квадратных бород, пушистых, курчавых, благоухающих амброй и росным ладаном, была замечена бородка, подстриженная клином.
Ребе Заботам во фланелевой ермолке, сверкавшей драгоценными каменьями, поднялся с места и сказал: «Кощунство! Среди нас – борода клином!».
«Лютеранская борода! – Куцый кафтан! – Смерть филистимлянину!» – И правоверные зашумели на скамьях и затрепетали от ярости, а главный раввин вопил: «Одолжи мне, Самсон, свою ослиную челюсть!».
Но тут рыцарь Мельхиор развернул лист пергамента, скрепленный имперской печатью. «Приказываем, – прочитал он, – задержать мясника Исаака ван Хека, повинного в убийстве, и повесить оную израильскую свинью между двумя свиньями фламандскими».
Из темного прохода тяжелым шагом, бряцая оружием, выступили тридцать алебардщиков. «Плевать мне на ваши алебарды!» – злобно усмехнувшись, воскликнул мясник Исаак. И, устремившись к окну, бросился в Рейн.
V. Продавец тюльпанов
Среди цветов тюльпан – то же, что павлин среди птиц. Один лишен аромата, другой – голоса; один гордится своим нарядом, другой – хвостом.
«Сад редких и диковинных цветов»
Ни звука – если не считать шелеста пергамента под пальцами ученого мужа Гейльтена, который отрывал взор от Библии, испещренной старинными миниатюрами, лишь с тем, чтобы полюбоваться золотом и пурпуром двух рыбок, заключенных в тесном сосуде.
Створки двери распахнулись: то был продавец цветов; держа в руках несколько горшков с тюльпанами, он попросил прощения, что помешал читать столь премудрой особе.
– Господин! – сказал он, – вот сокровище из сокровищ, чудо из чудес! Такая луковица зацветает лишь раз в столетие в серале Константинопольского императора!
«Тюльпан! – вскричал разгневанный старик, – тюльпан! Символ похоти и гордыни, породивших в злосчастном городе Виттенберге мерзостную ересь Лютера и Меланхтона!»
Мэтр Гейльтен сомкнул застежки Библии, убрал очки в очешник и раздернул занавеску на окне; луч солнца осветил страстоцвет с терновым венцом, губкою, плетью, гвоздями и пятью ранами Спасителя.
Продавец тюльпанов, не ответив на слова, почтительно поклонился; его привел в замешательство пристальный взгляд герцога Альбы, изображение коего – совершенное творение Гольбейна – висело тут же на стене.
VI. Пять пальцев руки
Почтенная семья, в которой никогда не было ни несостоятельных должников, ни повешенных.
«Родня Жана де Нивеля»
Большой палец – это фламандский кабатчик, озорник и насмешник, покуривающий трубку на крылечке, под вывеской, где сказано, что здесь торгуют забористым мартовским пивом.
Указательный палец – это его жена, бабища костлявая, как вяленая вобла; она с самого утра лупит служанку, к которой ревнует, и ласкает шкалик, в который влюблена.
Средний палец – их сын, топорной работы парень; ему бы в солдаты идти, да он пивовар, и быть бы жеребцом, да он мужчина.
Безымянный палец – их дочка, шустрая и задиристая Зербина; дамам она продает кружева, зато поклонникам не продаст и улыбки.
А мизинец – баловень всей семьи, плаксивый малыш, вечно цепляется за мамашин подол, словно младенец, подхваченный клюкою людоедки.
Пятерня эта готова дать при случае оглушительную оплеуху, запечатлев на роже пять лепестков левкоя – прекраснейшего из всех, когда-либо взращенных в благородном граде Гарлеме.
VII. Виола да Гамба
Он с полной уверенностью узнал бледное лицо своего закадычного друга Жана-Гаспара Дебюро, знаменитого ярмарочного клоуна, взиравшего на него с непередаваемым выражением лукавства и добродушия.
Теофиль Готье. Онуфрий
На дворе стемнело.
Мой дружок Пьеро,
У меня есть дело,
Дай-ка мне перо!
Догорела свечка,
Огонек погас.
Надо мне словечко
Написать сейчас.
Народная песенка
Едва регент коснулся смычком гулкой виолы, как она ответила ему потешным урчанием, руладами и бульканьем, словно страдала расстройством желудка, нередким у персонажей итальянской комедии.
Началось с того, что дуэнья Барбара кинулась с бранью на дурака Пьеро, потому что он, растяпа, выронил из рук шкатулку с париком господина Кассандра и рассыпал всю пудру по полу.
Бедный господин Кассандр нагнулся, чтобы подобрать парик, а тем временем Арлекин дал старику пинок в задницу; Коломбина смахнула слезинку, наплывшую от безудержного смеха, а набеленное мукою лицо Пьеро исказилось улыбкой, и рот у него вытянулся до самых ушей.
Но вскоре, когда взошла луна, Арлекин, у которого погасла свечка, стал просить своего друга Пьеро впустить его к себе и дать огонька; таким образом предателю удалось похитить девушку, а вместе с нею и ларчик старика.
//-- * * * --//
«Черт бы побрал лютника Иова Ханса, продавшего мне эту струну!» – воскликнул регент, укладывая пыльную виолу в пыльный футляр. – Струна лопнула.
VIII. Алхимик
Нашу науку постигают двумя путями, сиречь путем учения у мастера – из уст в уста и никак не иначе – или благодаря откровению и внушению свыше; а не то так при помощи книг, но они зело темны и запутанны; дабы в оных отыскать смысл и истину, надлежит быть зело проницательным, терпеливым, прилежным и бдительным.
Пьер Вико. Ключ к тайнам философии
Опять неудача! – И зря целых три дня и три ночи, при тусклом мерцании светильника, я перелистывал сокровенные труды Раймонда Луллия.
Да, неудача, если не считать, что сквозь гудение раскаленной реторты слышался издевательский смех саламандры, которая забавляется тем, что не дает мне погрузиться в размышления.
То она подвешивает хлопушку к волоску моей бороды, то пускает из лука огненную стрелу мне на кафтан.
Или же начинает чистить свои доспехи – тогда пепел из очага сыплется на мою рукопись и летит в чернильницу.
А реторта, все более и более раскаляясь, запевает ту же песенку, что насвистывает дьявол, когда святой Элигий у себя в кузнице терзает ему нос раскаленными щипцами.
Как-никак опять неудача! – И вновь три дня и три ночи придется мне, при тусклом мерцании светильника, перелистывать сокровенные труды Раймонда Луллия!
IX. Сборы на шабаш
Ночью она встала и, затеплив свечу, взяла склянку и натерла себе тело салом; затем прошептала какие-то словеса и понеслась на шабаш.
Жан Воден. О бесовской одержимости колдуний
Их собралось с дюжину, и они хлебали варево из браги, и каждый держал в руке вместо ложки кость из плеча покойника.
Очаг был раскален докрасна, свечи множились в густом чаду, от мисок же несло, как весной из выгребных ям.
А когда Марибас смеялась или плакала, казалось, будто это смычок стонет, касаясь трех струн сломанной скрипки.
Но вот служивый при свете сального огарка дьявольски развернул на столе колдовскую книгу, и на страницу упала опаленная муха.
Муха еще жужжала, когда на край магического фолианта вскарабкался паук с огромным мохнатым брюхом.
Но колдуны и колдуньи уже вылетели через трубу верхом кто на помеле, кто на каминных щипцах, Марибас же – на ручке от обыкновенной сковороды.
//-- Здесь кончается первая книга Фантазий Гаспара из Тьмы --//
//-- Здесь начинается вторая книга фантазий Гаспара из Тьмы --//
Старый Париж
X. Два еврея
Ты сварлив, муженек,
Ты ревнив, муженек,
Но меня все равно
Не запрешь на замок.
Старинная песенка
Два еврея, остановившись у меня под окном, загадочно отсчитывали по пальцам часы медлительной ночи.
– Есть ли у вас деньги, ребе? – спросил младший у старшего.
– Кошель мой – не погремушка, – отвечал тот.
Но вот из соседних закоулков шумно хлынула ватага молодцов, и окно у меня задрожало от выкриков, словно на стекла посыпалась дробь из духового ружья.
То были озорники, весело бежавшие на Рыночную площадь, откуда тянуло горелым и ветер гнал искорки от пылавшей соломы.
– Эй, эй! Держи карман шире! Мое почтение сударыне Луне! – Сюда, чертова братия! Два жида в неурочный час! – Бей, бей! Жидам – день, бродягам – темь!
А с высоты, с готических башен храма святого Евстафия несся перезвон дребезжащих колоколов: «Динг-дон, динг-дон, пусть вам будет сладок сон, динг-дон!».
XI. Ночные бродяги
Холод мучит,
Ветер крючит,
Голод пучит.
Песенка бродяги
– Эй, посторонитесь-ка, дайте погреться!
– Не хватает тебе только сесть верхом на очаг! У парня ноги все равно что каминные щипцы.
Уже час ночи! – Ветер лютый! – А знаете ли, совиное племя, отчего луна так ярко светит? Оттого, что там жгут рога обманутых мужей.
– На рдеющих угольях неплохо бы мясца поджарить! – Как пляшут над головешками голубые огоньки! Эй, какой же это срамник побил свою срамницу?
– У меня нос отмерз! – У меня поножи испеклись! – А тебе, Шупий, ничего в пламени не мерещится? – Алебарда мерещится. – А тебе, Жанпуаль? – Мне – глаз.
– Расступись, расступись, место господину де Ля Шуссери! – Какой на вас, господин стряпчий, для зимней стужи теплый мех, перчатки какие! – Еще бы, жирные коты лапок себе не отмораживают!
– А, вот и господа из ночного дозора! – У вас сапоги дымятся. – А что с ворами? – Двоих мы застрелили из одной пищали, остальные бросились вплавь через реку.
Так мирно беседовали вокруг костра ночные бродяги, стряпчий, искавший себе подходящую девицу, и стражники, которые степенно описывали подвиги своих дрянненьких пищалей.
XII. Фонарь
Маска. Какая темень! Одолжи мне свой фонарь.
Меркурио. Как бы не так! Котам фонарь заменяют собственные глаза.
«В карнавальную ночь»
Ах, и зачем только вздумалось мне, крошечному блуждающему огоньку, в тот вечер укрыться от грозы в фонаре госпожи де Гургуран!
Я потешался, слыша, как какой-то нечистый дух, застигнутый ливнем, жужжит вокруг освещенного домика и никак не может найти дверь, через которую мне удалось туда забраться.
Бедняга совсем продрог и охрип, но тщетно взывал он ко мне, моля позволить ему хотя бы зажечь от горевшей у меня свечи огарок, чтобы ему легче было выбраться на дорогу.
Вдруг желтая бумага фонаря вспыхнула – ее прорвал порывистый ветер, от которого на улице стонали вывески, болтавшиеся наподобие знамен.
– Господи! Смилуйся! – воскликнула монашка, осеняя себя крестным знаменем. – «Черт бы тебя побрал, колдунья», – вскричал я, раздув пламя, что твой фейерверк.
Увы! А я-то еще утром мог потягаться нарядом и осанкой со щеглом господина де Люина, гордым своей малиновой грудкой!
XIII. Нельская башня
В Нельской башне было караульное помещение, но по ночам там размещалась стража.
Врантом
– «Валет крестей!» – «Дама пик! Моя взяла!» Тут проигравший стражник так ударил кулаком по столу, что ставка его полетела на пол.
А мессир Гуг, начальник дозора, плюнул в железную жаровню и скорчил при этом рожу, словно босяк, вместе с похлебкой проглотивший паука.
– «Мать честная! Неужто колбасники стали отваривать свиней по ночам? Э, черт возьми! Да это баржа с соломой полыхает на Сене!»
//-- * * * --//
Пожар, поначалу всего лишь безобидный блуждающий огонек, трепетавший в речном тумане, вскоре обернулся разъяренным дьяволом, неистово палил из пушки и отпускал из пищалей залпы вниз по течению реки.
Несметное скопище бродяг, калек, оборванцев сбежалось на берег и отплясывало жигу на фоне извивающихся языков пламени и клубов дыма.
А друг против друга высились освещенные заревом Нельская башня, из которой, с мушкетом на плече, вышли стражники, и башня Лувра, где у окна стояли король с королевой и, скрытые от толпы, наблюдали за происходящим.
XIV. Щеголь
Он фанфарон, он щеголь.
Скаррон. Стихотворения
Мои лихо закрученные усы похожи на хвостик сказочного пугала, белье мое в чистоте не уступает трактирной скатерти, а камзол у меня не старее королевских шпалер.
При взгляде на мою нарядную внешность кто подумал бы, что голод, притаившийся в моем брюхе, терзает меня, затягивая петлю, которая вот-вот меня удавит, как висельника?
– Ах, если бы из окошка, где светится огонек, упал мне на шляпу не этот увядший цветок, а жареная перепелка!
На Королевской площади нынче вечером такое множество фонариков, что светло, как в часовне с бесчисленными свечами! – Расступись, дорогу носилкам! – Студеный напиток! – Неаполитанские макароны! – А ну, малыш, дай-ка я пальцем попробую твою форель с подливкой! Ах ты, плут, рыбка-то твоя обманная, пряностей маловато!
– Не Марион ли Делорм идет там под руку с герцогом де Лонгвилем? За юной куртизанкой бегут, тявкая, три болонки; в глазах у нее – дивные алмазы. А у старого придворного на носу – дивные рубины.
И щеголь разгуливал, лихо подбоченясь, расталкивал мужчин и улыбался дамам. На обед денег у него не хватало, поэтому он купил себе букетик фиалок.
XV. Вечерня
Когда под Рождество, в полумраке ночей Наполнят хром шаги и язычки свечей…
Виктор Гюго. Вечерние песни
Dixit Dominus Domino meo: dextris meis…»
«Sede a» Вечерня
Переворачивая страничку за страничкой Псалтыри – такой же грязной, как и их бороды, – тридцать монахов славили господа и поносили сатану.
«Сударыня, ваши плечи подобны букету лилий и роз». Кавалер склонился к даме и острием шпаги невзначай попал в глаз своему слуге.
«Насмешник! – проронила она жеманно, – вам вздумалось отвлечь меня?» – «Вы читаете «Подражание Христу», сударыня?» – «Нет, – «Игру любви и волокитства».
Но вот вечерня отошла. Дама закрыла молитвенник и поднялась со скамьи. «Теперь домой, – молвила она, – на сегодня достаточно молиться».
//-- * * * --//
А мне, паломнику, стоявшему на коленях в сторонке, под органом, почудилось, будто ангелы тихо нисходят с небес.
До меня донеслось нежное благоухание ладана, и Господь даровал мне радость подобрать на ниве богача несколько колосьев, оставшихся в удел бедняку.
XVI. Серенада
Ночью все кошки серы.
Поговорка
Лютня, гитара да гобой. Нестройное, нелепое созвучие. Мадам Лора у себя на балконе, за ставнем. Ни единого фонаря на улице, ни единого огонька в окнах. Луна на ущербе.
«Это вы, д'Эспиньяк? – Увы, нет. – Так это ты, малыш Флёр д'Аманд? – И тут не угадали. – Как? Это опять вы, господин де Ля Турнель! Добрый вечер! Все еще не теряете надежды?»
Музыканты, притаившись в углу: «Господин советник только простудится, вот и все. – И как это вздыхателю не страшен муж? – Да ведь муж в отъезде».
Кто же тут, однако, перешептывается? – «Сто червонцев в месяц! – Прекрасно! – Карета с двумя ливрейными слугами. – Восхитительно! – Особняк в самом роскошном квартале. – Великолепно! – И сердце мое, преисполненное любви, – Ах, как я заживу!»
Музыканты все в том же укрытии: «Слышу, мадам Лора смеется. – Жестокосердая становится добрее. – А как же иначе? Еще в незапамятные времена искусство Орфея даже тигров укрощало».
Мадам Лора: «Подойдите, бесценный мой; я на ленточке спущу вам ключ от моей опочивальни». И тут парик господина советника окропился росой, брызнувшей отнюдь не с небесных светил. – «Эй, Гедеспен, – крикнула коварная бабенка, захлопнув на балконе дверь. – Возьми-ка плетку, догони этого господина, да отхлестал его как следует!»
XVII. Мессир Жан
Важная особа, золотая цепь и белый посох которой свидетельствовали о могуществе.
Вальтер Скотт. Аббат, гл. IV
«Мессир Жан, – обратилась к нему королева, – спуститесь во двор и посмотрите: из-за чего так грызутся две борзые?» И он спустился во двор.
Оказавшись там, сенешал жестоко хлестнул псов, дравшихся из-за свиной кости.
Но псы, вцепившись в черные штаны и красные чулки сенешала, повалили его наземь словно подагрика, еле ковыляющего на костылях.
«Эй! Эй! На помощь!» На зов сбежались привратники с протазанами в руках, однако поджарые уже успели отведать лакомого кусочка.
Тем временем королева, стоя у окна, помирала со смеху; на ней было платье с высоким воротничком из малинских кружев, жестким и плиссированным, как веер.
«Из-за чего дрались борзые, мессир? – Они дрались, повелительница, оттого, что каждый из них хотел, чтобы за ним осталось последнее слово, когда они утверждали, что вы – самая прекрасная, самая мудрая и самая могущественная государыня во всей вселенной».
XVIII. Рождественская литургия
Посвящается господину Сент-Бёву
Christus natus est nobis; venue, adoremus.
«Рождество Господа нашего Иисуса Христа»
Мы бедны, длинна дорога.
Помогите, ради Бога!
Старинная песня
Достославная госпожа и благородный сеньор де Шатовиё сидели за вечерним столом, и господин капеллан благословлял трапезу, когда за дверью послышался стук деревянных башмаков. То были ребятишки, пришедшие славить Христа.
– Достославная госпожа де Шатовиё, поспешайте, люди уже направляются в храм, поспешайте, а то как бы свеча, горящая у вашей скамеечки для молитвы в приделе ангелов, не погасла, оросив капельками воска веленевый часослов и бархатный коврик. – Вот раздался первый перезвон, призывающий к рождественской литургии!
– Благородный сеньор де Шатовиё, поспешайте, а то как бы сеньор де Грюжель, идущий неподалеку с бумажным фонарем, не занял в ваше отсутствие место на почетной скамье братства святого Антония! – Вот раздался второй перезвон, призывающий к рождественской литургии!
– Господин капеллан, поспешайте, органы гудят, канонники бормочут псалмы. Поспешайте, верующие уже собрались, а вы все еще за столом! – Вот раздался третий перезвон, призывающий к рождественской литургии!
Ребятишки дышали на руки, чтобы согреть их, но долго ждать им не пришлось: у готического крыльца, запушенного снегом, господин капеллан, от имени владельцев замка, угостил каждого из них расписным пряником и каждому дал по медному грошу.
//-- * * * --//
Тем временем колокола уже умолкли. Достославная госпожа спрятала руки в муфту по самые локти, благородный сеньор прикрыл уши бархатной шапочкой, и скромный пастырь, накинув на голову меховой капюшон, последовал за ними с требником под мышкой.
XIX. Библиофил
Эльзевир приводил его в сладостное он впадал волнение, а от Анри Этьена в неистовый восторг.
Биография Мартина Шпиклера
То не была картина фламандской школы, скажем Давида Тенирса или Брейгеля Адского, столь Закопченная, что на ней уже ничего нельзя разобрать.
То была рукопись, изъеденная но краям крысами, с неразборчивыми строками, выведенными синими и красными чернилами.
«Полагаю, – молвил библиофил, – что сочинитель сей жил в конце царствования Людовика XII, короля блаженной и благоговейной памяти.
Да, – продолжал он глубокомысленно и важно, – да, сомнений быть не может, он был писцом в замке сеньора де Шатовиё».
Тут библиофил принялся листать толстенную книгу под титлом «Родословная французского дворянства», но нашел он в ней лишь сеньоров де Шато-Нёф.
«Все равно, – проговорил он в некотором смущении, – что Шато-Нёф, что Шатовиё, и тут и там – «замок». А потому пора бы переименовать и Пон-Нёф».
//-- Здесь кончается вторая книга Фантазий Гаспара из Тьмы --//
//-- Здесь начинается третья книга фантазий Гаспара из Тьмы --//
Ночь и ее причуды
XX. Готическая комната
Nox et solitudo plenae sunt diabolo.
Отцы Церкви
По ночам моя комната кишит чертями.
– Ах, – прошептал я, обращаясь к ночи, – Земля – благоухающий цветок, пестиком и тычинками коему служат луна и звезды!
Глаза мои смыкались от усталости, я затворил окошко, и на нем появился крест Голгофы – черный в желтом сиянии стекол.
//-- * * * --//
Мало того, что в полночь – в час, предоставленный драконам и чертям, – гном высасывает масло из моего светильника!
Мало того, что кормилица под заунывное пение убаюкивает мертворожденного младенца, уложив его в шлем моего родителя.
Мало того, что слышно, как скелет замурованного ландскнехта стукается о стенку лбом, локтями и коленями.
Мало того, что мой прадед выступает во весь рост из своей трухлявой рамы и окунает латную рукавицу в кропильницу со святой водой.
А тут еще Скарбо вонзается зубами мне в шею и, думая залечить кровоточащую рану, запускает в нее свой железный палец, докрасна раскаленный в очаге.
XXI. Скарбо
Господи, Боже мой, подай мне в мой смертный час молитву священнослужителя, полотняный саван, еловый гроб и сухую землю!
Молитвы г-на Ле Марешаля
– Помрешь ли осужденным или сподобившись отпущения грехов, – шептал мне в ту ночь на ухо Скарбо, – вместо савана получишь ты паутину, а паука я закопаю вместе с тобою!
– Ах, пусть у меня будет вместо савана хоть осиновый листок, чтобы меня убаюкивало в нем дыхание озера, – ответил я, а глаза у меня были совсем красные от долгих слез.
– Нет, – издевался насмешливый карлик, – ты станешь пищей жука-карапузика, что охотится по вечерам за мошкарой, ослепленной заходящим солнцем!
– Неужели тебе хочется, – взмолился я сквозь слезы, – неужели тебе хочется, чтобы кровь мою высосал тарантул со слоновьим хоботом?
– Так утешься же, – заключил он, – вместо савана у тебя будут полоски змеиной кожи с золотыми блестками, и я запеленаю тебя в них, как мумию.
А из мрачного склепа святого Бениня, куда я поставлю тебя, прислонив к стене, ты на досуге вдоволь наслушаешься, как плачут младенцы в преддвериях рая.
XXII. Дурачок
Старинный каролус был с ним,
Монета с агнцем золотым.
Из рукописей Королевской библиотеки
Луна расчесывала свои кудри гребешком из черного дерева, осыпая холмы, долины и леса целым дождем светлячков.
//-- * * * --//
Гном Скарбо, сокровища которого неисчислимы, под скрип флюгера разбрасывал у меня на крыше дукаты и флорины; монеты мерно подпрыгивали, и фальшивыми уже была усеяна вся улица.
Как ухмыльнулся при этом зрелище дурачок, который каждую ночь бродит по безлюдному городу, обратив один глаз на луну! А другой-то у него выколот!
– Плевать мне на луну, – ворчал он, подбирая дьявольские кругляки, – куплю себе позорный столб и буду возле него греться на солнышке.
А луна по-прежнему сияла в небесах; теперь она укладывалась спать, а у меня в подвале Скарбо тайком чеканил на станке дукаты и флорины.
Тем временем заблудившаяся в ночных потемках улитка, выпустив два рожка, искала дорогу на сверкающих стеклах моего окна.
XXIII. Карлик
– Ты? Верхом?
– А что ж, я в поместье Линлитгоу
частенько скакал на борзых.
Шотландская баллада
Я поймал, сидя в постели, бабочку, притаившуюся за темным пологом; ее породили то ли луч лунного света, то ли капелька росы.
Трепещущая крошка, стараясь высвободить крылышки из моих пальцев, откупалась от меня благоуханием!
Вдруг скиталица улетела, оставив у меня на коленях – о мерзость! – отвратительную, чудовищную личинку с человечьей головой!
«Где душа твоя, я ее оседлаю! – Душа моя – кобылка, охромевшая от дневных трудов; теперь она отдыхает на золотистой подстилке сновидений».
А душа моя в ужасе понеслась сквозь синеватую паутину сумерек, поверх темных горизонтов, изрезанных темными колокольнями готических церквей.
Карлик же, вцепившись в ржущую беглянку, катался в ее белой гриве, как веретено в пучке кудели.
XXIV. Лунный свет
Вы, спящие в домах, проснитесь
Да за усопших помолитесь!
Возглас ночного дозорного
О как сладостно ночью, когда на колокольне бьют часы, любоваться луной, у которой нос вроде медного гроша!
//-- * * * --//
Двое прокаженных стенали у меня под окном, пес выл на перекрестке, а в очаге что-то еле слышно вещал сверчок.
Но вскоре слух мой перестал улавливать что-либо, кроме глубокого безмолвия. Услышав, как Жакмар колотит жену, прокаженные укрылись в своих конурах.
При виде стражников с копьями, одуревших от дождя и продрогших на ветру, пес в испуге убежал в переулок.
А сверчок уснул, едва только последняя искорка погасила свой последний огонек в золе очага.
Мне же казалось – такая уж причудница лихорадка, – что луна, набелив лицо, показывает мне язык, высунутый как у висельника.
XXV. Хоровод под колоколом
Посвящается живописцу Луи Буланже
То было приземистое, почти квадратное сооружение среди развалин, главная башня которого, с еще сохранившимися часами, высилась над всей округой.
Фенимор Купер
Двенадцать колдунов водили хоровод под большим колоколом храма святого Иоанна. Они один за другим накликали грозу, и я, зарывшись в постель, с ужасом слышал двенадцать голосов, один за другим доносившихся до меня сквозь тьму.
Тут месяц поспешил скрыться за тучей, и дождь с перемежавшимися молниями и порывами ветра забарабанил по моему окну, в то время как флюгера курлыкали, словно журавли, застигнутые в лесу, ненастьем.
У моей лютни, висевшей на стене, лопнула струна; щегол в клетке стал бить крылышками; какой-то любознательный дух перевернул страницу «Романа о Розе», дремавшего на моем письменном столе.
Вдруг над храмом святого Иоанна сверкнула молния. Кудесники рухнули, сраженные насмерть, и я издали увидел, как их колдовские книги, подобно факелу, вспыхнули в темной колокольне.
От этого жуткого отблеска, словно исходящего из чистилища и ада, стены готического храма стали алыми, в то время как соседние дома погрузились в тень огромной статуи святого Иоанна.
Флюгера перестали вертеться; месяц разогнал жемчужно-серые облака, дождь теперь лишь капля за каплей стекал с крыш, а ветерок, распахнув неплотно затворенное окно, бросил мне на подушку сорванные грозой лепестки жасмина.
XXVI. Сон
Снилась мне всякая всячина, но я ничего не понял.
«Пантагрюэль», кн. III
Спускалась ночь. Сначала то был – как видел, так и рассказываю – монастырь, на стенах коего играл лунный свет, лес, изборожденный извилистыми тропками, и Моримон, кишевший плащами и шапками.
Затем то был – как слыхал, так и рассказываю – погребальный колокольный звон, и ему вторили скорбные рыдания, доносившиеся из одной из келий, жалобные вопли и свирепый хохот, от которых на деревьях трепетали все листочки, и молитвенные напевы черных кающихся, провожавших какого-то преступника на казнь.
То были, наконец, – как завершился сон, так и рассказываю – схимник, готовый испустить дух и лежащий на одре для умирающих, девушка, повешенная на дубовом суку, – она барахталась, пытаясь освободиться, – и я сам, весь растерзанный, а палач привязывал меня к спицам колеса.
Дон Огюстен, усопший игумен, будет облачен в кордельерскую рясу и торжественно отпет в часовне. Маргариту же, убитую своим возлюбленным, похоронят в белом платье, подобающем девственницам, и зажгут четыре восковых свечи.
Что же касается меня, то железный брус в руках палача при первом же ударе разбился, как стеклянный; факелы черных кающихся погасли от проливного дождя, толпа растеклась вместе со стремительными, бурными ручейками – и до самого рассвета мне продолжали сниться сны.
XXVII. Мой прадед
Все в этой комнате было по-прежнему, если не считать, что гобелены превратились в лохмотья, а в пыльных углах пауки сплели паутину.
Вальтер Скотт. Вудсток
Почтенные персонажи готического гобелена, тронутого ветром, учтиво раскланялись друг с другом, и в комнату вошел мой прадед – прадед, умерший уже почти восемьдесят лет тому назад!
Здесь, именно здесь, перед аналоем, коленопреклонился он, мой прадед Советник, и приложился бородой к желтому молитвеннику, раскрытому на странице, которую заложили ленточкой.
Он всю ночь шептал молитвы, ни на минуту не разомкнул рук, крестообразно сложенных на лиловом шелковом кафтане, ни разу не обратил взгляда на меня, своего потомка, лежащего в его постели, в запыленной постели с балдахином!
И я с ужасом заметил, что глаза у него пустые, хоть и казалось, будто он читает, что губы его неподвижны, хоть я и слышал, как он молится, что пальцы его – обнаженные кости, хоть на них и сверкают драгоценные каменья.
И я не в силах был понять – бодрствую я или сплю, сияет ли то луна или Люцифер, – полночь ли теперь или занимается заря.
XXVIII. Ундина
Сквозь дрему мне казалось,
Что тихо – словно волн шуршанье о песок –
О чем-то рядом пел печальный голосок,
И песня грустная слезами прерывалась.
Ш. Брюньо. Добрый и злой гений
«Слышишь? Слышишь? Это я, Ундина, бросаю капли воды на звенящие стекла твоего окна, озаренного унылым светом месяца. Владелица замка, в муаровом платье, любуется со своего балкона прекрасной звездной ночью и чудесным задремавшим озером.
Каждая струйка течения – водяной, плывущий в потоке; каждый поток – извилистая тропка, ведущая к моему дворцу, а зыбкий дворец мой воздвигнут на дне озера – между огнем, землей и воздухом.
Слышишь? Слышишь, как плещется вода? Это мой отец взбивает ее зеленой ольховой веткой, а сестры мои обнимают пенистыми руками нежные островки водяных лилий, гладиолусов и травы или насмехаются над дряхлой, бородатой вербой и мешают ей удить рыбу».
Пропев свою тихую песенку, Ундина стала молить меня принять с ее пальца перстень, быть ей супругом, посетить ее дворец и стать владыкой озер.
Но я ей ответил, что люблю земную девушку. Ундина нахмурилась, с досады пролила несколько слезинок, однако тут же расхохоталась и превратилась в струи весеннего дождика с градом, который белыми потоками низвергался по синим стеклам моего окна.
XXIX. Саламандра
Онбросил в очаг несколько веточек освященного остролиста, и они загорелись, потрескивая.
Ш. Нодье. Трильби
«Сверчок, друг мой! Уж не умер ли ты, что не отзываешься на мой посвист и не замечаешь отсветов огня?»
А сверчок, как ни были ласковы слова саламандры, ничего не отвечал ей – то ли он спал волшебным сном, то ли ему вздумалось покапризничать.
«Ах, спой же мне песенку, которую поешь каждый вечер, укрывшись в своей каморке из копоти и пепла, за железным щипком, украшенным тремя геральдическими лилиями!»
Но сверчок все не отвечал, и огорченная саламандра то прислушивалась – не подает ли он голос, то принималась петь вместе с пламенем, переливавшим розовыми, голубыми, красными, желтыми, белыми и лиловыми блестками.
«Умер! Друг мой сверчок умер!» И мне слышались как бы вздохи и рыдания, в то время как пламя, ставшее мертвенно-бледным, затухало в опечаленном очаге.
«Умер! А раз он умер, хочу и я умереть!» Веточки остролиста догорели, пламя ползло по уголькам, прощаясь с железным щитком, и саламандра умерла от истощения.
XXX. Час шабаша
Кто скачет, кто мчится под хладною мглой?
А. де Латуш. Лесной царь. (Из Гёте)
Здесь соберутся! И вот в лесной чаще, чуть освещенной фосфорическим глазом дикой кошки, что притаилась под ветвями;
На склоне утесов, поросших кустарником и устремляющих в темные бездны лохматую поросль, во тьме, сверкающей росой и светлячками;
Возле ключа, который брызжет у подножья сосен белоснежной пеной и стелет над замками серую мглистую пелену, –
Собирается несметная толпа. Запоздалый дровосек, бредущий с вязанкой на горбу, слышит, но не видит ее.
А с дерева на дерево, с пригорка на пригорок, вторя друг другу, несутся бесчисленные смутные, зловещие, жуткие звуки: «Пум! пум! – Шп! шп! – Куку! куку!».
Виселица тут! И вот в тумане появляется жид; при золотистом мерцании «славной руки» он что-то ищет в сырой траве.
//-- Здесь кончается третья книга Фантазий Гаспара из Тьмы --//
//-- Здесь начинается четвертая книга фантазий Гаспара из Тьмы --//
Летописи
XXXI. Мастер Ожье (1407)
Оный король, шестой, по имени Карл, был зело добродушен и зело любим, и народ ненавидел только герцогов Орлеанских да Бургундских, кои взимали непомерные подати во всем королевстве.
«Временники и летописи Франции от сражения при Труа до царствования Людовика XI», сочинение мэтра Николя Жилля
– Государь, – обратился мастер Ожье к королю, смотревшему из окошка своей часовни на старый Париж, залитый веселыми лучами солнца, – слышите вы, как на пышный, ветвистый виноградник во дворе вашего Лувра налетела целая стая прожорливых воробьев?
– Еще бы не слышать! – отвечал король, – Такой прелестный щебет!
– Виноградник – в вашем саду; и все же не будет вам пользы от сбору, – возразил мастер Ожье, благодушно улыбаясь, – воробьи – дерзкие лиходеи, и так им по душе клевать, что клевать они будут, пока всего не склюют. Урожай с вашего виноградника они соберут вместо вас.
– Ну, нет, куманек! Я прогоню их! – воскликнул король.
Он поднес к губам свисток из слоновой кости, висевший у него на золотой цепи, и засвистел так пронзительно и резко, что воробьи улетели на дворцовый чердак.
– Государь, – сказал тут мастер Ожье, – позвольте мне извлечь из этого такое назидание. Воробьи эти – ваши дворяне, виноградник же – народ. Одни пируют за счет других. Государь, кто обирает народ, тот обирает властелина. Запретите грабеж! Свистните и сами соберите урожай с виноградника.
Мастер Ожье смущенно крутил в руках уголок своего колпака. Карл VI поник головой и, пожав парижскому обывателю руку, вздохнул: «Вы – честный человек!».
XXXII. Потайной ход в Лувре
То был карлик ленивый, своенравный и злой; но он был предан, и хозяин дорожил его услугами.
Вальтер Скотт. Песнь менестреля
Слабый огонек вспыхнул на другом берегу замерзшей Сены, под Нельской башней, а теперь был уже в сотне шагов, плясал в тумане и – о чудо адских сил! – потрескивал, словно издевательски хихикая.
– Кто идет! – крикнул швейцарец-караульный из окошка потайной двери в Лувре.
Огонек торопился приблизиться, зато не торопился отвечать. Но вскоре появилась фигурка карлика в балахоне с золотыми блестками и в колпаке с серебряным бубенцом; в руке у него раскачивался стеклянный фонарь с огарком, горевшим красным огоньком.
– Кто идет? – повторил швейцарец дрогнувшим голосом и приложил к щеке пищаль.
Карлик снял со свечи нагар, и тут стражник увидел худое, морщинистое лицо, глаза, светившиеся хитростью, и бороду, побелевшую от инея.
– Эй, эй, друг! Поостерегись палить из мушкета! Да, черт побери! У вас на уме только резня да трупы! – воскликнул карлик, испуганный не меньше, чем горец.
– Будь ты другом! Уф! Но кто же ты такой? – спросил швейцарец, немного успокоившись, и сунул фитиль от пищали за шлем.
– Отец мой – король Накбюк, а мать – королева Накбюка. Юп, юп, юп! – ответил карлик, высунув длиннющий язык и дважды перевернувшись на одной ножке.
На сей раз служивый застучал зубами. К счастью, он вспомнил, что при нем четки, привязанные к портупее.
– Раз отец твой – король Накбюк – pater noster, а мать – королева Накбюка – qui es in coelis, – значит, ты сатана – sanctificetur nomen tuum? – прошептал полумертвый от ужаса стражник.
– Вовсе нет, – сказал человек с фонарем, – я карлик его величества короля; он нынче ночью прибывает из Компьеня и выслал меня вперед, чтобы открыли потайной ход в Лувр. Пароль будет такой: «Государыня Анна Бретонская и Сент-Обен де Кормье».
XXXIII. Фламандцы
Фламандцы – народ строптивый и упрямый.
Оливье де Ла Марш. Записки
Битва продолжалась с самой заутрени, но защитники Брюгге в конце концов дрогнули и обратились в бегство. Тут начались, с одной стороны, столь великая сумятица, а с другой – столь упорное преследование, что при переправе множество бунтовщиков вперемешку с повозками, знаменами, конями свалилось с моста в реку.
На другой день в окружении шумного отряда рыцарей в Брюгге вошел граф. Предшествовавшие ему герольды неистово трубили в рог. Несколько мародеров с кинжалом в руках рыскали по городу, и перед ними врассыпную разбегались перепуганные поросята.
Кавалькада на ржущих конях направлялась к ратуше. Здесь встречали ее на коленях бургомистр и старшины; моля о пощаде, они сбросили на землю шапки и плащи. Но граф поклялся на Библии истребить красного вепря в его логове.
– Государь!
– Спалить город!
– Государь!
– Повесить горожан!
Спалили лишь одно предместье, вздернули на виселицу лишь сотников земского ополчения, да на знаменах был упразднен красный вепрь. Брюгге откупился ста тысячами золотых экю.
XXXIV. Охота (1412)
Вперед! за оленем! – сказал он ему.
Неизданное стихотворение
День был ясный, и охота разгоралась, разгоралась по горам и долам, по лесам и полям; пажи бежали, рога трубили, собаки лаяли, соколы летали и двое двоюродных братьев скакали верхом бок о бок, пронзали рогатинами оленей и вепрей, застигнутых в кустах, а из арбалетов били по аистам и цаплям, парившим в небесах.
– Братец, – сказал Юбер, обращаясь к Реньо, – что же ты не весел, хоть утром мы с тобою помирились?
– Так что-то, – ответил Реньо.
Глаза у него были красные, как у безумца или окаянного; Юбер казался озабоченным, но день был ясный, и охота все разгоралась, все разгоралась – по горам и долам, по лесам и полям.
И вот внезапно из пахучих зарослей выскочила притаившаяся там кучка людей; они с копьями в руках бросились на веселую кавалькаду.
Реньо обнажил свой меч и – осените себя от ужаса крестным знамением! – нанес брату несколько ударов, выбив его из стремян.
– Бей! Бей! – кричал Ганелон.
– Матерь Божья! Какая жалость! – И охота прекратилась – хоть и ясный был день, – прекратилась по горам и долам, по лесам и полям.
Да предстанет пред господом душа Юбера, сеньора Можиронского, подло убитого в третий день месяца июля в лето Христово тысяча четыреста двенадцатое, и да будет предана дьяволу душа Реньо, сеньора Обепинского, двоюродного брата его и убийцы! Аминь!
XXXV. Рейтары
И вот однажды Илариона стал искушать дьявол в обличии женщины, которая подала ему кубок вина и цветы.
«Жизнеописание отцов-пустынников»
Три черных рейтара с тремя цыганками пытались в полночь хитростью проникнуть в монастырь.
– Эй, Эй!
Тут один из них поднялся на стременах.
– Эй, дайте укрыться от ненастья! Чего вы боитесь? Посмотрите в щель. Крошкам, которые сидят у нас за спиной, всего по пятнадцати годочков, а к седлам нашим подвешены бурдюки с вином, и не грех бы его выпить.
Монастырь, казалось, спит.
– Эй, эй!
Тут одна из девушек задрожала от холода.
– Эй! Ради мадонны милосердной приютите! Мы паломники, мы сбились с пути. С наших ковчежцев, с шапок и плащей струится дождь, а кони по дороге расковались и еле плетутся от усталости.
В щелях ворот показался огонек.
– Прочь, исчадия тьмы!
То был настоятель и монахи со свечами в руках.
– Прочь, дщери лжи! Да не допустит Господь, если вы из плоти и костей, а не призраки, чтобы мы приютили в наших стенах раскольниц, а то и вовсе язычниц!
– Вперед! Вперед! – закричали темные всадники. – Вперед! Вперед! – И кавалькада скрылась в вихре ветра, за рекой и лесами.
– Так прогнать пятнадцатилетних грешниц, которых мы могли бы наставить на путь истинный! – ворчал молодой монах, белокурый и пухлый, как херувим.
– Брат! – шепнул ему на ухо игумен, – ты, верно, забыл: ведь госпожа Алиенор с племянницей там, наверху, ждут нас, чтобы исповедаться.
XXXVI. Великая вольница (1364)
Urbem ingredientur, per muros currant, domos conscendent, per fenestras intrabunt quasi fur.
Книга пророка Иоиля, гл. 11, ст. 9
//-- I --//
Несколько разбойников, бродивших по лесам, грелись у костра, а вокруг теснились деревья, потемки и призраки.
– Есть новость! – сказал один из арбалетчиков, – Король Карл V засылает к нам господина Бертрана Дю Геклена, чтобы помириться; но черта не приманишь, как дрозда на дудочку.
Бродяги только расхохотались, и веселость шайки еще усугубилась, когда из волынки вдруг стал выходить воздух и она жалобно захныкала, словно малыш, у которого прорезается зубик.
– Что такое? – воскликнул наконец один из стрелков, – неужели не наскучила вам еще праздная жизнь? Неужто вы считаете, что достаточно разграбили вы замков, достаточно монастырей? Что касается меня, то я еще не сыт, не пьян. Провались пропадом Жак д'Аркиель, наш атаман. – Волк стал просто легавой. – И да здравствует господин Бертран Дю Геклен, если он оценит меня как следует и возьмет с собою воевать!
Тут огоньки на головешках зарделись и стали синеть; стали синеть и зарделись и лица разбойников. Где-то на хуторе пропел петух.
– Петух пропел, и апостол Петр отрекся от господа нашего Иисуса Христа! – прошептал арбалетчик, осеняя себя крестным знамением.
//-- II --//
Рождество! Рождество! Клянусь, с неба деньги сыплются!
– Я насыплю их каждому из вас по котелку.
– Не врешь?
– Клянусь честью всадника!
– А вам-то кто такую кучу денег отсыплет?
– Война.
– С кем?
– С испанцами. Эти безбожники золото лопатами гребут, золотом своих кляч подковывают. Такая прогулочка вам не по душе? Мы мавров, несмышленышей, так прижмем, что они рады будут откупиться.
– До Испании-то, сударь, не рукой подать.
– А у вас нешто сапоги без подметок?
– Этого еще мало.
– Королевские казначеи отвалят вам сто тысяч флоринов, чтобы у вас сил хватило.
– По рукам! Добавим на ваше знамя с королевскими лилиями веточку терновника с наших железных шишаков. Что говорится в песенке-то?
Хорошо ремесло,
Коль барыш принесло!
Так что же? Палатки сложили? Повозки снарядили? Давай ходу! – Что ж, храбрецы, посадите здесь желудь, как вернетесь – дуб найдете.
А в отдалении слышался лай охотничьей стаи Жака д'Аркиеля.
//-- III --//
Разбойники с пищалями на плече, отряд за отрядом, пустились в путь. В арьергарде один из стрелков бранился с жидом.
Стрелок поднял три пальца,
Жид поднял два.
Стрелок плюнул ему в лицо.
Жид утер бороду.
Стрелок поднял три пальца.
Жид поднял два.
Стрелок отвесил ему оплеуху.
Жид поднял три пальца.
– Два каролуса за такой камзол, мошенник! – вскричал стрелок.
– Бог милостив! Я же даю три! – вскричал жид.
Речь шла о роскошном бархатном камзоле, украшенном на рукавах серебряными пряжками в виде охотничьих рожков. Он был прострелен и в крови.
XXXVII. Прокаженные
Посвящается П.-Ж. Давиду, скульптору
Подружка, прочь от этих мест,
Не то тебя проказа съест!
Песнь прокаженного
Каждое утро, едва только листва освежится росою, ворота лазарета распахивались и прокаженные, подобные древним пустынножителям, на весь день расходились по безлюдной округе: по девственным долинам, по первобытным райским кущам, где в безмятежных, тенистых, зеленых далях виднелись лишь лани, пощипывающие пахучие травы, да цапли, занятые ловлей лягушек в прозрачных болотах.
Некоторые из отверженных разбили садики: взращенная собственными руками роза казалась им благоуханнее, смоква – вкуснее. Иные плели корзины или вытачивали из самшита плошки, устроившись в каменистой пещере, где весело журчал источник и стены были увиты диким вьюнком. Так старались они скоротать быстротечные часы радости и медлительные часы страданий!
Но бывали и такие, что уже не могли даже посидеть у порога лазарета. На этих измученных, истомившихся, удрученных лекарская премудрость уже поставила крест, и они влачили свои призрачные тела по двору, среди высоких белых стен, обращая взор на солнечные часы, стрелка которых торопила бег их жизни и торопила час, когда начнется для них вечность.
А когда они, прислонившись к громоздким столбам, погружались в раздумья, вокруг воцарялась тишина, и ее нарушали только треугольник аистов, бороздивший небо, шелест четок монаха, пробиравшегося по коридору, да щелканье трещоток надзирателей, которые с наступлением сумерек загоняли скорбных затворников в их кельи.
XXXVIII. Библиофилу
Дети мои, теперь рыцари остались только в книжках.
Из сказки, рассказанной бабушкой внучатам
Зачем оживлять пыльные, обветшалые истории средневековья, раз рыцарство ушло навсегда вместе с песнями менестрелей, чарами волшебниц и славою храбрецов?
Какое дело нынешнему неверующему веку до наших чудесных легенд о том, как святой Георгий сломал копье в поединке с Карлом VII на турнире в Люсоне, как Святой дух на глазах у всех снизошел на членов Тридентского собора, как около города Лангра Вечный Жид подошел к епископу Готцелину и поведал ему о страстях господа нашего Иисуса Христа.
Три науки рыцарских теперь в пренебрежении. Никто уже не расспрашивает, какого возраста кречет, которого клобучат, из каких эмблем незаконнорожденный составляет свой герб, в котором часу ночи Марс сочетается с Венерой.
Все предания о любви и рыцарских подвигах забыты, и россказням моим суждена та же участь, что и «Плачу Женевьевы Брабантской», начало которого коробейник уже запамятовал, а конца и вовсе не знал.
//-- Здесь кончается четвертая книга Фантазий Гаспара из Тьмы --//
//-- Начинается пятая книга фантазий Гаспара из Тьмы --//
Испания и Италия
XXXIX. Келья
Испания – классическая страна путаниц, поножовщины, серенад и аутодафе.
Из одного литературного Ежемесячника
И больше никогда уж не услышу я,
Как щелкает замок последнего жилья…
Альфред де Виньи. Темница
Неподалеку прогуливаются задумчивые, молчаливые монахи с четками в руках; они не спеша идут от колонны к колонне, от надгробия к надгробию по плитам монастырского двора, где притаилось тихое эхо.
По душе ли тебе такой досуг, юный послушник? Не ты ли, оказавшись в одиночестве в своей келье, забавляешься тем, что рисуешь дьявольские рожи на пустых страницах молитвенника и малюешь кощунственной охрой костлявые щеки изображенной в нем мертвой головы?
Нет, юный послушник не забыл, что мать его – цыганка, а отец – главарь воровской шайки; и он предпочел бы услышать на рассвете не колокольный звон, призывающий к заутрене, а звук рожка, играющего сигнал: «На коней!».
Он не забыл, как танцевал болеро под скалами Сьерры-Гранады со смуглянкой, в ушах которой красовались серебряные сережки, а в руках трещали кастаньеты из слоновой кости, и он предпочел бы заниматься любовью в цыганском таборе, чем молиться Богу в монастыре.
Из соломы, служившей ему койкой, была тайно сплетена лестница, две перекладины решетки бесшумно перепилены глухим напильником, а от монастыря до Сьерры-Гранады ведь не так далеко, как от ада до райских кущ.
Лишь только ночь сомкнет всем глаза, усыпит все подозрения, юный послушник вновь зажжет светильник, спрячет под рясу мушкет и, крадучись, убежит из кельи.
XL. Погонщики мулов
Он переставал петь только для того, чтобы подбодрить мулов, называя их красавцами и молодцами, или побранить, укоряя их в лености и упрямстве.
Шатобриан. Последний Абенсераг
Черноокие андалузки, томно покачиваясь под шаг мулов, перебирают четки и заплетают косы; некоторые из замыкающих поют гимн паломников, направляющихся в Сант-Яго, а им вторят сотни пещер в окрестных горах, другие стреляют из карабинов, прицеливаясь в солнце.
– Вот место, где мы на прошлой неделе похоронили Хосе Матеоса, – сказал один из проводников. – В схватке с разбойниками пуля пробила ему затылок. Могилу раскопали, и тело его исчезло.
– Тело недалеко, – заметил один из погонщиков мулов, – вон оно плавает в овражке и раздулось от воды, как бурдюк.
– Пресвятая дева Аточская, помилуй нас! – воскликнули черноокие андалузки, томно покачиваясь под шаг мулов.
– Что это за лачуга там, на вершине скалы? – спросил идальго, высунувшись из окошка носилок. – Хижина дровосеков, поваливших в пенистые бездны эти огромные стволы, или приют пастухов, что пасут изнуренных овец на здешних бесплодных склонах?
– Это келья старика-отшельника, – отвечал один из погонщиков, – прошлой осенью его нашли мертвым на лиственной подстилке. На шее у него была петля, а язык вывалился изо рта.
– Пресвятая дева Аточская, помилуй нас! – воскликнули черноокие андалузки, томно покачиваясь под шаг мулов.
– Трое всадников, закутанных в плащи, что сейчас проехали мимо нас, внимательно нас рассмотрели, и они не из наших краев. Кто же они такие? – спросил монах с запыленной бородой и в такой же рясе.
– Если они не альгвасилы из селения Сиенфуэгос в дозоре, – ответил погонщик, – так это грабители, которых выслал на разведку их чертов атаман Хиль Пуэбло.
– Пресвятая дева Аточская, помилуй нас! – воскликнули черноокие андалузки, томно покачиваясь под шаг мулов.
– Слышали выстрел из мушкета – там, наверху, в чаще кустарников? – спросил торговец чернилами, до того бедный, что шел босиком. – Смотрите-ка, в воздухе еще стелется дымок.
– Это наши прочесывают заросли и палят, чтобы отвлечь разбойников. Сеньоры и сеньориты, не падайте духом и пришпоривайте мулов.
– Пресвятая дева Аточская, помилуй нас! – воскликнули черноокие андалузки, томно покачиваясь под шаг мулов.
Тут все путники пустились рысью, вздымая позлащенное солнцем облако пыли; мулы проходили один за другим между огромными глыбами гранита, поток ревел в бурлящих воронках, деревья клонились, издавая оглушительный треск; а из пустынных бездн, потревоженных ураганом, неслись неясные зловещие голоса – они то приближались, то удалялись, словно где-то поблизости шныряла шайка грабителей.
XLI. Маркиз д'Арока
Займись грабежом на большой дороге и будешь зарабатывать на жизнь.
Кальдерон
Кому не по вкусу в знойные летние дни в лесной чаще, когда крикуньи-сойки дерутся из-за тенистого местечка в листве, вздремнуть на мху, под сенью дуба?
//-- * * * --//
Два грабителя, позевывая, спросили у цыгана, который расталкивал их ногой, словно поросят: «Который час?».
– Вставайте! – отвечал тот, – вставайте! Пора удирать. Маркиз д'Арока с шестью альгвасилами напал на наш след.
– Маркиз д'Арока? Тот самый, у которого я стащил часы, когда в Сантильяне шла процессия преподобных доминиканцев? – спросил один.
– Маркиз д'Арока, у которого я увел мула на саламанкской ярмарке? – спросил другой.
– Тот самый, – подтвердил цыган. – Надо поскорее добраться до монастыря траппистов и скрыться там на недельку под видом кающихся.
– Стой! Минутку! Сначала верните мне моего мула и часы!
То был не кто иной, как сам маркиз д'Арока во главе шести альгвасилов; одной рукой он раздвинул белесую листву орешников, а в другой держал шпагу, готовясь пронзить разбойников.
XLII. Энрикес
Сомненья нет: мне суждено быть повешенным, либо жениться.
Лопе де Вега
– Уж целый год я вами командую, – сказал им атаман, – теперь пусть кто-нибудь заменит меня. Я женюсь на богатой вдове из Кордовы и отрекусь от разбойничьего кинжала ради жерла коррехидора.
Он отпер сундучок с драгоценностями, которые надлежало разделить между участниками шайки; тут лежали вперемешку церковная утварь, червонцы, нитка жемчуга и бриллиантовое ожерелье.
– Тебе, Энрикес, серьги и перстень маркиза д'Арока! Тебе, раз ты убил его из карабина, когда он ехал в своей почтовой карете.
Энрикес надел на палец окровавленный топаз и вдел в уши аметистовые серьги, выточенные в виде капелек крови.
Вот какая судьба суждена была сережкам, которые служили украшением герцогине Медина-Сели, а месяц спустя Энрикес за поцелуй отдал их дочери тюремщика!
Вот какая судьба суждена была перстню, за который некий идальго уступил эмиру белого коня, а Энрикес отдал перстень за стакан водки перед тем, как его повесили.
XLIII. Тревога
Не расстаюсь со своим карабином, как донья Инес не расстается с кольцом, подаренным ей ее возлюбленным.
Испанская песня
Окна постоялого двора с сидящим на кровле павлином загорались от полыхавшего вдали закатного солнца; лучезарная тропинка змейкой убегала в горы.
//-- * * * --//
– Тише! Неужто не слышали? – спросил один из разбойников, прикладывая ухо к ставню.
– Это мой мул пукнул в конюшне, – ответил погонщик.
– Дурень! – воскликнул разбойник, – стану я из-за этого заряжать свой карабин? Тревога! Тревога! Слышите рожок? Это желтые драгуны.
И вдруг разноголосица, звон кубков, звуки гитары, смех служанок сменились такой тишиной, что слышно было, как летит муха.
Но оказалось, что протрубил всего лишь пастушечий рог. Прежде чем запрячь мулов и отправиться в путь, погонщики спокойно допили уже наполовину опорожненные бурдюки, а полусонные разбойники, с которыми тщетно заигрывали местные жирные красотки, взобрались на полати, позевывая от скуки и усталости.
XLIV. Отец Пуньяччо
Рим – город, где больше полицейских, чем обывателей, и больше монахов, чем полицейских.
«Путешествие по Италии»
Хорошо смеется тот, кто смеется последним.
Народная поговорка
Отец Пуньяччо, откинув с головы капюшон, поднимался по лестницам собора святого Петра с двумя прихожанками в мантилиях, а на небесах шел спор колоколов с ангелами.
Одна из прихожанок – то была тетя – шептала по молитве на каждое зернышко четок, другая – то была племянница – искоса поглядывала на красавца-офицера папской гвардии.
Монах бормотал, обращаясь к старухе: «Пожертвуйте на мой монастырь». Офицер сунул девушке душистую любовную записочку.
Грешница утирала набегавшие на глаза слезинки; непорочная краснела от радости; монах прикидывал, сколько принесет тысяча пиастров при двенадцати годовых, а офицер тем временем закручивал ус, смотрясь в карманное зеркальце.
Черт же, притаившись в широком рукаве отца Пуньяччо, посмеивался, как Полишинель!
XLV. Песнь маски
Венеция с лицом под маской.
Лорд Байрон
Не в монашеской рясе и не с четками, а под звуки тамбурина с бубенцами и в шутовском наряде пускаюсь я в жизнь, в это паломничество к смерти!
Наша шумная ватага примчалась на площадь святого Марка из харчевни синьора Арлекина, который попотчевал нас макаронами с прованским маслом и чесночной похлебкой.
Подадим же друг другу руки – ты, монарх на час, увенчанный позолоченной бумажной короной, и вы, его нелепые подданные, следующие за ним в лоскутных плащах, с мочальными бородами и деревянными саблями.
Подадим же друг другу руки и будем, пока о нас забыл Инквизитор, петь и водить хоровод в волшебном великолепии светил нынешней ночи, веселой, как ясный день.
Будем петь и плясать, ибо мы весельчаки – не то что нытики, что плывут по каналу, сидя в гондолах, и проливают слезы при виде звезд.
Будем петь и плясать, ибо терять нам нечего, а патриции тем временем, за занавесами, скрывающими их понурые головы, пусть проигрывают в карты дворцы и любовниц!
//-- Здесь кончается пятая книга Фантазий Гаспара из Тьмы --//
//-- Здесь начинается шестая книга фантазий Гаспара из Тьмы --//
Лес
XLVI. Моя хижина
Осенью к ней стали бы слетаться дрозды, чтобы отдохнуть; их привлекали бы ярко-красные гроздья рябины.
Барон Р. Монтерме
Подняв взор, славная старушка увидела, как ветер треплет ветви деревьев и заметает следы ворон, скачущих по снегу вокруг гумна.
Немецкий поэт Фосс. ХIII идиллия
Летом мою хижину оберегала бы от палящего солнца густая листва, а осенью у меня на подоконнике ей заменяли бы садик несколько кустиков левкоя, пахнущего миндалем, да немного мха, где, словно в оправе, сияли бы жемчужинки дождя.
Зимой же, когда утро бросит пригоршни инея на замерзшее окно, сколь было бы отрадно заметить далеко-далеко, у самой опушки леса, путника и его коня и наблюдать, как они становятся все меньше и меньше среди снегов и мглы!
Сколь приятно было бы вечером, у камелька, где полыхает охапка душистого можжевельника, перелистывать летописи, повествующие об иноках и рыцарях так живо, что кажется, будто и сейчас одни читают молитвы, а другие сражаются на турнирах.
Сколь отрадно было бы ночью, в таинственный белесый час, предшествующий рассвету, услышать, как в курятнике громогласно запел мой петух, а с дальней фермы едва уловимо доносится ответное пение, словно голос стража, охраняющего подступы к объятой сном деревне.
Ах, если бы король у себя в Лувре читал наши писания, – о муза моя, беззащитная перед житейскими невзгодами! – то он бы, владеющий таким множеством замков, что даже не ведает им числа, конечно, не отказал бы нам с тобою в скромной хижине!
XLVII. Водяной
То был ствол и ветви плакучей ивы.
А. де Латуш. Лесной царь. (Из Гёте)
«Кольцо мое! Кольцо!» – закричала прачка, напугав водяную крысу, которая пряла пряжу в дупле старой ивы.
Опять проделка Жана де Тия, проказника-водяного, – того, что ныряет в ручье, стенает и хохочет под бесконечными ударами валька!
Неужели ему мало спелой мушмулы, которую он рвет на тучных берегах и пускает по течению!
«Жан-воришка! Жан-удильщик, но и его самого в конце концов выудят! Малыш Жан! Я окутаю тебя белым саваном из муки и поджарю на сковородке в кипящем масле!»
Но тут вороны, качавшиеся на зеленых вершинах тополей, принялись каркать, рассеиваясь в сыром, дождливом небе.
А прачки, подоткнув одежду, подобно рыболовам, ступили в брод, устланный камнями и покрытый пеной, водорослями и шпажником.
XLVIII. Октябрь
Посвящается барону Р.
Прощайте, счастья дни!
Альфонс де Ламартин. Осень
Маленькие савойары возвратились в город, и крик их уже будит звонкое эхо околотка; как ласточки возвещают весну, так они возвещают зиму.
Октябрь, вестовой зимы, стучится в наши жилища. Нескончаемый дождь струится по помутневшим окнам, а ветер засыпает осиротевшее крыльцо опавшими листьями платана.
Недалеки уже долгие вечера в семейном кругу, столь сладостные, когда на дворе только дождь, гололед да туман, а на камине, в теплом воздухе гостиной, цветут гиацинты.
Недалек уже день святого Мартина с его факелами, Рождество со свечками, Новый год с подарками, Крещение с запеченным бобом, масленица с погремушками.
И, наконец, Пасха с утренними радостными песнопениями, Пасха, когда девушки принимают белоснежную облатку и получают красные яички!
Тогда горсточка святой золы сотрет у нас с чела следы шести скучных зимних месяцев, а маленькие савойары станут приветствовать с вершины холма свои родные селения.
XLIX. Шевреморт
И меня тоже истерзал колючий кустарник этой пустыни, и каждый день я оставляю тут частицу своего существа.
Шатобриан. Мученики, кн. X
Здесь не насладишься запахом распускающегося тополя и мха, что стелется по стволам дубов. Здесь не услышишь журчания ключа, которое любовно сливалось бы со вздохами ветра.
Ни малейшего благоухания – ни утром после дождика, ни вечером, когда выпадет роса; и слух тут ласкает лишь щебет птички, ищущей корм.
Пустыня, где уже не слышится голос Иоанна Крестителя! Пустыня, где уже не живут ни отшельники, ни голубки!
Так и душа моя – пустыня, и я, стоя на краю бездны, воздев одну руку к жизни, другую протянув к смерти, безутешно рыдаю.
Поэт подобен левкою, хрупкому и благоуханному, что цепляется за гранитную скалу и просит не столько земли, сколько солнца.
Но, увы! У меня уже нет солнца с того дня, как закрылись прекрасные очи, согревавшие мне душу!
22 июня 1832 г.
L. Еще одна весна
Все мысли, все страсти, волнующие смертное сердце, – рабы любви.
Колридж
Еще одна весна – еще капля росы, которой предстоит какой-то миг нежиться в моем горестном сердце, а потом ускользнуть из него, как слеза.
О юность моя! Радости твои увяли под леденящими поцелуями времени, зато страдания пережили время – они задушили его в своих объятиях.
А вы, о женщина, растрепавшая шелковую ткань моей жизни! Если в истории моей любви и был обманщик – так это не я, если кто-то обманут – так не вы!
О весна! Перелетная птичка, гостья наша на мимолетные дни, распевающая грустную песенку и в сердце поэта, и в листве могучего дуба!
Еще одна весна – еще луч майского солнца на челе юного поэта среди людской сутолоки, на челе старого дуба в лесной чаще!
Париж, 11 мая 1836 г.
LI. Второй человек
Посвящается А де Латуру
Et nune, Domine, toile, quoeso, animam meam a me, quia melior est mihi mors quam vita.
Книга пророка Ионы, IV, ст. 3
Готов поклясться я, что не желаю – нет! –
Жить в этом мире зла и видеть солнца свет.
Альфонс де Ламартин. Раздумья
Ад! – Ад и рай! – крики отчаяния! крики радости! – проклятия отверженных! песнопения избранных! – души усопших, подобные горным дубам, выкорчеванным бесами! души усопших, подобные полевым цветам, собранным ангелами!
Солнце, небосвод, земля и человек – все имело начало, всему пришел конец! Чей-то голос потряс небытие. – «Солнце!» – воззвал этот голос с порога лучезарного Иерусалима. – «Солнце!» – откликнулось многократное эхо безутешной Иосафатовой долины. – И солнце раскрыло свои золотые ресницы, обратив взор на хаос миров.
Но небосвод повис, как обрывок знамени. – «Небосвод!» – воззвал все тот же голос с порога лучезарного Иерусалима. – «Небосвод!» – откликнулось многократное эхо безутешной Иосафатовой долины. – И небосвод разметал по ветру полосы пурпура и синевы.
Но земля плыла в пространстве, как спаленный молнией корабль, в отсеках которого остались лишь кости и прах. – «Земля!» – воззвал все тот же голос с порога лучезарного Иерусалима. – «Земля!» – откликнулось многократное эхо безутешной Иосафатовой долины. – Тут земля бросила якорь, и природа утвердилась, увенчанная цветами, под аркой гор, лежащей на ста тысячах колонн.
Но мирозданию недоставало человека; земля и вся природа скорбели, одна оттого, что нет ее царя, другая оттого, что нет ее супруга. – «Человек!» – воззвал все тот же голос с порога лучезарного Иерусалима. – «Человек!» – отозвалось многократное эхо безутешной Иосафатовой долины. – Но гимн освобождения и благости не сломил печати, которую смерть положила на уста человека, навеки уснувшего в могиле.
– «Да будет так!» – раздался все тот же голос, и порог лучезарного Иерусалима осенился двумя темными крылами. – «Да будет так!» – отозвалось многократное эхо, и безутешная Иосафатова долина вновь залилась слезами. – А труба архангела прогремела из бездны в бездну, в то время как все с грохотом рушилось: и небосвод, и земля, и солнце, ибо не стало человека – краеугольного камня мироздания.
LII. Господину Сент-Бёву
Я попрошу читателей сего труда моего соблаговолить принять в хорошем смысле все, что я здесь написал.
Сир де Жуанвилль. Летопись
Человек – чеканный станок, отмечающий монету своим клеймом. Червонец отмечен печатью императора, образок – печатью папы, игральная фишка – печатью шута.
Я тоже отметил свою фишку в житейской игре, где мы беспрестанно проигрываем и где дьявол в конце концов похищает и игроков, и кости, и зеленое сукно.
Император отдает приказы своим полководцам, папа обращается с буллами к пастве, шут пишет книгу.
И вот моя книга – такая, как я написал ее и как должно ее читать, не дожидаясь, пока толкователи затемнят ее своими разъяснениями.
Но не этим жалким страничкам, скромному безвестному труду нашего времени, преумножить блеск и поэтическую славу минувших дней,
И пусть шиповник менестреля увял – всегда, каждую весну, будут расцветать левкои на древних окнах замков и монастырей.
Париж, 20 сентября 1836 г.
//-- Здесь кончается шестая и последняя книга Фантазий Гаспара из Тьмы --//

[Книга седьмая]
Разрозненные стихотворения, извлеченные из рукописей автора
LIII. Красавец алькальд
Мне говорил алькальд прекрасный:
«Покуда ива с негой страстной
Над этой речкой полноводной
Склоняет темные листы, –
О девушка, с улыбкой ясной
На жизненной стезе опасной
Моей звездою путеводной,
Моей буссолью будешь ты!».
Но липа пышно, невредимо
Цветет до нынешнего дня,
А тот, кем я была любима,
Уехал и забыл меня.
Испанский романс
Чтобы последовать за тобою, красавец алькальд, я покинула благоуханную землю, где тоскуют обо мне мои подружки, гуляющие по лугам, мои голубки, воркующие в ветвях тенистых пальм.
Немощная матушка моя, красавец алькальд, протянула ко мне руку со своего одра; похолодевшая рука ее беспомощно повисла, но я не остановилась на пороге и не стала оплакивать мать, отошедшую в иной мир.
Я не плакала, красавец алькальд, когда вечером осталась наедине с тобою, а наша барка плыла далеко от берега и душистый ветер с родины проносился над волнами и ласкал меня.
Тогда я была, – в восторге говорил ты, красавец алькальд, – тогда я была прекраснее луны, султанши в серале, залитом светом тысячи светильников.
Ты любил меня, красавец алькальд, и я была горда и счастлива, а с тех пор, как ты оттолкнул меня, я стала всего лишь смиренной грешницей, слезно кающейся в своем прегрешении.
Когда же, красавец алькальд, иссякнет источник моих горьких слез? – Когда львиные пасти перестанут извергать воду из фонтана короля Альфонса.
LIV. Ангел и фея
Во всем, что ты видишь, скрывается фея.
Виктор Гюго
Ночью фея окутывает мой сон нежнейшим июльским благоуханием, – та самая фея, что направляет на верный путь посох заблудившегося старого слепца и утирает слезы маленькой сборщице колосьев, успокаивая боль, которую причинила ей колючка, вонзившаяся в ее босую ножку.
Вот она убаюкивает меня, как наследника шпаги или арфы, и павлиньим пером отгоняет от моего ложа коварных духов, которые хотели похитить у меня душу и потопить ее в лунном свете или в капле росы.
Вот она рассказывает мне одну из своих сказок долин и гор, то ли о печальной любви кладбищенских цветов, то ли о веселом паломничестве пташек к Нотр-Дам де Корнуйе.
//-- * * * --//
Но пока она охраняла мой сон, ангел, спустившись на трепещущих крыльях со звездного неба, ступил на перила готического балкона и серебряной веткой постучался в расписное стекло моего высокого окна.
Серафим и фея некогда влюбились друг в дружку у изголовья молодой умирающей; фея наделила ее при рождении всеми чарами юных дев, а серафим вознес ее, когда она умерла, в рай.
//-- * * * --//
Рука, навевавшая на меня грезы, исчезла вместе с ними. Я открыл глаза. Моя просторная, пустынная горница была в безмолвии залита туманным светом луны. А утром от всех щедрот доброй феи у меня осталось одно лишь веретено, да и то я не уверен – не бабушкино ли это наследство.
LV. Дождик
Где бедной птичке знать, что дождь опасен ей!
Шум ветра яростный она встречает пеньем,
А капли той порой, грозя ей наводненьем,
Как жемчуг, катятся в ее гнездо с ветвей.
Виктор Гюго
И вот пока льет дождик, маленькие угольщики Шварцвальда, лежа в шалаше на подстилках из душистых папоротников, слышат, как снаружи, словно волк, завывает ветер.
Им жалко лань-беглянку, которую гонят все дальше и дальше фанфары грозы, и забившуюся в расщелину дуба белочку, которую пугают молнии, как пугают ее шахтерские фонари.
Им жалко птичек – трясогузку, которая только собственным крылышком может накрыть свой выводок, и соловья, потому что с розы, его возлюбленной, ветер срывает лепесток за лепестком.
Им жалко даже светлячка, которого капля дождика низвергает в пучины густого мха.
Им жалко запоздавшего путника, повстречавшего короля Пиала и королеву Вильберту, ибо Это час, когда король ведет своего призрачного коня на водопой к Рейну.
Но особенно жалко им ребятишек, которые, сбившись с пути, могут прельститься тропой, протоптанной шайкой грабителей, или направиться на огонек, зажженный людоедкой.
А на другой день, на рассвете, маленькие угольщики отыскали свою хижину, сплетенную из сучьев, откуда они приманивали на манок дроздов; она рухнула на землю, а клейкие ветки, служившие для ловли птиц, валялись неподалеку в ручейке.
LVI. Два ангела
И эти двое здесь, и ночь, и тьма,
и тайна…
Виктор Гюго
– Полетим над лесами, напоенными ароматом роз, – говорил я ей, – порезвимся, как птицы в небесной синеве и солнечных лучах, и станем спутниками странницы-весны.
Смерть похитила ее у меня, когда она лежала в забытье, с разметавшимися волосами, и я, снова низвергнутый в жизнь, тщетно протягивал руку к ускользавшему от меня ангелу.
Ах, если бы смерть, склонясь над нашим брачным ложем, славила таинство гроба, то возлюбленная моя, сестра ангелов, унесла бы и меня в небо или же я повлек бы ее вслед за собою в ад!
Несказанная радость двух душ, погруженных в упоительное блаженство, конца которого они себе не представляют, как не представляют себе и возможность разлуки.
Таинственный полет двух ангелов! Их могли бы заметить на рассвете, когда они неслись в пространстве и белые их крылья покрывались свежей утренней росой!
А в долине наше ложе, грустящее о том, что нас нет в пору пышного цветения, подобно покинутому гнезду среди листвы.
LVII. Вечером на воде
Берега, где Венеция царит над морем.
Андре Шенье
Черная гондола скользила вдоль мраморных дворцов, подобно злодею, спешащему на ночное дело с фонарем и кинжалом под полой.
Кавалер и дама беседовали о любви: «Апельсиновые деревья так благоухают, а вы так бесчувственны! – Ах, синьора, вы словно статуя в парке!».
– Разве вас поцеловала статуя, милый Джорджо? Чем вы недовольны? – Значит, вы меня любите? – Это известно каждой звездочке, сияющей на небесах, а тебе неизвестно?
– Слышен какой-то шум. – Пустяки, это, должно быть, волны плещутся и сбегают со ступенек лестницы в Джудекке.
– На помощь! На помощь! – Матерь Божья! Кто-то тонет! – Отойдите! Он получил отпущение грехов, – сказал монах, появившийся у воды.
И черная гондола поплыла дальше, скользя вдоль мраморных дворцов, словно злодей, возвращающийся с ночного дела с фонарем и кинжалом под полой.
LVIII. Госпожа де Монбазон
Госпожа де Монбазон, несравненная красавица, в минувшем веке умерла от любви к кавалеру де ля Рю, который не любил ее.
Сен-Симон. Мемуары
Камеристка поставила на стол вазу с цветами и восковые свечи, отсветы коих ложились красными и желтыми бликами на синие шелковые занавеси, спускавшиеся над изголовьем ложа, где лежала больная.
– Ты думаешь, Мариетта, он придет? – Вы бы вздремнули малость, мадам. – Да, скоро я усну, и он будет мне сниться целую вечность.
На лестнице послышались шаги. «Ах, не он ли это!» – прошептала, улыбнувшись, умирающая, уста которой уже сковывал могильный холод.
Оказалось, что это мальчик-паж королевы принес герцогине на серебряном подносе варенье, пирожки и целебные настойки.
– Нет, он не идет! – сказала она слабеющим голосом. – Он не придет! Мариетта, подай мне одну из этих роз, я понюхаю ее и поцелую из любви к нему!
Тут госпожа де Монбазон сомкнула глаза и замерла в неподвижности. Она скончалась, испустив душу в благоухании цветка.
LIX. Колдовской наигрыш Жеана из Витто
Это, сомнения нет, какой-нибудь любимец фигляров из города Зере либо член братства Беззаботных ребят града Парижа, а не то так деревенский скрипач из Прованса.
Фердинанд Ланже. Сказ о даме достохвальной мудрости
Густая, зеленая чаща; трубадур, странствующий с походной флягой да трехструнной скрипкой, и рыцарь с таким огромным мечом, что им можно разрубить пополам Монлерийскую башню.
Рыцарь. Стой! Подай-ка мне свою флягу, вассал. Что-то в горле першит.
Ты, безмятежно отдыхающий в палатке на койке, – помни всегда, что сегодня у клинка недостало, быть может, всего лишь одного дюйма, чтобы пронзить тебе сердце.
Музыкант. К вашим услугам. Но отпейте немножко, потому как вино нынче дорого.
Рыцарь (морщась, после того как выпил все до дна). Вино у тебя кислое; стоило бы, вассал, разбить эту флягу о твой лоб.
Трубадур, ни слова не говоря, коснулся скрипки смычком и заиграл колдовской наигрыш Жеана из Витто.
От этого наигрыша и у паралитика ожили бы ноги. Вот и рыцарь заплясал на лужайке, взяв шпагу на плечо, словно алебардщик, собравшийся в поход.
– Перестань, колдун! – закричал он вскоре, совсем задохнувшись. А сам все плясал.
– Как бы не так! – усмехнулся музыкант. – Сначала заплатите мне за вино. – Выкладывайте-ка свои червонцы, а иначе так и пойдете, приплясывая, по долам и деревням на турнир в Марсан!
– Держи! – сказал рыцарь, порывшись в мошне и отвязывая лошадь от дубового сука, – держи! И черт меня подери, если мне еще вздумается попить из фляжки смерда!
LX. Ночь после сражения
И вороны примутся за дело.
Виктор Гюго
//-- I --//
Часовой, закутанный в шинель, с мушкетом в руках, прохаживается по крепостной стене. Время от времени он высовывается между черными бойницами и внимательно наблюдает за вражеским лагерем.
//-- II --//
Там зажигают костры вдоль рвов, залитых водою; небо черно, лес полнится звуками; ветер гонит дым к реке и стенает, что-то шепча в складках знамен.
//-- III --//
Ни единый рожок не тревожит эхо; ни единая боевая песня не раздается вокруг очага; в палатках, у изголовья начальников, умерших с саблею в руке, горят светильники.
//-- IV --//
Но вот на штандарты хлынул ливень; ледяной ветер обрушивается на окоченевшего часового, а с поля сражения доносится вой волков; все это возвещает о тех странных вещах, что происходят на небе и на земле.
//-- VI --//
Твои боевые товарищи, бесстрашно павшие в первом ряду, ценою своей жизни купили славу и спасение тех, кто вскоре о них забудет.
//-- VII --//
Произошло кровопролитное сражение; выиграно ли оно или проиграно – все теперь спят; но сколько храбрецов проснется на другое утро уже на небесах!
LXI. Крепость Вольгаст
– Ну да, вы? Кто вы такой?
– Я послан с письмом к лорду главнокомандующему.
Вальтер Скотт. Вудсток
Как спокойна и безмятежна белая крепость на Одере, в то время как из всех ее бойниц пушки палят по городу и по лагерю, а кулеврины мечут свистящие снаряды в сторону реки, принявшей медный оттенок.
//-- * * * --//
Солдаты прусского короля овладели Вольгастом, его пригородами и набережными реки; но двуглавый орел германского императора еще машет крыльями в складках крепостного знамени.
Вдруг, с наступлением темноты, в крепости замолкли все шестьдесят пушек. В казематах зажигают факелы, они снуют по бастионам, освещают башни и рвы, а из бойниц слышатся протяжные трубные звуки, словно то труба Страшного суда…
Тем временем отворяется железная потайная дверца крепости, солдат бросается в лодку и гребет в сторону лагеря; он достиг его. «Капитан Бодуэн убит, – докладывает он, – мы просим разрешения отправить тело к его жене; она живет в Одерберге, близ границы; через три дня, когда тело капитана прибудет к ней, мы подпишем капитуляцию.»
//-- * * * --//
На другой день, в полдень, минуя три ряда заграждений, ощетинившихся вокруг крепости, на Одере появилась лодка, длинная, как гроб, причем город и крепость почтили ее семикратным пушечным салютом.
Городские колокола трезвонили, на печальное зрелище сбежались люди со всех окрестных деревень, а на холмах, тянувшихся вдоль Одера, замерли в неподвижности крылья ветряных мельниц.
LXII. Павший конь
Могильщик. Купите у меня костей, – будете изготовлять пуговицы.
Живодер. Купите у меня костей, – украсите свои кинжалы нарядными рукоятками.
«Лавочка оружейника»
Свалка. А полевее, на погосте, под зеленым ковром клевера и люцерны, – могилы. Слева – виселица, словно однорукая нищенка просит у прохожих милостыню.
//-- * * * --//
Вот конь, еще только вчера убитый, а волки уже ободрали его шею, обнажив длинные полосы, так что кажется, будто его разукрасили алыми лентами, собираясь отправиться в увеселительный поход.
Ночью, как только луна зальет небосвод бледным светом, этот остов оседлает ведьма, и он понесется ввысь, пришпоренный ее острой пяткой, а ветер, как орган, загудит в его пустой утробе.
Будь в этот безмолвный час открыто недремлющее око какого-нибудь мертвеца, покоящегося в могиле, оно сразу сомкнулось бы от ужаса, увидев, что среди звезд появился призрак.
Даже у луны, прищурившей один глаз, другой еле блестит, освещая, подобно трепетному пламени свечи, тощую бродячую суку, лакающую воду из пруда.
LXIII. Виселица
Что это шевелится возле виселицы?
«Фауст»
Что же такое мне слышится? То ли ветер воет в ночи, то ли на виселице стонет повешенный?
То ли кузнечик стрекочет, притаившись во мху и в бесплодном плюще, которым из жалости к нему обулся лес?
То ли муха, вылетевшая за добычей, трубит в охотничий рожок, кружась у самых ушей висельника, навеки глухих к улюлюканью?
То ли жук-могильщик в неуклюжем полете срывает последний волосок с окровавленной головы удавленника?
То ли паук ткет полоску шелка на шейный платок для окоченевшей глотки повешенного?
Это колокол звучит за городской стеной, на горизонте, а багряный закат заливает кровью остов висельника.
LXIV. Скарбо
Он заглянул под кровать, в очаг, в сундук – никого Он не мог понять, откуда же тот появился и каким образом исчез
Гофман. Ночные сказки
О, сколько раз я слышал и видел его, Призрак, в полночь, когда луна сияет в небесах, словно серебряное экю на лазурном стяге, усеянном золотыми пчелками!
Сколько раз, лежа в потемках алькова, я слышал, как он пролетал с жужжащим смешком и ногтем задевал шелк полога!
Сколько раз я видел его – он спускался с потолка и, кружась на одной ножке, носился по комнате, словно веретено, соскочившее с прялки колдуньи!
Верил ли я тогда, что он исчез? Карлик, со звенящим золотым бубенцом на шутовском колпаке, вырастал между луною и мною, возвышаясь, словно колокольня готического собора!
Но вскоре его тело становилось голубоватым и прозрачным, как воск зажженной свечи, лицо тускнело, как воск свечи догорающей, – и внезапно он гаснул.
LXV. Господину Давиду, скульптору
Если у таланта нет золотых крыльев, он пресмыкается и умирает.
Жильбер
Нет! Не бог (молния, сверкающая на символическом треугольнике) – тот знак, что запечатлен на устах человеческой мудрости!
Нет! Не любовь (чувство простодушное и целомудренное, скрывающееся в святилище сердца за завесой чистоты и гордости) – та бесстыжая нежность, что расточает слезы кокетства из-под маски невинности!
Нет! Не слава (благородство, герб которого никогда не продавался за деньги) – тот почет, который покупается смердом вместе с должностью или приобретается по установленной цене в конторе журналиста!
А я молился, я любил, я пел – нищий, страждущий поэт. И тщетно сердце мое полнится верою, любовью и талантом!
Ибо родился я недоношенным орленком! Яйцо судеб моих, не согретое в гнезде теплыми крыльями благоденствия, осталось таким же пустым, таким же убогим, как египетское позлащенное яйцо!
Скажи мне, друг, если знаешь, не представляет ли собою человек, хрупкая игрушка, подвешенная за ниточку страстей, не представляет ли он собою всего лишь паяца, которого подтачивает жизнь и разбивает смерть?

Дополнения
I. «Гаспар из Тьмы». Ранние редакции и варианты
Перевод Е. А. Гунста
Крепость Мольгаст
Около Мольгаста Одер течет так медленно, словно движение его совсем остановилось. Посреди Одера, против городских стен, высится крепость, окруженная мощным палисадом и двумя двойными рядами торчащих из воды свай. Вооруженные солдаты сидят в круглых и квадратных башенках; дым от пушек легкими облачками выходит из глубоких амбразур, а кулеврины мечут огненные снаряды, попадающие в гулкую воду.
//-- * * * --//
Вот уже две недели, как паром не ходит от города к крепости и от крепости к городу. Солдаты прусского короля заняли город, но двуглавый орел германского императора еще расправляет свои крылья на знамени над крепостью. Разбитые палатки смотрят друг на друга с одного берега на другой, а с вершин редутов, и с берега, и с колокольни св. Михаила по крепости день и ночь палят из пушек.
Спустились сумерки: вдруг крепостная пушка умолкает; тогда из лагеря при свете бесчисленных факелов, освещающих башни и реку, стали видны люди, одетые в черное, а на бледном небе – развевающийся черный флаг. Затем раздаются звуки трубы, исходящие из темных бойниц, словно грозный трубный звук Страшного суда. Солдаты, вышедшие из палаток, и горожане, вышедшие из домов, в недоумении собираются на берегу реки.
//-- * * * --//
Между тем труба прозвучала еще раз; колеблемые ветром факелы мечут в воздух потрескивающие искры; раздался чей-то голос, а за ним барабанная дробь. Но что сказал этот голос? Потайная дверь шумно распахнулась; солдат с оружием и с факелом в руке спускается по пятидесяти ступенькам, последняя из коих уже под водой; он склоняется, снимает железную цепь, которою привязан к сваям челнок; он садится в челнок, уверенно берется за весла; барка направляется к лагерю.
Едва ступив на берег, он говорит: «Наш командир убит; мы, его братья по оружию, верные ему как живые, так и мертвые, просим, чтобы нам разрешили вывести барку, дабы мы могли отвезти останки его жене, живущей с детьми в Одерберге, близ границы. По прошествии трех дней, пока тело будет плыть по Одеру, гарнизон сдастся.
– На каких условиях? – спросил старый маршал Шомберг.
– Чтобы сохранили нам жизнь, – ответил солдат.
– Ступай и скажи братьям покойного по оружию, что я дарую им то, о чем они просят, и что они останутся в живых и увидят родные места, сохранив и оружие свое, и пожитки.
Всю ночь в крепости раздавалась траурная барабанная дробь и звуки трубы, обвязанной крепом; на рассвете заслон главного палисада подняли: из свай вышла длинная, словно гроб, барка, в то время как из лагеря и из крепости в честь нее раздалось по тринадцати выстрелов; трезвонили городские колокола; над крепостью развевался черный флаг. Из всех соседних деревень сбежались люди, чтобы увидеть это зрелище, а крылья ветряных мельниц на холмах, тянущихся вдоль Одера, замерли и не кружились. Три дня спустя гарнизон сдался.
Лунный свет
Автору «Трильби»
В тот час, что отделяет один день от другого, когда город спит в безмолвии, я однажды зимой внезапно проснулся, словно кто-то окликнул меня по имени.
В комнате стоял полумрак; луна, закутанная в туманное одеяние, будто белая фея, охраняла мой сон и улыбалась мне в окно.
По улице шел ночной дозор; бездомный пес выл на пустынном перекрестке, а в очаге у меня стрекотал сверчок.
Потом эти звуки стали постепенно затихать; ночной дозор удалился, несчастного покинутого пса кто-то впустил в дом, а сверчок, устав стрекотать, задремал.
Мне же, еле очнувшемуся от грезы, со взором, еще зачарованным чудесами иного мира, казалось, будто все окружающее тоже сон.
О, как сладостно проснуться глубокой ночью, когда луна, таинственно пробираясь к самому вашему ложу, будит вас своим грустным поцелуем!
Полночь, 7 января 1827 г.
Прачки
Эмилю Дешан
Солнце достигло зенита; прачкам, склоненным на берегу Армансона, показалось, будто внезапно вокруг их белокурых волос заиграл золотой ореол и увенчал их головы, отраженные в воде.
А девушкам, которые расстилали на зеленой траве и развешивали на кустах бузины белые холстины, показалось, будто по лугам порхают воздушные лучи, словно бабочки, перелетающие с цветка на цветок.
– Это водяной дух Армансона, который тешится тем, что крадет у нас кольца, когда волны ласкают наши руки, – говорят прачки и девушки, – он по ночам пляшет и поет на гребне бурлящей воды; он лукавый, легкомысленный, он срывает и бросает в поток созревшие плоды.
В это время под ивами, колеблемыми ветром, пролетел дятел; синими крыльями он почти коснулся ясного зеркала Армансона, потом нырнул в темный грот с журчащим источником, где, сгрудившись, дремлют на воде желтые лилии.
Звон с сельской колокольни доносился до самой горы. То был час молитвы, обращенной к Пресвятой Деве: прачки и девушки преклонили колена у ручья и пропели аллилуйя.
Вдруг над лугами и в струях Армансона стало темнеть; синяя птица не показывалась до самого захода солнца, а когда повеяло ночной прохладой, прачки и девушки с ужасом услыхали доносившийся из-под ив жалобный голосок тонущего ребенка.
Походная фляга и флажолет
Автору «Баллады о двух лучниках»
Однажды вечером два путника встретились на узкой тропинке. У одного из них, носившего черную бархатную шляпу с петушиным пером, на поясе висели с одной стороны – круглая фляга, с другой – маленький флажолет; легко было узнать в нем трубадура.
Другой, со спущенным забралом, сжимал в правой могучей руке эфес длинной шпаги, ножны которой бились об его каблуки; то был Роланд, или Дон Кихот, или иной какой рыцарь, славный своими ратными подвигами.
Еще издали, завидев музыканта, он крикнул ему:
– Одолжи мне твою флягу, вассал; у меня глотка пересохла; я только что покончил с опасным делом. – Другой отвечал: – Вот вам моя фляга, сеньор рыцарь, но отпейте только самую малость; вино нынче дорого.
Странствующий рыцарь залпом до дна опорожнил всю флягу; потом, возвращая ее музыканту, сказал ему с кислой улыбкой: – Вино у тебя дрянное. – Тот ничего не возразил, но взял в руки флажолет и заиграл волшебную песенку Робера Каркассонского, под звуки которой при лунном свете на погосте Монтобана пускаются в пляс кости мертвецов.
Мелодия была бойкая и забористая. И вот рыцарь, изрядно охмелев, принялся плясать на лугу, как еще не вполне выдрессированный медведь. Он машет руками, качает головой из стороны в сторону, притоптывает и важно прижимает к плечу свою длинную шпагу, словно собравшийся в поход алебардщик.
– Смилуйся! Пощади, сеньор колдун, – вскоре вскричал он, задохнувшись. А сам все плясал. – Сеньор рыцарь, дайте мне червонец за вино, которое выпили, тогда и перестанем: я – наигрывать, а вы – плясать. – На, держи, – отвечал рыцарь, вынимая из мошны червонец. – Но черт меня побери, если я еще выпью когда-нибудь из фляги смерда!
22 февраля 1828 г.
Швейцарцы-охотники
– К черту котомку! – воскликнул старик.
– Подумаешь, нужна черту ваша котомка, в которой только дробь, порох да табак, – прошептал молодой человек.
– Черт – добрый малый, – возразил мастер Шварц.
– Он примет котомку только в ожидании ее владельца. Вы, слов нет, человек почтенный, мастер Шварц; но черт предпочел бы, думается мне, мэра Сен-Лу или судью Пфейфера.
– Да упокоит их Господь в ином мире, после того как нет нам от них покоя в земной юдоли, – вздохнул старый охотник. – Четыре франка штрафа за убитую серну! Щедро же вознаграждается меткость!
– Не огорчайтесь, мастер, сегодня штрафа не будет. Не вижу даже птички, в которую можно бы метнуть дробинку. Зачем только я не шью, как обычно, сапоги, сидя у камелька, а шляюсь по горам в ненастье.
– Обуздывай себя, малый, и из подмастерья станешь сапожным мастером где-нибудь в Лозанне или Женеве. Я целых семь лет плел соломенные стулья. И как я терзался эти семь лет! Но по примеру Иова я терпеливо сносил волю Господню, и вот ныне я ризничий церкви святого Луппа.
– Так как же, позвольте спросить у вас, господин ризничий, как же думаете вы убить серну, если умеете обращаться только с алебардой?
Мастер Шварц закашлялся, чтобы не ответить, и, согнувшись, направился по еле заметной тропинке; молодой человек надел перчатки из медвежьей кожи и, то ли шепча что-то, то ли посмеиваясь, пошел вслед за ним с ружьем под мышкой.
Тем временем валит густой, ледяной снег; вода в озере плещется; а вдали виднеется Женева со своими колокольнями, словно стая грузных ворон, летящих сквозь мглу.
Вдруг мастер Шварц останавливается и заряжает свой карабин. Он заметил несколько ланей, безмятежно дремлющих, лежа на брюхе в снегу.
– Погодите! – крикнул ему спутник. – Лавина тронулась!
Поздно! Грохот напугал ланей, и они бросились прочь. А самая крупная из них, раненная в шею, замешкалась, пошатнулась, и бешено катящаяся лавина увлекла ее за собою в озеро.
– Вот досада! – говорит старик.
– Наоборот, нам повезло, – отвечает ему юноша, выходя на тропинку.

II. Из других русских переводов Бертрана «Ночной Гаспар»
//-- Из неопубликованного перевода С. П. Боброва, начатого после 1910 г. --//

Каменщик (кн. I, II)
Главный каменщик. Посмотрите на эти бастионы, на эти контрфорсы – можно подумать, что они водружены навек.
Шиллер. Вильгельм Телль
Каменщик Абрагам Кнюпфер поет с лопатой в руке, на лесах, возведенных так высоко, что, разбирая готические стихи на большом колоколе, он видит прямо у себя под ногами и церковь с тридцатью стрельчатыми арками, и город с тридцатью церквами.
Он видит каменных чудищ, изрыгающих воду с кровельных плит в темную бездну галерей, окна, дуги сводов, колоколенки, башенки, крыши и леса, где пятнами проступают серые точки неподвижно застывшего полукругом крыла пернатого хищника.
Он видит укрепления, вырезающиеся звездой, цитадель, раздувшуюся, как пулярка на жмыхах, дворцовые дворы, где под солнцем иссякают фонтаны, и крытые монастырские галереи, где тень ходит вокруг столбов.
Королевские войска расположились в предместье. Вон там верховой бьет в барабан. Абрагам Кнюпфер различает его треуголку, его аксельбанты из красной шерсти, кокарду с шнурком и косичку с бантом.
А еще он видит, как на просторных изумрудных лужайках, огороженных гигантскими купами ветвей, солдатня продырявливает выстрелом из аркебуза деревянную птицу, прикрепленную к вершине деревца.
А вечером, когда стройный корабль храма заснул, протянувшись, сложа руки крестом, он увидел со своей лесенки деревню на горизонте, подожженную войсками, которая пылала, как комета в синем небе.
Лейденский ученик (кн. I, III)
В нагие время приходится быть поосторожнее, особенно с тех пор, как в этой стране поселились фальшивомонетчики.
«Осада Берг-оп-Зоом»
Он садится в свое кресло из утрехтского бархата – мессир Блазиус, подбородок в брыжи из тонкого кружева, как дичь на фаянсовом блюде, приготовленная поваром.
Он садится перед своей кассой, считать свои полуфлорины; я, бедный лейденский ученик, в рваном колпаке и дырявых штанах, стою перед ним на одной ноге, как журавль на свае.
Вот монетные весы вылезают из лакированного ящичка с причудливыми китайскими фигурами, словно паук, который, вобрав свои длинные лапы, прятался в тюльпане, переливающемся тысячами красок.
Глядя на вытянутую физиономию хозяина, его дрожащие костлявые пальцы, перебирающие золотые монеты, можно подумать, что это вор, пойманный за кражи и дулом пистолета, приставленного к горлу, вынужденный отдать Богу то, что он захватил с помощью дьявола.
Мой флорин, который ты с недоверием рассматриваешь в лупу, менее подозрителен и нечист, чем твой маленький серый глаз, дымящийся, как плохо затушенный светильник.
Весы спрятались в свой лакированный ящик с блестящими китайскими фигурками, мессир Блазиус приподнялся в своем кресле из утрехтского бархата, и я, кланяясь до земли, ухожу, пятясь задом, – бедный лейденский ученик в рваных чулках и башмаках.
Продавец тюльпанов (кн. I, V)
Тюльпан среди цветов – то же, что павлин среди птиц. Один без запаха, другой без голоса; один гордится своим одеянием, другой – своим хвостом.
«Сад редкостных, необычайных цветов»
Ни звука, только шелестят веленевые листы под пальцами доктора Гюильтена, который не поднимает глаз от своей Библии, усеянной готическими цветными заставками, разве только чтобы полюбоваться мельком золотом и пурпуром двух рыбок в плену влажных стенок стеклянного шара.
Двери распахнулись: это был продавец цветов. Прижимая к груди обеими руками несколько горшков с тюльпанами, он извинился, что позволил себе прервать чтение столь ученой особы.
– Мэтр, – сказал он, – вот сокровище из сокровищ, чудо из чудес, луковица, что цветет только раз в сто лет в серале Константинопольского султана!
– Тюльпан! – гневно воскликнул старик. – Тюльпан! Символ гордости и сластолюбия, породивших в злосчастном городе Виттенберге гнусную ересь Лютера и Меланхтона!
Мэтр Гюильтен застегнул свою Библию, спрятал очки в футляр и отдернул занавесь окна, чтобы рассмотреть на солнце цветок страстей с его терновым венцом, губкой, кнутом, с его гвоздями и пятью ранами Спасителя.
Продавец тюльпанов, почтительно склонившись, молчал, оробев под инквизиторским взором герцога Альбы, чей портрет, шедевр Гольбейна, висел на стене.
Отлет на шабаш (кн. I, IX)
Она поднялась ночью, засветила свечу, взяла зелье и намазалась им, после чего, бормоча какие-то слова, унеслась на шабаш.
Жан Воден. О колдовской демономании
Их там была дюжина, они уплетали пивную похлебку, и у каждого вместо ложки – кость предплечья мертвеца.
Очаг пылал красным жаром, свечи оплывали в дыму, и от тарелок несло, как из отхожей ямы весной.
И когда Марибас смеялся или плакал, казалось, будто смычок стонет, надсаживаясь на трех струнах сломанной скрипки.
Но вот смельчак раскрыл на столе по дьявольским правилам при свете сала колдовскую книгу, на которой тут же забилась обжегшаяся муха.
Она все еще жужжала, когда на край волшебной книги огромным мохнатым брюхом вскарабкался паук.
Но уж и колдуньи, и колдуны умчались верхом через трубу, кто на метле, кто на щипцах, а Марибас на печной заслонке.
Фонарь (кн. II, ХН)
Маска. Темно совсем. Одолжи свой фонарь.
Мерпурио. Ба, кошкам фонарем служат их два глаза.
«Карнавальная ночь»
– И как это я такое придумал, нашел место спрятаться вечером от грозы, я, я, маленький чердачный домовой, в большом фонаре госпожи де Гургуран!
Я посмеивался над домовым, который под проливным дождем носился, ворча, вокруг освещенного дома и не мог найти дверцу, в которую я проник.
И напрасно он, прозябший, хрипел, умоляя меня позволить ему хотя бы зажечь свой крысиный огрызок от моей свечи, чтобы найти дорогу к себе в подвал.
Вдруг желтая бумага фонаря вспыхнула, разорванная порывом ветра, от которого застонали на улице все вывески, повисшие, как флаги.
– Иисусе Христе, помилуй нас! – завопила святоша, крестясь всеми пятью пальцами.
– Чтоб тебя черт тиснул калеными щипцами, старая ведьма, – вскричал я, плюясь огнем обильнее, чем шутиха фейерверком.
Это я – увы! – который еще сегодня утром красовался, соперничал своим нарядом со щегленком из алого сукна на покрывале юного сеньора де Люин!
Готическая комната (кн. III, XX)
Ночью моя комната полна дьяволами.
Отцы Церкви
– О! – шептал я ночи, – земля – это благоуханная чашечка цветка, а звезды и месяц – ее тычинки и пестик!
И со смежающимися от сна глазами я закрыл окно, и рама его вырезалась крестом Голгофы, черным в желтом сиянье стекол.
//-- * * * --//
Будь это еще не в самую полночь, час, отмеченный драконами и дьяволами, – может быть, это просто гном напивается допьяна маслом моей лампы!
Может быть, это только кормилица, баюкающая с монотонным пением в панцире моего отца мертворожденного младенца!
Может быть, это только скелет ландскнехта, замурованного в стене и стукающегося об нее лбом, локтями и коленями!
Может быть, это просто мой предок вылез из своей источенной червями рамы и окунает свою латную рукавицу в святую воду кропильницы!
Но нет, это Скарбо, он кусает меня в шею и, чтобы прижечь мою кровоточащую рану, сует в нее свой железный палец, раскаленный докрасна в адском огне.
Ундина (кн. III, XXVIII)
…И смутно слышу я,
Блаженно погружаясь в усыпленье,
Гармонией пленяющее пенье,
И шепот, грустный, нежный, ласкает и баюкает меня.
Ш. Брюньо. Два духа
– Слушай! Слушай! Это я, Ундина, скольжу каплями воды по звонким ромбам твоего окна, освещенного бледными лучами луны; а вот в муаровом платье владелица замка на своем балконе любуется звездной ночью и прекрасным уснувшим озером.
Каждая волна – это Ундина, плывущая в струе. Каждая струя – это тропинка, которая змеится к моему дворцу, а дворец мой плавучий построен в глубине озера, в триангле огня, воздуха и земли.
– Слушай! Слушай! Отец мой бьет по бурливой воде зеленой ветвью ольхи, а сестры мои ласкают своими пенными руками свежие островки трав, кувшинок и водяных лилий или смеются над дряхлой бородатой ивой, которая удит рыбу.
Пролепетав свою песенку, она стала умолять меня, чтобы я надел ее кольцо себе на палец, как супруг Ундины, и отправился с ней в ее дворец, чтобы сделаться королем озер.
И когда я ответил ей, что я люблю смертную девушку, она надулась и с досады проронила несколько слезинок, а потом разразилась хохотом и исчезла в белых струйках, которые зазмеились по моим синим стеклам.
Шевреморт (кн. VI, XLIX)
И я тоже изодран терниями этой пустыни и каждый день оставляю в ней клочки своей кожи.
Шатобриан. Мученики, кн. X
Здесь не пахнет мхом дубовым, здесь не благоухают почки тополей, ветры и воды не шепчут о любви.
Не точатся благовонные испарения утром, после дождя, в вечерние росистые часы; ничто не услаждает слух, разве только вскрик пташки, собирающей травинки.
Пустыня, которая уже не слышит гласа Иоанна Крестителя! Пустыня, в которой ныне уже не ищут убежища ни отшельники, ни дикие голуби!
Так душа моя – это одиночество, где я, на краю пропасти, протягивая одну руку жизни, а Другую – смерти, не могу удержаться от горького рыданья.
Поэт – это дикий левкой, хрупкий, благоуханный, который льнет к камню и нуждается не столько в земле, сколько в солнце.
Но увы! для меня нет больше солнца, с тех пор как смежились прелестные очи, которые вдохновляли мой дар.
22 июня 1832 г.
Теодор де Банвилль. Волшебный фонарь
Перевод Е. А. Гунста
//-- L. Дно --//
Мужчина и женщина напились в своей холодной лачуге и уснули, она – на ободранном стуле, он – на полу. По готовой угаснуть свече, красный фитиль которой чадит, струится сало, и она еле освещает красным отсветом их изувеченные и окровавленные лица, ибо, прежде чем рухнуть, сраженные водкой, они по обыкновению подрались. На краю незастеленной койки сидит полуголый трехлетний малыш и плачет от голода и холода. Но его большая сестра – ей уже шесть лет – подходит к нему, берет его на руки, укутывает в тряпку, где больше дыр, чем ткани, и, не имея ничего другого, чем бы утолить его голод, покрывает его поцелуями, согревает и укачивает в своих худых ручках. И, повзрослев от этой небесной любви, девочка с большими золотистыми глазами и прозрачной кожей уже прекрасна и величественна, как юная мать.
//-- LXII. Маленькие женщины --//
На улице Трюден, в сумерки, а скорее в ночи, шествуют, держась за руки, три невозможные девчонки, уже порочные, как женщины. Они важничают, строят глазки, бросают по сторонам вызывающие взгляды.
Все три одеты в причудливые лохмотья, но весьма кокетливо. У Фрази шея повязана розовым платком, Тапон в шляпке, на которую она нацепила перо, подобранное возле мусорной урны, а Коклюша напялила на маленькие ручки длинные шведские перчатки.
Бритый старик с орденом на груди подкрадывается к ним, что-то им шепчет, а они заливаются горделивым смехом, воображая, будто они в самом деле барышни.
Но вот проходит мимо них старуха-тряпичница Симона с узлом на спине (ибо она слишком бедна, чтобы обзавестись корзиной!); ей лет сто, она сморщенная, черная, и ветер развевает длинную прядь ее седых волос.
Старуха с возмущением поднимает к небу свою клюку и, смотря старику прямо в лицо, трагическим голосом, как волчица в сумерках, воет:
– Кому тряпья?
//-- XCI. Подружка --//
У поэта Рауля Тавана оставалось еще три cy, а потому он купил себе отлично испеченный, изрядно подгорелый хлебец, а в медном чану мясника, сверкающем, как щит Аякса, сына Теламона, выбрал горячую колбаску и на улице насладился этой подкрепляющей трапезой. А теперь, чтобы приобщиться к радостям выпивки, он остановился у фонтана Валасса и подставил железную кружку под струю прозрачной воды. Но в струе, где радугой отразился луч солнца, вдруг появилась тоненькая, худосочная, бледная, томно улыбающаяся маленькая Наяда, истинная парижанка, несколько стесняющаяся своих оловянных туфелек: маленькая Наяда, которая шепчет и подсказывает поэту прекрасные переливы рифм. Рауль Таван выпивает кружку воды и уходит, подбодренный, счастливый, чувствуя себя властелином мира (ибо в кармане у него есть из чего скрутить крошечную папироску!), а тем временем нежный ветер сквозь дыры его рваных башмаков упоительно ласкает и освежает его легкие стопы.